Я был бы рад получить весточку от Свифта. Прошу Вас, когда будете писать ему, упомяните, что я жду его с нетерпением в месте, столь же необычном и уединенном, как он сам.
Ваш..."
Питерборо женился на знаменитой певице миссис Анастасии Робинсон.}
Мы уже говорили, что главные юмористы этого времени, за исключением Конгрива, составляли то, что сейчас называют мужской компанией. Они каждый день проводили много часов, почти четвертую часть суток, в клубах и кофейнях, там они обедали, пили и курили. Остроты и новости передавались изустно; любая газета в 1710 году содержала лишь малую толику того или другого. Вожди вещали, верные habitues {Завсегдатаи (франц.).} сидели вокруг; приходили посторонние и благоговейно внимали. Штаб-квартира старика Драйдена была "у Уилла" на Рассел-стрит, угол Боустрит; Поп видел его там, когда самому ему было двенадцать лет отроду. Общество обычно собиралось на втором этаже, который в те времена назывался "столовый этаж", и рассаживалось за столиками, покуривая трубки. Известно, что щеголи тех времен считали за большую честь получить щепотку табаку из Драйденовой табакерки. А когда началось царствование Аддисона, он со свойственной ему от природы тактичностью - назовем ото благоразумием - учредил двор и назначил чиновников своего королевского дома. Его дворец был "у Баттона", напротив заведения Уилла *. Спокойная независимость, молчаливая уверенность в мощи своей империи отличали этого великого человека. Министрами Аддисона были Баджелл, Тикел, Филипс, Кэри, шталмейстером - честный Дик Стиль, который был для него тем же, чем Дюрок для Наполеона или Гарди для Нельсона, - человек, слепо исполнявший волю своего господина и готовый умереть за него. Аддисон проводил с этими людьми каждый день семь или восемь часов. Мужское общество просиживало над своими чашами с пуншем и трубками почти столько же времени, сколько дамы в тот век над тузом пик и козырной семеркой. Поп, появившись в свете, почти тотчас же очутился при дворе короля Джозефа и стал его самым ревностным, вернейшим, покорнейшим слугой **. Дик Стиль, редактор "Болтуна", слуга мистера Аддисона и свой собственный, немалая величина в литературном мире, покровительствовал молодому поэту и несколько раз давал ему поручения. Юный мистер Поп исполнил эти поручения весьма недурно и быстро (совсем мальчиком он был приверженцем одряхлевшей знаменитости Уичерли *** и целый год ухаживал за этим впавшим в детство старым юмористом); он жаждал подружиться с писателями, добиться прочного положения и признания. Он счел за честь быть допущенным в их общество, пользоваться доверием друга мистера Аддисона, капитана Стиля. Благодаря своим выдающимся способностям он удостоился чести возвестить торжество Аддисонова "Катона" своим восхитительным прологом и, так сказать, возглавить триумфальное шествие. Не удовлетворившись этим актом почтения и восхищения, он решил отличиться еще более, напустившись на врагов Аддисона, и написал в прозе пасквиль на Джона Денниса, который глубоко оскорбил его возвышенного патрона. Мистеру Стилю было велено написать мистеру Деннису и сообщить ему, что памфлет мистера Попа, направленный против него, написан без ведома и одобрения мистера Аддисона ****. В самом деле, "Рассказ доктора Роберта Норриса о безумии Дж. Д." - низменная и пошлая сатира, и великолепный Аддисон не мог желать, чтобы кто-либо из его приверженцев нанес подобный удар в литературной борьбе. Когда Поп написал этот памфлет, он был близко связан со Свифтом. Памфлет так грязен, что опубликован, кроме всего прочего, вместе с сочинениями Свифта. На нем есть недостойный отпечаток руки учителя. Свифт восхищался и от души наслаждался поразительным талантом молодого паписта из окрестностей Виндзорского леса, который ни разу в жизни не бывал в стенах университета, но покорил профессоров и докторов своим талантом. Он поощрял его и, кроме того, любил его, покровительствовал ему и учил делать пакости. Жаль, что Аддисон полюбил его не так сильно. Тогда лучшая сатира, которая когда-либо была написана, не появилась бы вовсе; и одна из лучших репутаций, какие видел свет, осталась бы незапятнанной. Но тот, кто почти не имеет себе равных, не может носить на себе пятно, а Поп был еще выше. Когда Поп, пытаясь найти себя и воспарив на своих бессмертных молодых крыльях, обнаружил, что и он тоже гений, за которым не угнаться в тот век ничьим крылам, он покинул общество Аддисона, сам вознесся в поднебесье и запел собственную песнь.
{* "Баттон, который прежде служил лакеем в семействе графини Уорик, впоследствии под покровительством Аддисона содержал кофейню на южной стороне Рассел-стрит, за два дома от Ковент-Гардена. Там обычно собирались тогдашние литературные знаменитости. Говорят, что, когда у Аддисона произошла какая-то неприятность с графиней, он увел все общество из кофейни Баттона.
Из кофейни он вернулся в таверну, где часто засиживался допоздна и много пил". - Д-р Джонсон.
Кофейня Уилла была на западной стороне Боу-стрит, "на углу Рассел-стрит". (См. "Справочник улиц Лондона".)
** "Мое знакомство с мистером Аддисоном началось в 1712 году: мне он тогда понравился, и я очень любил с ним разговаривать. В скором времени мистер Аддисон посоветовал мне "не довольствоваться рукоплесканиями половины англичан", а добиваться признания всей Англии. Он часто и много беседовал со мной об умеренности в политике и нередко винил своего ближайшего друга Стиля в слишком глубокой приверженности партийным интересам. Он поддержал мое намерение перевести "Илиаду", которая была начата в том же году и закончена в 1718 г.". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.
"Аддисон жил вместе с Баджеллом и, кажется, Филипсом. Гэя они называли одним из моих eleves {Учеников (франц.).}. Они сердились на меня за то, что я поддерживаю такие тесные отношения с доктором Свифтом и некоторыми бывшими членами кабинета". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.
*** "Мистеру Блоунту
21 янв. 1715-1716 гг.
Я знаю, что подробности, касающиеся недавнего поступка известного поэта и нашего друга Уичерли, будут для вас чрезвычайно интересны. Он часто говорил мне и, думается, всем своим знакомым, что женится, как только почувствует приближение неминуемой смерти. И действительно, за несколько дней до смерти он подвергся этому обряду и объединил два таинства, которые, как говорят мудрые люди, мы должны свершать в самую последнюю очередь; ибо, как вы, быть может, заметили, брак стоит в наыем катехизисе следом за последним миропомазанием, как некий намек на порядок, в котором они должны происходить. Старик лежал, удовлетворенный сознанием того, что разом оказал услугу женщине, которая, как он слышал, этого достойна, и выразил негодование по поводу того, что его прямой наследник дурно к нему относится. Несколько сотен фунтов, которые принесла ему жена, покрыли его долги; записанные на жену 500 фунтов годовых послужили ей вознаграждением; а племяннику пришлось утешаться жалкими остатками заложенного имения. После того как это свершилось, я видел нашего друга дважды, - больной, он вел себя скромнее, чем когда был здоров, не особенно боялся смерти, а также (чего скорее можно было ожидать) не особенно стыдился своего брака. Накануне дня смерти он призвал молодую жену к своему смертному одру и серьезно молил ее не отказать ему в одной, последней просьбе. Когда она заверила его, что все исполнит, он сказал: "Моя дорогая, я хочу только, чтобы ты никогда больше не выходила замуж за старика". Не могу не отметить, что болезнь, которая часто разрушает ум и рассудок, все же редко способна заглушить то чувство, которое мы называем юмором. Мистер Уичерли проявил юмор даже в последнюю свою минуту, хотя просьба его кажется мне несколько жестокой, - почему он лишил ее возможности удвоить записанную на нее сумму на столь же необременительных условиях?
Как ни тривиальны эти подробности, я лично не без удовлетворения узнаю про такие пустяки, когда они касаются выдающегося человека или характеризуют его. Самые мудрые и остроумные из людей редко оказываются умней или остроумней всех прочих в эти суровые минуты; наш друг, по крайней мере, закончил свой путь почти так же, как и жил; и драматургическое правило Горация можно применить и к нему, как к драматургу:
"Servetur ad imum
Qualis ab incepto processerit et sibi constet" {1}.
Остаюсь... и проч.".
{1} ...Какими на сцену вышли они,
Такими пускай и уходят.
**** "Аддисон, хорошо знавший свет, вероятно, понимал, как эгоистична дружба Попа; и, считая за лучшее скрыть проявление этой дружбы, сообщил Деннису через Стиля, что сожалеет об оскорблении". - Джонсон, "Биография Аддисона".}
Попу никак невозможно было остаться вассалом мистера Аддисона; и когда он отрекся от своей вассальной зависимости и обрел собственный трон, монарх, которого он покинул, надо полагать, был расположен к нему отнюдь не дружески *. Они не сделали ничего дурного, из-за чего могли бы невзлюбить друг друга. Каждый лишь поддался влечению своей натуры и обстоятельствам своего положения. Когда Бернадот стал наследником трона, наследный принц Швеции, естественно, сделался врагом Наполеона. "У людей много страстей и порывов, писал мистер Аддисон в "Зрителе" за несколько лет до того, как произошла размолвка между ним и мистером Попом, - естественно побуждающих принижать и чернить достоинства того, кто возвышается в людских глазах. Все, кто вступили в свет с такими же, как у него, достоинствами и прежде считались равными ему, склонны видеть в его славе принижение собственных заслуг. Те, которые некогда были равными ему, завидуют и клевещут, потому что теперь он стал выше их, а те, которые раньше стояли выше его, - потому что теперь видят в нем равного". Неужели мистер Аддисон, полагая, и, быть может, вполне справедливо, что поскольку молодой мистер Поп не имел университетского образования, он не мог знать греческий язык, а следовательно, не мог перевести Гомера, действительно побудил своего молодого друга мистера Тикела, окончившего Колледж королевы, перевести этого поэта и помог ему собственными знаниями и мастерством? ** Естественно, что мистер Аддисон сомневался в познаниях этого дилетанта в области греческой литературы и, высоко ставя мистера Тикела, окончившего Колледж королевы, помог этому бесхитростному молодому человеку. Естественно, с другой стороны, что мистер Поп и друзья мистера Попа решили, что этот перевод, который противопоставляется его переводу, так внезапно преданный гласности и так давно сделанный, - хотя товарищи Тикела по Колледжу никогда о нем не слышали и хотя, когда Поп впервые написал мистеру Аддисону о своем плане, Аддисон ничего не знал о подобном же замысле Тикела из Колледжа королевы,естественно, что мистер Поп и его друзья, которые думали о своих собственных интересах, увлечениях и пристрастиях, решили, что перевод Тикела был лишь проявлением враждебности по отношению к Попу и они вправе считать, что под стремлением мистера Тикела прославиться скрывается зависть мистера Аддисона - если это можно назвать завистью.
{* "В ярости от того, что я услышал, я написал мистеру Аддисону письмо, где было сказано, что "мне не привыкать к такому его поведению; что если мне придется резко отвечать ему, то я сделаю это не в такой грязной форме; что я честно выскажусь об его недостатках и признаю его достоинства; и прозвучит это приблизительно вот так". И я приложил черновой набросок того, что потом стали называть моей сатирой на Аддисона. С тех пор он был со мной очень любезен и, насколько я знаю, никогда не совершал по отношению ко мне несправедливости до самой своей смерти, последовавшей через три года". Поп, "Примечательные случаи" Спенса.
** "То, что Тикел мог совершить подлость, кажется нам совершенно невероятным; то, что Аддисон мог совершить подлость тем более кажется нам невероятным; но то, что эти два человека вступили в заговор, дабы совершить подлость, еще во сто крат невероятнее". - Маколей.}
Ужели тот, чей пыл
Для гения и славы искрой был,
Любым из дарований наделенный,
Легко писать, вещать и жить рожденный,
Настолько самовластьем опьянен,
Что с братьями делить не станет трон?
Ужель склонится к помыслам злонравным,
Питая зависть к дарованьям равным,
И станет вязнуть во всеобщем зле,
И, не хуля, учить других хуле;
Проклятия хвалою прикрывать,
Врага бояться, друга предавать,
Льстецу внимать и потакать шуту,
В учтивость облекать нечистоту
И дружескому кругу, как Катон,
Навязывать свой собственный закон,
Довольствуясь хвалою острослова
И восхищеньем дурака любого?
Явись такой - была бы всем потеха.
Но Аттикус таков - и не до смеха.
"Я послал эти стихи мистеру Аддисону, - заявил Поп, - и с тех пор он всегда был со мной очень учтив". И не удивительно. Очень похоже, что не страх, а скорее стыд заставил его замолчать. Джонсон пересказывает разговор между Попом и Аддисоном после их ссоры, во время которой Поп горячился, а Аддисон старался держаться со спокойным презрением. Такое оружие, как у Попа, должно было поразить любое презрение. Оно во веки веков будет сверкать, пронзая память Аддисона насквозь. Величественный, он смотрит на нас из прошлого, не запятнанный ничем, кроме этого, бледный, спокойный и прекрасный: но зловещая рана кровоточит. Его следовало бы изображать как святого Себастьяна, с этой стрелой в боку. Когда он послал за Гэем и просил у него прощения, когда он велел своему пасынку присутствовать при своей кончине, можно не сомневаться, что он простил Попа, приготовившись показать, как должно умирать христианину.
