Дедушка Анны Петровны по материнской линии тайный советник{1} Иван Петрович Вульф (1741—1814) в 15–летнем возрасте был зачислен на службу солдатом в лейб–гвардии Семёновский полк. В 1761 году он получил первый унтер–офицерский чин, в 1764 году стал прапорщиком, в 1765–м – подпоручиком, в 1767–м – поручиком, а в 1769 году – капитан–поручиком{2}. Вскоре после этого производства Иван Петрович по болезни вышел в отставку и жил в тверском имении, которое досталось ему в 1754 году по наследству после смерти отца, бригадира{3} Петра Гавриловича Вульфа. В состав имения входили: в Старицком уезде – села: Берново и Соколово, три сельца: Малинники, Петраково и Сенчуково и деревни: Глазуны, Подол, Коробино, Бибиково и Воропу–ни; в Новоторжском уезде – два сельца: Иевлево и Щелка–ново и деревня Кожевники[1].
Женат Иван Петрович был на Анне Фёдоровне Муравьёвой (?—1810), дочери полковника Фёдора Артамоновича Муравьёва. У них было шестеро сыновей: Пётр (1768—1832), женатый на Елизавете Петровне Розановой; Николай (1771– 1813), женатый на Прасковье Александровне Вындомской; Фёдор (1774—1820), женатый на Вере Александровне Свечиной; Павел (1775—1858), женатый на Фридерике Ивановне фон Буш; Иван (1776—1860), женатый на Надежде Гавриловне Борзовой; Никита (1780 – после 1793). Мать нашей героини Екатерина (1773—1832) была старшей из их трёх дочерей; средняя, Наталья (1782—1855), вышла замуж за Василия Ивановича Вельяшева, а Анна (1784—1873) была замужем за Павлом Ивановичем Понафидиным.
Неоднократно, вплоть до 1788 года, Иван Петрович избирался Старицким уездным предводителем дворянства. В 1787 году он был награждён орденом Святого Владимира 4–й степени. Затем в течение десяти лет Вульф занимал различные должности в тверских губернских учреждениях: советника наместнического правления, судьи Совестного суда, председателя департамента Палаты суда и расправы. В Твери на центральной Екатерининской улице, рядом с домом губернатора, у Ивана Петровича был собственный двухэтажный каменный дом (ныне – дом 8 по улице Советской, надстроенный ещё одним этажом).
При назначении в 1798 году вице–губернатором во Владимир И. П. Вульф уже имел чин действительного статского советника{4}. 14 декабря 1798 года он был назначен орловским гражданским губернатором. В Орёл Иван Петрович приехал с большой семьёй: женой Анной Фёдоровной, двумя несовершеннолетними дочерьми Натальей и Анной и двумя молодыми парами: сыном Николаем с женой Прасковьей и дочерью Екатериной, только что вышедшей замуж за Петра Полторацкого.
Губернаторство Вульфа в Орле продолжалось недолго: после сенатских ревизий, проведённых А. И. Голохвастовым и князем К. А. Багратионом (сводная записка о результатах проверки датирована 4 ноября 1800 года), 22 ноября того же года последовала отставка Ивана Петровича. В высочайшем указе причина отставки не указана; вероятно, недовольство было вызвано большим количеством нерешённых дел в губернских присутственных местах.
Отзывы обывателей о коротком периоде правления Вуль–фа в Орле, тем не менее, весьма благожелательны. В. В. Измайлов в 1802 году в книге «Путешествие в полуденную Россию в письмах, изд. Владимиром Измайловым» привёл следующий эпизод: гуляя по Орлу, он спросил у встретившегося местного жителя о губернаторском доме и поинтересовался его мнением о губернаторе. Тот ответил: «Знаю, что он добрый человек. Бедный до него доходит, притеснённый также». Далее Измайлов прибавил: «Моралисты! Запишите сию черту в трактатах ваших с именем Вульфа в Истории людей»[2] .
После отставки И. П. Вульф до конца своих дней жил в основном в Бернове. Анна Петровна вспоминала: «…Господский дом в Бернове стоял на горе задом к саду, впереди него большой двор, окружённый каменной оградой. Далее площадь, охваченная с обеих сторон крестьянскими избами, и в середине её против дома каменная церковь». Иван Петрович очень любил птиц. «В обеденной зале (берновского дома. – В. С), смежной с его кабинетом, находилась во–льерка с канарейками. Там были гнёзда, и их было очень много». Усадебный дом Вульфов в Бернове сохранился, ныне в нём располагается музей А. С. Пушкина.
Бабушка Анны Петровны по матери – Анна Фёдоровна, урождённая Муравьёва (?—1810), в честь которой и названа наша героиня, была светской дамой. Её двоюродный брат Михаил Никитич Муравьёв состоял воспитателем великого князя Александра Павловича – будущего императора Александра I. Анна Фёдоровна со всеми, даже со своими детьми, держала себя всегда чрезвычайно высокомерно, и в то же время всегда входила во все мелочи домашнего хозяйства. «Важничанье бабушки, – писала Анна Петровна, – происходило оттого, что она бывала при дворе и представлялась Марии Фёдоровне во время Павла I с матерью моею, бывшею тогда ещё в девицах. Императрица Мария Фёдоровна, всегда приветливая и ласковая, познакомила мою мать с своими дочерьми Еленою и Александрою Павловнами, сравнивала их рост, и мать моя говорила, что она никогда не видала никого красивее их».
Дедушка по отцовской линии Марк Фёдорович Полторацкий (1729—1795) происходил из рода черниговских казаков, с молодых лет обладал прекрасным голосом, пел в церковном хоре и был вывезен А. Г. Разумовским в Санкт–Петербург (граф на заре юности сам пел в церкви, а в столице восхождение к вершинам власти начал с дворцовой украинской капеллы). Здесь он стал придворным певчим, выступал в итальянской оперной труппе, в 1754 году был произведён в полковники и назначен сначала регентом, а потом директором придворной певческой капеллы. В 1763 году Марк Фёдорович получил потомственное дворянство. Он был обласкан двумя императрицами – Елизаветой Петровной и Екатериной II – и награждён многочисленными имениями в Малороссии и Центральной России. Первый раз он был женат на дочери богатого петербургского купца Шемякина, которая очень рано умерла, а второй – на тверской помещице А. А. Шишковой.
Своей бабушке по отцу Агафоклее Александровне Полторацкой, урожденной Шишковой (1737—1822), Анна Петровна уделила много строк в «Воспоминаниях о моём детстве», поведав о ней изрядное количество семейных преданий и легенд и внеся в её биографию немало путаницы, а зачастую и явных преувеличений. Тем не менее лучше Анны Петровны о ней не сказал никто: «Это была замечательная женщина… Все дети её были хорошо воспитаны, очень приветливы, обходительны… но довольно легкомысленны… Она была красавица, и хотя не умела ни читать, ни писать, но была так умна и распорядительна, что, владея 4 000 душ, многими заводами, фабриками и откупами, вела все хозяйственные дела сама без управляющего через старост… Жила она в Тверской губернии, в селе Грузинах, в великолепном замке, построенном Растрелли (вероятно, дом был возведен не под руководством знаменитого архитектора, а лишь по его проекту; затем он был перестроен зодчим В. П. Стасовым. – В. С.)… С батюшкой она была очень холодна, с матерью моею ласкова, а со мною нежна до того, что беспрестанно давала мне горстями скомканные ассигнации. Я этими подарками несколько возмущалась и всё относила маменьке. Мне стыдно было принимать деньги, как будто я была нищая. Раз спросила у меня, что я хочу: куклу или деревню? Из гордости я попросила куклу и отказалась от деревни. Она, разумеется, дала бы мне деревню, но едва ли бы эта деревня осталась у меня…»
У Марка Фёдоровича и Агафоклеи Александровны было одиннадцать детей. Анна Петровна в своих воспоминаниях пишет, что их было 22 (именно это количество детей Полторацких до настоящего времени фигурирует в работах многих пушкинистов). Это, скорее всего, описка или результат неправильной расшифровки небрежно написанных в рукописи цифр Марковым–Виноградским, который переписывал набело воспоминания жены. Можно предположить ещё, что стольких детей Агафоклея Александровна родила, и половина их умерли в детском возрасте; однако ни в одном из воспоминаний или писем членов семьи о них не говорится.
Представим всех детей М. Ф. и А. А. Полторацких, а также некоторых внуков, которые в дальнейшем будут упоминаться в нашей книге.
Дмитрий (1761—1818) – статский советник, владелец богатейшего имения Авчурино в Калужской губернии, где он создал образцовое аграрное хозяйство. Был женат на Анне Петровне Хлебниковой (1772—1842), за которой в качестве приданого были отданы заводы и фабрики в Калужской и Рязанской губерниях. Имел сына Сергея, известного библиофила и библиографа, и шесть дочерей.
Фёдор (1764—1858) – полковник в отставке, владелец имения Чернянка в Курской губернии. От нескольких жён, в том числе двух официальных (первая, не вынеся его разгульной жизни и глумления над религиозно–нравственными устоями, сбежала от него за границу и осталась там навсегда), имел двенадцать детей.
Александр (1766—1839) – обер–берг–гауптман IV класса (генерал в горном ведомстве), служил помощником директора пушечного завода в Петрозаводске, а затем – управляющим монетным департаментом в Санкт–Петербурге. Владел имениями в селе Рассказове Тамбовской губернии и селе Красном Тверской губернии. От первой жены Марии Карловны, урождённой Гаскойн, он имел дочь и двоих сыновей, в том числе Александра Александровича (1792—1855) (тот в 1819 году сопровождал молоденькую генеральшу Анну Керн на выходах в столичный свет, а в 1834 году женился на предмете первой любви Пушкина Екатерине Павловне Бакуниной). Вторая жена – в девичестве Татьяна Михайловна Бакунина – родила ему ещё двоих сыновей и шесть дочерей. В детские годы Анна Полторацкая с родителями бывала в Красном и даже, как писала потом в воспоминаниях, была дружна с сестрами А. А. Полторацкого.
Павел (1767—1827) – поручик в отставке, жил в имении Баховкино Тверской губернии. Женился на Варваре Михайловне Мордвиновой, от которой имел троих сыновей и трёх дочерей.
Алексей (1770—1843) – действительный статский советник, на протяжении 17 лет избирался Тверским губернским предводителем дворянства. Владелец имения Вельможье в Тверской губернии. Был женат дважды. От второй жены Варвары Дмитриевны Киселёвой у него были три сына (один из них, Владимир Алексеевич, дослужился до генерал–майора) и две дочери.
Пётр (около 1775 – после 1851) —отец нашей героини. Был женат на Екатерине Ивановне Вульф (1773—1832). Кроме Анны, у него были ещё дочери Елизавета (около 1802 – после 1868) и Варвара (около 1808 – после 1830) и сын Павел (1810—1876).
Константин (1782—1858) – генерал–лейтенант, свидетель убийства Павла I, участник Отечественной войны 1812 года и Заграничного похода русской армии 1813—1814 годов, ярославский губернатор. Был женат на княжне Софье Борисовне Голицыной и имел от неё одного сына.
Егор (1780–е – после 1808) умер в молодом возрасте холостым.
Елизавета (1768—1838) была замужем за Алексеем Николаевичем Олениным, директором императорской Публичной библиотеки, президентом императорской Академии художеств, действительным тайным советником, членом Государственного совета. В петербургском доме Олениных состоялось знакомство её племянницы Анны Керн с Пушкиным.
Варвара (1772—1845) вышла замуж за тайного советника и сенатора Дмитрия Борисовича Мертваго.
Агафоклея (1776—1840) – замужем за действительным тайным советником и сенатором Александром Дмитриевичем Сухаревым.
«Противоположностию ей (бабушке Агафоклее Александровне. – В. С.), – вспоминала Анна Петровна, – во всём могла служить милая моя бабушка, родная тётка моей матери, девица Любовь Фёдоровна Муравьёва. Она с самого замужества моей матери жила с нами. Она была любезная старушка. Красавица в молодости, она внушала вдохновение поэтам, и Богданович поднёс ей свою „Душеньку“… Не помню я горькой минуты в своей жизни, которою бы я ей была обязана, и таю в глубине сердца самые светлые о ней воспоминания… Никогда она меня не бранила, никогда не наказывала. Я только знала её ласки, самые дружеские наставления, как ровне.
Когда я выросла, тогда всегда была готова сознаться ей в какой–либо неосторожности и просить её совета… Между тем как другие живущие в доме или подводили меня под наказание, или сами умничали надо мною, она всегда была моим другом и защитником. Она продала своё имение за 8 000 и отдала их отцу моему, с тем, чтобы он содержал её и её горничную, которая была другом бабушки. Это также рисует её доброту. Когда я выходила замуж, то она потребовала, чтобы из её денег была употреблена 1 000 на покупку фермуара для меня. Она ослепла от катарактов… Ей сделали неудачно операцию, и она через несколько лет умерла на моих руках».
Отец Анны Петровны Пётр Маркович Полторацкий, по её словам, был добрым, великодушным, достаточно образованным и довольно остроумным человеком. Вспомним хотя бы известную шутку, разыгранную им с маленькими детьми
Понафидиных{5} во время пребывания А. С. Пушкина осенью 1828 года в старицких деревнях Вульфов, и описанную поэтом в письме к А. А. Дельвигу в середине ноября: «Пётр Маркович здесь повеселел и уморительно мил. На днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу, и думала тихонько от них убраться. Но Пётр Маркович их взбуторажил, он к ним прибежал: Дети! Дети! Мать вас обманывает – не ешьте черносливу, поезжайте с нею. Там будет Пушкин – он весь сахарный, а зад его яблочный, его разрежут и всем вам будет по кусочку – дети разревелись: Не хотим черносливу, хотим Пушкина. Нечего делать – их повезли, и они сбежались ко мне, облизываясь – но, увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили…»
Во время жизни Петра Марковича в Лубнах Полтавской губернии, где он управлял материнским имением, в его ближайшем окружении находилось много неординарных личностей, занимавших высокие государственные должности. Анна Петровна вспоминала, что в числе друзей её отца был князь Алексей Борисович Куракин, с 1802 по 1807 год – генерал–губернатор Малороссии, затем – член Государственного совета, а в 1807—1810 годах – министр внутренних дел России: «Он был настоящий магнат с величавой осанкой и самою аристократическою грациозностью и ласковостью. Всё лицо его сияло добротою и умом. Он был очень образован и любил моего отца». Князья Виктор Павлович Кочубей, в 1802—1807 и 1819—1823 годах занимавший пост министра внутренних дел России, и Яков Иванович Лобанов–Ростовский, с 1808 года являвшийся малороссийским генерал–губернатором, а затем – членом Государственного совета, по словам А. П. Керн, «видели в отце моём благонамеренного и умного деятеля» и также состояли с ним в дружеских отношениях.
Пётр Маркович был гостеприимным хозяином, за его обеденным столом находилось место и городничему Артю–хову, и аптекарю Гильдебрандту, и соседям – помещикам Кулябкам, Новицким и Пинкорнелли, и офицерам квартировавшего в Лубнах Егерского полка. Его все любили, уважали и вместе с тем боялись попасть ему на зубок. Его острые шутки были оригинальны и метки. Постоянным гостем в доме Полторацких был лубенский городской голова Роман Фёдорович Ждан – честный, добрый, умный и весьма любезный купец. На всех вечеринках он пел малороссийские песни и смешил публику местными анекдотами.
Щедрость Полторацкого очень часто не соответствовала его возможностям. При жизни матери он, желая вырваться из материальной зависимости от неё, несколько раз пытался заработать большие деньги своим умом, сметкой и изобретательностью, но так как был абсолютно лишён практической хватки и предприимчивости, то все его «спекуляции», по воспоминаниям Анны Петровны, «имели характер более поэтический, чем деловой, и лопались как мыльные пузыри». Эти его непродуманные, порою даже авантюрные поступки приносили близким одни беды и оставили в памяти потомков самые неблагоприятные отзывы о нём.
«В обращении с крестьянами и прислугою, – вспоминала Анна Петровна, – он проявлял большую гуманность. Он был враг телесных наказаний и платил жалованье прислуге в то время, когда на мужиков смотрели исключительно как на рабочую силу… Впрочем, несмотря на гуманность, он, в припадке спекулятивных безумий, продал раз на своз целое селение крестьян».
В начале 1809 года П. М. Полторацкий предложил дешёвый способ получения сухого мясного бульона: на салотопенных заводах, которых тогда в России существовало несколько десятков, он рекомендовал устанавливать дополнительные котлы для выпаривания жидкости, остающейся после вываривания сала, которую обычно на этих заводах просто выливали. После выпаривания этот «мясной варенец» необходимо было высушить в специальных формах и получить таким образом прекрасный по питательным свойствам и удобный в хранении и транспортировке сухой мясной концентрат. Внедрение этого изобретения Петра Марковича, особенно в преддверии затяжной и охватившей огромное пространство войны с Наполеоном, сулило России большие выгоды. Полторацкий надеялся на хорошее денежное вознаграждение и на получение привилегий{6} как минимум на десять лет на внедрение своего проекта; однако Александр I ограничился тем, что наградил его орденом Святой Анны 2–й степени, а военный министр А. А. Аракчеев и морской – маркиз И. И. де Траверсе, по своей недальновидности, отказались заказывать сухой бульон для нужд армии и флота. Петра Марковича это очень огорчило, но не остановило в реализации своей идеи[3].
«…Он потом приобрёл 150 душ и 1 500 десятин за 40 тысяч ассигнациями, – писала в воспоминаниях Анна Петровна, – и, продав их на своз, купил скота, сварил бульон, которым предполагалось кормить армию во время войны, повёз его в Петербург, чтобы продать его в казну, но не хотел подмазать приёмщиков, и бульон его забраковали. Он повёз его в Москву, сложил там. Пришёл Наполеон и съел бульон». Вот так – довольно прозаически в изложении А. П. Керн, а на самом деле весьма трагически и с большими денежными потерями – закончилась одна из затей Петра Марковича.
Агафоклея Александровна, узнав об очередной «афере» сына, послала в Малороссию своего доверенного отобрать у него имения. Анна Петровна вспоминала: «…я, десятилетний ребёнок, была свидетельницею страшной сцены по случаю означенного бульона, которою она встретила отца моего, приехавшего к ней из Бернова! Когда он входил к ней, её чесали. Она вскочила. Седые её волосы стали дыбом, она страшно закричала, изрекла несколько проклятий и выгнала [отца]. Он хотел взять мать и меня и уйти, но она потребовала, чтобы мы остались. <…> Батюшка пошёл к камердинеру своего отца, очень доброму человеку, и провёл с ним вечер».
И в дальнейшем Пётр Маркович предпринимал попытки заработать своим умом и смекалкой. Анна Петровна приводит ещё один эпизод: «Получив землю в Киеве (места в Киеве раздавались тогда даром), вздумал [он] построить, не имея ни гроша денег, огромный дом для всех лучших магазинов и ездил к хозяевам этих магазинов, убеждал их заплатить ему вперёд за проектированные в будущем доме квартиры годовую плату, с тем, что он на полученные деньги устроит им помещения в их вкусе. Рабочие были уже наняты, барак для них был уже построен в долг, и вся афера кончилась процессом».
Однажды он вырыл в своём имении огромный пруд, наполнил его морской водой и хотел разводить морских рыб; в другой раз задумал производить масло в форме зернистой икры, для чего даже построил у себя целую фабрику. Он изобрёл машину для вымешивания теста и лёгкую грузовую повозку в виде бочки[4] . В 1831 году Пётр Маркович получил привилегии на изобретённые им мешалки для глины и бражных заторов на винокуренных заводах[5].
Таков был отец нашей героини…
Мать Анны Петровны – Екатерина Ивановна была тихой, доброй и ласковой женщиной, она во всём уступала мужу.
В качестве приданого, по рядной записи от 11 декабря 1800 года, Екатерина Ивановна получила из отцовских владений, находившихся в Старицком уезде Тверской губернии, в трёх верстах от Бернова, сельцо Иевлево с 49 душами мужского и 47 душами женского пола и деревню Сенчуково с 90 душами мужского и 102 душами женского пола[6]. Довольно часто именно эти две деревеньки спасали семью от безденежья: Екатерина Ивановна оформляла ссуды под их залог, в тяжелые моменты брала взаймы у партикулярных лиц, а возвращала долги из доходов этого небольшого именьица.
Начнём повествование о жизни нашей героини со сведений о её рождении, почерпнутых ею самой из рассказов близких:
«Я родилась под зеленым штофным балдахином с белыми и зелеными страусовыми перьями по углам 11–го февраля 1800 года. Обстановка была так роскошна и богата, что у матери моей нашлось под подушкой 70 голландских червонцев{7}, положенных посетительницами».
Анна появилась на свет в Орле, в доме дедушки И. П. Вульфа, который, как говорилось ранее, в течение двух лет (до 22 ноября 1800 года) служил здесь губернатором. Одним из восприемников при крещении был её дядя Дмитрий Маркович Полторацкий.
В конце 1800 года, вскоре после отставки Ивана Петровича, Полторацкие перебрались в Лубны, где Пётр Маркович управлял имением в 700 душ, данным ему матерью Ага–фоклеей Александровной.
«Батюшка мой, – вспоминала Анна Петровна, – с пелёнок начал надо мною самодурствовать. <…> Когда, бывало, я плакала, от того, что хотела есть или была не совсем здорова, он меня бросал в тёмную комнату и оставлял в ней до тех пор, пока я от усталости засыпала в слезах… Требовал, чтобы не пеленали и отнюдь не качали, но окружающие делали это по секрету, и он сердился, и мне, малютке, доставалось… » Кроме того, из–за неустроенности Екатерине Ивановне не всегда удавалось кормить ребёнка грудью, от чего у неё «сделалось разлитие молока, отнялась нога, и она хромала всю жизнь». Пётр Маркович возил жену на лечение в Сорочинцы к знаменитому доктору Трофимовскому.
Вскоре у Полторацких родилась ещё одна дочь; к сожалению, её имя в использованных нами документах не упоминается.
