Пролог



Казалось бы, при таком разорении не до праздников, и чужие воины стояли станом за лесом в большом поле; и уже и мудрено было понять, враждебное ли это воинство или в поддержку; однако приблизился день богини Анге, великой матери, покровительницы женщин и девиц, посылающей добрых богатых женихов и здоровых детей. С утра в поселении бежанском, вдоль берестяных лиственных шалашей, мимо крытых ветками землянок, пошли с песнями принарядившиеся, как могли, девицы. Впереди ватажки девичьей две девочки малые несли разукрашенные пестрыми лоскутками березовые ветки. Береза — «келу» — священное дерево богини Анге. «Прявт-тейтерь» — девичья глава — принимала от выходивших из шалашей и землянок женщин и детей скудные по смутному времени даяния на праздничную священную трапезу и передавала шедшей рядом девице-казначее масло, яйца, муку…

Звонким чистым голосом запела девушка-главарь величальную песню о березе священной, остальные девицы подхватили.

Так, с песней, через поселение прошли, вышли березняком на поляну к речке. Здесь костер развели, кушанье праздничное — драчену — приготовили. После трапезы снова пели песни богине, венки березовые лиственные свили. С песнями к воде пошли…Веселые девичьи песни запели…

Каль юре сялговсь, ялганякай,

Пильгалнязе…

Ой, о корень ивы, подруженька моя,

уколола я ноженьку свою.

Ой, укололась, да не больно.

Ой, да и больно, а друг мой со мною,

друг мой со мною…

Меж стволов беленых с темными заплатками-повязочками будто мелькнуло что-то, шорохами шелохнулось… Но девушки, увлеченные песнями, не видали. Она одна увидала, и сердце ударилось в груди. Всадник на таком коне — диво небывалое в здешних местах. С того еще, самого первого раза она загляделась на коня — высокого, стройного, золотистого, настоящего парадного княжеского коня. И всадник нарядный был одно с конем — князь. И невольное было чувство — такой по ее роду, такой по ее княжескому роду, — князь… Но приметил ли он ее? Как мог приметить, когда она, в одной грубой рубахе, неприбранная, без украшений потребных, боялась показаться на люди, украдкой поглядывала из своей землянки, пленница… Но неужто приметил? И не потому ли принесли ей одежду достойную и украшения? И с видом важным говорила посланная, что Пуреш, князь, милостиво дозволяет ей праздновать с девушками день богини Анге, великой матери… Пуреш… враг ее отца! Жив ли отец? Сердце говорит: нет. А этот всадник вдвойне, втройне враг и погубитель… Но он ей по ее роду. Она отомстит и ему и ненавистному Пурешу, она войдет в род этого всадника, она проклянет этот род, ведущий свое начало от знатнейших из знатных Севера и ромейских, греческих земель; и, пусть и многое свершив, род этот погибнет мучительно…


Он привязал коня к березовому стволу, снял сапоги, совсем разулся. Тихо двинулся на голоса звонкие девушек. Темно-красный плащ, расшитый жемчужными колечками, откинулся небрежно на траву. Солнце пронзило светлую листву ударами резкими копий-лучей. Он приостановился, расправил плечи. Полуденным светом озарило его, еще молодого, еще почти такого, каким замрет он пятнадцать лет спустя в стенной росписи в церкви Спаса на Нередице близ Новгорода… Смуглое лицо, узкий нос крючковатый, огромные темные византийские глаза, острая бородка, прямые темные волосы— до плеч почти…

Неужели Пуреш, этот дикарский князек, полагает сделать его насильником, орудием мести? О, за такую попытку унижения Пуреш был бы достоин смерти… С досадой вспомнился вечерний разговор с Пурешем. Не следовало спрашивать, кто эта девушка. Но разве со> знавал тогда, что глянулась? Нет, просто видно было, даже по одному взгляду, быстро брошенному, что она высокого рода, вот и спросил. И Пуреш открыл, когда можно будет увидеть ее, — в девичий праздник.

— Но берегись, князь, — добавил с усмешкой, — в девичий, женский праздник прячутся мужчины и юноши. Кого приметят — могут и насмерть забить. Накажи воинам своим…

Воинам наказано строго, и воеводы и десятники доглядят. Излишние непорядки и убийства и ссоры с местным народом — ни к чему. Но этому дикарю Пурешу, едва по-русски выучившемуся говорить, он укажет место! Знает как!..

— Скажи мне имя дочери Пургаса…

— Утяша…

Какое мягкое утешное имя… И отчего такая нежная жалость сжимает сердце так больно? Никогда прежде не было такого. Отчего эта нежная жалость к девушке, сильной и красивой? Прежде, бывало, хотелось женского естества — брал, дарил подарками в благодарность, но такого, как нынче, теперь, нет, не случалось такого…

Он смотрел сверху, с береговой крутизны, как пели внизу у воды девушки. Слова их песен были ему непонятны. Они пели о красавице, которую похитил темнолицый и темноглазый бог молний и грома — Пургинэ. Девушки стали парами и, держась каждая пара за один березовый венок, целовали друг дружку в щеки, обещались дружиться, посестриться. И снова пели песни во славу березы — келу — священного дерева богини Анге.

Он стоял высоко, чуть пригнувшись в кустах. Девушки не могли видеть его. Но он знал, она чувствует его; она чувствует, что он здесь!

И она знала. Она пела громко; знала: он слышит и не может понять слов. Она ощущала странно и завораживающе свое упрямство, его чуждость и их обоюдную — несмотря ни на что — близость. Это была странная близость, уже теперь она была и после должна была странно укрепиться. И она пела все громче!

Теперь он совсем ясно видел, как отлична от всех она. Все были рослые, сильные, но тяжелый труд каждодневный огрубил их. И только она была прекрасна, как настоящая дочь правителя. Лицо ее было светлое, и длинные волосы — бледно-светлы, и солнце зажигало в раскосых зеленовато-голубых глазах золотистые теплые отсветы. А взгляд, смутный, улыбчивый, уходил. Казалось, будто она и не видит ничего вокруг, в себя смотрит, в самую глубину души своей; Прекрасное тело облечено было длинным платьем в шесть цветных узорчатых полос. Кожаный пояс увешан был раковинками и золотыми монетами; и двенадцать тонкольняных платков, расшитых красной шерстью и кручеными золотыми нитями, заткнуты были за пояс. Светлые, обнаженные до локтей прекрасные руки украшались витыми браслетами без замочков, золотыми и серебряными. На прекрасной груди, горделиво высокой, переплетались цветные камешки бус; и эти низки разноцветных бус придавали невольно всему этому облику прекрасной сильной девушки нечто радостное и совсем детское.

