Пока информация остается товаром, любой текст — реклама. Читаемый вами рекламирует отказ от рекламы как неадекватного способа сообщать, текст рекламирует отказ от рынка как императива и прекращение конкуренции как организующей людей стратегии. В этом смысле читаемый вами текст — самоубийца.
Эфир заминирован. Вы получаете свою порцию, натыкаясь на «сникерс», «памперс» или чудо-пылесос при просмотре «Как закалялась сталь» или хроники палестинской интифады. Реклама, как мочеиспускание невротиков, не предупреждает о себе. Она безупречна в политическом смысле, предлагает нам действительную, а не декларируемую идеологию капитализма. Трудно, конечно, поверить, что улучшенный чайник, усиленный массажер, новый, более шоколадный шоколад и остальная вереница преображенных менеджерами товаров и услуг — это и есть идеология власти, если не вспомнить, что в рекламе вы имеете дело не с предметом, но с его изображением. Изображением, организующим остальной контекст предлагаемой вам жизни. Все рекламируемые вещи и возможности — знаки, проводники в более правильный, уточненный мир. Реклама продает не то, что продает, но то, что окружает этот культовый предмет, делает желанной ситуацию, среду, сценарий, изложенный в ролике или на плакате.
Простейший тест на способность распознавания иллюзий: если читаемый вами текст рекламирует отказ от рекламы, что он предлагает вам на самом деле, какую среду, ситуацию, сценарий вы собираетесь, по замыслу автора, выбрать?
Все больше детей на земле узнают о том, что собака должна лаять и вилять хвостом, из роликов о консервах и впитывающих подстилках.
Хороший (послушный, добросовестный) зритель воспринимает рекламу как краткое изображение мира исполненных желаний, стимулирующих его ежедневный труд. Между тем само словосочетание «исполнение желания» — это оксюморон, первое слово нагло противоречит второму, и потому оба они не могут иметь никакого смысла, кроме воспроизводства эксплуатации. Ролик — набор паролей, программирующих вашу завтрашнюю активность, теперь вы догадываетесь, зачем вам деньги, и те, кто составляют планы желаний на ближайший год, застрахованы от банкротств.
Прежде чем заставить вашу квартиру своими «желанными» вещами, они загромождают ваше сознание и подсознание своими сюжетами «желаемой» жизни.
«Тефаль» думает о нас, хотя и выглядит как кухня. Возникает подозрение, что это псевдоним какой-то более интересной силы. Мужчина реагирует на «Импульс», невидимый в воздухе офиса. Призыв стать более чутким к чьим-то импульсам, чтобы не пропустить удачу? Мультипликационная корова с бессмысленной кружкой на шее (для слюней?) обучает детей мычать на молочном пути к успеху. Чтобы от всего этого не обособиться в монастырь, достаточно всего-навсего развернуть упаковку «марса» перед воротами христианской обители.
Реклама нейтрализует опасность, включая в свой бесконечный сюжет о перманентном улучшении бытия самые опасные для «улучшателей» идеи. Что такое восстание? Не обещанное во вчерашних новостях, неожиданное для большинства, качественное изменение сценария (не только социального), неизбежно вызывающее по крайней мере временное банкротство производителей и продавцов иллюзий. Вторжение правды, которая выглядит как чудо, вмешиваясь и разрушая систему буржуазных химер.
Восстание — наконец-то воспринятый дар, позволяющий за секунду понять и увидеть столько, сколько мы отказались увидеть и понять за всю предыдущую жизнь, жизнь, занятую рекламой и сличением рекламы с обыденностью. Восстание — это то, что лучше один раз совершить самому, чем сто раз посмотреть по видео.
Реклама пытается изобразить восстание, чтобы избавиться от него. Единственным страховым агентством, которое может конкурировать с институтом рекламы, сегодня является церковь, поэтому их цели и задачи все чаще меняются местами. Реклама становится главным обрядом торгового строя, а агенты большинства конфессий все чаще оцениваются паствой по способности к рекламной деятельности, к «раскрутке» своей веры, к ажиотажу вокруг нее, к приданию ей статуса дорогостоящего, непортящегося информационного товара. Впрочем, если верить рекламе «марса», католичество пока проигрывает бодрящему шоколаду.
Не стоит приводить в пример очевидности вроде «Ревлон — революция цвета». Сам принцип утопии, побуждение к действию, которое считалось невозможным еще вчера, — навязчивая тема рекламных сценариев. Посмотрите на лица людей на пляже, когда они видят в небе приближающиеся неопознанные объекты, несущие счастье. Гигантские коробки с жевательной резинкой. Такие размеры, кстати, предполагают гигантскую пасть. Народную пасть. Перестав подглядывать в щели кабинок, растираться маслом, плескаться, отдыхающие отказываются от своих вчерашних планов на уик-энд и куда-то подаются, ведомые тремя съедобными (или несъедобными, ведь мы это не глотаем?) небесными пришельцами. Жевательная резинка освобождает их от капиталистического дуализма «отдых—труд». Они причащаются ароматизированной резинкой, отведав явившихся свыше даров, они больше не могут быть такими, какими были. Они новые. Предсказать их нельзя. Они не в силах, да и не хотят, преодолеть вкус истинной свежести. Им повезло. Их уик-энд не кончится никогда. Ждите своей очереди.
Причастие с помощью неглотаемой резинки выдает свой имитационный характер. Перед нами симуляция трапезы. Мять резинку во рту так же соотносится с питанием, как общепринятый церковный обряд с личным опытом визионера. Современная религиозная практика — ароматизированная жвачка для убогих духом. Та же разница между прямым социальным действием восставших, меняющим вашу жизнь, и формальными политическими процедурами «правового государства». Самая популярная из процедур — выборы, растворяющие вашу волю в безразмерном резервуаре «демократической» абстракции электорального большинства, явившегося в назначенный день к скорбным своим урнам. Кроме голосов, в урнах хранят еще мусор или прах.
В черно-белый лифт, развозящий нас по этажам социальной башни, врывается радужный вихрь, заставляющий пассажиров обнаружить, каждого — свой, цвет и в трамвае, изменившем маршрут, устремиться на бесклассовый пикник нового Эдема. Лотерея побеждает гравитацию и позволяет одному из миллиона, выигравшему, ходить по стенам и потолку, демонстрируя победу эгоцентризма над геоцентризмом. Печенье наполняет тело небывалой силой, позволяет желающим развить беспримерную скорость и опять-таки возвращает всем, живым существам и мертвым вещам, цвета.
Обнаружение неразличимого раньше персонального цвета означает суть восстания. Увидеть действительность такой, какова она есть, какой она сама себя предлагает, а не такой, какой ее «приходится» видеть, уступая власти. Дальше многих по этому пути продвинулась реклама «Смирнов», пытающаяся сквозь бутылку различить в кажущейся кошке пантеру, опознать главного в стае пингвинов, одинаковых для не вооруженного водкой зрения, выделить хищника в стаде близоруких овец.
Еще один знаменитый шоколад учит нас своими клипами: рекламный успех — главный, и он неисчислим в грубых деньгах и устаревших металлических эквивалентах. «А золото нашли они в Альпах? — спрашивает внук. — Нет, — отвечает дед, — зато они открыли там этот шоколад». И стали героями рекламы, что обессмертило этих никогда реально не существовавших людей не хуже любого золота.
Рекламная пауза — полезный минисеанс психоанализа для всех. Вы смотрите на персонажей ролика в тысячный раз, знаете каждое их движение, и от этого просмотр превращается в нечто, подобное повтору молитв, сур или мантр, только «читают» их за вас на экране, а вы всего лишь соглашаетесь, не переключая. Рекламируемый продукт сообщает о приближении счастливого чуда в вашей жизни, если, конечно, вы того заслуживаете, если не собираетесь противиться сюжету. Фрейдист узнает в рекламируемом попытку реконструкции «идеальной матери» для мужчин и «абсолютного пениса» для женщин, но для нас важнее другое: в рекламируемом товаре узнается фетиш, laterna magica. Водка, шоколад, жвачка, колготки, массажер, путевка на остров и проч. — один и тот же волшебный предмет, проводник в новое (иное), преображающий все, попавшее в поле его действия. Принцип преодоления порученных тебе от рождения границ спародирован «вечными» батарейками и заплывшим за все буйки механическим зайцем.
Человек, даже внешне роботизированный страхом потерять работу, никогда не согласится с имеющим очевидные границы торговым строем, который в человеке, как в событии, не нуждается. Человек будет добиваться иного даже в обход своего сознания, занятого коммерческой, политической и религиозной рекламой, сознания, становящегося все более чуждым и неприятным для носителя и все чаще ощущаемого особью как паразит, источник бесполезных нагрузок, навязанная обуза. Кандалы, перешедшие по наследству. Реклама нужна, чтобы интуиция об ином связывалась нами с приобретением тех или иных новинок, иначе, когда этот элементарный трюк разоблачен, происходит массовый отказ от навязанных экраном ролей, тот самый социальный взрыв. Человек перестает мириться с сознанием, заставлявшим его страдать, и тогда сознание восстает против того, отражением чего оно вчера являлось.
Не подслащенная волшебным шоколадом тоска по Иному немедленно вызывает восстание. Восстание ампутирует вашего паразита, удаляет источник тревоги, избавляет от обузы при условии, что вы будете делать, а не терпеть восстание. Плата за лекарство — добровольно расстаться с этим гадом, вашим «внутренним мертвецом», не укрывать его от кары. Для этого будят «внутреннего живого». Только импульс к восстанию будит его, как звук колокола, все остальное — умаляет «внутреннего живого», заставляет спать, отдав вас внутреннему мертвецу. Кто из них выиграет вашу жизнь? Решение этого вопроса — вот единственное, в чем вы действительно, а не формально свободны. Это первый и последний выбор сознания, который не детерминирован ландшафтом и внушением, все остальные «выборы» вашей жизни совершает победитель: внутренний живой или внутренний мертвец. Путем восстания вы действительно попадаете в область вашей жизни и только так выясняете, что до этого пребывали в пространстве вашей смерти.
Яблоко, которое вы видите по ТV, ближе к нарисованному или восковому, инсталлированному яблоку, чем к обычному плоду, выросшему за вашим окном. За телевизионным окном оно выросло не само, его повесил некто в это время и именно на это место, он хотел, чтобы вы его увидели именно так, а уж зачем: по соображениям коммерческим, политическим или откровенно издевательским (последний вариант предпочтительнее) — вопрос следующий, частный. Оправдывая его ожидания и «надкусывая» своим сознанием телевизионный плод, вы надкусываете смерть.
Именно то, что усыпляет миллионы, ведет единиц к бесповоротному пробуждению. Телеэфир, и в частности телереклама как эссенция, суть эфира, дает всем желающим важный урок — у окружающей нас реальности, так же как у телевизионной, есть хозяева, есть постановщики, есть люди, конкурирующие друг с другом и перекупающие друг у друга каждую минуту нашей жизни. Есть нещадно эксплуатируемый и презираемый начальством персонал, который терпят до тех пор, пока он более или менее убедительно организует вокруг вас эту «реальность». Если вы усомнились, ударили по экрану ногой или просто продали телевизор, это воспринимается персоналом как «помехи», и завтра же, если помехи не будут устранены, всех этих мелких бесов вышвырнут с их мест и они навсегда исчезнут, а вы обнаружите окружающее совершенно неожиданным, совсем не таким, как привыкли, гораздо менее печальным и не требующем жертв. Жертвы, которых от вас постоянно добивались, оказывается, нужны были не самой реальности, но ее самозваным хозяевам, операторам, узурпаторам, тем, кто разводит и продает симулякры.
Отныне вы «в опасности», т.е. отныне это наконец-то именно вы, а не тот, кого они привыкли видеть у экрана.
Держатели всех легальных и нелегальных акций TV надеются, что некритичное восприятие телереальности, которую вы наблюдаете несколько часов в сутки, воспитает в вас такое же некритичное отношение к реальности вообще. Однако радикальное меньшинство поступает наоборот, просмотр ТV заставляет будущих партизан усомниться в «самособойности», «естественности» и «вечности» происходящего с ними в ежедневной жизни. Нет ли у этого пошлого кошмара режиссеров? Нет ли у этих режиссеров спонсоров? Нет ли у этих спонсоров агента, поселившегося в моем черепе, заставляющего меня терпеть, верить и в сотый раз смотреть этот клип? Не убить ли мне этого внутреннего мертвеца? Ответив, вы слышите внутри внутреннего живого, ведущего вас дорогой личного джихада.
В профессиональном рекламном мифе более прогрессивные, т.е. доверяющие телевидению, обыгрывают в ежедневной жизни варваров, еще не воспитанных зрелищем в должной степени.
Эмансипированная дама в очках пользуется только «Анкл бэнс», тогда как ее толстая и некультурная соседка ест все подряд и вообще испытывает предубеждение против улыбчивых старых негров. Тест: какое преимущество подчеркивают очки эмансипированной дамы? Ответ: осведомленность о собственном здоровье. Некультурная не выглядит более зрячей, она просто не знает о своей устранимой в цивилизованном обществе слепоте.
Молодая дочь быстро моет тарелки жидким средством, а отсталая мама пользуется старым (советским?) порошком. Вся сцена повторяет разговор о грязной посуде, председателе Мао и Франции 67-го года в фильме Годара «Китаянка». На что заменены рекламой слова годаровского сценария? У Годара, кстати, ненавидевшего рекламу, не было никакого сценария.