В 1802 году измученная лечением и семейными заботами Екатерина Ивановна с двухгодовалой Анной и её новорождённой сестрой уехала погостить к своим родителям в имение Берново в Тверской губернии. Там неожиданно пришлось задержаться на целый год, потому что обе девочки заболели скарлатиной, от которой младшая сестра умерла.
Анна Петровна пишет об одном из первых своих детских впечатлений: «Нас было несколько детей в Бернове, из них помню хорошо одну Анну Николаевну Вульф, с которою мы были дружны, как родные сестры. Мы обедывали на маленьком столике в столовой, прежде обеда старших за час или за два. За обедом присутствовала одна из наших няней: моя Пелагея Васильевна и её Ульяна Карповна, обе добрые, усердные и ласковые. Мне было хорошо и привольно в Бер–нове, особенно в отсутствие батюшки: все были очень внимательны и нежны ко мне, в особенности наш бесподобный дедушка Иван Петрович Вульф».
Здесь, в Бернове, под заботливой опекой семьи дедушки маленькая Аня Полторацкая прожила до трёхлетнего возраста.
В 1803 году Пётр Маркович снова перевёз семью в Лубны.
«Лубны раскинулись по холмам и террасам высокого правого берега реки Сулы, впадающей в Днепр, – читаем мы в „Записках“ А. В. Маркова–Виноградского{8}. – Они замечательны ботаническим садом и казённою аптекою, заведённою Петром I. В них около 3 000 жителей, из которых одна треть евреев. До XVII века они принадлежали гетманской булаве. В 1658 году тут были стычки поляков с русскими… А в 1802 году сделались уездным городом Полтавской губернии… В них (в Лубнах), кроме грязи, в которой тонут не только собаки, но и лошади и даже иногда люди – бывают такие случаи – есть и библиотека для чтения! Да и помимо этого Лубны достойны замечания по своему древнему живописному положению и прекрасному климату. Верно, тут в древности промышляли лубом, а может, как некоторые думают, любовью, и от того и город получил своё название».
Ещё одно описание этого провинциального местечка оставил в 1840 году украинский писатель Е. П. Гребёнка: «Вероятно, всякому образованному человеку известно, что Лубны – уездный город Полтавской губернии, что они стоят на реке Суле, воспетой в „Песне о полку Игоря“, и что в Луб–нах находится казённая аптека… Кроме того, Лубны могут похвалиться своим местоположением, своими поэтическими преданиями и ярмаркою, бывающей 6 августа, в день преображения… Многие приезжие из столицы вменяют себе в непременную обязанность смотреть в провинции на всё с другой стороны и особливо, если дело идёт о театре; тотчас начинается сравнение: и сцена, дескать, Большого театра обширнее… сравнивать театр в Лубнах с петербургским вовсе не остроумно… На третий день оставаться на ярмарке скучно. Я сел в коляску. Прощайте, Лубны! Благодарю вас за несколько минут веселья, за несколько светлых живых ощущений, за ваше радушие, за вашу красоту и красоту ваших обитательниц!.. »
Пётр Маркович, занимавший с 1802 года в Лубнах выборную должность поветового маршала (уездного предводителя дворянства), подарил свой дом под богоугодное заведение, а себе строил новый «на чрезвычайно живописном месте, на окраине горы над Сулою, среди липовых, дубовых и берёзовых рощ, красиво сбегавших по террасам и холмам к реке». В этом новом доме, с видном на прекрасные пейзажи, в окружении добрых и порядочных людей – соседей–дворян, сослуживцев отца и армейских офицеров квартировавшего в городе полка – Анна прожила до восьми лет[7].
Она вспоминала о своём детстве:
«Тогда тут стоял полк Мелиссино, очень умного и доброго серба. Этот генерал говаривал: „Палытыка, палытыка, а рубатыся треба!..“ Этот почтенный старик очень был мил со мною.
Раз, когда мне было 4 года, один офицер на вечере у нас посадил меня на колени, слушая, как я читаю, и очень любезно со мной шутил… Это так мне понравилось, что я обещала ему выйти за него замуж. Когда он ушёл, я сказала матери. Она, смеясь, сообщила это решение Мелиссино. Старик хотел узнать, кого я осчастливила своим выбором, но я не могла назвать своего фаворита, потому что не знала его фамилии. Тогда он стал подводить ко мне, сидевшей на комоде, всех офицеров полка… Оказалось, что избранный мной был Гурьев.
Все эти военные и гражданские очень меня ласкали <…>.
Несмотря на постоянные весёлости, обеды, балы, на которых я присутствовала, мне удавалось удовлетворять своей страсти к чтению, развивавшейся во мне с пяти лет. Я всё читала тайком книги моей матери, тут попадались мне, по большей части, переводные английские романы; из них нравились мне особенно: Octavia, par Anna Maria Porter, Felicie et Florestine{9} и другие. Многого, разумеется, я не понимала, но всё–таки читала.
В куклы я никогда не играла и очень была счастлива, если могла участвовать в домашних работах и помогать кому–нибудь в шитье или вязанье…»
В 1808 году Екатерина Ивановна, потеряв третью дочь, «ребёнка необыкновенной красоты», по свидетельству Анны Петровны, «была неутешна», и Пётр Маркович вновь отправил жену с её теткой Любовью Фёдоровной и детьми в Берново.
Здесь под дедушкиным кровом вновь встретились две Анны, две сверстницы – Анна Полторацкая и её кузина Анна Вульф, которую привезли из Тригорского родители – Прасковья Александровна и Николай Иванович.
«Был вечер… – вспоминала Анна Петровна о знакомстве и начале дружбы с Анной Николаевной, – горела тускло сальная свеча в конце большой залы… Они (П. А. и Н. И. Вульфы. – В. С.) сели на стулья у огромной клетки с канарейками, подозвали к себе меня и маленькую свою дочь с ридикюлем и представили нас друг другу, говоря, что мы должны любить одна другую, как родные сестры, что мы и исполняли всю свою жизнь.
Мы обнялись и начали разговаривать. Не о куклах, о нет… Она описывала красоты Тригорского, а я прелести Лубен и нашего в них дома. Во время этой беседы она вынула из ридикюля несколько желудей и подарила мне. Смело могу сказать, что подобных детей, как были мы, мне не случалось никогда встречать… Анна Николаевна не была такою резвою девочкою, как я; она была серьёзнее, расчётливее и гораздо прилежнее меня к наукам. Такие свойства делали её любимицею тетушек и впоследствии гувернантки. Различие наших свойств не делало нас холоднее друг дружке, но я была всегда горячее в дружеских излияниях и даже великодушнее».
Несмотря на несходство характеров, сестры очень сблизились. «Когда я заболевала, – вспоминала Анна Петровна, – то мать брала меня к себе во флигель, и из него я писала записки к Анне Николаевне, такие любезные, что она сохраняла их очень долго. Мы с ней потом переписывались до самой её смерти, начиная с детства».
Мать Анны Петровны и отец Анны Николаевны, родные брат и сестра и, судя по всему, близкие по духу люди, всячески способствовали сближению своих дочерей. «Взаимная наша доверенность была полная, без всяких задних мыслей. Нас и вели совершенно ровно, и покупали мне то, что и ей, в особенности наблюдал это брат моей матери Николай Иванович, превосходное существо с рыцарским настроением и с любовью ко всему изящному, к литературе… Он поручил старшему брату своему Петру Ивановичу Вульфу, служившему кавалером при великих князьях Николае и Михаиле Павловичах, отыскать гувернантку».
В это время для ровесницы и тёзки кузин, великой княжны Анны Павловны, выписали из Англии двух гувернанток: m–lle Sybourg (Сибур) и m–lle Benoit ( Бенуа). Последняя после непрерывных двадцатилетних трудов на поприще воспитания отпрысков английских лордов предпочла отдать предложенное ей в России место при царском дворе своей приятельнице Сибур, а сама в конце 1808 года приняла предложение Петра Ивановича Вульфа и приехала в Берново.
Наша героиня находилась в Бернове под попечением гувернантки с восьми до двенадцати лет. Она вспоминала: «Родители наши тотчас нас с Анной Николаевною ей поручили в полное её распоряжение. Никто не мешался в её воспитание, никто не смел делать ей замечания и нарушать покой её учебных с нами занятий и мирного уюта её комнаты, в которой мы учились. Мы помещались в комнате, смежной с её спальною».
Мадемуазель Бенуа, оказавшаяся умным и знающим педагогом, не только сумела завоевать уважение и любовь воспитанниц, но и в совершенстве обучить их французскому языку (русскому языку девочек учили только шесть недель во время вакаций, для этого приглашали студента Московского университета) и, самое главное, приохотить их к чтению и самостоятельному мышлению. «У нас была маленькая детская библиотека с m–me Genlis{10}, Ducray–Duminil{11} и другими, и мы в свободные часы и по воскресеньям постоянно читали. Любимые сочинения были: «Les veillees du chateau», «Les soirees de la chaumiere» (« Вечерние беседы в замке», «Вечера в хижине»). Встречая в читанном скабрезные места, мы оставались к ним безучастны, так как эти места были нам не понятны. Мы воспринимали из книг только то, что понятно сердцу, что окрыляло воображение, что согласовано было с нашею душевною чистотою, соответствовало нашей мечтательности и создавало в нашей игривой фантазии поэтические образы и представления. Грязное отскакивало от наших душ. Они всасывали в себя только светлую непорочную поэзию».
Сентиментальные английские и французские романы навевали в мечтах и фантазиях девочек поэтические образы, совершенно оторванные от действительности; они «считали себя достойными только принцев и мечтали выйти замуж за Нуму Помпилия или Телемака, а в случае неудачи за какого–нибудь из русских великих князей».
Довольно часто дети вместе со взрослыми ездили в гости к соседним помещикам и многочисленным родственникам, проживавшим в Новоторжском и Старицком уездах – к Львовым в Митино, к Бакуниным в Прямухино, к Полторацким в Грузины, Красное и Баховкино, а также в Малинники – имение мужа Прасковьи Александровны Вульф.
В конце 1810 года умерла бабушка нашей героини Анна Фёдоровна. После её смерти Иван Петрович Вульф с детьми и внуками некоторое время жил в Твери. В 1811 году художник О. А. Кипренский в доме Вульфа нарисовал карандашный портрет Ивана Петровича, который находится ныне в Тверской областной картинной галерее. Анна Петровна писала о дедушке в воспоминаниях: «Никто не слышал, чтобы он бранился, возвышал голос, и никто никогда не встречал на его умном лице другого выражения, кроме его обаятельной, доброй улыбки, так мастерски воспроизведённой (в 1811 г.) карандашом Кипренского на стоящем передо мною портрете. Этот портрет рисовался в Твери, и я стояла, облокотясь на стол, за которым сидел дедушка и смотрел на меня с любовью…»
В начале 1812 года Пётр Маркович решил перевезти жену с дочерью в Москву, но сначала отправил их на лето в небольшое владение Полторацких Кушниково, находившееся в Ста–рицком уезде Тверской губернии, и поместил в двух крестьянских избах, а когда началась война с Наполеоном, исколесив 12 губерний, в объезд оккупированной французами Москвы, через Владимир и Тамбов доставил, наконец, в Лубны.
О том, что представляла собой лубенская усадьба, строительство которой Пётр Маркович закончил в 1811 году, можно судить по описанию племянницы Керн Веры Павловны Полторацкой, сделанному в 1937 году:
«Родовая усадьба Полторацких в Лубнах располагалась на самом краю высокого обрыва, нисходящего к реке Суле. Крутые спуски здесь перемежаются с небольшими ровными полянами, заросшими деревьями и цветами. Два–три домика по склону не портят вида; наоборот, лишь оживляют ландшафт. В нём столько шири и, вместе с тем, уюта и ласковой, приветливой красоты… Дом был сложен из толстых полуаршинных бревен. (Через 120 лет после постройки при ударе молотком стены звенели, как железо. – В. С.) По преданию, дом [был] выстроен над сводами подвалов древнего казначейства. В первом этаже когда–то размещались обширные кладовые и кухня… Через крытую застеклённую веранду с узорчато вырезанными стенами проходим через боковые двери в уютную и тёплую горницу с низеньким потолком (над комнатой антресоли). И сразу овладевает чувство глубокого успокоения от ощущения незыблемой пряности этого родового дома, где каждый уголок такой привычный, родной и близкий. В нашей горнице, которая находится рядом с парадными покоями, очень высокими комнатами, когда–то ютилась девичья, где в тесноте десятки крепостных девушек вышивали на пяльцах и вязали кружева. А над средней частью дома – мезонин, выходящий широкими венецианскими окнами на Сулу и на сиреневую аллею… Дом Петра Марковича был в те времена, да, пожалуй, и теперь – лучший в городе. Тогда он носил название «Замка Полторацкого»… В этом доме протекали детские и девичьи годы родной тётки нашей Анны Петровны… С веранды нашего «замка», и особенно из окон мезонина раскрывается необъятный простор Засулья. Река Сула серебристой змейкой вьётся по ярко–зелёным лугам. За рекой группы деревень с зелёными куполами храмов и потемневшими от непогоды соломенными крышами хат… Был здесь когда–то большой фруктовый сад и дубовая роща. Ещё сохранилось от неё несколько древних дубов, современников Иеремии Вишневецкого, который когда–то владел всем краем… Да, хорошо здесь очень. А особенно хорошо было в старину, когда вокруг дома ещё красовалась сиреневая аллея – прямою линией от парадных дверей на улицу, или вернее – в тихий переулок, где и сейчас, через 120 лет, так пустынно. Была ещё и вторая аллея – вдоль обрыва, которая носила название «Любовная». Это была аллея из дубов – могучих и огромных, широко раскинувших во все стороны свои могучие ветви, каждая из которых была подобна дереву. Они были увенчаны густыми вечно зелёными кронами. Всегда здесь бывало сумрачно, и эта противоположность – сумеречного полусвета с ярким сиянием дня на открытом краю обрыва – была чарующе прекрасна. Нужно ли говорить, скольких романов свидетелем была эта аллея?..»[8]
Когда в конце августа 1852 года император Николай Павлович, проездом в Крым решивший поучаствовать в смотре войск в Чугуеве, остановился в Лубнах, то для отдыха ему отвели комнаты именно в доме Полторацкого, что ещё раз подтверждает, что это строение было – и ещё долго оставалось – лучшим в городе. «Высокий путешественник остался доволен благоустройством города, любовался живописной панорамой засульской дали, открывавшейся из окон отведённого ему помещения в доме Полторацкого, и выразил желание иметь виды Лубен».
Дом Полторацких простоял до лета 1942 года, когда во время фашистской оккупации был разобран по приказу гебитскомиссара Фалцрафа, пожелавшего на этом месте устроить плацпарад (место для смотров и строевых занятий).
«Тут я прожила до замужества, – вспоминала А. П. Керн, – уча меньшого брата и сестёр, танцуя (и совершенствуясь в игре на фортепиано. – В. С.), читая, участвуя в домашних спектаклях, подобно тому, как в детстве в Бернове, где m–lle Benoit заставляла нас разыгрывать комедии детские, петь романсы…
Батюшка продолжал быть со мною строг, и я девушкой так же его боялась, как и в детстве. Если мне случалось танцевать с кем–нибудь два раза, то он жестоко бранил маменьку, зачем она допускала это, и мне было горько, и я плакала. Ни один бал не проходил, чтобы мне батюшка не сделал сцены или на бале, или после бала. Я была в ужасе от него и не смела подумать противоречить ему даже мысленно».
В Лубнах стоял 37–й егерский полк, и все его офицеры были поклонниками Анны Полторацкой{12}. Она беспечно кружила им головы, мечтая при этом о возвышенной, взаимной и страстной любви до гроба. Но когда сам командир 15–й пехотной дивизии, в состав которой входил этот полк, 52–летний боевой генерал, кавалер многих орденов Ермолай Фёдорович Керн также начал ухаживать за молодой девушкой, Пётр Маркович отдал ему явное предпочтение и стал отказывать всем прочим соискателям руки его дочери. Анна была в отчаянии – старый служака никак не соответствовал её девичьим мечтам; но с детства панически боявшаяся отца, она даже в мыслях не могла ему перечить. Вскоре генерал посватался и, сделавшись женихом, поселился в доме Полторацких.
«Батюшка преследовал всех, – вспоминала А. П. Керн, – которые могли открыть мне глаза насчёт предстоящего супружества, прогнал мою компаньонку, которая говорила мне всё: несчастная! и сторожил меня, как евнух, всё ублажая в пользу безобразного старого генерала… Он употреблял все меры, чтобы брак состоялся, и он действительно состоялся в 1817 году, 8–го января…»
«Много было людей, которым угодно было устроить этот брак, – писала Анна Керн в 1820 году в „Дневнике для отдохновения“, – но не нашлось ни одной души, которая не допустила бы его, а именно это должно было сделать, видя моё к нему отвращение».
Мнение потомков Полторацких об истории замужества старшей дочери Петра Марковича передает племянница Анны Петровны Вера Павловна Полторацкая:
«Дед, говорят, был великий самодур, подлинное порождение эпохи крепостного права. Владел он многими имениями с крепостными, обширными лесами и угодьями. Он был маршалом города. Когда в Лубны заезжал проездом Николай I, то останавливался у деда. Но так как последний жил широко и беспутно и, к тому же, вечно бывал обуреваем какими–то фантастическими прожектами самых необычайных промышленных предприятий, которые неизменно пролетали в трубу, то к концу жизни он спустил все свои поместья, и Анна Петровна, и прочие наследники остались в бедности.
Как самодур и деспот, который всех ломал по–своему, он много горя причинил своей семье. Анну Петровну, как известно, он в возрасте неполных шестнадцати лет насильно выдал замуж за престарелого бригадного генерала Керна. Девочка очень убивалась, очень страдала из–за постылого сватовства, но, однако, не осмелилась пойти против воли непреклонного сурового отца»[9].
Кто же он, первый муж Анны, к чьему имени сначала с подачи супруги, а затем в результате многочисленных повторов пушкинистов было приклеено столько нелестных эпитетов?
Род Кернов внесён в дворянскую родословную книгу Черниговской губернии. Он происходил из «природных российских немцев».
Ермолай Фёдорович Керн родился в 1765 году в городе Петровске Саратовской губернии, где его отец, отставной полковник, служил городничим. С детского возраста был записан вахмистром в Смоленский драгунский полк{13}, принимал участие в Русско–турецкой войне 1787—1791 годов, отличился при осаде и взятии Очакова и крепости Бендеры, а затем под непосредственным командованием М. И. Кутузова штурмовал считавшуюся неприступной турецкую крепость Измаил. За проявленную храбрость он получил две серебряные медали на Георгиевской ленте и чин прапорщика.
Во время польских кампаний 1792 и 1794 годов Ермолай Фёдорович был ранен. В 1806 году уже в чине майора он сражался на Кавказе и в одной из стычек едва не попал в плен к чеченцам, но сумел шпагой сбросить накинутый аркан; в другой – был ранен стрелой в левый бок. В 1806– 1807 годах, уже в войнах против Наполеона, Керн отличился при Гейльсберге и был назначен командиром Перновского мушкетёрского полка.
Е. Ф. Керн участвовал в Русско–шведской войне 1808– 1809 годов. 4 декабря 1808 года из–за ранений и расстроенного здоровья он вышел в отставку с правом ношения мундира и полным пенсионом. Однако в марте 1811 года он возвратился в армию и был назначен сначала командиром 48–го егерского, а затем Белозерского пехотного полка.
Когда началась Отечественная война 1812 года, Керн сначала со своим полком в составе 17–й пехотной дивизии З. Д. Олсуфьева, а затем во главе 2–й бригады 1–й Западной армии М. Б. Барклая–де–Толли находился в арьергарде, прикрывая отступающие войска, вступая в непосредственное соприкосновение с противником и уничтожал за собою мосты. Он участвовал в боевых действиях под Смоленском и на Бородинском поле, где защищал Утицкий курган и лично водил полк в штыковые атаки. «Славно, Керн! – сказал ему тогда генерал П. П. Коновницын. – Будь в моей воле, я снял бы с шеи моей Георгиевский крест и надел его на те бя». За Бородино Ермолай Фёдорович получил чин полковника. Он участвовал в Тарутинском сражении, отличился при штурме Вязьмы, за что 18 июля 1813 года был произведён в генерал–майоры. В сражении под Красным 6 ноября его подразделение захватило казну французского корпуса. Главнокомандующий М. И. Кутузов лично поблагодарил Керна за такую добычу и представил к ордену, а после изгнания французов из России рекомендовал его в Вильно императору Александру I как одного из лучших офицеров.
Во время Заграничного похода русской армии 1813—1814 годов Ермолай Фёдорович являлся комендантом немецкого города Мейсена, блестяще проявил себя в сражении под Ба–уценом, участвовал в Битве народов под Лейпцигом, был военным губернатором Касселя. С января 1814 года он командовал 3–й бригадой 17–й пехотной дивизии Олсуфьева, участвовал в блокаде Майнца, взятии Суассона и Парижа. За французскую кампанию он получил несколько ранений и контузию.
Храбрость и военные таланты Керна были отмечены семью боевыми орденами: российскими Святой Анны 1–й степени, Святого Владимира 3–й степени, Святого Георгия 4–й степени (18 марта 1814 года), прусскими Красного Орла 2–го класса и «За заслуги», шведским Меча 3–й степени, золотым знаком за штурм Праги, а также серебряными медалями в память взятия Очакова и Измаила, войны 1812 года и покорения Парижа.
Вскоре после окончания боевых действий и возвращения в Россию с 5 мая 1816 года Ермолай Фёдорович получил под командование 15–ю пехотную дивизию.
В биографии Е. Ф. Керна указывается, что первым браком он сочетался с дочерью витебского помещика Севери–нова, и их сыну Александру в 1817 году было шесть лет. В метрической книге церкви Вознесения, что в Адмиралтейских слободах Санкт–Петербурга (запись № 352 от 1810 года), записано о рождении 3 декабря у «отставного полковника Ермолая Фёдорова сына Керн» незаконнорождённого сына Александра и крещении его в тот же день священником этой церкви Кириллом Яковлевым[10] .
Ермолай Фёдорович ещё с 1814 года был знаком с дядей Анны, генералом Константином Марковичем Полторацким – оба командовали бригадами в дивизии Олсуфьева.
