Посвящается В.
Салаи, я хочу жить в мире с тобой, а не в войне. Хватит войны, я сдаюсь.
Утро, только что рассвело. Небо, наконец избавившееся от испражнений литейных мастерских и мануфактур, глубокого синего цвета самого лучшего ультрамарина, по четыре флорина за унцию. Мужчины спешат по улице Красильщиков, на них кожаные фартуки, с шеи свисают длинные перчатки, волосы зачесаны назад и убраны под кожаные шапки. Деревянные подошвы стучат по булыжникам, слышны бодрые голоса, хлопают ставни небольших мастерских, открывающихся по всей улице. Подмастерья вывешивают на крюки над дверьми мастерских мотки цветной шерсти: красные, синие, желтые, — они дрожат в холодном косом свете на стенах, с которых осыпается охра. Раздается глухое торопливое пыхтение, когда кто-то запускает машину Хироу, которая с помощью замысловатой системы блоков и ремней поворачивает лопасти в красильных чанах и приводит в движение винт Архимеда, поднимающий воду из реки. Клуб дыма, вздох, небольшое облачко пара поднимается над прогнутыми терракотовыми крышами, пыхтение переходит в неторопливое, размеренное биение.
Паскуале, накануне вечером перебравший вина, со стоном пробудился, когда ритмичные удары начали сотрясать пол, кровать на колесиках и его самого. В прошлом году их материальное положение ухудшилось, вокруг заказа для больницы Санта-Мария Нуова разгорелся скандал, и, когда дела, и без того еле теплившиеся, вдруг совсем пришли в упадок, учитель Паскуале, художник Джованни Баттиста Россо, снял комнаты во втором этаже высокого узкого дома в восточном конце улицы Красильщиков. Хотя одна комната была просто чуланчиком, а вторая, где спал Паскуале, не чем иным, как частью коридора со стоящей в нем кроватью, главное помещение было просторным и светлым, из него открывался ласкающий глаз вид на сады францисканского монастыря Санта-Кроче. Зимними утрами Паскуале допоздна валялся в постели, наблюдая за тенями, пляшущими на потолке узкой комнатенки, когда внизу по холодным темным улицам шли красильщики с фонарями; весной он разворачивал кровать к противоположному окну, чтобы наблюдать дрожащую игру света и тени на листьях деревьев в саду. Но все это лето машина Хироу будила его на рассвете, и сейчас ее вибрации перемежались с приступами похмельной тошноты, пока он нашаривал, но так и не нашарил сигареты.
Слишком много вина вчера вечером, вина и пива, пожалуй, неудачная смесь, а потом настала его очередь стоять на часах у тела Бернардо; Паскуале и еще трое учеников, все с пистолетами, на случай, если похитители трупов обнаружат их укрытие, пили густое темное вино, сладкое как мед, размахивали оружием, рискуя в пьяном угаре перестрелять друг друга, как каких-нибудь злоумышленников. Несчастный Бернардо лежал бледный и неподвижный, его лицо казалось вдохновенным, освещенное целым лесом свечей в изголовье гроба; два серебряных флорина блестели на закрытых глазах — столько денег он ни разу не видел за свою короткую жизнь. Двенадцати лет от роду, самый младший ученик Якопо Понтормо, Бернардо был этим утром сбит vaporetto: окованное железом колесо проехало по его груди, а заодно и по его жизни. Очень плохое знамение, ведь погиб он семнадцатого октября, в канун праздника святого Луки, небесного покровителя городского Братства Художников.
Звуков становилось все больше, они вплывали в открытое окно. Выстрел автоматической пушки ознаменовал открытие городских ворот, скрипы доносились в соответствии с законом распространения звуковых волн в воздухе: сначала близко и громко, затем все дальше и слабее. Прогрохотали по булыжнику деревянные колеса велосипеда, ездок бодро насвистывал. Женщины переговаривались друг с другом через узкую улочку. Затем колокола церквей, далеких и ближних, зазвонили к утренней мессе. Медленный тяжелый звон самого Санта-Кроче сливался с грохотом машины Хироу в красильне и, казалось, поднимался и опадал, когда два ритма то совпадали, то расходились.
Паскуале предпринял последнюю тщетную попытку нашарить сигареты, застонал и сел, оказалось, он полностью одет. У него было стойкое ощущение, что этой ночью хирург выпустил из него всю кровь. Макака Россо сидела на широком подоконнике в ногах постели, поглядывая сверху вниз водянистыми карими глазами и задумчиво отрывая кусок штукатурки длинными гибкими пальцами ноги. Когда макака увидела, что Паскуале проснулся, она схватила с кровати одеяло и выскочила в окно, повизгивая над отличной шуткой, которую сыграла.
Миг спустя раздался человеческий визг. Паскуале высунулся в окно, чтобы посмотреть, что творится. Окно выходило на огороды Санта-Кроче, молодой брат, надзиравший за огородами, метался взад и вперед по широкой, посыпанной белым гравием дорожке, потрясая, словно флагом, пустым мешком.
— Держите свою тварь в помещении! — кричал брат.
Паскуале посмотрел вправо-влево от окна: макака исчезла. Он крикнул вниз:
— Она и так в помещении. И вы должны быть в помещении, брат. Вы должны заниматься своим служением, а не будить невинных людей.
Брат ответил:
— Говорю вам, она украла мой виноград! — У него была красная физиономия, жирный молодой монах с сальными черными волосами, торчащими вокруг тонзуры. Он добавил: — Что касается невинности, не бывает невинных людей, разве что в глазах Господа. Но речь не о вас, это ваши нечестивые пьяные песни разбудили меня ночью.
— Что ж, помолитесь тогда за меня, — сказал Паскуале и убрался в комнату. Он не помнил, как добрался до дому, — какие уж там песни!
Брат все еще кричал, его голос срывался от злости, как часто срываются голоса толстяков. «Присмотрю за твоим виноградом», — решил Паскуале, зажигая сигарету трясущимися пальцами. Первая затяжка пробная: главное, не затягиваться глубоко. Паскуале осторожно глотнул прохладный зеленоватый дым, затянулся глубже, когда стало ясно, что с содержимым желудка он не расстанется. Он сел на помятую постель и, когда докурил сигарету, подумал об ангелах и вдохновенном мертвом лице Бернардо. Семья Бернардо сегодня попытается тайно вывезти тело сына из города, чтобы доставить на родину в Пратолино, где до него не смогут добраться потрошители трупов.
Паскуале налил в таз воды и сполоснул лицо. Пальцами зачесав назад влажные кудрявые волосы, он отправился в комнату, служившую студией, и обнаружил, что учитель уже работает.
Россо с Паскуале побелили стены и пол просторной комнаты всего две недели назад, и даже в этот ранний час она сияла чистейшим светом. Закутавшись в одеяло и свернувшись калачиком на парчовом стуле, обезьяна довольно посапывала и лишь слабо пошевелилась, когда Паскуале вошел и Россо принялся хохотать, громко и долго, над помятым видом своего ученика.
Россо работал у большого окна, выходящего на улицу. Ставни были распахнуты. Он смахивал пером угольные крошки с линий, проведенных на холсте, который, проклеенный, загрунтованный маслом, белый и липкий, простоял, прислоненный к стене, больше трех недель и теперь попал на рабочий стол. Россо был бос и одет в один лишь зеленый рабочий фартук, свободно завязанный на талии и достающий почти до колен. Высокий светлокожий человек, с поразительно рыжими волосами, жесткими, как иглы дикобраза, острым носом и бледным подвижным ртом. Лоб у него был испачкан углем.
Паскуале взял большое гусиное перо из связки на столе и принялся помогать. Россо заговорил:
— Ну, как у нас дела этим утром? Фердинанд разбудил тебя, как я ему велел? И что там кричал благочестивый брат?
Фердинанд был макакой, названной в честь покойного короля Испании, смерть которого никто не оплакивал.
— Он ждал, пока я проснусь, прежде чем стащить одеяло. И он сделал это, потому что ему нравится мой запах, а не потому, что вы ему что-то там сказали. Уговорами вы не заставили бы его выпить и стакан воды, даже проведи он три месяца в Аравийской пустыне. А что до брата, он просто жаден. Кстати, вы любите виноград? У меня есть мысль, как заставить нашего друга кричать так, чтоб он лопнул.
— Это ты подговорил Фердинанда украсть виноград? Ты убедил его сделать это; я уверен, ты говоришь с ним на языке жестов.
Паскуале сметал угольную пыль, которая оседала внизу холста. Линии набросков должны остаться, но быть почти незаметными, иначе они начнут проступать на картине или даже хуже — изменят оттенок красок.
— Мастер, почему вы занялись этим прямо сейчас? Разве вы не хотите одеться?
— Вот еще, я только-только разделся.
— Надо полагать, были с вашим сладким мальчиком.
— Это, — отвечал Россо, — не твое дело. Кроме того, если ты не в силах уговорить Пелашиль дать тебе еще немного ее отравы, нет нужды вымещать злость на мне.
— Пелашиль? Разве я пытался?
Паскуале помнил, что говорил с ней, это бесспорно, ему все больше и больше хотелось попробовать хикури еще разок, но она ответила, что пьяный человек будет только смущен видениями, которые вызывает снадобье, зато потом она подошла и поцеловала его на глазах у всех и сказала, чтобы он навестил ее, когда проспится. Паскуале застонал, наполовину от удовольствия, наполовину от укола совести. Пелашиль была служанкой Пьеро ди Козимо, дикарка, привезенная с дружественных берегов Нового Света, все считали ее незаконной женой Козимо. Она была в два раза старше Паскуале, темнокожая, с огромным задом, но Паскуале поспорил, что сумеет привлечь ее внимание и заставить улыбнуться. У нее не было времени на пустую болтовню: если разговор был ей неинтересен, она просто разворачивалась и уходила. Как правило, она хранила молчание, не мрачное, просто задумчивое, и ее внезапная лучезарная улыбка тоже появлялась редко. Странно, но то, что Паскуале воспринял серьезно — эйфорический сон, вызванный хикури, в котором он глубоко проник в структуру мира, — Пелашиль считала всего-навсего забавой. Она даже слушать не стала, когда он попытался пересказать ей, что видел, сжевав сморщенную, тошнотворно горькую серо-зеленую облатку, которую она дала ему у себя, в жаркой, пестро убранной комнатке.
Россо, который понял чувства своего ученика, засмеялся и жестом изобразил рога на лбу.
— Какой стыд, Паскуалино! Ты водишь за нoc несчастного чокнутого старика.
— Может, я хочу последовать его примеру и сам увидеть Новый Свет. Мы могли бы туда отправиться, учитель, вы и я. Мы могли бы начать все сначала.
— Я не стану тебя удерживать, если ты захочешь уехать. Видит Бог, я научил тебя всему, что знаю сам. Поезжай, если хочешь, но не разбивай старику сердце, не похищай его служанку. Старичкам необходимо женское тепло.
— Представьте, какое там освещение, учитель, и подумайте: там человек может жить королем на ту ренту, которую вы платите за это жилье.
— Королем дикарей? А какая в этом честь?
— Знаю, вы скажете, здесь у вас есть определенное положение, — сказал Паскуале. — Простите, что напоминаю. Вам следует одеться по случаю процессии.
— У нас полно времени до начала процессии. — Россо сделал шаг назад и критически оглядел набросок. Это было «Снятие с креста», вид сверху на драматично прорисованное тело Христа, которое бережно поддерживали апостолы.
— Это точно может подождать.
— Я должен успеть за две недели, или придется платить неустойку. Так сказано в контракте.
— Вы и раньше платили неустойки. А нам надо закончить стену для светового представления.
Россо согласился расписать орнаментами только что отштукатуренную стену, которая являлась частью конструкции, участвующей в представлении для Папы. Когда-то зрелища по случаю прибытия высоких иностранных гостей подготавливали художники; теперь же опустились до того, что стали прибегать к помощи механиков.
— Мы закончим стену завтра. Я не могу разорвать этот контракт, так же как не могу разорвать тот контракт. Нам скоро впору будет выпрашивать у святого Марка половину плаща. Слушай, если синьору ди Пьомбино понравится набросок, он, может быть, поручит нам роспись своей домашней часовни. Что ты на это скажешь, Паскуалино? Может, я смогу взять новых учеников.
— Тогда вам придется достать и новую кровать. Моя слишком узкая для двоих и так продавлена, что мне кажется, я укладываюсь в могилу каждый раз, когда ложусь спать.
— Она и должна быть узкой, чтобы вмещаться в комнату. Впрочем, — сказал Россо, внезапно отчаиваясь, — что толку в новых учениках? — Его настроение резко менялось в эти дни. Паскуале знал, что учитель не вполне пришел в себя после общения с братом — управляющим больницей, которому мерещились дьяволы в тех набросках, где были изображены святые, и который во всеуслышание заявлял, как его провели. Россо сказал: — Может быть, я отдам всю часовню тебе, Паскуалино. Но хотя бы это я должен написать сам. Пора уже заканчивать картон. Кстати, есть еще твоя доска. Когда ты собираешься начать работу над ней? Об этом же не беспокойся, это проще пареной репы. Мы затеним здесь по периметру, правая сторона будет ярче левой. Кстати, я продал одну твою гравюру.
Паскуале нашел кусок вчерашнего хлеба и, усиленно жуя, спросил:
— Которую?
— Ну, из тех, которые покупают женщины и о которых они никогда не могут спросить прямо. А она была хорошенькая, Паскуале, и вся зарделась, точно тебе говорю, пока пыталась объяснить мне, что она хочет. Макни хлеб в масло, хотя как ты вообще можешь есть после вчерашнего… надеюсь, пол не запачкаешь.
Паскуале сделал серию этюдов для гравюр, которые художники называли между собой «товаром-люкс». Модель он нашел среди девочек мамаши Лючии, угодливую шлюху, которая могла позировать за гроши и, не жалуясь, часами сохранять одну и ту же позу. Он переспросил:
— Так какую именно? И сколько вы получили?
— Одну из ранних, — небрежно ответил Россо. — Весьма живописную, где повсюду стоящие члены.
— Эту? Ее без нашего ведома перепечатали этой весной.
— Да, и копия вышла лучше твоего оригинала, особенно руки мужчины, сжимающие мошонку и член, — они получились гораздо свободнее. Но все равно нашей застенчивой покупательнице хотелось отпечаток с оригинала, что, как мне кажется, само по себе комплимент.
— Ладно, я сделаю еще. — Паскуале тряпкой стер масло с рук и взял почерневшее гусиное перо. — Вы в самом деле будете работать по этим наброскам или начнете все заново?
— О, мне кажется, в этом что-то есть. Хотя мне не нравится положение двух фигур, придерживающих ему ноги. Может, я немного отодвину их назад.
— Тогда наверняка у них нарушатся линии рук. Кроме того, когда поднимаешь что-то тяжелое, прижимаешь руки к бокам, так что они должны стоять ближе к телу.
— Вот он, мой ученик, указывающий учителю, что нужно делать.
— А как насчет моей доли за гравюру?
— Она уже потрачена. Не смотри на меня так, Паскуалино. Нужно ведь платить ренту.
— Вчера вы сказали, рента может подождать.
— Я имел в виду не студию. — Россо смущенно моргнул.
— И кто же из сладких мальчиков был вчера? Тот пруссак со шрамом?
Россо пожал плечами.
— Он же вор.
— Ты ничего не понимаешь, Паскуалино. Дай пожилому человеку любить, пока можно. Это с похмелья ты такой злой?
Россо было двадцать четыре, он был на шесть лет старше Паскуале.
Паскуале почесал обезьяну за ушами. Макака зашевелилась и счастливо вздохнула.
— Пора готовиться к процессии, — напомнил Паскуале.
— Еще несколько часов.
— Мы обещали забрать знамена у мастера Андреа. Учитель… как вы думаете, он там будет?
— С его стороны было бы весьма невежливо не явиться.
Рафаэль. Имя можно не называть. Это имя было у всех на устах уже три дня, он прибыл из Рима раньше своего хозяина, Папы Льва X.
Россо прибавил:
— В любом случае я должен одеться сообразно, а я так и не решил…
— Тогда у меня полно времени, чтобы попытаться научить чему-нибудь обезьяну.
Разумеется, они опоздали. Россо славился своими опозданиями. Вместо того чтобы одеваться, он расхаживал в рабочем фартуке, угрюмо разглядывая картон, потом принялся рисовать красной охрой Паскуале, пока тот пытался научить макаку спускаться по веревке: это вовсе не так легко, как может показаться, — макаки неважно лазят, во всяком случае по веревкам. Россо по-прежнему пребывал в странном настроении: ему не хотелось идти и в то же время он не мог сидеть спокойно. Когда он все-таки кое-как оделся, им с Паскуале пришлось нестись по улицам к студии Андреа дель Сарто, но они все равно опоздали.
Мастер Андреа пребывал в ярости из-за каких-то проблем с молодой женой. Его ученики болтались по передней части студии, где к стене были прислонены свернутые знамена для процессии. Сердитый голос учителя периодически доносился из окна наверху. В праздничном настроении, в своих лучших одеждах, ученики передавали по кругу толстую самокрутку с марихуаной, жевали сочный виноград из Коломбо, который принесли Паскуале и Россо, и смеялись рассказу Паскуале. Тот показывал порез от веревки: в какой-то момент по пути вниз макака потеряла самообладание и чуть не вырвала веревку у него из рук. Постепенно подтягивались другие художники и ученики — на этой улице, между ювелирными мастерскими и мастерскими каменотесов, располагалось с дюжину студий. Кто-то принес флягу вина, ее тоже пустили по кругу.
Мастер Андреа наконец появился, дородный человек в черном бархатном одеянии с расшитым золотом поясом. Лицо его было в пятнах, руки дрожали, когда он приглаживал длинные волосы, — он походил на рассерженную пчелу, выглянувшую из улья, чтобы посмотреть, кто его побеспокоил. На самом деле мастер был добрый человек и прекрасный наставник — Россо когда-то учился у него, так что Паскуале тоже до некоторой степени являлся его учеником, — но легко впадал в ярость, а его новая жена, молодая и хорошенькая, провоцировала у него приступы ревности.
Россо обнял бывшего учителя и проговорил с ним всю дорогу до площади Синьории, а Паскуале со знаменем на плече шел вместе с остальными учениками. Он чувствовал себя неловко в несвежей одежде; наряда лучше этого у него действительно не было, что верно, то верно, но если бы он не напился вчера до такой степени, то снял бы камзол, рейтузы и рубашку и положил их на ночь под матрас. Хорошо, что он хотя бы нашел время вымыть лицо и руки и подержать пальцы в розовой воде по рецепту Россо. Паскуале приглаживал кудрявые волосы, пока те не заблестели, после чего Россо водрузил ему на голову венец и назвал своим маленьким принцем дикарей, просто чтобы поддразнить его.
По дороге к ним присоединялись другие художники со своими учениками и ассистентами, и к тому времени, когда они вышли на площадь Синьории, их было около полусотни. И столько же уже ждало перед Лоджией во главе с Микеланджело Буонарроти, который возвышался над остальными из-за одного только чувства собственного превосходства, в белой тунике, такой длинной, что она походила на балахон (чтобы скрыть вывернутые внутрь коленки, пояснил Россо), но даже в таком виде Микеланджело, дай ему молнию, — был бы вылитый Зевс.
Рафаэля и его свиты не было.
Нанятые музыканты играли на дудках, волынках и viole da braccio.[1] Развернули знамена, сияющие золотом и ультрамарином, и словно цветы внезапно распустились на углу выложенной камнем площади. Следуя примеру других учеников, Паскуале вставил древко своего знамени в ремни специально надетой кожаной упряжи, но даже так у него быстро заболели плечи, поскольку ветер трепал знамя взад-вперед.
Лишь немногие прохожие обращали на них внимание. Их Братство переживало тяжелые времена, они были просто маленькой незначительной группкой людей, собравшихся рядом с большой сценой, которую рабочие сколачивали посреди площади к предстоящему визиту Папы.
Стук молотков не прекратился, даже когда со ступеней Лоджии стали зачитывать благословение. Кроме того, звучали лающие приказы, под которые отряды городской милиции маршировали по широкой шахматной доске площади Синьории, шумела сигнальная башня, ее крылья стучали и дергались в энергичном танце, и слабый голос старого секретаря Совета Десяти, произносящего ежегодное благословение, был едва слышен. Священник продолжал брызгать на собравшихся художников святой водой, даже когда секретаря, как показалось, недостойно быстро, уже увели помощники. Святой отец пробормотал молитву, перекрестил воздух, и все закончилось.
Процессия рваной линией потянулась вперед, люди не спеша занимали свои места. Постепенно они уходили с площади в тень Большой Башни. Квадратная, прорезанная узенькими окнами и балконами, с навесными бойницами и платформами, прилепившимися к ее гладким камням, словно ласточкины гнезда к сараю, башня возносилась так высоко в небо, что, когда позади нее проплывали облака, казалось, она падает. Башня пригвождала к земле северо-западные колледжи, лаборатории, аптеки, хирургические, прозекторские и мастерские Нового Университета, который занял почти целый квартал из кривых улочек, где когда-то работали ювелиры; за соединенными между собой красными крышами, белыми колоннадами и террасами надзирал архитектор, сам Великий Механик, вознесенный своей Большой Башней на сотни braccia[2] над толпой; может быть, прямо сейчас он наблюдает процессию Братства Художников, тянущуюся, словно вереница муравьев, у подножия его орлиного гнезда и поворачивающую на Понте Веккьо. Они должны были пройти единым маршем, нескончаемые телеги, экипажи и vaporetti грохотали мимо, прежде чем свернуть на широкий бульвар над рекой.
Паскуале, сжимавший древко своего знамени, на котором был запечатлен святой Лука, милосердный и седобородый, пишущий один из своих портретов Девы Марии (их сохранилось три: в Риме, Лорето и Болонье), поглядывал на реку. Он любил наблюдать за судами: маленькими баржами, рабочими лошадками речной транспортной системы, колесными паромами, большими океанскими maone[3] — и, изредка, за каким-нибудь кораблем с военных верфей Ливорно, который двигался, словно грациозный леопард среди домашних кошек.
Солнце пробивалось в просветы между облаками. Знамена трепетали, музыканты заиграли громче, и колонна подтянулась. Паскуале наконец-то воспрянул духом, забыл о своей головной боли и спазмах в желудке, для которого хлеб с маслом оказались нежелательным грузом, забыл про затекшие руки, сжимающие древко знамени. Чайки, белоснежные птицы, летевшие вдоль Большого Канала в сторону города, пронзительно кричали над водой. Крики, далекие крики. Можно помечтать о том, как он увозит темнокожую черноглазую Пелашиль обратно на родину, в Новый Свет, где белые ступенчатые пирамиды искрятся, словно кучи соли, среди пальм, и любой фрукт готов упасть тебе в ладони, только протяни руку, и стаи попугаев летают, словно тучи стрел, выпущенных целой армией.
Река разделялась на каналы, ближайший к морю нес в себе странные краски, которые смешивались и расползались перистыми завитками: красильни и химические мануфактуры сливали сюда свои стоки, и их несхожие пигменты не смешивались в бурую массу, а давали странные новые сочетания, клубящиеся на поверхности изысканными узорами, словно сама вода ожила. Вдоль всего канала, бодро несущего свои воды, тянулись цепочки водяных мельниц, стоящих на каменных пирсах, колеса шлепали и пенили воду, их механизмы издавали непрерывный гул. Многие из них приводили в движение ткацкие станки, пытаясь конкурировать с современными механизированными мастерскими на противоположном берегу. Ночью некоторые хозяева пускались во все тяжкие, обрубали причальные тросы соперников, стремясь занять место выше по течению, где оно было сильнее. Иногда над водой раздавались пистолетные выстрелы. Журналист и драматург Никколо Макиавелли однажды сказал знаменитую фразу, что война — это просто коммерческое состязание, достигшее высшей точки, — так оно и было.
