Часть II. «НИ ВДОВА ТЫ, НИ ДЕВИЦА…»

РАЗРЫВ С МУЖЕМ И ПЕРЕЕЗД В ПЕТЕРБУРГ

Итак, в начале 1826 года наша героиня, наконец, окончательно порвала с ненавистным супругом и уехала в Петербург. Здесь Анна Петровна быстро сблизилась с семьёй Пушкина и даже некоторое время жила у родителей поэта{34} на набережной Фонтанки у Семёновского моста в доме Устинова.

Весной 1826 года умерла четырёхлетняя дочь А. П. Керн, звавшаяся, как и мать, Анной. Хоронили её приехавшие в Петербург родители Анны Петровны Пётр Маркович и Екатерина Ивановна Полторацкие. Сама она на этой печальной церемонии отсутствовала, сославшись на недомогание, связанное с беременностью. В это время Анна Петровна проживала вместе с родителями и сестрой Елизаветой на набережной Фонтанки у Обухова моста в доме генеральши С. И. Штерич{35}.

Но и будучи в положении, Анна Петровна не лишилась присущего ей обаяния и кокетливости. Её не оставляли вниманием многочисленные поклонники.

О её знакомствах и «дружбах» через письма родных и друзей, в первую очередь Прасковьи Александровны Осиповой, становилось известно Пушкину. Вероятно, это и дало ему повод в письме Алексею Вульфу от 7 мая 1826 года бросить фразу: «Что делает вавилонская блудница Ан[на] Петр[овна]? Говорят, что Болтин{36} очень счастливо метал против почтенного Ерм[олая] Фёд о ровича]. Моё дело – сторона; но что скажете вы? Я писал ей: «Вы пристроили Ваших детей – это прекрасно (две дочери Анны Петровны Екатерина и Анна воспитывались в Смольном институте. – В. С.). Но пристроили ли Вы Вашего мужа? Последний – гораздо большая помеха»».

Такую резкую пушкинскую антитезу – «гений чистой красоты» и «вавилонская блудница» – можно объяснить по–разному. Последняя фраза была употреблена поэтом в личном письме к своему близкому другу, одновременно являвшемуся одним из любовников Анны Петровны. Пушкин, безусловно, знал о их связи и такой характеристикой хотел умалить достоинство Анны Керн именно в глазах Алексея Вульфа, и только его! Можно также предположить, что эти слова Пушкина – следствие ревности и досады: на непостоянство предмета его некогда страстной любви, на то, что она имела романы с другими, в том числе не только с Болтиным, но и самим Алексеем Вульфом. А может быть, всё это было сказано поэтом в шутку?

Никогда Анна Петровна не была блудницей, никогда не была развратницей. Каждому новому увлечению она предавалась с таким пылом, с такой страстью, что это вызывало подчас недоумение у её прежних почитателей.

До нас дошло одно из писем Анны Николаевны Вульф к поэту, которое указывает ещё на одну причину, по которой Пушкин мог назвать А. П. Керн «вавилонской блудницей»:

«Как изумилась я, – писала кузина нашей героини Пушкину 2 июня 1826 года из Малинников, – когда получила недавно большое послание от вашей сестры, написанное ею совместно с Анетой Керн; обе они очарованы друг другом. Лев (Лев Сергеевич, брат поэта. – В. С.) пишет мне в том же письме тысячу нежностей, и к великому своему удивлению я нашла также несколько строк от Дельвига, доставивших мне много удовольствия. Мне кажется, однако, что вы слегка ревнуете ко Льву. Я нахожу, что Анета Керн очаровательна, несмотря на свой большой живот, – это выражение вашей сестры. Вы знаете, что она осталась в Петербурге, чтобы родить, а потом собирается приехать сюда. Вы хотите на „предмете“ Льва выместить его успех у моей кузины. – Нельзя сказать, чтобы это свидетельствовало о вашем безразличии к ней»[32].

Из этого письма можно понять, что вскоре по приезде в Петербург у Анны Петровны завязался роман с братом Пушкина и Лев имел успех, что, впрочем, вызывает большое сомнение. Неизвестно также, кто был тем «предметом», на котором Пушкин хотел выместить успех младшего брата. Роман Льва Сергеевича с Анной Петровной продолжился и после её родов. В первой половине января 1827 года А. А. Дельвиг писал Пушкину: «Нынче буду обедать у ваших, провожать Льва. Увижу твою нянюшку и Анну Петровну Керн, которая (между нами) вскружила совершенно голову твоему брату Льву…» Но в марте 1827 года Лев Пушкин поступил юнкером в Нижегородский драгунский полк и отправился для участия в боевых действиях на Кавказ.


7 июля 1826 года, ровно через девять месяцев после того, как Анна Петровна вторично побывала в Тригорском, она родила дочь Ольгу.

Интересно, что официальным восприемником при крещении Ольги, которое происходило 9 июля «в церкви Вознесения Господня, что при Адмиралтейских слободах», записан генерал–майор Фёдор Петрович Базин (или Пётр Петрович Базен)[33] , в то время как в работах многих пушкинистов на основе писем Ольги Сергеевны Пушкиной утверждается, что восприемницей (может быть, заочно?) последней дочери Анны Петровны была также сестра поэта; именно в её честь девочку и назвали Ольгой. Сама Ольга Сергеевна 31 июля писала Пушкину, что она «так сдружилась с Керн, что крестила её ребёнка», и в дальнейшем называла эту дочь Анны Петровны крестницей. Так, 13—15 сентября 1827 года она писала из Ревеля: «Нежно целую мою маленькую крестницу».

Пётр Петрович (Пьер Доминик) Базен (Bazaine) (1786 – 1838) был инженером–строителем, учёным, механиком, математиком, педагогом. Выходец из Франции, принятый в 1810 году Александром I на русскую службу, он во время Отечественной войны 1812 года «из предосторожности» был отправлен сначала в Ярославль, затем в Пошехонье, а потом в Иркутск, а тамошним начальством на всякий случай помещён в острог, где получил варикозное расширение вен – как тогда называли, «аневризм». Только после окончания войны, весной 1815 года Базен был возвращён в Санкт–Петербург. Он спроектировал около 30 объектов – мосты Санкт–Петербурга и пригородов (большинство из которых были построены), набережные, эллинги, гавани, шоссе, являлся автором проектов перекрытий Зимнего дворца, Алек–сандринского театра (не осуществлены) и Троицкого собора. Пётр Петрович руководил строительством Обводного канала, зданий Сената и Синода, Шлиссельбургских шлюзов, гидросооружений Охтинского порохового завода. В 1824– 1827 годах Базен разработал проект защиты Санкт–Петербурга от наводнений, предусматривавший строительство пяти плотин и водо–и судопропускного сооружения общей длиной около 24 километров по створу Горская – остров Котлин – Ораниенбаум, который не был осуществлён. Он первым указал на циклоны как одну из основных причин наводнений в столице. Он являлся также автором трудов по математике («Начальные основания дифференциального исчисления» и «Начальные основания интегрального исчисления»), транспорту и строительству. В 1817 году П. П. Базен стал членом–корреспондентом, а в 1827 году – почётным членом Петербургской Академии наук. В 1815—1820 годах он служил профессором Института корпуса инженеров путей сообщения, в 1824—1834 годах – его директором. С 1816 года он состоял членом, а в 1824—1834 годах – председателем Комитета для строений и гидравлических работ. В 1826 году Базен получил чин генерал–лейтенант–инженера, а в 1830 году – генерал–лейтенанта. Пётр Петрович числился в Санкт–Петербургской масонской ложе Палестины (в степени шотландского рыцаря) и двух масонских ложах Франции. Среди его наград были ордена Святого Александра Невского, Белого орла, Святого Владимира 2–й степени, Святой Анны 1–й степени. С 1824 года он проживал в Санкт–Петербурге по адресу: набережная Фонтанки, 115. С 1835 года, оставаясь на российской службе, он работал во Франции. В 1839 году в здании Института путей сообщения был установлен бюст П. П. Базена, который ныне утрачен.

Кроме выдающихся инженерных знаний и талантов, Пётр Петрович обладал разнообразными гуманитарными способностями: владел пятью языками, неплохо знал русскую литературу и историю, писал стихи. Перевод значительной части поэмы Хераскова «Россиада» на французский язык, выполненный им, с его же комментариями был включён в вышедшую в 1823 году в Париже «Русскую антологию». Он посещал литературные вечера у князя Лобанова–Ростовского, был знаком с Н. М. Карамзиным, А. Н. Олениным, В. А. Жуковским, Н. И. Гречем, Ф. В. Булгариным, Д. И. Хвостовым, М. Ю. Виельгорским, Ксавье де Местром, Е. И. Загряжской, будущими декабристами А. А. Бестужевым–Марлинским и Г. С. Батеньковым.

С генеральшей Керн Пётр Петрович познакомился, вероятно, ещё до того, как она навсегда ушла от мужа. В жизни этой женщины много тайн; одна из них несомненно связана с генералом Базеном. Красота Анны Петровны не оставила его равнодушным. О их необыкновенно тёплых и близких отношениях поведал в своих воспоминаниях будущий цензор, а в описываемое время студент и начинающий литератор А. В. Никитенко, тоже имевший виды на нашу героиню и несколько смущённый развязностью обращения с ней генерала:

«Сентябрь 18[27]. Вечером был у г–жи Керн. Видел там известного инженерного генерала Базена. Обращение последнего есть образец светской непринуждённости: он едва не садился к г–же Керн на колени, говоря, беспрестанно трогал её за плечо, за локоны, чуть не обхватывал её стана. Удивительно и не забавно! Да и пришёл он очень некстати. Анна Петровна встретила меня очень любезно и, очевидно, собиралась пустить в ход весь арсенал своего очаровательного кокетства».

Анна Петровна в воспоминаниях отмечала, что Базен «в своём тесном, дружеском кружке отличался самою доброжелательной любезностью».

Через неё Базен познакомился с А. А. Дельвигом, Л. С. Пушкиным и его родителями. 22 августа 1827 года Надежда Осиповна Пушкина писала А. П. Керн: «…Базен всё не едет, не может расстаться с вами – его можно понять». Вполне вероятно, что генерал был знаком и с Александром Сергеевичем.

На протяжении многих лет П. П. Базена связывала с Анной Петровной дружба. До конца своих дней наша героиня берегла две маленькие записочки генерала, написанные по–французски аккуратным бисерным почерком.

«Если бы я не был столь болен, – говорится в одной из них, – то непременно приехал бы повидать Вас, дорогой друг, но я претерпеваю муки от моего аневризма. Как только я смогу говорить, пошлю за Вами экипаж, прося Вас приехать ко мне. А пока Ваше письмо… отправится с первым фельдъегерем, и я дам знать Элькану, что он должен вернуть Вам Ваши рукописи. Преданный Вам».

Вероятно, речь здесь идёт о переводах, которыми Анна Петровна предполагала подрабатывать после ухода от мужа и которые присылала Петру Петровичу для просмотра. А. В. Марков–Виноградский на оборотной стороне одной из записок оставил коротенькую информацию о Базене, которая заканчивается словами, написанными, безусловно, с подачи Анны Петровны: «Умён, добр и честен».


Сохранились два письма Надежды Осиповны Пушкиной к Анне Керн, написанных в августе 1827 года. Мать поэта называла её «дорогая и добрейшая моя Анета», делилась весточками, приходившими с Кавказа от Леона (Льва Сергеевича), и новостями из Михайловского, просила подыскать новую квартиру. Приведём фрагменты этих посланий:

16 августа 1827 года из Петербурга: «…Александр изредка пишет два–три слова своей сестре, он сейчас в Михайловском, подле своей „доброй нянюшки“, как вы мило её называете. Давно уже не имею вестей от Прасковьи Александровны».

22 августа 1827 года из Ревеля: «До чего же я обязана вам, любезнейшая моя, дорогая Анета, за то, что вы так аккуратно отвечаете мне и хлопочете по моему поручению о приискании для нас квартиры; очень мне жаль, но дом, который находится в одном дворе с вашим, никак нам не подходит – я эту квартиру знаю, она уныла как тюрьма, ни одно окно не выходит там на улицу, солнца не бывает никогда. <…>

Другая же квартира, что по соседству с вами, слишком для нас дорога. Какая жалость, что не хватает одной комнаты в доме Полторацких. <… >

Мы остаёмся здесь ещё до 14–го, а затем я отправлюсь в окрестности Нарвы повидаться с кузинами, а вы пока что, моя милая, добрая Анета, постарайтесь подыскать нам квартиру, не смущаясь тем, что первые две нам не подошли. Мне самой это обидно – я так люблю Фонтанку. Однако хватит на сегодня толковать о квартирах. Позвольте мне немного попенять вам, что вы так мало пишете о себе; вы ничего не говорите, принимаете ли вы ванны, которые должны были принести вам облегчение; что поделываете? С кем встречаетесь? Всё так же ли вы ленивы ходить пешком? Как ваши денежные дела? Извольте ответить на все эти вопросы, которые лишь свидетельствуют о том, с каким живейшим интересом я отношусь ко всему, что касается до вашей прелестной особы. <… >

Прощайте! Шлю тысячу нежных приветов всем вашим. Целую вас от всего сердца… Мой муж целует ваши ручки.

Прасковья Александровна перестала писать мне с тех пор, как Александр подле неё…»

Вот ещё несколько записочек, подтверждающих тёплые отношения, сложившиеся у Анны Керн с матерью Пушкина:

«Что вы поделываете, любезная Анна Петровна, как ваше здоровье, а также здоровье вашего ребенка? Нынче я счастлива, только что получила письмо от Леона, хотела утром же идти к вам пешком, да страшная грязь на улице. Буду ли я иметь удовольствие видеть вас у себя? От всего сердца обнимаю вас и сестру вашу».

«Тысяча благодарностей, любезная Анна Петровна, за вашу милую предупредительность. Чёрную шаль я оставлю у себя только на несколько часов, мне нужно сделать визит соболезнования. Надеюсь иметь удовольствие ещё нынче вас обнять – вы ведь придёте к нам обедать, не правда ли?»

«Придёте ли вы нынче пообедать к нам, любезная моя Анна Петровна? Надеюсь, вы доставите мне это удовольствие. Ваша тётушка (П. А. Осипова. – В. С.) едет навестить свою кузину Бегичеву, а вечером все мы будем у Дельвигов, где Леон обедает. Прасковья Александровна пообещала тоже быть там. Не желаете ли к нам присоединиться?»

В КРУЖКЕ ДЕЛЬВИГА

Ещё в период беременности состоялось более тесное знакомство Анны Петровны с ближайшим другом Пушкина Антоном Антоновичем Дельвигом и его женой Софьей Михайловной, вскоре переросшее в дружбу.

Отец Дельвига, тоже Антон Антонович, 30 августа 1816 года был произведён в генерал–майоры и назначен на службу в Полтавскую губернию. Здесь произошло его знакомство с генералом Е. Ф. Керном, который в это время командовал 15–й пехотной дивизией и ходил в женихах Анны Полторацкой.

Сразу после выпуска из Лицея Антон Дельвиг приезжал к отцу в Хорол, который находится всего в нескольких верстах от Лубен. Вполне возможно, что Анна Петровна была знакома с Антоном Дельвигом, ещё проживая в Малороссии. После выпуска из Лицея Дельвиг служил в Департаменте горных и соляных дел, затем в канцелярии Министерства финансов, с 1821 по 1825 год – помощником библиотекаря в Императорской публичной библиотеке, а позже – в Министерстве внутренних дел, к концу жизни имея чин надворного советника (VII класс по Табели о рангах).

Один из товарищей оставил такое описание внешности А. А. Дельвига: «Это был молодой человек, довольно полный, в коричневом сюртуке. Большие, осенённые густыми, тёмными бровями, глаза блестели сквозь очки в чёрной оправе; довольно полное, но бледное лицо было задумчиво, и вообще вся наружность выражала несвойственное летам равнодушие».

Дельвиг состоял в обществе «Зелёная лампа», являлся действительным членом Вольного общества любителей российской словесности, с 1819 года входил в состав пред–декабристской организации «Священная артель», был членом Санкт–Петербургских масонских лож «Елизаветы и добродетели» и «Избранного Михаила». В 1825—1831 годах он издавал альманах «Северные цветы», в 1829—1830 годах – альманах «Подснежник», с 1830 года – «Литературную газету».

А. П. Керн так характеризовала его в воспоминаниях: «Дельвиг соединял в себе все качества, из которых слагается симпатичная личность. Любезный, радушный хозяин, он сумел осчастливить всех, имевших к нему доступ. Благодаря своему британскому юмору он шутил всегда остроумно, не оскорбляя никого. <…>

Кроме прелести неожиданных импровизированных удовольствий, Дельвиг любил, чтобы при них были и хорошее вино, и вкусный стол. Он с детства привык к хорошей кухне; эта слабость вошла у него в привычку. <… >

Юмор Дельвига, его гостеприимство и деликатность часто наводили меня на мысль о Вальтер Скотте, с которым, казалось мне, у него было сходство в домашней жизни. В его поэтической душе была какая–то детская ясность, сообщавшая собеседникам безмятежное чувство счастия, которым проникнут был сам поэт. Этой особенностью Дельвига восхищался Пушкин. <…>

Я никогда не видела его скучным или неприятным, слабым или неровным. Один упрёк только сознательно ему можно сделать, – это за лень, которая ему мешала работать на пользу людей. Эта же лень делала его удивительно снисходительным к слугам своим, которые могли быть всё, что им было угодно: и грубыми, и пренебрежительными; он на них рукой махнул, и если б они вздумали на головах ходить, я думаю, он бы улыбнулся и сказал бы своё обычное: «Забавно!»».

Сам Дельвиг называл Анну Петровну своей «второй женой», а себя – зная о её многочисленных романах, проходивших на его глазах, – «мужем безномерным».

«Однажды Дельвиг и его жена, – вспоминала Анна Петровна, – отправились, взяв с собою и меня, к одному знакомому ему семейству; представляя жену, Дельвиг сказал: „Это моя жена“, и потом, указывая на меня: „А это вторая“. Шутка эта получила право гражданства в нашем кружке, и Дельвиг повторил её, надписав на подаренном мне экземпляре поэмы Боратынского „Бал“: „Жене № 2–й от мужа безномерного“.

Двоюродные братья Дельвига Андрей и Александр, молоденькие прапорщики, также не избежали всесильных чар любвеобильной красавицы.


Жена Антона Дельвига Софья Михайловна, урождённая Салтыкова (1806—1888), была дочерью члена литературного общества «Арзамас» и тайного советника Михаила Александровича Салтыкова. Её мать, француженка Елизавета Фран–цевна, в девичестве Ришар, умерла в 1814 году, после чего Софья была отдана отцом в петербургский женский пансион Е. Д. Шрётер. Преподавателем российской словесности в нём был П. А. Плетнёв, который и познакомил её летом 1825 года с Дельвигом. До этого у неё уже было два романа – с однокурсником Пушкина и Дельвига по Лицею Константином Гурьевым и с будущим декабристом Петром Каховским, который, посватавшись к Софье и получив от её отца отказ, в пылу чувств даже безуспешно уговаривал барышню бежать с ним.

30 октября 1825 года она вышла замуж за барона Антона Дельвига. Обаятельная, хорошо образованная, да к тому же неплохая музыкантша, Софья Михайловна устроила в доме своеобразный литературно–музыкальный салон, где, кроме поэтов, собирались многие любители классической фортепианной музыки и романса. На этих вечерах присутствовали и несколько женщин: жена Плетнёва Степанида Александровна (урождённая Раевская), супруга Одоевского Ольга Степановна (урождённая Ланская).

Софья Михайловна буквально боготворила Анну Петровну. В письме от 10 января 1829 года она писала своей подруге и соученице по пансиону Александре Николаевне Карелиной: «Из дам вижу более всех Анну Петровну Керн; муж её генерал–майор, комендант в Смоленске; она несчастлива, он дурной человек, и они вместе не живут около трёх лет. Это добрая, милая и любезная женщина 28 лет; она живёт в том же самом доме, что и мы, – почему мы видимся всякий день; она подружилась с нами и принимает живое участие во всём, что нас касается, – а следовательно, и в моих друзьях…»

В следующем письме Софья Михайловна продолжает информировать подругу об Анне Петровне: «Она живёт здесь из–за своей старшей дочери, девочки 11 лет, которая в монастыре. Она должна была поместить её туда, чтобы спасти её от плохих забот её отца, который взял бы её к себе при их разъезде. Ты знаешь, что это так водится. Это очаровательная женщина, повторяю это ещё раз…»

Поселившись по соседству с Дельвигами на Загородном проспекте, в доме купца Кувшинникова, Анна Петровна стала посещать их дружеские литературные вечера, на которые обычно дважды в неделю, по средам и воскресеньям, около восьми часов вечера собирались петербургские литераторы: И. А. Крылов, В. А. Жуковский, П. А. Плетнёв, В. Ф. Одоевский, О. М. Сомов, В. Н. Щастный, А. И. Подо–линский, Е. Ф. Розен, М. Д. Деларю и др. Часто у Дельвигов бывали его сослуживец по Императорской публичной библиотеке Н. И. Гнедич, молодой поэт Дмитрий Веневитинов, а также высланный в Россию польский поэт Адам Мицкевич. «Во всём кружке, – вспоминала Анна Петровна, – была родственная простота и симпатия; дружба, шутки и забавные эпитеты, которые придавались чуть не каждому члену маленькой республики, могут служить характеристикой этой детски весёлой семьи».