Итак, Поп недолгое время пребывал при дворе Аддисона и в своих письмах рассказывает, что сидел в этом кругу избранных до двух часов ночи над пуншем и бургундским среди облаков табачного дыма. Если воспользоваться современным выражением, "интенсивность" этих viveurs {Прожигателей жизни (франц.).} прошлого века была ужасна. Питерборо жил так до тех пор, пока не попал прямо в зубы к смерти; Годолфин целые дни работал, а ночи напролет играл в карты; Болинброк * пишет Свифту в шесть утра из Доли, где он поселился в уединении, и, сообщая, что он встал свежий, бодрый и безмятежный, вспоминает свою жизнь в Лондоне, где в этот час он обычно только ложился спать, пресыщенный удовольствиями и измученный делами, причем голова его бывала часто полна всяких планов, а сердце столь же часто полно тревог. То была слишком тяжелая, слишком грубая жизнь для чувствительного, болезненного Попа. Один друг пишет мне, что он, Поп, единственный из писателей того времени, не растолстел **. Свифт был толст; Аддисон был толст; толст был и Стиль; Гэй и Томсон были невероятно толсты - все эти возлияния, пристрастие к пуншу, бражничество в клубе и в кофейне сокращали жизнь и заставляли людей того века носить все более просторные жилеты. Поп в "рачительной степени отдалился от своих буйных лондонских друзей и, обретя независимость благодаря любезному содействию Свифта *** и его друзей, а также благодаря бурному восхищению всей Англии, которое было справедливой наградой за его выдающийся перевод "Илиады", купил знаменитую виллу в Туикнэме, которую прославили его стихи и его жизнь; исполняя сыновний долг перед стариками родителями, он привез их туда, где они и прожили остаток своих дней, и там же он принимал друзей, иногда наезжая в Лондон в небольшой карете, из-за чего Эттербери назвал его "Гомером в ореховой скорлупе".
{* "От лорда Болинброка троим йеху из Туикнэма,
23 июля 1726 г.
Джонатан, Александр, Джон - блестящие триумвиры Парнаса!
Хотя вам, по всей вероятности, глубоко безразлично, где я и что делаю, все же мне хочется поверить, что это не так. Я убедил себя, что вы по меньшей мере пятнадцать раз за последние две недели посылали на ферму Доли и пребываете в отчаянье от моего долгого отсутствия. Поэтому, дабы облегчить вам эту великую душевную тягость, мне не остается ничего иного, как написать вам несколько строк; и я заранее радуюсь тому огромному удовольствию, какое это послание, несомненно, вам доставит. Дабы еще более увеличить это удовольствие и дать вам новые доказательства моего расположения, я также сообщаю вам, что снова побываю в ваших краях в конце будущей недели; надеюсь, что к тому времени на смену деловым увлечениям Джонатана придет нечто более подобающее профессору этой божественной науки, la bagatelle {Безделица (франц.).}. Прощайте, Джонатан, Александр, Джон, да возвеселятся ваши души!"
** Прайора следует исключить из дальнейшего перечня. "Он был высок ростом и худощав".
*** Свифт приложил много усилий, распространяя подписку на "Илиаду"; он же представил Попа Харли и Болинброку. Поп получил за "Илиаду" более 5000 фунтов, которые он частично потратил на ежегодные ренты, частично на покупку знаменитой виллы. Джонсон замечает, что "трудно найти человека, столь примечательного своим талантом, который так любил бы говорить о деньгах".}
"Мистер Драйден не был светским человеком", - эту парадоксальную фразу Поп сказал Спенсу, отзываясь о манерах и привычках знаменитого патриарха, восседавшего "у Уилла". Что же касается манер самого Попа, то у нас есть неоспоримые свидетельства современников, что манеры эти были самыми изысканными и безупречными. При его чрезвычайной чувствительности, известных всем вкусах, хрупком сложении, разящем юморе и страхе показаться смешным, Поп был именно таким человеком, каких мы называем блестяще воспитанными *. Его ближайшие друзья, за исключением Свифта, были красой и гордостью лучшего общества своего века. Гарт **, высокообразованный и доброжелательный, которого Стиль так чудесно описал, Кодрингтон назвал "прелестным человеком", а сам Поп - достойнейшим из христиан, хотя он об этом и не подозревает; Арбетнот ***, один из умнейших, остроумнейших, образованнейших, благороднейших людей на свете; Болинброк, Алкивиад своего века; щедрый Оксфорд; великолепный, остроумный, знаменитый и благородный Питерборо - все они были верными и преданными друзьями Попа, и это был, повторяем, самый блестящий кружок друзей, какой только видел свет. В часы досуга Поп очень любил встречаться с художниками и сам занимался живописью. Он состоял в переписке с Джервесом, у которого охотно учился, с Ричардсоном, знаменитым художником того времени, который по его просьбе нарисовал его мать и картину которого он просил у Ричардсона и благодарил за нее в одном из самых чудесных писем, какие когда-либо были написаны ****, с неподражаемым Неллером, который хвастался больше, писал безграмотней и рисовал лучше всех художников своего времени *****.
{* "Его (Попа) голос среди общей беседы звучал такой подлинной музыкой, что, помнится, честный Том Саутерн называл его "маленьким соловьем". Оррери.
** Гарт, которого Драйден называет "щедрым, как его муза", был йоркширцем. Он окончил университет в Кембридже и в 1691 году получил степень доктора медицины. Вскоре он обратил на себя внимание в литературных кругах стихотворением "Аптека", заметили его и в обществе, и он произнес речь на похоронах Драйдена. Он был непоколебимым вигом, видным членом Кит-Кэта и дружелюбным, общительным, способным человеком. Георг I посвятил его в рыцари шпагой герцога Мальборо. Умер он в 1718 году.
*** "Арбетнот был сыном священника шотландской епископальной церкви и принадлежал к древнему и славному шотландскому роду. Образование он получил в Абердине и, приехав в Лондон, - по обыкновению шотландцев, о чем так много говорят, - чтобы пробить себе дорогу, выдвинулся, раскритиковав "Исследование доктора Вудворда о Потопе". Затем он стал врачом датского принца Георга, а впоследствии - королевы Анны. Его принято считать самым знающим, остроумным и веселым членом клуба Скриблеруса. Суждения о нем юмористов его времени можно в изобилии найти в их письмах. Когда он смертельно заболел, то написал Свифту из своего дома в Хэмпстеде:
"Хэмпстед, 4 акт. 1734 г.
Мой дорогой и высокочтимый друг!
У Вас нет причины числить меня среди прочих Ваших забывчивых друзей, поскольку я написал Вам два длинных письма, но в ответ не получил ни слова. В первом я справлялся о Вашем здоровье; второе отправил довольно давно с неким Де ла Маром. Я могу искренне заверить Вас, что ни один из Ваших друзей или знакомых не относится к Вам так тепло, как я. Я вскоре покину сей суетный мир и буду перед смертью молить бога ниспослать благополучие Вам, равно как и остальным моим друзьям.
Я уехал сюда, настолько измученный водянкой и астмой, что не мог ни спать, ни дышать, ни есть, ни двигаться. Я совершенно искренне хотел умереть и молил бога, чтобы он призвал меня к себе. Вопреки моим ожиданиям, после того, как я отважился ездить верхом (от чего несколько лет воздерживался), я в значительной степени восстановил силы, сон и пищеварение... Все это, уверяю Вас, я сделал не для того, чтобы сохранить жизнь, а единственно ради облегчения; ибо сейчас я в положении человека, который почти добрался до гавани, и вдруг его снова отнесло в открытое море, человека, который вполне разумно надеется попасть в лучшее место и абсолютно уверен, что покинет прескверный мир. Нельзя сказать, чтобы я питал особое отвращение к этому миру, так как мне приносит утешение моя семья, а также доброта друзей и всех, кто меня окружает; но мир в целом мне не по душе, и я испытываю неотвратимое предчувствие бедствий, которые неминуемо обрушатся на мою родину. Однако, если я буду иметь счастье увидеть Вас, прежде чем умру, вы убедитесь, что я пользуюсь благами жизни со своей обычной бодростью. Не понимаю, почему Вы боитесь поездки в Англию; причины, которые Вы приводите, несерьезны, - я уверен, что эта поездка пойдет Вам на пользу. И вообще, советую Вам ездить верхом, что я всегда считал весьма полезным и теперь могу лишь подтвердить это, испытав на себе.
Мои домашние шлют Вам привет и наилучшие пожелания. Утрата одного из них нанесла мне первый тяжкий удар, и мне нелегко подготовить их должным образом, дабы они могли со стойкостью перенести потерю отца, который любит их и которого они любят, - это поистине самое тяжкое из моих испытаний. Боюсь, дорогой друг, что нам не суждено более увидеться в этом мире. Я до последнего мгновения сохраню к Вам любовь и уважение, глубоко убежденный, что Вы никогда не свернете с пути добродетели и чести; ибо ради всего, что есть в сем мире, не стоит хотя бы на шаг уклоняться с этого пути. Я был бы счастлив время от времени получать от Вас весточку; остаюсь, дорогой друг, самым искренним и верным Вашим другом и покорным слугой".
"Арбетнот, - пишет Джонсон, - был человеком многосторонним, прекрасно знал свое дело, был сведущ в науках, считался знатоком древней литературы и умел оживить свои огромные повнания ярким и богатым воображением; это был блестящий ученый и острослов, который среди житейской суеты хранил и обнаруживал благородный пыл религиозного рвения".
Дагелд Стюарт подтвердил способности Арбетнота в той области, где он был особенно авторитетным судьей: "Следует добавить, что среди философских реформаторов нельзя не отметить авторов "Мартина Скриблеруса". Их веселые насмешки над схоластической логикой и метафизикой известны всем; но немногие знают о проницательности и мудрости, содержащейся в их намеках на некоторые наиболее уязвимые места в "Опыте" Локка. Общепринято считать, что в этой части работы Арбетнот сделал больше всех". - См. "Введение к "Британской энциклопедии", примечание к стр. 242, а также примечание к стр. 285.
**** "Мистеру Ричардсону
Туикнэм, 10 июня 1733 г.
Я не сомневаюсь, что оба мы хотим повидать друг друга, и надеюсь, что сегодня наши желания исполнятся и Вы меня навестите. Повод к этому таков, что, пожалуй, скорее мог бы заставить Вас воздержаться от посещения, - моя матушка умерла. Я благодарю бога за то, что ее смерть была столь же легкой, сколь праведной была ее жизнь; и поскольку она не испустила ни единого стона, ни даже вздоха, на ее лице теперь выражение такого спокойствия или, вернее, блаженства, что на нее приятно смотреть. Такое выражение могло бы быть на самом прекрасном лике усопшего святого, написанном когда-либо художником; и было бы величайшим одолжением, какое только может сделать другу Ваше искусство, если бы Вы приехали и зарисовали ее для меня. Я уверен, что, если Вам не помешает какая-либо очень серьезная причина, Вы для такого случая отложите все обычные дела, и надеюсь увидеть Вас сегодня вечером или завтра рано утром, прежде, чем поблекнет этот зимний цветок. Я откладываю ее погребение до завтрашнего вечера. Я знаю, что Вы меня любите, иначе я не написал бы этого письма и не мог бы (в настоящее время) писать вообще. До свидания! Желаю Вам столь же блаженной смерти!
Ваш... и проч.".
***** "Однажды, когда мистер Поп был в обществе сэра Годфри Неллера, вошел его племянник, который вел торговые дела в Гвинее. "Племянник, сказал сэр Годфри, - ты имеешь честь лицезреть двух самых великих людей в мире". - "Не знаю, насколько вы велики, - сказал тот, - но, глядя на вас, этого не скажешь: мне не раз доводилось покупать за десять гиней человека гораздо крупнев вас вместе взятых, сплошь кости и мускулы". - Д-р Уорбертон, "Примечательные случаи" Спенса.}
Трогательно видеть, читая переписку Попа, как его друзья, величайшие, знаменитейшие, остроумнейшие люди его времени, полководцы и государственные деятели, философы и священники, находят доброе слово для его простой и славной старой матушки, к которой Поп так любовно относился. Эти люди вряд ли могли особенно высоко ее ставить, но они знали, как он ее любит и как ему приятна мысль о ней. Если его ранние письма к женщинам притворны и неискренни, об этой женщине он неизменно говорит с детской нежностью и почти благоговейной простотой. В 1713 году, когда молодой Поп после ряда поразительных побед и блестящих успехов узурпировал поэтический трон и светское общество бурно выражало восхищение или враждебность к молодому властителю; когда Поп издавал свои знаменитые извещения о переводе "Илиады"; когда Деннис и критики помельче освистывали и травили его; когда Аддисон и его приближенные насмехались, пряча досаду, над блестящими триумфами молодого победителя; когда Поп, в пылу торжества, таланта, надежд и ярости пробивался через толпу кричащих друзей и беснующихся завистников к своему храму Славы, его старая матушка писала из деревни: "Мой дорогой, ты знаешь, мистер Блаунт из Мейпл Дарома умер в один день с мистером Ингерфилдом. Твоя сестра в добром здравии, а вот братцу неможется. Мой долг перед миссис Блаунт и все прочее целиком поглощают меня. Надеюсь, ты мне напишешь, и надеюсь также, что ты здоров, о чем я молюсь каждый божий день. Шлю тебе мое благословение". Триумфальное шествие проходит мимо, удаляется колесница с молодым победителем, одержавшим сотню блестящих побед, а любящая матушка сидит в тихом домике и пишет: "Я молюсь о тебе каждый день и благословляю тебя, мой дорогой".
Оценивая характер Попа, примем во внимание эту неизменно нежную и верную привязанность, которая пронизывала и освящала всю его жизнь, и не будем забывать про материнское благословение *. Оно всегда сопутствовало ему; его жизнь как бы очищена этими простодушными, истовыми молитвами. По-видимому, он пользовался заслуженной и нежной любовью и других членов своей семьи. До чего трогательно читать у Спенса о том, какое пылкое восхищение испытывала перед ним его единоутробная сестра, и в каких бесхитростных словах она проявила свою любовь. "Мне кажется, нет человека, который был бы так равнодушен к деньгами, - говорит миссис Рэкитт о своем брате. - Мне кажется, мой брат в молодости читал больше всех на свете". И она принимается рассказывать о его школьных годах и о том, как несправедлив был к нему его учитель в Туайфорде. "По-моему, мой брат не знал, что такое страх", - продолжает она; и друзья Попа тоже подтверждают, что он был смелым. Когда он доводил до бешенства тупиц и его грозили подстеречь и избить, неустрашимый маленький боец ни разу не дрогнул даже на миг, не унизился до каких бы то ни было предосторожностей во время своих ежедневных прогулок, разве только иногда брал с собой свою верную собаку. "Я предпочитал умереть, - говорил этот отважный маленький калека, - чем жить в страхе перед этими негодяями".