У Понте алла Грацие процессия свернула в сторону от реки, в лабиринт узких улочек с доходными домами, облицованными мягким серым pietra serena,[4] в черных разводах от грязных дождей, где пришлось лавировать между клубами дурно пахнущего воздуха и дыма, вырывавшимися из мануфактур. Мастерские и botteghe[5] в полуподвалах уже пооткрывали свои ставни, и работники выходили приветствовать процессию. Они особенно кланялись Микеланджело, который вышагивал с неизменным достоинством во главе, его белое одеяние сияло на фоне черных и коричневых одежд других художников. Флоренция любила своих преуспевающих сыновей, особенно если те были талантливы. Более того, Микеланджело вышел победителем из жаркого спора с Папой по поводу того, как должно выглядеть надгробие предыдущего понтифика. На него смотрели как на защитника чести Флоренции перед лицом ее давнего врага, не зря самая знаменитая его работа — «Давид», убийца великанов.
Итак, процессия наконец добралась до часовни Святого Амброджио, по соседству с которой работали знаменитые живописцы. За годы до того, как Братство разорвало отношения с Обществом Святого Луки, его докторами и аптекарями, которые, по правде говоря, долго снабжали деньгами нищую художественную братию, службы проходили в мраморе и бронзе церкви Святого Эджидио при больнице Санта-Мария Нуова. Но не теперь.
Начался редкий дождик. Барабаны продолжали бить, пока процессия вливалась в узкие двери маленькой капеллы с оштукатуреными стенами и залегшими между стропилами тенями, куда долетал шум машин из мануфактур с другой стороны улицы.
Рафаэля не было и здесь.
Мecca почти завершилась, когда Рафаэль наконец прибыл. Он торжественно вошел во главе шумной толпы ассистентов и учеников, и на звук открываемой двери в маленькой церкви повернулись все головы. Бездельники с задних рядов, проболтавшие всю службу, как это было заведено у флорентийцев, словно церковь являлась просто еще одним общественным местом, только с алтарями и певчими, были так же ошарашены, как и все остальные, — они замолчали и принялись подталкивать друг дружку. Паства из учителей и учеников оглядывалась, все без исключения, кроме Микеланджело, который сидел, застыв, в дальнем конце первого ряда, точно в той же позе, в какой просидел всю мессу (и в которой Паскуале исподтишка зарисовал его), не удостаивая взглядом соперника, не позволяя ему заметить, что он узнан. Даже священник умолк на мгновение, прежде чем продолжить произносить благословения, перемежаемые звоном множества маленьких колокольчиков. Пока Рафаэль со свитой скидывали дождевики, чтобы всем стали видны их модные черные рубахи, сотканные машиной, камзолы и рейтузы, оркестр из шести инструментов одышливо заиграл Agnus Dei, на полтакта позже вступил престарелый кастрат, и все в церкви зашушукались.
Россо пихнул Паскуале и театрально прошептал:
— Второй сын божий благословил нас своим присутствием.
Паскуале не мог отвести взгляда от великого художника. Рафаэль непринужденно сидел среди ассистентов, некоторые из них могли бы и сами стать учителями, если бы не предпочли служить Рафаэлю. А кто бы не предпочел? Рафаэль зарабатывал больше, чем любой другой художник и в Риме, и во Флорентийской Республике, и даже больше, чем художники Европы и Нового Света. Как и Микеланджело, Рафаэль принял Новую Эпоху близко к сердцу. Эпоха индивидуализма была его временем. Он брал заказы по собственному выбору, и его слава заставляла богачей, и потомственных и новоиспеченных, неистово сражаться за обладание его работами, тогда как бедняки украшали свои жилища скверными репродукциями его полотен. Он был на особом положении. Микеланджело писал, как считал нужным, и часто в результате оказывался без клиентов, и только Рафаэль был уверен, что его заказчики получат то, что хотят, и при этом работал в свое удовольствие.
— Он вернулся к своим корням, чтобы убедиться — они настолько плохи, насколько ему запомнилось, — продолжал Россо.
— Он уплатил свой флорин, — сказал Паскуале, имея в виду, что Рафаэль имеет право на праздничную мессу с флорентийским Братством Художников в день их святого покровителя, поскольку он записал свое имя в «Красной книге» и уплатил налог. Паскуале так мечтал хоть одним глазком увидеть Рафаэля, что теперь чувствовал себя обязанным защищать его.
— Один из всех здесь присутствующих, — заметил Россо, и это было почти правдой. В «Красной книге» Братства было больше должников святого Луки, чем кредиторов, потому что немногие удосуживались заплатить целый флорин, чтобы стать признанными мастерами гильдии, золотые дни которой миновали, а такие, как Рафаэль Санти из Урбино или Микеланджело Буонарроти, не нуждались в Братстве для упрочения своего положения. Паскуале слышал ворчание мастера Андреа, когда процессия вползала в церковные двери, что теперь они стали меньше гильдии крысоловов, а были времена, когда вся улица, на которой стоит церковь Святого Амброджио, была перекрыта праздничным шествием, все выходили поглядеть, — и где теперь их поклонники?
Но знамена гильдии по-прежнему были живописны, хотя и сделались залатанными и поблекшими больше чем за сто лет. И даже в этой маленькой церкви были заметны следы роскошного Золотого Века, когда произведение искусства напрямую говорило с Богом. Здесь была осыпающаяся фреска с «Благовещением» над первым алтарем и лучше сохранившаяся прекрасная фреска над вторым алтарем: Мадонна на небесном троне с Иоанном Крестителем и святым Варфоломеем. Та же тема повторялась над третьим алтарем, на этот раз Дева была представлена прославляемой всеми святыми. Золотые детали фресок блестели в мерцании свечей, создавая впечатление, будто церковь больше, чем на самом деле, так сквозь стену деревьев озеро кажется морем.
Паскуале постарался сесть как можно ближе к лучшей работе в церкви. Она располагалась в нише между вторым и третьим алтарями, «Благовещение» в формате тондо,[6] созданное Липпи в Золотой Век, до расцвета механики. И большую часть мессы, церемонии, оплаченной по подписке каждым мастером, и должником, и кредитором (Россо ужасно ругался по поводу подобного грабежа), Паскуале глазел через маленькое окошко в иной мир, мир чистых красок и четких линий. Серьезность Мадонны в этом окне, ее лицо и поза выражали четвертую из пяти добродетелей Благословенной Девы, именуемую Humiliatio,[7] золотая линия от голубя, Духа Святого, тянулась к ее животу, и архангел Гавриил стоял на коленях в саду среди цветов. Главное — ангел. Паскуале коллекционировал ангелов. За исключением крыльев (которые, несмотря на золотые перья, были явно скопированы с крыльев голубя; Паскуале видел другое «Благовещение» Фра Липпи, где у ангела были в крыльях аргусовы глаза павлиньих перьев), этот ангел мог бы быть обычным молодым человеком из хорошей семьи времен Лоренцо Несчастного. Ему было лет четырнадцать-пятнадцать, бледная кожа, овальное удивленное лицо, синие глаза с длинными ресницами, и одет он был в роскошный костюм тех изысканных времен. Если с него снять налет экзотичности, он мог бы оказаться церковным служкой или пажом. Но внимание Паскуале привлекало (он дважды пытался передать это на листе бумаги) выражение лица ангела. Сосредоточенное внимание, проникнутое скорбным знанием о том бремени, которое вынужден будет нести Священный Младенец, но и радостью, что завет между Небесами и Землей наконец-то обрел плоть.
Во всяком случае, именно так и надо его понимать, думал Паскуале. Но как можно уловить истинные чувства создания, одновременно стоящего выше человека (ведь он ближе к Богу, чем даже самые блаженные святые) и ниже его (ведь хоть он и командует легионами младших ангелов, Гавриил всего-навсего посланник, гонец, принесший Слово Бога человеку, сам он не Слово, а только вместилище его, но ведь ангелы избраны не для служения, разве служить не означает пасть)? Это было то, что Паскуале пытался выразить с тех пор, как на него снизошел замысел одной работы. Пьеро ди Козимо, которого Паскуале нравилось считать своим тайным наставником, в редкие моменты просветления говорил ему, что надо писать правду, если писать вообще; но как же можно изобразить правду чего-либо, лежащего за пределами простого человеческого восприятия? Как можно запечатлеть лицо ангела?
Фра Липпи разрешил проблему, изобразив своего ангела в обличье прекрасного придворного, так решали проблему почти все художники Золотого Века. И почти все художники во Флоренции, и тогда и теперь, написали хотя бы одно «Благовещение», популярный сюжет, потому что и Благовещение, и Новый год попадали на один и тот же день, двадцать пятое марта.[8] Но Золотой Век кончился, разбитый на куски изобретениями механиков, как и сама реальность. Пришла Новая Эпоха, требующая либо гения, либо ничто. В юности Рафаэль писал ангелов как идеал идеалов, не лучших или прекраснейших придворных, а идеальных придворных из воображаемых разговоров Кастильоне.[9]
Говорили, когда Рафаэль работает, он улавливает не просто оттенки лица модели, но даже мысли и индивидуальность. Но ангелов он не писал со времен своего ученичества, не считая изображения побега святого Петра из тюрьмы, и то ангел там был в тени. Если даже величайший художник в мире испугался темы, как же может Паскуале принять подобный вызов?
Хотя у Паскуале было видение и разорительно дорогая доска, подготовленная с особым тщанием, он не сделал ни мазка ради воплощения замысла. Он видел мельком, а может, ему казалось, будто он видел мельком, больше чем простую красоту или даже идеал красоты, но он не знал, как начать воплощать то, свидетелем чему он стал. Зато Паскуале чувствовал: если ему не удастся, значит, вся жизнь не удалась; он верил: если бы он сумел поговорить с Рафаэлем, великий живописец понял бы.
Несчастный наркоман Пьеро ди Козимо, болтающий о созданиях из миров, вплетающихся в этот мир, понимал больше остальных, но, несмотря на все его приключения на далеких побережьях Нового Света, у него оставался взгляд человека Света Старого, он не вполне отделался от его влияния. Что касается Россо, Паскуале даже не упоминал о предмете своего замысла учителю, не говоря уже о видении. Россо учил преодолевать технические трудности: перспектива, пластичность пространства, скорость, необходимая при письме темперой, и смелые исправления, которые новый герцог и прусский формуляр сделали допустимыми для масляной живописи, — он был хороший человек и щедрый хозяин, но в то же время легко раздражался и был консервативнее, чем хотел признать. Художники — те же ремесленники, от начала и до конца, был его девиз.
Колокольчик зазвонил к причастию. Идя за учителями Братства (Россо, который забыл исповедаться, вынужден был отстать), Паскуале и остальные ученики выстроились в линию вдоль перил, чтобы принять глоток кроваво-красного вина, тонкую облатку пресуществленной плоти. Когда Паскуале поднялся, чувствуя, как нежное тесто тает на языке, подслащенное бурым вином, он увидел, что Рафаэль скромно стоит на коленях в конце ряда, среди остальных представителей своей школы, словно он всего лишь обычный человек.
Причастие завершилось, за священников, отправлявших службу, помолились, паству отпустили, люди потянулись к задней двери, смешиваясь с зеваками и обычными горожанами, ожидавшими полуденной службы, которая должна была начаться, как только закончится эта. Ученики собирали знамена. Скатав свое знамя, Паскуале попросил одного из учеников мастера Андреа отнести его обратно. Он видел Рафаэля, идущего по проходу и беседующего с несколькими художниками.
Ученик, бодрый парень по имени Андреа Сквазелла, сказал:
— Бог замечает и воробья; наверное, и Рафаэль может удостоить тебя взглядом. Но Бог воробья только замечает.
— Надеюсь, я удостоюсь большего.
— Я знаю о твоих амбициях, но что до твоего таланта… — Когда Рафаэль проходил мимо, Андреа вцепился в Паскуале и сказал с насмешливой озабоченностью: — Тише, не упади в обморок. Он всего лишь человек.
Рафаэль был среднего роста, с мягким бледным лицом, темными кудрями до плеч. Его черная рубашка и костюм были из тончайшего голландского полотна, сшитые дорогим портным. Он сильно жестикулировал, подчеркивая какую-то мысль. Пальцы у него были тонкие, как у женщины, и такие длинные, словно в них были лишние фаланги.
Паскуале выдохнул, когда маленькая группка прошла мимо.
— Всего лишь человек, — повторил он.
— Хотя у некоторых иное мнение, — сказал Андреа. — Мастер Микеланджело считает, что твой Рафаэль нечто гораздо более низменное, чем человек. Что-то вроде вши.
Микеланджело шел по дальнему проходу, высоко держа голову, за ним следовали два его ассистента. Он напоминал военный корабль, выходящий из порта в шторм в сопровождении пары шлюпов.
— Мой учитель говорит, Рафаэль ворует идеи, — сообщил Андреа Паскуале. — Рафаэля тайно провели в Сикстинскую капеллу, когда Микеланджело ушел после рабочего дня, и в результате он немедленно перерисовал пророка Исайю, над которым тогда работал, словно тот был написан совместно, хотя об этом знал не только сам Микеланджело. Твой Рафаэль скорее декоратор, а не живописец.
— Если ты хочешь сказать, что его вдохновение начинается там, где у остальных оно заканчивается, тогда я на его стороне, — сказал Паскуале.
Андреа засмеялся и заявил, что у Паскуале нет совести.
— Я в отчаянии. Как я с ним заговорю?
— Скажи ему, что тебе нравятся его работы, — рассудительно предложил Андреа. — Или лучше подожди, пока мой учитель тебя представит. Вперед, Паскуале! Если ты не подойдешь к нему ближе, тебе придется громко кричать, а это не очень-то удобно. Даже во флорентийской церкви.
Андреа был родом из Урбино и считал всех флорентийцев невежами, особенно из-за того, как они открыто болтали во время мессы, даже по большим праздникам.
К этому моменту группа художников с Рафаэлем в центре почти дошла до двери. Кто-то вошел в церковь, как раз когда Паскуале двинулся вперед, и словно ветер всколыхнул кроны деревьев, потому что люди вокруг Рафаэля разошлись в стороны и попятились, оставив его один на один с вошедшим.
Это был крепкий мужчина средних лет, одетый по моде, больше подходящей двадцатилетнему юнцу: короткий серый плащ в каплях дождя и кружевная белая рубаха, вычурный камзол с невероятными разрезами и буфами, такие камзолы любили прусские студенты, рейтузы с разноцветными штанинами. На его взволнованном лице еще сохранялись следы былой красоты, которые угадывались в профиле и капризно надутых пухлых губах. Вьющиеся волосы были все еще густы, экстравагантно причесанные, они спадали до плеч.
Паскуале узнал его сразу: Джакомо Капротти по прозвищу Салаи, миланский любовник Великого Механика. Еще он заметил, что миланец пьян. Паскуале отступил, но Салаи все равно врезался в него.
— Может, стоит смотреть, куда идешь, — сказал Салаи, — когда рядом люди?
Паскуале огрызнулся:
— Прошу прощения, синьор, я не заметил Ваше Высокомерие.
Он сказал бы больше, но один из ассистентов Рафаэля, Джулио Романо, крупный мужчина средних лет, схватил Салаи за руку. Он отвел его в сторонку и зашептал:
— Не здесь. Не в этом месте.
Салаи сбросил его руку и расправил рукав.
— Пожалуй, но я упустил вас возле башни и хочу засвидетельствовать почтение теперь, если мне будет дозволено.
Романо развел руками.
Салаи обернулся к остальным и заговорил несколько несвязно:
— Миллион извинений, что пропустил ваше маленькое торжество. Я пошел не туда, мне сказали, вы обычно слушаете праздничные службы в другом месте, когда бываете во Флоренции. Как же я метался в поисках этой церквушки, в своем роде очаровательной, я уверен, хотя и безвестной. На самом деле я не сожалею, я здесь просто представляю своего учителя. Он давно уже уплатил взнос, раньше, чем ощутил подлинное призвание и покончил со всякой мазней. — Салаи повернулся к Рафаэлю. Полностью сфокусировать взгляд ему не удалось. — Так вот, художник. Что, собака бежит впереди хозяина? Примите мои комплименты по поводу выбора наряда для себя, синьор Рафаэль, и этих ваших прихвостней. Похоже, в данных обстоятельствах утро самое подходящее время. У вас, рисовальщиков, впереди целый день, даже у вас, синьор Рафаэль. Мы скоро затмим вас полностью, получив в свое распоряжение настоящий свет.
Кто-то из ассистентов попытался вмешаться:
— Если вы пришли с сообщением от своего хозяина, так говорите. Мастер Рафаэль слишком занят, чтобы тратить время на таких, как вы.
— Какие-нибудь любовные шашни, без сомнения. Сердечные дела, как выражаются в печатных листках. Что ж, я не из тех, кто становится на пути у любви.
Рафаэль засмеялся:
— Так вас никто и не посылал сюда?
Салаи ухмыльнулся, словно необычайно обрадованный тем, что его блеф раскрыт.
— Что ж, если на то пошло, нет.
Второй ассистент заметил:
— Насколько я помню, Лоренцо Медичи[10] был убит в церкви.
— Спокойствие, — сказал Джулио Романо.
Салаи коснулся эфеса французской рапиры, свисающей с расшитой серебром перевязи.
— Синьор, я могу отойти на шаг, если вам от этого станет легче. Я даже подожду, пока вы возьмете в руки какое-нибудь оружие.
Повисло напряженное молчание, поскольку все знали, что Салаи прекрасный фехтовальщик. Ассистент покраснел и отвернулся.
— Ступайте, — сказал Романо. — Уходите, Салаи. Не здесь. Не сейчас.
Рафаэль произнес, очаровательно улыбнувшись:
— Мы слушаем вас, синьор Салаи. Говорите же.
Салаи поклонился:
— Надеюсь, мне нет нужды говорить, синьор… нет, мастер Рафаэль. Дело вот в чем. Вскоре первый со дня основания Республики Медичи ступит на землю Флоренции. Будет жаль, если его божественное присутствие останется незамеченным на фоне скандала.
— Я не боюсь, Салаи. Уж только не той ерунды, которую в силах затеять вы.
Салаи заморгал и прикрыл рот рукой, делая вид, будто делится тайной:
— А как же честь одной госпожи…
— Это старая сплетня, — перебил его Рафаэль.
Второй ассистент двинулся вперед, положив руку на кинжал за поясом.
Салаи грациозно отступил, внезапно протрезвев, на его лице отразились неприкрытое ехидство и какое-то вдохновение.
— От этой колючки с оливы не будет никакой пользы, приятель. Наверное, ты им вычищаешь грязь из-под ногтей, они в самом деле не соответствуют твоему наряду.
Романо положил руку на плечо товарища. Остальные спутники Рафаэля, подбодренные этим жестом, начали посмеиваться и топать ногами. Некоторые члены Братства, и мастер Андреа среди них, закричали, что это стыд, стыд и позор Флоренции, если кто-то из ее граждан оскорбляет гостя. Салаи посмотрел на них, затем поклонился, насмешливо-низко, прежде чем развернуться и пойти к двери.
Некоторые старшие учителя принялись извиняться перед Рафаэлем, Россо в сторонке вдохновенно что-то говорил Джулио Романо. Паскуале попытался протолкнуться вперед, но спутники Рафаэля сомкнули ряды и единым отрядом вышли через высокие церковные двери в угрюмый, дождливый день. Когда Паскуале попытался пойти за ними, мастер Андреа обернулся и сочувственно произнес:
— Он будет здесь, пока Папа не уедет, Паскуале. Я уверен, тебе представится возможность поговорить с ним, но не теперь.
Паскуале поймал его за рукав:
— А что имел в виду Салаи, когда говорил о чести какой-то госпожи?
— Ты же знаешь, какого рода скандалы обожает затевать петушок Великого Механика, — сказал мастер Андреа уклончиво. — В женщинах корень всяческого зла, говорят некоторые. Или сказали бы, если бы им позволили…
Он надел на седую голову четырехугольную шапочку, одернул широкие рукава рубахи и поспешил вслед за уходящими. Пара голубей взлетела, потревоженная его шагами: крылья ангела.
Паскуале наблюдал за голубями и мок под грязным моросящим дождем, пока из церкви не вышел Россо. Паскуале увидел бледное взволнованное лицо своего учителя и сказал:
— Разве вы не идете с ними, учитель? Обед в честь Рафаэля…
— Пусть старички объедаются, — махнул рукой Россо. — Думаю, нам обоим не помешает выпить.
Любимое заведение Паскуале и Россо представляло собой низкий винный погребок, в котором собиралось не всегда безопасное общество учеников-живописцев, журналистов и швейцарских купцов. Хозяин, жирный круглоголовый швейцарец прусского происхождения, имел обыкновение снимать пробу с напитков, которые подавал, и держал собаку размером с небольшую лошадь, которая, если не валялась перед очагом, слонялась между посетителями, выпрашивая подачку. Швейцарец внимательно рассматривал каждого, кто входил в кабак, и, если гость оказывался новичком, вид которого ему не нравился, или завсегдатаем, которого он не любил, хозяин начинал изрыгать страшные проклятия и оскорбления и не успокаивался, пока несчастный не решал убраться. Зато хороших клиентов швейцарец веселил грубыми шутками и розыгрышами, обычно вызывавшими ответную реакцию, и умел создать в заведении особенную атмосферу. Как ни странно, драки случались редко. Если хозяин не мог справиться сам, он натравливал свою собаку, не нуждаясь в другом оружии.
О стычке Салаи с Рафаэлем уже болтали в погребке. Паскуале пересказал события двум разным компаниям и получил от довольных слушателей выпивку. Он наделся увидеть здесь Пьеро ди Козимо, но старика не было. Постепенно тот все больше отдалялся от шумного общества, все глубже погружаясь в себя. Он часами разглядывал капли дождя на окне или созерцал пятна краски на грязном полу у себя в комнате.
Паскуале относил ему еду несколько дней назад, но Пьеро отказался впустить его и через щель приоткрытой двери заявил Паскуале, что занят важной работой. Пьеро говорил, словно во сне, видя нечто, доступное только ему.
Паскуале сказал:
— В один прекрасный день та дрянь, которую вы едите, хикури, убьет вас. Вы не можете жить во снах вечно.
— Этот мир не единственный, Паскуале. Ты видел это пару раз, но пока еще не осознал. А должен, если собираешься стать хоть каким-нибудь художником.
— Я пока еще не освоился и с этим миром. Пустите меня, всего на минутку. Смотрите, я принес хлеб и рыбу.
Пьеро не обратил внимания на его слова. Он заговорил с тоской:
— Если бы ты только был моим учеником. Какие путешествия мы бы совершили вместе, а, Паскуале? Приходи через несколько дней. Через неделю.
Паскуале постарался скрыть раздражение в голосе:
— Если вы не будете есть, то умрете.
— Ты прямо как Пелашиль, — сказал Пьеро. — Нет. Ей хватает здравого смысла не беспокоить меня. Она понимает.
— Я тоже пойму, если вы меня впустите. Мне необходимо увидеть…
— Твоего ангела. Да. Но ты не настоящая личность, пока еще нет. Больше не беспокой меня, Паскуале. Теперь мне надо поспать.
Сейчас, в шумном многолюдном погребке, Паскуале решил, что это из-за того разговора с Пелашиль, когда он пьяно настаивал на еще одной порции хикури, травы, привезенной Пьеро из Нового Света. Паскуале высматривал Пелашиль, которая обычно работала в кабаке каждый вечер, но не видел ее. Ее не было долго, и он подумал, потому что был молод и эгоцентричен: а вдруг она ушла, возмущенная его поведением, и больше уже не вернется.
Любимый угол Пьеро заняла группа шумных сквернословящих швейцарских кавалеристов. Кондотьер, который привел их, развалившись на любимом стуле Пьеро с прямой спинкой, оживленно объяснял непристойными словами, почему он никогда не позволит иметь себя в зад и сам никого не будет иметь в зад, ни флорентийца, ни кого другого, а купленный им на вечер мальчик, сидящий у него на коленях, делал вид, будто зачарованно слушает.
— Нет, конечно, я, как любой другой мужчина, люблю, когда мне сосут член, и мне плевать, кто это делает: мужчина, женщина или младенец, который думает, будто то, чем я кончаю, молоко его мамаши. Лучше всего было с одной старухой, у которой не осталось ни единого зуба. Но только турки и флорентийцы пялят друг друга в анал, я прав или не прав?
