В том городе, лягушкой застывшем на изрезе крутого берега, она и явилась в мир, предчувствуя, что ее ждут миллионы пока еще ничего не подозревающих людей. Наружно здешняя жизнь текла как обычно — но вместе с тем все вокруг готовилось измениться вместе с ее появлением на свет. И когда она, смело вынырнув из пра-материнского грозящего несуществованием лона, впервые шагнула в мир, он незримо трансформировался, готовясь сменой декораций обозначить долгожданное пришествие Насти. Кажется, дома выкрасили, зарплату повысили, объявили очередное удешевление кастрюль, растопили снег полуденными лучами, вымели с улиц первомайский сор. И когда чистенький, уютный мир был готов приветствовать явление новой звезды, она, наконец, явилась.
Так, во всяком случае, она сама думала в детстве. Абсолютно искренне и не без основания.
Ее отец, приняв животный кулек в свои сильные, практически всемогущие руки, тем самым навсегда обозначил фундамент существования дочери. Он — здесь, рядом, он всегда поможет. Мать оттеняла могущество отца предупредительной, но не лебезящей угодливостью. И конечно, никак нельзя было сказать в этом случае, что ребенок был нежданным или случайным, — напротив, его ждали, к нему готовились, его встречали. И никто не посмел бы возразить акушерке, мявшейся у кувеза в стремлении угодить директору знаменитого завода, против всех гигиенических правил, вследствие своего директорства и партийности допущенного в святая родильных святых, и одновременно желавшей понравиться журналистке (которая не только черта лысого могла загнать за Можай, но даже и самого главврача роддома, буде он не угодил бы ей своими услугами), когда та воскликнула, умильно глядя на туго спеленутый кулек:
— Куколка! Красавица! Таких рождается одна на миллион. Десять на девять баллов по шкале Апгара, но я бы даже дала пятнадцать на пятнадцать, только шкала маловата! — льстиво причитала она, ловко, с профессиональной бережностью пеленая ребенка.
Родители Насти как должное приняли факт акушерского восхищения, казавшегося им естественным и органичным — как и все те мелкие завоевания быта, следовавшие из начальственной должности отца и не рядового, на переднем крае корреспондентской борьбы положения матери: например, продуктовый распределитель, в изобилии раздававший свои дары в виде икры, сервелата и скоромных советских деликатесов, которые по тому времени не только не казались скромными, но даже многим представлялись амфитрионовскими излишествами, особым пищевым развратом. Но Плотниковым, для которых долговременность пользования продуктовыми благами делала их естественным и неудивительным фоном обыденной жизни, они были привычны. Так же привычны, как, например, шестой склад на городской промтоварной базе, полнившийся яркими японскими куртками, заморскими, абсолютно дефицитными джинсами, французскими натуральными ароматами, по бросовым, для своих, ценам и даже разговлявшийся время от времени Карденом, натуральным, без подделки, хоть и слегка устарелым вследствие своего изнурительного шествия через всю Европу к тому самому городу, где царствовали некоронованные короли машиностроительных заводов и правили назначенные партией принцессы местного телевидения.
Кроме продуктов и промтоваров, Плотниковым предназначался еще и персональный водитель на номенклатурно черной «Волге», возивший не только Андрея Дмитриевича, но заодно обслуживавший и его супругу, потому что ему совсем нетрудно было завезти Наталью Ильиничну (суматошную, вечно в цейтноте, вечно опаздывающую) в редакцию по дороге, а потом завернуть на рынок со списком продуктов (свежая зелень всегда должна быть в доме), а потом захватить по дороге тещу, предназначенную не столько для воспитания Насти-младенца, сколько для контроля приходящей нянюшки, дипломированной медсестры с неким психологическим образованием и даже не без педагогических способностей, которые, впрочем, еще были неприменимы на практике из-за малого, практически колыбельного возраста воспитомки. Но они, эти способности, как и сама няня, были уже припасены предусмотрительными родителями, редко прибегавшими к «бюро добрых услуг», поскольку они давно отказались от всего общеупотребительного, ширпотребовского, ценя, наоборот, индивидуальность и избранность услуги, которая как бы подчеркивала их личную ценность и качество их персонального служения отчизне.
Между тем няня была нужна и, более того, необходима — как из-за перманентной занятости родителей государственной службой, так и из-за их частых командировок. Кроме путевок не на местную турбазу, а в золотопесчаную Болгарию или даже в средневековую Прагу, в виноградную Румынию или в подозрительную, но довольно милую Венгрию, в косметически благоприятную, но не слишком выгодную Польшу, ценность высокопоставленной семьи также доказывалась их кратковременными налетами на Европу — настоящую, а не социалистическую Европу, с суточными в валюте, с непременной инструкцией серенького товарища, из-за странной стеснительности (опытные же люди едут, столько раз выезжали, но возвращались всегда!) стремившегося скороговоркой обнародовать всю номенклатуру опасностей, подстерегавших советских граждан, особенно таких ценных для страны, как товарищ Плотников со своей женой Натальей Ильиничной. Скороговорку оправдывало лишь то, что супруги ехали не столько обозреть туристические ценности Парижа, сколько заключить контракт с западными фирмачами, безусловно выгодный для страны, который обеспечил бы приток в нее инвалютных рублей. Эта инвалюта служила как бы компенсацией государству за куцые суточные на двоих — плюс энная сумма на представительские расходы плюс еще немного с прошлой торопливой поездки, когда им, стесненным вечным цейтнотом, так и не удалось принести законную валютную жертву… Вот такими скромными поблажками скупая неласковая родина восполняла их прометеевское горение на работе — и в праздники, и в будни, везде и всегда — куда пошлет их придумчивая на извилистые житейские повороты судьба.
Кроме вещественных доказательств своей значимости, семейству Плотниковых доставались и условно нематериальные блага — подписной талон на всего Мопассана, а потом даже и на натуралистического Золя, которого они конечно же выкупили, но никогда не читали, так как было некогда, и не хотелось, и было не то что немодно, но, скорее, тоскливо читать про белые домики Прованса во время затяжной северной весны. Им, доставались билеты в первый ряд на столичный ВИА с провинциальным акцентом, на милого юмориста с головой лысой, как костяной бильярдный шар, — это были события, пестрившие искорками нетривиальности, скучную обыденность, они были призваны расцвечивать их жизнь, придавать ей некий, будто бы культурный, будто бы духовный, а на самом деле совершенно затхлый, провинциальный вкус, косность которого так остро чувствовалась во время кратковременных вылазок в столицу или во время ежеквартальных набегов Андрея Дмитриевича в министерство, портфель которого ему прочили закулисно. Впрочем, этот портфель в итоге ему так и не достался, ведь Андрей Дмитриевич не спешил участвовать в министерских интригах, ожидая, что высокое кресло достанется ему само собой, по негласному праву, — как доставались распредбазы и шестые склады, Франция и Мопассан, лежалый Карден и нележалые джинсы, как доставался ему концерт залетного юмориста, островато шутившего про западную жизнь, которую никогда не видел (он считался невыездным) и которую знал преимущественно по «Международной панораме» и советским фильмам, где заграницу всегда изображала скромная Прибалтика.
Со слов своего хорошего приятеля, своего бывшего сокурсника, Андрею Дмитриевичу было известно, что он уже намечен и предназначен высокой должности. Будучи стопроцентно уверенным в верности слуха, Плотников даже намекнул жене, чтобы та не брала югославский гарнитур по записи, поскольку при переезде грузчики все равно обобьют края, а в столице можно будет купить даже не югославскую, а настоящую румынскую мебель из натурального дерева, а Настю можно будет отдать в ЦСКА на фигурное катание, хотя мала еще и рано загадывать на будущее, но отчего же не загадывать, если будущее светло и определенно, предназначено к безусловному выполнению, как квартальный план на заводе, и даже в принципе не подвергается обсуждению, как тот самый квартальный план.
И жена послушала его… Намекнула кое-кому на столичные перспективы мужа — и ее вдруг пригласили на телевидение вести международный обзор (уповая на те самые перспективы, от которых тому самому «кое-кому» тоже светили какие-то перспективы). Достоверность иностранного обзора должна была следовать из самого факта прошлых выездов ведущей в иные палестины. Наталья Ильинична надеялась, что местечковое телевидение станет ее трамплином, стартовой площадкой для трансконтинентального (буквально!) перелета в Останкино. Естественность перемещения ее на столичное ТВ сама собой следовала из естественности и неотвратимости министерского кресла для Андрея Дмитриевича и фигурного катания для Насти, уже ползавшей в предназначенной ей для освоения четырехкомнатной квартире (кстати, не такой уж большой для семьи, в которой, кроме няни и тещи, имелась еще и дальняя родственница, помогающая по хозяйству не за деньги, а за продуктовую помощь и за подарки к праздникам, за обломившуюся ей очередь на югославский гарнитур и за внеплановые финские сапоги, оказавшиеся маленькими хозяйке, но пришедшиеся впору, если поджать пальцы, самой родственнице).
Однако местечковое телевидение так и осталось для Натальи Ильиничны высшей и, увы, заключительной точкой карьеры, несмотря на постоянное, привычное и немного утомительное ожидание Москвы, переезда, вопросов, как быть с дачей, продавать или оставить маме, несмотря на торопливую операцию у врача «для своих», навсегда лишившую Настю возможности иметь братьев и сестер, навсегда сделавшую ее единственной лелеемой ча-душкой, милой девонькой, каждый каприз которой подлежит удовлетворению, для которой — все лучшее, недоступное, недостижимое, даже такое, что для других невозможно, — например, английский с трех лет и французский с восьми, например, музыкальная школа на дому с преподавателем мировой известности, прочившим своей ученице — истово, но не искренне — мировую славу и восклицавшим, сжимая ее тонкие пальчики в старческой паучьей лапке: «Какая кисть! Клиберн! Действительно, Клиберн!»
Тогда в самом деле казалось, что мировая слава дочери неминуема, как и скорый переезд семьи в Москву, что старичок прав и он должен почитать за счастье, что у него такая ученица, которая не только усугубит его педагогическую славу, но и сделает ее воистину фанфарно гремящей, поскольку из-за Настиного мирового триумфа его просто-таки вознесут на музыкально-преподавальский олимп. И все это странно и нелепо, если так посудить, ведь ему за занятия с девочкой еще и платят, и немало, по столичным расценкам платят, не торгуясь, платят во благо своего единственного дитяти, а между тем этот старик вдруг подло помирает, не ко времени и не к месту, так и не дождавшись созревания ученицы и так и не сумев ей толком поставить руку. Настя, впрочем, тайно радовалась смерти своего добрейшего наставника. Она не любила занятий со знаменитым старичком из-за затхлого капустного запаха, который распространял его редко удостаивавшийся стирки парик, вывезенный во времена старичковой молодости чуть ли не из Акапулько, из-за монотонности уроков, из-за гниловатого запаха старческого рта, который поневоле приходилось вдыхать, когда педагог склонялся к клавиатуре, чтобы поправить ученице руку, выставить пальцы, поддержать кисть.
Порой, прервав занятие, она убегала из комнаты, отговорившись болью в животе или усталостью, жаловалась взрослым с прямотой ребенка, которому прощается все, даже и то, что другим детям ставится как лыко в строку, за что их лупят ремнем и лишают сладкого, а ее, Настю, лишь мягко журят, укоризненно глядя на нее любовным, все прощающим взглядом. Вслух, в голос заявляла, совершенно не боясь старичковой глухоты, кончавшейся там, где обрывался хроматический пассаж и начиналась обыденная речь:
— От него воняет мышами… Я не хочу!
И старичка препровождали с десяткой, исподволь вползшей в руку, договаривались насчет следующего занятия и попутно требовали показать ребенка заезжей пианистической знаменитости, ожидавшейся вскоре в городе с гастролями и долженствующей почтить своим вниманием старичка, тоже когда-то ставившего этой знаменитости руку. Потом — месяц спустя — показывали иногородней знаменитости, слушали дежурные похвалы, на которые гастролер был неизменно щедр, поскольку от него требовалась только словесная любезность в обмен на приятный ужин с деликатесами и на выступление по местному телевидению в передаче «Музкиоск» с небольшим, но таким полезным для нужд знаменитости гонораром в виде дефицитных «жигулевских» запчастей. Эти запчасти Андрей Дмитриевич добывал в известных только ему местах, имея в виду благополучие своего ребенка и полезность знакомства со знаменитостью для их грядущей столичной жизни, в которой без ЦМШ для Насти никак не обойтись, а знаменитость, безусловно, может поспособствовать…
И знаменитость, принимая запчасти, обещала способствовать, и трепала девочку за щечку, и высказывала восхищение милотой и живостью раскованного ребенка, и предсказывала, что обязательно красавицей вырастет, и что он, со своей стороны, — всегда, только дайте знать, вот телефон московский, если он будет не на гастролях, то всегда пожалуйста, если вдруг, то тогда сразу… Наталья Ильинична досадливо хмурилась, ожидая комплиментов не внешним данным дочери (в которых она не сомневалась, да и никто в них не сомневался), а ее исполнительскому мастерству, зачатки которого мать с очевидной явственностью различала и которые, казалось, не были столь уж очевидны для любезного гастролера, даже несмотря на дефицитные запчасти и на данное им обещание способствовать.
Вместе с тем переезд в столицу затягивался… Тягучее время текло, как сонная вязкая патока, кварталы сменялись полугодиями, полугодия, попарно объединившись для головокружительного танца, превращались в годы, а лета шествовали сплоченными группами по пять штук, соединяясь в пятилетки. Одноклассник Андрея Дмитриевича, работавший в министерстве, вдруг подло скончался от инсульта, а его место занял другой, совершенно чуждый Андрею Дмитриевичу человек, который даже не подозревал об обещаниях своего предшественника и потому не хотел их выполнять. У него вместо креатуры предшественника была наготове своя собственная креатура, имелись свои сокурсники и свои одноклассники. Андрей Дмитриевич так и не сумел доказать новому министру личную ценность для общего машиностроения, так что его даже и во вторые заместители не пригласили, отговорившись неясными обещаниями в случае выполнения квартального плана и при условии выполнения оного.
В гневе Андрей Дмитриевич решил было переметнуться на партийную линию, от которой он в свое время необдуманно отказался, предпочтя ей производственную карьеру, но партийная линия тоже ему не пришлась. И потом, в предчувствии смутных, перестроечных перемен, в чехарде генсеков, партийная линия выглядела не слишком уж прямолинейной в карьерном плане. Пришлось Плотникову осесть на своем заводе — надолго, практически (забегая вперед) навсегда.
А между тем говорили ему про рыжего Рубахина, который одновременно с его директорским назначением пересел в секретарское, казавшееся тогда малопочтенным из-за отсутствия размаха, из-за куцей местечковости, кресло, который вот уже год как подвизался в Москве вторым секретарем в горкоме, а там и в ЦК, глядишь, переметнется… И Андрей Дмитриевич тоже, кажется, мог бы так, если б не застопорился на одном месте, если б однокашник его не умер внепланово, а ведь как все перспективно начиналось: с одного цеха, с одной поточной линии… А теперь… Двадцать цехов, сотни линий, автоматика, немцы удивляются, чехи перенимают опыт, а что толку?
Кто все это видит? Кто ценит? Москва ежегодно повышает план, завод гонит продукцию в три смены, людей и за меньшие заслуги выдвигали вперед, а вот поди ж ты, застрял Андрей Дмитриевич на одном месте, словно завяз в болоте, жена Наталья на телевидении прозябает, репортажи про доярок вставляет, морщась, в сетку вещания. Дочка — два языка, музыкальная школа — а что дальше? Провинция — она и есть провинция, выше своей макушки не прыгнешь, замах не тот, пространства развернуться не хватает, опять же масштаб местечковый, курице по пояс, петуху по колено…
Наталья Ильинична частенько пилила супруга, обвиняя того в непронырливости, нерасторопности и в неумении менять что-либо в семейной судьбе. В конце концов она купила-таки югославскую стенку, которой не угрожал больше междугородний переезд, и сделала еще одну попытку забеременеть, правда неудачную. Едва оправившись от нее на двухмесячном больничном, она зареклась от любых повторений в этой области, несмотря на тактичную любезность главврача, отдельную палату и предложение консультации у столичного светила.
По малолетству Настя мало что понимала в честолюбивых помыслах родителей, не ведая ни про карьерные потуги отца, ни про столичные амбиции матери. Для нее мир покоился на двух, абсолютно незыблемых китах: на отцовской силе, ощущаемой неявно, одними только волновыми движениями, электромагнитными колебаниями, но при этом очевидной для окружающих (и для простодушных торговок на рынке, и для стюардесс в самолете, летящем на юг), и на власти матери, которая еженедельно царила в телеэфире с твердо налаченной прической и приветливой улыбкой, обозначенной двумя совершенными отточиями в углу красиво вылепленного рта.
Влияние матери было тоже вполне очевидно и явственно — для тех самых торговок с рынка и аэрофлотовских (других о ту пору не существовало) стюардесс. Стоило появиться Наталье Ильиничне на улицах города, как ее сразу, словно мухи, облепляли любопытные взгляды прохожих. Но экранная узнаваемость играла с ней дурную шутку: самовластная, могущественная в своей епархии, она совершенно по-детски терялась за ее дальними, сверхобластными пределами. В Москве ее чары не действовали. Люди не скользили по ней любопытными взглядами, а если и прилипали взором, то лишь интересуясь надетым на нее дефицитным костюмом или ее до сих пор ладной фигурой, которую женщины отмечали с неизменной завистью, а мужчины — вожделеюще.
Но и в Москве мама пыталась было вести себя так, как в родном городе, — как имеющая право на дополнительные, сверх ассортимента услуги и требующая этого права по праву. Однако в первый же вечер она наталкивалась на завуалированное хамство столичной тертой обслуги, для которой жена какого-то директорика из провинции, шишки на ровном месте, значила так же мало, как и любая другая женщина, находящаяся вне узкого круга московской номенклатуры, московской богемы или московского подпольного, с кавказскими корнями, рыночной этиологии нуворишества.
Получив отборную порцию лакейского презрения, мама по-детски терялась, потом начинала возмущаться, требовать жалобную книгу, не получала ее, после чего шла по улице с жалким, на грани слез лицом, очевидно осознавая свою выключенность из столичной кипучей действительности и свою неискоренимую чужеродность, которая довлела над ней, несмотря на шестой склад, и на ежегодный зарубеж, и на возможность (с годами все более мизерную и призрачную) влиться в число избранных столичных жителей, стать плоть от плоти московских улиц, кровь от крови ее театров и музеев, чтобы, презря восторг приезжей дальней родственницы под пряничными башенками Кремля, цедить небрежными губами: «Красная площадь? Там одни командированные… Третьяковка? Я так устаю от нее… Может быть, лучше посидим в «Арагви» или в «Пекине»? Там очень мило, мы там часто ужинаем вместе с нашими завзятыми театралами…»
Да еще припустить парочку знаменитых имен, огорошить своей неформальной дружбой с любимцами публики — которые и в столице так же будут искать знакомства с ней и станут дорожить этим знакомством, как нынче ищут его и дорожат местные знаменитости в их областном центре, как лебезят и улыбаются, как приглашают в гости и зазывают на пикники, как сыплют комплиментами и как боятся не угодить. Но только все это на другом, более высоком, столичном уровне…
Для Насти же, с ее младенческой взлелеянностью, мир тогда казался самодостаточным, а родной город — лучшим на земле. Она чувствовала значение своих родителей собственной, сверхчувствительной кожей. Как должное она принимала ласку детсадовской воспитательницы, наказывавшей ее товарок за шалости, несмотря на то что именно Настя была их виртуозным инициатором, изобретательной на мелкие шкоды заводилой, недосягаемой для одергивания, ненаказуемой в принципе и оттого уверовавшей в свою природную исключительность. Родители добросовестно поддерживали в дочери это заблуждение, тайно питая чертополох детского эгоизма ядовитым соком своих взрослых амбиций.
На школьных утренниках ей неизменно доставалась лакомая роль Весны, на которую неизменно назначали самую красивую девочку, и неизменно — Настю. В смотрах художественной самодеятельности ей всегда присуждали первое место за сладенький полонез Огинского, озвучиваемый не столько умело, сколько бурно, дабы звучно галопирующим каскадом скрыть мелкие огрехи исполнения. За ней бегали все мальчики в школе. Все девочки ей завидовали — и ее вьющимся каштановым волосам, и натуральным синтетическим колготкам с черепаховым узором, и яркому ранцу с заморским Микки Маусом в пику блеклым отечественным буратинам, и немецким куклам, с придыханием мяукавшим целые фразы, у которых гнулись и ручки, и ножки, а личико было не твердо-пластмассовым, а мягко-резиновым, нежным, с естественным румянцем на высоких скулах вместо грубой буряковой красноты отечественных карлиц, не говоривших ни бе ни ме и под платьем скрывавших грубое сатиновое безобразие вместо кружевных, совершенно обворожительных панталон.
У нее единственной имелся в личном распоряжении велосипед, которым она щедро делилась с друзьями, — пока в один прекрасный момент агрегат не увели неизвестные злоумышленники, возможно несовершеннолетние, не то соблазнившись его красным цветом, не то возмутившись несправедливостью распределения жизненных благ, от которых Насте досталось что-то уж слишком много, чересчур изобильно. В школу ее возила черная «Волга» отца; шофер, открыв заднюю дверь, доставал портфель и чинно нес его до самых дверей. На уроке английского она единственная из всех рассказывала об Англии с подробностями, доступными лишь очевидцу. У нее единственной мать появлялась на голубом экране в передаче «Час производственника», где сурово допрашивала доярок о том, собираются ли они увеличивать надои молока и каким конкретно образом.
Она была единственной, кого пригласили в горком, чтобы сначала вручать букеты заезжим космонавтам, а по окончании торжеств под прицелами всезрячих телекамер нежиться в их космических объятиях. И на этой встрече она была единственной из всей детской массовки, кто попадал на экран не односекундным промельком, а появлялся на нем раз за разом, точно ее смазливое личико неудержимо притягивало недреманное око телекамеры, обворожив ее своей ребяческой, но уже так много сулившей красотой.
Она вообще была единственной, кто многажды появлялся в телевизоре: Настя ежемесячно снималась в детской передаче, где царствовала с кокетливо накрашенными губами и с подведенными розовым веками, в красной поролоновой юбке в виде земляники — она и изображала эту самую ягоду, зачем-то необходимую по сюжету, произнося утрированным голосом заученные до металлического отщелкивания фразы. Уже тогда девочка привыкла и к жаркому свету «бебиков», и к наездам громоздкой телекамеры, и к своему лицу на экране, и к своей славе в школе, ставшей прообразом, зародышем той самой огромной славы, которая ей будет суждена потом и которую она не ждала, однако угадывала ее вследствие привычной, с детства доставшейся ей исключительности…
В отношениях со сверстниками Настя была неизменно мила и великодушна, едва ли не во младенчестве осознав, что за малое снисхождение часто достаются великие лавры. И как еще в самом далеком детстве она щедро делилась игрушками со своими коллегами по песочнице, уверенная в чрезмерном изобилии своей семьи, которое, как ни уменьшай, меньше не становится, так и в школе она делилась ученическим дефицитом с одноклассниками — и чешскими, волшебно мягкими ластиками, и абсолютно чемпионскими по своему качеству карандашами «Кохинор», и решенными задачками по физике, и подсказками в английском, и снисхождением учителей, и обильными деньрожденческими посиделками, а также первыми игрушечными поцелуйчиками, дружбой, любовью — чего там еще у нее было навалом, через край, полным-полно…
Она бы и своими родителями поделилась, и семейным благополучным уютом, и бабушкиной лаской, и нянюшкиным теплом, и ранним английским, и старичком — мировой знаменитостью, однако это были вещи совершенно неделимые, вещи абсолютно однозначной адресности, доставшиеся ей раз и навсегда, как сужденный Всевышним талант, как ангельский поцелуй в макушку при рождении, как серебряная ложечка во рту — знак изначальной избранности.
Может быть, поэтому ее так редко касалась детская, мстительная зависть? Разве можно завидовать божеству, разве можно пытаться сбросить на землю недосягаемую звезду, разве можно не любить ту, что более всех на свете достойна любви?