На вечерах говорили не по–французски, как было принято в тогдашнем светском обществе, а по–русски. Довольно часто здесь звучала музыка – превосходной пианисткой была хозяйка, иногда приглашали молодого композитора и пианиста Михаила Глинку; прекрасно пел, играл на скрипке, гитаре и фортепиано соученик Дельвига по Лицею Михаил Яковлев, нередко под аккомпанемент жены пел и сам хозяин.

«Душою всей этой счастливой семьи поэтов, – вспоминала А. П. Керн, – был Дельвиг… Дельвиг соединял в себе все качества, из которых слагается симпатичная личность. Любезный, радушный хозяин, он умел счастливить всех, имевших к нему доступ».

Анна Петровна быстро оказалась в курсе всех дел и творческих забот членов этого литературно–дружеского кружка. Вместе с С. М. Дельвиг она читала в корректуре «Северные цветы» и «Литературную газету» и сама пробовала переводить французские романы. Своим женским очарованием, начитанностью и искренней любезностью в обращении Керн во многом способствовала созданию особой атмосферы дельвиговских вечеров – открытых, весёлых, шумных, с импровизациями и лёгкой влюблённостью. Здесь она всегда находила понимание, дружескую поддержку и – что немаловажно для молодой кокетливой женщины – восторженное поклонение.

Постоянное и разнообразное чтение помогло нашей героине сформировать хороший литературный вкус, умение отличать истинную художественность от литературных подделок и испытывать наслаждение при встрече с настоящим талантом.

«Приятно жилось в это время, – вспоминала Анна Петровна. – Баронесса приходила ко мне по утрам: она держала корректуру „Северных цветов“. Мы иногда вместе подшучивали над бедным Сомовым, переменяя заглавия у стихов Пушкина, например: „Кобылица молодая“ мы поставили „Мадригал такой–то“. Никто не сердился, а всем было весело. Потом мы занимались итальянским языком, а к обеду являлись к мужу…»

Ближайший помощник А. А. Дельвига по изданию «Северных цветов», а затем и «Литературной газеты» Орест Михайлович Сомов (1793—1833), о котором упомянула А. П. Керн, происходил из Харьковской губернии, окончил университет и с 1817 года обосновался в Петербурге. До 1826 года он состоял столоначальником в правлении Российско–Американской компании, где правителем канцелярии был Кондратий Фёдорович Рылеев. По подозрению в причастности к восстанию декабристов Сомов был арестован 19 декабря 1825 года и заключён в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, но 7 января 1826 года освобождён. С этих пор Орест Михайлович стал жить только литературным трудом. Первые стихотворные, прозаические и переводные произведения он начал печатать ещё во время учёбы в Харьковском университете. По приезде в Петербург он публиковался в журнале «Благонамеренный», состоял членом Вольного общества любителей российской словесности. Сомов являлся автором произведений на тему украинской истории: «Песнь о Богдане Хмельницком – освободителе Малороссии», «Гайдамак», «Юродивый», «Русалка», «Оборотень» и других «малороссийских былей».

Некоторое время Сомов работал в изданиях Булгарина, который ценил его как человека полезного, но, зная, как тот нуждается, обходился с ним дурно и даже иногда обсчитывал его. Однажды Булгарин за что–то прогневался на Сомова и объявил ему отставку. Оставшись без средств к существованию, Сомов в 1827 году предложил свои услуги в качестве помощника в издательских делах А. А. Дельвигу. Тот охотно принял предложение Ореста Михайловича. С этих пор ни одна книжка «Северных цветов» не появлялась без повестей Сомова и его обозрений российской словесности.

«Появление Сомова, – вспоминал Андрей Иванович Дельвиг, – было очень неприятно встречено в обществе Дельвига. Наружность Сомова также была не в его пользу. Вообще постоянно чего–то опасающийся, с красными, точно заплаканными глазами, он не внушал доверия. Пушкин выговаривал Дельвигу, что тот приблизил к себе такого неблагонадёжного и мало способного человека. Плетнёв и все молодые литераторы были того же мнения. Между тем все ошибались насчёт Сомова. Он был самый добродушный человек, всею душою предавшийся Дельвигу и всему его кружку и весьма для него полезный в издании альманаха „Северные цветы“ и впоследствии „Литературной газеты“. Вскоре, однако же, все переменили мнение о Сомове. Он сделался ежедневным посетителем Дельвига или за обедом, или по вечерам. Всё его общество очень полюбило Сомова. Только Пушкин продолжал обращаться с ним с некоторою надменностью».

Со своим приходом в «Северные цветы» О. М. Сомов стал одной из центральных фигур украинского литературного землячества в Петербурге. Он опекал начинающего литератора А. В. Никитенко, вдохновлял благожелательными критическими отзывами «осьмнадцатилетнего стихотворца» Н. В. Гоголя, привлекал к сотрудничеству в альманахе И. П. Котляревского. Орест Михайлович собирал тексты украинских народных песен, малороссийских былей, преданий и сказок.

Сомов был человеком честным и благородным, обладал добрым и кротким нравом и в результате скоро стал любимцем женской части дельвиговского кружка, являясь при этом горячим поклонником Анны Петровны Керн. Кроме взаимной симпатии их сближало трепетное отношение к малороссийскому фольклору и обычаям. Сам Орест Михайлович называл А. П. Керн и С. М. Дельвиг «изящными произведениями природы».

В 1830 году после запрещения Дельвигу издавать «Литературную газету» именно Сомов стал её официальным издателем и редактором и выпускал газету до июня 1831 года.


В 1826 году Анна Петровна познакомилась с Михаилом Ивановичем Глинкой. Вот как она описала эту встречу в воспоминаниях:

«В это время ещё немногие живали летом на дачах. Проводившие его в Петербурге любили гулять в Юсуповом саду, на Садовой. Однажды, гуляя там в обществе двух девиц и Александра Сергеевича Пушкина{37}, я встретила генерала Базена, моего хорошего знакомого. Он пригласил нас к себе на чай и при этом представил мне Глинку, говоря: «Jen e vous promets pas cTexcellent the, car je ne nfy connais quere, mais un accompagnement delicieux: vous entendrez Glinka, un ce nos premiers pianists» (Прекрасного чаю обещать не стану, ибо не знаю в нём толку, но зато обещаю чудесное общество: вы услышите Глинку, одного из первых наших пианистов). Тогда молодой человек, шедший в стороне, сделал шаг вперёд, грациозно поклонился и пошёл подле Пушкина, с которым был уже знаком и прежде. Лишь только мы вошли в квартиру Базена, очень просто меблированную, и уселись на диван, хозяин предложил Глинке сыграть что–нибудь. Нашему хозяину очень хотелось, чтобы Глинка импровизировал, к чему имел гениальные способности, а потому Базен просил нас дать тему для предполагаемой импровизации и спеть какую–нибудь русскую или малороссийскую песню. Мы не решились, и сам Базен запел малороссийскую простонародную песню с очень простым мотивом:

Наварила, напекла

Не для Гришки, для Петра,

Ой лих мой Петрусь,

Бело личко, черноусь!

Глинка опять поклонился своим выразительным, почтительным манером и сел за рояль. Можно себе представить, но мудрено описать моё удивление и восторг, когда раздались чудные звуки блистательной импровизации; я никогда ничего подобного не слыхала, хотя и удавалось мне бывать в концертах Фильда{38} и многих других замечательных музыкантов; но такой мягкости и плавности, такой страсти в звуках и совершенного отсутствия деревянных клавишей я никогда ни у кого не встречала!

У Глинки клавиши пели от прикосновения его маленькой ручки. Он так искусно владел инструментом, что до точности мог выразить всё, что хотел; невозможно было не понять того, что пели клавиши под его миниатюрными пальцами.

В описываемый вечер он сыграл, во–первых, мотив, спетый Базеном, потом импровизировал блестящим, увлекательным образом чудесные вариации на тему мотива, и всё это выполнил изумительно хорошо. В звуках импровизации слышалась и народная мелодия, и свойственная только Глинке нежность, и игривая весёлость, и задумчивое чувство. Мы слушали его, боясь пошевелиться, а по окончании оставались долго в чудном забытьи.

Впоследствии Глинка бывал у меня часто; его приятный характер, в котором просвечивалась добрая, чувствительная душа нашего милого музыканта, произвёл на меня такое же глубокое и приятное впечатление, как и музыкальный талант его, которому равного до тех пор я не встречала. <… >

Он был один из приятнейших и вместе добродушнейших людей своего времени, и хотя никогда не прибегал к злоречию насчёт ближнего, но в разговоре у него было много весёлого и забавного. Его ум и сердечная доброта проявлялись в каждом слове, поэтому он всегда был желанным и приятным гостем, даже без музыки. <… >

Глинка был чрезвычайно нервный, чувствительный человек, и ему было всегда то холодно, то жарко, чаще всего грустно… Являясь ко мне, он просил иногда позволения надеть мою кацавейку и расхаживал в ней, как в мантии, или, бывало, усаживался в угол на диване, поджавши ножки. Летом, кажется, в 1830 году, когда я жила с Дельвигом на даче у Крестовского перевоза, Глинка бывал у нас очень часто и своей весёлостью вызывал на разные parties de plaisir ( увеселительные прогулки). <… >

Михаил Иванович Глинка был такого милого, любезного характера, что узнавши его коротко, не хотелось с ним расставаться, и мы пользовались всяким случаем, чтобы чаще его видеть. Однажды… он пригласил весь наш кружок к себе на чай. Когда мы приехали к нему, он тотчас повёл нас в сад и там угощал фруктами, чаем и своей музыкой. Много мы шутили и долго смеялись над одною из надписей на беседке его садика: «Не пошто далече и здесь хорошо». В конце этого счастливого лета мы ещё сделали поездку в обществе Глинки в Ораниенбаум. Там жила в то лето нам всем близкая по сердцу, дорогая наша О. С. Павлищева (сестра А. С. Пушкина. – В. С), она была больна и лечилась морским воздухом и купаньями. <…>

Ради правды нельзя не признаться, что вообще жизнь Глинки была далеко не безукоризненна. Как природа страстная, он не умел себя обуздывать и сам губил своё здоровье, воображая, что летние путешествия могут поправить зло и вред зимних пирушек; он всегда жаловался, охал, но между тем всегда был первый готов покутить в разгульной беседе. В нашем кружке этого быть не могло, и потому я его всегда видела с лучшей его стороны, любила его поэтическую натуру, не доискиваясь до его слабостей и недостатков».

По поводу знаменитого романса, шедевра двух гениев – поэтического и музыкального – Анна Петровна вспоминала: «Он взял у меня стихи Пушкина, написанные его рукою: „Я помню чудное мгновенье…“, чтоб положить их на музыку, да и затерял их, Бог ему прости! Ему хотелось сочинить на эти слова музыку, вполне соответствующую их содержанию, а для этого нужно было на каждую строфу писать особую музыку, и он долго хлопотал об этом».

Никогда больше Анна Петровна не жила такой насыщенной и в духовном, и в чувственном плане жизнью, как в обществе членов кружка Дельвига.


8 сентября 1826 года привезённый с фельдъегерем из Михайловского Пушкин после более чем часовой беседы с Николаем I в московском Чудовом дворце получил, наконец, освобождение от ссылки. Через несколько дней о радостном событии узнали в Петербурге. Первой 11 сентября откликается на это известие Анна Николаевна Вульф. Она сообщает поэту: «Анет Керн принимает живейшее участие в вашей судьбе. Мы говорим только о вас; она одна понимает меня, и только с ней я плачу». А 15 сентября А. А. Дельвиг пишет Пушкину в Москву: «Поздравляем тебя, милый Пушкин, с переменой судьбы твоей. У нас даже люди прыгают от радости. Я с братом Львом развёз прекрасную новость по всему Петербургу. Плетнёв, Козлов, Гнедич, Слёнин, Керн, Анна Николаевна [Вульф] все прыгают и поздравляют тебя. Как счастлива семья твоя, ты не можешь представить…

Между тем позволь мне завладеть стихами к Анне Петровне» (стихотворение «К***» будет напечатано Дельвигом в «Северных цветах на 1827 г.». – В. С.).

На следующий день, 16 сентября, Пушкину снова отправляет письмо А. Н. Вульф: «…радуюсь вашему освобождению и горячо поздравляю вас с ним… А. Керн вам велит сказать, что она бескорыстно радуется вашему благополучию», – после чего Анна Петровна собственноручно добавляет: «…и любит искренно без затей».

Не после этих ли напоминаний об Анне Керн перед Пушкиным вновь возникает её образ? Во всяком случае, в октябре—декабре 1826 года рождается ещё одно послание «К**» – только на этот раз без одной звёздочки в посвящении и явно противоположного содержания:

Ты богоматерь, нет сомненья,

Не та, которая красой

Пленила только дух святой,

Мила ты всем без исключенья;

Не та, которая Христа

Родила, не спросясь супруга,

Есть бог другой земного круга —

Ему послушна красота,

Он бог Парни, Тибулла, Мура,

Им мучусь, им утешен я.

Он весь в тебя – ты мать Амура,

Ты богородица моя!

Современный исследователь творчества Пушкина М. В. Строганов прокомментировал его следующим образом: «Стихотворение явно рассчитано на то, что адресат его серьёзно считает себя „богоматерью“, и поэтому его убеждают в том, что она – другая „богоматерь“. Таким адресатом Пушкина в 1826 году могла быть только Керн. И даже если стихотворение не предназначалось для передачи ей, она как героиня–адресат всё же учитывалась Пушкиным. Идеал „гения чистой красоты“ не был поколеблен, но Пушкину стало ясно, что кумир выбран неверно. Если в июле 1825 года ему казалось, что Керн – это первая в его жизни мадонна, то через год (а может быть, и раньше – сразу же на другое утро, когда он передавал стихи) он уже понял, что она последняя „вакханка“ в его жизни. Грозной инвективы „вакханке“ он еще не высказал, но на место её в жизни уже указал: „не та…“»[34]

Стихотворение «К**» при жизни Пушкина не публиковалось.


25 декабря 1826 года в Петербурге в Зимнем дворце в присутствии высочайшего двора и всех генералов, офицеров и солдат гвардейских полков, расквартированных в столице и его окрестностях, награждённых медалями за участие в кампании 1812 года и за взятие Парижа, была торжественно открыта Военная галерея. В ней было вывешено более трёхсот портретов военачальников русской армии – участников кампании 1812—1814 годов, написанных английским портретистом Д. Доу и его русскими помощниками А. В. Поляковым и В. А. Голике. В их числе, между портретом М. Б. Барклая–де–Толли и выходом из галереи, во втором ряду находился портрет Ермолая Фёдоровича Керна, мужа Анны Петровны.

На портрете Керн изображён в общегенеральском вицмундире образца 1817 года. На правой стороне груди – звезда ордена Святой Анны 1–й степени, а на левой – крест ордена Святого Георгия 4–й степени, золотой крест за взятие Праги, серебряная медаль участника Отечественной войны 1812 года и крест шведского Военного ордена Меча 4–й степени. На шее – кресты ордена Святого Владимира 3–й степени и прусских орденов Красного орла и Пур ле Мерит.

20 июля 1827 года генерал Керн оставил должность рижского коменданта, ему было «повелено состоять по армии с сохранением содержания, какое он получал в Риге».


15 марта 1827 года после тяжёлой горячки, в бреду повторяя имя Дельвига, умер Дмитрий Владимирович Веневитинов – поэт–философ, испытывавший к Анне Петровне «нежное участие и дружбу». Он любил её общество, вёл с ней беседы, «полные той высокой чистоты и нравственности, которыми он отличался», и даже хотел нарисовать её портрет, говоря, что «любуется ею, как Ифигенией в Тавриде, которая, мимоходом сказать, прекрасна».

А. А. Дельвиг сочинил стихотворение на смерть поэта и сначала вписал его в альбом А. П. Керн, а потом напечатал в «Северных цветах»:


На смерть Веневитинова

ДЕВА

Юноша милый! На миг ты в наши игры вмешался!

Розе подобной красой, как филомела, ты пел.

Сколько любовь потеряла в тебе поцелуев и песен,

Сколько желаний и ласк новых, прекрасных, как ты.

РОЗА

Дева, не плачь! Я на прахе его в красоте расцветаю.

Сладость он жизни вкусив, горечь оставил другим;

Ах! И любовь бы изменою душу певца отравила!

Счастлив, кто прожил, как он, век соловьиный и мой!

«КАК МОЖНО НЕ СОЙТИ С УМА…»

Пушкин, освобождённый царём из ссылки, не торопился в столицу – в течение семи месяцев (до мая 1827 года), лишь ненадолго отлучившись в Михайловское, он оставался в Москве.

«С Пушкиным я опять увиделась в Петербурге, – вспоминала А. П. Керн, – в доме его родителей, где я бывала почти всякий день, и куда он приехал из своей ссылки в 1827 году (22 мая. – В. С.), прожив в Москве несколько месяцев. Он был тогда весел, но чего–то ему недоставало. Он как будто не был так доволен собою и другими, как в Тригорском и Михайловском. <… > Тотчас по приезде он усердно начал писать, и мы его редко видели. Он жил в трактире Демута{39}, его родители – на Фонтанке, у Семёновского моста, я с отцом и сестрою близ Обухова моста, и он иногда заходил к нам, отправляясь к своим родителям. <…>

Именины свои (2 июня. – В. С.), праздновал он в доме родителей, в семейном кружку, и был очень мил. Я в этот день обедала у них и имела удовольствие слушать его любезности. После обеда Абрам Сергеевич Норов, подойдя ко мне с Пушкиным, сказал: «Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, а он так много вам писал прекрасных стихов?» – «И в самом деле, – отвечала я, – мне бы надо подарить вас чем–нибудь: вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне». Он взял кольцо, надел его на свою маленькую, прекрасную ручку и сказал, что даст мне другое. В этот вечер мы говорили о Льве Сергеевиче, который в то время служил на Кавказе, и я, припомнив стихи, написанные им ко мне, прочитала их Пушкину. Вот они:

Как можно не сойти с ума,

Внимая вам, на вас любуясь;

Венера древняя мила,

Чудесным поясом красуясь,

Алкмена, Геркулеса мать,

С ней в ряд, конечно, может стать,

Но, чтоб молили и любили

Их так усердно, как и вас,

Вас спрятать нужно им от нас,

У них вы лавку перебили!{40}

Пушкин остался доволен стихами брата и сказал очень наивно: «И он тоже очень умён».

Упомянутый Анной Петровной Абрам (Авраам) Сергеевич Норов (1795—1869) – участник войны 1812 года, в Бородинской битве потерял ногу, в Москве попал в плен к французам, после их отступления был вывезен в своё саратовское имение, где лечился в течение 1813—1814 годов. Продолжая службу в армии, Норов в 1820 году был произведён в полковники. 11 февраля 1827 года он стал чиновником по особым поручениям в Министерстве внутренних дел. Софья Михайловна Дельвиг писала подруге А. Н. Карелиной 13 октября 1824 года: «Норов… всё так же добр и мил, но невозможно рассеян. Мне рассказывали, что вчера он вошёл в один дом, ни с кем не поздоровавшись, даже с хозяйкой, и просто–напросто уселся, ничего не говоря; затем вспомнил, как он поступил, и был очень этим смущён; однако ему по простоте сердечной простили его промах, так как всем известна его рассеянность».

С 1841 года А. С. Норов являлся почётным членом Российской академии наук по отделению русского языка и словесности, с 1851 года – ординарным академиком, а в 1854 году был назначен министром народного просвещения. При нём были сняты ограничения на приём в университеты, разрешено выписывать из–за границы научные книги без цензурного досмотра. Позже Норов стал действительным тайным советником, сенатором, членом Государственного совета. Он известен и как писатель, переводчик, собиратель рукописей; состоял членом Общества любителей словесности, наук и художеств, Вольного общества любителей российской словесности, Русского географического общества. Он является автором книг «Путешествия по Сицилии в 1822 г.» (СПб., 1828), «Путешествие по Святой земле в 1835 г.» (СПб., 1854. Ч. 1, 2) и «Исследование об Атлантиде» (СПб., 1854).

«На другой день, – вспоминала Анна Петровна, – Пушкин привёз мне обещанное кольцо с тремя бриллиантами и хотел было провести у меня несколько часов; но мне нужно было ехать с графинею Ивелич, и я предложила ему прокатиться к ней в лодке. Он согласился, и я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском. Он шутил с лодочником, уговаривал его быть осторожным и не утопить нас. Потом мы заговорили о Веневитинове, и он сказал: „Pourquoi Tavez vous laissemourir? Il etait aussi amoureux de vous, rTest ce pas?“ (Отчего вы позволили ему умереть? Он ведь тоже (выделено мной. – В. С.) был влюблён в вас, не правда ли?). На это я отвечала ему, что Веневитинов оказывал мне только нежное участие и дружбу, и что сердце его давно уже принадлежало другой. Тут, кстати, я рассказала ему о наших беседах с Веневитиновым, полных той высокой чистоты и нравственности, которыми он отличался; о желании его нарисовать мой портрет и о моей скорби, когда я получила от Хомякова его посмертное изображение. Пушкин слушал мой рассказ внимательно, выражая только по временам досаду, что так рано умер чудный поэт. <… > Вскоре мы пристали к берегу, и наша беседа кончилась… »

Близкая знакомая А. П. Керн графиня Екатерина Марковна Ивелич (Анна Петровна называла её «Екатерина Маркович») была оригинальной личностью. Дочь сенатора и родственница Пушкиных через свою мать – урождённую Турчанинову, в 1820–х годах она жила в Петербурге на Фонтанке близ Калинкина моста, рядом с Пушкиными. Поэт часто бывал у Ивелич, в годы ссылки переписывался с нею. В 1824 году в письме к брату Льву Александр Сергеевич назвал её «милой кузиной» и отметил её ум и любезность. «Некрасивая лицом, – вспоминал современник, – она отличалась замечательным остроумием; её прозвища и эпиграммы действовали как ядовитые стрелы». В её манерах и поведении было много мужского, она носила мужское платье и… влюблялась в женщин.