У кондотьера было худое рябое лицо и усы, нафабренные, чтобы получились торчащие кончики. Он запустил пальцы в волосы купленного мальчика, мальчик заморгал и послал ему воздушный поцелуй, полунасмешливый-полульстивый. Наемник обвел взглядом комнату, маленькие глазки поблескивали из-под кустистых бровей, возможно, он надеялся, кто-нибудь возразит ему. Но никто не возразил — как не уставали напоминать печатные листки, граждане Флоренции опасались иностранных наемников. Стыдливое молчание висело в помещении, пока военный не засмеялся и не потребовал еще вина.
Вино принесла Пелашиль. Сердце Паскуале дрогнуло, стоило ему ее увидеть. Когда она наполнила кружку кондотьера, Паскуале подозвал ее, и она медленно подошла. Пелашиль — нагловатые глаза, черные, похожие на ягоды, кожа цвета осенних листьев, широкие бедра, обтянутые поношенным парчовым платьем, рукава которого были обрезаны, оставляя обнаженными мускулистые руки. Паскуале спал с ней разок, прошлой зимой, и с тех пор так и не смог решить, он ли ее выбрал или она его.
— Я вчера перебрал, — сказал Паскуале. — Надеюсь, ты не сердишься.
Пелашиль шагнула назад, когда он попытался обнять ее.
— Почему мужчины всегда думают только о себе?
— Ты злишься! А что я такого сказал? Разве я не могу спросить?
Россо, который до сих пор молча пил, шевельнулся и произнес:
— Предложи ей увезти ее домой, Паскуалино. За море, туда, где песок бел, море сине, а женщины ходят голыми.
— Это вы так думаете, — сказала Пелашиль, — но моя родина совсем не такая. К тому же вы бы предпочли голых мальчиков. — Она схватила за руку Паскуале. — Старик снова болен. Ты должен навестить его. — И она пошла за вином, увернувшись от пьяного солдата.
Паскуале сел на место, выпил еще вина и снова подумал о бессвязных речах Пьеро и о том, как после порции хикури разрозненные движения слились в одно и в дрожащем дождливом свете возникли крылья голубя. Ангелы и время… Их время такое же, как у людей, идет минута в минуту? Какое-то знание, огромное и невероятно непрочное, словно лесной цветок, кажется, было готово озарить его разум, но угрожало раствориться, если он станет слишком пристально глядеть на него. Он подумал: может быть, Пьеро знает, что означало это откровение. Может быть, Пьеро даст ему еще один сушеный лист хикури. Он обязан навестить старика, да, но не сейчас. Пока еще рано. Он должен собраться с духом, чтобы вынести царящую в уединении комнаты Пьеро разруху.
Джамбаттиста Джеллия, бунтарь с левыми взглядами, славящийся тем, что когда-то был башмачником, а стал автором-моралистом, проталкивался сквозь толпу. Только что вошел журналист Никколо Макиавелли, и Джеллия тащил его к столу Паскуале, громко говоря:
— Никколо, ты должен это услышать. От того, кто там был, в самом сердце скандала.
— Чаще всего необходимо расстояние, чтобы увидеть правду, — со смехом протестовал Никколо Макиавелли. — Кроме того, я уже написал свою статью и отдал ее в печать. На самом деле мне скоро нужно будет пойти посмотреть, как там дела. Дай мне спокойно выпить, не думая о работе, Джеллия. Может быть, революция для тебя жизнь, но журналистика для меня только профессия.
— Этот молодой человек там был, то есть он так говорит.
— Это правда, — сказал Паскуале.
— И, я вижу, ты неплохо нажился на своем везении, — заметил журналист, улыбнувшись. Остальные сидевшие за столом засмеялись практичности Паскуале.
— Это правда! — настаивал Паскуале.
Никколо Макиавелли тонко улыбнулся:
— Мне не нужны слова, друг мой.
Россо сказал:
— Он прав. И тебе не нужны слова, Паскуалино.
— А как насчет рисунка? — спросил Паскуале.
— Какая глубокая ирония заключена в том, что в пастве, состоящей из одних художников, никто не догадался зарисовать скандал, — заметил Никколо Макиавелли, и все снова засмеялись.
Россо поднялся, держась за край стола. Он выпил больше Паскуале.
— Это частное дело, — заявил он.
— Но в общественном месте, — возразил Джеллия.
Паскуале пихнул Россо локтем в бедро и заговорил жарким шепотом:
— Нам нужны деньги, учитель.
— Делай как знаешь, Паскуалино, — устало сказал Россо. Его внезапно захлестнула очередная волна черной меланхолии. — С моего благословения. Надеюсь, скоро все разъяснится.
Джеллия отошел, давая место Россо, который двинулся через толпу к двери. Паскуале заговорил, потому что им в самом деле были необходимы деньги:
— Я докажу вам, что был там. Вы должны извинить моего учителя. То, что произошло… это позор.
Он достал лист бумаги, на котором делал наброски в начале службы, обмакнул край рубахи в вино, собираясь стереть рисунок, но Никколо Макиавелли перехватил его руку:
— Дай-ка взглянуть. — Он поднес рисунок к глазам, разглядывая его сверху вниз, словно читая текст. Макиавелли был тонкий, но крепкий, с умным моложавым лицом монастырского библиотекаря. На выступающих скулах темнела щетина, голова с залысинами, волосы коротко подстрижены. Он сказал: — Вижу, Микеланджело Буонарроти размышляет, в которого из смертных метнуть тщательно выбранную молнию. Это ты рисовал?
— Он лучший из нас, — сказал Паскуале.
— Если хочешь, идем со мной, нет, не допивай, тебе потребуется твердая рука и острый глаз, а не возбужденное воображение.
Дождь кончился, в воздухе висел желтый пар. Он пах древесным дымом и серой, от него чесался нос и слезились глаза. Хотя шестичасовая пушка еще не стреляла, подавая сигнал к закрытию ворот, пар уже погрузил город в ночь. Люди блуждали в нем, закрывая лица; держась за руки, прошли два механика в кожаных масках с какими-то свиными рылами.
— Механики отравляют воздух, а потом сами вынуждены изобретать способ, как им дышать, — заметил Никколо Макиавелли. — Жаль, что немногим доступны их средства.
Это был один из тех смогов, которые душили Флоренцию, если ветер не дул, и дым от мастерских опускался тяжелым одеялом по течению Арно. Журналист мучительно закашлялся, прикрывая рот ладонью, затем извинился. Он когда-то сидел в подземельях Барджелло, пояснил он, и с тех пор у него болят легкие.
— Но это было до того, как я взялся за перо ради правды, а не ради государства. Что касается правды, теперь, когда мы ушли от твоих товарищей, можешь сказать мне, как было дело, если ты все видел.
— Я видел Рафаэля, как вас сейчас, — выпалил Паскуале, что, по мнению механика, было бы не совсем точно, зато правдиво с точки зрения здравого смысла.
— И ты помнишь все достаточно хорошо, чтобы нарисовать?
— Я развиваю память, синьор Макиавелли, особенно на лица и жесты. Если я не смогу зарисовать, то хотя бы смогу вспомнить.
— Неплохо. И пожалуйста, называй меня Никколо. Синьор Макиавелли был иным человеком, в иное время.
Двенадцать лет назад Макиавелли был одним из самых могущественных людей во Флоренции, секретарь Совета Десяти, он был посвящен в большинство тайн Республики и являлся главным вдохновителем ее внешней политики. Но правительство свергли после внезапного нападения испанского флота на доки в Ливорно. Половина флорентийского флота была сожжена на причалах, и полк испанцев, сжигая и грабя, подошел к самым стенам Флоренции, пока флорентийцы собирались, чтобы дать отпор. Пожизненный гонфалоньер[11] Пьеро Содерини покончил с собой, а Макиавелли оказался в опале. Несмотря на частые выступления в защиту Республики, несмотря на то, что его собственная семья погибла, а имение разграбили испанские захватчики, враги Макиавелли распустили слух, будто бы он всегда был сторонником Медичи. В последовавшие за нападением дни полной неразберихи поползли сплетни, будто бы он может стать вдохновителем заговора, призванного вернуть власть Медичи. Такая опасность возникла впервые после недолгого, но жестокого правления Джулиано Медичи. Тридцать лет тому назад, счастливо избегнув лап Папы, тот развернул кампанию против убийц своего старшего брата и их родственников, зашедшую гораздо дальше массовых казней. Пока Рим вел войну с Флоренцией, и даже после поражения Рима, случившегося благодаря изобретениям Великого Механика, Джулиано продолжал очищать от скверны знатные семейства, как Бог очищал от скверны египтян, подготавливая исход народа Израиля. Это было тяжелое время, которое до сих пор не забыто.
Отстраненный от дел, Никколо Макиавелли отказался присягать на верность новому правительству и за свои труды (или гордыню) два года томился в Палаццо дель Барджелло. Когда его наконец освободили, так ни в чем и не обвинив, он стал во главе журналистов, работавших на разных stationarii,[12] выпуская печатные листки, которые предлагали смесь сенсаций со скандалами. После падения прежнего правительства фракция механиков образовала Совет Восьми, Десяти и Тринадцати. Возведя в достоинство свое кредо: правда должна стать явной (но заботясь о том, чтобы в печать не попадало ничего противоречащего представлениям правительства о правде), — Никколо Макиавелли сделал карьеру политического комментатора.
Он работал на stationarius, который использовал под контору мастерскую, где когда-то трудился Веспасиано да Бистиччи; ирония заключалась в том, что этот самый крупный издатель удалился в загородное поместье, лишь бы не работать с новомодными печатными прессами, которые лишали работы переписчиков. Некоторые утверждали, будто бы это совпадение подтверждает то, что деятельность Макиавелли финансирует семейство Медичи, ведь Козимо де Медичи когда-то был главным клиентом Бистиччи, он заказал библиотеку из двухсот томов, которую сорок пять писцов закончили за рекордный срок в два года. Флорентийцы ничего не любили так, как сплетни, а сколько сплетен можно породить, находя связи и совпадения с событиями давно минувших дней, учитывая, что флорентийцы прекрасно помнили и просто обожали многокрасочную и бурную историю города. Можно сражаться с судьбой, но нельзя победить прошлое.
Даже в этот поздний час свет горел во всей печатной мастерской. Внутри оказалось полдюжины человек, которые за одним из письменных столов ели пасту с черным хлебом и запивали ее вином. Синяя завеса сигаретного дыма проплывала в воздухе над их головами. Пара подростков-печатников спала в подобии гнезда из тряпок под блестящей рамой пружинного пресса. Лежали кипы чистой бумаги, отпечатанные листы свисали с веревок, словно сохнущее белье. Везде горели свечи с зеркальными отражателями, одна из современных ацетиленовых ламп свисала на цепи с потолка. Она давала яркий желтый свет и добавляла в спертый воздух помещения чесночную вонь.
Товарищи приветствовали Макиавелли с жизнерадостным цинизмом. Издатель печатных листков Пьетро Аретино был честолюбивый человек вполовину моложе Макиавелли, плотный и начинающий жиреть, с окладистой бородой и черными сальными волосами, зачесанными назад.
— Свидетель, да? — спросил он, когда Макиавелли представил Паскуале. Он попыхивал зеленой сигарой, которая испускала густой белый дым, такой же ядовитый, как пар на улице.
Аретино впился в Паскуале пронзительными, но не злыми глазами. — Что ж, дружок, мы здесь печатаем только правду, верно, ребята?
Остальные захохотали. Самый старший работник, с лысиной, обрамленной жидкими седыми волосами, сказал:
— А Республику волнуют скандалы в среде живописцев?
— Здесь нечто большее, — сказал Никколо Макиавелли. Он уже успел плеснуть порцию желто-зеленой жидкости в стакан с водой и теперь выпил мутный напиток, содрогнувшись наполовину от восторга, наполовину от отвращения.
— Не стоит, Никколо, — заметил Аретино.
— Эта штука хорошо действует на мои нервы, — пояснил Никколо, принимаясь смешивать новую порцию. — А что до ссоры, это видимый симптом той болезни, которая поразила все государство. Испанская зараза начинается с вполне невинного прыщика, который даже не болит, насколько мне известно. Надеюсь, вы поняли, что я знаю об этом не из личного опыта, — добавил он, когда все засмеялись. — А тот несчастный, который позже обнаружит у себя на члене сыпь, вовремя не углядел таящейся в этом прыщике опасности. Я часто думаю, что мы похожи на врачей, советуем, как лучше жить, вычищаем заразу. Это происшествие может показаться ерундой, я знаю, но это диагноз.
Аретино выпустил длинную струю дыма.
— Публику волнует только то, чем мы захотим ее взволновать. До тех пор пока мы печатаем о чем-то, это новость. Если мы печатаем о чем-то много, это большая новость. Помните войну в Египте? Так ведь войны не было, пока мы о ней не сообщили, только тогда Синьория послала войска.
— Но война-то все равно была, — мягко произнес Никколо. Он каким-то образом уже успел прикончить вторую порцию напитка и допивал третью.
— Но другая война! — воскликнул Аретино. — Не скромничай, Никколо. Ты должен упиваться своей властью.
— Я слишком хорошо знаю, куда приводит упоение властью, — сказал Никколо Макиавелли.
— Без риска не будет награды.
Аретино с наслаждением перекатил сигару из одного угла рта в другой. Мерцание свечей отражалось в его глазах. «Он похож на дьявола», — подумал Паскуале. В такую ночь было несложно представить, как эти циничные мужчины действительно правят миром посредством своих слов, в чем они сами, кажется, не сомневались.
Самый старший спросил:
— Так в чем же значительность этой ссоры, Никколо? Что это за болезнь?
— Пожалуйста, прочитай мою статью, Джироламо. Сейчас уже так поздно, боюсь, я не смогу пересказать, перевру сам себя.
Аретино сказал:
— Война старого с новым, механиков с художниками, Папы Медичи с нашей драгоценной Республикой. Нам необходимо ответить на вопрос, чью сторону мы примем? Кто из них ангелы?
— Те, кого полюбит Бог, — отозвался кто-то.
— Это прекрасно, — раздражился Аретино, — но мы не можем дожидаться небесного суда, который часто нескор и странен.
— Ну, это не новость, — продолжал пожилой журналист. — Каждый, у кого есть глаза, знает, что Папа прибывает через два дня. Каждый, у кого есть уши, знает, что это посольство должно погасить угли бесконечно тлеющей войны между Флоренцией и Римом. Рим когда-то пытался ослабить Медичи убийствами и войной, а теперь один из Медичи стал Папой и вынужден договариваться с теми же механиками, чьи машины спасли правительство Джулиано де Медичи. Глупая стычка — это не тот крючок, на который можно повесить что-нибудь столь же тяжелое, как заговор с целью скрыть правду от граждан.
Никколо сказал:
— Прекрасно известно, что Рафаэль посланник Папы. У всех художников имеются глаза, правда, юноша? А у Рафаэля они лучше, чем у многих других, как раз чтобы высмотреть, какие в городе настроения. И еще речь идет о жене некоего уважаемого горожанина, женщине, которая питает особый интерес к искусству. — Тут все заулыбались, и даже Макиавелли, кажется, развеселился. — Но здесь ее имя лучше не упоминать, слишком хорошо оно известно.
Паскуале, желавший знать, кто эта женщина, небрежно бросил:
— Петушок Салаи грозился назвать ее имя, если мастер Рафаэль выйдет из себя.
— Пустая угроза, — отмахнулся Аретино. — Любовные похождения твоего мастера Рафаэля освещают самые популярные издания христианского мира. Многие мужья, кажется, мечтают, чтобы им наставил рога молодой гений, хотя, боюсь, они путают член Рафаэля с его кистью и думают, будто их жены приобретут большую ценность от его движений, словно пигмент, который обращается в золото, когда мастер берется за кисть.
— Может, ему подписывать своих женщин, как он подписывает свои работы, — предложил один из молодых журналистов.
— Существует мнение, — сказал Макиавелли Паскуале, — что Великий Механик уже обо всем договорился с Папой, а Рафаэль должен всего лишь уладить формальности. Разумеется, это не в интересах Флоренции, ведь наша империя живет плодами гения Великого Механика. И еще существует проблема испанского флота, в данный момент вышедшего с Корсики на учения под командованием самого Кортеса.
— Кортеса-убийцы, — вставил один из журналистов.
— Кортеса с горелой задницей, — сказал Аретино. — «Греческий огонь» подпалил его корабли, когда он пытался покорить Новый Свет, и подпалит еще раз.
— У испанцев теперь железные мундиры, — заметил пожилой журналист, — и они не утратили тяги к золоту и неофитам. Пройдя по землям мавританского халифата, они принесут свою Священную Войну во все уголки Нового Света. Представьте, что произошло бы, будь на месте Америго Веспуччи, который договорился с Монтесумой, Кортес![13]
— А при чем здесь Салаи? — спросил Паскуале.
— Салаи чувствует исходящую от Рафаэля угрозу, в этом нет сомнений, — ответил Никколо, — отсюда и этот стремительный наскок, свидетелем которого ты стал. У Великого Механика страсть к милым мальчикам, в число которых Салаи давно не входит.
— Из милого мальчика он превратился в приятного мужчину, — заметил один из журналистов.
— Рафаэля тянет только к женщинам, — заявил Аретино. — А Великий Механик старик, который питается травой, словно крестьянин, и, возможно, уже потерял ко всему этому интерес, с тех пор как выстроил свою башню. Но Салаи думает членом, из-за него он не сегодня-завтра и погибнет. Если у него нет испанской заразы, тогда остальные и подавно ее не заслуживают.
— Говорят, у Великого Механика она есть, — сказал пожилой журналист. — Говорят, он спятил. Я слышал, он держит у себя птиц. Они летают там по всем комнатам.
Аретино сказал:
— Эта история кажется мне более правдоподобной, чем сплетня, будто он оживил труп. Точнее, сшитого из кусков нескольких трупов человека. Даже я не верю в эту байку, парни! А что до птиц, что ж, у каждого должно быть какое-то увлечение, правда? Не вижу вреда в птицах.
— Если только тебе не кажется, будто ты стал одной из них, — возразил пожилой журналист. — Поговаривают, он садится на спинку кровати и кричит, словно грач, и при этом машет руками.
Один из молодых журналистов прыснул и сказал:
— Я слышал от одной шлюхи: кое-кто из главных членов Совета Десяти по свободе и миру любит привести к себе с полудюжины девиц и расхаживать между ними голым, воткнув в зад перо и кукарекая петухом.
Макиавелли сказал с улыбкой:
— Если бы мы верили всему, что слышим, пожалуй, жители Флоренции уже двадцать раз должны были бы умереть от испанской заразы. Секс тут ни при чем, несмотря на его широкую популярность. Дело в связях. Салаи может оказаться той картой, которая уже очень скоро заставит всех открыть, что у них на руках. Я не верю, будто Рафаэль прибыл, чтобы соблазнить Великого Механика, здесь слишком многолюдно для соблазнения. Но если Рафаэль привез требования Папы к Синьории, тогда к моменту прибытия самого Папы должен быть готов ответ; стало быть, это секретное посольство, и правительству будет очень некстати, если оно обнаружится. Ведь их девиз: демократия рождается только в обсуждениях и открытых спорах. Вот почему эта стычка так важна, вот почему мы должны осветить ее как можно детальнее, особенно если никто из наших конкурентов вообще не обратил на нее внимания.
— Исключительность этого дела меня очень заинтересовала, — сказал Аретино. — Здесь секс переплетается с вопросами чести и высшими тайнами государства, и только мы об этом знаем. Это пахнет деньгами, ребята.
— И это значит, что мы печатаем, — заключил пожилой журналист, неловко поднимаясь с высокого трехногого стула. — Посмотрю, что можно выкинуть.
Аретино загасил сигару, внезапно приобретая деловой вид.
— Все, что угодно, если иначе нельзя. Джерино, растолкай этих парней, пусть разберут литеры. Нам необходимы две колонки в пятьдесят строк, и я хочу, чтобы они были как можно выше. Леон, напиши сотню слов о синьоре Салаи, ничего особенного, но достаточно красноречиво, чтобы польстить ему и заставить служить нашим целям. Он главный злодей в пьесе, но и простофиля тоже он. А что до вас, юный живописец, что вы знаете о гравюрах на меди?
Паскуале набрал в грудь побольше воздуха. Голову все еще туманили пары выпитого вина и выкуренной марихуаны, все казалось слегка мерцающим и расплывчатым. Он сказал настолько уверенно, насколько смог:
— Я занимался гравюрами.
— Отлично. Вон там стол. Якопо, перетащи его под лампу и прибавь газ. Этому молодому человеку требуется хорошее освещение для работы. Принесите ему… Что тебе нужно?
Паскуале еще разок вдохнул.
— Бумагу, разумеется, настолько гладкую, насколько возможно, копировальную бумагу и иглу, чтобы перевести рисунок. Хороший карандаш. Синьор Аретино, я обычно делал гравюры на дереве, разве это выйдет не дешевле? Падуб почти так же хорош, как и медь.
— У меня нет никакого падуба, и мне нравятся медные пластины, потому что с них можно сделать очень много отпечатков. Будут сотни оттисков этого листка. И пусть последняя копия будет такой же четкой, как и первая. За какое время ты справишься?
— Ну, часов трех-четырех будет достаточно.
— У тебя есть час, — сказал Аретино, хлопнул Паскуале по спине и оставил его.
Самый младший из журналистов помог Паскуале перетащить стол под шипящую газовую лампу, показал ему, как поворачивать кран, чтобы регулировать частоту, с которой вода капала на белые камни в резервуаре: чем больше вытекало воды, тем громче становилось шипение, и желтое пламя расцветало, ярко освещая белый лист бумаги и заставляя тени плясать по всей комнате.
Паскуале закурил сигарету и мысленно представил всю сцену, руками вымеряя пространство на бумаге. Пространство, учил его Россо, самое главное в композиции. Взаимоотношения фигур, заключенных в пространство, должны возникать, притягивая глаз в нужной последовательности, иначе все превратится в хаос. Салаи слева, на переднем плане Рафаэль, голова слегка повернута в сторону от зрителя, они составят центральную часть композиции. Спутники Рафаэля, собравшиеся полукругом, за ними местные художники, вполовину меньше, потому что они не так важны. В деталях прорисовать только Рафаэля и Салаи, одинаковые позы и выражение смущения и страха у всех остальных. Чтобы изобразить стыд, нарисовать их закрывающими глаза руками, а страх — вцепившимися друг в друга дрожащими пальцами.
Когда Паскуале сделал набросок двух главных фигур, он проработал фигуры свидетелей на заднем плане; самым заметным среди них был Джулио Романо, удерживающий Салаи, а ассистент, который так неуверенно угрожал Салаи, теперь превратился в верного и отважного слугу, готового отдать за учителя жизнь, рука на кинжале, лицо гневное. Потом сам Салаи, прищуренные глаза, кривая усмешка, одно плечо выше другого. Рафаэль гордо стоит в правой центральной части, столп, на который опирается вся сцена, непоколебимый в то время, как все остальные отступили под напором Салаи.
Паскуале прорисовал его изящные пальцы, затем положил рисунок на лист мягкой меди и склонился над столом, чтобы иглой перевести очертания фигур и важные детали. Когда это было сделано, он принялся резать по главным линиям, работая со скорой решимостью и деликатностью, которым так хорошо научил его Россо. Затем добавил детали, проколы и прорези, прямые и крестообразные, густую тень и яркий свет.
Паскуале лихорадочно работал и с трудом осознал, что творится вокруг него, только когда остановился размять уставшие пальцы, распрямить затекшую спину и закурить новую сигарету. Печатники разводили огонь в небольшой топке, которая приводила в движение дрожащие пружины печатного пресса. Ремни промежуточных пластин металла скрипели и стонали, растягиваясь от жара и приводя в движение винтовой механизм, который раскручивал большой барабан, а затем снова сжимались, чтобы после опять нагреться. Пожилой журналист стоял над лотком со шрифтом, отмеривая строки расчерченной палочкой. Аретино тихо разговаривал с Никколо Макиавелли, дымя сигарой, взмахами которой он заодно обозначал главные мысли.