Наконец, вечные идиоты, консерваторы из деревни Виллабаджо (Нидерваль), месяцами не могут отмыть свой противень, потому что не доверяют экрану. В отчаянии, вторгнувшись на территорию более развитых соседей Вилларибо (Одерваль), недоумки посадят их преуспевающие зады на гладкий и чистый, как экран, противень, вымытый правильным средством.
Тест на успех в рекламном бизнесе: допустимо ли (согласится ли покупатель с таким развитием рекламного сериала?) следующее. Вилларибо — никониане, принявшие книжную справу и все последующие реформы, святая вода у них, что называется «разбодяженная», праздничная служба короткая, чтобы побыстрей сесть за стол. Виллабаджо — старообрядцы, святая вода просто дымится, если капли упадут на землю, служба немилостиво длинная. На Пасху староверы все еще поклоны кладут, а никониане давно уже разговляются. Возможное развитие: жители соседних селений отравят, например, друг другу колодцы мышьяком, помоют свои противни и… Так возникнет единоверие, общее село тех, кто остался в живых. Как вы его назовете? Вилламорто?
Насколько ваше продолжение истории о двух противоборствующих группах окажется коммерчески применимым, адаптированным «на российского потребителя»? С какого момента законы сюжета и композиции (Виллабаджо) вступят в неснимаемое противоречие с интересами самой рекламы (Вилларибо)? Теперь вы сами в одной из деревень. Какую вы выбрали? Третью?
Если вас не увлекает предложенная маета, значит, каким-то чудом, вы не совсем потеряны для встречи с внутренним живым.
Реклама восстания как содержания и революции как формы. Реклама реальности, равной самой себе, реальности, обращенной к реальности. При таком раскладе рынок невозможен, потому что невозможна конкуренция. Никто ни с кем не торгует. Цена любых феноменов исчезает, совпадая с их содержанием, месседжем. Цена, собственно, и была выражением расстояния между феноменом и его задачей. Открыть или закрыть вместо «приобрести». Не платите. DONT PAY! — модный лозунг многих левых. Восстание отменяет рекламу, потому что революция делает ее абсолютной, мир революции — это клип, который сам смотрится в себя.
«Настанет день, когда меняется все», и мы наконец узнаем, почему многие из нас любили «ригли-спермент», «дабл-минт» и «джуси-фрут» или как его там? Немногие вырвут у многих эту тайну вместе с их отравленными рекламой сердцами и прочтут в их сердцах оргвыводы, столь же неприятные, сколь полезные для большинства.
В политическом времени анархизм легко делится на «классический» и «новый». Для классического периода характерно отрицание государственности как оскорбления, государства как клейма на достойном лучшей участи обществе. Бомба отвечала всем частным проявлениям властной машины. Для тех, кто не готов подмешать к будущей свободе немного своей и чужой крови, классические анархисты предлагали и другой вариант реакции — дикая стихийная забастовка, дающая тот же результат, народную войну, экономическое и гражданское неповиновение до победного конца, т.е. до наступления «коммунизма без государства» и самоуправления без партий и парламентов. Имелось в виду, что это самое неповиновение и научит людей решать все свои вопросы без участия чуждой им властной машины. Анархическая гармония достигается в процессе борьбы с нынешним авторитарным хаосом, а не «устанавливается» позже, сверху, новой элитой. Реальные попытки воплощения: Махно в Малороссии, Дурутти в Испании, крестьянские армии-республики, двигавшиеся подобно тайфунам по карте Латинской Америки. Помимо Земли и Воли, они называли своими Прудона, Бакунина, Кропоткина, Эмилио Аранго и других представителей стихии. Заявив о себе как самая рискованная нота из взятых первой французской революцией, классический анархизм иссяк к середине ХХ века, точнее, его похоронила вторая мировая, подтвердившая необходимость индустриальных сверхимперий с конвейером вместо общественной души, обязательность управляемых по радио толп «Метрополиса», а не абстрактного и возможного лишь в условиях всеобщего мира «самоуправления через советы на местах».
Когда химический дым бомбы, пущенной в колеса кареты государства, рассеялся, когда отголосили о стачке гудки захваченных рабочими заводов, государство предстало перед собравшимися его хоронить, лязгая металлом, снимая на пленку самых опасных и предупреждая через громкоговорители об ответственности за все деяния и намерения, направленные против властей «фермы Энимал».
Новый анархизм, мстя за неудачу предшественника, сосредоточился на критике индустриализма как принципа и управляемости масс как условия. Обнаружились новые, непредвиденные классиками более запутанные отношения между индивидуальным и коллективным, связанные прежде всего с ложными, произведенными индустрией массового общества «само»- идентификациями личностей и групп. Воспроизведение отчуждения в семьях, где навсегда, по экономическим причинам, рухнул патриархальный сценарий и появились новые, недомашние способы «социализации» детей. Исключение из истории миллионов людей. Паралич творческой самостоятельности и инфантильная обреченность на контроль со стороны «общих родителей» выявили неформальные, неуловимые и непредставимые в довоенном мире способы торговли людьми, включая еще не родившиеся поколения.
Бодаться с государством все равно что преследовать привидение, не поинтересовавшись преступлением, породившим его. Новые анархисты заметили, что необходимость власти оправдывается необходимостью коммуникации, присвоенной этой властью, поэтому первой задачей называли разотождествление власти и коммуникации в любой паре, семье, неформальной группе, производственном коллективе и т.д.
Новый анархизм — такая же реакция рефлексирующего меньшинства на «эпоху толп», как и фашизм, в некотором смысле симметричная фашизму реакция. И новый анархизм и фашизм начинали со стиля, а потом уж снисходили до теории. Новый анархизм отрицал толпу, но предполагал в ней качественные мутации, т.е. превращение в народ, исторический субъект. Фашизм боготворил толпу и тем самым отказывал ей в развитии. Там, где в анализе новых анархистов пессимизм, у фашистов — оптимизм, но анализ — общий. Психиатрически гомогенная толпа признавалась более общим и важным фактором, нежели класс или даже нация. Впрочем, эпоха толп была точно предугадана такими разными и не имеющими ни к анархизму, ни к фашизму отношения людьми, как Ортега-и-Гассет и Грамши, так что приоритета на базовую критику нет ни у одной из симметричных реакций.
Та часть левых, которая приветствовала контакт с сюрреалистами, правильно, т.е. как новый вид критики, истолковав их культ эгоцентризма и эксгибиционизма. Та часть сюрреалистов, которые согласились на революционную самодисциплину и последовательный групповой план, найдя в нем «высшее иррациональное». Развенчавшие Фрейда жрецы франкфуртской школы, даже в среде своих пойманные за язык, считавшиеся еретиками, превратившими марксизм в шаманизм. Лабораторно новый анархизм был готов к употреблению уже в 30-х, однако фактом общественной жизни его можно считать только с начала 60-х годов, после того, как толпы переварили и выблевали «первую реакцию» и расселись передохнуть у телевизоров.
Ситуационисты во Франции, уайзермены и йиппи в США, Провос в Голландии, Автономы и Хаоты в Германии, Дании, Испании и по всей Западной Европе. Оранжевые в Польше. Лексика могла быть любой — староанархистской, маоистской, троцкистской, гошистской, сатанинской, экологистской, фроммовской или лакановской. Поведение же оставалось вопиюще анархическим — провокация как последний, принадлежащий несогласным жанр. Пол Гудмен, Рауль Ванейгейм, Ги Дебор, одно время к этой компании относили русского эколога Вышеславцева и итальянца Тони Негри, предлагавшего новому поколению не тронутых фашизмом рабочих запечатать двадцатый век раньше срока и вообще сменить летосчисление.
Если декором классического анархизма служил максимальный, в том числе и черный, романтизм, то новый анархист признавал как свою альтернативную культуру — от дадаизма, через битников, вплоть до киберпанков. Классический анархист мог быть прототипом, но, считая, что герой скорее вдохновляет, чем испытывает вдохновение, сам не участвовал в изготовлении декора, оставляя это сочувствующим художникам. Новый анархист сам гасил свет на своих выставках, сам монтировал аудиоколлажи из высказываний «звезд», сам пробовал вывести из-под компьютерного контроля военный спутник, чтобы методом шантажа добиться освобождения политических заключенных, и т.д. Политической инициацией для многих из них стало столкновение со скрытой корпоративной цензурой, требование показательной гуманности, образцовой корректности и, столь любимых спонсорами, «оптимистических финалов».
Классический анархизм воспринимается сегодняшними радикалами как лекция по древней истории. Мы чувствуем, что разбираем бумаги трупа. Новый анархизм звучит как милый бред обкурившегося пенсионера. Новое, перестав быть просто новым, требует адаптации и уточняющих имен. Массы выблевывают все, что им прикажут, в том числе и «молодежные революции», о которых мало что напоминает, участники которых поседели от разочарований. Революция 60-х, судя по результатам, была всего лишь прикрытием для перехода стран-колонизаторов от индустриального к постиндустриальному способу угнетения человечества, декларации революций — шумовая завеса, за которой прятался все тот же общий родственник, «великий менеджер по социальным вопросам».
Генеалогическая карта идей вообще ущербна, схематична, приблизительна и промахивается мимо главного, превращает историю социальной страсти в истерию неудавшихся покушений на власть. Нужна оценка в политическом пространстве, а не во времени. Как и всякое течение, анархизм имеет левый и правый берег.
Левые анархисты рассчитывают на некий скачок, переход интеллектуального количества в социальное качество, связывают возможности такого скачка с уровнем информированности и способностью к анализу у населения. Способность к критике у масс всегда остается на уровне предшествующей общественной формации, тогда как истеблишмент мыслит сегодняшним и даже немного завтрашним днем. Отсюда цель левых анархистов — распылять «одинокую толпу» на сплоченные, способные к практической солидарности небольшие группы недовольных (прежде всего недовольных собой) и атаковать истеблишмент (прежде всего свою привычку к нему), вынудив его с этими новыми группами всерьез конкурировать. Такой взгляд воспитывает у левых анархистов представление о себе как о «прообразе будущего», историческом авангарде, конкуренте истеблишмента. Правда, такой «авангардизм» не совпадает с «прогрессом» господствующей системы. «Готовность к переменам», т.е. к выполнению планов элиты, исключает анархизм. О шансе анархистов обычно свидетельствуют как раз «недостаточная готовность к переменам», «отсталость» тех или иных слоев, народов, культур. Такая «косность, невосприимчивость к прогрессу» и есть почва для пробуждения достоинства и независимости.
Левый берег — экзотерика анархизма. Синдикалисты из Международной Ассоциации Трудящихся, CNT—СGT, всевозможные «Студенты за…» или «Студенты против…», сквоттеры и энтузиасты альтернативных либертарных поселений вроде датской Христиании или немецкого Нидеркауфунгена, интересующие туристов не меньше, чем полицию. Биоцентристы, переселяющиеся на ветви приговоренных деревьев священных рощ, люди, предпочитающие авторитет Хаким Бея проповедям Карнеги, а теологию Вебера философии краснобородого австралийского анонима, написавшего «Made is right». Любимое занятие — создание непредвиденных, разоблачающих гипноз ситуаций, дырок в мнимом бытии, окон в действительность, восхищающую анархистов и парализующую истеблишмент. Неортодоксальная психиатрия (шизоанализ), некоммерческая социология — алиби, предъявляемое идеологической полиции в случае «обыска».
Идеал левые анархисты однозначно располагают в будущем, хотя отсчитывают они себя иногда от проповедников кинической школы, потустороннего ордена даосов-тайпинов, бродячих суфиев или служителей феминистского Кали-культа. Мир для левых анархистов делится на три региона — территорию Анархии, территорию Временного договора и территорию Социальной войны. Предполагается, что качество жизни убывает от первого региона к третьему, но история движется по закону нарастания качества, по крайней мере с того момента, как этот закон осознан, и поэтому первый регион будет расти, двигая к границам второй и до нуля умаляя третий.
Как и полагается эзотерикам, гораздо менее известны анархисты правые, восходящие к опытам экстремальных антисистемных сект, беспоповских союзов и духовных кораблей, захватывавших умы, души и землю, успешно отторгая все это у многочисленных Империй.
Идеал правые анархисты располагают в более или менее отдаленном прошлом, что необратимо мифологизирует их сознание и перечеркивает смысл такой деятельности, как самореклама или пропаганда. Зовущее прошлое более реально для них, нежели отталкивающее настоящее, и возвращение если не к самой патриархальной мечте, то к основным принципам идилии, представляется им возможным по закону цикла. Однако такое возвращение является всего-навсего целью-минимум, целью-средством. История как Уроборус, подавившийся собственным хвостом.
После утраты качества и торжества мнимости в такой истории происходит великое возвращение. Правые анархисты говорят о себе как о выбравших грядущее качество в обществе временно победившей мнимости. Правые анархисты надеются неким незапланированным, всему противоречащим шагом вынуть хвост из пасти змея, т.е. остановить цикличность в точке качества и тем самым спасти мир от очередного умаления, кеносиса. И тогда «все, что может превращаться, — превратится, все, что может прекращаться, — прекратится», а пока «вся эта мерзость существует с единственной целью, она должна быть уничтожена тобой».
Как избавить людей от судьбы? Присвоив ее. Как присвоить судьбу многих? Захватив связь между многими и их судьбой, взяв на себя ничем не оправданную роль посредника. Так рассматривают правые анархисты нынешние государства. Признавать себя гражданином такого мира могут только «кадровые», избавленные системой от судьбы.
Пафос стояния в невыгодной и никем не поощряемой свободе граничит у этих политических гностиков с эсхатологической экзальтированностью. Коллективные самоубийства «одурманенных сектантов», невнятно объясняемые обществу растерянными журналистами, попытка «вынуть хвост из пасти змея», снять кожаные ризы, бежать из индивидуальных камер в общий, коллективный огонь.