Вот как характеризовал Е. Ф. Керна военный писатель генерал–лейтенант А. И. Михайловский–Данилевский, автор знаменитого «Описания Отечественной войны 1812 года»: «Керн был среднего роста, худощав, и нрава весёлого. Беззаботный, доверчивый, не бережливый на деньги, никогда не помышлял он о завтрашнем дне. Война составляла его стихию. Особенно отличал его принц Евгений Вюртембергский, а чтобы заслужить внимание сего знаменитого сподвижника императора Александра, надлежало явить опыты храбрости необыкновенной. Действительно, в сражении надобно было любоваться Керном»[11].
Первый год своего замужества Анна прожила в Лубнах под присмотром отца. Она ещё не осознала в полной мере тех изменений, что произошли в её судьбе. Однако у неё быстро появилось и усиливалось с каждым днём жизни с армейским служакой–генералом отвращение к мужу. Некоторое разнообразие в её жизнь вносили редкие поездки с мужем по его служебным делам в другие города.
Во время одного такого вояжа в Полтаву в том же 1817 году на балу, устроенном по случаю смотра 3–го корпуса генерала Ф. В. Остен–Сакена, состоялось знакомство Анны с императором Александром I.
«Сакен <…> указал государю на меня и сказал ему, кто я, – писала А. П. Керн в воспоминаниях „Три встречи с императором Александром Павловичем“. – Император имел обыкновение пропустить несколько пар в польском прежде себя и потом, взяв даму, идти за другими. Эта тонкая разборчивость, только ему одному сродная, и весь он, с его обаятельною грациею и неизъяснимою добротою, невозможными ни для какого другого смертного, даже для другого царя, восхитили меня, ободрили, воодушевили, и робость моя исчезла совершенно. Не смея ни с кем говорить доселе, я с ним заговорила, как с давнишним другом и обожаемым отцом! Он заговорил, и я была на седьмом небе и от ласковости этих речей, и от снисходительности к моим детским понятиям и взглядам!
Он говорил о муже моём, между прочим: «C'est un brave soldat» (Храбрый воин). Это тогда так занимало их! Потом сказал: «Venez a' Petersbourg chez moi» (Приезжайте ко мне в Петербург). Я с величайшею наивностью сказала, что это невозможно, что мой муж на службе. Он улыбнулся и сказал очень серьёзно: «Il peut prendre un semester» (Он может взять полугодовой отпуск). На это я так расхрабрилась, что сказала ему: «Venez plutout a' Loubnu! C'est si beau Loubnu!» (Лучше вы приезжайте в Лубны! Лубны – это такая прелесть!) Он опять засмеялся и сказал: «Je viendrai, absolument, je viendrai!» (Приеду, непременно приеду!)
Я возвратилась домой такая счастливая и восторженная, рассказала мужу весь разговор с царём и умоляла устроить мне возможность ещё раз взглянуть на него, что он и исполнил».
Генерал не мог отказать молодой жене в удовлетворении её прихоти. Новая встреча Анны Петровны с объектом её восторгов вскоре состоялась:
«Я поехала к обедне в маленькую полковую церковь, разбитую шатром на поле Полтавской битвы, у дубового леска, и опять имела счастие его видеть, им любоваться и получить сперва серьёзный поклон, потом, уходя, ласковый, улыбающийся.
По городу ходили слухи, вероятно несправедливые, что будто император спрашивал, где наша квартира, и хотел сделать визит… Потом много толковали, что он сказал, что я похожа на прусскую королеву… На основании этих слухов губернатор Тутолмин, очень ограниченный человек, даже поздравил Керна, на что тот с удивительным благоразумием отвечал, что он не знает, с чем тут поздравлять? Сходство с королевой было в самом деле, потому что в Петербурге один офицер, бывший камер–пажом во дворце при приезде королевы{14}, это говорил моей тётке, когда меня увидел. Может быть, это сходство повлияло на расположение императора к такой неловкой и робкой тогда провинциалке! <…>
Я не была влюблена… я благоговела, я поклонялась ему!.. Этого чувства я не променяла бы ни на какие другие, потому что оно было вполне духовно и эстетично. В нём не было ни задней мысли о том, чтобы получить милости посредством благосклонного внимания царя, – ничего, ничего подобного… Всё любовь чистая, бескорыстная, довольная сама собой.
Если бы мне кто сказал: «Этот человек, перед которым ты молишься и благоговеешь, полюбил тебя, как простой смертный», я бы с ожесточением отвергла такую мысль и только бы желала смотреть на него, удивляться ему, поклоняться как высшему, обожаемому существу!..
Это счастие, с которым никакое другое не могло для меня сравниться! <…>
Возвратясь после смотра домой в Лубны, я предалась мечтаниям ожидающего меня чувства матери, о котором пламенно молилась и желала. Тут примешивалась теперь надежда, позже осуществившаяся, что император будет восприемником моего ребёнка!»
Для того чтобы читатель мог правильно оценить данную ситуацию и сам сделал необходимые выводы, дадим некоторые пояснения относительно нравов российского императорского двора. Нет ничего странного в том, что губернатор поздравил генерала Керна с успехами его жены. В высших административных кругах, к которым, безусловно, относился и полтавский губернатор действительный тайный советник Павел Васильевич Тутолмин, было известно об амурных похождениях Александра I. Во время многочисленных поездок по стране он при каждом удобном случае предавался любовным утехам с местными дамами, причём не скрывал этого даже от супруги. Императрица Елизавета Алексеевна писала в дневнике: «Любит мне рассказывать о своих сердечных делах и всегда уверен в моём участии… Купчихи, актрисы, жёны адъютантов, жёны смотрителей станций, белобрысые немки, и королева Луиза Прусская, и королева Гортензия… Со многими доходило только до поцелуев…»
В добавление к сказанному можно процитировать французского историка Галле де Кюльтюра, долго жившего в России и имевшего возможность наблюдать нравы российского двора: «Царь–самодержец в своих любовных историях, как и остальных поступках, если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение, под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем, родителей, если она девушка, о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтеннейшей признательности. Равным образом нет ещё примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестия. „Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны жертвы его прихоти? – спросил я даму любезную, умную и доброжелательную. – Никогда! – ответила она с выражением крайнего изумления. – Как это возможно? – Но берегитесь, ваш ответ даёт мне право обратить вопрос к вам. – Объяснение затруднит меня гораздо меньше, чем вы думаете: я поступлю как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом“»[12].
Благодарность императора в данном случае была выражена достаточно конкретным образом: сразу после смотра он прислал Ермолаю Фёдоровичу в качестве награды пятьдесят тысяч рублей – конечно же эту милость заслужил не генерал Керн бравой выправкой на маневрах, а молодая генеральша.
В ноябре 1817 года Анна вместе с матерью и мужем ездила в Киев, где познакомилась с семьёй генерала Раевского. «Николай Николаевич Раевский, – вспоминала позже А. П. Керн, – представил жене своей моего мужа, назвав его: «mon frere d'armes» (мой брат по оружию). Она сейчас приняла меня под своё покровительство, приголубила и познакомила со всеми дочерьми своими… Я многих там увидела, с которыми потом довелось встречаться в свете: и Дубельт{15}, и m–me Фролова{16}, на которую так всё бы и хотелось смотреть!»
В 1818 году у Анны родилась дочь Екатерина. Александр I, как и надеялась молодая мать, изъявил желание стать (разумеется, заочно) крёстным отцом.
Во время беременности Ермолай Фёдорович обращался с женой грубо. Позже в «Дневнике для отдохновения», адресованном своей двоюродной тётке Феодосии Петровне Полторацкой{17}, Анна напишет: «Вы ведь помните, как я ждала первого ребёнка, а чего только не пришлось выстрадать бедному моему сердцу от грубого обращения, и когда я была беременной, и во время родов, и потом, вместо благодарности за перенесённые страдания».
Вскоре после родов, под разными предлогами стараясь реже бывать рядом с мужем, Анна вместе с дочерью «жила при матери, которую обожала, и кормила свою девочку»; затем она начала навещать многочисленных родственников. Зимой 1818 года она ездила сначала в Липецк к брату мужа, затем в Москву, где посетила своих тёток Варвару Марковну Мертваго и Анну Петровну Полторацкую, вдову её крёстного отца Дмитрия Марковича, только что скончавшегося. Александр I, присутствовавший при представлении Варвары Марковны вдовствующей императрице Марии Фёдоровне, сказал ей, что имел удовольствие познакомиться с её молоденькой родственницей, и удостоил ту лестным отзывом: «Elle est charmante, charmante, votre niece» (Она очаровательна, очаровательна, ваша племянница).
Весной 1818 года Ермолай Фёдорович из–за нарушения субординации и неуважительного отношения к своему непосредственному начальнику Остен–Сакену угодил в опалу; 10 мая, лишившись должности командира дивизии, он был определён «состоять по армии»{18}.
В начале 1819 года, будучи в гостях – на этот раз вместе с мужем – у своей бабушки Агафоклеи Александровны Полторацкой в Грузинах, Анна узнала, что её отец находится в Петербурге, где через члена Государственного совета А. Н. Оленина пытается добиться прощения для зятя и приглашает его одного приехать в столицу. Однако бабушка, заявив, что «жена не должна оставаться без мужа», отправила с ним и Анну. Ермолай Фёдорович помнил о том впечатлении, какое произвела его жена на государя во время их первой встречи, и уговорил её ещё раз увидеться с императором и просить за него. Анна вместе с племянником Керна, который служил пажом при дворе, в течение нескольких дней безуспешно пыталась встретить Александра I на Фонтанке во время его ежедневной утренней прогулки. Вскоре, как вспоминала наша героиня, «случай мне доставил мельком это счастие: я ехала в карете довольно тихо через Полицейский мост, вдруг увидела царя почти у самого окна кареты, которое я успела опустить, низко и глубоко ему поклониться и получить поклон и улыбку, доказавшие, что он меня узнал. Через несколько дней Керну, бывшему дивизионному командиру, [начальник Главного штаба Его Императорского Величества генерал–адъютант] князь [П. М.] Волконский от имени царя предложил бригаду, стоявшую в Дерпте».
Именно в этот приезд в Петербург, в доме Олениных на набережной Фонтанки, где Анна с мужем были ласково приняты, во время одного из ужинов произошла её встреча с Пушкиным.
Анна Петровна доводилась свойственницей Александру Сергеевичу Пушкину через Прасковью Александровну Оси–пову (в девичестве Вындомскую, в первом браке – Вульф). Мать нашей героини Екатерина Ивановна, урождённая Вульф, была сестрой Николая Ивановича Вульфа, первого мужа Прасковьи Александровны. А сестра последней Елизавета Александровна была замужем за двоюродным братом матери поэта Яковом Исааковичем Ганнибалом.
В «Воспоминаниях о Пушкине» А. П. Керн пишет:
«В 1819 году (в январе—феврале. – В. С.) я приехала в Петербург с мужем и отцом, который, между прочим, представил меня в дом его родной сестры, [Елизаветы Марковны] Олениной. Тут я встретила двоюродного брата моего Полторацкого, с сестрами которого я была ещё дружна в детстве».
Кузен Анны Александр Александрович Полторацкий, старший сын Александра Марковича Полторацкого, в чине подпоручика участвовал в войне против армий Наполеона как на территории России, так и в заграничном походе в составе батальона Её Императорского Высочества великой княгини Екатерины Павловны. 20 апреля 1813 года во время сражения под саксонским городом Люценом он был ранен «пулею в грудь через лопатку», за храбрость награждён орденом Святой Анны 4–й степени. После излечения и кратковременного отпуска возвратившись в действующую армию, он состоял при генерале Д. С. Дохтурове, принимал участие во взятии Гамбурга.
1 марта 1815 года А. А. Полторацкий был переведён в лейб–гвардии Семёновский полк, квартировавший в столице. Он был масоном, состоял сначала в ложе Соединённых друзей, затем – в ложе Трёх добродетелей. Членами этой ложи были многие будущие декабристы: Н. М. и А. Н. Муравьёвы, С. И. и М. И. Муравьёвы–Апостолы, С. П. Трубецкой, Ф. П. Шаховской, С. Г. Волконский; посещал заседания ложи и А. С. Пушкин. Знакомство Полторацкого с Пушкиным состоялось, вероятно, в Царском Селе на одном из заседаний «Священной артели». Затем были встречи в петербургском доме Олениных, где молодой офицер буквально дневал и ночевал{19}.
«Он (Александр Полторацкий. – В. С.) сделался моим спутником и чичероне (от ит. cicerone – гид, путеводитель. – В. С.) в кругу незнакомого для меня большого света, – писала в воспоминаниях А. П. Керн. – Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты, хотя там и не танцевали, по причине траура при дворе (по умершей сестре Александра I Екатерине Павловне. – В. С. ), но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в charades en action ( шарады), в которых принимали иногда участие и наши литературные знаменитости – Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Муравьёв–Апостол и другие».
Муж Елизаветы Марковны Алексей Николаевич Оленин, директор Императорской публичной библиотеки, президент Академии художеств, член Государственного совета и статс–секретарь по Департаменту гражданских дел, был разносторонне одарённым и талантливым человеком; в их доме на Фонтанке постоянно собирались молодые литераторы, художественная интеллигенция и государственные мужи. Елизавета Марковна не только прекрасно вписалась в этот круг, но и поистине была его душой.
Своим человеком у Олениных был И. А. Крылов. В 1808—1810 годах он служил под началом Алексея Николаевича в Монетном департаменте, а с января 1812 года, после назначения Оленина директором Императорской публичной библиотеки, перешёл туда сначала помощником библиотекаря, а с 1816 года – библиотекарем. «В первый визит мой к тётушке Олениной, – вспоминала А. П. Керн, – батюшка, казавшийся очень немногим старше меня, встретясь в дверях гостиной с Крыловым, сказал ему: „Рекомендую вам меньшую сестру мою“. Иван Андреевич улыбнулся, как только он умел улыбаться, и, протянув мне обе руки, сказал: „Рад, очень рад познакомиться с сестрицей“».
Посетителями петербургского салона Олениных были литераторы Г. Р. Державин, В. В. Капнист, Н. М. Карамзин, В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, В. А. Озеров, А. А. Шаховской, Н. И. Гнедич, К. Н. Батюшков, И. И. Козлов, А. Мицкевич, С. Н. Марин, А. С. Грибоедов, П. А. Плетнёв; писатель, драматург и переводчик М. Е. Лобанов; музыканты М. И. Глинка и братья Виельгорские; живописцы А. Г. Венецианов, О. А. Кипренский, А. П. и К. П. Брюлловы, Ф. Г. Солнцев; гравёры Н. И. Уткин и Ф. И. Иордан; скульпторы Ф. П. Толстой и С. И. Гальберг; актёры А. С. Яковлев, Я. Е. Шушерин, И. И. Сосницкий, Е. С. Семёнова; певец Н. К. Иванов, палеограф и нумизмат А. И. Ермолаев.
Упомянутый Анной Петровной Иван Матвеевич Муравьёв–Апостол был родственником её бабушки А. Ф. Муравьёвой; по материнской линии он приходился правнуком украинскому гетману Даниле Апостолу. Он являлся членом Российской академии и Беседы любителей российской словесности. В последние годы царствования Екатерины II был назначен воспитателем великих князей Константина и Александра Павловичей, при Павле I служил сначала его советником по внешнеполитическим вопросам, а затем – посланником в Гамбурге и Мадриде. Он написал комедию «Ошибки, или Утро вечера мудренее», проникнутые искренней любовью к родине «Письма из Москвы в Нижний Новгород» и «Путешествия по Тавриде», а также перевёл «Облака» Аристофана и «Школу злословия» Шеридана. С 1806 года Иван Матвеевич владел полтавским имением Апостолов Бакуловка. Анна Петровна упоминает о том, что именно И. М. Муравьёв–Апостол в 1807 году, когда нуждался, занял у её матери, да так и не отдал те самые 70 голландских червонцев, что были положены под подушку после её рождения. В 1816 году, когда И. М. Муравьёв–Апостол вёл тяжбу с майоршей Сенельниковой за имения сына гетмана М. Д. Апостола в Полтавской губернии, Пётр Маркович Полторацкий был его поверенным и принял опеку над его детьми. Некоторое время Муравьёв–Апостол жил у Полторацкого в Лубнах.
С юных лет дети Ивана Матвеевича Сергей и Матвей бывали в доме Олениных и, в свою очередь, приводили туда полковника Генерального штаба И. Г. Бурцева. Будущие декабристы Е. П. Оболенский и М. М. Нарышкин гостили здесь как сослуживцы и приятели Г. Н. Оленина, родственника хозяина. Его сын Алексей Оленин приглашал домой своего сослуживца штабс–капитана Гвардейского генерального штаба А. О. Корниловича. На правах родственников бывали А. Н. Муравьёв и С. Г. Волконский. Н. И. Греч, знакомый с А. Н. Олениным с детских лет, ввёл в дом Олениных Николая Бестужева. Как сослуживец Петра Оленина по
Семёновскому полку приезжал в дом на набережной Фонтанки и будущий декабрист И. Д. Якушкин.
Вскоре после окончания Лицея салон Олениных по воскресеньям стал посещать и Александр Сергеевич Пушкин. Многое привлекало его здесь: и шумное веселье, и научная строгость узких кружковых собраний, на которых известные учёные обсуждали проблемы издания русских летописей, спорили о путях развития отечественной словесности. Пушкин принимал участие в дружеских беседах с Крыловым, Гнедичем, Батюшковым, А. И. Тургеневым, П. А. Катениным, И. М. Муравьёвым–Апостолом, М. П. Бестужевым–Рюминым, в домашних театрализованных представлениях и разгадывании шарад, играл в фанты, лапту и горелки.
Общение поэта с гостеприимным семейством прервала его ссылка сначала на юг, а потом в Михайловское.
Вот как описала свою первую встречу с Пушкиным наша героиня:
«На одном из вечеров у Олениных я встретила Пушкина и не заметила его: моё внимание было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались, и в которых участвовали Крылов, Плещеев и другие. Не помню, за какой–то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул посередине залы; мы все столпились вокруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего Осла\ И теперь мне ещё слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнёс: «Осёл был самых честных правил!»
В чаду такого очарования мудрено было видеть кого бы то ни было, кроме виновника поэтического наслаждения, и вот почему я не заметила Пушкина. Но он вскоре дал себя заметить. Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры (курсив А. П. Керн. – В. С.), и, когда я держала корзинку с цветами, Пушкин вместе с братом Александром Полторацким подошёл ко мне, посмотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал: «Et c'est sand doute Monsieur qui fera l'aspic?» (А роль змеи, как видно, предназначается этому господину?){20}. Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла.
После этого мы сели ужинать. У Олениных ужинали на маленьких столиках, без церемоний и, разумеется, без чинов.
Да и какие могли быть чины там, где просвещённый хозяин ценил и дорожил только науками и искусствами? За ужином Пушкин уселся с братом моим позади меня и старался обратить на себя моё внимание льстивыми возгласами, как например: «Est–il permis d'etre ainsi jolie!» (Можно ли быть такой хорошенькой!). Потом завязался между ними шутливый разговор о том, кто грешник и кто нет, кто будет в аду и кто попадёт в рай. Пушкин сказал брату: «Во всяком случае, в аду будет много хорошеньких, там можно будет играть в шарады. Спроси у m–me Керн, хотела ли бы она попасть в ад?» Я отвечала очень серьёзно и несколько сухо, что в ад не желаю. «Ну, как же ты теперь, Пушкин?» – спросил брат. «Je me ravise (Я раздумал), – ответил поэт, – я в ад не хочу, хотя там и будут хорошенькие женщины…» Вскоре ужин кончился, и стали разъезжаться. Когда я уезжала, и брат (Александр Полторацкий. – В. С.) сел со мною в экипаж, Пушкин стоял на крыльце и провожал меня глазами».
Молодая генеральша тогда не обратила на Пушкина никакого внимания: как поэта она, вероятно, не знала его совсем, а как потенциальный поклонник он совершенно не произвёл на неё впечатления.
Пушкина же поразило в ней сочетание сверкающей красоты, девической чистоты облика и какой–то затаённой грусти; ему казалось, будто какая–то тяжесть давила на неё. Этим тяжелым крестом была её жизнь с нелюбимым мужем и полная беспросветность впереди. Он держался с красавицей развязным мальчишкой, однако в его душе мгновение случайного знакомства оставило глубочайший след, а внезапно вспыхнувшее чувство жило в нём годами, периодически выплёскиваясь бриллиантами поэтических строк.
По мнению Анны Петровны, непосредственным отголоском этой встречи стали следующие строки восьмой главы «Евгения Онегина», где описывается появление Татьяны Лариной с мужем на балу:
Но вот толпа заколебалась,
По зале шёпот пробежал…
К хозяйке дама приближалась,
За нею важный генерал.
Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей…
Всё тихо, просто было в ней,
Она, казалось, верный снимок
Du comme il faut… ( Шишков, прости:
Не знаю, как перевести).
К ней дамы подвигались ближе,
Старушки улыбались ей,
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор её очей,
Девицы проходили тише
Пред ней по зале: и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
В 2007 году вышла книга одного из крупнейших российских специалистов по славянской мифологии и палеографии академика В. А. Чудинова «Тайнопись в рисунках А. С. Пушкина. Разгадка кода гения». Её автор даёт расшифровки многих тайнописных текстов поэта, вставленных им в его графические изображения. Не вдаваясь в острую полемику, развернувшуюся в печати по поводу этой работы, хотим, тем не менее, привести расшифровку учёным одной фразы, вмонтированной Пушкиным в причёску молодой женщины, изображённой рядом с портретом Марии Раевской в рукописи второй главы «Евгения Онегина» (по определению А. М. Эфроса, это портрет одесской знакомой поэта Амалии Ризнич): «Анна Керн – слюбила Пушкина. Это дико».