Паскуале услышал их разговор. Никколо выдвигал теорию власти, говоря, что каждое общество, чтобы стать стабильным, должно представлять собой египетскую пирамиду, широкую в основании и сужающуюся кверху. Беды Италии, объяснял Никколо, проистекают из разрастания власти, когда безжалостный правитель использует в своих интересах массы. Государства, управляемые абсолютной властью, всегда завоевывают государства с демократическим строем, потому что решение одного сильного человека всегда более быстрое и жизненное, чем решение совета, который выберет не то, что лучше, а то, что устроит всех. Аретино засмеялся и сказал, что все это, конечно, хорошо, но итальянцы все равно в конце концов свергают своих правителей, потому что нужды личные постоянно перевешивают нужды общественные. Паскуале как-то потерял нить их беседы и некоторое время не понимал, что может уже оставить свою работу, не для того, чтобы отдохнуть, а потому, что она уже готова.
Аретино тут же захотел получить пробный отпечаток и настоял, чтобы пластину положили под пресс. Один из мальчишек-печатников опытной рукой взялся за рычаги и отпустил тормоз цилиндра. Грохоча подшипниками и скрежеща пружинами, ходовой механизм отъехал назад, чтобы захватить лист бумаги, валик с чернилами прошелся по поверхности пластины и вернулся, убирая излишек чернил. Рама пресса упала, грохоча противовесами, и снова поднялась.
Мальчишка проворно подхватил лист бумаги; на нем, под девизом печатного листка, между двух колонок, набранных мелким узорным шрифтом, была картинка, сделанная Паскуале, блестящая от непросохшей краски.
Когда Аретино взял отпечатанный лист и поднес к свету, дверь печатни распахнулась. Все обернулись: в дверном проеме, ухватясь за косяк, стоял человек, задыхающийся от быстрого бега. Вокруг него клубились облака смога.
— Давай, рассказывай, — сказал Аретино.
Человек отдышался.
— Убийство! Убийство в Палаццо Таддеи!
Кто-то сказал:
— Проклятие! Там же остановился Рафаэль.
Аретино отложил в сторону листок и вынул сигару изо рта.
— Парни, — сказал он сурово, — я уверен, мы делаем историю!
Палаццо Таддеи представляло собой четырехугольное строение с великолепным фасадом, облицованным золотистым необработанным песчаником. Лишенное окон, оно выступало из дымной темноты виа де Джинори, словно крепостная стена. Было восемь часов, но даже в этот поздний час, когда большинство честных граждан ложатся в постель, небольшая толпа собралась у огромных закругленных ворот палаццо. Никколо и Паскуале пришлось работать локтями и коленями, чтобы пробиться вперед.
Никколо сказал что-то сержанту городской милиции, который охранял ворота, и с улыбкой передал ему сигару. Сержант пожал Никколо руку и заговорил в медный раструб переговорного устройства в воротах. С неожиданным артритным скрежетом дюжина деревянных створок ворот начала отъезжать назад в своих пазах. Неровное отверстие расширилось, превращаясь в круг. Одну из верхних створок заело, она торчала, словно последний зуб в челюсти старца; несмотря на то, что появился слуга и принялся с силой раскачивать створку, Никколо с Паскуале пришлось пролезать под ней, когда сержант махнул им, чтобы они входили.
Паскуале обернулся посмотреть, как ворота закрываются, гремя противовесами на цепях, которые до того, падая, прижали пружины механизма и теперь забирали обратно энергию, требующуюся для открывания ворот, за исключением той, которая ушла на шум и грохот. Удачливые купцы, вроде Таддеи, обожали механизмы, которые подчеркивали их статус, как жертвоприношения на новый алтарь в былые времена. По обеим сторонам от двери поднимались высокие зеркала из кованого серебра, и Паскуале оглядел себя с головы до ног, прежде чем поспешить за Макиавелли, шагающим по мраморному полу роскошной приемной, и вслед за ним войти через открытую дверь на лоджию, огибающую по периметру главный парк.
Палаццо было выстроено по последнему слову архитектуры, вдохновленной экстравагантными постройками римского Геркуланума.[14] Ацетиленовые лампы на тонких железных колоннах давали желтый свет, в котором трава и подстриженные кусты регулярного парка казались собственными черными тенями. Чешуйчатая каменная рыба выплевывала воду в центральный бассейн, механическая птица чирикала в золоченой клетке, вертя головкой вправо-влево, вправо-влево. Ее глазки были сделаны из рубинов, а перья из листочков покрытого узорами золота. Над парком поднималась сигнальная башня, она была выстроена на углу лоджии, гладкая каменная кладка поблескивала на фоне ночного неба. Никколо задрал голову и некоторое время смотрел на башню. Паскуале тоже посмотрел, но не увидел ничего, кроме освещенного окна, круглого, как иллюминатор корабля, красные и зеленые лампы горели на концах Т-образного сигнального крыла.
Никколо окликнул еще одного городского стражника, этот был в коротком красном плаще офицера.
— Капитан предыдущего поста, — пояснил он Паскуале, обменявшись со стражником несколькими словами. — Меньшего и нельзя было ожидать в таком деле. Он сказал мне, все произошло на верху сигнальной башни. Он проведет нас туда, если только синьор Таддеи даст разрешение.
Паскуале спросил, ощущая чуть ли не дурноту:
— А вдруг убили Рафаэля?
Никколо сделал глоток из кожаной фляги и неохотно закрутил крышку. Он уже совсем пьян, понял Паскуале, ведь он пил не останавливаясь с того момента, как они вошли в печатную мастерскую. Как человек, бродящий в тумане, с осторожностью нащупывает место для следующего шага, так и Никколо заговорил:
— О нет, разумеется, это не Рафаэль. Нет, это человек из его свиты. По имени Джулио Романо.
Паскуале помнил человека, который бросил вызов Салаи. Он сказал:
— Романо защищал Рафаэля от нападок петушка Великого Механика, как я изобразил на гравюре. Если кто-то хотел посеять ужас и отчаяние в душе Рафаэля, нет лучшего способа, чем убить его преданного друга. И если бы это был Салаи, он выбрал бы того, кто выступал против него.
— Мы не знаем, был ли это Салаи, — сказал с улыбкой Макиавелли.
— Позовите капитана, — предложил Паскуале. — Я хотя бы расскажу ему о своих соображениях.
Никколо взял Паскуале за локоть и прошептал:
— Ты здесь, чтобы зарисовать сцену, если нам удастся взглянуть на место преступления. В подобных случаях… лучше не высовываться.
— Я не хочу никого обвинять, — сказал Паскуале с жаром, который удивил его самого, — но я хочу, чтобы все знали, что я видел.
— Синьор Аретино дает мне целую полосу, чтобы я переписал свою статью, вся первая страница моя. Точнее, наша. Ты понимаешь, что это значит, юный Паскуале? Нет, кажется, не понимаешь. Но поверь мне, это очень важно, и важно, чтобы то, что я напишу, было новостью, а не пересказом всем известных фактов. У меня для этого все есть. Если ты расскажешь свою историю мне, а только завтра стражнику, какой в том вред? Человек уже умер; если его убил Салаи, он вряд ли скроется, потому что это станет доказательством его вины. А если он все-таки сбежит, городская милиция быстро найдет его. Слушай, Паскуале. Ты оказался в грязных водах и не понимаешь этого. Я восхищен твоим желанием восстановить справедливость, но подумай: ты согласился бы умереть, если бы это спасло жизни тысячи человек?
— Это зависит от ряда обстоятельств.
— Если бы они были твоими согражданами?
— Ну, наверное.
— Ага. А если бы своей гибелью ты спас только пятьсот? Или семьдесят? Или десять? Если бы ты положил жизнь за десять человек, что хорошего ты получил бы взамен, лежа, холодный и неподвижный, пока они, в таверне, стали бы пить за тебя и есть arista?[15] Какой смысл отдавать жизнь за общее дело, если лично ты не сможешь насладиться вкусом свинины с розмарином или чем-нибудь еще?
— Зато мои дети будут гордиться.
— Отличный ответ, но сомневаюсь, что у тебя есть дети.
— Ну, тех, о которых я бы знал, нет.
Никколо засмеялся:
— А если ты умрешь сейчас, то никогда и не будет, и таким образом ты их убьешь. Слушай, если хочешь погибнуть ради кого-нибудь, вызови врага на смертельный поединок и позволь ему убить тебя, по крайней мере спасешь одну жизнь — его.
— У меня нет врагов.
— Думаешь, нет? Может, и нет. Так к чему расставаться с жизнью?
Паскуале произнес, понимая, насколько жалко звучат его слова:
— Я только хотел рассказать правду.
Никколо ухмыльнулся.
— Если позволяешь себе предаваться пороку честности, то должен за это платить.
— А что порочного в правде? — Паскуале подумал, что любовь Никколо к спорам способна заставить его погубить чью-нибудь душу просто удовольствия ради.
— Твоя правда очень сильно отличается от убеждений убийцы Джулио Романо. Ты видишь убийство, а он верит, что спасся, а может, и нашел способ прокормить детей. — Никколо отвернул пробку и снова глотнул из своей фляги, вздрогнув от пронзительного удовольствия. — Бр-р. Я стар, ночной холод быстро пробирает меня до костей.
— Это просто сообщение о факте. Как в статье. Безжизненное.
Никколо неловко взмахнул рукой и уронил пробку. Он неуклюже топтался, говоря:
— Мораль — это не игра в угадайку. Существуют законы, меры и весы. Где крышка?
Паскуале поднял ее и отдал Никколо, который закрутил флягу.
— Я устал, — сказал Никколо, словно тема была закрыта. — Теперь мне нужно поговорить с синьором Таддеи.
Паскуале пошел вслед за журналистом через регулярный парк. Толстый человек в богато расшитом платье, турецкая феска торчала на его всклокоченных редеющих волосах, спустился с лоджии. Это был хозяин палаццо, купец Таддеи, который спокойно рассказал, что весь дом готовился ко сну, когда раздался жуткий крик. Слуги метались в панике, пока кто-то не заметил свет, горящий в сигнальной башне, там и нашли тело, хотя пришлось взломать дверь, чтобы войти, — убийца запер ее за собой.
Никколо слушал купца не перебивая, и теперь он помедлил, словно в раздумье, прежде чем спросить, был ли дом к этому времени заперт.
— Разумеется, — сказал Таддеи, — хотя мне неприятно об этом говорить. Сейчас просвещенное время, но даже за городскими стенами мы вынуждены защищать себя от мошенников и воров. Иногда создается впечатление, будто швейцарские наемники, которые здесь, чтобы защищать нас, убивают невинных граждан похуже испанской болезни.
— Вы же еще должны оберегать покой гостей.
— Мастер Рафаэль сумел успокоить своих спутников. Если бы не он, они все унеслись бы в ночь на поиски убийцы.
— Мастер Рафаэль благоразумный человек, — сказал Никколо. — Кто-нибудь из стражников осмотрел стены вашего дома? Никто не смог бы выбраться через двери, если они были заперты, так что, возможно, наш убийца ушел через окно. А если так, должны быть следы там, где он приземлился, ему же пришлось прыгать сверху, ведь на уровне земли окон нет.
— Я попрошу капитана, чтобы он приказал осмотреть стены, если этого еще не сделали. Но у убийцы, должно быть, имелся ключ от сигнальной башни, потому что на ночь ее всегда запирают, если не требуется что-нибудь передать и никаких сообщений не ожидается. А если у него был ключ от башни, тогда у него мог быть и ключ от одной из входных дверей.
— Верно подмечено, — кивнул Никколо. — Спасибо, что уделили нам время, синьор. Можно ли нам теперь осмотреть место убийства?
— Разумеется, если вам позволит капитан.
— Позволит, если позволите вы. Да, еще одно. Вы посылали или принимали сегодня какие-нибудь сообщения?
— Нет, ни одного. Как я сказал, башня была заперта. Когда обнаружили тело, кто-то из слуг тут же побежал звать милицию. Они квартируют в конце нашей же улицы.
Никколо задумался.
— Возможно, загадка разрешается просто, — сказал он наконец, — но мне необходимо осмотреть башню, прежде чем я приду к окончательным выводам. Идем, Паскуале.
Они пошли через парк к противоположной стороне лоджии, где у двери стояло два или три милиционера в белых жилетах и красно-белых рейтузах. Никколо спросил:
— Что ты думаешь, Паскуале?
— Это мог сделать кто-то из слуг, положим, у него был ключ от башни или он знал, где его взять. Даже если ни одного ключа не пропало, что ж, в поднявшейся суматохе убийца успел бы вернуть ключ на место, прежде чем кто-нибудь заметил его отсутствие. И слуге не нужно было бы убегать. Или это мог быть кто-нибудь из ассистентов или учеников Рафаэля. Но все равно непонятно, почему убийство произошло в таком месте, в высокой башне странного дома.
— Браво, Паскуале! Ты читаешь мои мысли.
— А почему вы не сказали об этом синьору Таддеи?
— Его оскорбило бы предположение, что кто-то из его слуг убил гостя. Когда задаешь людям вопросы, никогда не задевай их гордость, иначе придется добираться до истины извилистым путем. Оскорби гордость человека, и он ничего тебе не расскажет. Польсти ему, и постепенно он выложит больше, чем собирался.
Один из милиционеров, стройный юноша не старше Паскуале, пропустил их на деревянную лестницу, которая закручивалась винтом внутри сигнальной башни. Лестница была такой узкой, что пришлось идти гуськом. Никколо остановился на середине и покачал хлипкие перила, затем быстро зашагал дальше. У самого верха он обернулся к Паскуале и спросил:
— Ты когда-нибудь видел мертвецов?
— Конечно.
— А умерших насильственной смертью?
— Прошлой зимой я посещал анатомический театр в Новом Университете, чтобы знать, как устроен человек. Ничего такого я не боюсь.
— Смелое заявление. Но ты помнишь, что мертвецы не кровоточат. А здесь, боюсь, будет море крови. И к тому же кишечник имеет обыкновение расслабляться в момент смерти. Ты, наверное, посещал занятия зимой, чтобы не страдать от запаха, а? Если тебе вдруг станет нехорошо, ничего страшного, Паскуале. В этом нет ничего позорного.
В маленькой деревянной будке наверху было два милиционера и капитан в красном плаще, и там было бы тесно, даже если бы они не жались к стенам, потому что тело Джулио Романо лежало на круглом возвышении в центре. Кто-то уже вытер липкую лужу вокруг головы Романо, добавив грязи к брызгам и разводам на гладких досках пола. В воздухе висел густой запах скотобойни, от которого у Паскуале свело скулы. Повсюду валялась бумага, разорванная на куски, самый крупный из которых был не больше человеческой ладони, под маленьким круглым окошком лежала куча осколков черного стекла.
Несмотря на опасения Никколо, Паскуале не стало плохо, его снедало любопытство. Он ждал, что же станет делать журналист, о чем спрашивать; кроме того, он ни разу не был в сигнальной башне. Тело лишь отдаленно напоминало живого человека, который удерживал за руку Салаи еще сегодня утром. Более того, оно напоминало плохо сделанный манекен, одетый в дорогую черную одежду и погруженный в самое себя, отстранившись от мира людей. Со мной не сделают ничего, казалось, заявляло оно, хуже того, что уже было сделано до моей смерти. Кожа на нижней челюсти была стесана до кости, в горле зияла глубокая рваная рана, наполненная темной вязкой жижей.
Деревянная будка, не больше корабельной каюты, была ярко освещена ацетиленовой лампой, висящей под круглым сводом потолка. Тело лежало на площадке высотой в половину человеческого роста. На этой платформе обычно стоял сигнальщик, глядя в подзорную трубу через окна в куполе, выходящие на все четыре стороны, на крылья ближайших сигнальных башен или на сложные передатчики Большой Башни. Прямо напротив двери находился противовес, который приводил в движение сигнальное крыло башни. Рядом с ним был медный рупор, грифельная доска в разводах и кусок мела на веревочке. Одно из маленьких круглых окошек было распахнуто, через него Паскуале видел огоньки, красный и зеленый, горящие на верхнем и нижнем концах сигнального крыла.
Никколо еще раз приветствовал капитана, достал небольшой блокнот и остро заточенный свинцовый стержень и спросил, лежит ли тело так, как оно было найдено. Вспомнив, для чего он здесь, Паскуале достал из сумки лист бумаги и уголь, хотя пока не был готов рисовать.
Капитан сказал, отвечая на вопрос Никколо:
— Нет, конечно. Оно было привалено к двери, вы же видите, где текла кровь. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы войти, и потом, чтобы положить его сюда для осмотра хирурга.
Никколо наклонился, изучая дверь. Он внимательно оглядел замок, провел пальцем по нижнему краю двери, потом выпрямился:
— Он был мертв, когда его нашли. Так сказал слуга.
Капитан, высокий человек с шапкой черных волос и аккуратно подстриженной по контуру квадратной челюсти бородой, походил на римского центуриона. Паскуале обнаружил это сходство в дюжине линий. Капитан сказал:
— Мертвее не бывает. У него сломана гортань; должно быть, удушье с потерей крови бежали наперегонки, чтобы прикончить этого бедолагу.
Никколо метался по периметру будки, обогнул ее раз, другой. Пока капитан со стражниками смотрели на журналиста, Паскуале начал зарисовывать тело, его согнутые руки и ноги, запрокинутую голову, лицо, на котором застыло отстраненное выражение, какого Паскуале не видел ни на одном живом лице. У него в голове как-то особенно прояснилось, когда он принялся за работу. Паскуале начал сознавать что смерть — это не просто потеря живости, а некие глубинные изменения. Такого он никогда не забудет, и теперь он меньше боялся смерти. После смерти уже не страдаешь. Не остается того, что может страдать.
Никколо высунулся в открытое окно, потом показал капитану руку, кончики пальцев были испачканы кровью. Капитан сказал:
— Кровь здесь повсюду. Словно этот бедняга кидался во все стороны перед смертью, может быть, пока убийца все здесь громил, — вы, конечно же, заметили рваную бумагу повсюду. Сигнальщик хранит записи всех сообщений, полученных или отправленных, эти обрывки, кажется, в основном от них. Тот, кто убил Романо, должен быть залит кровью с головы до ног. Поэтому я и думаю, что он не из домочадцев. Мы собрали всех, как только прибыли, а прошло не больше двадцати минут с момента обнаружения тела. Ни на ком не было следов крови, отмыться так тщательно и быстро невозможно. И ни на ком не было следов борьбы: ни царапин, ни синяков. Тот, кто это сделал, был просто ненормальный, несчастный Романо сражался храбро, может, даже пытался преследовать убийцу на лестнице.
— Вы очень наблюдательны, — заметил Никколо. — Я согласен, убийца не из обитателей дома. Пришел он через окно и ушел так же. Кровь есть на подоконнике, а вот на перилах крови нет. Обыщите одежду Романо, ключ у него. Он заперся здесь с какой-то целью, а убийца застиг его врасплох. Была жаркая схватка, Романо пытался отпереть дверь, чтобы бежать, — на древесине возле замочной скважины свежие царапины, — он пытался и не смог вставить ключ, и тут-то его и настиг убийца. Когда все было кончено, убийца ушел тем же путем, каким пришел, через это окно, которое Джулио Романо открыл, чтобы зажечь сигнальные огни. Они до сих пор горят, как горели, когда я шел через парк и глядел на башню, хотя синьор Таддеи сказал, что этим вечером не передавали никаких сообщений. Он ошибся, но он не мог знать, что кто-то из его гостей захочет воспользоваться башней без разрешения хозяина. Еще мне кажется, в Романо теплилась жизнь, когда убийца ушел, потому что он снова пытался отпереть дверь, но сумел только поцарапать поверхность снизу и умер. Так его и нашли. Убийца едва ли смог бы прислонить тело к двери, а затем запереть ее снаружи.
Капитан возразил:
— Но ни один ключ не пропал. Убийца должен был запереть дверь, уходя.
— Нет, запер дверь Романо. Обыщите тело, и вы найдете ключ.
Капитан, улыбаясь, отдал приказ, словно Никколо предоставлял ему редкую возможность развлечься, и был рад поддержать потеху, только чтобы посмотреть, что же будет дальше. Приблизительно то же чувствовал Паскуале, во всяком случае ему казалось, будто бы он очутился в центре разыгрываемой пьесы и только Никколо Макиавелли знает, как сплетаются в ней линии сюжета.
Стражник, который обыскивал тело, показал ключ, капитан взял его и вставил в замочную скважину. Защелка задвигалась взад и вперед, и капитан улыбнулся:
— Очко в вашу пользу, Никколо. Но если ни одного ключа не пропало, откуда взялся этот?
— У синьора Таддеи есть ключ, поскольку он хозяин дома. У мажордома тоже есть ключ, потому что он обязан следить, как выполняются работы. Но должен быть кто-то третий. Нет сомнений, этот третий заверил вас, что ключ не пропадал, возможно, он даже показал вам ключ. Только это был не тот ключ.
Капитан выругался.
— Точно! Эй, Аккиоли! Приведи сигнальщика!
Другой стражник, который обыскивал тело, сказал:
— Тут у него еще что-то.
Он показал небольшую вещицу из белой плотной бумаги и деревянных планок, что-то вроде лодки с двойным винтом на месте паруса. Все сооружение уместилось у него на ладони.
Капитан взял находку и показал ее Макиавелли:
— А что вы скажете об этом, Никколо? Здесь у него резиновый привод и рукоятка, чтобы вращать. Неужели игрушка?
Ногтем большого пальца, с неожиданной для него осторожностью, капитан повернул небольшой храповик. Лодочка начала подрагивать и вырываться. Капитан отпустил ее. Бумажные винты закрутились, и конструкция взвилась в воздух, взлетев так стремительно, что ударилась об одно из круглых смотровых окон. Затем резиновый привод ослаб, винты завращались медленнее, и лодка начала опускаться обратно.
Паскуале, отличающийся хорошей реакцией, подхватил ее раньше, чем она стукнулась об пол. Лодка была легкая, словно перышко: на самом деле перекладины, придававшие конструкции прочность, были сделаны из стержней птичьих маховых перьев. Голубиных. Ангелы, голубиные крылья слишком малы, чтобы поднять их. Механики.
— Механики, — сказал Паскуале. — Механики и ангелы.
Капитан обратился к Никколо:
— Среди механиков ходят разговоры об аппаратах, которые могут плавать по воздуху так же запросто, как рыбачьи лодки бороздят воды Арно. Вам не кажется…
Никколо сказал:
— Позволь мне, Паскуале, — и взял летающую игрушку, уставившись на нее темными глазами, глазами голубя, подумал Паскуале, больными, покрасневшими от многих лет пьянства, но по-прежнему зоркими.
Никколо отдал летающую лодку Паскуале и сказал:
— Не стоит выдумывать фантастических объяснений, пока не исчерпаны все обыденные версии. Только тогда мы начнем искать в этом деле следы ангелов. Это всего лишь игрушка, популярная в Риме. Я уже видел такие. — Он вскинул голову, услышав звук шагов, кто-то поднимался по винтовой лестнице. — Вот, кажется, идет наш пропавший ключ.
Сигнальщик оказался мальчишкой, по крайней мере лет на пять моложе Паскуале, с выбритой на белобрысой голове тонзурой и отдельными тонкими белесыми щетинками, пробивающимися на прыщавом подбородке. На нем было коричневое облачение длиной до щиколоток, с четырьмя карманами, подпоясанное широким кожаным ремнем, с которого свисал кожаный кошель и небольшой крестик розового дерева. Орден сигнальщиков существовал под крылом доминиканцев; и, даже считаясь более мирскими, чем сами монахи, они все равно жили по суровым монашеским законам.
Капитан довольно мягко спросил мальчишку, есть ли у него собственный ключ от двери башни, и по тому, как парнишка переводил взгляд с одного мужчины на другого, Паскуале понял, что он уже готов сдаться. Мальчишка-сигнальщик расправил плечи и заговорил тонким, но уверенным голосом:
— Господин, синьор Романо заплатил мне, чтобы воспользоваться башней. Прошу вас передать меня в руки старших братьев моего ордена.
— Не сразу, — сказал капитан. — Здесь находится мертвое тело. Этот человек заплатил тебе, чтобы получить ключ?
Парень натянуто кивнул. Пот заливал ему лоб.
Капитан спросил резко:
— Он объяснил, для чего? Говори, мальчик! Он мертв, он уже не станет предъявлять претензий.
— Просто так, просто он хотел найти место для тайного свидания.