«Новые деревни» вроде необиблейского поселка Дэвида Кореша в США, «духовные семьи» Европы, не использующие в своих целях современные технологии и коммуникации, ничего не желающие знать о глобализации и объединении изоляционисты всех толков, не исключая агрессивную американскую «милицию», ведущую войну с «масонско-корпоративной» властью, странствующие проповедники и теологи освобождения в испаноязычной Америке, окруженные группами социально опасных учеников. Из поучений таких «нежелательных теологов» скроены, кстати, тома модного плагиатора Кастанеды, Теодор Росс, Алистер Кроули, Чарльз Мэнсон и другие люди из клуба «тревожных». Они обещали людям потерю антропоморфности ради новых обликов — собаки, инсекта, обезьяны, свиньи. Их поняли неправильно.
В России, с одной стороны, можно вспомнить максимальных нигилистов, хлыстов, считавших мужицкий социализм прелюдией к общему небесному суду, можно говорить о сохранившихся до наших дней староверческих толках (бегуны-безденежники, глухие нетовцы). Поджигатели официальных «крытых краденым золотом» церквей, те, кому запрещено прикасаться к деньгам как к «дьяволовым бумагам», запрещено иметь дом, пока «нет царствия божия на земле», запрещено носить при себе запас пищи больше чем на день, ибо завтра может начаться божий суд. Сюда же можем отнести анархо-мистиков начала века (Иванов, Чулков, Карелин), но это направление в России осталось «потешным», т.е. не вышло за пределы салонов.
Анархизм всегда и везде скорее вопрос, чем ответ. Вопрос, адресованный к онтологии: возможна ли организация человеческой жизни без инстанций отчуждения или без учета этих инстанций, если речь идет об индивидуальной анархистской стратегии. Сегодняшним главным эквивалентом отчуждения признается всякий конвенциональный капитал и соответствующий ему рыночный сценарий отношений между людьми и действительностью («все должно стать мусором» — заявляет со своего плаката манчестерская «анархо-альтернатива»). Достижимо ли некое состояние без государственного аппарата и фиксированной, т.е. поделенной, собственности?
Попытка ответа напоминает об эдемическом состоянии в саду Адама или о Новом Иерусалиме бессмертных душ, городе, возникающем из Апокалипсиса (еще точнее, городе, существующем всегда, апокалипсис — это всего лишь дорога, туда ведущая), где функции государства, т.е. организации бытия, взяли на себя сверхчеловеческие силы, где ни за кем нет вины, а значит, нет причин для капитала, ведь что такое собственность, как не оправдание вины? Собственность —инструмент, при помощи которого персональный грех попадает в резонанс с коллективным убожеством.
У такого, светлого, ответа есть темный двойник — социальная модель преисподни, где вина, как причина самой модели, абсолютна и перепоручает организационные функции нетерпимым и более могущественным сущностям.
Оба ответа — анархизм мистический, рассматривающий капитал и власть как результат грехопадения, как компромисс между человеком и окончательным выяснением его судьбы, и пока окончательное выяснение отложено, функции высших сил берут на себя по определению неправедные чиновники, капиталисты и жрецы, причем в процессе земной истории три эти роли постепенно сливаются в некий общий универсальный образ распорядителя денег, культов и законов. Отсюда предельная, далеко не всегда атеистическая антиклерикальность анархизма. Задав свой вопрос, мистический анархизм отвечает: да, бытие без посредников возможно и оно будет означать для человека разрыв компромисса, расставание с обычным («обычным» не означает «приемлемым») человеческим статусом.
Но существует другой ответ — политический. Теоретические и практические попытки сформулировать, описать, предсказать, повесить возможный мост к безгосударственному состоянию.
И в мистическом, и в политическом случае речь идет просто о разной высоте взгляда на бытие людей после истории, точнее говоря, бывших людей. Даже Маркс, увлекаясь описанием бесклассового и безгосударственного мира, который наступит, по его мнению, вслед за изживанием пролетарской диктатуры, теряет свойственную ему языковую прагматичность и начинает оперировать весьма подозрительными для материалиста терминами.
Классификация скорее нужна спецслужбам и тем, кто любит помогать спецслужбам в составлении отчетов, а не тем, кто собирается прожить так, чтобы не стыдно было оглядываться назад.
Просто анархизм, т.е. анархизм актуальный, как раз и начинается с критики общеупотребимых и элитарных классификаций, в которых обязательно заранее растворен результат, не приемлемый для сопротивления вывод, т.е мораль, по природе своей вещь общественная. Сужая это положение, можно утверждать, что легче всего актуальный анархизм обнаруживается при помощи критики всех известных классификаций анархизма.
У просто анархиста в голове должно быть, наверное, от каждой из перечисленных версий — личный коктейль. Сакральное оправдание самого факта человеческих сообществ и новые объекты для экономической критики, изучение жизни народов, признанных мондиалистами в роли «примитивных», и рецептура прямого действия, пробуждающая людей, — все это в сумме дает просто анархизм.
Голливуд не забывает об этом. Отрицательный герой в «Бэтмане—1» — левый анархист, клоун без цирка, явно читал Дебора, переделывает канонизированные кураторами «шедевры» в музеях, на вопрос журналистки о своей мечте остроумно пародирует ее же хозяев: «Увидеть свой портрет на однодолларовой банкноте». Он швыряет в толпу деньги, потому что они ему не нужны, но каждый, кто позарится на них и поклонится капиталу, должен в конце спектакля заплатить свою жизнь. Деньги это тест. Ими не интересуются в фильме только те, кто их делает, или те, для кого апокалипсис уже наступил (фильм закончился).
Зато антигерой второго «Бэтмана», человек-пингвин, явно правый анархист по повадкам, сообщник Мальдорора и информатор Лафкрафта. Не веря в возможности современного большинства, каждый день упускающего свой шанс, он рассчитывает на неуклюжих зловещих птиц Южного полюса. Вспомним, что Южный полюс и вся Антарктика, по мнению О.Т.О и их коллег из других клубов магической географии, есть мировая воронка безумия и источник инфернальной, сопутствующей телемитам силы. Силы двусмысленной, помогающей остаться вне стада, но зовущей скрыться в воронке. Не умеющие летать антарктические птицы — несложная метафора по поводу электората, ведь человек-пингвин собрался баллотироваться в мэры. Однако должность мэра в таком городе его не привлекает, он и так находится в подобной должности, играя со своими неповоротливыми тварями. Мрачноватый гений этого террориста скрыт в подземелье, он надеется похоронить технократию ее же оружием, с помощью тотальной технологической катастрофы.
Проигрыш обоих мы оставляем на совести постановщиков, работавших за паек и обходивших социальный заказ Голливуда только в форме намеков и недомолвок. В первом случае ангел на вертолете не может забрать клоуна на небо, потому что его тащит в бездну химера выбранной борьбы. Хэппи-энд в духе буржуазного «христианства», предупреждающего нас об ответственности. Ответственность перед богом, если верить попам, всегда совпадает с ответственностью перед господствующей системой, означает ли это, что их «бог» санкционирует без разбору все государства, в свою очередь признавшие права попов? Во второй серии развязка еще дешевле: великолепный пингвин гибнет от действий своей антисистемы. Когда постановщик не знает, как наказать врага общества, его убивают им же сконструированным оружием, предельно нереалистично. Бэтману и своре полицейских противостоят просто анархисты, для наглядности поделенные на типы, т.е. на серии фильма. Ужасность дел и планов этих вредителей столь велика, что она-то и порождает «Бэтмана» — этакого духа полиции, вожделенный сон всех ментов мира, летающего легавого, существо, которому негласно разрешено нарушать закон в интересах системы.
Возможно, главное послание просто анархизма — это попытка оценки любых коллективов по уровню доверия. Уровень доверия в разных сообществах может оставаться в рамках семьи, клана, банды, этнического меньшинства и т.д. Может понижаться (победа системы) или повышаться (успех анархистов). Людьми, которые не доверяют друг другу, легко управлять, достаточно определить границу: где кончается их уровень. Проблема доверия прямо связана с проблемой мировоззрения и методологии. Мировоззрение статистически обычных людей массового, буржуазного, информационного общества не может превратиться в методологию, т.е. стать их практическим повседневным руководством. Такое отчужденное мировоззрение, в какой бы лексике оно ни излагалось и с какими бы лидерами ни ассоциировалось, остается мифом, принимает желаемое за действительное до тех пор, пока наконец мировоззрение не превращается в методологию. Многочисленные фабрики грез, с конвейеров которых сходят массовые легенды, эксплуатируют как раз эту невозможность превращения мировоззрения из мифологии в методологию. Таких людей ничего не стоит подчинить, использовав их отчужденное мировоззрение как собачий поводок. Зато с теми, кто личным усилием сделал свое мировоззрение методологией, после этой мутации, остается либо бороться, либо дружить.
Уровень доверия всегда связан со степенью превращенности вашего мифа в ваш метод. В минуты общественного подъема, восстания, социальной экзальтации вас примут за своего, разделят с вами хлеб, вино и горсть патронов только из-за вашей принадлежности к побеждающему классу или нации, это очень высокий уровень доверия. Уровень доверия в рамках целого народа описан Аркадием Гайдаром в его сказке о военной тайне, которую знала вся страна, но никто не выдал. Вообще, советская литература, адресованная пионерам, как правило, использует анархистские образы и идеи, гримируя реальный советизм, существовавший гораздо скучнее, чем литературные герои, этот советизм собой оправдывавшие.
Сартр, Берроуз, Уэлш, большинство «неизлечимо экстремальных» авторов второй половины века демонстрировали нечто обратное, кризис доверия даже в границах атомарной личности. У их единственного, всегда одного и того же героя уровень доверия понижен до нуля, т.е. он доверяет только себе, но за этим нулем вскоре обнаруживается минусовая степень, герой перестает доверять себе и рассыпается на созвездие недоверчивых, конкурирующих, несчастных сущностей.
Фукуяма в своей «The Social Virtes and Creation of Prosperity» нарочно смешивает такие понятия, как «уровень доверия» и «уровень корпоративности», заминая бескорыстную, иррациональную основу доверия в отличие от корпоративности, исходящей из обязательного, заранее оговоренного наказания для нарушителей соглашения. Доверие не предполагает никакой внешней ответственности, кроме ответственности перед самим собой, и степень этой ответственности в нас и есть градус доверия. Корпоративность, описанная Фукуямой, выгодна капитализму как основа его плановости. Плановость современного капиталистического хозяйства должна держаться на чем-то пародирующем доверие, ведь буржуазность — синоним паразитарности и у нее нет никаких собственных оснований для самосохранения, кроме симулякров, т.е. украденных в небуржуазном прошлом и спародированных. От чтения Фукуямы возникает впечатление, что он внимательно изучал работы Ленина об империализме как высшей, планетарной стадии власти капитала, когда само сознание конвертируется в капитал при помощи информационного террора системы. Изучал и пересказывал их с обратным моральным знаком. Журналисты чаще называют этот строй «новым мировым порядком», геополитики — «мондиализмом», хотя порядок довольно военный и мир под ним отнюдь не весь и отнюдь не единый.
Культ доверия, противоположного корпоративности, — миссия анархистов, их вклад в международный революционный проект. Чем больше людей готово помочь вам, участвовать в вашей жизни, считая ее своим делом, относиться к вам как к себе только на основе вашей с ними идентичности — «он наш, потому что он анархист, революционер, пролетарий, эксплуатируемый, русский, белый, человек прямоходящий, живой, существо» (на этом ряд пока обрывается), — тем ближе мы, по мнению анархистов, к свободе. Григорий Палама, исихаст, в своих проповедях предлагал чтить как братьев и ценить как себя все деревья, дома, камни и остальные предметы города, в котором ты живешь и который не зря создан богом.
Их мозг охвачен идеологией как пламенем. Идеология — это личный миф, ставший личным методом. Им недоступна магия имени и гипноз авторитета. Наши имена случайны, а авторитеты оплачены кем-то, как даровая похлебка для бедных духом. Просто анархисты, даже если им разонравится это имя, будут принципиальным элементом каждой новой революции, которая без них вырождается в обыкновенный переворот.
По мнению начальников, есть запрещенные приемы выяснения ваших отношений с их властью, но для подчиненных описанное ниже — самый действенный и понятный способ выяснения этих отношений. Конечно, экономическая борьба только повод, предлог, возможность порвать более прочные цепи мирового дрессировщика. Экономическое неповиновение в своем революционном варианте, с одной стороны, делает вас популярным и вызывает сочувствие у таких же угнетенных, с другой — учит вас самих разгибаться, смеяться в лицо господину, бить под дых финансовую монополию.
Строители капитализма очень гордятся своей реалистичностью, трезвостью, независимостью от каких-либо идеологий. «Наша идеология — это экономика, стране нужны хозяйственники и финансовые гении, а не демагоги, умелые менеджеры на предприятиях, а не агитаторы и комиссары» — такое можно слышать из помеченных рыночной чумой уст любого лакея капитализма. Выражаясь иначе, рабам намекают, что, если работорговля упорядочится, им тоже станет легче.
