Романы успешной леди детективного жанра Светланы Успенской остросюжетны и ироничны. В них есть что-то, заставляющее вспомнить Джеймса Хедли Чейза и Иоанну Хмелевскую. Но самое главное, что Светлана Успенская — художник абсолютно оригинальный и не терпящий перепевов.
Эти детективы уверенно завоевали книжный рынок, что неудивительно. Женщины вынуждены один на один противостоять действительности, и героини Светланы Успенской, которым это удается, вызывают всеобщий интерес.
В мощном хоре отечественного женского детектива книги Светланы Успенской занимают особое место. Их трудно спутать с другими. Прозу Успенской отличает хороший стиль и отсутствие надоевших и переходящих у других авторов из книги в книгу штампов, ее герои не вырезанные из картона двумерные фигуры, а полноценные, с яркими и запоминающимися характерами люди.
Скоро все будет хорошо — потому что скоро Его не будет. Все равно, как и каким способом, известен лишь конечный результат — Его скорое обязательное исчезновение.
Может быть, он упадет, обливаясь кровью, на кафельный пол. Корчась от резкой кинжальной боли.
Может быть, простреленный навылет, ужом совьется у ее ног, чтобы уже никогда не распрямиться. И даже для похорон его не смогут разогнуть, чтобы он лежал в гробу прямо и благостно, как принято покоиться в домовине.
Может быть, в последний раз в жизни, увидев упершийся в зрачки свет бестрепетно неоновых фар, он коротко вскрикнет — прощаясь с ней. То есть с жизнью.
Может быть, станет ползать, униженно вымаливая прощение, чтобы уже в следующий миг, тихо охнув, застыть с умоляющим выражением навсегда остановленных глаз — мешок гадостных мыслей, вместилище отборного дерьма, средоточие человеческой мерзости.
Может быть, он тихо уйдет во сне, чтобы больше не вернуться в реальный мир. Не обернуться. Не проснуться.
Может быть… Может быть…
Она еще не знает, она еще не решила. Но это будет, потому что это справедливо. Потому что он этого заслужил.
— В студии тишина! — командует режиссер из аппаратной. — Настя, почему такая грустная? Проверь микрофон… Тридцать секунд до эфира!
Возможно, она навестит его могилу в черном праздничном платье вдовы, со светлой улыбкой скорби на лице — на искореженном счастьем лице.
Может быть, скажет, что любила его всю жизнь, от первого до последнего дня.
Может быть, попросит у него прощения — за все и ни за что.
Может быть, она его простит, может быть… Когда-нибудь потом. Когда его уже не будет.
Во время оттепели воздух наполнен запахом прелой земли. Земля набухает, жирнеет под снежным спудом, набираясь сил; ее слипшиеся комья наливаются животворным соком, надеясь по весне разродиться чахлой, отдающей мазутом зеленью. В оттепель городской люд насморочно чихает, тоскует по солнцу, утонувшему в поролоновом брюхе облаков, и чего-то ждет. Кто ждет скорого выходного, кто повышения жалованья, кто безжалостного докторского диагноза, кто — наступления весны.
Все чего-то ждут, все, кроме нее. Она знает: это случится вовремя. Ей достанется то, что она заслужила. Весь мир разлегся перед ней угодливой, лобзающей стопы пеленой, и остается только снисходительно принять его обожание — как ребенок принимает в руку подаренное яблоко. Потому что она этого заслуживает. Только она.
В сущности, ей нравятся серые московские оттепели. Потеки белой соли на ботинках. Мокробокие машины, вяло ползущие в пробке. Чахлый зимний люд курчавится у метро — скудные веточки впавшего в анабиоз человеческого древа. Она чувствует себя вне толпы — она по другую сторону баррикады, по ту сторону обостренного всеведением сознания. Со снисходительной улыбкой она разглядывает людей, угадывая примитивные желания, простые мечты, несложные обиды. Они для нее — открытая книга, репортажный материал. Они — подручная глина для умелого, поднаторевшего в своем ежедневном ремесле демиурга. Они — ее зрители, благодарно блеющее стадо с умильными глазами, а она — их бессменный, вознесенный над толпой пастырь. Они влюблены в нее — все до одного. Она глядит на них из-за подслеповатого от оттепельной грязи лобового стекла, прикрывшись темным глянцем очков (чтобы избежать докучливого узнавания), — и видит насквозь. Различает мельчайшие извивы их простеньких душ, убористую вязь их мелкотравчатых надежд.
