Мы услаждали себя разговорами о воображаемом успехе юной леди, как вдруг послышался барабанный бой, вслед за чем появился мой маленький крестник и объявил мне войну. Мать, со смехом пожурив мальчика, хотела выставить его за дверь, но я не пожелал так быстро с ним расстаться. И хотя он слишком бурно изъявлял свою радость, я из разговора с ним выяснил, что у этого ребенка прекрасные способности и он отлично успевает по всем предметам, хотя ему пошел всего девятый год. Я обнаружил, что он отлично знает басни Эзопа, но он откровенно сказал мне, что "не любит их учить, потому что все это выдумки"; по этой причине он год назад принялся штудировать биографию Дона Беплианиса Греческого, Гэя Уорика, "Семерых поборников" и других великих людей прошлого. Отец не мог скрыть, как он гордится начитанностью сына, и я заметил, что такие увлечения весьма полезны. Я услышал от мальчика суждения, которые могут пригодиться ему на всю жизнь. Он говорил о том, как скверно справился с долом Джон Хикертрифт, о недостатках необузданного характера Бевиса Саутхемптонского, о своей любви к святому Георгу за то, что он покровитель Англии; таким образом, в его мыслях незаметно сформировались понятия благоразумия, добродетели и чести. Я превозносил его успехи, и тут его мать сказала, что "та маленькая девочка, которая открыла мне дверь, по-своему более образованна, чем он". "Бетти, сказала она, - интересуется главным образом феями и духами и иногда зимним вечером приводит в ужас горничных своими рассказами, так что они боятся ложиться спать".

Я засиделся у них допоздна, и мы говорили то о забавных, то о серьезных делах с тем особым удовольствием, которое придает всяким беседам ощущение, что все друг другу приятны. По дороге домой я раздумывал о разнице между семейной и холостяцкой жизнью; и должен признаться, меня втайне тревожила мысль, что, когда я умру, после меня ничего не останется. В таком раздумье я вернулся к своей семье, то есть к служанке, собаке и кошке, которые одни делят со мной радости и горести, что бы со мной ни случилось". - "Болтун".}

Вслед за "Болтуном" в 1711 году начал выходить знаменитый "Зритель", а за ним, с различными промежутками, множество газет и журналов, которые издавал тот же редактор, - "Страж", "Англичанин", "Возлюбленный", - чья любовь была довольно пресной, - "Читатель", - которого, после второго номера, читатели больше не видели, "Театр", в котором Стиль выступал под псевдонимом сэр Джон Эдгар, когда возглавлял труппу королевских комических актеров, какового поста, равно как и звания королевского шталмейстера в Хэмптон-Корте, и места в коллегии мировых судей в Мидлсексе, и посвящения в рыцари Стиль был удостоен вскоре после восшествия на престол Георга Первого, чье дело честный Дик в предыдущее царствование доблестно отстаивал, невзирая на немилость и опасности, против самых ужасных врагов, против изменников и бандитов, против Болинброка и Свифта. С восшествием на престол Георга этот великолепный заговор распался, и блестящая возможность открылась перед Диком Стилем, чья рука была, увы, слишком беспечна, чтобы за нее ухватиться.

Стиль был женат дважды; он пережил все свои дома, свои планы, свою жену, свой доход, свое здоровье, почти все, кроме своего доброго сердца. Оно перестало беспокоить его в 1729 году, когда он умер, измученный и почти совершенно забытый своими современниками, в Уэльсе, где еще сохранились остатки его недвижимости.

Потомки отнеслись к этому милому человеку снисходительнее; женщины в особенности должны быть благодарны Стилю, так как он, пожалуй, первый из наших писателей действительно любил и уважал их. Великий Конгрив, который дает нам понять, что во времена Елизаветы женщины не пользовались особым уважением, почему женщина и играет столь незначительную роль в пьесах Шекспира, сам может преподносить женщинам блистательные комплименты, но все же смотрит на них лишь как на предметы для волокитства, обреченные, подобно самым неприступным крепостям, пасть через некоторое время перед искусством и храбростью мужчины, их осаждающего. У Свифта есть письмо, которое называется: "Совет молодой замужней даме", где настоятель высказывает свое мнение о женском обществе того времени, и из этого письма явствует, что если мужчин он презирал, то женщин презирал вдвойне. Ни к одной женщине в наше время никакой мужчина, даже будь он настоятелем и обладай Свифтовым талантом, не мог бы обращаться в столь оскорбительном тоне, со столь низменной снисходительностью. При этом Свифт даже не дает себе труда скрыть, что, по его мнению, женщина безнадежно глупа: он советует ей читать книги, словно книга - новейшее достижение культуры, и сообщает, что "даже одну дочь благородного человека на тысячу не удалось заставить читать или говорить на своем родном языке". Аддисон тоже посмеивается над женщинами, но, мягкий и вежливый, он глядит на них с улыбкой, словно это безобидные, глуповатые, забавные, милые существа, созданные лишь для того, чтобы служить мужчинам игрушкой. Стиль первым начал отдавать достойную мужчины дань их доброте и отзывчивости, а равно их нежности и красоте *. В его комедиях герои не произносят напыщенных фраз и не бредят о божественной красоте Глорианы или Статиры, как заставляют делать своих героев авторы рыцарских романов и высокопарных драм, которые сейчас выходят из моды, но Стиль восхищается добродетелью женщины, признает за ней ум и восторгается ее чистотой и красотой с пылкостью и верностью, которые должны снискать благосклонность всех женщин к этому искреннему и почтительному их поклоннику. Именно эта пылкость, это уважение, эта мужественность делают его комедии такими милыми, а их героев - такими благородными. Он сделал женщине, пожалуй, самый тонкий комплимент, какой когда-либо был высказан. Об одной женщине, которой восхищался и восторгался также Конгрив, Стиль сказал, что "любовь к ней была приобщением к поэзии и искусству". "Сколь часто, - пишет он, посвящая книгу своей жене, - сколь часто твоя нежность успокаивала боль в моей голове и облегчала страдания в моем истерзанном сердце! Если существуют ангелы-хранители, то и они бессильны сделать больше. Я уверен, что ни один из них не может сравниться с моей женой в доброте души или очаровании". Его сердце тает, а глаза ярко блестят, когда он встречает добрую и красивую женщину, и он приветствует ее, не только снимая шляпу, но и всем своим сердцем. Не менее нежно он относится к детям и ко всему, что связано с семейным очагом, и неоднократно выступает в защиту своей мягкости, как он это называет. Он был бы ничем без этой восхитительной слабости. Именно это составляет ценность его сочинений и придает очарование его слогу. Как и его жизнь, его произведения полны ошибок и легкомысленных заблуждений, что искупается его нежной и сострадательной натурой. О дурной и пестрой жизни бедняги Стиля до нас дошли самые любопытные документы, какие когда-либо содержали сведения о биографии мужчины **. Большинство писем мужчин, от Цицерона до Уолпола и великих людей нашего времени, да будет мне позволено так выразиться, неискренни, их авторы недоверчиво косились на потомков. Посвящение Стиля, обращенное к его жене, возможно, столь же искусственно; во всяком случае, оно написано с той степенью искусственности, к какой прибегает оратор, готовя выступление в парламенте, или поэт, намереваясь излить чувства в стихах или в драме. Но в нашем распоряжении около четырехсот писем Дика Стиля, написанных им жене, которые эта бережливая женщина тщательно сохранила и которые могли быть написаны только ей, ей одной. Они содержат подробности о делах, развлечениях, ссорах и примирениях этой четы; они искренни, как непринужденная беседа, безыскусственны, как детская болтовня, и доверительны, как супружеская отповедь. Некоторые написаны в типографии, где он ждет оттисков своей "Газеты" или "Болтуна", другие - в таверне, откуда он обещает вернуться к жене, "как только пропустит пинту вина", и где у него свидание с другом или кредитором; некоторые писались под сильным действием винных паров, когда его голова была опьянена бургундским, а сердце полно горячей любви к дорогой Пру; некоторые - наутро, в минуты ужасной головной боли и раскаяния, а некоторые, увы, в тюрьме, куда его упекли стряпчие и где он дожидается залога. Мы имеем возможность проследить многие годы жизни этого бедняги по его письмам. В сентябре 1707 года - именно с этого дня она начала сохранять его письма - он женился на очаровательной миссис Скэрлок. Сохранились его страстные излияния этой даме; почтительные обращения к ее матушке; искренняя благодарная молитва, когда столь желанный союз был наконец заключен; трогательные изъявления раскаянья и клятвы исправиться, когда сразу же после свадьбы появился повод для первого и нужда во втором.

{* "Если говорить о таких чувствах, как привязанность и уважение, здесь прекрасному полу повезло в том смысле, что по отношению к женщине одно гораздо теснее связано с другим, чем по отношению к мужчине. Любовь к женщине неотделима от уважения к ней; и поскольку она, естественно, предмет привязанности, то женщина, к которой вы питаете уважение, в той или иной степени пользуется и вашей любовью. Мужчина, плененный красотой женщины, шепотом говорит другу, что "у этого создания глубокий ум, это обнаруживаешь, когда поближе с ней познакомишься". И если вы хорошенько разберетесь, в чем заключается ваше уважение к женщине, то обнаружите, что восхищаетесь ее красотой больше других. Ну, а среди нашего брата, мужчин, я предпочитаю общество веселого Гарри Бикерстафа; однако душеприказчиком моим будет Уильям Бикерстаф, самый благоразумный человек в нашем семействе". - "Болтун", Э 206.

** Переписка Стиля после его смерти перешла в собственность дочери его второй жены, мисс Элизабет Скэрлок из Кармартеншира. Она вышла замуж за достопочтенного Джона, впоследствии ставшего третьим лордом Тревором. Когда она умерла, часть писем перешла к мистеру Томасу, внуку внебрачной дочери Стиля, а часть - к ближайшему родственнику леди Тревор, мистеру Скэрлоку. Опубликовал их профессор Никольс, и мы цитируем отрывки из позднейшего переиздания 1809 г.

Вот он перед нами в период ухаживания, которое длилось не слишком долго:

"30 авг. 1707 г.

Миссис Скэрлок.

Сударыня!

Прошу прощения за плохую бумагу, но я пишу в кофейне, куда мне пришлось зайти по делу. Вокруг меня грязная толпа, деловые лица, разговоры о деньгах; а все мои мечты, все мое богатство - в любви! Любовь вдохновляет мое сердце, смягчает мои чувства, возвеличивает душу, влияет на каждый мой поступок. Моей милой очаровательнице я обязан тем, что многие благородные мысли постоянно приписываются моим словам и поступкам; таков естественный результат этого щедрого чувства, оно делает влюбленного чем-то похожим на предмет его любви. Так, моя дорогая, мне суждено с каждым днем становиться все лучше, благодаря нежной подруге. Взгляните, моя красавица, на небо, которое сделало Вас такой, и присоединитесь к моей молитве, дабы оно осенило нежные, невинные часы нашей жизни, просите творца любви благословить таинства, которые он предопределил, и присовокупить к нашему счастью благочестивое ощущение, что мы смертны, и покорность его воле, которая одна может направить наши души на твердый путь, угодный ему и нам обоим.

Остаюсь неизменно Вашим покорнейшим слугой

Рич. Стилем".

А в скором времени миссис Скэрлок получила еще одно письмо, по-видимому, написанное в тот же день!

"Суббота, вечер (30 авг. 1707)

Дорогая, милая миссис Скэрлок!

Я был в очень достойном обществе, где мы много раз пили за Ваше здоровье, называя Вас _"женщиной, которую я люблю больше всего на свете"_; так что я, можно сказать, напился ради Вас, а это означает куда более, чем _"я умираю за Вас"_.

Рич. Стиль".

"Миссис Скэрлок.

1 сент. 1707 г.

Сударыня!

Нет ничего труднее на свете, чем быть влюбленным и все-таки заниматься делами. Что до меня, всякий, кто со мной разговаривает, угадывает мою тайну, и я должен обуздать себя, иначе это сделают другие.

Сегодня утром один человек спросил меня: "Каковы новости из Лиссабона?", а я ответил: "Она изумительно красива". Другой пожелал узнать, "когда я в последний раз был в Хэмптон-Корте", и я ответил: "Это будет во вторник вечером". Молю Вас, позвольте мне хоть руку Вашу поцеловать, прежде чем наступит этот день, чтобы душа моя хоть немного успокоилась. О, любовь!

Мильоны бурь в тебе бушуют грозно,

Но кто захочет жить с тобою розно? {*}

{* Перевод А. Парина.}

Я, наверное, мог бы написать для Вас целый том; но все слова на свете бессильны выразить, как преданно и с каким самоотверженным чувством

я остаюсь всегда Вашим

Рич. Стилем".

Через два дня после этого он излагает свои обстоятельства и виды на будущее матушке этой молодой особы. Письмо помечено: "Канцелярия лорда Сандерленда, Уайтхолл"; он утверждает, что его годовой доход составляет 1025 фунтов. "Я мечтаю, - пишет он, - о радостях трудолюбивой и добродетельной жизни и постараюсь всячески Вам угождать".

Они поженились, по всей вероятности, около 7-го числа. Примерно в середине следующего месяца уже заметны следы размолвки; она была слишком щепетильна и суетна, а он - пылок и опрометчив. Общий ход событий виден из дальнейших отрывков. Уже был снят "дом на Бэри-стрит, в Сент-Джеймсе".

"Миссис Стиль.

16 окт. 1707 г.

О любимейшее существо на свете!

Прости меня, но я вернусь только в одиннадцать, потому что встретил школьного товарища, который приехал из Индии и сегодня вечером должен рассказать мне вещи, прямо касающиеся твоего преданного супруга

Рич. Стиля".

"Миссис Стиль

Таверна "Фонтан", 8 часов, 22 окт. 1707 г.

Моя дорогая!

Прошу тебя, не беспокойся; сегодня я с успехом завершил многие дела и теперь подожду часок-другой своей "Газеты".

"22 дек. 1707 г.

Моя дорогая женушка!

Сообщаю тебе, что не буду дома к обеду, так как у меня есть цела на стороне, о которых я тебе расскажу (когда мы увидимся вечером), как и подобает примерному и преданному мужу".

"Таверна "Дьявол", Темпл-бар,

3 янв. 1707-1708 г.

Дорогая Пру!