Другие девушки окружали ее с почтением, склоняли головы перед ней. Она была девичьим предводителем. Она спокойно принимала поклонение, но какая-то странная притаенная горделивость, порывистая и дикая, ощущалась вдруг в ее движениях, в том, как приподнимала руку или чуть повертывала голову. Она одна не посестрилась ни с кем. Здесь не было ей равной.

Девушки все были босые. Но вот она отошла от воды. Она шла бодро и легко, сильною ровною поступью, голову держала прямо и высоко. Шея ее вовсе не казалась тонкой. Но снова чувствовалось детское что-то в этой вскинутой девичьей голове, в этих розовых губах, будто готовых приоткрыться, в этом смутно улыбчивом золотисто-голубом взгляде раскосых глаз, в этих чуть скошенных выступах скул на светлом ее лице. Брошены были на прибрежной траве холщовые обмотки и простая плетеная обувь. Простым легким движением она наклонилась и подняла с земли тонкий льняной беленый холст. Он жадно впитывал, впивал глазами сильные плавные изгибы молодого тела. Она легко села на траву и принялась наматывать, навивать тонкий холст на ноги. Он смотрел, как она согнула ногу в колене, гладкую, сильную и стройную. Она сидела боком к нему. Теперь она наклонила голову, навивая старательно полосу белого холста. Легкость и величавость виделись в этом наклоне девичьей головы. Длинные волосы бледной светлой волной перекинулись на грудь…

Странное чувство жалости, прежде неведомой ему, охватывало его душу все сильнее… Что-то произойдет. И будет одновременно и странное, и такое, что и должно произойти. И он позабудет происшедшее, но и будет помнить всегда. И вольется все в какую-то странную реку времени, реку величия и безоглядной горечи…

Он вел свой род от северного князя Рюрика, пришедшего некогда в землю Русь, изобильную серебром, белками и соболями. Была эта земля большая, но не торговая, насельники ее были красивые люди, белые и высокие, с белокурыми волосами. И бывали по зимам в этой земле сильные холода. Но не были страшны холода северному князю, и пошел от него многоветвистый род князей-царей.

Родился Ярослав Всеволодович в стольном городе Владимире. Дедом ему приходился князь Юрий Долгорукий, отцом — князь Всеволод по прозванию — Большое Гнездо. Христианское, крещёное имя Всеволода было — Димитрий, и заложен был отцом в его честь, город Дмитров. А Ярослава крестили Федором, «Ярослав» — княжое имя было ему. По княжому этому имени и сыновья его звались Ярославичами. Зовется Ярослав Всеволодович Шестым. Сам Ярослав Киевский, прозванный Мудрым, в предках у него. А родовые владения — Переяславль-Залесский, Суздаль, Владимир. Но и в Киеве и в Новгороде случалось править. Жизнь Ярослава-Феодора — жизнь одного из многих князей-правителей русских земель — полна походами воинскими, борьбою за власть, ссорами и союзами с братьями и родичами. Мальчиком еще малым послан был отцом в город Переяславль, что на юге Руси, а едва минуло ему шестнадцать, согнали его с княжения сами горожане. Воротился в Суздальскую землю, получил от отца в удел Переяславль-Залесский, так и осталось за ним владение, его это удел, верный. Но кто же станет править мирно своим уделом? Правителям и не понять, не постичь, не помыслить ни о чем подобном. Да кому бы и вздумалось по чуду, тотчас был бы завоеван, захвачен, смят. Но не бывает чудес. В битвах ширятся владения; побеждают, славятся и остаются в памяти людей сильнейшие. И словно бы есть своя судьба у земель и городов, своя судьба, ей одной ведомым путем проводящая правителей через вереницу битв, споров и содружеств к единению или разорению, к величию или падению. А выдастся, выпадет короткое время безбитвенное, и начертает летописец задумчиво и чуть изумленно: «Тишина бысть».

Скончался правитель Димитрий-Всеволод и оставил преемником своим на великокняжеском столе сына Юрия. И тотчас поднялся на Юрия брат Константин, и Феодор-Ярослав принял сторону Юрия и пошел на брата Константина, схватывался с ним под Ростовом на реке Ишне. А Рязань… А Новгород — орешек твердый…

И новые ссоры и союзы, новые битвы, завоевания и потери…

Как же это переносили все люди, хлебопашцы и горожане, насельники земель? О, психология феодального человека, грубо зависимого, порою лишенного простой (а быть может, и не такой уж простой) свободы побыть в одиночестве, подумать, поразмыслить. О, психология человека, вынужденного постоянно поддерживать кого-то и кого-то ненавидеть. О, психология человека феодальных усобиц — велели, приказали идти — и он идет, а там и пограбить дадут. А если и блеснет смутная возможность выбора, то все к тому же сведется — возненавидеть, поддержать, пограбить.

В незатянутое слюдой оконце деревянной башенки заглядывает звездная ночь весны, В крепостце Пуреша, мордовского князя, в покое темном, усиливается ночами дух древесный, будто дышат бревна свежетесаные, будто помнят лиственное древесное свое бытие и тоскуют, жалеют о нем. Феодор-Ярослав лежит на лавке, на колком соломенном тюфяке, покрывшись по-воински плащом. Но не спится.

Как Пуреш глядел на него! Что мыслит себе? А затомилась было плоть по естеству женскому. Но это не уйдет, его будет. И думать не стоит, пустое… А и впрямь пустое? Нет, нет, будто иголка из рыбьей кости, — малое, а больно колет, в большом телесном засядет— колет…

Мысли всё не о том, не о том… А вот о чем же следует помыслить крепко? Новгород! Покорение Новгорода, всех вольностей лишение… Но отчего, для чего это нужно? Для какого грядущего величия, смутно прозреваемого?.. Смутно…

Новгород — республики боярской столица. Торжище многоязыкое. Купцы немецкие, ромейские-греческие, болгарские-идылские. Кубари — морские суда, ладьи— речные суда — причаливают, привозят ткани доброты и тонины невиданной, поделанное из меди, серебра, золота с каменьями самоцветными… Всё привозят! Заморские плоды, хлеб — всё! И увозят меха, кожи, воск, лен. Но и своими мастерами богат Новгород, идут от Новгородского кремля Торговая сторона, Гончарный и Плотницкий концы и целые улицы кузнецов, оружейников, кожевенников. Давно уж постановили новгородцы — земли князьям не давать. Нанимают они князя с войском для защиты своих вольностей, а с князем договор пишется — «ряд», и не покняжишь, не поцарствуешь… Молодым еще позвали к себе новгородцы Ярослава. Было! И с той поры — занозой в душе Ярослава богатый Новгород. То позовут, а то погонят. Эх, не одному Ярославу, кому из князей Новгород не занозил душу!