Во время интервью, когда ее спрашивают о поклонниках, она улыбается чуть усталой, но бесконечно милой улыбкой — неожиданно темнеет синий диск радужки, выплескивается ярким светом из густоты вспушенных ресниц, а возле рта прорезываются две морщинки, похожие на две милейшие запятые. Настя отвечает чуть смущенной улыбкой (о, это обаяние, о. приманка экранной женственности!):
— Я ведь журналист. Это моя работа…
Ею интересуются всегда, постоянно, все подряд. Эти люди вообще куда меньше заняты смыслом своей жизни, чем перипетиями ее личных обстоятельств. Почему? Потому что она — звезда.
— Сначала репортаж из женской колонии, потом — материал о семейном насилии, — предлагает Антон Протасов. — Подводочку я набросаю…
Настя не отвечает ему категорическим «нет», не хмурится, не обрывает гневно — ничего такого. Она только смотрит, улыбаясь протяжно и нежно, может быть, чуть укоризненно, но не сердито. Хотя ее губы сомкнуты, Антон интуитивно ловит взбухшее в воздухе решительное «нет», чтобы в следующую секунду сдаться без боя:
— Конечно, ты права… Да, я осел! Конечно, сначала — семейное насилие, а потом женская колония… Как я сразу не догадался! У тебя железная логика, Настя… Ведь сначала творится насилие в семье, а потом женщины сами решаются на насилие, бунтуя против действительности… Слушай, это неплохая подводка! А? Шикарно!
Протасов понимает ее без слов, как собака. Они работают вместе уже два года, и он прекрасно знает, что от него требуется, — а иначе не вкалывал бы в прайм-таймовых новостях, прозябал бы на каком-нибудь убогом дециметре, на грошовом окладе, перебирал местечковые новости. В телевизионных кулуарах болтают, что с Плотниковой сработаться не просто, но зато она «своих не сдает». Телевизионное начальство тебя не схавает, будь спок, пока ты нужен ей лично, говорят. Вообще, говорят, ты нужен телевидению, только пока ты нужен Плотниковой. И не иначе.
И не дай бог тебе диктовать собственную волю или проповедовать свои взгляды, этот номер не пройдет. Только сама ведущая знает, о чем пойдет разговор в ее вечерней программе. И главное — каким образом он пойдет. Может быть, на подводке к сюжету из колонии ее глаза станут печальными, соленая влажность вспухнет под розовым веком, подчеркнутая ярким студийным светом. Или улыбка заискрится материнской теплотой, когда она станет читать с монитора текст о художественной самодеятельности детей-олигофренов…
Однако зритель, где бы он ни был, — на Камчатке или в Калининграде, в субполярной области или в пустынной южной степи — прошепчет влюбленно, любуясь своим телевизорным, домашним божеством:
— Она ангел… Она действительно ангел!
Этот ангел каждый вечер входит в наш дом, каждый вечер грустит и радуется с нами, указывая нам путь добродетели и предостерегая от пороков. Кажется, что он — лучшее, что есть в нас. Он — это мы, а мы — это он. И поэтому ему можно верить, как самому себе, без оглядки.
Поэтому мы верим ему, как самому себе. Каждый вечер наш ангел снова с нами, в эфире. Он улыбается нам, обещая светлое, несбыточное будущее. Он — обещание того, что завтрашний день наступит. Он — залог грядущего рассвета. Он с нами — и значит, все будет хорошо…
Во всяком случае, так думала Настя о себе самой.