{* Слова Свифта, что он человек,
чья страсть сыновняя затмила
Все, что Эллада нам явила,
хорошо известны. А насмешку Уолпола можно использовать в этой связи лучше, чем он предполагал. В одном из своих писем он сочувственно посмеивается над тем, как Спенс "нянчится со своей старухой матерыо, подражая Попу!".}
И умер он так, как мечтал умереть и умер благородный Арбетнот, блаженная смерть, прекрасный конец. Полнейшая доброжелательность, любовь, безмятежность витали над этой возвышенной душой, когда она расставалась с телом. Даже в самых его болезненных видениях, в туманном бреду было что-то почти священное. Спенс пишет, что перед смертью он поднял голову и посмотрел восторженным взглядом, словно что-то вдруг мелькнуло перед ним. "Он спросил у меня: "Что это?" - глядя в пустоту совершенно спокойным взором, потом опустил глаза и сказал с невыразимо нежной улыбкой: "Или мне просто почудилось?" Он почти никогда не смеялся, но его друзья пишут, что его лицо часто освещала неповторимая нежная улыбка.
"И когда я, - пишет Спенс *, добрейший собиратель всяких историй о личной жизни людей, которого так презирал Джонсон, - сказал лорду Болинброку, что мистер Поп при всяком прояснении сознания говорил доброе слово о своих друзьях, присутствующих или отсутствующих, и это звучало столь поразительно, что мне казалось, будто человечность пережила в нем рассудок, лорд Болинброк сказал: "Так оно и было, - и добавил: - Я не знал человека, в чьем сердце вмещалось бы столько нежности к своим друзьям и добрых чувств к человечеству в целом. Я знал его тридцать лет и больше ценю себя за то, что пользовался любовью этого человека, чем..." Тут, - пишет Спенс, - Сент-Джон понурил голову и голос его захлебнулся в слезах". Рыдание, завершающее надгробную надпись, прекрасней слов. Это подобно плащу, наброшенному на лицо отца со знаменитого греческого изображения, - плащу, который скрывает скорбь и тем самым возвышает ее.
{* Джозеф Спенс был сыном священника, шившего близ Винчестера. Некоторое время он учился в Итоне, а потом стал стипендиатом Нью-Колледжа в Оксфорде, принял духовный сан и начал читать лекции о поэзии. Он был другом Томсона, чье доброе имя всегда отстаивал. Он издал в 1726 году "Опыт об "Одиссее", благодаря чему познакомился с Попом. Все его любили. Его "Примечательные случаи" в рукописи были переданы Джонсону, а также Малоуну. Изданы они были мистером Сингером в 1820 году.}
В Джонсовой "Жизни Попа" с едва ли не злобными подробностями описаны некоторые личные привычки и слабости великого и тщедушного Попа. Он был горбат и столь низкого роста, что ему приходилось класть что-нибудь на стул, чтобы не сидеть ниже других за столом **. Каждое утро его затягивали в корсет, и ему, как младенцу, нужна была няня. Современники с поражающей язвительностью издевались над его несчастьями и сделали из его убогой внешности мишень для многих неуклюжих острот. Насмешник мистер Деннис говорил о нем: "Если вы возьмете две последние буквы фамилии Александра Попа и четвертую и вторую буквы его имени, получится Клоп". Поп в конце "Дунсиады" с горечью перечисляет все милые клички, которыми наградил его Деннис. Этот великий критик называл мистера Попа жалким ослом, дураком, трусом, папистом, а стало быть, врагом Священного писания, и так далее. Следует помнить, что позорный столб был в то время в большой чести. Писателям тогда случалось испытать это на себе; и они морально волокли туда своих врагов, осыпали их грязными оскорблениями и забрасывали всякой дрянью с помойки. У Попа была такая внешность, что скверным художникам нетрудно было рисовать на него карикатуры. Всякий дурак мог изобразить горбуна и подписать снизу, что это Поп. Так они и делали. Был напечатан клеветнический пасквиль на Попа, открывавшийся именно такой картинкой. Подобные грубые насмешки свидетельствуют не только о подлой натуре, но и о тупости. Когда ребенок изрекает каламбур или простолюдин разражается смехом, то какое-то весьма поверхностное сочетание слов или несоответствие вещей побуждает к этому маленького сатирика или веселит неотесанного шутника; и многие хулители Попа смеялись не столько потому, что были злы, сколько потому, что не были способны на лучшее.
{** Он пишет, что Арбетнот помог ему перенести "эту затяжную болезнь мою жизнь". Но он был до того слаб, что вынужден был прибегать не только к корсету: "Из его неопубликованных писем выяснилось, - пишет мистер Питер Каннингем, - что он, как лорд Херви, пил ослиное молоко для сохранения здоровья!" На употребление его светлостью этого нехитрого питья он намекает, говоря:
Дрожи, о Спорус! - Ах, ужели от тряпицы,
В которой сыр отжат из молока ослицы?}
Если бы Поп не обладал обостренной чувствительностью, он не мог бы быть таким поэтом, каким стал; и всю свою жизнь, сколько он ни заявлял во всеуслышание, что не обращает никакого внимания на грязь, которую на него льют, грубые насмешки противников язвили и ранили его. Один из памфлетов Сиббера попал в руки Попа, когда рядом с ним был художник Ричардсон, и Поп сказал, повернувшись к нему: "Такие шутки доставляют мне развлечение"; Ричардсон рассказывал, что он, сидя рядом, пока Поп читал пасквиль, видел, как его лицо "исказилось от боли". Сколь мало меняется человеческая природа! Разве вы не видите этого человечка как живого? Разве вам не кажется, что вы читаете Горация? Разве не похоже, что речь идет о сегодняшнем дне?
Вкусы Попа и его чувствительность, побуждавшие его любить общество людей с изысканными манерами, или остроумием, или вкусом, или красотой, заставляли его в то же время чуждаться низменного и шумного общества ремесленников от литературы того времени; и он был к ним так же несправедлив, как они к нему. Этой нежной натуре становилось тошно от обычаев и людей, которые менее тонкий человек счел бы вполне терпимыми; и в знаменитой войне Попа с "дунсами", не подходя предвзято ни к той, ни к другой стороне, нетрудно понять, как они должны были друг друга ненавидеть. В некотором смысле мне представляется неизбежным, что во время триумфального шествия Попа мистер Аддисон со своими приверженцами взирал на него с балкона весьма презрительно; точно так же естественно было для Денниса, и Тибболда, и Уэбстера, и Сиббера, и оборванных, голодных газетных писак в толпе, стоявшей внизу, бесноваться и осыпать его оскорблениями. И сам Поп еще яростней нападал на Граб-стрит, чем Граб-стрит на него. Плеть, которой он их бичевал, была ужасна; он метал в эту беснующуюся толпу такие страшные огненные и отравленные стрелы, он разил и убивал так яростно, что, читая его "Дунсиаду" и прозаические памфлеты, хочется восстать на безжалостного маленького тирана или, по крайней мере, пожалеть тех несчастных, к которым он был столь беспощаден. Именно Поп, с помощью Свифта, ввел у нас традицию, заимствованную с Грабстрит. Он с неизменной радостью описывает нужду бедняков; он злорадствует по поводу мансарды несчастного Денниса, его фланелевого ночного колпака и красных чулок; он дает указания, как найти сотрудника Кэрла, - историка, живущего у торговца свечами, в тупичке под аркой, в Малой Франции, двоих переводчиков, которые спят на одной постели, поэта на чердаке в Бадж-роу, чья квартирная хозяйка стережет лестницу, опасаясь, как бы он не сбежал. Боюсь, что Поп больше всех в мире способствовал тому, что профессия литератора стала презираемой. В то время она, как мы видели, представлялась отнюдь не безвыгодной; по крайней мере, можно было немалого достичь, занимаясь профессией, которая сделала Аддисона министром, Прайора - послом, Стиля - членом парламентской комиссии, а Свифта почти епископом. Этот пасквиль в "Дунсиаде" своими нападками принизил литературную профессию. Если прежде писатели были несчастны и бедны, если некоторые из них "шли на чердаках и хозяйки стерегли лестницы, то, по крайней мере, никто не беспокоил их на их соломенной подстилке; если на троих у них было одно пальто, то двое прятались от глаз людских в своей мансарде, зато третий, по крайней мере, являлся в приличном виде в кофейню и, как подобает порядочному человеку, платил два пенса. А Поп вытащил всю эту бедность и убожество на свет и выставил все эти жалкие ухищрения и тряпье на всеобщее посмешище. Это Поп убедил целые поколения читающей публики (которой доставляют удовольствие людские беды, как едва ли не всякому, кто про это читает), что писатель и несчастье, писатель и отрепья, писатель и грязь, писатель и пьянство, джин, говяжий студень, потроха, бедность, всякие тупицы, судебные исполнители, ревущие дети и требующие денег квартирные хозяйки неотделимы друг от друга. Со времени появления "Дунсиады" репутация писателей начала падать; и, положа руку на сердце, я считаю, что поношение, которому с тех пор подвергалась наша профессия, вызвано пасквилями и злобными насмешками Попа. Все читали их. Все привыкли к мысли, что писатель - жалок и несчастен. Путь этот столь соблазнителен, что молодые сочинители часто избирают его и начинают с сатиры. Ведь ее так легко писать и так приятно читать! Сделать выстрел, от которого, быть может, моргнет исполин, и вообразить, что ты его победил. Стрелять легко - но не так, как это делал Поп: стрелы его сатиры взлетали ввысь; ни у одного поэта стих не поднимается выше того поразительного взлета, которым завершается "Дунсиада": *
{* Он (Джонсон) повторял нам выразительно, нараспев, последние строки "Дунсиады". - Босуэлл.}
И пробил час - и зрим престол свинцовый
Тьмы первозданной, Хаоса седого;
Воображенья зыбкий, пестрый лик
Пред ним теряет свет и краски вмиг;
Ум огненные вспышки мечет тщетно
Как метеор, умрут они бесследно;
Как под рукой Медеи колдовской
Редеет звезд изнеможденных строй,
Как очи Аргуса от чар Гермеса
Одолевает сонная завеса
Так, мощь его не в силах превозмочь,
Искусства гибнут, и приходит ночь.
Укрылась Истина в глухой пещере,
Над нею встали горы суеверий;
И Философия с небес ушла
И на земле в бессилье умерла;
Религия свой огнь святой задула
И Нравственность из чрева изрыгнула;
Народ в дому и на людях убог,
Без светоча и человек, и Бог.
О Хаос, ты владеешь миром снова!
Свет гаснет от крушительного слова;
Ты повелел - и занавес упал,
И мрак всеобщий все запеленал *.
{* "Мистер Лэнгтон говорил мне, что однажды он сказал Джонсону (почерпнув эти сведения у Спенса), что сам Поп восхищался этими строчками до такой степени, что, когда повторял их, голос его дрожал. "Неудивительно, сказал Джонсон, - ведь это великолепные строки". - Дж. Босуэлл-младший.}
В этих удивительных строках Поп, мне кажется, достигает самой большой высоты, на какую когда-либо поднималось его возвышенное мастерство, и становится равным лучшим поэтам всех времен. Это ярчайший накал, возвышеннейшее утверждение правды, щедрейшая мудрость, выраженная самыми благородными поэтическими средствами и высказанная самым точным, великолепным и гармоничным языком. Это говорит сама беззаветная смелость: перед нами блестящее провозглашение праведного гнева и войны. Это брошенная перчатка, серебряная труба, посылающая вызов лжи, тирании, обману, тупости, невежеству. Это сама Правда, это борец, блистательный и бестрепетный, встречающий всемирного тирана с легионами рабов за спиной. Это поразительный и победоносный поединок в той великой битве, которая длится с тех самых пор, как существует человеческое общество.
Говоря об истинном мастерстве, нечего и пытаться показать, в чем оно, собственно, заключается, - такие попытки всегда заведомо тщетны; можно лишь показать, чему оно подобно и какие чувства рождает в душе того, кто его воспринимает. И говоря о блестящем пути Попа, я вынужден приводить примеры отваги и величия других людей и сравнивать его с теми, кто одержал победу в настоящей войне. Я думаю о ранних произведениях Попа, как о деяниях молодого Бонапарта или молодого Нельсона. В их личной жизни вы найдете недостатки и низменные поступки, которые ничем не лучше пороков и безрассудств самых низменных людей. Но в великие минуты величие души прорывается наружу во всем блеске и торжествует безраздельно. Думая о блеске побед молодого Попа, о его достоинствах, которые не имеют себе равных, как и его слава, я приветствую и превозношу торжествующий гений и отдаю должное перу Героя.
Лекция пятая
Хогарт, Смоллет и Фильдинг
Мне кажется, что доколе существует литература и писатели стремятся заинтересовать своего читателя, в их романах всегда будет добродетельный и смелый герой, противопоставленный ему порочный злодей и красивая девушка, в которую герой влюбляется; храбрость и добродетель покоряют красоту, а порок, торжествуя, казалось бы, поначалу, неизменно терпит поражение в итоге, когда справедливое возмездие настигает его, а честные люди получают вознаграждение. Пожалуй, не найти ни одной действительно популярной книги без этого простого сюжета: чистая сатира адресована к читателям и мыслящим людям совсем иного рода, чем те простые души, которые смеются и плачут над романом. Мне кажется, например, что лишь очень немногим женщинам может действительно понравиться "Гулливер" и (не говоря уже о грубости и необычности нравов) доставить удовольствие удивительная сатира в "Джонатане Уайлде". В этой странной апологии автор делает своим героем величайшего негодяя, труса, предателя, тирана, лицемера, какого только его ум и опыт, немалые в этой области, позволяют ему выдумать и изобразить, он следует за этим героем через все превратности его жизни с ухмыляющейся почтительностью и странным насмешливым уважением, и не покидает его, пока тот не оказывается на виселице, после чего сатирик отвешивает негодяю низкий поклон и желает ему всего доброго.
