Декабрь 1979 года. Томск
Странно. Дверь была вроде та же — и в то же время совсем не та. Сначала, не поверив глазам, Ковалев вышел из подъезда, огляделся — нет, дом тот же, и двор. Обошел вокруг дома. Нет, ошибиться было невозможно — здесь она жила, здесь.
Он снова вернулся в подъезд. Осмотрел покрытую дерматином дверь, позолоченные шляпки обойных гвоздей, кнопку звонка. Позвонил.
Долго-долго не отпирали.
Потом раздался детский голос:
— Кто?
И сразу же:
— Мамы нет дома!
Ковалев постоял, подумал. Опершись о перила лестницы, стал ждать.
Выходил из подъезда, курил. Темнело. Люди шли от автобусной остановки, в окнах вспыхивал свет.
Какой-то мужчина стал отпирать соседнюю дверь.
— Извините, — сказал Ковалев. — Я хотел спросить… В этой квартире кто живет?
Он кивнул на обитую кожей дверь.
— А вам чего? — хмуро спросил мужчина.
— Здесь моя знакомая жила. Женщина одна.
— Ну, есть здесь женщина, — неохотно ответил тот.
— А фамилия? Алексеева?
— Не… Нефедовы тут живут. А вы, случайно, не из райисполкома?
— Нет, я просто, прохожий… А Алексеева тут жила, не знаете?
— Не… Как Нефедовы заселились, так и живут. Уже пять лет. Юрка токарем работает на ГПЗ…
У Ковалева было такое выражение лица, что мужчина спросил:
— Чего надо-то?
— Алексеева тут жила. Ирка. Ирина Владимировна. Ну, как же — здесь, точно здесь. Квартира двухкомнатная…
— Квартира у них трехкомнатная. Двухкомнатные — они по этой стороне. А Алексеевой я не знаю. Мы тут все в один год заселились, как дом сдали. Ошиблись вы, выходит.
— Не мог я ошибиться. Вот и лестница та же… И стена. Вот видите — тут надпись была, гвоздем. Ее забелили.
— Ну, надписи — это мальчишки безобразят… Не знаю, как это вы… Хотя, бывает. Тут много домов одинаковых. Может, вы в подпитии были, или как…
— Подождите, — Ковалеву пришла в голову новая мысль. — А собака у них, у Нефедовых, была? Черная такая?..
— Собака-то? Собака была. Черная. Делась куда-то… А может, и сейчас есть, черт ее знает…
— Злющая такая, маленькая, да? Стойте! А Юрка этот, Нефедов — он какой? Невысокий такой, чернявый?
Ковалев даже за руку мужчину схватил, но тот руку с возмущением выдернул:
— Ты не хватай, не хватай!.. «Чернявый»!.. Никакой он не чернявый. Русский он, чего ты?..
— Ну, что русский — понятно. Но брюнет?
— Никакой не брунет. Обыкновенный… Чего тебе, вообще, надо-то?
— Вы не обижайтесь, — сказал Ковалев. — Понимаете, не может быть такого, чтоб вот так: был человек — и не стало. Я про Алексееву Ирку говорю. Ну, может, она здесь комнату снимала?
Мужчина слегка ошалел.
— Когда?
— Ну, полгода назад, год?
— Да какую комнату! Говорю же — у них всего две комнаты, а самих — четверо, Юрка с Танькой и двое ребятишек.
— Ну, может, они уезжали куда?
— Кто?
— Да Нефедовы же!
— Откуда я знаю?.. Слушай, я с работы иду, устал, а ты тут с расспросами. Шел бы ты, а?
Мужчина с яростью захлопнул дверь, и Ковалев остался на площадке в одиночестве.
Постоял, ничего не понимая. Потом, вздрогнув, вспомнил. Выскочил из подъезда, забежал в другой. Лампочка тут еле тлела, трудно было рассмотреть что-нибудь на грязных ступеньках. Ковалев наклонился, вглядываясь. Ничего не было видно — если и были следы крови, так их замыли давно, подумал он. И вдруг в глаза бросилась знакомая надпись на стене: «Мне нужен труп — я выбрал вас. До скорой встречи. Фантомас».