Идеология торгового строя — экономизм. Остальное — несерьезно. Разговоры о «правах человека» заканчиваются там, где хозяева начинают спорить о процентах, а сама постановка президентом вопроса о форсированном создании национальной идеологии и отечественного стиля свидетельствует о том, что эта идеология подставная, для «советских питекантропов», раз уж они не могут обойтись и тоскуют по идеологии. Такая идеология и такой стиль наверняка будут в ближайшее время завершены и в силу искусственности их зачатия станут новым духовным опиумом для замордованного экономическим цинизмом большинства и очередным прибежищем политических негодяев, кастрированных когда-то системой и в своем творческом бессилии стремящихся так же кастрировать молодых, т.е. сделать свой недостаток родовой чертой, стилем жизни вчера еще вполне полноценных людей.
Но пока, все-таки, экономизм. Как достойно ответить агентам либерализма на столь милом им языке экономических цифр? До тех пор пока терпеть ваши пикеты, протесты, митинги будет выгоднее, чем выполнять ваши требования, экономические животные вас не услышат и не поймут. Переходите на их язык. Экономическая, выраженная в валюте и биржевых котировках цена ваших акций неповиновения должна быть угрожающе большей, нежели ваши «экономические» претензии к дрессировщику. Пойти вам навстречу, отступить перед вашими интересами должно быть выгоднее, чем упорствовать и игнорировать.
Что может стать источником ущерба? Представьте себе, после вашей демонстрации остаются выпотрошенные ларьки и супермаркеты, персонал этих заведений, как только перепуганная охрана сбежит, с удовольствием поучаствует в вашем праздничном погроме витрин капиталистического изобилия, недоступного «неудачникам». Перевернутые машины «сильных мира сего», разгромленные редакции «четвертой власти», стихийная конфискация банковских хранилищ плюс затраты на лечение милиционеров, секъюрити и прочих псов закона, у которых не хватит солидарности, чтобы держаться подальше от коллективного гнева, которые посмеют преградить вам дорогу со своим жалким оружием.
Демонстрация становится демонстрацией силы, охотой на монстров. При таком сценарии следующей серии выступлений не допустят, т.е. бюрократам, засевшим в государственных кабинетах, и капиталистам, сидящим в частных офисах, придется раскошелиться и изыскать средства. Так достигаются все новые и новые промежуточные победы, так воспитывается классовое достоинство одних и классовый ужас других. После силовой акции народа ищейки спецслужб и подкупленные стукачи, которые есть всегда, даже в самых сплоченных группах, обязательно попытаются задержать и изолировать от общества лидеров сопротивления, зачинщиков смуты. В таком случае придется устроить новый марш, еще более дорогостоящий, например с пылающей мэрией, перекрытыми автомагистралями, перепиленными рельсами, заблокированными газо- и нефтепроводами или что у вас там поблизости.
В случае невозможности проведения марша протестующие могут разделиться на мобильные группы и перейти к актам локального партизанского возмездия (см. «Поваренную книгу анархиста», «Тактику партизанской войны» товарища Че, «Действия в городских условиях» Маригеллы или простой военный учебник, раздел о действиях в тылу). Оставить ваших лидеров на свободе и вести с ними переговоры должно быть выгоднее, чем держать их за решеткой.
Второй, более мирный вариант экономической борьбы с собственным страхом — забастовка. Но не «предупредительная». Заявите часовую, а проведите недельную.
Банкиры жируют на барских усадьбах в компании ваших директоров и владельцев контрольных пакетов, они дружат домами, женят детей, коллекционируют антиквариат, жертвуют на храм и кивают на Запад, мол, там люди не глупее и живут не в пример. Кивните и вы. Единственная свобода, которую допускает тамошний «цивилизованный» капитализм, — свобода продать себя, однако у вас не будет и того, потому что наш капитализм опять же через задницу пропущен, т.е. капитализм наш — дерьмо.
На Западе, кстати, только за полгода, ушедших на написание этой книги, бастовала Эйфелева башня, перепуганный Клинтон умолял железнодорожников обождать с общеотраслевой стачкой, немецкие водилы автобусов выбили себе новые льготы, а их дети — студенты отстояли систему бесплатных библиотек, норвежские авторемонтники понизили пенсионный ценз возраста, каталонские текстильщики вынудили хозяев индексировать оплату. В экзотических странах мутили воду еще круче. В Гватемале пролетарии захватили парламент. Нас, естественно, относят к экзотическим. «Русский район», как называют нас бывшие советологи, это не только грошовые ресурсы и рынок сбыта, но и почти неразработанная, пугающая шахта неконтролируемого недовольства вымирающих миллионов.
Что же делать, чтобы не было, как в Польше, где по нерентабельности закрыли ту самую верфь, на которой хитрый пан Валенса начинал свою вроде бы рабочую «Солидарность»? Чтобы добиться хоть чего-нибудь, всегда приходится преувеличивать требования. Не ваше дело спасать ИХ экономику, которую они же и вы..ли, ломать голову над тем, как будут исполнять. Сытый голодному не классовый партнер. Пусть банкиры платят, а долги иностранным благодетелям пусть отдает тот, кто назанимал.
Добивайтесь стопроцентной компенсации. Не допускайте увольнений, ликвидация рабочих мест возможна только с молчаливого согласия трудового коллектива. Требуйте отменить подоходный для всех, кто получает меньше среднего. Короче, вам нужен свой, ни от кого на псарне барина не зависимый профсоюз нового типа, профсоюз без освобожденной бюрократии, профсоюз, который вы создадите сами. Он может размещаться пока в ближайшем к проходной пивняке, там легче всего разъяснять товарищам по несчастью основы пролетарского (студенческого) единства и неотъемлемые права. Выберите главного, это должен быть рабочий (студент), наводящий максимальный ужас на администрацию, и катайте письмо в любое профобъединение, мол, собрались, решили вступить к вам коллективным членом. Объединение все равно про вас не вспомнит, зато появятся статус и право бастовать. На всякий случай обращайтесь к правым или левым «ультра», и у тех и у других есть боевой профсоюзный опыт, да и кинуть вас в революционной ситуации им будет западло. Для ведения бумаг выберите очкарика. Если очкарик знает иностранный, спишитесь с какой-нибудь европейской рабочей ассоциацией, порадикальнее, они тоже, как ни странно, могут помочь, например, в случае попадания ваших за решетку, особенно для таких дел подходит Международная Ассоциация Трудящихся, не признающая вообще никакой власти, кроме самой себя.
Забастовку тяните дольше, не связывая себя сроками или обязательствами перед хозяином. Если бастовать нет возможности — тяните волынку. Растягивайте перекуры, вот вам и сокращение рабочего дня. Отыщите устаревшие, но не отмененные правила и строго их соблюдайте (техника безопасности, многократная перепроверка), отказывайтесь делать то, чего нет в инструкциях, поверните законопослушность неприятной для администрации стороной. Таскайте одно бревно всем цехом. Начальство продолжает воротить рыло от ваших требований? Саботируйте. Забывайте отключать и смазывать станки, пускайте машины не на той скорости или не на том топливе.
Мексиканские автомобилестроители любят оставлять болты в тормозных барабанах, подшипники в обшивке дверей, где они потом шумят и все портят. Нужно по возможности вредить хозяину, но не потребителю. В Лиссабоне транспортники, протестуя против низкой зарплаты, катали пассажиров бесплатно. Часто недруг рядом — начальник, отказывающийся поддержать ваши требования. Бойкотируйте его, игнорируйте все приказы, игра в глухих идиотов приведет к тому, что его быстро снимут, а следующий окажется сговорчивее.
Если вы студент, т.е. человек, мнящий себя образованным, вам не составит труда адаптировать «шантажистский» тип поведения в своих условиях. Вспомните школьную пору. Вымазанные говном ручки дверей и двери, вовремя снятые с петель, взрывы коллективного кашля и насморка, встречающие наиболее реакционных преподавателей, заткнутые тряпкой раковины, телефонные угрозы, паутина из ниток на тропе врага, зажигалка, поднесенная к чувствительному сенсору противопожарной безопасности, и наконец самое действенное — сидячие забастовки в коридорах и оккупация университетов.
Но вернемся от кастрирующего детей образования к освобождающему взрослых труду. На заводах «Пирелли» и «Сименс» работяги поджигали или писали лозунги на тачках особо законопослушных скотов. Ничто так не отрезвляет лакеев капитала, как ущерб их частной собственности. В Милане составляли списки их имен и клеили на автобусных остановках листовки с описанием сексуальных и финансовых афер своих боссов. Во Франции начала 70-х директоров модно было запирать в их кабинетах, кормить, но не очень — из расчета средней зарплаты, заставлять слушать записи революционных песен по тысяче раз в день, чтоб слова остались у большого человека в подсознании. В Мане трудящиеся выкрасили владельца-директора в красный цвет тушью и водили по городу с неприличным плакатом на шее — «он трахал не только своих секретарш, но и сто тысяч своих рабочих». В специальных случаях тупого классового упрямства коллективу приходится вывозить виноватого в лес и на некоторое время прикапывать, дабы хозяин вернулся к основам, ощутил тяжесть и реальность почвы и принял сторону прикапавших его рабочих.
Главное, ваши действия квалифицируются потом не как злостное хулиганство, а как профсоюзная борьба, адвоката в случае чего или просто «крышу» предоставляет ваше профобъединение.
Открыто и сразу бастовать тяжело, тем более что оплатить дни простоя удается лишь в случае явной победы. Начните с «шахматных» стачек, если производство поточное, полчаса пьют пиво литейщики, полчаса сборщики. Вычесть из зарплаты за это сложно, тем более что зарплата у вас «виртуальная», как модно нынче говорить, и общий забастовочный котел не расходуется, опять же остается на пивко. Можно ненадолго бросать работу на ключевых участках или бастовать по профессиям: с утра отдыхают контролеры, потом конвейерщики, за ними складские и т.д. Или зарплатными группами — в понедельник, среду и пятницу гуляют те, кто деньги получает по четным, во вторник, четверг и субботу — кто по нечетным, выпивают и закусывают. Дошли до ручки? Нету сил стоять, до того забастовались? Переходите к сидячей или лежачей забастовке, оставайтесь на предприятии рядом с машинами и станками, и не будет никаких штрейкбрехеров, пикеты у проходных не нужны. Пресса придет к вам сама.
Журналистам скажите, что собираетесь разобрать все станки, — это убыстрит победу. Из дома захватите шашки, домино, кроссворды, головоломки, эротические журналы, эту книгу, гантели, боксерские перчатки, чтоб со скуки не опухнуть. У вас в руках заводское радио? Вонзайте музон, необязательно революционный, отлично подойдут и последний сборник эстрады, и саундтрэк модного фильма. Нет ничего ужаснее для властей, чем черный флаг над заводоуправлением, — непременно пошейте. Этот цвет не принадлежит политической группе, представляющей интересы одного из секторов капитала, этот цвет не означает социального строя, бытовавшего когда-то в истории и способного вызвать ностальгию у наиболее инфантильных граждан, этот цвет просто цвет решимости, одержимости, мести, он навеивает вашим классовым оппонентам самые неприятные ассоциации. По их мнению, такого цвета нет в политике.
Очень хочется работать? Начинайте. В Безансоне после захвата производства рабочие продолжали изготовлять часы, но сбывали их населению сами, у проходных, за полцены, т.е. по нерыночной стоимости. Управление процессом осуществлялось через общее собрание и пять выбранных стачечниками комиссий, пока детали не кончились. Последний экземпляр послали президенту с гравировкой: «Они остановятся, мы — никогда».
Нужно выйти на контакт с местной оппозицией, но особой воли им не давать, а так, держать возле себя на манер шутов ради пролетарского куражу. Держитесь веселее, позовите к себе в гости местный театр, или ансамбль песни и пляски, или рок-группу, в которой играют ваши дети. Ваш завод — ваша крепость. Входите во вкус, в конце концов вы шантажисты, а не жертвы реформ. Не только ваши ходят в тот пивняк, где вы начинали, выносите заразительный пример на другие предприятия города, и тогда о вас прочитают в учебнике истории ваши внуки.
Если такие советы кажутся вам хулиганскими, идиотскими и подрывными, значит, вы ездите на «джипе», в кармане у вас кредитная карта, а в холодильнике ананасы с рябчиками. Извините, я не к вам обращаюсь. Для остальных: стоит ли чего-нибудь жалеть, ведь это все давно уже не ваше, а кем-то приватизированное, и назад вам без боя никто ничего не отдаст. Стоит ли жалеть себя, закованного, как в кандалы, в «обстоятельства», вместо того чтобы провалить их рабовладельческие планы на свой счет. Цена вашей забастовки должна быть выше цены ваших требований к властям. Иначе вас будут терпеть, морочить голову, гасить ваш справедливый протест, разделяя вас и разбираясь с вами по одному.
Для настоящего экономического «диалога» с властями необходимы коллективы людей без иллюзий, которым нечего терять и которые готовы выиграть, поставив на карту революции в буквальном смысле слова свою жизнь и свое будущее, людей, видящих, что смерть несерьезна. Смерть — это легкая работа по сравнению с жизнью-мусором. Состояние «нечего терять» не определяется экономически. «Нечего терять» — самоидентификация; иногда, почувствовав вдруг, что им нечего терять, на путь восстания попадают вполне респектабельные и благополучные, с точки зрения соседей и спецслужб, граждане. Как это происходит? Будущий повстанец попадает в личную, одному ему понятную, уникальную, инициатическую революционную ситуацию, и она делает его новым. Так как любая ситуация может быть распознана как инициатическая и революционная, смысл предварительной работы заключается в подготовке себя к восстанию, в деятельном ожидании точки вопиющей ясности, пройдя которую, человек становится опасным для тех, кто этого еще не сделал.
Итак, конечно, я вас ни к чему не призываю, если бы я призывал, я бы в тюрьме сидел. Я призываю, вслед за героями рекламных сериалов и прагматиками-экономистами, только к одному: пора научиться считать деньги. Эта операция может вас спасти.