И ее любили… Любили по-разному, то в открытую сражаясь за ее благосклонность, разрабатывая военные операции по захвату сердечного расположения, то копеечными услугами исподволь завоевывая ее внимание, чтобы потом, проникнув в ближний круг, одним махом добиться Настиной симпатии — высшей награды как для убеленного сединами генерала, так и для безусого новобранца, первый день на войне.
Ну разве можно ее не любить? Нет, это было выше сил человеческих, детских, взрослых, учительских!
Изредка возникали, правду сказать, наглые строптивицы, воинственные конкурентки, оспаривавшие право Насти Плотниковой на всеобщее внимание и всеобщую любовь. Эти «протестантки» рыли траншеи и окопы, возводили бастионы, устраивали западни, но рано или поздно все они, выбросив белый флаг, добровольно переходили в стан победительницы — с песней любви, с гимном радости либо со стоном своего ничтожества.
Помнится, в пятом классе Настя, расстроенная результатами общего для всего класса провала по математике, самоотверженно похитила классный журнал и в одиночку, отчаянно рискуя благорасположением классной дамы (а на самом деле не рискуя ничем, кроме кратковременного неудовольствия родителей), неумно и неумело переправила оценки за контрольную — всем и каждому, и показушным отличникам, и показательным двоечникам, и подозрительным хорошистам, и тихим троечникам. Вывела недрогнувшей рукой неестественно круглые и красивые, совсем не учительские пятерки, происхождение которых было немедленно раскрыто беглым взглядом классной. И только себе самой Настя оставила честно заслуженную тройку — чем и выдала себя с головой.
На вопрос завучихи, зачем она это сделала, Настя не увертывалась, не лгала, не прятала смущенный взгляд — подобное малодушие было не в ее широком (с лишком на всех хватит!) характере, а ответила прямо, хотя и не слишком правдиво: «Чтобы родители ребят не ругали». Причем ее-то никто никогда ни за что не ругал, то есть не для собственной выгоды она старалась, отнюдь! Тогда для чего же?
Разразился грандиозный скандал… Встал вопрос об исключении девочки из школы — впрочем, вопрос более риторический, чем реальный, более грозящий, чем грозный. Но шум вскоре сошел на нет: Настины родители умилились ребячьей шалости, учителя умилились детской честности, одноклассники еще больше полюбили Настю — совсем уж безрассудно полюбили, отчаянно, бесшабашно, или, как сейчас говорят, безбашенно.
Теперь дети дружно сматывались с английского, когда Настя, обуянная весенним путешествовательным приступом, предлагала отправиться в парк за подснежниками, дабы расставить по школе сметанного вида букетики по сметанным же банкам, — даже и в коморке дворничихи поставить, и в кабинете нелюбимой завучихи, и в подсобке любимого физрука. А когда на классном часе вставал вопрос о заводиле, о запевале этого бесчестного демарша, она, признавшись в своей инициативе, смело принимала наказание в виде пролетарски-красной записи в дневник, которая умоляла родителей, никогда не внимавших, впрочем, учительским заклинаниям, как-то повлиять на дочь.
Потом Настя смело объявляла о сборе пятидесяти копеек с носа на новорожденных «дворянских» щенят, обнаруженных ею в столярной мастерской возле школы, — и дети сдавали требуемую сумму. Даже и те, кто не мог сдавать, те урывали от завтраков, от денег на тетрадки, приносили продуктами или похищали оные в столовой. А когда щенки, заваленные тоннами свиной вырезки, хором сдохли от заворота кишок, устраивала торжественные похороны с кружевным тюлем поверх самодельных, из обувных картонок гробиков, с унылой скрипочкой очкастого отличника, который вместо похоронного марша играл по кругу бетховенского «Сурка», с искренними слезами и выспренними речами в городском сквере, признанном единственно достойным местом для собачьего кладбища, с ворохами полевых цветов, водруженных на могилку, с расспросами потрясенного милиционера, отступившего перед ребячьей, немного преувеличенной скорбью, которую, впрочем, дети Считали абсолютно натуральной.
А когда одна девочка обвинила Настю в присвоении классных, собранных на щенячье питание и воспитание денег, та, смертельно побелев лицом, вывалила на парту содержимое своих карманов, прибавила к нему золотые гигиенические сережки и нательный крестик на золотой же цепочке, целомудренно скрытый школьной формой, и заявила гордо, с гневным блеском бестрепетных глаз:
— Берите! Мне ничего не жалко! Вот!
И ребята поникли, потрясенные… И неудачливая обличительница тоже отступила — ошеломленно. И забормотала, что ничего такого она не думала, а сказала просто так, потому что… потому что… И расплакалась внезапно в полный голос, потому что поняла: хотя правда на ее стороне, но это не та правда, которая настоящая, а настоящая правда всегда на стороне Насти — потому что только та правда настоящая, на стороне которой сама Настя. И хотя сей логический посыл был весьма путаным и сомнительным и совсем не логичным, но тем не менее… тем не менее…
Однако Настя вовсе не затаила зла на девочку, открыто оспорившую ее авторитет, она оказалась великодушнее самых великодушных и добрее самых добрых. Она первая предложила девочке дружбу, пригласив ее к себе домой, и сказала, кто старое помянет, тому глаз вон, и дала списать ей контрольную. А девочка, раздавленная вражеским великодушием, все чахла и бледнела под ядовитыми парами Настиной роскошной дружбы, которая расцветала наперекор всему классу, эту новенькую девочку явно возненавидевшему. Девочка меркла от неприязни сверстников, а в Настином открытом приятельстве подозревала завуалированное коварство. Но между тем ничего такого со стороны Насти не было, просто не могло быть, потому что не такой она была человек на самом деле. И Настя всегда укорчиво отвечала на зудливые подначки подружек (мол, Демчева такая противная и подлая, давайте ей темную устроим или бойкот), что Демчева вовсе не противная и не подлая, она только хотела правды и справедливости, даже если правда лишняя и справедливость несправедливая, так что давайте, ребята, наоборот, пригласим Демчеву на день рождения к Стасику и там с ней подружимся, а я подарю ей свою кофточку, ту самую, которая так нравится всем девчонкам, ведь Демчева из многодетной семьи и отца у нее нет, и одежды у нее тоже нет, она всегда ходит в одной школьной форме на вырост. И Настя великодушно дарила Демчевой кофточку, про которую врала родителям, что ее украли на физкультуре, и дарила колготки, про которые врала, что потеряла их на ритмике, и дарила всякую мелочовку вроде волшебных кохиноровских ластиков. А Демчева злилась на нее совсем уже отъявленно, хотя подарки принимала, но в кофточке никогда не появлялась на людях, ластики теряла, ненавидела Настю совсем уже остервенело, до потери пульса, до телесных судорог — так же сильно, как любили ее все остальные, в том числе и сама Демчева, но тайно и в глубине души.
Училась Демчева все хуже и хуже, даже несмотря на то, что ребята, воодушевленные Настей, подсказывали ей на уроках, давали списывать домашку и контрольные и вообще взяли над ней шефство как над многодетной безотцовщиной. В конце концов бедную Демчеву перевели по настоянию ее матери в какую-то другую школу, с каким-то другим уклоном — но не с хорошим уклоном, например английским, а с уклоном нехорошим, постыдным, однако с каким именно — не беремся сказать, слишком уж много времени с тех пор утекло.
Короче, раздавила Настя Демчеву своим великодушием.
А то еще с учительницей был один случай… Появилась в школе новая учительница английского языка, не очень молодая, но очень уж принципиальная. Не зная об особой миссии Насти в школе, об особом отношении к ней педагогов, не зная о папе-директоре и телевизионной маме, невзлюбила она девочку, сочла ее выскочкой, зазнайкой, воображалой, возомнившей, будто досконально знает английский язык, который и сама-то учительница знала нетвердо. Решила педагогиня поставить ее на место. Придиралась к произношению, не соответствовавшему министерскому стандарту, ведь по инструкции Наркомпроса от какого-то лохматого года советские дети должны были произносить «the table» и «the window» как «зе тейбл» и «зе виндов», а Настя, введенная в заблуждение обучавшей ее носительницей языка, эмигрировавшей в Союз английской коммунисткой Летицией Гарлинг, произносила первое слово через межзубный звук, а второе — через гладко переливавшееся во рту «уиндоу», да еще упорствовала в своем заблуждении, чем роняла авторитет учительницы в глазах учеников, отчего-то больше веривших Насте, а не педагогине, которой, между прочим, давно прочили «заслуженную учительницу РСФСР» и которую это вожделенное звание миновало вовсе не потому, что нет заслуг, а потому, что ей нужно было для статуса иметь учеников, победивших на профильных олимпиадах, а где было взять этих учеников, разве только в Англии…
Учительница все ставила Настю на место и никак не могла поставить, все глушила ее всезнайство несправедливыми тройками и никак не могла заглушить. Между тем Настины родители не обращали внимания на дочкины трояки, в подоплеке дела прозревая учительскую несправедливость. Но вскоре грянула межрайонная олимпиада, на которую надо было послать лучших учеников, а посылать, в сущности, некого было, кроме Плотниковой, но Плотникову учительница послать никак не могла из-за тех самых принципиальных троек и того самого «зе виндов».
При этом школа не могла вообще никого из учеников не отправлять на олимпиаду, потому что она считалась английской и участие в олимпиаде являлось для нее вопросом престижа. Итак, невозможность и нежелание схлестнулись в незримой схватке, задрожали небеса, посыпалась штукатурка, завучиха страшно закричала в учительской, англичанка сильно хлопнула дверью, так, что звякнуло оконное стекло, после чего невозможность стала возможностью, а нежелание ушло на мнимый больничный, позволивший учительнице сохранить ее педагогическое целомудрие. Плотникова отправилась на олимпиаду, где завоевала для школы что-то призовое, страшно почетное, отчего школа стала еще более знаменитой и специальной, а директриса потребовала в гороно внеочередного ремонта и лингафонного, какого и в Москве поискать, кабинета. И все дали: и ремонт, и кабинет…
А что же Настя? Настя вовсе не загордилась своим успехом. Кажется, она больше всех радовалась, когда учительница, наконец, вышла с больничного и вновь принялась за свои стыдливые «зе тейбл» и «зе виндов». Настя больше других сочувствовала бедной англичанке и, желая той лишь самого лучшего, рьяно взялась ей помогать в трудностях лингвистических словопрений. Она тактично, подсказывающим полушепотом напоминала педагогине о недопустимости «зе тейблов», исправляла ее речевые несуразности, сообщала ей идиоматические выражения, почерпнутые от африканских англоязычных ребят, с коими девочка общалась летом в Артеке. Казалось, скоро она будет задавать англичанке домашнее задание и с показной строгостью спрашивать у нее таблицу неправильных глаголов.
А когда учительнице, наконец, присвоили «заслуженного», Настя хлопала ей громче всех и даже вручила (с подачи родителей) роскошный букет хрестоматийных хризантем, лохматых, как болоночьи головы. Но куда потом подевалась англичанка, совершенно неясно… Сгинула, исчезла, провалилась под землю от стыда и позора. Говорили, будто ее пригласили работать в районо, где не требовалось никаких «зе тейблов» и куда власть Настиных родителей, слава богу, не распространялась. Впрочем, и в районо англичанка задержалась ненадолго — переехала в другой город, потом в третий, в десятый — только бы подальше от Насти, от синего, совершенно чистого, совершенно прозрачного взора, в котором ищи хоть всю жизнь, не найдешь ни кривдинки, ни лжинки, только одну прямоту, одну честность, одну принципиальность — до самого дна, всю жизнь, всегда.
«Великодушие, — скажет Настя однажды во время съемок программы, подводя разговор к очередному телевизионному сюжету, — это бесценное качество личности… Именно великодушием можно завоевать друзей и сразить врагов. Например, героиня нашей истории добилась счастья только благодаря своему душевному благородству… Будьте великодушны, друзья мои, к ближним и дальним, к своим врагам и друзьям. И тогда вам покорится весь мир!»
Как он покорился Насте.
Отгремели школьные романы, когда все наружу, на разрыв аорты — такая любовь, а через неделю — другая, потом — вновь, еще лучше и еще сильнее… Отзвучали поцелуйчики под школьной нецветущей сиренью с обломанными ветками, отзвонили телефонные звонки с молчаливым дыханием в трубке в ответ на вопросительное нянюшкино «алло».
Когда Насте исполнилось пятнадцать, посовещавшись с музыкальными педагогами, сулившими девочке блестящее артистическое будущее (их уверенность зиждилась на том пиетете, который они питали перед родителями Плотниковой, принимая этот самый пиетет за свою педагогическую убежденность), а также основываясь на заверениях давнего гастролера, смутно толковавшего о ЦМШ, и на имени лысого, не ко времени почившего в бозе старичка педагога, который ставил девочке руку и, кажется, таки поставил ее, потому что по специальности Настя неизменно получала пятерки, хотя и обходилась без многочасовых занятий, обязательных для успешного пианиста, Наталья Ильинична решила: Настя пойдет в музыкальное училище. Закончив его в девятнадцать лет, дочка направит свои стопы в консерваторию, ведь к тому времени Андрея Дмитриевича, уж конечно, переведут в столицу, пусть не в министерство, а в главк или на какой-нибудь столичный завод, где необходимы дельные руководители, хотя бы и на вторых ролях. Или назначат поближе к столице, например в Калинин или в Рязань, пусть даже в Тулу, тем более что Тула нам подходит по машиностроительному профилю…
И тогда все будет хорошо. Девочка выучится в консерватории, потом устроится в «Москбнцерт», потом начнет сольную карьеру, включающую в себя гастрольные поездки за рубеж, и суточные в валюте, и отоваривание в «Березке», и удачный брак с каким-нибудь подающим надежды скрипачом с хорошей родословной и тоже, кстати, выездным…
Однако Андрей Дмитриевич внезапно воспротивился музыкальным амбициям супруги.
— Насте лучше бы закончить десятый класс, а потом пойти в институт, — возразил он жене, с которой, впрочем, редко спорил по вопросам воспитания дочери. — Лет через десять девочка сделает производственную или райкомовскую карьеру, а там, глядишь, можно будет пристроить ее во Внешторг…
Дело в том, что Андрей Дмитриевич не очень-то доверял скользкой артистической дорожке. Производственная, четко регламентированная карьера казалась ему куда более прочным и скорым направлением жизненного успеха. Возможно, он сумел бы настоять на своем, если бы Настя была не девочкой, а мальчиком, но Настя мальчиком, увы, не была. Наталья Ильинична лишь смерила мужа испепеляющим взглядом — примерно таким она взирала на доярок, мухлевавших с надоями и не всегда протиравших вымя перед дойкой… Участь девочки была решена.
Причина для хлесткого взгляда у Натальи Ильиничны имелась, и даже не одна: Андрей Дмитриевич был виноват перед супругой, и виноват во многом, даже крупно виноват — и в своем непереводе в министерство виноват, и в неудавшейся карьере жены тоже виноват, а особенно виноват он был в своей несостоявшейся интрижке с секретаршей. Эта недавно принятая на работу мадемуазель безусловной молодости и условной красоты часто задерживалась на работе, просила подвезти ее домой, зазывала патрона на кофеек, предлагала чаю, кофе и прогуляться под дождем без зонта… Она носила кофточки с глубоким вырезом, глядела на Андрея Дмитриевича овечьим, заочно все позволявшим взглядом, и лишь предусмотрительность директорской супруги, не понаслышке знавшей о производственных романах и однажды даже пострадавшей от одного такого адюльтера, отчего ее из «Международного обзора» сбагрили в «Час производственника», помешала произойти предопределенному и свершиться предназначенному.
Когда Андрея Дмитриевича в очередной раз вызвали в столичное министерство, его заместитель Николай Баранов (чье имя еще не раз появится на страницах этой истории), не то чтобы хороший друг Натальи Ильиничны, но человек во многом обязанный ее супругу, ловко спровадил прелестницу в ОТК на повышенную должность и повышенный же оклад, мотивировав перевод производственной необходимостью и сокращением штатов в управлении. Любовная история была задушена в зародыше.
А Настя поступила в музыкальное училище, легко и непринужденно преодолев вступительный конкурс, — сделала первый шаг из домашней уютной теплички во взрослую многотрудную жизнь.
Смена школьной среды обитания на среду творчески-музыкальную неожиданно сильно сказалась на ней. И хотя она по-прежнему числилась в талантливых красавицах, но ее блеск на фоне других доморощенных гениев казался уже не столь ослепительным. В училище она тоже ходила в примах, но в музыкальном сообществе внешняя красота числится куда ниже исполнительского таланта и вовсе не служит ему адекватной заменой, а даже как будто умаляет ценность его и его очевидную безусловность. Ведь, согласно общему мнению, талант должен быть внешне уродлив, поскольку несправедливо, когда одному человеку достается все — и красота, и способности, а другому — ничего, фига с дрыгой. Поэтому, исходя из принципа глобальной справедливости, блага в человечьей массе должны распределяться по закону, по которому уроду достается гениальность и вечное одиночество, а красавице — бездарность и перспективный в смысле международной карьеры муж.
«Наша звездочка», — с придыханием говорили о Насте в школе. «Наша красавица», — говорили о ней в музыкальном училище, однако уже без всякого придыхания, хотя и с уважением, незыблемость которого обуславливал высокий пост отца и материны связи в творческих кругах.
Между тем Наталья Ильинична, воспользовавшись одной умелой комбинацией, одним умело заваренным производственным романом (со знаменитым в городе журналистом Захаром Шумским, который, кстати, сыграет не последнюю роль в нашем повествовании), внезапно перебралась в кресло директора городского телевидения. Теперь с этого места, по перестроечным временам ставшего важнейшим в городе, она грозила сильным мира сего, мнимо отделенная от них телеэкраном, однако на самом деле прочно слившаяся с ними — и морально, и материально, точно сиамский близнец, насмерть прикипевший в утробе к своему единородному брату.
Итак, Настя училась музыке — не слишком прилежно и не слишком охотно. Пианино сотрясалось от бурных пассажей, нянюшка млела, восторгаясь музыкальными умениями воспитомки, мама растерянно бледнела при мысли о будущем, потому что некогда совершенно определенная карьера дочери теперь терялась в туманной неопределенности.
Музыкально-педагогическое поприще казалось ей теперь ужасно ограниченным. Ну что светило Насте после окончания училища? Прозябание в районной музыкалке (слава богу, по родительским связям хоть в городе, а не в деревне), бездарные ученики, путавшиеся пальцами в клавишах, бесконечные гаммы с утра до вечера, от которых сводит скулы, грязные, размазанные, как каша по клавиатуре, аккорды, во втором классе — «Сурок», в третьем — «К Элизе», в четвертом — тот самый сакраментальный «Полонез» Огиньского, в пятом — виртуозный, но пустой Черни. И так изо дня в день — «Сурок», «К Элизе», «Полонез», Черни, редко — кастрированный отрывок из «Лунной», по желанию — немножко Грига для гурманов и Шумана для шалунов.
В силу небезусловности исполнительского таланта, блеска которого надо было достигать не татарскими набегами, а многочасовыми упражнениями, исполнительская карьера Насти оказалась под вопросом. Под большим, кучерявым вопросом с жирной точкой внизу!
Вероятно, Наталье Ильиничне удалось бы, воспользовавшись своей связью с могучим Захаром Шумским, протолкнуть дочурку в оркестр местной филармонии, однако этот жизненный путь представлялся ей чем дальше, тем сомнительнее. В самом деле, зарубежных гастролей у местной филармонии кот наплакал, оркестранты все больше по области шастают, по сельским домам культуры, выступают для доярок и зоотехников, которые вдыхают кислород, а выдыхают перегар, да все на сквозняках и часто без отопления, да к тому же ночевки в домах колхозника, на серых сырых простынях, к тому же торопливые, на пару суток (по длительности гастролей), внутриоркестровые романы между тромбоном и первой скрипкой, между валторной и контрабасом, под концертным роялем или на нем, в зависимости отличных пристрастий и личной развращенности. И это с Настенькиной-то красотой, совершенно небывалой, совершенно столичной, обложечной, экранной, эталонной?! С ее-то тонкостью, взлелеянной тепличной домашней атмосферой, где ни грубого слова, ни грубой мысли, а самым сильным ругательством оказывалась брошенная песику фраза: «Рекс, фу!»
Что еще… Аккомпанирование безголосой солистке, чей репертуар состоит из партийно-номенклатурной лирики и дешевой цыганщины? Или музицирование в ресторане со звуковым сопровождением в виде самовзрывающегося шампанского?
Андрей Дмитриевич тяжело вздыхал, думая о дочери, которая между тем никакими планами для себя не задавалась, а жила просто и весело, как бог на душу положит. А Наталья Ильинична зорко оглядывала подвластные ей владения в поисках подходящего пристанища для Насти.
Создать разве на городском телевидении вечернюю передачу типа «Музыкального киоска», чтобы дочка стала ее ведущей… Ох, не поймут! Сейчас как раз кампания в прессе против своячничества — времена-то нынче вон какие смутные, только оступись, а упасть добрые люди помогут, одно слово — восемьдесят седьмой год… Кроме того, у знакомого председателя райисполкома любовница — директор филармонии, а именно этот самый «райисполком» под соусом совместной работы помог Наталье Ильиничне занять руководящее кресло, и, буде такая передача зародится в недрах городской студии, «филармония» непременно насядет на «райисполком», чтобы тот надавил на «телевидение», то есть на саму Наталью Ильиничну, в плане продвижения этой «филармонии» на экран.
Можно, конечно, обернуться так, чтоб и вашим и нашим: пожилая «филармония» станет гранд-дамой передачи, а Настя — ее юной помощницей, уродство и красота, старость и младость, разность совершенно противоположных потенциалов… Но не такая уж дура эта «филармония» (Наталья Ильинична ее хорошо знала по кое-каким совместным делам), чтобы решиться на такой невыгодный для себя контраст!
Эх, хорошо бы Настеньку в «Международный обзор» пропихнуть, пусть иностранной культурой позаведует, это сейчас актуально, но ведь нельзя в «международку» без языка, хотя язык на самом деле есть, а вот корочки насчет его нет, да только разве можно ее, родную кровиночку, в политическую передачу отдавать, когда и подозрительная перестройка уже объявлена, и ускорение не за горами…
Пока родители судили да рядили, определяя судьбу дочери, загадывая на будущее, перетряхивая прошлое, сожалея о своих ограниченных областными пределами возможностях, бесполезных на столичных бескрайних перспективах, Настя решила свою судьбу сама.
Она вышла замуж.
Нет, вовсе не главной потребностью в Настиной жизни была любовь. И нельзя сказать, что она дышать не могла без этого чувства, что не мыслила своего существования без взаимной привязанности и что вся ее судьба — точно бусы на нитке, узловые средоточия которых обозначают влюбленности, любовишки, любови и любовищи. Наоборот, она являлась идеальным объектом влюбленности, но отнюдь не ее субъектом — ибо таковой подразумевает под собой изрядную толику самопожертвования, а Настя жертвовать не умела, брать — да, жертвовать — нет. Слишком много ее было для одного человека, слишком щедро для одного, по-царски, с перехлестом, с наплывом, с мениском, не удержать, чтобы не пролить, не остановить, чтобы не сбежала, как закипевшее молоко. Не приручить.
Зато в ней обнаружился природный дар снисходительно принимать пылавшие сердца, не вручая никому своего собственного органа взамен. Казалось, она была создана для того, чтобы за ней ухаживали, дарили ей цветы, жертвовали для нее семьей и фамильной честью, стрелялись из-за нее, уходили на войну, принимали постриг и отдавали жизнь без остатка. И если изредка она одаривала своих поклонников случайным снисхождением, то это не значило у нее ни любви, ни нелюбви: случайная прихоть самовластной царицы, простодушно принимающей сердечное чувство за куртуазный прием для уменьшения придворной скуки и увеличения придворной рождаемости.