Итак, оттепель… В оттепель ее не одолевает сонная дремота, ей не хочется хныкать и валяться в постели до полудня, а потом, усилием воли изгнав себя из дома, бесцельно бродить по магазинам от прилавка к прилавку, как неприкаянная потерявшаяся девочка тридцати с лишком лет от роду, не знающая, где приклонить голову, кому вручить свою никчемную, опостылевшую жизнь. Напротив, сегодня с самого утра новорожденный день развернулся белоснежной, без единой морщины скатертью, лаская ее светлые очи камчатной белизной, отдавая себя в ее полное, безраздельное распоряжение.
С самого утра все ладилось, спорилось и кипело в руках. Телефон выдавал только приятные известия, впереди ожидались только приятные хлопоты…
Его не было! Горизонт казался чистым, не замутненный его смрадным присутствием. Мир принадлежал ей всеми клеточками своего цельного, многосуставного существа.
С самого утра подспудное веселье вдруг овладело ею, выгнав ее из кровати в детскую — зарыться лицом в младенческие кружева, в новорожденный пух дочери, чтобы пропеть, торжествуя, — моя! Моя, больше ничья, моя полностью, вся, до последнего ноготочка на пальчике, до последней птенчиковой волосины на макушке, до последнего, только что вылезшего зубика — моя!. Своими еще куцыми мыслишками, кривой, неумелой улыбкой — моя. И этот аромат, молочный, детский, чуть сладкий — мой! Больше ничей, главное — не Его. Она не отдаст ее никому! Тем более — Ему…
Потом улица с просевшими оттепельными сугробами, серыми от ретуши городского чада, с куцыми обрубками тополей, с назойливо яркой рекламой — вся моя! Мимо охранника, кубарем по лестнице — бегом, чтобы успеть к верстке программы по вечным московским пробкам. Одышливо впуская в себя влажный оттепельный воздух.
Безмолвный шофер — весь ее до последней извилины, до последней жилки на кистях набрякших трудовой кровью крепких рук — почтительно интересуется, какой дорогой ехать. Мимо ли Кремля, через непродыхаемую пробку, или же выбрать путь через глухие закоулки центра.
Настя выбирает набережную — ей нравится щуриться на тусклое золото колокольни (тоже мое!), смотреть на воронье, расчертившее небо над Кремлем (мое до последнего перышка!). Нравится окидывать взглядом краснокирпичный зубчатый частокол, похожий на расческу с обломанными зубьями, — принадлежащий ей до самого последнего ласточкиного хвоста. Нравится щуриться и мечтать, в воображении отрываясь от земли. Нравится, что шофер (преданный, послушный, тактичный, безнадежно влюбленный в нее) не посмеет нарушить драгоценное молчание, нерушимое и святое, как высокооктавное пение эфира.
Скажите, Настя… — Это какой-то репортеришка, просочившийся в машину, чтобы на бегу выжать из нее торопливое интервью. Он тоже влюблен в нее — как и все остальные.
Плотникова отрывает взгляд от кремлевских башен, шпилями тычущих небо, испустившее в месте укола кровавую звездчатую капельку.
В его голосе вдруг прорезывается волнение, не похожее на профессиональный выморочный интерес. Бедный глупенький дурачок. И он тоже… как все они… как всегда… Он тоже боготворит ее.
— Пару слов о вашей личной жизни.
— Моя личная жизнь — это телевидение.
— Но ваша дочь…
— Она принадлежит только мне, и никому больше… А что касается меня лично, я не могу принадлежать конкретному мужчине, поскольку уже принадлежу телевидению, и только ему… И потом, вам не кажется, что меня слишком много для одного человека?
Две запятые в углах смеющегося рта. Искрящийся синий смех в глазах. Репортер выдыхает влюбленно:
— Да, вы — наше национальное достояние… Вы — ангел!