Какое-то время он, оглушенный, не мог собраться с мыслями. Только тупо глядел на надпись.
Вышел на улицу, сел на скамейку. Вот сюда подъезжала «скорая», чтобы забрать его. Забрать, увезти из этого одичавшего мира, отвечающего на любовь равнодушием.
Он глядел на снег, вслушивался, и наконец услышал: «Здесь мы! Здесь мы! Нету нас, нету нас! Забыли нас, предали нас!..».
Вскочил. Бросился к подъезду, требовательно нажал кнопку звонка у дерматиновой двери.
Дверь открыла полная женщина, в кудряшках. Из-за ее спины выглядывал мальчуган — тоже в кудряшках.
— Здравствуйте, — сказал Ковалев, стараясь говорить спокойно и отчетливо. — Здесь живет Алексеева Ирина Владимировна?
— Нет. Нету такой, — испуганно ответила женщина и попыталась закрыть дверь.
— Минутку… Вы мне только скажите, где она сейчас. Как ее найти?
— Не знаю! Не знаю ничего!
— Мама! — сказал мальчуган. — Это кто?
— Дед Пихто и бабка с пистолетом, — ответила женщина и закрыла дверь. Но напоследок посмотрела на Ковалева так, что он сразу же понял: она знала, она все знала…
Щелкнул замок.
Ковалев вышел из подъезда, в сумерках прошел через двор, по тропинке обогнул один дом и второй, спустился на дорогу. На той стороне была остановка, и на ней стояли люди, а за остановкой был обрыв, наполненный тьмой.
«Нет, ничего я в этом мире не понимаю, ничего…» — он стоял и смотрел на пробегающие мимо машины, на отражения фонарей в обледеневшем асфальте и думал о том, что вот всё и закончилось, теперь уже точно — всё. Тот, прежний мир исчез, а здесь теперь — другие дома, другие люди, и даже звезды совсем другие.
И он сам стал другим. И надо было начинать жить сначала.
Как начинать? Зачем? Он не знал.
И все-таки начал.
Но это уже совсем другая история.
Октябрь 1990 года. Томск
Мясоедов крепко спал, положив голову на кухонный стол. Выпустил толстые губы и сладко чмокал: доедал во сне свое коронное блюдо, свою вкуснейшую курицу.
Ковалев и Вова сидели в другой комнате, в темноте, у окна, на полу. Между ними стояла пустая бутылка и две стопки.
— И что было потом? — спросил Вова.
— Ничего не было, — ответил Ковалев. — Ирка уехала, или просто исчезла. Через несколько лет я в газете вычитал про случаи нарушения жилищного законодательства. И там, в газете, было написано про Нефедовых. Они, мол, незаконно прописались в квартире бывшего главного инженера стройтреста Вэ-Вэ Алексеева.
— Ну, так за бабки же, понятно, — мотнул головой Вова.
— Так что меня тогда обманули. Сговорились, значит. Она, Ирка, эту квартиру Нефедовым оставила. Продала. Газета у меня хранится до сих пор. И всё. Больше от неё ничего не осталось. Будто и не было человека. Ч ведь даже подруг её потом искал, — а нету и подруг! Ну, словно приснился, привиделся человек. Явился с того света. Ангел-хранитель.
Вова хрюкнул, но усилием воли преодолел скептический настрой:
— И вы больше так никогда и не виделись?