B 1824 году с Е. М. Ивелич познакомилась будущая жена Дельвига C. M. Салтыкова. Графиня сразу же возмутила её своим вульгарным тоном. Софья Михайловна писала своей подруге А. Н. Карелиной: «Она больше походит на гренадера самого дурного тона, чем на барышню. Что за походка, что за голос, что за выражения! К тому же она нюхает табак и курит, когда никого нет; выкурила пять или шесть трубок при мне в течение одного вечера. Какова девица?»

Однако познакомившись с Екатериной Марковной ближе, Софья Михайловна совершенно переменила мнение о ней. «Я никак не предполагала, – поделилась она с Карелиной, – что у неё столько ума и такая благородная страсть к поэзии. Ужасно досадно, что у неё, из–за её манер, вид мужчины. Она сама пишет русские стихи, и вовсе неплохие. Она уверяла меня, что Пушкин совсем не такой плохой человек, как о нём говорят, что этой репутации он не заслуживает, что он очень хороший малый и т. д.».

Графиня была другом Ольги Сергеевны Пушкиной. Однако эта «старая девушка» имела неосторожность передавать матери Пушкина все дурные слухи о сыне, за что поэт отомстил Ивелич, выведя её в пятой песне «Руслана и Людмилы» в образе суровой Дельфиры:

…под юбкою гусар,

Лишь дайте ей усы да шпоры!

…блажен и тот,

Кто от Дельфиры убегает

И даже с нею не знаком.

В описываемое Анной Петровной время (в 1827 году) в том же доме генеральши Штерич, в котором снимала квартиру Керн, проживал 23–летний студент Петербургского университета Александр Васильевич Никитенко – в будущем известный литератор, профессор русской словесности Петербургского университета, впоследствии академик, а с августа 1833 года – цензор. Его отец был крепостным графа Д. Н. Шереметева – сначала певчим крепостной капеллы, затем писарем, управляющим имениями, ходатаем по делам, учителем. Александр Васильевич закончил Воронежское уездное училище, но путь в университет для крепостного был закрыт. Его освобождению от зависимости, которое произошло в октябре 1824 года, способствовали будущие декабристы К. Ф. Рылеев, граф З. Г. Чернышёв и А. М. Муравьёв. Сразу же после получения вольной Никитенко поступил в Петербургский университет на философско–юри–дический факультет.

В своём дневнике А. В. Никитенко поведал о «романе» с Анной Петровной, ни к чему существенному, однако, не приведшем. В этих записях содержится много ценных сведений для понимания характера и поведения нашей героини, её манеры общения, её отношения к Пушкину.

«Несколько дней тому назад, – записал он 23 мая 1827 года, – г–жа Штерич праздновала свои именины. У ней было много гостей и, в том числе, новое лицо, которое, должен сознаться, произвело на меня довольно сильное впечатление. Когда я вечером спустился в гостиную, оно мгновенно приковало к себе моё внимание. То было лицо молодой женщины поразительной красоты (выделено мной. – В. С.). Но меня всего более привлекла в ней трогательная томность в выражении глаз, улыбки, в звуках голоса.

Молодая женщина эта – генеральша Анна Петровна Керн, рождённая Полторацкая.

Отец её, малороссийский помещик, вообразил себе, что для счастья его дочери необходим муж генерал. За неё сватались достойные женихи, но им всем отказывали в ожидании генерала. Последний, наконец, явился. Ему было за пятьдесят лет. Густые эполеты составляли его единственное право на звание человека. Прекрасная, и к тому же чуткая, чувствительная Анета была принесена в жертву этим эполетам. С тех пор жизнь её сделалась сплетением жестоких горестей. Муж её был не только груб и вполне недоступен смягчающему влиянию её красоты и ума, но ещё до крайности ревнив. Злой и необузданный, он истощил над ней все роды оскорблений. Он ревновал её даже к отцу. Восемь лет промаялась молодая женщина в таких тисках, наконец, потеряла терпение, стала требовать разлуки и в заключение добилась своего. С тех пор она живёт в Петербурге очень уединённо. У неё дочь, которая воспитывается в Смольном монастыре.

В день именин г–жи Штерич мне пришлось сидеть около неё за ужином. Разговор наш начался с незначительных фраз, но быстро перешёл в интимный, задушевный тон. Часа два времени пролетели как один миг. <… > Я и после именинного вечера уже не раз встречался с ней. Она всякий раз всё больше и больше привлекает меня не только красотой и прелестью обращения, но ещё и лестным вниманием, какое мне оказывает. Сегодня я целый вечер провёл с ней у г–жи Штерич. Мы говорили о литературе, о чувствах, о жизни, о свете. Мы на несколько минут остались одни, и она просила меня посещать её.

– Я не могу оставаться в неопределённых отношениях с людьми, с которыми сталкивает меня судьба, – сказала она при этом. – Я или совершенно холодна к ним, или привязываюсь к ним всеми силами сердца и на всю жизнь.

Значение этих слов ещё усиливалось тоном, каким они были произнесены, и взглядом, который их сопровождал. Я вернулся к себе в комнату отуманенный и как бы в состоянии лёгкого опьянения.

24 [мая]. Вечером я зашёл в гостиную Серафимы Ивановны [Штерич], зная, что застану там г–жу Керн… Вхожу. На меня смотрят очень холодно. Вчерашнего как будто и не бывало. Анна Петровна находилась в упоении радости от приезда поэта А. С. Пушкина, с которым она давно в дружеской связи. Накануне она целый день провела с ним у его отца и не находит слов для выражения своего восхищения. На мою долю выпало всего два–три ледяных комплимента, и то чисто литературных.

26 [мая]. Она… пригласила меня к себе. Часа три пролетели в оживлённой беседе. Сначала я был сдержан, но она скоро меня расшевелила и опять внушила к себе доверие. Нельзя же, в самом деле, говорить так трогательно, нежно, с таким выражением в глазах – и ничего не чувствовать. Я совсем забыл о Пушкине в то время. Она говорила, что понимает меня, что желает участвовать в моих литературных трудах, что она любит уединение, что постоянна в своих чувствах, что её понятия почти во всём сходны с моими. <…> Наконец, просила меня дня на три приехать в Павловск, когда она там будет.

После 24–го я держал сердце на привязи и решился больше не видаться с ней, но она сама позвала меня к себе. <…>

29 [мая]. Сегодня я хотел идти к ней, подошёл почти к самым дверям её и вернулся назад.

8 [июня]. Г–жа Керн переехала отсюда на другую квартиру. Я порешил не быть у неё, пока случай не сведёт нас опять. Но сегодня уже я получил от неё записку с приглашением сопровождать её в Павловск. Я пошёл к ней: о Павловске больше и речи не было. Я просидел у неё до десяти часов вечера. Когда я уже прощался с ней, пришёл поэт Пушкин. Это человек небольшого роста, на первый взгляд не представляющий из себя ничего особенного. Если смотреть на его лицо, начиная с подбородка, то тщетно будешь искать в нём до самых глаз выражения поэтического дара. Но глаза непременно остановят вас: в них вы увидите лучи того огня, которым согреты его стихи – прекрасные, как букет свежих весенних роз, звучные, полные силы и чувства. Об обращении его и разговоре не могу сказать, потому что я скоро ушёл».

Уже из этих строк видно, что отношение Никитенко к Пушкину было сдержанно–недоброжелательным, и одной из причин тому была Анна Петровна, её явно выраженное предпочтение Пушкина.

Продолжаем читать дневник А. В. Никитенко: «12 [июня]. Сегодня мы с Анной Петровной Керн обменялись письмами. Предлогом были книги, которые я обещался доставить ей. Ответ её умный, тонкий, но не уловимый. Вечером я получил от неё вторую записку: она просила меня принести ей мои кое–какие отрывки и вместе с нею прочитать их. Я не пошёл к ней за недостатком времени.

22 [июня]. Сегодня г–жа Керн прислала мне часть записок своей жизни, для того, чтобы я принял их за сюжет романа, который она меня подстрекает продолжать. В этих записках она придаёт себе характер, который, мне кажется, составила из всего, что почерпнуло её воображение из читанного ею. <… >

23 [июня]. Вечером читал отрывки своего романа г–же Керн. Она смотрит на всё исключительно с точки зрения своего собственного положения, и потому сомневаюсь, чтобы ей понравилось что–нибудь, в чём она не видит самоё себя. Она просила меня оставить у неё мои листки.

Не знаю, долго ли я уживусь в дружбе с этой женщиной. Она удивительно неровна в обращении и, кроме того, малейшее противоречие, которое она встречает в чувствах других со своими, мгновенно отталкивает её от них. Это уж слишком переутончённо.

Вчера, говоря с ней о человеческом сердце, я сказал:

– Никогда не положусь я на него, если с ним не соединена сила характера. Сердце человеческое само по себе беспрестанно волнуется, как кровь, его движущая: оно непостоянно и изменчиво.

– О, как вы недоверчивы, – возразила она, – я не люблю этого. В доверии к людям всё моё наслаждение. Нет, нет! Это не хорошо!

Слова сии были сказаны таким тоном, как будто я потерял всякое право на её уважение.

24 [июня]. Я не ошибся в своём ожидании. Г–жа Керн раскритиковала, как говорится, в пух отрывки моего романа. По её мнению, герой мой чересчур холодно изъясняется в любви и слишком много умствует, а не просто умничает».

Анна Петровна написала Никитенко: «Посылаю вам отрывки ваши и – если позволите – скажу вам мнение об оных и чувства, возбуждённые сим чтением: я нахожу, что ваш Герой – не влюблён! – что он много умствует и что после холодного, продолжительного рассуждения как бы не у места несколько страстных и пламенных выражений. <… > Глубокое чувство – не многоречиво. <… > Вы желаете сделать впечатление на чувства и чтоб изображаемые вами были найдены естественны и сильны? – заставьте любить вашего Героя, – он не любит, он холоден, как лёд! – Поверьте, что я не ошибаюсь, и чтение, и опытность – позволяют мне судить о сей статье».

Никитенко признавался, что был обескуражен напором А. П. Керн.

«Я готов бы её уважать за откровенность, – записал он в дневнике, – тем более что по самой задаче моего романа главное действующее лицо в нём должно быть именно таким. Но требовательный тон её последних писем ко мне, настоятельно выражаемое желание, чтобы я непременно воспользовался в своём произведении чертами её характера и жизни, упрёки за неисполнение этого показывают, что она гневается просто за то, что я работаю не по её заказу.

Она хотела сделать меня своим историографом, и чтобы историограф сей был бы панегиристом. Для этого она привлекала меня к себе и поддерживала во мне энтузиазм к своей особе. А потом, когда выжала бы из лимона весь сок, корку его выбросила бы за окошко, – и тем всё кончилось бы. Это не подозрения мои только и догадки, а прямой вывод из весьма недвусмысленных последних писем её.

Женщина эта очень тщеславна и своенравна. Первое есть плод лести, которую, она сама признавалась, беспрестанно расточали её красоте, её чему–то божественному, чему–то неизъяснимо в ней прекрасному, – а второе есть плод первого, соединённого с небрежным воспитанием и беспорядочным чтением.

В моём ответе на её сегодняшнее письмо я высказал кое–что из этого, но, конечно, в самой мягкой форме».

Кажется, претензии Никитенко к нашей героине больше похожи на самооправдания неудачливого поклонника.

Приведём ещё несколько его дневниковых записей.

«26 [июня]. Сегодня получил от г–жи Керн в ответ на моё письмо записку следующего содержания: „Благодарю вас за доверие. Вы не ошиблись, полагая, что я умею вас понимать“.

4 [июля]. Был у г–жи Керн. Никто из нас не вспоминал о нашей недавней размолвке, за исключением разве маленького намёка в виде мщения с её стороны. Я застал её за работой.

– Садитесь мотать со мной шёлк, – сказала она.

Я повиновался. Она надела мне на руки моток, научила как держать его, и принялась за работу. <…> После пошли мы гулять в сад герцога Виртембергского. Народу было множество. В двух местах гремела музыка. Но мне гораздо приятнее было слушать малороссийские песни, которые пела сестра г–жи Керн по нашем приходе с гулянья. У ней прелестный голос, и в каждом звуке его чувство и душа. Слушая её, я совсем перенёсся на родину, к горлу подступали слёзы…»

В начале 1828 года Никитенко окончил университет и поступил на должность младшего чиновника в канцелярию попечителя Петербургского учебного округа. Затем он преподавал в университете сначала курс политической экономии и русскую словесность и одновременно исполнял обязанности цензора отдельных книг и периодических изданий.

Потерпев фиаско в негласном соперничестве за благосклонность красавицы Анны Керн, Никитенко затаил обиду на Пушкина и стал ждать случая отквитаться. С приходом нового министра народного просвещения С. С. Уварова и председателя цензурного комитета М. В. Корсакова такая возможность представилась. С подачи Никитенко Уваров исключил из поэмы Пушкина «Анджело» восемь стихов и приказал впредь подвергать цензуре сочинения поэта на общих основаниях, а не отсылать их на просмотр императору. Никитенко также подверг тщательной цензуре «Поэмы и повести А.С.Пушкина» (1835. Ч. 1, 2), «Стихотворения Александра Пушкина» (1835. Ч. 4), его стихи в «Библиотеке для чтения» (1834, 1835) и даже «Сказку о золотом петушке», в которую внёс свои «исправления». Все эти действия вызвали резкое недовольство Пушкина. В письме к П. А. Плетнёву поэт назвал цензора «ослёнком».


Среди соискателей благосклонности Анны Петровны были двоюродные братья А. А. Дельвига Андрей и Александр Ивановичи. Младший, Андрей Дельвиг (1813—1887), в 1821—1826 годах воспитывался в пансионе Д. Н. Лопухиной в Москве, с октября 1826 года жил в Петербурге, где обучался сначала в Военно–строительном училище, затем в Институте корпуса инженеров путей сообщения, директором которого был П. П. Базен. Он принимал участие в дельвиговских литературных вечерах и, по словам Алексея Вульфа, в начале 1829 года «начинал за ней (нашей героиней. – В. С.) волочиться».

Андрей Иванович Дельвиг окончил в 1832 году Институт корпуса инженеров путей сообщения и в течение тридцати лет являлся одним из руководителей строительства важнейших инженерных сооружений Центральной России (реконструкция московского водопровода, строительство Тульского оружейного завода, соединение верховий рек Москва и Волга, устройство набережной на Москве–реке), председательствовал в Архитектурном совете комиссии по постройке храма Христа Спасителя. Он – автор фундаментального труда «Руководство к устройству водопроводов» (М., 1856), один из основателей и первый председатель Русского технического общества, сенатор.

В 1872—1878 годах А. И. Дельвиг написал «Мои воспоминания», которые завещал опубликовать только после 1910 года (четырёхтомное издание, с цензурными купюрами и редакционной правкой, вышло в Москве в 1912—1913 годах)[35]. В этих мемуарах, охватывающих период 1820—1870–х годов и основанных, вероятно, на дневниковых записях, содержатся исключительно объективные и точные – и с хронологической и с исторической точек зрения – сведения интимно–биографического, исторического и политического характера. Много страниц в них посвящено литературной жизни 1820–х годов, А. А. Дельвигу, А. С. Пушкину, П. А. Плетнёву, О. М. Сомову, а также встречам автора с П. Я. Чаадаевым, М. Ю. Лермонтовым, А. И. Герценом, Н. А. Некрасовым. Андрей Иванович рассказал в воспоминаниях много нового и интересного и о жизни Анны Петровны:

«А. П. Керн, дочь Петра Марковича Полторацкого, была отдана 15–ти лет от роду замуж за старого генерал–лейтенанта Керна, человека не очень умного. Она с ним жила недолго, имела от него дочь, которая в 1827 году была уже в Смольном монастыре. Разойдясь с мужем, А. П. Керн жила несколько времени у Прасковьи Александровны Осиповой, по первому мужу Вульф, в с. Тригорском, по соседству с с. Михайловским, в котором Пушкин проводил время своего изгнания. <…> Жена Дельвига, несмотря на значительный ум, легко увлекалась, и одним из этих увлечений была её дружба с А. П. Керн, которая наняла небольшую квартиру в одном с Дельвигами доме и целые дни проводшта y них, а в 1829 году переехала к ним и на нанятую ими дачу. Мне почему–то казалось, что она (Анна Петровна. – В. С.) с непонятною целию хочет поссорить Дельвига с его женою, и потому я не был к ней расположен. Она замечала это и меня недолюбливала. Между тем она свела интригу с братом моим Александром{41} (прапорщиком лейб–гвардии Павловского полка, которому в 1828 году было только 18 лет и который был на десять лет её моложе. – В. С.) и сделалась беременною. Вскоре они за что–то поссорились. В 1829 году, когда А. П. Керн была уже в ссоре с братом Александром, она вдруг переменилась ко мне, часто зазывала в свою комнату, которую занимала на даче, нанятой Дельвигом, ласкала меня, заставляла днём отдыхать на её постели».

Алексей Вульф в дневнике также отметил этот факт: «По несколько вечеров провёл я наедине почти с нею (С. М. Дельвиг. – В. С.), за Анной Петровной в другой комнате обыкновенно волочился Андрей Иванович Дельвиг». Вероятно, это был первый любовный опыт молодого человека.

«Я, ничего не зная об её связи с братом Александром, – писал Андрей Иванович, – принимал эти ласки на свой счёт, что, конечно, нравилось мне, тогда 16–ти летнему юноше, но эти ласки имели целию через меня примириться с братом, что однако же не удалось. Возбуждённые во мне её ласками надежды также не имели последствий». С дачи

A. П. Керн переехала на квартиру, ею нанятую далеко от Дельвигов, и они более не виделись. «Я продолжал у неё бывать, – вспоминал Вульф, – но очень редко; впрочем, произведённый в 1830 г. в прапорщики, был у неё у первой в офицерском мундире.

Впоследствии я у неё бывал в 1831 и 1832 гг., когда она была в дружбе с Флоранским, о котором говорили, что он незаконнорождённый сын Баратынского, одного из дядей поэта. В её старости я её встречал в 60–х гг. в Петербурге у Николая Николаевича Тютчева и в последний раз в декабре 1868 г. в Киеве, где она жила со вторым мужем, уволенным от службы учителем гимназии, Виноградским, в большой бедности».


В 1828 году Анна Петровна возобновила близкие отношения со своим кузеном. Алексей Николаевич Вульф в дневниках поведал о многих пикантных эпизодах его романа с Анной Петровной (кстати, именно так, по имени–отчеству он всегда и называл её). Приведём некоторые записи:

«1828 год, 25—26 августа. От Анны Петровны получил очень нежное письмо. Елизавета Петровна (сестра А. П. Керн. – B. С.) эти дни была мила, несравненно веселее прежнего и говорит, что опять по–прежнему любит.

2 и 3 сентября. Лиза эти дни немного ревновала меня к Анне Петровне, но вообще была нежна и верила в мою любовь.

30 сентября. Утро я ездил с визитами и обедал у Бегичевых; потом был с Анной Петровной.

18 октября. Поутру я зашёл к Анне Петровне и нашёл там, как обыкновенно, Софью (С. М. Дельвиг, за которой Вульф также довольно активно ухаживал. – В. С.). <… > Вечером я нашёл её там же. Анна Петровна заснула, и мы остались одни. <…> Она мне предложила дружбу; я отвечал, что та не существует между мужчиною и женщиною… – «Что же вы чувствуете к Анне Петровне, когда не верите в дружбу?» – спросила она. «Это следствие любви, – отвечал я, – её ко мне!»

23 октября. Анна Петровна сказала мне, что вчера поутру у ней было сильное беспокойство: ей казалося чувствовать последствия нашей дружбы. Мне это было неприятно и вместе радостно: неприятно ради её, потому что тем бы она опять (выделено мной. – В. С.) приведена была в затруднительное положение, а мне радостно, как удостоверение в моих способностях физических. – Но, кажется, она обманулась.

26 октября. Обедал я у Пушкина, потом был у Княжеви–ча, а вечером зашёл к Анне Петровне. Она, бедная, страдает болью в груди, и прогнала меня от себя.

28 ноября. Пётр Маркович у меня остановился; к нему сегодня приходила Анна Петровна, но, не застав его дома, мы были одни. Это дало мне случай её жестоко обмануть; мне самому досаднее было, чем ей, потому что я уверял её, что я ранее кончил, а в самом деле не то было, я увидел себя бессильным, это досадно и моему самолюбию убийственно. Но зато вечером мне удалось так, как ещё никогда не удавалось.

1829 год, 16 января. Софья [Дельвиг] и Анна Петровна были очень рады меня видеть. <…> Вечером я провожал (Анну Петровну. – В. С.) до её комнаты, где прощальным, сладострастным её поцелуям удавалось иногда возбудить мою холодную и вялую чувственность. Должно сознаться, что я с нею очень дурно себя вёл».

Такие родственно–любовные отношения между ними продолжались на протяжении четырёх лет. При этом они не стесняли друг друга в иных сердечных увлечениях: Алексей Вульф одновременно «не платонически» развращал сестру Анны Петровны Лизу Полторацкую{42} и активно ухаживал за женой Дельвига, а Анна Петровна «водила дружбу» и с членами литературного кружка Дельвига, и с молодыми прапорщиками.


«Зимой (вероятно, в октябре—ноябре. – В. С.) 1828 года, – вспоминала Анна Петровна, – Пушкин писал Полтаву и, полный её поэтических образов и гармонических стихов, часто входил ко мне в комнату, повторяя последний, написанный им стих; так, он раз вошёл, громко произнося:

Ударил бой, Полтавский бой!