Мой приятель, синдикалист Макс, сортирующий аудиокассеты в небольшой полупиратской фирме, после каждого скачка цен на пиво и колбасу «Фиеста» индексирует себе зарплату за счет эксплуататоров, складывая в трубу вентиляции до нескольких сотен кассет, и сбывает их после по баснословной дешевизне ларечникам у метро. Тому же Макс обучил свою бригаду, работающую с ним в одну смену. Повязать всех очень важно. После появления нового начальника непонятной, но явно мондиалистской национальности по-уродски изменился график и увеличился объем работ. Бригада Макса незаметно вынесла со склада партию видеомагнитофонов и по-братски разделила добычу. Когда новый менеджер обнаружил пропажу и начал бурчать про милицию, всей бригадой, вооружившись арматурными прутьями и отдельными деталями кухонной утвари (не считающейся по закону холодным оружием), пошли к менеджеру домой, где и был заключен устный коллективный договор, не в пользу менеджера. Знаний, полученных на американских курсах «организации производства», ему хватило для того, чтобы предотвратить силовой сценарий. Временно.
Бригада Макса сделала первый шаг к тому, чтобы превратиться в боевой пролетарский синдикат. Макс считает, что рыночная экономика подходит только фатально больным людям и народам, объясняя такой вывод просто: «Каждый должен сам вытирать себе задницу». Он не приемлет морали капитализма, гласящей: «Если у тебя есть красный «феррари», тебе не нужен большой член».
Сидикализм — самостоятельное, враждебное парламентаризму и прочему манки-бизнесу незарегистрированное властями движение рабочих на местах, радикальное, как сама действительность. Синдикат (революционный профсоюз) превращает «вас для кого-то» в «вас для себя». Так полагали все патриархи этого движения — от Сореля до Пола Гудмена.
В свободное от идиотской работы время Макс с товарищами за кружкой пива любит поговорить о том, как в Италии 1919-го рабочие занимали собственные заводы, поднимали над ними черно-красные и национальные флаги, защищали свои предприятия от прежних хозяев с оружием в руках, продолжали работать, налаживая коллективное управление и бартерные связи с такими же пролетарскими автономиями по всей стране. «Если рабочие союзы смогут поднять производство, пусть занимают место предпринимателей» — звучало тогда на итальянских митингах, — «парламент — это чумная язва на народном теле, необходимо срезать ее, отменить этот балаган, вызывающий у большинства тошноту». Впрочем, кроме итальянского, Макс знает немало других примеров, очень нравится ему испанский «рабочий анархизм» конца 30-х.
Интернет, электронная почта и другие легализованные для масс изобретения военных ведомств могут очень пригодиться синдикалистам сегодня, чтобы действовать без цензуры, налаживая связи с сочувствующими без контроля со стороны правительства и вообще политической элиты. Макс подумывает о своем собственном, предельно «некорректном» для бизнесменов и «деструктивном» для спецслужб электронном издании. Взволнованная и суровая синдикалистская молодежь всегда бросала либеральные теории в корзину для мусора, вместе с идолами гуманизма и фетишами демократии.
В 1922-м итальянское движение насчитывало свыше 80 тысяч рабочих, организованных в синдикаты. Это они, научившиеся сражаться на фабриках, рука об руку с ветеранами окопов и жаждущими драки студентами-футуристами, занимали Феррару, Болонью, Геную. Непобедимые синдикалисты, пролетарский авангард, монтировали из прежнего барахла дивную юную Италию.
В РСФСР синдикалисты были последней оппозицией, партия поглотила их только к концу 20-х. Вольные союзы мебельщиков, железнодорожников, печатников имели свои газеты, детские сады, кассы взаимопомощи и сильное лобби в ВКП(б) — «рабочую оппозицию» Шляпникова. Потом про синдикализм мы читали: мол, модное среди латиноамериканских и африканских, идейно незрелых, повстанцев не то анархистское, не то фашистское заблуждение. Вспомнив, что синдикализм запретили последним, дирижеры перестройки, затеявшие обратную ретроспективу истории, решили разрешить его первым. Анархо-синдикалистскими были первые зарегистрированные в СССР немарксистские политические объединения. На самых наивных заводах страны конца 80-х в эту веру перекрещивались целые комсомольские организации. Впрочем, как скоро выяснилось, все эти танцы понадобились лишь для того, чтобы вышибить с предприятий парткомы. Дальнейшие, непролетарские попытки искусственно, «по учебнику», создать хоть один образцово-показательный синдикат из пары доцентов, студента и нескольких рок-н-рольных шмар, окончились, сами понимаете, чем.
Но есть и другой синдикализм, точнее, неясный еще для самих работяг всех отраслей и республик, не выгодный ни одной из столичных элит, пульс, идущий изнутри чумазого, промасленного, мускулистого миллионнорукого класса. По всей произвольно расчлененной, давно непролетарской стране регулярно возникают никем не поддерживаемые, во всем виноватые, лишенные политического промоушена стачкомы, лишь формально, чтоб сразу не разогнали, записавшиеся в то или это объединение. Если нужно, голодающие, изобретающие новые способы забастовок, захватывающие директоров в кабинетах, остающиеся в забое, садящиеся на рельсы, пугающие мэров погромами продуктовых складов. Кризис неплатежей — лучший климат для выделения из низовой профсоюзной Среды синдикалистских форм. Кризис кончится, а опыт объединенного протестного действия останется. Обычно «зачинщиками», т.е. авторами жеста, выступают молодые, не промытые «совком» рабочие. Для властей синдикат — это всегда банда не соблюдающих закон бузотеров, решивших переделить собственность. Для подчиненных синдикат — школа будущего, коллектив прямого действия.
Сразу после «сигнала» Макс готов вместе со своей бригадой забаррикадировать помещение и присвоить содержимое складов. В случае прихода хозяев — оказать вооруженный отпор, привлекая на свою сторону местных жителей, заманив их в дружину дармовым видаком. После последнего выяснения отношений — принять руководство и начать труд по-новому, на себя, перерегистрировав фирму как собственность бригады.
Революционный синдикализм призван доказать заигравшимся биржевикам приоритет непосредственного производства, даже если для наглядности это производство придется на некоторое время прекратить или пустить по неожиданному руслу. Соблазнительный язык биржевого шаманизма рисует нам при помощи трендовых графиков лик лукавого духа, которому молятся игроки в капитал. Революционный синдикализм ведет к поджогу биржи и выключению экрана, диктовавшего курс. Революционный синдикализм — это попытка шантажировать бесконечноликого финансового демона.
Если губернатор говорит: «Я не против протеста, но только не забастовки, за них будем судить» — значит, перед нами агент демона эксплуатации, т.е. враг труда и народа. Если лидер парламентской оппозиции обещает по ТВ «мирный протест по намеченному маршруту», экономическая цена которого — «ноль», значит, мы имеем дело с оппортунистом, предателем общих интересов и оракулом финансовой преисподни.
Несогласные будут проигрывать до тех пор, пока цена их протеста и стоимость их требований по крайней мере не сравняются.
«Где, где, где, где, где пропала, где?» — спрашивает популярная летом рельсовой войны и крупнейшей в постсоветской России шахтерской стачки группа «Мумий Тролль» — «там-там, там-там-там-там, там, там-там» — отвечает она сама себе летом, когда атеист-ветер поснимал с колокольни и храмов Новодевичьего кресты, воткнул их в жирную кладбищенскую почву, почти превратил в мечи.
Большинство «текстов» этого шумящего коллектива, гастролирующего по шумящей стране, балансируют на грани речи, скользят на грани высказывания, за которой открывается просто шум. «Мумий Тролль» (имя, кстати, в таком написании опять же мало что значащее, шумовое) пошли по пути имитации словоупотребления на шаг дальше, чем «Ногу Свело» или «Ляпис Трубецкой».
Псевдовербальность, стремление заменить семантику фонетикой, выдать шум за значащее слово, а всякое слово, наоборот, представить как шум — реальное направление оглушающей, т.е. развлекающей, индустрии постклассического капитализма. Люди капитализма должны хотеть «слушать», но не должны хотеть «слышать». Определите разницу. Слушать — процесс, не предполагающий результата. Слышать — подразумевает результат, т.е. сущностное изменение положения слышавшего, неизбежную ответственность. Для человека капитализма вся ответственность лежит на манипулирующей им корпорации, он идет по улице и не дает себе думать, бесконечно повторяя про себя последний шумовой набор из телевизора, радио или просто вылетевший из витрины. Человек капитализма жует вместе с жвачкой эту бесконечную песенку, бессознательно имея в виду, что его песенка никогда не будет до конца спета.
Под людьми капитализма стоит понимать не только тех, кто рулит «мерседесом», учится в интерколледже или владеет ларьком, но и всех остальных, применяющих к себе оккупационные стандарты и правила в «едином мире», транслируемые через эфир, уличную рекламу, жирные журналы, серийную литературу, мимику политиков и прочих «звезд», ночные дискотеки и другие варианты оккупации сознания.
Противоестественность современного капитализма, помимо прочего, заключается в том, что существовать эта модель может, только если подавляющее большинство населения самых разных слоев — городских пролетариев, низовых клерков, крестьян, интеллигентов и других — примеряют на себя нормы буржуазного поведения, сколь бы ни были эти нормы симулятивными и неудобными для всех вышеперечисленных граждан. Такая «прививка», нейтрализующая классовую, национальную, религиозную миссию каждого, происходит под воздействием шума как под наркозом, чаще всего в тинейджеровском, доклассовом, донациональном, дорелигиозном возрасте, в местах наибольшей «солидарности отдыхающих», т.е. на грандиозных массовых шоу, до которых так падки влиятельные бизнесмены, политики и борцы с экстремизмом вроде какого-нибудь Лужкова.
Эксперимент в России дает нам пример шумовой революции в сознании более старших поколений, с половозрелыми советскими людьми процесс идет довольно болезненно и не так гладко, как с тинейджерами в западных странах. Прозорливцы вроде Сороса уже заблеяли об опасности «русского капитализма» как непредсказуемого их социологией, т.е. до конца не поддавшегося кока-коланизации. Демографическая ситуация в России не предполагает такого числа очарованных шумом тинейджеров, чтобы использовать их как таран и трансформировать с помощью этого тарана остальное, менее восприимчивое общество.
Спровоцировав (читай: проплатив) в обществе так называемый «кризис самоидентификации», буржуа хотят всех сделать похожими на себя, иначе с «экстремизмом» никогда не будет покончено. Если для буржуа их манеры объяснимы и понятны, продиктованы их паразитической, гедонистической, декадентской ментальностью, то для остальных, подражающих, эти вызывающие аллергию (невроз) маски — чужеродный и опасный для здоровья грим, позволяющий достигать ненадолго неглубокого психологического комфорта хотя бы в минуты отдыха — оттяга, угара, концерта, вечеринки, презентации, шоу. Этот обязательный маскарад оборачивается той патологической жестокостью, суженностью внимания и неразличением собственных желаний от собственных возможностей у людей капитализма, которые так сильно пугают буржуазию, оправдывая ее стремление защищаться от маниакальных элементов, нежелательных лиц, отгородиться от опасного плебса, переехать в другой квартал.
В современном обществе богатые присваивают себе не только прибавочную стоимость, процент от результата чужого и незнакомого им труда, но и способ общения, сюжет отношений, устную и письменную речь. Речь приватизировать можно, но язык — никогда, поэтому он до последнего будет оставаться оружием. Присвоение прибавочной стоимости вызывает экономические кризисы, социальные революции и межгосударственные войны. Присвоение отношений и выражающей отношения речи приводит к идиотизации большинства и отчаянным психоделическим попыткам восстания активного меньшинства.
Буржуа — единственные, кто естествен сейчас и здесь, по-другому говоря, сейчас и здесь естественна только эксплуатация. Остальные вынуждены «косить» под них, дабы не быть заподозренными в экстремизме. Стараться выглядеть кем-то другим, очень уставать от этого, идти за помощью в круглосуточный кабак, к психоаналитику или на исповедь в церковь, начинать снова. Снимать проституток, чтобы подчеркнуть, что за деньги имеют не только тебя, но и ты. Или добиваться того же, набирая номер «секс-службы».
Либо вы буржуа, либо вы обезьяна, гротескно подражающая буржуа, о третьем пути догадывайтесь сами, его пропаганда запрещена Уголовным кодексом. Отказ от «само»идентификации, которую от вас ждут, наказуем, но в момент такого отказа, когда вы берете в руки зеркало, перестав спрашивать о себе у других, вы замечаете, что жизнь, ощущаемая раньше как вина и наказание, предстает перед вами в новом облике. Жизнь как шанс выполнения миссии.
Сырье и фон общества спектакля — шум (туман в дансинге, подстава в лотерее, темнилово в речах кандидатов). Он необходим рабовладельцам как облегчающий, компенсирующий продукт, отчасти снимающий напряжение с душ рабов. Рабовладельцы сделали логичный вывод: если нельзя заглянуть в голову раба, значит, надо ее наполнить чем-то, не имеющим никакого качества, но не мешающим подчиняться. Шум — как бы мысли и как бы образы, выраженные как бы словами. Равно удален как от простого, так и от сложного, шум разделяет людей, потому что нельзя никого понять, если понимать нечего. Люди без миссии неизбежно исполняют чужую миссию, называя ее судьбой. Шум стоит как заграждение между нами и тишиной мира.
