Елена наскоро закончила свой скромный обед в маленьком женевском ресторане – излюбленном сборном пункте русских эмигрантов – и отказалась от кофе. Она обыкновенно позволяла себе эту роскошь с тех пор, как ей посчастливилось раздобыть урок русского языка, но сегодня она торопилась. У неё в кармане лежало давно ожидаемое письмо из России, только что переданное ей старым седым часовщиком, который получал на своё имя всю ее заграничную корреспонденцию, и она горела нетерпением передать драгоценное послание своему другу Андрею. Хотя оно и относилось непосредственно к нему, но, наверное, содержало известия общего характера.
Перекинувшись несколькими словами с одним из товарищей по изгнанию, девушка прошла между рядами столиков, за которыми сидели рабочие в блузах, и вышла на улицу. Было только половина восьмого; она уверена была, что застанет Андрея дома; он жил поблизости, и через пять минут она была у его двери; ее красивое, несколько холодное лицо слегка раскраснелось от быстрой ходьбы.
Андрей был один и читал какую-то статистическую книгу, делая из нее выписки для своей еженедельной статьи в русской провинциальной газете. Он повернул голову и поднялся, протягивая руку гостье.
– Вот вам письмо, – сказала Елена, здороваясь с ним.
– А! – воскликнул он. – Наконец-то!
Это был молодой человек лет двадцати шести или семи, с серьёзным, добрым лицом и правильными чертами. Лоб его носил отпечаток ранних забот и глаза имели задумчивое выражение, но это не нарушало впечатления решимости и спокойствия, производимого его сильною, хорошо сложенною фигурою.
Лёгкий румянец покрыл его лоб в то время, как пальцы его тонкой мускулистой руки с нервной торопливостью распечатывали конверт. Он развернул большой лист бумаги, покрытый далеко отстоявшими друг от друга строками, написанными мелким неровным почерком. Елена выказывала не менее нетерпения, чем он сам; она подошла к нему и положила руку на плечо, чтобы тоже заглянуть в письмо.
– Сядьте лучше, Лена, – сказал молодой человек. – Вы заслоняете свет вашими локонами.
Бедно обставленная комнатка плохо освещалась небольшой лампой под зелёным абажуром. Только ножки нескольких простых стульев и нижняя часть комода из красного дерева были освещены надлежащим образом. Жёлтые обои с развешанными на них дешёвой олеографией швейцарского генерала Дюфура, стереотипным пейзажем, фотографией умершего мужа хозяйки и ее собственным школьным дипломом, под стеклом и в золотой рамке, – все это погружено было в полумрак, очень выгодный для картин, но лишавший возможности читать.
Андрей подвинул еще один стул к круглому обеденному столу, покрытому книгами и газетами, и повернул лампу так, чтобы она освещала часть стола, служившую ему пюпитром. Елена села подле него и придвинулась так близко, что волосы их соприкасались, но оба они были слишком поглощены чтением, чтобы обращать на это внимание. С чисто женским проворством Елена быстро пробежала страницу и первая высказала свое мнение.
– В письме ничего нет! – сказала она. – Всё это вздор! Нечего даже терять время на чтение.
Этот странный совет не возбудил, однако, удивления со стороны Андрея, и он спокойно ответил:
– Обождите минутку. Я узнаю почерк Жоржа, а он обыкновенно вставляет кое-что интересное. Во всяком случае, прочесть недолго: «Дорогой Андрей Анемподистович, спешу известить вас…» гм… гм… «ввиду сильных морозов…» гм… гм… «овцы и телята…» гм… гм… – бормотал Андрей, быстро пробегая строчки глазами. – А вот тут что-то о домашних делах. Давайте прочтём… «Что касается домашних дел, – Андрей читал тоном канцелярского чиновника, делающего рапорт, – извещаю вас, что сестра Катя вышла замуж за… она его встретила прошлой осенью в… Муж оказался человеком без принципов и чувства чести… хуже того… Она в отчаянии… Я бы никогда не думал, что она… Отец крайне огорчён… Седые волосы… Мы надеемся только, что всеоблегчающее время, утешитель страждущих…»
Патетическое излияние было прервано весёлым смехом Елены, или Лены, как ее называл ее друг.
– Сейчас видно, – сказала она, – что поэт писал.
Ничуть не обиженный такой неуместной весёлостью, Андрей продолжал читать, быстро бормоча сквозь зубы конец письма.
– Да, вы были правы, не стоило читать, – сказал он наконец, не обнаруживая, однако, никакой досады. Затем он обернулся, как бы ища чего-то.
– Вот, – сказала она, взявши с камина маленькую черную склянку, стоявшую рядом со спиртовой машинкой, на которой он готовил свой утренний чай.
Он тщательно расправил письмо и, обмакнув в склянку переданную ему Леной кисточку, несколько раз провёл по лежавшей перед ним странице.
Черные строчки, написанные обыкновенными чернилами, быстро исчезли, как бы растворившись в едкой жидкости; на мгновение бумага осталась совершенно белой. Потом на ней что-то ожило и задвигалось; из сокровенных ее недр появились как бы выброшенные из глубины, спеша и толпясь, одна за другой буквы, слова, фразы – здесь, там, повсюду. Это была беспорядочная ватага, напоминавшая разбуженных утренним сигналом солдат, когда они спешат оставить палатки и занять место в строю.
Наконец движение прекратилось; буквы остановились на своих местах; кое-где еще какое-нибудь запоздавшее слово или буква старались порвать застилавший их тонкий покров и незаметно проскальзывали на свои места, рядом с другими, более проворными товарищами; но в верхней части страницы все пришло в порядок. Вместо прежних фиктивных слов стояли густые строчки, написанные мелким почерком и готовые открыть наконец верно сохранённую тайну Андрею и Лене. Оба наклонились над столом, взволнованные долгим ожиданием.
– Я буду читать вам! – воскликнула Лена. И прежде, чем Андрей успел возразить или как-нибудь иначе защитить свою собственность, нетерпеливая девушка вырвала письмо и начала: – «Дорогой брат! Наши друзья поручили мне ответить на твое письмо и сказать, что мы всей душой сочувствуем плану твоего возвращения в Россию. Мы чувствовали потребность в твоём присутствии среди нас гораздо чаще, чем ты думаешь, но не решались вызывать, зная слишком хорошо, с какими это связано опасностями для тебя. Мы решили позвать тебя только в случае крайней необходимости – и вот теперь этот момент наступил. Ты знаешь, конечно, по газетам о наших недавних победах, но ты, вероятно, не знаешь, какой дорогой ценой они нам достались. Наша организация понесла тяжёлые потери; несколько наших лучших товарищей погибло; жандармы полагают, что они окончательно нас раздавили, но мы, конечно, выпутаемся. Теперь есть более, чем когда-либо, желающих присоединиться к нам, но все это народ неопытный. Мы не можем более обойтись без тебя. Приезжай, мы все тебя ждём – старые друзья, которые никогда тебя не забывали, и новые, не менее нас желающие приветствовать тебя. Приезжай как можно скорее!»
Лена остановилась. Она глубоко радовалась за Андрея, с которым была в большой дружбе. Поднявши голову, она взглянула на него глазами, полными симпатии, но увидела только его коротко остриженные черные волосы, жёсткие, как лошадиная грива. Он отодвинул свой стул и, перегнувшись через спинку, опёрся подбородком на руку и казался всецело поглощённым созерцанием неровностей елового пола. Лене некогда было задаваться вопросом: избегает ли он ее взгляда или просто боится света лампы; она продолжала читать дальше.
В письме говорилось довольно пространно о разных отвлечённых вопросах; в нём сообщалось о значительных переменах в практической программе и в ближайших целях партии.
«Всё это, – заключал автор письма, – может быть, удивит и возмутит тебя в первую минуту, но я не сомневаюсь, что очень скоро ты, как практик, согласишься с нами…»
Тут Лене пришлось перевернуть страницу, и ее сразу остановила бессмысленная болтовня фиктивного письма; она на минуту забыла, что его нужно смыть для того, чтобы обнаружился настоящий текст. Первые слова, которые она нечаянно прочла, произвели на нее впечатление фарса, врывающегося в серьёзную драму.
Она взяла склянку и провела по остальным страницам; в несколько секунд они тоже преобразились наподобие первой, но вид их был несколько иной. Обыкновенное письмо прерывалось кое-где длинными шифрованными местами, содержавшими, очевидно, особенно важные известия. Шифр служил гарантией на тот случай, если полиция обнаружит особую подозрительность и, не довольствуясь чтением письма, употребит химические средства для исследования скрытого содержания.
Сначала шифрованные места попадались только изредка, и группы сплочённых цифр поднимались над ровными строками обычного писания, подобно кустарникам среди ровного поля; но мало-помалу эти кучки цифр густели всё более и более, пока, наконец, посередине третьей страницы они не превратились в целый лес, как в таблицах логарифмов, безо всяких знаков препинания.
– Вот вам, Андрей, приятное времяпрепровождение! – сказала Лена, указывая на количество шифра. – Я уверена, что Жорж нарочно для вас постарался!
– Хороша услуга, нечего сказать! – ответил молодой человек.
Он терпеть не мог заниматься разбором шифрованных писем и часто говорил, что это для него своего рода телесное наказание.
– Знаете, – продолжал он, – ведь нам придётся поработать часов шесть над этой прелестью.
– Вовсе уже не так много, лентяй вы этакий! Вдвоём мы соорудим это гораздо скорее.
– Я отвык от этой работы. Напишите мне, пожалуйста, ключ, чтобы освежить память.
Она сейчас же исполнила его просьбу, и, вооружившись каждый листом бумаги, они терпеливо уселись за работу. Это была нелёгкая задача. Жорж пользовался двойным шифром, употреблявшимся организацией; первоначальные цифры письма нужно было при помощи ключа превратить в новый ряд цифр, а те, в свою очередь, превращались через посредство другого ключа уже прямо в слова. Это давало возможность употреблять много различных знаков для обозначения каждой отдельной буквы азбуки и делало шифр недоступным для самых проницательных полицейских экспертов. Но если в шифрованном письме попадалась какая-нибудь ошибка, оно оставалось иногда загадкой даже для того, кому было адресовано.
Жорж, как подобает поэту, далеко не был образцом аккуратности и по временам доводил своих друзей до отчаяния; не было никакой возможности найти в иных частях письма что-либо, кроме нечленораздельных звуков, лишённых всякого намёка на человеческую речь. И, как нарочно, подобные трудности постоянно попадались, по-видимому, на самых интересных и важных местах. Если Жорж, работавший в эту минуту на далёкой родине, не почувствовал сильного припадка икоты, то это было никак не по вине его друзей, не перестававших бранить его.
Без помощи Лены Андрей не раз пришёл бы в отчаяние. Но у девушки был большой навык в разборе шифров, и она имела талант угадывать недостающее. Когда Андрей терял терпение и предлагал отказаться от прочтения того или другого места, она брала оба листа в руки и по какому-то особенному вдохновению догадывалась, в чем состояла ошибка Жоржа. Более двух часов употребили они на чтение отдельных шифрованных мест. В них заключались подробности поездки Андрея в Россию, давались имена и адреса людей, к которым он должен был обратиться на границе и потом в Петербурге.
Андрей тщательно переписал все адреса на маленькую бумажку и положил ее в кошелёк, с тем чтобы выучить на память до отъезда. Теперь им оставалось разобрать только один кусок письма, состоявший из сплошного шифра; тут речь шла, очевидно, о чем-то другом – вероятно, очень опасном и компрометирующем, так как Жорж не поленился зашифровать каждое слово.
Какую же роковую тайну скрывал этот непроницаемый лес цифр? Андрей вглядывался в знаки, пытаясь угадать их значение, но лес ревниво оберегал тайну, дразня немой монотонностью своих рядов, при всем капризном разнообразии цифр.
Отдохнувши несколько минут, они сели за работу, с удвоенной энергией разбирая одно за другим шифрованные слова. Андрей выписывал букву за буквой добытые результаты; когда у него оказывалось достаточно слов для целой фразы, он прочитывал ее Лене. Но первые же разобранные слова так взволновали его, что он не был в состоянии ждать окончания фразы.
– Что-то случилось с Борисом, я в этом уверен! – воскликнул он. – Посмотрите сюда!
Лена быстро взглянула на лист, лежавший перед Андреем, и потом на свой собственный. Нечего было сомневаться: дело касалось Бориса, одного из самых способных и влиятельных членов их партии, и начало фразы не обещало ничего хорошего – оно было даже хуже, чем предполагал Андрей. Лена догадалась о значении двух следующих букв, но не высказала своего предположения вслух и продолжала диктовать:
– Пять, три…
– Семь, девять… – вторил Андрей, ища в ключе соответствующей буквы.
– Скорее! – нетерпеливо сказала Лена. – Вы разве не видите, что это «а»?
Андрей записал зловещее «а».
Следующая буква оказалась «р», что было еще хуже…
Последовали третья, четвертая, пятая буквы, и последние сомнения исчезли. Не обмениваясь ни словом больше, они продолжали расшифровывать с лихорадочной торопливостью, и через несколько минут перед ними черным по белому возникла фраза: «Борис недавно арестован в Дубравнике».
Они взглянули друг на друга, совершенно растерянные. Аресты, подобно смерти, кажутся всегда нелепыми, невероятными, даже когда их можно было предвидеть.
– В Дубравнике! На кой черт ему вздумалось ехать в этот проклятый Дубравник?
– Посмотрим, что будет дальше, – сказала Лена, – может быть, узнаем. Вероятно, есть какие-нибудь подробности об аресте.
Они опять принялись за свою томительно-медленную работу, разобрав минут в десять, которые показались им часом, следующую пару строчек. В них сообщалось, что Борис и еще двое из его товарищей были арестованы после отчаянного сопротивления. Этого краткого извещения было достаточно, чтобы увидеть всю безнадёжность положения Бориса. Он – обречённый человек, какова бы ни была его роль в этой стычке. По новому закону всякое участие в подобных делах наказывалось смертью. Борис же не принадлежал к людям, способным стоять сложа руки, когда другие сражаются.
– Бедная Зина! – вздохнули оба.
Зина была жена Бориса.
После короткой паузы Лена опять взялась за ряд цифр, который скоро превратился в имя женщины, вызвавшей у них сочувственный вздох.
– Зина, Зина! Неужели?! – воскликнул Андрей.
Первой его мыслью было, что она тоже арестована.
Через пять минут томительной неизвестности оказалось, что он ошибся.
«Зина, – говорилось дальше в письме, – поехала в Дубравник зондировать[1] почву и посмотреть, нельзя ли устроить побег Бориса».
– А, вот они что замышляют! Я так рад! – сказал Андрей. – Тем скорее надо мне ехать.
За сообщением об участи Бориса следовал список других жертв, попавшихся в руки полиции; говорилось также о предстоящих процессах и о том, что предвидятся суровые приговоры, судя по тайным сведениям, полученным от официальных лиц.
Грустные известия о заключённых товарищах передавались кратко, деловым тоном, как составляются реляции об убитых и раненых после сражения.
Трагизм подпольной борьбы просачивался капля по капле. Не было возможности проглотить сразу горькую чашу; каждая особенно печальная весть вызывала у читающих невольные восклицания, но они спешили дальше, сдерживая чувства.
Чтение шло теперь гораздо быстрее. Шифр Жоржа становился правильнее, разбирать его сделалось легче.
После печального перечня потерь и жертв перешли к более приятной теме; в кратких словах, но со свойственным ему энтузиазмом Жорж рассказывал о быстрых успехах движения вообще, указывая на широкое брожение умов, развивавшееся решительно всюду. Его слова действовали, как звук трубы, призывающей к новой битве от покрытого трупами поля сражения, или как вид залитого солнцем пейзажа по выходе из катакомб. Жизнь со всеми ее бурными волнениями эгоистично вступила в свои права, и, несмотря на тяжёлое впечатление от письма, они окончили чтение его бодрее, чем можно было ожидать.
– Да, я уверена, что скоро заварится каша! – воскликнула радостно Лена, хотя она была правоверной народницей и всё, на что намекал Жорж, шло вразрез с ее программой.
Она встала и принялась ходить взад и вперёд по комнате, чтобы расправить онемевшие члены. Затем взяла письмо, осторожно посушила его над лампой и зажгла спичку с очевидным намерением сжечь его.
– Подождите, – остановил ее Андрей быстрым движением.
– Почему? Разве вы не списали адресов?
– Списал, но мне хотелось бы сохранить письмо еще на время.
– Зачем? Чтобы оно попалось в чужие руки? – резко ответила девушка.
Андрей возразил, что такого рода предосторожности излишни в Швейцарии, но Лену трудно было убедить. Как большая часть женщин, принимающих участие в конспирациях, она строго исполняла все правила.
– Но, быть может, вы согласитесь на компромисс, – сказала она смягчаясь.
Оторвав первую половину письма, касавшуюся Андрея, она тщательно зачеркнула в ней несколько шифрованных мест.
– Ведь вы хотите эту часть, не правда ли? – спросила она.
– Хорошо, я согласен на сделку. Эта часть письма мне действительно всего интереснее, и я жертвую остальным, – сказал Андрей, в то время как Лена стала на колени перед камином и принялась сжигать оставшиеся страницы письма и бумагу, на которой они разбирали шифр. Успокоивши свою совесть, она села на прежнее место.
– Итак, вы уезжаете, Андрей! – задумчиво проговорила она.
Чувствовалась какая-то необычная теплота в звуке ее голоса и во взгляде ее честных и смелых голубых глаз, обращённых на товарища. Остающиеся не могут глядеть без волнения на человека, покидающего безопасное убежище, чтобы снова рисковать жизнью в стране царского произвола.
– Вы скоро едете? – спросила она.
– Да, – ответил Андрей. – Деньги и паспорт будут здесь, надеюсь, дня через три-четыре. Я успею собраться. Хотел бы я знать, открыто ли его имя? – прибавил он внезапно.
– Чьё имя? – спросила девушка, поднимая глаза.
– Как «чьё»? Бориса.