Как живется в строптивом городе сыновьям его старшим, Феодору и Александру? Собираясь в поход мордовский, посадил он их в Новгороде. С ними дружина оставлена, боярин-воевода Феодор Данилович да пестун Яким. Александру девятый год пошел, Феодору — пятнадцати не минуло, но так уж поведено в княжеских родах: правителю — править и воевать. Малых еще сыновей сажают отцы на княжение, посылают с войском; были бы толковые бояре, советники да воеводы, было бы кому отстаивать княжескую честь… Но слухи идут нехорошие. Озими в полях новгородских побиты были морозом внезапным осенним, голод надвигается… Или уже голод? Самому надо в Новгород, самому… И Михаил Черниговский досадный только и норовит новгородцев на Ярослава натравить… Верные люди оставлены при сыновьях, а боязно за наследников. Старшие ведь, уже в разуме, уже видать, будут полководцы и правители. Феодор, первородный, от Юрия Кончаковича, деда, от хана Кончака, прадеда по матери, половецкую приземистость и яркую рыжину волос унаследовал и на деда двоюродного походит и обличьем и нравом, на Андрея Юрьевича Боголюбского, жесток, но и основателен, серьезен. Александр, тот мал еще, не разберешь, каким вырастет, а должен быть красавец, темноглазый, темноволосый — в отца; и насмешлив потаенно, всё глаза щурит; но не лукав, не хитер, нет, а глянешь — и не по себе, жутко сделается, и отчего — не понять… Александр — от Феодосии, дочери Мстислава, Удалым прозванного… Давний враг Мстислав… И всё Новгород, Новгород! Как встал на Липнице во главе полков новгородских, и свое войско привел, побил Ярослава и Юрия… Дошли слухи — нет Мстислава среди живых. А ведь и дочь свою Феодосию хотел наушницей в доме мужа Ярослава сделать. Нелегко было смирить Ярославу Феодосию. Первая его, рано умершая жена Юрьевна Кончаковича была тихой, безгласной почти. Но хозяином в доме своем оказался Ярослав неуступчивым. Горячая кровь бабки, ромейки-гречанки, взбурлилась — когда приказом, а когда и плетью одолел, взнуздал свою Феодосию, дочь удалого отца. От нее уж два сына; кроме Александра, Михаил, совсем еще малый.

Женитьба князя-правителя, она всегда из расчета. Жена — залог живой замирения или союза воинского. А на утеху наложницы заведены, так и при первых Рюриковичах велось…

Не спится. Волосы разметались. Острая соломинка щеку кольнула. Что будет?.. Сыновья-наследники… Охота к естеству женскому… Она — золотистый теплый свет в голубых глазах… Ее… Нет, не о том… Новгород!.. Покорить… Когда удастся, тогда, тогда свершится… Долго ли ждать? Дождусь ли?.. Наследники-сыновья дождутся ли?.. Покорить Новгород… Шаги к неведомому, смутно прогреваемому величию… Неведомое, грядущее; то, что сложится…

Глаза смежились. Уснул. Рука тяжелая в белом рукаве рубахи свесилась книзу с невысокой лавки… Двадцать лет уж минуло с той поры, когда на реке Онон, в далеких монгольских степях, большой курултай — съезд кочевничий, куда собираются все найоны-владельцы стад и нукеры их, избрал великим, верховным правителем Темучина, принявшего имя — Чингисхан!


Два года ходил Ярослав Всеволодович походами на чудскую, финскую землю. Первым из русских князей повела судьба Ярослава на Чудь. Судьба! А тут и время пришло мордовским походам. Двинулись Ярослав, Юрий, Василко и Всеволод, а с ними в союзе и муромский князь Юрий Давыдович. Двинулись на владения князя мордовского Пургаса на реке Мокше. Разорили Пургасову волость, жгли и травили жита, села жгли. Не устояли ополченцы Пургаса против мечей и острых копий княжеских русских воинов окольчуженных, в шлемах островерхих. Не устояли, бежали, теряя луки и стрелы, круглые щиты и тонкие мечи. Бежали с женщинами и детьми — укрыться в свои «тверди» — крепостцы деревянные. А кто не успел бежать, укрыться, те были убиты без пощады.

Такова судьба человеческих, заселённых людьми земель — сильнейший побеждает и остается правым. По реке Алатырь шли владения давнего противника князя Пургаса, Пуреша. От одного корня велись мордовские князья, все они почитались сыновьями и внуками бога молний и грома — Пургинэ; он должен был сделать их оружие разящим молниеносно. Ссорились и замирялись меж собою, как ведется. Но Слишком силен был общий противник — русские князья. Где было сладить с городским ополчением и дружинами княжескими, и воеводами, и боярами, И детьми боярскими, и наемниками-северянами. В мордовских своих походах захватил Ярослав и русскую волость Волок. А когда Пургас вновь собрал ополчение и повел на Новгород Нижний, Пуреш с сыном приняли сторону нижегородцев. Дошло войско Пургаса до Нижнего, подожгли Богородицын монастырь; но тут ударил Пуреш и разбил Пургаса. В битве последней Пургас был убит, воины его бежали, разорение новое прошло по его земле.


Утро забрезжило, и мысли прояснились. Ярослав лежал навзничь, закинув руки за голову. Он думал о желании Пуреша унизить дочь противника, бросить ее, как пленницу простую, Ярославу. Но и еще должен быть у него тайный умысел: выставить русского князя насильником. Власти, власти желает себе Пуреш. А кто не желает? Но Феодор-Ярослав укажет ему место. Недаром Феодор — внук ромейки, прославлены ромейцы дипломатическими ухищрениями и хитростями.