Сегодня я частично справился с делами и покамест прилагаю к письму две гинеи. Дорогая Пру, я не могу приехать к обеду. Я все время думаю о твоем благополучии и никогда не буду больше небрежен к тебе, хотя бы на миг.

Твой верный муж" и т. д.

"14 янв. 1707-1708 г.

Дорогая жена!

Мистер Эджком, Нед Аск и мистер Ламли попросили меня провести с ними часок у Джорджа на Пэл-Мэл, так что я прошу тебя поскучать до двенадцати, а потом лечь спать", и т. д.

"Грейз-Инн, 3 февр. 1708 г.

Дорогая Пру!

Если придет человек со счетом от сапожника, пускай ему скажут, что я сам к нему зайду, когда вернусь. Я остаюсь здесь, чтобы попросить Тонсона учесть мне вексель, и пообедаю с ним. Его ждут с минуты на минуту.

Твой покорнейший слуга", и проч.

"Кофейня на Теннис-Корте,

5 мая 1708 г.

Дорогая жена!

Надеюсь, то, что я сегодня сделал, будет тебе приятно; но нынешнюю ночь я проведу у одного пекаря, Лега, напротив таверны "Дьявол" на Чаринг-Кросс. Я повидаюсь с болванами, которые мне надоели, и буду иметь удовольствие увидеть тебя бодрой и веселой.

Если ученик типографа окажется дома, пришли его сюда; и пускай миссис Тодд пришлет с ним мою ночную рубашку, домашние туфли и чистое белье. Я дам тебе знать о себе рано утром", и т. п.

Далее следуют еще десятки подобных же писем, иногда с гинеями, пакетиками чая или грецких орехов, и т. п. В 1709 году начал выходить "Болтун". Вот любопытная записка, датированная 7 апреля 1710 года:

"Посылаю тебе [дорогая Пру] квитанцию на соусник и ложку, а также долговую расписку Льюиса на 23 ф., что в общей сложности составляет 50 ф., которые я обещал тебе для предстоящего случая.

Я не знаю в жизни счастья, которое могло бы сравниться с тем наслаждением, какое ты доставляешь мне своим существованием. Я прошу тебя только добавить к прочим твоим достоинствам страх огорчить и встревожить любящего тебя человека, и я буду счастливейшим из смертных. Встать пораньше и в веселом расположении духа... было бы невредно".

В другой записке он сообщает, что не приедет домой, так как его "пригласил к ужину мистер Бойл". "Дорогая Пру, - пишет он по этому случаю, не посылай за мной, иначе я буду выглядеть смешным".}

После свадьбы капитан Стиль снял для своей супруги дом, "третий от угла Жермен-стрит, по левой стороне Бэри-стрит", а на следующий год купил ей виллу в Хэмптоне. Мы узнаем, что у нее был экипаж парой, а иногда и четверней; для себя он тоже держал лошадку, на которой ездил кататься. Он платил или обещал платить своему парикмахеру пятьдесят фунтов в год и всегда появлялся на людях в платье, отделанном кружевом, и большом черном парике с буклями, который кому-то, вероятно, обошелся в пятьдесят гиней. Он был весьма состоятельный джентльмен, этот капитан Стиль, и получал доходы со своих владений на Барбадосе (которые достались ему по наследству от первой жены), а также от сотрудничества в "Газете" и должности камергера при его высочестве принце Георге. Вторая жена тоже принесла ему состояние. Но, как это ни прискорбно, при всех своих домах, каретах и доходах, капитан постоянно испытывал нужду в деньгах, которых его возлюбленная супруга без конца требовала. На нескольких страницах мы находим упоминание, что сапожник приходил за деньгами, и намеки на то, что у капитана не оказалось свободных тридцати фунтов. Он посылает своей жене, "самому очаровательному созданию в мире", как он ее называет, - очевидно, в ответ на ее просьбу, которую постигла судьба прочей макулатуры и Дик разжигал ею трубки, выкуренные сто сорок пет назад, - он посылает своей жене гинею, потом полгинеи, потом две, потом полфунта чаю, потом не шлет ни денег, ни чаю, зато обещает, что через несколько дней его дорогая Пру получит кое-что; иногда он просит, чтобы она прислала ночную рубашку и бритвенный прибор в его временный приют, где непоседливый капитан спрятался от судебных исполнителей. Ах, этот "Христианский герой" и капитан в отставке, служивший в полку Льюкаса, должен прятаться от презренного подручного шерифа! Краса и гордость рыцарства, он должен бледнеть при виде судебной повестки! Рукой самого бедняги Дика записано, - эта странная коллекция хранится в Британском музее и поныне, что рента за дом супругов на Жермен-стрит, с невыразимой заботливостью снятый для Пру, третий от Бэри-стрит, не уплачивалась до тех пор, пока хозяин не наложил арест на мебель капитана Стиля. Аддисон продал виллу и обстановку в Хэмптоне и, удержав ту сумму, которую его неисправимый друг был ему должен, передал остаток вырученных денег бедняге Дику, который нисколько не сердился на Аддисона за его поспешный поступок и, вероятно, был очень рад всякой продаже или аресту на имущество, которые приносили ему в результате сколько-нибудь наличных денег. Имея небольшой дом на Жермен-стрит, за который он был не в состоянии платить, и виллу в Хэмптоне, на покупку которой он занял деньги, капитан Дик не успокоился до тех пор, пока в 1712 году не снял гораздо более изысканный, просторный и роскошный дом на Блумсбери-сквер, несчастный хозяин которого получил не большее возмещение, чем его собрат в Сент-Джеймсе, и нам известно, что Дик устраивал там большие приемы и держал полдюжины подозрительных молодцов в ливреях, которые прислуживали его благородным гостям, а он распускал слух, что его слуги все до одного судебные исполнители. "Я жил как принц в изгнании, - пишет этот благодушный мот, не скупясь на благодарности Аддисону, помогавшему ему издавать "Болтуна". - Я жил как принц в изгнании, который призывает на подмогу могущественного соседа. Мой союзник меня погубил; когда я уже призвал его, то не мог больше существовать, не находясь от него в зависимости". Несчастный бедствующий принц из Блумсбери! Представьте его себе во дворце, где его охраняют зловещие союзники с Чансери-лейн.

Рассказывают много историй, свидетельствующих о его безрассудстве и добродушии. Так, доктор Хоудли сообщает весьма характерный случай; этот случай показывает нам жизнь того времени и нашего бедного друга, очень слабого, но неизменно доброго, как в пьяном, так и в трезвом состоянии.

"Мой отец, - рассказывает доктор Джон Хоудли, сын епископа, - в бытность свою епископом Бэнгорским, получил приглашение на собрание вигов, происходившее в "Трубе", на Шайр-лейн, где сэр Ричард несколько переусердствовал, имея двоякую цель, - почтить бессмертную память короля Вильгельма, так как было четвертое ноября, и довести своего друга Аддисона до той степени опьянения, чтобы у него развязался язык, поскольку в силу флегматичного характера этот джентльмен в то время мало подходил для общества. Стилю это не удалось. В тот вечер произошло два достопримечательных события. Там оказался известный шутник, ныне покойный шляпный мастер Джон Слай, и этому Джону вздумалось вползти в залу на коленях с кружкой эля в руке, выпить за _бессмертную память_ и удалиться тем же манером. Стиль, сидевший рядом с моим отцом, шепнул ему: _"Смейтесь же. Человеколюбие этого требует"_. Так как Ричард в тот вечер сам недалеко ушел от этого шутника, его усадили в портшез и отправили домой. Но он ничего не желал слушать и требовал, чтобы его доставили к епископу Бэнгорскому, невзирая на поздний час. Однако носильщики отнесли его домой и втащили по лестнице наверх, хотя он страстно желал угостить их внизу, после чего он мирно улегся спать" *.

{* Об этом знаменитом епископе Стиль писал:

Легка, должно быть, у него душа:

Он всем грехи прощает, не греша.}

Известна и другая забавная история, которую, я полагаю, включил в свое собрание знаменитый собиратель курьезов мистер Джозеф Миллер или его последователи. Сэр Ричард Стиль в ту пору, когда он был очень увлечен театром, построил очень милый собственный театр и прежде чем открыть двери своим друзьям и гостям, пожелал испробовать, достаточно ли хорошо будет слышно в зале актеров. Для этого он уселся в самом заднем ряду и попросил плотника, который строил помещение, сказать что-нибудь со сцены. Тот сперва отнекивался, ссылаясь на то, что непривычен произносить речи и не знает, что сказать его чести; но добродушный хозяин попросил его сказать, что взбредет в голову; тогда плотник заговорил, и его было прекрасно слышно. "Сэр Ричард Стиль! - сказал он. - Вот уже три месяца я со своими подручными работаю в этом театре, но мы еще и не нюхали денег вашей чести; мы будем вам весьма признательны, ежели вы заплатите нам немедля, а покуда вы этого не сделаете, мы не вобьем больше ни единого гвоздя". Сэр Ричард сказал, что ораторское искусство плотника безукоризненно, но тема ему не очень по душе.

В произведениях Стиля глубоко подкупает их непосредственность. Он писал так быстро и небрежно, что ему поневоле приходилось быть искренним с читателем, у него просто не хватало времени лгать. Он был не слишком начитан, зато хорошо знал жизнь. Он видел людей, бывал в тавернах. Он жил среди ученых, военных, придворных аристократов, светских модников и модниц, писателей и острословов, обитателей долговых тюрем и завсегдатаев всех клубов и кофеен города. Его любили во всяком обществе, потому что сам он любил всякое общество; и нам приятно видеть его радость, как приятно слышать смех детей в зале во время пантомимы. Он был не из тех отшельников, чье величие обрекло их на одиночество; напротив, он, мне кажется, был самым общительным и восторженным из писателей; и полный сердечного восхищения; и доброжелательства, он покоряет тем, что приглашает вас разделить с ним удовольствие и хорошее расположение духа. Его смех звенит по всему дому. Вероятно, он был незаменим, когда играли трагедию, и плакал не меньше, чем самая чувствительная молодая дама в ложе. У него было пристрастие к красоте и доброте, где бы он их ни встречал. Он страстно любил Шекспира, больше, чем любой из его современников; и в силу щедрости и широты своей натуры призывал всех вокруг любить то, что любил сам. Он никого не огорчал кислой похвалой; он жил в мире и был его неотъемлемой частью; и его наслаждение жизнью представляет собой поразительную противоположность яростному возмущению Свифта и одинокой безмятежности Аддисона *. Позвольте мне привести вам по отрывку из сочинений каждого писателя, они написаны на одну и ту же тему, очень серьезны и любопытнейшим образом раскрывают мироощущение каждого. Мы уже говорили, что юморист откликается на все человеческие поступки, от самых пустяковых до самых важных и торжественных. Все, кто читал наших старых классиков, знают ужасные строки Свифта, в которых он выявляет свою философию и описывает конец человечества: **

Смущен, ошеломлен и потрясен,

Явился мир перед Зевесов трон.

Бледнели грешники, и небосвод

От гласа Зевса, мнилось, упадет:

"Вы беззаконны, в ваших душах тьма,

Ничтожные по скудости ума,

Вы, в лабиринте бросившие нить,

Из гордости не ставшие грешить,

Вы, что других клянете, дабы впредь

В геенне побежденных лицезреть,

(Один народ другим укажет путь,

Не зная воли Зевсовой ничуть),

Безумье ваших дел я зрю сейчас,

Мне мерзко даже гневаться на вас,

Отныне не молите вам помочь.

Я проклинаю вас - ступайте прочь!"

{* Вот некоторые из его более поздних писем:

"Леди Стиль.

Хэмптон-Корт, 16 марта 1716-1717 гг.

Дорогая Пру!

Если ты написала мне письмо, которое я должен был получить вчера вечером, то прошу прощения, что я не смогу ответить до следующей почты... Твой сын в настоящую минуту крайне занят, он кувыркается на полу и сметает перышком песок. Он растет очень милым ребенком, живым и веселым. Кроме того, он весьма образован: умеет читать букварь, и я дал ему своего Вергилия. Он делает весьма проницательные замечания по поводу картинок. Мы с ним большие друзья и часто играем вместе. Его вещи изорвались, и, надеюсь, ты не рассердишься, если я куплю ему кое-что из одежды, какую мы с миссис Эванс сочтем нужным".

"Леди Стиль.

(Без даты)

Ты пишешь, что хотела бы услышать от меня хоть небольшую лесть. Смею заверить, я не знаю никого, кто более тебя достоин похвалы и для кого любые комплименты отнюдь не будут лестью. Твоя жизнь сама говорит за себя, если учесть, что ты очень красивая женщина, любящая уединение, что ты не глупа, и вместе с тем очень откровенна; я мог бы перечислить все пороки, которые сопутствуют хорошим качествам у других людей и от которых ты свободна. Но право, хотя ты - воплощение всех совершенств, у тебя есть один странный недостаток, который почти затмевает для меня все хорошев в тебе; беда в том, что ты не любишь одеваться, выезжать, блистать, даже когда я прошу тебя об том, и не даешь мне возможности гордиться тобой или хотя бы с гордостью сознавать, что ты моя...

Твой любящий преданный муж

Рич. Стиль.

За обучение Молли уплачено за три месяца. Дети совершенно здоровы".

"Леди Стиль.

26 марта 1717 г.

Моя дорогая Пру!

Получил твое письмо и ужасно огорчился, узнав, что тебя все время мучают головные боли... Поверь, прошлой ночью, лежа на твоем месте и положив голову на твою подушку, я разрыдался при мысли, что моя очаровательная, капризная девочка не спит, терзаемая болью; мне казалось грехом уснуть.

Я был бы счастлив, если бы в награду за эти нежные чувства _"Ваше Прудентство"_ пожаловали меня своим расположением..."

В то время, когда было написано вышеприведенное письмо, леди Стиль находилась в Уэльсе, где приводила в порядок свое имение. Стиль примерно в это же время был очень увлечен проектом перевозок живой рыбы, который, как он не раз уверял свою жену, по его убеждению, принесет ему немалое состояние. Однако из этого ничего не вышло.

Леди Стиль умерла в декабре следующего года. Она похоронена в Вестминстерском аббатстве.