Пока у вас нет зеркала, понаблюдайте за знакомыми, много ли они в течение дня произносят слов, которых нельзя не сказать, которые влекут за собой действие, от которых зависит их завтра. Сравните полученное количество со словесной мастурбацией, которая ничего не принесла, кроме самоудовлетворения, ведущего к вялости сознания и слепоте души, и, вообще, была спровоцирована прессой. Возможно, вы почувствуете себя как герой «Труман-шоу» в финальной сцене. Фильм имеет один недостаток. Его мораль, гласящая: «тот, кто перестал быть героем телешоу, обязательно становится его автором и совладельцем». Или его разрушителем — такой опасный поворот в сюжете опущен. Предполагается, что прекратить шоу могут только те, кто его начал.
В идеальной, исправленной телевидением перспективе человек законченного планетарного капитализма вообще перестанет говорить (выражаться), чтобы все время шуметь (подтверждаться) или с удовольствием слушать посторонний шум (заряжаться), несущий свое легкое терапевтическое воздействие всем.
Конечно, эти «все» это не все, а только те, кто принял правила выматывающей душу практики рынка, однако эти «все», нуждающиеся в шуме, никого, кроме себя, не хотят замечать. Не хотят, потому что не могут. Наличие «других» — источник тревоги, угроза для манипуляции. Рев глоток и хруст чьих-то костей за окном вызывает желание убавить громкость, как будто о несанкционированной демонстрации сообщают вечерние новости, а не вечерняя улица.
Шум мог быть когда-то декоративным узором, помните так понравившееся брежневскому народу «уна-моменто» из фильма про алхимика Калиостро. Поздний «совок», стремительно превращаясь в гумус для капитализма, жаждал шума, надеясь при помощи него забыть об исторической миссии большевистского проекта. Мешали последние, довольно убогие элементы социализма — худсоветы, на глазах теряющие ориентацию, идеологические отделы, как песок сквозь пальцы упускающие идеологию, «литовка» текстов в рок-клубах, все более формальная и субъективная цензура в журналах. Пустыня шума ширилась везде. Ее было не остановить. Партия превратила в шум завещанную ей идеологию. Партия бывших большевиков.
Представьте себе подобное «уна-моменто» во время расцвета русского социализма и логоцентризма, при Сталине. Это попросту невозможно и привело бы автора к быстрому расстрелу, «обэриутов» тогда не жаловали. Впрочем, судьба «обэриутов» и спровоцированной ими традиции доказывает, что шум мог работать сам против себя, обострять бдительность человека, окруженного удушающей шумовой завесой. Такой, «обнаженный», шум мы наблюдали в полезном фильме Дебижева—Курехина «Два капитана-2» или в «скрэблированных» магнитных лентах Берроуза, составленных из произвольных кусков наших высказываний и предназначавшихся для вызывания из наших недр хаоса, где-то рядом тут и воинственный Бренер, вышедший в Израиле к Стене плача с плакатом, составленным из цифр и иероглифов. Но не стоит обманываться: элитарный, экстремальный шум, напоминающий глоссолалии хлыстов и пятидесятников, — далекое от шоу-бизнеса исключение, совсем не то, что обволакивает нас и служит кровью так называемого массового общества. Элитарный шум, саморазоблачение приватизированной речи, как дорогая вакцина, направлен на саморазоблачение и необходим меньшинству.
Программы большинства партий и тем более агитацию большинства кандидатов нельзя всерьез назвать ложью, потому что вас даже не стараются обмануть, вы слышите шум, который ничего конкретного не значит и значить не должен, он должен убаюкать или, наоборот, завести вас до предела, и только.
Шум может облекаться в предельно интеллектуальные формы, не отличаясь при этом от голоса широкой автомобильной улицы. В одном из «нонконформистских» изданий не очень искушенный переводчик в делезовском комментарии к «Анти-Эдипу» допустил досадное недоразумение, дословно перевел как «позиция Юкста» заурядный структуралистский термин, где «юкст» это всего лишь поясняющая приставка. По смыслу такая же дикость, как «позиция Супера», «позиция Ноу» или «позиция Квази». Простим переводчику, Делез автор сложный, но недоразумение имело удивительное продолжение. «Позиция Юкста» загуляла по страницам высокоинтеллектуальных альманахов, по проспектам рефлексирующих художников, по колонкам кураторов в комментариях и обозрениях, ее можно встретить до сих пор. Так простая приставка стала фамилией всем известного, но никогда не существовавшего авторитета. Господин Юкст — его величество Шум. Судьба этого перевода Делеза может служить точной иллюстрацией к его же книге «Капитализм и Шизофрения», где Делез отвечал за капитализм, а за вторую часть — Гваттари.
Революционное представление о творце, отце формы, как о злом, дискредитирует все имена и их уточняющие, зато превозносит глагол, сообщая, что все действия сводятся к одному-единственному действию, отменяющему и разоблачающему злую природу имен. Шум — это сумма всех имен, дающая имя злого узурпатора. Молчание — абсолютный глагол всех глаголов, голос бога.
На первый взгляд, шуму противоположно слово. Заключающее опасную серьезную мысль или образ, слово — поцелуй позволяет нам почувствовать себя одновременно и в этом, и в другом, утопическом, мире. Так считают честные, но близорукие и малорослые рыцари культуры, защитники образцов и канонов. Противопоставлять рынку культуру, а шуму слово — это полумера, оппортунизм. Слово, которому они хотели бы поклоняться, лежит ровно посередине между демонической массой шума и святой невесомостью тишины. Эта тишина не есть безмолвие медитирующего или мертвого, это «исихиа» — противоположный шумовому полюс бытия, к которому шли отшельники Афона, посвященные, дававшие небесной Даме обет неговорения, дервиши, поклявшиеся говорить в сердце своем только с богом, у которого нет переводчиков. Молчание, которому учил зачумленных пуэрториканцев теолог освобождения Иллич. Молчание на допросе, молчание с расплавленным свинцом в горле, молчание, когда тебе предъявляют счет, молчание, когда на тебе выжигают клеймо, подтверждающее твою корректность и коммуникабельность. Молчание — золото посвященных, печать воли, знак качества.
От последовательного интеллигента последовательный революционер отличается тем, что стремится в отрицании шума не к речи, культуре, слову, смыслу. Он хочет гораздо больше и собрался гораздо дальше — к молчанию, к обожению, к абсолюту, к могуществу.
Пропустить мыло через мясорубку, залить этим половину бутылки, вторую половину — бензином, на крайний случай — ацетоном, керосином, спиртом. Бутылку поставить в кипяток на 20—30 минут. Перед употреблением энергично взболтать. Зажигать через открытое горлышко опасно, лучше не полениться и сделать фитиль, вас выручит не гаснущая на ветру охотничья спичка. Метать в цель из толпы через головы впереди идущих. Желательно, чтобы они пели. Налипает на щиты и не гаснет. В больших количествах воспламеняет асфальт. Опробовано в Северной Ирландии, на Корсике, в Афинах, на территории басков. Сотня таких бутылок может освободить вам и вашим друзьям дорогу в историю. Но идти по горящей дороге очень больно. Боль партизана отличается от боли полицейского тем, что ее сложнее терпеть, однако это избранная, а не причиненная боль. Поэтому даже она воспринимается партизаном как награда. Первый дар, знак отличия. Джинн из бутылки.
Как такое можно перевести? Крещение кровью. Своей и чужой. Причащение кровью. Другого перевода для своих не требуется. Все, что я сейчас пишу, — это в некотором смысле перевод с языка партизан, посему неибежны недоразумения. То, что газеты называют террором, — это чаще всего и есть моменты адекватности, уместности для такого языка, моменты обнажения, моменты вызова закону, моменты сопротивления без правил. Газеты пишут о жертвах, но если газетчики, однажды забыв о своем подлом долге, займутся буквальным анализом, вы прочтете о том, что любое отдельно взятое государство в мире обрекло на смерть и искалечило больше людей, чем все «террористические» группы, вместе взятые.
И крещению, и причастию, и уж тем более обнажению предшествует воплощенный образ, предваряющий их.
Когда автобус окружили и кровь, их общая кровь, была всюду: на стенах, на сиденьях, на бинтах, на резиновом полу, — он, последний, взял из рук мертвого «заложника» пластиковую бутылку с недопитой минеральной водой, выжал туда немного крови с порезанных стеклом пальцев, взял этими же пальцами еще чьей-то несколько капель, подумав мельком, что это кровь мертвых, взболтал в бутылке коктейль, сделал несколько вольных больших глотков, потом полил себе голову. Прикосновение губами к источнику. Освежающий финальный душ. И тут ворвалось с дребезгом спецподразделение, сразу с трех сторон, он и не собирался стрелять, уже достаточно сегодня стрелял, но он не желал отдавать оружия, впрочем, ведь никого из «заложников» уже нельзя было освободить. «Заложники», — думал он, получая свои пули, так и не успев в сумраке разделить спецподразделение на отдельные антропоморфные фигуры. «Заложниками их сделали задолго до нашей акции, мы всего лишь обнаружили, сделали очевидным их позорное положение, но вот можно ли было относиться к ним, как к живым, где граница жизни, почему государство защищает трупы?» — спрашивал он себя в автобусе, полном тел, похожих на лопнувшие, перезревшие плоды. Справшивал, пока сердце, излеченное пулей, не получило ответ.
При строительстве баррикад или защите своей крепости, если это случается не на съемочной площадке, между людьми завязываются невербальные связи, первый опыт высокого единства и согласного общения, не требующего обыденной коммуникации. Воздух для дыхания нового коллективного тела.
Но баррикад можно так и не дождаться, и аналогом становится акция так называемой «террористической группы» — коллектива, практикующего тотальную вовлеченность, свойственную для монастырей, сект, орденов и других альтернативных форм организации, полагающихся на невербальное единство участников. «Террорист» преодолевает разрыв между теорией и практикой, для него нет границы между отдыхом, домом, бытом, политикой, публичностью, подпольем, т.е. его поведение не является ролевым, ибо ролевое поведение предполагает как минимум две качественно разные роли. Конфликт — это то, чего «террорист» добивается от ролевых сограждан. Часто «заложники», волею случая вдохнувшие воздуха невербальной коммуникации, испытывают эйфорию, воспринимают «террористов» как освободителей и как умеют идентифицируются с ними. Пресса назвала этот синдром «стокгольмским».
Нет ничего антидемократичнее террористической мистерии, нарушается (с обеих сторон) граница человека, граница его суверенности и лояльности. Поэтому мы знаем, что «в следующем веке главная мировая опасность — опасность терроризма», а вовсе не вампиризм корпораций, уничтоживших возможную для жизни среду, или фантастическое количество оружия массового поражения, запасенного «мировыми державами».
Идеальный демократический гражданин, абсолютный представитель, — это лояльность, принявшая антропоморфные черты. Идеальный демократический гражданин должен прежде всего не существовать, потому что существуя, даже лежа в гробу, он всегда занимает чье-то место, нарушает чьи-то «неотъемлемые» права, а это не очень-то демократично. Стоя на ступеньке эскалатора или просто вдыхая кислород и выделяя углекислый газ, тем более обнимая кого-нибудь, он предает демократию, отнимая эти возможности у других, не исключено — более достойных, граждан. Что может быть опаснее лояльности для любых проявлений жизни как действия? Любая лояльность — это всегда лояльность к смерти, обучая вас «быть лояльным», вас обучают изображать условного покойника, не покойника даже, а еще не зачатого, безопасного, т.е. бессубъектного субъекта, который вряд ли когда-нибудь нарушит планы уже живущих и, следовательно, менее корректных.
Итак, если вы зачем-нибудь существуете, если вы кто-то или что-то, вы уже напоминаете террориста, вы на войне, вы не демократичны. Но если идеальный демократический гражданин должен прежде всего не существовать, значит, именно он, а не вы, содержит в себе причину террористического к себе отношения. Совершая выбор, любое самоопределение, которое не удастся проигнорировать в рамках либеральной игры в «миллион мнений», вы уже уподобляетесь «террористу». Совершая выбор, вы отводите лицо от зеркала, перестаете быть нарциссом. Нарциссизм — камера, в которую заключен капиталом почти каждый. Когда нарциссизм, условие «американской мечты», «золушкиного мифа» и «гуманистических отношений», перестанет действовать в результате мировой волны террористических мистерий, тогда кончится и рабовладение корпораторов, и постылой вечности наступит конец. Кончится их нудная «вечность», в которой всегда все было примерно так, как сейчас, 10—15 сценариев вечно повторяющегося «колеса сюжетов» в окошечке старого балагана, гордо названного «сознанием».
Во время штурма посольства в Лиме мститель вошел в номер, где держали министра транспорта, и нашел его под кроватью, дергающегося от ужаса.
С надменным и брезгливым лицом (как показывал потом министр) «террорист» опустил винтовку и вышел обратно, в коридор, навстречу восстанавливающим законность пулям. Он знал, что через десять секунд будет истекать кровью на ковре посольства, но оставаться в одной комнате с дрожащим «заложником», человеком разоблаченной и посрамленной власти, было для него гораздо большей пыткой, чем смерть. Министр мог бы сохранить ему жизнь, но в тот момент он сам был воплощением ничтожества жизни, купленной в результате соглашения. Министр не стоил казни. Смерть мстителя, индейца из «Сияющего пути», — это приключение, авантюра, экспедиция, достающаяся отнюдь не всем. Нужно заслужить пулю.