— Не для того, чтобы передавать сообщения?
— Я не позволил бы ему пользоваться аппаратом, господин.
Никколо вмешался:
— Все сообщения, переданные отсюда, должны проходить через Большую Башню.
Сигнальщик, готовый угодить, заговорил:
— Мы называем ее главным стволом. Она направляет движение сообщений по всему городу и контролирует местные линии на юге и севере.
Никколо повернулся к капитану:
— В ордене сигнальщиков очень тщательно ведутся записи. Если Романо удалось послать сообщение, вы найдете запись о нем. Без сомнений, оно должно быть простым, явно незамысловатым, тривиальным посланием, которое на самом деле является неким кодом. Синьор Романо был вынужден послать его сам, поскольку этот юноша отказался. Романо передал бы его простыми сигналами, которые с легкостью можно освоить, их знаю даже я. Каждый, кто ранее упражнялся в передаче простых сигналов, смог бы передать сообщение достаточно ловко, чтобы принимающий сигнальщик был полностью уверен — сообщение отправил тот, кто должен, в данном случае этот мальчик. Я прав?
— Он не говорил, что собирается пользоваться аппаратом, господин. Я уже сказал, я не позволил бы ему.
— Но, одолжив ему ключ, ты снял с себя ответственность, разве не так? — сказал капитан. — А теперь он мертв. Подумай об этом, сигнальщик. Ты проведешь ночь под замком, прежде чем мы вверим тебя отеческим заботам ордена.
Когда сигнальщика увели, Паскуале спросил, что с ним теперь будет.
— Орден сигнальщиков разбирается со своими провинившимися братьями более сурово, чем это сделали бы мы, — сказал капитан. — Им приходится быть особенно щепетильными. Если все будут думать, что сигнальщиков легко подкупить, кто тогда станет верить сообщениям?
Никколо сказал:
— Я могу добавить кое-что еще, капитан. Надеюсь, вы сочтете мои наблюдения удовлетворительными.
— У вас отличная репутация, Никколо, — отметил капитан. — Если вы сможете сказать мне, что содержалось в послании и кто его получил, наверное, на этом дело и завершится.
— По-прежнему много вопросов остается без ответа, и содержание послания — самый незначительный из них. Меня больше занимают мотивы того, кто его отправил. Шпион ли он? Если так, знает ли об этом его хозяин, Рафаэль, не он ли отдал ему приказ?
— К сожалению, Рафаэль и его свита имеют дипломатический статус, их нельзя допрашивать, не говоря уже об аресте, — сказал капитан. — Разумеется, с этого момента их будут держать под строгим наблюдением, но это уже не моя обязанность. Я всего лишь простой капитан городской милиции, который обязан сделать все, чтобы поймать убийцу. А кто это был, почему он убил Романо, — боюсь, как бы ни был занимателен ваш рассказ, он едва ли даст ответ на эти вопросы.
— Я мало что могу рассказать об этом человеке, — сказал Никколо. — За исключением того, что он не искушен в искусстве убивать и, возможно, даже не был вооружен. На теле нет следов клинка, одежда синьора Романо не разрезана, ран нет ни на шее, ни на лице, порезов на ладонях, которые бывают, когда безоружный человек пытается защититься или же когда вооруженный человек отбивается от наседающего более могучего противника, тоже нет. Человек хватается за лезвие в последней отчаянной попытке спастись, даже если при этом режет руки до кости. Подобных порезов нет, зато есть раны, оставленные ногтями и, вероятно, зубами, синяки от невероятно сильной хватки. Романо забил до смерти в яростном поединке, как мне кажется, некто гораздо более сильный, чем он сам; и женщина обнаруживает невиданную силу, когда оказывается на краю гибели, — можно представить, как неистово сражался Романо, но его все равно победили. Значит, наш убийца человек чрезвычайной силы, возможно, крутого нрава. И этот человек не был сообщником Романо в затеянном им деле: если бы он пришел вместе с Романо, который запер за собой дверь, чтобы его никто не потревожил, он знал бы о ключе и забрал его. Значит, придется предположить, что он влез через окно и так же ушел; я уже показывал вам следы его бегства: кровь, оставшуюся на подоконнике. Так что, если убийца Романо силен, при этом он еще и невелик или достаточно строен, чтобы пролезть в небольшое окно.
— По своему опыту, — вставил капитан, — знаю, что вор способен проникнуть в любое отверстие, в которое пройдет его голова. Некоторые воры обучают детей, и эти дети протискиваются в такие щели, которые могут показаться узкими даже для змеи. Но должен заметить, несмотря на множество известных мне дел о проникновении в дома, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь забрался на башню, подобную этой, без снаряжения. Синьор Таддеи богатый человек, он нанял строителей, которые подогнали каменные блоки почти так же тесно друг к другу, как на виллах Геркуланума.
— Вы бывали в злосчастном городе? Вам повезло!
— У родителей моей жены ферма там неподалеку, они выращивают виноград на склонах Везувия.
— Склоняюсь перед вашим знанием преступного мира, римских развалин и, конечно же, архитектуры, но я тоже знаю кое-что о скалолазании; могу сказать — то, что возможно для опытного скалолаза, нам, тосканцам, которым тяжело взобраться даже на холм, кажется невероятным. Еще я заметил, что у Романо под ногтями застряли жесткие волоски, не человеческие, а, возможно, шерстинки с пальто или воротника убийцы. Зимой или просто в холода вроде нынешних пруссаки и швейцарцы носят пальто с воротниками из стриженого меха. Не исключено, что вам имеет смысл начать поиск среди флорентийских купцов. Худощавого сильного негодяя из какого-нибудь деревенского кантона, из Цюриха или Женевы, со свежими царапинами на руках и лице, потому что кроме шерсти под ногтями жертвы остались и кусочки кожи.
Капитан сказал:
— Папа нанимает швейцарских солдат наравне с флорентийцами. Это мутные воды, Никколо. Вы пропишете об этом в статье, и я не знаю, какие за этим последуют беды. Вам потребуется, я полагаю, разрешение самой Синьории, и мне придется показать там ваши записи и наброски вашего молодого помощника.
Никколо вздохнул:
— Разумеется, я буду помогать. Мы всегда работаем вместе, капитан. Факты, никаких сенсаций.
Капитан сказал:
— Именно поэтому вам разрешили подняться сюда. Я знаю, что вы придерживаетесь фактов, Никколо.
— А я-то льстил себе, что благодаря моим сыскным способностям мне позволили стать свидетелем этого ужасного зрелища.
— Я всегда с благодарностью выслушиваю ваши предположения, Никколо. Вы же знаете. И я сообщу о ваших наблюдениях, но, боюсь, скоро это дело окажется уже вне моей компетенции. А теперь попрошу ваши заметки и рисунки, я прослежу, чтобы вас проводили до ворот.
Улица за воротами палаццо была пуста. Едкий смог и ужасный холод победили тягу толпы к скандалам. Никколо быстро дошел до угла, где осушил свою флягу. Он выпил все, что оставалось, и утер рот тыльной стороной руки.
Паскуале закурил сигарету и заметил:
— Могли бы оставить мне немного.
— Моя жажда не ведает щедрости, — ответил Никколо. Его била дрожь, он пытался согреться, пряча руки под мышками.
Паскуале подхватил его под руку, и они двинулись по улице в печатную мастерскую.
— Что вы будете делать теперь, когда милиция забрала ваши записи? — спросил он.
Никколо засмеялся и произнес с пафосом:
— Чтобы не позволить мне написать о том, что я видел, недостаточно просто забрать записи!
— Но капитан…
— Он следовал букве закона, чтобы защитить себя. У него есть мои записи и твои рисунки, он скажет начальству, что сделал все, от него зависящее, чтобы меня остановить. Но он знает, я все равно напишу об этом случае, а я знаю, что ты сумеешь восстановить наброски по памяти. Ты уже доказал, насколько хорошо твоя память служит твоему таланту. И еще у тебя осталась летающая лодка.
— Я положил ее в сумку. Вы считаете, игрушка что-то значит?
— Это не игрушка. Я сочинил все для капитана, чтобы ему не пришло в голову отобрать и ее. На самом деле ты должен беречь эту вещицу, Паскуале. Ты сможешь сделать это для меня?
— Конечно. Но зачем…
— Ах, как я устал, юный Паскуале! Свернем сюда. Здесь есть питейное заведение, открытое постоянно, если тебе не претит общество нищих и шлюх.
Длинная лестница спускалась в подвал, освещенный только небольшой жаровней, стоящей посреди устланного соломой помещения с земляным полом. Человек десять сидели на грубых, почерневших от копоти скамьях вокруг этого примитивного очага и пили терпкое молодое вино, наливая из общего кувшина. Крысы шуршали в темных углах. Неряшливого вида человек, хозяин притона, швырял камни в тех зверьков, которые отваживались выйти, привлеченные теплом жаровни.
Никколо оттаял после пары глотков вина.
— Я не работал так головой со времен следствия по моему делу, — сказал он. — Я уже забыл, как это утомительно — шевелить мозгами.
— Это правда, то, что вы говорили?
— Кое-что, несомненно. Хотя я не совсем уверен насчет мотивов, которые капитан припишет убийце.
— Может быть, Романо пострадал случайно. Может, он спугнул вора или шпиона, который передавал сообщение, — высказал предположение Паскуале.
— Тогда нам придется поверить, что Романо решил незаконно воспользоваться башней в то самое время, когда туда забрался вор. Не скажу, что это невозможно, но едва ли вероятно. Мы должны предполагать невероятное, только когда все правдоподобные версии окажутся неверными, и невозможное, когда не останется иного выбора.
— Но здесь должен быть какой-то заговор. Просто обязан! Конечно, это не совпадение, что помощник Рафаэля убит накануне визита Папы!
Никколо снисходительно улыбнулся этой вспышке. Паскуале осушил свой бокал и нацедил еще вина из общего кувшина: если ему придется платить, он должен получить свою законную долю. Когда он снова сел, Никколо заговорил:
— Мы пока в самом начале, Паскуале. Уверяю тебя, я весь дрожу в предвкушении погони, нет лучшего способа развеять скуку, чем разрешить подобную загадку, но сначала я должен убедиться, что выбрал верное направление.
— А что с этим летающим устройством? Я никогда не видел подобных.
— Оно может оказаться всем и ничем. Пока не знаю. Люди носят с собой множество странных безделушек, особенно художники. Что у тебя в сумке, Паскуале? Не считая монет, которые потребуются тебе, чтобы расплатиться за это забористое вино? Думаю, там у тебя уголь и гусиные перья, небольшой нож для заточки перьев, листы бумаги, английский карандаш, кусочек мякиша подчищать наброски. Ламповая сажа и плоский камень, на котором смешивают краски. Это все выдает в тебе художника. Но я уверен, есть еще вещи, которые характеризуют тебя как личность и не имеют ничего общего с твоей профессией. Возможно, так же обстоит дело и с Джулио Романо. Мы нашли игрушку; если мы не будем рассудительны, она сможет обрести значение, которого в ней нет, и мы собьемся с пути, уйдем с прямой дороги, гоняясь за воображаемыми тенями. Да, она может оказаться важной, а может не значить ничего.
Паскуале сказал:
— В живописи значение всего можно разгадать. Вещи что-то обозначают, потому что за ними стоит история, за каждым жестом или цветком скрывается традиция. Я увидел, как взлетела эта игрушка, и подумал об ангелах…
Паскуале хотел, но не осмеливался рассказать о своем видении, картине, запечатлевшейся в его разуме, все еще размытой, но медленно проясняющейся, так предмет, скрытый в тумане, обрисовывается все четче по мере того, как к нему приближаешься. Нет, это был вовсе не тот метод, каким работал Никколо, собирая по кусочкам из оброненных деталей короткую историю жестокой стычки. Паскуале внезапно охватила жажда писать прямо сейчас, но он понимал: если он сделает это, подобное скверное начало отбросит его назад на дни, недели, месяцы. Полная картина либо ничего.
В подвале было сыро, но огонь жаровни согревал Паскуале, а запах дыма был лучше химической вони мастерских, которой до сих пор тянуло от его рубахи. С другой стороны жаровни худосочный, похожий лицом на хорька оборванец медленно запускал руку за пазуху жирной шлюхи, словно надеясь в итоге целиком заползти в расселину между этими питающими сосудами. Остальные сидели, в основном, клюя носом, разморенные молодым вином, зачарованные видом горящих в жаровне головней и собственными неведомыми мыслями.
Спустя некоторое время седой старик, сидящий рядом с Паскуале, заговорил. Багровая полоса шрама тянулась через левую половину его лица от глаза до угла рта. Он показал пальцем на шрам и спросил с сильным миланским акцентом:
— Интересуетесь, откуда у меня это, молодой человек? Давайте я расскажу вам, как получил его, строя канал для выхода в море. Механики использовали китайский порошок, чтобы взрывать крепкие скалы Серавилля, после одного такого взрыва горящие осколки попали на палатки, где жили рабочие. Немногие выбрались из того пожара, потому что огонь попал и на склад порошка, но мне повезло, можно сказать. В ту ночь погибло больше народа, чем пало в войну с Египтом, но я отделался только шрамом. Теперь все фабрики используют силу воды того канала, который мы прокопали, они получают свои барыши… А что досталось мне, кроме пенсии и лица, от которого сворачивается молоко? Говорят, механики освободили людей, чтобы они стали самими собой, но их механизмы делают из таких, как я, скотов, пашущих до конца своих дней, а когда мы больше не можем работать, когда из нас больше нельзя извлечь пользу, нас вышвыривают.
Старик перекатил табачную жвачку от одной щеки к другой и сплюнул в жаровню длинную ленту слюны. Наклонившись вперед, чтобы посмотреть мимо Паскуале, он сказал:
— Я вас знаю, синьор Макиавелли. Я видел вас здесь раньше и слышал ваши разговоры тоже. Я знаю, вы согласны со мной.
Никколо, как заметил Паскуале, сразу же взбодрился и в то же время насторожился. Вино сделало свое дело, его жар изгнал озноб, как огонь факела рассеивает туман.
— Мы всегда свободны и можем быть самими собой, внутри себя, синьор, — сказал Никколо. — Но лишь немногие способны освободиться от телесного груза. Можно доказать математически, что труд по производству материальных благ не в силах обогатить тех, кто вынужден работать. На самом деле, для Республики лучше всего, если она будет богатой, в то время как ее граждане останутся нищими, потому что личное богатство порождает леность. Вспомните Рим, который четыре столетия со дня своего основания пребывал в глубокой бедности, но эти годы были счастливейшими годами Республики. Вспомните об Эмилии Павле, который, вместе с победой над персами, привез в Рим богатство, но остался беден сам. Как и завоевания, работа не делает человека богатым, но заставляет его оставаться активным, а не вялым бедняком.
— Прошу прощения, синьор Макиавелли, но теперь вы рассуждаете, как эти последователи Савонаролы. — В голосе старика сквозило осуждение. — Не могу сказать, что разделяю их убеждения.
— У меня есть причины уважать последователей мрачного пророка, — сказал Никколо, — но, слава богу, мне хватает здравого смысла не примыкать к ним.
Паскуале попытался вступить в разговор:
— Все это болтовня. Что толку в болтовне. — Оказалось, он опьянел гораздо сильнее, чем предполагал.
Человек, сидевший в тени за кругом света от жаровни, зашевелился. Он оказался невероятно жирным, совершенно лысым, завернутым в залатанный шерстяной плащ.
— Последние дни настают, журналист. Зверь сидит на престоле святого Петра, он скоро умрет. Фальшивые крепости, возведенные гордостью и тщеславием механиков, будут разрушены. Напиши об этом в своих листках.
— Все знают, что мое оружие не бомбы, а слова. — Никколо допил вино и перевернул стакан, вытряхивая последние капли в солому под ногами. — Заплати хозяину, Паскуале, да пойдем. Надо изложить известную нам историю, прежде чем мы сможем улечься сами.
Паскуале вернулся в студию, когда уже пели петухи. Он устал, но был далек от того, чтобы спать. Пока он всю ночь работал, перенося на медь сцену убийства в сигнальной башне Палаццо Таддеи, синьор Аретино приносил ему чашечки густого горького кофе, нового дорогого напитка, привезенного из египетского протектората. Аретино сказал, кофе помогает от всех напастей и, в частности, гонит сон. Насчет последнего он оказался прав: хотя Паскуале устал как пес, он ощущал какую-то непонятную просветленность, словно только что очнулся от странного и удивительного сна.
Промышленный смог уже поднимался. За плоскими черепичными крышами скромных старых домишек, выстроившихся вдоль улицы, начали растворяться в свете зари лампы, заливавшие светом громадину Большой Башни. Зеленые и красные огни мерцали и подмигивали. Механические руки размахивали на вершине возвышающейся, словно утес, башни. Стаи крылатых посланий, невидимые, словно ангелы.
Город просыпался с рассветом. Домохозяйки гремели ставнями первых и вторых этажей, открывая окна, выливали помои в идущую вдоль улицы сточную канаву — новые дренажные системы механиков пока еще не добрались до этой части города — и болтали друг с другом через всю улицу, словно ласточки, щебечущие под стропилами амбара. Зазвонили колокола к утренней службе, здесь и там, далеко и близко, колокольный хор плыл над крышами города. Высокие трубы никогда не спящих мануфактур на другом берегу Арно выплевывали облака дыма высоко в утренний воздух, западный ветер закручивал их на определенной высоте, разгоняя смог. Грохот машин и станков был размеренным и неуловимым — монотонное биение промышленного сердца города.
Паскуале остановил мальчика-разносчика из булочной, купил у него кусок горячего хлеба, верхняя хрустящая корочка которого была испачкана золой. Два серебряных флорина, плата за ночные труды, лежали в сумке вместе с летающей лодкой, которую Никколо Макиавелли велел ему беречь, и свежим сложенным экземпляром сегодняшнего печатного листка — две его гравюры запечатлены между колонок ритмичного проникновенного текста Никколо Макиавелли. Паскуале ощущал себя единым целым с городом, словно был частью огромного сложного механизма, застывшего в миге от счастья. Он обрадовался даже обществу желтой костлявой дворняги, которая привязалась к нему по дороге домой и бежала по пятам, пока вдруг не вспомнила о каком-то неотложном деле и не завернула в переулок.
Наверху лестницы дверь в студию была открыта, внутри горел свет. Россо уже трудился. Он растирал голубой пигмент, склонившись над камнем; на мастере был просторный, испачканный разноцветными красками фартук, рукава на веснушчатых руках закатаны; он водил по поверхности камня шершавой медной пластинкой, вымоченной в уксусе, быстрыми движениями превращая гранулы в тонкий порошок и смахивая его в коробку, которая уже до половины была заполнена небесного оттенка краской.
Паскуале ощутил укол совести и желание приняться за дело при виде того, как учитель занимается черной работой. Он поспешно вошел, извиняясь на ходу, но Россо отмахнулся от его извинений.
— Делай, как считаешь нужным, — сказал он. Лоб и щеки у него были в голубых пятнах, пальцы тоже прокрасились голубым. Создавалось впечатление, что он работал всю ночь, части картона на рабочем столе у окна были прорисованы в цвете — от бледных размывов до темно-коричневого и почти черного, — придавая объем пространству вокруг фигур.
Паскуале показал учителю два флорина, а затем печатный листок, который Россо поднес к окну и долго рассматривал.
— Бедный Джулио, — сказал он наконец. — Никто не знает, кто его убил?
Паскуале начал рассказывать учителю о расследовании Никколо Макиавелли, а Россо с рассеянным видом уставился в окно. Поток света проходил между ставнями, резко освещая половину его лица. Когда Паскуале договорил, Россо сказал:
— Во мне это есть, Паскуале, задатки великого художника. Этот дурак, брат — управляющий больницей, он ничего не понимает, ничего! Когда-то во Флоренции разбирались в живописи, но теперь — нет! Все эти ремесленники со своими механизмами, торговля и болтовня об империи под стать Древнему Риму. Но без искусства все пусто, Паскуале. Ничто.
Речь снова зашла о непонимании его работы: Россо в шутку изобразил похожих на дьяволов святых, а брат управляющий впал в ярость при виде того, что показалось ему богохульством. Россо отвернулся от окна и добавил:
— Тот глупый монах из сада орал на меня несколько минут, прежде чем ты пришел. Он спрашивал, нет ли у нас крыс.
— Он должен каждый день проверять свои виноградники.
— Присматривай за Фердинандом! — резко произнес Россо. — От него и так уже было немало неприятностей, а мне не нужно, чтобы меня отрывали от работы. Я привязал его к твоей кровати, Паскуале, и не отвязывай его.
Он вписал два флорина Паскуале в переплетенную в кожу бухгалтерскую книгу мастерской, взвесил монеты на руке и отдал одну Паскуале. Они равны, повторял он периодически. Ему больше нечему учить Паскуале, и уже скоро Паскуале придется искать свое место в мире.
— Учитель, я никогда не перестану учиться у вас.
— Спасибо, — ответил Россо с неясной тоской, хотя он и улыбался. — В другое время, если бы дела шли лучше… Важнее становится не то, что еще сумеем сделать, а то, что уже сделали, Паскуале. Мы растворяемся в истории.
— Вы же знаете, это не так, учитель, — сказал Паскуале и неожиданно зевнул.
— Иди поспи. Несколько часов. Нам сегодня делать работу для этого чокнутого мастерового.
Паскуале провалился в сон, как только лег на кровать, даже не заметив привязанной длинной веревкой к каркасу кровати макаки. Он проснулся от криков обезьяны, сел и увидел, что животное исчезло. Макака сумела снять с ноги веревочную петлю. Люди тоже кричали: Россо в соседней комнате и монах в саду внизу. Паскуале подскочил к окну и увидел забившуюся в угол обезьяну, она верещала и вскрикивала, монах пытался выгнать ее палкой, а Россо осыпал проклятиями их обоих.
Паскуале ножом отрезал веревку от каркаса кровати и бросил конец Фердинанду. Тот понял, что это его шанс на спасение, и полез вверх по виноградной шпалере, цепляясь передними и задними лапами. Когда шпалера уже рушилась под весом животного, макаке удалось схватиться за веревку, чуть не выдернув Паскуале из окна. Монах отшвырнул свою палку и отскочил назад, куски шпалеры, оплетенные лозами, падали рядом с ним.
Фердинанд долез до верха, перепрыгнул через подоконник и приземлился на пол. И тут в комнату влетел Россо и принялся охаживать обезьяну по голове и плечам метлой. Паскуале встал между ними, крича, чтобы Россо, ради бога, прекратил, но все уже кончилось. Лицо Россо приобрело нормальное выражение, он отшвырнул метлу и обхватил голову руками. Обезьяна запрыгнула на кровать и закрыла голову одеялом.
Паскуале не знал, кого утешать, учителя или макаку. Монах орал в саду, произнося слова, которые не полагается знать слуге Господа. Как будто было мало одного его голоса, он обещал позвать стражу и братию.
— Помолись за нас, брат! — крикнул ему в ответ Паскуале. — Выкажи христианское милосердие. — Он с грохотом закрыл ставни и обернулся к Россо, который уже сам успокоился.
Когда Паскуале принялся извиняться, ведь, в конце концов, это он научил макаку лазить по веревке и воровать виноград, Россо отвечал просто и монотонно, что это нисколько не его вина.
— Такова природа животного, Паскуале. Я счел это шуткой, ты помнишь, и до сих пор считаю насмешкой судьбы этот груз у меня на шее.
— Как вы думаете, он пожалуется в магистрат?
Россо прикрыл глаза ладонями:
— О, наверняка пожалуется. Он же низкая себялюбивая душонка. Помнишь, Данте оставил один круг Ада для таких столпов Церкви, которые удалились от мира, чтобы носиться с собственной духовностью, как скупец носится со своими монетами. По моему разумению, монахи именно таковы.
Макака, услышав их голоса, сняла с головы одеяло, и они оба расхохотались, когда обезьяна посмотрела на них, словно старуха, выглядывающая из складок своей шали.
Россо вздохнул:
— Нужно еще многое приготовить для сегодняшней работы.