** Лорд Честерфилд послал эти стихи Вольтеру с любопытным письмом.}

Аддисон, беря эту же тему, пишет в совершенно ином тоне в своем знаменитом очерке о Вестминстерском аббатстве ("Зритель", Э 26): "Я, со своей стороны, хотя всегда сохраняю серьезность, не знаю, что значит быть печальным, и поэтому могу взглянуть на самые глубокие и торжественные явления природы с таким же удовольствием, как и на самые веселые и приятные. Когда я смотрю на могилы великих людей, всякое чувство зависти исчезает во мне; когда я читаю эпитафии красавиц, всякое неумеренное желание гаснет, когда я вижу горе родителей на могиле, мое сердце трепещет от сострадания; когда я вижу могилу самих родителей, то думаю, как тщетно скорбеть о тех, за кем мы вскоре последуем".

(Я уже говорил, что, по моему мнению, сердце Аддисона едва ли очень уж трепетало и он едва ли слишком предавался "тщетной скорби").

"И когда, - продолжает он, - я вижу королей, лежащих рядом с теми, кто их свергнул; когда я думаю о соперничавших талантах, обладатели которых покоятся бок о бок, или о святых, которые своими раздорами и спорами раскололи мир, я со скорбью и удивлением размышляю о мелкой суете, о людских кознях и препирательствах. И когда я вижу даты на могилах тех, кто умер только вчера, и тех, кто умер шестьсот лет назад, я думаю о Великом Дне, когда все мы станем современниками и вместе приблизимся к престолу вечного судии".

На эту же тему пишет третий наш юморист. Вы, конечно, обратили внимание в предыдущих цитатах на своеобразие юмора каждого писателя - как раскрывается тема и используется контраст, как рисуется факт смерти и на какие размышления этот факт наводит, - а теперь послушайте третьего, его тема здесь - тоже смерть, скорбь и могила. "Впервые я испытал чувство горя, - пишет Стиль в "Болтуне", - после смерти моего отца, когда мне еще не было пяти лет; однако я был скорее удивлен тем, что происходит со всеми в доме, и едва ли действительно понимал, почему никто не хочет с нами играть. Помню, я пошел в комнату, где он лежал в гробу, - рядом в одиночестве сидела моя мать и плакала. В руке у меня была теннисная ракетка, и я начал колотить ею по гробу и звать папу; не знаю, каким образом, но я сознавал, что он заперт там. Мама подхватила меня на руки и, не в силах более безмолвно сносить горе, ее обуревавшее, чуть не задушила меня в объятиях и сказала, захлебываясь слезами, что "папа не слышит меня и больше не будет со мной играть: его закопают в землю, и оттуда он уже к нам не выйдет". Она была красивая женщина, с благородной душой, и в ее горе было достоинство, при всем неистовстве этого порыва, который, как мне кажется, поразил меня неосознанным ощущением скорби, проникшим, прежде чем я понял, что значит скорбеть, в глубину моей души, и с тех пор сострадание стало самой слабой моей струной".

Можно ли найти три более характерных склада человеческого ума? "Болваны, что знаете вы об этой тайне? - говорит Свифт, попирая могилу и пронося свое презрение к человечеству буквально за порог смерти. - Жалкие слепые ничтожества, как смеете вы пытаться постичь непостижимое и как могут ваши тусклые глаза проникнуть в бездну бесконечных небес?" Аддисон, в гораздо более мягких выражениях и снисходительном тоне, высказывает почти те же чувства; он говорит о соперничестве талантов, о борьбе между святыми с тем же скептическим спокойствием. "Смотрите, сколь ничтожный и суетный прах являем мы собой", - говорит он, улыбаясь над могильными плитами, и глядит в небо, усматривая там, как всегда, божественное сияние, и говорит почти вдохновенно о "Великом Дне, когда все мы станем современниками и вместе приблизимся к престолу вечного судии".

Третий тоже говорит о смерти и, по-своему выражая мораль, которой учит небо, ведет вас к гробу отца, показывает свою красавицу мать в слезах и себя, несмышленого малыша, в удивлении стоящего рядом с нею. Он сам проливает искренние слезы, когда берет вас за руку и ищет сочувствия. "Смотрите, как добры, непорочны и прекрасны женщины, - говорит он, - как отзывчивы маленькие дети! Будем же любить их и друг друга, брат мой, - видит бог, как нужны нам любовь и прощение". Итак, каждый смотрит на это по-своему, говорит на свой лад и молится тоже по-своему.

Когда Стиль взывает о сочувствии к действующим лицам в этой очаровательной сцене Любви, Скорби и Смерти, кто может ему отказать? Ему уступаешь, как наивной просьбе ребенка или мольбе женщины. Мужчина чаще всего тогда и бывает по-настоящему мужчиной, когда он, так сказать, утрачивает свой мужской характер, и чувствами его движет преданность, сострадание и самопожертвование, безотчетная потребность лелеять невинных и несчастных, защищать нежных и слабых. Чем был бы Стиль, если бы он не был нашим другом? Ведь он далеко не самый блестящий юморист, не самый глубокий мыслитель: зато он наш друг; мы любим его, как дети любят свои игры, потому что он чудесен. Разве мужчину любят за то, что он самый умный или мудрый из людей, или женщину за то, что она самая добродетельная, или говорит по-французски, или играет на фортепьянах лучше всех прочих представительниц ее пола? Признаюсь, я люблю Дика Стиля-человека и Дика Стиля-писателя гораздо больше, чем многих гораздо лучших людей и гораздо лучших писателей.

К сожалению, почти все собравшиеся здесь должны верить на слово, какой Стиль был чудесный, и, разумеется, не могут с ним познакомиться. Дело не в том, что Стиль был хуже своего времени; напротив, он был гораздо лучше, правдивее и мужественнее большинства своих современников. Но в том обществе творились такие дела и звучали такие разговоры, которые заставили бы вас содрогнуться. Что почувствовал бы в наше время воспитанный юноша, если бы увидел на балу, как юная особа, предмет его нежных чувств, достает табакерку и отправляет в нос понюшку; или если бы за обедом, сидя рядом с кавалером, она нарочно сунула в рот нож? Если бы она перерезала этим ножом глотку своей матери, матушка едва ли была бы более скандализована. Я говорю об этих особенностях минувших времен в оправдание своего любимца Стиля, который был не хуже, а нередко много деликатнее своих ближних.

Существует любопытный документ о нравах минувшего века, где во всех подробностях рисуются развлечения и занятия светских людей Лондона в те самые времена, о которых у нас идет речь, - во времена Свифта, Аддисона и Стиля.

Когда лорд Спаркиш, Том Невераут и полковник Олуит, бессмертные персонажи Свифтовой "Светской беседы", пришли на завтрак к миледи Смарт в одиннадцать часов утра, милорд Смарт отсутствовал - он был на приеме. Его светлость вернулся домой в три часа, к обеду, дабы принять гостей; и мы можем сидеть за его столом, как на пиру у Бармекида, и видеть перед собой щеголей прошлого века. Обедать их село семеро, и к ним присоединился провинциальный баронет, который сказал, что они обедают в то же время, что и при дворе. Эти представители света начали с говяжьего филе, рыбы, телячьей лопатки и языка. Миледи Смарт разрезала филе, миледи Ансеролл разложила рыбу, а галантный полковник нарезал телятину. Все в изрядном количестве отведали филе и телятины, за исключением сэра Джона, который есть не хотел, поскольку уже поглотил бифштекс и две кружки эля, не считая большой кружки темного мартовского пива, едва встал с постели. Они пили бордо, которым, по словам хозяина дома, всегда следует запивать рыбу; и милорд Смарт особенно рекомендовал милорду Спаркишу отведать превосходного сидра, который удостоился высоких похвал этого благородного джентльмена. Хозяин, предлагая выпить, кивал тому или другому яз гостей и говорил: "Том Невераут, за ваше здоровье".

После первой перемены блюд были поданы миндальный пудинг, оладьи, которые полковник снял с блюда собственноручно, дабы помочь блистательной мисс Нотабл, а также цыплята, кровяная колбаса и суп; и леди Смарт, изысканная хозяйка, увидев на блюде вертел, положила его к себе на тарелку и приказала, чтобы его отнесли повару и приправили им обед ему самому. Вторую перемену блюд запивали вином и легким пивом; и когда полковник предложил выпить пива, он подозвал дворецкого, Фрейда, и осведомился о качестве пива. Благородные господа отпустили по адресу слуг различные шутливые замечания; за завтраком некоторые побеседовали и пошутили с миссис Бетти, горничной миледи, которая подогревала сливки и хранила жестянку с чаем (чай в те времена стоил тридцать шиллингов фунт). Когда миледи Спаркиш послала лакея к миледи Мэтч с приглашением к шести часам на партию в карты, ее светлость предупредила лакея, чтобы он никуда не заходил, и если упадет, не вздумал валяться на улице. И когда этот почтенный человек спросил швейцара, дома ли его госпожа, служитель ответил с мужественной шутливостью: "Она только что была дома, но еще не выходила".

После колбасы и пудинга, оладьев и супа подали третью перемену, в которой главным блюдом был горячий пирог с олениной, каковой пирог поставили перед лордом Смартом и этот благородный джентльмен разрезал его. Кроме пирога были поданы заяц, кролик, голуби, куропатки, гусь и свиной окорок. Тем временем совершались обильные возлияния пивом и вином, и джентльмены всякий раз произносили тост за кого-нибудь; к этому времени разговор между Томом Невераутом и мисс Нотабл стал настолько оживленным и непринужденным, что баронет из Дербишира решил даже, что молодая дама возлюбленная Тома; на это мисс заметила, что любит Тома "как пирог". После гуся некоторые из джентльменов выпили немного козьяка, "весьма пользительного для здоровья", как выразился сэр Джон; и теперь, более или менее насытившись обедом, честный лорд Смарт велел дворецкому подать сэру Джону большую кружку октябрьского пива. Кружка передавалась по кругу от гостя к гостю, но когда благородный хозяин стал настаивать, чтобы достойный Том Невераут выпил тоже, он сказал: "Нет, право же, милорд, ваше вино мне пришлось по вкусу, и я не хотел бы обижать благородного человека. Бордо было достаточно хорошо для меня". Итак, обед закончился, и хозяин сказал: "Плевать на расходы, принесите нам полкруга сыру".

Скатерть убрали и на стол поставили бутылку бургундского, которого предложили отведать и дамам, прежде чем они отправятся пить чай. Когда они удалялись, мужчины обещали присоединиться к ним через час; подали еще вина; "мертвецов", то-есть пустые бутылки, унесли; и милорд Смарт сказал: "Слышите, Джон, подайте чистые бокалы". На что галантный полковник Олуит возразил: "Я свой не отдам, потому что бокалы лучше всего ополаскивать вином".

Через час мужнины присоединились к дамам, и они сели играть в карты до трех ночи, после чего появились портшезы и факелы и благородное общество отправилось спать.

Таковы были обычаи лет сто сорок назад. Я не делаю никаких выводов из этой странной картины - пускай моралисты, здесь присутствующие, сами их сделают. Представьте себе, какова была мораль общества, в котором светская дама шутила с лакеем, разрезала целую телячью лопатку и, кроме того, угощала восьмерых христиан обедом из филе, гуся, зайца, кролика, цыплят, куропаток, кровяной колбасы и окорока. Какова же, какова могла быть мораль этого светского общества, где люди не смущаясь ели гуся после миндального пудинга и суп посреди обеда? Вообразите гвардейского полковника, который запускает руки в блюдо с beignets d'abricot {Пирожками с абрикосами (франц.).} и засовывает их в рот своей соседке, молодой светской даме! Вообразите знатного лорда, который кричит слугам в присутствии дам: "Плевать на расходы, принесите нам полкруга сыру!" Таковы были дамы в Сент-Джеймсе, таковы были завсегдатаи "Шоколадного домика" Уайта сто сорок лет назад, когда Свифт бывал там, а Стиль писал, что это средоточие удовольствий, светского лоска и развлечений!

Деннис, который обливал грязью современные ему литературные круги, набрасывается на беднягу Стиля и описывает его так: "Сэр Джон Эдгар из графства *** в Ирландии среднего роста, широкоплеч, ноги у него толстые, фигура как на картине, висящей над камином у какого-нибудь фермера, - тупой подбородок, короткий нос, широкая, плоская и смуглая физиономия; и все же с такой вот физиономией и фигурой он, оказывается, в шестьдесят лет считал себя красавцем и, когда ему сказали, что он урод, он был оскорблен этим глубже, чем если бы порочили его честь или ум.

Он происходит, по его свидетельству, из весьма почтенного рода; и, разумеется, весьма древнего, ибо его предки процветали в Типперери задолго до того, как нога англичанина ступила на ирландскую землю. У него есть тому доказательство более подлинное, чем грамота из Геральдической палаты или любое устное свидетельство. Ибо бог отметил его щедрее, чем Каина, и буквально втиснул его родную страну ему в лицо, в разум, в его сочинения, его поступки, его увлечения и, прежде всего, в его тщеславие. Грубый ирландский акцент сказывается до сих пор во всем, хотя давняя привычка и время стерли этот акцент в его речи" *.

{* Стиль не остался в долгу у Денниса и написал "Ответ" на нелепый пасквиль, озаглавленный "Характер сэра Джона Эдгара". Ответ Стиля упрямому критику обнаруживает немалое остроумие:

"Ты никогда не позволяешь даже солнечному лучу проникнуть на свой чердак, боясь вместе с ним впустить судебного исполнителя...

Тебе шестьдесят шестой год, у тебя уродливое кислое лицо, и имей ты власть, тебе повиновались бы лишь из страха, поскольку твой злобный нрав написан на этом лице, а не из каких-либо иных побуждений. Рост твой - около пяти футов и пяти дюймов. Видишь, я привожу точные цифры, как будто обмерил тебя хорошей дубинкой, что и обещаю сделать, как только мне доведется с тобой встретиться...

Твое нахальное брюшко торчит перед тобой, как бочонок с маслом, а короткие ноги словно созданы для таскания тяжестей.

Твои писания - это клевета на других и сатира на самого себя; и поскольку они полны нападок на разумных людей, мы вправе называть их автора мошенником и дураком. Ты питаешь отвращение к себе подобным и не можешь видеть дурака, кроме как в зеркале".

Стиль до того времени хорошо относился к Деннису и один раз даже попал под арест из-за того, что оказал ему денежную помощь. Когда Джон услышал об этом, он воскликнул: "Идиот! Почему он не выкрутился тем же способом, что и я?"

