Часть четвертая НЕСОКРУШИМАЯ ВОЛЯ

1

Дэвид Лидиард смотрел в спину уходившему в лес Харкендеру и боролся с желанием последовать за ним и напроситься в попутчики. Его испугало то, что Харкендер гораздо лучше, чем он сам, разбирается в происходящем. Но он сдержался. Он не сходил с места, пока Джейкоб не пропал из виду.

«Что мне теперь делать? — спрашивал он себя. Как мне использовать возвращенное здоровье?»

У него не было времени на поиск ответов. Примерно оттуда же, куда ушел Харкендер, вышло существо и направилось прямо к нему.

Это был волк — такой же крупный, как тот, что напал на него в саду.

Когда животное подошло поближе, Дэвид напряг теперь послушные ему мускулы, но выражение глаз животного было совершенно не враждебным, и зверь не пригибался к земле, собираясь прыгнуть. Дэвид спокойно стоял, спиной к волшебному пруду, воды которого вернули ему молодость и здоровье, и встретил взгляд волка прямо и так храбро, как мог.

Когда волк нежно лизнул его руку, Дэвид расхохотался.

— Видимо, это все-таки Рай, — сказал он вслух. — Если здесь есть львы, то они лежат бок о бок с ягнятами, и даже волкам можно доверять.

Волк посмотрел на него так, словно они были знакомы.

— Пелорус? — сказал Дэвид неуверенно.

Волк не сделал ничего, что бы человек мог признать за знак согласия, но он легко коснулся бедра Дэвида мордой, и Дэвид присел, чтобы поиграть со зверем, как играют с большой собакой. Страх ушел, и он неожиданно поверил, что это был Пелорус, хотя глаза зверя были светло-карими, а не ярко-голубыми, как у Пелоруса в человеческом облике.

Волк некоторое время принимал ласки, а затем отошел шага на четыре. Он выжидающе оглянулся. Дэвид нахмурился, думая, почему Пелорус, если это был он, не примет человеческое обличье. Но он вспомнил, как легко Мандорла в волчьем образе прошла в иллюзию, возникшую в зеркале, и её заявление о том, что Пелоруса забрали. Если он и Харкендер вернулись в свое прежнее состояние, то почему бы оборотням Лондона не вернуться к их собственному?

— Хочешь, чтобы я пошел за тобой? — скал Дэвид, хотя он уже не рассчитывал на внятный ответ. Волк продолжал ждать.

Дэвид не забыл, что видения, явившиеся ему во время болезни, намекали на идею Эдема, настаивали на том, что Эдем был своего рода ловушкой. Вначале его удивлял и занимал этот намек, который он считал иронической отсылкой к Библии, говорившей об Адаме и грехопадении, — но намеки повторялись настолько часто в его провидческих одиссеях, что он не мог не прийти к выводу, что его настойчиво предостерегают. Теперь, не страдая больше от своей болезни, он осознал, что впервые защищен от внимания Сфинкс и её госпожи, и с его первого приключения вне Земли начались дни здоровья и счастья.

Если это была ловушка, то он попался крепко и надежно и не видел явного выхода. Поэтому, когда волк двинулся в лес, Дэвид последовал за ним.

По дороге Дэвид рассматривал деревья. Он не мог узнать ни одной знакомой породы, но это было неудивительно, учитывая жару и влажность. Лиственный покров, по которому он шел, был влажным и сочным, и он знал, что если его сну передался какой-то биологический порядок, то такой детрит должен разлагаться очень быстро, не успевая образовать устойчивый гумус. Растущие здесь деревья должны быть приспособлены к подобным условиям — если, конечно, создатель этого места мог почерпнуть знания от таких людей, как Джейсон Стерлинг или сэр Эдвард Таллентайр.

С этой мыслью Дэвид стал разглядывать ветки в поисках жизни: птиц, обезьян или ящериц. Не было ничего, и он не видел больше гуманоидных жаб. Лес был неестественно тихим. С веток не свисали плоды, хотя повсюду виднелись цветоножки со скоплениями соцветий, а менее цветоносные растения образовывали заросли там, где солнце могло достичь земли и питать их.

Все люди повсюду мечтают об Эдеме, задумался Дэвид. Среди прочих человеческих мифов самым постоянным остается пасторальная мечта о мирном местечке. Но Эдем никогда не существовал, как и любая ностальгия, стремление к нему было плодом усталости сознания.

Он вспомнил слова Таллентайра, которые тот произнес, когда он впервые упомянул об идее Эдема, являющейся в его видениях, и о соответствующем утверждении, что это некая ловушка.

— Писание подтверждает эту идею, — легко отозвался баронет, но подтекст был серьезным, — если мы скептически отнесемся к настоящему смыслу мифа о Создании. Эдем — это место, где Бог построил западню для Адама, чтобы оправдать вечное наказание. Тот, кто читал Писание без предрассудков, легко увидит, что Бог никогда не собирался любить и холить своих детей, но постарался сделать так, чтобы они впали в непослушание, и тогда их можно было бы наказать. Причем они чувствовали бы, что наказание это заслужено, заслужены тысячелетия жестокого и мучительного обращения.

Волк привел Дэвида к месту, где дорога постепенно вела вверх, хотя склон оставался таким же заросшим, как и ровная поверхность. Они преодолели небольшую часть подъема и подошли к расщелине холма. Расщелина была узкой, но когда Дэвид прошел вовнутрь вслед за волком, то быстро почувствовал, как стены коридора расходятся в стороны, образуя проход, через который легко пробраться человеку. Он сомневался, последовать ли за животным, когда то исчезло в темноте, но затем его глаза приспособились к ней, причем гораздо лучше, чем он мог ожидать.

Глаза волка, когда он оглядывался, ожидая Дэвида, светились зеленым. Они вместе уходили во тьму, и прояснившееся зрение Дэвида вскоре начало выхватывать смутные контуры тела животного, пока они шли вдоль каменных стен тусклого красного цвета.

Воздух в тоннеле был суше, чем на улице, но все равно было жарко, и камни стен так нагрелись, что на ощупь казались не камнями, а плотной кожей слона или африканского буйвола.

Они прошли не больше сорока ярдов, когда коридор вывел их в просторную пещеру. Её пол покрывали занесенные снаружи листья. Там их ожидали остальные волки — целая стая.

Дэвид бессознательно отступил назад, как только увидел животных — серые как призраки, с изумрудными, сверкающими глазами. Но его тревога быстро унялась. Животные не двигались, не нападали на человека, приведенного в их логово, но просто смотрели на него. Пелорус — конечно, если это был он — подошел, чтобы присоединиться к остальным волкам, и занял место около зверя, который, должно быть, являлся вожаком стаи. Дэвид беспокойно изучал компанию, удивляясь, зачем его сюда привели. Он насчитал тринадцать волков. Он не мог сказать, какого пола кто из них был, но он заметил, что трое были моложе остальных, причем два оказались просто волчатами.

Дэвид почувствовал, как беспокойство сжимает его изнутри, и почти что затрясся от нетерпения. Не обращая внимания на более крупных животных, он прошел к щенкам. Один — самый маленький — немедленно бросился к нему в руки, и он обнял его левой рукой, опустившись на землю. Второй также подбежал, и он изменил свою позу, сев спиной к стене, так чтобы третий смог забраться к нему на колени. Наконец, когда все его превращенные дети собрались вокруг него, он почувствовал неожиданное облегчение.

Волчата были теплыми и очень мягкими, они ласкались к нему, и он почувствовал, как волна чистого умиротворения распространяется от его сердца по всему телу.

Взрослые волки двигались не угрожающе. Они старались оставить ему свободное место и смотрели на него очень спокойно, без всякой угрозы.

Его веки отяжелели, и он настолько расслабился, что почувствовал себя неживым предметом. Волчата ползали по нему, касаясь его боками и ушами, но он не мог удержать их. Он беспомощно погружался в глубокий сон, и не хватало ни сил, ни воли, чтобы противиться этому.

Он понимал, что засыпает и попадает в новый сон внутри сна.

В этом неожиданном сне он оказался в своем кабинете в больнице. Он узнал анатомические схемы на стенах, свой рабочий стол, но он стоял спиной к двери и смотрел на стол с неверной стороны. Кто-то другой сидел за его столом и писал его пером.

Он не узнавал человека за столом, пока тот не перестал писать и не поднял голову. Только тогда он увидел, что другой носит его лицо, морщинистое и изможденное, каким оно и должно быть, но улыбающееся.

— Не бойся, — сказал двойник. — Это всего лишь сон во сне. Тут нечего опасаться.

Дэвид мог только молча смотреть на себя.

— Мир снов — это лабиринт, — спокойно сказал другой. — Стоит попасть в него, и никогда не будешь уверен, что выбрался в реальный мир, или что он вообще существует. Мы также не можем узнать, добрались ли мы до сердца лабиринта, до оси, вокруг которой вращаются все неудачи мира. Но это не важно. Мы с тобой знаем, что это сон во сне, и можем не путать себя головоломками. Мы можем честно говорить друг с другом, не так ли?

— Как хочешь, — просто ответил Дэвид, радуясь, что дар речи вообще вернулся к нему.

— Отлично, — сказало его второе «я». — Во-первых, дети в безопасности. Пелорус и Мандорла присмотрят за ними так, как если бы они были их собственными, а Зиофелон не станет им сейчас вредить. Корделия всегда была в безопасности, а теперь, наконец, может освободиться от своего незваного соглядатая.

Во-вторых, у тебя больше сил, чем ты думаешь, — и ты получишь ещё больше, когда увидишь, чего добиваются Демиурги от твоего провидения. Существо, которое ты называешь Баст, может погасить твою жизнь, как пламя свечи, но сейчас она не посмеет этого сделать. Пока у Зиофелона есть Харкендер, а у создателя Гекаты — Стерлинг, у неё должен оставаться ты. Ей повезло, так как ты лучший из трех. Остальные могут считать, что ясно видят мир — даже несчастный Люк Кэптхорн считает, что разбирается в безумном устройстве мира так же хорошо, как все — но, по правде сказать, ты единственный имеешь шанс действительно все понять. Не важно, что Зиофелон вывел Таллентайра из игры и остановил де Лэнси, значение имеешь только ты.

Тебе откроется больше, чем остальным, если тебе только хватит смелости, — и тогда ты будешь слишком ценен, чтобы Баст могла от тебя отказаться. Используй это преимущество, Дэвид, требуй своего. Она выполнит не все, но хоть что-то да сделает. Ангелы уже боятся, иначе бы они не решились на этот дерзкий эксперимент. Когда результат станет им известен, они испугаются ещё больше. Нельзя их недооценивать, Дэвид, они крайне опасны. Но та, которая владеет тобой, нуждается в тебе не как в простом инструменте, а как в истинном оракуле, и ты можешь заставить её оплатить твои услуги. Требуй, чего захочешь, и что бы Баст тебе ни дала, требуй большего. Со временем ей придется дать тебе часть того, что ты просил.

— Почему? — резко спросил Дэвид.

— Никаких вопросов, Дэвид. Помни, что это всего лишь сон во сне. Это время для совета и поддержки. Все будет хорошо, если ты выполнишь их требования настолько добровольно, насколько это возможно. Прими боль, Дэвид, и больше никогда тебе не станет хуже. Никогда, обещаю тебе.

— Как я могу тебе верить? — прошептал Дэвид. — Как я могу верить, когда ты носишь эту маску? Все это обман, издёвка. — Но говоря это, он почувствовал, что это что-то необычное, сон, подобного которому ему никогда не снилось.

— Неважно, во что ты веришь, — сказал двойник голосом, который не был похож на голос Дэвида. — Это всего лишь сон, и ты можешь почерпнуть из него столько, сколько хочешь. У меня есть хорошие новости: ты выберешься из всего этого более сильным, чем раньше, и сможешь исправить то, что следует. Я просто требую, чтобы ты запомнил это и был готов добиться лучшего результата, когда представится такая возможность. Требуй, Дэвид. Если тебе не ответят, требуй снова. Даже если реакция будет минимальной, ничто не потеряно; ты только выиграешь, если будешь настойчив.

Конечно, ты не можешь мне верить, так как я — только часть твоего сна, но это не важно. Дети спасутся, также как Корделия и ты. Требуй лучшего обращения в будущем, и твое желание исполнят, пусть и неохотно.

В том, как были сказаны последние слова, чувствовалось, что разговор окончен, и изображение человека за столом начало расплываться в воздухе.

— Один вопрос, — быстро сказал Дэвид. — Только один. Ты сказал: «требуй», и я требую ответа!

Человек за столом мягко улыбнулся, но его лицо уже было почти прозрачным.

— Отлично, — ответил он. — Один вопрос — один ответ.

— Кто ты? — спросил Дэвид. — И не смей говорить мне, что ты Дэвид Лидиард, или что имена не играют роли. Скажи мне свое настоящее имя!

Другой продолжал улыбаться, но его тело начало терять плотность. Вся комната исчезала в призрачном мареве, словно уходила в темноту, откуда возникла. Дэвид почувствовал пугающую и беспокойную убежденность в том, что последней исчезнет улыбка, и он останется без ответа. Но, в конце концов, какой справедливости мог он ожидать от лабиринта снов?

Но он ошибался, он получил ответ. Когда образ растворился, губы вымолвили слова, и легкий звук был хорошо различим:

— Я — Махалалель, — сказал призрак, и тьма поглотила его.

Он проснулся все в той же темной пещере, но волки ушли, пещера была пуста. Стены краснели, он видел словно исходящее от них тепло. Он встал и вышел из пещеры по тому же тоннелю, через который попал в неё.

Снаружи кто-то ждал его.

Она выглядела как Корделия, но он ни на секунду не поверил в то, что это была его жена. И дело было не в том, что она выглядела на двадцать лет моложе, он и сам выглядел так же. Выражение её лица подсказало ему, что это какой-то коварный призрак, решивший обмануть его.

Она протянула руку. На ладони лежали два фиолетовых яблока, каждое не больше, чем основание её большого пальца.

— Время пришло, — сказала она — Ешь.

Он взял яблоко.

«Я знаю, кто ты. И я знаю, что плод отравлен».

— Ты бы предпочел увидеть меня в том облике, который был моим, пока я жила в мире людей? — спросила она.

Он покачал головой.

— Внешность здесь не важна. В этом мире ты можешь притворяться кем угодно. Но это разрушит иллюзию, не так ли? Это освободит наше внутренние видение от всех оков заблуждения, которые смущают и пленяют нас.

Ему показалось, что она нахмурилась.

— Не сейчас, — сказала она. — Обмен заложниками ещё не завершен. Это деликатное мероприятие.

— Ещё бы, учитывая, как сильно ангелы ненавидят друг друга и не доверяют друг другу, как отчаянно боятся того, что могут увидеть, когда посмеют взглянуть. Почувствуешь ли ты боль, или она служит только нам?

— Я живое существо, как и ты, — сказала она. — Пламя моей души дает нам силу видеть. Мы все будем страдать одинаково. Если ты знаешь, кто и что я, ты знаешь, как я жила. Ты действительно считаешь, что испытывал самое худшее?

Он вспомнил, чем она была. Он вспомнил, чем был Джейкоб Харкендер эти двадцать лет. Он легко улыбнулся и сказал:

— Ты была создана, чтобы быть тем, что ты есть — как Сфинкс и Габриэль Гилл до тебя. Габриэль восстал, и если тебе что-то не нравится в твоей жизни, у тебя есть силы поступить так же.

— У меня есть сила, — согласилась Геката. — Но я лучше знаю, что мне с ней делать. Время пришло. Ешь.

Дэвид взял маленькое яблочко и проглотил его целиком. Он почувствовал, как оно на мгновенье застряло у него в горле, но затем скользнуло вниз. Вместе с ним впитывался мир снов Гекаты.

Он обнаружил, что находится в большом доме, в котором бывал много раз; но теперь он стал иным, так как оказался в чужом теле и смотрел на пыльные коридоры чужими глазами. Обычно он ничего не мог разглядеть в окружавших его зеркалах, но теперь они показывали дюжину отражений одной и той же фигуры: у неё было лицо молодой Корделии, но это была не Корделия. Это была Геката, собравшаяся отправиться в пирамиду Баст вместо него.

Ландшафт сна был знаком, но видение Гекаты было гораздо внимательнее и увереннее, чем его. Она не считала пугающим звук часов, не замечала ничего смущающего в лабиринте коридоров, ничего подавляющего в звездном небе.

Она шла легкой поступью, затем взлетела так легко, словно полет был её второй натурой. Она летела по тенистому каньону без страха и не чувствовала одиночества в разрушенном городе с его огромными, сброшенными статуями. Она летела спокойно и терпеливо, не испытывая тревоги, пока…

Пока она не увидела пирамиду.