Тяжёлая утрата не переставала мучить Андрея, несмотря на его внешнее спокойствие и бодрость.
– Не думаю, чтобы они могли так скоро узнать, – ответила она. – Борис никогда прежде не бывал в Дубравнике. К тому же Жорж упомянул бы о таком важном обстоятельстве.
– Дай бог, чтобы было бы по-вашему, – сказал Андрей. – Это бы значительно облегчило побег. Во всяком случае, я скоро узнаю обо всем.
Они стали говорить о делах. Лена, очевидно, была опытна в деле контрабандной переправы через русскую границу. Она дала несколько очень полезных советов Андрею, хотя тот и был старше ее на несколько лет.
– Когда вы попадёте в водоворот, не забывайте нас, – сказала она со вздохом. – Пишите иногда мне или Василию. Я тоже хочу вернуться. Устройте это, если возможно.
– С удовольствием. Да, кстати, где же это Василий? Почему вы не привели его с собой?
– Его не было в ресторане. Я послала ему записку, прося, зайти сюда. Вероятно, его не было дома. Он, наверное, в опере; сегодня дают «Роберта»[2], иначе он был бы давно здесь.
Лена опустила руку в карман и вынула старомодные тяжеловесные золотые часы. Она их очень любила, как подарок отца, генерала николаевских времён; часы были с ней в Сибири, и она привезла их с собой в изгнание. Для измерения времени они служили лишь изредка, а гораздо чаще спокойно лежали у закладчиков, когда ей или ее товарищам нужны были деньги. Все они были так близки друг с другом, что понятие частной собственности само собою исчезало между ними. Тот факт, что часы находились в руках их законной владелицы, указывал на сравнительное процветание маленькой эмигрантской группы в настоящую минуту.
– Однако как поздно, – сказала Лена. – Уже первый час, надо торопиться домой, чтобы завтра поспеть на урок.
– Мне тоже нужно рано встать, чтобы засесть за литературу, – сказал Андрей.
– Кстати, – заметила Лена, – вы должны передать кому-нибудь из наших свою работу, когда уедете.
– Непременно. Она как нельзя лучше подойдёт Василию. С его скромными привычками он отлично проживёт на восемьдесят франков в месяц.
– Конечно, проживёт, – подхватила Лена с видимой досадой.
– Хватит даже на то, чтобы водить вас в концерты и оперу.
Лена покраснела, хотя давно должна была привыкнуть к подобного рода шуткам. Андрей вечно дразнил ее этим поклонником; но она легко краснела, как все блондинки.
– Василий, во всяком случае, человек с твёрдыми принципами, а не сибарит[3], как вы, – сказала она с улыбкой. – Но теперь прощайте, мне некогда ссориться с вами.
Он взял лампу, чтобы посветить ей на лестнице, и подождал у дверей, пока она перешла через улицу к своему дому. Потом он медленно воротился в свою одинокую комнату.
Спасённая страница письма соблазнительно лежала на столе. Лена угадала правду: прося у нее письмо, он хотел наедине насладиться дружескими словами своих далёких товарищей; но, догадавшись о его намерении, Лена испортила ему все удовольствие. Он положил письмо в карман, чтобы прочесть его на следующий день; теперь же решился пойти спать и отворил дверь алькова в глубине своей узкой и низенькой комнаты, которая благодаря этому увеличению приняла вид пустой коробки из-под сигар или гроба.
Приготовив постель, он, однако, почувствовал, что напрасно трудился, так как был слишком взволнован, чтобы заснуть.
Три длинных, длинных года прошли с тех пор, как Андрей Кожухов, замешанный в первых попытках пропаганды среди крестьян, а потом и в дальнейшей борьбе, вынужден был, по настоянию друзей, поехать «проветриться». С тех пор он скитался по разным странам, тщетно ища работы для своего беспокойного ума. Еще в конце первого года добровольной ссылки им овладела такая тоска по родине, что он стал просить товарищей, центр которых был тогда в Петербурге, чтобы они позволили ему вернуться и занять место в их рядах. Ему отказали наотрез. Был момент затишья; полиции не за кем было охотиться; а так как она еще отлично помнила имя Кожухова, то его появление могло поднять всю шайку на ноги. Стеснённый во всех своих движениях, он был бы только в тягость товарищам, так как им пришлось бы заботиться о его безопасности. Он должен был понимать это сам. Если его возвращение станет нужным, они сообщат ему. А пока ему следует сидеть смирно и заняться революционной литературой или принять участие в заграничном социалистическом движении.
Андрей попробовал и то и другое, но успех не соответствовал усердию. Он пытался писать для нескольких русских изданий, печатавшихся за границей. Но природа лишила его всякого литературного таланта.
Он чувствовал в себе пламенную душу, полную энтузиазма, и далеко не был равнодушен к красоте и поэзии. Но настоящие слова для выражения чувств ему не давались, и то, что глубоко волновало его сердце, выходило на бумаге бесцветно и безлично. Статьи, которые он изредка писал в разные газеты, были небесполезны – и только. Еще меньшим успехом увенчались другие его попытки найти себе дело за границей. Через несколько месяцев язык не представлял уже для него никаких препятствий для сближения с иностранными социалистами, но служить двум господам сразу он не мог.
Вся его душа переполнена была русскими заботами, русскими надеждами, русскими воспоминаниями. Он чувствовал себя случайным гостем на швейцарских митингах, и тоска по родине все сильнее и сильнее охватывала его. Он собирался снова писать друзьям, когда получилась живая весть от них в лице Елены Зубовой, помогавшей ему сегодня одолеть письмо. Только что убежавши из Сибири, она явилась в Петербург и предложила свои услуги организации; но ей посоветовали уехать на время за границу. Вместе с множеством поклонов она передала Андрею совет друзей сидеть смирно и быть благоразумным. В данную минуту в них обоих не нуждались в России: приезд Лены служил тому наглядным доказательством.
Андрею оставалось только покориться. Время притупило острую тоску первой разлуки с родиной. Он понемногу свыкся с мелкими заботами и огорчениями эмигрантской жизни и стал ценить глубокое наслаждение беспрепятственного доступа ко всем сокровищам европейской мысли. Таким образом он провёл три года спокойного, безмятежного существования, оживляемого только лихорадочным ожиданием известий из России.
Ожидания его не были напрасны. После короткого перерыва слабо тлевшее революционное движение разгорелось с удвоенной силой. Андрей обрадовался новому предлогу для возвращения и написал друзьям с энергией и красноречием, так редко встречавшимися, к сожалению, в его более обработанных литературных произведениях. Теперь не было больше причин для отсрочки, и действительно, через несколько недель он получил ответ в письме Жоржа.
– Наконец-то! – повторял он, медленно меряя шагами свою комнату и обдумывая предстоящую поездку.
В его голосе слышалась не радость, а странное спокойствие с оттенком меланхолии. Арест Бориса? Да, но это не всё. Мысль о возвращении на родину потеряла долю своей прелести. Его самого удивляло и даже огорчало это спокойное настроение; судя по своему былому страстному томлению по родине, он заранее предвкушал тот восторг, которым наполнит его душу призыв друзей.
Теперь, когда наконец желание его исполнилось, ему все показалось так просто и естественно, что он почти забыл о тысячах вёрст и многих опасностях, еще стоявших между ним и его целью. Однообразные впечатления эмигрантской жизни исчезли, он мысленно был опять в Петербурге, среди знакомой обстановки, как будто он только вчера с нею расстался. Он принялся хладнокровно обдумывать важные вопросы, содержавшиеся в письме Жоржа, и рассердился на друга за предположение, что так легко переубедить его. Нет, до этого еще далеко! Он вполне одобрял последние террористические акты, но не соглашался с их объяснением. Стремление организации сосредоточить всю власть в руках исполнительного комитета ему очень не нравилось. Он решил прежде всего растолковать Жоржу всю опасность такой системы. Его мысль оживилась, он постепенно разгорячился под влиянием своего воображаемого спора и стал быстрее шагать по комнате.
Громкий стук внезапно прервал его монолог и вернул к сознанию действительности. Стучал нижний жилец, потерявший всякое терпение от бешеного шагания Андрея. С помощью метлы он телеграфировал о своем неудовольствии беспокойному соседу верхнего этажа.
– А-а, – проговорил Андрей, – это господин Корнишон. Бедняге хочется спать, и ему нет решительно никакого дела до судеб русской революции!
Чтобы показать, что он извиняется, Андрей моментально остановился и не двигался с места, пока стук не прекратился. Спать ему не хотелось, и так как он знал, что не сможет усидеть смирно на одном месте, то решился воспользоваться прелестной весенней ночью и пойти прогуляться. Он затушил лампу, запер дверь и, по обыкновению, положил ключ под коврик перед дверью.
Хорошо зная дом, Андрей ощупью спустился по темной лестнице и вышел на свежий воздух. Ночь была ясная и тихая, полный месяц светил с небесного свода. Андрей направился вниз по своей узенькой улице и, повернувши налево, прошёл через маленький сквер, где возвышалось несколько гигантских вязов; предание гласит, что под ними любил отдыхать Жан-Жак Руссо[4]. Продолжая идти по тому же направлению, Андрей через несколько минут очутился на открытой площади против Ботанического сада, решётка которого чуть поблёскивала своими золочёными остриями на тёмном фоне экзотических растений. Мягкий ветерок навевал прохладу. Жадно вдыхая бодрящий ночной аромат, он чувствовал себя совершенно обновлённым. Им овладело особое чувство радости: он радовался окружающей природе, своему спокойствию духа, своему физическому здоровью и силе, придававшей особую эластичность его членам. Ему хотелось двигаться, идти куда-нибудь… но куда?
Спящий город с его рядами доходных дворцов – роскошных отелей – тянулся по берегу Роны, налево от Андрея. Он любил этот мощный поток с его голубовато-зелёными или черными, как вороново крыло, пенящимися волнами, быстро несущимися между каменистых берегов. В жаркие солнечные дни он часами стоял, наблюдая волшебную игру света на подвижной мозаике речного дна, просвечивающего сквозь тёмные пучки водорослей.
Но чтобы попасть туда, нужно было пройти мимо всех этих дворцов – этих приютов прозаичной корыстолюбивой мелкоты, уснувшей после дневной сутолоки. В такую ночь они были ему невыносимы, и он направился в противоположную сторону, вдоль озера. Это любимое место прогулок женевцев с их семьями было теперь совершенно пустынно. Ничьи шаги, ничей докучливый шум не нарушали величественного покоя ночи. Озеро было тихо, ровный ритмический плеск его волн убаюкивал Андрея, не прогоняя светлых видений, теснившихся в его взволнованном мозгу.
Открылась новая страница его жизни. Через несколько дней он будет за тысячи вёрст отсюда, на родине, в совершенно ином мире, среди совершенно иной обстановки. Сколько перемен с тех пор, как он оставил Петербург! Не более полдюжины его старых товарищей остались в организации. Только двое из них находились теперь в столице. Все остальные были новые люди, завербованные в его отсутствие.
Поладит ли он с ними, смогут ли они работать сообща без частых столкновений? Не беда! Он сильно верил в свое умение приспособляться к практическим условиям. В прежнее время он особенно любил попадать в совершенно незнакомые места, где все и всё было для него ново. Он чувствовал возрождение прежней страсти к борьбе и опасности и хладнокровную отвагу, свойственную тем, кого поражение делает еще непреклоннее и настойчивее.
Презрительная улыбка показалась у него на губах при мысли о полицейском хвастовстве, упомянутом в письме Жоржа. Глупцы! Они думают, что всё идёт к концу, между тем как теперь только начинается настоящее дело! Он знал, по репутации, самых выдающихся из новых членов; с некоторыми из них он встречался еще на собраниях тайных студенческих обществ; с тех пор они сделались, вероятно, совсем молодцами. Какое счастье, что судьба соединила его с такими людьми! В последнее время Андрей мучился мыслью, что долгое пребывание за границей, может быть, порвало крепкие узы, связывавшие его с близкими людьми на родине. Теперь он чувствовал, что эти братские узы так же прочны, как и прежде. Глубокая симпатия, сказавшаяся в письме друзей, нашла горячий отклик в его сердце. Как можно было опасаться столкновений или недоразумений с людьми, которые так заботились о том, чтобы сберечь человека, лично совершенно чужого для большинства из них, между тем как сами они были под огнём?
Он ни на минуту не допускал мысли, что заслуживает таких забот. Хотя он едва достиг зрелости, но раннее вступление в жизнь и интенсивность пережитых ощущений дали ему опытность человека, на десять лет старше его.
В двадцать семь лет он был положительным человеком, давно уже пережившим всякие иллюзии. Заботливость друзей не пробудила в нем тщеславия. Они в своём великодушии просто не ценили сами своих даров. Он принял их как хорошее предзнаменование, с благодарностью и с чистою, светлою радостью. Вот скала, на которой зиждется их церковь, и врата адовы не одолеют ее!
Он замедлил шаги и лишь только теперь заметил, что очутился далеко за городом. Луна садилась и смотрела ему прямо в лицо; дорога повернула вправо, постепенно поднимаясь в гору. Он заметил узкий проход между двумя каменными стенами, которыми в Швейцарии огораживают фруктовые сады и виноградники. Путь этот вёл, вероятно, в какое-нибудь пустынное место, так как вымощенная камнями дорога успела порасти травой.
Андрей вошёл в этот тенистый проход и стал подниматься вверх; подъем становился все круче, по мере того как он шёл вперёд; крыша какой-то постройки неожиданно покрыла дорогу своей тенью. Он поднял глаза и увидел волнистую черную линию черепиц, выделявшуюся на синеве неба. Стены ветхой постройки были испещрены узкими перекрёстками-прощелинами; это был, очевидно, хлев. Корова, занятая своей жвачкой, замычала, почуяв приближение чужого человека, но, когда он прошёл мимо, успокоилась и принялась за прежнее занятие. Немного дальше потянулись виноградники со своими толстыми лозами, свешенными со стен, а затем через сотню шагов дорога свернула, извиваясь широкой полосой между двумя длинными стенами, придававшими ей вид сухого акведука. Узкая каменная лестница, поднимавшаяся на холм, выделилась тенями своих зигзагов. Когда Андрей взобрался по ее ступенькам наверх, он увидел перед собой открытое пространство, заросшее орешником. Тропинка, соединявшая, вероятно, нижнюю дорогу с другою, шедшею выше, блестела, как струя воды на освещённом луной изумрудном лугу.
Андрей пустился по ней; его привлекала ивовая роща на вершине холма. Но вскоре дорожка исчезла в мягкой траве, застилавшей всё кругом. Всмотревшись пристально, Андрей заметил на некотором расстоянии другую дорогу, поднимавшуюся на небольшой зелёный холмик направо. Он взобрался на него и был очень поражён, очутившись около самой обыкновенной садовой скамьи с удобной спинкой; неприятно напоминала она о вторжении человека в этот чудный пустынный уголок. Скамейки нельзя было заметить издали: длинные ветви плакучей ивы, под которой она стояла, окутывали ее своей тенью.
Отодвинув гибкие ветви, Андрей проник под манящий зелёный свод и уселся. Подняв голову и взглянув перед собою, он вскочил с криком восторга и удивления. Перед его глазами расстилалось только одно озеро; но с этого места и именно в эту минуту оно приняло такой фантастический вид, что он едва узнал его. Он стоял на террасе в нескольких шагах от края обрыва, скрывавшего все пространство, отделявшее его от воды. Белое, широко раскинувшееся озеро было прямо под ногами, как будто бы волшебная сила подняла почву, на которой он стоял, – деревья, скамью, все вокруг – и держала их в воздухе над громадным протяжением сверкающей воды, блестевшей слишком ярко для обыкновенной воды. Целое море расплавленного серебра тянулось направо и налево, так далеко, как только глаз мог уследить, и все пространство наполнено было потоком света, отражённым гладкой поверхностью. Андрей подошёл ближе к краю площадки, чтобы лучше оглядеться вокруг, но иллюзия сразу исчезла. Верхушки домов и деревьев у его ног выступили из темноты, густые и мрачные, оттеняя сверкающий блеск воды. Далёкая набережная с маленькими скамейками и аккуратно подстриженными платанами; белые пристани, врезавшиеся в озеро, как лапы какого-то странного морского чудовища; освещённые газом мост и город; низкий швейцарский берег, исчезавший в туманной синеве, где берег и небо соединялись в одно целое; и сторожевые огни на горах, принимавшие вид неподвижных золотых звёзд на небе, – все это было очень красивой панорамой, но она лишилась прежнего волшебного вида. Андрей вернулся на то же место, не чувствуя больше досады против людей, поставивших здесь скамейку. Он был очень чувствителен к красотам природы, хотя любил ее по-своему, припадками, эгоистично, как оно часто бывает с людьми, занятыми всецело поглощающим их делом.
Сегодня он в последний раз любовался этими красотами, прощался с ними, отправляясь на призыв долга. Сердце его переполнено было чувством глубокого спокойствия, какого он не испытывал уже много лет, и величавая тишина громко вторила его сердцу. Ему казалось, что никогда он так полно, так чисто и возвышенно не наслаждался, как теперь.
А между тем мысли, продолжавшие бродить в его голове независимо от созерцания, далеко не гармонировали со спокойствием окружавшей его природы.
Есть какое-то особое удовольствие в мысли о страданиях, когда они уже не причиняют прямой боли и сделались воспоминанием прошлого.
Андрей думал о своей эмигрантской жизни, и воспоминания его со странной настойчивостью останавливались на самой тёмной стороне пережитого.
Он не делил со своими друзьями и товарищами горькой чаши, выпавшей на их долю, а между тем он чувствовал теперь, что все-таки ему достались самые горькие капли. Выброшенный из активной жизни, он должен был глядеть сложа руки – на что? Даже не на борьбу своих друзей, а на хладнокровное избиение лучших из них. Первая вспышка революционного движения была потушена с громадными потерями. Глубокий упадок духа охватил те слои общества, откуда пополнялся главный контингент революционеров. Разбросанные же остатки могучей армии, верные своему знамени, сражались до конца. Лишь весьма немногие оставляли родину, чтобы искать убежища за границей; остальные десятками и сотнями, мужчины и женщины, гораздо лучшие, чем он, погибали на посту.