Повод может быть любым. Например, налоговая петля, все туже затягивающаяся на шее далеко не самых богатых, или новый закон, запрещающий вам что-нибудь из того, что прежде вы делали или собирались сделать. Многоукладная экономика, в том смысле, что одни должны укладываться в пособие, а другие в годовой бизнес-план на ближайшие двести лет, или новое кино какого-нибудь сбрендившего на монархизме режиссера-политка с яичной скорлупой на мундире всегда предоставят достаточно поводов для того, чтобы ответить им на языке гранат. Поводы есть всегда, и они меняются каждый день. А вот причина, пожалуй, всегда одна и та же — распознание в окружающих «заложников» и решимость дать им это понять хотя бы на несколько часов. Бывает, что эти часы становятся последними проведенными тут, но зато в эти часы каждый играет именно того, кем он взаправду является, т.е. никто никого не играет. Игра, отменяющая игру, — террористическая мистерия.
Существует (существовала, будет существовать) «красная сеть международного террора», хотя со временем сеть меняет цвет. Террористический интернационал активных и политически осведомленных гностиков. Однако большего успеха добиваются как раз те группы, которые не очень надеются на заграницу и связаны скорее с тайными союзами и оккультным подпольем на своей земле, такие держатся дольше; еще громче действуют одиночки, ведомые безупречным личным хранителем.
Платные оракулы буржуазии из семьи Фрейда, Фромма или Лакана объясняют случаи терроризма в «развитых» странах «обществом вседозволенности», тем самым внушая всем, что «социальная вседозволенность» есть опасный фон современной жизни америкоевропейца, нечто вроде «половой неряшливости», тогда как пора поговорить о тотальной недозволенности, нарушаемой вооруженными одиночками ценой своих и чужих жизней.
Психоаналитики попадают в заурядную ловушку, путая (самые умные намеренно, остальные за компанию) проявление сверхсознательного (у героев) с моментами подсознательного (у рабов-неврастеников), надчеловеческого (у мстителей) и недочеловеческого (у жертв). Жертва, раб-неврастеник, пойман в нервную систему, как в охотничью сеть. Герой, партизан-мститель, использует свои нервы как ловушку.
Политическая машина не управляется с ними, вступает пропаганда — уродливая дочь мифологии. «Террорист» на постере, в репортаже, на экране перестает быть собственно человеком (он действительно перестает быть человеком на какое-то время, но в совершенно обратном смысле, как не является человеком ангел-истребитель), переносится пропагандой в область экзотики, становится закрытым объектом (тогда как в действительности мистерия делает героя максимально открытым субъектом), демоническое амплуа которого — нечто среднее между «инквизитором», «кровожадным аборигеном джунглей» и «маньяком с лишней хромосомой». Во всем этом найдется ничтожная доля правды. Да, ни время, ни место, ни человеческий материал, окружающий террориста, не могут его устраивать, но как и кем эта доля правды упакована?
У покупателя зрелищ ни в коем случае не должно возникнуть желания идентифицировать себя с террористом, даже когда покупатель думает, что остался один на один с собой. Для этого террористу приписываются все негативные черты его главного врага — покупателя зрелищ («заложника»). Буржуа («заложники») навсегда хотят остаться собой, но казаться кем-нибудь другим, на всякий случай, чтобы можно было извиниться и исчезнуть, если вдруг их захватят. Террорист делает это исчезновение зримым и физическим.
Не приветствуется также самоидентификация зрителя со спецслужбами, в результате такой эмоциональной ошибки зритель может оказаться в рядах террористов, опознав в них всего лишь одну из спецслужб. Во избежание такого эффекта персонажам из спецслужб приписываются худшие качества школьных учителей. Зритель должен разделить свое «Я» между обаятельной жертвой и своим парнем-избавителем. Изготовители популярнейших боевиков с «заложниками» во время работы над кассовым фильмом делят свою психику именно так: между похищенным ребенком и уволенным из армии ветераном, бегущим по следу зла.
Иногда террор просто требует от людей ответственности, классический взрыв на болонском вокзале был направлен против местного электората, проголосовавшего за компартию. Избиратели заплатили своим присутствием за свое избирательное право. На вокзале, конечно, были и неголосовавшие, и неболонцы, каждый из них за что-нибудь заплатил, но болонцы с социалистическими симпатиями подставили своих гостей, еще раз обнаружив убийственную серьезность опускания бюллетеней в урны.
Иногда начинается просто с прямого действия: с закидывания оппортуниста помидорами, с приковывания к радиационному контейнеру, со взрыва памятника последнему царю. Компания мобильных интеллектуалов добивается в демонстративном насилии много большего, нежели любая мафиозная контора. Просто интеллектуалы должны быть интеллектуалами, т.е. людьми, взявшими на себя задачу ответственной исторической рефлексии и адекватного немедленного ответа, который невозможно проигнорировать. Гораздо чаще нам предлагают вместо таких рефлексирующих и реагирующих единиц каких-то инфантилов, пересказывающих по ТV доступные энциклопедии пополам со старыми университетскими анекдотами.
Почему бы «Радио-Нэшвил» или какой-нибудь другой волне Fusion Conspiracy не объявить конкурс на самый мудрый и красивый теракт года? Затруднения возникнут с призом. Что подарить? Конструктор, который не купишь в детском отделе? Паспорт на чужое имя? Участок на престижном кладбище? Участок для себя или для других? Зависит от сценария вашей вооруженной мистерии. Постановщик — вы. Исполнители — все. Народный театр. Никакого клюквенного сока. Все настоящее. Хорошо может смотреться уничтожение недостроенной тюрьмы или закрытого на ночь диснейленда. В любом случае, вы получаете «пылающий путь», дорогу, обжигающую душу, как глину. Если не спечетесь и не провалитесь в окружающую вас полночь, то доберетесь до такого края, билет в который не выиграешь в лотерею. Алчная полночь ждет вас, но пока вы не испугались, пока отчаянный юмор партизана помогает вам улыбаться на огненной дороге, приговор исполнен не будет. Эринии, посланные врагом, не догонят вас, они не умеют ходить по таким дорогам и подстерегают в окружающей тьме.
Капитал принимает иррациональное в человеке на уровне декоративного садо-мазо шоу и популярных триллеров о раздвоенных личностях, которые преступники и жертвы одновременно, но жертва в них первична, на этом власть настаивает. Жизнь персонажей, как слуг, так и доминаторов, начинается с «неблагоприятного случая». Жизнь как жертвоприношение себя корпоративному хозяину, сторожу вечности, означающему фатум. Жизнь как кастрация. Жизнь как репетиция смерти. Иначе придется предположить, что первичен преступающий, тот, кто потребовал жертвы, и тогда все сделавшие это нежелательное предположение превратятся в «террористов».
Иррациональное отодвинуто капиталом в зону отдыха (клубы разной степени неприличности, интимная жизнь, хобби, экстремальный туризм), тогда как оно есть зона настоящей занятости, оно занимает человека без остатка, если он не удерживается в системных силках. Корпоративный хозяин требует от нас прежде всего «социализации», т.е. предсказуемого поведения, ориентированного на свою малую и его большую выгоду, заранее нанесенного на биографическую карту, иначе вы мгновенно попадаете в Fusion Conspiracy, зачисляетесь в параноики, некрофилы и фашисты, но чем меньше занимает корпоративная «занятость», а это пусть и с перебоями, но происходит в связи с механизацией производств, тем сложнее социализировать персонал, тем страннее их «странности» в нерабочее время. Восстание — действие, противоположное социализации. А социализации, как нетрудно догадаться, противостоит инициация, посвящение, опыт иного, обнаружение в себе того, чего нет. Такое обнаружение возможно лишь при добровольном конфликте с тем, что есть.
FUSION CONSPIRACY — последние почтальоны иррационального. В центре взрыва всегда то, чего нет: знак, который убивает означаемое и так перестает быть знаком. «Террористы» сочетают в себе внешнюю трезвость, нужную для ежедневной революционной работы, с высоким внутренним безумием избранного проекта. Это дионисийское безумие есть не что иное, как «верность» в утраченном средневековом, не корпоративном, а орденском, смысле. Понять «террористов» можно, лишь рассматривая их как политическую конфессию: сопротивление как ритуал, организация как церковь, собрание как служба, инструкция как заповедь и т.д.
Прямое действие, ощутимое революционное насилие применяется теми, кто понял, что тьма идет сверху. Теми, кто видит врага даже не как хозяина, но как хозяйку, как вышедший из своих границ и многих поработивший женский принцип.
Корпоративность как экономическая и информационная нимфомания.
Чтобы враг стал очевидней, почувствуйте себя попавшим в плен к седой, ненасытной, жирной суке, хрипящей в маразме свои лозунги о свободе. Вы заперты в ее квартире, раздеты и прикованы за ноги. Прометей, которого пожирает жадная, вечно агонизирующая вагина. Вас хочет медуза, сочащаяся своими непривлекательными грехами. Что вы делаете в такой ситуации? Придумайте детективный сюжет с плохим или хорошим финалом.
Теперь откажитесь от ощущения, у вас есть сюжет как рецепт вашей реакции, выраженный в виде притчи. Оглядитесь и начинайте действовать. С поправками на детали. Как-никак квартиру тошнотной хозяйки рабы всего мира называют «цивилизованным сообществом».
Иногда, когда иначе горю не поможешь, им приходится идти на персональное убийство — полицейского стукача, слишком любопытного агента, банкира-вампира, сомневающегося неофита, завравшегося журналиста и т.п.
Ответственность за устранение этих взрослых нередко берут на себя дети, так и не рожденные в результате абортов. Маленькие киллеры на страницах запрещенных террористических комиксов, в черных перчатках (нерожденные не оставляют отпечатков), в темных очках (нерожденные не видят, но делают все безупречно), в детских милитари-костюмчиках с дымящимися карабинами. Игрушечное оружие нерожденных детей. Ни один из потенциальных заложников не может поручиться, что однажды он не получит пулю из такого карабина. Нерожденные не умеют говорить, но умеют молчать. Их нет, поэтому они опасны.
Прямое действие чисто, как спирт. Оно медицинское. В смысле целей.
Лес символов нужен партизанам, чтобы встать под знамя отсутствующего цвета. Для многих на Ямайке сигналом к диффузному антиамериканскому террору стала какая-нибудь песенка Питера Тоша или басня кого-нибудь из «Пылающих копий». В автомобиле Тимоти Мак Вея, автора самого масштабного теракта в американской истории, нашли роман Вильяма Пирса, запрещенный к продаже в супермаркетах, — сценарий революции, начавшейся в том самом метро, где Мак Вей собирался продемонстрировать соотечественникам бактериологический кошмар. Вначале было слово, а потом уже была бомба. Бомба, которая взорвалась. Бомба, как письмо, нашедшее нас. Эту эмплозию мы и называем действительностью.
Чтобы взорваться, это письмо должно быть написано, сыграно, нарисовано, прожито. То, что символы не нужны, то, что ими нечего обозначать, кроме них самих, то, что они — главная мишень восстания, понятно не сразу. Чтобы понять такое, нужны саморазоблачающиеся символы взрывающегося письма. Запрещенные символы и все «напоминающие» их. «Пятый путь» Парфри или «Миллениум» Хаким Бея бывают нужны, чтобы подтвердить: путь единственный, номер тысячелетия мало что меняет, он поставлен счетоводом, делящим песок в часах.
Стать «террористом» — единственный способ перестать быть «заложником». Раба в Гизе звали «живой убитый», не означает ли это, что приходилось его убить, чтобы перевернуть пару, и тогда перед нами возникнет «убитый живой». Акция — момент переворачивания песочных часов.
Символы, стремящиеся не к самоумножению, но к самоуничтожению, помогают своим повышать уровень критики, во-первых, в себе, а во-вторых, в товарищах по выбору вплоть до точки кипения, вплоть до отказа от всякой критичности. Отказ — акция. Момент, когда критика больше не умещается в вас и выходит за пределы вашего «Я». С такого великого отказа и начинается «терроризм», вооруженная апологетика, переход от отрицания к утверждению.
Представьте себе уникальное меньшинство радиоприемников, принимающих оригинальную, недосягаемую для остальных моделей волну. Что происходит на этой волне — загадка для большинства глухих приемников более заурядной сборки и тем более для их слушателей. Опасность для большинства в том, что особенные приемники, находясь вблизи с обыкновенными, глушат их привычные, общедоступные передачи, а значит, слушатели нормальных волн остаются с шумом в ушах и пустотой в головах. Это и называется «ужас терроризма».
Не стоит обособляться окончательно. Пока вы живы, кто вам может подтвердить, что вы не ошибаетесь на свой счет? Нет таких инстанций.
Полезно сохранять полулегалов, через них продолжать контакт между угнетенными и мстителями. В каждом новом поколении всегда есть несколько процентов партизан, генетический и исторический шанс повторяется столетиями. Он есть всегда. Насколько много партизан — не важно. Главное — насколько они себя использовали для выполнения задания. Насколько они не дали себя использовать для других целей.
Если никого нет вокруг, это значит, что вот-вот кто-нибудь может появиться, подойти к вам, назвать пароль, который вы никому не говорили, и попросить оружие.
Идеократы, понимающие насилие как средство коммуникации. Интеллектуалы, констатировавшие утрату своей прежней роли посредника между аппаратом подавления и обществом, между золотой машиной скорби и стонущим человеческим топливом. Представители принципа щедрого пространства, направленного против рабов принципа жадного времени.
Люди, готовые сражаться. Fusion Conspiracy. Их сегодняшняя судьба трагична, порой гротескна, но всегда — совершенно невозможна, биография террориста — это история воли, восставшей против необходимости.
Террологи определяют предмет своего анализа как «политически мотивированное насилие, осуществленное малыми группами, претендующими на представительство масс». Самая частая ошибка у террологов — брать причины сопротивления из манифестов. Алхимики революции именно за этим и составляют заявления — для террологов и других специалистов архива.