Здание показалось ей столь же мрачным и полным угрозы, как когда-то и Дэвиду. Портал входа и катакомбы за ним внушили ей то же чувство обреченности, которое они всегда внушали Дэвиду, а желтеющий свет, который всегда немного ободрял его, ей показался пугающим.

Она прошла в палату кошек, зная, что её обманут, и она не может этого избежать. Как Габриэль Гилл в аду Зиофелона, она могла уничтожить себя, но не могла себя спасти. Как поверженный волк, она подставила горло в знак поражения, отдаваясь на милость соперника.

Дэвид лишь раз прежде разделял свое видение с существом, подобным Гекате: волшебным созданием, чей человеческий образ был лишь одеянием. Это был несчастный Габриэль, не знавший, кто он на самом деле, и обладавший небольшой силой. В отличие от него, Геката легко разобралась со своими способностями. Она была сильнее, её чаще посещало озарение, и все же в её сознании было мало чего-либо чуждого Дэвиду.

«Может быть, только ограниченность моего интеллекта заставляет меня считать её такой похожей на меня? — спросил он себя. — Или, приняв человеческую форму, даже ангелы и их создания начинают думать как люди?»

Он смотрел на Баст глазами Гекаты и нашел её ужасной, но отношение Гекаты было гораздо ближе к поклонению, чем когда-либо было его.

— Я здесь, — сказала Геката. — Обмен завершен.

— С моей стороны тоже, — ответила богиня с головой кошки, глядя вниз с высоты.

С другой стороны в комнату входил Люк Кэптхорн — заложник, предложенный Баст Зиофелоном. Он шел неуклюже, словно пьяный. Геката явно ожидала его появления, но Дэвид был удивлен. Он не мог поверить, что Люк чего-то стоит. На что обменяла его Баст? Он вспомнил, что кто-то сказал ему (правда, не мог вспомнить, когда), что Таллентайр выведен из игры, а де Лэнси — заложник спящей Сфинкс — отправлен на место. Люк Кэптхорн за де Лэнси — это было более или менее равноценным обменом.

«А меня обменяли на маленького ангела! — подумал Дэвид. — Кто из нас в этом обмене более ценен?»

Баст посмотрела своими огромными глазами с узкими зрачками вниз, на две крошечные фигурки, стоявшие перед её троном.

— Вы желаете испытать боль? — спросила она так, как никогда не спрашивала раньше. Дэвид, разделяя видение Гекаты, понял, что вопрос адресован как ему, так и его нынешнему носителю, и он сразу понял, что Харкендер разделял видение Люка.

— Да, — ответила Геката.

— Да, — ответил Люк Кэптхорн чужим голосом. Ответ прозвучал так, словно Люк не имел другого выбора.

Получив ответ, Баст заглянула глубоко в глаза Гекаты, растворяя фальшивое тело Корделии кислотой своей взгляда. Дэвид почувствовал, что свободен, как лишенный тела дух. Он не стал беспокоиться о своем новом состоянии и не попытался сопротивляться темноте, когда она обрушилась и повергла его.

Когда Дэвид смог видеть снова, он стоял на вершине пирамиды, в собственном теле, в собственном естественном состоянии. Все прежние боли и шрамы вернулись к нему, но казались почти терпимыми из-за своей привычности.

Рядом с ним, лицом к лицу, стояла Баст. Больше она не была великаншей, хотя все равно её тело осталось женским, а голова — кошачьей. Звезды над ними были сверхъестественно яркими. Мертвый, покинутый город у подножия пирамиды простирался во всех направлениях так далеко, как только мог разглядеть Дэвид.

— Дэвид, — серьезно сказала она, как человек может сказать своему старому другу. Он попытался вспомнить, называла ли она раньше его по имени — но в голову не пришло ни одного случая.

— Если ты собираешься соблазнить меня, — ответил он, постаравшись, чтобы голос звучал как можно более презрительно, — покажи мне царства моего мира, а не убогие руины мира, который никогда не существовал.

— Я соблазняла тебя раньше, — напомнила она ему. — Я знаю, как это делается. — Голос её был звучным и ясным, кошачье горло никогда бы не смогло издать такие звуки.

— Если ты хочешь попросить у меня прощения, — сказал он иронически, — то следовало сделать это давным-давно.

Дэвид был убежден, что контролирует ситуацию, и намеревался показать это.

— Мой род не нуждается в прощении вашего, — сказала она ему ровно.

— Так же, как и наш, — ответил он, — не нуждается в прощении скота, чьим мясом мы питаемся. Но иногда нам приходится просить фаворита скачек прибавить скорости, а иногда мы проливаем слезы из-за симпатичного барашка, отправленного на скотобойню.

— То, что мы должны сделать, — сказала она ему, — будет полезно и нам, и вам. В худшем случае ты разделишь с нами озарение, которого мы ищем, в лучшем случае будут выполнены твои самые заветные мечты.

— Какие мечты? — подозрительно спросил он, так как не совсем понял, что она имела в виду.

— Чтобы тебя оставили в покое. Твой мир и твою семью оставят в покое. Если тебе посчастливится, ты сможешь доказать, что нам нечего больше получить, вмешиваясь в дела людей.

— Но если мне не повезет, — возразил он, — я докажу, что твоим интересам лучше всего служит наше уничтожение.

Он знал, что кто-то посоветовал ему не беспокоиться об этом, хотя в данный момент не мог точно вспомнить, кто именно. Но он был уверен, что обязательно вспомнит. Сейчас же следовало уточнить этот вопрос.

— Искать озарения всегда опасно, — сказала богиня, продолжая открыто рассматривать его своими прекрасными кошачьими глазами. — Постоянно остается опасность, что истина окажется непереносимой.

— Я знаю, — проговорил он с горечью. Но затем добавил: — Хотя я рад, что нам не приходится разделять мою боль, я бы хотел, чтобы Таллентайр был здесь.

— Я бы тоже этого хотела, — ответила богиня. — Но Зиофелон не принял его. Это было не в моих планах, Дэвид, это было предложение Зиофелона, но я не посмела отказаться. Если бы я заключила союз с Зиофелоном много лет назад, до пробуждения остальных, все было бы иначе, но сейчас настали перемены. Нам следует действовать как можно осторожнее, и для этого нужно расследовать некоторые неизвестные нам факты.

— Перемены действительно произошли, — согласился Дэвид. — Двадцать долгих лет ты населяла мои сны, играла моей душой, как кошка играет мышью, никогда не снисходя до разговора лицом к лицу, как сейчас. Теперь я неожиданно стал твоим фаворитом в вашем совместном предприятии. Я твоя беговая лошадь, бойцовая собака — и ты наконец-то подходишь ко мне, как одно разумное существо к другому, и смотришь на меня неожиданно честными и теплыми глазами. Ты использовала шпоры и кнут на полную катушку, а теперь ты добавляешь к этому льстивый голос и призрачные обещания пряников за исполнение твоих желаний. Но ты слишком горда, чтобы просить у меня прощения, разумеется, ты слишком тщеславна, чтобы признать свое обращение со мной бессмысленно жестоким и бесчестным.

— Только глупцы ожидают лучшего от своих богов, — ответила она. — Мы оба это знаем.

— Если бы я думал, что ты способна заплатить, — сказал Дэвид с тщательно отмеренным пренебрежением, — я бы запросил высокую цену за услугу, которую мне приходится выполнять. Но я никогда не верил, что ты настоящая богиня, поэтому я ограничиваюсь более скромными требованиями.

— Если бы я сама могла рассказать тебе все то, что ты желаешь узнать, — спокойно молвила она, — мне не пришлось бы так долго использовать тебя, или использовать тебя сейчас. Дело в том, что я не знаю — а остальные пробудившиеся родичи знают не больше меня, — и потому мне приходится использовать тебя как инструмент, как всевидящее око. Я уже сказала, что ты разделишь всё озарение, которого тебе удастся достичь по моему поручению, и что оно станет твоей наградой, если тебе повезет.

— Кажется, ты вполне уверена, что мы достигнем успеха, — сказал Дэвид приглушенным голосом. — Но мы лишь люди, несмотря на огонь, который ты и остальные влили в наши души, помогая нам видеть по-настоящему. Даже Геката всего лишь человек. Наша боль может оказаться просто пыткой — а то, что она принесет, может оказаться чем угодно, кроме истины. Последний из древних оракулов умер в Век Чудес, и ты не можешь рассчитывать, что сегодня создала нового.

— Мы должны попробовать. По крайней мере, мы выясним, что работая с людьми, ничего не добьешься. Это тоже знание. Мы должны попробовать.

Произнеся эти слова, она исчезла во мраке, и он почувствовал давление плода в своем горле, который продолжал растворяться. Он почувствовал, что его глаза закрыты, и заставил себя открыть их, почти уверенный в том, что снова окажется в искусственном Эдеме Гекаты. Но вокруг не оказалось ни густой листвы, ни яркого неба. Свет был гораздо мягче, и сложно было разглядеть какой-либо четкий образ.

Даже теперь он не мог надеяться, что сон окончен, или что подступающее озарение дастся ему легко.

2

Мягкий, приглушенный свет ласкал его усталые глаза. Прохладный, успокаивающей бриз пролетел, утешая израненную душу, как обезболивающая настойка опия.

Он вернулся в свое тело, и кажется, очнулся в реальном мире, судя по тому, как пульсировала привычная боль — общее болезненное ощущение, состоящее из множества менее болезненных уколов боли в позвоночнике и суставах.

Он стоял в одной из палат больницы, где работал много лет. Это был не его личный кабинет, где он хранил свои вещи и книги и где стоял его письменный стол, но одна из соседних прозекторских, где лежали трупы и проводились вскрытия.

Дэвид иногда задумывался, наблюдая за студентами, орудующими своими скальпелями, каково самому лечь под нож, с виду мертвым, но на деле живым, и почувствовать каждое движение лезвия, однако быть неспособным издать малейший звук или пошевелиться. Не так ли будет выглядеть то, что должно с ним произойти? Может быть, из хранилища его наиболее личных и тайных кошмаров выбрали этот, чтобы ввергнуть его душу в самые страшные круги пророческого озарения?

Он огляделся и кое-что вспомнил. Он вспомнил, что был в собственной комнате — во сне внутри сна — и встретил там кого-то, притворяющегося им самим.

Он встретил Махалалеля, создателя Глиняного Человека и лондонских оборотней. Махалалель сказал ему, что все будет хорошо. Махалалель пообещал ему, что обнаруженная Дэвидом истина пойдет ему на пользу.

Дэвид вышел из прозекторской и поспешил по коридору в свой кабинет, где он так часто закрывался от мира. Он ворвался в комнату, захлопнув за собой дверь и уставился на пустое кресло за столом. Он был один.

И все же он помнил. Это был лишь сон во сне, но он помнил.

Он огляделся в своей старой комнате. Высокие, заиндевевшие окна и стены, увешанные полками, остались такими же, как были, также как и сосуды на полках, цветные рисунки на стенах, доска и маленький комод, полный инструментов. Все осталось на месте.

Затем он обернулся и посмотрел на дверь, которую только что захлопнул за собой, на которой висел…

Лицо египетской кокетки, как обычно, смотрело на него — но картина теперь была не на холсте. Теперь она оказалась нарисована на боку того, что видимо, было настоящей гробницей мумии. Дверь перестала быть прямоугольной, несмотря на то, что, когда он заходил, он ещё была такой. Теперь на её месте осталась лишь выгнутая боковина гробницы, вделанная в стену.

Он знал, что это была не настоящая гробница. Он узнал её и понял, из какого ночного кошмара она была взята, чтобы служить вратами из кости и рога* [3], через которые он должен пройти.

В комнате больше никого не было. Никто не схватит его, не подтащит к выгнутой двери и не откроет её. Он должен сделать это сам. Он понимал это: он должен действовать добровольно, если он действительно собрался увидеть то, что следует увидеть. Он вынужден дать согласие. Он должен согласиться на ночные кошмары, на боль, на соединение своей провидческой силы с силами пятью его товарищей.

«Ты единственный, кто действительно способен понять» — сказал Махалалель. Не означало ли это, что Махалалель — который оказался лишь сном внутри сна — уже знает? Или это означало только то, как мало понимают, по мнению Махалалеля, три соперничающих ангела?

Сомнение ни к чему не вело, но и течение времени не имело значения. Он в равной степени ничего бы не потерял, помедлив. Он был вправе стоять и ждать, пока его как-нибудь не принудят двинуться дальше: голодом, жаждой, болью в спине, которая представлялась ему штопором, вкручивающимся в позвоночник. Он отлично знал из опыта и научных наблюдений, что существует определенный вид болевого напряжения, когда человек, мучимый тупой болью, ищет острой, чтобы отвлечься. В такие моменты человек может разбить себе кулак или голову о каменную стену.

Пока его ничто не принуждало. Божество, обращавшееся с ним раньше так небрежно, теперь предлагало свободное сотрудничество. Она нуждалась в нем, она хотела, чтобы он отдался в объятия Ангела Боли по собственной воле.

Он был свободен. Сколько ему приходилось об этом просить?

Изображение на крышке гробницы было крайне грубым портретом Ангела Боли. Если бы он был художником, то придал бы ей гораздо более величественный вид! Мертвые, плоские глаза, уставившиеся на него с картины, не имели ничего общего с яростными, сверкающими очами, которые он так часто наблюдал.

Как бы поразился мир, подумал он, если бы толпы, спешащие посмотреть на ежегодную выставку в Академии, встретились бы с истинным портретом Ангела Боли! Они бы отшатнулись от свирепости её взгляда… и, пятясь назад, неужели они не увидели бы, как она прекрасна, как великолепна в своем невыносимом гневе, как величественна в своей неспособности к доброте?

Дэвид вспомнил Сатану, каким он впервые увидел его, — страдающим в Аду, с телом, пробитым насквозь семью длинными гвоздями.

Но я и есть Сатана, подумал он. Я всегда был Сатаной в своих снах. Мои имя была Прометей, Тантал, Давид — и я все ещё ношу на себе стигматы тех ужасных гвоздей, куда бы я ни пошел. Я свободен, но я не могу изменить обстоятельства моей свободы.

Он медленно прошел вперед, чтобы открыть крышку гроба, и увидел гвозди.

В средние века они называли это устройство «железной девой». Они не были знакомы с Ангелом Боли так близко, как он, иначе назвали бы его как-нибудь иначе.

Он рассмотрел семь гвоздей внутри гроба и застежки, которые удержат его на месте. На этот раз лезвия располагались иначе. Два пронзят глаза, два — брюшную полость, один — пах и два — колени. Ни один не был достаточно длинным, чтобы нанести смертельную рану, жертвы этого орудия пытки должны были умирать медленно.

Дэвид изучил свои руки, потер их, наслаждаясь осязанием. Ничто не напоминало сон, и только логика подсказывала ему, что он не на самом деле не бодрствовал, не находился в этой комнате. Но пусть все вокруг было фальшивым, плоть его оставалась настоящей: плотной, чувствительной и, несомненно, его собственной. Только интеллект уверял его: ты в руках богов, и это не тот настоящий мир, в котором ты был рожден. Ты в руках богов, и что бы ни произошло, ты можешь быть исцелен, восстановлен, воскрешен.

Некому было заставлять его забираться внутрь, некому было затягивать замки. Ему следовало зайти в машину пытки самостоятельно и держаться на месте, пока лезвия пронзают его. Он почувствует, как они войдут в его тело, точно так же, как если бы он был в пыточном подземелье какого-нибудь охотника за еретиками. Он будет чувствовать их, даже несмотря на то, что поток видений унесет его из этого грубого подобия места и времени в хаос бесконечности, он все равно будет чувствовать, как они прокладывают свой путь внутри него, медленно разрывая его внутренности. Даже когда Ангел Боли слетит к нему со звезд, как она делала это раньше, чтобы унести его в пестрое небо, он будет чувствовать жестокую плотность гвоздей внутри себя, поддающихся под его собственным весом: насилующих, уродующих и загрязняющих его.

Он почувствует все, как Сатана в облике Прометея — его второе «я» — однажды чувствовал, как орлы разрывают его плоть, снова и снова вырывая из неё сердце, и нет никакой надежды на спасение…

Он должен добровольно принять ласку лезвий. Он должен добровольно принять объятия Ангела Боли. Он должен добровольно подкинуть игральные кости волшебства, и невозможно полагаться на то, что повезет ему, его детям или всему человечеству. Это была его сделка с богами, единственная сделка, которую они позволили ему заключить.

Медленно, почти машинально, он перекрестился, прикоснувшись ко лбу, к сердцу, к обоим плечам. Хотя он давно уже не был христианином, в его движении не было насмешки или иронии. Однажды он видел, как распяли маленького ангела, и он видел, как ангел восстал с креста, чтобы совершить чудо милосердия. Он не пренебрег этим примером и искал в нем источник силы и решительности. Затем он зашел в «железную деву», осторожно разместился в ней и потянул на себя крышку.