Он это делал всегда, когда его занимал какой–нибудь стих, удавшийся ему, или почему–нибудь запавший ему в душу… »

Саратовская пушкинистка Л. А. Карваль в работе «Портрет Анны Керн»[36] , используя святцы{43} в качестве ключа к атрибуции набросков портретов и текстов, сделанных рукою поэта, пришла к довольно неожиданным открытиям.

По её предположению, летом 1828 года (вероятно, 26 июля), в день именин Ермолая Фёдоровича Керна, на 23–й странице рукописи «Полтавы» Пушкин набросал портрет оставленного мужа Анны Петровны, а ей самой адресовал расположенные под портретом стихотворные строки:

Мила очам, как вешний цвет,

Взлелеянный в тени дубравной —

Странна…

Это – отрывок из поэтической характеристики дочери Кочубея, но они во многом соответствуют Анне Петровне, выросшей в Лубнах под Полтавой в тени дубовых рощ. И эта отмеченная Пушкиным странность, о которой она и сама писала: «Я ведь не похожа на других!» Перед нами ещё один образ пушкинской поэзии, навеянный встречами с Анной Керн.


«Посещая меня (вероятно, в начале 1829 года. – В. С.), – писала наша героиня в «Воспоминаниях о Пушкине», – он рассказывал иногда о своих беседах с друзьями… Пушкин много шутил. Во время этих шуток ему попался под руку мой альбом – совершенный слепок с того уездной барышни альбома, который описал Пушкин в Онегине и он стал в нём переводить французские стихи на русский язык и русские на французский.

В альбоме было написано:

Oh, si dans L'immortelle vie

Il existait un etre parfait,

Oh, mon aimable et douce amie,

Comme toi sans doute il est fait – etc. etc.

Пушкин перевёл:

Если в жизни поднебесной

Существует дух прелестный,

То тебе подобен он.

Я скажу тебе резон:

Невозможно!»

По мнению М. В. Строганова, в этих строках Пушкин, в шутливой форме развивая тему явления «гения чистой красоты», заявляет: «…если на земле возможно воплощение „гения чистой красоты“, то таким воплощением должна бы быть ты, но это невозможно»[37].

«Под какими–то весьма плохими стихами, – цитируем дальше воспоминания Анны Петровны, – было написано: „Ecrit dans mon exil“{44}. Пушкин приписал:

Amour, exil!{45}

Какая гиль!{46}»

Строганов так комментирует эти строчки: «Первый стих говорит о любви в изгнании – о встрече в Тригорском, о прогулке в Михайловском… Но всё ушло в прошлое и уже подверглось переоценке: „Какая гиль!“

«Дмитрий Николаевич Барков{47}, – вспоминает далее А. П. Керн, – написал одни, всем известные стихи не совсем правильно, и Пушкин, вместо перевода, написал следующее:

Не смею вам стихи Баркова

Благопристойно перевесть

И даже имени такова

Не смею громко произнесть!

Так несколько часов было проведено среди самых живых шуток, и я никогда не забуду его игривой весёлости, его детского смеха, которым оглашались в тот день мои комнаты».


Альбом А. П. Керн, в который были занесены эти стихотворения, постигла печальная участь. Об этом в 1937 году рассказала Любовь Павловна Полторацкая, племянница Анны Петровны:

«У меня, Любови Павловны, был один случай в жизни, о котором и ныне, через полстолетия вспоминаю с болью.

В то время мне было всего 13 лет от роду. Учили меня, как всех девочек дворянских сословий, «чему–нибудь и как–нибудь». Главным образом – языкам, игре на фортепиано и танцам, так что общее развитие было, конечно, слабое. Однако читать я любила и частенько рылась в нашей старой библиотеке. Уж не знаю, от кого остались эти книги, кем они были собраны и кто их читал. Там имелось богатое собрание романов на французском языке и много непонятных мне книг, переплетённых в жёлтую кожу с тиснениями, и пачки тетрадей и писем. Всё это было в ту пору свалено за ненадобностью в «коморе» – чистом амбарчике из толстых брёвен с дощатым полом и низким потолком. Тут же лежала и всякая хозяйственная рухлядь, накопившаяся за много лет. Замыкалась «комора» на железные винтовые болты и висячий замок.

Однажды осенью, когда наша домоправительница Олимпиада Васильевна отлучилась в наш соседний хутор за курами, утками и гусями и прочей живностью (такая отлучка производилась периодически несколько раз в год), я забралась в её комнатку, завладела связкой ключей, всегда висевших в её отсутствие на большом костыле под изголовьем её постели, и забралась в «комору». Мы всегда любили рыться в кучах старых вещей, безмолвных свидетелей прошлого – старинных изломанных ларцах и несессерах, во всяких домашних рукоделиях, рамочках и миниатюрах.

Я распахнула двери. Косые лучи солнца ярко озарили внутренность этого своеобразного хранилища, где наряду со всяким хламом груды книг заполняли в беспорядке широкие полки, завалили все углы. Вскоре я разыскала «Детское чтение» в новиковском, кажется, ещё издании. А может быть «Друг детей», или ещё как–нибудь по иному именовался этот журнал, уже позабыла. Его отложила в сторону, чтобы забрать с собой. Потом привлекло внимание литературное издание Вольтера, обильно украшенное чудесными гравюрами на дереве. Одна гравюра заставила покраснеть. Я быстро засунула старого философа на прежнее место и, весело чихая от пыли, которая струилась столбиком в полосках солнечных лучей, продолжила свои поиски.

Вскоре привлёк моё внимание старый альбом; то была довольно объёмистая тетрадь в четверть листа в кожаном переплёте тёмно–зелёного сафьяна с золотым обрезом, довольно толстая. В то время все мы, девочки–подростки, чувствовали слабость к альбомам со стишками и всякими сувенирами и старались, обычно, обзаводиться собственными альбомчиками, куда на листочках сиреневой или бледно–розовой бумаги мы списывали любимые стихи, и весьма гордились, если кто–нибудь из кузенов или приятелей заносил сюда продукты своего творчества, большей частью, конечно, явно подражательного характера. Я зачиталась найденной тетрадью, не без тайной мысли списать что–нибудь для себя.

При всей своей неопытности я с первых строк почувствовала, что это не наши наивные полуребяческие писания, а что–то очень сильное и смелое. Смущаясь и краснея, дочитала до конца несколько отрывков и увидела под одним из них подпись Пушкина. Об этом имени так часто говорила в нашем доме наша взрослая молодёжь, и это усилило интерес. Особенно, когда приметила, что все стихотворения написаны одной рукой, как мне показалось, рукой подписи.

Обыкновенно, мои кузины и кузены и молодые тётушки, наше старшее поколение молодёжи, занятые своими беспрестанными романами, со смехом отгоняли нас, подростков, в минуты своих игривых бесед. И этим, конечно, будили острое любопытство к запретному. Из разговоров дворовых девушек, которые бывали более откровенными, я уже, должна сознаться, была осведомлена о многом. И вот, горя от нетерпения вкусить скорее от запретного плода, я унесла тетрадь к себе в мезонин. Засунула её за зеркало и несколько дней перечитывала украдкой. Ещё на нескольких страницах увидела подпись Пушкина. Ещё были подписи Родзянко, Вульфа и, кажется, Языкова. В последнем, однако, не уверена – может быть, что запамятовала или перепутала.

Эти дни были заполнены тревогой. Я замечала, что от этого чтения моя безмятежная детскость нарушается и тает как льдинка от горячего прикосновения солнца. Было жутко, и сладко, и страшно от ощущения соблазна и греха. За несколько дней я осунулась и побледнела. Старшие стали примечать. Начались тревожные расспросы. В конце концов я не выдержала.

В одно осеннее утро, когда наша горничная девушка, закончив уборку мезонина, спустилась по лестнице вниз, и заглохли звуки её шагов, я прислушалась к воцарившейся тишине и извлекла из–за зеркала свою заветную тетрадь. Крепко прижала её к груди, где сильно колотилось сердце… Наконец решилась и… бросила её в пылающий камин. Пламя сразу охватило горячими языками старые пожелтевшие листки. Они быстро коробились от жара, свёртываясь в трубочки и превращаясь в пепел. Сафьяновый переплёт противился дольше. Он долго не поддавался огню. Но через несколько минут уступил и он разрушительному действию пламени, и вскоре от тетради, которая так волновала меня стыдом и страхом, осталось лишь изваяние полуразвёрнутой тетради из хрупкого серого пепла. Я глядела с сожалением и чувством смутного раскаяния. Потом прикоснулась к пепельной книге железной кочергой, и тетрадь тронулась, зашевелилась, как живая, и быстро распадаясь, поднялась клочками пепла и вылетела в трубу.

Так закончился мой первый соблазн и первый девичий стыд»[38].

В конце января 1828 года А. А. Дельвиг, состоявший чиновником особых поручений в Министерстве внутренних дел, был командирован в Харьков для проведения следствия о заготовке провианта для войск по завышенным ценам. Жена поехала с ним.

«Пока барон (Дельвиг. – В. С.) был в Харькове, – писала Анна Петровна исследователю творчества Пушкина П. В. Анненкову, – мы переписывались с его женою, и она мне прислала из Курска экспромт барона:

Я в Курске, милые друзья,

И в Полторацкого таверне{48}

Живее вспоминаю я

О деве Лизе, даме Керне!»

«Когда Дельвиг с женою уехали в Харьков, – вспоминала Анна Петровна, – я с отцом и сестрою перешла на их квартиру (Загородный проспект, дом Кувшинникова. – В. С.).

Пушкин заходил к нам узнавать о них и раз поручил мне переслать стихи к Дельвигу, говоря: «Да смотрите, сами не читайте и не заглядывайте».

Я свято исполнила и после уже узнала, что они состояли в следующем:

Как в ненастные дни собирались они

Часто.

Гнули, Бог их прости, от пятидесяти

На сто.

И отписывали, и приписывали

Мелом.

Так в ненастные дни занимались они

Делом{49}.

Эти стихи он написал у князя Голицына (Сергея Григорьевича. – В. С.), во время карточной игры, мелом на рукаве. Пушкин очень любил карты и говорил, что это его единственная привязанность. Он был, как все игроки, суеверен (считалось, что, отдавая выигрыш, можно спугнуть удачу. – В. С.), и раз, когда я попросила у него денег для одного бедного семейства, он, отдавая последние 50 руб., сказал: «Счастье ваше, что я вчера проиграл»».

«АХ, ДАЙТЕ АННУ МНЕ НА ШЕЮ»

В конце 1827–го и в 1828 году у Анны Петровны был роман с Сергеем Александровичем Соболевским (1803—1870), незаконнорожденным сыном знатного екатерининского вельможи А. Н. Соймонова и внучки обер–коменданта Петербурга С. Л. Игнатьева А. И. Лобковой. Соболевский был однокашником Л. С. Пушкина, П. В. Нащокина и М. И. Глинки по Благородному пансиону при Главном педагогическом институте, библиофилом и библиографом, автором ряда талантливых эпиграмм и экспромтов. С 1822 года он служил в московском архиве Министерства иностранных дел, жил весёлой, рассеянной жизнью – блистал на балах и великосветских раутах, устраивал холостяцкие попойки, прославился многочисленными любовными приключениями.

С Александром Сергеевичем Пушкиным Соболевский знаком с 1818 года, выполнял некоторые его поручения, вместе с Львом Сергеевичем готовил к печати «Руслана и Людмилу», издавал «Братьев–разбойников», а после возвращения поэта из ссылки стал его ближайшим другом и доверенным лицом – знакомил с московскими писателями и поэтами, в том числе с кругом «любомудров» и Адамом Мицкевичем; улаживал ссоры, предотвращал дуэли, ведал издательскими и финансовыми делами Пушкина.

Некоторое время (с 19 декабря 1826–го по 19 мая 1827 года) Пушкин даже жил в Москве на квартире Соболевского, которая находилась на Собачьей площадке в доме Ринкеви–ча. Здесь поэт впервые читал «Бориса Годунова», здесь было написано его знаменитое послание «В Сибирь». Вместе они задумывали издание собрания народных песен. Именно Соболевский осуществил выпуск весной 1827 года поэмы Пушкина «Цыганы». В знак благодарности и особого расположения Пушкин напечатал один экземпляр этой поэмы на пергаменте и преподнёс его Сергею Александровичу. Пушкин ценил незаурядность его натуры, живость характера, хотя и переходившую иногда в бонвиванство и бесцеремонность; его остроумие в разговорах и стихотворных экспромтах и щепетильность в вопросах этики. Соболевский называл себя «Пушкиным кверху ногами». Именно ему поэт подарил свой портрет, созданный в январе—феврале 1827 года художником В. А. Тропининым. В день отъезда Пушкина в Петербург Сергей Александрович устроил ему проводы на своей даче, близ Петровского дворца.

Узнав о горе, постигшем Соболевского (умерла его мать), Пушкин в письме от 15 июля 1827 года пригласил его в Петербург: «Мне бы хотелось с тобой свидеться да поговорить о будущем. Перенеси мужественно перемену судьбы твоей…» 23 августа 1827 года Сергей Александрович приехал в Северную столицу. На вечерах у Дельвига, блистая эрудицией, остроумием, отпуская едкие эпиграммы, он сразу обратил на себя внимание Анны Петровны Керн.

«Сколько мне помнится, – писал о Соболевском в уже цитировавшихся „Моих воспоминаниях“ Андрей Иванович

Дельвиг, – он тогда не был еще так близок с Пушкиным и другими современными поэтами, но был очень нахален, и потому, так сказать, навязывался на дружбу известных тогда людей. Нахальство его не понравилось жене Дельвига, и потому, дабы избегнуть частых его посещений, она его не принимала в отсутствии мужа. Но это не помогло: он входил в кабинет Дельвига, ложился на диван, который служил мне кроватью, и читал до обеда, а когда Дельвиг возвращался домой, то он входил вместе с ним и оставался обедать.

Читая лежа на диване, Соболевский часто засыпал. Раз он заснул, читая песни Беранжера. Книга выпала из его рук и была объедена большою собакою Дельвига. По этому случаю за обедом была сочинена песня с припевом:

Собака съела Беранжера,

А Беранжер собаку съел;

т. е. Беранжер большой мастер писать песни, он на этом, как выражаются в простонародье, собаку съел. <…>

В 1827 году, не помню по какому случаю, был у Дельвигов ужин, тогда как обыкновенно у них не ужинали. За ужином был Соболевский, который шутками своими оживлял всё общество… За ужином была Анна Петровна Керн <…>.

В 1827 году А. П. Керн была уже менее хороша собою, и Соболевский, говоря за упомянутым ужином, что на Керн трудно приискать рифму, ничего не мог придумать лучшего, как сказать:

У мадам Керны

Ноги скверны».

У Петра Ивановича Бартенева находился листок с собственноручно записанными шуточными стихами Соболевского к баронессе Дельвиг и Анне Петровне, из которых, видимо, А. И. Дельвиг по памяти и процитировал их окончание:

Ну, скажи, каков я?

Счастлив беспримерно:

Баронесса Софья

Любит нас наверно.

– «Что за простота!

Ведь она не та!

Я ж нежней кота,

Легче всякой серны —

К ножкам милой Керны.

Ах, как они скверны!»

Соболевский утверждал, что «стихотворение это беспрестанно твердил Пушкин».

Одну «альбомную шутку» Соболевского, обращенную к Анне Петровне, привёл Н. Н. Голицын в 1880 году в статье, посвященной нашей героине[39]:

Чтоб писать хвалу Вам сносную,

Добрый гений мне шепнул:

В радугу семиполосную

Ты перо бы обмакнул,

Из Эдема взял бы лилию,

Песнь на ней бы начертил

И посыпал лёгкой пылию

С мотыльковых крыл.

А. В. Марков–Виноградский впоследствии записал в своём дневнике – разумеется, со слов Анны Петровны – ещё один экспромт Соболевского:

Что Анна в табели честей?..

Всех ниже, и по регламенту

Предпочитал, как должно ей.

Я Александровскую ленту…

А теперь я думать смею:

«Ах, дайте Анну мне на шею!»

Сам Сергей Александрович поместил в альбом А. П. Керн шуточный экспромт–эпитафию её сестре Елизавете:

Ах, смерть курносая, дурацкая

Похитила тебя, о Лиза Полторацкая!

Он посвятил эпитафию также самой Анне Петровне:

Под камнем сим,

Что кроет свежий дерн,

Предпочивает ввек

Анна Петровна Керн.

В начале ноября 1827 года Соболевский возвратился в Москву, где занимался перепечатыванием второй главы «Евгения Онегина», и… засыпал Анну Петровну любовными посланиями, о которых стало известно и Пушкину. По этому поводу в ноябре 1827 года поэт писал приятелю: «Безалаберный! Полно тебе писать глупости Анне Петровне; напиши мне слово путное. Где „Онегина“ 2–я часть?..»

Вероятно, поток восторженных излияний в адрес нашей героини продолжался; раздражённый этим Пушкин во второй половине февраля 1828 года довольно грубо и цинично (в манере самого Соболевского) сообщил ему о своей победе над Анной Петровной:

«Безалаберный!

Ты ничего не пишешь мне о 2 100 р. мною тебе должных, а пишешь о M–de Керн, которую с помощию Божией я на днях вы…б».

Вероятно, это произошло в то время, когда Анна Петровна проявила самое сердечное участие в замужестве сестры поэта.

27 января 1828 года Ольга Сергеевна Пушкина против воли родителей тайно обвенчалась с бывшим однокашником брата Льва по Благородному пансиону при Царскосельском лицее, чиновником Департамента народного образования Николаем Ивановичем Павлищевым{50}. Надежда Осиповна, узнав об этом и желая хотя бы формально соблюсти обряд благословения на брак, попросила Александра Сергеевича и Анну Петровну стать посажёными родителями и благословить новобрачных.

Согласно христианскому обычаю, в посажёные родители (в случае, если нет настоящих родителей) приглашают кого–либо из старших родственников или близких друзей. В роли посажёного отца обычно выступает женатый мужчина, в роли посажёной матери – замужняя женщина. Посажёные родители благословляют наречённых сына и дочь перед отправлением в церковь, а после венчания встречают их дома. Посажёная мать подносит новобрачным хлеб–соль, затем посажёный отец благословляет их образом. Как видим, в связи с тем, что этот обряд был условным, здесь нарушено сразу несколько его основных положений.

Анна Петровна описала этот эпизод в «Воспоминаниях о Пушкине, Дельвиге и Глинке»:

«Другое воспоминание моё о Пушкине относится к свадьбе сестры его. Дельвиг был тогда в отлучке. В его квартире я с Александром Сергеевичем встречала и благословляла новобрачных. Расскажу подробно это обстоятельство.

Мать Пушкина, Надежда Осиповна (28 января, на следующий день после тайного венчания дочери. – В. С.), вручая мне икону и хлеб, сказала: «Remplacez moi, chere amie, aves cette image, gue je vous confie pour benir ma fille!» (Замените меня, мой друг, вручаю вам образ, благословите им мою дочь от моего имени!). Я с любовью приняла это трогательное поручение и, расспросив о порядке обряда, отправилась вместе с Александром Сергеевичем в старой фамильной карете его родителей на квартиру Дельвига, которая была приготовлена для новобрачных. Был январь месяц, мороз трещал страшный, Пушкин, всегда задумчивый и грустный в торжественных случаях, не прерывал молчания. Но вдруг, стараясь показаться весёлым, вздумал заметить, что ещё никогда не видел меня одну: «Voila pourtant la premiere fois, que nous sommes seuls, madame» (А ведь мы с вами в первый раз одни, сударыня): мне показалось, что эта фраза была внушена желанием скрыть свои размышления по случаю важного события в жизни нежно любимой им сестры; а потому, без лишних объяснений, я сказала только, что этот необыкновенный случай отмечен сильным морозом. «Vous avez raison, 27 degres» (Вы правы, 27 градусов), – повторил Пушкин, плотнее закутываясь в шубу. Так кончилась эта попытка завязать разговор и быть любезным. Она уже не возобновилась во всю дорогу. Стужа давала себя чувствовать, и в квартире Дельвига, долго дожидаясь приезда молодых, я прохаживалась по комнате, укутываясь в кацавейку; по поводу её Пушкин сказал, что я похожа в ней на царицу Ольгу. Поэт старался любезностью и вниманием выразить свою благодарность за участие, принимаемое мною в столь важном событии в жизни его сестры».

В «Письме П. В. Анненкову при посылке воспоминаний о Глинке» Анна Петровна повествует о своём пребывании наедине с Пушкиным в ожидании сестры поэта и Павлищева в несколько ином тоне: между фразами поэта «А ведь мы с вами в первый раз одни, сударыня» и «Вы правы, 27 градусов» она приводит свою: «И очень зябнем, не правда ли?» А заканчивает она этот свой рассказ таким образом: «Несмотря на озабоченность, Пушкин и в этот раз был очень нежен, ласков со мною… »

Некоторые пушкинисты, правда, считают, что упомянутая близость между Анной Керн и Пушкиным произошла в день её рождения, 11 февраля 1828 года. Но в конечном итоге точная дата не столь уж важна.