Но почему же он оставался в живых?
Как много раз, изнемогая от страданий, задавал он себе этот вопрос?
Ужасное видение воскресло внезапно в его памяти. Ночь. Тускло освещённая камера в одной из тюрем на юге России. Обитатель ее – молодой студент – лежит на тюфяке из соломы. Его руки и ноги туго связаны верёвками, голова и тело носят следы тяжёлых побоев. Его только что избили тюремщики за непокорность. Невыносимо страдая от зверского оскорбления, он замышляет единственное доступное ему мщение – ужасное самоубийство. Огонь будет его орудием. Среди глухой ночи он с усилием приподнимается с постели, схватывает губами горячее стекло лампы; оно обжигает ему рот, но он отвинчивает зубами горелку и выливает керосин на свой тюфяк. Когда солома пропиталась керосином, он бросает на нее горящий фитиль и ложится сам на пылающую постель. Не издавая ни стона, он лежит, в то время как пламя лижет и жжёт его тело… Когда сторожа, привлечённые запахом дыма, врываются в камеру, они находят заключённого полусожжённым, умирающим.
Это не был кошмар, а так оно было в действительности. Целыми месяцами ужасное видение преследовало Андрея и теперь предстало перед ним так же ясно, как будто он видел его накануне.
И в то время, когда эти ужасы происходили там, на родине, что же он делал? Он оставался в возмутительной безопасности, читая умные книжки, наслаждаясь красотами природы и произведениями искусства. И его совесть – строгий, неумолимый инквизитор – настойчиво шептала ему на ухо: «Да разве в самом деле одни только настояния друзей удерживают тебя здесь? Разве тебе так сильно хочется полезть опять в петлю или обменять женевскую комнатку на тёмный царский каземат?»
При его неестественном образе жизни что, кроме пустых слов, могло быть ответом на эти мучительные вопросы? Не всегда удавалось ему успокоить ими своего страшного судью; он знал тоску сомнений и муки самообвинений. Бывали минуты, когда весь его прежний революционный пыл казался ему лишь юношеским увлечением и любовью к сильным ощущениям, когда он считал жизнь свою загубленной и себя самого – глиняным чурбаном, который хочет сделаться плитой в мраморном храме, карликом в панцире великана; он чувствовал себя в эти минуты разбитым, уничтоженным, глубоко несчастным.
Андрей окончательно утратил власть над своими мыслями. Он вызвал эти воспоминания, как Фауст – подвластных ему духов, для времяпрепровождения, как своего рода интеллектуальную забаву. Но они одолели его и держали теперь в страшных тисках, совершенно покорив себе. Ни следа удовольствия не было в его опущенной голове или в нервном движении руки, когда он проводил ею по лбу, как бы прогоняя нахлынувшие воспоминания.
Но теперь всё это погрузится в небытие и забвение, исчезнет, как безобразные ночные видения перед рассветом. В эту торжественную минуту, накануне перехода через роковой порог, который ему, наверное, не придётся переступить в другой раз, он мог вполне определить свои силы. Он почувствовал, что длинные годы томительного бездействия не оставили следа на его душе; она оставалась в бездействии, как меч в ножнах. Теперь меч вынут из ножен, и Андрей рассматривает его строгим, пытливым взором. На нем нет ржавчины; он чист, отточен, готов для боя, как всегда.
Устремлённый вперёд взор Андрея засветился боевой отвагой. Он встал со скамейки, его тянуло идти дальше. Ничто не удерживало его здесь больше. Красоты природы утратили всякую притягательную силу. Машинально он пошёл обратно по прежней дороге при сером свете занимавшегося дня. Лицо его было бледно, но спокойно и несколько мрачно, в то время как все трепетало в его порывисто дышавшей груди. Широко раскрытыми глазами он вглядывался в темноту, но едва ли видел что-нибудь; если бы острые шипы какого-нибудь кустарника въелись в его тело, он и этого бы не заметил. Охваченный сильным волнением, он почти не сознавал действительности.
Такое чувство не было ему совершенно ново. Он иногда знавал нечто подобное, но никогда еще – с такой всепоглощающей силой. Он испытывал восторг и вместе с тем непонятную грусть, как будто душа его была полна рыданиями, а сердце исходило слезами; но самые рыдания были мелодичны, а слезы радостны.
Из этой бури ощущений – как крик орла, парящего в вечно спокойных небесах, высоко над сферой облаков и бурь, – вырастало в его душе торжествующее, упоительное сознание титанической силы человека, которого ничто не может заставить ни на волос уклониться от пути – ни опасность, ни страдания, ни что бы то ни было в мире! Он знал теперь, что будет хорошим солдатом в легионе сражающихся за благо родины, потому что эта сила дает человеку власть над сердцами других; она делает его рвение заразительным; она вливает в его слово – простую вибрацию воздуха – такую мощь, которая способна перевёртывать, пересоздавать человеческие души.
Роща, которую он миновал, осталась далеко позади, и он давно уже шёл по открытой дороге; прежде ему никогда еще не случалось попадать в эту часть города. Ржаное поле привлекло его внимание; оно было очень невелико – всего в несколько квадратных сажен – и выглядело среди громадных зелёных пастбищ как дамский носовой платок, оброненный на ковре в гостиной; но глаз иностранца, привыкший видеть в Швейцарии только горы и виноградники, невольно привлечён был неожиданным видом поля.
Андрею нетрудно было сообразить, что дорога, по которой он шел, приведёт обратно на его квартиру; но ему не хотелось возвращаться домой так рано. Ему нужно было отрезвиться, прежде чем показаться среди людей, и он решил отправиться в маленький лесок на берегу Арвы, из которого видна была южная часть города. Он направился туда, шагая как можно скорее, чтобы утомиться; но его сильные молодые мышцы, крепкие и упругие как сталь, могли выдержать какое угодно напряжение. В эту ночь душевное возбуждение удвоило и закалило против усталости его физические силы. Зато длинная прогулка освежила его голову. Он окончательно пришёл в себя, взобравшись на вершину La Batie, и чувства его спокойно потекли по обычному руслу, как река, вошедшая в берега после наводнения.
Месяц тем временем закатился. Оставалось еще часа два до восхода солнца, но приближение утра уже чувствовалось во всем. Воздух становился резче, мрак ночи рассеивался, свежий ветер дул с гор. На западной части горизонта быстро поднимались громадные массы тяжёлых свинцовых облаков и стояли наготове, как рабочие, перед тем как взяться за дневной труд. Звезды угасли на потускневшем небе. Млечный Путь, потухая на одном конце, имел вид разбитой арки гигантского моста. Весь восток подёрнуло нежным, прозрачным цветом, представлявшим нечто среднее между бледно-жёлтым, зелёным и жемчужно-белым, неописуемой нежности и чистоты. Звезды застенчиво удалились вглубь, уступая место новому, ослепительному явлению. Только одна оставалась во всей своей красе, сияя на волшебно-прекрасном фоне, искрясь и мерцая, как глаз, вспыхивающий и потухающий под дрожащими ресницами. Это Венера, звезда поэтов. Но разве она не была в то же время и его звездой, звездой его России, лежащей там, по направлению восходящего солнца, и готовящейся восстать от вековой ночи к светлому, радостному утру?
Андрей направился домой. Давно пора было кончить прогулку. Он достаточно освежился, и незачем было терять время. Завтра ему нужно рано встать. Лена, наверное, зайдёт после урока. Ему предстоит еще много работы, чтобы приготовиться к немедленному отъезду.
Он надвинул шапку на лоб и сбежал с холма. Дорога шла зигзагами между кустарников, покрывавших тёмный заросший спуск. Вскоре леса исчезли, и, глядя с верхушки отлогой дороги, Андрей увидел совершенно обнажённый спуск. Он был очень крут, но почва была мягкая и глинистая. Как хорошо было бы спуститься, как камень, перепрыгивая с кочки на кочку, и остановиться сразу у подошвы! Какой-то демон-искуситель подговаривал его попробовать. Он приблизился к краю и собрался сделать первый небольшой прыжок. Но быстро промелькнувшая мысль заставила его отказаться от довольно опасной забавы. Что, если он вывихнет себе ногу? Что станется с его поездкой? Нет, теперь ему не следует рисковать. Он отступил назад и пошёл осторожно по проложенной дорожке.
Переходя через Арву, он миновал ряд домов в одном из предместий и попал на большую площадь, место учения рекрутов и народных празднеств. Самый город начинался дальше. Звуки занимавшегося дня слышались уже там и сям. Среди улицы прогуливалась лошадь в хомуте, но без повозки, как это часто бывает в Швейцарии; нигде не видно было ее хозяина. Животное выступало с такой забавной уверенностью и сознательностью, что Андрей похлопал его по шее и спросил, как ему скорее всего дойти до дому.
Лошадь равнодушно прошла мимо, не уклонившись ни на шаг, с видом самодовольного, солидного господина, идущего по своим делам. «Ну да, – подумал Андрей, идя дальше, – разве французская лошадь может понимать по-русски? Мне следовало обратиться к ней на ее родном языке». Он чувствовал себя бодрым и весёлым, как после холодной ванны, и готов был забавляться пустяками.
Через двадцать минут он был на противоположном конце города и взбирался по своей лестнице. Подойдя к двери, он был удивлён, заметив слабый свет, видневшийся из-под нее, и найдя ее незапертой. Ему помнилось, что, уходя, он потушил лампу и запер дверь. Загадка, впрочем, скоро объяснилась. Войдя в комнату, он увидел при слабом освещении человека, лежавшего на его кровати. Лампа стояла у изголовья. Андрей поднял ее и осветил спящего.
– А, Васька! – сказал он, узнав прежде всего розоватые панталоны своего друга – единственный в своём роде экземпляр, купленный Васькой, или, иначе, Василием Вербицким, по ошибке в какой-то темной лавке, – потом его старое пальто и наконец его добродушное загорелое лицо, наполовину закрытое густыми каштановыми волосами.
Василий получил записку Лены поздно вечером и тотчас же пошёл расспросить о письме. Не застав Андрея, он решился ждать его возвращения и заснул в ожидании. На полу около кровати лежала книга, с помощью которой он пытался скоротать время.
Не желая будить приятеля, Андрей оглянулся вокруг, чтобы устроиться где-нибудь самому на ночь. Ему оставалось только импровизировать походную кровать. Он разостлал на полу большой лист неразрезанной газеты. Зимнее пальто пригодилось вместо тюфяка, а неизбежный студенческий плед – как одеяло. Но где достать подушку? Василий лежал на двух небольших шерстяных валиках, которыми хозяйка снабдила своего жильца вместо подушек. Андрей справедливо рассудил, что гостю его достаточно одного валика. Он без церемоний засунул руку под голову приятеля и вытащил другой. Потревоженный среди сна Василий сначала пробормотал какие-то непонятные звуки эгоистического протеста. Но он, очевидно, согласился тотчас же, что был неправ, потому что промычал что-то в примирительном тоне, не открывая, однако, глаз, и, опустивши голову на оставшийся валик, не двигался больше.
Андрей разделся, положил около себя часы, чтобы встать вовремя, и, как только голова его коснулась подушки, моментально заснул сном праведника.
Самуил Зюсер, по прозванию Рыжий Шмуль, глава контрабандистов и шинкарь в Ишках, деревне на литовской границе, услуживал своим покупателям с обычным проворством. Его быстрый глаз никогда не упускал минуты, когда кому-нибудь хотелось пить, и его опытная рука никогда не наливала в стакан одной каплей пива больше, чем нужно было, чтобы стакан казался полным и был по возможности ненаполненным. Но его мысли были в эту минуту далеко: они следили за курьерским поездом из Петербурга, проходившим последние мили до границы.
Он утром получил телеграмму от Давида Стерна, студента-еврея, который присоединился к «гоям» (христианам), бунтующим против начальства, и теперь для них «держит границу». На заранее условленном языке Давид извещал, что приедет вечерним поездом вместе с тремя спутниками, которых нужно будет переправить за русские пределы.
Три человека, по десяти рублей с каждого, – недурной заработок. Но Рыжий Шмуль рассчитывал получить больше за свои хлопоты. Теперь было время рекрутского набора, и особые предосторожности были приняты на границе, чтобы мешать молодым сынам Израиля бежать от военной службы. Честный контрабандист имел право рассчитывать на прибавку в подобное время. Но нужно действовать осторожно с таким скрягой, как Давид. Человек он, конечно, хороший, ума палата, настоящая еврейская голова, которая везде сделала бы честь своей нации. Он, вероятно, был генералом или чем-то в этом роде у «гоев»[5]; молодец хоть куда и знает, где раки зимуют. Он, наверное, пойдет в гору, и честному контрабандисту можно на него положиться. Он умеет держать язык за зубами и никогда не обманет, но зато торгуется за каждый грош, как цыган на конной ярмарке.
Рыжий Шмуль имел много случаев изучить своего странного клиента. Каждые три-четыре месяца молодой человек появлялся на границе, приводя с собой партии «гоев», которым нужно было уезжать из России или въезжать в нее. Кроме того, приходилось ввозить контрабандой книги – очень выгодное занятие, так как книги лучше оплачиваются, чем табак или шёлк. Давид имел много связей с разными людьми на границе, но Рыжий Шмуль пользовался его наибольшим доверием.
Что все это значило, кто были эти странные люди, приятели Давида, чего они добивались – этого Рыжий Шмуль не мог решить. Подстрекаемый еврейским любопытством, он пробовал прочесть некоторые из революционных брошюр, проходивших через его руки. Но при своём недостаточном знании русского языка он мало понял и потерял охоту к дальнейшим расследованиям. Раз такой умный человек, как Давид, принимает в этом участие, значит, дело выгодное: иначе как бы мог он платить так аккуратно и так хорошо? Так как ввоз этих книг был запрещён, подобно ввозу многих других товаров, то тут шла, очевидно, контрабанда высшего сорта, нужная для господ, а зачем именно – этого Шмуль не понимал. Да и на что ему знать, раз хорошо платят? У него достаточно своих дел.
Свист локомотива дал знать о приближении петербургского поезда.
«Вот они», – подумал Шмуль, подавая с заискивающей улыбкой рюмку коньяку полицейскому чиновнику.
Шинок Шмуля стоял довольно далеко от вокзала. Большинство проезжих заходило погреться и закусить в более близкие и удобные заведения, но кое-кто попадал и к нему. Он стал готовиться к приёму гостей: вытер два деревенских дубовых стола, стоявших по обе стороны комнаты, осмотрел приготовленную батарею бутылок, наполнил несколько рюмок, стоявших на стойке, и стал за прилавок.
Шинок начал наполняться народом. Несколько арендаторов из окрестных деревень вошли в комнату, громко обсуждая новости, слышанные на ярмарке. Два жандарма, только что сменённые с караула на станции, зашли выпить рюмку водки и уселись на почётное место. Несколько постоянных посетителей пришли и ушли, а Давида все еще не было. Прошло около часа со времени прихода поезда, а он не показывался.
Шмуль слишком мало знал об опасностях, угрожающих революционерам, чтобы тревожиться. Он решил, что Давида, верно, где-нибудь задержали и что он приедет завтра, в пятницу, то есть накануне шабаша. Так как в этот день работа кончалась рано, то предприимчивый шинкарь начал уже помышлять о том, как бы ему воспользоваться неаккуратностью Давида, но, обернувшись направо, он вдруг увидел его самого. Давид спокойно сидел за столом около жандармов и так же мало обращал внимания на них, как и они на него. Да и в самом деле, какое подозрение мог возбудить этот бедно одетый молодой еврей, бесцельно глядящий в пространство с терпеливым видом скромного потребителя, который не торопится покидать тёплую, уютную комнату и приятную компанию?
Это был коренастый человек низкого роста, лет двадцати пяти или около того, с приятным правильным лицом еврейского типа и большими тёмно-карими глазами, глядевшими грустно и приветливо.
Шмуль снабдил его кружкой пива, когда дошла до него очередь, и не обращал больше никакого внимания на нового посетителя. Молодой человек заплатил за свое пиво и, выпив его не торопясь, вышел так же спокойно, как и вошёл.
Очутившись на улице, Давид повернул за угол и вошёл в кухню через черный ход. При тусклом свете сальной свечки он не заметил, как наткнулся на что-то мягкое и белое – молодую проворную козу, которая быстро вскочила с пола и пробежала мимо его ног, поднимая густое облако пыли. Курица, сидевшая на шесте, испугалась со сна, потеряла равновесие и с громким кудахтаньем спрыгнула и спряталась в противоположном углу комнаты.
Молодой человек быстро прошёл через кухню, где его появление наделало столько суматохи, и очутился в тёмном коридоре. Он зажёг восковую спичку и поднялся по деревянной лестнице в маленькую грязную комнатку, где Рыжий Шмуль имел обыкновение обделывать самые важные из своих дел.
Его хозяин был уже там. Оставив жену за прилавком вместо себя, он поспешил к своему гостю, как только тот вышел из шинка.
– Как поживаете, ребе[6] Шмуль? – спросил Давид на еврейском жаргоне. – Вы не ждали меня так скоро?
– Я совсем не ждал вас, пан Давид, то есть не сегодня. Я полагал, что вы приедете завтра.
– У меня тут были кое-какие дела, – сказал молодой человек, усаживаясь в кресло, покрытое засаленной материей неопределённого цвета.
Тощий и длинный Шмуль приютился на высоком деревянном стуле, у которого недоставало одной ножки.
– Ваши спутники с вами? – спросил я.
– Да.
– Все трое?
– Все трое. Двое мужчин и одна дама. Я оставил их у Фомы. Нам нужно быть по ту сторону завтра утром. Вы все приготовили, надеюсь?
– Да, все устроено. Они будут на той стороне в восемь часов. Но…
Шмуль нерешительно замолчал и стал почёсывать левую сторону носа, вопросительно поглядывая на Давида.