Князь поднялся, кликнул доверенного слугу, спавшего, по обычаю, у двери. Яков тотчас вошел. Князь велел подавать умываться и спешно — утреннюю трапезу. И снаряжено ли все для нынешней охоты? И толмача Темера позвать…

Ярослав уже все обдумал и решил. Сегодня он все скажет Пурешу. Но сказано будет запросто, как бы мимоходом; пусть видит, слышит Пуреш, пусть знает, что для русского князя это вроде само собой разумеется, и важности особой этому и не придается, и спорить об этом нечего. Но еще одно… Ведомо ли Пурешу?.. А если и ведомо, Ярослав поймет, как надо сказать…

Яков принес умывальную лоханку и льняное полотенце; сказал почтительно, что для охоты все снаряжено, а Темер уж не медлит — дожидается.

— После кушанья кликнешь…

Трапезовал холодной зайчатиной, каравай чуть зачерствелый. Яков подал охотничью одежду, облачил. Кликнул Темера. Половец, светловолосый, низкорослый, казавшийся даже тучным от мускулистости, встал у притолоки. Это был один из тех услужников, что обязаны господину всем своим имением, жалованные княжьи слуги такие звались «милостниками». Таких самых верных милостников было у Ярослава четверо — Темер, Михаил, Яков да еще другой Яков. Из них Темер был толковый мужик, всякие наречия дались ему, толмачил и болгар идылских, и чудь, и гостей ганзейских в Новгороде, в Немецком конце. Пуреш сам говорил по-русски и не мог знать способностей Темера. Ныне князь наказал Темеру особо слушать на охоте, что будет говорить Пуреш спутникам своим…

Охота ныне была снаряжена малая. Отправились князья Пуреш и Ярослав с ближними слугами. Коней оставили конюхам на опушке. Углубились в лес, к болоту пробирались — болотную птицу стрелять из луков. Такая малая охота, не в поле, где кричат загонщики, выгоняя зверя, и лают гончие псы. Такая охота тихая и должна располагать к беседам особо доверительным. Но что задумал Пуреш, зачем позвал? Но пока шли молча. Несколькими словами перекинулся мордовский правитель со своими спутниками. И без Темерова толмачества Ярослав понял, что ничего важного сказано не было. Молодой сын Пуреша поглядывал на собаку, которую вел Михаил. Лицо обернул Ярослав к мордовскому юноше, усмехнулся родственно и сказал, что собака выучена особо притаскивать подстреленную дичь. Общий разговор пошел, об охоте, полевой и лесной.

Добрались до болота. Здесь, в чаще, в прохладе, в звуках лесных, в этом дыхании лиственном, древесном, земляном, хотелось всякое притворство сбросить, все решить честным обычаем — ножи выхватив из-за поясов кожаных, в горло вцепившись друг другу жесткими сильными пальцами… Каждый невольно думал о такой возможности; подобрались, понапряглись все. Но первые стрелы полетели, крикнули птицы…

Цапель добыли и мелкой птицы. Слуги разложили трапезу. Ярослав сел против Пуреша, суконный чикчир обтянул высокое колено присогнутой, высоко приподнятой крепкой ноги в сапоге охотничьем. Казалось, никогда прежде не видел мордовского князя так близко. Но как странно видеть на хмуром сморщенном, почти старческом лице эту золотистую лиственность взгляда… Уходит взгляд… глядит и не глядит… Ее глаза!.. А каков был обличьем Пургас? Не довелось видеть противника…

И странное сделалось на миг с Феодором-Ярославом— не всхотелось говорить, не думалось о затеянном… Вздумалось вдруг о давнем, о том, что слыхал от пестуна малым еще…

В чаще лесной живет Хозяйка леса, домишко ее на столбах высоких; дочь ее красавица, является птицей лесной на болотах; кто уцелит стрелой ту птицу, возьмет в жены колдунью-красавицу, почести и богатство сами к нему пойдут, будто приманенные…

Стряхнул наваждение. Заговорил. Спросил Пуреша, верно ли, что все князья мордовские от одного корня.

— Верно, — отвечал Пуреш, — от бога молний и грома Пургинэ.

Ярослав задумался, не выдаст ли себя вопросом… Но спросил все же:

— И роднитесь только меж собою?

Пуреш усмехнулся. Но неужели не понимал?

— Нет. Княжеские сыновья берут в жены самых красивых девушек, как бог Пургинэ взял в жены девицу Сыржу. А дочери княжеские отдаются отцами и братьями самым верным слугам; дочерьми жалуют, как жалуют угодьями, нарядной одеждой, оружием…

Так вот что! Уж не готовит ли особое унижение русскому князю, пожаловав девкой, будто слугу…

— Мало осталось князей мордовских? — спросил Феодор спокойно, будто вел беседу простую, незначимую, в отдохновении с другом.

— Я, Пур Цёковось, да Пур Нармун…

В голосе Пуреша уловились Ярославу промедление и настороженность. Но Ярослав испытывал довольство, потому что знал теперь в точности, что и как скажет. Поднялся резко и легко, А собеседник не сразу угадал подняться; и оттого, когда встал, все был словно бы ниже ростом.

— Я не хочу ссоры меж князьями мордовскими, — заговорил строго и с важностью Феодор-Ярослав. Плащ откинулся от еще сильного, еще молодого тела ветром лесным легким. — Я не хочу ссоры меж князьями мордовскими. Не хочу ссоры меж ними за владения Пургаса… — говорил как верховный правитель, и Пуреш чувствовал и не в силах был противиться. — Я беру за себя, себе в жены беру дочь Пургаса. И если родится сын от моей породы и от породы Пургасовой княжеской мордовской, пойдут ему земли Пургасовы, и с ними — русская волость Волок и русский город Нижний Новгород. А если дочь родится, пойдет удел за ней в приданое. А если не будет потомства, пойдет удел после смерти дочери Пургаса моим сыновьям, как я их наделю.

Пуреш молча наклонил голову. Ярослав глянул на эту— с космами седыми — непоклонную голову на крепкой шее; подумал о легкости победы: такое бывает, лишь когда судьба открыто за руку ведет. Но куда ведет, зачем?

Не зналось, что и десяти лет не минет, а и русские и мордовские князья соделаются едино подданниками хана монгольского. А пройдет еще поболее десяти лет, и сын рожденный получит свой удел, но не на радость…


Вечером послал Якова за Пурешем — «с почтением проси быть». Но знал, какова цена почтительному приглашению, на самом деле ведь просто приказывал явиться.

Слугам приказал поднять лавку, возвысить, подостлав скатанные ковры. Сел на лавку. Теперь, когда войдет Пуреш, увидит князя сидящим попросту, но и возвышен будет князь над вошедшим.

Темер, оба Якова й Михаил окружили Феодора-Ярослава. И будто все Попросту, самые ближние люди, а встали торжественно — свита правителя.