Уже на подъезде к АСК-3 этот дурачок пытается назначить ей свидание — будто бы для вычитки интервью, хотя такие вещи обычно делаются через секретаря. Но Настя молча считывает его взволнованные мысли своим сканирующим взглядом…
Сейчас парень клянет себя за то, что поленился надеть свежую рубашку, которую, впрочем, не различить из-под серо-зимней потрепанной куртки. Волнуется табачным запахом изо рта. Переживает из-за чересчур отросшей щетины — верно, у него из-за бритья раздражается кожа, приходится ходить небритым по два дня подряд, а сегодня, как назло, подкатывает третий… Перебирает в мозгу гладко обточенные, проверенные на глупых нимфетках фразы — безусловно бронебойные в простейших любовных эпизодах, но бесполезные в данном, экстраординарном случае. Потом, отбросив их, лепечет нечто совершенно ребяческое, глупое, априори не годящееся. Сначала: «Вы мне" так нравитесь», — звучит беспомощно. Потом: «Может быть, мы могли бы…» — неуверенно. «Позвоните, вот мой сотовый», — пораженчески.
Но Настя снисходительно произносит неземным голосом, лаская его щетину своим бархатным, средиземноморским взором:
— Я знаю, как сложно брать интервью. Задавать при этом небанальные вопросы — сложно втройне… У вас получится, надеюсь…
Чтобы, когда этот мальчик выкатится из салона, прочитать на его растерянном, ошеломленном, безнадежно влюбленном лице: «Она — ангел!» Чтобы удовлетворенно усмехнуться собственной догадке…
Оттепель!
В студии царит покой. Тишина. Пыльный, слегка наэлектризованный воздух. Запах пластика и еще чего-то неуловимого, искусственного — привычный, любимый запах. До эфира еще много времени, очень много, но Настя уже здесь — скоро верстка передачи, важный этап подготовки программы.
Едва Плотникова, благоухая влажным оттепельным запахом, запутавшимся в волосах, вплывает в студию, к ней на коротеньких ножках подкатывает Алена Гурзова. Сорок лет, рыбий взгляд, прилизанные волосы. Робость исполнительной старой девы.
— Настюша, вы читали вчерашнюю «сплетницу»?
«Сплетницей» они называют ленту одного популярного информагентства, не брезгующего явной желтизной.
Конечно не читала! Ведь читать ленту — это специальность самой Гурзовой. За это ей деньги платят как редактору. И кстати, немалые для бывшей учительницы деньги…
Не дождавшись ответа. Алена выпаливает:
— На вопрос о любимой новостной программе президент ответил, что предпочитает душевную женскую аналитику холодному мужскому констатанту… Это он о вас! Вы — его любимая ведущая!
В ответ на ликование Гурзовой Настя углами рта обозначает символическую улыбку. Что ей сообщения информагентств! Что нового они могут ей поведать о мире? Она и без них знает, кого именно президент хочет лицезреть на экране… Ведь он лично говорил ей об этом!
Коснулся ее руки, как робкий пятиклассник, а потом…
— Я сразу поняла, что он имеет в виду вас, Настя, — продолжает захлебываться Алена. — На метровых каналах всего трое стоящих ведущих женского пола, а дециметр — это, конечно, не президентский уровень… Итак, Ларионова, Запевалова и Плотникова! Но у Ларионовой стиль ведения сухой, информативный, Запевалова — просто попка, читающая с суфлера… Значит, он имел в виду вас, Настя!
Гурзова лучится восторгом, как будто президент похвалил лично ее.
Да, несомненно, президент имел в виду Плотникову. Кого же еще? Ведь мир принадлежит ей по праву — весь, до последнего атома.
— Ну что ты, Алена! — Неявно обозначенные запятые демонстрируют ангельскую скромность говорящей. — Ларионова гораздо сильнее меня как аналитик.
Алена протестует всеми фибрами своей души — искренне и ожесточенно, как будто знает, чего именно от нее ждут, каких возражений.
— Но ей не хватает вашей душевности!
— Зато она берет логикой.
— Да, есть логика мозга, но есть и логика сердца! Последняя — гораздо сильнее! Действенней! Бесспорней!
— Ларионова — европейская информационная школа, — вынужденно вздыхает Настя. — Мировой уровень…
— А вы — обнаженная русская душа, а не европейское сытое бездушие, замаскированное под беспристрастность!