"Ответ" заканчивается упоминанием, что Сиббер обещает десять фунтов тому, кто назовет автора Деннисова памфлета; Стиль по этому поводу пишет:

"Я сожалею лишь об одном, что он предложил так много, потому что автор со всеми потрохами не стоит и двадцатой части этой суммы. Но я знаю, что человек, которого он заставляет иметь дело с кредиторами, его выдаст, ибо он дал мне слово привести на крышу дома полицейских, чтобы они проделали дыру в потолке его мансарды и он получил по заслугам. Некоторые считают, что это средство не годится, так как он сбежит в последний миг, заслышав шум. Я этого не отрицаю; но он тратит каждый вечер полчаса, чтобы забаррикадировать дверь старым сундуком, несколькими связанными табуретками и всяким другим громоздким хламом, который он опутывает веревками так крепко, что утром у него уходит столько же времени, чтобы выйти".}

Хотя этот портрет нарисован человеком, который не был другом Стилю, и вообще никому на свете, все же есть ужасное сходство с оригиналом в нелепых и преувеличенных штрихах карикатуры, и всякий, кто представляет себе Дика Стиля, непременно узнает его. Все, что Дик предпринимал в своей жизни, он делал не по средствам, и так же как он снял и обставил дом с самыми благими намерениями по отношению к своим друзьям, с самой нежной заботой по отношению к своей жене, причем плохо было только одно - он не имел средств вносить арендную плату каждые три месяцы, - точно так же он строил в своей жизни самые блестящие планы во имя добродетели, умеренности, всеобщего и личного блага, во имя религии, его собственной и всей страны; но когда ему приходилось платить за все это, стоившее так дорого и причинявшее столько хлопот, - бедняга Дик не выкладывал денег; и когда являлась Добродетель и предъявляла свой скромный счет, Дик уклонялся под предлогом, что не может принять ее в это утро, так как накануне выпил лишнего и теперь у него болит голова; или когда суровый Долг стучался в дверь и требовал расплаты, Дика не оказывалось дома и он вовсе не собирался платить. Он скрывался где-нибудь в таверне; или же у него оказывалось личное (или чужое) дело в трактире; или он прятался, или, еще хуже того, сидел за решеткой. Что за положение для такого человека, как он! Для филантропа, для ревнителя добра и истины, для великолепного прожектера и мечтателя. Не сметь взглянуть в лицо религии, перед которой он преклонялся и которую оскорбил; быть вынужденным скрываться в темных улочках и переулках, чтобы избежать встречи с другом, которого он любил и который ему доверял; видеть дом, предназначенный им для жены, которую он обожал, и для друзей ее светлости, которым он хотел устраивать пышные приемы, во власти полицейского чиновника, и толпу мелких кредиторов у дверей - бакалейщиков, мясников и угольщиков с их счетами, слышать, как они насмехаются над ним. Увы! Увы бедному Дику Стилю! Кому же еще! В _наше_ время нет таких мужчин или женщин, которые составляли бы проекты, а потом бросали их от лени или за отсутствием средств. Когда Долг призывает нас, мы, без сомнения, всегда оказываемся дома и готовы уплатить этому неумолимому сборщику налогов. Когда мы охвачены раскаяньем и обещаем исправиться, то держим свое слово и никогда больше не сердимся, не бездельничаем и не совершаем чудачеств. В _наших_ сердцах нет уголков, предназначенных для друзей семьи, для нежных чувств к близким, и занятых теперь каким-нибудь посланцем Греха и судебным исполнителем. Нет мелких грехов, ничтожных поступков, докучливых воспоминаний или разочарованных людей, которым мы дали слово исправиться, они не торчат у нашего порога и не стучатся в нашу дверь! Ну конечно, нет. Мы живем в девятнадцатом веке, а бедняга Дик Стиль падал и снова вставал, попадал в тюрьму и выходил оттуда, грешил и каялся, любил и страдал, жил и умер много десятков лет назад. Да покоится прах его в мире! Будем снисходительны к тому, кто сам был так снисходителен: помянем добрым словом человека, чья грудь была преисполнена доброты к людям.

Лекция четвертая

Прайор, Гай и Поп

Мэтью Прайор был одним из тех знаменитых юмористов, живших в славное царствование королевы Анны, одним из тех баловней судьбы, мимо которого мы никак не можем пройти. Мэт был философом, он размышляя о мировых проблемах, проявив при этом немалый талант, доброту и проницательность *. Он любил, он пил, он пел. Сам он так описывает себя в одном из стихотворений: "По Голландии едет он в вечер субботний, слева томик Горация, справа - друг беззаботный", - он ехал из Гааги, чтобы провести этот субботний вечер и следующее воскресенье за городом, развлекаясь со своими спутниками в театре, быть может, половить окуней в Голландском канале и с изяществом стиля, достойным его учителя-эпикурейца, выразить очарование своего безделья, своего уединения и своей батавской Хлои. Сын уайтхоллского виноторговца и выдающийся ученик Басби-Мучителя, Прайор привлек к себе внимание, начав писать стихи в Кембридже, в колледже святого Иоанна, а появившись в обществе, помог Монтегью ** травить старого благородного английского льва Джона Драйдена и в насмешку над его произведением "Лань и пантера" написал свой великолепный знаменитый бурлеск "Мышь городская и деревенская". Кто из нас не читал его? Кто не знает его наизусть! Как! Неужели вы никогда о нем и не слышали? Вот сколь быстротечна слава! Самым чудесным в этой сатире было то, что после появления "Мыши городской и деревенской" Мэтью Прайора, вполне естественно, назначили секретарем посольства в Гааге! Мне кажется, нынешние английские дипломаты более отличаются в танцах, нежели в пении; я видел, как они в различных странах превосходно исполняют эту часть своих обязанностей. Но во времена Прайора для продвижения по службе, видимо, требовались иные способности. Умеет ли дипломат писать алкеевым стихом? - вот в чем был вопрос. Может ли он сочинить при случае изящную эпиграмму? Способен ли написать "Мышь городскую и деревенскую"? Совершенно ясно, что, обладая такой способностью, легко разобраться в самых сложных договорах и чужеземных законах и соблюсти интересы своего отечества. Прайор продвигался по дипломатической службе и говорил прекрасные речи, подтверждавшие достоинства его ума и души. Когда ему показали залы Версаля, где стены расписаны сценами побед Людовика XVI, и спросили, есть ли во дворце английского короля подобная роспись, Мэт сказал о Вильгельме, перед которым искренне благоговел: "Деяния моего повелителя увековечены повсюду, кроме собственного его дома". Браво, Мэт! Прайор продвинулся по службе, став полномочным послом в Париже ***, где ему почему-то не выдали серебряного сервиза, положенного послу, и Мэт в героической поэме, обращаясь к ее величеству покойной королеве Анн", делает несколько великолепных намеков на блюда и ложки, которых его лишила судьба. Единственное, чего ему хочется, говорит он, это иметь портрет ее величества, без этого он никогда не будет счастлив.

Ты, Анна, идол мой! Коль славой вящей

Решат венчать твой трон животворящий

Грядущие года, верша свой суд,

Пусть будущие барды принесут

Тебе немало вдохновенных строк.

А мой пред вами пусть висит зарок,

Юпитер Статор, Феб, поэтов царь.

{* Гэй называет "во "любезный Прайор... любимец всех муз". - "Мистеру Попу на возвращение ив Греции".

Свифт и Прайор были очень близкими друзьями, и о Прайоре часто упоминается в "Дневнике для Стеллы". "Мистер Прайор, - пишет Свифт, совершает прогулки, чтобы потолстеть, а я - чтобы сбавить вес... мы часто вместе гуляем по парку".

Среди произведений Свифта есть любопытное сочинение, озаглавленное "Заметки о придворных королевы Анны" (издание Скотта, т. XII). "Заметки" написаны не самим настоятелем; но в конце каждой имеется дополнение курсивом, принадлежащее ею перу и всегда очень своеобразное. Так, к характеристике герцога Мальборо он добавляет: "Отвратительно жаден", и т. д. О Прайоре сказано вот что:

"Мэтью Прайор, эсквайр, член комиссии по торговле.

Когда королева взошла на трон, сохранил за собой эту должность; в очень хороших отношениях с министрами и всем обязан милорду Джерси, которому помогает своими советами; один из лучших поэтов Англии, но очень прост в обращении. Худой, изможденного вида человек лет сорока. _Все это очень близко к правде_".

Когда он до пятого дожил десятка,

Как многие, был ни порочен, ни свят,

Надежды и страхи избыл без остатка

В чреде пестротканой забот и отрад.

Не конь упряжной, не раб заблужденья,

Свободу и пользу сопрячь он решил,

На службе придворной - весь важность и рвенье,

А в дружеском круге любезен и мил.

Он и пешим ходил, и в карете он мчался,

Равнодушен к обоим уделам земным.

Колесо все вращалось, и он убеждался:

Человек - только прах, а богатство - лишь дым.

Прайор, "Стихотворения".

"Для моего надгробного памятника".

** "Они вместе сочинили пародию "Мышь городская и деревенская", отрывки из которой мистер Бэйес будто бы несколько раз читает своим старым друзьям Смарту и Джонсону. Таким образом, это произведение основано на том же сатирическом приеме, что и "Репетиция"... В этом нет ничего нового или оригинального... Прайор, хотя был еще совсем молод, видимо, проделал большую часть работы". - Скотт, "Драйден", т. I, стр. 330.

*** "Предполагалось назначить его в одну, комиссию с герцогом Шрусбери, - пишет Джонсон, - но этот аристократ не пожелал иметь дело с человеком столь низкого происхождения. Поэтому Прайор оставался без титула еще год, до возвращения герцога в Англию, а потом его назначили послом".

Пренебрежение подобного рода он и подразумевал, когда писал свою "Эпитафию":

О лорды, тот, кто здесь покой обрел,

Был Мэтью Прайором во время оно.

Он от Адама с Евой род свой вел

Знатней ли род Нассау и Бурбона?

Но в данном случае старый предрассудок взял верх над старой шуткой.}

Здесь поэма вдруг обрывается. Зарок навеки повис в воздухе, как Магометов гроб. Пришло известие о смерти королевы. Юпитер Статор и Феб, поэтов царь, остались парить по сей день над этим зароком. Он так и не получил портрета, равно как не получил ложек и блюд; вдохновение угасло, стихи не требовались и посол тоже. Беднягу Мэта отозвали, он оказался в немилости вместе со своими покровителями, до самой смерти оставался в опале и скрылся в Эссексе. Когда его лишили всех пособий и доходов, добросердечный и щедрый Оксфорд стал выплачивать ему пенсию. Смелые люди тех времен отважно ставили все на кон, жили блестяще и щедро.

Джонсон, ссылаясь на Спенса, приводит рассказ, будто Прайор, проведя вечер о Харли, Сент-Джоном, Попом и Свифтом, обычно шел выкурить трубку к своим друзьям, солдату с женой в Лонг-Экре. Тех, кто не читал стихотворений его покойного превосходительства, необходимо предупредить, что они ощутимо отдают лексиконом этих его друзей из Лонг-Экра. Джонсон пренебрежительно говорит о его стихах; но, при всем моем уважении к великому Сэмюелу, немногие стихи в английской лирической поэзии обладают такой легкостью, богатством и очаровательным юмором*. Гораций постоянно у него на уме, и его песни, его философия, его здравый смысл, его веселые, легкие фразы, его любовные истории и его эпикурейство очень сродни этому замечательному и совершенному мастеру. Читая его произведения, поражаешься, как современно они звучат, и в то же время, как счастливо похожи на песни чудесного владельца Сабинского поместья. В стихотворении, обращенном к Галифаксу, он, рассуждая на вечную в поэзии тему тщетности людских желаний, пишет:

Мы пьем, когда от сна встаем,

Питье, которого алкаем

Но явью жажду разжигаем:

Сравним ли сон с таким питьем?

Надежды в небесах парят

Как соколы перед ловитвой;

Стоять внизу, следить за битвой

Вот лучшая из всех отрад.

{* Его эпиграммы отличаются подлинным блеском.

Лекарства, что хуже, чем хворь

Все доктора рукой махнули,

Но я за Рэдклиффом послал

Он щупал пульс, он дал пилюли,

И с ложа смерти я восстал.

Но тут политик, мне на горе,

Стал философствовать, ворча,

И я, излеченный от хвори,

Скончался в корчах от врача.

----

}

Разве это не похоже на стихи поэта нашего времени? И в стихах о Хлое, которая плачет и упрекает его в непостоянстве, он говорит:

Дитя, стихотворцев хранителю Фебу

Не терпится после трудов отдохнуть:

С утра он летит в колесница по небу

Склоняется ночью Фетиде на грудь.

Так я, исходивши дороги дневные,

К тебе ввечеру неизменно влеком:

Каких бы красавиц ни встретил в пути я,

Я всюду в гостях, ты - покров мой и дом.

Так стоит ли гневаться, милая Хлоя,

Горация с Лидией вспомни союз!

Хоть правда, ты деву затмила красою,

А я в подмастерья ему не гожусь.

Если Прайор читал Горация, то на штудировал ли Томас Мур Прайора? Любовь и наслаждение находят певцов во все времена. Розы всегда расцветают и вянут - сегодня точно так же, как в то милое время, когда Прайор пел о них и о Хлое, сетующей на их увядание:

Шептали, глядя на цветы,

Пленительная моралистка:

"Сколь ни милы, сколь ни чисты,

Минута увяданья близко.

Увы, резная стать лилей

И красота - одно и то же:

Ласкают взгляд на утре дней,

Но миг - и зрению негожи.

Поутру Стелла, веселясь,

Влюбленных юношей пленяла,

Но в полночь пробил смертный час,

И саван я поцеловала.

Любой поэт - большой дурак,

Нас убеждает в этом Нед.

Но можно ведь сказать и так;

Любой дурак - большой поэт.

----

Стеная, Лубин умирает.

Пред ложем благоверного

Жена в отчаянье стенает

От горя непомерного.

Но помни: "Разные причины

Едины в проявлении".

Боится бедный муж кончины,

Жена - выздоровления.

Сегодня смерть пришла за ней,

А завтра не пришла б за мною

Иди, Дамон, и в песню свей

Печаль, снедающую Хлою".