– В чем дело? – спросил тот, взглянув на него.
– Видите ли, времена плохие теперь, да и солдаты стали жадны. Мне очень, очень трудно было уговорить их, – сказал Шмуль, поднимая глаза к потолку, – и мне пришлось заплатить им больше, чем…
– Если это правда, Шмуль, то вы совершенно напрасно это сделали – небрежным тоном заметил Давид.
– Почему напрасно? Разве мне не следовало угодить вам?
– Не в том дело. Нужно держаться установленных цен. Это – торговое правило. Чем больше вы дадите, тем больше с вас будут требовать. Помните это, друг мой, и держитесь своих цен. Это – правило.
– Вам хорошо говорить, пан Давид! – обидчиво сказал контрабандист, разыгрывая роль угнетённой невинности. – Но как же мне было не уступить? Ведь они господа, а не я.
– Умный человек должен уметь убедить их, – невозмутимо ответил Давид. – Представьте себе, – прибавил он с весёлым выражением больших глаз, – что вы попросили бы у меня прибавки к условленной цене. Я не говорю, что вы это сделали бы, но предположим это на минуту. Я бы только ответил вам, что рыба ищет, где глубже, а покупатель – где дешевле. В делах нужно соблюдать выгоду. Граница велика, а солдат много. Если человек не держится условленной цены, зачем вам держаться человека? Не правда ли? – Давид добродушно улыбнулся и стал набивать свою короткую деревянную трубку. Он, конечно, сейчас догадался, к чему Шмуль ведёт разговор, и твёрдо решился не уступать. Расчётливость в трате революционных денег он считал священным долгом для члена партии. Но он не имел обыкновения обходиться сурово с людьми, если не было для этого необходимости. – А как поживает ваша семья? Я забыл спросить раньше. Все здоровы, надеюсь?
– Здоровы, благодарю вас, – угрюмо отвечал Шмуль, замышляя более решительную атаку на Давида: ему вовсе не хотелось упускать такого удобного случая.
– Что нового в деревне? – продолжал Давид, беззаботно покуривая трубку.
– Да, есть, – ответил контрабандист кислым тоном и принялся рассказывать о том, какие строгости пошли теперь на границе.
– Вы знаете, что Ицка вернулся? – спросил Давид, выпуская изо рта облако дыма.
У Шмуля упало сердце. Ицка, или Исаак Перлгланц, был очень ловкий контрабандист, пользовавшийся хорошей репутацией среди своих собратьев. Давид иногда вёл дела с Ицкой, и Шмуль опасался, что тот хочет его вытеснить.
– Разве? – отозвался он слабым голосом. – Я этого не знал.
Он взглянул испытующим взором на своего собеседника. Но Давид сидел совершенно невозмутимо.
– Мне Фома сказал. Вот всё, что я знаю, – отвечал он.
«Всё пропало, – подумал Шмуль. – Он знает обо всем, и его невозможно обойти».
– У ваших друзей много багажа? – спросил Шмуль деловым тоном, как будто между ними никогда не было ни тени недоразумений.
– Несколько узлов. Ваш мальчик может снести все.
– Так я его пошлю завтра к Фоме. Деньги на той стороне?
– Да, но помните, что от них вы не должны брать ничего. Только маленькую записку, что они благополучно переправились.
Шмуль грустно кивнул в ответ. Это было тоже одной из его претензий к молодому человеку. Давид был очень строг, даже жесток в этом отношении: Шмуль слишком хорошо это знал.
Обиженный контрабандист тряхнул длинными пейсами и торопливо осведомился о погоде в Петербурге, чтобы изменить неприятное направление своих мыслей. Но его дурное расположение духа сменилось приятным ожиданием, когда Давид спросил его, будет ли он здесь через месяц.
– Я отправляюсь за границу, – объяснил молодой человек, – и мне нужно будет переправить сюда много вещей.
Шмуль почмокал губами. Это было вознаграждением за испытанное им поражение. Он не стал предлагать вопросов. Давид этого не любил и никому не сообщал больше, чем сам считал нужным.
– Вы не забудете меня, надеюсь? – сказал Шмуль.
– Конечно, нет. Только вы должны быть на месте. Я вам напишу заранее, чтобы вы могли приехать.
После этого они стали толковать о накладных, о провозе и тому подобном, и Шмуль не выказывал уже никаких знаков протеста. Они расстались по-приятельски, и контрабандист остался с двойственным чувством эстетического наслаждения деловитостью Давида и досады на крушение своих планов. «Ловкий молодец, что и говорить! Только праотец Яков мог бы обойти его, – рассуждал он, запирая ставни и двери в шинок. – Но всё же ему следовало бы быть помягче с одним из своих соплеменников, у которого семья на шее, и помочь ему заработать честный грош».
Он с грустью вспомнил о золотом времени, лет шесть-семь тому назад, когда переправа за границу оплачивалась в двадцать пять и даже пятьдесят рублей с человека; бывали простаки, которые платили по сто. Давид свёл цену до мизерных десяти рублей, без всяких прибавок. Правда, что с тех пор, как Давид взялся за дело, в десять раз больше гоев приезжает и уезжает из России. Это было некоторым утешением. Но Шмуль не мог не помечтать о том, как хорошо было бы, если бы движение шло так же оживлённо, как теперь, а цены оставались бы прежние. Его глазам представился такой блестящий ряд цифр, что сердце его сначала затрепетало от радости, а потом заныло от тоски.
Тем временем Давид пришёл к дому Фомы, где его спутники расположились на ночь. Хозяин сам отворил ему дверь, и Давид осведомился о своих друзьях. Все обстояло благополучно. Они поужинали, как он распорядился, и теперь отправились спать; мужчины заняли переднюю комнату, а Марина, дочь хозяина, отправилась с барышней наверх. Давид поблагодарил его и присоединился к приятелям. В подобных случаях он всегда предпочитал останавливаться у Фомы, хотя у него ничего не было, кроме простых нар для спанья. Но Фома был местным сотским[7], и его изба была вполне безопасным местом для ночлега.
Очутившись в комнате, Давид осмотрел всё кругом с тщательностью полицейского чиновника. Ставни были закрыты, чтобы прохожие не могли заглянуть внутрь. Весь багаж, в том числе его собственный холщовый саквояж, был сложен в углу. Его спутники, утомлённые длинным путешествием, спали на нарах вдоль стен. Каждый из них имел соломенную подушку и импровизированное одеяло. Для него готова была такая же постель, как для других, но, несмотря на усталость, он проголодался и стал устраивать себе какое-то подобие ужина. Отрезав ломоть от лежавшего на столе большого хлеба, он вынул из саквояжа кусок сыра, бережно завёрнутого в бумагу, и, как бывалый солдат в походе, удовлетворился этой скромной едой.
Поднявшись первым, как только утреннее солнце стало пробиваться в комнату, он наскоро оделся и открыл ставни. Разбуженные его весёлым голосом спутники тоже торопились вставать.
Острогорский, старший из них, был человек средних лет, небольшого роста, сутуловатый и выглядел поблёкшим, болезненным учёным. Сосланный много лет тому назад за какой-то незначительный проступок в захолустный приволжский городок, он бежал теперь из места своего изгнания, намереваясь окончательно поселиться за границей.
Его спутник, Зацепин, молодой человек лет двадцати трех, бывший поручик пехотного полка, был так серьёзно скомпрометирован, что организация послала его за границу «проветриться».
– Торопитесь, ребята, – тормошил их Давид. – Ведь вам предстоят сегодня великие подвиги, и времени терять не следует. Я пойду распорядиться насчёт завтрака.
Выйдя на двор, он увидел третьего члена компании, Анну Вулич, девятнадцатилетнюю девушку, замешанную в качестве сочувствующей в какие-то университетские беспорядки, не имевшие политического характера. Ей отказали в выдаче заграничного паспорта, и Давид охотно присоединил ее к ближайшей группе, отправлявшейся за границу. Он всегда рад был помочь перебраться через границу всякому, кто в этом нуждался.
Анна присматривала за самоваром, а Давид занялся завтраком, который вышел настолько обильным, насколько позволяла кладовая Фомы. Это было вопросом чести для Давида. Равнодушный к своему личному комфорту, он доходил иногда до смешного в заботах о вверенных ему людях. Он не только заботился об их безопасности, но и о том, чтобы они были хорошо накормлены и довольны во всех отношениях.
Тем временем первые горячие лучи солнца светили уже в маленькие окна избы, освещая комнату и лица путешественников.
Давид сам заварил чай. У него всегда был большой запас в саквояже, потому что чай, покупаемый в небольшой лавке, нехорош и дорог. Скромный завтрак прошёл очень оживлённо. Все были возбуждены и веселы, как люди, полные любопытства и ожидания общей для всех опасности. Они не могли отделаться от представления, что переправа через границу царских владений дело серьёзное. Давид уверял их, что нет ничего проще. Сотни людей переходят границу тайком просто для того, чтобы не тратиться. Политические нелегальные, если только нет никаких особенностей в их внешности, могут переходить так же легко, как и все другие.
– А все-таки многие были арестованы, – сказала Анна Вулич, краснея.
Она немного волновалась, так как это было ее первым рискованным шагом. Но она была очень самолюбива и боялась, что ее замечание покажется другим признаком трусости.
– Конечно, были, – сказал Давид с негодованием. – А по чьей вине, если не по их собственной? Можно утонуть в ведре воды, если засунуть в него голову.
Как истый сангвиник[8] по темпераменту, Давид был склонен к преувеличениям. По его словам выходило, что граница – самое удобное место для прогулок взад и вперёд. Он серьёзно сердился на увальней, портящих репутацию границы и дающих пищу глупым рассказам о ее опасностях.
Разговор о пограничных приключениях был прерван Острогорским, который первый обратил внимание на то, что контрабандист запоздал. Десять часов уже пробило, а его еще не было. Давид зашёл в шинок, но Шмуля не оказалось дома. Что-нибудь да случилось. Острогорский, раздражительный по природе, стал волноваться.
– Неужели нам придётся еще раз переночевать здесь? – спросил он с желчной улыбкой.
Давид спокойно объяснил, что этого опасаться нечего. Если контрабандист не явится к одиннадцати часам, он устроит дело иначе. Один Зацепин не ворчал и не приставал с вопросами. Он верил Давиду, как солдат полководцу, и по природе своей был чужд сомнений.
Когда Шмуль показался в дверях, Давид встретил его целым градом упрёков. Контрабандист стал извиняться: остановка вышла не по его вине; по случайности караульный, с которым он условился, не был назначен на утреннюю службу, и на него можно рассчитывать только вечером.
Дело осложнялось. В этот день была пятница; через несколько часов начинался шабаш, и тогда самая заманчивая награда не заставит еврея-контрабандиста нарушить субботний отдых. Давид был взбешён.
– Не сердитесь, пан Давид, – успокаивал контрабандист, – вам не придётся пережидать субботы. У меня есть два паспорта для господ, а моя дочь встретит нас по пути к переправе и передаст своей барышне. Мы можем отправиться тотчас же.
Давид объяснил по-русски, что случилось, и передал паспорта двум мужчинам. Паспорта были не настоящие заграничные, а простые свидетельства, выдаваемые пограничным жителям, у которых есть дела по обе стороны границы и которым нужно постоянно ездить взад и вперёд.
Оба путешественника развернули паспорта, чтобы прочесть имена, на которые им придётся отвечать в случае необходимости. Чтение документа произвело необычайное действие на Зацепина.
– Посмотрите, что за ерунду вы мне принесли! – крикнул он Шмулю. – Ведь это женский паспорт!
– Да, – ответил Шмуль, – так что же за беда?
Спутники Зацепина с любопытством и изумлением взяли у него бумагу, чтобы удостовериться в ее содержании. Не могло быть никакого сомнения. В паспорте было написано крупными буквами и несколько пожелтелыми чернилами: «Сара Гальпер, вдова купца Соломона Гальпера, 40 лет от роду».
– Надо заменить паспорт, – сказал он контрабандисту. – Не могу же я сойти за вдову!
– Почему нет? С божьей помощью сможете, – сказал Шмуль, подняв руки, как крылья херувима, и мигая. Зацепин, который не имел такой веры в божий промысел, настаивал на своем; тогда Давид, которого потешала досада приятеля, вмешался наконец.
– Это не имеет никакого значения, – сказал он. – Вы сами в этом убедитесь.
Зацепин пожал плечами: как мог он сойти за вдову сорока лет, было выше его понимания; но раз Давид посвящён в эту тайну, значит, все обстояло благополучно.
Путешественники приготовились к отъезду. Они должны были ехать с пустыми руками, потому что на границе было правилом, что люди и товар должны переправляться отдельно: на товар, годный для продажи, пошлина больше, чем на обыкновенные человеческие создания, не имеющие рыночной цены. Острогорский, имевший с собой только небольшой чемодан с рукописями, не мог взять даже его. Давид должен был позаботиться обо всем. Он взялся доставить вещи другой дорогой и обещал присоединиться к ним на той стороне через короткое время.
У ворот они встретили сына Шмуля, который передал Вулич паспорт своей сестры.
– Теперь всё готово, – сказал Давид.
Они пожали друг другу руки и расстались.
Зацепин и контрабандист шли впереди. Остальные двое следовали на некотором расстоянии, чтобы не обращать на себя внимания. Через двадцать минут они очутились у грязного маленького ручья, который и курица перебредёт в сухую погоду. Вдоль берегов тянулась плоская, голая равнина с глинистой почвой, проглядывавшей между жидкой травы. По обе стороны стояли кучки мужчин и женщин. Плоскодонный плот, похожий на старую стоптанную туфлю, плавал в жёлтой воде. Седой полицейский с красным суровым лицом стоял на носу плота с обнажённым тесаком.
Как только плот подошёл к берегу, и пассажиры высадились, наши путешественники по знаку своего провожатого вскочили на него, и за ними набилась дюжина мужчин и женщин до того, что они чуть не толкали друг друга в воду.
– Довольно! – закричал полицейский, отталкивая напиравшую толпу. И, обращаясь к уместившимся на плоту, сказал повелительным тоном: – Ваши паспорта!
Это была граница. По левую сторону грязного ручейка была Россия, по правую – Германия.
Все вынули паспорта, которые были собраны в кучку и переданы столпу порядка и закона. Подняв палец, он поспешно пересчитал число голов и потом число документов. Так как оба сходились, он передал их обратно ближайшему из пассажиров и крикнул: «Готово!»
Паромщик, у которого не было ни шеста, ни руля, оттолкнул своё судно от России и в следующую минуту ударился о Германию. Пассажиры Давида высадились на берег. Всё было кончено. Они были в Европе, вне власти царя.
– Как это всё просто! – воскликнула, улыбаясь, Вулич.
Они почувствовали большое облегчение и, громко разговаривая, направились в деревню, где должны были ждать Давида. Если бы они не были так заняты собой, то заметили бы прилично одетого молодого человека с тёмными глазами и бледным лицом, который, проходя по улице, остановился, приятно поражённый звуками чистой русской речи.
Это был Андрей, прибывший уже пять дней тому назад на место, указанное в письме Жоржа. Ожидая с часу на час приезда Давида, который должен был его встретить здесь, он умирал со скуки. Он сразу догадался, что эти трое были из компании Давида. Ему хотелось заговорить с ними, но он удержался. «Вдруг они окажутся чужие. Осторожность никогда не мешает. Если они приятели Давида, то и сам Давид, вероятно, недалеко».
Вернувшись в гостиницу, Андрей позвал слугу и сказал ему ломаным немецким языком, что будет целый день дома на случай, если кто-нибудь спросит о нём.
Окна его комнаты выходили на большой зелёный сквер, к которому вело несколько улиц. Он стал наблюдать за прохожими и около одиннадцати часов заметил издалека неуклюжую фигуру Давида, быстро шагавшего в тяжёлом сером пальто, которое он носил круглый год.
Андрей сбежал с лестницы; приятели встретились у входных дверей и крепко расцеловались.
– Признайся, ты, верно, здорово бранил меня за то, что я заставил тебя так долго ждать? – спросил Давид, ласково хлопая Андрея по плечу.
– Бранил, но не очень. Я боялся, не приключилось ли чего с тобой.
– Вот пустяки! Что может статься со мной? Я просто захлопотался, собирая небольшую партию для переправы через границу. Двух зайцев одним ударом. Оно и дешевле и скорее.
– Я, кажется, видел твою партию на переправе час тому назад.
– Возможно. Зацепин между ними; ты должен с ним познакомиться.
Они были уже в комнате Андрея. Давид снял пальто, бросил его на кресло и уселся.
– Ну, а теперь расскажи мне про наших, – сказал Андрей, становясь против него. – Как поживает Жорж и все другие? Что слышно о Борисе? Есть ли письма от Зины?
– Да, было одно письмо. Надежды пока очень мало, судя по ее намёкам. Да она сама скоро будет в Петербурге и расскажет тебе обо всем.
– Разве ты не едешь со мной в Петербург?
– Нет, – ответил Давид. – Я еду в Швейцарию и останусь там несколько времени. Ты слыхал, что эквилибристы хотят издавать собственную подпольную газету в Петербурге?
– Эквилибристы! – воскликнул Андрей. – Да неужели?
Эквилибристами называлось тайное общество, прозванное так в насмешку другими кружками за умеренность и отсутствие решительности. Между ними и партией «Земли и Воли»[9], к которой принадлежали Давид и Андрей, были довольно холодные отношения.
– На этот раз они в самом деле что-то затевают, – ответил Давид. Когда они узнали, что я еду в Швейцарию, то дали мне денег для покупки шрифта.
– Это недурно, – заметил Андрей. – Я меняю о них свое мнение.
– А я остаюсь при прежнем, – возразил Давид. – Посмотрим еще, что они сделают со своим шрифтом. Я не верю в них. – Он осмотрелся кругом, ища спички, чтобы разжечь трубку.
Андрей подал ему сигару.
– Так зачем же ты взялся исполнять их поручение? – спросил он.