— И потом, она недавно сделала пластическую операцию…
— Да-а-а? — удивленно. Разочарованно. С воодушевлением, искренним и бурным: — А вот вы, Настя, не нуждаетесь ни в каких операциях!
Настя улыбается. Очевидное не требует доказательств. Мир принадлежит ей с потрохами, от самого нижнего до самого высокого, трансконтинентального уровня. Скоро будет принадлежать, совсем скоро. А Ларионова пусть не воображает себе слишком много. Если полетит ее покровитель Гагузян, эта дурочка с глазками от пластики разъехавшимися к вискам задержится на канале ровно столько, сколько потребуется руководству, чтобы договориться с Анастасией Плотниковой. Чтобы выслушать ее благодарный, мнимо сожалеющий отказ. И чтобы подобрать первую попавшуюся смазливенькую девчонку из редакторского отдела или из корреспондентской службы и попытаться сделать из нее мегазвезду, любимицу миллионов сердец. И чтобы вскоре осознать неминуемую провальность этой попытки.
Потому что все на свете принадлежит ей. Абсолютно все. Она — избранная.
У дверей уставшую после эфира Настю встречает няня. Принимает из рук охапку цветов — кто-то из редакторов расстарался по случаю сногсшибательного возле президентского слуха.
— У Алины был тепленький лобик, я уложила ее спать пораньше.
Настя улыбается светло и нежно — как улыбается ангел, уставший от множества праведных дел. Пальто утомленно соскальзывает с плеч, чтобы мятым горбиком осесть на полу. Ступни, нырнув в домашние туфли, начинают бесшумный путь к детской.
Алина разметалась на подушке, обездвиженная первым, глубоким сном, который не может оборвать ни полоска света из-за двери, ни ватный свет ночника. Чмокает влажным ртом, вздыхает. Потревоженная незримым присутствием матери, разморенно перекатывается на бок. Ее кудрявая головка темно прорисовывается в тревожном сумраке детской.
Обстоятельной скороговоркой няня описывает прошедший день. Ничего серьезного, все как обычно… Настя почти не слушает ее. Она знает — все было как надо, все будет как задумано, все идет как должно.
— На обед — каша с фруктами, а от курицы она отказалась… Вы же знаете, она не любит вареную курицу…
На мгновение Настя уплывает из приятной сиюминутной действительности. Медленно расстегивает кофточку — перед глазами все еще скачут синтетические буквы монитора. Утомленно щурится в предвкушении теплой постели, вечернего чтива на ночь. В предвкушении телефонного звонка с традиционным эфирным поцелуем по ту сторону трубки. Перебирает в уме набор традиционных нежностей, которых от нее ждут. И не дождутся…
Неохотно возвращается в обыденность. Няня стыдливо топчется возле двери в ожидании собственного ухода.
— Он звонил сегодня…
Настя догадывается, кого она имеет в виду… Напряжение в голосе няни придает словам недопустимо преувеличенный вес.
— Хочет забрать Алину к себе на следующей неделе.
— Зачем ты с ним разговаривала? — Хозяйка хмурится.
— Извините… Случайно нажала прием, ведь определителя номера у меня нет. Он спрашивал, почему вы не отвечаете на его звонки…
Неприятный холодок вдоль позвоночника. Настя невольно вздрагивает… Впрочем, все это пустяки. Его скоро не будет, Его уже почти нет… Он — опасное и неприятное недоразумение, только недоразумение. Всего лишь…
— Поэтому я хотела бы знать, Анастасия Андреевна, на следующей неделе мне выходить или… Ведь если Алина будет у отца, то я…
— Алина не будет у отца! — Нарочитым спокойствием она обозначает малосерьезность происшедшего и бесполезность всяких звонков.
— Но ведь Игорь Ильич сказал, что заберет ее…
Настя утомленно откидывается в кресле. Две лукавые запятые медленно вырождаются в скорбные складки возле рта.