Если расшифровки Чудинова не являются мистификацией, то перед нами – первое признание поэта в любви к Керн. В словаре В. И. Даля слово «слюбиться» обозначает «полюбить друг друга взаимно». Но шифром написано, что Анна Керн слюбила Пушкина, то есть вроде бы заставила поэта полюбить её; продолжение фразы констатирует: с точки зрения Пушкина, «это дико», чтобы его, покорившего столько женских сердец и оставшегося при этом к ним равнодушным, вдруг влюбила в себя молодая генеральша. Причём черновик второй главы «Евгения Онегина» с XI—XII строфами, среди которых помещен интересующий нас портрет, датируется концом октября 1823 года. Пушкин живёт в это время в Одессе, увлечён Амалией Ризнич, общается с приехавшей из Киева семьёй Раевских, в том числе с Марией Николаевной, на горизонте уже появилась Екатерина Ксаверьевна Воронцова – и вдруг фраза об Анне Керн… К этому времени прошло уже более четырёх лет со дня встречи поэта с нашей героиней, но, по–видимому, её образ продолжал занимать его мысли.
Чудинов сомневается в правильности прочтения им слова «слюбила» и приводит другой вариант – «слопала». Тогда получается, что Анна поглотила Пушкина, полностью завладела его вниманием и его сердцем. Такое толкование кажется нам ближе к истине.
10 марта 1819 года, как уже говорилось выше, Ермолай Фёдорович Керн был назначен командиром 9–й бригады 25–й пехотной дивизии, квартировавшей в Дерпте, и жена, после короткого визита на Пасху, которая в этом году была 6 апреля, к родным в Тверскую губернию, последовала за ним.
«Этот милый Дерпт всегда мне будет памятен, – писала Анна Петровна. – Мне там было хорошо. Ко мне туда приехали дорогие гостьи: тётка (Прасковья Александровна Оси–пова. – В. С.) и многолюбимая сестра Анна Николаевна Вульф, которая приехала летом и осталась у меня гостить до зимы. Мы там много читали, много гуляли, выходили и выезжали всегда вместе… Мы переезжали из города в город, поджидая и осматривая полки нашей бригады. Керн ездил то провожать их, то встречать; а мы с Анной Николаевной жили в маленьком городке Валке, в весьма поэтическом домике с садиком, при выезде из города». В Дерпте Анна познакомилась с воспитанницей Олениных Анной Фурман{21} – многолетней неразделённой любовью К. Н. Батюшкова, а через неё подружилась с М. А. Мойер{22}, которую называла «ангелом во плоти, первой любовью Жуковского и его музою»: «Никогда не забуду времени, проведённого с нею и у неё в её маленьком садике или в её уютной гостиной, слушая музыку: она с мужем играла очень хорошо на фортепиано в четыре руки». Умную, начитанную молодую женщину с тонкой чувствительной душой влекло к общению с интересными людьми.
Дивизионный командир генерал–лейтенант В. Д. Лаптев вручил здесь генеральше Анне Керн присланный по команде подарок кума–императора – украшенный бриллиантами великолепный фермуар{23}, изготовленный на заказ в Варшаве и стоивший шесть тысяч рублей ассигнациями.
В сентябре 1819 года Анна имела ещё один счастливый случай беседовать с Александром I на балу{24} во время маневров в Риге, где она была вместе с мужем и Анной Николаевной Вульф. Бал, устроенный в зале дворянского собрания, предварялся, сразу по приезде императора, обедом с командирами частей, участвовавших в маневрах, на котором присутствовал и муж Анны Петровны.
«Керн обедал там же и возвратился довольно поздно в очень радостном расположении духа, – вспоминала она, – и начал меня, всегда ленивую, торопить туалетом, говоря, что я и то опоздала, что не хорошо приехать на бал позже императора. При этом рассказал утешительное известие о своём свидании с царём и некоторого рода примирении.
– За обедом, – сказал он, – император не говорил со мною, но по временам смотрел на меня. Я был ни жив ни мертв, думая, что всё ещё состою под гневом его! После обеда начал он подходить то к тому, то к другому, – и вдруг подошёл ко мне: «Здравствуйте! Жена ваша здесь? Она будет на бале, надеюсь?»
На это Керн, натурально, заявил свою горячую признательность за внимание, сказал, что я непременно буду, и приехал меня торопить… Мне было заранее выписано из Петербурга платье – тюлевое на атласе и головной убор: маленькая корона из папоротника с его воображаемыми цветами. Это было очень удобно для меня или моей лени и неуменья наряжаться. Я только заплела свою длинную косу и положила папоротниковую корону, закинув длинные локоны за ухо, и прикрепила царский фермуар…
Можно сказать, что в этот вечер я имела полнейший успех, какой когда–либо встречала в свете!..
[В зале], пока император не приехал, музыка не играла, слышен был только сдержанный говор ожидавших его… »
Анна Петровна сама оценивала этот свой выход в свет как несомненную победу:
«Сакен (генерал Остен–Сакен. – В. С.) меня заметил и, подойдя, вывел почти на середину залы, где остановился, и осыпал меня комплиментами, и просил снять длинную перчатку, чтобы расцеловать мне руку; я очень сконфузилась, разумеется, оробела, неловко раскланялась с ним и воротилась в свой уголочек…
Скоро вошел император, грянула музыка с хор… Он остановился, выслушал [хвалебный] гимн с благосклонной улыбкой, прошёл несколько далее и, по странной, счастливой случайности, остановился прямо против меня»…
Император танцевал с ней третий танец. Он «увидел меня, своё скромное vis–a–vis, – и быстро протянул руку. Начались обычные комплименты, а потом сердечное выражение радости меня видеть – и расспросы о моём здоровье. Я сказала, что долго хворала и что теперь надеюсь полного выздоровления от чувства счастия по случаю возвращения его благосклонности к моему мужу. Он вспомнил, что мельком меня видел в Петербурге, и прибавил: „Vous savez pourquoi cela n'a pu etre autrement“ (Вы знаете, почему не могло быть иначе).
Я уж и не знаю, что он хотел этим сказать. Не потому ли только не встречался и не разговаривал со мною, что всё ещё гневался на Керна?.. Он сказал, что помнит, как мы молились в Полтаве, «dans cette petite eglise, si vous vaus sou–venez?» (в той маленькой церкви, если вы помните?).
Я сказала, что такие минуты не забываются. А он заметил: «Jamais je n'oublierai le premier moment ou je vous ai vu!» (Никогда не забуду первую минуту, когда я вас увидел!).
Далее добавил: «Dites–moi, desirez–vous quelque chose?» (Скажите, не желаете ли вы чего–нибудь?). Не могу ли я вам быть полезен?
Я отвечала, что по возвращении его благосклонного прощения моему мужу мне нечего больше желать и я этим совершенно счастлива… В третий раз он меня взял, чтобы опять спросить: не нужно ли мне что от него, и сказал эти незабвенные для меня слова: «Je veus que vous souez dans r aisance!» (Я хочу, чтобы вам было хорошо!) – и с нежною добротою проговорил: «Adressez–vous a moi comme a un pe–re!» (Обращайтесь ко мне, как к родному отцу!).
После этого спросил ещё, буду ли я завтра на маневрах. Я отвечала, что непременно буду, хотя вовсе этого прежде не желала, боясь до смерти шума и стрельбы».
По окончании маневров Анна Керн вместе с другими дамами наблюдала со смотрового балкона за обедом, на котором среди командиров частей присутствовал император.
«Когда они уселись, – вспоминала Анна Петровна, – заиграла музыка, очень хорошая, одного из наших морских полков, – и заиграла любимые мои арии вместо увертюр…
Между тем Сакен взглянул кверху и приветливо мне поклонился. Это было так близко, над их головами, что я слышала, как император спросил у него: «Qui saluez vous, general» (Кому это вы кланяетесь, генерал).
Он отвечал: «C'est m–me Kern!» (Это госпожа Керн).
Тогда император посмотрел наверх и, в свою очередь, ласково мне поклонился. Он несколько раз смотрел потом наверх. Я любовалася всеми его движениями и в особенности манерой резать белый хлеб своею белою прекрасною рукой.
Но – всему бывает конец – и этому счастливому созерцанию моему настала минута – последняя! Я и не думала тогда, что она будет самая последняя для меня…
Вставая из–за стола, император поклонился всем – и я имела счастье убедиться, что он, раскланявшись со всеми и совсем уже уходя, взглянул к нам наверх и мне поклонился в особенности. Это был его последний поклон для меня… До меня дошло потом, что Сакен говорил с императором о моём муже и заметил, между прочим: «Государь, мне её жаль!»
Он ушёл – другие засуетились, и блистательная толпа скрыла государя от меня навеки…»
Это была её последняя встреча с Александром I. На протяжении всей жизни Анна Петровна вспоминала о нём с большой теплотой и любовью.
В 1820 году Анна жила в Пскове и вела «Дневник для отдохновения, посвященный Феодосии Полторацкой, лучшему из друзей». Записи в нём она делала в основном по–французски.
В этом дневнике она часто пользовалась «языком цветов». Этот условный язык, употреблявший названия цветов для выражения определённых чувств, был очень распространён среди дворянской молодёжи того времени и входил в арсенал общения в «свете». Существовали даже специальные словари–толкователи (как русские, так и французские), в которых приводилось значение того или иного названия цветка, причём иногда в разных словарях давались различные толкования. Вот, например, А. П. Керн записала в «Дневнике»: «У меня есть тимьян, я мечтала лишь иметь резеду, с моей мимозой нужно много жёлтой настурции, чтобы скрыть ноготки и шиповник, которые мучают меня. Благодаря утрате резеды, оринель взял такую силу, что вокруг уже нет ничего, кроме ноготков, тростника и букса… Вот каково состояние моего сада». А теперь дадим «перевод»: «Я мечтала сохранить достоинство и скромность, с моей чувствительностью нужно много силы воли, чтобы скрыть нежность и несбыточные надежды, которые мучают меня. Утратив скромность, мне не остаётся ничего, кроме нежности, смирения и печали».
Полистаем этот дневник, весь проникнутый тоской и страданием…
«Итак, я здесь прозябаю, усердно стараясь выполнять долг свой… Мне удается быть почти спокойной, когда я занята, а без дела я никогда не сижу, постоянно читаю, либо пишу что–нибудь, сама поверяю счета, занимаюсь своей дочерью, словом, за весь день, можно сказать, минуты свободной нет, но если вдруг что–нибудь напомнит мне Луб–ны, мне делается так больно – невозможно описать вам чувства, которые меня тогда охватывают. Чтобы обрести сколько–нибудь спокойствия, мне надобно позабыть о пленительном призраке счастья, но как вычеркнуть из памяти ту единственную пору моего существования, когда я жила? <…>
Особенно делается мне грустно в вечерние сумерки: мною тогда до такой степени овладевает меланхолия, что я никого не желаю видеть, и если в такие минуты слышу звук какого–нибудь инструмента, слёзы так и льются потоками из моих глаз. Единственное утешение – это моя дочка, она удивительно как привязана ко мне и очень ласковая. Представьте, она сразу же замечает, когда я чем–либо огорчена, ласкается ко мне и спрашивает: «Кто вас обидел?» <… >
Какая тоска! Это ужасно! Просто не знаю, куда деваться. Представьте себе моё положение – ни одной души, с кем я могла бы поговорить, от чтения уже голова кружится, кончу книгу – и опять одна на белом свете: муж либо спит, либо на учениях, либо курит. О боже, сжалься надо мной! <…>
Никакая философия на свете не может заставить меня забыть, что судьба моя связана с человеком, любить которого я не в силах и которого я не могу позволить себе хотя бы уважать. Словом, скажу прямо – я почти его ненавижу. Каюсь, это великий грех, но кабы мне не нужно было касаться до него так близко, тогда другое дело, я бы даже любила его, потому что душа моя не способна к ненависти; может быть, если бы он не требовал от меня любви, я бы любила его так, как любят отца или дядюшку, конечно не более того. <… >
Я словно окаменела – хожу, разговариваю, иной раз даже смеюсь – и при этом не испытываю никаких чувств. Всё делаю как автомат, только тоску свою чувствую, а когда по утрам и вечерам молюсь Богу, все чувства мои оживают, и я горько плачу. <…>
Я всё думаю, я близка к отчаянию. Вообразите, что нет не только дня, но ни минуты, когда бы я была спокойна. Теперь ужасная будущность терзает мою душу. Богу угодно посылать ко мне всякого рода испытания. Ежели любя наказу–ет, то он меня очень любит…»
Довольно часто молодые офицеры обращали на неё внимание, даже признавались в любви; но она, не ощущая душевной близости, не отвечала им взаимностью. Тем не менее Ермолай Фёдорович находил поводы для ревности. Одну сцену ревности Анна описала в дневнике: «Мой драгоценный супруг… садится со мной в карету, не даёт мне из неё выйти, и дорогой орёт на меня во всю глотку (можно себе представить силу генеральской глотки! – В. С.) – он де слишком добр, что всё мне прощает, меня де видели, я де стояла за углом с одним офицером. А как увидел моё возмущение, тут же прибавил, что ничему этому не поверил. Тогда я сказала, что лучше быть запертой в монастыре до конца дней своих, чем продолжать жить с ним».
В это время предметом сердечного увлечения Анны был какой–то офицер Егерского полка, которого она в «Дневнике для отдохновения» называла то L'Eglontine ( Шиповник), что переводится как «несбывшиеся надежды», то Immortelle ( Бессмертник) – «неизменная память».
Ермолай Фёдорович считал вполне допустимым пользоваться чарами своей молодой супруги для продвижения по службе: для этого он собирался снова поехать с Анной в Петербург, чтобы на одном из придворных балов она попробовала добиться у императора нового, более высокого назначения для мужа. Он также заявлял жене, что считает вполне допустимым и простительным, если муж находится не в добром здравии, жене иметь любовника. «Какой низменный взгляд! – восклицала Анна. – Каковы принципы! У извозчика и то мысли более возвышенные…» Керн самыми различными способами предлагал ей на роль любовника своего племянника Поля. Он почти силой затаскивал жену в комнату племянника, когда тот ложился спать и, усадив её возле постели, спрашивал, «не правда ли, какое у его племянника красивое лицо». Анна, по её словам, с негодованием отвергла все попытки мужа сблизить их, а также любезности и нежности его 18–летнего племянника. «Со мною он (Поль. – В. С.) более ласков, чем следовало бы, и гораздо более, чем мне бы того хотелось. Он всё целует мне ручки, бросает на меня нежные взгляды, сравнивает то с солнцем, то с мадонной и говорит множество всяких глупостей, которых я не выношу… Он очень красивый мальчик, со мной очень любезен и более нежен, чем, быть может, хотел бы показать, и, однако, я совсем к нему равнодушна…
Его (Е. Ф. Керна. – В. С.) низость до того дошла, что в моё отсутствие он прочитал мой дневник, после чего устроил мне величайший скандал, и кончилось это тем, что я заболела… »
Анна пыталась находить утешение в религии: посещала церкви и монастыри, постоянно молилась в уединении до ма—в её дневнике много записей на эту тему:
«Только что вернулась от обедни. По чрезмерной своей мягкости, я дала себя уговорить и вопреки собственному желанию поехала в монастырь, где нынче престольный праздник, а следовательно, много народу. Обедню служил архиерей. Очень я раскаивалась в том, что поехала, и мысленно давала себе слово не быть впредь столь сговорчивой. Когда искренне жаждешь предаться молитве, делается не по себе в толпе всех этих людей, которые обычно приходят в церковь лишь затем, чтобы покрасоваться. Невольные слёзы, что исторгает молитва из глубин взволнованной души, не могут свободно излиться среди такого множества людей, стремивших на тебя свои взоры. Так было и сегодня со мной. Я проклинала себя за несносную свою податливость, и дорого бы дала, чтобы остаться незамеченной и иметь возможность вволю поплакать, благодаря создателя за прежние дни счастья, что он даровал мне. Я твёрдо решила отныне ходить только в ту церковь, где менее всего бывает народу. <… >
Сейчас возвратилась от обедни, была в соборе, усердно молилась Богу… До половины обедни я спокойно молилась, но вдруг я заметила, что глаза всех мужчин устремлены на меня, чего никак нельзя было избежать, ибо они стояли на правой стороне, совершенно против меня… Мне так сделалось дурно. <… >
Вернулась от обедни, где горько плакала, моля Бога, чтобы он ниспослал мне терпения, ибо мне оно нужно более, чем кому–либо… В церкви было много народу, но меня никто не видел. <… >
Завтра воскресенье, пойду в церковь, дабы возблагодарить Создателя за дарованный мне счастливый день, это правда, что по вере вашей будет вам, и то также, что за Богом молитва не пропадёт. <…>
Я только что немножко прокатилась в карете, и это принесло мне пользу. Но ещё более того – молитва. Проезжая мимо отпертой церкви, я вошла туда. Шла вечерняя служба. Я стала в уголке перед образом нашего Спасителя, умирающего на кресте, и горячо молилась, прося небо сохранить мне тех, кого я люблю и… Вы не можете себе вообразить, как эта молитва меня облегчила, святость места, образ умершего на кресте за нас, всё это внушает упование и тихое спокойствие. Г–жа Сталь говорит истинную правду, что это прекрасное обыкновение у католиков, что у них во всякое время церкви отворены, бывают минуты в жизни, где так приятно прибегнуть к молитве в уединённом храме! <… >
Вернулась из церкви, где, по своему обыкновению, горячо молилась за всех тех, кто дорог моему сердцу».
Её упоминания о семейной жизни полны горечи и сарказма: «Только что ездила кататься с дорогим супругом. Сначала лошади чуть было не опрокинули карету, чему в душе я очень обрадовалась в надежде, что это может повлечь за собой благодетельный исход, но нет, мы не вывалились. Когда мы проезжали мимо церкви, супруг милостиво разрешил мне в неё войти. Там, в уголочке, я прочла свою обычную краткую молитву, после чего мы продолжали прогулку… »
Изредка на страницы дневника ложились строки её смиренных молитв: «Боже, прости мне сей невольный ропот, ты, видящий все тайники души моей, прости мне ещё раз за всякую мысль, всякое слово, вырвавшееся у меня от непереносимой муки… »
Одной из последних в дневнике стоит запись: «Я сегодня была у обедни, молилась за вас (имеются в виду родные, проживавшие в Лубнах. – В. С.) и за скорое соединение с вами… Несчастное творение я. Сам всемогущий, кажется, не внемлет моим молитвам и слезам… »
Несколько фраз в дневнике Анна посвящает своему характеру:
«Признаюсь, иной раз я немножко кокетничаю, но теперь, когда все мои мысли заняты одним (тем, кого она называла Шиповником. – В. С.), я уверена, нет женщины, которая так мало стремилась бы нравиться, как я, мне это даже досадно. Вот почему я была бы самой надёжной, самой верной, самой некокетливой женой, если бы… Да, но «если бы»! Это «если бы» почему–то преграждает путь всем моим благим намерениям… Вы ведь знаете, какая мягкая у меня натура, добром от меня можно добиться самой большой жертвы…
Хоть я получила довольно небрежное воспитание, чувство восхищения перед прекрасным, что вложено в меня природой, позволяет мне тотчас же распознать алмаз, будь он даже покрыт самой грубой корой, и мне никогда не пришлось бы краснеть за предмет своей привязанности…
Могу сказать, не хвалясь, что нет человека, с коим я не могла бы ужиться… Душа у меня нежная, но я разборчива даже в выборе друзей, а из опыта я знаю, как опасно дарить своё доверие каждому. Человеку бездушному я никогда не доверюсь…
Положение моё достойно жалости… Мой удел на сей земле – одни лишь страдания. Я ищу прибежище в молитве, я покорно предаю себя воле божьей, но слёзы мои всё льются, и нет рядом благодетельной руки, что осушила бы их… »
Несколько раз Анна порывалась уехать от Е. Ф. Керна в Лубны: «Я гораздо меньше буду рисковать своей репутацией, ежели стану жить отдельно»; однако страх перед отцом удерживал её: «Ведь сказал же он однажды мужу, что если бы я его оставила, двери родительского дома были бы для меня закрыты». И всё же она надеялась на благоразумие Петра Марковича: «Ежели родной отец не заступится за меня, у кого же искать мне тогда защиты?»
«Вот уже несколько дней, как он (муж. – В. С.) обращается со мной грубо, словно с горничной: курит себе трубку с утра до вечера, обнимается со своим племянничком, а со мной разговаривает с высоты своего величия. Я отказываюсь от всех благ на свете, дайте мне уединённый угол, только чтоб я об нём не слышала и не видела!
Дитя моё не может меня утешить, и я в отчаянии, что оно постоянно видит меня с глазами, полными слёз…
Я только что взглянула на себя в зеркало и – поверите ли – почти испугалась, так скверно я выгляжу… Мой румянец, моя свежесть, здоровый, счастливый вид – всё исчезло. Побледневшие щёки, круги под глазами, постоянно полными слёз, слишком ясно свидетельствуют о состоянии души моей».
Но женщина остаётся женщиной. В «Дневнике для отдохновения» среди описаний бесконечных душевных страданий от невыносимой жизни с ненавистным мужем изредка проскальзывают упоминания о нарядах.
26 июня: «На той неделе поеду к губернаторше, и тогда надену синее платье; оно сшито под шею и с длинными рукавами по тому фасону, как у Мальвины, что у вас на картинке осталось».
1 июля: «Только что муж подарил мне прелестное платье. Он получил его от некоей г–жи Бибиковой в благодарность за то, что выполнил её поручение в Риге. Очень красивый узор, особливо просветы хороши. Спешу вам его переслать с покорнейшей просьбой – велите сделать вышивку на кушаке и лифе и сообщить цену».
27 июля: «Вечер у губернатора был довольно приятный. Я сегодня была в новом шитом платье, и ваша закладочка синей шерсти прекрасной с синелью, и белая шаль».
31 июля после очередного бала: «Бал был блестящий – чудная иллюминация, прелестный фейерверк <…> Насчет моего наряда скажу вам, что на мне было белое вышитое платье на розовом чехле, зелёные шёлковые башмаки и зелёный платочек, на голове ничего».
17 августа: «Покидаю вас, чтобы немного приготовить к вечеру свой туалет, потому что как раз сегодня я буду крестить (ребёнка одного из сослуживцев мужа. – В. С.), а после будет танцевальный вечер. На мне будет синее платье такой волнистой материи, называется муаровая, отделка простая из такого же атласа; на голове ничего, а на шее цепочка и часы».