Паскуале помог учителю растереть остатки пигмента, необходимого для этого заказа. Голубая соль, получавшаяся, если вымочить медь в уксусе, новый белый свинцовый пигмент, красный, полученный из растертых жуков, ярко-желтый сульфид ртути. Все они были взвешены в яичном желтке, разведенном водой и уксусом (отчего синий становился зеленым) или в клее (где синий оставался синим), и размешаны в больших деревянных ведрах, подготовленных специально для работы над фресками.
Заказ был довольно простым: нужно было нанести пестрый извилистый орнамент на стену банка на площади Синьории. Папа, выйдя на площадь в тени Большой Башни, окажется прямо перед фреской, превращенной какими-то механическими агрегатами в чудо. Во всяком случае так обещал механик, он ничего не рассказал о сути готовящегося фокуса, предпочитая все держать в тайне. Но заказ есть заказ, механик платил хорошо и вперед.
Фасад банка был покрыт слоем штукатурки, и под руководством Россо на него нанесли угольные контуры рисунка еще два дня назад. Были возведены новомодные леса, собранные из конструкций, смахивающих на членистые ноги насекомого, и своей правильностью совсем непохожие на подпорки с кривыми деревянными настилами традиционных лесов. Механик уже ждал Россо и Паскуале, когда те вскоре после полудня явились в сопровождении небольшого отряда чернорабочих, несших краски, кисти, ведра, губки и все остальное.
Механик был пухлый молодой человек с круглым блестящим оливкового оттенка лицом, водянистыми голубыми глазами и аккуратно подстриженной бородкой. На нем была обычная одежда ремесленников: кожаная туника со множеством карманов, широкие черные турецкие штаны и начищенные кожаные сапоги с металлическими носами и пряжками под коленом. Его звали Беноццо Берни, он был дальним родственником великого сатирика.[16]
Для подготовки представления механика нанял банк, и Берни страшно нервничал, что из-за какой-нибудь оплошности ничего не получится и это погубит его карьеру. Он успел устроить большой скандал из-за задержки, вызванной празднованием Дня святого Луки, и теперь бурчал, потому что его аппарат уже был установлен. Он представлял собой механизм, слегка напоминающий катапульту, только вместо чаши здесь был ряд ацетиленовых фонарей и система линз и зеркал, через которую проходил свет. Механизм выделялся на фоне лесов, словно лягушачий скелет с выпученными глазами. Но какое отношение этот скелет имеет к крупным аморфным узорам фрески, Берни по-прежнему не сообщил.
— Придет время — увидите. Конечно, если все будет закончено вовремя.
Берни не воспринимал Россо как опытного мастера, нанятого, чтобы выполнить работу в меру своего таланта; он считал его скорее чернорабочим и настоял, чтобы он сам и его подмастерья, два безбородых мальчишки моложе Паскуале по меньшей мере лет на пять, проверяли каждую нанесенную на стену линию с помощью небольших медных инструментов, прикрепленных к полукруглым пластинкам. Рисунок был несложный, и потребовался всего час, чтобы пройтись вдоль угольных линий кистями, предварительно обмакнув их в красную охру, а затем стереть следы угля, оставляя только красный контур, sinopia.
Россо с Берни заспорили, как быть дальше. Россо заявил, что будет работать так, как работал всегда, переходя от одного участка к другому, сверху вниз, а механик хотел, чтобы каждую краску поочередно наносили на весь орнамент. Берни боялся, что оттенок будет различаться, если разные участки фрески расписывать одним цветом в разное время. Россо, выведенный из себя подобным утверждением, настаивал, раз от раза повышая голос, что он достаточно опытный мастер и разные участки фрески у него будут одного и того же оттенка; наконец Берни сдался и отошел, махнув рукой, и закурил сигару.
— Мы начнем сверху, как всегда, — сказал Россо Паскуале. Если он все еще переживал из-за проделок обезьяны, эта небольшая победа несколько укрепила его веру в себя. — Идиоту пришлось объяснять, что иначе краска будет стекать на уже готовые участки. Сначала попробуем синий на сухой штукатурке. Я велел им нанести слой arricio для синего вчера, чтобы сэкономить время. Понадеемся, что они все сделали правильно. Темнеет, Берни обещал, что его механизм даст свет, но я не знаю, Паскуале, я никогда не работал при искусственном освещении.
Паскуале с Россо, работая в молчаливом единодушии, закончили синие фрагменты и проверили, как работники готовят и накладывают штукатурку на оставшиеся участки sinopia. Главным было убедиться, что штукатурка достаточно тонкая, чтобы быстро высохнуть до нужной степени, но в то же время достаточно толстая чтобы впитать краску. Когда штукатурка подсыхала, художники прорабатывали участок за участком, нанося краски, разбавленные лимонной водой, стремительными взмахами больших кистей из свиной щетины. На середине работы дневной свет угас, механик зажег лампы в своем аппарате, и линзы и зеркала рассеяли желтоватый свет по всему фасаду здания, так что теперь Россо и Паскуале работали среди угловатых теней от лесов и собственных силуэтов, движущихся на фоне фрески.
— Это не живопись, а беготня наперегонки, — бурчал Россо.
— Так мы же теперь маляры, учитель. — На самом деле Паскуале получал почти физическое наслаждение от одного только размазывания краски.
— Мы все сделаем отлично, как всегда, сказал Россо. — Мы все еще художники, чем бы мы ни занимались.
Паскуале написал достаточно фресок, чтобы знать о возможных сложностях. Грубые стены требовалось сделать гладкими, нанеся толстый слой сырой штукатурки, arriccio, либо прямо на кирпич и камень, либо на тонкие подкладки из тростника, чтобы защитить работу от сырости, главного врага фрески. Это само по себе являлось искусством: слой arriccio должен быть гладким, но не настолько, чтобы лишиться шероховатости, необходимой для наложения последнего слоя штукатурки, за консистенцией требовалось внимательно следить. Степень сухости штукатурки, при которой начиналась роспись, влияла не только на конечный цвет, но и на продолжительность жизни фрески: сыро, и краска уйдет слишком глубоко, оставив на поверхности только тонкий слой, сухо, и она впитается плохо и осыплется. Синие пигменты, разведенные клеем, можно наносить только на сухую штукатурку, их требуется отскребать и заменять каждые тридцать лет. Именно по этой причине фреску разделяли на небольшие участки с помощью sinopia; быстрый набросок или законченный детальный рисунок покрывали, в свою очередь, еще одним слоем штукатурки, intonaco, которую накладывали порциями: маленькие заплатки, где требовалось прорисовать детали, например лицо или руки, заплатки побольше, где деталей было мало, например фон из драпировок или пейзажа.
Если бы это была настоящая фреска, они за один раз делали бы только один такой участок, один кусочек за день. Но сейчас, когда была дюжина одинаковых по размеру и разных по форме фрагментов, каждый окрашен в один из цветов радуги, они могли работать быстро, накладывая относительно сырую штукатурку на три участка зараз, так что, когда они заканчивали штукатурить третий кусок, первый уже можно было покрывать краской.
Хотя у художников были помощники, которые готовили штукатурку и разводили краски до нужной консистенции, подносили инструменты и ведра, Россо и Паскуале работали без передышки. Не было времени размышлять. Паскуале полностью отдавался тому, что делал в данный момент: проводил мастерком по свежей штукатурке, шлепал большой грубой кистью по зернистой, впитывающей в себя краску стене. Небо чернело за кругом света от фонарей механика. Ночные бабочки ударялись о Паскуале, привлеченные светом, его голые руки, в цветных пятнах от сухих красок, чесались от комариных укусов. Паскуале едва обращал на все это внимание, он был так поглощен работой, что Россо пришлось останавливать его, когда наконец все было закончено.
Паскуале смотрел, как рабочие разбирают нелепые сочленения лесов, когда Никколо Макиавелли нашел его. Паскуале сидел на перевернутом ящике, держа в одной руке черный хлеб с соленой треской, а другой наскоро набрасывая фигуры рабочих, фляга с вином стояла у его ног. К соленой закуске примешивался привкус медного пигмента и сухой штукатурки. Руки у него дрожали от усталости. Один рабочий, желтоволосый пруссак, был изумительно сложен, Паскуале решил узнать его имя, вдруг тот согласится позировать за несколько монет.
Россо разговаривал с механиком, стоя рядом с осветительной машиной. Макака Фердинанд жался к ноге хозяина, радуясь освобождению от цепи, на которой он просидел, пристегнутый к основанию лесов, пока художники работали. Помощники механика сражались с линзами аппарата, толстыми зеленоватыми стеклами в медной оправе на членистоногой арматуре, которые они двигали туда-сюда, подчиняясь нервным приказам мастера. Круги света гуляли по расписанной стене, тени от лесов множились и приобретали новые очертания. Лампы размеренно гудели.
Никколо Макиавелли прошел сквозь поток света от ламп, Паскуале едва не подскочил, узнав его, он был рад видеть журналиста. Может быть, тот уже разрешил загадку.
— Я отхлебну твоего вина, — сказал Никколо мягко. Пока он пил, Паскуале расспрашивал, как идет расследование.
— Ты ведь помнишь, я думал, несчастный Джулио Романо послал какое-то сообщение перед смертью?
Паскуале зажег сигарету и почти сладострастно выпустил кольцо дыма.
— Вы узнали, что там было? Капитан городской милиции собирался провести расследование.
— Сообщения не было. Капитан просмотрел все книги с записями. Ничего.
— Значит, Романо использовал башню с какими-то иными целями.
— Он же зажег сигнальные огни, Паскуале. Зачем он сделал это, если не собирался посылать сообщений?
— Может, это и было сообщением. — Паскуале вспомнил о летающей игрушке, спрятанной у него в сумке.
Никколо улыбнулся:
— Именно так я и подумал. Возможно, Романо хотел передать сигнал не на принимающую башню, а кому-то рядом с палаццо. Может быть, сигнал означал, что путь свободен. Может, Романо был не шпионом, а предателем из окружения Рафаэля. А может, у него были личные дела. Или его заманил в ловушку убийца, тогда это означает, что кто-то желал его смерти или же хотел причинить боль Рафаэлю, убив его близкого друга.
— Что ж, нам неизвестно, был ли Романо предателем. Он мертв. Теперь Бог ему судья.
— Капитан дал мне поручение, Паскуале. И я хотел бы, чтобы ты мне помог. Я собираюсь поговорить с Рафаэлем, потому что у капитана нет на это прав. Рафаэль все-таки посол Папы. Пойдешь со мной? Тебе ничего не придется говорить, нужен только твой острый глаз, твое чутье художника.
— Я с радостью. — Паскуале был готов на что угодно, лишь бы увидеть Рафаэля. Как же ему будут завидовать другие ученики!
— По пути к Рафаэлю мы зайдем еще кое к кому, — сказал Никколо. — Я составил список врагов Рафаэля, и это имя стоит вторым. Микеланджело Буонарроти.
— Не может быть! — воскликнул Паскуале со смесью гневного возмущения и зудящего любопытства.
— Всем известно, что они непримиримые соперники. Микеланджело заявляет, будто Рафаэль ворует у него идеи.
— Говорят, из-за этого Микеланджело и поссорился с Папой. Но я сомневаюсь, что из-за этого Микеланджело стал бы убивать ассистента Рафаэля.
— Конечно, крайне глупо делать подобное во Флоренции, но гнев любого превращает в глупца, — сказал Никколо.
— Он правда согласился с вами поговорить?
— Прямо сейчас.
— Но если Микеланджело второй главный враг Рафаэля, то кто же первый?
— Ну как же, разумеется, тот муж, которому Рафаэль наставил рога. К сожалению, он один из патрициев, в данный момент правящих городом, и он был среди тех, кто бросил меня в тюрьму по ложному обвинению, так что мне едва ли удастся задать ему пару вопросов, даже если бы я захотел.
Паскуале спросил:
— А мне можно узнать его имя?
— Если в этом будет необходимость… но пока такой необходимости нет. Есть кое-что еще, — сказал Никколо Макиавелли и мягко взглянул Паскуале прямо в глаза. — Я получил нечто, что, видимо, следует считать смертельной угрозой: сломанный нож в конверте. Конечно, он может и ничего не означать. Нам, журналистам, часто угрожают, и этот конверт прибыл уже после того, как печатные листки распространились по городу. Я принял бы это гораздо ближе к сердцу, если бы нож принесли до выхода листков. — Он поднес флягу ко рту и запрокинул голову. — Тьфу! Какая жуткая дрянь, Паскуале. Полагаю, синьор Аретино хорошо заплатил тебе?
— Более чем достаточно. Синьор Макиавелли…
— Никколо. Я не землевладелец. Уже нет. Испанцы все отняли.
— Никколо… Вы правда считаете, что Рафаэль участвует в заговоре против нашего города?
— Нет никаких доказательств. Я не собираюсь устраивать ему допрос, Паскуале. Я просто хочу поговорить с ним о его несчастном коллеге, который был так жестоко убит. Это не будет официальным расследованием. Оно невозможно, поскольку Рафаэль посол Папы. Его запрещено допрашивать, привлекать к суду, даже просто выдвигать обвинения. В противном случае мы бы весьма порадовали наших врагов. Все неофициально, на самом деле, поэтому нам и позволили вести расследование. Не должно быть никакого скандала, никаких слухов. Понимаешь?
— Прекрасно понимаю.
— Если ты здесь больше не нужен, иди попрощайся с учителем. Нам уже пора.
Хотя Никколо спешил, Паскуале убедил журналиста по дороге завернуть в студию, где он снял рабочую одежду и надел свою лучшую черную саржевую куртку, камзол с длинными разрезами, окантованными дорогим красным шелком, и красные рейтузы. Паскуале вымыл лицо и руки, старательно расчесал кудри и прицепил на затылок мягкую бархатную шапочку (Никколо к этому моменту уже нетерпеливо метался по комнате), сполоснул руки розовой водой, растер между пальцами несколько сушеных цветков лаванды и потер ими за ушами.
— Как я выгляжу?
— Прямо невеста для какого-нибудь счастливчика, — сказал Никколо.
— Я собираюсь навестить двух величайших художников нашего времени, разумеется, я должен выглядеть подобающе. Последний штрих. — Паскуале нашел лилию, сделанную из золотой фольги, и приколол к груди. — Тогда, — сказал он, — Рафаэль поймет, как я его уважаю. — Паскуале недоумевал, почему Никколо хохочет. Он прибавил: — Как вы думаете, мне взять меч? — Это был закаленный фламандский клинок с рукоятью, которую он сам отделал золотом и алой кожей.
Никколо был одновременно изумлен и разозлен.
— Мы просители. А раз так, мы должны убеждать остротой мысли, а не остротой клинка. Положи меч, Паскуале, и иди за мной.
Микеланджело владел недвижимостью на виа Джибеллина: тремя домами, стоящими бок о бок. В среднем доме была устроена мастерская, большую конюшню превратили в студию, подняв крышу на высоту трех этажей. Значительная часть помещения была отгорожена, за экраном, насколько знал Паскуале, находилась наполовину законченная героическая статуя в память о победе флорентийского флота в битве при Потоншане, когда подводные корабли Великого Механика потопили половину испанского флота, собирающегося завоевать Мексиканскую империю, а его «греческий огонь» прикончил бо́льшую часть уцелевших. Микеланджело работал над монументом, время от времени, последние лет десять. Он никому не позволял на него взглянуть, даже членам Синьории, которые оплатили его, а завистники поговаривали, что он никогда не завершит работу.
Два ученика в рабочих халатах и бумажных колпаках трудились в ярком пятне света от ацетиленовых ламп над небольшим куском чистейшего белого мрамора. Звонкие удары металла по камню эхом отдавались в высоком помещении, ученики проводили предварительную обработку для извлечения скрытого в камне образа. В воздухе висел запах свежей мраморной крошки. Стол на козлах был завален инструментами: острыми железками, плоскими, зубчатыми и круглыми стамесками, щербатыми киянками всех размеров, пилками и коловоротами. Лохани с абразивами: наждаком, пемзой, соломой — стояли под столом. Надо всем этим, словно скелет одного из легендарных драконов, возвышалась паровая лебедка, на которой в мастерскую поднимали и спускали большие куски мрамора.
Микеланджело проводил Никколо и Паскуале в свой кабинет, небольшой чуланчик сбоку от мастерской, стены которого были увешаны рисунками с перспективами. Он усадил их на низкие стулья, дал по стаканчику с горьким артишоковым ликером и улыбнулся Никколо, который немедленно осушил свой стакан и сказал, что со стороны мастера было очень любезно согласиться ответить на несколько вопросов.
— Мне нечего скрывать. Прошлой ночью я работал здесь, сначала с ассистентами, потом один, но это было уже совсем поздно ночью. Здесь было несколько моих друзей, могу назвать их имена, если потребуется.
— Вы очень любезны, но я уверен, в этом нет необходимости.
Микеланджело сказал:
— Я сожалею о смерти Джулио Романо, он мог бы стать большим художником, если бы не предпочел таиться в тени учителя. Но я никогда с ним не ссорился. Выпейте еще ликера, синьор Макиавелли. Этот ликер единственное, из-за чего я скучаю по Риму. Кстати, вы не слышали о Братстве Святого Иоанна Крестителя?
— Оно, как и ваш чудесный ликер, из Рима. Я знаю, его братья утешают несчастных арестантов.
— Именно. Я, знаете ли, тоже был членом этого Братства. Мы верили, что доброе можно найти даже в худшем из людей, как я нашел своего «Давида» в камне, который был обтесан и изрублен Симоне из Фьезоле (возможно, ты слышал о нем, Паскуале), преступление, по моему мнению, не лучше убийства. Поскольку я состоял в Братстве, я знаю все о судопроизводстве, синьор, и о наказании за убийство. Дела у меня, как видите, идут неплохо. Я не отказался бы от всего этого, особенно из-за какого-то Рафаэля.
— Возможно, — сказал Никколо, — вы знаете кого-нибудь, кто был в ссоре с синьором Романо.
— Я не поддерживаю отношений с римскими сплетниками, — твердо ответил Микеланджело. Он был худым, жилистым человеком с чрезвычайно широкими плечами и внимательными глазами под шишковатым лбом, изборожденным семью глубокими морщинами. Мастер подался вперед и встревоженно вскинул голову, вцепившись в края своего стула сильными руками. Пальцы были в порезах и шрамах, под одним ногтем чернел свежий синяк. Микеланджело постукивал по краю стула в такт бьющим по камню ученикам.
— Застарелая ненависть обычно не умирает, — сказал Никколо.
Микеланджело засмеялся:
— Это правда. Все думают, я в ссоре с Рафаэлем, но тот, кто сражается с никчемным противником, не получает и награды. Мое мнение о Рафаэле всем известно, я не отказываюсь от него, но мне есть чем заняться в свободное время, вместо того чтобы губить собственную репутацию. Свет постепенно прольется на это дело.
— Знаю, вы как-то сказали, тот, кто идет за другими, никогда не сможет оказаться впереди них, — напомнил Никколо.
— Именно. Те, кто не силах сделать что-нибудь достойное самостоятельно, едва ли могут извлечь пользу из того, что сделано другими. Я ссорился не с Рафаэлем, а с теми, кто не видит в нем того, кто он есть. Что до Джулио Романо, ни у кого нет причин ненавидеть его, если только он не повздорил с кем-нибудь из ассистентов. При том, как Рафаэль ведет свои дела, я бы этому не удивился. Он так беспечен, ему следует попросить кого-нибудь заняться его делами. До тех пор пока он жаждет разбогатеть, он останется бедным.
— Я уверен, тот, кто убил Романо, был с ним знаком, но это человек не из близкого окружения Рафаэля.
— Я бы как следует допросил его ассистентов, синьор Макиавелли, вы ведь собираетесь встретиться с ними?
— Этим вечером, вы, может быть, слышали.
— А ты, Паскуале? Ты будешь помогать синьору Макиавелли своими советами?
— Помогу, чем смогу, — подтвердил Паскуале, польщенный и смущенный вниманием Микеланджело.
— Полагаю, тебе хватит сил, — сказал Микеланджело. — Твой учитель, Россо, помогал золотить моего «Давида», когда был еще ассистентом Андреа дель Сарто. Уверен, ты такой же прилежный ученик, каким был когда-то он.
Микеланджело извинился, отошел и о чем-то быстро и оживленно переговорил с ассистентом, затем вернулся, налил еще по стаканчику артишокового ликера, немного побеседовал с Никколо о политике, прежде чем вежливо дал понять, что ему нужно многое успеть до завтра, до поездки в каменоломни Серевеццы.
Никколо Макиавелли не выглядел разочарованным этой беседой, хотя Паскуале казалось, что они просто потеряли время, ведь они не узнали ничего неизвестного им до сих пор.
— Напротив. Мы узнали, что Микеланджело поныне неистово ненавидит Рафаэля, еще мы узнали, что он уезжает из города на несколько ближайших дней.
— Уезжает по этическим соображениям, чтобы не встречаться с Папой, — заметил Паскуале. — Об этом всем было известно заранее.
— Без сомнения. И если что-то произойдет, пока Микеланджело не будет в городе, никто не усомнится, что он невиновен.
— Он может нанять каких-нибудь негодяев сделать работу за него.
— Возможно, — бодро согласился Никколо. — Но разве ты не заметил, как он обращается со своими ассистентами? Он привык контролировать их работу: как только у него появилась возможность, он тут же прошел проверить. Такой человек, мастер своего дела, не доверит другим завершать его работу. Я долго изучал поведение людей, Паскуале: Микеланджело не из тех, кто перепоручает другим важное дело. Теперь остается надеяться, что встреча с Рафаэлем пройдет так же успешно.
Толпы зевак за воротами Палаццо Таддеи не было, остался только одинокий страж из городской милиции. Он улыбнулся и махнул Никколо с Паскуале, чтобы они проходили. Ворота открылись веером; как и в прошлый раз, один сегмент застрял, Никколо постучал по нему, словно наудачу, когда они с Паскуале подныривали под ним. Мажордом палаццо, великолепный в своем малиновом, отделанном золотом костюме, глядящий серьезно и немного неодобрительно, провел их через несколько комнат в верхнем этаже, где размещались Рафаэль и его товарищи.
В комнатах, освещенных свечками, разбросанными, словно звезды, и дающими больше теней, чем света, царил совершенный беспорядок, словно в таборе цыган, наделенных не только сказочным богатством, но еще и восхитительным художественным вкусом. Каменные стены затянуты драпировками и фламандскими гобеленами. Кровати под балдахинами не прибраны, на них раскидана одежда, на смятых простынях подносы с остатками трапезы. В одной комнате обнаженный молодой человек спал, уткнувшись лицом в подушку, его зад в скудном свете белел половинками луны, в следующей комнате черные гончие псы развалились на подстилках перед жерлом пустого камина, в третьей — два человека за шахматной доской едва удостоили взглядами Никколо и Паскуале, идущих вслед за мажордомом.
Рафаэль возлежал на гигантской кровати в последней комнате, откинувшись на гору валиков. Он был в белой рубашке, свободно зашнурованной на гладкой безволосой груди, черных рейтузах с неприлично большим гульфиком и алых войлочных туфлях. Рядом с ним спала молодая женщина с распущенными волосами и обнаженными плечами, небрежно прикрытая покрывалом.
Седоволосый человек сидел на стуле рядом с кроватью, еще трое из свиты Рафаэля расположились у камина, придвинувшись к ревущему огню. Один из них, толстый человек с покрытой испариной круглой физиономией, громко и жизнерадостно объявил мажордому, что они начнут рубить мебель, если им не принесут еще дров. Мажордом поклонился и без возражений сказал, что узнает, чем можно помочь, затем сообщил о приходе Паскуале и Никколо, откланялся и удалился скорее как вежливый хозяин, а не слуга при исполнении.
Рафаэль сел прямо, погладил лежащую рядом женщину по волосам, когда она зашевелилась во сне. Он приветствовал Никколо, словно старого друга, и вопросительно поглядел на Паскуале. Паскуале смело взглянул на него в ответ, хотя начал потеть в удушающей жаре комнаты.
— Мой помощник, — представил его Никколо.
Седоволосый человек зашептал что-то Рафаэлю на ухо, художник кивнул.
— Он ученик Джованни Россо, — произнес Рафаэль, глядя прямо в лицо Паскуале.