В последний момент мужество отказало ему, но это уже не имело значения. Оказалось достаточно малейшего толчка, чтобы крышка пришла в движение, и сила инерции закончила работу, приковав его в полной темноте.

В первое мгновение ощущение лезвий, вонзающихся в его плоть, было абсурдно лишено боли, и у него возникло чудное предположение, что он как-то обманул тех, кто собирался его использовать, восстановив в себе способность к анестетическому шоку, которую утратило человечество… но это мгновение прошло.

Пришла невыносимая боль, и с ней пришел свет.


Люк Кэптхорн никогда не участвовал в коллективном поклонении Дьяволу, и потому никогда не строил ему алтаря. Он не хранил иконы, на которой было бы изображение его Повелителя. Он также не был оригинален — его мнение по поводу внешности Сатаны и порядка служения ему были полностью заимствованы у других.

От монахинь Хадлстона, от Джейкоба Харкендера и Джейсона Стерлинга — никто из них, впрочем, не предполагал, каким целям послужат их идеи — Люк почерпнул собирательный смутный образ шабаша, на котором Повелитель Ада с радостью встречал своих преданных слуг, принимая кровавые жертвы и награждая их дьявольской содомией. Он верил, что у Дьявола козлиная голова, а иногда голова летучей мыши, что его хвост раздвоен, а ноги поросли шерстью. Он также представлял, что глаза Дьявола светятся как горящие угли.

Ничто в фальшивом Эдеме Гекаты не переубедило его, также как и встреча с Баст, богиней с головой кошки. В отличие от Дэвида Лидиарда, он был вполне готов поверить, как только все закончилось, что пережил какое-то пьяное видение. В отличие от Дэвида Лидиарда, он был полностью уверен, вернувшись в мнимую реальность, что находится в собственном теле и в собственном мире.

Как ни странно, единственное, что беспокоило его в привидевшемся сне, так это то, что он застрелил сэра Эдварда Таллентайра. Но не сожалел об этом, так как знал, что во сне мы можем застрелить кого угодно и не окажемся виновными. Однако его настораживал тот факт, что он вообще сделал это, учитывая, что старик и так был весь изранен, и что его хозяин — к которому он испытывал искреннее уважение — пытался спасти Таллентайра.

Но его тревога длилась недолго. Она быстро сменилась изумлением по поводу окружающей обстановки. Он был в лаборатории, где Стерлинг держал свой электрический механизм, и не помнил, как пришел туда и что там делал. Он был полностью одет, стоял прямо и явно очнулся от своего странного сна совсем недавно, но не помнил, с какой целью отправился сюда, когда потерял контроль над собой.

Он огляделся в поисках какой-нибудь подсказки. Заметив тень движения в темном углу, он понял, что какое-то из животных Стерлинга, должно быть, убежало. Возможно, это была лягушка или одна из мышей, которыми ученый кормил пиявок. Он предположил, что находится здесь, чтобы поймать животное, и немедленно пошел туда, где заметил движение.

Ничего не было видно, но он неожиданно почувствовал сильное волнение. Он тихо выругался вслед невидимому существу, затем он обругал свое несчастное положение и своего проклятого нанимателя. Затем, предложив истинному Повелителю и хозяину забрать души всех тех, кто когда-либо обижал его, он развернулся и уставился на входную дверь.

И оцепенел от вида того, что ждало его там.

У него не было ни козлиных черт, ни облика летучей мыши, но были рога, и оно обернулось плащом, странно схожим со сложенными крыльями летучей мыши. У него не было ни копыт, ни хвоста. Но его глаза пылали, как горящие угли.

— Твои желания исполнены, — сказало оно. — Твой господин проклят, и все изменилось. Твоя служба завершена, и я пришел наградить моего любимого сына.

Его лицо было цвета бронзы, но не уродливо. Язык раздвоен, как у змеи, но когда он нежно облизал свои черные губы, то сделал это с таким изяществом, что Люк испытал нечистое желание почувствовать, как этот язык облизывает его собственные губы и проникает в его рот. Ярко горевшие глаза были похожи на глаза ребенка…

Покрытые ностальгической патиной, самые счастливые воспоминания Люка касались Хадлстона, где он впервые научился удовлетворять свою похоть за счет детей, доверенных его заботам. Он чаще использовал мальчиков, чем девочек, потому что мальчики легче переносили плохое обращение, и он всегда боялся, что девочки могут оказаться достаточно пугливыми, чтобы рассказать о своих грехах на исповеди. Теперь, несмотря на то, что он иногда покупал услуги проституток, его удовольствие казалось гораздо более слабым. Оно было лишено волшебства, лишено прекрасной, нечистой радости.

— Кто ты? — спросил Люк благоговейным шепотом, догадываясь, какой последует ответ.

— Я создатель материального мира, — ответил незнакомец. — Я создатель плоти и всех её желаний. Я архитектор похоти и алчности, чувственности и экстаза. Я Властелин Свободных, Защитник Проклинающих, а ты мой преданный слуга, моя верная плоть, мой сын.

— Ты настоящий? — спросил Люк, имея в виду: «Ты материален? Ты здесь во плоти?»

— Навеки и навсегда, — ответил Дьявол. — Я не исчезаю при свете и не торгуюсь из-за червоточин, что люди называют душами. Я во плоти и из плоти, и я являюсь моим преданным слугам в осязаемой форме, чтобы показать им, кто я. Моя любовь честна и материальна, а не призрачна и холодна Сын мой, желаешь ли ты моей любви?

Люк знал, что он вправе сказать «Да». Он знал, что он хочет сказать «Да». Он знал, что не скажи он «Да», щедрость хозяина превратится в оскорбленное достоинство.

Но почему-то он не мог заставить себя выговорить это слово.

Поэтому он был рад, что Дьявол, кажется, понял его колебания. Когда он увидел, что Дьявол улыбается ему, то испытал облегчение. И когда Дьявол подошел к нему, он почувствовал наслаждение поражением: знать, что слова не нужны, достаточно лишь отдаться.

Он знал, что член Дьявола будет огромным и холодным, но ему было все равно. Он знал, что испытает боль, если его возьмут таким способом, но был уверен, что перенесет её. Девственницы, которых он брал в золотые дни своей юности, принимали боль, хотя некоторые искусывали себе губы, чтобы не закричать, и он считал справедливым и правильным то, что произойдет. Он знал, что боль вскоре сменится гордостью и счастьем от того, что он отдает себя своему истинному отцу, творцу его плоти, создателю его чувств.

Он добровольно предложил себя.

Он добровольно освободил фаллос Дьявола от одежд, добровольно согрел его собственным ртом, добровольно играл со змеиным языком Дьявола. Добровольно он развернулся и затаил дыхание, ожидая момента входа, ожидая боль, но ожидая и радость…

Но он недооценивал боль.

Он окружал себя коконом радостных иллюзий, который не выдержал напора ворвавшегося в него убийственного орудия, разрывающего, жгущего, кипящего внутри, как раскаленное добела копьё, превращающего все в иссушающий слепящий свет.


Вильям де Лэнси неожиданно поднялся, вдруг почувствовав, что находится на грани сна, и резким рывком заставил себя проснуться. Трубка, которую он, по-видимому, держал в руке, упала на камень и откатилась в сторону.

Он испытывал занятное ощущение, будто он потерял сознание не на мгновенье, а на целую вечность. Он чувствовал, хотя непонятно, как можно такое почувствовать, что прошли годы — годы, в которые он вел фантастическую, удивительную жизнь, о подробностях которой он не мог ничего вспомнить.

Но это был все ещё 1872 год, он все ещё был в Египте, в пустыне к югу от Каира. Он видел тени, двигающиеся в обеих палатках. Лидиард уснул, но Таллентайр продолжал дежурить при нем; де Лэнси был рад, что кризис миновал и юноша будет жить. Иезуит без устали вышагивал туда и обратно, охваченный какими-то собственными тревогами, он явно не мог успокоиться даже для того, чтобы замереть и помолиться.

Де Лэнси до сих пор иногда пытался молиться, но молитвы стали простым притворством. Он был до обидного не способен верить ни в существование милостивого Бога-спасителя, как Мэллорн, ни в отсутствие какого-либо Бога вообще, как Таллентайр. Де Лэнси сомневался — и боялся того, в чем сомневался. В его мире явно существовало что-то сверхъестественное, но он не имел представления о том, чем бы оно могло быть.

Если бы окружившие его тени начали уводить и его в какую-нибудь мистическую темную пропасть, то де Лэнси пришел бы в ужас, но никогда не заявил бы, как наверняка заявил бы Таллентайр, что это невозможно и не может быть никогда.

Здесь, в Египте, он ощущал близость иного мира. Он думал, каково это — жить на земле фараонов, когда мир был юн и боги с головами птиц и зверей бродили по земле, а человек отправлялся на ту сторону смерти со своими слугами и деньгами, чтобы купить подходящее местечко в раю. Де Лэнси не мог представить себя в роли фараона, но легко воображал жрецом или торговцем. Он представлял себя хозяином рабов, храбрым и загадочным господином. Он мог бы стать строителем империи, огромной и потрясающей. Однако в колониальную службу и в будущее империи королевы Виктории он верил не больше, чем в Бога.

Он почти что заснул снова, но остановил себя также резко, как в прошлый раз. К его удивлению, рядом с ним стоял человек, силуэт, заслонивший звезды: загадочный человек, который мог прийти только из пустыни.

— Это можно сделать, — тихо сказал человек, пока де Лэнси силился различить его затененные черты. — Время не в силах удержать тех, кто знает его тайны. Но нужно заплатить цену. Те, кто поворачивается спиной к будущему, не могут оставаться в нем и должны умереть. Сменил бы ты будущее на прошлое, если бы смог?

Таллентайр, как знал де Лэнси, с презрением бы ответил, что это невозможно, и отказался бы. Но де Лэнси заразился любопытством, словно он получил дар интуиции, который подсказывал ему, что незнакомец говорит ему чистую правду, и что действительно существует возможность, которую можно принять или навсегда утратить.

— Да, — сказал он, мысленно гордясь своей храбростью. — Я бы поставил весь мир на кон, если бы у меня был шанс начать новую и лучшую жизнь, чем эта.

— Смерть, — сказал темный человек с сожалением в голосе, — не безболезненна. Ты свободен отказаться.

— Свободен, — согласился де Лэнси. — И свобода — это то, о чем я мечтаю больше всего!

Лишь произнеся эти слова, он понял, что действительно желает свободы больше всего на свете. Раньше он и не думал, что желает её столь страстно. Но дело обстояло именно так.

Неожиданно, без особых на то причин, он наклонился, чтобы поднять свою трубку, и сунул руку в трещину между камнями, куда она закатилась. Когда жало скорпиона только коснулось его руки, он подумал, что это всего лишь укол — но затем он почувствовал, как яд распространяется по его кровеносным сосудам, как огненный прилив. Он прошептал: «Благодарю», и мир начал исчезать.

Он недооценил боль, которую ему пришлось пережить, пока будущее вырывали из его живой плоти. Ему недоставало воображения, чтобы представить её себе как следует, и пока яд заставлял его безумно извиваться, корчиться и блевать на острые камни, он понял, что не может в итоге вынести боль, на которую дал согласие.

В любом случае, может он вынести боль или нет, было уже не важно. Она пришла к нему, и весь мир превратился в невыносимый свет.


Джейсон Стерлинг медленно просыпался, ощущая всем телом неудобство. Его конечности болели — как им и следовало, учитывая то, что он заснул полностью одетым в старом, обтянутом кожей кресле, — а его голова была полна тумана. Рот пересох, и язык казался неестественно большим.

Он открыл глаза, чтобы оглядеться, но окружающая обстановка его не сильно удивила. Он был в библиотеке и рассматривал корешки книг, расставленных на полках. Он не помнил, почему спал здесь, но на столе перед креслом стоял пустой кувшин и стакан для бренди, и лежала книга. Кислый привкус на языке, который он почувствовал, когда попытался прочистить горло, подтверждал, что он напился, но он напрасно искал в памяти события прошлого дня. Мысль, что нужно позвать Люка Кэптхорна, чтобы узнать у него, который сегодня день, сильно его раздражала, и он оставил её, решив, что как-нибудь сам соберет вместе свои разбредшиеся мысли.

Он встал, потягивая затекшие конечности. Затем подошел к окну и отдернул штору, чтобы впустить утренний свет. День был солнечным, но туман все ещё стелился по земле, и густая роса покрывала растения; кусты в саду сверкали капельками воды, которые отражали солнечные лучи, отчего стали видны тысячи паутинок, не заметных при обычном освещении.

Он вернулся к столу, поднял стакан и покрутил его в руках, надеясь восстановить память о времени, когда он пил из него арманьяк. Ассоциаций не возникало, так что он поставил стакан обратно и взял в руки книгу. Это была вульгарная книжка в дешевой обложке — повесть для чтения в поезде, из тех, что тысячами продавали на станциях Лондона. Она называлась «Эликсир жизни», но автором повести был не Гаррисон Эйнсуорт, на обложке значилось: Люсьен де Терр.

При виде книги пульс Стерлинга участился от радости. За названием последовал целый ворох ассоциаций, пусть туманных и расплывчатых, напомнивших ему не столько о прошедшем дне, сколько о замысле, который занимал его много лет, и кульминация которого была так близка. Он знал, что что-то в этой повести позволило ему найти последний кусочек мозаики, над которой он ломал голову большую часть своей жизни. Пока он пролистывал страницы, желая убить время, какой-то незначительный эпизод запустил его вдохновение и привел к окончательному оформлению замысла, за успех которого он и выпил.

В течение недолгой, но ужасной паузы он не мог вспомнить свое озарение. Зато он вспомнил множество анекдотов о знаменитостях, которые проснулись с чувством, что ими решены величайшие загадки Вселенной — только для того, чтобы понять, что за ночь они все забыли или записали какую-то неразборчивую чушь, считая её во сне гениальной формулой.

Это сравнение наполнило его такой черной яростью, что он бы взвыл вслух, если бы тайна в этот момент не вернулась в его сознание с такой же силой, с какой она возникла в нем впервые. Он только удивился, как ему удалось усидеть в кресле, поняв её, и он даже смог закрыть книгу и положить её на стол, прежде чем пить бокал за бокалом — вместо того, чтобы рвануть в свою лабораторию и сделать все, что нужно.

Теперь он пошел вниз, но уже не торопясь, гордой походкой человека, собравшегося осуществить судьбоносный замысел. Пока он шел, спутанные воспоминания о годах попыток смешивались, варились и закипали в его сознании: в котле его прошлого, его развития, его интеллекта, его личности.

Его мыслями овладел напев, не заменяющий шторм воспоминаний, но заставляющий образы танцевать: глаз тритона, клык змеи в колдовском котле вари, лапку жабы и паслен, шерсть козла, хамелеон, кровь дракона, требуха, сердце, печень петуха, мандрагору, зверобой… в темноте вари настой…

Он шел в такт разворачивающейся строфе, подходя к лестнице в подвал, где он работал, начиная с той находки в старом тексте, написанном на пергаменте, которая впервые отправила его на поиск разъяснения самой важной тайны. С этого момента жизнь несла его на перекресток, перекресток под виселицей, одна дорога с которого вела в Рай, а другая прямо в Ад.

Он обладал всем необходимым оборудованием, а теперь ещё и всеми необходимыми знаниями. И он дисциплинировал свое тело, чтобы принять изобретенный им эликсир жизни.

Двенадцать долгих лет он ловил молнии и копил их магическую силу в мощных машинах из шеффилдской стали, готовясь ко дню, когда он сможет их использовать. Теперь, благодаря загадочному совпадению его интуиции и подсказки, полученной им от какого-то неизвестного Люсьена де Терра, он знал, что делать.

На подготовку разных механизмов у него ушло чуть больше часа. Ему бы пригодилась чужая помощь, но ему ни разу не пришло в голову позвать своего слугу. Люк был простым и суеверным человеком, он мог счесть всю процедуру дьявольской.

Подготовившись, Стерлинг разделся, занял положение между катодом и анодом огромной схемы и начал прикреплять электроды к своему телу: два к глазам, два к большим пальцам, два к животу, по одному к сердцу и паху.

Они замыкали тайную схему его тела, чье строение знал он один, они приведут жизненную силу к идеальному равновесию, наполнив его волшебной энергией, которая преобразит и оживит четыре составляющие организма, придав каждому атому его существа волшебную устойчивость, вернут ему молодость и дадут иммунитет к смерти.

Подготовившись, он встал, вытянув руки и подняв голову, и наслаждался моментом. Вся его жизнь, каждое сознательное усилие за последние годы вело к этому мигу.

Затем, без дальнейший церемоний, он протянул руку и щелкнул переключателем, который приводил аппарат в действие.