Ермолай Фёдорович явно баловал молодую супругу. Кроме того, с позволения мужа она иногда принимала подарки и от его сослуживцев: «Магденко подарил меня прекрасным мылом, духами и перчатками. Так рад был меня видеть, что всё на свете хотел отдать, выпросил у мужа позволение подарить мне шёлковых чулок с узорами…»
Иногда и Феодосия Петровна присылала племяннице наряды. «О, как я сегодня счастлива, мой ангел, благодарю вас тысячу раз за всё присланное, – писала Анна Петровна. – За вуаль я давно уже заплатила, а ещё дала 9 рублей за пояски. Теперь благодарю вас за прекрасную закладочку и поясочек. Прошу вас, мой ангел, прислать мне шитья. Я… надеюсь скоро же иметь случай достать дешёвых и хороших чулок из Митавы <…> Вы мне писали, что имеете прекрасные узоры, так для пелеринки я полагаюсь на ваш вкус, или попросите папеньку, чтоб он для меня выбрал, приятнее будет носить. Хороших и модных узоров я постараюсь для вас достать, мой ангел».
Сама Анна рукоделием, похоже, не очень увлекалась. Один раз она упоминает о том, что шьёт кисет в подарок папеньке: «Как вы думаете, ведь папеньке будет приятен этот кисет? Я бы ничего больше не успела сделать, но я сама его шью, вы мне напишите, понравится ли ему он?»
Находясь вдали от родных, она часто баловала их подарками. «Посылаю вам, мой ангел, – писала она Феодосии Петровне, – два платка, которыми муж позволил мне распорядиться по моему усмотрению. Я помню, вы однажды выразили желание иметь полосатый платок. Другой я хочу подарить Ольге Андреевне, она женщина бедная, ей это будет приятно, да и к свадьбе пригодится. Возьмите себе, мой ангел, тот, который больше вам понравится, и носите его из любви к вашей Анете, а для неё нет большего счастья, чем сделать вам что–то приятное. Другой же пошлите от меня Ольге Андреевне <… > Хотела послать Лизе сапожки, но Ер–молай Фёдорович говорит, что дорого на почту, и хотел послать казённым конвертом, но я это отклонила <…> Сейчас принесли мне холстинку и шерсть, которую я выписывала из Дерпта для вас, жаль мне очень, мой ангел, что холстинка не такого цвету, как вы желали, но она очень тонка и хороша, другого цвета не нашли; я постараюсь ещё выписать и ту сама привезу, шерсть тоже посылаю, но она не очень хороша. Посылаю Лизе на именины модный платочек, который прошу вас ей вручить от меня душевно, чтобы понравился».
Как видим, наша героине были не чужды маленькие и вполне простительные женские слабости – впрочем, характерные для большинства представительниц прекрасного пола. Но по–настоящему одно только спасало её в это трудное время – книги. Анна читала произведения А. Коцебу, В. А. Озерова, В. А. Жуковского, «Сентиментальное путешествие» Л. Стерна, «Надгробные речи» Э. Флешье, «Новую Элоизу» Ж. Ж. Руссо, «Письма» М. Севинье, «Гамлета» У. Шекспира, цитируя понравившиеся, в основном созвучные её настроению, строки в дневнике. Особенно увлекла её книга мадам де Сталь «О Германии», ставшая для неё своеобразным духовным ориентиром. «Какая она прелесть, г–жа Сталь, я преклоняюсь перед ней, и, однако, мне кажется, что не всякому дано уметь любить это „нечто неизъяснимое“ и понимать чувства того, „в ком есть душа, много души“… Я по–прежнему много читаю, – что бы я без этого стала делать! Читаю романы, дабы рассеяться. Что бы ни говорили против такого рода чтения, я считаю, что ни что не может лучше успокоить мои страдания».
В конце июля 1820 года Анна вдруг обнаружила, что «на своё несчастье» снова беременна: «Господь прогневался на меня, и я осуждена вновь стать матерью, не испытывая при этом ни радости, ни материнских чувств. Мой удел на земле – одни лишь страдания. Я ищу прибежище в молитве, я покорно предаю себя воле Божьей, но слёзы мои всё льются».
Она пишет тётушке Ф. П. Полторацкой: «Вы знаете, что это не легкомыслие и не каприз, я вам и прежде говорила, что не хочу иметь детей, для меня ужасна была мысль не любить их, и теперь ещё ужасна. Вы также знаете, что сначала я очень хотела иметь дитя, и потому я имею некоторую нежность к Катеньке, хотя и упрекаю иногда себя, что она не довольно велика. Но этого все небесные силы не заставят меня полюбить: по несчастью я такую чувствую ненависть ко всей этой фамилии, это такое непреодолимое чувство во мне, что я никакими усилиями не в состоянии от оного избавиться».
А Керн становился всё невыносимее. «Когда человек холоден, потому что таков его характер, это ещё можно перенести, но когда холодность происходит от злобы, от презрения к тебе и сопровождается самыми оскорбительными подозрениями! Это убийственно! Его поведение сделало его для меня столь отвратительным, что я рада была бы бежать, куда угодно, только бы ничего не слышать о нём, он мне стал невыносим. Вот сейчас он приходил, целый час плевался у меня в комнате и ушёл, не сказав ни слова… Поверьте мне, не могу дольше терпеть. Простой солдат и то более уважительно относился бы к своей жене. Он должен был бы иметь ко мне жалость хотя бы из–за моей несчастной беременности, но ведь это бездушное существо, у него каменное сердце… Теперь умоляю вас, – просила Анна Феодосию Петровну, – расскажите обо всём папеньке и умолите его сжалиться надо мной во имя неба, во имя всего, что ему дорого. Маменьке об этом говорить не нужно… »
17 августа Анна Петровна зафиксировала в дневнике, что её муж назначен командиром 2–й дивизии, которая стояла под Могилёвом. «Может быть, я окажусь совсем близко от доброй Дарьи Петровны{25}, и это уже будет мне утешением… Квартировать мы будем в Старом Быкове. Кажется, это в настоящее время местопребывание тётушки Дарьи Петровны, и, может быть, приехав туда, я увижу её вновь здоровой и уже готовой ехать в Лубны».
Дневник Анны Керн обрывается записью, сделанной 30 августа 1820 года, сообщающей о том, что собирается выехать в Лубны «прежде 5 сентября».
Нам ничего доподлинно не известно о жизни Анны с этого времени до сентября 1823 года. Сколько времени она прожила без мужа в Лубнах? Как встретилась со своим возлюбленным «Иммортелем»? Не тогда ли познакомилась с будущим своим любовником Аркадием Родзянко? Одни вопросы! Одни загадки!
Ясно одно: её отец, узнав, наконец, из первых уст об отвратительном характере и поведении зятя, о несчастной замужней жизни дочери, смягчился и открыл для неё двери своего дома. По некоторым разрозненным сведениям, в Старом Быхове Анна встретилась с тётушкой Дарьей Петровной, только что родившей сына Александра, и нянчила его – своего будущего второго мужа.
В начале 1821 года Анна Петровна родила дочь, названную также Анной, по воспоминаниям старшей дочери Екатерины – «рыжую и хорошенькую», которая прожила только четыре года.
26 сентября 1823 года Ермолай Фёдорович Керн получил должность коменданта Риги. Там Анна пробыла недолго. Самое яркое её воспоминание об этом периоде приводит в своём дневнике – разумеется, с её слов – А. В. Марков–Ви–ноградский.
В Ригу после раскассирована лейб–гвардии Семёновского полка был прислан молодой офицер Иван Петрович Фри–дрихс, «талантливый музыкант с возвышенной душой и любящим сердцем». На другой день после его приезда сослуживец выпросил у него пистолет и застрелил начальника. Фрид–рихса арестовали, после долгого разбирательства судили и сослали на Кавказ, где он и умер в 1827 году. Этот невинно пострадавший вызвал в Анне участие, а потом и любовь. Во время содержания Фридрихса под стражей она посылала ему книги и фрукты и стала видеться с ним в церкви на хорах. Когда же по болезни его поместили на вольной квартире, то они встречались на кладбище, и «свидания их были исполнены любви, счастья и восторженной поэзии».
«Это был, – писал Марков–Виноградский, – высокопоэтический эпизод в её жизни. Теперь, через 45 лет (запись датируется 1870 годом. – В. С.), она жалела, что не последовала за ним на Кавказ».
За шесть лет жизни с ненавистным супругом она никому не дала повода сомневаться ни в своём благоразумии, ни в своей добродетели. Но постепенно терпение её истощилось. Вероятно, в конце 1823–го или в начале 1824 года Анна уехала от мужа к родителям в Лубны.
Это был ещё не разрыв, а всего лишь робкая попытка деликатно, с оглядкой на общественное мнение, освободиться. Но относительно свободная жизнь вдали от супруга вскоре изменила мироощущение нашей героини, и она сблизилась с соседом по имению, эротическим поэтом, «добрейшим» Аркадием Гавриловичем Родзянко (1793—1855), сыном хорольского поветового маршала.
Его семья была дружна с Капнистами, соседями по имению, а Аркадий с ранних лет был знаком с сыном В. В. Капниста Семёном. Уже во время обучения в московском Благородном пансионе у А. Ф. Мерзлякова он начал переводить Вергилия и Руссо и писать стихи. В 1814—1819 годах Родзянко служил в лейб–гвардии Егерском полку, квартировавшем в Петербурге. Здесь он познакомился с Державиным, в «Духе журналов» и «Сыне Отечества» стали печататься его стихотворения. 15 ноября 1817 года он был избран членом Общества любителей словесности, наук и художеств, стал сотрудничать в «Благонамеренном», писал оды, послания, немалую дань отдавал гедонистической и эротической лирике. Н. И. Греч называл его «беспечным певцом красоты и забавы».
В 1818 году А. Г. Родзянко стал членом литературно–политического общества «Зелёная лампа», где познакомился и подружился с Пушкиным, а также сблизился с будущими декабристами. Продолжил он службу в Орловском пехотном полку, а в марте 1821 года вышел в отставку и поселился в своём имении Родзянки Хорольского уезда Полтавской губернии, недалеко от Лубен. Женой Аркадия Гавриловича стала Надежда Акимовна Клевцова, родившая ему троих сыновей и двух дочерей.
В 1822 году Родзянко написал сатиру «Два века», в которой, сравнивая эпоху Екатерины с современностью, противопоставлял героизм «отцов», умевших наслаждаться жизнью, современным ему ригористам, строго соблюдавшим принятые в обществе принципы, пародийным «Катонам», занятым спорами о политической экономии. В сатире под вымышленными именами изображены Н. И. и А. И. Тургеневы, Ф. Н. Глинка и некоторые другие радикальные деятели. Пушкину посвящены его строки:
Последняя фраза являлась намёком на то, как Пушкин однажды в театре показывал всем присутствующим портрет Лувеля с надписью «Урок царям».
Первое прочтение сатиры вызвало у Пушкина вспышку гнева. «Донос на человека сосланного есть последняя степень бешенства и подлости, – писал он 13 июня 1823 года А. А. Бестужеву, – да и стихи, сами по себе, недостойны певца сократической любви». Однако вскоре Пушкин перестал считать эту сатиру «доносом», и отношения с её автором ещё на протяжении многих лет остались дружескими. Петербургский знакомый Пушкина с 1818 года, впоследствии известный как поэт и историк Украины Н. А. Маркевич привёл в своих записках мнение поэта о Родзянко: «У этого малороссиянина злое перо, я не любил с ним ссориться»[13].
Считается, что 3 августа 1824 года по дороге из Одессы в Михайловское Пушкин заезжал к Родзянко в его имение. До конца 1820–х годов они обменивались письмами и поэтическими посланиями.
После смерти Пушкина Родзянко написал стихотворение, в котором проявилось его истинное отношение к великому поэту:
Любимец наш, отрада, друг,
Честь, украшенье полуночи, —
Его напевов жаждал слух,
Его лица искали очи!
Заканчивалось оно словами, призывавшими Музу к мести за смерть поэта:
Как Цезаря кровавый плащ,
Бери, кажи ты Барда тогу,
Зови к царю, к народу плачь,
И месть кричи земле и Богу!
В Рукописном отделе Российской государственной библиотеки в собрании А. С. Норова находится рукописный сборник стихотворений А. Г. Родзянко, включающий 150 стихотворений 1812—1849 годов, большинство которых, проникнутые гражданским звучанием, никогда не печатались.
«В течение 6 лет, – вспоминала А. П. Керн, – я не видела Пушкина, но от многих слышала про него, как про славного поэта, и с жадностью читала Кавказский пленник, Бахчисарайский фонтан, Разбойники и 1–ю главу Онегина, которые доставлял мне сосед наш Аркадий Гаврилович Родзянко, милый поэт, умный, любезный и весьма симпатичный человек. Он был в дружеских отношениях с Пушкиным, переписывался и имел счастие принимать его у себя в деревне Полтавской губернии Хорольского уезда. Пушкин, возвращаясь с Кавказа, прискакал к нему с ближайшей станции, верхом, без седла, на почтовой лошади, в хомуте… »
Переписываясь со своей кузиной Анной Николаевной Вульф, жившей в Тригорском, Анна Петровна получала от неё сведения и о самом поэте. Оказывается, он помнил о их встрече у Олениных. «Ты произвела глубокое впечатление на Пушкина во время вашей встречи у Олениных; он всюду говорит: она была ослепительна», – писала Вульф подруге. К одному из писем Анны Николаевны к Анне Петровне Пушкин сделал приписку из Байрона: «Une image qui a passe devant nous, que nous avons vue et que nous ne reverons jamais» (Промелькнувший перед нами образ, который мы видели и никогда более не увидим) – именно эта фраза позже под пером влюблённого поэта превратится в «мимолётное виденье».
В письме к Родзянко от 8 декабря 1824 года Пушкин, делая вид, что не знаком с Анной Петровной, поинтересовался: «Объясни мне, милый, что такое А. П. Керн, которая написала много нежностей обо мне своей кузине? Говорят, она премиленькая вещь – но славны Лубны за горами. На всякий случай, зная твою влюбчивость и необыкновенные таланты во всех отношениях, полагаю дело твоё сделанным или полусделанным. Поздравляю тебя, мой милый… Если
Анна Петровна так же мила, как сказывают, то верно она моего мнения: справься с нею об этом».
Ответ Родзянко (при непосредственном, довольно игривом участии Анны Петровны) был написан только через полгода, 10 мая 1825 года: «Виноват, сто раз виноват перед тобою, любезный и дорогой мой Александр Сергеевич, не отвечая три (?) месяца на твоё неожиданное и приятнейшее письмо, излагать причины моего молчания и не нужно и излишнее, лень моя главною тому причиною… Я тебе похвалюсь, что благодаря этой же лени я постояннее всех Амади–сов и польских и русских. Итак, одна трудность перемены и переноски моей привязанности составляет мою добродетель: следовательно, говорит Анна Петровна, немного стоит добродетель ваша! А она соблюдает молчание».
Керн: «Молчание – знак согласия».
Родзянко: «И справедливо. Скажи, пожалуй, что вздумалось тебе так клепать на меня? За какие проказы? За какие шалости? Но довольно, пора говорить о литературе с тобой, нашим Корифеем».
Далее – снова приписка рукою Анны Петровны, решившей «полюбезничать» с поэтом: «Ей–богу, он ничего не хочет и не намерен вам сказать! Насилу упросила! – Если б вы знали, чего мне это стоило!»
Родзянко: «Самой безделки: придвинуть стул, дать перо и бумагу и сказать – пишите».
Керн: «Да спросите, сколько раз повторить это должно было».
Родзянко: «КерйШа est mater studiorum» (Повторение – мать учения). Зачем не во всём требуют уроков, а ещё более повторений? Жалуюсь тебе, как новому Оберону: отсутствующий, ты имеешь гораздо более влияния на неё, нежели я со всем моим присутствием. Письмо твоё меня гораздо более поддерживает, нежели всё моё красноречие».
Керн: «Je vous proteste qu'il n'est pas dans mes fors!» (Уверяю вас, что он мною не пленён!).
Родзянко: «А чья вина? Вот теперь вздумала мириться с Ермолаем Фёдоровичем: снова пришло давно остывшее желание иметь законных детей, и я пропал. – Тогда можно было извиниться молодостью и неопытностью, а теперь чем? Ради Бога, будь посредником!»
Керн: «Ей–богу, я этих строк не читала!»
Родзянко: «Но заставила их прочесть себе 10 раз».
Керн: «Право, не 10».
Родзянко: «А 9 – ещё солгал. Пусть так, тем–то Анна Петровна и очаровательнее, что со всем умом и чувствительно
стью образованной женщины, она изобилует такими детскими хитростями…»
Окончание письма написано рукою А. Керн: «Вчера он был вдохновен мною! и написал – Сатиру – на меня. Если позволите, я её вам сообщу.
Стихи насчёт известного примирения.
Соч. Арк[адий] Родз[янко] сию минуту.
Поверьте, толки все рассудка
Была одна дурная шутка,
Хвостов [в] лирических певцах;
Вы не притворно рассердились,
Со мной нарочно согласились,
И кто, кто? – я же в дураках.
И дельно; в век наш греховодный
Я вздумал нравственность читать
И совершенство посевать
В душе к небесному холодной;
Что ж мне за все советы? —
Ах! Жена, муж, оба с мировою
Смеются под нос надо мною:
«Прощайте, будьте в дураках!»
NB: Эти стихи сочинены после благоразумнейших дружеских советов, и это было его желание, чтоб я их здесь переписала».
В этом довольно откровенном и фривольном письме А. С. Пушкину излагалась вся ситуация Анны Петровны: и то, что она всячески хочет установить с поэтом контакт, хотя бы путём переписки; и то, что она давно уже заочно находится под его поэтическим обаянием; и то, в каких отношениях она состоит с Родзянко; и то, что её уже тяготит эта связь, постоянно грозящая беременностью; и то, что она готова возвратиться к мужу. Чего уж было не понять?
И Пушкин подготовил ответ в стихах, в котором хотя и в игривой форме, но довольно чётко изложил свой взгляд на сложившиеся обстоятельства и определил дальнейшую манеру поведения Анны Керн: оставаться формально замужней женщиной, не забывая при этом о любовных приключениях; любовь и замужество хотя и разные вещи, но вполне совместимые для умных жён. И сам он настроился на далеко не платонические отношения с беглянкой–генеральшей.
Ты обещал о романтизме,
О сем Парнасском афеизме,
Потолковать ещё со мной.
Полтавских муз поведать тайны, —
А пишешь лишь об ней одной.
Нет, это ясно, милый мой,
Нет, не влюблён Пирон Украйны!
Ты прав, что может быть важней
На свете женщины прекрасной?
Улыбка, взор её очей
Дороже злата и честей,
Дороже славы разногласной;
Поговорим опять о ней.
Хвалю, мой друг, её охоту,
Поотдохнув, рожать детей,
Подобных матери своей,
И счастлив, кто разделит с ней
Сию приятную заботу,
Не наведёт она зевоту.
Дай Бог, чтоб только Гименей
Меж тем продлил свою дремоту!
Но не согласен я с тобой.
Не одобряю я развода:
Во–первых, веры долг святой,
Закон и самая природа…
А, во–вторых, замечу я,
Благопристойные мужья
Для умных жён необходимы:
При них домашние друзья
Иль чуть заметны, иль незримы.
Поверьте, милые мои,
Одно другому помогает,
И солнце брака затмевает
Звезду стыдливую любви.
Однако Пушкин не успел ещё отправить это послание, как в середине июня 1825 года Анна Петровна сама появилась в Тригорском – направляясь в Ригу для примирения с мужем, она по дороге заехала к тётушке Прасковье Александровне Осиповой. Она устала от бесконечных гнетущих упрёков отца, от бесперспективности отношений с Родзянко, была полна желания упорядочить свою жизнь и, может быть, как–то наладить отношения с мужем, от которого находилась в полной материальной зависимости – обо всём этом она хотела поговорить с тётушкой, которую любила с детства и уважала.
Летом 1825 года в тригорском доме Вульфов обитало целое женское царство: кроме Прасковьи Александровны здесь проживали две её взрослые дочери от первого брака – Анна и Евпраксия, а также две маленькие дочери от второго брака и падчерица Александра Ивановна Осипова (Алина). Кроме того, в это время там отдыхал и приехавший на каникулы из Дерпта (ныне Тарту, Эстония) старший сын Прасковьи Александровны Алексей Вульф, который сразу же после приезда кузины начал активно ухаживать за ней.
Прасковья Александровна Осипова, урожденная Вын–домская (1781—1859) в первом браке (с 1799 года) с коллежским асессором Николаем Ивановичем Вульфом (1771– 1813), родила пятерых детей: Анну (1799—1857), Алексея (1805—1881), Евпраксию (1809—1883), Михаила (1808—1832), Валерьяна (1812—1845). Во второй раз она вышла замуж в 1817 году за статского советника Ивана Сафоновича Осипова (ум. в 1824), имела от него дочерей Марию (1820—1896) и Екатерину (1823 – после 1908) и воспитывала падчерицу Александру (Алину) (1808—1864).
После смерти отца, а затем и первого мужа Прасковье Александровне достались имения Тригорское в Псковской губернии и Малинники в Тверской.
Среди провинциальных помещиц она представляла собой явление далеко не заурядное: знала не только французский, но и немецкий язык, вместе со своими детьми училась английскому. Воспитание она получила домашнее, но любила читать, постоянно внимательно следила за литературными новинками, переписывалась со многими писателями. Обладая здравомыслием и принципиальностью, от отца она унаследовала характер не злобный, но своенравный, держала в ежовых рукавицах и обоих мужей, и детей, и дворовых с крепостными.
Издатель «Русской старины» М. И. Семевский со слов Алексея Вульфа написал, что все дети её не любили – за строгость и бестолковость в вопросах воспитания, за упрямство и настойчивость в мнениях, за мелочность, скупость и эгоизм; однако на самом деле нелюбовь к матери испытывал только её старший сын.