Его глаза с тяжелыми веками были полузакрыты, брови образовывали прямую линию над переносицей. Золотые нити были вплетены в копну длинных волнистых волос. Пройдет еще несколько лет, подумал Паскуале, и Рафаэль разжиреет, об этом можно было судить по пухлым запястьям и по тому, как подбородок перетекал в пухлую шею, когда мастер, словно султан, лежал, раскинувшись на валиках. Но эта мысль не уменьшила восхищения Паскуале: перед ним был самый богатый художник в мире, живописец принцев и пап. Он огляделся, в надежде увидеть наброски, картоны, может быть, стоящие где-нибудь на стуле неоконченные полотна. Ничего подобного не было.
— Паскуале оказался достаточно хорош, чтобы помогать и мне. Он был здесь прошлой ночью. Возможно, вы видели рисунки в печатном листке, иллюстрирующие мои статьи, — пояснил Никколо.
— Ничего особенного, — робко вставил Паскуале.
Рафаэль отмахнулся, словно от мухи. На всех пальцах у него были кольца, толстые золотые кольца с рубинами и изумрудами.
— Я не читаю печатных листков. Вижу, в одежде вкус не изменяет художникам Флоренции. Это краска у тебя в волосах или новый оттенок?
Паскуале покраснел:
— Прошу прощения, сир, у меня не было времени смыть всю грязь после дня работы, потому что дело срочное, хотя мастер Никколо слишком вежлив, чтобы говорить об этом вслух.
Седоволосый снова зашептал Рафаэлю в ухо, и тот промолвил:
— Раскрашивать задник для светового представления какого-то механика не есть настоящая работа, но, полагаю, вам не приходится выбирать.
Толстяк у камина заговорил с насмешливым негодованием:
— Это и есть девиз, сделавший Флоренцию центром художественного мира. Я столько раз слышал его, что больше слышать не желаю.
Еще один компаньон Рафаэля вмешался в беседу:
— У нас здесь есть враги, синьор Макиавелли. В частности, Микеланджело Буонарроти. Он бесится от зависти с тех пор, как утратил расположение Папы. Мы стали жертвой его ложных обвинений, его безумных притязаний на изобретение всех существующих в истории живописи техник. Он опасный человек.
— Мы не боимся Микеланджело. Но он умеет доставить хлопоты, и у него много друзей, — сказал Рафаэль.
— Много друзей среди так называемых художников, — вставил человек у камина.
Никколо заговорил примирительно:
— Я достаточно пострадал от ложных обвинений, чтобы понимать ваши опасения, но позвольте мне заверить вас, что мы здесь не служим никому, кроме правды. Вы все меня знаете. Вы все знаете, я не принадлежу ни к каким партиям, не принимаю ничьей стороны.
Это, кажется, удовлетворило Рафаэля. Он хлопнул в ладоши и громко потребовал вина, потом подмигнул Никколо:
— Уверяю вас, одно старое вино синьора Таддеи весьма недурно.
— Вы очень любезны.
— Таддеи мой хороший друг, Никколо. То, что произошло, само по себе удручающе. То, что это произошло в доме моего друга, еще хуже. Я помогу вам, если смогу и если вы, в свою очередь, будете со мной откровенны. Есть ли шансы, что убийца будет найден городской милицией?
— Я так не думаю.
Рафаэль обратился к седоволосому человеку:
— Я же тебе говорил! Им на нас плевать. Мы здесь среди врагов, опасность окружает нас со всех сторон.
— Нам не следует говорить об этом, — ответил седой.
— Конечно, — согласился Рафаэль, — конечно не стоит. Всему свое время, так?
Мальчик с сонными глазами, раза в два моложе Паскуале, внес золотой поднос с кувшином вина и полудюжиной золотых стаканчиков. Он налил вина, обошел всех, улыбнулся, когда Паскуале ахнул, удивляясь тяжести своего стаканчика, его маслянистой гладкости. Это было чистое золото стоимостью в его годичный заработок. У вина был богатый, насыщенный аромат.
Рафаэль опрокинул свое вино залпом, протянул стакан, чтобы его снова наполнили, и вяло произнес:
— Что вы думаете, Никколо? Скажите правду. Вы знаете, я уважаю ваше мнение. Кто убил моего друга?
— Честно говоря, я еще не пришел к окончательному выводу, единственное, в чем я уверен, — убийцы в этом доме нет.
Толстяк у камина сказал:
— В нем есть только двести тысяч моих товарищей флорентийцев, и каждый из них с ножом за поясом и жаждой убийства в сердце.
— Замолчи! — Рафаэль ударил кулаком по кровати. Вино выплеснулось из стакана и растеклось по покрывалу. Женщина рядом с ним зашевелилась, но не проснулась. — Замолчи, — повторил Рафаэль, уже тише. — Джованни, ты прекрасный художник, особенно тебе удаются животные, но в данный момент ты не видишь дальше собственного носа. Я любил Джулио больше всех вас, и он мертв. Я хочу найти того, кто его убил, но еще сильнее я хочу, чтобы вы все вернулись домой целые и невредимые. Мы жертвы какого-то ужасного заговора, наши враги повсюду… но ведь нет ничего, что мы не смогли бы преодолеть, разве не так? Еще день, два дня, и Папа Лев будет здесь. А пока необходимо соблюдать осторожность. Вы все знаете, чего стоила мне моя слава. На каждого поклонника найдется два человека, которые заявят, что я всего лишь подражатель, я только копирую Перуджино, я ворую у Микеланджело. Я, чьи идеи похищали чаще, чем у многих других, чьи работы копируют и печатают во всех странах, не имея моего разрешения! — Он перевел дух, явно стараясь успокоиться. — Никколо, что вам известно?
Никколо дождался, пока внимание всех присутствующих обратится на него.
— Из моего опыта следует, — начал он спокойно, — что лучший способ узнать, как человек оказался жертвой убийства, — двигаться назад, начиная с момента его гибели. То есть узнать, что он говорил, что делал, что говорили ему и кто. Выяснить, кто его ненавидел, кто его любил, узнать, кто его враги и друзья. Я хотел бы поговорить с вами и вашими учениками, если позволите, обо всем, что происходило с Джулио Романо с момента его прибытия во Флоренцию. Это для начала.
— Вы хотите очень многого, — сказал Рафаэль.
— Прошу меня простить, но я интересуюсь только потому, что знаю, как много ваш друг значил для вас.
— И только? Вы понятия не имеете, сколько вам придется потрудиться, чтобы вернуть хотя бы одну десятую того, что значил для меня Джулио. — Рафаэль склонил голову, выслушивая тайные нашептывания седоволосого. — Все, чего я хочу, — сказал Рафаэль, — чтобы ваш помощник подождал за дверью, пока вы будете задавать нам вопросы, Никколо.
Паскуале вспыхнул от гнева:
— Кажется, римляне обожают таинственность! Если я слишком откровенен, прошу меня извинить, не могу иначе, ведь я всего лишь простой флорентиец.
Седой человек произнес примирительно:
— Лично я из Венеции. А что касается таинственности, я слышал, флорентийцы обожают тайны больше всего на свете, особенно когда это чужие тайны.
— Прошу прощения, синьор, — сказал Паскуале, — мы не были представлены. Если вы из Венеции, значит, вы обожаете тайны больше любого римлянина и, конечно же, больше любого жителя Флоренции. Ваш город — город тайн.
— Лоренцо мое доверенное лицо, — сказал Рафаэль. — Я целиком полагаюсь на него. Прошу вас, молодой человек, подождите снаружи. Баверио, — обратился он к мальчику, который принес вино, — проводи друга моего друга.
— Все в порядке, — сказал Никколо Паскуале и прибавил шепотом: — Я потом все расскажу.
— И скажи им, чтобы принесли еще дров, — добавил толстяк, когда мальчик-слуга повел Паскуале к двери. — Воздух во Флоренции нехорош, но я забыл, что холода во Флоренции еще хуже.
— Они не хотели вас обидеть, — сказал мальчик Паскуале, когда они вышли из комнаты. — Мой хозяин уверен, что из-за своей миссии здесь он находится в смертельной опасности, и все его ассистенты убеждены, что их перережут одного за другим. Мы ведь художники, а не солдаты и не послы.
— Но вы же облечены некой миссией, — сказал Паскуале. — Мы так и предполагали.
Баверио казался несчастным: насупленное лицо, напряженные плечи.
— Извините, я ничего в этом не смыслю. Вот, присядьте здесь, я принесу вина, и мы поговорим. Я хочу помочь.
Они пришли в комнату, где у холодного очага дремали черные охотничьи псы. Паскуале сел на резной стул, позволил собакам обнюхать свои руки и потрепал их висячие уши. У его отца было две такие собаки, в своих деликатных пастях они могли принести подстреленную певчую птичку, не повредив на ней ни перышка. Гнев Паскуале прошел. Он ощущал только усталость.
Баверио принес кувшин вина и круг твердого сыра. Паскуале отрезал кусок сыра и принялся откусывать от него, запивая каждый кусочек вином. Баверио наблюдал за ним. На мальчике была бархатная туника в темно-зеленую и черную полоску, с затейливыми пряжками из той же материи штаны и черные чулки. Золотой венец покоился на копне жестких каштановых волос.
Паскуале вспомнил венец, который Россо надел на голову ему, но только венец Баверио был из чистого золота. Паскуале сказал мальчику, что тот выглядит скорее как наследник престола, а не слуга, и спросил, художник ли он.
— Я немного рисую, но не очень хорошо.
— Каждый, кого как следует учат, будет в итоге рисовать хорошо. Конечно, при таком учителе, как у тебя…
— Тогда, наверное, мне не хватает честолюбия. Мне достаточно просто служить моему хозяину всем, чем могу.
— Ты сказал, что хочешь помочь. Может быть, ты расскажешь мне… Ты знаешь, зачем Джулио Романо пошел в башню?
Баверио покачал головой:
— Я помогал мастеру совершать вечерний туалет, когда мы услышали крики. Мы выскочили, все мы, и только тогда поняли, что Джулио среди нас нет. Но как он оказался в башне, что за сообщение отправлял…
Паскуале решил рискнуть, посчитав, что одна откровенность может стоить другой.
— Джулио Романо не отправлял никакого сообщения, но, возможно, он подавал знак, просто зажигая лампы на сигнальных крыльях. Знак кому-то за пределами палаццо, кому-то, кто ждал момента, чтобы прийти, или хотел узнать, безопасно ли сюда идти.
Баверио заговорил, волнуясь:
— Вы не имеете права думать, будто Джулио мог предать мастера! Он был лучшим другом учителя, мастер, который из одной только чистой любви служил своим талантом учителю, выполняя его заказы. Послушайте, Паскуале, если Джулио был убит кем-то не из палаццо, как предполагает синьор Макиавелли, тогда зачем Джулио подавать знак, что этот кто-то может беспрепятственно войти? А если кто-то пришел на условленный сигнал, зачем тогда он поднялся на башню, убил Джулио и сбежал?
— Думаю, именно поэтому у Никколо и появились вопросы. Это как картон для фрески. У нас есть общие контуры, но нет деталей. Вряд ли Джулио задумывал причинить вред твоему учителю или кому-то из своих друзей, Баверио, но, возможно, он допустил ошибку, выбирая союзников для дел, которые были ему поручены.
— Все дела поручены нашему мастеру, — сказал Баверио. — Выпейте еще вина, оно помогает от холода, даже если раздражает желудок.
— Вино очень хорошее.
— Благодарите за него синьора Таддеи. — Баверио сделался серьезным, подался вперед и заглянул Паскуале в глаза, обдав его волной мускусного запаха из круглого флакончика, висящего у него на шее. — Я сказал, что хочу помочь, и это не пустая болтовня. Пока остальные пытались прорваться в башню, потом искали ключ, я отправился в комнату Джулио. Не знаю, почему я решил туда пойти, но мне показалось, что он мог вернуться к себе. Мне показалось, я найду его в постели, и тогда все будет хорошо, так, как было раньше.
— Понимаю.
— Разумеется, его не было. Он спал в комнате, смежной с комнатой учителя, в такой же точно кровати, как у меня. Я знал, что его сумка все еще здесь, спрятана под подушку, и я заглянул в нее. Не знаю зачем. Мне стыдно, что я сделал это, я не сказал об этом никому, даже учителю. Только не Рафаэлю.
— Я никому не скажу, Баверио, даже Никколо.
— Это был нехороший поступок, — продолжал Баверио, — но в то же время правильный. Я кое-что там нашел и оставил у себя. Я услышал, как приближаются стражники, поэтому засунул это в свою сумку. Вот.
Баверио достал квадратик сверкающего стекла. Паскуале сначала подумал, что это маленькое почерневшее зеркальце, но черное покрытие было слишком непрочным, он соскреб кусочек ногтем большого пальца. И понюхал: острая химическая вонь.
Баверио сказал:
— Это было завернуто в черный шелк, и, когда я вынул его, оно превратилось из серого в черное, клянусь. Еще там была коробка из жесткой, выкрашенной черной краской кожи. На одной стороне коробки было что-то вроде подвижного засова, закрывающего маленькое отверстие. Но стражники унесли эту коробку вместе с остальными вещами Джулио.
— Какая-то механическая штука, — сказал Паскуале. — Такое же стекло, разбитое вдребезги, было в сигнальной башне. И еще там было вот что. — Он достал из своей сумки летающую лодку. — Смотри. Твой мертвый друг сжимал это в руке. Такие игрушки есть в Риме?
Баверио взял игрушку, повертел в руках, оглядывая со всех сторон.
— Никогда такого не видел.
— Я подумал, вдруг их делает какой-нибудь римский механик.
— У вас же тут есть ваш Великий Механик. Может, он знает.
— Рад услышать хоть от кого-то из римских послов доброе слово о Флоренции.
Баверио сказал:
— Я видел вашего Великого Механика только вчера. Он дал нам аудиенцию и целый час говорил с моим учителем наедине. Он приглашен на праздник, устраиваемый в честь Папы, так сказал учитель.
— Тогда это будет первый раз за двадцать лет, когда он покинет Большую Башню. Он ждет нового Потопа, который смоет грехи мира и оставит после себя только чистоту в сердцах. Он написал по этому поводу несколько памфлетов, некоторые поговаривают, что ради них он и изобрел подвижный печатный пресс. Но я не Папа, Баверио. Я не могу спросить его сам.
— Тогда спроси какого-нибудь другого механика. — Баверио наклонил голову. — Учитель зовет. — Он отдал летающую игрушку и зачерненное стекло Паскуале. — Эти вещицы были важны для Джулио, Паскуале. Береги их. Узнай, что они означают.
Когда они направлялись к выходу за невозмутимым мажордомом, Паскуале спросил Никколо, что тот сумел разузнать, но Никколо Макиавелли лишь покачал головой:
— Не здесь.
Снаружи, когда за ними со скрежетом сомкнулись сегменты круглой двери, Никколо сказал Паскуале, что они подождут и понаблюдают с противоположной стороны улицы. Они укрылись в арке, глядя на ворота палаццо сквозь грохочущий поток уличного движения. Это была одна из главных оживленных улиц, в последний перед закрытием городских ворот час запруженная телегами и экипажами, велосипедами и vaporetti. В городе было полно народу из окрестных городков и деревень, приехавших посмотреть на Папу. Ацетиленовые фонари создавали тоскливое подобие дневного света.
— А кто, по-вашему, должен прийти? — спросил Паскуале.
— Мы ждем, кто выйдет. Я уверен, в это дело замешан не только Джулио Романо. Мы подождем и посмотрим, кто покинет дом, тогда мы узнаем, кто это. И мы пойдем за ним, потому что он приведет нас к тем, кто состоит с ним в заговоре.
— Все повсюду только и видят заговоры.
Никколо отпил глоточек из своей кожаной фляги.
— Когда я был секретарем…
— Разве сейчас время для выпивки?
— Заговоры были повсюду в те времена. Заговоры существуют всегда.
Паскуале ощутил прилив сострадания:
— Должно быть, вам тяжело об этом вспоминать, Никколо.
— Любые воспоминания тяжелы. Мы вспоминаем то, что было, и, вспоминая, неизбежно гадаем, как оно могло бы быть. Это в природе человека, вечно быть недовольным своей судьбой, неважно, богач он или бедняк. Нищий может проклинать патриция, проезжающего мимо в экипаже, думая, что вот там сидит беззаботный счастливчик, но тот же патриций может, выглянув в окошко, увидеть в оборванце свободного человека, не отягощенного ответственностью, налагаемой властью. Дьявол меня разбери, а здесь холодно! — Никколо дохнул на руки. В рассеянном свете далекого фонаря его заросшие щетиной щеки казались синими, а темные глаза — черными.
Паскуале закурил сигарету и предложил вторую, последнюю, Никколо.
Никколо улыбнулся своей меланхолической улыбкой:
— Это единственный порок, которому я не подвержен.
— В отличие от выпивки это просто удовольствие, оно не убивает тебя. — Паскуале тут же пожалел о своем нравоучительном тоне. — Вы говорили с Рафаэлем, а выглядите несчастным.
— С помощью вина я бегу от прошлого, забываю, что со мной было и что, я боюсь, может повториться, и думаю только о настоящем моменте. А подобные задачки, Паскуале, почти так же хороши, как вино. Человек, чтобы убежать от прошлого, нуждается в упражнениях для ума и скуке. Смотри! Вон туда, Паскуале!
Паскуале увидел два огонька, красный и зеленый, высоко над черепичными крышами палаццо. Огоньки разбежались друг от друга в разные стороны, затем снова сблизились.
— Сигнальщик под замком, но кто-то использует башню, — констатировал Никколо с видимым удовлетворением. — Если, конечно, синьор Таддеи сам не участвует в заговоре.
— Вы умеете читать сигналы? Что он передает?
— Я понимаю простые сообщения, если их передают не слишком быстро. Но это никакое не сообщение, крылья движутся просто так. Теперь подождем и посмотрим, что будет дальше.
— Что рассказал вам Рафаэль?
— Рафаэлю есть что скрывать. Он осторожный человек, друг князей… и, естественно, пап. В подобной компании учишься быть осмотрительным, если хочешь остаться в живых. Ему нельзя вести себя, как нашему Микеланджело.
— Он говорил о заговорах. Он прогнал меня, потому что опасался, не состою ли и я в заговоре. — Паскуале вспомнил о небольшом квадратном кусочке черного стекла у себя в сумке, рядом с летающей игрушкой. Он понимал, что должен рассказать Никколо о разговоре с Баверио, но не знал, с чего начать.
— Заговоры существуют постоянно в тех кругах, куда завели Рафаэля его амбиции. Подобные люди не доверяют никому и ничему. Это не личное отношение, Паскуале. Это дела.
— Я понимаю, но спасибо вам.
Они улыбнулись друг другу.
Никколо продолжал:
— Насколько я понимаю человеческую природу, человек открыт злу. Со времени Грехопадения люди обязаны бороться с собственной природой, чтобы достичь добра, поскольку сами они тяготеют к злу. Подумай о том, какой армии противостоит одно-единственное добро: честолюбие и неблагодарность, жестокость и зависть, стяжательство и леность. Особенно леность. В душе все мы пьяницы и проклинаем пьяницу не из ненависти, а из зависти. Если бы мы были честнее, мы все должны бы были валяться в канаве вместе с ним.
— Никколо, вы говорите о людях вообще или о конкретных людях?
— О, я ощущаю это в себе, — сказал Никколо и отхлебнул из своей фляги.
Они замолчали. Движение немного затихло. Прохожие едва удостаивали взглядами Никколо и Паскуале; в конце концов, они не делали ничего особенного, просто стояли и глазели — любимое развлечение флорентийцев. Они наблюдали, как в свете фонаря у закрытого зева ворот взад и вперед ходит стражник. Один раз он остановился и, ссутулившись, раскурил трубку, затем выпустил длинную струю дыма и выбросил спичку.
Никколо, разглядывающий арку, под которой они стояли, бросил:
— Люцифер пал.
— Я все чаще и чаще думаю об ангеле…
— Люцифер Утренняя Звезда был князем ангелов, самым прекрасным из них до восстания. Мне всегда было любопытно, что задело Бога сильнее, Грехопадение человека или Его правой руки.
— Ну, Он послал Своего Сына искупить наши грехи.
— Возможно, наше спасение только первый шаг к спасению Люцифера. Но эту мысль не стоит повторять, Паскуале. Даже в вольнодумной Флоренции подобная идея может привести тебя к столбу как еретика, они уже пытались сжечь Савонаролу. Нельзя рассчитывать на то, что тебя спасет гроза. А о каком ангеле думаешь ты, Паскуале?
— Об архангеле Михаиле, который вывел Адама и Еву из рая.
— Совершенно непопулярная тема, надо признать. Знаешь, мне всегда казалось странным, что Грехопадению не посвящено никакого праздника. Наверное, тогда сложилась бы традиция, которой ты мог бы следовать. Хотя, полагаю, работы Мазаччо ты видел.
— В капелле Бранкаччи, да. Я признаю, что определенное напряжение ощущается в фигурах Адама и Евы, но они как-то грубо написаны, несчастному Адаму никак не распрямить ногу. Еще я видел аллегорию Мантеньи, где пороки изгоняют из сада добродетели. Но меня интересует сам ангел. Я хочу написать только его, и так, чтобы зрители сразу понимали, кто перед ними.
— Они поймут по горящему мечу.
— Тогда, наверное, придется обойтись и без меча. Я хочу сделать нечто новое… — Паскуале был смущен. Обычно он любил поговорить о задаче, которую поставил перед собой, но сейчас был не пьяный разговор в таверне, а откровение. Он признался: — Я не знаю, с чего начать.
Никколо сказал:
— Полагаю, как и в писательском деле, начало самое сложное в картине. Погоди-ка. Что там такое?
Из ворот палаццо выехал экипаж. Один из новомодных. Его тянула одинокая лошадь, сам экипаж был больше в высоту, чем в длину, — увеличенный в размерах, поставленный вертикально гроб, зажатый двумя большими колесами. Возница свесился с высокого сиденья, чтобы сказать что-то стражнику, затем лепестки круглой двери разошлись и показался человек.
Это был толстый коллега Рафаэля, специалист по животным, Джованни Франческо.
Он влез в экипаж, и тот тут же тронулся. Как только он проехал мимо их арки, Никколо выбежал на улицу и остановил vaporetto со свободной пассажирской скамьей. Он прокричал вознице, что, если тот сумеет следовать за экипажем, получит неплохую награду, и замахал Паскуале:
— Покажи этому доброму человеку свой кошелек.
— Никколо…
— Быстрее! Мы его упустим.
Возницу, сгорбленного человека с надвинутым на лицо капюшоном, кажется, убедил флорин, сверкнувший среди горстки меди, он велел им сесть сзади и запустил машину, как только они забрались.
Маленькое vaporetto загрохотало вниз по виа де Джинори и обогнуло симметричную церковь на площади Сан-Джованни, которая сверкала чистым белым цветом в перекрещенных лучах фонарей с линзами, горящих по периметру фундамента. Котел vaporetto, подогреваемый мягким прусским углем, выводил одну-единственную печальную ноту, широкое облако отработанного грязного пара тянулось за ними в ночном воздухе, словно знамя. Паскуале с Никколо вцепились в перильца по бокам скамьи, подскакивая и стукаясь, пока безрессорные колеса грохотали по плиткам и римским булыжникам. Они проехали всю виа Романа, оказавшись в потоке, двигающемся на восток и на запад через Старый рынок, где экипажи, телеги и vaporetti обгоняли друг друга под звон колокольчиков и вой паровых свистков, под крики и проклятия возниц.
Никколо высунулся и закричал вознице, чтобы тот ехал как можно быстрее, на что возница огрызнулся:
— А что я делаю, синьор? Не думайте, что я ничего не смыслю в своем ремесле.
— Конечно, конечно, друг мой.
— Еще чуть-чуть, и привод лопнет. В новых машинах ремни, знаете ли, укреплены кованым железом, но эта модель одна из первых, в ее ходовых частях нет ничего, кроме дерева. К тому же дорога и так не слишком хороша для ее колесных валов.
— Лошадь, дорогой мой, шла бы быстрее. Я подумываю, не найти ли лошадь.
— Пожалуйста, если вам угодно, но я именно тот человек, который доставит вас в нужное место без задержки. Не волнуйтесь, я не упустил из виду ваш экипаж. Похоже, он направляется к реке.