Хогарт достиг огромной популярности и славы не с помощью сатиры подобного рода, не посредством презрения и пренебрежения *. Его манера очень проста **, он рассказывает нехитрые притчи, стремясь увлечь простые сердца и пробудить в них радость, или жалость, или опасение и страх. Многие его вещи написаны так же легко, как "Крошка-Две-Туфельки"; мораль, что Томми был непослушным мальчиком и учитель его высек, а Джеки был послушный и в награду получил пирожок, пронизывает все, что создал этот скромный и прославленный английский моралист; и если мораль в конце басни написана слишком крупными буквами, то мы, памятуя, сколь просты были и ученики и учителя, не должны отказывать им в снисходительности из-за того, что они такие простодушные и честные. "Доктор Гаррисон часто повторял, - пишет Фильдинг в "Амелии" о благожелательном богослове и философе, который представляет в романе доброе начало, - что ни один человек не может опуститься ниже себя, совершая любой поступок, который помогает защитить невиновного или вздернуть _негодяя на виселице_". Как видите, моралисты того века не знали угрызений совести; в них не пробудилось скептическое отношение к теории наказания, и они считали повешение вора назидательным зрелищем. Мастера посылали своих подмастерьев, отцы вели детей поглазеть, как будут вздергивать Джека Шеппарда или Джонатана Уайлда, и именно твердолобых сторонников этого морального закона изображали Фильдинг и Хогарт. В "Карьере мота", если не считать сцены в сумасшедшем доме, где девушка, которую он погубил, все еще заботится о нем и оплакивает его, утратившего рассудок, даже искра жалости к изображаемым им мошенникам никогда не мелькнет в душе честного Хогарта. Нет и тени сомнения в сердце этого веселого Дракона.
{* Кольридж пишет о "прекрасных женских лицах" на картинах Хогарта, "в ком, - по его словам, - сатирик никогда не заглушал ту любовь к красоте, что жила в его душе поэта". - "Друг".
** "Мне очень понравился ответ одного человека, который, когда его спросили, какую книгу в своей библиотеке он особенно ценит, ответил: "Шекспира", - а на вопрос, какую еще, сказал: "Хогарта". Эти серии рисунков и в самом деле настоящие книги; в них есть насыщенное, плодотворное, будящее мысль значение слов. Всякие другие рисунки мы смотрим, а его гравюры читаем...
Насыщенность мыслью в каждом рисунке Хогарта снимает вульгарность с любого сюжета, какой бы он ни избрал...
Я не утверждаю, что все смешные сюжеты у Хогарта непременно содержат нечто такое, что заставляет нас их любить; некоторые нам безразличны, некоторые по своему характеру отталкивающи и интересны лишь благодаря чудесному искусству и верности художника действительности; но я считаю, что в большинстве их есть крупицы подлинного добра, которые, подобно святой воде, рассеивают и изгоняют тлетворное влияние зла. Кроме того, они имеют то достоинство, что показывают нам лицо человека в его будничной жизни, учат различать оттенки разума и добродетели (которые ускользают от поверхностного или слишком изощренного наблюдателя) вокруг нас и предохраняют от того неприятия обыденной жизни, от того taedium quotidianarum formarum {Отвращения к повседневности (лат.).}, которое беспредельное стремление к идеалу и красоте грозят нам внушить. В этом, как и во многом другом, его рисунки сходны с лучшими романами Смоллета и Фильдинга". - Чарльз Лэмб.
"Известно, что рисунки Хогарта совершенно не похожи на всякие другие зарисовки с подобными сюжетами, поскольку они обладают своеобразием и имеют неповторимый характер. Может быть, стоит подумать о том, в чем состоит эта их отличительная особенность.
Во-первых, это в самом строгом смысле _исторические_ рисунки; и если верить Фильдингу, что его роман "Том Джонс" следует рассматривать как эпическую поэму в прозе, потому что в ней есть закономерное развитие фабулы, характеров, образов и чувств, то произведения Хогарта с гораздо большим основанием могут притязать на название эпических, чем многие, которые за последнее время без всякого на то права присвоили себе это определение. Когда мы говорим, что Хогарт подходил к теме исторически, мы имеем в виду, что его рисунки показывают нравы и чувства человечества в действии, а людские характеры в различных их проявлениях. Все в его рисунках полно жизни и движения. Не только то, что в центре внимания, всегда бывает динамично, он заставляет работать каждую черточку, каждый мускул; создается точное ощущение момента, которое доведено до высшей точки, мгновенно схвачено и навеки запечатлено на полотне. Выражение всегда схвачено en passant {На ходу (франц.).}, в изменении или в развитии и, так сказать, выпукло... люди у него не сливаются с фоном: даже картины на стенах обладают своеобразием. И лица, изображенные Хогартом, по выразительности, разнообразию и характерности, опять-таки обладают всей подлинностью и правдивостью портретов. Он показывает крайности характера и его проявлений, причем с идеальной правдивостью и точностью. Именно это отличает его произведения от всех прочих произведений подобного рода, так что они равно далеки от карикатуры и от простых натюрмортов... Его образы приближаются к самой грани карикатуры и все же никогда (по нашему убеждению ни в одном-единственном случае) не преступают ее". - Хэзлитт.}
Знаменитая серия картин, которая называется "Модный брак" и выставлена сейчас в Национальной галерее в Лондоне, представляет собой самые замечательные и талантливые Сатиры Хогарта. Тщательность и систематичность, с каковой обоснованы моральные предпосылки этих картин, столь же примечательны, как остроумие и искусство наблюдательного и талантливого художника. Он берет темой сватовство молодого виконта Транжира, беспутного сына подагрического старого Графа, к дочери богатого Олдермена. Высокомерие и пышность проявляются во всем, что окружает Графа. Он сидит, облаченный в золотые кружева и бархат, - разве может такой граф носить что-либо, кроме бархата и золотых кружев? Его корона запечатлена повсюду: на скамеечке для ног, на которой покоится одна вывернутая подагрическая ступня; на канделябрах и зеркалах; на собаках; даже на костылях его светлости; на его огромном, великолепном кресле и огромном балдахине, под которым он восседает, величественно указуя на свою родословную, которая свидетельствует, что род его произошел от чресел Вильгельма Завоевателя; а пред ним старый Олдермен из Сити, который для такого случая нацепил шпагу и олдерменскую цепь, а также принес целый мешок монет, закладных и тысячефунтовых банкнот, дабы свершить предстоящую сделку. Пока управитель (методист, а следовательно лицемер и мошенник, так как Хогарт презирал папистов и сектантов) сводничает между стариками, дети их сидят рядом, но при этом каждый особняком. Милорд разглядывает себя в зеркале, невеста вертит обручальное кольцо, продев в него носовой платок, и с печальным выражением лица слушает советника Краснобая, который выправлял бумаги. Девица смазлива, но художник с поразительной проницательностью придал ей сходство с отцом, и точно также в чертах молодого Виконта заметно сходство с благородным властительным Графом. Корона ощущается во всей картине, как, по-видимому, и в мыслях того, кто ее носит. Картины, развешанные по стенам, - это лукавые намеки на положение жениха и невесты. Мученика ведут на костер; Андромеду приносят в жертву; Юдифь готовится убить Олоферна. Есть и портрет графского родоначальника (на картине это сам Граф в молодости) с кометой над головой, знаменующей блестящее и быстротечное будущее рода. На втором рисунке старый лорд, по-видимому, уже умер, потому что графская корона теперь над постелью и туалетным зеркалом миледи, а сама она сидит и слушает коварного советника Краснобая, чей портрет висит у нее в комнате, тогда как сам советник непринужденно развалился на софе рядом с нею, видимо, он друг дома и доверенный хозяйки. Милорда нет, он развлекается где-то на стороне, а когда вернется, пресыщенный и пьяный, из "Розы", то застанет свою зевающую жену в гостиной - партия в вист окончена, а в окно уже льется дневной свет; иногда супруг развлекается в самой что ни на есть дурной компании, а жена его сидит дома, слушая иностранных певцов, или транжирит деньги на аукционах, или, хуже того, ищет развлечений на маскарадах. Печальный конец известен заранее. Милорд бросается на советника, который убивает его и пытается скрыться, но его арестовывают. Миледи поневоле возвращается к Олдермену и падает в обморок, читая предсмертную речь советника Краснобая в Тайберне, где упомянутого советника казнили за то, что он отправил его светлость на тот свет. Мораль: не слушай коварных краснобаев; не выходи замуж за человека, польстившись на его знатность, не женись на женщине, польстившись на ее деньги; не ходи на дурацкие аукционы и балы-маскарады без ведома мужа; не заводи на стороне порочных приятелей, не пренебрегай женой, иначе тебя проткнут насквозь, и тогда конец всему, позор и Тайберн, Все люди шалят, и за это злой дядя посадит их в мешок. В "Карьере мота" распутная жизнь приводит к столь же прискорбному концу. Мот вступает во владение богатством отца-скряги; повеса окружен льстецами и тратит состояние на самых порочных приятелей; его ждут судебные исполнители, игорный дом и, в конце концов, Бедлам. В знаменитой серии "Прилежание и леность" мораль выражена столь же ясно. Белокурый Фрэнк Умник с улыбкой прилежно трудится, а негодный Том Бездельник хранит над ткацким станком. Фрэнк читает поучительные баллады об Уиттингтоне и "Лондонского подмастерья", а дрянной Том Бездельник предпочитает "Молль Флендерс" и хлещет пиво. В воскресенье Фрэнк идет в церковь и райским голосом поет с хоров гимны, а Том валяется возле церкви на могильной плите и играет в монетку с уличными бродягами, за что церковный сторож по заслугам лупит его палкой. Фрэнка назначают мастером на фабрике, а Тома отдают в матросы. Фрэнк становится компаньоном хозяина, женится на хозяйской дочке, посылает объедки бедным и, в ночной рубашке и колпаке, вместе с любезной миссис Умницей, слушает свадебную музыку оркестрантов в Сити и концерт, исполняемый на костях и кухонных ножах, а бездельник Том, вернувшись из плаванья, дрожит на чердаке, боясь, как бы его не пришли арестовать за то, что он лазил по карманам. Почтенный Фрэнсис Умник, эсквайр, становится шерифом Лондона и присутствует на самых великолепных обедах, какие только возможно устроить за деньги и переварить олдермену; а беднягу Тома накрыли в ночном погребке вместе с презренным одноглазым сообщником, который научил его играть в монетку в то роковое воскресенье. Что же происходит дальше? Том предстает перед судьей в лице олдермена Умника, который проливает слезу, узнав своего брата-подмастерья, но одноглазый приятель Тома выдает его, и секретарь выписывает бедному бродяге билет в Ньюгетскую тюрьму. И вот финал. Тома отправляют в Тайберн на тележке, везущей его гроб; а достопочтенный Фрэнсис Умник, лорд-мэр Лондона, едет в свой дворец в раззолоченной карете с четырьмя лакеями на запятках и телохранителем, причем лондонские гильдии проходят перед ним величественной процессией, а городское ополчение -палит из ружей и напивается в его честь; и - о великое счастье и ликование, венчающее все, - его величество король взирает на героя с балкона своего монаршего дворца, украсив лентой грудь, при звезде и при королеве, на углу улицы, близ собора св. Павла, где ныне магазин игрушек.
Как переменились времена! Новая почта, заведение далеко не бесполезное, стоит теперь на том месте, где на рисунке изображен эшафот и подвыпивший ополченец, который ухватился за столб, чтобы не упасть, причем парик у него съехал на один глаз, а на галерее подмастерье пытается поцеловать хорошенькую девушку. Исчезли с лица земли и подмастерье и девушка! Исчез подвыпивший ополченец в парике и с патронташем! На месте, где Том Бездельник (которого мне от души жаль) покинул сей порочный мир и где вы видите палача, который курит трубку, прислонившись к виселице и глядя вдаль, на холмы Хэрроу или Хэмпстеда, теперь великолепная мраморная арка, огромный современный город - чистое, полное свежего воздуха, пестрое полотно, - где так и кишат няньки с детьми, обитель богатства и комфорта, здесь возвышается элегантная, процветающая, изысканная Тайберния, самый респектабельный уголок на всей земле!
На последнем листе серии про лондонских подмастерий, где запечатлен апофеоз достопочтенного Фрэнсиса Умника, в углу простого, бесхитростного рисунка изображен оборванец, предлагающий купить листок, на котором, очевидно, напечатано сообщение, что появился призрак Тома Бездельника, казненного в Тайберне. Если бы призрак Тома мог появиться в 1847, а не в 1747 году, какие перемены увидел бы с удивлением этот беглый преступник! По той самой дороге, по которой обычно ездил палач да дважды в неделю оксфордская почтовая карета, теперь каждый день проезжает десять тысяч экипажей; а за другой дорогой, по которой Дик Терпин бежал в Виндзор и сквайр Вестерн прибыл в Лондон, чтобы поселиться на окраине, в "Геркулесовых столбах", как теперь бурлит цивилизация и торжествует порядок! Какие полчища джентльменов с зонтиками поспешают в банки, конторы и присутствия! Какие армии нянек и младенцев, какие мирные процессии полисменов, какие легкие пролетки, ярко раскрашенные кареты, что за рои деловитых подмастерий и ремесленников на крышах омнибусов кишат здесь ежедневно и ежечасно! Со времен Тома Бездельника все изменилось до неузнаваемости, многие обычаи, которыми в его дни восхищались, теперь не в чести. Собратья бедняги Тома теперь встречают больше жалости, доброты и снисхождения, чем в те бесхитростные времена, когда Фильдинг его повесил, а Хогарт его изобразил.