Пуреш вошел со своими ближними, и сын был при нем. Головы наклонили. Но в послушании этом чуялось нарочитое. Ждали княжеских слов. И в этом ожидании-выжидании чуялось нарочитое. И потому Ярослав не поспешил заговорить. Тогда и выдали себя, заговорили первыми. Заговорил сын Пурешев, то и дело наклоняя почтительно голову, но голос был по-молодому звонок, и говорил юноша с торжеством почти. Прежде он, случалось, ронял слово-другое, но лишь теперь услышал Ярослав его чистый русский выговор и подумал, что следовало бы поболее о нем вызнать прежде.

— О браке твоем с дочерью Пургаса хотим вести речь, князь Феодор. Мы знаем, что по вере твоей возможно князю иметь лишь одну супругу, которая и зовется «венчанной». И мы знаем, ты имеешь подобную супругу и детей имеешь от нее. И могут ли быть другая супруга и дети от нее наследниками твоими по закону русскому?

Феодор помедлил. Сидел набычившись, будто исподлобья поглядывал на стоявших перед ним. Наконец заговорил.

— Возможно такое, — глухо произнес. — По обычаю древнему возможно сделать наследницей своей и наложницу и жену, именуемую «меньшой»; и детей, признанных отцами, утверждает церковь в наследственном праве — Голос окреп. — И о том писано в «Уставе о судах церковных» предка моего, князя великого Ярослава, названного за его деяния Мудрым!

В ответ молчали. Он знал, что горожане и хлебопашцы до сих пор не трудили себя строгим соблюдением правил церковных, не венчались, браки заключались стародавним порядком, по особому уговору — «брачному ряду»; так «рядиться» возможно было не один раз при живых женах. Но князья и бояре венчались непременно; и обвенчаться повторно возможно было, лишь похоронив супругу или принудив ее постричься в монахини. Он не побоялся бы такого исхода своего второго брака. Горяча Феодосия, дочь Удалого, но и на нее управа нашлась бы и без монастыря. Покои правителя, они и раскрытые и замкнутые; занадобится — и никто не сведает, как тугим узлом стянут чьи-то пальцы шитую золотными узорами ширинку на полной шее княгини. И что скажут ее родичи? Кончина, внезапная кончина…

Но он не хотел этого. Он не пожалел бы жены; он и не знал, как это: жалеть. Но чувство, возникшее к дочери Пургаса, наполняло душу страхом. Неведомое прежде, непонятное чувство, оно грозило сделаться самою сутью жизни его; и ничего бы не осталось — одно лишь это чувство. И жизнь будет какая? Кто Ведает странности подобной жизни, кто испытал подобную жизнь? Таких людей он не знает. И сладкое, больное, прожигающее до нутра, потаенное почти, почти воровское желание зажить жизнью такою… Но он догадывается: нельзя впускать в свою жизнь такое неведомое счастье, ибо и горести, неведомые прежде, не замедлят появиться, и неведомый прежде позор… Позор, бесчестье! Вот что ему страшнее всего… Но нет, он справится с собою, он без наслады не оставит себя, но и границы всему даст, и не изменит привычной жизни, которая, он знает, есть истинная жизнь, а прочее все — одно прельщение…

Поднял голову, распрямил плечи и сказал, что дочь Пургаса будет его княгинею меньшой и потому крещена она будет русским крещением; малым крестильным обычаем будет крещена, как потребно тем, кто в пути; a она, невеста и будущая супруга князя Феодора-Ярослава, сейчас в пути вместе с ним. Крестильный обряд совершит священник, что при войске; крестным отцом будет княжой молодой милостник Михаил, крестной матерью — дочь княжого другого милостника Якова, прозванием Первой. И нынче же приказывает князь, чтобы начали терем возводить в городце, достойное жилище для его супруги; чтобы готов был к свадьбе!..


Яков Первой до того, как попал в княжие милостники, был всего лишь бедный человек; потому женился поздно, а когда скоро овдовел, не отпускал от себя дочь Анку, возил за собою и в княжие походы. Девочка росла в обозе вместе с детьми воинов-дружинников, их жены приглядывали за сиротой, научили принарядиться, печь хлеб, мыть одежду. В Отцовском доме в Переяславле теперь все было, чему быть должно в домах богатых людей. Но она больше любила походную жизнь, ветер лесной, полевой, ночлег под открытым небом, костры. Умела она перевязать раненого, не боялась вида крови и увечий. Она уже взрослой девушкой была, заплетала длинные косы и надевала девичью повязку, украшенную серебряными височными кольцами.

В этом походе Анка глянулась Михаилу, милостнику-кравчему княжескому. Он и прежде видывал ее, но она казалась ему невзрослой совсем, девочкой еще. А теперь она сама к нему, младшему приятелю ее отца, прислонилась. Но не было в том дурного женского помысла. А просто было все. Девушка боялась Пурешева сына, который будто выслеживал ее и глядел неотрывно и жадно-тяжело. Анка решила показать ему, что имеет молодого защитника. И Михаил готов был защитить дочь своего старшего друга. И ни девушка, ни юноша не думали, что глянутся друг другу. А это и случилось. И уже они говорили друг с другом об этом, и отцу Анки сказались; и было порешено играть свадьбу по возвращении в город родной.

И вот. приказ князя нарушил все. Она и Михаил сделаются кумовьями, вместе будут крестить, и после этого нельзя им будет венчаться. А Михаил — ближний человек князя, не может взять жену без венчания. И отец ее не отдаст без венчания дочь. Отца она любила и ведала и его любовь к ней. Но отец бывал суров, она боялась докучать ему просьбами, жалобами…

Она стала у шатра с Михаилом и жаловалась ему. А он все знал и говорил ей, что нет, это не горе; отца ее он уговорит, и без венчания обойтись можно, и он такой ряд-уговор сделает, чтобы, если он умрёт, все нажитое его досталось бы ей…

— Ах нет, не говори такое! — Она ласково и тревожно прижала девичьи свои пальчики к его губам под светлыми молодыми усами.

Но и вправду она успокоилась, уверенность жениха успокоила ее. Она стала говорить ему о мордовской княжне, крестными которой предстояло сделаться.

— Я видела эту девицу, необыкновенно красива княжна. Все-таки это честь нам — тебе и мне. Князь хочет оказать нам честь, а без венчания… обходятся же другие… — Она рассмеялась.