С позиций черно-белой логики освобождения (теологии освобождения, технологии освобождения) в условиях идеологической интоксикации и повседневного гипноза, сейчас и до часа восстания, мы все нуждаемся в представительстве, выраженном в форме вооруженного меньшинства.
Это может начаться в любой момент. Замерзнет сильнее обычного продавец горячих сосисок в Александровском саду и, разозлившись, раздаст сосиски даром толпе безденежных студентов, прогуливающих английский и завернувших в Мавзолей, посмотреть на Ленина, пока не закрыли. Используя опустошенную тележку как таран и крича в том смысле, что буржуйскими сосисками народ сыт по горло, масса выкатит к памятнику Жукову, присоединит к себе скучающих продавцов антиправительственной прессы и покатится грабить ГУМ, где увеличится втрое за счет зашедших в ГУМ просто погреться, выльется к лобному месту, скандируя в том смысле, что власти могут заткнуть эти сосиски себе куда хотят. Т.е. революция начнется не от нехватки, но от переизбытка. От переизбытка, незапланированного рыночной справедливостью, опасного, связанного с нарушением какого-нибудь звена в общественной цепи распределения-потребления, оплаченного муками.
Амортизация конфликта, неизбежного между всеми в рыночно-плановой модели, — это, конечно, амортизация экономическая, т.е. нынешний капитализм может снизить показатель внешней агрессии между нами исключительно за счет постоянно стимулируемого роста производства-потребления, т.е. за счет планируемого, безопасного, морально оправданного роста достатка-пайка. Такой заслуженный паек и есть центральный предмет религии среднего класса во всем мире. Но какова внешняя механика этой амортизации? Прежде всего, правило бытовой корректности, ритуальной любезности, позволяющей ненадолго избавиться от напряжения. С вами будут любезны, пока вас будут продавать или покупать. С вами постараются быть любезны, даже если подают вам окровавленный поп-корн в горящем кинотеатре.
Культ всех возможных комьюнити, искусственных коллективов, надуманных сообществ, отчасти искупающих тоску индивидуума по настоящему коллективу. Адресами таких компенсирующих коллективов полны телефонные энциклопедии больших городов: от политических партий до клубов любителей белых улиток. Люди прячутся от одиночества в предложенные им раковины, забыв, что только это одиночество в наши дни и есть участь всякой обособленной персоны, не нуждающейся в социальных костылях, культурных костюмах и успокоительных каплях той или иной «субкультуры», не нуждающихся, значит, готовых к революции.
Бесконечное онанистическое смакование «непостижимой загадки» человека, его «тайны». Самый распространенный рыночный прием. Тайна, которую нужно завоевать, предлагается как родовая особенность, так что не о чем волноваться. «Тайна» нужна прежде всего зазывалам на рынке рабов, еще бы, не просто товар, но товар «с тайной». Для того чтобы понять человека, нужно просто-напросто перестать им интересоваться, чего никогда не смогут сделать те, кто нами торгует. Как не интересоваться товаром? Универсальным товаром. Мерой всех вещей.
Перестаньте быть товаром, и вы сразу поймете, чем именно вы перестали быть. Теперь вы можете вернуться. Вы привиты. Вы стали вирусом. Никто из оценщиков теперь не может точно сказать, чего и сколько вы стоите. Настоящая тайна человека лежит за его пределами. Человек как тайна начинается там, где он кончается как раб. Раб не может ничего знать о себе, хотя он всегда уверен в обратном. Сомнение в собственном знании — важный признак нелояльности.
Непальские продавцы кокосов заставляют обезьян лазить на пальмы и откручивать орехи три раза в неделю. Посменно. Молодой спекулянт, равнодушный к отцовской традиции, стал гонять обезьян на пальмы ежедневно. Через месяц такой жизни приматы забросали тяжелыми орехами охрану, сломали шею хозяину и удрали в джунгли — жить по своим обезьяньим обычаям, коих, как известно, у них немного. Непальские обезьяны все поняли правильно и на некоторое время обогнали людей в развитии. Повышение уровня контроля и эксплуатации привело к отказу от эксплуатации вообще. Впрочем, у зверей, как и у человека, всегда имеется выбор, зависящий от условий содержания. Например, в Московском зоопарке похожие обезьяны научились показывать пальцами передних лап известный жест, означающий «деньги». Теперь вместо бананов они просят монетки и купюры. Мелочь, которую им бросают, обезьяны ловят и прячут под корягу. Эту общую копилку каждый вечер забирает себе уборщица, но, не забывая об узниках, она покупает им гораздо больше бананов и сластей, чем они могли бы выпросить, ведь в банке под корягой скапливаются немалые суммы. Это доказывает, что рыночные отношения настолько примитивны, что доступны даже приматам, не умеющим говорить и считать.
Для некоторых революция при сохранении распределительного баланса уже невозможна.
Вместо того чтобы вернуться от относительного пещерного коммунизма через несколько форм принуждения к коммунизму абсолютному, как и предлагал Маркс, с нами происходит кое-что иное. От относительного рабства античности или даже восточных деспотий через эволюцию принуждения мы вернулись к рабовладельческому строю, но на этот раз это рабство абсолютное, рабство без «свободных граждан», настаивающее на строгом дуализме «владелец—раб», их соединяет технология принуждения. Третьего не дано. Геополитически «владелец» так же фокусируется в одну точку на севере Атлантики.
Третья позиция — не раб, не господин — иллюзия, разрешенная гороховым шутам капитализма, разрешенная до тех пор, пока шуты не ставят под сомнение подлинность этой «третьей» позиции, пока они не чувствуют фиктивность своей «особости», пока их «особость» не открылась им как самое заурядное из заурядного, более унизительное, чем у рабов, положение.
Партизан — реальный нарушитель дуализма, третий персонаж в паре «владелец—раб». Революция происходит, когда приходит третий, нарушается бинарность, разоблачается иллюзорность «особого места», быстрая разбалансировка всей громоздкой и неустойчивой системы воспроизводства капиталистических иллюзий, этих гарантов амортизации, инструментов торможения жизни.
«Ведущие страны», точнее, то, что от них останется после восстания, превратятся в мусор, который подожгут те, у кого будет с собой огонь, те, кто могли бы стать новыми носителями власти, но не захотят этого, те, кто изменят саму природу власти.
«Раб, который должен думать о себе что-нибудь другое», — вот мечта рабовладельцев. Знание своего истинного положения освобождает вас от этого положения, чужого и неинтересного. Знание позволяет занять новое, непредставимое ранее место. Но чтобы узнать, нужно перестать торопиться и надеяться, вам сразу станет легче.
Революция против капитала. Капитал, заметный в форме зрелища, хамелеон-экстраверт, существо, которое, всегда оставаясь неизменным, непрерывно меняет окружающий пейзаж под себя, превращая ландшафт в собственное подобие. Капитал непрерывно движется, он склонен не только к географической экспансии, он осваивает все новые и новые ресурсы внутри вас, не меняя своего единственного цвета — экспансии, жадности, поглощения, контроля. Контроль как аналог переваривания пищи; что ждет вас после переваривания, вы, надеюсь, догадываетесь. Хамелеон-наоборот меняет вас, скоро, взглянув в зеркало, вы не обнаружите там ничего, кроме него. Возможно, вам уже поздно читать эту книгу.
Но говоря «существо», «он», «хамелеон-экстраверт», мы не совсем точны. Не будем забывать, что капитал — это диктатура условных единиц. Условность, вышедшая из берегов. Он не меняет цвет, потому что он не существует как утверждение, нам противостоит просто принцип гравитации, рабства, поле тяжести и греха с ненасыщаемым центром, нечто подобное черной дыре астрономов.
Революция — единственный способ выпороть тьму, снять себя с витрины. Нам предлагают зрелище конца миров, но мы ищем конца мира зрелищ. Кассета с записанным на ней взрывом и взрывающаяся кассета, которая разносит телевизор, квартиру и вас самих после нажатия «play», — для вас это одно и то же? В таком случае, мы живем с вами на разных планетах. Революция — последнее средство привести себя в порядок. Пародировать систему, издеваться над поп-культурой, подкалывать политиков — глупо. Постмодернизм отнял у непримиримых это оружие. Сегодня система сама занята самопародированием, без этого она забуксует. Нам осталось то, что всегда было у несогласных, — холодная и взвешенная ненависть, спокойное отрицание их хищного принципа, верность. Кое-кто позавчера противопоставлял долларам и дубинкам «новый» секс и «свободный» театр, их победили, доказав, что в сексе нет ничего нового, а в перформансах — освобождающего. У нас осталось то, что нельзя отнять, то, что никому, кроме нас, не нужно, — взрывающаяся кассета. Однажды вы найдете ее у порога своей квартиры, если, конечно, раньше, вы не окажетесь в наших рядах.
Одна из важнейших предреволюционных процедур: упражнение в пассивном саботаже, незаметном отказе от «работы», т.е. игнорирование навязанной вам занятости, в обмен на которую вас обещано содержать. Вы находитесь на оккупированной капиталом территории, а честно работать в условиях оккупации равнозначно предательству. В данном случае — предательству самого себя. Освобожденное от «работы» время и энергия позволят вам выработать наиболее удобную, паразитическую по отношению к капитализму стратегию асоциального поведения. «Асоциального» в смысле «большого социума» рабов, этой общей и насчастной матери-корпорации. Вы можете успешно имитировать какие-нибудь виды приличной деятельности и даже неплохо получать за это, главное — минировать их порядок, выдавая это за «работу». Если вы партизан, а не раб, вы обязательно перехитрите хозяина, и он до последнего момента будет воспринимать ваш яд на своем столе как лекарство, ваш динамит в своих сейфах — как золото.
Противопоставлять занятости праздность, пассивный отдых, студенистую релаксацию — лукавая привычка буржуазных сынков. Главный отдых, настоящее удовольствие и единственный оправданный труд — революционная деятельность, локальная провокация и глобальная критика, расстановка ловушек по всей карте контролируемого врагом леса и незаметная партизанская терапия для тех, кто в ней нуждается и кто скоро будет готов говорить с вами без словаря и переводчика.
Остальное — рабство. Если вы сделали что-то только ради денег или безопасности, значит, вам незачем было рождаться. Если вы партизан, значит, вы фальшивая купюра в их кассе, несущая невидимый знак, сводящий их с ума, фальшивая купюра из тех, которые обанкротят все их благополучие, однажды дружно обнаружившись во всех карманах и на всех счетах.
Корпорации. Чем большее число людей их саботирует, тем меньше им осталось. Искусство как саботаж и саботаж как искусство. Художественная деятельность может стать самой наглядной и оперативной симуляцией работы, забастовкой с серьезным ущербом для хозяина, узурпатора, корпоративного субъекта.
Что такое предреволюционный момент? Это когда рабы корпораций подозревают партизан даже там, где их пока нет. Рабы сидят в своих офисах и не могут исполнять работу, потому что везде видят партизан, у них от этого ломит голову, сводит мозг, дрожат руки и колени. Они ни секунды не могут побыть в безопасности и спокойствии. Они сидят в своих офисах и подозревают. У них там чисто, как в гробу.
Редуцировать капитал внутри себя. Интересно, насколько вам это удастся? Однако это еще не революция. Революция — это вызывание в себе чего-то обратного капиталу, чего-то, чему нет и не может быть имени в нашем сегодняшнем языке, контролируемом поставщиками денежных и прочих знаков. Оно заменит капитал внутри вас, оно заменит вас самих внутри капитализма. Отказ от роли в шоу-обществе — вот что нужно для начала революции. Отказ от пресловутой «программы», от «конструктивного» плана. Никто из победителей никогда не начинал с позитивной программы. Правдоподобный план — атрибут профессионального обманщика. Правда не бывает правдоподобной. Правдоподобие, предсказуемость, понятность, позитивность, конструктивность означают эксплуатацию, принуждение и отчуждение, изменение реальности под стандарт.
Сможете ли вы ежедневно совершать хотя бы один поступок, пугающий вас самих? Упражнение, важное для партизана как правило личной гигиены вроде чистки зубов.
Начаться может в любой момент. Банкир катит по шоссе в своей открытой машине и вдруг понимает, что не знает куда. «На фирму», — успокаивает шофер, но банкир не знает, на какую фирму. Сквозь сон он помнит, что сейчас ночь, а значит, ни на какую фирму ему не надо. Поле кукурузы. Они останавливаются. Шофер находит на земле, под дерном, дверь. Спускаются по ручной лестнице в подземный офис. Дева за компьютером (он узнает свою секретаршу, но она его не узнает) спрашивает, что, собственно, им угодно, банкир понимает: употребляя «вы», она обращается к нему одному, без шофера. Фирма, оказывается, реализует любые желания. «Хочу мировую революцию», — не вовремя шутит банкир, которому все это начинает надоедать, он не верит во всемогущество. Дева невозмутимо отстукивает заказ на клавиатуре. «Придется заплатить за это все деньги», — поясняет она условия, читая их с экрана. «Как все деньги? все деньги, какие у меня есть?» — интересуется банкир, чувствуя, что благодаря неудачной шутке, он попался. «Нет, — говорит дева, нажимая «enter», — все деньги мира, все, которые когда-либо были, есть или будут на земле, заказ сделан, мировая революция произойдет, как только вы заплатите нам все деньги мира, а пока мы установим за вами наблюдение».
Банкир не вспомнит этот сон, пока революция действительно не произойдет наяву.
Не время пить «херши». На всякий случай носите с собой что-нибудь металлическое.