– Это моя обязанность, – ответил Давид. – Моя служба состоит в том, чтобы очищать дороги от всяких преград и держать их свободными для желающих пользоваться. Удастся ли затея эквилибристов или нет – не мое дело. Да и помимо того, – прибавил он, – возня-то небольшая. Это даст мне возможность пробыть несколько лишних дней с друзьями в Швейцарии – вот и всё.
– Я рад за них, во всяком случае. Ты писал о своём приезде?
– Нет, я этого никогда не делаю. Гораздо приятнее приехать неожиданно. Как они все поживают? Ты мне ничего не сказал о них.
– Да нечего говорить. Жизнь всё та же и такая же скучная, – ответил Андрей.
Давид с досадой ударил себя по колену.
– Что за нелепый народ наши революционеры! – воскликнул он. – Живут в свободной стране, среди большого социального движения и чувствуют себя как рыба на суше. Да неужели же свет клином сошёлся на одной России?
Со своим еврейским космополитизмом[10] он часто спорил на эту тему с товарищами.
– Ты прав, ругая нас, – возразил Андрей с готовностью самообличения, под которой так часто скрывается полуодобрение. – Мы наименее космополитическая нация, хотя многие и утверждают противное. Ты один между нами заслуживаешь имя гражданина мира.
– Это лестно, но не особенно приятно, – заметил Давид.
Андрей не продолжал спора и стал расспрашивать о том, что петербуржцы думают относительно Бориса. Он принимал дело очень близко к сердцу. Борис был его лучшим другом, самым близким после Жоржа.
– Ничего нельзя решить до приезда Зины, – сказал Давид. – Но я боюсь, что вообще ничего не удастся сделать теперь.
– Ничего? Почему же?
– Нет сил, – ответил Давид вздыхая. – Мы теперь, некоторым образом, на мели сидим. Вот увидишь сам, когда приедешь.
Он стал высчитывать потери и финансовые затруднения партии.
Андрей слушал, шагая по комнате с опущенной головой. Дело обстояло хуже, чем он ожидал. Но мысль о безнадёжности положения возмущала его и не укладывалась в голове. О том, что его самого когда-нибудь арестуют, он привык думать спокойно: такой уж обычный жребий бойцов. Но позволить «этим подлецам» (как он называл всех этих представителей власти) заморить товарища без всякой попытки отнять у них добычу было бы слишком большим унижением.
– Какой вздор говорить о недостатке сил в нашей партии! – воскликнул он, остановившись против Давида. – Наши силы вокруг нас; если мы не можем найти помощников, то, значит, мы сами ничего не стоим.
– Выше головы не прыгнешь, – возразил Давид. – У нас нашлось бы несколько человек, способных организовать освобождение, но как быть без денег?
– Не беда, – сказал Андрей. – Самое лучшее средство пополнить кассу и возбудить в людях энергию – это затеять какое-нибудь живое дело.
– Иногда это удаётся, – ответил Давид. – Поговори с Зиной. Всем нам хочется попытаться что-либо сделать. – Он встал и начал прощаться. – Мне пора идти к моим путешественникам, – сказал он. – Да, как же устроить тебе свидание с Зацепиным? Хочешь пойти к нему или чтобы он сюда пришёл?
Андрей спросил, кто были другие, и предложил сейчас же отправиться в гостиницу. Он рад был познакомиться со всей компанией.
Когда Давид вошёл в комнату, где сидели его клиенты, он был встречен шумной овацией. Андрей был им представлен под первым вымышленным именем, которое попалось Давиду на язык. Острогорский и Вулич были чужими для партии, и их не было надобности посвящать в тайну возвращения Андрея на родину. Зацепину же нетрудно было догадаться, кто перед ним. Компания распалась на две группы. Андрей и Зацепин продолжали сидеть за столом; Давид же отвёл двух других к окну в другой конец комнаты. Острогорский и молодая девушка всё еще не могли надивиться простоте своего бегства.
– Даже жалко, что не пришлось испытать никакого сильного ощущения, – сказала Анна.
Острогорский тоже выразил свое удивление. Он был в говорливом настроении и рассказывал о слухах, доходивших до него из достоверных источников, что людей переносили в полночь на спине, в мешках, что приходилось прятаться по нескольку дней в кладовых, прежде чем контрабандисты могли найти возможность переправы. Давид смеялся и заметил, что сомневается только насчёт мешков, а все остальное могло быть правдой. В прежние времена, когда контрабандисты могли делать все по-своему, они часто нарочно выкидывали такие штуки, чтобы пустить пыль в глаза своим клиентам и показать, что громадные деньги, которые им переплачивали, были честно заработаны.
Андрей тем временем спокойно разговаривал с Зацепиным, расспрашивая его о разных людях, с которыми он встречался, о городах, в которых живал. Их оставили наедине с обычной непринуждённостью, господствующей в революционной среде; это продолжалось, однако, лишь до тех пор, пока Зацепин не выразил громко своего мнения о какой-то группе радикалов, с которыми ему пришлось познакомиться в одном из провинциальных городов.
– Болтуны они, и только! Виляют между социализмом и политикой, – заявил он с обычной резкостью. – Хотят усесться на двух стульях, да только теперь это не годится.
Это замечание долетело до ушей Острогорского, который был страстным спорщиком. Медленными шагами маленький человечек приближался к разговаривавшим, заложив руки за спину, и его исхудалое лицо казалось придавленным книзу большим тяжёлым носом. У него уже было дорогой несколько стычек с Зацепиным, но он жаждал еще сразиться. С лёгкой саркастической[11] улыбкой на тонких губах он попросил позволения предложить Зацепину вопрос: что именно не годится, по его мнению, для нынешнего времени – сидеть на двух стульях или оставаться социалистом?
Зацепин резко ответил, что сказал то, что хотел сказать, и что все, называющие себя революционерами и уклоняющиеся в то же время от участия в настоящем революционном деле, не более как болтуны, если не хуже!
С этим Острогорский был совершенно согласен, но у него было своё собственное определение настоящего дела. Прения заинтересовали Вулич, и она подвинулась к краю дивана, поближе к спорящим. Сперва она слушала; потом вмешалась, и разговор сделался общим. Один Давид оставался на своём месте и лениво болтал ногами, сидя на подоконнике.
Начавшийся спор становился всё горячее и шумнее. И не удивительно, так как скоро стало очевидно, что из пяти присутствующих революционеров-социалистов каждый был в чем-нибудь не согласен со всеми остальными, и ни один не был склонен к уступкам. Зацепин был отъявленным террористом, отличавшимся простотой и прямолинейностью своих воззрений на все вопросы как практики, так и теории, а также счастливым отсутствием малейшего сомнения в чем бы то ни было. Анна Вулич тоже была террористкой в теории, конечно, – хотя не шла так далеко, как Зацепин, с которым она, кроме того, совершенно расходилась в вопросе о социалистической пропаганде среди рабочего класса. Острогорский и Давид – оба склонялись к эволюционному социализму, но резко расходились между собой по вопросам о социалистическом государстве в будущем и политической деятельности в настоящем. Что касается Андрея, то он не мог вполне согласиться ни с одним из четырёх, но, пробывши так долго вне революционного течения, он не имел, казалось, определённой системы и немного колебался. Он возражал то одному из спорящих, то его противнику, а в следующую минуту оба набрасывались на него и кричали ему в оба уха различные возражения, доказывавшие его непоследовательность. Зацепина очень сердило такое поведение Андрея. Человек с таким прошлым должен бы иметь более здравые понятия и без пустых околичностей тотчас же пристать к настоящему делу.
Стоя спиной к потухшему камину и опираясь на него своей сильной правой рукой, Зацепин твёрдо отстаивал свою позицию. Он должен был защищаться против всех остальных, старавшихся внушить ему ту мысль, что вера в один террор слишком узка для социалиста.
– Ну, так я вам объявляю! – кричал он громовым голосом. – Я не социалист!
Он делал ударение на каждом слове, чтобы придать им больше силы.
– Именно! – воскликнул торжествующим фальцетом Острогорский. – Следовательно, вы – буржуа, сторонник угнетения рабочего класса капиталистами. Quod erat demonstrandum![12]
Он отвернулся от своего противника и начал ходить взад и вперёд, напевая сквозь зубы какую-то арию, чтобы показать бесполезность дальнейшего разговора.
– Нет, я не буржуа! – выкрикивал ему вслед нимало не смущённый Зацепин. – Социализм – не для нашего времени, вот что я говорю. Мы должны бороться с деспотизмом и завоевать политическую свободу для России. Вот и все. А о социализме я забочусь как о выеденном яйце.
– Извините, Зацепин, – вмешался Андрей, – но это нелепо. Вся наша нравственная сила заключается в том, что мы социалисты. Отбросьте социализм, и наша сила пропадёт.
– А какое будете вы иметь право звать рабочих присоединиться к вам, если вы не социалисты?! – вскричала, вскакивая с места, Вулич.
– Толкуйте! – протянул Зацепин, презрительно махнув рукой. – Всё это метафизика. – Метафизикой он называл всё то, что не заслуживало, по его мнению, ни минуты внимания. – Наша ближайшая задача, – продолжал он, покрывая своим громким голосом все остальные голоса, – побороть политический деспотизм, это необходимо для всех. Кто любит Россию, тот должен присоединиться к нам, а кто не присоединяется, тот изменник народному делу! – При этом он посмотрел в упор на Острогорского, чтобы не было никакого сомнения, к кому относились его слова.
– Что выиграет народ от буржуазной конституции, за которую вы боретесь?! – взвизгнул маленький человечек, набрасываясь на своего крупного противника с видом петуха, наскакивающего на гончую собаку. – Вы забываете народ, потому что вы сами буржуа. Да, вот вы что такое!
– Посмотрите, господа, – сказал Давид, показывая на улицу, – вон пожарный насос. Не горячитесь, а то хозяин гостиницы обдаст нас холодной водой.
Никто не обратил на него ни малейшего внимания. Его шутка не произвела впечатления на спорящих, и он снова погрузился в молчание.
Прения продолжались в том же роде, но, по мере того как спорящие уставали, они становились спокойнее. За это время все несколько раз меняли места. Теперь Зацепин стоял у стола рядом с Острогорским, который держал его за пуговицу сюртука.
– Дайте мне сказать два слова, чтобы убедить вас, Зацепин! – говорил он сладким, вкрадчивым голосом. – История Европы доказывает нам, что все большие революции… – И он продолжал пространно развивать свой тезис.
Зацепин слушал, весь выпрямившись, слегка наклонив голову и нахмурив лоб; судя по его физиономии, можно было с вероятностью заключить, что семя мудрости Острогорского падало на каменистую почву.
– Господа, – прервал Давид, взглянув на часы, – осталось меньше двух часов до вашего поезда. Пора подумать и о хлебе насущном. Давайте пообедаем. С этим, я надеюсь, все согласятся.
Он спустился вниз, а Острогорский вышел из дому, чтобы разменять русские деньги.
Андрей обрадовался возможности изложить свои взгляды, которые, казалось ему, будут приняты всеми, лишь бы их поняли, так как в его старательно выработанной перед отъездом программе было место для всего и для всех. Зацепин внимательно слушал.
– Это никуда не годится! – отрезал он наконец без малейшего колебания, энергично встряхнув головой.
– Почему же? – спросил Андрей.
Зацепин ответил не сразу. Он собирался с мыслями, приискивая слова, которые бы ясно их выразили. Его полемический жар остыл. Андрей был товарищ и намеревался действовать. С ним следовало говорить о сути дела, а не просто препираться. Он вдруг покраснел, и на лице его выразилось негодование.
– Вы предлагаете, чтобы мы шли рука об руку с либералами, сказал он, мрачно глядя на Андрея. – Но что, если они захотят, чтобы мы притихли? Разве мы согласимся? Клянусь, нет! Мы будем колоть, стрелять и взрывать, и пусть все трусы убираются к чёрту. – Он так ударил кулаком по столу, что чуть не покалечил его. – Нет, Андрей, – добавил он более спокойным тоном, – ваш эклектизм[13] не годится.
– А вы что скажете? – спросил Андрей девушку.
– Я думаю, что мы должны рассчитывать только на себя и идти своей дорогой. Те, кому дороги наши цели, пойдут за нами, – ответила она, краснея от возбуждения.
В этом ответе не было ничего такого, чего бы он не слыхал от сотни людей. Но серьёзный тон, которым эти слова были сказаны, обнаруживал более нежели простую искренность и поразил опытное ухо Андрея. До этой минуты он отдавался непосредственному удовольствию первой встречи с настоящими русскими и обращал мало внимания на робкую девушку, принимавшую слабое участие в разговоре. Теперь же в нем проснулся инстинкт вербовщика, и он внимательно всмотрелся в нее. Ее свежее молодое лицо глядело умно и серьёзно, а блестящие карие глаза были большей частью опущены. Ее маленькая энергическая фигурка была одета в простое черное платье – обычный костюм революционерок.
За обедом он стал расспрашивать о ее занятиях и планах и узнал, что она член тайного студенческого кружка для самообразования. Ему нетрудно было догадаться, что она руководила кружком. Она ехала в Швейцарию с целью окончить своё образование. Андрей советовал ей направиться в Женеву, где легко будет устроиться, и дал ей письмо к Лене.
Поезд отходил в четыре часа. Давид дал отъезжающим все нужные указания и много полезных советов. Но его материнская заботливость исчезла. Они уже не находились под его опекой, и вся его внимательность и предупредительность перенеслись теперь на Андрея. Они вдвоём направились в гостиницу, и решено было, что Давид переселится туда же. Они должны были провести в городе субботний день, и Давид сказал, что велит Шмулю быть готовым к утру в воскресенье.
– Не раньше? – спросил Андрей.
– Раньше нельзя, если иметь дело с евреями, – объяснил Давид. – Но по эту сторону живёт один человек; я могу его повидать, если хочешь.
Андрей попросил так и сделать, и Давид вскоре явился с известием, что некий Шмидт (контрабандист-немец) может перевести их через границу в эту же ночь, если им угодно. Андрей с радостью согласился: ему хотелось как можно скорее попасть в Петербург. Давид тоже спешил, так как у него было много дела на руках. Ввиду этого тотчас же послали за Шмидтом, который не замедлил явиться.
Шмидт был толстый и круглый человек с добродушным и честным немецким лицом, одетый как фермер. Он вежливо поздоровался с Андреем и сделал несколько замечаний о погоде. Затем прямо перешел к делу и сказал, что всё готово.
К сожалению, оказалось, что у молодого человека было слишком много багажа. Революционер, приезжающий на родину, должен быть хорошо одет и иметь довольно много вещей в противоположность оставляющим отчизну. Давид протестовал против всяких задержек, чтобы не опоздать на поезд.
После этого последовали быстрые и короткие переговоры по-немецки между Давидом и Шмидтом, за которыми Андрей не мог уследить. Он понял, однако, что всё кончилось к обоюдному удовольствию. Немец взвалил себе на плечи чемодан Андрея, и они направились все вместе к его дому.
Это был маленький двухэтажный домик с хорошеньким палисадником. Фрау Шмидт, степенная дама средних лет, в белом чепце, вышла к ним и предложила закусить.
– Где Ганс? – спросил Шмидт.
Ганс только что вернулся с вечерних занятий в школе и переодевался у себя в комнате.
На зов отца сошел в комнату краснощёкий белокурый мальчик лет двенадцати, не более, в широких панталонах и коротенькой узкой курточке, швы которой трескались под напором молодого развивающегося тела.
– Возьми шляпу и сведи этих господ к серому камню за берёзой, на том холмике. Понимаешь?
– Да, папа.
– Живо! – прибавил Шмидт вслед сыну.
– Хорошо, папа.
Шмидт пожелал гостям доброго пути, проводил их до калитки садика и повторил наставления сыну.
Ганс в них не нуждался. Он был серьёзный мальчик, понимавший свое дело, и уже обещал сделать честь профессии, которая переходила в их роде от отца к сыну. Без лишних разговоров он повёл за собой путешественников, причём его круглое лицо светилось важностью и сознанием собственного достоинства.
Оба друга следовали за ним на некотором расстоянии. Они вышли из деревни и продолжали идти несколько времени вдоль ручейка, через который приятели Давида переправлялись незадолго перед тем. Потом ручей повернул направо, и им пришлось идти по открытому болотистому месту, где не было и следа проложенной дороги. Мальчик не выказывал, однако, ни малейшего колебания и продолжал идти ровными шагами, слегка балансируя короткими толстыми руками и ни разу не оборачивая головы.
Солнце уже село, и пурпурный отблеск неба придавал красоту даже унылому пейзажу Восточной Пруссии. Безграничная равнина расстилалась по всем направлениям, но Андрей подметил уже издали соломенные крыши русской деревни, представляющие резкий контраст с просторными домиками, крытыми красною черепицею, на немецкой стороне. Не могло быть никакого сомнения. За этими кустами была Россия, печальная родина, так сильно манившая к себе Андрея. Через несколько минут он ступит на эту пропитанную слезами землю, для которой готов рисковать жизнью.
– Я очень жалею, милый Давид, – обратился он к своему спутнику, – что нам так мало пришлось побыть вместе. Мне бы хотелось еще о многом поговорить с тобой.
– Я приблизительно через месяц вернусь в Петербург. Ты не уедешь до тех пор, надеюсь?
– Нет, я едва успею осмотреться за это время. Ведь многое изменилось там, вероятно. Но скажи, пожалуйста, многие из наших разделяют взгляды Зацепина?
– Нет, этого тебе бояться нечего. Он один из немногих чудаков этого рода. У остальных – другие фантазии, и Жорж – их пророк. Ты, конечно, читал его вещи?
– Читал.
– И тебе нравятся?
– Да, очень. Почему ты спрашиваешь?
– Я так и думал. А что касается меня, то, если бы мне предстоял выбор, я предпочёл бы Зацепина.
– Недалеко бы ты с ним ушёл, – заметил Андрей.