Его действие было не мгновенным, но скорым. Прошло не меньше семи секунд между включением и разрядом, но семь секунд могут заключать в себе немало тревоги и опасений, и пока они шли, Стерлинга посетило странное и ужасное чувство, что он находится не там, где ему кажется, и что показанные ему образы были лишь глупыми призраками, издевательским гротеском, присланным, чтобы сокрушить все его желания и устремления, его и идеалы и достижения, его знания и методы…

И это ужасное предчувствие было так сильно, что он изо всех сил выкрикнул «Нет!», отрицая его.

«Я свободный человек! — выл он в пустой тьме, в которой оказалось его сознание, наполняя пустоту эхом. — Не запрещайте мне действовать по собственной воле! Я — это я!». Затем жизненная сила собранных молний ворвалась в него, проходя по тайным каналам, рассекая его душу, пылая и обжигая…

Он не знал — да и как он мог догадаться — что будет так больно. Вначале он ощутил простое покалывание кожи, но затем боль принялась нарастать, приходя к необратимому крещендо, все длящемуся и длящемуся, набирая силу не в арифметической, а в геометрической прогрессии, пока рост агонии не стал казаться вечным.

«Я жив! — кричал он в душе, чтобы заполнить бесконечную тьму силой своего желания. — Я живу, и вы не удержите меня! Я адский огонь, растворяющий время и пространство!» Но он не мог ни остановить, ни сдержать наполнявшую его боль… или свет.


Для Джейкоба Харкендера ситуация сложилась иначе.

Харкендер точно знал, что происходит, и не нуждался ни в соблазне, ни в обмане. Он уже проходил через огонь, он уже отдал все, что мог отдать, и не сожалел о возможности сделать это снова.

Но он все равно вернулся из сна в Эдем. Он вернулся к ненадежной, неудобной плоти.

Он почувствовал, что Зиофелон доверяет ему в достаточной мере, чтобы дать ему управлять своей реинкарнацией. Он осознал, что может перенестись в любой момент своей своеобразной жизни. Он мог вернуться под сводчатую, пеструю крышу его странного дома в Виттентоне, где встречался с проститутками Мерси Муррелл, чтобы отправиться в дерзкие путешествия экстатического мира. Он мог вернуться в детство, во времена, когда жестокие обстоятельства принудили его искать магического освобождения от жалких оскорблений, побоев и насилия. Он мог вернуться в Египет, чтобы заново пережить фантастический эксперимент, когда он похитил душу у спящего ангела, чтобы поместить её в лоно Дженни Гилл.

Он мог выбрать любой из этих моментов жизни, думал он, потому что он один — один, хотя Лидиард и Геката, знали бы, что происходит, также как и он — не испытывал ни страха, ни опасения перед одиссеей, которую он собирался предпринять. Только для него одного возможность не содержала в себе риска и ничего для него не стоила.

Он ничего не боялся, даже того, что он откроет лживость всех его прежних убеждений и надежд. Ему было все равно.

Он один обладал настоящей свободой выбора дороги к своему видению. Он один мог вполне проявить свое своенравие.

Он предпочел облечь себя в чужую плоть. Он считал себя вправе поступить подобным образом, так как прожил почти половину жизни, будучи живой развалиной, разделяя плоть других. Он выбрал тело, которое нравилось ему больше всего, тело, которое ему больше всего подходило. Его не беспокоило то, что он станет пленником этого тела во время своего провидческого пути, потому что он давно понял, что сила замысла не в том, чтобы гордиться им.

Он мог выбрать любой из бесчисленных моментов, которые он пережил с Корделией Лидиард. Он мог разделить рождение любого её ребенка, или окунуться в роскошь её совокуплений, но он не хотел так остро концентрировать свое внимание и эмоции. Он предпочел выбрать новый момент, возникший за то время, которое прошло, пока они были в ином мире. Он решил вернуться к современной реальности, навестить тело, которое он любил больше всего и, возможно, навестить в последний раз.

Он обнаружил Корделию, сидящей в её гардеробной, одну. Она смотрела на свое отражение в овальном зеркале, перед которым обычно укладывала волосы, следя за дорожками своих слез. Харкендера испугал ужасающий хаос её чувств, который дошел до отчаяния и вышел за его пределы, в пустыню полной безысходности.

Её лишили детей.

Её лишили мужа.

Её лишили отца.

Её лишили мира. Вырвали прямо из её сердца. Она была обманута даже в своей печали, ей не оставили даже тел, которые она могла бы оплакивать. У неё не осталось ничего. Стены мира расплылись, и все, что он любила, все, что придавало её ежедневному существованию смысл, унеслось прочь. Не осталось никаких целей, осталась лишь потеря. Надежды закончились, осталась лишь пустота.

Джейкоб Харкендер посмотрел на отражение в зеркале: отражение женщины сорока лет — зрелой, но красивой, живой, но такой измученной и ослабленной шоком и напряжением, что она казалось почти мертвой.

Если бы он мог, то превратил бы отражение в какое-нибудь другое лицо, которое бы сообщило ей утешительную весть, не его лицо, которое могло разве что на короткое время отвлечь её на ненависть и гнев, но лицо её мужа или одного из её детей. Это была бы только иллюзия, и она знала бы об этом, но в любом случае, отражение бы заполнило её сознание силой божественного откровения. Она бы поверила ему, несмотря на все, что знала.

Но он не мог этого сделать.

Несмотря на то, о чем он думал, выбирая момент своего появления, Джейкоб обнаружил, что его беспомощность, а не сила её отчаяния, болезненно отдается в его душе. Он долго подглядывал за её мыслями и привык к своему бессилию. Он думал, что теперь его ничто уже не обеспокоит, но он недооценил возможность собственного сопереживания. Она нравилась ему гораздо сильнее, чем когда-либо раньше, даже больше, чем когда он впервые признался себе в любви к ней.

Даже сейчас он не сожалел, что попросил Зиофелона отказаться от её отца в качестве заложника. Он не сожалел о том, что настоял на кандидатуре де Лэнси, а не Таллентайра, для участия в их приключении. Но если бы он смог заставить появиться в зеркале лицо сэра Таллентайра, которое бы сказало: «Доченька, все будет хорошо», он бы сделал это.

Затем отражение в зеркале пошевелилось. Корделия взяла правой рукой длинную и прочную шпильку, которую иногда использовала, чтобы скреплять свою прическу. Некоторое время она держала её в руке, сжимая между большим и указательным пальцами, затем осторожно и старательно она поменяла хватку, теперь держа её как кинжал. Она изучила в зеркале вырез своего платья. Харкендер почувствовал, как его сознание наполняется ужасом — ужасом, пронзившим его с потрясающей силой.

«Нет!» — сказал он очень тихо.

«Нет!» — крикнул он изо всех сил, словно от усилия зависело: услышит она его или нет.

Но она не могла его услышать, и все, что она видела сквозь пелену своих слез, было её собственное отражение.

Она нацелилась острием шпильки в точку под левой грудью, нащупав зазор между ребрами. Затем снова переменила хватку так, чтобы можно было всем весом своей руки надавить на закругленную головку шпильки. Затем она нажала как можно сильнее — и продолжала нажимать.

Это было совсем не больно.

Корделия совершенно не испытывала боли.

Но Джейкоб Харкендер, однажды превративший богатство своих чувств в огромный поток ненависти, был выжжен и выпотрошен приступом боли, поразившим его душу, показавшим ему, что существует боль, находящаяся вовне, вне плоти, боль, которая может стать невыносимой.

И затем, по своему милосердию, за болью пришел свет.


Прежде чем Геката унаследовала магическую силу, плоть всегда была её тяжкой ношей. Уродливым было не только её тело, не подходящее для исполнения простейших человеческих действий, её уродство затрагивало не только конечности и спину, но распространялось на все её органы и ткани, извращая все уровни её существа.

Её мысли всегда были медленными, идеи — примитивными, способность к речи — ограниченной. Она была не настолько глупа, чтобы её можно было признать умственно отсталой, но её справедливо считали тупой.

Если бы она лучше владела силой своей мысли, то могла бы добиться более раннего контакта между своим сознанием и магией, заключенной в ней, растущей вместе с ней. Она не могла понять силу магии, но могла — как и Габриэль Гилл до неё — попытаться задуматься о ней, изучить её и начать приводить её к дисциплине и сознательно управлять ею. Но, будучи самой собой, она была на это неспособна.

Пока она оставалась ребенком, её магия была дикой и неустойчивой, как и её ночные сны. Время от времени магия захлестывала её, смущая её жизнь разными несчастными способами, но никогда не подчиняясь её воле. Её переезд к миссис Муррелл и полученное у неё образование ничего не изменили, пока не пришло время, и судьба грубо повела её за собой. Её превращение из уродливой личинки в ангела завершилось в течение нескольких часов.

Она была создана с определенной целью. Её создатель специально лишил её интеллекта, благодаря которому она могла бы контролировать свои силы в детстве и поняла бы, кто она такая на самом деле. Боги лишают разума не только тех, кого они хотят погубить, но и тех, кто предназначен для узких и специфических целей. Геката была подобна линзе очков, через которые можно было заглянуть в человеческий, материальный мир. Всего лишь глаз, почти лишенный способности понять, что он видит. Она обладала и иными возможностями — но они не открывались ей, пока не пришло время.

Её создатель не обратил внимания на бесполезные для него побочные явления. Его не касалось то, что неспособность контролировать магию сопровождалась неспособностью контролировать мысли и чувства. Не имело значения, что уродливая девушка шла на поводу собственного настроения, постоянно подвергаясь приливам ощущений, причин которых она не понимала — чувств симпатии и страха, жалости и раздражения, удовольствия и печали.

То, что сделало давление разнообразных эмоций с её отношением к миру и ответными чувствами, было не важно её создателю, также его не беспокоило то, что за краткий период превращения приливная волна эмоций заставила Гекату совершить убийство.

Мерси Муррелл вселила в сердце Гекаты странную смесь благодарности и страха, который мог привести к самому острому типу зависимости. Иногда миссис Муррелл бранила её в гневе, иногда она была добра, но всегда только сама Мерси определяла ход событий. В своем доме она была неукротимой императрицей, и её прихоть распределяла меру удовольствия и боли. Она приучила Гекату к послушанию. Большинство проституток привыкли время от времени издеваться над Гекатой, дразнить её; все они вызывали у неё страшную ненависть, так как были не в состоянии заглушить её отвращение страхом или задобрить редкими приступами доброжелательности, чтобы ей захотелось им подчиняться.

Только одна или две из её сестер во грехе оказались достаточно добры, чтобы добиться её симпатии, — и среди них оказалась Софи. Сама Софи была непостоянна в своей доброте и иногда теряла терпение, но по большей части она обходилась с Гекатой вполне сносно. Она поступала так не потому, что ей была свойственна доброта, но скорее потому, что её не пугало уродство. Софи никогда не считала внешность Гекаты отвратительной, а её присутствие неприятным, и так как Геката была с ней спокойна, то и Софи спокойно относилась к Гекате. Для Софи такое поведение было естественным, тут не было места добродетели. В любом случае, такие отношения быстро заставили сфокусировать все примитивные эмоции Гекаты на Софи.

Геката любила Софи, вот почему она убила человека, преступившего границы её терпения той ночью. Геката испытала огромное наслаждение, выдавливая из него жизнь своими невидимыми руками, давя и круша его крепкую плоть, пока она не стала такой же убогой и бесполезной, как её собственная. И, кроме того, она заставляла его испытывать боль снова и снова. Пятнадцать лет жизни в ненависти скрутили её огромным уродливым узлом, а теперь этот момент триумфа, успеха, подвига развязал его. И Геката запомнила этот момент как единственное настоящее переживание за всю её жизнь в теле из плоти и крови. Это была не просто развязка её короткой карьеры в человеческом обличье, но его оправдание, его искупление.

И это был момент, к которому она решила вернуться, чтобы ангел, чьей заложницей она стала, смог раскрутить колесо предсказаний с помощью боли.

Миссис Муррелл стояла в дверном проеме, глядя на неё. Софи ушла с чьей-то помощью. Безголовое тело на полу истекало кровью, кровь вытекала из артерий — впрочем, очень медленно — а также из подвешенной в воздухе головы. Глаза мертвеца выкатились наружу от боли, а язык, распухший и посиневший, вывалился из безмолвно кричащего рта, как голова ящерицы.

Геката улыбалась.

Она смотрела в глаза миссис Муррелл и улыбалась. Она смеялась. Вернувшись в свою прежнюю форму, она лишилась силы разума и воображения, которые приобрела во время своего превращения. Её материальный образ накладывал ограничения на её мышление, также как и волчий облик ограничивает интеллект оборотней. Восторг распирал её так, что она дрожала.

Она показала на голову и весело выкрикнула, так как была слишком возбуждена, чтобы выговаривать настоящие слова: «Ла! Ла! Ла!»

Она увидела ужас в глазах Мерси Муррелл — ужас, который изменял её внешность, лицо хозяйки медленно превращалось в маску ненависти.

И Геката не понимала, почему.

Однажды миссис Муррелл ставила легенду о Саломее — конечно же, в собственной обработке. Софи играла Саломею, а девушка, изображавшая палача в пьесе о турке, играла Иоанна Крестителя, коварно убитого приспешниками Ирода, чтобы Саломея могла исполнить похотливый танец с его головой. Гекате также было позволено потанцевать с искусственной головой, на её неказистый манер, чтобы добавить элемент карикатуры в предпоследнем акте. Это была самая ответственная роль, какую ей приходилось когда-либо исполнять, и она радовалась смеху и крикам толпы, чью насмешку была не в состоянии понять.

Тогда миссис Муррелл осталась ею довольна, но сейчас она была совсем не довольна.

На этот раз миссис Муррелл подобрала розгу, которой бедолага-покойник слишком долго и сильно бил Софи, и ударила Гекату по лицу. Затем она ударила её снова, снова и снова, в кровавой ярости, которая не поддавалась ни страху, ни выдержке.

Она поступала безумно. Даже Геката смутно это понимала. Геката знала — то, что она недавно сделала с мучителем Софи, она может легко сделать и с женщиной, избивавшей её. Но она не стала это делать. Она могла бы отрывать от миссис Муррелл кусок за куском и разнести её тело на клочки по всем углам комнаты, но не стала. Она также не уклонялась от взмахов розги. Вместо этого…

Гибкая розга сдирала кожу с её щек и шеи. Она выбила глаза, которые Геката не стала закрывать, и ослепила девушку. Она сорвала волосы с её головы и разорвала их на мелкие клочки, которые упали на пол.

И ей было больно, боль была горячей и безумной, и она дала крылья её душе.

Потому она смеялась, смеялась и смеялась, в то время как свет омывал её славой.


В то же время Ева — невинная — посмотрела в лицо змею и улыбнулась. Она любила красоту и доверяла ей. Она не имела представления о лжи, ни малейшего понятия о том, что вещи могут быть не такими, какими кажутся. Она знала без тени сомнения, что змей желает ей добра, желает дать ей новый источник радости в её жизни.

Она взяла роковой плод в руку и поднесла его к губам. Она откусила маленький кусочек и дотронулась до него языком. Она проглотила его, несмотря на очевидное отсутствие вкуса.

Она благодарно посмотрела в лицо змею.

Лицо изменилось, и на его месте она увидела отрубленную голову, волшебным образом висящую в воздухе, кровь лилась из её шеи. Она увидела выражение лица несчастной головы, искаженное эффектом асфиксии и пережитым ужасом.

Затем она увидела свет.

И только тогда она поняла, кем была.

И тогда и только тогда она поняла, каким обманом оказалась её невинность.

И тогда и только тогда она поняла, что лицо змея-искусителя, каким бы красивым оно ни было, было лицом Ангела Боли.

3

Вначале были только свет и боль, словно он оказался в огненном адском озере, где были обречены вечно гореть души грешников. Но он уже заподозрил, что представление о вечном страдании было глупым; он мог только предполагать, что со временем все, что было постоянным, окажется в самой тени сознания, если только сознание удастся сохранить. И вечная боль станет лишь условием восприятия.

Вот что произошло: боль, бывшая невыносимой, стала терпимой и постепенно беспокоила его все меньше. То, что было болью, преобразовалось в своего рода зрение — по крайней мере, в какое-то подобие чувства. Свет, наконец, перестал ослеплять, и стало возможно рассмотреть мир, который ранее оставался скрытым.

Так как он остался собой, он сумел понять, что с ним произошло — или, по крайней мере, облечь это в слова. Возможно, это просто была история, рассказанная им самим, чтобы придать смысл чему-то лишь зарождающемуся, но она позволила ему дать название опыту, организовать и проанализировать его.

Как он уже знал, существовало различие между физиологией и ощущением боли. Он знал, что одно с необходимостью вызывает второе: перенос определенных видов сигналов нервами к мозгу вызывал осознанное ощущение, которое люди называли болью. Но он также знал, что иногда причинно-следственная связь разворачивалась в обратную сторону. Он знал, что эмоциональная нагрузка может породить цепочку обстоятельств и возбудить нервы.