Похоронный звон по Дамону прозвучал в 1721 году. Да будет земля ему пухом! Deus sit propitius huic potatori {Да смилуется бог над этим пьяницей (лат.).}, как писал Уолтер де Мейпс *. Быть может, Сэмюелу Джонсону, который пренебрежительно отзывался о стихах Прайора, они все же нравились больше, чем он хотел признать. Этот старый моралист изучал их так же внимательно, как Томас Мур, защищал их и показал, что очень хорошо их помнит, когда их моральность была подвергнута сомнению знаменитым пуританином Джеймсом Босуэллом, эсквайром из Окинлека **.

{* "От Прайора сэру Томасу Хэнмеру.

4 авг. 1709 г.

Дорогой сэр!

Конечно, дружбу можно хранить, не питая и не поддерживая ее перепиской; но при этом дополнительном благоприятном условии она, я думаю, может расцвести лишь пышнее; ведь в дружбе, как и в любви, хотя человек и уверен в своем постоянстве, все же его счастье в значительной мере зависит от чувств другого, и поскольку Вы с Хлоей пребываете в добром здравии, мне мало того, что я люблю вас обоих, если я не уверен, что вы оба тоже любите меня; и подобно тому, как одна ее записка, нацарапанная наспех, укрепляет меня против несчастий более, чем весь Эпиктет вместе с комментариями Симплиция, так одно-единственное Ваше письмо доставляет мне больше истинной радости, чем все сочинения Платона... С благодарностью отвечаю на Ваш вопрос о моем здоровье. Воды Вата во многом способствовали моему выздоровлению, и великое лекарство Гиппокрены, надеюсь, его закрепит. Кстати, должен Вам сообщить, что моя кобыла Бетти слепнет и в один прекрасный день, сломав мне шею, может успешно завершить мое лечение; так что если на Риксхэмекой ярмарке окажется лошадка ростом дюймов в пятьдесят - пятьдесят пять и Вы будете столь любезны, что купите ее для меня, пускай кто-нибудь из Ваших слуг доедет на ней до Юстона, а тут я ее заберу. Вот, сэр, как обстоят дела. Кстати, если услышите о какой-нибудь уэльской кобыле с хорошей костью, выносливой и не слишком игривой, присмотрите для меня и ее. Видите, сэр, сколь много полагаюсь я на Ваш опыт и великодушие, осмеливаясь возложить на Вас два таких поручения..." - "Переписка Хэнмера", стр. 120.

"От мистера Прайора.

Париж, 1-12 мая 1714 г.

Мой дорогой господин и друг!

У Мэтью никогда не было столь важного повода написать Генри, как сейчас: здесь все говорят, что меня скоро отзовут. Вопрос, на который я очень хотел бы ответить многим, задающим его, и в частности, нашему другу Кольберту де Торси (которому я передал Ваш привет, как Вы просили), заключается в том, что же уготовано мне и на какую должность меня отзывают? Быть может, судьба такого философа, как я, кажется пустяком? Но это не пустяк: что станется с человеком, который удостоился быть избранным и посланным сюда как доверенное лицо в разгар войны с поручением, по мысли королевы долженствующим привести к заключению мира; с человеком, который избран вместе с лордом Болинброком, одним из величайших людей Англии и одним из самых светлых умов в Европе (как говорят здесь, - правда это или нет, n'importe {Не имеет значения (франц.).}); которого он оставил на самой ответственной должности (полномочного посла ее величества) и который осуществлял эти полномочия совместно с герцогом Шрусбери, а после его отъезда - самостоятельно; которому была оказана более высокая честь, чем всякому советнику посольства, кроме самого посла, а также честь, оказываемая лишь людям, облеченным этим званием; который преуспел во всем, в чем только было возможно, так как (слава богу!) не щадил сил в то время, когда на родине проголосовали за прочный и почетный мир, когда граф Оксфордский лорд-казначей, а лорд Болинброк - премьер-министр? Этот несчастный человек покинут, забыт, никто не вспоминает его заслуг, каковые могли бы снискать ему благосклонность королевы за его верную службу или участие друзей.

На днях господин де Торси очень меня огорчил своей жалостью, которая ранила меня сильнее, чем некогда - жестокость покойного лорда Годолфина. Он сказал, что напишет обо мне Робину и Гарри. Да избавит меня бог, милорд, от нужды в заступничестве иностранца или от необходимости хоть чем-нибудь быть обязанным кому бы то ни было из французов, кроме обычных любезностей и взаимной вежливости. Некоторые говорят, что меня пошлют в Баден, другие, что назначат членом комиссии по урегулированию торговли. В любом случае я готов служить, но тем временем die aliquid de tribus capellis {Скажи что-нибудь о трех козах (лат.).}. Ни то ни другое, думается мне, не будет для меня честью или наградой; ни то ни другое (да позволено мне будет сказать это моему дорогому милорду Болинброку и да не рассердится он на меня) не может быть предметом стремлений Дрифта и не дано, и не может быть дано мистеру Уитуорту, который работал вместе с ним. Я далек от того, чтобы принизить величайшие достоинства человека, которого назвал, так как искренне уважаю и люблю его; но в нашем деле, милорд, во главе которого стоите Вы, есть, как и на войне, известные права, даваемые временем и долгой службой. Во имя королевы Вы готовы на все, но едва ли с чувством удовлетворения сошли бы со сцены, если бы Вас низвели на должность, которая никак не может сравниться с должностью министра, точно так же, как мистер Росс, хотя и способен напасть с алебардой в руках, едва ли захотел бы потом всю жизнь удовлетворяться должностью сержанта. Был ли доволен милорд Дартмут, когда его, после того как он был министром, снова перевели в комиссию по торговле, или счел бы Фрэнк Гвин, будучи министром вооруженных сил, что с ним обошлись справедливо, если бы его снова вернули в комиссию? Короче говоря, милорд, Вы меня поставили выше меня самого, и если я должен вернуться в прежнее положение, то сделаю это с чувством неудовлетворенности и с тяжелой душой. Я уверен, милорд, что этот намек относительно моего благополучия Вы примете наилучшим образом. Если я чего-то достоин, то в интересах службы ее величеству и чести моих друзей в министерстве удостоить меня этого прежде, чем я буду отозван, дабы в обществе не подумали, что меня возвысили лишь для того, чтобы опозорить, или что Вы не осмелились за меня вступиться. Если же ничего нельзя сделать, fiat volimtas Dei {Да свершится воля Божия (лат.).}. Я написал обо всем лорду-казначею и, умоляя о Вашем великодушном ходатайстве, обещаю Вам, что это последняя просьба подобного рода о моей стороны. Прощайте, милорд, желаю Вам успехов, здоровья и всяческих благ.

Искренне Ваш

Мэт.

P. S. Только что у меня была леди Джерси. Мы после чая выпили за Ваша здоровье неразбавленного виски; мы с ней самые лучшие друзья. Еще раз всего доброго, Книгу "Путевых записок", о которой Вы, пишете, я здесь не нашел; если она существует, пусть наш друг Тилсон напишет о ней подробнее, так как ни я, ни Джейкоб Тонсон не можем ее найти. Прошу Вас, пришлите мне назад Бартона, надеюсь, вместе с утешительными известиями". - "Переписка Болинброка".

** "Я спросил, будут ли стихи Прайора напечатаны полностью; Джонсон ответил утвердительно. Я упомянул, что лорд Хейлс осудил Прайора в своем предисловии к собранию духовных стихотворений разных авторов, которые он издал в Эдинбурге много лет назад, где он пишет, что "эти нечистые сочинения будут вечным позором для их остроумного автора". Джонсон: "Сэр, лорд Хейлс запамятовал. У Прайора нет ничего, что может возбудить похоть. Если лорд Хейлс считает, что там это есть, значат, он просто возбуждается, легче других". Я привел в пример "Пауло Пурганти и его жену". Джонсон; "Сэр, тут нет ничего такого, просто его жена хотела, чтобы ее поцеловали, когда бедный Пауло был не при деньгах. Нет, сэр, книга Прайора - это вполне дамское чтение. Ни одна дама не постыдится иметь ее у себя на полке". - Босуэлл, "Биография Джонсона".}

В великом братстве юмористов особого и весьма почетного места заслуживает Джон Гэй *. Все любили его. Его успех никого не задевал. Несколько раз он лишался состояния. За него пытались замолвить словечко при дворе, и он надеялся на милость; но милость двора коварно обманула его. Крэггс подарил ему несколько акций "компании Южных морей", и одно время Гэи почти разбогател и, казалось, поймал фортуну. Но фортуна взмахнула своими быстрыми крылами и тоже коварно его обманула; и друзья, вместо того чтобы сердиться и завидовать, были добры и благожелательны к честному Гэю. Среди портретов литературных знаменитостей начала прошлого века личность Гэя, пожалуй, самая привлекательная. Его не украшают ни парик, ни ночной колпак (парадная форма и неглиже учености, без которой художники того времени не рисовали писателей), и он смеется над вами, поглядывая через плечо с откровенной мальчишечьей радостью, с безыскусственным, милым юмором. Он был так добр, так мягок, так шутлив, иногда так восхитительно оживлен или так глубоко удручен чужими бедами, так непосредствен и мил, что Титаны любили его. Великий Свифт был к нему ласков и приветлив **, как огромные нянюшки бробдигнетов к маленькому Гулливеру. Он мог резвиться и ласкаться к Попу ***, веселиться, тявкать и скакать, не задевая самых тонкокожих из поэтов и не поэтов; и когда его обманули в той маленькой придворной интриге, о которой мы уже говорили, его добросердечные покровители герцог, а также герцогиня Куинсбери **** (та самая, о которой Прайор писал "Китти, юная красотка") вступились за него и, возмущенные, покинули двор, взяв с собой своего доброго и милого протеже. С этими добрыми и щедрыми людьми, герцогом и герцогиней, такими же славными, как те, что приютили Дон Кихота и полюбили милого Санчо, Гэй и жил, был одет и обут, всегда имел цыпленка и сливки, и резвился, и тявкал, и пыхтел, и толстел, и так окончил свои дни *****. На склоне лет он стал очень печальным и ленивым, страдал полнокровием и лишь изредка бывал забавен. Но все его любили и вспоминали его прежние смешные шутки; даже старый неистовый настоятель собора святого Патрика, злобствуя в своем изгнании, не сразу решился распечатать письмо от Попа, в котором содержалось известие о смерти Гэя ******.

{* Гэй происходил из старинной девонширской семья, но так как денежные обстоятельства у них были не блестящи, его в юности устроили в дом лондонского торговца шелками. Он родился в 1688 году, как и Поп, а в 1712 году герцогиня Монмутская взяла его к себе в секретари. В следующем году он издал свои "Сельские удовольствия", которые посвятил Попу, и, таким образом, между ними завязалось знакомство, переросшее со временем в нежную дружбу.

"Гэй, - пишет Поп, - был прямодушным человеком, без всякого лукавства и задних мыслей, он говорил, что думал, без обиняков. Он двадцать лет провел без дела при дворе, и наконец ему предложили должность церемониймейстера при юной принцессе. В тот год, когда организовалась "компания Южных морей", министр Крэггс подарил Гэю акции; и было время, когда его состояние достигло 20000 фунтов, но потом он снова все потерял. Он получил около 500 ф. за "Оперу нищих" и 1100 или 1200 ф. за ее продолжение. Он небрежно относился к деньгам и не умел устраивать свои дела. В последнее время его деньги взял на хранение герцог Куинсбери и выдавал ему лишь на необходимые расходы, а так как он жил у герцога, ему много не требовалось. Когда он умер, у него было больше 3000 ф.". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.

** "Мистер Гой во всех отношениях самый честный и искренний человек, какого я знал". - Из письма Свифта к леди Бетти Жермен, янв. 1733.

***

Страстей владыка, нрава образец;

Ребенок - простотой, умом - мудрец;

Природным острословьем гнев смягчая,

Забавил всех, порок изобличая;

К соблазнам глух на грани нищеты,

Средь власть имущих чужд мирской тщеты;

Делил с друзьями смех и грусти бремя,

Хвалимый жил, почил - оплакан всеми;

Гордись не тем, что с королями прах,

Что изваянию стоять в веках,

Но тем, что люди у плиты твоей

Слезу прольют: "Здесь упокоен Гэй".

Поп, "Эпитафия на смерть Гэя"

Наш заяц с каждым из зверей

Был обходителен, как Гэй.

Басни. "Заяц и его друзья"

**** "Я ничего не могу сообщить вам о Гэе, - пишет Поп, - так как его разыграли в лотерею и он снова достался своей герцогине". - "Сочинения" под редакцией Роско, т. IX, стр. 392.

Вот письмо, которое Поп написал Гэю, когда лорд Кларендон вернулся после смерти королевы Анны из Ганновера и он лишился должности секретаря у этого аристократа, в которой пребывал весьма недолгое время.

С тех пор перспективы Гэя при дворе никогда не были блестящими. То, что он посвятил "Неделю пастуха" Болинброку, Свифт называл "первородным грехом", очень повредившим его карьере.

"23 сент. 1714 г.

Дорогой мистер Гэй!

Добро пожаловать на родную землю! И трижды добро пожаловать в мой дом! Вернулись ли Вы в блеске славы, осыпанный милостями двора, любовью и дружбой великих людей и полный радужных надежд, или же удрученный унынием, полный раздумий о превратностях судьбы и неуверенный в будущем; приехали ли Вы торжествующим вигом или поверженным тори, я равно приветствую Вас: добро пожаловать! Если Вы радуетесь, я разделю Ваше торжество; если печалитесь, для Вас всегда есть теплый уголок в моем сердце, и убежище в Бенфилде в самые худшие времена всегда к Вашим услугам. Если Вы тори или кто-нибудь считает Вас таковым, я знаю, что это может объясняться лишь Вашей благодарностью некоторым людям, которые пытались сделать Вам добро, но их политикой Вы никогда не интересовались. Если Вы виг, как я надеюсь, - и, мне кажется, Ваши и мои принципы (как собрата по перу) всегда склонялись к свободе, - я уверен, что Вы всегда будете поступать честно и не станете делать зла. Вообще-то я знаю, Вы не способны сколько-нибудь всерьез примыкать к той или другой партии, там от Вас все равно не будет толку. Поэтому, повторяю еще раз, кем бы Вы ни были, в каком бы ни оказались положении, все равно, приветствую Вас!