— Я слыхал, княжна — ведунья, — задумчиво произнес Михаил.

— Но мы ведь крещеные, ведовству креста не одолеть, — сказала Анка убежденно и, вынув из ворота узорной сорочки маленький серебряный крестик на витом шнурке, подержала его и снова опустила. — И княжну покинет ведовство после крещения, — добавила, качнув гладковолосой головкой.

Михаил протянул руку и коснулся ее волос цвета темных осенних листьев.

А когда успокоенная девушка ушла, он дошел до березняка, и все думалось ему о недобром. И не то было страшно, что по слову князя сотворится недоброе с его Анкой, а то, что милости князя дороже и ему и Якову, дороже дочери, милее молодой жены. Да и если бы он решился пойти против княжеского слова, куда ему скрыться с молодой женой, куда бежать, где-найдет приют, кому отдастся в у служение, как выбьется без рода-племени… Оставалось одно — ждать, что будет, что сделается…


…Отвели ее в дом в городце Пуреша, приставили к ней прислужниц. Прислужницы были чужие, девушек ее рода не допустили к ней.

И днем и ночью топоры стучали — терем ей возводили. Ближние люди жениха поклонились ей пирогами. Прислужницы ее приняли те пироги. Теперь она была невестой.

Темнобородый человек в золоченом одеянии произнес непонятные слова. Юноша и девушка, совсем девочка, стояли подле него. Она встала в длинной белой рубахе в лохань с водой. На шею ей надели золотой крестик на шнурке гладком и сказали, что теперь имя ее — Анастасия.

Собрались девицы и парни, заиграла дуда, стали петь и выкликать:

— Киштеде ды морадо! — Пляшите и пойте!

Вечером зажгли костер и смоляные факелы.

На другой день растопили баню, прислужницы и девицы долго мыли ее. В голове словно бы никаких мыслей не осталось, бессмысленное тело покорялось всему. Стали одевать ее, две сорочки и платье надели, шитое нитями золотыми и серебряными в узор, пальцы перстнями унизали, грудь ожерельями убрали, на голову серебряный венец надели. Снова пели песни и удивлялись ее красоте. Она всегда знала, что красива, и даже гордилась красотой, но никогда не бывало радостно, и теперь не могло быть…

Вывели ее во двор, подвели к ярко горевшему костру. Поднял руки служитель богини Анге, запрокидывал голову в уборе из перьев. Говорил древние слова, чтобы жили муж и жена согласно, как волк с волчихою, чтобы послала богиня Анге столько детей и богатства, сколько бывает у пчел меда и сотов…

Пламя в ее глазах металось. Но и стоящего рядом она видела; в его темные глубокие глаза— до донышка не доглядишься, его убор высокий — войлочная шапка наподобие шлема и обтянута красным шелком, и понизу — венец золотой, саженный золотыми с эмалью узорам, будто резными изображениями башенок; на шее ожерелья и оплечья золоченые с цветными камнями, и маленькие округлые пряжечки с человеческими ликами свешиваются, чуть перезвякиваются; она уже знала то изображения святых служителей ее новой веры…

Отвели ее в горницу, где она сидела в своем тяжелом наряде. Во дворе запивали говядину и пироги пивом, сыченым медом, снова играла дуда, топали ноги в пляске и пелись песни.

Покрыв ей голову толстым покрывалом, повели ее в ее терем. Большая постель разложена была на деревянном помосте. Прислужницы раздели ее до одной рубахи, усадили на постель, оставили. Две свечи в подсвечниках высоких поставлены были. Он вошел тоже в одной рубахе брачной. Был он, как бог молний и грома, темноликий, темные блескучие глаза огромные, волосы темные прямые, борода острая.

Тогда, у реки (а как давно было!), она знала, что в их соитии брачном — ее месть ему и всему его роду, она ясно знала. После, пока убирали к свадьбе, она бессмысленным существом была. Но теперь вся она — и тело, и сердце, и мысли — все противилось ему. И от этой страшной супротивности вся, она вдруг напряженно обмерла и почувствовала, как холодеет больно. Это была смерть, но не было страшно. Лучше смерть, лишь бы он не сделался близок с ней…


Он сидел на краю постели, чуть свесив просто босые ноги, и смотрел на простертую красавицу, холодную, ледяную. Руки ее он уложил вдоль тела, прекрасная грудь замерла каменно.

Его тяготение к ней было таким страшным, и потому не было в нем торопливости. Кончиком пальца он касался изгиба холодных розовых губ, осторожно трогал длинную прядь распущенных светлых волос. И от этого одного делалось мучительно и сладко, до содроганий.

И три дня она лежала. Напрасно пытались оживить ее, напрасно подносили к лицу травы и жгли их в горнице и лили на лицо настои травяные. Жених, не сделавшийся мужем, смотрел без печали и будто и с любопытством странным. Она была и жива и словно бы мертва.

— Надо ехать за старухой Сюмерьге! — сказал Пуреш.

Запрягли в телегу семь лошадей одну за другой, упряжь медными бубенцами увешали. Сами служители богини Анге в своих уборах из перьев сели в телегу. Следом обережные поскакали на приземистых местных коньках. Поехали привезти великую ведунью, старуху Сюмерьге.

Еще четыре дня миновало. И вот на седьмой день воротились. Из телеги на руках снесли с большим бережением странное существо — то ли старую скрюченную женщину, то ли птицу длинноклювую; и лицо длинными темными волосами поросло; острыми звездочками глаза сверкают.

Внесли ведунью в горницу брачную. В наряде лоскутном стала над брачной постелью. Темными узловатыми лапами взяла красавицу за белые руки.

— Я ведунья, а ты пуще меня колдунья! Ступай за судьбою своей, прощайся с прежней жизнью девичьей…

Приговаривала громким, неожиданно ясным голосом.

Девушка открыла глаза. Не было слабости, бодрость чувствовала. Не думала ни об упрямстве, ни о мести, одна лишь бодрая готовность перенести свою судьбу оставалась.

Во дворе обряжали старухин поезд, грузили дары…


Он заключил ее в объятия, и уже и не было мучительно, а только странно. Говорил певуче, на непонятном своем языке.

— О, как я люблю тебя! Зачем я так люблю тебя?! — говорил.

Не было страшно и супротивно…

Он приставил к ней девушку, дочь своего приближенного. Девушка милой была, и видно было, что восхищается ее красотой. Стали друг у дружки учиться говорить.