Он становится назойлив… Он принадлежит к той малочисленной части мира, темной и злой, которую она привыкла оставлять за скобками. Эта часть мира вне ее ангельской компетенции. Она предпочла бы, чтобы ее вообще не было. Пусть будут воры, убийцы, растлители малолетних, подонки, отбирающие у старушек гробовые деньги, пусть будут террористы, насильники, тайные педофилы и явные подлецы (все они ей необходимы, ведь все они герои ее программ), а вот он… Пусть он исчезнет!
Таких людей, которых она выключает из списка своих подчиненных, немного. Их убийственно мало, их почти нет. Можно наскрести в своей памяти лишь пару штук. Даже Ларионова не входит в их число. И скоро она всех их уничтожит.
Первым из них — своего бывшего мужа.
«У каждого бывают такие дни, когда все ладится. В эти дни мы приемлем действительность со всеми ее потрохами. Мы любим улицы, дома, случайных прохожих, бродячих собак, грязных нищих… Мы преисполнены терпимостью, распахивая свое сердце навстречу миру. Мы готовим себя к подвигу ежеминутной жизни, к подвигу существования. Мы жертвуем своими интересами во имя семьи, общества, человечества.
Но надолго ли мы отказываемся от своего эгоизма? — задаю я вопрос.
Не более чем на одну минуту! — отвечаю себе.
Увы, наше самопожертвование кратковременно, даже если оно не требует от нас материальных затрат или особого душевного напряжения.
Подумайте, что вы можете сделать для мира, на миг отказавшись от своего пещерного эгоизма… Покормить бродячую собаку? Подарить одежду нищему? Помочь потерявшейся в метро старушке? Улыбнуться плачущему ребенку?
Если вы хоть на секунду станете добрее и терпимей — это будет вашей победой. Это будет нашей общей победой…»
«Моей победой», — могла бы добавить она. Но ей не нужны дешевые морализаторские лавры. Мир у нее в нагрудном кармане — вместе с теми, кому предназначены эти проникновенные слова. Тем более, что это всего лишь слова, и ничего больше.
— Э-э-э, н-да, — многозначительно вздыхает Антон Протасов, раздумчиво теребя рукой подбородок, что означает у него высшую степень затруднительности. — Как всегда гениально, Настя… А потом мы пустим ту историйку про студента, помогавшего старушке продуктами и под маской благотворительности свистнувшего у нее крошечную пенсию… Однако, видишь ли, ангел мой…
Настя молчит, расслабленно откинувшись в кресле.
— Для общей массы немного сложновато… Если позволишь, мы немного сократим текст, потому что… Как тебе объяснить… Ну, ты же понимаешь… — Протасов жалко блеет, стараясь оторвать себе подбородок.
Не то чтобы он боится ее, не то чтобы опасается обиды или женской мести, но Плотникова — это Плотникова. За ней — народная любовь, за ней — руководство канала, за ней сам президент, говорят. Это требует оглядки на каждое слово, это требует проверки каждого жеста.
Сейчас они обсуждают «пилот» новой передачи «Мысли и чувства», сделанной специально под нее, Настю. Хитовой прайм-таймовой передачи, призванной оттянуть сериальные рейтинги у конкурирующего канала. Передачу, на которую станут работать около полусотни человек и которая увенчает Настино чело лаврами всемирной, никак не меньше, любви.
В муках рождается новый вариант.
— Любите друг друга, помогайте другу, и пусть настанет благополучие в ваших семьях, — скажет Настя, лучась сочувственным светом, чтобы через секунду погаснуть на самом кончике оборвавшегося телевизионного луча.
«Ангел!» — воскликнут миллионы зрителей, не подозревающих, что они слушают убийцу, боготворят убийцу, обожают убийцу.
Да, она убила человека, но никто не знает об этом — кроме Него. И если Он исчезнет, то никто никогда ничего не узнает…
Как тяжело быть убийцей! За всю свою жизнь Настя привыкла к обожанию, любви, всеобщему преклонению. К своей легкой и необременительной (и для окружающих, и для самой Насти) доминанте над близкими людьми. Как привыкла к самому воздуху, обнимающему ее. Всегда, с самого, самого начала, ab ovo. И так будет всегда, потому что она этого достойна, она это заслужила. И значит, это справедливо.