Некоторые из Ваших друзей жаловались, что не имели от Вас никаких вестей со времени смерти королевы; я сказал им, что люблю мистера Гэя больше всех на свете, однако ни разу не написал ему с тех пор, как он в отъезде. Это казалось мне убедительным, ведь, право люди могут быть друзьями, не твердя это друг другу каждый месяц. Но у них самих есть причины стараться Вас оправдать, а людям, которые действительно ценят друг друга, никогда не требуется оправдание, чтобы у их друзей и у них самих было легко на душе. Недавние заботы о делах общества всех нас повергли в смятение духа: даже меня, который настроен слишком философски, чтобы чего-либо ожидать от любого царствования, захватил этот поток, и я возлагаю большие надежды на нового монарха. Пока Вы путешествовали, я не знал, куда адресовать письма; это было подобно стрельбе влет; учтите также и то, как много сил требовал Гомер, поскольку мне приходилось переводить по пятьдесят стихов в день и, кроме того, писать научные примечания, и все это я закончил в нынешнем году. Возрадуйтесь вместе со мною, друг мой! Мой труд завершен; приезжайте, и мы не раз весело отпразднуем это событие. Мы будем нежиться среди лилий (под лилиями я разумею дам). Разве британские Розалинды менее очаровательны, чем Блузалинды в Гааге? И неужели два великих пасторальных поэта нашей страны одновременно отреклись от любви? Ведь Филипс, бессмертный Филипс отверг ее, да, да, и по-деревенски дал пинка своей Розалинде. С доктором Парнеллом мы неразлучны с тех самых пор, как Вы уехали. Теперь мы в Бате, и здесь (если у Вас, как я от души надеюсь, нет более заманчивых планов) Ваше общество будет для нас величайшим наслаждением. Не думайте о расходах: Гомер позаботится о своих детях. Прошу Вас, напишите мне, письмо адресуйте на Батскую почту. Здоровье бедняги Парнелла в плохом состоянии.

Извините меня, если я позволяю себе дать Вам совет относительно поэзии. Посвятите что-нибудь королю, или принцу, или принцессе. В каких бы отношениях с двором Вы ни были, такой поступок не повредит. Я никак не могу закончить это письмо и запутался во множестве вещей, которые хотел бы Вам сказать, хотя все они сводятся к тому, что я, как всегда, остаюсь

всей душой преданным Вам, и проч.".

Гэй последовал "совету относительно поэзии" и опубликовал "Послание к даме по случаю прибытия Ее Королевского Высочества принцессы Уэльской". Но хотя это открыло ему доступ ко двору и принц с принцессой посетили его фарс "Как это называется", места при дворе он не получил. Когда на трон взошел Георг II, Гэю предложили должность церемониймейстера при принцессе Луизе (ее высочеству было в то время два года); но, как пишет Джонсон, "он счел это предложение оскорбительным для себя".

***** Гэй любил поесть. "Подобно тому, как один французский философ пытался доказать человеческое существование посредством cogito, ergo sum {Мыслю, следовательно, существую (лат.).}, величайший доказательством существования для Гэя было "edit, ergo est" {Ест, следовательно существует (лат.).}. - Конгрив, из письма к Попу, "Примечательные случаи" Спенса.

****** Свифт подтвердил получение этого письма: "Письмо о смерти моего дорогого друга мистера Гая получено 15 декабря, но прочел я его лишь 20-го, так как у меня было предчувствие какого-то несчастья".

"Благодаря заинтересованности Свифта Гэй стал известен лорду Болинброку и приобрел его покровительство". - Скотт "Свифт", т. I, стр. 156.

Поп писал Свифту по случаю смерти Гэя следующее:

"(5 дек. 1732 г.)

...одни из самых тесных и прочных уз, какие когда-либо у меня были, внезапно разорваны трагической смертью бедного мистера Гэя. Губительная лихорадка унесла его за три дня... Он справлялся о Вас за несколько часов до смерти, мучаясь страшными болями от воспаления в животе и в груди ... Вероятно, имущество его перейдет к сестрам, которые обе вдовые." Боже правый! Сколько раз приходится нам умирать прежде чем мы окончательно сойдем с этой сцены? В каждом друге мы теряем часть себя, и притом лучшую часть. Да поддержит бог тех, кого мы покидаем! Немногие заслуживают, чтобы за них молились, и сами мы менее всего".

Письма Свифта к нему чудесны; и поскольку им двигала только доброта, у него не было никакой политической цели, никакого пренебрежения или злобы, которые он ощущал бы потребность озлить, каждое слово настоятеля, обращенное к его любимцу, естественно, заслуживает доверия и исполнено благожелательности. Его восхищение способностями и честностью Гэя, его добродушные насмешки над его слабостями были в равной мере справедливы и искренни. Он рисует его характер восхитительно милыми штрихами шутливей сатиры. "Недавно я писал мистеру Попу, - сообщает Гэю Свифт. - Жаль, что у Вас нет маленькой виллы по соседству с ним; но ведь Вы слишком непостоянны, и всякая дама, имея карету шестерней, может умчать Вас хоть в Японию". "Я рад, что Вы совершили прогулку верхом, - пишет Свифт в другом письме, - ведь это полезно для Вашего здоровья; но я знаю, как ловко Вы умеете пристраиваться, когда Вам надо, в почтовых дилижансах и в каретах своих друзей, ведь Вы самый отъявленный плут из всех чипсайдских торговцев. Я не раз намеревался убедить Вас, что Вам надо задумать какую-нибудь работу, на завершение которой потребовалось бы лет семь, и еще несколько помельче, они добавили бы к Вашему капиталу еще тысячу фунтов, и тогда я меньше беспокоился бы о Вас. Я знаю, Вы не останетесь без куска хлеба, но Вы слишком любите кареты, проезд в которых стоит двенадцать пенни, не учитывая, что проценты с тысячи фунтов составляют всего полкроны в день"; далее Свифт оставляет Гэя и рассыпается в любезностях по адресу ее милости герцогини Куинсбери, в чьих лучах греется, мистер Гэй и в чьем сиянии сам настоятель тоже жаждет погреться.

В этих письмах Гэй предстает перед нами как живой - ленивый, добрый, поразительно праздный, и боюсь, довольно неряшливый; он вечно что-то жует и бормочет любезности; он похож на маленького, круглого французского аббата, прилизанного, с мягкими руками и мягким сердцем.

В своих лекциях мы поставили перед собой цель показать главным образом самих писателей, а не их произведения или, во всяком случае, касаться последних лишь в той мере, в какой они выявляют характеры своих авторов. "Басни" мистера Гэя, написанные в назидание любезному принцу, герцогу Камберлендскому, доблестно сражавшемуся при Деттингене и Каллодене, я, признаться, не имел случая перечитать со времен ранней юности; и надо сказать, они не принесли слишком много пользы знаменитому юному принцу, чей нрав они должны были смягчить и чью природную жестокость наш добросердечный сатирик, видимо, предполагал обуздать. Но шесть пасторалей, озаглавленных "Неделя пастуха", и поэму-бурлеск "Тривия" всякий, кто любит поэзию праздности, сочтет восхитительными и сегодня и непременно прочитает с удовольствием от начала до конца. Они в поэзии то, что очаровательные дрезденские фарфоровые статуэтки в скульптуре: изящные, изысканные, причудливые; им всегда сопутствует красота. Милые маленькие герои пасторали, с золотыми стрелками на чулках и новехонькими атласными лентами на посошках, жилетах и корсажах, танцуют любовные танцы под звуки менуэта, наигрываемого на органчике, приближаются к прелестнику или грациозно убегают от притворщика на носках туфелек с красными каблучками и умирают от отчаянья или восторга с самыми трогательными улыбками и влюбленными взглядами; или они предаются отдохновению, жеманно улыбаясь друг другу, в беседке из желтовато-зеленого фарфора, или же играют на свирелях премиленьким овечкам, только что вымытым лучшим неапольским мылом в струях бергамотного масла. Пестрый фон у Гэя кажется мне гораздо более приятным, чем у Филипса, соперника его, и Попа, серьезного и скучного простолюдина: нельзя сказать, что персонажи Гэя хоть на каплю естественней, чем мнимо-серьезные герои вышеупомянутого мастера позы; но этот подлинный гуманист умел смеяться и высмеивать с неизменной тайной добротой и нежностью, устраивать самые забавные шалости и проказы с беспременным изяществом и под сладостную музыку - так можно увидеть за границей мальчишку из Савойи с шарманкой и обезьяной, который ходит колесом или отбивает чечетку и выделывает пируэты в деревянных башмаках, с неизменным выражением любви и доброжелательства в блестящих глазах и с улыбкой, которая вызывает и завоевывает нежность и покровительство. Счастливы те, кто получил от природы этот дивный дар! Благодаря ему знаменитые джентльмены и дамы, приближенные ко двору, держались с Джоном Гэем непринужденно и дружески, а Поп и Арбетнот любили его, от этого смягчалось яростное сердце Свифта, когда он вспоминал о нем, и на миг-другой рассеивался мрак безумия, туманившего мозг одинокого тирана, когда он слышал голос Гэя, в котором звучала простая мелодия и простодушный звонкий смех.

То, что часто говорили о Рубини, "qu'il avait des larmes dans la voix" {Что у него была слеза в голосе (франц.).}, можно сказать и о Гэе * и еще об одном юмористе, о котором речь у нас впереди. Почти в каждой балладе Гэя, даже в самой незначительной **, и в "Опере нищих" ***, и в ее скучном продолжении (где стих, однако, не менее великолепен, чем в первой части) есть своеобразная, скрытая, подкупающая нежность и мелодичность. Это чарует и трогает. Это не имеет названия, но это существует и присуще лучшим поэтическим произведениям Джона Гая и Оливера Гольдсмита, как аромат фиалке или свежесть - розе.

{* "Гэй, как и Гольдсмит, обладал музыкальными способностями. Он играл на флейте, - сообщает Мейлон, - и поэтому сумел так хорошо написать некоторые арии в "Опере нищих". - "Примечания к Спенсу".

**

С морей, как злая птица,

Борей летел к земле

В рыданиях юница

Лежала на скале.

К бушующим лавинам

Стремила взор, застыв.

Над нею балдахином

Сплетались ветви ив.

"Двенадцать лун сменилось

И десять дней прошло.

Мой милый, что случилось?

О, как ты, море, зло!

В твоей пучине, море,

Найдет ли милый путь?

Что буря на просторе

Пред бурей, рвущей грудь?

Купцы, дрожа за злато,

На бег валов глядят

Но что казны утрата

Пред худшей из утрат?

Ты, верно, брошен бурей

В чертог затейниц-фей

Но что затеи гурий

Пред страстию моей?

Нас учат, что Природа

Со смыслом все творит.

Тогда зачем под воды

Укрылся скал гранит?

Ужель скала таится

В подводной глубине,

Чтоб милому разбиться

И чтобы плакать мне?"

Она, застыв от горя,

Бранила жребий свой,

Борею вздохом вторя,

Кропя волну слезой.

Когда на гребне тело

Волна пред ней взнесла,

Склонясь лилеей белой,

Юница и умерла.

Баллада из "Как это называется?"

"Что может быть красивее баллады Гэя, или, верней, Свифта, Арбетнота, Попа и Гэя в "Как это называется?": "С морей, как злая птица..."? Я знаю из верных источников, что они все приложили к ней руку". - Письмо Купера к Анвину, 1783 г.

*** "Д-р Свифт однажды сказал мистеру Гэю, как необычно и чудесно можно написать Ньюгетскую пастораль. Некоторое время Гэй был склонен сочинить пастораль, но потом решил, что лучше написать комедию на этот же сюжет. Так появилась "Опера нищих". Он начал работать над ней, и когда впервые сказал о ней Свифту, доктору этот замысел не очень понравился. По ходу работы он показывал написанное нам обоим; и мы иногда делали поправки или давали советы; но написана вся вещь целиком им. Когда она была закончена, никто из нас не думал, что она будет иметь успех. Мы показали ее Конгриву, который, прочитав, сказал, что "либо она будет иметь величайший успех, либо с треском провалится". Мы все присутствовали на премьере, терзаемые сомнениями, но весьма ободрились, когда услышали, как герцог Аргайль, сидевший в соседней с нами ложе, сказал: "Вещь будет иметь успех, иначе быть не может! Я вижу это по их глазам!" Это было сказано задолго до конца первого действия, и мы почувствовали облегчение, ибо герцог (кроме собственного хорошего вкуса) обладает необычайной способностью чувствовать вкус публики. И он, как всегда, оказался прав: публика становилась все благожелательней с каждым действием, и все завершилось громовыми аплодисментами". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.}

Позвольте мне прочитать отрывок из одного его письма, которое настолько широко известно, что большинство сидящих здесь, без сомнения, его знают, но оно так восхитительно, что его приятно будет услышать еще раз:

"Я провел часть лета в старинной романтической усадьбе милорда Харкорта, которую он мне предоставил. Окна выходят на общественный выгон, где, в тени стога, под раскидистым деревом сидела влюбленная пара - это была любовь до гроба, какую изображают в романах. Его звали (назову их настоящие имена) Джон Хьюэт, ее - Сара Дрю. Джон был крепкий парень лет двадцати пяти; Сара - красивая восемнадцатилетняя девушка. Джон несколько месяцев работал на одном поле с Сарой; утром и вечером он должен был пригонять коров, которых она доила. Об их любви много говорили по всей округе, но не злословили, потому что они стремились обладать друг другом, лишь вступив в законный брак. В то самое утро он получил согласие ее родителей, и теперь им оставалось ждать своего счастья всего до будущей недели. И, быть может, в тот день, отдыхая от работы, они говорили о свадебных нарядах, и Джон прикидывал, какие маки и полевые цветы ей к лицу, чтобы выбрать к свадьбе ленты. Они были увлечены этим, как вдруг (стоял конец июля) налетела ужасная гроза, загремел гром, сверкнула молния, и все работники попрятались под деревьями и кустами. Сара, испуганная, едва дыша, упала на копну; и Джон (который не отходил от нее) сел рядом и несколькими охапками сена прикрыл ее. Тут раздался такой грохот, словно небо раскололось. Работники в тревоге стали окликать друг друга, спеша узнать, все ли целы} те, что были близко к влюбленным, не получив ответа, бросились к копне; сначала они увидели дымок, а потом неразлучную пару - Джон одной рукой обнимал Сару за шею, а другой прикрывал ее лицо, словно хотел защитить от молнии. Они были мертвы и уже похолодели, застыв в этой нежной позе. На их телах не было заметно ни ожогов, ни других следов, только бровь у Сары была слегка опалена, да между грудями оказалось небольшое пятнышко. На другой день их похоронили в одной могиле! "

Вот доказательство тому, как чудесно все это описано, - сам великий Поп восхищался этим письмом и даже счел возможным его позаимствовать и послать одной весьма неглупой даме, в которую якобы был влюблен в то время, - дочери милорда герцога Кингстонского и жене мистера Уортли Монтегью, который в то время был королевским послом в Константинополе.