Прасковья Александровна состояла в родстве с Пушкиным: её сестра Елизавета была замужем за двоюродным братом матери поэта Яковом Исааковичем Ганнибалом. Александр Сергеевич познакомился с Прасковьей Александровной и её семьёй в первый свой приезд в Михайловское в июле—августе 1817 года, а в августе 1824 года, когда прибыл туда из Одессы, подружился и поддерживал эту дружбу до конца жизни. П. А. Осипова одной из первых оценила его талант, была в курсе всех литературных, хозяйственных и семейных дел и пыталась по мере возможности помогать ему в трудных ситуациях, в том числе и материально. Некоторые пушкинисты – да, вероятно, и наша героиня – рассматривали их отношения как любовные, что совершенно не соответствовало истине. Прасковья Александровна была глубоко религиозной и высоконравственной женщиной, а любовь её к Пушкину была чисто материнская.
«Приезжал он (Пушкин в Тригорское. – В. С.) обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, – вспоминала одна из младших дочерей Прасковьи Александровны Мария Ивановна Осипова, – а то, бывало, приволочится и на крестьянской лошадёнке. Бывало, все сестры мои, да и я, тогда еще подросточек, – выйдем к нему навстречу… Приходил, бывало, и пешком; подберётся к дому иногда совсем незаметно; если летом, окна бывали раскрыты, он шасть и влезет в окно… он, кажется, во всё перелазил… Все у нас, бывало, сидят за делом: кто читает, кто работает, кто за фортепиано… Сестра Alexandrine, как известно вам, дивно играла на фортепиано; её, поистине, можно было заслушаться… Я это, бывало, за уроками сижу. Ну, пришел Пушкин – всё пошло вверх дном; смех, шутки, говор так и раздаются по комнатам».
Влекли Пушкина в Тригорское беспечная веселость и жизнерадостность молодёжи, наполнявшей этот большой уютный дом, «праздный шум, говор, смех, гремевший в нём круглый день от утра до ночи, и все маленькие интриги, вся борьба молодых страстей, кипевших в нём без устали».
Анна Петровна так охарактеризовала свою тётушку в письме к автору первой научной биографии Пушкина П. В. Анненкову в 1859 году: «Вы когда–то у меня спросили: „что такое была Прасковья Александровна Осипова“. Мне кажется, я теперь вот могу это сказать почти безошибочно. С тех пор, как она скончалась, я долго об ней думала, и она мне теперь ясно нарисовалась. Это была далеко не пошлая личность – будьте уверены, и я очень понимаю снисходительность и нежность к ней Пушкина… Она меня всегда любила: и в детстве, и в молодости, и в зрелом возрасте, несмотря на то, что от бесхарактерности делала вред, почти что положительное зло. Я тогда сердилась на неё, но всегда потом ей прощала; она была так ласкова, так нежна со мною, как никто из моих близких, ни одна из моих родных тёток!.. И так мне рисуется Прасковья Александровна в те времена. Не хорошенькою, – она, кажется, никогда не была хороша, – рост ниже среднего, впрочем, в размерах, и стан выточенный; лицо продолговатое, довольно умное (Алексей на неё похож); нос прекрасной формы; волосы каштановые, мягкие, тонкие, шёлковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот её только не нравился никому: он был не очень велик и не опрятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность характера».
По утверждению близкого друга Пушкина А. И. Тургенева, поэт провёл в Тригорском «лучшие минуты своей поэтической жизни». Прасковье Александровне посвящены его стихотворения «Простите, верные дубравы» (1817), «Подражания Корану» (1824), «Быть может, уж недолго мне» (1825) и «Цветы последние милей» (1825). Ей посвящали стихи Н. М. Языков и А. А. Дельвиг. Сохранились 24 письма Пушкина к Осиповой (1825—1836) и 16 писем Осиповой к Пушкину (1827—1837). Прасковья Александровна, по словам Тургенева, «как мать любила» Пушкина и искренне оплакивала его смерть.
Алексей Вульф вскоре после смерти матери сообщил Анне Петровне о единственном её предсмертном распоряжении – уничтожить всю её переписку со своим семейством; после неё не нашли ни одной записочки её мужей и детей! Остались только письма Александра Сергеевича Пушкина к ней.
Старшая дочь П. А. Осиповой от первого брака Анна Николаевна Вульф, как уже говорилось, знала Анну Петровну с детского возраста, воспитывалась вместе с ней в Бернове. В дальнейшем она жила вместе с матерью в Тригорском и Малинниках. Знакомство её с Пушкиным произошло во время первого приезда поэта в Михайловское в июле – августе 1817 года. В 1824—1826 годах, во время отбывания Пушкиным ссылки в деревне, завязался их роман, «самый скучный и самый пошлый из всех, что были в жизни поэта», который принёс много страданий Анне Николаевне. Ей шёл 25–й год, она была не особенно хороша собой, что подтверждают её портреты, слезлива, сентиментальна и, кажется, не особенно умна. А. Н. Вульф влюбилась в поэта искренне, от всей души, от всего сердца, а Пушкин в начале 1826 года соблазнил её просто так, от нечего делать, ради забавы. Поэт, кажется, никогда не относился к её чувствам серьёзно, в своих письмах говорил о ней почти всегда с подчёркнутым пренебрежением и насмешкой, а в стихах унизил – дальше некуда:
Рисунок А. С. Пушкина.
Предположительно изображена Анна Николаевна Вульф
Увы, напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь:
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Её души не тронут твёрдой!
Одним страданьем буду сыт,
И пусть мне сердце скорбь расколет…
Она на щепочку нассыт,
Но и понюхать не позволит.
Анна Николаевна понимала, что Пушкин к ней равнодушен, но писала к нему, безуспешно пытаясь вызвать ревность и сострадание. Известны шесть её писем к Пушкину и два письма Пушкина к ней (остальные были по завещанию Анны Николаевны сожжены). В одном из писем к поэту она с горечью восклицает: «Ах, Пушкин, вы не стоите любви… »
Весь роман Пушкина с А. П. Керн проходил на глазах её тёзки; но она отнеслась к нему спокойно – вероятно, потому, что хорошо знала свою кузину и не верила в серьёзность её намерений; с другой стороны, как ей казалось, она достаточно хорошо узнала Пушкина и была уверена, что его чувства к Анне Петровне недолговечны.
Встречался Пушкин с Анной Николаевной в Малинниках и осенью 1828 года, вскоре после неудачного сватовства к Анне Олениной, и осенью 1829 года, после аналогичного отказа матери Натальи Гончаровой (в этот раз он пробыл в тверских имениях Вульфов три недели) – она всегда была готова утешить поэта.
Исследователи творчества Пушкина считают, что кроме приведённого выше язвительного стихотворения ей адресованы ещё три стихотворения 1825 года: «Я был свидетелем златой твоей весны», и «Хотя стишки на имянины» и «Н. Н.» («Примите, „Невский альманах“). Её имя было включено поэтом в так называемый донжуанский список.
Другую дочь П. А. Осиповой от первого брака – Евпрак–сию Николаевну Вульф – Пушкин назвал «полувоздушной девой» и увековечил в «Евгении Онегине»:
…строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал, —
Ты, от кого я пьян бывал!
Она отличалась удивительной женственностью, лебединой плавностью движений и походки; при этом, в противоположность своей серьёзной и мечтательной сестре Анне, Евпраксия была кокетлива и шаловлива. Летом 1826 года она царила в Тригорском. По вечерам именно Е. Н. Вульф варила для всей компании в ковшике с длинной серебряной ручкой жжёнку, для которой Александр Сергеевич заказывал ром из Петербурга через брата Льва.
Пушкин, как свидетельствовал Алексей Вульф, был «всегдашним и пламенным обожателем» Евпраксии. Пятая глава «Онегина» писалась именно в это лето, и пушкинский стих – «ты, от кого я пьян бывал» – можно понимать двояко: это и про жжёнку, и про любовь. В 1828 году поэт послал ей четвертую и пятую главы «Онегина» с многозначительной надписью: «Твоя от твоих».
Пик их отношений – а они, судя по некоторым свидетельствам, были интимно–близкими – приходится на 1828– 1829 годы. Осенью 1828 года Пушкин гостил в Малинниках, и сведущему в любовных делах Алексею Вульфу показалось, что в сестре что–то переменилось: «У неё было расслабление во всех движениях, которое её почитатели назвали бы прелестной томностью, – мне это показалось похожим на положение Лизы (имеется в виду сестра Анны Керн Елизавета Полторацкая, которая была безответно влюблена в Вуль–фа. – В. С.), на страдание от не совсем счастливой любви, в чём, я, кажется, не ошибся».
В январе 1829 года Пушкин вновь посетил тверские имения Вульфов и встречался с Евпраксией. Осенью этого же года он по пути в Петербург снова свернул в Малинники, где состоялась, должно быть, его последняя перед женитьбой встреча с Евпраксией. Поводом для столь неожиданного появления поэта в Малинниках послужил, скорее всего, день рождения Евпраксии Николаевны (12 октября). После этого Пушкин и Евпраксия Вульф расстались надолго.
18 февраля 1831 года женился Пушкин, а через полгода, 8 июля 1831 года, Евпраксия вышла замуж за барона Бориса Александровича Вревского – товарища Льва Сергеевича Пушкина по Благородному пансиону при Главном педагогическом институте, своего тригорского соседа, владельца имения Голубово. Брак этот оказался неожиданно счастливым. Супруги поселились в Голубове, где Евпрак–сия Николаевна принялась за «труды материнские», родив 11 детей.
Пушкин увиделся с Евпраксией Николаевной, уже баронессой Вревской, в начале 1835 года, когда она, будучи в очередной раз беременной, вместе с матерью и сестрой приехала в Петербург и остановилась у его родителей.
Осень 1835 года Пушкин провёл на Псковщине. По приглашению барона Б. А. Вревского он несколько раз бывал в Голубове, виделся с Евпраксией Николаевной и, по преданию, принял самое непосредственное участие в устройстве голубовского парка – помогал рыть пруд, рассаживал деревья и цветы. Пушкин относился к Борису Вревскому с явной симпатией, искренним дружеским расположением и с удовольствием гостил в имении супругов. Барон был достаточно умён и тактичен, чтобы не ревновать жену к поэту.
В 1836 году, побывав в Голубове после похорон матери, Пушкин писал поэту Н. Языкову: «Поклон Вам от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Со–роти, от Евпраксии Николаевны, некогда полувоздушной девы, ныне дебелой жены, в пятый раз уже брюхатой…»
Е. Н. Вревская в очередной раз приехала в Петербург 16 января 1837 года, за десять дней до роковой дуэли. Она остановилась в доме своего деверя Степана Александровича Вревского на Васильевском острове. Пушкин навестил её сразу же, как только узнал о приезде.
25 января, за два дня до поединка, Пушкин написал письмо приёмному отцу Дантеса, барону Геккерну, и, сдав его на городскую почту, отправился на Васильевский остров к Вревской. Здесь состоялся его откровенный разговор с Евпраксией Николаевной, во время которого поэт рассказал ей о своей семейной драме и намерении стреляться. Евпраксия Николаевна пыталась напомнить Пушкину о детях, на что он ответил, что надеется на обещание императора позаботиться о них. Вернувшись в Тригорское уже после дуэли, она поделилась услышанным с матерью, и Прасковья Александровна позже писала А. И. Тургеневу: «Я почти рада, что вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днём моей Евпраксии, которую он любил, как нежной брат, и открыл ей своё сердце. – Моё замирает при воспоминании всего услышанного. – Она знала, что он будет стреляться! И не умела его от того отвлечь!»
26 января, накануне дуэли, Пушкин вышел из дома в шесть часов вечера и, вероятно пожалев о том, что рассказал Евпраксии Николаевне, направился к Вревским и взял с неё слово никому не говорить об услышанном, которое она сдержала.
Известно, что и Наталья Николаевна Гончарова знала – а может, просто догадывалась – о их былой любви, и ревновала мужа к Евпраксии Вульф.
Дочь Евпраксии Николаевны по воле матери сожгла всю переписку сестёр Вульф с Пушкиным.
Имя Евпраксии Вульф в 1829 году было включено поэтом в так называемый донжуанский список, в первую его часть, рядом с именами женщин, которых он любил искренно и глубоко. Ей посвящены следующие стихотворения Пушкина: «Если жизнь тебя обманет…» (1825), «К Зине» («Вот, Зина, вам совет; играйте…», 1826), строки в пятой главе романа «Евгений Онегин».
Старший сын П. А. Осиповой Алексей Николаевич Вульф в 1822—1826 годах обучался в Дерптском университете, где познакомился и подружился с поэтом Н. М. Языковым. В 1824 году, приехав на каникулы в Тригорское и оказавшись в обществе своих молоденьких сестёр, увлечённых соседом–поэтом, он познакомился и сблизился с Пушкиным. Несомненно, юный студент сразу попал под влияние уже достаточно опытного в сердечных делах поэта. В нём Алексей увидел блестящего представителя эпохи, для которой признаком хорошего тона считалось «только нравиться, занимать женщин, а не более: страсти отнимают только время». Тёплыми летними вечерами Пушкин преподавал Вульфу науку обольщения. Тот оказался достойным учеником: на своём уровне, в основном в ближайшем родственном и дружеском окружении, он блестяще применял полученные от Пушкина приёмы и имел полный успех, в первую очередь – у своей кузины Анны Керн. Вульф разнился с Пушкиным только в одном: если у поэта расчётливый и тонкий разврат будил поэтическое вдохновение, то для его молодого ученика был просто самоцелью.
В декабре 1824 года Пушкин поделился с Алексеем Вуль–фом тайным намерением бежать за границу. Вульф предложил свою помощь – вывезти поэта под видом собственного слуги. По разным причинам план этот сорвался, но сам факт посвящения в него говорит о полном доверии Пушкина к сыну Прасковьи Александровны.
После окончания университета Алексей Вульф приехал в Петербург, где снова сблизился с Анной Керн, одновременно «не платонически» развращая её сестру Лизу и жену Антона Дельвига Софью. Анна Петровна, безусловно, знала обо всех романах Вульфа и не скрывала от него своих, что совершенно не мешало их взаимным наслаждениям. «Они не были в претензии друг к другу, – отмечал историк и литературовед П. Е. Щёголев, – в их отношениях поистине царила какая–то домашность, родственность. Вульф навсегда остался благодарен Анне Петровне за её любовь». 18 августа 1831 года Алексей Николаевич оставил в своём дневнике запись, касающуюся его кузины: «…никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как её».
Некоторое время А. Н. Вульф служил чиновником Департамента разных податей и сборов, а в 1829 году поступил унтер–офицером в гусарский полк принца Оранского, участвовал в Русско–турецкой войне 1828—1829 годов и подавлении Польского восстания 1830—1831 годов.
Большой знаток женской души, Вульф один из немногих понял, что смыслом всей жизни Анны Петровны была любовь.
Однако вернёмся к приезду Анны Керн в Тригорское.
Все эпизоды встречи Пушкина и Анны Керн в Тригор–ском и дальнейшего их общения неоднократно излагались и в прозе, и в стихах и комментировались как самими её непосредственными участниками, так и биографами поэта, и его коллегами по поэтическому цеху, и писателями–беллетристами. Мы же будем цитировать только первоисточники.
«Восхищённая Пушкиным, я страстно хотела увидеть его, – вспоминала Анна Петровна, – и это желание исполнилось во время пребывания моего в доме тётки моей, в Тригорском… Мы сидели за обедом и смеялись над привычкой одного г–на Рокотова{28}, повторяющего беспрестанно: «Pardonnez ma franchise» и «Je tiens beaucoup a' votre opinion» (« Простите за откровенность» и «Я весьма дорожу вашим мнением»). Как вдруг вошёл Пушкин с большой толстой палкой в руках. Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя гораздо раньше и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками chien–loop. Тётушка, подле которой я сидела, мне его представила; он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость видна была в его движениях. Я то же не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро ознакомились и заговорили. Да и трудно было с ним вдруг сблизиться: он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, – и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту… Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что–нибудь приятное волновало его… Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротой и увлекательностью его речи… »
Чем можно объяснить такое поведение Пушкина? Вероятно, перед ним в Тригорском предстала женщина, в реальности далеко не соответствовавшая тому образу, который начал складываться в его воображении после встречи у Олениных, а затем окончательно сформировался в результате довольно игривой переписки с Родзянко. Несмотря на то, что она была в расцвете своей блистательной красоты и женственности, сама это прекрасно понимала и пользовалась этим, кружа голову и соседу–помещику Рокотову, и Алексею Вульфу, и Пушкину, в её глазах часто отражалась какая–то тайная грусть, а в манере держаться ощущалась постоянно смущавшая Пушкина девическая застенчивость.
К Пушкину в Михайловское приехали гости – племянник директора Царскосельского лицея Е. А. Энгельгардта гусарский офицер Александр Петрович Распопов, с которым поэт был знаком ещё с лицейских времён, его сослуживец С. О. Юрьевич со своим дядей И. С. Деспот–Зеновичем. На следующий день Пушкин пригласил их прогуляться в Тригорское. «До позднего вечера мы провели очень приятно время, – вспоминал Распопов, – а в день нашего отъезда (гости пробыли в Михайловском четыре дня. – В. С.) были на раннем обеде; милая хозяйка нас обворожила приветливым приёмом, а прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Александр Сергеевич особенно был внимателен к племяннице Осиповой, А. П. Керн, которой посвятил «Я помню чудное мгновенье»»[14] .
В течение месяца Анна Керн и Пушкин виделись почти ежедневно, но поэт никак не мог преодолеть возникшее между ними напряжение, взять ровный определённый тон. Во время одной из встреч он всё же вручил Анне Петровне свой ответ Родзянко, адресованный больше ей, чем её бывшему любовнику. Он думал, что Анна как–то отреагирует на него, но этого не случилось.
В один из вечеров в тригорском доме занялись портрети–рованием; в это время был широко распространён способ создания профильных портретов при помощи свечи: карандашом обводилась тень от головы портретируемого на стене или листе бумаги, потом полученный силуэт затушёвывался. До нас дошли три силуэта, сделанные тогда в Тригорском: Анны и Евпраксии Вульф и Анны Петровны Керн. На обратной стороне теневого портрета нашей героини рукою Алексея Вульфа проставлена дата его создания: «1825». Анна Петровна изображена с высокой негладкой причёской и чуть полноватым подбородком – вероятно, такой её и увидел в Тригорском Пушкин.
«Во время пребывания моего в Тригорском, – писала в воспоминаниях А. П. Керн, – я пела Пушкину стихи Козлова:
Ночь весенняя дышала
Светлоюжною красой.
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной… и проч.
Мы пели этот романс Козлова на голос Benedetta{29} sia la madre – баркаролы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал затем П. А. Плетнёву (19 июля 1825 года. – В. С.): «Скажи старцу Козлову, что здесь есть одна прелесть, которая поёт его ночь. Как жаль, что он её не увидит! Дай бог ему её услышать!»». Анна Петровна по памяти воспроизвела фразу из письма почти точно; сравним её с подлинным текстом: «Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поёт его Венецианскую ночь на голос гондольерско–го речитатива – я обещал известить о том милого, вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит её, но пусть вообразит себе красоту и задушевность – по крайней мере, дай бог ему её слышать!»
Пушкин наслаждался пленительной музыкальностью её пения, её чудным голосом, а более всего – обаянием и даже дурманом её женственности. Он пустил в ход весь арсенал своих методов обольщения: блестящие каскады остроумия, необычайную любезность и, наконец, тяжёлую артиллерию – поэтический талант.
«Однажды… – вспоминала далее А. П. Керн, – явился он в Тригорское со своею большою чёрною книгой, на полях
Силуэты: вверху – Анна Петровна Керн,
внизу – Анна Николаевна и Евпраксия Николаевна Вульф. 1825 г.
которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что он принёс её для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих Цыган. Впервые мы слышали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу!.. Я была в упоении как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаивала от наслаждения; он имел голос певучий, мелодичный и, как он говорит про Овидия в своих Цыганах:
И голос шуму вод подобный.
Через несколько дней после этого чтения тётушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июльская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тётушка с сыном в одном, сестра (Анна Николаевна Вульф. – В. С.), Пушкин и я – в другом. Ни прежде, ни после я не видела его так добродушно весёлым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов, хвалил луну, не называл её глупою, а говорил: «J'aime la lune, quand elle eclaire un beau visaqe» (Люблю луну, когда она освещает прекрасное лицо), хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною; это был намёк на то, как он завидовал при нашей первой встрече А. Полторацкому, когда тот уехал со мной. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли сразу в старый, запущенный сад. «Приют задумчивых дриад», с длинными аллеями старых дерев, корни которых, сплетаясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника вздрагивать. Тётушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin a Madam» (Дорогой Пушкин, будьте же гостеприимны и покажите госпоже ваш сад). Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Vous aviez un air si virginal; n'est ce pas, que vous quelque chose, comme une croix» (Вы выглядели такой невинной девочкой; на вас было тогда что–то вроде крестика, не правда ли)».
«На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анной Николаевной Вульф. Он пришёл утром и на прощание принёс мне экземпляр второй главы „Онегина“{30}, в неразрезанных листах, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:
К***
Я помню чудное мгновенье;
Передо мной явилась ты,
Как мимолётное виденье,
Как гений чистой красоты.
В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты,
Звучал мне долго голос нежный
И снились милые черты.
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слёз, без жизни, без любви.
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолётное виденье,
Как гений чистой красоты.
И сердце бьётся в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слёзы, и любовь!
Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю».
Какие чувства владели тогда поэтом? Смущение? Волнение? Может быть, сомнение или даже раскаяние?
Было ли это стихотворение результатом мгновенного увлечения – или поэтическим озарением? Велика тайна гениальности… Всего лишь гармоничное сочетание нескольких слов, а при их звучании в нашем воображении сразу возникает, словно материализуясь из воздуха, лёгкий женский образ, полный чарующей прелести… Поэтическое любовное послание в вечность…
Многие литературоведы подвергли это стихотворение самому тщательному разбору. Споры о различных вариантах его толкования, начавшиеся на заре XX века, ведутся до сих пор и, вероятно, ещё будут продолжаться.