В ее коротенькой девичьей жизни было не так уж мало мужчин, беззаветно влюбленных в нее: и тот мальчик во дворе, показавший ей место, где живут червяки, и бойкий детсадовец с асоциальным будущим, посвятивший ее в таинство пола, и робко лепечущие слова дружбы одноклассники, и моложавые сослуживцы отца, смутно, с безотчетной тоской взиравшие на абсолютно недоступную, не предназначенную им отроковицу, и телевизионные мальчики на побегушках, между двумя сигаретами отваживавшиеся на опытный, слюнообильный поцелуй, и один гений-тромбонист с зеленоватыми от духовой меди зубами, победитель международного конкурса, и преподаватель истории из училища, настаивавший на приеме зачета у приболевшей Насти в своей личной квартире, но, когда она по простоте душевной отважилась прийти к нему, не только не посягнувший на ее целомудрие, но даже и на порог ее не пустивший, отделавшись просунутой в дверную щель зачеткой… И наконец, самый главный, самый постоянный поклонник: Сережа Баранов, сын папиного заместителя дяди Коли Баранова, рыхлый губастый сверстник — одно слово, Бараненок, друг детства, смешной и никогда не принимаемый всерьез.
Илюша Курицын, по странному стечению обстоятельств оказавшийся мужем Насти, совершенно не походил на ее остальных ухажеров. Это был двадцатипятилетний балбес, равномерно деливший свое свободное время между рок-музыкой и дружескими попойками. В то переломное время в моду вошло все альтернативное, а Илюша был альтернативен, как никто из Настиных знакомых: гитара, песни со смутным смыслом, прокуренные комнаты музыкальной общаги, дешевое плодовое вино с уксусным привкусом… Его родители обитали в районном центре — что-то вполне среднее, не престижное, не то ветеринары по вызову, не то бухгалтеры по назначению.
Илюша пел песни с важными, значительными словами, а Насте было скучно в женской устоявшейся компании — она почему-то все томилась в последнее время, все чего-то ждала. Недавно ей стукнуло восемнадцать, жизнь практически прожита — и что? И ничего! Будущего нет, в прошлом вспомнить нечего, дома скукота, нянюшка трындит про честь смолоду, поджидая свою воспитомку после ночных посиделок и ахая над ее прокуренными свитерами, отец на работе, московское министерство давно превратилось в призрак отца Гамлета, мать требует от нее то, чего не может дать сама, — определенности жизненного пути и твердости в достижении неведомых целей, преподаватели ставят ей пятерки за красивые глаза, к «фоно» ее совершенно не тянет, музыка осточертела, смута и брожение в голове, в телевизоре — неясные намеки, кажется, что скоро настанет новая, с иголочки жизнь, но, какой она будет и будет ли вообще, неизвестно. Старое умерло, новое еще не родилось. Смута, суета, тлен. Разбросанность.
А тут Илья Курицын смотрит на нее пронзительным взглядом, ревя прокуренным баритоном: «Мы ждем перемен»… А когда она обнимает его по-приятельски, когда целует, уколов губы о щетину, с отставленной сигаретой в руке, он отчего-то вдруг неудержимо краснеет, старается вырваться, уйти, спрятаться в раковину своей бухающей ударными музыки — скучной, абсолютно рецептурной музыки, с убогой мелодией и нескладными словами, однако ужасно созвучной этому убогому и нескладному времени. К тому же Илья такой храбрый на словах и такой робкий на деле…
И когда Настя остается у него на ночь, по-хозяйски выпроводив рок-шантрапу, разогнав ее по хатам, по ночным делянкам, по приватным норам, он притворяется пьяным, бестолковым и неумелым, так что ей приходится напустить на себя ухарский, разудалый вид — чтобы, наконец, понять, что в этом такого и зачем это нужно. Чтобы потом плакать до рассвета безмолвными слезами, уткнувшись в подушку, потому что оказывается — ничего такого и низачем не нужно. Чтобы принимать как должное жалкое мычание Илюши, извиняющееся — но зачем? Просящее прощения — но за что? И совсем это было не так, как в песне про ночку, которая темная была: и камыш не шумел, и деревья не гнулись, а вместо камыша и деревьев общежитские обыватели хохотали за стенкой над дурацкими политическими анекдотами, а потом сонно переругивались, кому выносить окурки и кто стырил семнадцать рублей, оставшиеся со стипендии, а потом, так ничего и не выяснив, заваливались спать, не осознавая убожества своего существования и нимало не обремененные им.
После той унизительной ночи Настя решилась расстаться с Курицыным раз и навсегда, но Илюша шкурой почувствовал, что подобными девушками не бросаются, это все равно что подписать себе пожизненный приговор посредственности и никчемности. Он познакомился с Натальей Ильиничной и Андреем Дмитриевичем, после чего райцентровские родители прислали молодым двести рублей на предстоявшую свадьбу и сто рублей на обручальные кольца.
Свадьба их была какой-то стыдливой, поспешной, куцей. Нет, не о таком женихе мечтали Плотниковы, лелея свою единственную кровинушку! Не такому зятю предназначались дочкины сокровища в виде английского с семи лет, фортепьяно с пяти, хорошо поставленной руки и блестящих перспектив!
— Что мне с ним делать? — беспомощно вопрошала Наталья Ильинична, обращаясь не столько к потрясенно молчавшему мужу, сколько к самой себе.
Возгоревшись родственным энтузиазмом, она пригласила зятя в передачу, где молодое дарование протренькало на гитаре что-то общеупотребительное. Приспособить гитариста к чему-нибудь практическому оказалось невозможным.
— Что мне с ним делать? — развел руками Андрей Дмитриевич и предложил зятю помощь в профессиональной ориентации, от которой гитарист неблагоразумно отказался, имея в виду свой собственный альтернативный путь.
— Что мне с ним делать? — рыдала добрая нянюшка, тоже осознавшая всю катастрофичность происходящего. Она закармливала юного мужа блинчиками с творогом, а тот прилежно уминал по двадцать восемь штук за раз, ибо только для этого он оказался гож и дюж.
— Только бы детей не случилось! — взмолилась, адресуясь к Небесам, Наталья Ильинична, а потом, не надеясь на помощь вышних сил, отвела дочку к знакомому гинекологу, обучившему юную жену азам контрацептивной премудрости, более насильственной, чем добровольной, и более запретительной, чем охранительной.
Настя заканчивала училище, однако поприще, на котором предстояло проявиться юному дарованию, еще не было окончательно определено. В раздрызге чувств Наталья Ильинична решила продлить затянувшееся ученичество дочери ее обучением в институте.
— По нынешним временам музыка — не очень надежное занятие, — заметила она здраво.
— Производство, кстати, тоже, — вздохнул Андрей Дмитриевич. — В газетах все о конверсии твердят…
— Медицина? — предложила практичная мама.
Дочка поморщилась.
— Юридический? — с надеждой вскинулся отец.
Настя негодующе надула губы.
— Журналистика, языки, востоковедение, литература, филология, педагогика, экономика?
Настя помолчала, а потом неуверенно выдавила из себя:
— Разве что языки…
Конечно, это был английский и, конечно, в институте иностранных языков…
Гитарист вроде бы одобрил инициативу жениных родителей, хотя его мнением никто и не интересовался. В кооперативные времена он, дабы прокормить себя (несмотря на статус мужней жены, родители по-прежнему одевали, питали, но уже не воспитывали Настю), организовал ларек по продаже магнитофонных кассет, где кроме песен стыдливо приторговывал и видеопорнушкой, но негласно, из-под полы, чтобы не узнали Настины предки, которые, конечно, не смогли бы смириться с такой предпринимательской инициативой, бросавшей тень на них, высокопоставленных, и, верно, осудили бы ее.
Семейная жизнь Насти продлилась полтора года. Соединенные ночной, скоропалительной прихотью, молодожены постепенно удалялись друг от друга, ничем не связанные, кроме общего быта, не чувствовавшие никакого родства, кроме родства одного и того же возраста. Они удалялись друг от друга, точно две галактики, которые, кратковременно сблизившись, разбредаются потом по дальним углам вселенной, чтобы больше не встретиться вновь.
«Зачем?» — думала Настя и не могла ответить на свой вопрос. Зачем она подарила ему себя? Но дело было в том, что вовсе не подарила, а только дала потрогать, вкусить, попробовать. В душевном плане она вообще не умела дарить, умея только принимать, а Илье тоже дарить было нечего, не такой уж он богатый был человек, серединка на половинку.
Юные супруги часто ссорились чуть не до драки, вечерами пропадали в разных компаниях, на их съемной хате было слишком пусто и холодно, чтобы обитать там вдвоем, и кровать их была слишком огромной, чтобы спать на ней вдвоем, а не вповалку хипповой компанией. И потому хипповые компании — то его, то ее, то вообще ничьи, — точно средневековая татарва — совершали набеги на неуютный семейный приют, и порой под эгидой «цветочной» философии то он обнимался с кем-то на прокуренной кухне, то она позволяла кому-то больше, чем следовало позволить.
После таких вечеринок они ссорились все чаще и громче, хотя не ревность была исходным поводом для их разногласий, а их личная внутренняя разность, их разнополюсность, их разногласность.
Настя жаловалась на мужа подруге Лидке — обидными, тайно рассчитанными на его слух словами, а Илья специально напаивал эту Лидку, чтобы, когда та дойдет до состояния нестояния, мазохистски выслушать ее пьяные откровения, потом взбелениться, рассвирепеть, поссориться с женой — чтобы уже через час, спрятав голову в ее коленях, плакать о чем-то, обещать что-то, просить за что-то прощения. А потом опять, и снова, и вновь — то же самое, раз за разом, регулярно…
Вскоре эта самая Лидка, разглядев мнимую бесхозность Ильи и за чистую монету приняв Настины откровения насчет ее патологического отвращения к супругу, стала поддакивать подруге, стала подливать масла в огонь, стала прилежно докладывать, с кем он, и когда, и кто видел, и на чьих глазах это произошло, и как это произошло: бесстыже и откровенно, как только не стыдно… А сама не только глядела с Ильей порнушку по видику — свеженькую, только что вылупившуюся из буржуинии, совершенно запрещенную, волшебно откровенную, — но и спешила применить на практике почерпнутые из экранной действительности знания. Хотя она не должна была этого делать, потому что Илья — муж лучшей подруги, но ведь Настя столько раз твердила Лидке, что Курицын ей не нужен, что она его ненавидит, хоть бы он сдох и все такое…
А в тот вечер Настя вместо того, чтобы воспользоваться предлогом для освобождения от ненавистного супостата, почему-то застыла в дверях бледная и спокойная, такая жутко бледная и до ужаса спокойная, что даже страшно было — но не вообще страшно было, а именно за нее.
Потом молча развернулась и ушла.
Избавившись от бестолкового зятя, семья вздохнула с облегчением.
— Милая доченька, главное для тебя — это определиться в жизни, — нравоучительно пела мама, опасаясь, что дочка вдруг из огня да в полымя, от гитариста к переводчику с зулусского, от безродного пройдохи к родовитому пропойце, тому самому, который явно ухаживал за студенткой и, соединенный по работе с Натальей Ильиничной какими-то непонятными, не слишком чистыми делами, пел директрисе о своем млении перед ее дочуркой и, кажется, был не прочь породниться с Плотниковыми, в компенсацию предоставив матери Насти кое-какие услуги абсолютно политического свойства.
Настя — а это была уже не та Настя, что раньше, это была опытная женщина, познавшая горечь семейной жизни и соль раннего разочарования, — теперь понимала, что на одной красоте далеко не уедешь. Нужно еще что-то иметь за душой, кроме смазливого личика. Взять хоть Илью — она ему отдала все, а он принял это «все» как должное, но потом избавился от него за ненадобностью. И вместо того, чтобы обожать свою жену и лелеять ее, вместо того, чтобы срываться по первому ее слову и надрываться по второму, он закрутил роман с подружкой — на глазах у своей супруги и назло ей. А ведь кто он? Ноль без палочки! Сын ветеринара и бухгалтерши! Неудачливый гитарист, мутно бубнящий под трехаккордный стандартный перебор!
А вот она… она… она…
Усилием воли Настя давила навернувшиеся слезы. Приблизившись к зеркалу, она искренне удивлялась, разглядывая свое прелестное отражение. Как он мог отказаться от всего этого? От этих миндалевидных глаз, тлеющих ровным сапфировым светом, от накусанных до алости губ, от каштанового облака, тяжелым шелком окутавшего плечи? От улыбки, двух соблазнительных запятых в углах припухшего рта?
А поди ж ты, отказался! Не стал бороться за свою любовь, выбрал легкий путь — перекинулся на Лидку, неравноценную, суррогатную замену своей жене, а та, дурочка, небось рада была по уши, когда до нее снизошли: как же, ее, патентованную дурнушку с плохими зубами, предпочли сиятельной Насте!
Лидка потом, правда, прибегала каяться. Рыдала, закрыв лицо ладонями, причитала, глотая собиравшиеся над губой слезы. Твердила: «Он сам, он первый, я только… Настя, прости!»
А сама небось рада была нежданному реваншу, своей нечаянной женской победе!
Настя не стала ей мстить, хотя могла бы, конечно… Были такие фотографии, которыми подружки баловались по молодости, во время самостоятельной жизни в общаге, куда Настя забегала отдохнуть от образцового регламента своей семьи, поиграть немного в плохую девчонку. Тогда, помнится, раздобыв фотоаппарат, они, намеренно попирая приличия, стали фотографировать друг дружку в фривольных позах, а потом даже скинули с себя кое-какую одежку, конечно главного не показывая, но намекая на это главное совсем прямо и однозначно. А потом, рассматривая эти фотографии, прыскали смущенно, разглядывали в подробностях себя и своих товарок — сравнивая, оценивая, прикидывая… Лидка была из них самой раскованной — чего ей было терять, этой долговязой дурнушке? Если брать нечем, надо брать голым телом — так однажды сказала мама по поводу некой заморской певички, выступавшей на сцене практически топлес. Вот и Лидка старалась вовсю…
Внешне девушки оставались лучшими подругами. Причем, несмотря на предательство Лидки, Настя оказалась гораздо лучшей подругой: давала той поносить свою одежду и свои любимые туфли на шпильке, прикрывала ее на зачетах и экзаменах, когда только могла прикрыть. Она давила подругу своим благородством, а та, встречаясь с Настей днем, а с Ильей видясь вечерами, все худела, и дурнела, и шла вразнос, и часто была под хмельком, и (трепали в их компании разное) спала не только с Ильей, но и с кем попало тоже спала. Однако когда Лидку заглазно ругали прошмандовкой и балаболкой, Настя неизменно вступалась за нее, хвалила ее, оправдывала и обеляла.
И даже на их с Ильей свадьбе, то есть на свадьбе Лидки и Ильи, к которой Настя планомерно вела своего бывшего мужа и свою бывшую подругу, она была не официальной, но настоящей свидетельницей их свершившегося счастья, кричала «горько», осыпала молодых пшеницей, танцевала до упаду, так что никто не мог подумать, что между ними что-то не так. хоть на ноту, хоть на миллиметр. Потом) что у Насти ничего не могло быть не так. не по-честному. некрасиво. Обывательски.
И в свадебном угаре никто не заметил, откуда выпали те самые фотографии — плохие любительские снимки, ноздреватые, мутные, однако доступные для узнавания и опознания… Пьяные ребята смаковали, сравнивая невесту с ее бумажным, лишенным шелухи свадебного платья изображением, перемигивались, хихикали, отзывали жениха, предлагали ему выпить, по-свойски хлопали Илью по плечу, а невесту — ниже талии, непонятно, кто им это позволил… Понятно: не кто, а что — фотографии позволили, на которых Лидка, не пряча лица и смеясь в камеру, показывала все, чем была богата, а богата она была не так чтобы очень, скорее бедна, и разудало изгибалась, и призывно манила зрителя пальчиком, делала все-все-все, что ее просил невидимый фотограф, точнее, фотографша (если, конечно, существует такое слово), и чего не просил — тоже делала, и даже больше…
И как в том случае с классным журналом, когда у всех ребят вдруг появились высокие оценки и только у одного человека оценка оставалась прежней, на фотографиях фигурировала не только Лидка, но и вся их компания фигурировала тоже, и только одного человека на них не было, всего одного. Впрочем, компания эта была другая, не школьная, никто того случая с классным журналом не знал, никто не придал ему значения, кроме самой невесты, которая рыдала в туалете, размазывая дрянную тушь по щекам, а потом ссорилась с женихом на крыльце кафе, а потом отправилась в туфлях со сломанным каблуком домой, в рваной фате и мятом платье, но до дому почему-то не дошла, обнаружили ее только через неделю в лесу безо всего, даже без признаков жизни, а что с ней случилось да почему — никому не известно. И никто не думал над этой историей, да и думать над ней было некому, родители Лидки давно умерли, а новобрачный муж ее был совершенно не в счет.
Да и какой он ей, в сущности, был муж…
Именно институт иностранных языков, престижное учебное заведение (по нынешним, склонным к международному общению временам престижное особенно), дал Насте то направление в жизни, которое до сих пор не могло дать ни интровертированное музыкальное образование, ни тепличная семейная атмосфера, где даже сантехник в растоптанных сапогах, пахнущий табачно-беломорски, казался вестником чужого, интересного мира — мира, где не знают ни стыда, ни Сартра, где не жнут и не ждут, однозначного плоскостного мира, опасного своей простотой и одновременно ужасно притягательного.
А может быть, не в вузе было дело, ведь кто были Настины сокурсники — дети местной партэлиты, золотая молодежь, по перестроечным временам скупо разбавленная незолотыми и небронзовыми, а пуще того, железными отпрысками инженерной интеллигенции, раньше не смевшими и на порог ИИЯ ступить, а теперь учившимися здесь — и не на птичьих правах, а на основании мифической справедливости, коя, казалось, будет достигнута после развала коммунистического монстра.
Однако ж студенты знали: по окончании института всем сестрам будет по серьгам, «золотые» и «бронзовые» пойдут в торговые фирмы, в совместные предприятия, которые без них, без англоязыких и франкофонных, теперь и шагу ступить не смогут, а «железные» — учителями в школы, в лучшем случае станут репетиторами. Об этом не говорилось вслух, но сами «железные» все еще испытывали самонадеянные надежды, на которые так щедры молодость и смутное время.
Андрей Дмитриевич тоже не обнародовал свои планы насчет дочери, но между тем аварийное местечко, запасной аэродром, уже тайно готовил для нее, строил, обустраивал. При его деятельном участии постепенно организовалось одно сладенькое, совместное с западными фирмачами предприятие, отдававшее конверсией и разоружением, где требовалась англоязычность, и связи, и непротивление горкома, и добродетельное содействие завода, — и все эти черты удачно сочетались в милом лице дочери, и все это сулило блестящие перспективы и прибыли, не говоря уже о заграничных поездках в прекрасное далеко. Однако Настя, прослышав, что по роду деятельности ей придется не то клепать унитазы, не то изготавливать корзины для белья, с негодованием отказалась от сладкого местечка. Из-за ее глупой несговорчивости предприятие пришлось тихо аннулировать, прикрываясь государственной тайной и невзирая на недовольство горкома, который тоже хотел иметь свою долю в деле и в итоге лишился ее.
А девушка между тем дневала и ночевала в матушкином суматошном заведеньице — на телевидении, — привлеченная перспективностью такого творческого времяпрепровождения. Когда-нибудь, сладостно мечтала девушка, в один прекрасный день кое-кто, не будем говорить, кто именно, в перерыве между двумя гитарными воплями, взглянет на экран — и увидит на нем ту, которую он так заслуженно потерял, и поймет, наконец, кого именно он потерял, на кого он ее променял. И тогда жизнь его лишится смысла, и он будет мучиться каждый раз, завидев на голубом экране ее сияющую улыбку, жаль только, что он редко смотрит «ящик», ну да ничего, когда-нибудь да увидит, ведь сейчас и рок-концерты показывают, и «ждем перемен» тоже крутят, сейчас все это есть.
А однажды этот «ждем перемен» приедет в их город с гастролями… Кстати, можно будет не ждать милостей от природы, а самой попросить отца, чтобы тот пригласил певца, то есть чтобы завод пригласил и деньги заплатил. И вот, когда гастролер приедет в их город, ее пошлют взять у него интервью. А он, этот волосатый, с плоским лицом, кстати, ей абсолютно не нравятся националы, не он сам ей нужен, а его ласкающий влюбленный взгляд, который покажет камера во время интервью, а оно конечно же обязательно состоится, потому что кого, кроме Насти, посылать на интервью, не ту же грымзу, которая читает новости, и, уж конечно, не того педераста, который красит губы перед каждым эфиром, гораздо ярче и крупнее, чем это нужно, чем даже рекомендует ему гример, его тайный любовник…
Она упросит маму поручить ей это интервью. Ведь у Насти уже имеется какой-никакой телевизионный опыт, она не раз появлялась на экране. Например, когда открывали то самое конверсионное предприятие, Настя произносила перед камерой речь, которую написала сама, мама только немного поправила текст. Тогда приехали американцы, и вдруг оказалось, что с ними никто разговаривать не умеет, никто не понимает их мятой, как будто жеваной речи, их неряшливого английского, только она одна понимает — наловчилась, фильмы непереведенные по видику глядючи, Илье за это спасибо. Знал бы он, что собственными руками приготовил Настенькин языковой триумф, наверное, удавился бы или закрыл свою торговую лавочку навеки!
Во время съемки она улыбалась в камеру широко, шире, чем положено, чем принято, чем прилично, но так по-американски улыбалась, а камера ласкала ее своим нежным взглядом, и все говорили, что оператор в нее влюблен. Только враки все это, ведь он старик, ему тридцать лет, у него жена и дети, ну и пусть влюблен… Она увидела себя в вечернем эфире и ужасно понравилась самой себе. И остальным тоже понравилась.
— Слишком бурно жестикулировала, — осуждающе заметила мама во время монтажа. — Как мельница! Надо быть сдержаннее в жестах, каждое движение в кадре должно быть точно рассчитано. А то, знаешь ли, от тебя в глазах рябит…
— Ну, мама! — возмутилась Настя, тогда еще не доверявшая профессиональным знаниям Натальи Ильиничны. — Я ведь не с эскимосами разговаривала, а с американцами… У них так принято!
— Зато у нас не принято, — возразила Наталья Ильинична, которой интуиция порой заменяла внятные аргументы. — Мы ведь не на Оклахому вещаем, милая! Если широко улыбаться, ворона в рот влетит…
Настя, фыркнув, обиделась. Только через много лет она поймет, как права была мать, и то, что хорошо для MTV, для его подростковой разудалости и разнузданности, абсолютно не годится для официальных новостей. Но в тот момент девушка только пробормотала что-то о ретроградности отжившего поколения, которое шкурой впитало советскую зашоренность поведения, жестов и мыслей и эту зашоренность считает теперь нормой жизни.
Ей вообще казалось, на студии ей завидуют, строят козни, подсиживают. Взять хотя бы гримершу, которая вечно накладывает ей слишком тусклый тон, желая, очевидно, чтобы Настя, залитая мертвящим телевизионным светом, выглядела в кадре покойницей.
— Ярковато, — морщилась гримерша, рассматривая домашний макияж Насти, сотворенный при помощи совершенно потрясающих тайваньских теней: семь цветов только на одних веках, весь спектр красок, плавно, с любительской виртуозностью, с павлиньей пестротой переходящих друг в друга.
Завидует, решила девушка и отказалась от услуг недоброжелательницы. А если на них все же настаивала мама, неизменно правила старания гримерши своей властной рукой.
Тем более, что у Насти имелся справедливый оценщик ее усилий — это его величество зритель…
— Вчера видели тебя по телику, — хором восхищались институтские подруги, — хорошенькая, ужас!
Подругам вторили и нянюшка, и отец, и многочисленные воздыхатели, количество которых росло сумасшедшими темпами, однако, вопреки основному закону философии, все не переходило в качество…
Однако общие дифирамбы вдруг обесценили две студийные обывательницы, чей разговор Настя случайно подслушала, когда во время починки сбоившей техники неприкаянно слонялась по студийным коридорам, твердя липнущий к зубам текст.
— Вечно в кадр лезет. Выскочка!
— Как будто о ней передачу снимают…
— А то не о ней!.. О ней и для нее. Маменькина дочка, что ты хочешь!