Видный исследователь творчества поэта Б. Л. Модзалевский в своей первой статье об А. П. Керн высказал предположение, что Пушкин в письме Соболевскому, «поддаваясь циничному тону последнего», выразился так цинично о предмете своего восторженного поклонения лишь «для красного словца». «Мы не допускали тогда возможности, – писал Модзалевский позднее, – столь грубого выражения о „гении чистой красоты“, о женщине молодой и несчастной, которая с таким добродушием и симпатией рассказывает о Пушкине в „Воспоминаниях“ своих, относящихся именно к зиме 1827—1828 гг. Но теперь, после опубликования М. Л. Гофманом дневников А. Н. Вульфа[40] , раскрывших совершенно невероятный любовный быт и взаимные отношения тогдашней молодёжи обоих полов, – а также с очевидностью показавших интимную близость А. П. Керн и её сестры с их двоюродным братом А. Н. Вульфом, – остаётся допустить полную вероятность того, что Пушкин не прихвастнул перед своим чувственным приятелем».

Несмотря на то, что экстаз поэтической влюблённости и восхищение Пушкина по отношению к Анне Петровне давно прошли, у него осталось вполне естественное чувство к красивой женщине – желание обладать ею. Это желание при удобно представившемся случае он и удовлетворил – просто так, без любви и пылкой страсти; возможно, отсюда и цинизм в письме Соболевскому. Ведь сам Пушкин написал о себе: «Быть может, я изящен и порядочен в моих писаниях, но сердце моё совсем вульгарно, и все наклонности у меня совсем мещанские».

Нелишне будет напомнить читателю, незнакомому с подробностями интимной жизни поэта, что конец 1820–х годов был для Пушкина временем не только необыкновенного взлёта таланта, но и бесконечного сватовства, что не мешало ему с тем же Соболевским часто посещать бордели. Содержательница одного из этих заведений Софья Астафьевна даже жаловалась полиции на то, что «безнравственный» Пушкин «развращает её овечек».

Об этом периоде жизни поэта Анна Ахматова писала: «Пушкин не только влюблялся и разлюблял и, как никогда, расширил свой „донжуанский список“», – и сетовала, что «исследователю грозит опасность заблудиться в прелестном цветнике избранниц, когда Оленина и Закревская совпадают по времени, Пушкин хвастает своей победой у Керн, несомненно как–то связан с Хитрово и тогда же соперничал с Мицкевичем у Собаньской»[41].


Донжуанский список А. С. Пушкина

В Пушкине – гениальном поэте и любвеобильном мужчине – возвышенные и нежные чувства к юным девушкам, потенциальным невестам и жёнам сочетались с настоящей сексуальной агрессией по отношению к свободным и доступным женщинам.

В развитие предыдущего эпизода Анна Петровна на склоне лет в письме П. В. Анненкову приводит следующее рассуждение о душевных качествах Пушкина: «Я заметила в этом и ещё в нескольких других случаях, что в нём было до чрезвычайности развито чувство благодарности: самая малейшая услуга ему, или кому–нибудь из его близких, трогала его несказанно. Так я помню, однажды, потом, батюшка мой, разговаривая с ним на… квартире Дельвига, коснулся этого события, т. е. свадьбы его сестры, мною нежно любимой, сказал ему, указывая на меня: «А эта дура в одной рубашке побежала туда через форточку». В это время Пушкин сидел рядом с отцом моим на диване, против меня, поджавши по своему обыкновению ноги и, ничего не отвечая, быстро схватил мою руку и крепко поцеловал: красноречивый протест против шуточного обвинения сердечного порыва! Помню ещё одну особенность в его характере, которая, думаю, была вредна ему: думаю, что он был более способен увлечься блеском, заняться кокетливым старанием ему нравиться, чем истинным глубоким чувством любви. Это была в нём дань веку, если не ошибаюсь; иначе истолковать себе не умею! Un bon mot, la repartie vive (Острота, быстрый и находчивый ответ) всегда ему нравились. Он мне однажды сказал – да тогда именно, когда я ему сказала, что не хорошо меня обижать, – moi, qui suis si inoffensive ( Меня, такую безобидную), выражение ему понравилось, и он простил мне выговор, повторяя: «C'est reellement cela, Vous etes si inoffensive» (Это в самом деле верно, вы такая безобидная), – потом сказал: «Да с вами и не весело ссориться; voila Vorte cousine, c'est toute autre chose: et cela fait plaisir, on trouve a' qui parler» (Вот ваша двоюродная сестрица – совсем другое дело, и это приятно: есть с кем поговорить). Причина такого направления – слишком невысокое понятие о женщине, опять–таки – несмотря на всю гениальность, печать века. Сестра моя сказала ему однажды: «Здравствуй, Бес!» Он её за то назвал божеством в очень милой записке. Любезность, остроумное замечание женщины всегда способны были его развеселить. Однажды он пришёл к нам и сидел у одного окна с книгой, я у другого; он подсел ко мне и начал говорить мне нежности a' propos de bottes ( под пустым предлогом) и просить ручку, говоря: «C'est si satin»; я ему отвечала «satan» ( здесь – игра слов: «Такой атлас» – «Сатана». – В. С.), а сестра сказала шутя: «Не понимаю, как вы можете ему в чём–нибудь отказать!» Он от этой фразы в восторг пришёл и бросился перед нею на колени в знак благодарности. Вошедший в эту патетическую минуту брат Алексей Николаевич Вульф аплодировал ему от всего сердца.

И, однако ж, он однажды мне говорил, кстати о женщине, которая его обожала и терпеливо переносила его равнодушие: «Rien de plus insipide que la patience et la resignation» (Ничего нет пошлее терпенья и самоотречения; в другом переводе – Нет ничего безвкуснее долготерпения и безропотности. – В. С.)». Может быть, Пушкин адресовал эту фразу и самой А. П. Керн?..

А в отношении любви… Анна Петровна в одном из своих воспоминаний уверенно заявила: «Я думаю, он никого истинно не любил, кроме няни своей и потом сестры».

Другая муза поэта, дочь генерала Н. Н. Раевского М. Н. Волконская – умная, чуткая и проницательная женщина – наверное, лучше других выразила суть отношений Пушкина с женщинами: «Как поэт, он считал своим долгом быть влюблённым во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми встречался… В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал всё, что видел…»


18 октября 1828 года С. А. Соболевский выехал из Москвы за границу. Вернувшись в Россию 22 июля 1833 года, он провёл несколько дней в Петербурге, где встретился с Пушкиным и подарил ему привезённое из–за границы запрещённое в России издание сочинений Мицкевича. 17 августа Соболевский с Пушкиным ехали вместе из Петербурга до Торжка.

Наиболее интенсивное общение Пушкина и Соболевского происходило в 1834—1835 годах в Петербурге. О. С. Павлищева писала в это время, что без приятеля «Александр жить не может». Вероятно, в это время Сергей Александрович встречался и с А. П. Керн. До нас дошло стихотворное послание Льва Пушкина, в котором сообщается об одном неудавшемся визите к ней вместе с Соболевским:

Приехавший на берег Невский

Лев Пушкин нынче был у вас,

А вместе с ним и Соболевский

Прождали здесь вас целый час.

В августе 1836 года Соболевский вновь уехал за границу, где его и застало известие о смерти Пушкина. По мнению В. А. Соллогуба (с ним был согласен и петербургский приятель Пушкина Павел Муханов), Соболевский, «по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его» от дуэли с Дантесом. Сохранились девять писем Пушкина Соболевскому и четыре письма Соболевского Пушкину. Ему адресована и так называемая «подорожная» поэта «У Гальони иль Кальони».

Соболевский очень много знал о личной жизни Пушкина и Анны Петровны, но не поведал об этом даже после смерти поэта, ибо считал, что «неприлично пользоваться, для увеселения публики, дружескою доверенностию покойного». Небольшое письмо–воспоминание, написанное им в 1867 году историку М. П. Погодину, да статья «Таинственные приметы в жизни Пушкина», опубликованная в 1870 году в «Русском архиве», – вот всё, что он счёл возможным предать публичной огласке. Но одна данная им характеристика заменит несколько страниц иных воспоминаний: «Отличительною чертою Пушкина была память сердца; он любил старых знакомых и был благодарен за оказанную ему дружбу, особенно тем, которые любили в нём его личность, а не его знаменитость; он ценил добрые советы, данные ему вовремя, не в перекор первым порывам горячности, проведённые рассудительно и основанные не на общих местах, а сообразно с светскими мнениями о том, что есть честь, и о том, что называется честью…»

«Я ЕХАЛ К ВАМ…»

19 октября 1828 года Пушкин приехал на квартиру Дельвигов, чтобы засвидетельствовать своё почтение Софье Михайловне, у которой 20 октября был день рождения. У Дельвигов, как всегда, находилась Анна Керн. Был обед, а потом задушевная беседа. Разговор шёл о предстоящем отъезде поэта в Тверскую губернию, в Малинники, к Прасковье Александровне Осиповой. С собой Пушкин привёз двухтомник римского поэта Стация во французском переводе «L' Achil–leide et les Sylves de Stece» (Ахиллеида и Сильвы Стация), издания 1802 года; на обороте предтитульного листа первого тома он набросал:

Вези, вези, не жалей,

Со мной ехать веселей.

Созвучные этой встрече шутливые строки из стихотворения Стация:

Жалкие вы, знатоки, кому важно отличье фазана

От журавлей, на родине зимующих; потрох какого

Гуся жирней; чем тусский кабан благородней умбрийских,

Или нежней на каких студенистая устрица травах!

Hac – радушный приём, разговор, с Геликона идущий, —

Шутки и радостный смех скоротать побудили приятно

Ночь в середине зимы и сладостным сном не забыться…

навеяли Пушкину шутливый экспромт:

Мне изюм

Нейдёт на ум,

Цукерброт

Не лезет в рот,

Пастила не хороша

Без тебя, моя душа.

На основании собственноручной приписки, сделанной под стихотворением Анной Петровной: «А. К. 19 окт. 1828–го года, С. П–г.», можно утверждать, что оно или было посвящено ей, или является плодом их совместного с Пушкиным творчества.

Вечером, распрощавшись с дамами, Пушкин вместе с Дельвигом отправился в гостиницу Демута, где в номере лицеиста А. Д. Тыркова происходило празднование очередной, 17–й годовщины Царскосельского лицея. Пушкин вёл протокол встречи, в конце которого записал следующее четверостишие:

Усердно помолившись Богу,

Лицею прокричав ура,

Прощайте, братцы: мне в дорогу,

А вам в постель уже пора.

В ночь на 20 октября поэт на целых шесть недель уехал в Малинники. Спустя неделю в письме Алексею Вульфу, уже из тверского имения его матери Пушкин почтительно приветствовал оставшихся в Петербурге друзей: «Здравствуйте; поклонение моё Анне Петровне, дружеское рукопожатие Баронессе… »


Надпись, сделанная А. С. Пушкиным и А. П. Керн на книге Стация. 1828 г.

«По отъезде отца и сестры из Петербурга (25 сентября 1828 года. – В. С.), – цитируем далее воспоминания Анны Петровны о Пушкине, – я перешла на маленькую квартирку в том же доме, где жил Дельвиг{51}, и была свидетельницею свидания его с Пушкиным. Последний, узнавши о приезде Дельвига, тотчас приехал, быстро пробежал через двор и бросился в его объятия; они целовали друг у друга руки и, казалось, не могли наглядеться один на другого. Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях.

В эту зиму (1828/29 года. – В. С.) Пушкин часто бывал по вечерам у Дельвига, где собирались два раза в неделю лицейские товарищи его: Лангер{52}, князь Эристов{53}, Яковлев{54}, Комовский{55} и Илличевский. Кроме них, приходили на вечера Подолинский, Щастный, молодые поэты, которых выслушивал и благословлял Дельвиг, как патриарх. Иногда также являлся Сергей Голицын{56} и Михаил Иванович Глинка, гений музыки, добрый и любезный человек, как и свойственно гениальному существу».

Сколько имён, сколько интереснейших личностей в кругу общения Анны Керн!

По мнению некоторых исследователей, одним из поклонников Анны Керн был упомянутый Алексей Дамианович Илличевский (1798—1837), и она отвечала ему взаимностью. Однокурсник Пушкина и Дельвига по Лицею, в ученические годы он по лёгкости пера превосходил товарищей и на равных соперничал с Пушкиным. Лицеисты даже называли его «Державиным». Особенно силён Илличевский был в эпиграммах, некоторые из них впоследствии даже приписывали Пушкину. В 1817—1821 годах он служил при томском генерал–губернаторе, затем в Министерстве государственных имуществ. После возвращения Пушкина из ссылки в Петербург Илличевский продолжил общение с ним. В 1827—1828 годах Пушкин подарил ему вторую главу «Евгения Онегина» с посвящением «Другу Олёсеньке от Француза». Впоследствии он превратился в посредственного поэта, выпустил книгу стихов «Опыты в антологическом роде» (1827). Обычно остроумный и приятный в беседе, Илличевский временами становился вспыльчивым и сварливым, а мнительный и самолюбивый характер мешал его сближению с товарищами.

«Илличевский написал мне, – вспоминала Анна Петровна, – следующее (шуточное, но с большим подтекстом. – В. С.) послание:

Без тебя в восторге нем,

Пью отраду и веселье.

Без тебя я жадно ем

Фабрики твоей изделье{57}.

Ты так сладостно мила,

Люди скажут небылица,

Чтоб тебя подчас могла

Мне напоминать горчица.

Без горчицы всякий стол

Мне теперь сухоеденье;

Честолюбцу льстит престол —

Мне ж – горчичницей владенье.

Но угодно так судьбе,

Ни вдова ты, ни девица,

И моя любовь к тебе

После ужина горчица.

Он называл меня:

Сердец царица,

Горчичная мастерица!»

«На вечера к Дельвигу, – продолжаем цитировать воспоминания Анны Петровны, – являлся и Мицкевич. Вот кто был постоянно любезен и приятен. Какое бесподобное существо! Нам было всегда весело, когда он приезжал. Не помню, встречался ли он часто с Пушкиным, но знаю, что Пушкин и Дельвиг его уважали и любили. Да что мудрёного? Он был так мягок, благодушен, так ласково приноровлялся ко всякому, что все были от него в восторге. Часто он усаживался подле нас, рассказывал сказки, которые он тут же сочинял, и был занимателен для всех и каждого».

Польский поэт Адам Мицкевич (1798—1855) в 1823 году был арестован по делу о тайных обществах в Польше и Литве и сначала заключён в тюрьму в помещении униатского монастыря, а затем в апреле 1824 года выслан из Польши в Центральную Россию под надзор полиции. Мицкевич был широко образован, говорил на многих языках, кроме русского, но, приехав в Россию, очень скоро научился и ему и общался без акцента.

С ноября 1827 года он жил в Петербурге и был постоянным посетителем дельвиговских литературных собраний. Он всегда был корректен, чрезвычайно вежлив, держался, как истинный джентльмен, с благородной простотой. Стройный, с густыми тёмными волосами, с задумчивыми карими глазами, с доброй, затаённо–грустной улыбкой – женщины от него были без ума. Когда Мицкевич воодушевлялся разговором, глаза его загорались, он был остроумен, скор на меткие слова.

Мицкевич присутствовал у Дельвига на чтении Пушкиным «Бориса Годунова» и вместе с хозяином квартиры посоветовал поэту исключить из текста замедляющую действие сцену разговора Отрепьева со злым чернецом. После выхода поэмы Мицкевича «Конрад Валленрод» Жуковский сказал Пушкину: «Знаешь, брат, ведь он заткнёт тебя за пояс». «Ты не так говоришь,– ответил Пушкин, – он уже заткнул меня». В мае 1829 года Мицкевичу удалось получить заграничный паспорт, и он покинул Петербург.

«Сказки в нашем кружке были в моде, – вспоминала Анна Петровна, – потому, что многие из нас верили в чудесное, в привидения и любили всё сверхъестественное. Среди таких бесед многие из тогдашних писателей читали свои произведения. Так, например, Щастный читал нам Фариса (стихотворение Мицкевича. – В. С.), переведённого им тогда, и заслужил всеобщее одобрение. За этот перевод Дельвиг очень благоволил к нему, хотя вообще Щастный как поэт был гораздо ниже других второстепенных писателей».

Непременный участник «дельвиговских вечеров», поэт, переводчик и журналист Василий Николаевич Щастный (1802 – после 1854) был хорошо знаком с А. Мицкевичем, перевёл, кроме «Фариса», его «Крымские сонеты». Он сотрудничал в «Северных цветах», «Невском альманахе», «Подснежнике», «Царском Селе» и «Литературной газете».

Два стихотворения Щастного, датированные 1829 годом, по–видимому, адресованы Анне Петровне:

К*

Напрасно ты печаль твою скрываешь:

Я разгадал тоску души твоей.

Как?.. на заре твоих весенних дней

Ты бедствия предчувствовать дерзаешь?

Взойдёт ли день на небе голубом

Иль неба свод ночная мгла оденет, —

Не трепещи: беда тебя крылом

В губительном полёте не заденет.

РЕВНОСТЬ

Когда, подсев к тебе наедине,

Речей твоих вкушаю упоенье,

Зачем порой в душевной глубине

Является преступное сомненье?

Ты хочешь знать, зачем, как демон злой,

Я иногда тебя глазами мерю?

Какой–то страх одолевает мной,

И полноте блаженства я не верю…

Так иногда при блеске торжества,

Случается, уничиженье бродит;

Так иногда во храме божества

Мысль грешная нам в голову приходит.

В. Н. Щастный вместе с М. Л. Яковлевым и другими литераторами, участниками дельвиговских собраний, после смерти их гостеприимного хозяина разбирал архив покойного и, опасаясь вмешательства Третьего отделения, уничтожил значительную его часть.

«Среди других, второстепенных поэтов дельвиговского кружка видное место занимал Подолинский{58}, – писала Анна Петровна, – и многими его стихами восхищался Пушкин. Особенно нравились ему следующие:

ПОРТРЕТ{59}

Когда стройна и светлоока

Передо мной стоит она,

Я мыслю: Гурия Пророка{60}

С небес на землю сведена.

Коса и кудри тёмно–русы.

Наряд небрежный и простой,

И на груди роскошной бусы

Роскошно зыблются порой.

Весны и лета сочетанье

В живом огне её очей

Рождают негу и желанье

В груди тоскующей моей.

И окончание стихов под заглавием: К ней.

Так ночью летнею младенца,

Земли роскошной поселенца,

Звезда манит издалека,

Но он к ней тянется напрасно…

Звезды златой, звезды прекрасной,

Не досягнёт его рука».

А. И. Подолинский писал в воспоминаниях «По поводу статьи г. В. Б. „Моё знакомство с Воейковым в 1830 году“»: «У Дельвига… Пушкин стал, шутя, сочинять пародию на моё стихотворение:

Когда стройна и светлоока

Передо мной стоит она,

Я мыслю: Гурия Пророка

С небес на землю сведена… – и пр.

Последние два стиха он заменил так:

Я мыслю: в день Ильи Пророка

Она была разведена…

Не лишнее, однако же, заметить, – продолжал Подолинский, – что к этой, будто б в день Ильи разведённой, написаны и самим Пушкиным стихотворения:

Я помню чудное мгновенье…

И другое:

Я ехал к вам, живые сны…

Вдохновительница этих стихов показывала мне последнее стихотворение в подлиннике, не знаю почему, изорванном в клочки, на которых, однако ж, можно было рассмотреть, что эти три, по–видимому, так легко вылившиеся строфы стоили Пушкину немалого труда. В них было такое множество переделок, помарок, как ни в одной из случившихся мне видеть рукописей поэта»[42].


Продолжим цитировать воспоминания Анны Петровны.

«Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным. В минуты рассеянности он напевал какой–нибудь стих и раз был очень забавен, когда повторял беспрестанно стих барона Розена:

Неумолимая, ты не хотела жить, —

передразнивая его и голос и выговор…

Он раз пришёл ко мне (во второй половине января – начале февраля 1829 года. – В. С.) и, застав меня за письмом к меньшей сестре моей в Малороссию, приписал в нём:

Когда помилует нас Бог,

Когда не буду я повешен,

То буду я у ваших ног

В тени украинских черешен{61}.

В этот самый день я восхищалась чтением его «Цыган» в Тригорском и сказала: «Вам бы следовало, однако ж, подарить мне экземпляр 'Цыган' в воспоминание того, что вы их мне читали». Он прислал их в тот же день с надписью на обёртке всеми буквами: «Её Превосходительству А. П. Керн от господина Пушкина, усердного её почитателя. Трактир Демут № 10».

Несколько дней спустя он приехал ко мне вечером и, усевшись на маленькой скамеечке (которая хранится у меня как святыня), написал на какой–то записке:

Я ехал к вам. Живые сны

За мной вились толпой игривой,

И месяц с правой стороны

Осеребрял мой бег ретивый.

Я ехал прочь. Иные сны…

Душе влюблённой грустно было,

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло!

Мечтанью вечному в тиши

Так предаёмся мы, поэты.

Так суеверные приметы

Согласны с чувствами души.

Писавши эти строки и напевая их своим звучным голосом, он при стихе:

И месяц с левой стороны

Сопровождал меня уныло! —

заметил, смеясь: Разумеется, с левой, потому что ехал назад/ Это посещение, как и многие другие, полно было шуток и поэтических разговоров.

В это время он очень усердно ухаживал за одной особой, к которой были написаны стихи: «Город пышный, город бедный… " и «Пред ней, задумавшись, стою… " (А. А. Олениной. – В. С.). Несмотря, однако ж, на чувство, которое проглядывает в этих прелестных стихах, он никогда не говорил об ней с нежностию и однажды, рассуждая о маленьких ножках, сказал: «Вот, например, у ней вот какие маленькие ножки, да черт ли в них?» В другой раз, разговаривая со мною, он сказал: «Сегодня Крылов просил, чтобы я написал что–нибудь в её альбом». – «А вы что сказали?» – спросила я. «А я сказал: Ого!» В таком роде он часто выражался о предмете своих воздыханий…

Зима прошла. Пушкин уехал в Москву (в начале марта 1829 года. – В. С.) и, хотя после женитьбы и возвратился в Петербург, но я не более пяти раз с ним встречалась».