Некоторые исследователи творчества Пушкина считают это стихотворение просто озорной шуткой поэта, решившего из одних только штампов русской романтической поэзии первой трети XIX века создать шедевр любовной лирики. Ведь из ста трёх его слов более шестидесяти являются затёртыми банальностями («голос нежный», «порыв мятежный», «божество», «небесные черты», «вдохновенье», «сердце бьётся в упоенье» и т. д.). Не будем серьёзно относиться к такому взгляду на шедевр.
По мнению большинства пушкинистов, выражение «гений чистой красоты» – это открытая цитата из стихотворения В. А. Жуковского «Лалла–Рук»:
Ах! Не с нами обитает
Гений чистой красоты;
Лишь порой он навещает
Нас с небесной высоты;
Он поспешен, как мечтанье,
Как воздушный утра сон;
И в святом воспоминанье
Не разлучен с сердцем он!
Он лишь в чистые мгновенья
Бытия бывает к нам
И приносит откровенья,
Благотворные сердцам.
Для Жуковского эта фраза была связана с целым рядом символических образов – призрачного небесного виденья, «поспешного, как мечтанье», с символами упования и сна, с темой «чистых мгновений бытия», отрыва сердца от «темной области земной», с темой вдохновения и откровений души.
Но Пушкин, вероятно, этого стихотворения не знал. Написанное к празднику, данному в Берлине 15 января 1821 года прусским королём Фридрихом по случаю приезда из России его дочери Александры Фёдоровны – супруги великого князя Николая Павловича, оно появилось в печати только в 1828 году. Жуковский его Пушкину не присылал.
Однако все образы, символически сконцентрированные во фразе «гений чистой красоты», опять появляются у Жуковского в стихотворении «Я Музу юную, бывало» (1823), но уже в иной экспрессивной атмосфере – ожидания «даро–вателя песнопений», тоски по гению чистой красоты – при мерцании его звезды.
Я Музу юную, бывало,
Встречал в подлунной стороне,
И Вдохновение летало
С небес, незваное, ко мне;
На всё земное наводило
Животворящий луч оно —
И для меня в то время было
Жизнь и Поэзия одно.
Но дарователь песнопений
Меня давно не посещал;
Бывалых нет в душе видений,
И голос арфы замолчал.
Его желанного возврата
Дождаться ль мне когда опять?
Или навек моя утрата
И вечно арфе не звучать?
Но всё, что от времён прекрасных,
Когда он мне доступен был,
Всё, что от милых тёмных, ясных
Минувших дней я сохранил —
Цветы мечты уединенной
И жизни лучшие цветы, —
Кладу на твой алтарь священный,
О Гений чистой красоты!
Жуковский снабдил символику, связанную с «гением чистой красоты», своим комментарием. В основе его лежит понятие прекрасного. «Прекрасное… не имеет ни имени, ни образа; оно посещает нас в лучшие минуты жития»; «оно является нам только минутами, для того единственно, чтобы нам сказаться, оживить нас, возвысить нашу душу»; «прекрасно только то, чего нет»… Прекрасное сопряжено с грустью, со стремлением «к чему–то лучшему, тайному, далёкому, что с ним соединяется и что для тебя где–то существует. И это стремление есть одно из невыразимейших доказательств бессмертия души».
Но, скорее всего, как впервые отметил в 1930–х годах известный филолог академик В. В. Виноградов, образ «гений чистой красоты» возник в поэтическом воображении Пушкина в это время не столько в непосредственной связи со стихотворением Жуковского «Лалла–Рук» или «Я Музу юную, бывало», сколько под впечатлением его статьи «Рафаэлева Мадонна (Из письма о Дрезденской галерее)», напечатанной в «Полярной звезде на 1824 год» и воспроизводившей распространённую в то время легенду о создании знаменитой картины «Сикстинская мадонна»: «Сказывают, что Рафаэль, натянув полотно своё для этой картины, долго не знал, что на нём будет: вдохновение не приходило. Однажды он заснул с мыслию о Мадонне, и верно какой–нибудь ангел разбудил его. Он вскочил: она здесь, закричав, он указал на полотно и начертил первый рисунок. И в самом деле, это не картина, а видение: чем долее глядишь, тем живее уверяешься, что перед тобою что–то неестественное происходит… Здесь душа живописца… с удивительною простотою и легкостью, передала холстине то чудо, которое во внутренности её совершилось… Я… ясно начал чувствовать, что душа распространялась… Она была там, где только в лучшие минуты жизни быть может.
Гений чистой красоты был с нею:
Он лишь в чистые мгновенья
Бытия слетает к нам
И приносит нам виденья,
Недоступные мечтам.
…И точно приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес развернулся, и тайна неба открылась глазам человека… Всё, и самый воздух, обращается в чистого ангела в присутствии этой небесной, мимоидущей девы».
Альманах «Полярная звезда» со статьёй Жуковского привёз в Михайловское А. А. Дельвиг в апреле 1825 года, незадолго до приезда в Тригорское Анны Керн, и после прочтения этой статьи образ Мадонны прочно обосновался в поэтическом воображении Пушкина.
«Но Пушкину была чужда морально–мистическая основа этой символики, – заявляет Виноградов. – В стихотворении „Я помню чудное мгновенье“ Пушкин воспользовался символикой Жуковского, спустив её с неба на землю, лишив её религиозно–мистической основы…
Пушкин, сливая с образом поэзии образ любимой женщины и сохраняя большую часть символов Жуковского, кроме религиозно–мистических
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты…
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья…
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье…
строит из этого материала не только произведение новой ритмической и образной композиции, но и иного смыслового разрешения, чуждого идейно–символической концепции Жуковского»[15].
Не надо забывать, что Виноградов сделал такое заявление в 1934 году. Это был период широкой антирелигиозной пропаганды и торжества материалистического взгляда на развитие человеческого общества. На протяжении ещё полувека советские литературоведы не касались религиозной темы в творчестве А. С. Пушкина.
Строки «в молчаньи грусти безнадежной», «в дали, во мраке заточенья» очень созвучны «Эде» Е. А. Баратынского; Некоторые рифмы Пушкин позаимствовал у себя самого – из письма Татьяны к Онегину:
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье…
И здесь нет ничего удивительного – творчество Пушкина насыщено литературными реминисценциями и даже прямыми цитатами; однако, используя понравившиеся строки, поэт преображал их до неузнаваемости.
По мнению выдающегося русского филолога и пушкиниста Б. В. Томашевского, это стихотворение, несмотря на то, что рисует идеализированный женский образ, несомненно, связано с А. П. Керн. «Недаром оно в самом заголовке „К***" адресовано любимой женщине, хотя бы и изображённой в обобщённом образе идеальной женщины“[16].
На это указывает и собственноручно составленный Пушкиным список стихотворений 1816—1827 годов (он сохранился среди его бумаг), которые поэт не включил в издание 1826 года, но намеревался ввести в своё двухтомное собрание стихотворений (оно вышло в 1829 году). Стихотворение «Я помню чудное мгновенье… » здесь имеет заголовок «К А. П. К[ерн], прямо указывающий на того, кому оно посвящено[17].
Доктор филологических наук Н. Л. Степанов изложил сформировавшееся ещё в пушкинские времена и ставшее хрестоматийным толкование этого произведения: «Пушкин, как всегда, исключительно точен в своих стихах. Но, передавая фактическую сторону встреч с Керн, он создаёт произведение, раскрывающее и внутренний мир самого поэта. В тиши михайловского уединения встреча с А. П. Керн вызвала в ссыльном поэте и воспоминания о недавних бурях его жизни, и сожаление об утраченной свободе, и радость встречи, преобразившей его однообразные будни, и, прежде всего, радость поэтического творчества»[18].
Другой исследователь, Е. А. Маймин, особенно отметил музыкальность стихотворения: «Это как бы музыкальная композиция, заданная одновременно и реальными событиями в жизни Пушкина, и идеальным образом „гения чистой красоты“, заимствованным из поэзии Жуковского. Известная идеальность в решении темы не отменяет, однако, живой непосредственности в звучании стихотворения и в его восприятии. Это ощущение живой непосредственности идёт не столько от сюжета, сколько от увлекающей, единственной в своем роде музыки слов. В стихотворении много музыки: певучей, длящейся во времени, протяжной музыки стиха, музыки чувства. И как в музыке, в стихотворении выступает не прямой, не предметно ощутимый образ любимой – а образ самой любви. Стихотворение строится на музыкальных вариациях ограниченного круга образов–мотивов: чудное мгновенье – гений чистой красоты – божество – вдохновенье. Сами по себе эти образы не содержат ничего непосредственного, конкретного. Все это из мира отвлечённых и высоких понятий. Но в общем музыкальном оформлении стихотворения они становятся живыми понятиями, живыми образами»[19].
Профессор Б. П. Городецкий в своём академическом издании «Лирика Пушкина» писал: «Загадка данного стихотворения состоит в том, что всё известное нам о личности А. П. Керн и об отношении к ней Пушкина, несмотря на весь огромный пиетет женщины, оказавшейся в состоянии вызвать в душе поэта чувство, ставшее основой невыразимо прекрасного произведения искусства, ни в какой мере и ни в какой степени не приближает нас к постижению той тайны искусства, которая делает это стихотворение типическим для великого множества аналогичных ситуаций и способным облагораживать и овевать красотой чувства миллионов людей…
Внезапное и кратковременное появление «мимолетного виденья» в образе «гения чистой красоты», мелькнувшего среди мрака заточенья, когда дни поэта тянулись «без слёз, без жизни, без любви», могло воскресить в его душе «и божество, и вдохновенье, / И жизнь, и слёзы, и любовь» только в том случае, когда всё это было уже пережито им ранее. Taкогo рода переживания имели место в первый период ссылки Пушкина – они–то и создали тот его душевный опыт, без которого немыслимо было появление впоследствии и «Прощания», и таких потрясающих проникновений в глубины человеческого духа, как «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной». Они создали и тот душевный опыт, без которого не могло появиться и стихотворение «Я помню чудное мгновенье».
Не следует понимать всё это слишком упрощённо, в том смысле, что для создания стихотворения реальный образ А. П. Керн и отношения к ней Пушкина были мало существенны. Без них, разумеется, не было бы и стихотворения. Но стихотворения в том его виде, в каком оно существует, не было бы и в том случае, если бы встрече с А. П. Керн не предшествовало прошлое Пушкина и весь тяжёлый опыт его изгнания. Реальный образ А. П. Керн как бы вновь воскресил душу поэта, раскрыл перед ним красоту не только безвозвратно ушедшего прошлого, но и настоящего, о чём прямо и точно сказано в стихотворении:
Душе настало пробужденье.
Именно поэтому проблему стихотворения «Я помню чудное мгновенье» следует решать, как бы повернув её другой стороной: не случайная встреча с А. П. Керн пробудила душу поэта и заставила минувшее оживиться в новой красе, а, наоборот, тот процесс оживления и восстановления душевных сил поэта, который начался несколько ранее, полностью обусловил и все основные характерные особенности и внутреннее содержание стихотворения, вызванного встречей с А. П. Керн»[20].
Литературовед А. И. Белецкий более 50 лет назад впервые робко высказал мысль, что главный герой этого стихотворения – вовсе не женщина, а поэтическое вдохновение. «Совершенно второстепенным, – писал он, – нам представляется вопрос об имени реальной женщины, которая вознесена затем на высоту поэтического создания, где реальные черты её исчезли, а сама она стала обобщением, ритмически упорядоченным словесным выражением некоей общей эстетической идеи… Любовная тематика в данном стихотворении явно подчинена другой, философско–психологической тематике, и основной его темой является тема о разных состояниях внутреннего мира поэта в соотношениях этого мира с действительностью»[21].
Дальше всех в отождествлении образа Мадонны и «гения чистой красоты» в данном стихотворении с личностью Анны Керн пошёл профессор М. В. Строганов: «Стихотворение „Я помню чудное мгновенье…“ было написано, очевидно, в одну ночь – с 18 на 19 июля 1825 года, после совместной прогулки Пушкина, Керн и Вульфов в Михайловском и накануне отъезда Керн в Ригу. Во время прогулки Пушкин, по воспоминаниям Керн, говорил о их „первой встрече у Олениных, выражался о ней восторженно и в конце разговора сказал: <…>. Вы выглядели такой невинной девочкой…“ Всё это входит в то воспоминание о „чудном мгновенье“, которому и посвящена первая строфа стихотворения: и сама первая встреча, и образ Керн – „невинной девочки“ (virginal). Ho это слово – virginal – означает по–французски и Богоматерь, Непорочную Деву. Так происходит невольное сравнение: „как гений чистой красоты“. А на другой день утром Пушкин принёс Керн стихотворение… Утро оказалось мудренее вечера. Что–то смутило Пушкина в Керн, когда он ей передавал свои стихи. Видимо, усомнился он: сможет ли она быть этим идеальным образцом? Явится ли она им? – И захотел отобрать стихи. Не удалось забрать, и Керн (именно потому, что она не была такой женщиной) напечатала их в альманахе Дельвига. Всю последующую „похабную“ переписку Пушкина с Керн можно, очевидно, рассматривать и как психологическую месть адресату стихотворения за свою излишнюю поспешность и возвышенность послания»[22].
Рассматривавший в 1980–х годах это стихотворение с религиозно–философской точки зрения литературовед С. А. Фомичёв увидел в нём отражение эпизодов не столько реальной биографии поэта, сколько биографии внутренней, «трёх последовательных состояний души»[23] . Именно с этого времени наметился ярко выраженный философский взгляд на это произведение. Доктор филологических наук В. П. Грех–нев, исходя из метафизических представлений пушкинской эпохи, трактовавшей человека как «малую вселенную», устроенную по закону всего мироздания: трёх–ипостасное, подобное Богу существо в единстве земной оболочки («тела»), «души» и «божественного духа», увидел в «чудном мгновении» Пушкина «всеобъемлющую концепцию бытия» и вообще «всего Пушкина»[24]. Тем не менее оба исследователя признавали «живую обусловленность лирического начала стихотворения реальным источником вдохновения» в лице А. П. Керн.
Профессор Ю. Н. Чумаков обратился не к содержанию стихотворения, а к его форме, конкретно – к пространственно–временному развитию сюжета. Он утверждал, что «смысл стихотворения неотделим от формы его выражения…» и что «форма» как таковая «сама… выступает как содержание…»[25]. По мнению Л. А. Перфильевой, автора последнего по времени комментария к этому стихотворению, Чумаков «разглядел в стихотворении вневременное и бесконечное космическое коловращение самостоятельной Пушкинской Вселенной, созданной вдохновением и творческой волей поэта»[26].
Ещё один исследователь поэтического наследия Пушкина С. Н. Бройтман выявил в этом стихотворении «линейную бесконечность смысловой перспективы»[27]. Та же Л. А. Перфильева, тщательно изучив его статью, констатировала: «Выделив „две системы смыслов, два сюжетно–образных ряда“, он допускает и их „вероятную множественность“; в качестве важного компонента сюжета исследователь предполагает „провиденциальность“{31}».
Теперь познакомимся с довольно оригинальной точкой зрения самой Л. А. Перфильевой, базирующейся также на метафизическом подходе к рассмотрению и этого, и многих других произведений Пушкина.
Абстрагировавшись от личности А. П. Керн как вдохновительницы поэта и адресата этого стихотворения и вообще от биографических реалий и исходя из того, что основные цитаты стихотворения Пушкина заимствованы из поэзии В. А. Жуковского, у которого образ «Лаллы–Рук» (впрочем, как и другие образы его романтических произведений) предстаёт в качестве неземной и нематериальной субстанции: «призрак», «видение», «грёза», «милый сон», исследовательница утверждает, что пушкинский «гений чистой красоты» является в своей метафизической реальности «посланника Небес» как таинственный посредник между авторским «я» поэта и некой потусторонней, высшей сущностью – «божеством». Она считает, что под авторским «я» в стихотворении подразумевается Душа поэта. А «мимолётное виденье» Душе поэта «гения чистой красоты» – это «момент Истины», божественное Откровение, мгновенной вспышкой озаряющее и пронизывающее Душу благодатью божественного Духа. В «томленьи грусти безнадежной» Перфильева видит мучительность пребывания души в телесной оболочке, во фразе «звучал мне долго голос нежный» – архетипическую, первичную память души о Небе. Следующие две строфы «рисуют Бытие как таковое, отмеченное утомительной для души продолжительностью». Между четвёртой и пятой строфами незримо явлены провиденциальность или «Божественный глагол», в результате которого «Душе настало пробужденье». Именно здесь, в промежутке этих строф, помещается «незримая точка, создающая внутреннюю симметрию циклически замкнутой композиции стихотворения. Одновременно она является точкой поворота–возврата, с которой „пространство–время“ малой пушкинской Вселенной вдруг поворачивает, начиная течь себе навстречу, возвращаясь от земной реальности к небесному идеалу. Пробужденная Душа вновь обретает способность восприятия божества. И это акт её второго рождения – возвращение к божественной первооснове – «Воскресение». <…> Это обретение Истины и возвращение в Рай…
Усиление звучания последней строфы стихотворения знаменует всю полноту Бытия, торжество восстановленной гармонии «малой вселенной» – тела, души и духа человека вообще или лично самого поэта–автора, то есть «всего Пушкина».
Подводя итог своему анализу пушкинского произведения, Перфильева предполагает, что его, «независимо от той роли, которую сыграла в его создании А. П. Керн, можно рассматривать в контексте философской лирики Пушкина, наряду с такими стихотворениями, как „Поэт“ (которое, по мнению автора статьи, посвящено природе вдохновения), „Пророк“ (посвящено провиденциальности поэтического творчества) и „Я памятник себе воздвиг нерукотворный…“ (посвящено нетленности духовного наследия). В их ряду „Я помню чудное мгновенье…“ действительно, как уже отмечалось – стихотворение о „всей полноте Бытия“ и о диалектике души человека; и о „человеке вообще“, как о Малой Вселенной, устроенной по законам мироздания».
Кажется, предвидя возможность появления такой чисто философской трактовки пушкинских строк, уже упоминавшийся Н. Л. Степанов писал: «В таком истолковании стихотворение Пушкина лишается своей жизненной конкретности, того чувственно–эмоционального начала, которое так обогащает пушкинские образы, придаёт им земной, реалистический характер. Ведь если отказаться от этих конкретно–биографических ассоциаций, от биографического подтекста стихотворения, то образы Пушкина потеряют своё жизненное наполнение, превратятся в условно–романтические символы, означающие лишь тему творческого вдохновения поэта. Пушкина мы тогда можем подменить Жуковским с его отвлечённым символом „гения чистой красоты“. Этим обед–нится реализм стихотворения поэта, оно лишится тех красок и оттенков, которые так важны для пушкинской лирики. Сила и пафос пушкинского творчества в слиянии, в единстве отвлечённого и реального».
Но даже пуская в ход сложнейшие литературно–философские построения, трудно оспорить утверждение Н. И. Черняева, сделанное спустя 75 лет после создания этого шедевра: «Своим посланием «К***" Пушкин обессмертил её (А. П. Керн. – В. С.) так же, как Петрарка обессмертил Лауру, а Данте – Беатриче. Пройдут века, и когда множество исторических событий и исторических деятелей будут забыты, личность и судьба Керн, как вдохновительницы пушкинской музы, будет возбуждать большой интерес, вызывать споры, предположения и воспроизводиться романистами, драматургами, живописцами»[28].
Но вернёмся от литературоведческих споров к нашей героине.
Романтически описанная Анной Петровной прогулка по Михайловскому парку состоялась 18 июля 1825 года; а уже на следующий день, в воскресенье, Прасковья Александровна, по выражению П. В. Анненкова – «во избежание катастрофы», а формально – с намерением лично способствовать примирению Анны Петровны с мужем, увезла племянницу, а вместе с нею и дочерей Анну и Евпраксию в Ригу. Вскоре вслед за ними уехал и Алексей Вульф. Перед его отъездом Пушкин проговорил с ним около четырёх часов. Что они обсуждали, доподлинно неизвестно; вероятно, разрабатывали план побега поэта за границу, в осуществлении которого Алексею отводилась одна из главных ролей. Но, безусловно, много говорили и об Анне Керн.
Анна Петровна уезжала (вернее, её увозили) в тот момент, когда Пушкин уже пылал страстью, которая вот–вот должна была охватить и её. Но на пути этого пламени встала Прасковья Александровна…
Некоторые исследователи прямо называют главным мотивом поспешного увоза Анны Керн ревность (или зависть к успеху?) Прасковьи Александровны к молодой и обольстительной племяннице. Возможно, отчасти так и было; и Анна Петровна долго не могла простить ей этого. Но главная причина состояла в том, что мудрая Прасковья Александровна первой почувствовала опасность надвигающейся беды и мгновенно бросилась спасать близких людей, и без того не обласканных судьбой, от новых жизненных осложнений. Не увези тогда Прасковья Александровна племянницу в Ригу – и разыгралась бы драма, ведь в Пушкина были влюблены все без исключения обитательницы Тригорского.
Почему же Анна Петровна так безропотно дала тётушке увезти себя от Пушкина? Может быть, потому, что была в полном смятении чувств, не успела разобраться в себе. В её отношениях с Пушкиным всё было так неопределённо… Да, он посвятил ей дивные стихи, в которых были и восторг, и упоение, и любовь. Но ведь он адресовал поэтические признания в любви и другим обитательницам Тригорского, и эти стихи его ни к чему не обязывали. К тому же её лучшая подруга, Аннет Вульф, именно тогда открыла ей тайну своей любви к Пушкину. Не ускользнула от глаз Анны и влюблённость в поэта Евпраксии Вульф – пусть пока ещё детская, но стремительно набиравшая высоту. А к тому же она была в гостях, хотя и у своих родственников и друзей, и разрушать с трудом сложившуюся хрупкую тригорско–михай–ловскую идиллию ей не позволяли заложенные с детства нравственные принципы.
Пушкин был обескуражен – охваченный любовью, налетевшей на него, как горячий вихрь, и лишившийся предмета обожания, он испытывал отчаяние. Уже через день после отъезда Анны Петровны и тригорских барышень он начинает переписку с ними. Эти замечательные по красоте и силе чувства, озорные и остроумные, интригующе–интимные и страстные письма поэта, выдающиеся шедевры эпистолярного искусства, адресованные в основном Анне Петровне, несмотря на то, что они многократно воспроизводились в печати, мы процитируем полностью, так как они содержат много нюансов, которые нельзя упустить, чтобы суметь разобраться во взаимоотношениях этих людей. Картина была бы яснее, если бы существовала возможность привести ответные письма А. П. Керн; однако они не сохранились, и остаётся только обращаться к её воспоминаниям.