Он знал, что ощущение боли может быть вызвано иной причиной, чем нервное возбуждение, и поэтому понял, что если сознание человека можно как-то подключить к огромной Вселенной, также как и вмещающее его тело, то поток чуждых ощущений поразит разум шквалом невыносимой боли.

Зная это, он мог верить, что человек, достаточно храбрый, чтобы перенести такую боль, может преобразовать свою агонию и начать использовать новую способность восприятия.

Вот что делали ангелы, понял Лидиард, когда они овладевали своими жертвами и вселялись в их сны. Ангелы были существами, которые могли прикасаться к сознанию человека так, чтобы расширить пределы его сознания вовне пределов его организма. Это было своего рода сопереживание или наложение: создание связи между разумом человека и совершенно иным разумом, чье естественное существование находилось на другом уровне реальности, и чей аппарат восприятия был иным.

Дело было не в том, что обычная боль порождала провидческие способности, как считал Глиняный Человек, рассуждая о природе Демиургов. Проблема состояла в том, что человеческий разум настолько сильно отвергал дар нового восприятия, что сопровождал его появление всеми признаками физической боли, пока те, кому хватало смелости вынести её, не позволяли своему сознанию измениться, и тогда боль отступала на задний план.

Ощущение, в котором ангелам давался мир, было вовсе не зрением. Это было нечеловеческое чувство, которое не имело названия, и оно включало в себя осязание и слух, также как и зрение. Тем не менее, имело смысл думать о нем как о неком внутреннем зрении. Смысл заключался в том, что человеческое сознание в первую речь опиралось на зрение, так что «магическая» сила, которую дарили ангелы тем, кем обладали — превращать сны в реальность или создавать связь между сознаниями двух людей, — с необходимостью оформлялась как зрение. Это также имело смысл, потому что в человеческой жизни, практически по тем же причинам, значения слов «увидеть» и «узнать» были очень близки.

Когда Дэвид научился использовать механизм восприятия ангелов, он не смог подыскать другого имени тому, что он делал, кроме как назвать это видением. Он не мог подобрать другого слова; но неточность слов не имела значения, важен был лишь тот факт, что он разобрался в том, что с ним сделали. И тогда он получил свободу использовать возможности, которые предоставлял ему сплав человеческого и чуждого сознаний.

Он был собой, и его разум немедленно осознал значимость увиденного. Он знал, что воспринимаемая природа мира, в котором он жил — истинного мира материальных объектов — была до какой-то степени продуктом его ощущений. Он знал, что пчеле или летучей мыши мир представляется иным, если уж не брать в расчет улитку или бактерию.

Он также знал, что кажущееся человеческому глазу пустым, на самом деле не обязательно пусто. Он знал, что невидимый воздух, который он вдыхает, полон атомов, молекул, и даже вакуум между мирами заполнен гравитационными и магнитными полями и постоянно перемещающимися потоками света и иных излучений. Он знал, что материальный мир стоит между бесконечно большим и бесконечно малым, и что разговор об «объекте» — а, возможно, и о самой материи — дело лишь точки зрения.

Точка зрения ангелов была иной, и их чувства демонстрировали совершенно иной мир.

Мир людей был невообразимо пустым и одиноким; звезды бесчисленны, но расстояние между ними так велико, что человеческое воображение его не охватывает, и человеческим чувствам эти пространства представляются чем-то темным и пустым. Напротив, мир ангелов был полным, он был буйным, неистовым, неустойчивым хаосом, в котором не имелось пустоты вообще, была лишь бешеная активность.

Для ангелов материя была ближе всего к понятию пустоты, потому что материя была грубой и вялой, инертной и бездушной; даже ядро солнца казалось ангелам неподвижно застывшей пустошью. Для ангелов мир, конечно, был обширным и стремительно развивающимся, но он оставался единым, их чувствам мироздание не представлялось огромной пустотой, населенной редкими одинокими предметами. Оно было вибрирующим, беспокойным потоком, в котором материя была самой тяжелой и унылой из игр, в которые играл мир.

Но, тем не менее, материя была важна для ангелов, имела значение, была важной материей. (Слова, которые сумел подобрать Дэвид, не соответствовали ощущениям, но в отсутствии подходящих случаю слов годился даже неловкий каламбур).

С точки зрения ангелов было вполне очевидно, что в прошлом мир был иным. Как и люди, они оставались пленниками времени, но продолжительность их жизни была не так ничтожно мала, и их чувство времени было совсем иным: сжатым, четким, суженным. Ангелы видели, что мир меняется качественно — они ясно видели его взрывное развитие. И они не сомневались, что изменяются вместе с ним, безудержно, но не безнадежно.

Ангелы обладали разумом и потому могли контролировать свои «тела», но так как они не были предметами — как звезды, пылинки или люди, — они управляли собой не в механическом смысле. Дэвид не мог найти других слов, кроме понятия «магия», и без лишнего сомнения использовал его. Но он знал, что сверхъестественные способности ангелов не были несвойственны миру вообще; они просто относились к таким его аспектам, которые человеческие чувства не могли прямо ухватить.

Ангелов интересовал мир грубой материи, и они на свой лад принадлежали ему, но он их не ограничивал. Где-то в мире бездушной материи каждый из них имел свою пристань. Она не была определенным предметом, вроде камня, дерева или статуи, но, тем не менее, реально существовала в каком-то виде.

Ангелы были связаны с материей не так, как люди; они могли овладеть материей — включая ту материю, из которой состояли люди. В этом случае их сознание взаимодействовало с сознанием людей, чьими телами они овладевали, но материя, которую населяли ангелы, никогда не могла их удержать. Собственное «Я» ангелов очень сложным образом распылялось в прекрасном кипящем смятении, в котором обычные люди видели лишь пустоту или не видели ничего.

Ангелы, подумал Дэвид, были скорее подобны узорам, чем людям, они были больше подобны магнитным полям, чем предметам. Но, несмотря на свою неосязаемость, они обладали способностью действовать и изменять свое окружение способами, которые с человеческой точки зрения были странными и необъяснимыми.

Все, что происходило в мире людей и материальных предметов, как знал Дэвид, уходило в прошлое. Даже свет должен двигаться с определенной скоростью, преодолевая годы, чтобы путешествовать между звездами. В мире предметов причина и следствие сменяли друг друга на человеческий взгляд очень быстро, но чрезмерное расстояние между звездами делало быстрейший причинно-следственный процесс очень медленным.

С точки зрения ангелов все было иначе. Их мир, разумеется, был обширным, но он также был единым целым, в котором каждое действие было связано с любым другим в любой его точке. Сила ангелов преодолевала границы материальных причин и следствий: сила творения, богоподобная сила.

Но они не были богами. Как всегда с энтузиазмом настаивали Дэвид и сэр Таллентайр, богами ангелы не были.

То, на что были способны ангелы, имело свои пределы. Они могли влиять и преображать пределы материальных действий, играя с силами внутри и вовне материальных взаимодействий, но их ограничивали фундаментальные правила их собственного странного мира.

Они были не богами, а всего лишь мыслящими существами, старающимися как можно полнее понять странный и прекрасный мир, в котором они находились. При этом они также старались понять самих себя и спланировать свою жизнь к пущей выгоде. У них была своя жизнь, свои надежды, их можно было ранить и убить, они могли сотрудничать и соревноваться друг с другом, им был известен страх и известна надежда.

Несмотря на их своеобразную физическую природу, их интеллект не сильно отличался от интеллекта людей. Несмотря на то, что их могущество было ужасным, фундаментальные основы их существования не слишком отличались от человеческих. Ангел, как и человек, мог сказать: «cogito, ergo sum» — но после этих слов все остальное ему нужно было исследовать с помощью собственного разума. Так же, как и люди, ангелы могли быть глупыми и умными, честными и подлыми, смелыми и трусливыми. Как и люди, они могли совершать ошибки, они, как и люди, испытывали страшные трудности, давая определение самим себе. В чем-то они были больше людей, а в чем-то — меньше их.

Ангелы, как и люди, не были всесильны. Несмотря на всё их могущество, каких-то способностей им недоставало. Также как и люди, они пытались усилить свои способности к восприятию, чтобы понять себя и окружающий мир.

В чем-то ангелам это было легче. Они могли использовать сознания других, уже находящихся в них, одержимых ими. Им было легко использовать восприятие человека и найти в нём своего рода окно — хотя, возможно, микроскоп был бы лучшей аналогией, — через которое они видели совсем иной мир.

Дэвид понял, что в одной важной области использование зрения или мышления иного разумного существа сильно отличается от использования микроскопа или телескопа. Видение живого существа было активным, оно было чем-то, уже тесно связанным с пониманием. Человеческие глаза были не просто окнами, в которые смотрела душа, потому что зрение тесно связано с пониманием. Человеческий глаз узнавал предметы, которые были ему известны, он обращал внимание на одно и игнорировал другое, зрение откликалось на то, что наблюдало, и приспосабливалось ко всем видам стимулов. В этом смысле человеческие глаза сильно отличались от микроскопов или спектроскопов.

Ангелы, научившиеся видеть человеческими глазами, волей-неволей поддавались фильтрации информации решетом человеческого понимания; используя подобные «инструменты», они зависели от способностей, которые уже имели сами инструменты. Поэтому вторичное восприятие ангелами мира людей могло сильно страдать от человеческого недопонимая.

Дэвид уже знал, что ангел, которого Харкендер теперь называл Зиофелоном, однажды обманулся специфическим восприятием мира Харкендера; ангел принял, вместе с его видением его теории и его чувства. Он также знал, что сэр Таллентайр разрушил эти ограничения и показал ангелу гораздо больше, чем тот мог увидеть и понять.

Теперь он начал понимать, что произошло в прошлом — десять тысяч лет назад, или даже гораздо раньше. Он понял, почему «Истинная история мира» Глиняного Человека была вовсе не истинной историей, но почему она казалась такой, и не только Глинну, но также и ангелу, сотворившему его из материи, которую населял.

Когда ангелы впервые позаимствовали человеческое восприятие, чтобы взглянуть на материальный мир и увидеть его так, как видят его люди, они унаследовали идолов примитивного человеческого сознания. Они увидели мир наивными глазами недавно появившихся людей и поняли его с помощью человеческих же грубых определений. Они буквально восприняли мир как живое творение, полное духов, созданных странными и извращенными Демиургами. Также как и людям, населявшим материальный мир, ангелам показалось, что Земля лишилась первоначального идеального состояния, и с необходимостью они стали думать о мире в тех же рамках.

Ангелы действительно поверили в Золотой Век, который пытался описать Глиняный Человек, но они неосознанно переняли эту веру у необразованных людей.

Ангелы приняли за истину все, чему научились у людей, так как не могли отделить правду от выдумки. И это не было проявлением их глупости. Если бы линзы микроскопов стали вдруг религиозны и наполнили бы свое видение разнообразными фальшивыми идолами, как бы щепетильный ученый смог отличить правду от лжи? Единственное, чему он мог бы верить, так это тому, в чем микроскопы не спорят друг с другом. Но если бы все микроскопы были охвачены религиозным чувством, насколько ценен бы оказался микроскоп-атеист! Не потому ли Таллентайр так поразил Зиофелона, подумал Дэвид. Не потому ли Махалалель — если он, конечно, не был лишь частью сна во сне — позаботился о том, чтобы связаться с ним?

Ангелы не были богами, но как только они подключились к сознанию первых людей, они неизбежно стали считать себя богами. Только так могли первобытные люди осознать присутствие ангелов и поместить их в свою модель Вселенной. Имена имели значения, так как имена помогали возникать образам и в результате начинали управлять этими образами.

Первобытные люди пытались объяснить ангелов, которыми они были одержимы, сводя их к образам богов. Возможно, некоторое время ангелы отвечали благодарностью на человеческое восхищение. Наверное, ненадолго действительно установилась эпоха мелких чудес, когда по крайней мере некоторые из богов, придуманных людьми, отвечали их ожиданиям и молитвам.

И даже в таком случае, понимал Дэвид, «Истинная история» Люсьена де Терра был просто сборником мифов. Это была человеческая интерпретация истории, сочиненной ангелами на основе восприятия самими людьми их природы и происхождения: порочный круг ошибок и заблуждений. В том, что это так, нет никаких сомнений, решил Лидиард, хотя «Истинная история» говорила о способности мира явлений трансформироваться и об обманчивости свидетельств минувших эпох. Мир был стар, он существовал тысячи миллионов лет прежде, чем эволюция человеческого разума создала условия, позволившие некоторым ангелам испытать новые ощущения и поверить, что они боги. И только убеждение в собственной божественности заставило ангелов опасаться Бога богов, таинственного верховного Создателя, который создал материальный мир и передал им контроль над ним.

Несмотря на то, что Лидиард был лишь человеком, мало похожим на ангела и совершенно не способным, как они, разрушать и опустошать, он был уверен, что видит более ясно с помощью своего нового восприятия, полученного от ангелов, и силы собственного интеллекта. Он видел яснее, чем могли видеть сами ангелы, так как они опирались на восприятие первобытных людей. Дело было не в том, что его интеллект оказался сильнее ангельского, скорее, наоборот — в том, что он оказался слабее. Объяснение заключалось в том, что он мог понять почти всё, если имел правильную точку зрения и правильный воображаемый рычаг.

Дэвид увидел и понял, кем были ангелы, насколько ему позволяли пределы его понимания.

Он также увидел то, что видели другие.

Теперь он начал понимать и то, почему ангелы не ограничились использованием одного видящего. Они знали, насколько подвержено заблуждениям и как многообразно человеческое восприятие, поэтому попытались объединить шесть разумов, как можно теснее связав их, чтобы откинуть прочь их личные заблуждения и сравнить их видения. Он также понял, почему это стало ещё одной ошибкой. Два глаза видят лучше, чем один, только если их способности гармонично сочетаются. Сложный глаз мухи, должно быть, неплохо функционирует, но он позволил себе усомниться в том, что простое приумножение образов делало восприятие более точным.

Дэвид знал, что увиденное остальными, слившись с его собственным восприятием, может только вызывать смятение и неразбериху, и подозревал, что кто-то из компании ангелов знал об этом заранее. И это само по себе должно было испугать тройственный союз. Известие о том, что все, узнанное ими, уже давно известно Махалалелю, разумеется, испортит любую победу, которой они мечтали достичь.

Несмотря на дарованную Махалалелем убежденность в том, что он один ясно различал то, что открылось шестерым, Дэвида очень интересовало, что увидят остальные. Он был не настолько тщеславен, чтобы считать, будто его восприятие не может быть расширено, и теперь, когда боль чужого восприятия добавилась к заднему плану его ощущений, любопытство стало особенно сильным.

Построив собственное мнение об увиденном, он заглянул в сознание своих товарищей. Когда он сделал это, они заглянули в его сознание, но то, что увидели они, всё же зависело только от особенностей их личного восприятия, от личных идолов ложной веры. Шестеро поделились своими видениями, потому что не могли их скрыть, — но ничто не могло заставить их прийти к одному пониманию.


Де Лэнси увидел и понял меньше всех. Сфинкс использовала его фактически как слугу, запрещая ему видеть или вспоминать что-либо, кроме того, что она хотела. С той несчастной ночи в Египте он практически перестал быть свободным и разумным существом. Ему недоставало источников, из которых он мог бы почерпнуть понимание происходящего с ним.

Для де Лэнси чуждые ощущения, наполнившие его сознание, остались непостижимыми, и то, что он мог разделить восприятие своих товарищей, ему не помогло. Когда боль, наконец, перестала терзать его душу, де Лэнси оказался в неком переходном состоянии: немом спокойном месте, которое активно сопротивлялось возможности восприятия.

Дэвид был удивлен способностями де Лэнси к отрицанию, а также странным удовольствием, которое он находил в отсутствии всяких ощущений. Это было своего рода блаженство, и он понял, что возможность превратить Ад в такое бесцветное, пресное подобие Рая была для людей определенного склада прекрасным даром. Он также понял, что его собственное равнодушие к такой перспективе могло не затронуть ангелов, и что должно найтись основание надеяться, что они окажутся более любопытными и заинтересованными.

Возможно, думал он, де Лэнси сочтут нашедшим нирвану — и если только ангелы решат оставить на этом свои амбиции, они также станут безмолвными и пассивными.

Возможно, думал Дэвид — хотя он знал, как трудно создать обман — де Лэнси выбрал лучшее восприятие из них всех; возможно, де Лэнси обнаружил единственный Рай, которого может добиться разум. Но сам Лидиард всеми силами постарался скрыть своё намерение избежать подобного финала.