— Я-то ничего не хочу… Красится во все цвета радуги, аж в глазах темно… А этот кирпичный румянец! Как будто ее по скуле звезданули!
— Слушай, ты же гримерша, вот и подскажи ей, посоветуй!
— Скажешь ей, как же! Она ведь у нас все знает лучше всех, сразу спорить начнет… Пусть выглядит дура дурой, мне-то что!
Настя нетвердым шагом проскользнула в туалет, еле сдерживая слезы. Неужели она действительно так ужасно выглядит? И ведь никто, никто не откроет ей правды! Ни одна сволочь! Все будут только улыбаться и отпускать дежурные комплименты, которые она, глупышка, раньше принимала за чистую монету.
Склонившись над раковиной, девушка умылась, чтобы поскорей избавиться от краски, которую все утро, слой за слоем прилежно накладывала на лицо.
А потом заявила матери, что отвратительно себя чувствует, надо бы отложить запись передачи. Наталья Ильинична разахалась, режиссер надулся, оператор выругался, герой передачи разнервничался, опасаясь, что съемки отменят навсегда и что канула в Лету его надежда на скорую телевизионную славу.
Настя уехала домой. Целые сутки она провалялась на диване с мокрым полотенцем на лбу, уверяя родителей, что чем-то отравилась, и отказываясь от нянюшкиной оздоровительной стряпни. Перебирала в уме свои обиды, в том числе и обиду на конкурировавшую с ней студентку филфака, которая двух слов по-английски связать не умела, зато по-русски щебетала гладко, импровизировала перед камерой свободно и раскованно. Филологичку приберегали для прямых эфиров, и даже Наталья Ильинична ценила эту девушку, Лену Поречную, которая, кроме своего папы, директора горторга, обладала еще и некой самостоятельной ценностью в виде всех вышеперечисленных качеств и свойств.
Наталья Ильинична бесспорно отдавала ей должное и даже порой колебалась, кого ставить в эфир — родную ли дочку, которая часто терялась перед камерой, лишаясь органичности и телегеничности, цедила сквозь зубы заученные фразы, не могла блеснуть импровизацией, а только светила смазливым личиком — однообразно и ровно, красиво, но бесчувственно, — или ставить в эфир горторговскую Лену, такую живую и естественную, обладавшую нежно-пастельной русской красотой и гладенькой речью, без всяких прилежащих «э», «значит» и «м-м-м», которыми Настя часто грешила в неистребимом смущении.
А Настя ревниво думала, что Лена Поречная могла бы просветить ее насчет грима, объяснив по дружбе, что при такой природно яркой внешности, как у нее, с макияжем перебарщивать опасно. Однако противная филологичка не удосужилась помочь приятельнице — конечно, намеренно, преследуя свои тайные цели. Какие? Известно какие!
Дело в том, что буквально на днях в их город должны были прибыть телевизионные волонтеры из Западной Европы. Западники искали свежее лицо, не испорченное столичной захватанностью и шаблонностью. Лицо это требовалось им для съемки передач о среднерусских городах. Привлекательными казались даже не столько огромные европейские гонорары, сколько предполагавшаяся поездка за рубеж, — ведь по замыслу иностранных продюсеров каждому русскому городу противопоставлялось небольшое европейское поселение.
Таким образом, съемки обещали превратиться в захватывающий вояж, после которого, имея в загашнике совместную с западниками работу, можно было — даже и должно! — замахнуться на что-то большее… Про столицу теперь даже и не мечталось… Фи, Москва! Провинция, задворки Европы, большая деревня… Про Питер тоже не вспоминайте, не стану брать… А вот стажировка в телеакадемии в Париже, приглашение на французский ТФ-1 со всеми прелестями и достоинствами зарубежного житья-бытья, райского, небывалого, прелестного…
Настя считала себя достойной кандидаткой на роль ведущей — ведь и иностранный язык (даже два иностранных) у нее беглый, и в кадре она хороша, да и вообще, кто, как не она, заслуживает подобного успеха! Ведь еще с детства, с самого рождения, она достойна была всего самого лучшего, и без всякого конкурса…
Наконец-то стала понятна причина коварного молчания Поречной, которая конечно же тоже метила на Запад, обращая Настины ошибки в собственные достоинства, а ее неудачи — в свой личный триумф. Верно, филологичка тоже мечтала о Европе и грезила о ТФ-1…
Да только как она посмела, эта горторговская выскочка! С такими-то ушами! С таким вздернутым, почти свинюшечьим носом! С жалкими сосульками вместо волос, которые в кадре смотрятся уныло, если только их не вздыбить до небес тоннами фиксирующего лака!
Однако, думала девушка, еще не поздно все исправить, можно еще сделать шаг назад, то есть на самом деле вперед… Тем более, что мама, конечно, поможет, и Ленке не видать Европы как своих собственных ушей — оттопыренных мартышечьи-круглых ушей, которые она напрасно маскирует жидкими осветленными прядками…
А когда Плотникова победит — вполне заслуженно, честно, без протекции, на одних очевидных достоинствах, она, конечно, примирительно протянет Поречной дружескую ладонь. Скажет:
— Мне очень жаль, что не ты победила. Ты ведь достойнее меня, честно… Хочешь, я откажусь?
Конечно, та скажет, что отказываться не надо, просто не может она другое сказать, а потом примется расстроенно хлюпать носом, утирая навернувшиеся слезы. А Настя примется гладить ее по спине, утешая, как лучшая подруга:
— Ну что ты, Лена… Не надо… Говорят, скоро американцы приедут, и тогда ты сможешь…
Но Лена будет плакать — безутешно и безостановочно, потому что, конечно, поймет, несмотря на Настины успокоительные слова, что такой шанс в жизни случается только раз, один раз — а больше никогда, никогда, никогда!
Провалявшись в постели до вечера, Настя решила, что пора бы ей выздороветь. Надо срочно подготовить достойный материал для европейских волонтеров. Мама, конечно, на просмотре покажет лучшие из ее лучших сюжетов, на то она и мама. Однако на маму надейся, как говорится, а сама не плошай…
Настя даже составила план, как помириться с гримершей, какими словами и под каким предлогом: сначала расстроенно сообщить ей, будто собака сожрала всю ее домашнюю косметику и потому воленс-неволенс приходится отдаться ей на милость, потом снисходительно одобрить ее работу, а потом ввести гримировку в обычай, в привычку, потом уже требовать ее, как причитающегося по праву и безусловно необходимого…
Однако случилось Непоправимое. Мама, вернувшись с работы, вдруг объявила, чернея лицом, что западники, просмотрев несколько кассет, выбрали Поречную.
Ахнув, Настя упала животом на кровать, стараясь рыдать не слишком громко.
Оказалось, волонтеры прибыли раньше, чем их ждали. В текущей работе девушек смотреть не стали — а ведь именно на это рассчитывала Настя. Иностранные халявщики вполглаза, бегло просмотрев архив, решили, что Поречная им по всем статьям подходит. И как Настина мама ни подсовывала им дочкины репортажные работы, как ни рекламировала свое дитё, тайно радуясь, что у них разные фамилии и потому семейный протекционизм, очевидный для местных обывателей, останется за семью печатями для неразвращенных европейцев, однако все ее усилия оказались напрасными.
Западники объяснили, что Поречная, искусственная блондинка, лопоухая и курносая, — это олицетворение всего того русского, что жаждет видеть на экране западный зритель. А каштановая Настя, которая, несомненно, достойна самого лучшего, что есть на земле, — она вовсе не олицетворение всего русского, слишком уж походит на француженку, и хотя даже лучше любой француженки, но все равно не подходит. Не то.
Настя была уверена: сыграл свою роль домашний макияж, благодаря которому она выглядела раскрашенной восточной султаншей или гурией из портового кабака. Частично в этом была ее вина — матери не слушалась, гримершу ни во что не ставила, но в основном, по мысли обидчивой девушки, в ее провале виновата была Лена Поречная, которая теперь небось тихо радовалась поражению соперницы. И вот эта лиса патрикеевна нынче едет покорять Европу, а Настя остается дома — со своим языком, со своей красотой, со своей мамой!
Как ни утешала дочку Наталья Ильинична, как ни называл ее самой лучшей отец, но родители были изначально необъективны, и Настя им не то чтобы не верила, — нет, она верила, однако из этой веры следовало сознание абсолютной несправедливости происшедшего, а Настя всегда горой стояла за справедливость. По крайней мере, в отношении себя самой.
Прорыдав всю ночь, утром она сумела взять себя в руки.
Она появилась на студии как ни в чем не бывало. Как и остальные телевизионщики, Настя пожимала сопернице счастливую руку и фотографировалась с ней на прощание. Нисколько не фальшивым, а очень даже искренне восторженным голосом она умоляла Поречную не посрамить честь родного города, требовала писать и по возможности присылать отснятые материалы. И вообще, была так рада, рада, рада…
А упоенная триумфом дура Поречная, лопоухая простушка из горторга, принимала за чистую монету все восторги и все поздравления. Она по-девичьи ласкалась к Насте, лепетала срывающимся, абсолютно счастливым голосом что-то совершенно невозможное:
— А, Настя, если бы мы с тобой вдвоем победили, вот было бы здорово!
Или даже совершенно глупое:
— Я попрошу Герберта (продюсера, который занимался отбором), он тебя тоже куда-нибудь пригласит!
Настя отнекивалась, улыбчиво уверяя триумфаторшу, что она недостойна, ведь она часто теряется во время прямых включений, а Поречная, упоенная внезапной вседозволенностью, с легкостью подтверждала:
— Да, вечно ты мычишь и мнешься… А надо, как будто нет никакой камеры, как будто только одна ты существуешь — и никого больше. Ты — и твое отражение в зеркале… И потом, Настя, не хочу тебя обидеть, но ты всегда красишься так ярко… Я бы никогда не стала… Впрочем, это все пустяки! Настя, ты — лучше всех! Я тебя обожаю. Прелесть!
Настя ее обожала тоже… И поэтому она сказала, что отъезд надо отпраздновать, иначе пути не будет. Сначала решили праздновать узкой компанией, одна молодежь, конечно, без начальства, просто завалиться к кому-нибудь домой, устроить проводы, но начальство (мелкое) прознало про предстоящий сабантуй и тоже восхотело присоединиться к провожавшим.
— Мама, мы поедем на трех машинах! — сообщила Настя, напряженно всхохатывая высоким от всеобщего веселья смехом, стараясь не выбиваться из общего тона происходящего.
Мама не возражала против ночного загула, но и не приветствовала его.
— Когда нагуляешься, позвони, пришлю за тобой шофера… — сказала она.
А компания, рассевшись по машинам, помчалась домой к виновнице торжества, где был горторговский папа, который сначала напоил всех на радостях водкой, а потом предложил закатиться в ресторан, ему лично знакомый.
Закатились на трех машинах, гуляли всю ночь, пили все подряд. Поречная, звезда вечера, пила если не больше всех, то громче всех, обещала всем показать Европу, танцевала цыганочку с выходом, кричала, что Герберт — душка, прелесть, а на пьяные расспросы «Признайся, ты ему дала, ну, дала?» хохотала, что он голубой, голубей голубого неба, да, она дала бы ему, да только он взять не сможет. И горторговский папа тоже хохотал, но без всякого восторга, и Настя, которая про себя думала ненавистно: «Конечно дала, только вот когда и как умудрилась, непонятно…», тоже растягивала губы вынужденным смехом.
Потом били посуду — на счастье (горторговский папа все обещал оплатить), пили на брудершафт и просто пили, танцевали до упаду, до пота, до дрожи в ногах. А Настя, соскучившись, захотела домой, но откалываться было неудобно, хотя пора.
Наконец, под утро, когда даже самые стойкие гуляки скисли, она позвонила домой, чтобы за ней прислали шофера, ехать-то было всего минут пять, пешком не больше двадцати. Машина прибыла, она стала прощаться, но ее не отпускали, заставляя пить на посошок. Настя нехотя мочила губы в вине, ей осточертела эта гулянка и эти гуляки, а особенно — Поречная, противная пьяная Поречная, королева вечера, прима их провинциальной помойки, неожиданно выбившаяся одним местом в люди и теперь в угаре своего успеха требовавшая, чтобы все — все до одного! — ехали с ней купаться на реку.
Пока Настя прощалась на ступенях ресторана, бледная и совершенно трезвая, сонный шофер, нервничая, курил за рулем, а Поречная уговаривала ее ехать на реку, крича, что сама поведет машину, она однажды уже водила, а потом полезла на переднее сиденье на колени кому-то и целовалась в темноте салона с кем-то, пока не видел горторговский папа, который тем временем расплачивался в ресторане за выпитое и съеденное.
Насте удалось вырваться под предлогом завтрашнего зачета (время было на излете летней сессии). Она отправилась домой, уставшая и внутренне примирившаяся со своим неуспехом и с Поречной…
Впрочем, она почти не удивилась, когда на следующее утро похоронным — но не с перепоя, а от происшедшего — голосом ей вдруг сообщили, что машина с гуляками свалилась с обрыва, Поречная в больнице вся переломанная, кто-то погиб, кажется кто-то из звуковой группы. Что Европа, конечно, накрылась, Герберт, который уже в Москве, теперь рвет и мечет от бешенства.
Не удивилась, потому что путь справедливости порой извилист, не прям, однако приход ее неизбежен, как неизбежен. закат после долгого дня, хотя и не столь предсказуем.
Настя искренне посочувствовала бедняжке, готовясь заменить Поречную, которая во всем виновата была сама, никто ее не принуждал садиться за руль, наоборот, все останавливали, образумливали — все, кроме нее, усталой, сонной, измотанной переживаниями. А то, что не остановили, не ее вина, совсем не ее…
Она даже навестила несчастную в палате, где с жалостливым удовольствием оглядела ее неряшливо выбритую (для наложения швов) голову, лопоухо круглившуюся на подушке, и рассеченный вертикальным шрамом запекшийся рот. Принесенные с воли апельсины раскатились по одеялу солнечными шариками, но не обрадовали больную, которая из-за выбитых зубов ела плохо и мало.
Впрочем, иностранный проект, прервавшись в самом начале, больше не возобновился. Лена Поречная полгода провалялась в больнице, умываясь слезами и проклиная свою невезучесть. На белый свет она выползла, прихрамывая, только зимой. К тому времени на студии ей уже подобрали замену, хрупкую девочку кукольного вида, ковырявшую слова медленно, врастяжку, но, впрочем, достаточно милую и звезд с неба не хватавшую.
Наталья Ильинична, сочувственно охая, сообщила бедняжке Поречной, что, как только она понадобится, ее сразу позовут, осведомилась о здоровье, опять поохала, спросила про горторговского папу, сказала: «Ну, передавай привет!», после чего навсегда рассталась со своей бывшей подопечной. И не потому, чтобы она ревновала девушку к ее внезапному успеху или была обижена за неуспех дочери, просто… Просто время ушло, на студию пришли другие люди, новые лица, эти новые лица и другие люди принесли с собой новое время, все старое и лежалое теперь в него не пропихнешь.
Просто, если уж ты поймал синюю птицу, — изо всех сил держи ее пышный хвост, чтобы не вырвалась. Потому что синяя птица не возвращается к тем, кто однажды ее упустил. И это — справедливо.
«Каждому из нас хоть раз в жизни выпадает уникальный шанс, скажет Настя через несколько лет, сочиняя подводку к новому телевизионному сюжету. — Упустив его, мы кусаем локти, сетуя на свою нерасторопность. Героиня нашей следующей истории поняла: синяя птица не возвращается к тем, кто однажды ее проворонил. Американцы по этому поводу говорят: случай выбирает подготовленные головы…»
Ее голова была наилучшим образом подготовлена для успеха. И в итоге успех пришел к ней…
И вот грянула перестройка!' Телевидение, освободившись от партийного стреноживания, вырвалось на свободу, жадной губой хватая пьяный воздух политического раздолья. Прежние хозяева жизни сгинули, новые еще не успели набрать вес и жир. Казалось, нынче каждый человек владелец и творец своего счастья, каждый должен максимально использовать свой потенциал. И каждый старался, как мог…
Наталью Ильиничну внезапно полюбили многие денежные люди, надеясь через нее протащить в эфир кусочек самой откровенной «джинсы».
«Джинсой» на телевидении называются заказные материалы в виде репортажей, деньги за которые поступают прямиком в карман тележурналиста (или в карман его патрона). Так как прямая реклама кооперативного товара в перестроечные времена выглядела весьма убого, да и расценки на нее были не по зубам самостроковым кооператорам, вот и старались дельцы по советской привычке добиться телеангажемента с заднего крыльца, по блату, по знакомству, приплачивая от щедрот своих тому, кто ненавязчиво расхваливал их товар.
Первым из таких «джинсовиков» оказался давний приятель Андрея Дмитриевича. Он не в службу, а в дружбу попросил Наталью Ильиничну о скромной услуге — всего-то сказать пару фраз в вечерних новостях о великолепном качестве «варенок», которые шьет отважный кооператор, будущее новой России… Наталья Ильинична не в службу, а в дружбу выполнила просьбу. Предприниматель остался доволен, презентовав благодетельнице тюк своего товара. Директриса подарок приняла, оторопело округлив удивленные глаза, а потом долго звонила по знакомым и незнакомым, пристраивая штаны за полцены.
Далее последовала очередь некоего свиновода из периферийного района, потом один ресторатор присосался к ней, как клещ, — дай его в эфир, и все тут… В итоге шофер Плотниковых съездил в район к свиноводу, вернувшись доверху нагруженный свининой, а ресторатор за услугу рассчитался званым ужином. Пришлось всем семейством посетить его «тошниловку» — не по желанию, а по служебной необходимости, так сказать.
Вскоре, оглохнув от просьб торговцев, владельцев казино, крупных предпринимателей, проходимцев и пройдох всех мастей, Наталья Ильинична отказалась от натуральной формы оплаты — бартером, натурой, услугами или же просто хорошим отношением — и перешла к цивилизованной форме платежей — пусть черным, но «налом», пусть мимо телевизионной кассы, зато в свой карман.
И если на официальную рекламу, которую смотрели мало и неохотно, более в удивлении перед новой формой телевещания, чем для целей информации, зритель «покупался» плохо, то на «джинсу» в новостях он шел открыто и доверчиво — как озерный карась идет на лежалого червяка, которого рыболов умело пошевеливает, дабы придать бодро-свежий вид изначально дохлому кишечнополостному индивидууму. И если средства за прямую рекламу поступали в кассу телестудии, после чего на них покупалась аппаратура, финансировались съемки, выплачивалась зарплата сотрудникам, то деньги за заказные передачи шли прямиком в карман Натальи Ильиничны, которая, правда, слегка вибрировала душою, чувствуя, что поступает не совсем хорошо, однако умело глушила всплески своей совести, /того докучливою и разорительного чувства.
Вскоре рядовые сотрудники тоже взяли пример со своей директрисы, Пионером «заказухи» стала, как ни странно. Настя, занявшаяся гнилым «джинсовым» делом вполне бескорыстно, на добрых основаниях. Один из ее музыкальных друзей попросил снять репортаж о рок-группе «Домашние гитары».
— Мы такие таланты. Но почему телевидение нас не замечает? — горячился длинноволосый парень.
«Действительно, почему?» задалась вопросом Наела после чего состряпала репортаж о прозябавших до сих пор «Гитарах», которые ее стараниями превратились чуть ли не в «Биглов» местного масштаба, в юродских гуру, лишь из за ангистоличной альтернативности не желавших менять концертную площадку областного захолустья на московский простор, масштаб, славу, лены и, наконец…
Ее усилия не пропали втуне. Вскоре музыкантов заметил ушлый продюсер, который сначала повозил ребят по району, пугая их завываниями механизаторов и доярок, d потом отправил группу в гастрольное турне. Впереди замаячила столица…
Потом настал черед бедных художников, чью заштатную галерейку капризные меценаты, утратившие вкус к высокому искусству и более уповавшие на хлеб, чем на зрелища, обходили десятой дорогой. Болея за областные таланты. Настя сочинила текст о современных Филоновых, несущих великое искусство и массы. Надо сказать, местные живописцы были поражены, точно тайным вирусом. манией изображать зеленых теток с арбузными грудями и фиолетовыми лобками, с кулачными лупками и с вурдалачными лицами — товар, хорошо идущий на всех континентах, кроме нашей, русопятой страны, где народ, воспитанный на левитанских и шишкинских пейзажах, на ненавязчивой васнецовшине, на уютном, с березками и церквушками искусстве, единодушно отвергает зеленых голышей.
После выхода передачи новоявленные нувориши в три дня разобрали лежалых теток, за чистую монету приняв телевизионные дифирамбы. Обрадованный галерейщик примчался к своей благодетельнице с поцелуями и восторженно раскрытым бумажником. Настя, поначалу стыдливо отказавшись от денег, презентованную сумму в конце концов приняла — потому что не любила финансово зависеть от родителей, а собственных средств по студенческому скудному положению ей не хватало.
Не отказавшись от «благодарности» в первый раз, неудобно было от нее отказываться и во второй… И в третий тоже, скрипнув зубами, пришлось согласиться. Вскоре «джинсовость» ее репортажей стала очевидной.
Вскипев справедливым гневом, Наталья Ильинична потребовала у дочери ответа, имея в виду приставучего галерейщика:
— Между вами что-то есть? Нет? Тогда сколько он тебе заплатил?
Узнав, во сколько обошелся ловчиле телевизионный демпинг, директриса потрясенно охнула. Выходило — мало, чудовищно мало!
— Но ведь это художники, искусство, — возразила Настя. — Они не могут платить как кооператоры…
— Почему не могут? — удивилась Наталья Ильинична. И это прозвучало как «Смогут, если захотят». — И потом, — добавила, — на телевидении существует только один директор, милая, и этот директор — я…
— Но, мама! — возмутилась Настя, уже привыкшая к дополнительному источнику денежных поступлений.
Договорились, что Настя станет отправлять своих «джинсовиков» к матери, у которой к тому времени сложились твердые расценки, а та станет выплачивать ей процент от заказа. На том и порешили… Таким образом у Насти появилась своя копейка, а мама поддерживала ценообразование, регулируя наплыв клиентуры и контролируя рынок.
Однако через месяц-другой история повторилась вновь, правда, уже не с Настей, которая смирилась с правилами игры хотя бы в силу их родительской непререкаемости, а с ее коллегой, В репортаже корреспондент так распинался о великолепном заводе по производству чего-то чугунного, что через шелуху преувеличенных славословий явственно проглядывали уши самой что ни на есть обыкновенной «джинсы».
Наталья Ильинична поняла: если не принять экстренных мер, ее телевизионная власть скоро рухнет. Вызвав корреспондента пред свои ясные очи, директриса задала ему парочку откровенных вопросов. Но юноша держался спокойно и нагло, от факта получения денег открещивался, твердил, что снял репортаж только потому, что завод уж больно хороший…
Провинившегося журналиста Наталья Ильинична с треском выставила вон — чтоб другим неповадно было.
Затем, связавшись с директором завода, воркующим голоском попросила впредь подобные вопросы решать только через нее, потому что именно она, в конце концов, директор и, если что, она ведь может и чистую правду поведать… И не всем эта правда придется по вкусу, ой не всем!
Директор сразу все понял. И покорился, вытянув руки по швам. А журналиста-бунтовщика месяц спустя приняли обратно — своих врагов Наталья Ильинична предпочитала кормить из собственных рук.
Студийная жизнь постепенно наладилась. Кто платил за «джинсу», тот ее имел по установленной таксе. Никаких скидок Наталья Ильинична никому не делала, даже своему мужу, кстати (его завод тоже что-то рекламировал, какие-то конверсионные дуршлаги, какие-то убогие соковыжималки, ломавшиеся по три раза на дню). И это было справедливо.
На вопросы подруг о личной жизни (впрочем, на самом деле вопросов таких не было, потому что личная жизнь — ее же видно, как ни скрывай, все равно наружу вылезет) Настя отшучивалась, что ждет принца и ищет рыцаря, но по нашему скудному времени принцы и рыцари в переводе, поэтому она предпочитает господ состоявшихся, а не безродную студенческую шантрапу, язык наперевес в поисках хлеба.