Анка и вправду искренне восхищалась госпожой. Такая была странная красавица и будто чуждая всему земному. Случалось прежде Анке слышать жалобы прислужниц княгини Феодосии; та бывала гневлива, могла и ударить; глядела, чтобы волосы убраны были под шапку шелковую гладко, а пятно углядит на платье нарядном — достанется всем и пощечин и щипков. И была княгиня обычной женщиной, хотела красивой быть; опасалась, не старится ли; оставляла гордость и расспрашивала о разных разностях женских, говорила с боярынями и прислужницами, дивилась, а то и судила.

А эта красавица неземная была. Обронит словечко, улыбается смутно, в глазах голубых золотистый живой свет… И отчего-то жаль было ее…

Лето пошло на самый разгар. Девушки надели белые платья к сенокосу. Поднялись высокие травы. Сладкий медвяный дух понесся над покосами.

Теперь, в медовом дыхании трав, ему казалось, будто и она пробуждается и чувствует его любовь. Но, быть может, лишь казалось? И он знал, что справился с собою. Пусть остается эта боль в душе, пусть саднит, не отпускает, но он все свершил, как задумывал, и вернется к жизни обычной, которая есть истинная жизнь; а то нынешнее, что с ним сотворилось, — медвяный странный сон…

Пробудился.

Вести дошли плохие. Голод, мор и пожары в Новгороде Великом. Слава Богу, сыновей его успели верные сановники спасти, увезли в Переяславль. Немецкие купцы кораблями хлеб везут в Новгород. А не любят князья дружбы этой новгородской с немцами. Послов к Михаилу Черниговскому новгородцы посылали… Возвращаться надо к жизни своей… Самому во все входить…

Она спокойно, все с тою же улыбкой неземной приняла его отъезд. И будто задумчива была странно. А думала о чем? Бог весть!..

Но были трое, которым солоно его отъезд пришелся. Яков Первой, Михаил и Анка.

Перед самым отъездом побратался он с Пурешем, взял с него клятву беречь Анастасию и оказывать ей все положенные княжеские почести, а если родится дитя, известить немедля! И обратился к Якову, сказал, что жалует его дочь ближней милостницей княгине меньшой Анастасии. Яков покорно поклонился. Анка поняла, что оставляют её в мордовском городце, и слезы покатились из глаз. И будто чутье какое заставило Михаила поднять взгляд на Пурешева сына. И увидел довольство на его лице. Но неужели князь ради того и оставил Анку? Будто подачку кинул, чтобы забыл сын Пурешев, разумный малый, унижение свое… А если так…

Но в характере Михаила и его старшего друга Якова было сильно то чувство безоглядного самоотвержения, что и создает вернейших слуг, преданных, развиваясь, разрастаясь в душе. И слуга такой — не судья господину и преданности неколебимой. И в душе юной Анки уже разгоралось то чувство, прежде вовсе неведомое ей. И поглощенная новым трепетным чувством служения, она уже и не замечала, как глядит на нее молодой сын Пуреша. Вся была в своем желании трепетного бережения госпоже, такой странной, неземной. И если бы не было такое грехом, называла бы ее святой. И гордилась своим служением ей…


Миновало восемь месяцев. И были посланы от Пуреша к Феодору-Ярославу в город его Переяславль-Залесский гонцы-послы с вестью о рождении сына. В самую середку второго месяца весны он родился и, стало быть, зачат был в самый сенокос, когда медвяные высокие травы падают под лезвиями острыми. Послы не вдруг добрались. И еще почти три месяца прошло, пока вернулись они и привезли дары — золото и серебро. Князь признавал рожденного сыном, а вовсе не всех своих детей, кроме детей от супруги венчанной, он признавал. Целое посольство прибыло от Ярослава в городец Пуреша. Священник, боярин — крестный отец и боярыня — крестная мать и слуги и прислужницы. Младенец был здоровым и крепким, и следовало бы его крестить по правилу — в церкви. Но церкви не было ни в городце, ни в окрестностях. Потому крестили в особой горнице. Надели крестик золотой присланный. И всю свою жизнь с этим крестильным крестом не расставался. Князь-отец передал священнику свое пожелание, и священник то пожелание исполнил — крещение было в день святого Андрея Критского, чей канон покаянный читается Великим постом. И тот же день — день благоверного князя Андрея Боголюбского, убиенного своими слугами. И младенцу наречено было имя — Андрей. И правду сказать, более об Андрее Боголюбском, нежели о святом Андрее Критском, думалось князю Ярославу. Родным старшим братом приходился Андрей Юрьевич его отцу Димитрию-Всеволоду. Но были они от разных матерей: от половецкой княжны — Андрей, от византийской царевны — Димитрий. И по смерти отца Андрей изгнал Димитрия на родину матери, в Константинополь, откуда вернулся Димитрий уже возрастным. Казалось, не за что Ярославу чтить память об Андрее, гонителе его отца, но почитал он Андрея за его деяния; так радел Андрей об украшении стольного града Владимира, как, пожалуй, один лишь Ярослав Мудрый о Киеве радел. И говаривал Феодор-Ярослав ближним людям, поминая об Андрее Юрьевиче и предке-тезке, что на походы боевые достанет всякого князя, а вот украшать город княжий не всякому правителю дано…

Но не одну лишь весть о рождении сына получил князь Феодор-Ярослав; и другую весть привезли ему. И Другая эта весть не опечалила его, но странным образом облегчила, его, душу. А весть эта была о том, что после рождения тотчас лишился рожденный матери.

Но Ярославу было почти хорошо думать, что ее нет. И будто и не было ее. Нет, нет ее. И взять неоткуда. Кончилось…

В три монастыря приказал раздать поминальные вклады. И пусть молятся о душе христианской рабы Божией Анастасии. И приказал передать Пурешу, пусть ни в чем отказа не будет пестунье и кормилице Анке. А сына к себе возьмет после…


После того как уехали ее близкие, Анка осталась совсем беззащитной. Анка знала, как велось при дворе Ярослава; то и дело жаловались там княгине Феодосии на всевозможные утеснения и обиды боярыни и простые прислужницы и даже рабыни; княгиня любила разбирать жалобы, входить в подробности, но часто судила по справедливости; конечно, женская, мелочная справедливость это была, но ведь как раз подобная справедливость и потребна была женщинам и девицам. Но своей госпоже Анастасии Анка никогда бы не пожаловалась. Госпожа сама была жалости достойна, большой нежной жалости; рядом с горестью этого неземного существа, словно бы принужденного жить среди людей, мелкими и ничтожными казались все людские беды. И свою беду Анка начинала видеть мелкой, простой, избывной; и не знала, что в этом видении таком своей беды раскрывалась широта ее души.