Вот так, довольно коротко и, разумеется, деликатно (поскольку это касалось собственной репутации), Анна Петровна рассказала и о своей жизни, и о дружбе с Пушкиным и другими замечательными современниками в период с 1827 по 1829 год.


Имя ещё одного поклонника нашей героини назвал Алексей Вульф в дневниковой записи от 16 января 1829 года: «…у Анны Петровны я встретился с генерал–майором Свечиным, моим земляком по Тверской губернии, знавшим коротко моего отца, и мне сватом по сестре его [Вере Александровне], которая была за моим дядей [Фёдором Ивановичем Вульфом], а ко всему этому вдобавок, несмотря на 50 лет и 10 человек детей, волочившимся за Анной Петровной». В комментариях к дневнику Вульфа говорится, что имеется в виду Пётр Александрович Свечин. Но он к этому времени состоял только в чине полковника и, самое главное, был холостым и бездетным. Единственным из Свечи–ных, кто подходит под описание Вульфа, является генерал–майор Алексей Александрович Свечин{62} (1781—1835): ему в начале 1829 года шёл 48–й год, он был женат на Федосье Петровне, урождённой Корицкой, и имел, по крайней мере, пятерых детей. И ещё одна немаловажная деталь: заочным восприемником при крещении его старшего сына Александра согласился стать император Александр Павлович, а во время самого таинства монаршее место занимал дивизионный генерал Ермолай Фёдорович Керн, муж Анны Петровны.

Уже после описываемой Алексеем Вульфом встречи, 8 декабря 1832 года А. А. Свечин был произведён в генерал–лейтенанты, а 7 февраля 1834 года назначен начальником 4–й дивизии. Хотя позднее в мемуарах Анна Петровна неблагосклонно отзывалась о военных, справедливости ради надо сказать, что Алексей Александрович мало походил на грибо–едовского полковника Скалозуба: он был прекрасно образованным человеком, владел тремя иностранными языками[43].


С весны 1829 года Дельвиги для поправки здоровья Антона Антоновича переселились на дачу, которая располагалась на Петербургской стороне, «в Колтовской, у Крестовского перевоза», близ дачи Нарышкиных. А. П. Керн в июне переехала к ним. 28 июня – 1 июля 1829 года вместе с Глинкой, четой Дельвигов и О. М. Сомовым Анна Петровна совершила незабываемую поездку в Финляндию на водопад Иматру на реке Вуоксе, с восторгом описанную ею в «Воспоминаниях о Пушкине, Дельвиге и Глинке»:

«Подорожная для предотвращений задержки в лошадях была взята на моё имя, как генеральши, а барон и прочие играли роль будущих [сопровождающих]. <…> Мудрено было придумать для приятного путешествия условия лучше тех, в каких мы его совершили: прекрасная погода, согласное, симпатичное общество и экипаж, как будто нарочно приспособленный к необыкновенно быстрой езде по каменистой гладкой дороге, живописно извивающейся по горам, над пропастями, озёрами и лесами вплоть до Иматры, делали всех нас чрезвычайно весёлыми и до крайности довольными. <… > Таким образом мы приехали в Выборг. <… > Имея привычку не спать летом по ночам, я и эту ночь просидела у окна, любуясь видом на залив, прислушиваясь к плеску тихих волн его <…>. На заре <…> наша компания собралась в дорогу и, напившись горячего, отправилась к цели нашей поэтической прогулки. Пополудни, часу в 4–м или в 5–м, мы услышали гул и шум Иматры».

Наша героиня была заворожена величественной красотой природы: «По предложению барона Дельвига, не доезжая до станции, вышли из экипажа и направились пешком в ту сторону, откуда несся шум водопада, чтоб при ясном дне взглянуть на это чудо природы – на великолепную Иматру. Тропинка, ведущая к водопаду, извивается по густому дикому лесу, и мы с трудом пробирались по ней, беспрестанно цепляясь за сучья. По мере приближения нашего к водопаду его шум и гул всё усиливались и наконец дошли до того, что мы не могли расслышать друг друга; несколько минут мы продолжали подвигаться вперёд молча, среди оглушительного и вместе упоительного шума… и вдруг очутились на краю острых скал, окаймляющих Иматру! Пред нами открылся вид ни с чем не сравненный; описать этого поэтически, как бы должно, я не могу, но попробую рассказать просто, как он мне тогда представился, без украшений, тем более что этого ни украсить, ни улучшить невозможно. Представьте себе широкую, очень широкую реку, то быстро, то тихо текущую, и вдруг эта река суживается на третью часть своей ширины серыми, седыми утёсами, торчащими с боков её, и, стеснённая ими, низвергается по скалистому крутому скату на пространстве 70 сажен в длину. Тут, встречая препятствия от различной формы камней, она бьётся о них, бешено клубится, кидается в стороны и, пенясь и дробясь о боковые утёсы, обдаёт их брызгами мельчайшей водяной пыли, которыми покрывает, как легчайшим туманом, её берега. Но, с окончанием склона, оканчиваются её неистовства: она опять разливается в огромное круглое озеро, окаймлённое живописным лесом, течёт тихо, лениво, как бы усталая; на ней не видно ни волнения, ни малейшей зыби. <…> Мы то опускались, то подымались, то прыгали на утёсы, орошаемые освежительною пылью, и долго восхищались чудным падением алмазной горы, сверкающей от солнечных лучей разнообразными переливами света».

По извечной традиции, сохранившейся до наших дней, экскурсанты оставляют автографы на достопримечательностях. Участники вояжа на Иматру увидели такую же картину на прибрежных камнях; причём среди надписей они обнаружили имя хорошо знакомого всем присутствовавшим поэта Е. А. Баратынского. Компания не удержалась от искушения запечатлеть там и свои фамилии.

Анна Петровна даёт удивительно поэтичное описание завершения путешествия: «Настал вечер, взошла луна, и мы, запив свой голод чаем, наняли тележки и поехали берегом к Иматре. У самого водопада луна выбралась из облаков и осветила прямо кипящие, бушующие волны. Эффект был неописанный! Иматра, осеребрённая её лучами, казалась чем то фантастическим; невозможно было оторвать от неё глаз! Долго ходили мы по тропинке, усыпанной песком и грациозно извивающейся между деревьев, над клокочущей пучиной: заманчивость и обаяние такой бездны были невыразимы. <…> Мы приехали в Выборг под вечер, но Дельвиг не дал нам перевести духа и потащил осматривать редкости Выборга и сад барона Николаи… »

Михаил Иванович Глинка в «Записках» гораздо более скупыми красками нарисовал так запомнившуюся нашей героине поездку: «…Я часто посещал барона Дельвига; кроме его милой и весьма любезной жены, жила там также любезная и миловидная барыня Керн. В июне барон с женою, г–жою Керн и Орестом Сомовым… отправились в четырёхместной линейке в Иматру. Мы с Корсаком{63} поехали вслед за ними на тележке; съехавшись в Выборге, вместе гуляли в прекрасном саду барона Николаи. Вместе видели Иматру и возвратились в Петербург. <…> Помнится, что вскоре по возвращении из Иматры мы угостили Дельвигов, Керн и Сомова Колмаковым{64} и Огинским{65}, и удачно».

В августе Анне Петровне «представился случай достать выгодную квартиру». Она поселилась на Васильевском острове, вдали от Дельвигов, которые сняли квартиру вновь на Загородном проспекте – в доме купца Тычинкина, напротив Владимирской церкви.

2 октября 1829 года, в день памяти святой Анны Кашинской, на черновике статьи, содержащей протест против самовольной публикации его стихов М. А. Бестужевым–Рюминым в альманахе «Северная звезда», Пушкин изобразил силуэт прекрасной женской головки. Большинство пушкинистов считают его портретом Анны Петровны Керн. Известный искусствовед и исследователь рисунков поэта А. М. Эфрос, атрибутировавший этот портрет, писал: «На листе изображена склонённая голова молодой дамы, с гладкой, прикрывающей виски причёской и высоким шиньоном на макушке. В ушах – длинные на подвесках серьги. Рисунок сделан скупым и строгим очерком. Он передаёт округлые черты миловидной, почти красивой женщины, в расцвете лет и потому несколько располневшей. У неё большие, непропорционально широкие глаза, как бы вплотную надвинувшиеся на тонкий прямой нос, чуть короткий, но изящно очерченный; на нижней части лица – большие мягкие губы и немного тяжёлый, но нежно–округлый подбородок»[44].

Столько нежности и кротости в этом лице – кажется, Мадонна с картины Рафаэля перенеслась на страничку пушкинской рукописи… Самое лирическое стихотворение и самый одухотворённый пушкинский рисунок – не лучшие ли это памятники Анне Петровне Керн?

«ТВОИ НЕБЕСНЫЕ ЧЕРТЫ»

Здесь мы, несколько нарушая хронологию, ненадолго отступим от канвы нашего повествования, чтобы рассказать о немногочисленных сохранившихся изображениях нашей героини.

Единственным достоверным живописным портретом её считается миниатюра неизвестного художника, переданная в 1904 году в Пушкинский Дом внучкой Анны Петровны А. А. Кулжинской и находящаяся теперь в экспозиции Всероссийского музея Пушкина в Санкт–Петербурге. Однако этот портрет, написанный в конце 1820–х – начале 1830–х годов малоискусным мастером, не только не передаёт красоты модели, но даже разочаровывает. В изображённой на нём женщине нет ничего ослепительного и чарующего, художнику не удалось передать ни «трогательной томности в выражении глаз», ни её живого ума, ни поэтичности натуры.

К достоверным изображениям Анны Петровны можно отнести также её теневой силуэт, созданный в 1825 году в Тригорском.

В 1970—1980–х годах в трудах некоторых пушкинистов были сделаны попытки адресовать Анне Петровне, кроме пушкинского рисунка, сделанного 2 октября 1829 года, ещё несколько портретных зарисовок поэта и работ других художников.

Л. Ф. Керцелли, автор книги «Тверской край в рисунках Пушкина», высказала предположение, что два женских профиля, изображённых в левом нижнем углу листа с фразой «В одной из южных губерний наших…» (вариант начала повести «Барышня–крестьянка»), а также женская фигура в полный рост рядом с профилем Алексея Вульфа и самого Пушкина принадлежат А. П. Керн.

Ещё один предполагаемый портрет Анны Петровны, выполненный в технике литографии с акварели художника А. Деверо (A. Deveria), датируется тем же годом, что и знаменитый пушкинский рисунок. На нём изображена сидящая в кресле миловидная молодая женщина с гладко зачёсанными и слегка спущенными на уши волосами, уложенными на затылке узлом. У женщины на рисунке Пушкина та же причёска, такой же задумчивый взгляд, вероятно, свойственный Анне Петровне. В целом этот портрет статичен и маловыразителен, хотя его героиня, несомненно, красива. Несмотря на определённое сходство этого портрета с чертами Анны Петровны, многие исследователи не склонны признавать его изображением Керн.

В Государственном Русском музее находится небольшой «Портрет молодой женщины в чёрном платье» работы А. Арефова–Багаева, крепостного художника тверских помещиков Бегичевых, датированный 1840 годом. На нём изображена уже не молодая, но довольно миловидная женщина в простом тёмном платье и такого же цвета чепце, с цепочкой на груди. Н. И. Грановская, атрибутировавшая этот портрет, считает – и с ней согласен автор этой книги, – что на нём изображена наша героиня. Действительно, у женщины с портрета Арефова–Багаева много сходства и с единственным достоверным акварельным изображением Анны Петровны, и с многочисленными портретами прусской королевы Луизы{66}, на которую она была очень похожа, и с её словесными описаниями в стихах Пушкина и записках А. В. Маркова–Виноградского: высокий и открытый лоб, красиво очерченные брови, большие серо–карие глаза, светло–русые волосы, прямой нос, слегка выпяченная верхняя губа и чуть удлинённый, как у всех представителей рода Полторацких, овал лица. Грановская пишет: «Дама, изображённая на портрете, уже не столь молода, на лбу и у рта морщинки (они не видны на репродукции портрета. – В. С.). Но лицо её одухотворено, а глаза смотрят молодо. Весь облик женщины кажется нам очаровательным, милым, привлекательным… Портрет написан художником с присущей ему теплотой и задушевностью».


Рисунок А. С. Пушкина. Предположительно два профиля внизу и женская фигура – изображения А. П. Керн


Невольно вспоминается полувыцветший пастельный портрет Анны Петровны в 28–летнем возрасте, виденный и описанный И. С. Тургеневым: «…беленькая, белокурая, с кротким личиком, с наивной грацией, с удивительным простодушием во взгляде и улыбке».

Между «тургеневской» пастелью и портретом кисти Аре–фова–Багаева пролегли очень трудные для Анны Петровны 12 лет. За эти годы она потеряла мать и двух дочерей, умер Дельвиг, был убит Пушкин, муж отказал ей в какой бы то ни было материальной поддержке… Потери, горе, неустроенность жизни, неопределённое будущее – казалось бы, впору впасть в отчаяние, погрузиться в тоску и мрачность. Но на портрете – всё те же наивная грация, открытость, простосердечие; сквозь лёгкую печаль во взгляде проступает надежда, губы готовы сложиться в улыбку… Несмотря ни на что, благодаря наконец–то обретённому счастью взаимной любви и недавнему материнству она сохранила свою пленительную женственность и одухотворённость.

Однако видный современный пушкинист академик В. П. Старк, исходя из того, что женщина на портрете Аре–фова–Багаева изображена в траурном наряде – чёрном шёлковом платье (на цветной репродукции платье выглядит коричневым) и креповом чепце с чёрными лентами, предположил, что здесь изображена владелица крепостного художника, помещица А. И. Бегичева (1807—1879) в трауре по своей матери, скончавшейся 19 января 1840 года[45]. Думается, это недостаточно аргументированное предположение не может являться основанием для переатрибуции портрета.

Если учесть, что кисти того же живописца принадлежат портреты Алексея Николаевича Вульфа и его сестры Ев–праксии Николаевны, в замужестве Вревской, датированные 1841 годом, а также портрет неизвестного молодого человека, вероятно, также имеющего отношение к семье Вульфов (возможно, Валериана Николаевича Вульфа), то напрашивается предположение, что художник писал интересующий нас портрет по заказу Алексея Николаевича Вульфа с какого–нибудь другого, более раннего изображения Анны Петровны – может быть, даже с того, о котором упоминает Тургенев.


В 1841 году второй муж Анны Петровны А. В. Марков–Виноградский создал её бесподобный словесный портрет:

«Лагерь под Лубнами. 24 мая 1841 г. Вечер, освещенный луною. Суббота. „Взойдёт она, звезда пленительного счастья…“ И эти глазки блестящие – эти нежные звёздочки – отразятся в душе моей радостью. Краса их светлая заиграет во мне восторгом, так тепло от них! Их ласковый цвет, их свет нежный целуют в сердце меня своими лучами! От них так ясно в душе, при них всё живёт радостию.

У моей душечки глаза карие. Они в чудной своей красе роскошествуют на круглом личике с веснушками. Волоса, этот шёлк каштановый, ласково обрисовывают его и оттеняют с особой любовью. Щёчки скрываются за маленькими, хорошенькими ушками, для которых дорогие серьги лишнее украшение: они так богаты изяществом, что залюбуешься. А носик такой чудесный, такая прелесть; с изысканною правильностью грациозно раскинулся меж пухленьких щёчек и таинственно оттеняет губки, эти розовые листочки… Но вот они зашевелились. Мелодические звуки, с грустью оставляя свой роскошный алтарь, летят прямо в очарованное моё сердце и разливают наслаждение. Ещё губки трепещут сладостною речью, а уже глаза хотят восхищаться зубками… И всё это, полное чувств и утончённой гармонии, составляет личико моей прекрасной»[46].

Вероятно, во время последней беременности нашей героини были сделаны ещё два рисунка, которые изображают её довольно полной и почти утратившей былое очарование. На одном, созданном художником И. Ф. Жереном в 1838 году (вероятно, в конце его), она предстаёт круглолицей, с расплывшимися чертами, с завитыми в круглые локоны волосами. Другой – рисунок неизвестного художника, ныне находящийся в отделе изобразительных фондов Государственного литературного музея, в правом нижнем углу имеет надпись: «1839 г. А. П. Керн». Женщина на нём, одетая в простое будничное платье с белым воротничком, по мнению атрибутировавшей портрет научного сотрудника музея С. Бойко, имеет много общего с другими изображениями Анны Петровны: овал лица, разрез глаз, форма бровей, линии лба, носа и подбородка, вырез ноздрей и даже характерный излом верхней губы[47]. И тот же задумчивый взгляд: она вся ушла в себя, в свои мысли, в свои проблемы…

В 1864 году в имении Митино был сделан коллективный дагеротипный портрет, на котором Анна Петровна сидит с книгой на крыльце дома своих родственников Львовых. Известен ещё более поздний фотоснимок Анны

Петровны, относящийся к концу 1870–х годов: на закате жизни на старческом лице от прежней красоты не осталось ничего.

Анализируя дошедшие до нас изображения Анны Петровны, можно подтвердить, что она не обладала классической красотой, черты которой обычно сохраняются до старости. Зато ей было присуще редкостное женское обаяние. Видимо, загадка очарования Анны Керн кроется не столько в красоте лица и стройности фигуры, изящных ручках и маленьких ножках, сколько в потрясающей женственности, тонкой чувствительности и уме.

«В ТРЕВОГАХ ШУМНОЙ СУЕТЫ»

Вскоре после возвращения из михайловской ссылки Пушкин стал думать о женитьбе и перебирать невест. Все кандидатки были совсем юные, из хорошего московского или петербургского общества, образованные, превосходно воспитанные – и невинные: Софья Пушкина, Александра Римская–Корсакова, Екатерина Ушакова, Анна Оленина и, наконец, Наталья Гончарова. Анна Петровна никак не соответствовала запросам поэта: она была уже далеко не юной – почти ровесницей Пушкина, родила трёх дочерей, к тому же официально не была разведена с мужем и имела длинный шлейф любовных связей и сплетен.

Но и в этот период Пушкин постоянно вспоминал Анну Керн.

В течение второй половины марта и весь апрель 1829 года поэт почти ежедневно бывал в московском доме Ушаковых на Пресне. Среди сотни его рисунков в альбоме Елизаветы Николаевны Ушаковой есть один, на котором изображена прекрасная дама, похожая на Анну Петровну и лицом, и фигурой; она ожидает на балконе своего возлюбленного, продев «сквозь чугунные перила» ножку, а к двери, в которую нарочно вставлен огромный ключ, крадётся любовник, очень похожий на С. А. Соболевского. На другом рисунке – из белового варианта поэмы «Домик в Коломне», переписанного в начале октября 1830 года в Болдине, – изображена кухарка Маврушка, обликом напоминающая ещё одного поклонника Анны Петровны, А. В. Никитенко. Вероятно, в таком виде пером поэта были перенесены на бумагу доходившие до него слухи об очередных романах Анны Петровны, действующими лицами которых были его друзья или знакомые. А сама героиня «Домика в Коломне», по мнению уже упоминавшейся Л. А. Карваль, имеет несомненное сходство с Керн. При создании образа «простой и доброй моей» Параши Пушкин даже использовал – конечно же переработав – приведённый выше мадригал А. И. Подолинского «Портрет», адресованный Анне Петровне. Строки Подолин–ского:

Коса и кудри тёмно–русы,

Наряд небрежный и простой,

И на груди роскошны бусы

Роскошно зыблются порой. —

Пушкин превращает в:

Коса змией на гребне роговом,

Из–за ушей змиею кудри русы,

Косыночка крест–на–крест иль узлом,

На тонкой шее восковые бусы —

Наряд простой, но пред её окном

Всё ж ездили гвардейцы черноусы,

И девушка прельщать умела их

Без помощи нарядов дорогих.

«Незадолго до женитьбы Пушкина (21 июля 1830 года. – В. С.), – рассказывала Анна Петровна в «Воспоминаниях о Пушкине, Дельвиге, Глинке», – Софья Михайловна Дельвиг писала ко мне с дачи в город «Александр Сергеевич est arrife hier. Il est, dit–on, plus amoureux que jamais, cependant il ne parle Presque pas d'elle. La nose se fera en septembre» ( вернулся вчера. Говорят, влюблён больше, чем когда–нибудь, между тем почти не говорит о ней. Свадьба будет в сентябре).

Действительно, в этот период, перед женитьбою своей, Пушкин казался совсем другим человеком. Он был серьёзен, важен, молчалив, заметно было, что его постоянно проникало сознание великой обязанности счастливить любимое существо, с которым он готовился соединить свою судьбу, и, может быть, предчувствие тех неотвратимых обстоятельств, которые могли родиться в будущем от серьёзного и нового его шага в жизни и самой перемены его положения в обществе. Встречая его после женитьбы всегда таким же серьёзным, я убедилась, что в характере поэта произошла глубокая, разительная перемена. <…>

Сам он почти никогда не выражал чувств; он как бы стыдился их и в этом был сыном своего века, про который сам же сказал, что чувство было дико и смешно. Острое красное словцо – la repartie vive – вот что несказанно тешило его. Впрочем, Пушкин увлекался не одними остротами; ему, например, очень понравилось однажды, когда я на его резкую выходку отвечала выговором: «Pourauoi vouc attaguez a moi, qui suis si inoffensive!» (Зачем вы на меня нападаете, ведь я такая безобидная). И он повторял: «Согшпе c'est reellement cela: si inoffensive!» ( Как это верно сказано: действительно, такая безобидная!) Продолжая далее, он заметил: «Да, с вами не весело и ссориться, voila votre cousine, avec elle on trouve a qui s'en prendre!» (То ли дело ваша кузина, вот тут есть с кем ссориться!)