И состоятельный господин состоявшихся капиталов уже имелся на примете — молодой перспективный губернатор, мальчишка, выскочка, парвеню! Подозрительный по семитству, но прозрачный по родословной, ставший губернатором одним махом, наглым наскоком, почти случайно… Надо сказать, в начале девяностых только такое и возможно было — невозможное, небывалое, отчаянное!
Когда Настя брала у губернатора интервью (кому, как не ей, поручить сие достойное дело, ведь и папа ее с властью якшается по экономическим проблемам своего завода, и мама финансирование для своей студии выбивает), Земцев четко чеканил слова, растягивал фразы, полные глубокомыслия и свобододумия, сияя в прицеле телекамеры фанатическим светом крупно-выпуклых глаз, чей блеск вызывался не столько экономическими перспективами области, сколько (так казалось всем присутствующим) прелестью юной интервьюерши.
— Что ваша команда делает для пенсионеров? — с полуулыбкой, давно уже сменившей прежнюю разудалую ухмылку, вопрошала Настя, а губернатор, очарованный светом обольстительных глаз, обещал сделать для пенсионеров все, что только сможет.
— А для многодетных матерей? — не отступала корреспондентка.
И многодетных матерей, если верить обещаниям, властитель скоро должен был осчастливить своей щедрой, но не щепетильной рукой.
Опасливо вспоминая скоропалительный, слава богу, быстро закончившийся брак дочери, Наталья Ильинична вовсе не возражала против дружбы Настеньки с губернатором — более, впрочем, формальной и официальной, чем сердечной и тайной. Превращению приятельства в любовную привязанность, чреватую глупостями и поспешными шагами, мешала, кажется, лишь Губернаторова жена, невыразительная блеклая особа, по простоте своей вовсе не стремившаяся воспользоваться положением супруга для своих целей.
Губернаторша в областные дела не лезла, тихо воспитывала двоих детей, на внебрачные похождения мужа смотрела сквозь пальцы и, уж конечно, не стала бы помехой для приятного и продуктивного адюльтера, в результате которого Наталья Ильинична, наконец, получила бы финансирование для своей студии, закупив современную аппаратуру вместо того полусдохшего дерьма, которое стояло еще с семидесятых годов, а Андрей Дмитриевич договорился бы об организации совместного с немцами предприятия, директором которого в обмен на многие приятные перспективы — налоговые и прочие, происходившие из патронажа этого предприятия областной властью, — поставили бы, к примеру, супругу Земцева…
Поэтому нельзя сказать, что именно противодействие Настиных родителей или козни Губернаторовой жены были причиной того, что громкий роман, казалось предназначенный к свершению самими Небесами, так и не состоялся. Настя и Земцев лишь протяжно улыбались друг другу в эфире, изредка встречались вне студии — например, на открытии новой котельной или на закрытии очередного завода, время от времени ужинали в кафе своих общих знакомых и на пару с ними, их уже кое в чем подозревали, известно в чем, — но абсолютно, кстати, безосновательно и голословно. Появляясь в кадре, они олицетворяли собой две власти, земную и практически небесную, то есть эфирную. Они выглядели прекрасной парой, они и были бы прекрасной парой, если бы не… Если бы между ними не было многих, многих, многих препятственных «не»!
Если бы Настя не считала такую связь скандальной для себя, хоть и престижной.
Если бы губернаторов не назначали временно, на четыре года.
Если бы у Земцева не было жены.
Если бы у Насти не было первого отрезвительного брака.
Если бы не родители, перед которыми ей было бы стыдно.
Если бы не город, в котором его знали абсолютно все. а ее — почти все.
Если бы не невозможность абсолютной анонимности.
Если бы не его дети.
Если бы не его мнимая бедность и реальная честность, которая конечно же не позволит ему тратить на нее столько, сколько она заслуживает.
Если бы она его любила, если бы он ее любил.
Если бы их связь не была обречена на неизбежный конец.
Если бы после этого конца не было так позорно — для нее. в первую очередь.
Если бы эта связь не нуждалась в физическом воплощении. совершенно избыточном и тягостном для Насти, естественном и приятном для ее кавалера, о котором он только и мечтал и которого он только и добивался — как все они. в смысле мужчины, всегда.
Если бы на все ее личные успехи и достижения не стали бы говорить, что они добыты не ее личными достоинствами. а одним, неудобосказуемым местом.
Если бы…
Еще много было всяких «если» и «не»…
Тем временем недоброжелатели неустанно подмечали явные взгляды и тайные вздохи знаменитой в местном масштабе парочки. И даже мысленно выстраивали комбинации. исходя из того, как будет развиваться их роман — по официальному, скандально-разводному пути или по неофициальной, подпольно-скрытной, адюльтерной дорожке.
Между тем губернатор Земцев был многим обязан Наталье Ильиничне. Свою политическую карьеру он начал еще в конце восьмидесятых, безусым студентом, когда возле города начади строить атомную электростанцию. Велось строительство ни шатко ни валко, а к началу девяностых оно и вовсе застопорилось: после Чернобыля народ, объявив войну партийной АЭС. стал глухо роптать против грозившего ядерными неприятностями объекта. То и дело возле бетонно-белых кубиков, разбросанных по изумрудной пойме реки, кучерявились стихийные митинги и взвихривались организованные собрания. О ту пору Земпев числился комсомольским лидером института, полому по велению долга, по движению сердца ему приходилось в этих митингах участвовать и даже время от времени их возглавлять.
Писались какие-то протестные письма, произносились какие-то гневные речи… Митинги подробно освещались местным телевидением, и с подачи Натальи Ильиничны словоохотливый Земпев часто возникал на экране, ловко тасуя правильные фразы, — телегеничный, молодой и вообще душка!
Потом, когда новоизбранному президенту понадобилось назначить на губернаторство лояльного себе человека, в администрации стали перебирать местные кандидатуры. Тут-то и всплыла фамилия Земцева… Вспомнили, что человек он явно демократического толка, после института работал на производстве, почти руководил и даже чем-то отличился, в какой-то спартакиаде, что ли, — и оп-ля! — назначили молодого производственника губернатором, надеясь, что тот будет верен новой власти, потому что всем обязан ей.
Так и вышло. Благодарный Земцев в меру сил и по мере средств строил демократию — не так, как понимал ее из мимоходом прочитанного Маркса и законспектированного с чужих слов Ленина, а вообще без всяких основоположников, по собственному разумению, ведомый случайными обстоятельствами и направляемый случайными людьми…
Таким образом, Наталья Ильинична, можно сказать, собственноручно способствовала политическому успеху своего нынешнего покровителя. Она и теперь кое-чем помогала ему, а Земцев тоже не оставался перед ней в долгу, периодически направляя к своей благодетельнице банкиров, предпринимателей и мелких политиков на выданье. И эти люди платили ей совсем уже другие, совсем не «джинсовые» деньги за ту же самую «джинсу»…
С этих денег директриса отстегивала гонорары рядовым исполнителям своих приказов, чтобы те тоже старались и способствовали, покупала новые «бетакамы», новые монтажные столы, новое японское, с иголочки, оборудование, делала роскошный ремонт на студии, выплачивала премии и так далее…
С ней считались в верхах, ее боялись в низах. Ее власть в городе была абсолютной.
Настало, наконец, время познакомить читателя с Николаем Барановым, многолетним заместителем и другом Андрея Дмитриевича.
Николай Федотович близко сошелся с Плотниковым в конце шестидесятых, когда их, молодых специалистов, отправили на перспективную стройку, абсолютно необходимую государству, но трудно реализуемую по той скудости отпущенных средств, при которой специалистов было — кот наплакал, а фондов и того меньше. В тандеме Плотников-Баранов Николай Федотович, более осторожный и более раздумчивый, стал ведомым, а Андрей Дмитриевич, любивший рубить сплеча, ясное дело, оказался ведущим. Впрочем, соратники были довольны таким распределением ролей: Плотникову было удобно ощущать рядом плечо друга, а Баранову было приятно отсиживаться за надежной спиной товарища. И там, где Плотников недорабатывал, там за него дорабатывал Баранов. Если Плотников оступался, то Баранов поднимал приятеля, если первый из них шел на рожон, то второй этот «рожон» прикрывал с флангов.
Из такой взаимной тактики однозначно следовала и заместительская должность Баранова, и его следование по карьерной лестнице вслед за товарищем — гуськом, шаг в шаг, ступня в ступню. И когда Плотников стал начальником производственного участка, Баранов стал на этом участке мастером, и, когда Плотникова назначили директором завода, Баранов естественным образом оказался его заместителем. Однако после этого поступательное движение Николая Федотовича по карьерной лестнице застопорилось.
Директор и его верный заместитель дружили семьями. Объединившись в одну родственно-производственную компанию, они часто отдыхали в заводском санатории, и дачные участки у них были рядом, и чаи они гоняли вместе томными июльскими вечерами Как приятно было за общим столом вспоминать забавные случаи и происшествия, некогда бывшие в их совместной жизни, — те мелкие подробности частного и служебного бытования, которые, собственно, и составляют саму жизнь, кропотливо нарастая друг на друге лень за днем, минута за минутой. Они вместе праздновали дни рождения, делали друг другу некрупные, но пенные подарки, и хотя Наталья Ильинична порой ворчала, мол, заладили эти Барановы глупые хрустальные вазы каждый юл дарить, но отнюдь не сердилась на них, А вазы между тем хаотично толпились в серванте, посверкивая огнистыми боками, так и не познав цветов из-за своей многочисленности и, вероятно, тайно мечтая о них.
У Николая Баранова и его жены Веры имелся один-единственный ребенок, сын Сергей, Настин друг детства. Однако для девочки это был вовсе не любимый друг, тот, что понимает тебя с полуслова, которому скажи «а», он подхватит «бе», а друг вынужденный, которою нужно было терпеть, целому что нетерпение Насти было бы осуждено родителями, как с одной, так и с другой стороны. Малолетняя дружба вовсе не переросла в юношескую сердечную дружбу, как то, очевидно, планировали Барановы…
Да и не могло быть никаких чувств между Настей и этим толстым Сережей… Ну разве можно влюбиться в человека, про которого помнишь, как он, сопли на кулак намотав, ревел белугой, когда Настя двинула его ногой в живот, переоценивая амортизирующее действие брюшного жира. И вообще он был ни рыба ни мясо, ни мужчина, ни человек, а всего лишь сын дяди Коли Баранова, Бараненок, как тайно звали его у Плотниковых с дружеской, чуть насмешливой теплотой.
Поскольку Андрей Дмитриевич метил в министерское кресло. Баранов, прекрасно осведомленный о столичных амбициях своего шефа, считал пост директора завода уже как бы своим, мысленно примериваясь к персональной «Волге». к продбазе. к шестому распределительному складу. которыми его семья пользовалась в высшей степени умеренно, только благодаря снисходительности Андрея Дмитриевича, а не по праву, как хотелось бы. И служебной машины у Баранова не было (по должности не полагалось). пробавлялся он обыкновенными «Жигулями», и за границей бывал всего-то раза три — выпускали его с трудом, неохотно, только на пару с Андреем Дмитриевичем. как будто не обнаруживая в нем необходимой для зарубежной поездки советской надежности. И не Мопассана ему предлагали в подписных изданиях, а отечественного Салтыкова-Щедрина — как будто с тайным намеком предлагали, с подспудным презрением, с подвохом.
Между тем Андрей Дмитриевич слишком задержался в директорском кресле, рождая у своего заместителя сначала легкое, а потом все более тяжелившее сердце недовольство. Впрочем, в глаза Баранов ничего такого не говорил, однако регулярно справлялся у патрона, что слышно в министерстве и слышно ли что вообще… Андрей Дмитриевич давно уже решил для себя, что. когда его назначат министром. то заместителем своим, одним из трех заместителей, он обязательно поставит своего верного друга Колю, и потому отнюдь не отказывался делиться с ним сокровенными надеждами и утопическими планами, которые, к сожалению Баранова, так и остались надеждами и планами.
В начале девяностых, когда первобытный капитализм преобразил не только саму жизнь, но и то. что питало эту жизнь, — сердца людей, когда дружба сделалась враждой, сыновняя любовь — дочерней ненавистью, Баранов наконец осознал, что жизнь его практически завершилась, а он так ничего и не достиг: и жена-то у него осталась без норковой шубы, ходит в мрачно-вдовьей каракульче. и сын-то у него балбес, с тройки на тройку в машиностроительном институте перебивается, да и сам он втуне тратит нерастраченные силы на мелкую ежедневную суетню. И это при том, что вызрели в душе его силы общероссийского, ультрагосударственного масштаба! Однако, как и тридцать лет назад, он все еще прозябает от зарплаты до зарплаты, и заводских акций при приватизации ему ничтожно мало досталось, и вообще обидно, и в частности… Ох, обидно!
Постепенно понял дядя Коля Баранов, что в эти смутные непредсказуемые времена Андрей Дмитриевич совершенно не нужен нынешнему министерству, а значит, ему лично, кроме вечного заместительства, ничего не светит. И обиделся он от этого и на судьбу, и на своего патрона, ни в чем, впрочем, не повинного, потому что Плотников всегда пестовал своего заместителя, и выплачивал ему премии, и даже бестолкового сына его, Сережу Бараненка, по связям своим пристроил сначала в райисполком, а потом, когда тот самоликвидировался, в областную администрацию на непыльную должность, не требовавшую от юноши особых умственных усилий, а требовавшую только исполнительности и не дававшую ему за это ничего, кроме необходимого для пропитания денежного минимума.
А еще обиделся Баранов, что на предприятие по производству ширпотреба, которое некогда было организовано для директорской дочурки, его сына не взяли — мол, какой из парня директор, курам на смех! — а пропихнули туда сначала внучатого племянника Натальи Ильиничны, а когда тот проворовался, вообще аннулировали заводик, невзирая на протесты Баранова и на его клятвенные обещания спасти дело. Оскорбившись, Николай Федотович прекратил зазывать Плотниковых на семейные праздники и дни рождения, да и сам перестал захаживать в гости по-соседски. Вскоре он продал дачу, а на вырученные деньги купил подержанную иномарку, которая ломалась чаще, чем ездила, и даже во время простоев ломалась из-за своего вредоносного характера.
Но своей душевной чистоте Андреи Дмитриевич не знал, чему приписан» такое охлаждение. Потом отыскал умозрительную причину (болезнь супруги Баранова) и успокоился. И в свою очередь, тоже, перестал приглашать заместителя на семейные праздники.
А когда Настя засветилась на телевидении, как звездочка, и высоко взлетела в эфире, как ласточка, Баранов вдруг опять принялся навешать патрона. Причем не один навешал, а с супругой и с сыном, дылдой Сереженькой… Пока старшее поколение растабарывало в гостиной, молодые принудительно-недобровольно уединялись в одной из комнат, — Баранов надеялся на неизбежные плоды этого молодежного уединения, на естественное следствие полового разнополюсного влечения, предвидя в браке с юной Плотниковой очень приятные перспективы для сына. По его мысли, молодая жена, опираясь на родительские связи и пользуясь своим телевизионным положением, сумеет сделать для рохли Сережи практически невозможное — поднять его вверх по карьерной лестнице, тем самым обезопасив недотепу Бараненка от грядущих государственных перемен.
Однако Настя, ничего не знавшая о матримониальных замыслах Баранова-старшего и с трудом выносившая друга детства, вдруг опрокинула честолюбивые замыслы дяди Коли, замутив демонстративный роман с губернатором. Причем даже и Баранов-старший признавал, что его Сереженька, долговязый и рыхлый, по всем очкам, особенно по тем, которые на носу, проигрывает красавцу губернатору. хотя Земцев, по его мнению, был наглый враль и вор, прожектер и подонок!
Обиженный, но все еще пылавший дружеским доброжелательством, Баранов решил открыть Андрею Дмитриевичу глаза на двусмысленное поведение дочери — у всех на виду, бесстыдно рассиживает на трибуне под бухающий рокот духового оркестра и при этом так ослепительно улыбается своему любовнику, что в глазах темнеет!
— У всех на виду! — констатировал Баранов соболезнующим полушепотом. — Андрей, разве ж можно… Какая слава для девочки, за всю жизнь потом не отмоется…
Андрей Дмитриевич растерянно разводил руками на замечание доброхота. Дочь его стала ужасно взрослой, и влияние отца на нее теперь казалось безусловно ограниченным и безгранично условным.
Улучив удобный момент, Баранов просветил и Наталью Ильиничну, сохранившую, по его наблюдениям, влияние на Настю. Но та не поняла намека и даже тонко, как она умела это делать (например, что двадцать третья хрустальная ваза — это перебор), намекнула, что это не его собачье дело, что ее дочь невинна как ангел, что между ней и Земцевым ничего нет, кроме служебных отношений и весьма условной, эпизодической и абсолютно невинной помощи со стороны девушки в иностранном языке, в котором губернатор слаб из-за недостатка языковой практики.
— Ну, теперь-то у Земцева недостатка в языковой практике не будет, — с намекающей пошлинкой заметил дядя Коля, отступая по всем фронтам. Ему оставалось только злиться, наблюдая за ходом не подчиненных его воле событий.
Между тем с помощью губернатора, хорошо понимавшего значение четвертой власти и пятой колонны, Наталья Ильинична постепенно обновила оборудование городской студии. Заодно она освежила гардероб, сменив демократичную нутрию на утонченную норку, и завела персонального водителя, который, по слухам, кроме шоферских услуг выполнял еще и обязанности ее персонального любовника. (О, злые языки! О, завистливые сердца!)
Настя теперь считалась единственной примой на местном телевидении: Поречная давно была забыта, как дурной сон, а другие ведущие, скупо и скудно мелькавшие в новостях, Плотниковой и в подметки не годились.
Больше, кажется, не о чем было мечтать, нечего было желать. Выше головы в провинции не прыгнешь, а в Москве и не таких видали…
Ну, признаться, ездила Настя в Останкино на кастинг ведущих… Тайно ездила, чтобы ни одна собака не прознала об истинной цели ее путешествия, чтобы никто не обсмеял ее в случае неудачи, не насладился ее провалом. Между тем кто, как не она, достоин столичной участи! Во-первых, у нее опыт, во-вторых, внешность, в-третьих… В-третьих была мама, но мама в Москве не «играла». Маминого влияния хватило лишь на то, чтобы про объявленный кастинг прознать, записать на него свою дочь, заручиться содействием члена жюри, удачливого беглеца из родного болотца, который к тому времени обосновался в столице (речь о Шумском — но не о знаменитом урологе, а о его родном брате, который сыграет не последнюю роль в нашем повествовании).
Но, увы… Что может сделать один-единственный член, когда у других конкурсанток все жюри подкуплено! По дороге домой Настя глотала обиженные слезы, а мама ее задумчиво играла бровью, не зная, что теперь насчет дочери предпринять: то ли отобрать губернатора у его жены и выдать за него Настю, поставив на столичных амбициях дочери жирный крест, то ли дальше бороться за ее карьеру. Да только с кем бороться? С самой собой? И где? В родном городе уже все побеждены, а в столицах, увы и ах, бороться не получается.
Итак, ничего путного из Настиной поездки не вышло. О ее позоре никто не дознался — и то ладно. Правда, если бы проведали о нем доброхоты, все равно не поверили бы, — потому что по городу вовсю циркулировали слухи о том, что в столицу Настя ездила не просто так, а делать аборт от своего сиятельного поклонника. Слухи унизительные, гнусные, несправедливые!
Ладно, если б между Настей и Земцевым было что-то, так ведь нет! Не было ничего, кроме пары свиданий при свидетелях, нескольких птичьих, клацающих «инговыми» глаголами разговорчиков, кроме просьбы Земцева помочь ему с английским, без которого он как без рук, и ответного смеха Насти, означающего отказ, и ее ехидной усмешки — мол, как медведя ни учи, танцора из него все равно не выйдет!
Знали бы Плотниковы, что источник слухов, шедших, кстати, из администрации области, — это небезызвестный Бараненок, сын дяди Коли, который все ходил к Плотниковым с женой, все гонял чаи, все рассказывал про свою ломкую иномарку и про неудобосказуемую болезнь своей супруги, что-то там с пищеварением и газообразованием…
Итак, роман, свершившийся в устах всего города, но не в действительности, то мнимо возгорался, когда Настя оправлялась с губернаторской командой в деловую поездку по области, то затихал, когда слухи о том, что Земцева собираются посадить как проворовавшегося бессребреника, вновь обретали очевидную несомненность.
Однажды Настя с губернатором засиделись за полночь в небольшом кафе под гитарный перебор приглашенных музыкантов. Народу за столиками было мало. Парочка самозабвенно болтала, перескакивая с беглого русского на тугой профилактический английский, смеялась чему-то — кажется, Земцев рассказывал про какого-то балбеса из администрации области, которому, что ни поручи, все провалит. «Бараненок!» — с улыбкой узнавания восклицала Настя, громко прыская.
Потом, засобиравшись домой, музыканты начали складывать инструменты. Им помогал один длинноволосый, странно знакомый Насте человек. Почувствовав на своей щеке пытливый взгляд, девушка небрежно покосилась в его сторону… А тот длинноволосый, небритый, в тертой кожаной куртке, не настаивая на узнавании, поспешил скрыться… Это был ее первый муж, Илья.
Тем временем Земцев жаловался своей собеседнице на жизнь — мол, Москва местную инициативу зажимает, а потом обольщал ее поездкой в одну из англоязычных колоний, а потом просил помочь ему с языком, на что Настя задорно, совершенно не боясь двусмыслия и пошлости, демонстрировала ему розовый межзубный кончик, этим не то приглашая губернатора к поцелую, не то отказывая ему во всем, даже и в языке…
Вскоре освободилось место в региональном управлении, куда надо было командировать чиновника из области, толкового и знающего, который сумел бы постоять за интересы родного города. Сразу же разгорелась подковерная борьба: многие хотели занять эту перспективную должность. Баранов считал, что его Сережа — это человек прямо-таки созданный для лакомой должности. Он вознамерился протолкнуть на нее свое дитятко. совершив возможное и невозможное, совершив отцовский подвиг, а при необходимости и должностной подлог.
Встретившись с Настей во время семейного чаепития, он шутливо назвал девушку Еленой Прекрасной, а потом вдруг попросил ее замолвить за Сережу словечко, расписав дело так, будто бы это прямая ее обязанность. Ведь все знают, что она с губернатором на короткой ноге, про иное даже не говоря… Так почему бы ей не помочь другу детства?
Но Настя, уже освоившая искусство лавировки. к которому она прибегала, чтобы отбиться от чужих интересов во имя собственного спокойствия, поинтересовалась, почему это дядя Коля возомнил, будто ей по силам мировые перестановки, если она всего лишь рядовой диктор на телевидении. Дядя Коля, не очень трезво рассмеявшись (чай был сдобрен изрядной порцией «Хеннесси», к которому Баранов в последнее время пристрастился — не по чину и не по карману), высказался в том смысле, что людям глаза не замажешь и надо пользоваться случаем, пока есть чем пользоваться…
Вынужденно улыбнувшись пьяному дяди-Колиному бреду, Настя никому не пожаловалась на него — ни родителям. ни Земцеву, однако не преминула занести обидные слова в тайный шорт-лист памяти. Через неделю в эфир вышел злобный репортаж о том. что штаты областной администрации неимоверно разлады. вокруг власти кормится множество бестолковых людей, которые только даром хлеб переводят, перебирая никчемушные бумажки и не принося пользы обществу.
Результатом журналистского выпада, о справедливости которого не стоит здесь рассуждать, стадо сокращение управленческих штатов, давно уже планируемое властью (только выборов ждали, чтобы на новый срок проскочить). И кто виноват, что именно Бараненок, как самый молодой и самый бестолковый, попал под это сокращение? Что именно его показали на всю область, с умелой дерзостью вставив в кадр? Да еще в качестве комментария картинку народного возмущения подклеили: опрашиваемые старушки верещали, яростно брызгая слюной на корреспондентку: «Здоровые лбы! Ряхи наели, да на них пахать надо, трудовые наши деньги прожирают…» И что Барененку теперь грозила если не армия, от которой его удалось отмазать по состоянию здоровья, то уж завод непременно, а ведь на заводе по нынешним временам карьеру не сделаешь.