А теперь мы подошли к самому блестящему имени в нашем списке, к величайшему из поэтов, величайшему из всех талантов и юмористов Англии, е какими мы можем его сравнить. Если автор "Дунсиады" не юморист, если поэт, написавший "Похищение локона", не талант, то кто заслуживает, чтобы его так называли? Помимо блестящих способностей и огромной славы, за которые мы должны его чтить, литераторы не могут не восхищаться им, как величайшим литературным _художником_, какого знала Англия. Он шлифовал и отделывал свои произведения, он мыслил; он заимствовал мысли у других, дабы придать своим произведениям изящество и совершенство; брал замысел или ритм у другого поэта, как рисунок или очертания у цветка, или у реки, или у ручья, или у всего, что попадалось ему во время прогулки или созерцания природы. Он начал подражать в раннем возрасте * и научился писать, переписывая печатные книги. Потом он попал в руки церковников и, пройдя обучение у первого своего учителя - священника, который начал заниматься с ним, когда ему было восемь лет, поступил сначала в одну школу в Туайфорде, а потом в другую, в Хайд-парке, где растерял все знания, какие усвоил от своего первого учителя. Когда ему было двенадцать, отец увез его в Виндзорский лес, где он несколько месяцев учился у четвертого по счету священника. "На этом закончилось мое образование, - говорил он, - и, видит бог, ушел я недалеко".

Избавившись от священников, он принялся читать самостоятельно, с необычайной жадностью и увлечением, особенно пристрастившись к поэзии. Он говорил, что версификации научился у Драйдена. В своей юношеской поэме "Алкандер" он подражал всем поэтам подряд - Каули, Мильтону, Спенсеру, Статию, Гомеру, Вергилию. За несколько лет он познакомился со стихами множества английских, французских, итальянских, латинских и греческих поэтов. "Я делал это, - говорил он, - без всякой цели, просто для собственного удовольствия; я изучал языки, увлеченный сюжетами, а не читал книги, чтобы изучить языки. Я устремлялся всюду, куда влекла меня моя фантазия, и был подобен мальчику, собирающему все цветы в поле и в лесу, какие попадутся на пути. И эти пять или шесть лет я считаю самыми счастливыми в своей жизни". Разве это не очаровательная праздничная картина? Лес и книга волшебных сказок - мальчик, под деревьями читающий по складам Ариосто или Вергилия, сражающийся вместе с Сидом за любовь Химены или мечтающий о саде Армиды, и вокруг него безмятежный покой и солнечный свет, а дома, у мирного очага, его ждут ласковая любовь и нежность, и талант кипит в его юном сердце и нашептывает ему: "Ты будешь велик; ты будешь знаменит; ты тоже будешь петь и любить; ты сумеешь так чудесно воспеть ее, что чье-нибудь нежное сердце забудет, что ты хил и некрасив. Каждый поэт любил. Судьба пошлет любовь и тебе". И день за днем он бродит по лесу, может быть, в поисках дамы своего сердца. Он говорил, что это были "самые счастливые дни в его жизни", когда он только мечтал о славе; когда же он покорил эту своенравную красавицу, она не принесла ему утешения.

{* "Уоллер, Спенсер и Драйден были любимыми писателями Попа поочередно в той последовательности, в какой он их впервые прочитал, когда ему еще не было двенадцати лет". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.

"Отец мистера Попа (добропорядочный торговец, который вел оптовую торговлю с Голландией) не был поэтом, но имел обыкновение заставлять сына, совсем еще ребенка, писать стихи по-английски. Ему было необычайно трудно угодить, я он часто заставлял мальчика переделывать написанное. "Это плохие рифмы", - рифмами мой муж называл стихи". - Мать Попа (Спенс).

"Мне стыдно признаться, в каком раннем возрасте я начал сочинять стишки. Я принялся писать эпическую поэму, когда мне еще не исполнилось двенадцати. Местом действия был Родос и близлежащие острова; начиналась поэма описанием подводного дворца Нептуна". - Поп (там же).

"Неизменное усердие (после того как он принялся за самостоятельные занятия) за четыре года настолько подорвало его здоровье, что, безуспешно пролечившись долгое время у врачей, он решил пренебречь своей болезнью и стал спокойно ожидать близкой смерти. Уверенный в ее неизбежности, он написал письма, в которых навсегда прощался с ближайшими друзьями и в числе прочих - с аббатом Саутхотом. Этот аббат был чрезвычайно встревожен плохим состоянием его здоровья, а также решением, которое он, по его словам, принял. Он считал, что есть еще надежда, и немедленно отправился к доктору Рэдклиффу, с которым был близко знаком, рассказал ему о состоянии мистера Попа, получил подробные предписания и отправился с ними к Попу в Виндзорский лес. Главное, что предписал доктор, это поменьше волноваться и каждый день ездить верхом. Следуя этому совету, больной вскоре поправился". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.}

Прелестница, по-видимому, появилась в 1705 году, когда Попу было семнадцать лет. Сохранились его письма, адресованные некоей леди М., за которой юноша ухаживал и которой он изливал свой пыл в, мягко выражаясь, весьма развязных, неприятных и жеманных словах. Он подражал любовным посланиям, как подражал перед тем любовным стихам, - он ухаживал за мнимой возлюбленной с мнимой страстью, выраженной так, как она того заслуживала. Эти злосчастные письма через много лет были проданы как нельзя более подходящему человеку, мистеру Керлу, и опубликованы. Если некоторые из моих слушателей, как я смею надеяться, пожелают ознакомиться с перепиской Попа, пусть они пропустят первую часть, едва ли не все его письма к женщинам; они написаны в тоне дурного кокетства и, среди обилия комплиментов и любезностей, в них есть нечто, вызывающее недоверие к развязному, сластолюбивому стихотворцу. О его любовных делах можно сказать очень немногое, и это немногое отнюдь не говорит в его пользу. Он изливал пыл и восторг в стихах и изящной прозе перед леди Мэри Уортли Монтегью; но его страсть, вероятно, перешла всякие границы приличия, и ее погасила пощечина или иной подобный же отпор, после чего он внезапно возненавидел эту даму с пылом гораздо более искренним, чем прежде любил. То была ничтожная, тщедушная ужимка любви и торговля со страстью. Отослав одно из своих изящных сочинений леди Мэри, мистер Поп списал с черновика новую копию и осчастливил ею еще какую-то свою подругу. Он был так очарован письмом Гэя, которое я здесь приводил, что переписал его, несколько переделав, и послал леди Мэри от своего имени. Человек, который пишет письма a deux fins {С двойной целью (франц.).} и, излив свою душу возлюбленной, подает другой своей подруге то же блюдо rechauffe {Подогретым (франц.).}, не слишком серьезно относится к своим чувствам, как бы ли было задето его самолюбие и тщеславие, когда он получает по заслугам за свою наглость.

Но если оставить в стороне эти злополучные письма Попа, я не знаю в нашей литературе ничего чудеснее его переписки *. Читая его письма, вы оказываетесь в самом прекрасном обществе на свете. Быть может, обществе несколько высокопарном и apprete {Жеманном (франц.).}, преисполненном сознания, что оно обращается ко многим поколениям, которые ему внимают; но в тоне этих людей, без сомнения, звучащем выше простого разговорного ключа, в выражении их мыслей, различных взглядов и характеров, есть что-то щедрое, ободряющее и облагораживающее. Вы в обществе людей, заполнивших величайшие страницы мировой истории - в обществе государственного деятеля Сент-Джона, победоносного Питерборо, величайшего таланта всех времен Свифта, добрейшего насмешника Гэя, - это большая честь, оказаться с ними рядом. Какой восхитительный и великолепный пир! Немного веры и немного воображения, и каждый из нас может им насладиться, чудесным образом вызвать из прошлого этих великих людей, услышать их остроумные и мудрые слова. Имейте в виду, что на великих людях всегда лежит некий отпечаток - во многом они могут быть так же заурядны, как вы и я, но в них живет дух величия, они судят об обыденной жизни более широко и щедро, чем простые смертные, они смотрят на мир мужественней и видят его подлинные черты беспристрастней, чем жалкие казуисты, которые решаются смотреть на жизнь, лишь надев шоры, или иметь суждение, только когда его разделяет толпа. Читая эти славные свидетельства минувшего века, видишь великих людей, его украшавших, благоговеешь и преклоняешься перед ними. Придя сегодня домой, вы можете побеседовать с Сент-Джоном, можете взять с полки книгу и услышать голоса Свифта и Попа.

{* "От мистера Попа достопочтенному мистеру Бруму, Пулем, Норфолк, 29 авг. 1730 г.

Дорогой сэр!

Я намеревался сообщить Вам печальное известие о смерти мистера Фентона, еще прежде чем пришло Ваше письмо, но решил воздержаться и не огорчать себя и Вас ее обстоятельствами. Знаю лишь, что он разлагался заживо, хотя был еще совсем молод, и угасал около полугода. Дело не в кровоизлиянии, которое, как я думал, произошло у него в желудке, а скорее, поскольку он был от природы полным, в преизбытке влаги, не находившей выхода, ибо он не занимался физическими упражнениями. Ни один человек (как говорят) не ожидал мужественней приближения конца, отнюдь не цепляясь за жизнь. Необычайная "кромность, которая, как вам известно, была ему свойственна и глубочайшее пренебрежение к тщеславию и пышности, явственнее всего проявились в последние его минуты; он испытывал сознательное удовлетворение (л уверен в этом) от того, что поступал правильно, чувствовал себя честным, правдивым, никогда ни на что не посягал, кроме того, что принадлежало ему по праву. Итак, он умер, как и жил, с тайным, но глубоким чувством удовлетворения.

Что касается оставшихся после него бумаг, то их, по-видимому, очень нежного; дело в том, что он никогда не писал из тщеславия и не придавал значения людским похвалам. Я знаю случай, когда он всеми силами старался скрыть эти свои достоинства; и если мы добавим ко всему, что это был человек с ленцой, думается, нельзя ожидать найти сколько-нибудь значительное количество сочинений; по крайней мере, я не слышал ни о чем таком, кроме некоторых новых заметок об Уоллере (которые он, со свойственной ему честностью и осторожностью, отказал в завещании мистеру Тонсону) да еще, пожалуй, хотя в последний раз я видел эту рукопись много лет назад, перевода первой книги "Оппия". Он начал писать трагедию о Диояе, но успел сделать совсем немного.

Что же до остальных его дел, он умер бедным, но честным, не оставив ни долгов, ни наследства, кроме небольшой суммы, завещанной мистеру Трамблу и миледи в знак почтения, благодарности и взаимного уважения.

Я с удовольствием возьмусь написать эпитафию этому милому тихому, достойному, скромному, склонному к философии христианину. В ней можно выразить истину в коротких словах; что же до цветистых выражений, риторики и поэзии, я предоставляю это более молодым ж энергичным сочинителям, которые пишут абы писать и предпочтут скорее блеснуть собственными способностями, нежели раскрыть достоинства другого. Так что от элегии я отказываюсь.

Я соболезную Вам от всей души по поводу утраты столь достойного человека и нашего общего друга...

Прощайте; будем любить его память и брать с него пример. Остаюсь, дорогой сэр,

Вашим искренним и покорнейшим слугой".

"Графу Веллингтонскому,

август 1714 г.

Милорд!

Если бы Ваша лошадь не была бессловесной тварью, она рассказала бы Вам о необыкновенном обществе, в котором ей довелось проделать путь, но поскольку она говорить не может, я сделаю это за нее.

Предприимчивый мистер Линтот, грозный соперник мистера Тонсона, верхом на жеребце, нагнал меня в Виндзорском лесу. До него дошло, сказал он, что я направляюсь в Оксфорд, обитель муз, и он решил, в качестве моего книготорговца, непременно сопровождать меня туда.

Я спросил его, где он взял лошадь. Он ответил, что у своего издателя; потому что "этот мошенник мой типограф (так он выразился) меня обманул. Я надеялся умилостивить его, заказав в таверне фрикасе из кролика, которое стоило десять шиллингов, и две кварты вина в придачу, не говоря уж о том, что я развлекал его разговорами. Мне казалось, что я вполне могу рассчитывать на его лошадь, которую он охотно мне обещал, но сказал, что мистер Тонсон со своей стороны намеревался отправиться в Кембридж, надеясь заполучить там экземпляр нового перевода Горация у д-ра ***; и если мистер Тонсон поехал туда, он тоже непременно должен там побывать, так как хочет приобрести право напечатать упомянутый перевод. Короче говоря, я взял на время этого жеребца у моего издателя, которого тот отобрал у мистера Олдмиксона за долг. Кроме того, он дал мне еще хорошенького мальчика, которого вы видите со мной. Вчера он был чумазым сорванцом, и я убил больше двух часов, прежде чем отмыл типографскую краску с его мордочки; но это примерный и благонравный мальчуган. Если у вас есть еще мешки, он их потащит".

Я решил, что нельзя пренебрегать любезностью мистера Линтота, и дал мальчику небольшой мешочек, в котором были три рубашки и Вергилий в Эльзевировском издании, и, вскочив в седло, поехал дальше, причем впереди ехал мой слуга, рядом - мой любезный книготорговец, а вышеупомянутый сорванец - позади.

Мистер Линтот повел такую речь: "Чтоб им сгореть! А вдруг они пропечатают в газете, как мы с вами вместе ехали в Оксфорд? Но мне наплевать. Если бы я поехал в Сассекс, они сказали бы, что я отправился к председателю палаты общин; но что с того? Будь мой сын достаточно взрослым, чтобы поехать по этому делу, ей-же-ей, у меня был бы спутник не хуже, чем у старика Иакова".