Причина того, что Пушкин скорее очаровывался блеском, нежели достоинством и простотою в характере женщин, заключалась, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени».

Читателю может показаться, что второй раз на страницах нашей книги приводится (в несколько изменённом виде) мнение Анны Петровны об отношении Пушкина к женщинам. Нет, это не автор, а Анна Петровна, придавая большое значение правильному пониманию данного вопроса, изложила своё мнение дважды – в «Воспоминаниях о Пушкине, Дельвиге, Глинке» и в письме литературоведу П. В. Анненкову.


К концу 1830–го – началу 1831 года относится работа Пушкина над повестью, от которой до нас дошёл только отрывок, начинающийся словами «На углу маленькой площади…». Замысел её связан с сюжетом другого неоконченного прозаического произведения «Гости съезжались на дачу». Считается, что прототипом главной героини этих повестей являлась А. Ф. Закревская. На страницах рукописи «На углу маленькой площади…» имеется женский портрет: исследовательница Л. И. Певзнер предположила, что это изображение Д. Ф. Фикельмон. Но сюжет, воспроизведённый в этом коротеньком наброске, очень близок к жизненной ситуации, в которой находилась А. П. Керн: героиня оставила мужа и пытается удержать возле себя молодого возлюбленного…

«В комнате, убранной со вкусом и роскошью, на диване, обложенная подушками, одетая с большой изысканностию, лежала бледная дама, уж не молодая, но ещё прекрасная. Перед камином сидел молодой человек лет 26–ти, перебирающий листы английского романа.

Бледная дама не спускала с него своих чёрных и впалых глаз, окружённых болезненной синевою…» Не правда ли, это напоминает сцены из жизни Анны Петровны, виденные

Пушкиным и описанные в воспоминаниях Андрея Дельвига и дневниках Алексея Вульфа, а сам молодой возлюбленный героини – самого Вульфа?

Вот сколько тем и отдельных сюжетов подсказала Пушкину жизнь Анны Керн!


С осени 1830 года Анна Петровна была увлечена неким Флоранским – незаконнорожденным сыном одного из дядьёв поэта Баратынского (вице–адмирала Богдана Андреевича или контр–адмирала Ильи Андреевича Баратынского). К сожалению, нам не удалось найти никаких сведений о нём. Дружба – а точнее, связь – А. П. Керн с Флоранским продолжалась до 1832 года.

Алексей Вульф, находившийся в это время на военной службе, узнав из письма Анны Петровны о её новом страстном увлечении, не переставал удивляться этой женщине, силе её страсти. Он записывал в дневнике:

«[1830] 1 сентября. Анна Петровна всё ещё в любовном бреду, и до того, что хотела бы обвенчаться со своим любовником. – Дивлюсь ей!..

2 октября. Анна Петровна сообщает мне приезд отца своего и, вдохновлённая своей страстью, велит благоговеть пред святынею любви!!

Сердце человеческое не стареется, оно всегда готово обманываться. Я не стану разуверять её, ибо слишком легко тут сделаться пророком…

17 октября. Вот два дня как я живу, окружённый присланными мне матерью «Литературной газетой» и «Северными цветами» на этот год, «Телеграфом» и письмами из дому и от Анны Петровны. <…> С Анной Петровной я говорю об её страсти, чрезвычайно замечательной не столько потому, что она уже не в летах пламенных восторгов, сколько по многолетней её опытности и числу предметов её любви. Про сердце женщин после этого можно сказать, что оно свойства непромокаемого – опытность скользит по ним. Пятнадцать лет почти беспрерывных несчастий, уничижения, потеря всего, чем в обществе ценят женщину, не могли разочаровать это сердце или воображение? – по сю пору оно как бы в первый раз вспыхнуло».

«[1831] 5 марта: Голубинин, оставшийся в Сквире, привёз мне письма от Анны Петровны и сестры. Первая пишет, что она чрезвычайно счастлива тем, что родила себе сына… » Если эта запись верна, то Анна Петровна родила от Флоран–ского ребёнка, который, очевидно, вскоре умер.

ЧЕРЕДА ПОТЕРЬ И НЕВЗГОД

«Отдавая меня замуж, – писала в воспоминаниях Анна Петровна, – мне дали 2 деревни из приданого моей матери и потом, не прошло году, попросили позволения заложить их для воспитания остальных детей. Я по деликатности и неразумию не поколебалась ни минуты и дала согласие. На вырученные деньги заведены были близ Лубен фабрики: экипажная, суконная и горчичная… Все они вместе сделали то, что я осталась без имения, а отец мой – с большими долгами. Чтобы вознаградить меня и обеспечить будущность других детей, было завещано бабушкою 120 душ, 50 000 и дана нам другими наследниками движимость Грузин и 60 душ. Всё это должно было разделить между мною, двумя моими сестрами и братом. Но батюшка устроил так, что мы отдали ему и это на покупку имения княгини Юсуповой. Покупка не состоялась по неаккуратности отца, потому что мало было денег, и я опять осталась ни с чем».

Вот фрагмент духовного завещания бабушки Анны Петровны Агафоклеи Александровны Полторацкой, умершей 12 октября 1822 года:

«Чувствуя преклонность лет своих и воображая час смертный могущий и нечаянно последовать, за нужное постановляю сделать положительное распределение о имении моём, дабы между оставшимися после меня наследниками не могли об оных выйти каких–либо распрей или прошений жалобных тяжб в местах судебных, и для того к непреложному по смерти моей исполнению постановляю следующее:

<…> Сына моего надворного советника Петра Марковича детям, а моим внукам Старицкого уезда деревню Кушни–ково, в коей по последней 7–й ревизии состоящих 120 душ крестьян со всем их имуществом и со всеми принадлежащими к оной деревне землями и крестьянским разным строением, а сверх того деньгами 50 000 рублей. Управление ж оным имением и самое распоряжение деньгами до совершеннолетия тех внучат моих отдаю избранным моим душеприказчикам тайному советнику Дмитрию Борисовичу Мертваго и действительному статскому советнику Алексею Марковичу»[48].


Однако в конце 1829 года Пётр Маркович решил продать завещанную его детям деревню, а также истребовать от душеприказчиков матери 50 тысяч рублей и израсходовать все эти средства на покупку у княгини Татьяны Васильевны Юсуповой (урождённой Энгельгардт) имения

Яблоново, располагавшегося недалеко от Лубен. Для этого ему потребовались соответствующие разрешения от детей. 5 декабря в Лубенском поветовом земском суде были оформлены доверенности «дражайшему родителю» от двух дочерей «девиц Елизаветы и Варвары Полторацких» и сына Петра.

Доверенность, составленная 30 января 1830 года в Петербурге от имени Анны Петровны Керн, выглядела следующим образом:

«Милостивый родитель мой.

По силе духовного завещания родной бабки моей действительной статской советницы Агафоклеи Александровны Полторацкой, принадлежит мне, двум сестрам моим Елизавете и Варваре{67}, да брату Павлу Полторацким в Тверской губернии Старицкого уезда деревня Кушниково, заключающая в себе 120 душ мужского пола, и по продаже в Санкт–Петербурге дома и дачи по кончине её через три года 50 тысяч рублей. А как уже более 7 лет проходит тому, и мы не приняв настоящим образом сказанной деревни в своё ведение и денег 50 тысяч рублей не получали поныне, то посему я покорнейше прошу вас, почтеннейший родитель мой, взять на себя труд следуемое мне на часть по законам в упомянутой деревне Кушниково имение с крестьянами, за меня справить, отписать и отказать, и взять в совершенное ваше ведение, и в случае найдёте необходимость, то оное продать или заложить, равно и сумму всем нам, то есть мне, сестрам и брату моим, бабкою назначенную, от душеприказчика действительного статского советника Алексея Марковича Полторацкого истребовав с подлежащими процентами, следующую же мне часть принять в своё распоряжение и по таковым предметам, в случае надобности, имеете право и просьбы куда следовать будет, за своим подписом подавать и решений окончательных доходить, и весь указанный обряд выполнять, предоставляю при том право и от себя другому кому переверить, в чём вам верю, и что учините, спорить и прекословить не буду.


Имею честь быть с отличным почтением и совершенною преданностью

покорная дочь Анна Керн жена генерал–лейтенанта, урождённая Полторацкая.

Санкт–Петербург. Генваря 30 дня. 1830 г.»[49].

Между прочим, А. А. Дельвиг предупреждал Анну Петровну о возможных последствиях этой «спекуляции» Полторацкого: «Милая жена, трудно давать советы; предложения Петра Марковича могут удаться, и нет. И в том и в другом случае вы будете раскаиваться, как бы вы ни поступили. Повинуйтесь сердцу. Это лучший совет мой…»[50] А Софья Михайловна Дельвиг советовала подруге для начала не торопиться с ответом: «Тебе бы написать отцу, что у тебя нет ни ума, ни времени, ни здоровья, чтобы отвечать скоро. Эту спекуляцию надобно обдумать; тут и в самом деле надобно более думать, нежели чтобы отвечать на то, что людей не на что отправлять и что ты остаёшься без человека». Вероятно, от Анны Петровны, кроме согласия на продажу, отец требовал ещё возврата в имение числившихся за ним дворовых людей, которые находились при ней в услужении. Однако она не посмела отказать отцу.

Если верить воспоминаниям А. П. Керн, отец всё же получил завещанные его детям деньги и, присовокупив к ним сумму, вырученную от продажи деревни Кушниково, внёс их в качестве задатка для покупки Яблонова; однако из–за нехватки средств и неаккуратности Петра Марковича сделка не была доведена до конца. Его более предприимчивый сын Павел, по свидетельству Анны Петровны, «доплатил ей (Юсуповой. – В. С.) при помощи займа и удачных оборотов сколько причиталось за него (отца. – В. С.) и стал обеспеченным человеком – а про мою жертву, помогшую ему составить себе состояние, забыл».

Об этом же писал и А. В. Марков–Виноградский: «… в уплату вошли 120 тысяч ассигнациями, данные Агафоклеей Александровной всем четырём внукам, в том числе и Анне Петровне, которая уступила ему свою часть в надежде на вознаграждение».

Деревня Кушниково в начале 1830–х годов была продана Петром Марковичем Полторацким Варваре Александровне Бакуниной и принадлежала ей до её смерти в 1864 году[51].

В Государственном архиве Российской Федерации хранится завещание В. А. Бакуниной от июля 1845 года, согласно которому после её смерти «благоприобретённое мною имение в Старицком уезде деревня Кушниково, в которой значится земли по плану одна тысяча двести двадцать шесть десятин 220 сажен, а крестьян мужского пола ревизских сто шестьдесят душ», должно было достаться её дочери Варваре Александровне Дьяковой в обмен на отказ её от четырнадцатой части отцовского имения. К сожалению, дата приобретения Кушникова в завещании не указана[52].

В 1832 году, вскоре после смерти матери, Анна Петровна начала хлопотать о возврате старицкого имения, состоявшего из сельца Иевлево с 68 крепостными крестьянскими душами мужского пола и деревни Сенчуково с 141 душой (по данным девятой ревизии 1850 года), а также 1 144 десятин 932 саженей земли при них, проданных в 1825 году Екатериной Ивановной Д. Н. Шереметеву{68} по требованию мужа[53]. «Я интересовалась этим имением, – писала она, – по воспоминаниям моего счастливого детства, хотя и в финансовом отношении оно не могло быть не интересно, потому что иметь что–нибудь или не иметь ничего всё–таки составляет громадную разницу».

Как вспоминала Анна Петровна, на мысль выкупить без денег проданное имение матери её навело одно обстоятельство: «Однажды утром ко мне явился гвардейский солдат. „Не узнаёте меня, ваше превосходительство?“ – сказал он, поклонившись в пояс. „Извини, голубчик, не узнаю тебя, припомни мне, где я тебя видела“. – „А я из вашей вотчины, ваше превосходительство. Я помню вас, как вы изволили из ваших ручек потчевать водкой отца моего, и жили тогда в нашей чистой избе, а в другой, чистой же, ваш батюшка и матушка“. – „Помню, помню, мой милый, – сказала я (хотя вовсе его–то самого не помнила). – Так ты пришёл со мной повидаться, это очень приятно“. – „Да кроме того, – сказал он, – я пришёл просить вас, нельзя ли вам, матушка, откупить нас опять к себе; мне пишут мои старики, сходил бы ты к нашей прежней госпоже, к генеральше такой–то, да сказал бы ей, что вот, дескать, мы бы рады–радёшеньки ей опять принадлежать, что при ревизии теперь в двух селениях прибавилось много против прежнего, что мы и теперь помним, как благоденствовали у дедушки их, у матушки и у них самих потом; скажи ей, что мы даже согласны графу Шереметеву внести половину цены за имение и сами за свой счёт выстроим ей домик, коли вы согласны нас у него откупить опять“. Это предложение было так трогательно и вместе так соблазнительно, что я решилась его сообщить Елизавете Михайловне Хитровой вскоре после кончины матери моей, и она по доброте своей взялась хлопотать».

Пушкин тоже участвовал в этих хлопотах. Сохранились три небольшие записки поэта и Е. М. Хитрово, адресованные Анне Петровне.

«Первая записка от Хитрово, – цитируем снова воспоминания А. П. Керн, – содержала следующее:

«Вчера утром я получила Ваше хорошее письмо, сударыня, я бы тотчас приехала Вас навестить, но серьёзная болезнь дочери меня задержала. Если Вы свободны приехать ко мне завтра в полдень, я с большой радостью Вас приму. Ел. Хитрова».

Вследствие этой–то записки Александр Сергеевич приехал ко мне в своей карете и в ней меня отправил к Хитровой.

2–я записочка Хитрово, написанная рукою Александра Сергеевича. Вот она:

«Дорогая г–жа Керн, у нашей малютки корь, и с нею нельзя видеться, как только моей дочери станет лучше, я приеду вас обнять» – а её рукой – «Ел. Хитрова».

Опять рукою Александра Сергеевича: «У меня такое скверное перо, что г–жа Хитрова не может им пользоваться, и мне выпала удача быть её секретарём. А.».

Следует ещё одна записочка от Елизаветы Михайловны Хитрово её рукой: «Вот, дорогая моя, письмо Шереметева – скажите мне его содержание. Я собиралась вам нести его сама, но, на моё несчастье, идёт дождь. Е. Хитрова».

Потом за неё ещё рукою Александра Сергеевича об этом неудавшемся деле:

«Вот ответ Шереметева. Желаю, чтобы он был благоприятен – г–жа Хитрова сделала всё, что могла. Прощайте, прекрасная дама. Будьте покойны и довольны и верьте моей преданности».

Самая последняя была уже в слишком шуточном роде, – я на неё подосадовала и тогда же уничтожила. Когда оказалось, что ничего не могло втолковать доброго господина, от которого зависело дело, он писал мне (между прочим):

«Раз вы не могли ничего добиться, вы, хорошенькая женщина, то что уж делать мне – ведь я даже и не красивый малый… Всё, что могу посоветовать, это снова обратиться к посредничеству… "

Меня это огорчило, и я разорвала эту записку. Больше мы не переписывались».

Таким образом, хлопоты Анны Петровны закончились неудачей, и она на всю жизнь осталась без собственных средств существования. В 1870 году она констатировала: «Я по восторженной мечтательности своей, вере в брата и родных и по деликатности жертвовала родным, не спрашивая, обеспечат ли они меня за это, и вот около половины столетия перебиваюсь в нужде… Ну да Бог с ними».


В конце 1830 года А. А. Дельвиг попал в немилость к всесильному начальнику Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии А. X. Бенкендорфу. Причиной очередного разноса стала публикация в «Литературной газете» стихотворения К. Делавиня, в котором восхвалялись революционеры, погибшие во время Июльской революции в Париже.

«В ноябре Бенкендорф потребовал к себе Дельвига, – писал в своих мемуарах Андрей Иванович Дельвиг, – который введён был к нему в кабинет в присутствии жандармов. Бенкендорф самым грубым образом обратился к Дельвигу с вопросом: „Что ты опять печатаешь недозволенное?“ Выражение ты вместо общеупотребительного вы не могло с самого начала этой сцены не подействовать весьма неприятно на Дельвига. Последний отвечал, что о сделанном распоряжении не печатать ничего относящегося до последней французской революции он не знал и что в напечатанном четверостишии, за которое он подвергся гневу, нет ничего недозволительного для печати. <…> Бенкендорф сказал, что ему всё равно, что бы ни было напечатано, и что он троих друзей: Дельвига, Пушкина и Вяземского уже упрячет, если не теперь, то вскоре, в Сибирь. Тогда Дельвиг спросил, в чём же он и двое других названных Бенкендорфом могли провиниться до такой степени, что должны подвергнуться ссылке… Бенкендорф отвечал, что Дельвиг собирает у себя молодых людей, причём происходят разговоры, которые восстановляют их против правительства. <…> Дельвиг возразил, что собирающееся у него общество говорит только о литературе, что большая часть бывающих у него посетителей или старее его, или одних c ним лет. <…> Бенкендорф раскричался, выгнал Дельвига со словами: «Вон, вон, я упрячу тебя с твоими друзьями в Сибирь»».

Вскоре «Литературная газета» была запрещена. Неприятности, связанные с внушениями Бенкендорфа и закрытием газеты, безусловно, сказались на здоровье Дельвига. В ту зиму его одолевала простуда, которой он всегда был подвержен. Плохому самочувствию содействовала и неудачно сложившаяся семейная жизнь Дельвига.

Анна Петровна, наверное, не только лучше других знала нюансы семейных отношений ближайшего друга Пушкина, но и во многом способствовала их созданию – вспомним замечание племянника Дельвига о бросившемся ему в глаза желании Анны Петровны поссорить того с женой… Видимо, здесь имелось в виду, что Анна Петровна, к этому времени уже привыкшая к свободной жизни, небезуспешно настраивала на такое поведение и Софью Михайловну – дневники Алексея Вульфа являются тому подтверждением. Дельвиг ничего не мог поделать – увлечения жены следовали одно за другим… И даже рождение дочери не заставило Софью Михайловну успокоиться. Недаром одно из последних стихотворений Дельвига было адресовано жене и начиналось словами:

За что, за что ты отравила

Неисцелимо жизнь мою?

Так что вина за неурядицы в семье А. А. Дельвига отчасти лежит и на А. П. Керн.

«Здоровье Дельвига, – вспоминал его кузен, – в ноябре и декабре 1830 года плохо поправлялось. Он не выходил из дома. Только 5–го января 1831 года я с ним был у Сленина и в бывшем магазине казённой бумажной фабрики, ныне Полякова, где Дельвиг имел счета. На этих прогулках он простудился и 11–го января почувствовал себя нехоро–шо.<… > Когда в этот день Дельвигу сделалось хуже, послали за его доктором Саломоном, а я поехал за лейб–медиком Арендтом. Доктора эти приехали вечером, нашли Дельвига в гнилой горячке и подающим мало надежды к выздоровлению. <…> 14–го января, придя по обыкновению в 8 часов вечера к Дельвигу, я узнал, что он за минуту перед тем скончался. <…> 17–го января в день именин Дельвига были его похороны… »

Анна Петровна довольно небрежно сообщила о смерти Дельвига Алексею Вульфу: «Забыла тебе сказать новость; барон Дельвиг переселился туда, где нет ревности и воздыханий». Даже циника Вульфа покоробил такой её отзыв о недавнем друге и поклоннике, и он записал в своём дневнике: «Вот как сообщают о смерти тех людей, которых за год перед сим мы называли своими лучшими друзьями».

Софья Михайловна горевала недолго – как уже говорилось, недостатка в поклонниках она не испытывала. Уже через два месяца после смерти мужа получила письменное предложение руки и сердца от лицейского товарища Дельвига и Пушкина М. Л. Яковлева, на которое ответила отказом, «будучи огорчённой и оскорблённой» (вероятно, за несоблюдение приятелем мужа процедуры траура); однако в июне того же года она тайно обвенчалась с Сергеем Абрамовичем Баратынским – братом поэта, постоянно бывавшим у Дельвигов в 1828—1831 годах. После нового замужества она с дочерью переехала в тамбовское имение Баратынских Мара, прихватив с собой архив покойного первого мужа{69}.


2 марта 1832 года умерла мать Анны Петровны Екатерина Ивановна Полторацкая. Пушкин в это время очень поддержал её: «Когда я имела несчастие лишиться матери и была в очень затруднительном положении, то Пушкин приехал ко мне и, отыскивая мою квартиру, бегал, со свойственною ему живостью, по всем соседним дворам, пока наконец нашёл меня. В этот приезд он употребил всё своё красноречие, чтобы утешить меня, и я увидела его таким же, каким он бывал прежде. Он предлагал мне свою карету, чтобы съездить к одной даме, которая принимала во мне участие; ласкал мою маленькую дочку Ольгу, забавляясь, что она на вопрос: „Как тебя зовут?“ – отвечала: „Воля!“ – и вообще был так трогательно внимателен, что я забыла о своей печали и восхищалась им, как гением добра».

Как потом вспоминала Анна Петровна, в то время она «вела жизнь довольно уединённую и по вкусу, и по средствам своим»; её изредка навещали друзья или родственники, но зато «когда отпирались двери Академии художеств, я не пропускала ни одного дня». После смерти Екатерины Ивановны она часто болела. «Семейная хроника» Е. А. Масаль–ской–Суриной зафиксировала: «1832 год, 21 апреля. После обеда поехала к Анне Петровне Керн, где просидела часа два. Напилась чаю, она нездорова»[54].