И уж совершенно непонятно было, каким образом никчемушный бестолковый Бараненок в конце концов все же занял ту самую вожделенную должность, о которой многие грезили, как об обители всех праведных и святая всех святых. Загадка!
Но самое ужасное, что, улизнув из пределов родного города, Сережа Баранов (теперь уже Сергей Николаевич) стал мало того что недосягаем для критики, он еще и опасен стал! Совершенно безвредный на местной чиновничьей должности, он вдруг получил право насылать на область проверки, анализировать их результаты под особым, нелицеприятным углом зрения и, в зависимости от своей воли или неволи, давать разбирательству ход или останавливать его.
И вскоре губернатор задрожал под пристальным взором возлюбивших область инспекций, и Наталья Ильинична обмерла внутренне и побледнела внешне, предвидя для себя неприятные последствия от этих проверок, поскольку анализ расходного бюджета студии однозначно указывал на огрехи директрисы — и на норковую шубу указывал, и на служебную иномарку, и на персонального водителя… И на то указывал, что хотелось скрыть, да вот скрыть было невозможно. Увы!
Каким образом Бараненок занял такое высокое и безопасное место? Мы и сами мало понимаем, как именно. Но догадываемся.
Итак, граждане, умеющие читать между строк и сидеть между двух стульев, угадают причину стремительного возвышения Баранова в некой провинциальной интриге, тайные пружины которой когда-нибудь станут явными, а итоги ее до поры до времени скрыты маскирующей завесой.
По неписаному правилу внебрачных связей жена всегда узнает об измене мужа последней. Вот и Губернаторова Элла, эта святая женщина, в жизни никому не делавшая зла и стряпавшая дивные пироги с капустой, долгое время даже не подозревала о бесстыдной связи своего супруга, которому отчего-то казалось (непростительная наивность для облеченного властью человека), что из очевидной неприкрытости их с Настей официальных отношений следует отсутствие отношений неофициальных. Ему представлялось, будто истинное прелюбодеяние всегда прикрывается тайной и существует лишь под ее покровом. Перейдя в явную фазу, оно или изживает себя, закончившись разрывом, или под напором вынужденных обстоятельств превращается в официально-брачный (официально-скучный) матримониум.
Ничего не зная о «любовнице» своего супруга, Элла ничего не знала и о приписываемых ей абортах, и об их с Земцевых тайных детях, и о ее бриллиантах ничего не знала, и о квартирах, машинах, дачах, и о совместных с ее мужем поездках — не по области, а по тропическим островам — не ведала, и не ведала, слава богу, что ее жалеет весь город и ей сочувствует вся область. И не ведала, что Николай Федотович Баранов, хороший сосед ее матери, тоже по-человечески ее понимает. И поэтому, не желая выносить сор из избы, советует принять меры в духе гласности и демократии — разогнать руководство телевидения, чтобы набрать туда новых, неангажированных людей вместо старых и ангажированных.
Когда же Эллу, наконец, просветили, Губернаторова жена предприняла некоторые действия, вследствие которых Бараненок очутился там, где он в конце концов очутился, то есть на теплом месте, на хорошей должности, а под Натальей Ильиничной явственно зашаталось телевизионное, доселе совершенно незыблемое кресло. Настю временно убрали из эфира как компрометирующую светлое имя губернатора — ее мать решилась на это не по чьему-либо настоянию, а из чувства самосохранения. Слава богу, хоть Андрею Дмитриевичу ничего не грозило, так как его завод считался не областного, а центрального подчинения, а в столице обычно плюют на мелкие провинциальные дрязги. Там свои дрязги имеются, крупного масштаба и несравненно более финансово закрученные…
Но, как говорится, беда не приходит одна… После неприятностей семейных на Земцева свалились неприятности служебные, и произошли они с подачи ранее тишайшего Бараненка: в Москве срочно стряпалось дело о нецелевом расходовании средств. Оттуда уже грозили губернатору отсидкой, что Земцеву по молодости лет и по пылкости горения на рабочем мечте было очень обидно. Впрочем, на такой расстрельной должности ждать благодарности не приходится…
Во время своего последнего эфира Настя, трагически глядя на зрителя сапфировым взглядом, произнесла яростный спич о том, что за правду в нашей стране уничтожают, и за успех тоже, а за радение о народном благе прямо со свету сживают — это аппарат отжившей административно-командной системы сопротивляется, поднимаясь на последний и решительный бой.
И горожане мгновенно поняли: губернатора скоро «свалят», однако никто не знал, что послужило исходным толчком для падения Земцева, ведь в области жизнь протекала тихо и мирно, как всегда, и даже немногим лучше, чем раньше, хотя и не так хорошо, как могла бы быть в принципе. Взять хоть соседний город — там и зарплаты меньше, и заводы стоят, и пенсионеры стонут… А все почему — потому что губернатор у них не орел орлович, сокол соколович вроде нашего демократа Земцева, человека нового времени и новой государственности, а старый плюгавый коммунист, из которого песок сыплется.
На пике борьбы за свое место под солнцем (то есть в эфире) и борьбы за Земцева, который ей это место обеспечивал, Наталья Ильинична ежедневно составляла полемические тексты, прибегая к эзопову языку и смутным безадресным намекам. Настя прилежно озвучивала материны выпады перед камерой, однако всем было ясно: дни Плотниковых на телевидении сочтены, директорский трон Плотниковой-старшей гибельно качается, так же как эфирный трон ее смазливенькой дочери.
Итак, на излете телевизионной карьеры, когда стало очевидно, что должности Наталье Ильиничне не сохранить, когда на замену ей уже готовился некий господин, по молодости лет учившийся во ВГИКе и вот уже лет двадцать заведовавший репертуарной частью местного драмтеатра, и что, когда и если такая замена свершится, Насте останется лишь, выйдя замуж, лично заняться увеличением рождаемости в стране, чтобы ее маме было чем развлечься на старости лет, на их пятидесятилетием опасном сломе, — во имя дочкиного будущего директриса отважилась на отчаянный шаг.
— Михаил Борисович, — обратилась она к губернатору. — Кадры решают все, как известно… Между тем кадров у нас нет!
— Как нет? — удивился Земцев, не понимая, к чему клонит его потенциальная, но так и не случившаяся теша.
— Да, увы… На нашем городском телевидении нет профессиональных, высококлассных кадров, — обескураженно развела руками Наталья Ильинична, подразумевая при этом, что она с дочерью, естественно, не в счет. — Вот я уйду, кто меня заменит? Область останется без телевидения!
— Что ж, надо воспитывать кадры, — вздохнул губернатор.
— Педагогов мирового уровня у нас сроду не бывало, да и теперь нет… Разве только ребят обучить на стороне?
— Ну, значит, нужно учить… Не приглашать же нам работников из Москвы! К тому же они и не поедут…
Наталья Ильинична согласилась, что приглашать не надо, однако при этом заявила, что по большому счету стоящих педагогов в Москве тоже нет.
— А где есть? — доверчиво осведомился Земцев.
— В США, например… Штаты — это мировая империя новостей. Хорошо бы туда! отправить поучиться наших ребят…
— А на какие средства? — вздохнул губернатор, предвидя расходы, которые очередная инспекция поставит ему как лыко в строку и которые могут стоить ему если уж не власти (которая и без того висела на волоске), то последней оставшейся у него ценности — свободы.
— Фи, средства… — гневно фыркнула Наталья Ильинична, памятуя, однако, об их нецелевом расходовании, о дорого обошедшейся ей норковой шубе и об автомобиле с обаяшкой шофером. — Вон сколько банков в городе! Да они будут счастливы скинуться на благое дело!
— Спонсоры! — догадался Земцев.
— Спонсоры! — подтвердила его собеседница. — А мы потом рекламой с ними рассчитаемся… Когда-нибудь потом… Кстати, у меня есть выход на Москву, я могу договориться насчет заграничной стажировки… Помните Захара Шумского, знаменитого журналиста? Он теперь в столице… Он мой старинный приятель, кстати…
— С деньгами, конечно, вопрос решим, — покорно отозвался Земцев. — Только понимаете, Наталья Ильинична…
Губернатор долго мялся и вздыхал, пока, наконец, не отважился изложить свою идею, которая состояла в следующем: стажеров надо отобрать по конкурсу, а не по знакомству. Потому что, кто именно поедет на учебу, и так ясно — в первую очередь Настя. И губернатор обеими руками выступал за ее кандидатуру, признавая необходимым временно удалить девушку из города, как сильный повод для супружеской обиды и одновременно инспекторских инсинуаций. Естественно, он желал Насте самого лучшего и готов был для нее на многое, но не на все, однако. И он был рад помочь ей, а заодно и Наталье Ильиничне, которой, по общему мнению, помочь было уже невозможно.
— Конечно, объявим конкурс! — воодушевясь, подхватила директриса. Идея понравилась ей своей показной демократичностью. — Отберем самых талантливых ребят, нашу надежду и гордость…
— Надо бы и комиссию создать для отбора…
Плотникова долго не думала.
— Комиссию? Отлично… Трех человек, я думаю, хватит: вы да я, ну и… Еще пригласим кого-нибудь авторитетного… Можно Захара Шумского в качестве‘независимого арбитра позвать, мы с ним давнишние приятели…
Губернатор согласился войти в комиссию, решив, что объявленный конкурс ему ничем особенным не грозит, зато в случае успеха Настя временно, до устранения супружеских разногласий уедет из города. А отъезд девушки успокоит не только жену, он, может быть, и инспекцию тоже успокоит…
Итак, объявили конкурс с нелегкими условиями (знание языка, журналистские работы с крепким аудиовизуальным рядом), утрясли состав жюри, объявили всенародное голосование купонами из местной газеты… Затем три месяца собирали материалы, потом еще месяц подводили итоги, потом подвели, наконец…
В итоге Настя отправилась в Америку, а Бараненок остался с носом.
Не успела еще девушка уехать, как на губернатора нежданно-негаданно свалилась новая напасть: его возлюбил сам президент, вопреки результатам проверки региональной инспекции и невзирая на эти самые результаты. Потому что в душе президент тоже был демократ, как и Земцев, и тоже всю жизнь боролся с административно-командной сволочью. Губернатора вызвали в Москву пред сиятельные президентские очи, чтобы сделать ему предложение, от которого невозможно было отказаться, — стать правой рукой правителя и его зрячим оком, его карающим мечом на переднем фланге борьбы с административно-командной системой. Ради этой должности можно было не только пожертвовать старой любовью и народным избранничеством, но и всем остальным тоже можно было пожертвовать.
И он пожертвовал бы, право слово.
После отъезда Земцева в Москву расклад противоборствующих сил в городе переменился: Наталье Ильиничне больше ничего не угрожало, как и ее дочери, — после возвышения их покровителя на Плотниковых словно распространился невидимый иммунитет. Бараненок, теперь совершенно присмиревший, был вынужден принять результаты финансовой проверки к сведению, но не к действию. Увы, он теперь не мог покуситься на бывшего губернатора, который ускользнул от всяческих проверок, не мог он навредить и Наталье Ильиничне, которая опять крепко вцепилась в свое незыблемое телевизионное кресло.
После пережитого Плотникова-старшая решила обезопасить себя от будущих провокаций. Она разыскала людей, близко знавших Сергея Николаевича, Сереженьку, по его работе в городской административной богадельне, и не погнушалась вытрясти из этих людей кое-какие, нотариально заверенные сведения, которые сами по себе стоили не так уж много, однако их обличительная ценность на фоне общественного скандала возрастала многократно. Кстати, этот скандал ей, облеченной властью над мнением народным, ничего не стоило организовать…
А потом еще Андрей Дмитриевич, нимало не желая очернить своего хорошего друга Колю Баранова, с которым он всю жизнь, рука об руку боролся за выполнение производственного плана, вспомнил подзабытую историю какого-то семьдесят лохматого года, историю, которая в свое время наделала много шуму и из-за которой Андрей Дмитриевич чуть было не лишился членства в партии, — историю об аварии в цеху, когда по халатности должностных лиц, усугубленной плохим бетоном и трагическим стечением обстоятельств, обрушились перекрытия и погибли люди. Тогда после невнимательного разбирательства Андрею Дмитриевичу влепили выговор по партийной линии, а Баранову вкатили «строгача», хотя виноват в происшедшем был именно Баранов — и он один! Именно его подпись стояла под документом, удостоверявшим качество бетона и его пригодность для зимнего, торопливого, с опережением сроков строительства…
Ту давнишнюю историю, дорого стоившую мужу, Наталья Ильинична знала в подробностях, своевременно настояв на документальной фиксации фактов. Теперь за давностью лет эти документы добыть было трудно, однако не невозможно.
Добыли…
И сразу же Баранов, разглядев какое-то странное копошение вокруг той неприятной для него истории, поспешил возобновить неформальные связи с семьей своего покровителя: приплелся с женой «на огонек». Во время чаепития Николай Федотович неустанно восхищался Настей и обзывал своего единственного отпрыска «рохлей» и «балбесом», а в конце визита, еле ворочая тяжелым от алкоголя языком, вдруг выпалил на голубом глазу, что про махинации с заводскими акциями, которые будто бы год назад провернул Андрей Дмитриевич (наглая ложь!), никто ничего не узнает, он могила, будьте покойны и давайте дружить, милости просим к нам на чай в любое время, а особенно когда Сереженька со своей новобрачной супругой пожалует, заходите для приятного знакомства…
А кто супруга, спросили.
Девушка, конечно… Дочка прокурора, живет в столице, где Сереженька нынче трудится на благо отечеству, во славу родины, один как перст. Кстати, вам тоже непременно надо познакомиться с прокурором, в жизни такое знакомство обязательно пригодится… Да, скажите, а что же Настенька, как она там живет-поживает в своих Америках, и что Земцев, пишет ли, звонит ли, скучает?
В ответ Наталья Ильинична высокомерно объявила, что Настенька живет-поживает прекрасно и что ребята стажируются с ней все такие хорошие, особенно один мальчик, Щугарев, чей папа в госбезопасности не последняя пешка, они, кстати, очень, очень дружат, дай бог, чтобы нечто большее между ними завязалось… Что Земцев, конечно, не звонит, до того ли ему, бедному, телевизор же смотрите, новости по первому каналу, и знаете, конечно, что сейчас в государстве происходит, все кверху дном и вверх дыбом… Но он, благодетель наш и покровитель, твердо обещался при первом удобном случае привезти самого президента (именно так!) к Андрею Дмитриевичу на завод. Ввиду скорого приезда правителя, который, разумеется, не откажется стать посаженым отцом на свадьбе Настеньки с тем самым кагэбэшным сыночком, надо неустанно готовиться к визиту и заранее составить список свадебных гостей, потому что всякую шушеру рядом с президентом за стол не посадишь, случай не тот… А кого приглашать, кроме кагэбэшного генерала, Наталья Ильинична даже и не знает, растерявшись от важности момента…
Разве Сережу только, Настенькиного давнишнего друга, а?
Тут Баранов от полноты чувств совсем рассиропился и, слюняво приникнув к полновластной ручке Наталье Ильиничны, пообещал ей свою верность, и дружбу, и всемерное споспешествование, и вспомоществование… Он так долго прощался с ней в дверях, заверяя в своих лучших чувствах, что супруга с трудом вытащила его из квартиры.
Помирились.
«Как часто наши друзья на поверку оказываются врагами, — скажет Настя много лет спустя, когда очередной телевизионный сюжет наведет ее на грустные воспоминания. — Говорят, что цена человека определяется количеством его недругов. Например, у героини нашего следующего сюжета врагов не было совсем…»
Не то что у нее, Насти.
Их было пятеро, молодых перспективных ребят, а заокеанская стажировка должна была превратить этих беспомощных провинциальных телепузиков в зубастых телевизионных волков.
Америка Насте показалась скучной, тогда как ее товарищи, дальше Прибалтики сроду не ездившие, были упоены знакомством со страной и ее диковинными порядками. Плотниковой же, и в Европах бывавшей, и с детства присмотревшейся к завлекательной иноязычности, здесь жилось совсем невесело.
Кем она тут была? Смазливая стажерка, принеси-подай, посмотри да промолчи… Не то что дома! Дома ее узнавали на улицах, ей оказывали знаки внимания, — это было своеобразным подтверждением того, что жизнь продолжается в нужном ключе, что она по-прежнему самая лучшая и самая любимая, как было всегда, с самого детства, от самых истоков, как всегда должно быть…
Но за океаном моральная подпитка домашнего очага вдруг исчезла. Настя внезапно оказалась одна, как будто голая, как будто даже голодная — без нянюшкиных блинков, без битком набитого холодильника, без молений о еще одном съеденном кусочке, без тревоги за слабый аппетит, без волнений насчет бледненького по неизвестной причине личика, без тревожных вопросов, все ли в порядке с пищеварением, не надо ли таблетки… Защитное действие родительского силового поля вдруг прекратилось, а действовать по своему уму Настя не очень-то умела.
Ошибочно приняв пятерку стажеров за свою новую, временно даденную ей семью, она потребовала от них того, что с рождения требовала от близких, — любви, обожания, заботы, помощи. Все это было ей поначалу предоставлено, вследствие инерции той жизни, в которой девушка числилась безусловной мегазвездой и в которой ее влияние не подлежало оспариванию.
Дело в том, что до своего отрочества Насте удалось избегать комарино-тараканьих пионерлагерей, переполненных детских больниц, зимних санаториев — того, что дало бы почувствовать ей собственную ординарность, внушило бы девочке понятие здорового коллектива, научило бы кусаться и царапаться — своими, а не мамиными-папиными зубами и когтями. Но пионерлагерь в Настиной биографии присутствовал в виде элитарного Артека, где быт детей был так прекрасно организован, что у тех не оставалось сил на жестокую детскую вольницу; больница фигурировала в виде приходящего старичка профессора, который, осмотрев девочке горло, восклицал: «Прекрасное горло!» — а потом, выписав рецепт, просил умоляюще: «Вы уж это лекарство достаньте, пожалуйста… Дефицитное — но девочке надо», а Настина мама снисходительно успокаивала доктора: «Достанем непременно, не беспокойтесь». В юности Настя была лишена студенческого общежития, его разнузданной, вахлаческой свободы — шмотки общие, еда — кто быстрее съест, кавалер — какой кому достанется! Студенческое, вне родительского дома житье она воспринимала как тайное убежище, как символ независимости от родителей, как место для наслаждения запретным — запретными песнями, запретным сексом, запретным «плодовоягодным», запретными сигаретами. От общежитских подружек было так приятно возвращаться в уютный любящий дом, где не было явных ограничений, зато существовала невозможность «моветона», который включал в себя тот же секс, не освященный брачным свидетельством, те же сигареты, то же «плодовоягодное», ту же еду в неурочное время суток и то же песенное горлопанство под гитару…
На стажировку поехали пятеро ребят: Витя Щугарев, вышеупомянутый кагэбэшный сынок, на влияние которого так уповала Наталья Ильинична, кудряво-кукольная Лиза, тихоня Веня Борчин, невзрачная Светка, не конкурентка, взятая в стажеры лишь для количества, для круглой пятерки. Ну и, понятно, признанная звезда, она, Настя…
Девушек поселили отдельно, в крошечной студийной квартирке. По своей привычке быть запевалой Настя сразу установила в доме железный порядок — когда надо вставать и ложиться, смотреть телевизор, завтракать. Поначалу ее приказы худо-бедно выполнялись, однако уже через какие-нибудь пять-шесть недель заокеанское братство, точнее, сестринство развалилось, дав трещину. Лизка, встав в оппозицию Плотниковой, снюхалась с подозрительной Светкой, с которой Настя вступила в нежелаемую, но неизбежную конфронтацию, правда, позже на ее сторону перешел Витя Щугарев, а Борчин был — ни рыба ни мясо, ни вашим, ни нашим.
Уклад маленькой коммуны был анархично-беспорядочным: спать ложились под утро, если вообще ложились, смотрели не TV-новости, полезные для профессионального успеха, а дурацкие мультфильмы, из тех, что ниже пояса. Каждый питался наособицу, как заблагорассудится, по кухне дежурить никто не хотел, в основном пробавлялись полуфабрикатами… Настя жестоко страдала оттого, что все идет не по задуманному, — девчонки курят в постели, оставляют огрызки на столе, часто матерятся и визгливо, в голос, смеются в три часа ночи, пока сосед-латинос не примется барабанить в стену, грозя полицией.
«Плебеи, совок!» — соглашательски шипел Щугарев по адресу разбитных подружек, отчего девушке казалось, что она обрела в лице Вити некий суррогатный заменитель своего прежнего мира. И если это подразумевало между ними постельные отношения, впрочем достаточно редкие, торопливые, когда соседки сматывались по своим делам, то Насте приходилось соглашаться на них, иначе ей было бы нестерпимо плохо — одной, без союзника, без поклонника, без живой души подле себя.
«Презентеры», или стажеры, по-нашему, должны были раз в неделю сделать, как здесь говорили, «пакет» — законченный сюжет. Лучшие сюжеты предназначались для эфира. Темы были произвольными, лишь изредка куратор, ленивый вальяжный мистер Родригес, подкидывал ребятам идею, которая могла заинтересовать разборчивого местного зрителя. А чтобы заинтересовать фермера в протертых джинсах, нужно было ох как постараться!
В родном городе с подобным заданием Настя справилась бы влегкую. Она сообщила бы тему «пакета» маме, а та, открыв записную книжку, отыскала бы нужный телефон и в пять минут договорилась бы о приезде съемочной группы. После чего Насте осталось бы только набросать текст. Успех предсказуем, ибо не было в городе человека, который осмелился бы отказать директрисе телестудии.
Здесь же все оказалось иначе… Настя должна была не только придумать сюжет, но и договориться о приезде съемочной группы (попутно отвечая на вопросы, откуда она приехала, покажут ли этот сюжет по ТВ, когда покажут и заплатят ли участникам за съемку), найти машину, погрузить аппаратуру, прибыть на место, определить точку съемки, дать необходимые указания оператору, проговорить текст, потом смонтировать материал на студийном компьютере, с которым у Насти сложились весьма непростые отношения, озвучить, наложить комментарий… При этом надо было умудриться подать материал максимально объективно и одновременно мелко подольстить американскому налогоплательщику, на деньги которого и существовал канал.
Но невозможно добыть увлекательный материал, когда плохо знаешь город и не представляешь, что интересует его жителей! Когда не знаешь, как разговаривать с полицией, с охраной, с местными жителями. Когда всего боишься, когда кажется, что от снятого сюжета зависит дальнейшая жизнь… Когда рядом нет мамы, которая может позвонить, договориться, объяснить, растолковать, помочь, поддержать…
Неделями Настя слонялась по городу — жаркому, пыльному, грозящему стечь в океан, как растаявшее мороженое, — в поисках того, что могло стать ее «пакетом». Но отснятые ею материалы неизменно отправлялись в корзину!
Однажды куратор, снизойдя к своей подопечной, милостиво подкинул ей тему — открытие нового пивзавода в окрестностях города.
Настя растерялась.
— А где этот завод? Мне нужно на него съездить, да? Что я должна сказать о нем? — засыпала она вопросами своего руководителя.
Родригес небрежно махнул рукой:
— Что хочешь, милая… Это твой «пакет», и у нас в стране свобода слова…
— Я слышала об этом, — мрачно буркнула девушка.
Хваленая свобода обернулась для нее жесточайшей несвободой. Репортаж с пивного завода Настя, привыкшая к обличительно-клеймящему тону перестроечной журналистики, начала так: «Еще один пивной завод открылся в окрестностях города. За сегодняшний день десять тысяч банок пива сошли с конвейера, суммарным содержанием около двухсот литров чистого спирта. Вдумайтесь в эти цифры… Кто выпьет этот алкоголь? Подросток на папиной машине или уставший от работы драйвер? Все это не может не привести к увеличению числа аварий на городских трассах…»
Прослушав блестящий, по мнению автора, комментарий, Родригес разочарованно покачал головой.
— Не пойдет, — сказал он. — В нашем городе тысячи безработных. Открытие завода — это новые рабочие места, а ты рассуждаешь о вреде спиртного… Если люди перестанут покупать пиво, местным жителям негде будет работать… Понимаешь? Этот «пакет» не пойдет.