А была велика девичья беда Анки. Другая девица руки заломила бы в тоске и отчаянии, но Анка лишь терпела, лишь вынимала из ворота крестик и глядела, лишь вспоминала икону Богородицы в церкви; взгляд Божьей Матери говорил о неземной справедливости, которой непременно дано будет свершиться там, за пределом жизни земной. А жизнь земную надо было терпеть.

Сын Пуреша легко смог подстеречь Анку и овладел беззащитной девушкой. Ей было обидно, страшно, больно; но к этим ее чувствам примешивалось и чувство наслаждения; она тихо изумилась, однако задумываться не стала, решив и это стерпеть. Он подарил ей бусы из шариков серебряных. Она ни о чем его не просила и не спрашивала. Ее огорчало лишь то, что она не служит, как надо, своей госпоже. А та не отдавала никаких приказаний, не приказывала готовить льняные холсты на пеленки, простынки и свивальники; не шила в пяльцах. Сидела у теремного окна, глядела, вдруг запевала и тотчас замолкала, улыбалась смутно. И Анка сама стала отдавать приказания, ведь ее оставил князь при своей супруге. Прежде Анка не знала такого за собой, а вот оказалось, умеет быть резкой и сильной, и даже грубой, и слушаются ее. Научилась править делами теремными.

Скоро сын Пуреша сказал ей, что она должна выйти замуж. Она отвечала на его такие слова, что ее место — при госпоже. Он сказал, что сына своего от нее признавать не будет, но даст ей хорошего мужа и сыну своему достойного отца. Она уж знала, что у нее будет ребенок, но пока ей это казалось всего лишь досадной помехой какой-то.

Она не ответила и тихо пошла наверх, в покои госпожи, легко ступая по ступенькам деревянной лестницы.

А когда сидела и кроила ножницами, выделанными в виде птичьего клюва, тонкий льняной холст, прислужница доложила о приходе сына Пуреша. Госпожа в большом кресле деревянном, мягким войлоком обитом, красным шелком крытом, смотрела прямо перед собой и будто не видела ни Анки, ни прислужниц своих, ни всей их женской суеты. Вошедшая прислужница обернулась к Анке. Анка кивнула. Сын Пуреша — знатного, княжеского рода, не ей оскорблять его.

Он вошел и поклонился госпоже.

— Позволь мне быть сватом, княгиня Анастасия! — решительно заговорил. — Ближний мой воин Ушман Байка хочет взять за себя твою ближнюю девицу русскую. Дозволишь ли ты ей сделаться женою моего ближнего воина?

Госпожа молчала. Затем промолвила нежным, звонким и страдальческим голосом:

— Ты хочешь уйти от меня? — Смотрела прямо на Анку и видела ее.

Анка бросилась к ней, припала, обняла ее колени. Но знала, нельзя было гневить сына Пуреша, власть была у него.

— Нет, нет, госпожа, нет! Мы оба служить будем тебе, и мой супруг, и я! Ни на миг я не покину тебя!

Госпожа улыбнулась осознанной и ясной улыбкой.

— Я не буду помехой твоему счастью, милая Анка…

Свадьба сделана была богатая, настоящая свадьба княгининой милостницы. Когда Анку ввели в дом будущего мужа, свекровь, по обычаю, поднесла ей каравай хлеба. По обычаю же, следовало троекратно отказаться брать. Но Анка, увидев доброе лицо старухи, порывисто протянула обе руки, откинув свадебное покрывало, и поспешно взяла поднесенный хлеб. Старуха поняла ее движение и громко сказала дрогнувшим голосом, со слезами на глазах:

— Согласна невестка в моем доме пожить, очаг поберечь!

Своего мужа Анка хорошо разглядела, только когда, привели его к ней в амбар, где была постлана брачная постель, и крикнули:

— Вот тебе и волк твой!

До того успела заметить, что он высокий.

И нежданно и он оказался хорошим человеком.

— Я знаю все, — говорит. И взял ее руки в свои.

И долго они проговорили. Й после полюбили друг друга. Анка дивилась, как много, и даже и часто, как странно может любить сердце…

Муж ее был верным приближенным своего господина. Часто уезжал. И она сама проводила много времени при госпоже, боялась оставить одну. Но вдруг заболела, до срока родился у нее сын, пришлось оставаться у свекрови. Своего ребенка она полюбила, как всякая мать любит свое дитя. Но о госпоже тревожилась и, узнав о ее внезапной смерти, винила себя. Что могло унести молодую сильную женщину? Говорили, что не текла кровь, не было горячки; только закрылись глаза при первом крике младенца и дыхание пресеклось.

— Нутряная, сердечная тоска убила ее, — говорила свекровь Анки.

Тоска? Анка не могла поверить. Быть может, просто подмешали в питье капли ядовитого зелья? Разве не было для этого поводов у Пуреша и его сына? А князь Ярослав? А если и он для того только не взял к себе меньшую княгиню, чтобы в случае гибели ее и младенца напасть на владения Пуреша? То была бы всего лишь справедливая месть…

И тут Анка бросила думать о чужих делах. У нее ведь свой долг. И, еще больная, она поспешила в терем, к безымянному сыну своей госпожи.

Это был здоровый красивый мальчик. В мать он пошел обликом. Лицо его было светлым, глаза не по-младенчески широко раскрыты; темные колечки вокруг зрачка по радужке, солнечные искорки золотились в их голубизне. Он был высокого рода и предназначен был судьбою для власти своей над прочими людьми. Уже виделось, что вырастет он сильным, крепким. Но пока он был таким беспомощным! Быть может, рука, убившая мать, пощадила новорожденного из страха или из корысти. Но надолго ли? Анкиным долгом было — защитить и выходить его. Она сознавала свой долг, суть своей жизни; она гордилась тихо…

Ребенка она унесла в дом своей свекрови. Лишь для крещения принесли его в терем, воздвигнутый его отцом для матери его. Дом свекрови Анкиной был богатый, были слуги и прислужницы. Здесь в большем бережении княжич был. Своей грудью Анка его кормила. Сына же ее свекровь, понимающая все, поила из рожка молоком козьим. Пуреш и его сын не препятствовали Анке, не требовали вернуть маленького Андрея в терем; опасались, быть может, его отца, Феодора-Ярослава…



Загрузка...