Люк Кэптхорн, пожалуй, являлся наименее интеллигентным среди видящих, он почти ничего не почерпнул из своего краткого образования, но его сознание не было таким искалеченным, как у де Лэнси. Он был жив и активен последние двадцать лет, и он был не настолько тупым, чтобы ничего не понять, находясь на услужении у Джейсона Стерлинга. Его тайный сатанизм, каким бы абсурдным он ни казался постороннему взгляду, по крайней мере, наделил его готовностью к сверхъестественным переживаниям. Подготовленный таким образом, Люк преодолел барьер боли с трудом, но когда её действие начало снижаться, он жадно ухватился за предположение, что избранный им бог пронес его сквозь стену огня, чтобы он мог жить в обители демонов как любимый слуга, а не простая жертва.

Там, где де Лэнси обнаружил странный образ Рая, Люк увидел особый вид Ада — и ничто из того, что он разделил со своими товарищами, не поколебало его уверенности.

Люк не терял ощущения боли, даже когда она стала терпимой и её можно было игнорировать. Он сознательно припадал к ней — не из мазохистской извращенности, но по странным психологическим мотивам, которых Дэвид от него не ожидал. В примитивной философии Люка весь мир, вся Вселенная были постоянно наполнены болью. Как Шопенгауэр, о котором он никогда не слышал, Люк считал неопровержимой истиной то, что для живых существ мир содержит в себе гораздо больше несчастья, чем счастья, и что воля к выживанию всеми силами по-своему является извращением, постоянной борьбой с неравенством. Но Люк не позволял вере в это обстоятельство сделать себя несчастным — даже несмотря на то, что никогда не задумывался о шопенгауэровской мысли добавить силу Идеи к власти Воли. Он не нуждался в этом, он следовал простой стратегии преклонения перед злом и считал Дьявола своим богом.

Люк приучил себя переносить неудачи, горе и постоянные муки в жизни, прося за это только одно: чтобы ему можно было увидеть, насколько его горе и страдание были величественнее, чем у остальных. Он был готов страдать с Люцифером в Аду в обмен на власть мучить самому: это было его самое тайное и заветное желание — и он был рад обнаружить это в мире, который ему позволило увидеть зрение ангелов.

Люк увидел жаркий и неистовый мир действия и хаоса как бесконечный яростный очаг, окружающий все своим звуком и силой. Он увидел его смеющимся существом, насмехающимся над ничтожными претензиями грубых, холодных материальных существ, надеющихся отыскать какое-то подобие мира и утешения в загробной жизни. Чистилище де Лэнси показалось Люку простым добровольным самоотрицанием, крайней трусостью. Ангелов он, разумеется, сделал компанией Сатаны, изгнанной из загадочного Рая вооруженными Божьими воинами, но получившей материальный мир в качестве компенсации, как место для увеселительных пыток.

Люк и Дэвид узнали об идеях друг друга, но Люк не обратил внимания на идеи Дэвида. В отличие от Лидиарда или Харкендера, Люк был обманут своим опытом, он явился без любопытства и без особой храбрости, необходимой для обострения любопытства. Он выбрал превращение в оракула, но его выбор воплотился в идолах ложной веры, которые теперь стали такими гигантскими и могущественными, что сокрушить их было невозможно.

Дэвид бы предпочел, чтобы ангелы не обратили внимания на извращенные фантазии Люка, так как, по его мнению, им лучше было бы поверить осторожному де Лэнси. Но он понял, что не имеет значения, насколько он уверен в правильности собственного восприятия: ангелам может не хватить сил подтвердить или опровергнуть его правоту. Существовала опасность, что кто-то из ангелов предпочтет судьбу, предложенную Люком Кэптхорном.

В реальном мире не было Дьявола — но он появится, если кто-либо из ангелов серьезно уверует в такую возможность.

Изо всех своих сил Дэвид старался осудить и признать глупыми идолов Люка. Он кричал наблюдавшим ангелам, что они уже должны были слышать о таком объяснении раньше, в древние времена — и потому должны отвергнуть его, даже не отказываясь от человеческого мира. Увы, он понял, что вопросы продолжали оставаться без ответа, а тайны — неразгаданными.

Почему, подумал он, ангелы решили заснуть десять тысяч лет назад? И почему сегодня они пробуждаются?


К собственному удивлению, в видении Гекаты он обнаружил ещё одну интерпретацию.

Дэвид уже сформулировал некоторые догадки относительно причин создать Гекату в мире людей. Её создатель, которому она пока не сумела дать имя, пытался разобраться в полноте человеческого опыта, овладев Стерлингом и создав горбатую девушку. Ангел очень осторожно направлял Стерлинга, не позволяя ему понять, что на него оказывается давление извне, он использовал его и ценил как человека с развитым интеллектом и сильной интуицией — примерно как Баст использовала Таллентайра или Зиофелон использовал Харкендера. Геката, с другой стороны, была специально создана, чтобы быть медлительной и тупой, неспособной к предвидению. Она была создана, чтобы стать аутсайдером в человеческом обществе, неспособная добиться его малейших наград, но способная засвидетельствовать его ужасы.

Дэвид мог только поражаться тому, что Геката, в отличие от Люка Кэптхорна, не считала Вселенную бездной страданий, постоянно поддерживаемых и усугубляемых адскими демонами. Вместо этого Геката приняла Вселенную за огромный театр.

Дэвид некоторое время разделял мировоззрение Мерси Муррелл и знал, с каким глубоким презрением содержательница борделя относится к эмоциям и побуждениям людей, которые, с её точки зрения, принимали свою истинную форму только тогда, когда временно слетали кандалы морали. Вот что должен был демонстрировать её бордель: несмотря на свои ограничения, он стоял в одном ряду с моральной утопией викторианского общества, позволяя скрытым прихотям найти место для своего выражения. Мерси Муррелл была предельно цинична по отношению к этим тайным желаниям и видела их проявление в насилии, жестокости и извращении, что превращало в жертв тот пол, который мужчины, по идее, должны почитать, защищать и любить. Дэвиду не в чем было бы винить Гекату, если бы она пришла к тому же мнению — но она считала иначе.

Геката не научилась представлять мир людей кипящим котлом подавленной ненависти и злых побуждений. Она выбрала единственную грань своего неудачного опыта и построила на ней свою личную философию. Она видела мир как настоящий театр, место притворства и драматических действий.

В рамках своего несчастного существования роли, которые ей позволяли исполнять в порнографических драмах миссис Муррелл, стали единственной вещью, которую поняла Геката. Они были единственным ответственным действием, которое ей когда-либо доверяли. Эти простые пантомимы, комические или патетичные, были паузами в её жизни, в которых она жила по-настоящему; все остальное время она была просто уродливым комком человеческой плоти, измятым и истоптанным постоянными неудачами.

Теперь, освободившись от краткого момента полной потери личности, когда она была руками и голосом своего хозяина, Геката нашла иную точку зрения, откуда взглянула на всю Вселенную и соотнесла её со старой системой отсчета.

Она с приобретенным терпением перенесла период слепой агонии, а вернувшись в себя, без труда обнаружила и распознала театральность, присущую всей Вселенной. Восторженное богатство чувственного мира ангелов было для неё чистым смятением, но она ни на мгновенье не признала его действительно хаотичным; она просто решила, что он лежит за пределами её слабых способностей. Скучный, медленный, холодный материальный мир, состоявший из того же пылающего и взрывающего потока, но лишенный большей части его ужасного дисбаланса, она увидела как представление — вид активности, связанный со своеобразным сценарием, который делал его гораздо надежнее, достовернее и существенно более подконтрольным.

Так как она приняла мир за спектакль, она ни на мгновение не усомнилась в том, что у него есть сюжет, его история имеет форму, значение и цель, он должен иметь определенные последствия и вызывать эмоции в сознании потенциальных зрителей. Она не сомневалась, что мир наделен динамикой повествования и неизвестности, что в нем будет какая-то кульминация и развязка, что с начала и до конца им руководят выдуманные правила мелодрамы. Она не сомневалась, что пустота пространства является сценой, на которой в свой черед ставится множество пьес — все основанные на одинаковых правилах, но при этом несхожие.

Дэвид понял, насколько этот образ мышления совпадал с тем, что ангелы когда-то почерпнули у первых людей. Во многих мифологических системах существовала вера в периодичность творения, в то, что каждое можно, в принципе, вообразить как новую, но поставленную по тем же театральным законам драму. Он также понял — хладнокровно и со страхом, — что существа вроде ангелов способны на такое. Материальный мир в итоге управлялся сложным взаимодействием элементов расплавленной гипервещественности, которая лежала за пустотой космоса, за направлением времени. Ангелы, управляя этой гипервещественностью, могли изменять материальный мир — мир, каким он казался людям и населению иных планет. Ангелы могли задумывать планетарные истории, писать сценарии, в которых бы были задействованы целые виды — даже целые жизненные системы.

Мало удовлетворения было в знании, что ангелы не являются богами. Ведь они способны были на то же, что и боги, по отношению к жителям скромного мирка — или дюжины, или тысячи миров, быстро возникших в космическом пламени.

Геката, как решил Дэвид, предлагает ангелам raison d’etre — возможный образ жизни, который они могут и принять. Они могут решить, например, назначить себя верховными властителями Земли и превратить Землю в кукольный театр — как некоторые из них, видимо, уже делали, если когда-то действительно существовали Век Чудес или Век Героев.

Дэвид ободрял себя тем, что у них есть и более насущные соображения. Ангелы имеют собственные страхи и явно испытывают множество сложностей, когда им приходится объединять свои усилия в любом совместном предприятии. Драма, если её правильно поставить, предполагает досуг. Он не был уверен, что ангелы располагают досугом, и сильно сомневался, что они его вообще имеют.

Во вражде и сражениях потенциальных богов Дэвид усматривал возможную надежду на освобождение и прогресс людей. Учитывая, что в мире присутствуют существа, способные изменить ход человеческой истории и заставить мир двигаться по их плану, оставалось только рассчитывать, что им не хватит на это времени и способности к объединению.

Теперь он понимал, что братья-еретики из ордена святого Амикуса, верившие в существование такой пьесы и проводившие века, пытаясь понять изгибы и извивы сюжета и предугадать возможную развязку, в конце концов оказались не такими уж глупцами.


Стерлинг, разумеется, увидел порядок вещей иным. Как и Люк Кэптхорн, он получил дар провидения обманным путем, и обман легко удался. Но когда пришло озарение, у него не оказалось идолов ложной веры, которые бы заслонили от него правду. Всю свою жизнь он пытался свергнуть этих идолов, все свою жизнь он хотел узнать, что стоит за самыми крепкими опорами человеческой веры.

Стерлинг не настолько запутался, чтобы отказаться от видения Дэвида, он также был не настолько скромен, чтобы отказаться от возможности расширить и улучшить это восприятие.

Понимание Дэвидом происходящего было настолько близко к тому, что видел Стерлинг, и так явно повторяло его мысли, что только когда Дэвид решил выяснить и оценить, что он приобрел, он понял, как много Стерлинг взял из его источников восприятия. По большей части это было не его, а их понимание. Как ученый, Стерлинг употребил те же слова, чтобы разобраться в том, что он видит, и так как он получил доступ к сознанию Дэвида, он мог дополнить то, что отсутствовало в его представлениях. Тем не менее, сохранялось и некоторое различие между их интерпретациями. Основной интерес Стерлинга отличался от целей Дэвида, потому что был окрашен его личным прошлым и собственными теориями. Он не мог похвастаться длительным и близким знакомством с ангелами, как Дэвид, и был гораздо меньше настроен на создание детального описания их природы или сборного комментария к загадкам и вызовам, которые дало Дэвиду знание об их существовании. Его гораздо больше заинтересовал поразительный мир, открывшийся ему магическим расширением сознания и появлением шестого чувства, а особенно — идущий в нем процесс эволюции. Стерлинг больше всего желал понять принцип всемирных изменений и процессов.

Как и Дэвид, Стерлинг знал, что он, возможно, лишь выдумывает историю, используя воображение и обманчивые слова, чтобы заполнить провалы своего восприятия. Но, также как Дэвида, его это знание не обескуражило, а, напротив, заставило приложить больше усилий. Кроме того, он действительно читал «Истинную историю мира» и верил, что лучше разобрался в заключенной в ней аллегории.

В современном состоянии эволюционирующего мира Стерлинг обнаружил много свидетельств о прошлом. Он понимал, что материальный мир принадлежит к поздней фазе развития вселенной, а время существовало и до него, что он связал в своем сознании с Золотым Веком Люсьена де Терра.

После начала времен, предположил он, все было текучим, не было атомов, с которых можно было начать, не было порядка, была энергия, но её воздействие постоянно изменялось. Это была накопительная, рождающая стадия хаоса, но полная потенции, а не упадка. Даже когда атомы только появились, они не всегда сохраняли свою устойчивость, в те времена они исчезали, появлялись и постоянно изменялись, никак не достигая индивидуальности, пока существовали — они находились в постоянном цикле становления.

Клинамен — слово, которое он выбрал для именования семени порядка, — был особым видом перемены. Из всех ничтожно малых перемен, которые переживали атомы в своем существовании и становлении, некоторые были особого рода, они образовывали схемы и последовательности. Из этих растущих схем возникла основа не только вещей и живых существ, но сил и связей. В целом, решил он, семена порядка можно рассматривать как ряд болезней, поразивших хаос, превращая его в схему, узор, систему — но процесс не был гладким, так как схемы боролись друг с другом за влияние, противореча друг другу. Теперь такой процесс создания порядка хорошо развился.

Это было ранней фазой длительного конфликта, заключил Стерлинг, когда возник какой-то прообраз разума. Возможно, звезды и планеты были задолго до него; когда мир был ещё очень юным, в нем существовал разум некоего рода. Отдаленные предки существ, названных Люсьеном де Терром Демиургами, возникшие из-за конфликта клинаменов, расплывчатые и бестелесные, тем не менее, могли оказывать влияние на силы создания схем, которые дали им рождение и были сущностью их жизни.

Когда начали появляться первые звездные галактики, война между предками Демиургов, вероятно, была в полном разгаре. Задолго до того, как появились миры, способные породить органическую жизнь, разум уже существовал, и задолго до того, как молекулы начали объединяться, образуя органические существа, были существа, которых можно было бы назвать живыми.

История, которую написал Глиняный Человек, заключала, по мнению Стерлинга, не только историю Земли, но и многих других миров. Это была довольно грубая аллегория того, как жизнь спускается из межзвездного пространства, чтобы колонизировать воды и сушу планет. Это также была аллегория возникновения жизни на планетах: от протоклеточных существ — к бактериям, от них — к простейшим, затем к растениям, животным и от животных — к человеку. Это была история творения всех вещей, но она неизбежно говорила и о создании человечества, а по сравнению с этим все остальное было вторично.

Как и Дэвид Лидиард, Стерлинг не мог найти готовых ответов на такие вопросы, как, например, из чего были сделаны Демиурги. Он мог только приблизиться к неясной формулировке. Он понимал, что они не обладают личной вещественностью, хотя и не могли бы существовать в своей современной форме, если бы не было материи, которую можно было населить. Он решил, что лучше всего будет думать о них как концентрации клинамена, агломерате потенциального стремления к порядку, способного к действию и планированию, по сути нематериального, но не свободного от материи. Слова, которые он подобрал для изображения ангелов, говорили о том, что они не имеют собственной формы, но свободны к её возникновению.

Таки образом Стерлинг пытался понять значение «Истинной истории» в той части, где утверждалось, что многие Демиурги исчерпали свою созидательную силу, а остальные стали беспокоиться о том, чтобы сохранить её последние остатки. Он предположил, что ангелы действительно вели войну друг с другом, причем с самого начала, и что способность питаться друг другом — поглощать и отнимать чужой упорядочивающий потенциал — должна была возникнуть во время их эволюции.

Стерлинг решил, что в жизни мира и в том роде разума, что развивался в ней, существует некая тенденция к созданию схем, которая была не сходна с тем, чем обладали ангелы — или, точнее, с тем, чем ангелы были. Она действовала, заключил он, на совсем ином уровне. То, что делали Демиурги, работало на базовом уровне, более элементарном, чем уровень атомов, из которых состояли вещи. Но планирование, которым занимались живые существа — и которое, собственно, и делало их живыми, — действовало более грубо. Действия Демиургов, очевидно, влияли на уровень живой материи — влияние это естественно проявлялось в глазах людей как чудесное и беспричинное. Но это влияние происходило таким образом, который сильно отличался от того, как живые существа, включая людей, изменяли окружающий мир.

Как и Лидиард, Стерлинг решил назвать силу ангелов «магической», но он был равно осторожен, делая это. Он не мог сказать о магии ничего, кроме того, что она вмешивалась и извращала цепи причин и следствий. Он чувствовал, что это чисто негативное понятие, определяющее отсутствие понимания, но он также чувствовал насущное и страстное желание заполнить эту пустоту.