Настя расстроилась. Прошло много недель и много «пакетов», прежде чем ей удалось отправить в эфир свой первый материал — правда, одну только картинку без комментария.
Случайно услышав в передаче местной радиостанции, будто на городском пляже видели акулу, которая, порвав заградительные сети, чуть не поранила беспечных купальщиков, Настя отправилась на место происшествия. У воды стояла кучка зевак, обступивших вытащенные на берег сети.
В то время как девушка допрашивала свидетелей, оператор прилежно снимал рыболовные снасти с круглой, точно выгрызенной посередине дырой. Смуглый парень, густо покрытый черными волосами по всему телу, охотно согласился на интервью.
— Скажите, вы видели акулу? — спросила Настя, держа на изготовку микрофон.
— Меня уже снимают, да? — удивился тот. — Здорово! Всем привет!
— Вы видели акулу, не так ли?
— Это для телевидения, что ли?
— Да… Так вы видели эту акулу?
— А где меня покажут? В новостях?
— Да, возможно… Вы можете рассказать про эту акулу?
— Эй, девушка, да у вас акцент! Вы откуда приехали?
— Это совершенно не важно… Из России. Говорят, здесь видели акулу-людоеда… Расскажите об этом.
— Россия… Хм… Говорят, у вас чертовски холодно?
— Мистер, меня интересует акула… Где вы стояли, когда она появилась? Я имею в виду акулу…
— Акула? Какая акула?
— Акула, которая порвала сети… Вон те сети… Вы ее видели? Она пыталась на вас напасть?
— Нет, мэм, это была не акула… Это был водолаз, один из тех придурков с катера… Он прорезал сети ножом, запутавшись при всплытии. Акулы я не видел. А что, здесь правда была акула? Вы видели ее?
— Говорят, что…
— Эй, парни, здесь была акула!
Зеваки обступили журналистку.
— Акула? В самом деле?
— Давненько в наших краях не было акул!
— Черт побери! Скоро начинается сезон серфинга, а тут плавает всякое дерьмо…
— Жуткая дрянь эти акулы…
Настя знаком попросила оператора выключить камеру.
Пляжные завсегдатаи долго просвещали ее насчет того, что они думают обо всех дрянных акулах на свете и что жизнь станет еще дряннее, если эта дрянная акула возобновит свои дрянные нападения, как было семь лет назад, когда сорвался туристический сезон.
Репортаж, пущенный в вечерний эфир, выглядел так: ведущий сообщил на фоне картинки (рваная сеть, толпа зевак, море и катер на заднем плане):
— Слухи о появлении акулы на побережье оказались ложными. Вероятно, сеть порвали дайверы, занимавшиеся в бухте подводными съемками. Сейчас сети починены, и купальщикам ничего не угрожает.
Настя была счастлива, хотя мистер Родригес, просмотрев материал, произнес скучным голосом:
— Если собака укусила человека — это не новость… А вот если человек укусил собаку — это новость! — А потом добавил: — Кстати, мисс, пора бы вам запомнить формулу Квинтилиана: «Кто сделал? что сделал? где? какими средствами? зачем? как? когда?» Это безошибочный способ подачи новостей, проверенный рецепт репортажа… Ясно?
— Я постараюсь запомнить, — сведенными обидой губами пробормотала Настя.
Но формулу запомнила твердо.
Перед стажировкой Настя лелеяла сладкие мечты (они пошли прахом в течение первых же месяцев): что ее заметят в Штатах и пригласят на постоянную работу. Она станет звездой заокеанских новостей, начав постепенно, с низов, с рядового корреспондента например. А потом ее назначат ведущей дневного выпуска, потом утреннего, потом вечернего, прайм-таймового…
Через месяц стало ясно — этого никогда не будет. Причин много — акцент, не местное происхождение и, как ни странно, внешность. Настя была поражена: местные ведущие оказались людьми стандартно-безликой внешности, часто пожилыми.
— Внешность ведущего не должна отвлекать зрителей от содержания новостей, — объяснил Родригес.
Значит, даже если бы Настя оказалась американкой с идеальным произношением, здесь ей ничего не светило — из-за внешности.
Девушка появлялась в местном эфире то с заметкой о сбитом на загородном шоссе олене, то с сообщением о неработающем светофоре, водители, будьте внимательны…
— А сейчас наша русская гостья Настя расскажет нам о ремонте светофора, — сообщала ведущая, щедро улыбавшаяся всей своей образцово-показательной стоматологией. — Настя, а в России есть светофоры? — невинно интересовалась она в качестве «подводки» к сюжету.
— Да, Дейна, — отвечала Настя, вынужденно обозначая запятые в углах пухлогубого рта. — Но я живу в небольшом городе, и светофоров у нас не так много.
— О’кей, — самодовольно отзывалась противная мулатка Дейна, как бы даже не сомневаясь, что в России не может быть все так здорово, как в Америке.
Во время другого эфира, когда Настя рассказывала о сбитом на шоссе олене, ведущий Дик, морщинисто-мужественный, как старый шарпей, осведомился у русской красавицы:
— Настя, нашим зрителям, наверное, интересно, существуют ли в России шоссе?
По законам игры Настя должна была сказать, что дорог на ее родине практически нет, а те, что есть, не так великолепны, как в Америке, что конечно же было сущей правдой — но при этом такой обидной правдой… И она, конечно, сказала, что требовалось от нее по правилам игры, а Дик ответно пошутил после ее слов:
— Ну, про оленей я вас даже не спрашиваю, ведь все знают, что в России живут одни медведи!
Потом картинка уплыла из эфира, ведущий погас, оператор выключил камеру и предложил стажерке разделить с ним его вечернее пиво.
От этого предложения Настя буквально взбеленилась. Еще недавно Земцев — красивый, молодой, влиятельный, сильный! — умолял ее об ужине в лучшем ресторане города, а она надменно отказывалась… А тут такая честь, подумать только — вислопузый камермен, в брюхе которого, похоже, бултыхаются неисчислимые декалитры пива!
Ей нужно было поделиться с кем-нибудь своим негодованием, однако Щугарев внепланово исчез — именно тогда, когда она так остро нуждалась в нем!
Появившись через два дня, Витя американизированно оскалился в ответ на ее вопрос: «Где я был, там уже нету!»
Он не любил распространяться о своих делах. Только какие у него могли быть дела в чужой стране?
Перед отъездом дочери мама твердила что-то о коктейльных платьях, напоминала о вилке для рыбы, мусолила подзабытые правила этикета — верно, надеялась, что ее дочка будет общаться с миллионерами и звездами кино, однако, вместо званых ужинов, Настя вечерами маялась в плохой комнате в плохом районе города — ни одного миллионера в пределах досягаемости, смешно надеяться, странно рассчитывать, глупо уповать… Через картонные стены было слышно, как сосед-латинос сыто рыгает после пива, как нестерпимо сипит телевизор во время бейсбольного матча, когда «Пингвины» из соседнего штата громят местных «Голубых цыплят».
Денег было мало, хватало только на гамбургеры и картошку. Девушка ела и толстела, мерила талию, вздыхала и опять ела, потом отправлялась на скучные свидания с кагэбэшным Витей, чтобы любовными объятиями развеять грусть-тоску. Но Щугарев, поначалу прилежно выполнявший роль верного пажа и жилетки для плаканья, теперь безадресно пропадал днями напролет. Однажды его вроде бы видели в баре с чернокожей официанткой, молоденькой, но не смазливой. Хотя Насте было все равно (по крайней мере, она усиленно уверяла себя в этом), девушка отправилась посмотреть на мулатку, которая не то от любопытства, не то от бешенства матки связалась с никому не нужным русским стажером, однако похожую на описание подавальщицу в баре так и не обнаружила.
Однажды Щугарев не в службу, а в дружбу попросил девушку об услуге. Надо было съездить в Вашингтон, чтобы встретиться там с кем-то из посольства и забрать отправленную по дипломатическим каналам посылку — ее передал сыну любящий папаша-генерал. Сам Щугарев, по его словам, никак не мог вырваться, — ему предстояла съемка важного «пакета». Пришлось ехать Насте, у которой, как на грех, оказался свободный день.
Встреча с представителем посольства проходила в лучших шпионских традициях. В вокзальной сутолоке человек в темных очках молча вручил Насте небольшую коробку и так же молча удалился. Коробка оказалась легкой — всего-то килограмма два живого веса — и мало походила на съестную передачу.
Девушка покаталась на такси, осматривая город, и вечерним поездом вернулась домой.
Щугарев долго расспрашивал Настю, не было ли на вокзале чего-нибудь подозрительного, не интересовался ли кто содержимым свертка. Услышав, что ничего подобного не было, он успокоился, объяснив свою тревогу тем, что человеку из дипмиссии запрещено оказывать подобные услуги и он страшно рисковал своим положением.
На вопрос, что в посылке, Щугарев небрежно ответил, что так, ничего особенного, — икра и водка, однако ни икры, ни водки не предъявил, заявив, что уже сдал товар в русский магазин за валюту. Пришлось поверить…
А ровно через два дня Щугарев бесследно исчез. Его не было ни в квартире, которую он занимал с мутноглазым тихоней Борчиным, ни на студии. Его не было и в том самом баре, где его не раз видели. Лизка отыскала чернокожую подавальщицу-разлучницу, но мулатка на все вопросы, задаваемые на чистом английском языке, только глупо пялила выпуклые очи и взволнованно трясла высокой, явно силиконовой грудью.
Между тем Щугарев не объявлялся. Практикантам грозила головомойка от надзиравшего за ними посольского товарища, который и под серым гражданским пиджаком сохранял форменную выправку. Несмотря на либеральные времена, стажеры опасались досрочного возвращения к родным пенатам — наказания, грозившего в советские времена несчастным туристам, которые не сумели выявить в своих рядах тайного невозвращенца.
Нервная Лизка, уже присмотревшая себе для брачной эмиграции одного престарелого мальчугана и теперь умело томившая его обрывистыми подходами к своему телу, рыдала вслух, бормоча насчет засранцев, которые другим людям жизнь портят. Ей страшно не хотелось возвращаться на родину, ведь престарелый мальчуган не далее как вчера предложил перевезти ей вещи в свой дом, и вдруг все рушится, летит в тартарары, оборачивается прахом!
— Я знала, знала, — рыдала Лизка, капризно топая ногой на Настю, которая, по ее мнению, одна виновата была в случившемся — хотя бы тем, что не вывела на чистую воду своего ухажера. — Щугарев всегда казался мне таким подозрительным!
Только тогда Настя припомнила частые отлучки своего поклонника и то, что его однажды видели на противоположном конце города с неким странным гражданином средних лет, с которым Щугарев не мог иметь никаких отношений, поскольку по возрасту гражданин явно не годился для юношеской дружбы.
Решив, что чистосердечное признание лучше, чем дамоклов меч неизвестности, ребята сообщили о случившемся в посольство. Пытались известить родителей Щугарева об исчезновении их отпрыска, но их телефон упорно не отвечал, отзываясь длинными гудками.
А через пару часов диктор вечерних новостей торжественно сообщил, закончив рассказ о перевороте в Зимбабве, что еще один генерал КГБ, просветленный наступившей в России демократией, попросил политического убежища в Соединенных Штатах Америки. Фамилия генерала была Щугарев.
Услышав это, стажеры потрясенно переглянулись. Вот это была новость!
В следующие дни их поочередно тягали на беседы, во время которых ясноглазые дяденьки с пронизывающим взором и четко обрисованными бицепсами выдаивали из ребят информацию о перебежчике.
— Вы были подругой Щугарева, — говорили они Насте, на что девушка краснела, прятала взгляд и даже тихо попискивала, протестуя против слова «подруга». — Вы должны были замечать его настроения…
Девушка уверяла, что ничего «такого» она не замечала.
— С кем из американцев он встречался?
Но, кроме подозрительного господина средних лет и чернокожей соблазнительницы из местной «тошниловки», Настя никого не смогла вспомнить.
— Как часто Щугарев звонил своему отцу? О чем они говорили?
Настя признавалась, что да, звонил, конечно, но о чем они говорили, она не знает, потому что в это время беседовала по соседнему телефону со своими родителями, и ей было не до чужих разговоров.
А потом эти люди пронюхали о поездке в Вашингтон… Настя порядком струхнула, когда ей предъявили глянцевые фотографии, на которых неизвестный в очках вручал девушке подозрительный сверток.
— Но Витя сказал, что в посылке лишь водка и икра… — бормотала Плотникова, обливаясь горестными слезами. — Я не знала, что там ядерные секреты. Там ведь были ядерные секреты, да?
Допрашивающие молодцы заметно поморщились. Увы, ядерных секретов в посылке не оказалось, зато их успешно заменили мемуары генерала о службе в органах, проливавшие свет на некоторые так называемые загадки истории…
Все это было настолько мучительно — допросы, копание в чужом грязном белье, подозрения, грозные намеки, — что Настя в панике позвонила домой.
— Что делать? — спросила она у многоопытной мамы, которая тоже была наслышана о генерале-перебежчике.
Наталья Ильинична не знала, что ответить дочери. То ли посоветовать той возвращаться домой, наплевав на стажировку, то ли…
Но что «то ли»?
Об этом опасном «то ли» надо было еще подумать. Хотя издыхающий монстр КГБ был уже не так силен, как в приснопамятные времена, однако все же шпионский скандал — не лучшая реклама для добропорядочной девушки.
Во время конспиративного совещания, проходившего в парке, Наталья Ильинична и Андрей Дмитриевич брели по пустынной ноябрьской аллее, как два патриархальных старичка, еще не достигшие Лотовых годов, но уже неуклонно к ним стремящиеся.
— Насте нужно возвращаться! — произнес Андрей Дмитриевич твердым тоном. — Времена нынче не те…
— Не говори гоп, — сердито возразила Наталья Ильинична. — Девочке еще жить да жить…
Андрей Дмитриевич вздохнул.
— Вот только где жить — там или здесь? — пробормотала вполголоса Наталья Ильинична, адресуясь не столько к мужу, сколько к деревьям, обсыпанным пороховидным снегом, к бродячей собаке с вислым хвостом, к мокрой вороне с подозрительным чекистским взглядом, перескоками следовавшей за ними в ожидании если не решения Настиной судьбы, которая ей, этой вороне, была в высшей степени безразлична, то хотя бы внеплановой корки хлеба. — Но там у нас связей нет…
— Тогда пусть возвращается домой, — покорно согласился Андрей Дмитриевич. Хотя он гремел и горел на работе, но перед женой, которая горела и гремела не только на работе, но и дома, он явно пасовал.
— А если тебя тягать начнут? — сомневаясь, возразила супруга.
Так они ни к чему и не пришли, колеблясь между Востоком и Западом, заграницей и лукоморьем, отечественной карьерой дочери и ее иностранным счастьем.
Результатом этого конспиративного совещания стали предпринятые Натальей Ильиничной не очень-то умные шаги, послужившие причиной случившихся через много лет неприятностей. Однако в тот момент подобные действия казались нужными и даже необходимыми.
Дело в том, что Наталью Ильиничну уже вызывали в кубический серый дом, широко известный всему городу… Там доброжелательные товарищи подробно расспрашивали ее о конкурсе, просматривали работы стажеров, интересовались, кто числился в жюри и каковы были критерии отбора конкурсантов. Услышав фамилию Земцева, они неприятно усмехались, намекая, что вызов этот отнюдь не последний, мол, готовьтесь… Уже очень скоро, буквально на днях…
Наталья Ильинична струхнула не на шутку!
Встревоженная неприятными намеками, она бросилась к Барановым под предлогом попить чайку в дружественной простоте, лелея при этом далекоидущие планы.
— Как наш Сереженька поживает, Сергей Николаевич? — осведомилась спокойно, но с нервной ниткой, протянутой в голосе.
Баранов, вальяжно цедивший коньяк из крошечной рюмки, сразу почувствовал себя (наконец-то! в кои веки!) хозяином положения.
— Вашими молитвами, Наташенька, — снисходительно произнес он, вытирая мокрые губы. — На повышение Сережа пошел, в аппарате правительства место скоро ему выходит… Внученьку-то нашу вы видели? Цветочек ясный, шесть месяцев скоро, две груди в один присест высасывает, Олечка жалуется на нее…
Потеплев лицом, Баранов показал тайно нелюбопытной, но наружно любопытствующей гостье фотографии, на которых фигурировали очеловеченные плоды прокурорских усилий и инженерного наследственного трудолюбия, — жирный младенец женского пола, весьма непривлекательного вида, но, безусловно, полезный для целей Натальи Ильиничны. Гостья преувеличенно восхищалась чудесным ребенком, охала, поздравляла Баранова и Бараниху со счастливым дедовством, громко завидовала их счастью, чтобы затем спросить, как бы между прочим:
— А что, Сережа ваш завел ли уже связи в правительстве? Какие?
Она имела в виду Земцева, к которому хотела обратиться для разрешения своих семейных проблем и к которому теперь по его высокому ультрагосударственному положению подобраться было архитрудно. В его секретариате, не желая слышать ни о каких «старых знакомых Плотниковых», тупо твердили о порядке приема жалоб от населения, а ведь Земцев мог бы помочь Насте по старой памяти и движимый старым чувством… Он просто обязан был прекратить эти дурацкие накаты на невинную девушку, совершенно неуместные в нынешние либеральные времена! И в сущности, правильно сделал Щугарев, что сбежал вместе со своими воспоминаниями и секретами, шило ему в печенку…
Однако воспользоваться официальным путем обращения к Земцеву было абсолютно невозможно, потому что беду, которая случилась с дочерью, нельзя было доверить официальным каналам, да и не дойдет до него по этим каналам, богатым всякими заградительными препонами и охранительными препятствиями…
— А что же ваш зять? — осведомился Баранов с благожелательной иронией, со снисходительной подколкой в голосе.
— Какой зять? — подняла кругло выщипанные брови Наталья Ильинична.
— Как же, мы ведь тоже газеты читаем, политикой интересуемся, — с усмешкой возразил Баранов. — Ну и история’ Так вот зачем ему нужна была эта стажировка… Я имею в виду Щугарева.
— Зачем же? — задыхаясь, пролепетала Наталья Ильинична, и так прекрасно понимавшая зачем.
Дело в том, что еще во время предконкурсного разговора старик Щугарев-старший рекомендовал директрисе рассмотреть под особым углом зрения аудиовизуальные потуги своего сына, намекая при этом на перспективу взаимовыгодного сотрудничества. При этом он напомнил, как однажды, в какие-то семьдесят лохматые годы, Андрей Дмитриевич сболтнул кому-то не тому что-то совершенно не то, подразумевая нечто совершенно невинное, но то, что советская власть могла ему не простить, после чего его вызвали в большой серый дом в центре города, и только благодаря снисходительности генерала, который тогда еще был не генералом, а подполковником, Андрею Дмитриевичу почти ничего не было — кроме беседы по душам и пропуска, слава богу, подписанного на выход.
И не то чтобы покровительство органов требовалось Наталье Ильиничне в наше либеральное, дышащее вольностью время, или она рассчитывала на него в перспективе, или опасалась той старой истории с мужем, но по своей советской выучке привыкла она не перечить тайной власти и потому выполнила просьбу генерала без задней мысли и даже без надежды на воздаяние.
И вот оно, это воздаяние, пришло откуда не ждали! Кто бы мог подумать, что старый генерал решит дернуть на Запад, подставив совершенно невинных людей!
— Стажировка была лишь предлогом, — тяжело глядя На медово побледневшую собеседницу, поучительно заметил всезнайка Баранов. — Сын Щугарева, воспользовавшись ею, отыскал заинтересованных лиц, готовых организовать канал переправки своего отца в Штаты, собираясь в обмен на секреты просить политического убежища… Кстати, Сереженька мне прекрасно этот механизм растолковал, — объяснил он свою осведомленность. — Он ведь сейчас с органами связан… Ну конечно, не по этому конкретному делу, а вообще, по работе…
— Связан? — обморочно пролепетала Наталья Ильинична, стремительно теряя лицо, раньше высокомерно взиравшее на парвеню Баранова с его дурацкими хрустальными вазами, однако теперь принявшее умоляющее выражение. — Тогда нельзя ли попросить… Ну, я не знаю, может быть, он сумеет… замолвить словечко… По возможности… По старой памяти, мы ведь столько лет вместе… И дружим… И его как сына… Все это так неприятно, вы ведь понимаете…
— Понимаю, — внушительно произнес Баранов, ничего твердо не обещая.
И даже не вышел проводить гостью до двери. Потому что всегда тонко чувствовал, когда кто кому обязан и кто в ком нуждается.
Итак, благодаря чьему-то невидимому вмешательству история с перебежчиком была спрятана в дальний угол прошлого, в его исторические анналы, — может быть, только для того, чтобы в нужный момент оказаться вытащенной на всеобщее обозрение? То ли Бараненок, вспомнив свое незабвенное детство и вкусные ужины в семье Плотниковых, замолвил слово перед нужным человеком, то ли вдруг воспрянувший из надмирного бытия Земцев — чем черт не шутит! — своей властной дланью оборвал томительное плетение скандала, то ли высосанный из пальца «шу-мёж» совершенно самостийно сошел на нет, обескровленный всеобщей саморазоблачительной гласностью, — не до сбежавших генералов было стране, бурно делившей нажитое предыдущими поколениями добро.
Таким образом, в профессиональном плане Настина стажировка завершилась вполне благополучно. Руководитель стажеров выдал девушке блестящие референции, хотя вслух сожалительно выразился о ней в том смысле, что она бесперспективна, потому что лицо у нее не саксонски лошадиное, усредненно типическое, каких везде навалом — и в супермаркете, и вечером на той самой «стрит», где девицы прогуливаются (они специально ходили смотреть), а кукольно-овальное, милое, с двумя мягкими запятыми и с искренней, а не дежурной улыбкой, им такая и не снилась с рефлекторным национальным оскалом и зубными коронками стоимостью в годовую зарплату.
После возвращения домой потекла благополучная тихая жизнь: нянюшкины блинчики, папина помощь, мамина защита. Только скучно Насте было, томилось что-то у нее внутри, непонятно что, какой-то дополнительный орган, образовавшийся в ней во время разлуки с домом, который ныл и требовал постоянно — туда, вперед, к успеху, напролом, без оглядки, чтобы все смотрели, завидовали, восхищались, потому что она может сделать очень много одним только взглядом в камеру. Теперь-то она знает, как очаровать зрителя так, чтобы наружно ее усилия остались незамеченными, — не улыбнуться, а только приподнять на миллиметр уголки губ, умело напрячь лицевые мышцы, заискрить глаза, в нужном месте сделать паузу, чтобы потом обрушиться йа зрителя стремительным словопадом, умело модулируя интонацией, обволакивая будто бы невыразительным голосом, на самом деле очень выразительным и много чего выражающим.
Итак, по возвращении Настя заблистала в эфире своими американской этиологии умениями, которых в здешних стоеросовых, русопятых краях, никто, даже родная мама, оценить не умел. Наталья Ильинична все пеняла дочери на ее экранную манеру поведения, твердо зная, что нужно местному зрителю, которому на самом деле многого не надо, и нечего его баловать.
— Ровно тебя заморозили! — удивлялась она, отсматривая записи. — Рыбонька, нельзя быть такой сухой, это не в нашем национальном духе. Нельзя про сгоревших во время пожара людей рассказывать так же вяло, как про рыбные консервы, протухшие на складе.
— Что, я должна рыдать? — холодно возражала Настя «ничего не понимающей»' матери.
— Нет, но… — Мама явно отставала от телевизионной моды, слабо разбираясь в ее последних веяниях.
Градус народного обожания тоже заметно снизился. Конечно, девушку все еще узнавали на улице, однако без прежней тотальной любви. Куда-то подевались все эти ветхие старушки в шушунах, которые спрашивали у нее насчет повышения пенсий, как будто она лично заведовала их выплатой, все эти мужчины возраста зрелости, перезрелости и неполовозрелости, которые сначала осовело хлопали глазами, завидев экранную красотку, а потом бросались наперерез через улицу за дохлыми весенними букетиками, чтобы с гусарским шиком одарить ими даму, все эти дети, которые, тыча пальцами, брели за ней следом, чтобы через минуту, сорвавшись, убежать с торжествующим чингачгуковским воплем, все эти девочки с прыщиками, завистливо шушукавшиеся за ее спиной, упоенно разглядывая нерыночного разлива звездные шмотки. Постепенно старушки оставили свои вопросы насчет пенсий, мужчины стали примороженными, как и их январские букеты, а дети, в силу своей природной простоты охотно поддающиеся на любую эмоциональную отзывчивость, просто перестали замечать Настю. Она превратилась в экранную механическую маску — высший пилотаж иностранного вещательного мастерства, которое в родных палестинах, увы, оценить было некому.