Для историка эти восхитительные работы просто бесценны, ибо они полно и правдиво отражают нравы и даже мысли людей минувшего века. Мы смотрим на них, и перед нашими глазами предстает Англия, какой она была сто лет назад, - пэр у себя в гостиной, светская дама в своем будуаре среди певцов-иностранцев, а вокруг полно всяких безделушек, которые были тогда в моде; церковь с ее причудливой, витиеватой архитектурой и поющие прихожане; священник в огромном парике и церковный сторож с палкой; все они перед нами, и правдивость этих картин не вызывает сомнений. Мы видим лорд-мэра за торжественным обедом; мотов, которые пьют и развлекаются в веселом доме; бедную девушку, которая теребит пеньку в Брайдуэлле; видим, как вор делит добычу со своими сообщниками и пьет пунш в погребке, открытом всю ночь, и как он кончает свой путь на виселице. Мы можем положиться на совершенную точность этих странных и разнообразных портретов людей давно ушедшего поколения: мы видим одного из членов парламента Уолпола, которого чествуют после избрания, его приверженцы празднуют это событие и наперебой пьют за Претендента; мы видим гренадеров и городских ополченцев, шагающих навстречу врагу; и перед нами, со шпагами и кремневыми ружьями, в шляпах, на которых вышита белая ганноверская лошадь, те самые люди, которые бежали вместе с Джонни Коупом и которые победили при Каллодене. Йоркширский дилижанс въезжает во двор гостиницы; сельский священник в сапогах, белом воротнике и коротком облачении рысью едет в город, и кажется, что это сам пастор Адаме со своими проповедями в кармане. "Солсберийская муха" отправляется из старого "Ангела" - видно, как пассажиры садятся в большой, тяжелый экипаж, поднимаясь по деревянным ступенькам, и шляпы их прихвачены платками под подбородками, а под мышкой у каждого шпага, кинжал и оплетенная бутыль; хозяйка - вся красная от вина, которое выпила у себя же в буфете, - дергает колокольчик, горбатый форейтор, который мог бы скакать впереди кареты Хамфри Клинкера, просит на чаек; скупец ворчит, что счет слишком велик. Джек из "Центуриона" лежит на крыше неуклюжего экипажа, а рядом с ним солдат - это мог бы быть Джек Хэтчуэй Смоллета, он похож на Лисмахаго. Вы видите ярмарку в пригороде и труппу бродячих актеров; хорошенькая молочница распевает под окнами разъяренного французамузыканта: именно такую девушку Стиль очаровательно описал в "Страже", за несколько лет до того, поющую под окном мистера Айронсайда на Шэр-лейн свой милый гимн майскому утру. Вы видите аристократов и шулеров, они кричат и заключают пари перед площадкой, где устраиваются петушиные бои; видите Гаррика, загримированного для "Короля Ричарда"; Макхита и Полли в одеждах, в которых они пленяли наших предков в те времена, когда аристократы с голубыми лентами сидели на сцене и слушали их восхитительную музыку. Видите оборванных французских солдат в белых мундирах и с кокардами у ворот Кале; вполне возможно, что они из того самого полка, в который поступил наш друг Родерик Рэндом перед тем, как его спас его хранитель мсье де Стран, с которым он сражался в знаменитый день битвы при Деттингене. Вы видите судей во время заседания; публику, смеющуюся на площадке для петушиных боев; студента в оксфордском театре; горожанина, который вышел прогуляться по предместью; вы видите боксера Брафтона, убийцу Сару Малькольм, предателя Саймона Ловета, демагога Джона Уилкса, который искоса смотрит на вас взглядом, вошедшим в историю, видите это лицо, которое, как оно ни было безобразно, он, по его словам, мог сделать не менее привлекательным для женщин, чем первый красавец в городе. Все эти сцены и люди перед вами. Взглянув на ворота Сент-Джеймского дворца, изображенные Хогартом в "Карьере мота", вы можете наполнить улицы, почти не изменившиеся за эти сто лет, раззолоченными каретами и бесчисленными портшезами, в которых носильщики доставляли ваших предков на прием к королеве Каролине более ста лет назад.
Каков же он был, человек *, создавший все эти портреты, - такие разные, такие верные и великолепные? В Национальной галерее в Лондоне многие из нас видели лучшие, совершеннейшие серии его комических рисунков, а также изображение собственной его честной физиономии, где с полотна блестят его яркие голубые глаза, как бы возрождая тот острый и смелый взгляд, которым Уильям Хогарт смотрел на мир. Не было на свете человека, менее похожего на героя; вы видите его перед собой и легко можете представить себе, каков он был, - веселый честный лондонец, крепкий и здоровый; сердечный, откровенный человек, который любит посмеяться **, любит друзей, любит выпить стакан вина, поесть ростбифа, какой готовили в старой Англии, и питает вполне плебейское презрение к французским лягушкам, ко всяким мусью и вообще к деревянным башмакам, к иностранным скрипачам, иностранным певцам и прежде всего к иностранным художникам, которых он, как это ни смешно, в грош не ставил.
{* Хогарт был внуком йомена из Уэстморленда. Его отец переселился в Лондон, где работал школьным учителем и заодно пописывал. Уильям родился в 1698 году (насколько это нам теперь известно) в приходе Сент-Мартин в Ладгете. Еще ребенком он был отдан в ученики к граверу, который резал по металлу гербы. Приводим отрывки из его "Рассказов о себе" (издание 1833 г.).
"Так как у меня от природы были способности и любовь к рисованию, зрелища всякого рода приносили мне в детстве необычайное удовольствие; склонность к подражанию, свойственная всем детям, была во мне особенно развита. От игр меня отвлекла возможность бывать у художника, жившего по соседству; и я при всяком случае что-нибудь рисовал. Я познакомился с человеком, занимавшимся этим делом, и вскоре научился совершенно правильно выписывать всю азбуку. Мои ученические упражнения были замечательны скорее орнаментом, их украшавшим, чем содержанием. В содержании, как я скоро обнаружил, тупицы с лучшей чем у меня памятью могли намного меня превзойти; но в рисовании я не имел себе равных...
Мне казалось еще менее вероятным, что, идя обычным путем и копируя старые рисунки, я когда-нибудь научусь делать новью, о чем я мечтал больше всего на свете. Поэтому я развивал в себе своего рода техническую память, и повторяя в уме части, из которых состоят предметы, постепенно научился сочетать их и зарисовывать карандашом. Таким образом, при всех невыгодах, которые проистекали из упомянутых мною обстоятельств, я имел над своими соперниками одно существенное преимущество, а именно - привычку, которую я тем самым рано приобрел, удерживать перед умственным взором, а не бесстрастно копировать на месте то, что я хотел изобразить.
Как только у меня появилась возможность распоряжаться своим временем, я решил заняться гравированием на меди. По этой части я сразу нашел работу, и в скором времени фронтисписы к книгам, например, гравюры к "Гудибрасу" в двенадцатую долю листа, обратили на меня внимание публики. Но племя книготорговцев осталось таким же, как во времена моего отца... и я решил издаваться за собственный счет. Но тут мне опять-таки пришлось столкнуться с монополией торговцев гравюрами, столь же низменных и опасных для неискушенного человека, ибо едва появилась первая моя работа под названием "Вкусы города", где я высмеял царящую вокруг, глупость, как я увидел ее копии в лавке гравюр, предлагаемые за полцены, тогда как подлинные оттиски мне вернули обратно, и я вынужден был продать оригинал за ту цену, которую эти разбойники соблаговолили назначить, так как продать ее можно было только через их лавки. Вследствие этого, а также в силу других обстоятельств вплоть до тридцати лет я едва зарабатывал гравированием себе на хлеб; _но даже тогда я был аккуратен во всех платежах_.
Потом я женился и..."
(Но здесь Уильям несколько опережает события. Он "тайно обвенчался" 23 марта 1729 г. с Джейн, дочерью сэра Джеймса Торнхилла, главного придворного живописца. Некоторое время сердце сэра Джеймса и его кошелек оставались закрыты, но "вскоре и то и другое щедро раскрылось перед молодой четой". Николс и Стивенс, "Творчество Хогарта", т. I, стр. 44.)
"...начал рисовать небольшие жанровые картинки высотой от двенадцати до пятнадцати дюймов. Это было ново и несколько лот имело успех".
(Примерно в это время Хогарт снял на лето дом в Саут-Ламбете и занимался различными работами, "украшая Спринг-Гарденс в Воксхолле", и тому подобное. В 1731 году он выпустил сатирическую гравюру, направленную против Попа, основываясь на широко известном обвинении, что Поп высмеял герцога Чандосского под именем Тимона в своей поэме о Вкусе. На гравюре был изображен Берлингтон-Хаус, который Поп белит, причел! забрызгивает карету герцога Чандосского. Поп ничего не ответил и никогда ни словом не обмолвился о Хогарте.)
"Прежде чем я сделал что-либо значительное на этом пути, я питал некоторые надежды преуспеть в том, что в книгах рекламируется как "Великий стиль исторической живописи", и, не сделав еще ни одного мазка в этом великом жанре, я бросил мелкие портреты и мелкие жанровые картинки и, посмеиваясь над собственным рвением, взялся за исторические сюжеты, после чего над огромной лестницей больницы святого Варфоломея изобразил два библейских сюжета: "Купальню в Вифезде" и "Доброго самаритянина" с фигурами высотой в семь футов... Но так как религия, которая в других странах всячески поддерживает этот стиль, в Англии его отвергла, я не захотел скатиться до роли _портретиста-ремесленника_ и, все еще мечтая быть неповторимым, оставил всякие надежды извлечь что-либо из этого источника и снова обратился к изображению быта простых людей.
Что же до портретной живописи, это главный жанр, с помощью которого художник может обеспечить себе сносное существование, и единственный, благодаря которому человек, любящий деньги, может нажить состояние, а обладающий очень небольшими способностями - достичь большого успеха, так как ловкость и изворотливость торговца тут бесконечно полезней, чем талант художника. В той манере, в которой теперешние английские знаменитости его развивают, он тоже превращается в натюрморт".
* * *
"Должен признаться, что я испытывал сильное отвращение к потоку глупостей и славословий (речь идет об успехе Ванлоо, который приезжал в Англию в 1737 г.) и решил попытаться всеми доступными мне средствами запрудить этот поток и, _противодействуя ему, покончить с ним совершенно_. Я смеялся над потугами этих шарлатанов от живописи, высмеивал их поделки, слабые и достойные презрения, и утверждал, что не надо ни вкуса, ни таланта, чтобы превзойти их самые знаменитые творения. Это мое вмешательство было встречено с немалой враждебностью, потому что, как заявили мне мои противники, мои рисунки сделаны в совсем иной манере. Вы, добавили они, с таким презрением отзываетесь о портретной живописи; если это столь легкое дело, почему вы не докажете это всем, сами написав портрет? Под влиянием этих разговоров, я в один прекрасный день поставил в Академии на Сент-Мартин-лейн такой вопрос: допустим, кто-нибудь в наше время нарисует портрет так же хорошо, как Ван-Дейк, станут ли на этот портрет смотреть, признают ли его достоинства и получит ли художник заслуженное вознаграждение и славу?
Вместо ответа меня спросили, могу ли я написать такой портрет. И я, не кривя душой, ответил, что, конечно, да...
О могучем таланте, который, как считалось, необходим для живописи, я был не весьма высокого мнения".
Теперь послушаем, что он говорит об Академии:
"Чтобы насолить всем трем великим сословиям нашей империи, глупо, на мой взгляд, заставлять два или три десятка студентов срисовывать человека или лошадь; но настоящая причина в том, что некоторые пролазы, имеющие доступ к высокопоставленным лицам, хотят таким образом приобрести превосходство над своими собратьями, заполучить хорошие места и жалование, как во Франции, за то, что они будут говорить юноше, что рука или нога - на его рисунке получилась слишком длинной или слишком короткой...
Франция, всегда по-обезьяньи подражавшая величию других народов, сама обрела пустое великолепие, достаточное, чтобы ослепить глаза соседним державам и выкачать из нашей страны побольше денег...
Но вернемся к нашей Королевской Академии; говорят, что главная ее задача - посылать молодых людей за границу изучать античные статуи, ибо такое изучение иногда может усовершенствовать возвышенный гений, хоть и не способно его породить; и какова бы ни была причина, это путешествие в Италию, в тех случаях, которые мне довелось наблюдать, только удаляло ученика от натуры и побуждало его рисовать мраморные статуи, причем он пользовался великими произведениями древности, как трус, который надевает доспехи Александра; ибо, имея подобные претензии и подобное тщеславие, этот художник мнит, что его станут превозносить как второго Рафаэля из Урбино".
А вот что он говорит о своей "Сигизмунде":
"Поскольку самыми яростными и ядовитыми нападками "Сигизмунду" осыпала банда негодяев, с которыми я всегда воюю и горжусь этим, - я имею в виду истолкователей тайн старых мастеров, - некоторые люди говорили мне, что они недостойны моего внимания. Это справедливо по отношению к ним самим, но, имея доступ к лицам высокопоставленным, которым не менее приятно, когда их обманывают, как и этим _торговцам_ обманывать их, они способны наделать серьезных пакостей нынешнему художнику. Сколь бы ни был презренен торговец ядом, его снадобье губительно; мне его действие причинило довольно неприятностей. Злобность распространяется столь стремительно, что пришла пора каждой мелкой сошке в нашей профессии подать голос!"
Далее следует своеобразное изложение его ссоры с Уилксом и Черчиллем.
"Застой в делах побудил меня приняться за что-нибудь своевременно, дабы наверстать упущенное и заполнить брешь в моем бюджете. Так появилась моя гравюра "Четыре времени суток" на тему, которая имела своей целью восстановить мир и единодушие и выставила противников этих гуманных целей в таком свете, что те, которые пытались разжечь недовольство в душах людей, оскорбились. Один из них, пользующийся наибольшей печальной известностью, до сих пор называвший себя моим другом и льстивший мне, напал на меня в "Северном британце" в таком недостойном и злобном тоне, что сам он, под нажимом своих лучших друзей, должен был прибегнуть к жалкому оправданию и заявить, что был пьян, когда писал это...