Стерлинг не был готов признать, что магия реальна и в то же время он не может управлять ею; больше всего в мире он хотел получить магическую силу, чтобы преодолеть опасность смерти. Как только он понял, что происходит с ним в странном, разделенном сне, его внимание полностью сосредоточилось на этой цели. И хотя его не связало личное понимание мира, как это произошло с Люком Кэптхорном, он подходил к задаче избирательно. Он брал из восприятия остальных только то, что ложилось в его теорию и помогало в поиске.

На свой лад Стерлинг видел так же много, как Лидиард, возможно, даже больше — но это все равно было личное переживание, для которого он отказался от многого из того, что следовало принять к сведению. Он ни в коем случае не стыдился этого, считая, что хорошая память должна быть избирательной, а острый глаз — единственное, что нужно, чтобы отвергнуть все, кроме объекта концентрации внимания. Стерлинг активно пытался мечтать, мечтать о будущих возможностях, мечтать о потенциальной эволюции человечества и всей органической жизни.

Дэвид признавал достоинство такого отношения, но находил больше интересного в вопросах, которые Стерлинг опускал как бесполезные. Он подумал, что Таллентайр, если бы ему позволили принять участие в этом приключении, поступил бы так же, как Стерлинг — и, возможно, ещё больше раздвинул бы рамки их совместного восприятия.


Накладывающиеся видения, разделенные Дэвидом Лидиардом и Джейсоном Стерлингом, были не просто двойным сотрудничеством. Они также подпитывались и разделялись, пусть и на особый манер, Джейкобом Харкендером. Вклад Харкендера был гораздо интереснее Дэвиду, чем Стерлингу, и Дэвид чувствовал, что больше позаимствовал у Харкендера, чем у Стерлинга, формулируя свои ощущения.

Харкендер выдал идею о том, чем были ангелы задолго до того, как Дэвид впервые их повстречал. Он собственными усилиями научился закрывать сознание от потока земных событий и соблазна самообмана и успешно взаимодействовал с сознанием ангелов. Он все ещё верил, что его эксперименты пробудили Зиофелона. Он верил, что это он нашел ангела, а не наоборот. Возможно, это было верно.

Харкендер под воздействием личного сплава боли и унижения, который обрушили на него в детстве и который он со временем научился развивать, уже тогда улавливал отголоски реальности, лежащей по ту сторону слепящего света. Он овладел некоторыми магическими приёмами, нашёл способы использовать потенциал, заключённый в интерпретации материального мира сознанием ангелов. Как и магия Мандорлы, магия Харкендера была очень слаба, но вполне реальна.

Почти двадцать лет Харкендер жил практически исключительно вне мира собственных чувств, он максимально полно отдался внутреннему зрению, управляемому и нацеливаемому ангелом Зиофелоном. Он гораздо больше был готов к симбиозу восприятия с ангелами, чем любой из его товарищей — даже Дэвид, на чьи сны они так долго воздействовали.

Когда они проходили сквозь слепящий свет в агонии сверхъестественного восприятия, только он один считал, что знает, что происходит и что они обнаружат по ту сторону огненной стены. Харкендер был уверен, что из них шести он увидит лучше и яснее всех, что его видение сконцентрирует и объединит все остальные. Он был убежден, что Стерлинг и Лидиард осознают свои прежние заблуждения и неизбежно заразятся его эзотерической мудростью. Он не сомневался в том, что его точка зрения верна, но считал, что даже если он неправ, его авторитета будет достаточно, чтобы повлиять на всю компанию. Всю жизнь он страстно желал достичь лишь одного — утешить свое самолюбие. Только Таллентайр мог быть достаточно упрям, чтобы противостоять ему — и Таллентайр осознанно был исключен из круга видящих.

И во всем этом Харкендер ошибался. Он нашел мир по ту сторону света более сложным для восприятия и осознания, чем он когда-либо воображал, слишком скользким, чтобы уловить его воображением, несмотря на всю закалку, которой подвергалась его мятежная душа. Было бы лучше, если бы его идолы ложной веры оказались так же ревнивы и сильны, как у Люка Кэптхорна, или если бы он так же быстро создал защиту, как де Лэнси. Тогда бы он мог сохранить свои иллюзии. Однако он был изначально честным человеком и знал слишком много о мире, чтобы ввести себя самого в глупое заблуждение.

Харкендер быстро понял, что именно Дэвид Лидиард и Джейсон Стерлинг, усиливая и поддерживая друг друга в видении и умозаключениях, дальше всего продвинулись к определению их расширенного видения. Он не мог ни отрицать то, что они делали, ни вложить в их видение собственный смысл, собственный словарь образов и идей. Он не мог заставить себя добровольно заблуждаться, как Геката, Люк и де Лэнси. Он учился — и чувствовал при этом, что его наказали учением. И в обмен на это он дал им то, чего не ожидал как он сам, так и Дэвид.

Если бы Дэвид был один или ему помогал только Стерлинг, видение бы вышло чисто научным. Его ни за что не затронули бы эмоциональные оттенки демонических снов Люка Кэптхорна, потому что они были очевидно ложны. Но Харкендер внес в их видение сильный эмоциональный вклад, потому что стал равноправным союзником в создании общего видения, и его реакция на него оказалась неожиданно сильной.

Харкендер не смог отказаться от идей Дэвида, Стерлинга и Таллентайра, когда понял их истинную суть. Он видел интеллектуальную мощь и славу в том, что они делали, и не мог закрыть свое внутреннее зрение перед лицом озарения. И ему также пришлось увидеть, что осторожно возведенное здание его мудрости построено на предательском песке его тревог, разочарований и всепоглощающей жажды мести миру, который так жестоко с ним обошелся. Он понимал, что его расчетливая еретическая вера была частью его позы мага и, как он всегда думал, возникла из просвещающей силы боли от слишком многих побоев, слишком большого насилия, но он также понимал, что она скорее была создана силой его желания, чем чистым разумом.

Ребенком, беспомощным в руках своих грубых мучителей, он мог мечтать только об ответном ударе, о призвании божьего гнева на головы тех, кто обижал его. То, чего он хотел и жаждал после, когда стал магом и отправился на поиски богов, был их гнев — но гнев, который он так уверенно ожидал обнаружить и так отчаянно желал контролировать, был лишь его собственным гневом, сильно преувеличенным оптимизмом его воли.

На той стороне света Харкендер рассчитывал найти не просто обитель богов, но реальность, наполненную жаром отмщения, которая бы вооружила его молниями, нацеленными на врагов. Врагами в его понимании являлись все люди на земле, потому что за спинами его конкретных мучителей, молчаливо одобряя их действия, стояла вся допустившая их система, стоял каждый житель Земли.

Теперь Харкендер с опозданием понимал, как это было наивно, какими детскими были все его попытки. Он понял, что обрушившееся на него бесчестье, испортившее его жизнь и мир, подвластный его чувствам, был всего лишь детскими насмешками. Когда-то они были ужасны, как конец света, и он не мог перерасти страх, который врезался и запечатлелся в его душе; но теперь он увидел, что в рамках мирового порядка вещей этот страх был простым и преходящим. Теперь, видя то же, что и Лидиард со Стерлингом, он понял, что будет более мужественно — и более правильно — дождаться неизбежного конца и оставить все позади, чтобы жить как можно лучше.

Харкендер не мог сделать этого раньше. И он никогда раньше не думал о своей неспособности как об упущении, он всегда считал, что прав в неугасимом желании добиться мести. Теперь он понял, что ошибался. И он счел это ошибкой не только потому, что смог заглянуть в сознание и сердце Дэвида Лидиарда и Джейсона Стерлинга и понять их отношение к миру, но также потому, что основная предварительная работа была проделана в его сознании в течение многих лет, пока он был повелителем видящих.

Разделив сон Харкендера, Дэвид увидел и понял то, о чем давно догадывался: Харкендер использовал его жену, Корделию, как наблюдателя. Он также понял ту странную и извращенную любовь, которую испытывал Харкендер, которой тот дорожил и наслаждался. Харкендер, в свою очередь, увидел и понял любовь Дэвида к его жене и понял реакцию Дэвида на то, что Харкендер знал Корделию гораздо лучше, чем тот когда-либо смог бы.

Для них обоих это был странный опыт. Раньше Харкендеру доставляло удовольствие незнание Дэвида, но теперь он не мог найти в этом удовольствия. Когда у него появилась возможность проявить жестокость, он избежал её, он был не настолько злым, чтобы злорадствовать. Харкендер понимал, что это переживание было для Лидиарда ближайшим к Аду, который Дэвид обнаружил в мире ангелов. Но Дэвид был обучен сэром Таллентайром, и он отреагировал на это неприятный факт так, как научился реагировать на любое новое открытие: если дело обстоит так, значит, он должен жить с этим. У Дэвида Лидиарда было то, чего Харкендер никогда не имел — храбрость признать, что пусть иногда события ранят его, он никогда не должен отчаиваться.

С другой стороны, Дэвид, к своему удивлению, обнаружил странное утешение в том, что подтвердились его самые страшные опасения. То, что Харкендер сумел полюбить Корделию, не делало ситуацию более оскорбительной, напротив, делало её более терпимой. Дэвид всегда любил свою жену и понимал, что раз это так, то он должен признать её достойной любви. Он не мог винить Харкендера за это открытие, и тем более не мог винить его за то, что с ним сделал Зиофелон. Поэтому Дэвид простил Джейкобу Харкендеру знание, которое он никогда не мог получить сам, а Харкендер принял прощение Дэвида.

Это было началом их взаимопонимания, но не концом.

Смирившийся Харкендер, а не кто-то из мудрых ученых, влил в их видение острое чувство эмоциональной значимости. Он, в конце концов, был тем, кто пытался найти жаркий хаос, полный правого гнева, и не нашел ничего подобного. Он чувствовал отсутствие этого гнева и всего, что могло занять его место.

Ангелы, — понял Харкендер, передав это своим более спокойным коллегам, — могли, если бы захотели, стать божественными повелителями человечества. Но если бы они так поступили, они не стали бы, не смогли бы стать любым из тех богов, в которых люди так долго старались поверить. Они не смогли бы стать праведно гневными, педантично наказующими богами, и они бы не могли стать добрыми, милосердными и любящими богами. Они стали бы грубыми, капризными, требовательными богами, от которых нельзя ожидать ни награды, ни честности, они были бы агрессивными богами. Они могли, если бы захотели, играть с человечеством и писать сценарии, которые бы ставила целая раса, но эти игры и сценарии не касались бы человеческих нужд, желаний и намерений.

Нужны, как мухи озорным мальчишкам…

Благодаря Харкендеру Дэвид начал понимать, что мнение Люка Кэптхорна об ангелах было не столь уж глупым. Если бы ангелы решили поиграть в богов, они действительно уподобились бы Сатане. Хотя на самом деле их никогда не изгоняли из Рая, и раньше их никогда не привлекала идея соблазнять и мучить людей, их влияние на человеческое существование было бы очень сходным.

Харкендер показал своим товарищам ужасную опасность мира, который они открыли, разделив восприятие ангелов. Он показал им и дал почувствовать ужас того факта, что ангелы — и особенно Зиофелон — могли быть признаны за дьяволов.

И Джейкоб Харкендер теперь, когда он действительно прошел через огонь и получил доступ к мудрости, с опозданием открыл, что он вовсе не на стороне Дьявола.

Это было почти всем, что получили Дэвид и его товарищи — почти. Остальное было сложно воспроизвести, хотя он, по крайней мере, понимал, почему это было почти невозможно. Участников видения в итоге было девять, а не шесть. В то время как люди пожертвовали своими силами мысли и видения, ангелы с необходимостью жертвовали своими.

Увы, мысли ангелов были чужды людям и практически полностью лежали за пределами человеческого восприятия.

Но ангелы не были богами, они были существами вроде людей, у них были планы и схемы, страхи и тревоги — и вопросы, ответы на которые они искренне желали получить.

И один вопрос, самый простой, Дэвид уже перед ними поставил: «Сколько ангелов может плясать на бесконечно малой булавочной головке, имя которой Земля?»

Как и почему им требовалось усилие объединенных человеческих и ангельских чувств, Дэвид не мог уловить, но он уловил ответ.

Количество населяющих Землю ангелов было семь.

Баст и ещё шесть существ, подобных ей, были прикреплены к пузырю грубой материи, которым являлась Земля. Двумя из них были Зиофелон и создатель Гекаты. Из четырех остальных он мог назвать только Махалалеля.

Дэвид не был уверен в точном и полном значении этого открытия, но его обрадовала одна его сторона. Трое ангелов, которые замыслили схватить и использовать его, имели противников даже на Земле. Этот факт должен заставить их оставаться осторожными и не поощрять безрассудство. Это, по его мнению, обнадеживало, так как он искал хоть что-нибудь обнадеживающее, что мог бы принести в мир людей.

Дэвид был уверен, что существовали другие Демиурги, связанные с другими мирами, и, возможно, привязанные к звездам и межзвездной пыли. Общее количество этих существ, несомненно, должно быть огромным. И любое из них обладало достаточной силой, чтобы уничтожить жизнь на Земле, если бы ему того хотелось, но одинокий ангел вряд ли бы проделал подобное, так как такое действие очень истощило бы его силы и подвергло опасности со стороны его родичей.

То, что он узнал об Ангелах до и во время своего эксперимента, обнадежило Дэвида тем, что возможность образования союза всех ангелов с целью уничтожить мир пока сильно отдалена. По крайней мере, он был вынужден поверить в это.

Но была ещё одна возможность, которую раскрыли они со Стерлингом во время своего видения и которая теперь стала известна трем ангелам, даже если кто-то из них знал о ней раньше. Каждый Демиург, если он был достаточно умен, мог работать с земной жизнью аккуратно и экономно, производя потенциал перемен, который может быть усилен потенциалом перемен, заложенным в самой жизни.

Этим один или больше из Демиургов, населявшихся Землю, как догадался Дэвид, уже занимался, возможно, в разные периоды отдаленного прошлого. Махалалель явно предпринимал несколько опытов, результатами которых стали оборотни Мандорлы и Глиняный Человек. Даже если раньше, используя его, Демиурги не знали о такой возможности, теперь они о ней узнали.

И как они используют это знание, а также к чему это приведет, он мог только догадываться.

4

Дэвид обнаружил, что находится в темном внутреннем покое великой пирамиды. Баст сидела на своем троне, такая же громадная, как обычно. Кошки без устали двигались взад и вперед по холодному каменному полу.

Дэвид наклонился, чтобы поднять на руки одну из кошек. Он обнял её и погладил золотистый мех. Кошка замурлыкала.

Он всмотрелся в темноту и встретил пристальный взгляд мнимой богини.

— Тебе это больше не нужно, — резко сказал он. — Эти знаки, этот внушающий трепет старый город теперь бессмысленны. Ты ничего не получишь, являясь передо мной в таком облике, он не нужен тебе и как отражение твоего существа. В настоящей истории мира нет богов. Тени, отбрасываемые на стену мерцающим огнем, в конце концов, всего лишь тени. Мы выбрались на свет из пещеры, ты и я. Мы вместе посмотрели на мир.

— Хочешь, чтобы я пришла в твой дом в Кенсингтоне? — спросила богиня. — Ты бы хотел, чтобы я носила кринолин и корсет, и оставила свой экипаж на попечение твоего услужливого дворецкого? Хочешь, чтобы я выпила чаю с твоей женой? Или мы должны встретиться как джентльмены, в твоем клубе, перед камином в курительной комнате? Если все это бессмысленное притворство, то чем будет то?

Пока она говорила, он испытал странное чувство победы. Она никогда не снисходила до того, чтобы прикрываться от него сарказмом. Он подумал, не был ли её возврат к образу великанши признаком её беспокойства.

«Требуй» — сказал Махалалель.

— Все это служило своей цели, — легко произнес Дэвид. — В театре снов даже фантазии значимы, а некоторые смыслы можно передать только через фантазии. Но мы понимаем друг друга теперь гораздо лучше, чем раньше. Возможно, мы не можем встретиться как равные, но и в поддержании образа великой богини нет никакого смысла. Мы оба являемся производными эволюции этого мира, вместе мы умнее, чем в одиночку. Теперь ты нуждаешься во мне больше, чем раньше, так как мое восприятие и разум хорошо натренированы, а твои соперники имеют Джейсона Стерлинга и Харкендера. Я не прошу отпустить меня, но я требую выполнить мои условия.

Она наклонилась вперед с неуклюжего, неудобного трона, и её глаза вспыхнули:

— Кем бы я ни была, я владею жизнью и смертью всего, что тебе дорого. Всего!

— Ты можешь замучить и уничтожить меня, — согласился Дэвид, — также как я могу отрезать собственную правую руку. Ты выколешь свой глаз, если он восстанет против тебя? Как ты обрадовала бы этим Зиофелона или создателя Гекаты! Я нужен тебе — не любой выбранный наугад человек, а именно я. Без человеческих чувств и человеческого интеллекта ты никогда не поймешь, кто ты, и тебе подойдет только лучший человеческий интеллект. Раньше ты заблуждалась, но теперь знаешь лучше, и ты должна понимать, что гораздо большее осознание придет в один из дней, если ты только подождешь, пока не разовьется человеческая наука. Ты можешь стереть человеческую расу с лица земли, но это будет очень глупо, не так ли? Гораздо лучше защищать её, помогая её великим усилиям коллективной воли. Мы малы и слабы, но мы нужны.