– Да. Он ничего не видит дальше злобы сегодняшнего дня, но он человек этого дня, и его дело то самое, что все мы делаем. Ясно, чего можно ждать от него, чего нельзя. Но ваш брат, русский, терпеть не может иметь дело с положительными, осязательными вещами, вам непременно нужна какая-нибудь фантастическая бессмыслица, чтобы морочить ею свою голову. Это у вас в крови, я полагаю.
– Не будь так строг к нам, – заметил Андрей, улыбаясь выходке своего приятеля. – Если даже вера Жоржа в Россию и в высокие добродетели наших крестьян и преувеличена, то что за беда? Разве ты не повторяешь того же самого относительно твоих излюбленных немецких рабочих вообще и берлинских в частности?
– Это совершенно иное дело, – сказал Давид. – Это не вера, а предвидение будущего, основанное на твёрдых фактических данных.
– Тех же щей, да пожиже влей, – сказал Андрей. – Нельзя не идеализировать того, к чему сильно привязан. Со всей твоей философией ты ничуть не благоразумнее нас. Все дело в том, что у нас различные пристрастия. Мы сильно привязаны к нашему народу, а ты нет.
Давид не сразу ответил. Слова Андрея затронули в нем больное место.
– Да, я не привязан к вашему народу, – сказал он наконец медленным, грустным голосом. – Да и как бы я мог привязаться к нему? Мы, евреи, любим свой народ, это всё, что у нас осталось на земле; по крайней мере, я люблю его глубоко и горячо. За что же мне любить ваших крестьян, когда они ненавидят мой народ и варварски поступают с ним? Завтра они, может быть, разгромят дом моего отца, честного рабочего, как они громили тысячи других работающих в поте лица евреев. Я могу жалеть ваших крестьян за их страдания, всё равно как бы жалел абиссинских или малайских рабов или вообще всякое угнетённое существо, но они не близки моему сердцу, и я не могу разделять ваших мечтаний и нелепого преклонения перед народом. Что же касается так называемого общества высших классов – что, кроме презрения, могут внушить эти поголовные трусы? Нет, в вашей России нечем дорожить. Но я знаю революционеров и люблю их даже больше, чем мой собственный народ. Я присоединился к ним, люблю их, как братьев, и это единственная связь, соединяющая меня с вашей страной. Как только мы покончим с царским деспотизмом, я уеду навсегда и поселюсь где-нибудь в Германии.
– И ты полагаешь, – сказал Андрей нерешительным тоном, – что там будет лучше? Ты забываешь грубость немецкой толпы, да одной ли только толпы…
– Да, – ответил Давид с грустным выражением в больших красивых глазах. – Мы, евреи, чужие среди всех наций. Но все-таки немецкие рабочие цивилизованны и прогрессируют также в нравственном отношении, и Германия единственная страна, где мы чувствуем себя не совсем чужими. – Он опустил голову и замолчал.
Андрей был глубоко взволнован горем своего друга. Он приблизился к нему и тихонько положил ему руку на плечо. Ему хотелось ободрить его. Он хотел сказать ему, что варварство русских крестьян происходит только от их невежества, что у них больший запас человечности и терпимости, чем у какой бы то ни было нации в мире, что, когда они будут хоть наполовину так образованны, как немцы, все средневековые предрассудки бесследно исчезнут у них.
Но Андрею помешал высказать всё это краснощёкий представитель конкурирующей расы, который в эту минуту подошёл к ним со словами:
– Спокойной ночи!
– А-а, Ганс! – сказал Давид. – Ты уже идешь домой?
– Да. Мама будет беспокоиться. Я должен спешить.
Давид вынул из жилетного кармана несколько зильбергрошей для мальчика и, потрепав его по розовой щеке, отпустил домой.
– А как же с границей? Нам придётся перебираться одним? – спросил Андрей.
– Граница? Мы уже перешли ее.
– Когда?
– Полчаса тому назад.
– Странно! Я никого не заметил, даже ни одного часового.
– Часовой, вероятно, зашёл за тот холмик или в какое-нибудь другое место, откуда ни он не мог бы нас видеть, ни мы его.
– Как это мило с его стороны, – сказал Андрей улыбаясь.
– Это обычный приём, – ответил Давид. – Никто не может быть в претензии на часового за то, что в известный момент от стоит в известном пункте своего района. А за пару грошей, если он только уверен, что его не выдадут, он всегда готов постоять подольше там, где его попросят.
– А если бы мы опоздали, и он заметил бы нас, выйдя из своей засады?
– Он бы повернулся и побежал назад к прежнему месту, нет и все… Но нам нельзя терять времени. Пройдём прямо в деревню, чтоб нас не заметили жандармы: мы ведь уже в царских владениях.
В доме Фомы Андрей с радостью увидел свой чемодан, доставленный уже аккуратным немцем. Они пришли на станцию как раз за пять минут перед тем, как, пыхтя и грохоча, на нее вкатил заграничный поезд. Это был курьерский поезд, что тоже было с руки: с пассажирами курьерского поезда обходятся всегда с большим почтением, чем с простыми смертными, ездящими в почтовых поездах.
Андрей выбрал купе, в котором был один только молодой человек, спавший в углу, укутавши пледом свою белокурую голову. Жандарм, ходивший туда-сюда по платформе, вежливо помог ему втащить чемодан. Андрей пожал еще раз руку Давиду, поезд тронулся, и Андрей почувствовал себя окончательно в России.
Быстро вперёд мчится черная змея с раскалёнными глазами, то извиваясь и распуская свой длинный, сияющий хвост, то влетая, как стрела, в тёмный туннель, пыхтя и завывая в своей борьбе с пространством. Но еще быстрее красноокой змеи несутся мысли путешественника, стремящегося навстречу своей судьбе.
После целого дня волнений Андрей очутился наедине с собою и задумался о предстоявшей ему роли в деле, ему хорошо знакомом много лет тому назад, но теперь для него совершенно новом. Утренняя встреча с русскими и несвязный, шумный спор оставили на нем след. Эти люди привезли с собой струю русского воздуха, и Андрей почуял в нем нечто новое, смутившее его. Он почувствовал, что к революционному движению примешалось какое-то побочное течение, несколько узкое и исключительное, но сильное и неудержимое. Станет ли он содействовать союзу этого движения с более умеренными, но зато и более многочисленными элементами общества? Или же придётся поплыть по новому течению, чтобы не лишиться возможности действовать немедленно и энергично? Это выяснится только на месте.
У него вдруг заныло сердце при мысли о Борисе. Уму и рассудительности этого человека он доверял больше всего и всегда с полной готовностью следовал его советам. При одной мысли, что никогда больше не придётся говорить с ним, быть может, никогда больше не свидеться, самая поездка в Петербург, казалось, утратила всю свою привлекательность для Андрея. «Что, если и Жоржа арестовали тем временем?» – промелькнуло у него в голове. Возможно и это. Андрею в ту минуту казалось, что несчастия никогда не приходят в одиночку. Он настолько встревожился, что решил послать телеграмму Жоржу, давая ему знать на условном языке о своём приезде. Так он и сделал на первой же большой станции – и почувствовал облегчение, как будто бы телеграмма могла предотвратить опасность. Он был теперь совершенно уверен, что Жорж выедет ему навстречу на вокзал, и охотно вступил в разговор со своим попутчиком – тем самым, которого он принял накануне ночью за молодого человека со светлыми вьющимися волосами.
К утру, когда путешественник проснулся и его можно было ближе разглядеть, оказалось, что это был старик лет шестидесяти, без всяких кудрей на совершенно лысой голове. Опасаясь сквозняков, он надел на ночь вязаный жёлтый колпак, который Андрей и принял впотьмах за волосы.
Скука длинного путешествия располагает к болтовне. Старик оказался словоохотливым. Он не мог просидеть двенадцать часов лицом к лицу с человеком, не расспросив его, женат ли он или холост, помещик ли, купец, или чиновник, или же занимается какой-нибудь из свободных профессий. Зато он с готовностью распространялся и о своих собственных делах. Они разговорились. Андрей выдал себя за коммерсанта. Его собеседник оказался столоначальником в Министерстве государственных имуществ и возвращался домой после зимы, проведённой за границей. От впечатлений, вынесенных из чужих стран, они перешли к разговору о родине, и старик показался Андрею одним из самых недовольных русскими порядками людей. Он не уважал властей, видел одни только глупости в действиях и мерах правительства, начиная с освобождения крестьян. Он не верил в прочность существующих учреждений и не считал ее желательной, потому что все было плохо и нуждалось в изменении. Государственная служба плохо оплачивается, помещики разорены, крестьяне голодают и входят в неоплатные долги; всё идёт прахом.
То обстоятельство, что человек, которому он высказывал свои чувства и взгляды, был для него совершенно чужим, имени которого он не спрашивал и которому не назвал себя, ничуть не ослабляло экспансивности[14] старого господина. Но за станцию до Петербурга их tete-a-tete[15] был прерван двумя другими пассажирами, вошедшими в вагон. Старик счёл более разумным не компрометировать себя в их присутствии и сделался молчаливым и даже несколько грустным. Когда поезд вошёл под стеклянную крышу вокзала, он принял суровый, официальный вид, как бы мысленно входя в канцелярию своего департамента.
Андрей высунулся из окна, ища глазами Жоржа. Платформа была запружена публикой – мужчинами, женщинами и детьми, пришедшими встречать родственников или друзей. Артельщики пробивали себе дорогу в толпе, крича и жестикулируя. Не видя Жоржа, Андрей решил, что тот ждёт его на улице.
С чемоданом в руках он медленно пробирался к выходу, когда сильный удар по плечу и хорошо знакомый голос заставили его повернуть голову. Это был Жорж. За три года он из юноши превратился во взрослого человека с белокурой бородой, покрывавшей его щеки и подбородок. Кроме того, он был одет с элегантностью, составлявшею полный контраст с его прежним, нигилистическим костюмом[16].
– Каким ты стал, однако, франтом, – сказал Андрей, целуя приятеля. – Я бы совсем не узнал тебя.
– Ничего не поделаешь! Мы теперь люди серьёзные и должны соблюдать приличия. Есть у тебя багаж?
– Ничего, кроме этого, – ответил Андрей, показывая свой довольно тяжеловесный чемодан.
Они молча вышли из вокзала и наняли извозчика до квартиры Жоржа. Кое-как усевшись на узком сиденье, Андрей начал нетерпеливые расспросы:
– Что у вас слышно? Все ли здоровы?
– Все наши здоровы, – ответил Жорж.
Это, конечно, означало, что никто из них не был арестован в последнее время; расспросы о здоровье сами по себе были слишком маловажным сюжетом, чтобы им стоило интересоваться революционерам.
– Я, значит, приехал в хорошую погоду, – заметил Андрей.
– Не совсем, – уклончиво ответил Жорж, – но об этом после.
Он указал глазами на извозчика. Извозчичьи дрожки в Петербурге – не всегда подходящее место для обсуждения политических новостей.
Андрей кивнул в знак согласия и с восторгом стал всматриваться в знакомые улицы.
– Как приятно опять трястись на этих адских дрожках! – сказал он. – Ничего подобного нет за границей, уверяю тебя.
Он чувствовал себя совершенно счастливым при виде чудного города, с которым были связаны дорогие ему воспоминания, и радовался мысли, что он снова на своём месте. Сомнения, одолевавшие его дорогой, совсем рассеялись. Он почувствовал себя единицей в той самой таинственной организации, которая подкапывается под власть царя у самого его носа и скрывается чуть ли не в складках жандармских и полицейских шинелей. Вот они, эти царские мирмидоны[17], с саблями и револьверами за поясом, строго поглядывающие на проезжающих мимо них двух приятелей. Но Андрей хорошо знал, что они скорее арестуют половину обитателей столицы, чем увидят что-нибудь подозрительное в двух столь веселых и беззаботных молодых людях, как он с Жоржем. Комичность положения окончательно притупила сознание действительной опасности.
Жорж жил на Гагаринской улице, где занимал маленькую квартиру в две комнаты с передней. В ней было достаточно места для двоих, и друзья решили провести вместе с неделю или больше, пока Андрей приищет себе подходящее помещение. У революционеров правило – не жить вместе, если того не требуют «деловые» соображения, иначе арест одного вёл бы совершенно напрасно к гибели другого.
Когда Андрей уничтожил все следы длительного путешествия, Жорж повёл его на «конспиративную квартиру», где всегда можно было застать двух-трех членов организации. Потом они зашли вместе на минутку к друзьям, жившим поблизости, а дела отложили до следующего дня.
Таким образом, им удалось вернуться домой рано. Они хотели подольше побеседовать наедине: им нужно было позондировать друг друга относительно многого. Андрею необходимо было расспросить, а Жоржу – рассказать о новых людях и новых условиях, среди которых приезжему придётся действовать. Они долго и серьёзно говорили, и Андрей то возражал, то слушал, стараясь воспользоваться сведениями своего друга.
– Довольно о политике на сегодня, – сказал он наконец, когда все задетые вопросы были подробно обсуждены за пять часов оживлённой беседы. – Расскажи мне теперь всё про себя самого.
Жорж ходил по комнате, заложивши руки за спину, всё еще размышляя о серьёзных вопросах.
– С чего начать? Ведь это длинная история, – сказал он.
– С самого начала. Я ведь ничего о тебе не знаю, кроме того, что напечатано тобой, а это, согласись, очень мало.
– В таком случае, ты знаешь почти все, – ответил Жорж.
– Но разве ты не написал еще чего-нибудь, кроме напечатанного? Чего-нибудь в другом роде? – спросил Андрей.
Он намекал на стихи, которые Жорж писал в промежутках между более прозаичными и трудными обязанностями публициста революционной партии.
– Очень мало, – ответил Жорж, – почти ничего после того маленького сборника; ты его знаешь. В последнее время я много работал в кружках молодёжи.
– Да? И какое ты вынес впечатление? Мне многие говорили за границей, что молодёжь становится очень практичной и фили́стерской[18].
– Вечные жалобы близоруких и малодушных людей! В большой книге жизни они ничего не видят, кроме запачканных полей! – с жаром ответил Жорж.
Он рассказал о своих собственных наблюдениях, которые привели его к совершенно другим, скорее чересчур радужным заключениям, и назвал для примера нескольких из своих молодых друзей.
– Ты должен с ними познакомиться, – сказал он. – Я не сомневаюсь, что ты согласишься со мной.
В немногих словах он охарактеризовал каждого из них, сделав это, однако, наскоро, как бы торопясь перейти к особенно интересному сюжету.
– Тут есть одна девушка, с ней мне очень хочется тебя познакомить, – продолжал он, подсаживаясь к Андрею на диван. – Ее зовут Татьяна Григорьевна Репина, дочь известного адвоката и совершенно исключительная девушка.
– У тебя положительно талант, – заметил Андрей, – находить необыкновенные и исключительные натуры, особенно между девушками.
– Бывает и так, что невозможно ошибиться. Что касается Репиной, то она, несомненно, замечательная личность.
– Сколько ей лет? – спросил Андрей.
Это было слабым пунктом в панеги́рике[19] Жоржа, и он это знал.
– Ей девятнадцать лет, – ответил он с напускной небрежностью. – Но что же из этого?
– Она красива, я полагаю?
Жорж не ответил. Характерная поперечная складка появилась на его лбу, придавая ему выражение досады, доходящей до боли.
– Не сердись, – поспешил извиниться Андрей, взяв его за руку. – Я не хотел сказать ничего дурного. Ведь говорят же, что лицо – зеркало души, – прибавил он, не сумевши подавить в себе желание пошутить.
Жорж не умел сердиться, и первое дружеское слово успокоило его. Он живо повернулся, уселся с ногами на диван, чтобы смотреть прямо в лицо Андрею, и начал пространную и красноречивую речь о нравственных и умственных качествах Тани.
Больше всего его поражала в девушке способность к сильному энтузиазму, соединённая с хладнокровием и точностью практического деятеля. У нее были задатки вождя, и ее силу не уменьшают присущие ей женская подвижность и грация.
Все это Жорж доказывал с большим усердием и трогательной убеждённостью.
Андрей слушал его со скептической, но сочувствующей улыбкой. Он был уверен, что по крайней мере девять десятых того, что говорил Жорж, было плодом его богатого воображения. У Жоржа было очень нежное сердце, но ему недоставало средних нот в гамме симпатий. В сношениях с людьми он быстро доходил до высших степеней восторга или до полного равнодушия. Он часто ошибался в своих суждениях о людях, хотя и претендовал на знание людей. Он и в самом деле знал их по-своему, хотя на его мнения нельзя было полагаться. Но Андрей, обладавший нормальной гаммой симпатий, любил своего друга больше всего именно за эту необузданность чувств. Он с радостью констатировал, что Жорж очень мало переменился.
– Да, – сказал он, смеясь, – познакомь меня непременно с твоей молодой приятельницей. Если одна десятая того, что ты говоришь о ней, правда, то она – цвет своего поколения. Где ты с ней видаешься? На студенческих собраниях или в доме у отца?
– Мы аккуратно встречаемся на собраниях, но я и Зина бываем иногда у Репиных. Он не боится принимать у себя «нелегальных». Я думаю, что тебе лучше всего увидеться с Татьяной Григорьевной у нее на дому.
Андрей согласился с Жоржем. Ему хотелось также познакомиться с Репиным, и он выразил удовольствие, что такой туз на их стороне.
– В этом я не уверен, – сказал Жорж. – Я никак не могу точно определить его взглядов. Зина знает его лучше и очень высокого мнения о нем. Несомненно только, что Репин бывал нам очень полезен в затруднительных случаях.
Жорж привёл несколько примеров весьма значительных денежных пожертвований со стороны Репина.
– Он, вероятно, очень богатый человек, – заметил Андрей.
– Да, он человек состоятельный, – ответил Жорж. – Но едва ли он один даёт все эти деньги. Таня богата сама по себе. У нее будет большое состояние, когда она достигнет совершеннолетия: какое-то наследство по матери, кажется, я хорошенько не помню. Конечно, – прибавил он мягким, мечтательным голосом, – она сама – гораздо большее приобретение для партии, чем все ее деньги!
Андрей быстро повернул голову к Жоржу, но не мог заглянуть ему в глаза. Они глядели в пространство, как бы созерцая что-то вдалеке.