Пользовал её лейб–медик императора Николай Фёдорович Арендт, который позже руководил лечением раненого на дуэли Пушкина. В бумагах А. П. Керн, хранящихся в Пушкинском Доме, есть две записки доктора к ней, свидетельствующие о их близком знакомстве. Знал об этом и Пушкин; когда заболевал кто–то из его детей, поэт обращался к посредничеству Керн. Сохранилась коротенькая записка Пушкина: «Прошу Вас, милая Анна Петровна, прислать ко мне Арендта, но только не говорите об этом бабушке и дедушке (имеются в виду Н. О. и С. Л. Пушкины. – В. С.)».

В августе 1833 года Анну Петровну постигло ещё одно горе – умерла её младшая дочь. Надежда Осиповна Пушкина 24 августа писала дочери: «В качестве новости скажу тебе, что бедная г–жа Керн только что потеряла свою маленькую Олиньку, она поручила Аннет сообщить тебе про её горе, будучи уверена, что ты пожалеешь свою крестницу…»[55]


Алексей Николаевич Вульф, 9 июля 1833 года вышедший в отставку и сначала возвратившийся в родное Тригорское, а затем поселившийся в Малинниках, в начале февраля 1834 года приехал в Петербург и 3 февраля{70}, в день именин Анны Петровны, навестил её. После встречи он записал в дневнике, что имел «удовольствие обнять Анну Петровну после пятилетней разлуки и найти, что она меня не разлюбила», однако «не возвращался с нею к прежнему нашему быту», то есть не возобновил близких отношений.

Со смертью Антона Дельвига и вторичным замужеством его вдовы оборвалась связь Анны Петровны с кругом столичных литераторов. Перестал её навещать и Пушкин – после женитьбы он старался не поддерживать отношений с дамами, с которыми в прежнее время имел романы.

Анна Петровна виделась с четой Пушкиных всего несколько раз: «В первый это было в другой год, кажется, после женитьбы. Прасковья Александровна была в Петербурге и у меня остановилась; они вместе приезжали к ней с визитом в открытой колясочке, без человека. Пушкин казался очень весел, вошёл быстро и подвёл жену ко мне прежде (Прасковья Александровна была уже с нею знакома, я же её видела только раз у Ольги одну). Уходя, он побежал вперёд и сел прежде её в экипаж; она заметила, шутя, что это он сделал оттого, что он муж. Потом я его встретила с женою у матери, которая начинала хворать. Наталия Николаевна сидела в креслах у постели больной и рассказывала о светских удовольствиях, а Пушкин, стоя за её креслом, разводя руками, сказал шутя: „Это последние штуки Натальи Николаевны: посылаю её в деревню“. Она, однако, не поехала, кажется, потому, что в ту же зиму Надежде Осиповне сделалось хуже».

Однажды Керн встретила поэта у родителей без жены: «Это было раз во время обеда, в четыре часа. Старики потчевали его то тем, то другим из кушаньев, но он от всего отказывался и, восхищаясь аппетитом батюшки, улыбнулся, когда отец сказал ему и мне, предлагая гуся с кислою капустою: „Cest un plat ecossais“ (Это шотландское блюдо), заметив при этом, что он никогда ничего не ест до обеда, а обедает в 6 часов».

Надо отдать должное Анне Петровне – безусловно испытывая досаду и ревность к удачливой сопернице, она, тем не менее, замечала перемены, произошедшие с Пушкиным после женитьбы, и считала его чувства к Наталье Николаевне искренними: «Потом я его ещё раз встретила с женою у родителей, незадолго до смерти матери и когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам; они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково, с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражал ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил… Наталья Николаевна была в папильотках: это было перед балом… Я уверена, что он был добрым мужем, хотя и говорил однажды, шутя, Анне Николаевне, которая его поздравляла с неожиданною в нём способностью себя вести, как прилично любящему мужу: „Се n'est que de 1'hypocrisie“ ( Это только хитрость). Вот ещё выражение века: непременно, во что бы то ни стало, казаться хуже, чем он был».

Теперь они виделись с поэтом очень редко. Вероятно, в июле 1835 года семейство Пушкиных нанесло визит Прасковье Александровне Осиповой. «Этой последней, – снова цитируем Анну Петровну, – вздумалось состроить partie fine ( увеселительную поездку), и мы обедали вместе все у Дюме, а угощал нас Александр Сергеевич и её сын Алексей Николаевич Вульф. Пушкин был любезен за этим обедом, острил довольно зло, и я не помню ничего особенно замечательного в его разговоре. Осталось только в памяти одно его интересное суждение. Тогда только что вышли повести Павлова, я их прочла с большим удовольствием, особенно „Ятаган“. Брат Алексей Николаевич сказал, что он в них не находит ровно никакого интересного достоинства. Пушкин сказал: „Entendons–nous (Попробуем понять друг друга). Я начал их читать и до тех пор не оставил, пока не кончил. Они читаются с большим удовольствием“».


Давно оставленный супруг Анны Петровны, назначенный в феврале 1828 года комендантом Смоленска, продолжал успешное восхождение по карьерной лестнице. 14 апреля 1829 года за отличие по службе он был произведён в генерал–лейтенанты (3–й чин по Табели о рангах). До него постоянно доходили сведения об очередных любовных приключениях жены.

Современному читателю, воспринимающему семейные отношения с высоты нынешних реалий, возможно, непонятно, почему Керны не развелись официально. Во–первых, обе стороны не стремились к разводу: Ермолай Фёдорович хотел добиться возвращения беглянки–жены в лоно семьи; к тому же бракоразводный процесс мог отразиться на карьере генерала. Нашу же героиню, по–видимому, устраивал статус «её превосходительства госпожи генеральши», дававший ей не только определённый вес в обществе, но и ощутимые привилегии – к примеру, возможность быть приглашённой во дворец или занятие почётного места на официальном обеде. В перспективе – с учётом возраста ненавистного мужа – она становилась генеральской вдовой с приличной пенсией. К тому же инициатором развода мог выступать только Ермолай Фёдорович в качестве пострадавшей стороны; Анне Петровне, с точки зрения тогдашних семейных норм, упрекнуть его было не в чем.

Во–вторых, сама процедура развода в николаевской России была очень сложной. Будучи военным, муж должен был получить на него санкцию вышестоящего начальства. Развод был делом очень длительным, осуществлялся судом церковного ведомства – Духовной консистории, который выносил решение на основании строго определённых доказательств. Например, при измене недостаточно было признания супругом своей вины – необходимы были показания не менее двух свидетелей. Но в итоге женщину по закону признавали падшей, что влекло за собой запрет на свидания с детьми и на новый брак. Если бы Ермолай Фёдорович, чтобы освободить жену от унизительных судебных процедур, по–джентльменски взял вину на себя, тогда ему после развода пришлось бы подать в отставку.

В–третьих, существовали негласные ограничения для разведённых чиновников в продвижении по служебной лестнице и занятии высоких постов. С учётом возраста генерала Керна его не могла устраивать перспектива потерять денежную и престижную должность.

Поэтому, как и многие дворянские семьи того времени, Керны, не разводясь, много лет жили «в разъезде».

После смерти младшей дочери Ермолай Фёдорович совсем перестал посылать супруге деньги. Анна Петровна, находясь в крайне стеснённых материальных обстоятельствах, решила возобновить былые опыты литературных переводов с французского и начала с Жорж Санд.

До нас дошла демонстративно грубая фраза Пушкина, брошенная им в адрес бывшей возлюбленной в письме от 29 сентября 1835 года жене: «Ты мне переслала записку от m–me Керн; дура вздумала переводить Занда и просит, чтоб я сосводничал её со Смирдиным. Чёрт побери их обоих! Я поручил Анне Николаевне [Вульф] отвечать ей за меня, что если перевод её будет так же верен, как она сама верный список с m–me Sand{71}, то успех её несомнителен, а что со Смирдиным дела я никакого не имею».

Столь нелюбезный отзыв поэта о бывшем предмете его страстного обожания можно объяснить, помимо боязни вызвать ревность жены, пребыванием Пушкина в дурном расположении духа, а также действительным нежеланием иметь с издателем никаких дел. Кстати, самого Смирдина в письме П. В. Нащокину от 10 января 1836 года Пушкин также назвал «дурой» (именно в женском роде).

Об этом же эпизоде рассказала Ольга Сергеевна Павлищева в письме мужу от 9 ноября 1835 года: «Угадай, что делает Анета Керн? Она переводит, но что бы ты думал? – Жорж Санд!! Но не ради удовольствия, а ради денег. Она попросила Александра замолвить за неё слово у Смирдина, но Александр не церемонится, когда надо отказать. Он сказал ей, что совсем не знаком со Смирдиным… »

Манеру Пушкина иногда в сердцах бросаться резкими словами и даже фразами отмечала в воспоминаниях и сама Анна Петровна: «Пушкин говорил часто: „Злы только дураки и дети“. Несмотря, однако ж, на это убеждение, и он бывал часто зол на словах, но всегда раскаивался. Так, однажды, когда он мне сказал какую–то злую фразу, и я ему заметила: „Ce n'est pas bien de s'attaquer a' une personne aussi inofensive“ (Нехорошо нападать на такого беззащитного человека), – обезоруженный моею фразою, он искренно начал извиняться. В поступках он всегда был добр и великодушен».

Ранее уже говорилось о спектре мнений Пушкина о, так сказать, моральном облике нашей героини: от «гения чистой красоты» до «вавилонской блудницы». Теперь мы видим такой же разброс в оценке её интеллектуальных способностей: в одном случае он признаёт – «у неё гибкий ум», в другом – называет дурой. Почему так диаметрально противоположны оценки, данные им одному человеку?

Один из лучших знатоков пушкинской эпохи Ю. М. Лот–ман, сравнивая такие разные высказывания поэта в адрес А. П. Керн, писал: «Пушкинская личность столь богата, что переживания её не могут выразиться только в какой–либо одной жанрово–стилистической плоскости. Он одновременно живёт не одной, а многими жизнями: его Керн – и „гений чистой красоты“, и „одна прелесть“, и „милая, божественная“, и „мерзкая“, и „вавилонская блудница“, и женщина, имеющая „орган полёта“, – всё верно и всё выражает истинные чувства Пушкина. Такое богатство переживаний могло существовать лишь при взгляде на жизнь, перенесённом из опыта работы над страницей поэтической рукописи»[56].

Исследователь абсолютно справедливо указал: «Нельзя… смешивать жанры романтической поэзии и эпистолярного стиля, которым пользовался Пушкин в своих письмах к женщинам и друзьям мужчинам». Действительно, в своём знаменитом стихотворении, посвященном Анне Керн, Пушкин воспользовался поэтическим условным образом «гения чистой красоты» для передачи своего восхищения очарованием этой женщины, которую любил, хоть и очень короткое время, но искренне и страстно. Он не скупился на комплименты в адрес Керн в посланиях и к ней самой, и к её тётке П. А. Осиповой, и к кузине Анет Вульф. Но одновременно отзывы Пушкина о ней в письмах друзьям–мужчинам были другими – иногда пренебрежительными, иногда развязными, а иногда даже откровенно грубыми. Пушкин всегда разделял поэтический и эпистолярный жанры; с присущей ему способностью «попадать в стиль» отвечал своим корреспондентам в манере их собственных писем, в соответствии с их характером. А в те годы в светском обществе среди мужчин было принято амикошонство (от фр. ami – друг и cochon – свинья) – бесцеремонный, грубовато–циничный тон, особенно в разговорах о женщинах. Зачастую мужской бравадой прикрывались истинные серьёзные чувства.

Суммируя все нелестные слова в адрес А. П. Керн, промелькнувшие в письмах поэта друзьям и жене, необходимо к сказанному выше добавить существенный момент: это для наших современников Пушкин – «наше всё»: гений, величайший поэт России, личность легендарная, почти памятник; в описываемое же время это был человек, чья жизнь была насыщена событиями, богата чувствами. Он жил страстями, предавался порокам, не оглядываясь на посмертную славу. Думал ли он о том, что всё, к чему прикоснулось его перо – не только рукописи, но и рисунки на полях, даже мелкие записки и счета, – со временем будет тщательно изучаться и осмысливаться; что дотошные пушкинисты станут буквально вгрызаться в каждое написанное им слово, учитывать любое мнение, высказанное им о ком бы то ни было? Думал ли он о том, что даже сугубо личные его письма друзьям и жене будут со временем также опубликованы; что нелестные отзывы о женщине, которую разлюбил, будут потом собраны воедино и дадут пищу для различных толкований? Вероятно, если бы Пушкин мог предвидеть такую реакцию потомков, то не написал бы этих нелестных слов. Но история не знает сослагательного наклонения…


В марте 1836 года дочь Анны Петровны Екатерина, с детских лет воспитывавшаяся в Обществе благородных девиц при Смольном монастыре, окончила его с отличием.

При выпуске крестница Александра I получила от имени его царственного брата Николая Павловича «за службу отца, на приданое» 10 тысяч рублей и уехала к нему в Смоленск.

9 марта 1836 года Анна Николаевна Вульф писала из Петербурга, где проживала в это время в квартире Анны Петровны{72}, своей сестре Евпраксии: «Керн забирает свою дочь в один из этих дней, но не хочет брать (в Смоленск. – В. С.) свою жену. Я право, не знаю, что будет с этой несчастной женщиной и куда она зайдёт в своих поступках? Антипов сообщает мне, что она уже 300 рублей у него взяла на счёт Алексея (Вульфа. – В. С.). Она спросила у меня денег, но я ей не могла дать ничего, кроме сущего пустяка, потому что моя тётя живёт на мой счёт. Я нашла ей сто рублей, но она продолжает занимать у меня каждый день. Если этот порядок вещей будет сохраняться дальше, я не смогу у неё оставаться, но ни слова об этом мамаше».

Анна Петровна не считала зазорным брать деньги на свои нужды и у родственников, и у поклонников.

Евпраксия Николаевна Вульф, в 1831 году вышедшая замуж за барона Бориса Александровича Вревского{73}, рассказала брату Алексею в письме от 10 сентября 1836 года ещё один интересный эпизод из жизни нашей героини: «Она никак не могла противостоять любезности Пав[ла] Алек с андровича] (брата Б. А. Вревского. – В. С.), которому она очень дорого стоила во время его пребывания в Пет[ербурге], а перед отъездом своим, заняв 10 т[ысяч], он должен был 1,5 т[ысячи] отдать ей по её просьбе. Ты постигаешь, как такой поступок должен был охолодить его любовь к ней, если б она и существовала человеческая, а не собачья. А он, кажется, к первой не склонен и кроме последней, не испытывал». Из этого письма также становится ясно, что ошибаются те исследователи, которые полагают, что роман у Анны Петровны был не с Полем Вревским, а с Борисом.

Очередной удачливый поклонник Анны Петровны был личностью примечательной. Павел Александрович Вревский (1809—1855) являлся побочным сыном князя Александра Борисовича Куракина. В 1828 году, по окончании школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, он был выпущен прапорщиком в лейб–гвардии Измайловский полк, участвовал в Русско–турецкой войне 1828—1829 годов и получил контузию в живот под Варной. В 1830 году Вревский вышел в отставку, однако через год вернулся на службу, в составе Овидиопольского гусарского полка принимал участие в подавлении Польского восстания 1830—1831 годов: в боях под пригородами Варшавы Прагой, Гроховым, Остроленкой и взятии самой польской столицы. По окончании кампании он был назначен адъютантом к начальнику Главного штаба его императорского величества. В 1833 году Вревский был переведён в лейб–гвардии Гродненский гусарский полк, в 1834—1838 годах участвовал в военных экспедициях на Кавказе и в Черногории. В начале 1836 года, находясь в Петербурге, Павел Александрович на балах встречался с Пушкиным и его женой. Он занимался переводами произведений поэта на французский язык – сохранились переведённые им отрывки из поэмы «Полтава» и стихотворения «Клеветникам России». В 1838 году Вревский стал начальником I отделения канцелярии Военного министерства, в 1841 году был произведён в полковники, в 1842 году назначен флигель–адъютантом императора Николая I. В 1848 году П. А. Вревский получил чин генерал–майора и вступил в должность директора канцелярии военного министерства, а в 1854 году стал генерал–адъютантом императора. Он был награждён многими орденами, в том числе орденом Святого Георгия 4–й степени. По воспоминаниям декабриста Н. И. Лорера, он «был красивой наружности и отличался большой храбростью», дружил с «армейским капитаном Львом Сергеевичем Пушкиным».

Вревский был женат дважды: первый раз на дочери будущего министра внутренних дел России С. С. Ланского Марии (1819—1844), второй – на Настасье Сергеевне Щербатовой – дочери егермейстера, действительного тайного советника С. Г. Щербатова.

Во время Крымской войны Вревский находился в осаждённом Севастополе и попал 4 августа 1855 года в гущу сражения на Чёрной речке: одним ядром под ним убило лошадь, другим контузило, третьим сорвало фуражку, а следующим смертельно ранило в голову. Он был похоронен в Бахчисарайском Успенском монастыре.

10 августа 1836 года Анна Петровна вынуждена была письменно обратиться к Николаю I: «Августейший монарх, Всемилостивейший Государь! Отчаяние, безнадёжное состояние и жесточайшая нужда повергают меня к стопам Вашего Императорского Величества. Кроме Вас, Государь, мне некому помочь! Совершенное разорение отца моего, надворного советника Полторацкого, которое вовлекло и мою всю собственность, равно отказ мужа моего, генерал–лейтенанта Керна, давать мне законное содержание лишают меня всех средств к существованию. Я уже покушалась работою поддерживать горестную жизнь, но силы мне изменили, болезнь истощила остальные средства, и мне остаётся одна надежда – милосердное воззрение Вашего Императорского Величества на мои страдания. Я не расточила своего достояния – это внушает мне смелость взывать к милосердию Вашего Императорского Величества. Вы ли не будете снисходительны к дочернему усердию, через которое я ввержена в нищету».

При содействии начальника царской Военно–походной канцелярии генерал–адъютанта В. Ф. Адлерберга в ответ на своё прошение она получила единовременную материальную поддержку в размере 2 тысяч рублей; Керну был послан запрос, почему он отказывается содержать жену.

Ермолай Фёдорович 13 ноября 1836 года ответил государю длинным письмом, в котором во всём происшедшем обвинял жену; он писал, что женившись почти без приданого и «имея одну любовь и дружбу жены в предмете», не доискивался помощи тестя. «Увидя же вскоре к себе её равнодушие и холодность, – оправдывался генерал, – поздно уже познал своё несчастие. Она, невзирая на все мои и общих родных наших убеждения и просьбы, оставила меня с двумя дочерьми самовольно в первый раз на четыре года, расстроив меня совершенно сделанными для неё, при начале супружества и при неоднократных потом возвращениях ко мне в скудном виде после продолжительных отлучек, долгами… Но я, как надлежало супругу, вызвал её после четырёхлетней разлуки с взрослыми детьми, не вспомнив прошедшие неприятности, принял её с прежнею любовью, хотя она, смею доложить, прибыла ко мне, не имея даже и необходимого платья… Моё снисхождение не послужило к добру: она забылась, изъявив мне желание, чтобы я детей определил на казённое содержание… Наконец, моя жена оставила меня в другой раз, объявив мне, что не желает со мною жить… Десять лет провёл я в разлуке с женою моею, не имев даже никакой переписки. В нынешнем году, прибыв в столицу, я принял дочь мою из Института… В это время… жена моя объявила родным своим, что она желает быть вместе со мною и дочерью, но не с тем, чтобы быть мне женою, а дочери – матерью, а только в обязанности гувернантки. После данного дочери моей воспитания, какою может быть ей моя жена гувернанткою, привыкшая к беззаконной жизни и, осмеливаюсь доложить, виновница нищеты дочернего состояния? За всем тем, убеждаясь просьбами дочери моей, основанными на истинной любви к родителям, я неоднократно и в прошедших месяцах, оставляя для себя даже необходимое в житейском быту, помогал неблагодарной жене, посылая ей по возможности деньги».

Керну в ответ на представленные объяснения было высочайше указано, что на основании законов он должен обеспечивать жену приличным содержанием, «чем самым и избегнет с её стороны справедливой на него жалобы».

Выйдя 17 ноября 1837 года в возрасте 72 лет в отставку «с мундиром и полным пенсионом», Е. Ф. Керн поселился в Петербурге и «по уважению к его недостаточному состоянию удостаивался получать от Монарших щедрот денежные пособия». Однако до конца жизни он не смирился с уходом жены и пытался отстаивать свою правоту: в письме военному министру графу А. И. Чернышёву от 3 декабря 1837 года он, обвиняя жену в том, что она «предалась блудной жизни и, оставив его более десяти лет тому назад, увлеклась совершенно преступными страстями своими, – умолял об одной милости – заставить её силою закона жить совместно». Дело было передано министру юстиции, но Ермолай Фёдорович умер, так и не дождавшись его решения.


27 января 1837 года А. С. Пушкин был смертельно ранен на дуэли Дантесом и через день скончался. 1 февраля Анна Петровна с дочерью Екатериной присутствовала на отпевании Пушкина в церкви Спаса Нерукотворного образа на Конюшенной площади в Петербурге. «Весьма многие из наших знакомых друзей и все иностранные министры были в церкви, – писал В. А. Жуковский отцу Пушкина Сергею Львовичу 15 февраля 1837 года. – Мы на руках отнесли гроб в подвал, где надлежало ему остаться до вывоза из города. 3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что ещё для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани тронулись; при свете месяца несколько времени я следовал за ними; скоро они поворотили за угол дома; и всё, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих»[57].

Загрузка...