— Кажется, виделись. Но, может, это и не она была, может, я обознался… На вокзале. С ней парни какие-то сидели, пьяные. Один морячок на балалайке играл. И плясал. Маленький такой. Она в ладоши прихлопывала. Я остановился — там автоматы газетные, — вот стою за автоматами и смотрю. Парень играет, а кругом сутолока, узлы, чемоданы, диктор по радио что-то гнусавит. Я все жду. Вот, наконец, она голову подняла. Она? Вроде, она. А вроде и нет. Гляжу — она, точно она. А потом раз: нет, не она. Ну, она один раз мимо меня посмотрела, другой. На третий раз я её взгляд поймал. Ну, и всё. Меня будто током ударило. А она голову повесила. Я стою столб столбом. А тут как раз электричка подошла, народ вскинулся, побежал, повалил. Она и парни эти — тоже. Я было за ними, к выходу, да куда там: двери узкие, пока протолкался, на перрон выскочил — их нет нигде. Я вдоль вагонов пошел. Иду, в окна гляжу. Народ лезет, толкается. Ругань. Я отошел в сторонку. Стою, курю. И вот в одном окне вдруг вижу — она. Стоит, молча на меня смотрит. Но стекла грязные, видно плохо. Я подбежал к окошку, рукой давай махать — и тут электричка тронулась. Я бегу. Ирка стоит, смотрит. Я ей машу, кричу что-то. Перрон, гляжу, кончается — сейчас кувырком полечу, там колдобины и туннель еще, водосток. И вот, только я от окна отстал, — она мне вдруг руку подняла. Попрощалась, вроде.
И все. Я упал, ногу сильно расшиб. А поднялся — только два красных огонька вдали.
— Так это она была, или, обратно, ангел-хранитель с бесом пополам? — спросил Вова и икнул.
— Не знаю.
Вова посопел, повозился на полу.
— Вот же гадство, — сказал. — Самогонка кончилась. И утро уже. Скоро на смену собираться. Гаврилов опять запил. Вот же жизнь собачья.
Оба вздохнули и замолчали. Было тихо, только из кухни доносились причмокивания Мясоедова.
— Да самогонка — хрен с ней. Юрка же еще обещал принести.
— Так кто же она была? — поднял голову Вова. — И откуда? И делась куда, а?
Ковалев не ответил. Но он знал, кто она, откуда пришла, и почему исчезла. Он-то точно это знал…
— Ну ладно… — Вова поднялся. — Пойду генерала разбужу. Чего он? В гостинице, гад, что ли? Разлекся, соб-сно, сопли по чистому столу распустил. Пускай к жене идет.
Он пошел на кухню. Стал толкать Мясоедова, тот не просыпался. Толкнул сильнее — Мясоедов мягко съехал со стула и кулем опустился на пол. И заурчал, поудобнее сворачиваясь у холодильника.
— Спит! — изумлённо подытожил Вова и даже руками развел. — Вот же скот, а? Собс-но.
Огляделся, увидел тарелку с остатками курицы. Взял кусок, сунул в рот. Пожевал с закрытыми глазами. И вдруг осел на пол, рядом с генералом.
Ковалев вошел, посмотрел на них. Стал было складывать в раковину грязную посуду, потом махнул рукой. Вышел из кухни и до рассвета бродил по комнате, натыкаясь на разнокалиберную, оставшуюся от разных жен, мебель.
«Был человек — и не стало. Был — и нету. И трудно успеть разглядеть его, запомнить. Родился вот с человеческим лицом, а потом в жизнь пошел, и смотришь, — рожа вылезла. Нет того, прежнего, и не будет уже. Умер. Кто вспомнит?..
Нет. О чем это я? Голова раскалывается, не соображает. Нет, я не о смерти думал, о другом… Мертвых не воскресить — они существуют. Это Яннис Рицос так написал. Мертвые — они здесь, рядом с нами. Всегда. Можно о них не думать, не помнить, — они все равно рядом, возле тебя, нет, в тебе. Каждый твой шаг — это и их шаг тоже. Тогда выходит, что человек бессмертен? Ведь вот этой руке — моей руке — ей же миллион лет! И никто не пропадает насовсем, никто и не может пропасть. Даже в ребенке, больном ДЦП, в его уродстве — тоже они, мертвые. Это их грехи, это их месть. Но ребенок не знает о чьей-то вине и чьей- то мести. Он живет наперекор всему — своему уродству, своему телу, даже смерти наперекор. И в этом — тоже они. Те, что ушли. Да нет, не ушли. Остались…
И так — каждый. И столько — за каждым из нас. Все равноценны. И никто не виновен.