Нарисовав портрет этого знаменитого патриота, который я постарался сделать как можно более похожим и снабдил некоторыми чертами, отражающими его взгляды, я заставил его как нельзя лучше служить моим целям. Всякому бросалось в глаза, как он смешон! Брут! Спаситель народа с этакой рожей это получился столь явный фарс, что он не только вызвал немало смеха у зрителей, но сильно уязвил его самого и его приверженцев...
Черчилль, льстивый подпевала Уилкса, переложил пасквиль из "Северного британца" на стихи, сочинив "Послание к Хогарту"; но так как клевета осталась прежней, разве что приняв чуть более возвышенную поэтическую форму, которая выеденного яйца не стоит, это не произвело впечатления... Однако поскольку у меня под рукой оказалась старая незаконченная гравюра, на которой были только фон и собака, я стал раздумывать, как бы мне использовать эту свою работу, и живо изобразил мэтра Черчилля в обличье медведя. Удовлетворение и прибыль, которые я извлек из этих двух гравюр, да изредка прогулки верхом настолько поправили мое здоровье, что большего в моем возрасте и желать нечего".
** "Когда-то, еще в молодости, Хогарту позировал некий аристократ, на редкость противный и уродливый. Портрет был выполнен с искусством, делавшим честь способностям художника; но сходство было строжайше соблюдено, и Хогарт даже не подумал хоть немного польстить оригиналу. Пэр, охваченный отвращением к этому своему двойнику, не собирался уплатить за портрет, который мог только вызывать у него досаду своим уродством. Выждав некоторое время, художник обратился к нему с просьбой уплатить за работу; после этого он обращался с той же просьбой еще не раз (в то время у него не было надобности в банкире), но без успеха. Наконец художник прибег к крайнему средству... Суть была изложена в записке:
"Мистер Хогарт свидетельствует свое уважение лорду... Убедившись, что он не намерен забрать картину, написанную для него, мистер Хогарт снова напоминает, что он настоятельно нуждается в деньгах. Поэтому, если его светлость не пришлет деньги в течение трех дней, портрет будет передан, с добавлением хвоста и некоторых других мелких придатков, мистеру Хейру, владельцу известного зверинца; мистер Хогарт предварительно договорился с упомянутым джентльменом и обещал отдать картину, которая будет выставлена в случае отказа его светлости".
Этот намек возымел желаемое действие". - Николс и Стивенс, "Творчество Хогарта", т. I, стр. 25.}
До чего же, наверное, забавно было слышать, как он обрушивался на Корреджо и Каррачи, видеть, как он бьет кулаком по столу, щелкает пальцами и говорит: "Черт бы побрал исторических живописцев. Ей-богу, перед вами человек, который за сотню фунтов переплюнет любого из них. "Сигизмунда" Корреджо! Да вы поглядите на "Сигизмунду" Билла Хогарта; поглядите на мою роспись алтаря церкви святой Марии Редклиффской в Бристоле; посмотрите на моего "Павла перед Феликсом" и вы сами убедитесь, что я лучше любого из них" *.
{* "Сам Гаррик не был так падок на лесть, как он. Одно слово похвалы "Сигизмунде" могло исторгнуть у нашего художника пробный или даже авторский оттиск..."
"Нижеследующая история о нашем художнике, подлинность которой удостоверена (про этот случай рассказал покойный мистер Белчер, член Королевского общества и известный хирург), также свидетельствует, насколько легче заметить неуместную или неумеренную лесть по отношению к другим, чем к самим себе. Однажды, когда Хогарт обедал со знаменитым Чеселденом и еще несколькими знакомыми, ему сказали, что мистер Джон Фрик, хирург больницы святого Варфоломея, несколько дней назад в кофейне Дика уверял, что Грин такой же блестящий мастер композиции, как Гендель. "Однако этот Фрик, заметил Хогарт, - всегда безумно бросается словами. Гендель - исполин в музыке; а Грин - всего только дамский композитор". - "Да, - продолжал тот, кто рассказал об этом нашему художнику, - но в то же время мистер Фрик заявил, что вы превосходный портретист, не уступающий Ван-Дейку". - "Вот тут он прав, - заметил Хогарт, - черт возьми, так оно и есть, дайте мне только срок и возможность выбрать натуру". - Николс и Стивенс, "Творчество Хогарта", т. I, стр. 2S6, 237.}
Потомки не вполне согласились с мнением честного Хогарта относительно его талантов в сфере возвышенного. Хотя Свифт "всех этих тонкостей не знал", потомки не разделили презрение настоятеля к Генделю; мир разобрался в тонкостях, он искренне восторгался и восхищался Хогартом, но не как художником, писавшим картины на библейские сюжеты, и не как соперником Корреджо. Наша любовь к нему, а также нравственная ценность его произведений и их юмор, равно как и наше восхищение многочисленными достоинствами его картин ничуть не становятся меньше, если мы не забываем, что он до последнего своего дня был уверен, будто весь мир в заговоре против него и не желает признать его талант исторического живописца и что шайка наемных бандитов, как он их называл, старается унизить его гений. Говорят, Листон твердо верил, что он великий непризнанный трагический актер; говорят, каждый из нас в душе уверен или хотел бы уверить других, будто он обладает чем-то, чего у него на самом деле нет. Одним из самых главных "бандитов" Хогарт называет Уилкса, обрушившегося на него в "Северном британце", вторым Черчилля, который облек нападки на "Северного британца" в стихотворную форму и напечатал "Послание к Хогарту". Хогарт ответил карикатурой на Уилкса, на которой мы и сейчас можем видеть этого патриота с сатанинской улыбкой и взглядом, а также карикатурой на Черчилля, где он изображен медведем с посохом, на котором ясно можно прочесть: "Ложь первая, ложь вторая... ложь десятая". Сатира честного Хогарта всегда недвусмысленна: если он рисует человека с перерезанным горлом, то голова у этого человека почти напрочь отделена от туловища; и он постарался сделать то же самое со своими противниками в этой мелкой ссоре. "У меня под рукой оказалась старая незаконченная гравюра, - пишет он, - на которой были только фон и собака, я стал раздумывать, как бы мне использовать эту свою работу, и живо изобразил мэтра Черчилля в обличье медведя; удовлетворение и прибыль, которые я извлек из этих двух гравюр, да изредка прогулки верхом настолько поправили мое здоровье, что большего в моем возрасте и желать нечего".
Свою причудливую книжечку различных историй он заканчивает так: "До последнего времени я жил в свое удовольствие и, надеюсь, ни в коей мере не причинил зла кому-либо другому. Я могу с уверенностью сказать, что по мере своих возможностей делал окружающим добро, и самый лютый мой враг не может утверждать, что я когда-либо намеренно причинял зло. А что будет дальше, бог весть".
Сохранилось забавное описание увеселительной прогулки, предпринятой Хогартом вместе с четырьмя друзьями; они отправились в путь, подобно знаменитому мистеру Пиквику и его спутникам, но ровно за сто лет до этих литературных героев; они посетили Грейвзенд, Рочестер, Ширнесс и их окрестности *. Один из них записывал все события, а Хогарт и его собрат-художник делали зарисовки. Эта книга интересна для нас главным образом тем, что показывает городскую жизнь в те времена, а также отражает грубоватое, радостное веселье не только наших пятерых друзей, но тысяч их веселых современников. Хогарт и его друзья, выехав с песней из харчевни "Герб Бедфорда" в Ковент-Гардене, отправились водой в Биллингсгет, обмениваясь любезностями с лодочниками, пока плыли вниз по реке. В Биллингсгете Хогарт нарисовал "карикатуру" на веселого носильщика по прозвищу Герцог Падлдок, который охотно развлек компанию местным юмором. Отсюда они наняли отдельную лодку до Грейвзенда; для них постелили соломы, чтобы было на чем лежать, и соорудили парусиновый навес, после чего они пустились ночью вниз по реке, спали, а потом весело пели хором.
{* Он совершил эту поездку в 1732 году в обществе Джона Торнхилла (сына сэра Джеймса), живописца Скотта, Тотхолла и Форреста.}
Они прибыли в Грейвзенд в шесть часов утра, умылись и отдали попудрить парики. Потом отправились пешком дальше в Рочестер и выпили по дороге три жбана пива. В час они пообедали и выпили отличного портвейна и еще немало пива, а потом Хогарт и Скотт играли в "классы" в ратуше. По-видимому, ночевали они чуть ли не все в одной комнате и, по словам их летописца, проснулись в семь часов и стали рассказывать друг другу свои сны. Сохранились зарисовки Хогарта, изображающие события этой увеселительной прогулки. Мы видим крепыша-художника, растянувшегося на борту лодки в Грейвзенде; на одном из рисунков изображена вся компания в домике рыбака, где они останавливались на ночлег. Один в ночном колпаке бреется; другого бреет рыбак; третий, прикрыв лысину платком, завтракает; а Хогарт зарисовывает все это.
Мы читаем о том, как они ночью вернулись домой, к друзьям, пьяные, по своему обыкновению, выпили несколько чаш доброго пунша и весело распевали хором.
Ни дать, ни взять шумная компания раскутившихся торговцев. Таковы были привычки и развлечения Хогарта, весьма вероятно, характерные для его времени, для людей не слишком утонченных, но честных и веселых. Он заправский лондонец с привычками, пристрастиями и представлением об удовольствиях, как у истого Джона Буля *.
{* Доктор Джонсон сочинил на смерть бедняги Хогарта четыре строчки, которые были равно правдивы и приятны; не знаю, почему предпочтение было отдано четверостишию Гаррика:
Рука застыла посредине
Работы. Пуст его мольберт,
И очи не прочтут отныне
Разгадки душ в загадках лет.
"Среди многих других любезностей, которые мистер Хогарт оказал мне в то время, когда я была еще слишком молода, чтобы должным образом их почувствовать, он очень серьезно старался, чтобы я поближе познакомилась с доктором Джонсоном и, если возможно, приобрела дружбу этого человека, общение с которым, в сравнении с другими людьми, как он выразился, было все равно что картины Тициана в сравнении с Хадсоном. "Но никому не говорите, что я это сказал (продолжал он), потому что, знаете, я воюю со знатоками; поскольку я ненавижу _их_, они воображают, будто я ненавижу _Тициана_ - и пускай!.." Однажды, когда они с моим отцом говорили о докторе Джонсоне, Хогарт сказал: "Этот человек не удовлетворяется одной верой в Библию; но он справедливо решил, думается мне, не верить ничему, _кроме_ Библии. И хотя Джонсон так мудр (добавил он), он больше похож на царя Давида, чем на Соломона, ибо слишком поспешно заключает, _что всякий человек лжив_". Миссис Пьоцци.}
Хогарт умер 26 октября 1764 года. За день до смерти его перевезли из его виллы в Чизике в Лестер-Филдз; Он был очень слаб, но все же удивительно бодр духом. Он только что получил любезное письмо от Фрэнклина. Похоронен он в Чизике.
О жизни Смоллета и о людях, его окружавших, интересные сведения сообщает нам сам автор великолепного "Хамфри Клинкера" в этом своем забавнейшем из романов *.
{*
"Сэру Уоткину Филипсу, баронету, в колледж Иисуса, Оксфорд.
Дорогой Филипс! В прошлом письме я упоминал, что провел вечер в обществе писателей, которые, как мне показалось, снедаемы завистью и боятся друг друга. Мой дядя нисколько не удивился, когда я сказал ему, что разочарован беседой с ними. "Человек может писать очень интересно и поучительно, - сказал он, - но быть необычайно скучным в общении. Я заметил, что те, кто особенно ярко сверкают в узком кругу, среди плеяды гениев занимают второстепенное место. Малый запас мыслей гораздо легче привести в систему и выразить, чем множество в совокупности. Во внешности и манерах хорошего писателя крайне редко бывает что-либо выдающееся, тогда как серенький сочинитель почти всегда выделяется какой-нибудь странностью или причудой. Поэтому, думается мне, общество литературных ремесленников должно быть очень забавным".
Мое любопытство было сильно возбуждено этими словами, и я попросил своего друга Дика Айви помочь мне его удовлетворить, что он и сделал на следующий же день, а именно в прошлое воскресенье. С ч пригласил меня пообедать у С., с которым мы с вами давно знакомы по его книгам. Он живет на окраине города, и каждое воскресенье его дом открыт для несчастных собратьев по перу, которых он угощает мясом, пудингом, картошкой, портвейном, пуншем и неразбавленным бочковым пивом Калверта. Он отвел этот день недели на оказание гостеприимства, потому что некоторые из его гостей не могут прийти в иные дни по причинам, которые нет нужды объяснять. Я был любезно принят в простом, но очень приличном доме, задние окна которого выходят в живописный сад, содержащийся в отменном порядке; и в самом деле, я не заметил никаких внешних признаков, характерных для писателя, ни в доме, ни в самом хозяине, одном из тех немногих сочинителей нашего времени, которые обходятся без покровительства и ни от кого не зависят. Но если в хозяине не было ничего своеобразного, то собравшееся общество щедро возместило этот недостаток.