После этого я справился о его сыне. "У мальчика (сказал он) прекрасные способности, но он какой-то хилый, вроде вас. Я не жалею средств на его образование, он учится в Вестминстере. Скажите, ведь правда Вестминстер лучшая школа в Англии? Большинство членов последнего кабинета вышло оттуда; да и нынешнего - тоже. Надеюсь, мальчик преуспеет в жизни".

"Вы не собираетесь послать его на год в Оксфорд?" - "А зачем? (спросил он). Университеты только превращают людей в буквоедов, а я намерен вырастить его деловым человеком".

Пока мистер Линтот говорил это, я заметил, что он едва сидит в седле, и выразил беспокойство по этому поводу. "Ничего (сказал он). Это не страшно; но так как ехать предстоит еще целый день, думается мне, вам не мешало бы отдохнуть немного в тени". Когда мы спешились, он продолжал: "Глядите, какой прекрасный Гораций у меня в кармане! Не угодно ли для развлечения перевести оду, пока мы отдыхаем? Дьявольщина! Извините меня. Но какой чудесный сборничек вы могли бы сделать на досуге!" - "Пожалуй, мог бы, - сказал я, если мы поедем дальше; движение возбуждает мою фантазию; крупная рысь будит мой дух; а потому давайте двигаться, и я постараюсь думать как можно напряженнее".

После этого мы целый час молчали; затем мистер Линтот натянул поводья, осадил лошадь и выпалил: "Ну, сэр, как далеко вы продвинулись?" Я ответил, что на семь миль. "Черт возьми, сэр, - сказал Линтот, - а я думал, вы сделали семь стихов. Олдсворт, бродя вокруг Уимблтон-Хилл, мог перевести целую оду за половину этого времени. Надо отдать в этом должное Олдсворту (хотя я потерпел убытки на его "Тимофее"), он переводит оды Горация быстрее всех в Англии. Помню, доктор Кинг обычно писал стихи в таверне целых три часа после того, как уже не мог выговорить ни слова; а сэр Ричард в своей громыхающей старой колымаге, пока доедет от канавы на Флит-стрит до лужи в Сент-Джайлсе, может перевести половину книги Иова".

"Скажите на милость, мистер Линтот (сказал я), раз уже вы заговорили о переводчиках, каким образом вы устраиваете с ними дела?" - "Сэр (ответил он), это самый жалкий сброд на свете: когда они голодны, то клянутся, что знают все языки мира. Один из них взял у меня с прилавка греческую книгу, воскликнул: "Ага, это по-еврейски!" - и заявил, что ее надо читать с конца. Черт побери, на этих людей никогда и ни в чем нельзя положиться, потому что сам я не знаю ни греческого, ни латинского, ни французского, ни итальянского. Но я делаю вот что: обещаю уплатить им по десять шиллингов за страницу с условием, что исправлять их писания будет человек по моему выбору; так что тот или другой докопается до настоящего смысла, какой был у автора; мое правило - не верить ни одному из переводчиков". - "Но как вы можете быть уверены, что те, которые исправляют переводы, не обманывают вас?" - "А я прошу какого-нибудь достойного человека (предпочтительно шотландца), завсегдатая моей лавки, прочесть мне оригинал по-английски; так я выясняю, какие недостатки были у переводчика и стоит ли платить деньги тому, кто его проверял.

А теперь послушайте, что произошло со мной в прошлом месяце. Я договорился с С. о новом переводе Лукреция, чтобы посрамить Тонсоново издание, и мы условились, что я уплачу ему столько-то шиллингов за столько-то строчек. Он сделал очень много за малое время, и я отдал перевод сверщику для сравнения с латинским текстом; но тот сразу взял перевод Крича и увидел, что там все то же самое, слово в слово, кроме первой страницы. Что же, вы думаете, я сделал? Я добился ареста переводчика за мошенничество; и, кроме того, я не стал платить сверщику, на том основании, что он воспользовался переводом Крича вместо оригинала". - "В таком случае, скажите на милость, как вы улаживаете дела с критиками?" - "Сэр, - ответил он, - нет ничего легче. Я могу заткнуть рот самым грозным из них: богатым с помощью измаранного листка рукописи, мне такой листок ничего не стоит, а они будут ходить с ним по знакомым и говорить, что получили его от автора, который просил сделать поправки: благодаря этому некоторые так прославились, что вскоре к ним стали являться за советом или с посвящением, как к первоклассным знатокам литературы. Что же до бедных критиков, я приведу только один пример, и вам сразу все станет ясно: на днях ко мне пришел тощий человек очень ученого вида; он полистал вашего Гомера и долго качал головой, пожимал плечами и плевался от каждой строчки. "Просто диву даешься (сказал он), какие странные мысли взбредают некоторым в голову. Гомер не такая простая задача, чтобы всякий щенок, всякий стихоплет..." Тут жена позвала меня обедать. "Сэр, - сказал я, - не угодно ли вам откушать со мной?" "Мистер Линтот, - сказал он, - мне очень жаль, что вам приходится нести расходы из-за этой толстой книги, я искренне за вас огорчен". - "Сэр, весьма вам признателен; но не пообедаете ли вы у нас, разделив со мной кусок ростбифа и ломтик пудинга?" - "Мистер Линтот, говорю вам, если бы мистер Поп снизошел посоветоваться со знающими людьми..." - "Сэр, пудинг на столе, не окажете ли честь?" Мой критик соглашается; он входит во вкус вашей поэзии и выпаливает, что книга достойна похвалы, а пудинг великолепен.

"А теперь, сэр, - продолжал мистер Линтот, - откровенность за откровенность, пожалуйста, скажите мне, как полагают ваши друзья при дворе, отдадут милорда Лэндсоуна под суд или нет?" Я сказал, что слышал, будто не отдадут, и, надеюсь, это правда, ибо многим обязан милорду. "Возможно, заметил мистер Линтот, - но, черт побери, очень жаль. Я потеряю возможность опубликовать отчет об очень интересном процессе".

Таковы, милорд, некоторые черты, характеризующие гениального мистера Линтота, каковые я избрал темой настоящего письма. Я расстался с ним, как только въехал в Оксфорд, и отправился к лорду Карлтону в Миддлтон...

Остаюсь, и проч.".

"От доктора Свифта м-ру Попу.

29 сент. 1725 г.

Я возвращаюсь в славный город Дублин - в grand monde {Большой свет (франц.).}, так как боюсь зарыть свой талант в землю; там я прославлюсь среди приходских священников и среди упадка, который проник повсюду, где я властвую. Я занимался тем, что (кроме всяких грязных дел) заканчивал, исправлял, отделывал и переписывал свои "Путешествия" [Гулливера] в четырех частях, дополненные и готовые к изданию, когда мир этого заслужит, или, вернее, когда издатель наберется храбрости рискнуть своими ушами. Меня радует мысль о нашей встрече после всех неприятностей и распрей; но главная цель, которую я ставлю во всех своих трудах, - досаждать миру, а не развлекать его; и если бы я мог осуществлять этот замысел, не нанося ущерба себе или своему состоянию, я был бы самым неутомимым писателем, какого Вы когда-либо видели, хоть и не читали. Я очень доволен, что Вы бросаете переводы; лорд-казначей Оксфорд часто жаловался, что презренный свет давно вынуждает Вас зря растрачивать свои таланты; но поскольку теперь у Вас будет более достойное занятие, прошу Вас, когда вспомните о свете, высеките его лишний разок. Я всегда ненавидел всякие общества, секты и братства; я всей душой люблю просто людей, каждого в отдельности, - например, ненавижу племя юристов, но люблю советника Имярек и судью Имярек; то же относится к докторам (я уж не говорю о своих собратьях по перу), военным, англичанам, шотландцам, французам и всем прочим. Но вообще-то я ненавижу и презираю скотину, именуемую человеком, хотя от души люблю того, другого или третьего.

...Я собрал материалы для трактата, доказывающего, что термин, "animal rationale" {Разумное животное (лат.).} неверен и что правильно лишь "rationis сарах"... {Способный к разуму (лат.).} Дело настолько ясное, что тут не может быть никаких споров - держу пари на сотню фунтов, что в этом мы с Вами согласны...

Доктор Льюис подробно написал мне о болезни доктора Арбетнота, которая меня очень огорчает, ибо я, живя так долго вдали от света, утратил жестокосердие, которое приобретается с годами и с опытом. Я чуть ли не каждый день теряю друзей и не приобретаю и не ищу новых. Ах, если бы в обществе был хоть десяток Арбетнотов, я бы сжег свои "Путешествия"!"

"От м-ра Попа доктору Свифту

15 октября 1725 г.

Я необычайно рад тому, что Вы мне так любезно и быстро ответили. Это дает мне надежду, что Вы сближаетесь с нами и все больше и больше склоняетесь к старым друзьям... Один из них [лорд Болинброк], некогда яркое светило, теперь (в полной мере испытав, что приносит с собой сияние) научился довольствоваться тем, с чего начал. Другой [Эдуард, граф Оксфорд] считает одной из величайших заслуг своего отца то, что он любил Вас и помог Вам выдвинуться, да и сам унаследовал от отца любовь к Вам. Третий Арбетнот, вырванный из лап смерти, более радуется надежде вновь увидеть Вас, чем возможности смотреть на мир, который он давно презирает, весь целиком, кроме той его части, которую составляют немногие подобные Вам...

С нашим другом Гэем обращаются так, как виги обращаются с друзьями тори -да и сами тори тоже. Поскольку он не лишен юмора, предполагалось, что он непременно связан с доктором Свифтом, подобно тому, как раньше всякий образованный человек непременно должен был состоять в связи с дьяволом...

Лорду Болинброку его падение не нанесло ни малейшего ущерба; желаю, чтобы следующее падение было столь же успешным. Но душа лорда Болинброка весьма возвысилась с тех пор, как Вы его видели, насколько это возможно при условии, что душа не переселяется в другое тело или не становится paullo minus ab angelis {Немного меньше ангелов (лат.). }. Я часто воображал, что если все мы когда-нибудь встретимся снова, после стольких перемен и превратностей, после того, как в нас осталось так мало от прежнего нашего мира и прежних людей, что ни одна мысль, ни один поступок не может быть подобен прежним, так вот, я представляю себе, что мы непременно должны встретиться как праведники в золотом веке, исполненные блаженства, освобожденные от всех прежних страстей, с улыбкой вспоминая прежние глупости и радуясь, что мы можем мирно наслаждаться царством справедливости.

* * *

Я оставил было следующую страницу чистой для доктора Арбетнота, но он так тронут тем местом в Вашем письме, которое относится к нему, что намерен написать Вам отдельно"...}

Если мне позволено дать совет моим молодым слушателям, я им скажу: "Старайтесь почаще бывать в обществе тех, кто выше вас. И в книгах и в жизни это самое благотворное общество; учитесь отдавать заслуженную дань восхищения; в этом главная прелесть жизни. Обращайте внимание на то, чем восхищались великие люди; они восхищались великим: мелкие души восхищает низменное, их кумиры ничтожны. Я не знаю в мире ничего благороднее и светлее, чем любовь и дружба, которую эти прославленные люди питали друг к другу. Свет не видел столь благожелательного и вместе с тем прославленного общества. Кто осмелится упрекнуть мистера Попа, который сам был велик и славен, за то, что он любил общество великих и славных? И за то, что он любил в них качества, сделавшие их такими? Простой добрый малый из кондитерской "Уайта" не мог бы написать "Короля-патриота" и, вероятнее всего, презирал бы ничтожного мистера Попа, дряхлого паписта, которого великий Сент-Джон считал одним из достойнейших и величайших людей; заурядный придворный аристократ равно не мог бы покорить Барселону или написать письма Питерборо к Попу *, которые не менее остроумны, чем творчество Конгрива; простой настоятель из Ирландии не мог бы создать "Гулливера"; и все эти люди любили Попа, и Поп всех их любил. Назвать его друзей значит назвать лучших людей того времени. У Аддисона был свой сенат; Поп почитал равных себе. Он всегда говорил о Свифте с уважением и восхищением. Его восхищение Болинброком было так велико, что когда ктото сказал о его друге: "В этом великом человеке есть нечто такое, отчего кажется, словно он попал сюда по ошибке", - Поп ответил: "Да, и когда несколько месяцев назад на небе показалась комета, мне порой думалось, что она, быть может, явилась, дабы отвезти его домой, как подъезжает к дверям карета, приехавшая за гостями". Так эти великие люди говорили друг о друге. Где еще можно увидеть шестерых скучнейших пожилых мужчин, которые предавались бы безделью за столом в клубе так увлеченно и дружелюбно?

{* О графе Питерборо Уолпол пишет: "Он был из тех людей с легкой душой и легкомысленным обаянием, расточающих вокруг себя сотни bons-mots и рифмованных безделок, которые мы, сочинители, пишущие с мучительным трудом, собираем и храним, пока автор с удивлением не видит, что стал писателем. Таков был этот лорд с внушительной осанкой и предприимчивым характером; бесстрашный и смелый, как Амадис, но гораздо более стремительный в своих передвижениях; говорят, никто в Европе не видел больше королей и больше форейторов... по словам одного его друга, этот человек не мог ни жить, ни умереть, как простой смертный".

"От графа Питерборо Попу.

Прошу Вас быть справедливым и беспристрастным к моему письму, сделав скидку на пасмурный и дождливый день; дух мой падает вместе с барометром, и я бываю совершенно удручен, когда меня гнетут мысли о дне рождения или о поездке в Лондон.

Долг перед близкими влечет меня в Лондон, но беспечная лень и расстроенное здоровье удерживают в сельской глуши: однако если я буду жив, придется мне появиться в день моего рождения...

Вы как будто досадуете, что я не позволяю Вам любить или воспевать более одной женщины единовременно. Если я затею с Вами об этом тяжбу, то, конечно, любые присяжные признают меня неправым. А поэтому, сэр, я с магометанской терпимостью позволяю Вам исповедовать плюрализм.

Я вижу, Вы не исправились после наказания; снова повторяю Вам> Вы не должны подходить к женщинам рассудочно; Вы же знаете, мы всегда обожествляем тех, перед кем преклоняемся на земле; и разве все достойные люди не говорят нам, что мы должны отбросить разум во всем, что касается Божества?

Загрузка...