Андрей произнёс многозначительное «гм!» и решил воспользоваться первым случаем, чтобы познакомиться с этой необыкновенной девушкой. Конечно, думал он, Жорж и она могут быть большими друзьями, и ничего больше. У такого энтузиаста, как Жорж, границы дружбы особенно растяжимы. Но все-таки в тоне и в выражении лица, когда он говорил о девушке, сквозило что-то сильнее обыкновенной дружбы. Андрею захотелось видеть их вместе, чтобы решить кое-какие сомнения и даже опасения. Правда, он не вполне разделял мнения некоторых из своих товарищей, утверждавших, что революционер должен отказаться от любви, но все-таки он считал, что гораздо лучше держаться подальше от «этих глупостей». Если Жорж теперь попался, то не с чем его поздравить, тем более что его избранница – светская девушка и вращается, очевидно, в совершенно другом обществе.
Репин ответил на вопрос своей дочери, что очень рад будет видеть Андрея у себя. Но прошло целых три недели, прежде чем Андрею удалось воспользоваться этим приглашением.
Зина тем временем вернулась из Дубравника с такими неблагоприятными вестями, что все, не исключая ее самой и Андрея, должны были согласиться, что на время, по крайней мере, всякую попытку освобождения Бориса надо оставить. Так как Зина хотела переговорить с Репиными – они живо интересовались этим делом, – то и предложила Андрею пойти к ним вместе. Таким образом, в квартире адвоката должна была собраться вечером целая компания «нелегальных».
Андрей жил теперь отдельно, на Песках, недалеко от Зины, так что им легко было отправиться вместе. Жорж поэтому был освобождён от обязанности сопровождать своего друга, что показалось ему совершенно достаточным предлогом, чтобы отправиться раньше других. Ровно в шесть часов, когда, он знал, семья Репиных только что кончила послеобеденный кофе, он уже нажимал пуговицу электрического звонка в их элегантной квартире на Конюшенной улице. Он едва успел спросить, дома ли господа, как раздались быстрые шаги в соседней комнате и сама Таня, улыбаясь, вышла, приветствуя его дружеским пожатием руки. Она была грациозной брюнеткой, с большими черными глазами под резко очерченными бровями и красивым, хотя несколько большим ртом. Ее живое оригинальное лицо было не то чтобы очень красивое, но очаровательное, когда она улыбалась.
– Только вы! – сказала она с шутливым разочарованием.
– Только я, Татьяна Григорьевна, – ответил Жорж, – но не приходите в отчаяние, остальные скоро явятся.
Она провела его в столовую, где они застали ее отца, человека лет пятидесяти пяти, высокого, с седой бородой, и молодого человека лет тридцати, в бархатной жакетке и с длинными каштановыми волосами, с видом художника. Это был Николай Петрович Криволуцкий, профессор одного из высших учебных заведений в Петербурге и большой друг Репина.
После обычных приветствий Криволуцкий возобновил прерванный разговор о приближающемся столкновении между реакционной и либеральной партией императорского общества пчеловодства, секретарём которого он состоял.
Репин и он были, по-видимому, очень заинтересованы этим предметом, и Репин от души хохотал, слушая о проделках, на которые пускались реакционеры, чтобы обеспечить себе большинство при следующих выборах председателя.
Таня и Жорж из вежливости показали вид, что их тоже интересует этот разговор, но скоро начали говорить о своих собственных делах. Таня спросила, о чем была речь на последнем студенческом собрании, на которое она не попала. Жорж рассказал и, в свою очередь, осведомился, приготовила ли она свой реферат для следующего собрания.
– Да, я написала. Но вышло так плохо, что я, вероятно, вовсе не решусь читать. Жаль, что я не выбрала чего-нибудь полегче.
– Всякое начало трудно, – сказал Жорж. – Но, быть может, работа вышла лучше, чем вы думаете. Покажите ее мне.
– С удовольствием; но я уверена, что и вам она не понравится.
Она повела его в свою комнату, где на изящном письменном столике лежала аккуратно переписанная, тщательно сшитая тетрадка с широкими полями. Она передала ее молодому человеку. Жорж вынул карандаш из кармана и уселся читать с деловым видом человека, привыкшего к просмотру рукописей. Вытянувшись на стуле, немая как рыба, Таня с забавным напряжением не сводила глаз с Жоржа. Ей не хотелось, чтобы он счёл ее глупой, но ее первый опыт был так плох, что она ничего другого и ждать не могла.
Они были знакомы всего несколько месяцев, но уже очень подружились. Молодая девушка никогда не вела такой полной и многосторонней жизни, как со времени встречи с Жоржем. Когда, несколько лет тому назад, Зина, только что убежавшая из тюрьмы, появилась у них в доме, она взволновала молодое воображение Тани, открыв ей совершенно новый мир. Но тогда она была совсем девочкой, и таинственный мир, в котором жила Зина, не то пугал, не то интересовал ее. Теперь она знала его лучше, и ей нравились приятели Зины. На одном из собраний она познакомилась с Жоржем, и он скоро занял главное место в ее умственной жизни.
Слушая его, девушка чувствовала прилив новых сил. Жорж не льстил ей и, конечно, не сказал ей ни одного комплимента. Никто из их поколения, так горячо защищавшего права женщин, не позволил бы себе этого, да и всякая девушка сочла бы комплименты за пошлость. Жорж не смущал ее разговорами о ней самой. Такие разговоры он берег для своих близких друзей, которым он прожужжал уши подробным анализом всех необыкновенных качеств открытой им девушки. Но он был так преисполнен ею, что это давало себя знать, о чем бы он ни говорил. Рассказывая Тане про Андрея и про радость их встречи, он не мог скрыть, что много раз беседовал о ней со своим другом. Когда речь заходила о кружке, к которому они с Таней оба принадлежали, то, незаметно для него самого, вводились тонкие намёки на скрытые качества девушки и ее революционные таланты.
Хотя Таня протестовала и старалась не верить словам Жоржа, но не могла не радоваться и не чувствовать благодарности за то, что такой замечательный человек, как ее новый знакомый, такого высокого мнения о ней. Жорж представлялся ей в ореоле доблестного рыцаря, сражающегося за благородное дело и рискующего для него свободой и жизнью. Она не сомневалась, что установившиеся между ними отношения – чисто дружеского характера. При своей красоте и вдобавок богатстве Таня имела много поклонников, но ничего похожего на их поведение она не приметила в Жорже. Он обращался с нею как с товарищем, без всякого намёка на ухаживание. Иногда делал ей замечания и всегда говорил прямо в глаза, когда считал ее неправой. Оттого ей так приятно было в его обществе, и тем более она ценила его тонкие, сдержанные похвалы.
Она вздохнула с облегчением, когда Жорж, прочтя написанное, сказал ей, что реферат недурён. Несколькими отметками карандашом он указал, где следует сделать небольшие перестановки и сокращения.
Посреди их разговора вошли Зина и Андрей.
При виде Зины молодая девушка сейчас же забыла про свой реферат, про Жоржа и про все на свете в порыве страстного сочувствия горю своего несчастного друга. Она знала, как сильно Зина любила Бориса, и теперь видела ее в первый раз после ее неудачной поездки в Дубравник.
Вопросительно и испуганно взглянув на нее большими выразительными глазами, Таня бросилась к подруге и стала целовать ее с девичьей экспансивностью. Но красивое лицо молодой женщины оставалось спокойным и не обнаруживало никаких знаков волнения. Глядя в эту минуту на них обеих, можно было подумать, что Таня потеряла близкого человека и Зина пришла утешать ее. Глубокие серые глаза Зины встретили взволнованный и полный сострадания взгляд Тани совершенно твёрдо. Ее изящный лоб, оттенённый волнистой линией волос, был безоблачен, радостная улыбка говорила, как ей приятно видеть Таню.
Таня почувствовала успокоение. Ей так хотелось успокоиться. Грусть и сожаление не вяжутся с оптимизмом юности.
– Григорий Александрович, надеюсь, дома? – спросила Зина.
– Да, папа разговаривает с Криволуцким. Мы сбежали сюда, чтобы не мешать им своей болтовнёй, – сказала Таня. – Теперь, когда нас так много, мы смело можем нагрянуть на них.
Жорж представил ей Андрея.
– Это мой товарищ, Татьяна Григорьевна. Прошу любить и жаловать, – сказал он.
– Непременно постараюсь, – ответила молодая девушка, протягивая Андрею руку с поразившей его грациозностью.
Оказалось, что Репин и Криволуцкий уединились в кабинете и сидели там в облаках дыма.
Андрей для удобства был представлен под именем Петрова, хотя, конечно, его настоящее имя известно было и Репину и Криволуцкому, который нарочно пришёл, чтобы познакомиться с ним.
Пожилой адвокат радушно принял Андрея. Между старыми эмигрантами было несколько друзей юности Репина, и ему хотелось узнать, как им живётся на чужбине.
Андрей некоторых из них знал лично, а о других слыхал от общих друзей. Русских эмигрантов за границей немного, и более старые из них, к числу которых принадлежали друзья Репина, были известны всем. Они много работали, каждый в своём направлении, разделённые бо́льшей частью политическими несогласиями. Одни были бодры и здоровы, другие нет. Вот все, что можно было сообщить об их довольно однообразной жизни.
– Боюсь, что здесь жизнь не покажется вам слишком однообразной, – сказал хозяин. Добродушная улыбка показалась на его толстых губах и быстро исчезла, оставив серьёзное, вдумчивое выражение на резко очерченном умном лице старого адвоката.
Разговор сделался общим. Репин бывал в Швейцарии во времена Герцена и вспоминал о приятных впечатлениях, которые вынес оттуда.
– Какой тяжёлый контраст для вас, – сказал он, – после долгой привычки к полной свободе вдруг очутиться в этой несчастной стране, где слова нельзя сказать, не рискуя попасть в лапы жандармам.
– Контраст, конечно, большой, – согласился Андрей. – Но я лично мало страдаю от него; мне, во всяком случае, приятнее жить здесь, чем там.
Репин недоверчиво покачал головой. Он был тронут, почти пристыжен при виде этого молодого человека, полного сил и энергии, приехавшего с другого конца Европы в этот ужасный город, полный шпионов и полиции, чтобы поплатиться жизнью за прекрасную мечту. Он посмотрел на него и его друзей и снова покачал головой.
– Не говорите этого, – сказал он. – Жить под вечными опасениями, не иметь ни минуты покоя и сознания безопасности в течение дня, просыпаться ночью при каждом необычном шорохе с мыслью, что вот-вот наступит ваш последний час, – это должно быть ужасно!
Репин произнёс свои слова таким убеждённым тоном, и грустная картина, нарисованная им, была так далека от действительности, что те, которых она касалась, разразились весёлым смехом.
– Простите, – извинился Андрей, – но вы рисуете это слишком сильными красками.
Репин ничуть не обиделся, а скорее заинтересовался, как наблюдатель человеческой природы. Неудержимый взрыв чистосердечного хохота был убедительнее всяких доказательств.
– Неужели вы хотите меня уверить, что опасности, окружающие вас на каждом шагу, вам нипочём? – спросил он, озираясь вокруг с изумлением.
Зина сидела в самом конце полукруга, образовавшегося около Репина, и он дольше всего остановил свой взгляд на ней, как будто общий вопрос касался главным образом ее.
– Слишком часто повторяются эти опасности, Григорий Александрович. Человек привыкает ко всему, к несчастью! – сказала она, и тень грусти промелькнула по ее лицу.
Непростительная оплошность, за которую поплатился Борис, была главной причиной трагедии в Дубравнике. Но эта тень исчезла так же натурально, как и появилась, и ее серые глаза смотрели опять ясно и твёрдо.
Хотя сознание недавней и тяжёлой утраты не оставляло ее ни на минуту, но невозможно было предположить, чтобы ее внешнее спокойствие было только маской. Каждый звук ее голоса, каждая черта ее красивого лица дышали такой искренностью, что даже ее стоици́зм[20] должен был быть естественным, а не напускным. Это было тоже результатом давно приобретённой привычки. В мире, в котором жила Зина, всегда из трех человек у одного, по крайней мере, сердце разрывалось на части вследствие таких несчастий. Жизнь сделалась бы невозможной, и их работа прекратилась бы окончательно, если бы они не владели своими нервами.
Зина не была в разговорчивом настроении в этот вечер, но она принимала участие в беседе с той же простотой и естественностью, с какой она исполняла обычные обязанности повседневной жизни. Она поддержала Андрея, когда он постарался дать хозяину более правильное понятие о жизни нелегального, и смеялась, когда Жорж взялся доказывать, что в России только нелегальные и пользуются – иногда по крайней мере – полным покровительством законов.
– Возьмите себя, например, – обратился он к Репину. – Уверены ли вы, что сегодня же ночью полиция не заберётся к вам в дом? Вы прогнали проворовавшегося конторщика, и он может отомстить вам, обвинив вас в укрывательстве террористов; вы что-нибудь сказали против правительства, и об этом донесли в Третье отделение; вы много лет тому назад написали что-нибудь в том же роде приятелю, которого теперь арестовали и у которого нашли ваше письмо. Разве всего этого за вами не водилось?
Репин повинился в своих проступках.
– В таком случае с вашей стороны безрассудно спать спокойно, – продолжал Жорж, – потому что вас могут арестовать сегодня же ночью, а завтра вы уже очутитесь на дороге в Архангельск или в другое, более отдалённое и неудобное место.
Адвокат с улыбкой ответил, что он надеется, что ничего подобного с ним не случится, но что, конечно, поручиться нельзя.
– А мы можем! – воскликнул Жорж с шутливым торжеством. – Все наши грехи смываются, когда мы бросаем в огонь наши старые паспорта и являемся с новыми. Если только паспорт хорош и держать ухо востро, то можно жить припеваючи. Я скоро буду праздновать четвертую годовщину моей нелегальной жизни.
– Ты, значит, прожил двойной срок за счёт кого-нибудь другого, – сказал Андрей. – Рассчитано, что нелегальные живут средним числом не больше двух лет.
– Можно три протянуть, если не лениться менять паспорта, – заметил Жорж больше для собственного назидания, потому что никто не расслышал его глубокомысленного замечания.
Позвали к чаю, и все поднялись и прошли в столовую.
– Зинаида Петровна, – сказал Репин, – мне нужно кое о чем спросить вас. Подождите минуту. Таня, – прибавил он, – пришли нам чаю сюда.
Он хотел узнать все подробности о положении дела ее мужа и спросить, не может ли он быть чем-нибудь полезен.
Зина догадывалась, о чем он думает. Ей нечего было сообщить Репину о своём деле – оно не двигалось с места, но ей хотелось потолковать с адвокатом наедине. Нужно было заняться делом сестёр Поливановых. Их согласны были выпустить на поруки после двух лет тюремного заключения, так как не было никаких доказательств их вины. Необходимо было тотчас же найти двух хороших поручителей, потому что девушки, как сообщали, очень слабого здоровья. Зина надеялась, что Репин возьмёт на себя ручательство за одну и постарается найти поручителя для другой. Кроме того, она хотела спросить его, нельзя ли разузнать у прокурора, что сталось с осужденными в последнем политическом процессе. Их отправили неизвестно куда.
Из столовой доносились весёлые голоса и смех молодёжи. Жорж заспорил с Криволуцким о любимом предмете профессора, утверждавшего, что, пока вся масса русского крестьянства не превратится в пролетариат, подвластный игу капиталистов, до тех пор нет надежды на рабочее движение в России.
Жорж вёл спор, а остальные двое слушали: Таня – с сосредоточенным вниманием новичка, стараясь вникнуть в глубокомысленные разглагольствования профессора; Андрей – с любопытством, наблюдая этот новый тип учёного доктринёрства[21]. От времени до времени он предлагал вопросы Криволуцкому, предоставляя, однако, своему другу главную роль в споре. Жорж был блестящий полемист, и его замечательная память позволяла ему запоминать все подробности длинных речей своего оппонента. Андрей вставил несколько слов, но интерес к разговору быстро охладел у него; в нем не было этой распространённой среди русских страсти к спорам, в которую выливается их не находящая себе нормального выхода энергия.
Он обрадовался, когда Зина, окончившая конфиденциальный[22] разговор с адвокатом и, очевидно, довольная его результатами, появилась в дверях. Репин следовал за ней.
– Ну что, как обстоят дела? – спросил он споривших. – Порешили уже судьбы России или что-нибудь осталось еще под сомнением?
Поперечная складка – признак неудовольствия – появилась на лбу у Жоржа, прежде чем он мог сдержать свою досаду. Он не любил этого шутливого тона. Андрей, напротив, был очень доволен и объяснил Репину, в какой тупик загнал Россию его учёный друг.
Явились новые гости – Орест Пудовиков, литератор, со своей женой – и дали иное направление разговору. Но Андрей не принял в нем участия. Он присоединился к Зине и Тане.
– Помогите мне удержать ее с нами еще немного, – обратилась к нему Таня.
Теперь, когда Зина собиралась уходить, девушке пришло в голову, что ее спокойствие было результатом самообладания, а не покорности судьбе. Она упрекала себя за бессердечное отношение к горю Зины и искала возможность загладить свою вину, хотя и не знала, как это сделать.
– Разве вам пора уходить, Зина? – спросил Андрей. – Ведь еще очень рано.
– Мне еще нужно зайти в Басков переулок.
– Вы можете сделать это завтра утром. Посидите еще немного, – упрашивала Таня, взявши Зину за талию и ласкаясь к ней с грацией котёнка.
Зина засмеялась коротким тихим смехом, придававшим ей большую прелесть. Как можно было остаться! Она должна была ровно в половине одиннадцатого встретиться в Басковом переулке с тюремным сторожем, который приносил письма от политических заключённых, находящихся в одном из казематов.
– Нет, голубушка, – сказала она, целуя оживлённое личико Тани, просительно поднятое к ней, – я не могу отложить этого на завтра, иначе я сама бы посидела еще с вами. Я зайду в субботу днём, – прибавила она, – а теперь я должна бежать.