В два часа дня я очутился за столом среди десяти сотрапезников; и сомневаюсь, что во всем королевстве можно найти еще такое сборище оригиналов. Я не стану говорить об экстравагантности одежды, которая могла быть чисто случайной. Больше всего меня поразили их причуды, первоначально порожденные жеманством, а впоследствии закрепленные привычкой. Один из них обедал в очках, а другой - в широкополой шляпе, надвинутой на самые глаза, хотя (как сказал мне Айви) первый был известен своей орлиной зоркостью, когда пахло приближением судебного исполнителя, а про другого все знали, что он никогда не страдал недостатками зрения или болезнью глаз, разве что пять лет назад ему поставил два синяка под глазами один актер, с которым он поссорился спьяну. У третьего ноги были забинтованы и ходил он на костылях, потому что когда-то, давным-давно, лежал со сломанной ногой, хотя теперь никто с такой ловкостью не умеет прыгать через барьер. Четвертый воспылал такой ненавистью к природе, что непременно хотел сидеть только спиной к окну, выходящему в сад; когда же подали блюдо с цветной капустой, он понюхал ароматические соли, чтобы не упасть в обморок; а ведь этот неженка был сыном крестьянина, родился под плетнем и много лет сломя голову бегал на выпасе взапуски с ослами. Пятый прикидывался рассеянным: когда к нему обращались, он всякий раз отвечал невпопад. Иногда он вдруг вскидывался и изрыгал ужасное ругательство; иногда вдруг начинал хохотать; потом складывал руки и вздыхал, или же шипел, как пятьдесят змей.
Сначала я счел его за сумасшедшего, и так как он сидел рядом со мной, немного струхнул; но тут хозяин дома, заметив мое беспокойство, громко заверил меня, что мне нечего бояться. "Этот джентльмен, - сказал он, пытается играть роль, которая вовсе не в его амплуа; будь у него самые блестящие способности, все равно не в его силах сойти с ума; его ум слишком туп, чтобы можно было разжечь в нем безумие. "Од-д-нако, это н-н-неплохая р-р-реклама, - заметил человек в замусоленном кружевном камзоле, п-п-притворное с-с-сумасшествие с-с-сойдет за н-н-настоящее в д-д-девятнадцати с-с-случаях из д-д-двадцати". - "А притворное заикание - ва остроумие, - отозвался хозяин. - Хотя, бог весть! Это вещи несродные". Шутник сделал было несколько неудачных попыток говорить без фокусов, но потом снова прикинулся заикой, благодаря чему часто вызывал смех собравшихся, ничуть не утруждая своих умственных способностей; и этот недостаток речи, который сначала был притворным, стал настолько привычным, что теперь уж он не мог от него избавиться.
Какой-то то и дело подмигивавший гений, который сидел за столом в желтых перчатках, в свое время, при первом знакомстве, напустился на С., потому что тот выглядел, разговаривал, ел и пил, как все люди, и с тех нор всегда презрительно отзывался о его уме и больше не приходил к нему до тех пор, пока хозяин не доказал причудливость своего нрава. Поэт Уот Уайвил, сделав несколько безуспешных попыток завязать дружбу с С., наконец дал ему понять через третье лицо, что он написал стихотворение в его честь и сатиру на него, и если он станет принимать его у себя, это стихотворение тотчас будет напечатано; если же его дружбу будут упорно отвергать, то он без промедления напечатает сатиру. С. сказал на это, что восхваления Уайвила считает, в сущности, позором для себя и поэтому ответит на них палкой; если же он напечатает сатиру, то заслужит его расположение и может не бояться мести. Уайвил, выбрав первое, решил оскорбить С., напечатав хвалебное стихотворение, за что и получил хорошую взбучку. Тогда он поклялся не трогать обидчика, который, чтобы избежать судебного преследования, соблаговолил пожаловать ему свою милость. Необычное поведение С. в этом случае примирило его с философом в желтых перчатках, который признал, что он не лишен способностей, и с тех пор ценил знакомство с ним.
Желая узнать, в какой области блещут своими талантами люди, сидящие со мной за одним столом, я обратился за разъяснениями к своему словоохотливому другу Дику Айви, который дал мне понять, что большинство из них выполняли или выполняют до сих пор черную работу для более маститых писателей, для которых они переводят, сверяют и компилируют материал, готовя книги, и все они в разное время работали на нашего хозяина, но теперь сами пристроились в различных областях литературы. Не только их способности, но их национальность и выговор были столь различны, что наша беседа напоминала вавилонское смешение языков. Там звучал ирландский говор, шотландский акцент, различные иностранные фразы, произносимые самыми нестройными голосами, потому что все говорили разом, и всякий, кто хотел, чтобы его услышали, должен был стараться перекричать остальных. Надо признать, однако, в их разговорах не было буквоедства; они старательно избегали всяких ученых изысканий и пытались шутить; и эти их попытки не всегда были неудачны; кто-то отпустил забавную шутку и все много смеялись; а если кто-нибудь забывался настолько, что переходил границы приличия, его решительно одергивал хозяин дома, который обладал своего рода патриаршей властью над этим докучливым племенем.
Самый ученый философ в этом обществе, изгнанный из университета за атеизм, весьма преуспел в опровержении метафизических сочинений лорда Болинброка, которые, как говорят, равно искусны и ортодоксальны; но тем временем ему пришлось предстать перед присяжными за публичный скандал, так как в одно из воскресений он богохульствовал в пивной. Шотландец читает лекции об английском произношении и теперь издает их по подписке.
Ирландец пишет статьи на политические темы и известен под прозвищем "Милорд Картофель". Он написал памфлет в защиту одного министра, надеясь, что его усердие будет вознаграждено каким-нибудь доходным местом или пенсией; но, видя, что им пренебрегают, он пустил слух, будто этот памфлет написал сам министр, и напечатал ответ на собственное сочинение. При этом он титуловал автора "милордом" с такой многозначительностью, что публика попалась на удочку и раскупила все издание. Искушенные столичные политиканы заявили, что то и другое блестящие произведения, и посмеивались над тщетными мечтами невежественного обитателя мансарды, так же как и над глубокомысленными рассуждениями видавшего виды государственного деятеля, знакомого со всеми тайнами кабинета. Впоследствии обман был раскрыт и наш ирландский памфлетист не сохранил никаких осколков своей дутой репутации, кроме титула "милорд" и места во главе стола в ирландской харчевне на Шу-лейн.
Напротив меня сидел один пьемонтец, который подарил читателям забавную сатиру, озаглавленную "Весы английской поэзии", произведение, обнаружившее большую скромность и вкус автора и, в особенности, его близкое знакомство с изяществом английского языка.
Мудрец, трудившийся над "агрофобией" или "страхом перед зелеными полями", только что закончил трактат по практическому сельскому хозяйству, хотя в жизни не видел, как растет пшеница, и до такой степени не имел понятия о злаках, что наш хозяин перед всей честной компанией заставил его признать, что поданная ему лепешка из толченой кукурузы - лучший рисовый пудинг, какой он пробовал.
Заика почти завершил свое путешествие по Европе и части Азии, не покидая улиц, прилегающих к тюрьме Королевской скамьи, кроме как на время судебных заседаний, куда его сопровождал помощник шерифа; а бедняга Тим Кропдейл, самый забавный из всей компании, только что справился со своей первой трагедией - постановка которой, как он надеется, принесет ему немалую выгоду и славу. Тим много лет перебивался кое-как сочинением романов, получая по пять фунтов за книгу; но теперь это деловое поприще наводнили авторы женского пола, которые издают книги единственно для того, чтобы проповедовать добродетель, и делают это с такой легкостью, рвением, утонченностью и знанием человеческого сердца, а также с аристократической безмятежностью, что читатель не только зачарован их талантом, но и совершенствуется, проникаясь их высокой нравственностью.
После обеда мы вышли в сад, где, как я заметил, мистер С. быстро переговорил с каждым в отдельности в уединенной аллее, обсаженной орешником, откуда почти все отбыли один за другим без дальнейших церемоний".
Дом Смоллета был на Лоренс-лейн, в Челси; теперь он снесен. - См. "Справочник улиц Лондона", стр. 115.
"Смоллет был очень красив, сразу располагал к себе и, по единодушному свидетельству всех его друзей, доживших до наших дней, общение с ним было необычайно полезным и приятным. Те, кто читал его книги (а кто их не читал?), могут довольно верно представить себе его характер, потому что в каждой из них он показал с той или иной стороны главные черты своей натуры, не скрывая худших из них... Когда его не соблазняли сатирические пристрастия, он был добр, щедр и снисходителен к другим; сам он всегда держался смело, открыто и независимо; не кланялся никаким покровителям, не просил милости, честно и с достоинством зарабатывал себе на жизнь литературным трудом... Он был любящим отцом и нежным мужем; и та теплота, с которой друзья до сих пор ревниво хранят его память, показывает, как высоко они ценили его уважение". - Сэр Вальтер Скотт.}
Я не сомневаюсь, что картина, нарисованная Смоллетом, не менее правдива, чем то, что вышло из-под карандаша близкого ему юмориста Хогарта.
Имеется портрет Тобайаса Смоллета, сделанный собственной его рукой, перед нами мужественный, добрый, честный и вспыльчивый человек, измученный и потрепанный невзгодами, но смелый и полный отваги, не сломленный после долгой борьбы с жестокой судьбой. В голове его теснились десятки всевозможных планов; он был обозревателем, историком, критиком, писал о медицине, сочинял стихи и памфлеты. Он постоянно ввязывался в литературную борьбу, храбро выдерживал и сам наносил удары критическим оружием. Борьба эта в те времена была тяжелой и ожесточенной, а заработки ничтожны. Он был угнетен болезнью, старостью, превратностями судьбы, но дух его оставался непоколебимым, а мужество несломленным; когда битва кончалась, он бывал справедлив к врагу, с которым так яростно сражался, и от души готов был пожать руку, которая наносила ему удары. Он как один из тех младших сыновей в шотландской семье, столь часто упоминаемых в истории, которых сам этот великий шотландский писатель, верный своей нации, так прекрасно изображал. Он был из аристократической *, но небогатой семьи и покинул свою северную родину, чтобы разбогатеть в жизни, обладая мужеством, голодным желудком и острым умом. На его гербе - разбитый молнией дуб, на котором все-таки зеленеют побеги. На его древнем гербовом щите изображены лев и рог; этот щит помят и пробит в сотне битв и стычек **, через которые смелый шотландец отважно его пронес. В нем сразу узнаешь благородного человека, в битвах и стычках, в бедности, в тяжко доставшихся победах и в поражениях. Его романы - это воспоминания о собственных его приключениях; его герои срисованы, как я полагаю, с людей, с которыми он познакомился на своем жизненном пути. Удивительные, надо думать, были у него знакомые; со странными людьми встречался он в колледже в Глазго, в деревенской аптеке, в кают-компании военного корабля, на котором он служил врачом, и в трудной своей жизни на суше, где смелый искатель приключений боролся за место под солнцем. Мне кажется, он почти ничего не выдумывал, но обладал острейшей наблюдательностью и описывал то, что видел, с удивительным увлечением и восхитительным грубоватым юмором. По-моему, дядюшка Баулинг в "Родрике Рэндоме" изображен не хуже самого сквайра Вестерна; а мистер Морган, аптекарь из Уэльса, не менее мил, чем доктор Каюс. Кто из людей, которым посчастливилось познакомиться с ним, кто из читающих романы, любящих Дон Кихота и майора Долгетти, не принесет самую сердечную признательность великолепному лейтенанту Лисмахаго. Я уверен, что с тех самых времен, как возникло прекрасное искусство сочинения романов, ни над одним романом столько не смеялись, сколько над "Хамфри Клинкером". Уинифред Дженкинс и Табита Брамбл будут вызывать у англичан улыбку еще много столетий; их письма и любовные истории - это живой родник сверкающего смеха, неисчерпаемый, как источник Бладуда.
{* Смоллет из Бонхилла, Думбартоншир. Герб: "На лазоревом поле перевязь и лев на задних лапах, алый, держит в лапе серебряное знамя... и охотничий рог, тоже алый. Нашлемник - дуб, алый. Девиз - "Зеленею".
Отец Смоллета, Арчибальд, был четвертым сыном сэра Джеймса Смоллета из Бонхилла, шотландского судьи и члена парламента, одного из членов комиссии по заключению союза с Англией. Арчибальд женился без согласия старика и рано умер, оставив детей на попечение деда. Тобайас, второй сын, родился в 1721 году в старом доме в Далкхерне, в долине Ливена, и всю свою жизнь он любил эту долину и Лох-Ломонд больше всех долин и озер в Европе. Он выучил "азы" в Думбартонской школе, а потом учился в Глазго.
Когда ему было всего восемнадцать лет, дед умер и оставил его без средств (впоследствии, как утверждает сэр Вальтер, Смоллет вывел его в образе старого судьи в "Родрике Рэндоме"). Тобайас, вооруженный трагедией "Цареубийство" - примерно с такой же трагедии начинал незадолго перед тем д-р Джонсон - прибыл в Лондон. "Цареубийство" не имело никакого успеха, хотя сначала эту трагедию взял под свое покровительство лорд Литтлтон ("один из тех ничтожных людей, которых иногда называют великими", - пишет Смоллет); Смоллет в качестве фельдшера отплыл на борту военного корабля и в 1741 году участвовал в Картахенской экспедиции. Он уволился в Вест-Индии и, прожив некоторое время на Ямайке, вернулся в 1746 году в Англию.
Вначале он не имел никакой врачебной практики; напечатал сатиры "Совет" и "Порицание" - без всякого успеха; и (в 1747 г.) женился на "красивой и образованной" мисс Лассель.
В 1748 году он выпустил "Родрика Рэндома", который сразу принес ему успех. Последующие события его жизни можно окинуть взглядом в хронологическом порядке:
1750 г. Уехал в Париж, где написал почти целиком "Перигрина Пикля".
1751 г. Опубликовал "Перигрина Пикля".
1753 г. Опубликовал "Приключения графа Фердинанда Фэтома".
1755 г. Опубликовал перевод "Дон Кихота".
1756 г. Начал издавать "Критическое обозрение".
1758 г. Опубликовал "Историю Англии".
1763-1766 гг. Совершил путешествие по Франции и Италии; опубликовал "Путевые записки".
1769 г. Опубликовал "Приключения Атома".
1770 г. Уехал в Италию; умер в Ливорно 21 окт. 1771 г. на пятьдесят первом году жизни.