— Мы же не можем бежать за ним всю дорогу, — сказал Паскуале.
Никколо обратился к вознице:
— Этот проклятый пар закрывает мне обзор. Надеюсь, вы едете за тем экипажем.
— Я тот, кто вам нужен, — повторил возница. — Вон он, видите, движется прямо по виа Калимара. Не беспокойтесь, он поедет через реку по Понте Веккьо.
— Если бы я его видел своими глазами, то был бы куда спокойнее, — ответил Никколо.
Паскуале высунулся наружу и, вглядываясь сквозь клубы пара, различил высокий силуэт черного экипажа впереди, довольно близко. Возница был прав. Они медленно потянулись в веренице других экипажей мимо лавчонок, стоявших по обеим сторонам моста. Лампы, подвешенные высоко над дорогой, излучали холодный яркий свет, двери лавок, в основном мясных и кожевенных, светились теплым желтым. Фрески на их каменных фасадах поблекли под слоем грязи и копоти. Между медленно ползущими экипажами сновали люди, предлагая возницам и пассажирам еду, питье и произведенные с помощью машин безделушки. В какой-то момент весь поток экипажей замер, и у возницы vaporetto появилась возможность загрузить новую порцию топлива. Паскуале снова высунулся наружу и увидел верх черного экипажа, от которого их отделяло полдюжины других транспортных средств, о чем он и сообщил Никколо.
— Он повернет налево после моста, — прокричал Никколо вознице, который кивнул в ответ.
Посреди моста в ряду лавок было незастроенное место. Проезжая его, Паскуале успел бросить взгляд на главный канал Арно. Большой двухмачтовый корабль, весь в огнях, шел со стороны Сардинии вверх по течению к новым докам. Это была «Царица Святого Розария», влекомая угольным буксиром с гребными колесами; завершался ее долгий путь из Новой Флорентийской Республики с Дружеских островов. Прохожие останавливались поглядеть, как она выплывает из темноты. Паскуале охватило сильное волнение. Потом vaporetto передвинулось вперед, с шипением выпуская пар, и он больше не видел корабля.
Съехав с моста, экипаж повернул налево, как и предсказывал Никколо.
— Едва ли он направляется в Палаццо Питти, — пояснил журналист, — а выше по реке только лачуги мануфактурных рабочих и сами мануфактуры. Если нашему толстяку было бы нужно туда, он остановился бы на мосту и пошел пешком, чтобы не привлекать к себе лишнее внимание.
Экипаж еще раз свернул налево, на темную пыльную дорогу, с обеих сторон обсаженную кипарисами, которая тянулась по краю долины к южной стене. Трещали сверчки, полная луна низко висела над долиной, почти красная в дыме мануфактур. Vaporetto двигалось за экипажем на почтительном расстоянии, котел бурлил.
Наконец экипаж подъехал к воротам в ограде, окружавшей обширное поместье. Арку запертых на засов ворот венчал стоящий на задних лапах лев. Возница vaporetto проехал дальше, не замедляя хода, и Паскуале успел в последний момент стянуть Никколо со скамьи. Джованни Франческо высунулся из окна экипажа и разговаривал со стражником в штатском.
— Ради Христа, нам нельзя показываться ему на глаза! — воскликнул Паскуале, когда Никколо попытался встать. — Если нас заметят, мы пропали.
— Я хочу видеть, что он делает.
— Подъезжает к вилле, надо думать. Не высовывайтесь!
— Ты должен научиться никогда не доверять очевидному, — сказал Никколо, но остался сидеть внизу.
Как только они отъехали на безопасное расстояние, Паскуале велел вознице остановиться и развернуться. Никколо спрыгнул на землю и сказал, чтобы Паскуале отдал вознице всю мелочь.
— Жди нас здесь, — обратился он к вознице, — и тогда вместо этих монет получишь наш флорин.
— Я весь ваш, синьор.
— Я вижу. Идем, Паскуале.
Под пение сверчков они направились назад по залитой лунным светом дороге. С одной стороны тянулись огороженные стеной сады поместья, с другой — оливковая роща, из которой время от времени доносилось побрякивание деревянных колокольчиков пасущихся там коз.
Паскуале слегка упрекнул Никколо за вольное обхождение с чужими деньгами.
— Если помнишь, это я достал для тебя заказ. Я знаю, даже если ты потратишь этот флорин, у тебя останется еще один.
— Подумать только, еще утром у меня было два флорина, — вздохнул Паскуале, вспомнив, как в порыве великодушия отдал обе монеты Россо и как был рад, когда одна из них вернулась к нему. Но он же не знал, как все обернется; ладно, ему перепадет немного денег из гонорара за фреску для механика.
Никколо сказал:
— Получишь еще с этого дела. Это только начало. Подобные истории, разделенные на эпизоды, на многие дни увеличивают продажи печатных листков. Публика охотнее тратит время, читая досужие сплетни и домыслы, чем Платона и Ариосто, а я не из тех, кто станет отказывать ей в исполнении подобного каприза Кстати, ты не знаешь, чья это вилла?
— Какого-то венецианца, судя по гербу над воротами. — Паскуале подумал, что едва ли он на этом много заработает: что живописного можно увидеть, тайно проникая в чужой дом, пусть даже при свете луны? А если бы он и увидел, то все равно не смог бы ничего зарисовать.
— Отлично, — одобрительно произнес Никколо. — На самом деле это вилла Паоло Джустиниани, писателя и мистика, венецианского дворянина, ученика Марсилио Фичино. Ты слышал об этом последнем?
— Я знаю, что он колдун.
— Сначала он был священником и философом, но занятия привели его к темным наукам и астрологии. И к беспорядкам в Риме. Он слишком уж серьезно относился к своим опытам.
Паскуале, взяв Никколо за руку, остановил его.
— Мы не можем просто войти в ворота, — сказал он. — Джованни Франческо тут же узнает, что мы его преследовали. Не исключено, что нас заметили, когда мы проезжали мимо. Вы ведь торчали, как гонфалоньер на процессии.
— Они могли принять нас за честных рабочих, возвращающихся домой после трудного дня.
— Рабочие не ездят на vaporetti, Никколо. Даже если бы вы и сошли за одного из них, ни один рабочий не одевается так, как я. Если нам необходимо узнать, что происходит, думаю, лучше всего обогнуть стену и перелезть через нее где-нибудь подальше от света фонарей.
Конечно, все оказалось не так просто. В канаве, тянущейся вдоль высокой стены из грубых камней, рос терновник. Плащ Никколо то и дело цеплялся за шипы и за высокую траву, а Паскуале, к великому отчаянию, в двух местах порвал лучшие рейтузы. Он достаточно легко взобрался на высокую стену, а затем ему пришлось изо всех сил тащить наверх Никколо.
Они спрыгнули вниз, приземлившись среди пыльных лавров. Перед ними лежала вытянутая лужайка, со всех сторон прорезанная гравиевыми дорожками, сходившимися в центре у большого фонтана в форме раковины. С одной стороны от лужайки тянулась кедровая аллея. Ветви деревьев колыхались, черные в лунном свете. Эта часть сада располагалась в самой высокой точке поместья, и Паскуале видел за черепичными крышами виллы ночной город, раскинувшийся в долине внизу. На самых высоких зданиях дрожал свет поднимающейся луны: на золотом куполе кафедрального собора, на Большой Башне и на башне поменьше рядом с ней, на площади Синьории, на колокольнях церквей, на частных особняках. Огоньки фонарей были разбросаны по главным улицам, а красные и зеленые огни сигнальных башен образовывали некое созвездие, с Большой Башней в центре.
— Нам надо быть осторожнее, — сказал Никколо хриплым шепотом. — Я слышал, этот Паоло Джустиниани преуспел в своих занятиях.
— Но разумный человек ведь не станет бояться колдунов.
— Колдуны идут нога в ногу с механиками. Они черное отражение науки, которое нельзя недооценивать. Точнее, колдовство — это тень науки, ведь там, где есть свет, должна быть и тень.
— Но только если свет не находится прямо над объектом или не льется равномерно со всех сторон.
Никколо ответил резко:
— Вот уж не думал, что придется обсуждать проблемы оптики с художником. Тоже мне занятие! Идем же. Мы должны разузнать что-нибудь еще, кроме того, насколько прилежно здешние садовники исполняют свои обязанности.
— За стеной они исполняют их весьма небрежно. Мой костюм испорчен. Если бы я мог предвидеть подобное, не стал бы одеваться, а вместо этого взял бы меч.
— Я подготовился лучше, — сообщил Никколо. — Держись поближе ко мне и делай, как я скажу.
Они двинулись к дому, прячась в тени кедров. Паскуале порылся в сумке и достал квадратик черного стекла. И сказал просто:
— Пока вы говорили с Рафаэлем, я получил вот это.
Никколо посмотрел сквозь стекло на луну, понюхал его, затем поскреб по черной поверхности ногтем и сунул палец в рот.
— Это может быть ничем, а может быть чем-то.
— Это было в вещах Джулио Романо, — сказал Паскуале и рассказал о коробке, которую видел мальчик-слуга Баверио.
— Тогда это в самом деле кое-что. Не исключено, что ты обнаружил больше, чем я, Паскуале. Сохрани это вместе с летающей лодкой.
— Венеция в союзе с Папой, так?
— Да, но Паоло Джустиниани тут ни при чем. Он был с позором изгнан после некрасивого случая с девственницей и, насколько я знаю, с черным петухом.
— Может, он надеется вернуть расположение.
— Может. А может, Джованни Франческо тоже практикует черную магию. Возможно, они просто приятели, которые любят ходить друг к другу в гости. Предположения бывают полезны, но всегда лучше знать наверняка. А теперь, Паскуале, не шуми и будь осторожен. Здесь могут оказаться ловушки, а уж стражники есть наверняка.
Одноэтажная каменная вилла была выкрашена белой краской, крыша покрыта красной черепицей, на углу поднималась башня. Свет падал из всех высоких стрельчатых окон, и Паскуале с Никколо перебегали от одного окна к другому, пока не добрались до окна комнаты, в которой оказался жирный Джованни Франческо. Он стоял спиной к окну и лицом к пожилому человеку, небрежно развалившемуся в похожем на трон золоченом кресле с высокой спинкой. Одетый в черный балахон, в черной квадратной шапочке на длинных прямых седеющих волосах, он подпирал голову кулаком, выслушивая какие-то доводы Франческо.
Окно было закрыто по причине ночного холода (в камине горел огонь), и Паскуале различал лишь невнятное бормотание Франческо, не разбирая слов. Никколо, притаившийся рядом с ним, достал короткий полый кусок деревяшки. На одном конце у него было подобие раструба, к которому журналист приложил ухо, приставив второй конец к оконному стеклу.
— Этому трюку я научился у одного врача, — прошептал он. — Необходимо ознакомиться со всеми науками и искусствами, чтобы стать достойным гражданином. Будь начеку, Паскуале.
Они просидели, скорчившись, несколько минут. Никколо слушал через выдолбленную деревяшку, а Паскуале поглядывал то на темный сад, то на ярко освещенное окно. Потом голоса мужчин в доме зазвучали громче, Паскуале услышал, как Джованни кричит что-то о картинах. Он взмахнул небольшой деревянной рамкой, в которую была вставлена картина, выполненная на стекле.
Седовласый человек, без сомнения Паоло Джустиниани, вскочил с высокого кресла и попытался схватить картину. Вначале Франческо отскочил назад, затем поклонился и передал хозяину дома картину.
Черный Джустиниани, на лице которого отразилось холодное удовлетворение, выслушал то, что говорил ему Франческо, а затем швырнул картину в огонь. Франческо всплеснул руками и закричал своим высоким, несколько хриплым голосом, что существует еще одна, сделанная в то же время, и было бы неплохо соблюдать соглашение, а Джустиниани ответил, так громко и звучно, что задрожали оконные стекла:
— Я больше не нуждаюсь ни в каких соглашениях!
Он стащил с головы черную шапочку, прижал ее к лицу и кинул что-то на черно-белые плитки пола.
Повалил коричневый дым, и Франческо отшатнулся, задыхаясь; хозяин же выскочил за дверь и захлопнул ее за собой. Комнату заволокло дымом. Франческо сначала стоял на коленях, потом упал на живот. Огонь в камине начал угасать, добавляя черного дыма к смертоносным испарениям.
Никколо сорвал с себя плащ, обернул вокруг левой руки и ударил локтем в стекло. Дым повалил наружу — отвратительная резкая кислая вонь, хуже смога мануфактур. Паскуале оттащил Никколо в сторону и сказал:
— Франческо наверняка мертв. — Он опасался, что на звон разбитого стекла прибегут стражники.
— Может быть, — сказал Никколо, — но основная часть дыма выветрилась, смотри, огонь снова разгорелся.
Он выбил остатки стекла и полез на невысокий подоконник. Паскуале вдохнул поглубже и последовал за ним.
Горло тут же начало саднить, глаза защипало, они начали слезиться так, что Паскуале почти ничего не видел. Вместе с Никколо они перевернули тяжелое тело Франческо, но по его выкаченным глазам и синим губам было ясно, что он уже умер. Паскуале вспомнил о картине и сумел выхватить обугленную рамку из вновь занявшегося огня. Это дорого ему обошлось. Грудь пронзила жгучая боль, изо рта и носа потекла водянистая слизь.
Никколо подставил Паскуале свое костлявое плечо и помог ему дотащиться до окна. Они вместе вывалились наружу, и Паскуале тут же вырвало, когда холодный свежий воздух, пьянящий не хуже вина, ударил ему в лицо.
Он сжимал в руке обугленную рамку с картиной.
Никколо помог Паскуале встать, и они вместе тяжело побежали в тень за кедровой аллеей. У Паскуале саднило в горле, железный обруч сжимал голову, но с каждым шагом молодой художник ощущал, как силы возвращаются к нему по мере того, как из легких выветривается ядовитый дым колдуна.
Добравшись до деревьев, они услышали сразу несколько встревоженных голосов. Паскуале упал на землю, Никколо распластался рядом с ним. Трава была мокрой от холодной росы.
— Я слишком стар для такого, — простонал Никколо.
Паскуале указал на три мужских силуэта, вырисовывавшихся на фоне разбитого окна. Он сказал:
— Они думают, Франческо пришел сюда с сообщниками. Ой, смотрите!
Три стражника, каждый с зажженным факелом, разбежались в разных направлениях. Где-то залаяла собака.
Еще две фигуры показались из тени на углу виллы и помчались через лужайку к высокой стене. Плащ хлопал за спиной у человека повыше, который бежал широкими ровными шагами, второй согнулся почти вдвое, странно петляя. Стражники увидели этих двоих и пустились за ними, от факелов полетели снопы искр.
— У Франческо в самом деле были сообщники, — сказал изумленный Паскуале.
— Мы пойдем к воротам, — велел Никколо.
— Их же охраняют!
— Может, стражник как раз участвует в погоне. — Послышались крики и одинокий пистолетный выстрел. — Одно ясно точно. Больше здесь оставаться нельзя.
Они обогнули угол виллы и побежали по широкой гравиевой дорожке к воротам. Дорожка расходилась в стороны у статуи грифона, сидящего на задних лапах и одной передней лапой опирающегося на щит. Когда Паскуале пробегал мимо него, опережая Никколо, он почувствовал, как что-то ударило его по лодыжкам. Он споткнулся и упал на четвереньки.
Статуя грифона над ним зашевелилась. Все его конечности задрожали, и он поднялся на задние лапы. Паскуале скорчился на земле в ужасе и изумлении. Щит упал с деревянным грохотом. Пар вырывался изо рта грифона, он издал рык и замотал головой. Глаза загорелись красными лампочками. По всей длинной дорожке, ведущей к воротам, вспыхнули большие лампы, шипя и плюясь, выбрасывая густой дым, отливающий белым в лунном свете. Где-то вдалеке загудел звонкий гонг.
Тут Никколо потащил за собой Паскуале, крича, что это всего лишь механизм, шутейная машина. Паскуале встал на ноги, ощущая себя болваном. Движения грифона уже замедлялись. Никколо оказался прав, это был механизм из разряда тех конструкций, которые художники вместе с механиками готовили для больших публичных представлений, столь обожаемых Флоренцией. Никакой магии пока еще нет.
Никколо размахивал пистолетом, странным оружием с каким-то зубчатым колесом над стволом.
— Смелее! — крикнул он. Его лицо оживилось, Паскуале понял, что Макиавелли живет именно ради таких отчаянных моментов, когда храбрость и удача решают, останешься ли ты в живых или умрешь.
Они побежали, и, когда были уже у ворот, в них выстрелил стражник. Никколо на бегу выстрелил в ответ, затем еще и еще раз, не перезаряжая. Стражник выскочил в открытые ворота, и мгновение спустя Никколо с Паскуале уже были на пыльной дороге и смотрели, как в их сторону на всех парах, на скорости галопирующей лошади несется vaporetto, окутанное густыми клубами дыма.
Они замахали, и им пришлось отскочить в сторону, когда машина завернула и резко остановилась, колеса прокручивались, оставляя борозды в мягкой пыли дороги. Возница крикнул, чтобы они залезали, и в то же мгновение отпустил тормоз, так что Паскуале пришлось запрыгивать на скамейку и тащить за собой Никколо, от усилия его руки едва не выскочили из суставов.
Когда vaporetto покатилось по круто уходящей вниз дороге, послышались выстрелы. Что-то разорвалось над головой, яркий свет разгорался и разгорался, пока не затмил собой полную луну. В этом движущемся магическом свете Паскуале увидел, что экипаж, возможно тот самый, который привез несчастного Франческо в логово колдуна, несется за ними на полной скорости. Никколо тоже это заметил и спокойно велел вознице ехать быстрее. Когда тот попытался протестовать, Паскуале достал из сумки флорин и протянул через плечо возницы. Не оборачиваясь, возница забрал монету, словно сорвал виноградину. Vaporetto рванулось, швырнув Паскуале с Никколо назад, на грубые доски пассажирского сиденья.
Никколо перевернулся на живот и издал придушенный смешок.
— Видел, как бежал тот стражник? Я бы его убил, если бы попал. Я стрелял, чтобы убить. Кровь во мне кипела.
— Судя по вашему тону, кипит до сих пор, — заметил Паскуале, ощупывая свои синяки. Он попытался сесть прямо, но от сильного толчка, когда vaporetto подскочило на колдобине скверной дорога, снова упал назад. Он выругался и сказал: — Мы так и не оторвались.
— У меня пистолет. Самозарядное устройство мало способствует меткости, но зато непрерывная пальба обескураживает любого, кто под нее попадает. Видел стражника? Он бежал, как испанец.
— Мы же не на войне.
— Любая схватка делает из людей животных. Они возвращаются к своей изначальной природе.
— Уже совсем скоро вам представится шанс еще раз вернуться к своей изначальной природе, — заметил Паскуале, глядя назад сквозь рваные клубы отработанного пара, которые оставляло за собой vaporetto. Черный экипаж остался далеко позади, поскольку лошадь не могла состязаться с машиной, которая, съезжая под горку, развила сумасшедшую скорость, но было ясно, что погоня не собирается сдаваться.
Спуск закончился, дорога стала ровной, по обеим сторонам потянулись дома, и vaporetto начало замедлять ход. Возница закричал, что вода в котле почти выкипела и вскоре ему придется остановиться, чтобы залить новой.
— Поезжай как можно быстрее, — велел ему Никколо.
— Если вода в трубах над горелками выкипит, все взорвется, — сказал возница. — Тогда нам конец.
— Кажется, нам потребуется ваш пистолет, Никколо. Они нагоняют, — предупредил Паскуале.
Когда он договорил, из темноты, с ошеломляющей внезапностью, вылетели арбалетные стрелы. Большинство не попало в машину, но две вонзились в сиденье и немедленно начали испускать едкий белесый дым. Паскуале выдернул одну стрелу из доски, в которой она застряла. Горячее древко оказалось нелегко удержать, наконечник стрелы был полый, в нем прорезаны отверстия, из которых и вырывался дым. Паскуале отшвырнул стрелу в сторону; пытаясь выдернуть вторую, он обжег руку. Мимо просвистела новая порция стрел, и Паскуале пригнулся. Одна воткнулась в доски прямо у него перед носом, уйдя в древесину до самого оперения, обычная стрела, но все равно смертоносная. Новые арбалеты метали стрелы с такой силой, что даже непрямое попадание могло убить.
Никколо вцепился в ножку сиденья, размахивая пистолетом. Древко дымящей стрелы, которая все еще торчала из пассажирской скамьи, внезапно загорелось. Миг, и яркое синее пламя заплясало по просмоленным доскам. Никколо схватил пистолет обеими руками и выстрелил в экипаж, все это время Макиавелли дико хохотал, так что Паскуале испугался, не спятил ли журналист.
Vaporetto сделало резкий поворот вправо на бульвар Сан-Якопо и внезапно оказалось среди рабочих. Те бросились в стороны, когда в их толпу врезалось vaporetto. Это были ciompi,[17] сменные рабочие с бессонных мануфактур. Они были одеты в поношенные, залатанные туники, подпоясанные веревками, обуты в деревянные башмаки, на головах у них были бесформенные войлочные шапки, которые защищали от ночного холода. У многих головы были выбриты, таким способом механики пытались уничтожать вшей. Рабочие кричали и ругались, когда vaporetto проезжало мимо. Экипаж теперь был совсем близко, Паскуале видел кучеpa, стоящего на скамье, его рука поднималась и опускалась, нахлестывая лошадь.
Возница vaporetto обернулся через плечо, его лицо побелело, в глазах отразилось пламя, пляшущее на пассажирском сиденье. Он издал невнятный вопль и свалился со скамьи в толпу. Vaporetto, оставшись без управления, завихляло, замедлило ход и въехало в стену одного из домов на берегу реки. Водяные трубки открылись, выпуская горячий пар, крепление жаровни порвалось, горящие угли вывалились, пламя охватило днище повозки.
Паскуале спрыгнул тотчас же, но Никколо неколебимо стоял наверху горящей машины. Он разрядил свой пистолет в экипаж, который остановился, испуганная лошадь стала на дыбы. Вот она, картина для печатного листка: палящий из пистолета Никколо в языках пламени, отшатнувшаяся толпа, черный экипаж и бьющаяся в упряжи лошадь. Эти образы светились в мозгу Паскуале.
Никколо убрал пистолет и спрыгнул на землю. Паскуале подхватил его, и они побежали. Ciompi расступались перед ними, словно Красное море перед израильтянами. Из экипажа раздались выстрелы. Паскуале видел, как пуля попала в челюсть человеку в холщовой куртке, тот упал, заливаясь кровью, хлынувшей из развороченного рта.
Никколо задыхался, и Паскуале пришлось тащить его за собой, напрягая все силы. В конце концов, Никколо был пожилым пятидесятилетним человеком, несмотря на свою жилистость, он уже не мог так бегать. Внезапно Макиавелли споткнулся, выругался и схватился за ногу. Кровь сочилась между пальцами.
— Я ранен! — крикнул он и, кажется, как-то странно развеселился.
Паскуале потащил его дальше, осмелившись разок оглянуться: экипаж стоял среди рассерженной толпы. Впереди был Понте Веккьо. Его угловатая башня нависала над головами рабочих. Паскуале с Никколо заковыляли вперед, сливаясь с потоком ciompi, устало тащившихся после смены в свой квартал тесных лачуг или покорно шагающих на ночную работу. С наблюдательного пункта высоко над Флоренцией, с вершины Большой Башни отдельные личности в освещенной газом толпе, должно быть, были неразличимы. Два человека, бегущих, спасаясь от смерти, производили меньше волнения, чем булыжник, брошенный в воду. На бульваре Сан-Якопо, вокруг горящего vaporetto, царило оживление, черный экипаж был окружен разгневанной толпой, которая внезапно расступилась, когда экипаж вдруг выплюнул язык пламени и клуб цветного дыма. После того как дым рассеялся, оказалось, что в экипаже никого нет. Но это было лишь эпизодическое волнение. Все волнения в спокойном течении городской жизни были эпизодическими, не более чем непредвиденные минутные сбои, песчинки, раздавленные приводным ремнем неумолимо движущегося механизма.