— Я могу вытащить это знание из твоего разума, — сказала богиня. — Все это сон, и он легко забудется.

— Конечно. Если ты не решаешься вырвать свой глаз, ты можешь с тем же успехом закрыть его повязкой. Если только твои друзья согласятся ослепить также Стерлинга и Харкендера… если бы ты только могла поверить, что они это сделают! Мы оба знаем, в чем заключается правда, и с сегодняшнего дня у меня будут предложения, которые следует выполнять ради нашей совместной выгоды. Теперь, когда мы смогли увидеть самих себя и понять, кто мы есть, я думаю, мы лучше понимаем, что мы можем сделать друг для друга. Давай забудем угрозы и просьбы, и будем относиться друг к другу как разумные существа.

Ничего не изменилось. Баст продолжала сидеть на огромном троне, глядя на него с высоты, но Дэвиду показалось, что её глаза уже горят не так ярко.

— Чего ты хочешь от меня? — спросила она низким и сильным голосом. — Твои дети уже проснулись в своих постелях, и их воспоминания о жизни в волчьем облике начинают исчезать из их сознаний. Твоя жена бодрствует и вполне здорова. Она только лишь, как обычно, тревожится о судьбе своих любимых. Ты был болен, заснул в постели и скоро проснешься. Никто не приходил в твой дом, вообще никто. Тебя не кусал оборотень, хотя тебя потрепало лихорадкой и ослабил принятый опий. Это был сон, видишь ли. Все это был сон во сне!

Мир снов — это лабиринт, вспомнил Дэвид, и мы никогда не можем быть уверены, что выбрались в настоящий мир или достигли сердца лабиринта.

— Ты более порядочна, чем обычно, — сказал он. — Что насчет Таллентайра и де Лэнси? Они покидали Париж?

— Они в Лондоне, но Таллентайр ещё не встречался с тобой. Де Лэнси оправляется от ран, полученных при кораблекрушении, но ему также пришлось принимать опий, и он лишился части воспоминаний. Он помнит крайне мало о том, что случилось в Египте много лет назад, и почти ничего о недавних событиях. Сомневаюсь, что его память восстановится.

— И Таллентайр здоров, несмотря на, что с ним сделал Зиофелон в Эдеме Гекаты?

— Абсолютно здоров, — сказала она. — Кошмарные обстоятельства его смерти не будут его беспокоить, потому что ему будет что вспомнить, кроме своей смерти, — если он вообще что-то запомнил. Но ты так и не сказал мне, чего ты хочешь для себя лично. Ты хочешь волшебным образом исцелиться? Или дерзко требуешь бессмертия?

— Я убежден, что это можно оставить на твое усмотрение, — просто сказал Дэвид. — Сама решай, в какой момент меня можно будет отбросить в сторону ради более умного сменщика. Со временем у меня появятся новые требования, но есть только одна вещь, о которой я прошу ради Корделии. Я хочу, чтобы она была защищена от наблюдения Харкендера.

— Как ты сможешь это проверить? — возразила она. — Не думай, что сделанное тобой будет когда-нибудь повторено вновь.

— Ради себя самой, — терпеливо сказал он, — ты должна защищать нас всех, так же как Зиофелон и хозяин Стерлинга будут заботиться о своих протеже.

— Это последнее желание?

— Не совсем. Мне кажется, если ты можешь это сделать, было бы мудро освободить оборотней от проклятья, которое заставляет их быть людьми чаще, чем они того хотят. Дай им право выбора. Не как подарок от меня, но из чистого благородства.

— Какое мне дело до оборотней? — спросила она.

— Тебе есть дело до Махалалеля. Если твой хрупкий союз с Зиофелоном и создателем Гекаты сохранится, то скрепит его только страх перед тем, что знает Махалалель. Будь предупредительна с волками и с Глиняным Человеком, просто потому, что они существуют, а ты не знаешь, почему. Если можешь помочь им, сделай это. Если нет, ты знаешь, что они есть и всегда были глазами и руками твоего опаснейшего врага.

Слова прозвучали, и наступила тишина, но Дэвид не расслабился, он как можно смелее смотрел в огромные кошачьи глаза, которые мерцали где-то так высоко над ним, почти невидимые в смутном свете.

Она ничего не обещала, но он и не ждал этого.

Она слушала, и он понимал, что она бы не снизошла даже до этого, если бы не чувствовала необходимость выслушать все, что он скажет. Он наклонился, чтобы отпустить кошку, которую все это время держал на руках, осторожно поглаживая. Затем он выпрямился. Некоторое время он не отрывал своего взгляда от её.

— Я вижу тебя, — сказал он очень тихо. — Я знаю тебя. Я один могу смотреть в твои глаза и знать, что стоит за обликом, который ты предпочитаешь мне показать. Ты не человек, я знаю, но ты думающая личность. Тебе одиноко без взгляда, который может рассмотреть тебя, и разума, который может иметь представление о тебе.

Она не ответила ему.

Она вообще ничего не сказала.

Но её молчание было не красноречивым, а скорее удрученным.


Сэр Эдвард Таллентайр пробудился ото сна полного тьмы и одиночества в Эдеме. Он лежал около пруда, но это был не тот пруд, в котором на него напала пиявка. Здесь было больше тени, потому что пруд был окружен пышными деревьями, усеянными сочными красными плодами; его питал крошечный водопад, мягкий звук его падения наполнял влажный воздух.

Сев, он понял, что все ещё обнажен, но ран на груди больше не было. Он прикоснулся пальцами к своему лбу и почувствовал, что он покрыт потом.

Только теперь он заметил женщину, наблюдающую за ним в тени ближайшего дерева. Некоторое время, несмотря на её необычное одеяние, он думал, что она может быть его дочерью, Корделией. Затем он увидел, что у неё другое лицо. Инстинктивно он подтянул ноги, чтобы прикрыться, смущенный своей наготой.

— В чем дело? — спросил Таллентайр более резко, чем намеревался. — Где я? Где Стерлинг и Адам Глинн?

— Ты в Эдеме, — ответила она.

— А вы, без сомнения, Ева, — сказал он раздраженно.

— Нет, — она словно поддразнивала его. — Тут есть Адам, но нет Евы.

Тем не менее, она сорвала один из плодов с ветки над головой и кинула ему. Он попытался поймать плод, но тот упал на землю. Таллентайр подобрал плод и подозрительно рассмотрел его, словно ожидая, что он будет с червоточинами. Плод был размером с кулак, но не очень тяжелым.

— Это не яд, — сказала ему женщина. — Напротив, плод обладает сладким и чистым вкусом.

Он откусил немного и понял, что она говорит правду.

— Я был ранен, — сказал он. — Или думал, что был. Но я уже раньше был в подобном месте, и я помню, как легко могут исцеляться здесь раны.

Она улыбнулась, но ему снова показалось, что она смеется над ним.

— Смерть ничего не стоит в Эдеме, — сказала она ему. — Раны здесь ничто, а боль — всё. Но ты теперь не испытываешь боли.

— Я не чувствую боли, — признал Таллентайр. Он снова откусил от плода и быстро съел его, затем снова поднял глаза.

— Он довольно сладок, — признал он. — Но я ничего не узнал. Я и раньше знал, что я обнажен.

Затем к женщине подошел второй человек. Это был мужчина, одетый ещё более нелепо, чем она, его одежда сидела так плохо, словно он одолжил её у кого-то другого. Она сорвала ещё один плод и протянула ему.

— Вот мой Адам, — сказала она Таллентайру. — Однажды павший, но сейчас восставший. Ты встречал его раньше и встретишь снова, совсем в другом месте, очень скоро.

Таллентайр и Адам Глинн обменялись взглядами. Адам Глинн не был удивлен, увидев старика снова живым и здоровым.

Таллентайр подумал, что Глинн дошел до того состояния рассудка, когда уже ничто не удивляет. В некоторых снах ждешь всего и ничего, и нет причин чему-то изумляться. Затем, проснувшись, испытываешь неприятное ощущение потери способности к правильному пониманию мира.

Он посмотрел женщине в глаза и спросил:

— Кто вы?

Неважно, — ответила она. — Возможно, ты больше никогда меня не увидишь. И я не знаю, чем буду в будущем. Что касается того, кем я была в прошлом… Я была шлюхой, просто шлюхой.

— Лилит, — сказал Таллентайр, словно он подбирал ответ к загадке. — Тебя зовут Лилит.

— Одно имя не хуже другого, — сказала она. — В именах нет силы, пока ты не знаешь, что они точно обозначают.

— Я не столь в этом уверен, — заговорил Адам Глинн. — Дать чему-то имя означает вступить на путь понимания. Каждое последующее открытие того, что означает имя, — это новый шаг на пути. Однажды мы узнаем, как правильно тебя называть, и узнаем точно, что мы имеем в виду, когда говорим о тебе. Тебе не всегда будет так же легко менять свои имена, как ты меняешь свою внешность, чтобы скрыться от понимания.

Она лишь рассмеялась в ответ, но затем повернулась и коснулась лба Адама Глинна. Он замер, как статуя, лишенная жизни и времени. Женщина подошла к Таллентайру, протягивая руку к его лбу.

— Вам бы следовало превратиться в ангела с пылающим мечом, — сухо сказал он. — Имеете ли вы вообще представление о театре?


Дэвид не почувствовал постепенного пробуждения, он очнулся резко и грубо. Его глаза уже были открыты и привыкли к сумеркам вокруг его постели. Нелл сидела в кресле, неся свою вахту. Она была в своей ночной сорочке.

Он посмотрел на неё и почувствовал, как любящая улыбка изменяет его лицо.

Боль осталась, но приуменьшилась. Резь в спине и жгущее ощущение в суставах стали значительно легче. Это вернуло ему чувство необходимого комфорта, и он почувствовал, что вздрагивает от радости.

— Мне снился сон, — осторожно сказала Нелл.

— Он напугал тебя? — спросил Дэвид, наслаждаясь свободой от боли.

— Нет. Сон был не страшный, но я решила рассказать тебе о нем как можно скорее, а то я его забуду.

— Думаю, я знаю, что тебе снилось, — легко сказал Дэвид. — Я думаю, тебе снилось, что ты была волком, и что Тедди и Саймон тоже были волками, и что ты жила в волчьем логове в огромном лесу со стаей волков.

Он наблюдал за её удивлением и радовался тому, что был его причиной.

— Откуда ты знаешь? — спросила она. — Ты тоже его видел?

— Да. Я думаю, наши с тобой сны перемешались. Так иногда случается.

— Я знала, что ты смотришь сны, — сказала она. — Поэтому я ждала, когда ты проснешься. Ты издавал странные звуки, словно тебя обижали. Но теперь тебе лучше, верно?

Дэвид принял сидячее положение без обычной боли, но так же неуклюже, как раньше.

— Да, сказал он, понимая, что она права. — Теперь мне лучше.

— Какой сегодня день, Нелл?

— Понедельник, — сказала она, но затем помедлила. — Ну, — поправилась она, — то есть был понедельник. А теперь, когда мы проснулись, должен быть уже вторник.

Дэвид посмотрел на свою руку, на ней было ни шрамов, ни бинтов. «Как просто! — подумал он. Все болезни мира прекратились бы, если бы ангелам было до них дело. Увы, им все равно».

— Папочка, — спросила Нелл, — а почему мы видим сны?

— Потому что мы не машины, — мягко сказал он. — Потому что мы должны думать, чтобы жить, и чувствовать, чтобы думать. Сон — это способ исследовать нереальное. Сон напоминает нам, что наши чувства рассказывают не все о нашем мире, и то, что мы можем увидеть нашими глазами, есть только начало понимания.

— Я думаю, здорово быть волком, — сказала Нелл. — Но я не уверена. Когда я проснулась, я не могла понять, на что это похоже, но во сне казалось… будто ничто не может нам навредить.

— Я знаю, что ты имеешь в виду.

— Но тебе было плохо в твоем сне. Я видела. Почему тебе было больно, а мне нет?

— Иногда сложно избавиться от боли, — ответил Дэвид. — Даже когда ты спишь. Вот почему я иногда принимаю лекарства. Дело в болезни, понимаешь?

Он показал ей свою руку, чтобы она увидела его вздутые суставы. Но вздутие было теперь гораздо меньше, а суставы почти не болели.

— Почему нам больно? — спросила Нелл, нахмурившись. — Тедди говорит, что ты работаешь над тем, чтобы это выяснить.

— Боль — это цена, которую мы платим за способность мыслить. Для того чтобы говорить и думать, мы должны осознавать, но мы не можем просто решить, что мы осознаем, а что нет, иначе мы окружим себя ложью. Боль — это способ познания мира. Некоторые боли говорят нам о некоторых болезнях, но, кроме того, боль напоминает нам, что мир сделан не ради нашего удобства, что сама жизнь — это борьба с враждебными обстоятельствами. Боль — это шпоры, заставляющие нас видеть ясно и понимать более полно.

Но однажды, Нелл, люди станут хозяевами своей боли, а не её слугами. Однажды люди сумеют договориться с болью, не забивая её опием, но приручив её и сделав безвредной. Однажды мы сумеем освободиться ото всех проклятий, мучающих нас. Тогда мы станем по-настоящему свободны. В этом часть моей работы. Это лишь малая часть, но на свете миллионы людей, и, работая все вместе, мы сможем добиться великих побед. Я мало что могу, но несчетное количество других поддержат мое дело, когда я перестану работать. Вместе мы можем все. Однажды люди научатся жить с болью и поймут свои сны.

Нелл не поняла его — она была слишком маленькой. Но однажды она поймет. И поймут все.


Позже, тем же вторником, Нелл встретила дедушку, бросилась ему в объятия и сообщила по секрету, что видела себя во сне волком.

— Ты видел мой сон? — спросила она.

— Нет. Люди редко видят сны друг друга. Но я провел очень тяжелую ночь в поезде из Дувра, и мне самому снились какие-то странные сны.

— Папа может тебе их рассказать, — сказала она ему по секрету. — Папа знал, что мне приснилось, до того, как я рассказала ему.

Таллентайр вопросительно посмотрел на своего зятя. Тот наслаждался солнечным светом, проникавшим через окна гостиной.

— Вам снился Эдем, — сказал Дэвид с уверенной улыбкой хитрого фокусника.

— И правда, — признал Таллентайр с несколько более жёстким выражением лица, чем позволяла ситуация. — Возможно, вы можете рассказать мне больше о том, что произошло. Боюсь, что события вытекают из моей памяти, как вода из решета.

— Я не уверен, что знаю все подробности, — сказал Дэвид, — но многое могу рассказать. Возможно, ваша память прояснится, если мы выйдем на улицу. Нам нужно съездить в Ричмонд к человеку по имени Джейсон Стерлинг. Это он похитил тело Глиняного Человека с кладбища Остена. Я думаю, ему удалось его разбудить; в любом случае, он проводит кое-какие эксперименты, которые могут вам показаться интересными. Я не совсем уверен, что он вспомнит, когда и как мы встречались, но знаю, что он не откажется поговорить с нами.

— Я знаю это имя, — нахмурился Таллентайр. — Уверен, что встречал этого человека, но когда и где… Это ужасно, Дэвид — состариться и обнаружить, что твоя память выкидывает фокусы.

Он опустил Нелл на пол и взъерошил волосы подошедшему Саймону, прежде чем обнять свою дочь. Дэвид терпеливо ждал, пока баронет, наконец, подойдет к нему и пожмет ему руку.

— Вы выглядите получше, — сказал Таллентайр, посмотрел сначала на лицо Дэвида, а затем на руку, которую пожимал. — Боль унялась?

— Мне гораздо лучше, — признался Дэвид. — Не знаю, как долго продлится ремиссия, но должен сказать, что просто потрясающе хоть сколько-то чувствовать себя здоровым. Моя память тоже играет со мной в странные игры, но сейчас все уладилось, и я вспомнил все, что мне нужно. Я рад снова вас видеть.

— А что» — спросил Таллентайр, — снилось вам прошлой ночью?

Дэвид знал, что его друг понимает смысл этого вопроса, но он позволил себе загадочно улыбнуться.

— Мне снилось, что я был снежинкой в бурю, — легкомысленно заявил он. — Сначала было невообразимо холодно, но потом холод отошел на второй план, и я смог изучить шторм, частью которого был. Это был ужасный шторм: страшный, дикий и прекрасный. Но он понравился мне больше, чем Эдем… И несмотря на дикость шторма, я убежден, как только может быть убеждена снежинка, что кружиться в нем не так уж и плохо.

Загрузка...