** Хорошим образцом старого "бичующего" стиля может служить отрывок об адмирале Ноулзе, из-за которого Смоллет подвергся судебному преследованию и попал в тюрьму. Оправдания адмирала по поводу неудачи Рошфорской экспедиции попали на строгий суд "Критического обозрения".
"Этот человек, - писал наш автор, - адмирал, не знающий стратегии, инженер, не имеющий знаний, офицер без решимости и человек без честности!"
Трехмесячное заключение было местью за эти язвительные строчки.
Но "Обозрение" всегда было для Смоллета вместо "горячей бани". Среди менее серьезных ссор можно упомянуть конфликт с Грейнджером, переводчиком Тибулла. Грейнджер ответил памфлетом, и в следующем номере "Обозрения" мы находим угрозу "отодрать" его как "филина, который вырвался из клетки!".
В его биографии, написанной д-ром Муром, есть одна прелестная история. После опубликования "Дон Кихота" он приехал в Шотландию навестить мать:
"Когда Смоллет приехал, его матери, с согласия миссис Телфер (ее дочери) сказали, что это один близкий друг ее сына из Вест-Индии. Чтобы естественней разыграть эту роль, он старался хранить на лице серьезное, почти хмурое выражение; но когда глаза матери устремились на его лицо, он не мог сдержать улыбку; она тотчас вскочила с кресла и, заключив его в объятия, воскликнула: "Ах, сыночек мой! Сыночек! Наконец-то я тебя вижу!"
Позже она сказала ему, что если бы он сохранил суровый вид и продолжал хмуриться, она не сразу узнала бы его, "но твоя всегдашняя плутовская улыбка, - добавила она, - сразу тебя выдала".
Вскоре после издания "Приключений Атома" болезнь начала терзать Смоллета с удвоенной силой. Попытки исхлопотать ему место консула где-нибудь на Средиземном море ни к чему не привели, и ему пришлось переселиться в более теплые края, не имея иных средств к жизни, кроме своих непрочных доходов. Его знаменитый друг и соотечественник доктор Армстронг (который в то время был за границей) любезно предоставил в распоряжение доктора Смоллета и его супруги дом в Монте-Неро, деревушке на склоне горы, выходившей к морю, в окрестностях Ливорно, романтический и уединенный приют, где он подготовил к изданию свое последнее, самое прекрасное, "как музыки стихающие звуки", сочинение, "Путешествие Хамфри Клинкера". Эта чудесная книга была напечатана в 1771 г." - Сэр Вальтер Скотт.}
Фильдинг тоже описывал людей и события, которые знал и видел, но делал это с большим мастерством. У него были редкостные возможности познакомиться с жизнью. Сначала домашняя обстановка и учение, а потом жизненные удачи и неудачи дали ему возможность побывать среди людей всех сословий и при всевозможных обстоятельствах. Он сам герой своих книг; он - неистовый Том Джонс и неистовый капитан Бут, менее неистовый, что меня радует, чем его предшественник, или, по крайней мере, искренне сознающий свои недостатки и готовый исправиться.
Когда Фильдинг в 1727 году впервые появился в Лондоне, воспоминания о великих юмористах были еще свежи в кофейнях и гостиных, и тамошние судьи объявили, что у молодого Гарри Фильдинга больше смелости и остроумия, чем у Конгрива или любого из его блестящих последователей. Он был рослый, крепкого сложения, с красивым, мужественным и благородным лицом; до самых последних дней своей жизни он сохранял величественную внешность и хотя был изнурен болезнью, его вид и манеры внушали уважение всем окружающим.
Когда мистер Фильдинг совершал свое последнее плаванье, между ним и капитаном корабля возник спор *, и Фильдинг рассказывает, что в конце концов этот человек встал перед своим пассажиром на колени и просил у него прощения. Он сохранял достоинство до последних дней своей жизни и никогда не падал духом. По-видимому он обладал необычайной жизненной силой. Леди Мэри Уортли Монтегью ** прекрасно охарактеризовала Фильдинга и его неунывающий характер в коротком извещении о его смерти, сравнив его со Стилем, который был так же беззаботен и весел, как он, и, по ее словам, обоим следовало бы жить вечно. Нетрудно представить себе, с какой жадностью и вкусом человек фильдинговского склада, с его несокрушимым здоровьем и могучим аппетитом, с его пылкой душой и искрящимся юмором, с сильной и неподдельной жаждой жизни хватал и пил чашу наслаждений, которые мог ему дать лондонский свет: Помнит ли кто-нибудь из моих слушателей свои юношеские подвиги на студенческих завтраках - сколько поглощалось мяса и осушалось бокалов на этих пирах, достойных Гомеровых персонажей! Я вспоминаю некоторых героев этих юношеских трапез и представляю себе, как юный Фильдинг, питомец Лейденского университета, прибегал на пир, громко смеясь, испытывая неутолимый, здоровый, молодой аппетит, полный яростного и жадного желания наслаждаться. Остроумие и манеры этого молодого человека повсюду завоевывали ему друзей; он вращался в избранном мужском обществе своего времени; перед ним заискивали пэры, богачи, люди высшего света. Поскольку он получал содержание от своего отца, генерала Фильдинга, на какое, по словам самого Генри, расщедрился бы даже самый скупой отец, и поскольку он любил выпить хорошего вина, хорошо одеться, проводить время в веселом обществе, а это стоит недешево, Гарри Фильдинг начал залезать в долги, беря деньги взаймы с такой же легкостью, с какой это делал капитан Бут в его романе: он никоим образом не стеснялся принять несколько монет из кошельков своих друзей и, как справедливо утверждает Уолпол, частенько заставлял их платить за обед или выуживал у них гинею. Чтобы добыть эти самые гинеи, он начал писать пьесы, уже располагая, без сомнения, к тому времени большими связями за кулисами среди всяких актрис, вроде Олдфилд и Брэйсгердл. Сам он смеялся над этими пьесами и презирал их. Однажды публика освистала сцену, которую он поленился заблаговременно исправить, а когда Гаррик упрекнул его за это, сказал, что публика дура и не поймет, как плохо у него написано; но публика начала свистеть, и тогда Фильдинг заметил с присущим ему бесстрастием: "Поняли всетаки, а?" Но романы свои он писал совсем не так, а весьма тщательно закладывал фундамент и строил здания своей будущей славы.
{* Спор возник оттого, что капитан хотел распорядиться каютой, за которую Фильдинг уплатил тридцать фунтов. Рассказав о том, как капитан извинялся, он добавляет со свойственной ему скромностью:
"И чтобы не вышло, будто я лукавлю и сам восхваляю себя, я должен сказать, что тут не было решительно никакой заслуги с моей стороны. Я простил его отнюдь не из благородства души и не из христианских чувств. Говоря откровенно, я поступил так из побуждения, которое сделало бы людей куда более снисходительными, будь они умнее; просто мне было удобно так поступить".
** Леди Мэри приходилась ему троюродной сестрой, их деды были сыновьями Джорджа Фильдинга, графа Десмондского, сына Уильяма, графа Денби.
В письме, датированном ровно за неделю до его смерти, она пишет:
"Г. Фильдинг правдиво изобразил себя и свою первую жену в образах мистера и миссис Бут, хотя, правда, при этом несколько польстил себе; и я уверена, что некоторые события, о которых он упоминает, действительно имели место. Интересно, понимает ли он, что Том Джонс и мистер Бут - презренные негодяи... Фильдинг обладает источником подлинного юмора, и когда он делал свои первые шаги, его можно было пожалеть, поскольку ему, по его собственным словам, не оставалось иного выбора, как наняться писать за других или наняться кучером. Его талант заслуживал лучшей доли; но я не могу не осуждать его всегдашнее, мягко выражаясь, неблагоразумие, которое было свойственно ему всю его жизнь и, боюсь, осталось в нем до сего дня... С тех пор, как я родилась, не появилось ни одного самобытного писателя, за исключением Конгрива, и Фильдинг, на мой взгляд, право же мог бы сравниться с ним своими достоинствами, если бы не был вынужден печатать свои книги, не внося в них поправки, и выпускать в свет многое такое, что он предпочел бы бросить в огонь, если бы мясо можно было брать без денег или получать деньги без сочинения книг... Мне жаль, что я не нахожу больше произведений, равных "Перигрину Пиклю"; я была бы рада, если б вы могли назвать мне такого писателя". - "Сочинения и письма" (под редакцией лорда Уорнклиффа), т. III, стр. 93, 94.}
Здания эти почти не пострадали от времени и непогод. Конечно, они построены и отделаны в архитектурном стиле того века; но они стоят, прочные и устремленные ввысь, восхитительно гармоничные - шедевры гения и великолепные памятники редкого мастерства.
Я не предполагаю и не пытаюсь сделать из Фильдинга героя. Зачем скрывать его недостатки? Зачем прятать его слабости под покровом околичностей? Почему не показать и не полюбить его таким, каков он есть, не выряженного в мраморную тогу, не закутанного в мантию героизма и изысканности, а с выпачканными в чернилах манжетами, в запятнанных красным вином, замусоленных кружевах, с мужественным лицом, на котором лежит отпечаток благожелательности, болезни, доброты, забот и пьянства. И хотя он предстает перед вами весь в пятнах, изнуренный невзгодами и беспутством, этот человек сохраняет некоторые драгоценнейшие и прекраснейшие человеческие качества и дарования. Он наделен от природы замечательной любовью к правде, острой безотчетной неприязнью к лицемерию, изумительным сатирическим талантом высмеивать и вызывать презрение. Его талант необычайно мудр и прозорлив; он освещает мошенника и выхватывает из темноты негодяя, словно фонарь в руках полисмена. Он был одним из самых мужественных и добрых людей на свете; при всех своих несовершенствах, он уважает целомудрие и ребяческую нежность в женщине от всего своего доброго, великодушного и смелого сердца. Он не мог бы быть таким отважным, щедрым и правдивым, не будь он бесконечно милосерден, сострадателен и мягок. Он любому встречному готов был отдать последние гроши, он не мог не быть добрым и щедрым. Возможно, у него были низменные вкусы, но не подлая душа; он всем своим существом восхищался хорошими и добродетельными людьми, не снисходил до лести, не таил злобы, презирал всяческие уловки и вероломство, честно выполнял свой долг перед обществом, был нежно любим своей семьей и умер за работой *.
{* Он отплыл в Лиссабон из Грейвзенда утром в воскресенье 30 июня 1754 г. и начал вести во время этого плавания "Дневник путешествия". Умер он в Лиссабоне в начале октября того же года. Там он и похоронен на английском протестантском кладбище при церкви Эстреллы, и на его памятнике написано:
"Henricus Fielding.
Luget Britannia gremio non datum
fovere natum" {1}.
{1} Генрих Фильдинг. Скорбит Британия, не дано ей лелеять на груди своего сына (лат.).}
Если считать непреложным и истинным (а у меня нет в этом ни малейших сомнений), что человеческая душа всегда радуется, когда невинного спасает верность, чистота и смелость, то, на мой взгляд, из героев трех романов Фильдинга нам прежде всего должен нравиться Джозеф Эндрус, затем капитан Бут и, наконец, Том Джонс *.
{* По свидетельству доктора Уортона, сам Фильдинг предпочитал "Джозефа Эндруса" остальным своим книгам.} Джозеф Эндрус, хотя и носит потертую ливрею леди Буби, по-моему, ничуть не грубее Тома Джонса в его бумазейном костюме или капитана Бута в военной форме. У него, как и у этих героев, крепкие икры, широкие плечи, смелая душа и красивое лицо. Храбрость Джозефа и другие его достоинства, о которых рассказывает автор, его голос, слишком нежный, чтобы науськивать собак, его ловкость на скачках, когда он устраивает их для джентльменов графства, неподкупность и твердость перед всяческими искушениями располагают своей наивностью и непосредственностью в пользу этого молодого красавца. Цветущая деревенская девушка Фанни и восхитительно простодушный священник Адаме нарисованы так благожелательно, что это покоряет читателя; мы расстаемся с ними с большим сожалением, чем с Бутом и Джонсом.
Не подлежит сомнению, что Фильдинг начал писать свой роман, пародируя "Памелу", и нетрудно понять то искреннее презрение и неприязнь, какие испытывал к этой книге Фильдинг с его могучим и бурным талантом. Он не мог не смеяться над хилым лондонским книготорговцем, изливавшим в бесконечных томах сентиментальную болтовню, и не выставить его на посмешище как "тряпку" и "бабу". Его собственный талант был взращен на добром вине, а не на жиденьком чае. Голос его музы звучал громче всех в тавернах среди хора голосов, она видела, как заря освещала тысячи осушенных чаш, и, шатаясь, возвращалась домой в меблированные комнаты на плечах ночного сторожа. А богиню Ричардсона посещали старые девы и вдовицы, она питалась пышками и дешевым чаем. "Баба!" - ревет Гарри Фильдинг, колотя по закрытым со страху ставням лавки. "Негодяй! Чудовище! Бандит!" - визжит сентиментальный автор "Памелы"; * и все дамочки при его дворе кудахчут испуганным хором. Фильдинг решил написать пародию на этого автора, которого он терпеть не мог, глубоко презирал и высмеивал; носам он был человеком столь щедрого, веселого и добродушного склада, что полюбил выдуманных им героев и помимо воли сделал их не только смешными, но мужественными и милыми и успел привязаться к каждому всей душой.
{* "Ричардсон, - пишет достойнейшая миссис Барбол в своих воспоминаниях о нем, предпосланных его переписке, - был очень уязвлен этой книгой ("Джозефом Эндрусом"), тем более, что они были в хороших отношениях и он дружил с двумя сестрами Фильдинга. По-видимому, в душе он никогда не простил его (быть может, такие вещи и не в натуре человеческой); в своих письмах он всегда очень сурово отзывается о "Томе Джонсе", пожалуй, суровее, чем подобает литературному сопернику. Вез сомнения, сам он считал, что его возмущение вызвано только моральной распущенностью этого произведения и его автора, но ведь терпел же он Сиббера".}