Она ушла, улыбнувшись им еще раз на прощание в дверях. Казалось, что ее присутствие приподнимало на более высокий уровень все окружающее. Вид мужественно переносимого глубокого личного горя настраивает души на более возвышенный тон. Таня и Андрей почувствовали себя сближенными общим чувством симпатии к Зине.
– Вы давно знакомы с Зинаидой Петровной? – спросил Андрей.
– Я в первый раз встретилась с нею, когда она убежала из тюрьмы. Но только с тех пор, как она поселилась в Петербурге, я хорошо с ней познакомилась и поняла, какая это женщина! – восторженно сказала Таня.
– Мне нельзя будет так часто видаться с вами, Татьяна Григорьевна. Но я пришёл сюда с надеждой, что уйду, если возможно, вашим другом, – сказал Андрей, доверчиво глядя ей в глаза. – Вы не обидитесь моей самоуверенностью?
– Совершенно напротив, – ответила девушка серьёзно.
– Спасибо. Так давайте же, прежде всего, поговорим толком, – сказал Андрей. Он оглянулся вокруг и, найдя удобный уголок, предложил ей сесть в кресло, а сам поместился на стуле около нее. – Вы для меня далеко не чужая, – продолжал Андрей. – Могу сказать, что я был почти знаком с вами раньше, чем мы встретились. Жорж очень много говорил о вас, и очень красноречиво, уверяю вас.
Таня слегка покраснела, почувствовав досаду на себя, и рассердилась на Андрея. Ее доброе чувство к новому гостю исчезло сразу.
– Я вам отомщу за ваш комплимент, – сказала она, – потому что я слышала о вас, наверное, гораздо больше, чем вы обо мне, и от многих людей. Так что мои сведения разностороннее ваших.
– Тем лучше, – сказал Андрей, – это мне даст право требовать возмездия.
Девушку не могло смягчить такое хладнокровие собеседника. Она наморщила слегка свой чистый, гладкий лоб, на котором ни заботы, ни горе еще не наложили следов. Она привыкла встречать покорную почтительность у молодых людей и не собиралась делать исключения для человека, в сущности, совершенно чужого. Она пожалела, что с самого начала не поставила себя с ним на более официальную ногу.
– Вы недовольны собой, Татьяна Григорьевна, за свою доброту ко мне и думаете, что я злоупотребляю ею? – сказал Андрей, читая ее мысли у нее на лице. – Что ж, может быть, вы и правы, – продолжал он, не давая ей времени ответить. – Но вы должны быть снисходительны к нам. Жизнь революционера коротка, и возможность дружеской беседы редко выпадает на его долю. Нам простительно, если мы стараемся как можно полнее воспользоваться этими минутами, отбрасывая иногда условные формальности. Сегодня наши пути пересеклись на мгновение, и кто знает, встретятся ли они еще раз. Позволите ли вы мне говорить откровенно, без всяких стеснений, как бы я говорил с товарищем?
Лёд был сломан. Под спокойным тоном странного гостя девушка почувствовала нечто глубоко симпатичное и грустное; оно тронуло ее отзывчивое сердце и растопило поверхностный слой ее светскости. Ей сделалось стыдно своей подозрительной сдержанности: с таким человеком она была совершенно неуместна.
– Да! – воскликнула она горячо, глядя ему в лицо. – Говорите, как хотите.
Андрей сам удивился, что ее согласие было ему так приятно. В девушке было что-то, о чем Жорж, вероятно, забыл упомянуть, но что особенно ему нравилось и привлекало его, независимо от той роли, которую она могла играть в жизни его друга.
Он стал расспрашивать ее про ее теперешние занятия, политические взгляды, сомнения и планы будущего. Его вопросы волновали и тревожили ее, но были ей вместе с тем приятны, и она не пыталась противиться странному влиянию этого человека. После первой четверти часа она почувствовала себя легко с ним; они разговаривали, как давнишние близкие знакомые.
Жорж подошёл было к ним, не будучи в состоянии противиться притягательной силе Тани, но скоро оставил их опять наедине. Ему так хотелось, чтоб они подружились, что он готов был принести себя в жертву и дать им возможность поговорить толком. Он довольствовался тем, что глядел на девушку издали, быстро опуская глаза, когда встречал слегка насмешливые взгляды Андрея.
За четверть часа до двенадцати, когда начинаются особенно «беспокойные» часы, Андрей и Жорж ушли, и вся компания разошлась.
Таня ушла к себе в комнату, полная приятных впечатлений вечера. Она сняла элегантное платье, слишком элегантное и дорогое для девушки с ее взглядами. Жорж несколько раз горячо упрекал ее за любовь к нарядам. Сидя перед большим туалетным зеркалом, она стала заплетать длинные чёрные волосы на ночь. В общем, она была очень довольна своим новым знакомствам. Очевидно, желание такого человека, как Кожухов, сделаться ее другом льстило ее юному самолюбию.
– Как смешно он смотрел на меня, прося позволения обращаться со мной как с товарищем! – воскликнула она и громко рассмеялась, показывая в зеркале два блестящих ряда маленьких белых зубов и пару сверкающих чёрных глаз.
Но когда она стала припоминать подробности их необычайного разговора, ее чувства приняли другое направление. Кожухов был первый выдающийся революционер, с которым она встретилась. Жорж был, в сущности, крупнее его, но он был исключительной личностью, и к нему нельзя применять обычную мерку. Почему же Кожухов так заинтересовался ею? Лично для него она ничего не значила; но он был конспиратор и хотел убедиться, стоит ли привлекать ее в партию? Она была для него возможною полезностью, и он пришёл оценивать ее. Вот и всё! Эта мысль огорчила Таню и возбудила досаду на самое себя. Она не могла себе простить, что сама помогла его расследованиям. Он застал ее врасплох; в другой раз она проучит его. Образ Жоржа пробудил в ее сердце раскаяние и нежность. Она начала ценить его горячую привязанность и деликатную заботливость по сравнению с этим Кожуховым.
Едва закрылась дверь дома Репина за выходившими приятелями, как Жорж схватил Андрея под руку и взволнованным голосом спросил:
– Ну, скажи, как тебе понравилась Татьяна Григорьевна?
– Ничего, понравилась, – последовал спокойный ответ.
Жорж опустил руку друга и отвернулся с молчаливой досадой. И это было наградой за его самопожертвование в течение целого вечера! Он был разочарован и даже обижен. Ну можно ли быть таким увальнем? Досада Жоржа, однако, скоро улеглась, и он стал находить оправдания своему другу. Нельзя же требовать от человека, чтобы он изучил характер после часового разговора! Но так как сам Андрей, очевидно, не собирался беседовать о девушке, то Жорж, чтоб утешиться, взял эту задачу на себя. Ресурсы его были велики, и он мог внести приятное разнообразие в сюжет.
Андрей был очень хорошим слушателем, понимая с полуслова и возражая мало. Это обстоятельство было одной из первых причин их дружбы. Теперь он слушал Жоржа с обычной внимательностью, однако ни в чём не соглашался с ним.
– Сила характера! – прервал он Жоржа. – Я сомневаюсь, есть ли у нее характер, – конечно, в том смысле, как ты это понимаешь.
Жорж улыбнулся такой грубой ошибке своего друга.
– Я вижу, ты совсем не знаешь ее! – сказал он.
– Возможно, хотя мне кажется, что знаю, – ответил Андрей.
– Тебя, вероятно, обманула мягкость манер, свойственная ей как светской барышне.
– Ты считаешь ее светской барышней? Мне она показалась, напротив, очень простой и естественной – настоящая русская девушка, и больше ничего!
– Больше ничего! Значит, она тебе совсем не понравилась? А ты сказал, что понравилась.
Андрей засмеялся.
– Ты ошибаешься, мой друг, – сказал он весело. – И чтобы доказать тебе, что она мне в самом деле нравится, я теперь же заявляю тебе, что если она так же полюбит тебя, как ты ее, я без колебания даю вам отеческое благословение.
Андрей в первый раз так прямо заговорил с Жоржем о его сердечных делах. Ему нужно было видеть их с Таней вместе, чтобы убедиться кое в чем. Он знал, что часто «эти глупости», как он называл любовь вообще, могут раздуться в нечто серьёзное благодаря доброжелательному вмешательству и поощрению со стороны. Но теперь, после того как он видел их вместе, всякое сомнение исчезло и не к чему было воздерживаться от откровенного разговора.
Молодой философ не подозревал, что «глупость» пустила корни в его собственном сердце и что единственным средством для него уберечься от ее губительного яда было бы никогда больше не видать тех чёрных сверкающих глаз, чистого лба и обворожительной улыбки.
Но так как некому было дать этот совет и в сердце его царило удивительное спокойствие, то Андрей и не собирался бежать от искушения. Он даже перестал думать о Тане, потому что в ту минуту его внимание отвлеклось в совершенно другую сторону.
В течение некоторого времени он слышал за собою неотступные подозрительные шаги. Они всегда раздавались на одинаковом расстоянии и были неровные, то слишком смелые, то слишком осторожные, как измена. По всей вероятности, за ними следом шёл шпион. Андрей ничего не сказал о своём подозрении Жоржу, опасаясь, что тот, как человек впечатлительный, повернёт сейчас же голову и испортит этим все дело. Взявши друга под руку, Андрей ускорил шаги, как бы в пылу оживлённого разговора. Человек, следовавший за ними, зашагал быстрее. Андрей повторил опыт, пошёл медленнее, и результат оказался тот же. Несомненно, что за ними шел шпион, да вдобавок еще глупый. Андрей был уверен, что он пристал, когда они уже далеко отошли от дома Репиных. Это был, вероятно, бесцельно шатающийся шпион, привлечённый какими-нибудь подозрительными словами, сказанными слишком громко, когда они проходили мимо него. Дело было несерьёзное, но все-таки следовало отделаться от неприятеля, тем более что они приближались теперь к квартире Жоржа.
– За нами шпион, – тихо сказал Андрей своему спутнику. – Только не обращай на него внимания. Мы разойдёмся на углу Косого переулка, и я его беру на себя. До меня ведь дальше.
– Хорошо, – ответил Жорж, кивнув.
Они скоро дошли до угла. Жорж отправился своей дорогой, но Андрей, сделав несколько шагов, остановился закурить папиросу. Все сомнения исчезли, когда он увидел в лицо своего провожатого. Верзила, с большими красными руками, рыжими волосами и бородой, носил на лице печать своей профессии в характерно напряженном и испуганном выражении, которое он тщетно старался скрыть под напускной непринуждённостью.
Шпиону пришлось выбирать, за кем идти, и он колебался в течение нескольких секунд. Андрей был старше и претендовал на то, что имеет более серьёзный и внушительный вид, чем Жорж. Он был уверен, что выбор остановится на нем. Так бы оно, по всей вероятности, и случилось, но спичка Андрея долго не зажигалась. Он простоял еще несколько секунд, и шпион, озадаченный выжиданием, круто повернул направо и решительно двинулся по улице вслед за Жоржем. Андрей предвидел эту возможность и немедленно последовал за ним. Иметь одного неприятеля впереди, а другого позади, на пустынной улице, неприятное положение. Самый ловкий шпион не выдержал бы более трех минут, и в самом деле, несчастный остановился сейчас же, как бы для того, чтобы прочесть театральную афишу. Андрей прошёл мимо него, спокойно куря папироску. Спустя несколько десятков шагов он опять услыхал за собой шаги. Этого он и ожидал. Так как он шёл гораздо медленнее, чем Жорж, с видом человека, высматривающего извозчика, то друг его был уже далеко и вскоре исчез за углом.
Теперь Андрей намеревался дать за собой следить несколько времени по пустынным улицам, потом взять извозчика там, где другого не было бы поблизости, и поехать в отдалённый конец города, оставив шпиона ни с чем. Но он был избавлен от лишнего расхода. Шаги его преследователя затихли и через некоторое время совсем замолкли. Убедившись, что его накрыли, шпион сам отказался от дальнейшего преследования. Догадка Андрея, что весь инцидент не имеет серьёзной подкладки, подтвердилась. А все-таки почём знать?
Вернувшись домой, он тщательно запер двери на засов, чтобы не быть застигнутым врасплох, и осмотрел заряженный револьвер и кинжал, которые всегда носил на поясе под сюртуком.
Случайное замечание Жоржа об опасностях, угрожающих сну Репина, оказалось худым предзнаменованием. Не успели два опасных гостя скрыться из виду, как нагрянула полиция.
Репин не был трусом, но он весь похолодел при виде ненавистных синих мундиров в своей квартире. Его первой мыслью было, что обоих молодых людей арестовали на улице и что обыск у него был лишь следствием их ареста. Но первые же слова жандармов успокоили его. Незваный визит был результатом смутных подозрений, об источнике которых он никак не мог догадаться. Совпадение же с приходом двух революционеров было, очевидно, случайное. Репин вздохнул свободно. За себя ему нечего было бояться.
Жандармы обыскали весь дом, но не нашли ничего компрометирующего. В три часа утра они удалились. Ввиду высокого общественного положения Репина он не был арестован, и ему пришлось только отправиться в участок и отвечать там на глупые и наглые вопросы.
Его оставили в покое, но, не добившись ничего, полиция продолжала зорко следить за домом. Это могло бы иметь неприятные последствия для всех, если бы шпионы заметили посещения Зины или Жоржа. Необходимо было немедленно известить их о случившемся, а потому на следующее же утро Таня была командирована в революционный лагерь, чтобы предупредить друзей об опасности.
Она двинулась в путь с волнением молоденькой девушки, которой в первый раз поручают серьёзное дело. Так как за их домом следили, то было более чем вероятно, что каждого из его обитателей будут сопровождать при выходе на улицу. Она страшно боялась вместо предупреждения привести к друзьям шпиона. Как избежать зоркого ока полиции? Полная фантастически преувеличенных понятий всех непосвящённых о вездесущности и сверхъестественной ловкости полиции, она не знала, как убедиться, следят ли за нею или нет. Одевшись несколько иначе, чем обыкновенно, она вышла на улицу в ту минуту, когда подозрительный человек, стоявший на углу, завернул в по́ртерную[23]. Но кто знает? Может быть, у того окна, через дорогу, стоит другой шпион за занавеской и, заметив ее, даст знак своему товарищу, когда тот вернётся из портерной. Она быстро прошла улицу, чтобы убежать от призраков, созданных ее собственной фантазией, но они преследовали ее. Могла ли она быть уверенной, что эта почтенная старая дама, идущая по одному направлению с ней, не шпионка? Гарантии, конечно, не было никакой.
Дама повернула за угол и пошла по Невскому, ни разу даже не взглянув на девушку. Всё это прекрасно, но, быть может, это только хитрость, и предполагаемая шпионка дала знак кому-нибудь, и за Таней продолжают следить. Или же, если дама не шпионка, то, может быть, за нею следует на некотором расстоянии настоящий шпион, которого она не заметила.
Бедная девушка совсем растерялась, и у нее голова пошла кругом, когда вдруг она вспомнила, что одна из ее кузин живёт на Литейной, в доме, где есть проходной двор на Моховую улицу. Даже в разгар уличного движения мало кто пользуется этим проходом; в этот же утренний час в нем, наверное, никого нет. Если она пройдёт через него, не имея за собой провожатого, тогда ей, несомненно, удалось спастись от страшных соглядатаев Третьего отделения. Средство оказалось такое простое, что она даже удивилась, как оно раньше не пришло ей в голову.
Таня взяла извозчика на Литейную и с радостью убедилась, что никто не поехал вслед за нею. Что же касается пешеходов, то она отважилась думать, что на них нечего обращать внимания. Она начала оправляться от своих суеверных опасений и стала обдумывать дальнейшие шаги. Первой ее мыслью было отправиться на квартиру Жоржа. Революционеры обыкновенно скрывают свои частные адреса по принципу, сообщая их только товарищам по делу, но Жорж сделал исключение для Тани. Она знала его адрес и была несколько раз в его берлоге; она могла найти его дом и добраться до квартиры, никого не спрашивая. Но застанет ли она Жоржа? Она обещала извозчику на чай и через десять минут очутилась у желанных проходных ворот. В эту минуту проход не был совершенно пуст; две прачки как раз входили в него с громадной корзиной белья. Но Таня уже достаточно оправилась от своих страхов, чтобы не заподозрить этих женщин в сношениях с Третьим отделением. Остальную дорогу она прошла пешком.
На ее звонок дверь была отворена сейчас же. Жорж был дома. Он не мог удержаться от радостного восклицания при виде неожиданной гостьи.
– Какой добрый ветер пригнал вас к моему берегу, Татьяна Григорьевна?! Мои лучшие друзья собрались под моим кровом, и вас одной недоставало…
Его радостное словообилие не позволило Тане проронить слово, прежде чем он открыл дверь из передней в комнату, служившую одновременно кабинетом, гостиной и столовой. Там сидели Андрей и высокая, незнакомая Тане дама.
Это была Лена Зубова, только что вернувшаяся из Швейцарии.
Девушек познакомили друг с другом. Чтобы извиниться в том, что она помешала людям, всегда, как ей казалось, занятым важными делами, Таня сейчас же объяснила причину своего прихода.
Весть об обыске у Репина поразила всех. Но, услыхав, что ничего не было найдено и что он не был арестован, они успокоились.
– Вас можно поздравить с первым политическим опытом, – сказал Андрей.
– Он мог оказаться последним для нас, – заметил Жорж. Он рассказал Лене, как близки они были вчера к тому, чтобы быть арестованными у Репина. – Если бы мы остались еще на несколько минут, нас, наверное, схватили бы.
– То же случилось бы, если бы полиция ускорила шаги и явилась немного раньше, – сказал Андрей. – Наше будущее записано в книге судеб, и избежать его невозможно, – прибавил он полушутя, полусерьёзно.
Жорж ответил, что человеку никогда не мешает самому помогать судьбе.
Оба они поблагодарили Таню, что она пришла предупредить их.
Лене первой пришло в голову спросить, как Тане удалось уйти из дома, за которым, наверное, следили.