Мы — только часть. Та, что еще на свету. Нить остальная — во тьме.
Куда она тянется, эта нить, и откуда — мы не знаем. Конечно, многое можно объяснить, но вот это, самое главное — темное. Все объяснения бесполезны, бессмысленны. Все теории рассыпаются. Тут, может быть, только Бог… Только Бог… Только Бог».
Ковалев посмотрел на поверженные тела Вовы и генерала и стал тормошить то того, то другого.
Генерал был совсем не вменяем. Тогда Ковалев вцепился в Вову и тряс его, раскачивал, расталкивал, покуда Вова, наконец, не открыл бессмысленные глаза.
— Вова! Володя! Михалыч!
— По… го… ди… — Вова закрыл глаза, помотал головой, снова открыл. — Ну?
— Тебе ж на смену идти! Гаврилыч же снова запил!
— А? Нет, ты опять ошибся, собс-но. Это я запил, а Гаврилыч пусть хоть ползком к проходной ползет…
Неожиданно проявив это чудо недюженного логического склада ума, Вова снова уронил голову.
— Вова! — тормошил его Ковалев. — Причем здесь смена, Гаврилыч? Абсолютный нуль! Главное — не так мы живем, понимаешь? Надо — в согласии с ними, надо прислушиваться к ним! Понимаешь? Они же здесь, внутри нас!
— Кто?
— Мертвые! И живые. Ангелы, в общем. Смерть-то внутри нас, понимаешь?
— Нет, — ответил Вова.
— Чего — нет? — опешил Ковалев.
Вова сосредоточенно поглядел прямо в стену под умывальником.
— Ничего нет.
— Постой… Ты, гад, пьяный просто — не соображаешь. А это же главное. Надо, в общем, любить. Любить их всех. Жалеть! Понимаешь? Всех-всех! Любить и жалеть, главное, — жалеть!
— Всех?
— Да-да, всех!
— И Гаврилыча?
— И Гаврилыча!
— Во! — Вова показал Ковалеву фигу.
— Ну, ты и гад, — огорчился Ковалев. — Ни черта ты не понял. Гад ты, Щепочкин.
— Это в каком… как его… аксепте?
— Ну, не вообще. А вот сейчас ты гад. Здесь и сейчас. На кухне.
— Гы-ым… — глубокомысленно промычал Вова. — Тут, это, надо подумать. Не с наскоку же решать. Не с плеча рубить же…
И внезапно закрыл глаза и повалился на пол, головой — под залитое помоями чугунное колено.
Ковалев разогнулся. Ему было жалко Вову, жалко генерала, и всех, всех людей вообще. Навернулась пьяная слеза и Ковалев вытер ее одним пальцем.
— Нельзя же так жить, боже мой, нельзя… Мы же здесь все душевнобольные. Все…
Он подошел к окну, сел на подоконник.
Уже светало. Зажигались окна. Люди выходили из подъездов, торопились. Некоторые тащили за собой детей. Все — не выспавшиеся, темные, с замороченными головами, больные.
— Эх, люди-люди… ангелы и бесы…
Бежали к трамвайной остановке.
В воздухе висела морось, предметы казались слегка размытыми. Сыро, холодно и паскудно.
— Эх, жизнь собачья…
Божий мир, для чего же ты создан? Не для того же, чтобы детей обижать?
Прижавшись щекой к стеклу, Ковалев глядел в окно, и было ему печально и хорошо, безумно печально, невыразимо хорошо. Еще немного, чуть-чуть — и страх окончательно исчезнет, растворится в любви и печали.
Никто не может уйти по своей воле. Никто не может вернуться. Не вырваться нам из бесконечности. Не разорвать цепи».
Слова, нацарапанные кем-то в подъезде, где когда-то жила Ирина Владимировна Алексеева:
Не откроет время истины:
Прошлое — как темный лес.
Нас земля возьмет нечистыми,
И очистит — для Небес.
Томск, 2004