Впрочем, Настя не желала, чтобы ее оценивали. Что ей любовь толпы! Что ей зависть коллег!
А между тем ей уже двадцать семь лет — и ничего нового… Подруги все повыскакивали замуж за кого попало, а друзья все переженились на ком придется. Нынешний губернатор — старый партийный хрен, сколько перед ним глазками ни хлопай, он все заученно вешает про промышленные перспективы области, и расшевелить его можно, только сунув под хвост зажженную сигарету…
И вдруг, из сказочного небытия, из прекрасного далека, смяв благообразное и местами даже монотонное течение нашей истории, вернулся в родные края блудный сын Бараненок. И не один явился, а с толстой женой Ольгой и с дочкой, девочкой-поганочкой, явился — Насте на головную боль, а остальным на геморрой и на расстроенные нервы. И кто его сюда звал, в тишайшее провинциальное царство?
Правильно, никто.
Явившись, Сергей Николаевич, некогда наслышанный о неприятностях своих давних знакомых и даже принимавший, надо полагать, некое участие в этих неприятностях, самонадеянно ожидал, что Плотниковы примчатся к нему с поклоном и с благодарностью насчет его поддержки в том самом американском скандале — поддержки, кстати, преимущественно моральной, так как подтвердить или опровергнуть сам факт этой поддержки не мог никто.
Но против ожидания гордые Плотниковы не спешили засвидетельствовать почтение своему юному крестнику и даже, кажется, ждали, что тот первым явится к ним с супругой и с дитем, как к начальнику своего отца, одна нога в министерстве, другая здесь, тем более что в последнее время у Андрея Дмитриевича опять забрезжила небольшая надежда на столицу, опять некий однокашник в нужном машиностроении окопался…
Так и не дождавшись визита, Бараненок крепко обиделся, затаив в душе если не подлость, то низость. Сам он с поклонами заходить не стал и даже, однажды встретившись с Настей на улице, напустил на себя такой высокомерный вид, как будто демонстрировал всем своим одутловатым лицом, что никого узнавать он не собирается!
Оказалось, что Сережу Бараненка выписал себе для помощи в делах коммуняка губернатор, пришедший на смену демократу Земцеву. Надо сказать, во время недавних выборов областные жители, истомленные высоким накалом демократического беспредела и обуреваемые ностальгией по прежним временам, отвергли демократического, выпестованного Натальей Ильиничной кандидата, который, кстати, оказался бы неплохим женихом для Насти, будучи ее давним, еще по музыкальному училищу и студенческим временам приятелем, тем более этот Порошин когда-то ухаживал за ней, цветы дарил, хотя, конечно, не нужно вперед загадывать, тем более что его так и не выбрали… А какого выбрали, граждане, такого и получайте!
Наталья Ильинична по собственной инициативе и на собственную голову демократического Порошина в телевизоре показывала, вечера встреч с ним устаивала, ставила в новости сюжеты о том, как тот, не щадя живота своего, трудится и продвигает вперед отсталую область, и в лоб внушала людям, что только такого губернатора им и надобно, потому что… Потому что сама Наталья Ильинична видела неисчислимые выгоды в губернаторстве своего протеже, выгоды даже куда более явные и значительные, чем в случае с Земцевым, и куда более весомые, чем новая аппаратура для студии, новая норковая шубка и новый шофер-обаяшка… Ее мечты терялись в ультразвуковых стратосферных высотах, грезилась ей абсолютная власть по всему краю, во всей ее полноте и неохватности — власть над нравами, людьми, обстоятельствами и финансами. Но…
Не вышло!
Бульдогомордый коммунист, единственным достоинством которого была огромная, с кукиш, бородавка на щеке, — косноязычный, в морально устаревшем костюме, — воцарился в области назло Наталье Ильиничне и на беду ее малочисленному семейству. Самое ужасное, что по роду своей деятельности Наталья Ильинична должна была угождать и заискивать перед ним, освещать его экскурсии по остановленным заводам, поддерживать его глупые начинания вроде пенсий старушкам и бесплатных сырков учителям, и вообще выказывать ему пиетет и всяческое обожание. К тому же опять готовилась ей замена, опять из небытия возник тот самый, однажды побежденный призрак, двадцать лет как из ВГИКа, заведующий репертуарной частью местного театра. Опять подымался он грозно и напоминающе, как тень отца Гамлета, чтоб ему пусто было, осиновый кол ему в сердце…
Этот бульдогомордый партократ (Пузырев) не только критиковал лично самое Наталью Ильиничну, десять лет на руководящей должности, собаку съела, но и утверждал, будто по ТВ смотреть нечего, городские новости освещаются из рук вон плохо, вечером в сетку ставят американское киностарье, сисястые девки и бандиты с автоматами, как будто у нас самих таких девок нет, а автоматы у нас вообще лучшие в мире, всеми признано. В итоге, не найдя точек соприкосновения с Натальей Ильиничной, он вызвал себе на подмогу помощника, назначил его вице-президентом, возложил на него неприятные для Плотниковой обязанности по связям с общественностью и средствами массовой информации, то есть с нею лично… И кто, вы думаете, был этот самозваный куратор средств массовой информации?
Сережа-Бараненок!
Сережиной семье по приезде выделили служебную четырехкомнатную квартиру, не хуже, чем у Плотниковых, а даже лучше, потому что современной планировки и с двумя туалетами — в центре, прямо напротив оперного театра, так что по летнему времени было слышно, как заезжие меццо-сопрановые звездочки распеваются прямо в душных окнах, полуодето белея в прохладной темноте. Дочку Сережи, бледную поганку, точную копию своего отца во младенчестве, только еще более рыхлую и без яркого румянца по скулам — продукт нового синтетического времени, плод вымученный, хилый, акушерски убогий, — записали в детский сад для местной элиты, где было три языка от носителей, танцы, музыка, бассейн и доктор с защищенной диссертацией.
Жена Бараненка, прокурорская дочка, нигде не работала, домохозяйничала. Ходила она одетая неброско, но дорого, хотя такой чувырле что ни надень — все простовато, все не к лицу, все как с чужого плеча. Гладкое без косметики белое лицо, лицо сердечницы с голубоватыми губами и полным телом — супружеской радости от него, видно, мало, да и Сережа на эти радости, видать, скуп.
Бараненок в своей квартире сразу же обставился, да так, что сразу стало ясно, что квартира эта ему навсегда досталась… Сам он к своим неполным тридцати годам заматерел, раздался в плечах, отрастил на пузе трудовую мозоль. Кряхтя, появлялся из выделенной ему немолодой, но бодрой «бэхи» («БМВ»), одной из лошадок элитного губернаторского гаража, любовно составленного еще прежним, понимавшим толк в красивых женщинах, дорогих машинах и хорошей жизни губернатором, жалко, что его забрали в Москву, и не стало в городе разудалого бесшабашного веселья, не стало налетов на остановленные заводы, к голодающим рабочим, не стало кавалерийских набегов на пригородные бескоровные фермы, не стало спортивных соревнований — команда губернатора на футбольном поле против команды профессионалов, дружеская ничья, совместный банкет в ресторане по случаю матча, ухарство и кураж ушли из городской жизни, осталась только нудная повседневная работа да мелкая подковерная борьба за городской заказ. Только мелкие бандитские распри остались да дружное льстивое единодушие.
Кроме контактов со СМИ, Баранова-младшего обязали курировать еще и взаимодействие губернатора с силовыми органами — должность опасная не столько для самого Бараненка, сколько для людей, у которых отношения с ним складывались не слишком гладко. Должность эта была странная — ну там, если надо с наркотиками побороться, или перекрыть канал оружия из-за рубежа, или закрыть притон с девочками в том самом оперном театре, что напротив чиновничьего кирпичного дома, окно в окно, бесстыдство, дети же видят, развращают нашу молодежь западными фильмами, а потом получают… Закрыть притон, закрыть оперный театр, девиц на трудработы в санаторий для туберкулезных (для стимуляции обоюдного выздоровления)… Все.
Барановы-старшие опять, зазнавшись, перестали заходить на чай к Плотниковым. Наверное, теперь они ходили в гости к прокурору, ему дарили свои хрустальные вазы, перед ним заискивали, а Наталья Ильинична нервничала — потому что, ежели что случится, на нее первую обрушатся, она всегда на виду, на переднем крае, но все равно не хотела первой звонить насчет здоровья и первой в гости не шла, гордячка.
Про Настю и говорить нечего, Бараненок для нее практически не существовал как человек, будучи лишь некой исторической субстанцией, другом детства. Да и не знала она, кстати, что во время той истории с Щугаревым Наталья Ильинична, сглупив, на поклон к Барановым бегала, а если б узнала, устроила бы матери грандиозный скандал. Потому что не надо было этого делать, ведь и так все бесследно схлынуло, времена-то изменились безвозвратно! Кажется, изменились…
— Что изменились — да, — кротко ответила бы Наталья Ильинична, — но что безвозвратно — еще вопрос.
Из опасения перед временами, которые по принципу спиралевидного движения и ренессанса могли еще вернуться (хотя Наталья Ильинична и не задумывалась о таких глобальных исторических подвижках, а мыслила приземленно, оперировала больше интуитивно, чем по расчету), она приняла решение действовать — тот самый инстинкт твердил ей, что медлить нельзя… Бараненка надо срочно нейтрализовать, пока еще он не развернулся в полную силу, к тому же в таком маленьком городе двум мощным личностям никак не ужиться. Под мощными личностями Наталья Ильинична подразумевала себя — естественно — и Сергея Николаевича — вынужденно, тем более что она помнила его в мокрых штанишках, с пустышкой во рту, с соплями до подбородка, с вечными аденоидами и дурацки приоткрытым ртом, — фу-фу-фу, вспоминать противно! — в политике без году неделя, только благодаря своему тестю-прокурору, старому маразматику, советскому выродку…
Между тем прокурор был лично омерзителен для Натальи Ильиничны не только и не столько из-за своего зятя, а еще и потому, что в свое время, взяв на вооружение инспекторские сведения, которые поставлял ему Сережа, будущий родственник, беззастенчиво пенял Наталье Ильиничне на ту самую норковую шубу и на того самого шофера-обаяшку. Прокурор даже возбудил по этому пустячному поводу проверку, которая заглохла только благодаря снисходительности все понимавшего Земцева, смеявшегося над мелкими условностями жизни, такими, как траченная молью шуба и шофер, когда все остальные воруют заводами, а не шубами, наплевав на прокуроров с высокой колокольни.
Итак, Наталья Ильинична, которой не давали развернуться в городе, объявила наступление по всем фронтам. Проконсультировавшись с юристами (те от и до прошерстили законодательство области), она отыскала парочку юридических блошек: например, что коммуняка Пузырев не имел права назначать вице-губернатора по своему усмотрению, ведь должность эта выборная. Таким образом, он применил административный ресурс и нарушил закон. Потому что избирался Пузырев один, без своего «вице», и народ его избирал одного, без «вице», а «вице» народ не избирал, и, значит, Баранов незаконно поставлен командовать общественным мнением и лично Натальей Ильиничной, то есть, конечно, это звучит не так, а по-другому: незаконно поддерживает связи с общественностью и средствами массовой информации, вот!
И уже светил в эфире высоким лбом один местный юрист, и светил лысиной другой юрист, московский, приглашенный за большие деньги, и растолковывали они один другому и, попутно, гражданам всю незаконность местной власти, и талдычили про важность соблюдения правовых норм, и качали неодобрительно головами. И все это так и осталось бы местным, мелкокалиберным «накатом», если бы у Натальи Ильиничны не была припасена тяжелая московская артиллерия, которую она не преминула пустить в ход.
А теперь немного о московской тяжелой артиллерии.
Помните ту неудачную поездку Насти, когда девушку несправедливо обошли на конкурсе, заявив, будто в ней не чувствуется индивидуальности, а в ее конкурентке, которая переспала со всем жюри (о чем болтали в кулуарах, и небезосновательно), эта индивидуальность чувствуется очень остро? Тогда Плотникову продвигал и лоббировал старинный друг Натальи Ильиничны, выходец из местной культуры, с которым у Настиной мамы случился в стародавние времена громкий, но тайный роман, благодаря которому, собственно, — и роману, и деятелю культуры — она и стала руководить местной студией, вполне заслуженно, впрочем, и умело.
Этот человек по имени Захар Шумский был важным деятелем областного масштаба. Однако так и остался бы он куковать со своим областным масштабом, кабы не его брат-уролог, знаменитый Степан Шумский. Этот Степан Шумский пользовал от болезней не только местных партийных функционеров, но и столичных тоже, и не как обычно, ректальным массажем, а преимущественно нетрадиционными методами лечения, а научила его этому какая-то древняя старуха, не то Ванга, не то что-то в этом роде, врать не буду.
Однажды уролог-целитель Степан Шумский вылечил от острого приступа простатита некоего члена президиума, попавшего в их края по служебной надобности, после чего лекаря пригласили в Москву лечить остальных членов президиума, как бы двусмысленно это ни звучало, но правда есть правда… Перебравшись в столицу, Шумский-уролог не преминул позаботиться о Шумском — деятеле культуры, воспользовавшись своими связями с членами, собственно говоря, президиума, чтобы пристроить своего брата. Тем более, что брату переезд был необходим, поскольку его связь с одной журналисткой, супругой директора оборонного завода, выглядела уже чересчур оскорбительно для партийной морали. Шумский-младший, хотя он был на самом деле старшим, с удовольствием перебрался в столицу, сумев благодаря внезапному разрыву сохранить дружеские отношения с Натальей Ильиничной, тогда еще Наташей… Ему волшебным образом дали на откуп международный отдел в ГАСС, причем белые страны, а не черную африкано-азиатскую мелкоту, а Наталью Ильиничну из «Часа производственника» мгновенно вознесли в директоры студии — чтобы она чаше могла ездить в командировки в столицу и даже без своею мужа. С течением времени любовная связь с Шумским сильно ослабела, а деловая, наоборот, окрепла, особенно тогда, когда Шумский перебрался на телевидение (первая программа, опять же международный отдел, опять же брат-уролог постарался).
Захар Шумский и был тем самым тайным лоббистом Настиных интересов. Но тогда он не смог победить интересы других лоббистов, потому что числился всего лишь четвертым заместителем директора первого канала по детскому вешанию. В итоге Настя кастинг не прошла — ибо что такое было «детское вешание» против «спортивного», «международною» и «заместителя по рекламе», вместе взятых и скооперированных любовью к одной глупо-белокурой конкурсантке, итоговой победительнице!
Итак, у Натальи Ильиничны имелся в запасе тайный козырь, и она не преминула им воспользоваться. Шумский, узнав о беззакониях, творимых новым губернатором, поднял шумиху, пользуясь детским вешанием как своим собственным. Он-то и дал знать Земцеву, что с его уходом в большую политику демократия в его родной области глохнет и чахнет, а прогрессивных деятелей, которые самоотверженно указывают на попирание законности, гнобят почем зря, вытащив из нафталина дело о шубе и шофере, а между тем шубу давно сожрала моль, а шофер разбился по пьяной лавочке.
Земцев, как всегда, когда речь заходила о демократии и законности, сделал рефлекторную стойку, чтобы бороться с нарушением этой самой законности, за эту самую демократию. Тем более, что, поднаторев в политических играх, он уже смутно подозревал, что его влияние на властном Олимпе вскоре сойдет на нет и ему, возможно, придется возвращаться на родину, хорошо бы там построить для себя запасные аэродромы и организовать новые каналы влияния.
Вскоре появились признаки надвигающегося шторма — первая рябь на воде, первые, еще отдаленные громовые раскаты, первые, косо падающие крупные капли, последний луч света, вырвавшийся из-за туч… В газетах запестрели заметки о неправильно назначенном «вице», на телевидении замелькали коротенькие репортажики о борьбе праведных и неправедных, где под «праведными» подразумевались некоторые здоровые силы области, а под «неправедными» — известно кто… Короче, начала разыгрываться одна из тривиальнейших партий, которые обычно ничем не заканчиваются, потому что длятся годами, то затихая, то возгораясь, а в конце концов победители договариваются между собой, ибо так выходит дешевле и проще. И то. что изначально выглядело как борьба добра со злом, неожиданно, сменив окраску, превращается в борьбу плохого с худшим, а кто участвовал и сопереживал этой борьбе, тот по ее окончании остается в дураках.
Кресло «вице» под Бараненком опасно зашаталось, губернатор, его патрон, испуганно затрепетал, потому что он сызмальства не привык к тонким закулисным интригам, предпочитая идти напролом. И хотя кресло под Натальей Ильиничной шаталось тоже, прямо-таки тряслось, и заведующий репертуарной частью уже заносил над ней свою карающую длань, но Плотникова все же не теряла. надежды.
А что же Настя, спросите вы?
Пока что она покорно следовала в кильватере своей матери, играя в нашем повествовании партию второй скрипки, чтобы уже в следующей главе, оставив закулисье, единолично выйти на авансцену рассказа, полностью завладев вниманием любезного читателя.
Кстати, в том, что в споре двух властей вышла победителем четвертая власть, пятая колонна, виноват был один губернатор Пузырев. Эх, выполнил бы он то, о чем просил его «вице», различавший угрозу в розовой дали, которую губернатор-оптимист принимал за померанцевый рассвет, полный надежды, тогда как это был кровавый закат, полный безнадежности… Обратился бы Пузырев с жалобой в министерство, в ведении которого числился тот самый завод, коим бессменно руководил Андрей Дмитриевич, — глядишь, по-другому сложилась бы наша история, другие бы в ней оказались победители и побежденные. А может, вообще никаких победителей и побежденных не было бы, потому что не случились бы многие сражения и много чего стало бы ненужным и невозможным, например Настин переезд в Москву, который вскоре должен свершиться, но не благодаря Шумскому-урологу, который к тому времени потерял влияние во всех сферах жизни, кроме собственно урологической, а благодаря Шумскому — деятелю культуры. Тот, может быть, станет, наконец, первым заместителем, потом перепрыгнет в директоры дирекции детского вещания, если ему не помешает та сугубо областная, мелкая грызня, длящаяся уже много лет и всем надоевшая, уже даже и мне, которая об этом вынуждена писать, когда хочется писать о большом и светлом, великом и чистом, грустном и большом, о несбывшемся, но таком возможном…
Итак, — вкратце и вскользь, курсивом и петитом, штрихпунктирно и прерывистой волнообразной линией — опишем!
Хотя правда-матка была на стороне Натальи Ильиничны, но губернатор-интриган, жажди реванша, объявил наступление на строптивую директрису. Сначала Плотниковой попытались припаять уголовное дело. Суть его сводилась к тому, что деньги за рекламу, размещаемую на канале, проходили мимо кассы телекомпании. Закрутила дело областная прокуратура по результатам проверки контрольно-ревизионного управления (чувствуется хищная лапа Бараненка!). Проверяющие выяснили, будто бы городское телевидение недополучило три миллиона рублей. а необоснованные скидки за рекламу составили четыреста тысяч рублей. Умело науськиваемая кем-то невидимым прокуратура установила, что руководитель студии, то есть мадам Плотникова, самолично предоставляла эфирное время для рекламы коммерческим фирмам, однако договоры на размещение рекламных объявлений не заключала. За это. следовало из материалов уголовного дела, обвиняемая получала от рекламодателей деньги, компьютеры, аудио- и видеотехнику…
Наталья Ильинична рыдала. Она не представляла, куда могли подеваться оригиналы договоров, которые лежали в такой синенькой с золотым папочке… Может, их кто-то видел?
Никто не видел, кроме… кроме Вени Борчина!
«Вице»-Бараненок выудил из небытия мальчика Борчина, который после американской стажировки мирно служил в телевизионном хозяйстве, ничего не имея против своей начальницы Натальи Ильиничны, кроме того, чтобы ему и дальше продолжали повышать зарплату, нестерпимо маленькую по нынешним инфляционным временам. Веню вызвали пред ясные вице-губернаторские очи и сказали, что от него ждут свершений на благо родного края. Мальчик потупился, пробормотав, что готов по зову сердца, по велению долга… И согласился информировать Баранова относительно планов Натальи Ильиничны, ее промахов, просчетов и служебных (с кем не бывает!) оплошностей: Именно в портфеле Борчина покоилась та самая синяя с золотом папочка…
Бывшему стажеру пообещали платить зa поставленные сведения, а также намекнули на перспективу карьеры. Мальчик, а точнее, юноша, а теперь еще и муж (он только что женился), Борчин согласился с предложением. Для затравки он выдал сведения относительно стажировки, которая запятнала честь Плотниковой младшей пособничеством изменнику родины.
«Вице» поморщился: та давняя история по нынешним арестам совершенно не котировалась.
Тогда мальчик выложил про норковую шубу. Но и это была битая карта…
Тогда мальчик-юноша-муж Борчин, напрягшись еще раз, откопал что-то про трубы на заводе Андрея Дмитриевича, которые пошли налево, но до этого «лева» так и не дошли. Возбудили шумиху в прессе и замутили проверку то налоговой линии.
Проверка показала, как дважды два, что трубы дошли, куда шли, но потом вернулись обратно за ненадобностью и некондицией и уже благополучно сгнили на складе.
А потом Борчин переметнулся на сторону служения Наталье Ильиничне, справедливо полагая, что губернаторские посулы все еще остаются посулами, а кушать хочется уже — сегодня. И поведал своей патронессе про сделанное ему предложение, объяснив, что он согласился с ним только для видимости, лишь для того, чтобы поподробнее рассказать о злобных происках их невинной жертве.
Наталья Ильинична в знак признательности поставила мальчика (а также юношу и мужа) на материально ответственную должность, назначив ему премии, съемочные и прочие выплаты.
Таким образом Борчин стал работать двойным агентом на двойном гонораре и с двойной же выгодой — потому что от губернатора, сообщив ему о трубах, он получил квартиру, а от Натальи Ильиничны, вовремя сообщив о тех же трубах, получил денег на меблировку жилья. Трубы быстро вывезли самолетами оттуда, где они были, вернули их, куда нужно, и даже успели сгноить.
Правда, позже Борчин решил окончательно переметнуться на сторону губернатора. К тому времени он уже собрал данные о грехах Натальи Ильиничны, однако оказалось, что окончательно перекинуться на выгодную ему сторону он не может, потому что директриса тоже припасла на него компромат.
Потому что материально ответственные должности просто так не занимают! Потому что даже на мелкой должности трудно удержаться от крупного воровства, а должность Борчина предусматривала возможность избавляться от устаревшей аппаратуры, сбывая ее местным порностудиям и районным домам культуры за приличную мзду.
И пришлось Вене осесть на коротком поводке, который туго, под самое горлышко затянула на нем Наталья Ильинична. И пришлось ему отказаться от сотрудничества с губернатором в той форме, которую от него требовали, — в форме компромата, чтобы продолжить его в форме прямого восхваления достоинств Натальи Ильиничны, ее превосходных качеств и свойств.
Тогда, поняв бесперспективность борьбы на данном этапе, губернатор торжественно примирился с гранд-дамой городского телевидения, и первая власть облобызалась с четвертой, и вскоре дядя Коля Баранов с традиционной хрустальной вазой забежал «на Огонек», и в городе воцарилось хрупкое, легко нерушимое равновесие, баланс сил, консенсус интересов.
Все эти события произошли аккурат перед тем, как Настя переехала в Москву, выйдя, наконец, из тени своей матери, из вторых, ведомых скрипок нашего повествования в скрипки первые, сольные, ведущие. Потому что кончилась та часть ее жизни, где она была маминой дочкой, папиным солнышком, и началась часть вторая, менее светлая, чем первая, и гораздо более драматическая.