Первое письмо, написанное 21 июля 1825 года, как и все остальные, по–французски, поэт адресует Анне Николаевне Вульф. В нём после шуточных вопросов: «Итак, вы уже в Риге? Одерживаете ли победы? Скоро ли выйдете замуж?.. » и нескольких советов в том же духе вдруг следует признание Анне Петровне:
«Всё Тригорское поёт «Не мила ей прелесть ночи», и у меня от этого сердце ноет, вчера мы с Алексеем проговорили 4 часа подряд. Никогда ещё не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило. Скука? Сродство чувства? Не знаю. Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов – всё это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблён, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно, – и всё же мысль, что я для неё ничего не значу, что, пробудив и заняв её воображение, я только тешил её любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает её ни более задумчивой среди её побед, ни более грустной в дни печали, что её прекрасные глаза остановятся на каком–нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, – нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, – нет, лучше не говорите, она только посмеётся надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце её нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю её, – слышите? – да, презираю, несмотря на всё удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для неё чувство».
А через четыре дня Пушкин пишет уже самой Керн:
«Я имел слабость попросить у вас разрешения вам писать, а вы – легкомыслие или кокетство позволить мне это. Переписка ни к чему не ведёт, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное вашей хорошенькой ручкой.
Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня наша встреча у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, – это стараться не думать больше о вас. Если бы в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, вы тоже должны были бы пожелать мне этого, – но ветреность всегда жестока, и все вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, страждущая в вашу честь и славу.
Прощайте, божественная; я бешусь и я у ваших ног. Тысячу нежностей Ермолаю Фёдоровичу и поклон г–ну Вульфу.
25 июля.
Снова берусь за перо, ибо умираю с тоски и могу думать только о вас. Надеюсь, что вы прочтёте это письмо тайком – спрячете ли вы его у себя на груди? Ответите ли мне
длинным посланием? Пишите мне обо всём, что придёт вам в голову, – заклинаю вас. Если вы опасаетесь моей нескромности, если не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем – сердце моё сумеет вас угадать. Если выражения ваши будут столь же нежны, как ваши взгляды, увы! – я постараюсь поверить им или же обмануть себя, что одно и то же. – Знаете ли вы, что, перечтя эти строки, я стыжусь их сентиментального тона – что скажет Анна Николаевна? Ах вы чудотворка или чудотворица!
Знаете что? Пишите мне и так и этак – это очень мило».
А. П. Керн в воспоминаниях пишет: «Получа это письмо, я тотчас ему отвечала и с нетерпением ждала от него второго письма; но он это второе письмо вложил в пакет тётушкин, а она не только не отдала его мне, но даже не показала. Те, которые его читали, говорили, что оно было прелесть как мило». Она цитирует также отрывок из не дошедшего до нас письма Пушкина к Прасковье Александровне, написанного в конце июля – августе 1825 года: «Хотите ли вы знать, что за женщина г–жа Керн? У неё гибкий ум, она понимает всё; огорчается легко и так же легко утешается, робка в приёмах обращения и смела – в поступках; но она чрезвычайно привлекательна».
А вот другое, не менее «милое» письмо, написанное поэтом 13 или 14 августа и обращенное к Анне Петровне:
«Перечитываю ваше письмо вдоль и поперёк и говорю: милая! прелесть! божественная!.. а потом: ах, мерзкая! – Простите, прекрасная и нежная, но это так. Нет никакого сомнения в том, что вы божественны, но иногда вам не хватает здравого смысла; ещё раз простите и утешьтесь, потому что от этого вы ещё прелестнее. Например, что вы хотите сказать, говоря о печатке, которая должна для вас подходить и вам нравиться (счастливая печатка!) и значение которой вы просите меня разъяснить? Если тут нет какого–нибудь скрытого смысла, то я не понимаю, чего вы желаете? Или вы хотите, чтобы я придумал для вас девиз? Это было бы совсем в духе Нетти. Полно, сохраните ваш прежний девиз («Не скоро, а здорово»), лишь бы это не было девизом вашего приезда в Тригорское, – а теперь поговорим о другом. Вы уверяете, что я не знаю вашего характера. А какое мне до него дело? Очень он мне нужен – разве у хорошеньких женщин должен быть характер? Главное – это глаза, зубы, ручки и ножки (я прибавил бы ещё – сердце, но ваша кузина очень затаскала это слово). Вы говорите, что вас легко узнать; вы хотели сказать – полюбить вас? Вполне с вами согласен и даже сам служу тому доказательством: я вёл себя с вами, как четырнадцатилетний мальчик. Это возмутительно, но с тех пор, как я вас больше не вижу, я постепенно возвращаю себе утраченное превосходство и пользуюсь этим, чтобы побранить вас. Если мы когда–нибудь увидимся, обещайте мне… Нет, не хочу ваших обещаний: к тому же письмо – нечто столь холодное, в просьбе, передаваемой по почте, нет ни силы, ни взволнованности, а в отказе – ни изящества, ни сладострастия. Итак, до свидания – и поговорим о другом. Как поживает подагра вашего супруга? Надеюсь, у него был основательный припадок через день после вашего приезда. (Поделом ему!) Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку! Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ, подагры, подагры! Это моя единственная надежда!
Перечитывая снова ваше письмо, я нахожу в нём ужасное если, которого я сначала не приметил: если моя кузина останется, то осенью я приеду ит. д.
Ради бога, пусть она останется! Постарайтесь развлечь её, ведь ничего нет легче; прикажите какому–нибудь офицеру вашего гарнизона влюбиться в неё, а когда настанет время ехать, досадите ей, отбив у неё воздыхателя; опять–таки, ничего нет легче. Только не показывайте ей этого; а то из упрямства она способна сделать как раз противоположное тому, что надо. Что делаете вы с вашим кузеном? Напишите мне об этом. Только вполне откровенно. Отошлите–ка его поскорее в его университет; не знаю почему, но я недолюбливаю этих студентов так же, как и г–н Керн. – Достойнейший человек этот г–н Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток – то, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Этого я так же не могу себе представить, как не могу вообразить рая.
Всё это было написано вчера. Сегодня почтовый день, и, не знаю почему, я вбил себе в голову, что получу от вас письмо. Этого не случилось, и я в самом собачьем настроении, хоть и совсем не справедливо: я должен быть благодарным за прошлый раз, знаю; но что поделаешь? Умоляю вас, божественная, снизойдите к моей слабости, пишите мне, любите меня, и тогда я постараюсь быть любезным. Прощайте… »
21 августа Пушкин снова пишет Анне Петровне: «Вы способны привести меня в отчаяние; я только что собрался написать вам несколько глупостей, которые насмешили бы вас до смерти, как вдруг пришло ваше письмо, опечалившее меня в самом разгаре моего вдохновения. Постарайтесь отделаться от этих спазм, которые делают вас очень интересной, но ни к чёрту не годятся, уверяю вас. Зачем вы принуждаете меня бранить вас? Если у вас рука была на перевязи, не следовало мне писать. Экая сумасбродка!
Скажите, однако, что он сделал вам, этот бедный муж? Уж не ревнует ли он часом? Что ж, клянусь вам, он не был бы неправ; вы не умеете или (что ещё хуже) не хотите щадить людей. Хорошенькая женщина, конечно, вольна… быть вольной (в другом переводе – вправе… иметь любовников. – В. С). Боже мой, я не собираюсь читать вам нравоучения, но всё же следует уважать мужа, – иначе никто не захочет состоять в мужьях. Не принижайте слишком это ремесло, оно необходимо на свете. Право, я говорю с вами совершенно чистосердечно. За 400 вёрст вы ухитрились возбудить во мне ревность; что же должно быть в 4 шагах? (NB: Я очень хотел бы знать, почему ваш двоюродный братец уехал из Риги только 15 числа сего месяца, и почему имя его в письме ко мне трижды сорвалось у вас с пера? Можно узнать это, если это не слишком нескромно?) Простите, божественная, что я откровенно высказываю вам то, что думаю; это – доказательство истинного моего к вам участия; я люблю вас гораздо больше, чем вам кажется. Постарайтесь хоть сколько–нибудь наладить отношения с этим проклятым г–ном Керном. Я отлично понимаю, что он не какой–нибудь гений, но в конце концов он и не совсем дурак. Побольше мягкости, кокетства (и главное, бога ради, отказов, отказов и отказов) – и он будет у ваших ног, – место, которому я от всей души завидую, но что поделаешь? Я в отчаянии от отъезда Аннеты; как бы то ни было, но вы непременно должны приехать осенью сюда или хотя бы в Псков. Предлогом можно будет выставить болезнь Аннеты. Что вы об этом думаете? Отвечайте мне, умоляю вас, и ни слова об этом Алексею Вульфу. Вы приедете? – не правда ли? – а до тех пор не решайте ничего касательно вашего мужа. Вы молоды, вся жизнь перед вами, а он… Наконец, будьте уверены, что я не из тех, кто никогда не посоветует решительных мер – иногда это неизбежно, но раньше надо хорошенько подумать и не создавать скандала без надобности.
Прощайте, сейчас ночь, и ваш образ встаёт передо мной, такой печальный и сладострастный; мне чудится, что я вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста.
Прощайте – мне чудится, что я у ваших ног, сжимаю их, ощущаю ваши колени, – я отдал бы всю свою жизнь за миг действительности. Прощайте, и верьте моему бреду; он смешон, но искренен».
Одно из писем Пушкина к Анне Петровне было вскрыто и прочитано П. А. Осиповой, после чего она разорвала отношения с племянницей и вернулась в Тригорское. Об этом стало известно поэту. 28 августа, делая вид, что не знает об отъезде Прасковьи Александровны из Риги, Пушкин пишет Анне Петровне:
«Прилагаю письмо для вашей тётушки; вы можете его оставить у себя, если случится, что они уже уехали из Риги. Скажите, можно ли быть столь ветреной? Каким образом письмо, адресованное вам, попало не в ваши, а в другие руки? Но что сделано, то сделано – поговорим о том, что нам следует делать.
Если ваш супруг очень вам надоел, бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там всё семейство, берёте почтовых лошадей на Остров и приезжаете… куда? В Тригорское? Вовсе нет; в Михайловское! Вот великолепный проект, который уже с четверть часа дразнит моё воображение. Вы представляете себе, как я был бы счастлив? Вы скажете: «А огласка, а скандал?» Чёрт возьми! Когда бросают мужа, это уже полный скандал, дальнейшее ничего не значит или значит очень мало. Согласитесь, что проект мой романтичен! Сходство характеров, ненависть к преградам, сильно развитый орган полёта и пр. и пр. – Представляете себе удивление вашей тётушки? Последует разрыв. Вы будете видаться с вашей кузиной тайком, это хороший способ сделать дружбу менее пресной – а когда Керн умрёт – вы будете свободны как воздух… Ну что вы на это скажете? Не говорил ли я вам, что способен дать вам совет смелый и внушительный!»
Шутливо нарисовав перспективу оставления Анной Петровной мужа и его последствия, Пушкин переходит к обсуждению возможностей общения с нашей героиней, одновременно пытаясь заставить её ревновать:
«Поговорим серьёзно, т. е. хладнокровно: увижу ли я вас снова? Мысль, что нет, приводит меня в трепет. – Вы скажете мне: утешьтесь. Отлично, но как? Влюбиться? Невозможно. Прежде всего надо забыть про ваши спазмы. – Покинуть родину? Удавиться? Жениться? Всё это очень хлопотливо и не привлекает меня. – Да, кстати, каким же образом буду я получать от вас письма? Ваша тётушка противится нашей переписке, столь целомудренной, столь невинной (да и как же иначе… на расстоянии 400 вёрст). Наши письма наверное будут перехватывать, прочитывать, обсуждать и потом торжественно предавать сожжению. Постарайтесь изменить ваш почерк, а об остальном я позабочусь. – Но только пишите мне, да побольше, и вдоль и поперёк, и по диагонали (геометрический термин). Вот что такое диагональ. А главное, не лишайте меня надежды снова увидеть вас. Иначе я, право, постараюсь влюбиться в другую. Чуть не забыл: я только что написал Нетти (Анне Николаевне Вульф. – В. С.) письмо очень нежное, очень раболепное. Я без ума от Нетти. Она наивна, а вы нет. Отчего вы не наивны? Не правда ли, по почте я гораздо любезнее, чем при личном свидании; так вот, если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности – в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю – у ваших ног. Прощайте. 28 августа.
Не распечатывайте прилагаемого письма, это нехорошо. Ваша тётушка рассердится.
Но полюбуйтесь, как с Божьей помощью всё перемешалось: г–жа Осипова распечатывает письма к вам, вы распечатываете письмо к ней, я распечатываю письмо Нетти – и все мы находим в них нечто для себя назидательное – поистине это восхитительно!»
Таким образом, Пушкин начинает игру. Его письмо, датированное тем днём и адресованное Прасковье Александровне Осиповой, фактически предназначено для прочтения Анной Петровной:
«Да, сударыня, пусть будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает. Ах, эти люди, считающие, что переписка может к чему–то привести. Уж не по собственному ли опыту они это знают? Но я прощаю им, простите и вы тоже – и будем продолжать.
Ваше последнее письмо (писанное в полночь) прелестно, я смеялся от всего сердца; но вы слишком строги к вашей милой племяннице; правда, она ветрена, но – терпение: ещё лет двадцать – и ручаюсь вам, она исправится. Что же до её кокетства, то вы совершенно правы, оно способно привести в отчаяние. Неужели она не может довольствоваться тем, что нравится своему повелителю г–ну Керну, раз уж ей выпало такое счастье? Нет, нужно ещё кружить голову вашему сыну, своему кузену! Приехав в Тригорское, она вздумала пленить г–на Рокотова и меня; это ещё не всё: приехав в Ригу, она встречает в её проклятой крепости некоего проклятого узника и становится кокетливым провидением этого окаянного каторжника! (Не об этом ли эпизоде упоминал А. В. Марков–Виноградский? – В. С.) Но и это ещё не всё: вы сообщаете мне, что в деле замешаны ещё и мундиры! Нет, это уж слишком: об этом узнает г–н Рокотов, и посмотрим, что он на это скажет. Но, сударыня, думаете ли вы всерьёз, что она кокетничает равнодушно? Она уверяет, что нет, я хотел бы верить этому, но ещё больше успокаивает меня то, что не все ухаживают на один лад, и лишь бы другие были почтительны, робки и сдержанны, – мне ничего больше не надо. Благодарю вас, сударыня, за то, что вы не передали моего письма: оно было слишком нежно, а при нынешних обстоятельствах это было бы смешно с моей стороны. Я напишу ей другое, со свойственной мне дерзостью, и решительно порву с ней всякие отношения; пусть не говорят, что я старался внести смуту в семью, что Ермолай Фёдорович может обвинять меня в отсутствии нравственных правил, а жена его – издеваться надо мной. – Как это мило, что вы нашли портрет схожим: «смела в» и т. д. Не правда ли? Она отрицает и это; но конечно, я больше не верю ей.
Прощайте, сударыня. С великим нетерпением жду вашего приезда… мы позлословим на счёт Северной Нетти, относительно которой я всегда буду сожалеть, что увидел её, и ещё более, что не обладал ею. Простите это чересчур откровенное признание тому, кто любит вас очень нежно, хотя и совсем иначе.
Михайловское».
Однако вскоре Пушкин, вероятно, испугался, что А. П. Керн всё же пошлёт это письмо своей тётушке и тем самым может поссорить его с хозяйкой Тригорского (она конечно же не отправила его. – В. С.), и в послании от 22 сентября 1825 года из Михайловского в Ригу к Анне Петровне поэт обращается с просьбой:
«Ради бога не отсылайте г–же Осиповой того письма, которое вы нашли в вашем пакете. Разве вы не видите, что оно было написано только для вашего собственного назидания?»
Пушкин перемежает упрёки в кокетстве советами, как вести себя с поклонниками, и предлагает возможные места встречи с Анной Петровной: «Кстати, вы клянётесь мне всеми святыми, что ни с кем не кокетничаете, а между тем вы на „ты“ со своим кузеном, вы говорите ему: я презираю твою мать. Это ужасно; следовало сказать: вашу мать, а ещё лучше – ничего не говорить, потому что фраза эта произвела дьявольский эффект. Ревность в сторону, – я советую вам прекратить эту переписку, советую как друг, поистине вам преданный без громких слов и кривляний. Не понимаю, ради чего вы кокетничаете с юным студентом (притом же не поэтом) на таком почтительном расстоянии. Когда он был подле вас, вы знаете, что я находил это совершенно естественным, ибо надо быть рассудительным. Решено, не правда ли? Бросьте переписку, – ручаюсь вам, что он от этого будет не менее влюблён в вас. Всерьёз ли говорите вы, уверяя, будто одобряете мой проект? У Анеты от этого мороз пробежал по коже, а у меня голова закружилась от радости. Но я не верю в счастье, и это вполне простительно. Захотите ли вы, ангел любви, заставить уверовать мою неверующую и увядшую душу? Но приезжайте, по крайней мере, в Псков; это вам легко устроить. При одной мысли об этом сердце у меня бьётся, в глазах темнеет и истома овладевает мною. Ужели и это тщетная надежда, как столько других?.. Перейдём к делу: прежде всего нужен предлог: болезнь Анеты – что вы об этом скажете? Или не съездить ли вам в Петербург? Вы дадите мне знать об этом, не правда ли? – не обманите меня, мой ангел. Пусть вам буду обязан я тем, что познал счастье, прежде чем расстался с жизнью! – не говорите мне о восхищении: это не то чувство, какое мне нужно. Говорите мне о любви: вот чего я жажду. А самое главное, не говорите мне о стихах… Ваш совет написать его величеству тронул меня, как доказательство того, что вы обо мне думали – на коленях благодарю тебя за него, но не могу ему последовать. Пусть судьба решит мою участь; я не хочу в это вмешиваться… (Пушкин, вероятно, всё же воспользовался советом Анны Петровны – попытался писать к Александру I, но прошение так и осталось в черновике, недопи–санным; вскоре, 19 ноября, император умер. – В. С.) Надежда увидеть вас ещё юною и прекрасною – единственное, что мне дорого. Ещё раз, не обманите меня. 22 сент. Михайловское.
Завтра день рождения вашей тётушки (Прасковье Александровне в этот день исполнялось 44 года. – В. С.); стало быть, я буду в Тригорском; ваша мысль выдать Анету замуж, чтобы иметь пристанище, восхитительна, но я не сообщил ей об этом. Ответьте, умоляю вас, на самое главное в моём письме, и я поверю, что стоит ещё жить на свете».
Пушкина настолько увлёк роман с Анной Керн, что на второй план отодвинулась даже поэзия. Казалось бы, должно происходить наоборот, ведь «душе настало пробужденье»,– но стихи не рождались…
И, тем не менее, к 1825 году относится весьма интересное стихотворение поэта – восьмистишие «Всё в жертву памяти твоей»{32}:
Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слёзы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточённого страданья.
Исследователи традиционно считают это произведение адресованным Елизавете Ксаверьевне Воронцовой.
«Сторонники такой версии, – пишет С. М. Громбах в статье, чьё заглавие повторяет название стихотворения, – не утруждают себя аргументацией, довольствуясь распространённым представлением о любви Пушкина к Воронцовой. Но нельзя не отметить, что… почти все строки стихотворения „Всё в жертву памяти твоей“ решительно противоречат общепринятой версии. Действительно, как согласовать „принесение в жертву“, т. е. отказ от блеска славы, со всем тем, что известно о мыслях Пушкина при воспоминаниях о Воронцовой? Он совершенно не пренебрегал славой, более того – жаждал её: достаточно вспомнить хотя бы знаменитое „Желание славы“. Пушкин не забывал и „мрака изгнанья“, а напротив, очень тяготился им. При воспоминании о Воронцовой не исчезал и „трепет ревности“ – об этом говорит страстное „Но если…“, которым обрывается стихотворение „Ненастный день потух…“. Рассеять для Пушкина мрак изгнания, заглушить ревность могли, по–видимому, лишь воспоминания о другой женщине, скрасившей это изгнание, заставившей забыть далёкую возлюбленную, отодвинувшей мечты о мести. Этой „другой“ была Анна Петровна Керн. Именно к ней и обращено стихотворение „Всё в жертву памяти твоей“.
Нельзя не отметить, что насколько все строки стихотворения «Всё в жертву памяти твоей» упорно сопротивляются отнесению его к Воронцовой, настолько легко и естественно они выстраиваются при соотнесении его с Керн. Все перечисленные в нём «жертвы» вполне могли стать незначительными, забытыми при воспоминании («памяти») об уехавшей недавно из Тригорского Анне Петровне. «Голос лиры вдохновенной» действительно замолк – в ближайшее после отъезда Керн время не создано (во всяком случае, не дошло до нас) ни одного лирического стихотворения. Исчез «трепет ревности». В словах о ревности склонны иногда видеть намёк на ревность к А. Н. Вульфу. Но при том, что Пушкин действительно ревновал Анну Петровну к её кузену, в стихотворении речь идет не об этом. Забыть («принести в жертву») «трепет ревности» заставили воспоминания не о женщине, которую ревновал поэт, а о той, увлечение которой затмило старую любовь и старую ревность»[29].
Анализируя далее в таком же духе все фразы этого стихотворения, Громбах высказывает твёрдое убеждение в том, что оно адресовано именно Анне Петровне. Что касается даты его создания, то в любом месяце из трёх (июль, август или сентябрь), находящихся в промежутке между приездами А. П. Керн в Тригорское, в двадцатых числах у Пушкина был повод для его написания.
Жизнь Анны Петровны в Риге поначалу складывалась вполне удачно. Она помирилась с мужем и стала с ним совместно проживать. Двухэтажный каменный дом коменданта рижской крепости находился в цитадели. Рядом с ним были строения, где жили офицеры, располагалась гауптвахта, и находилась православная церковь Петра и Павла{33}, которую посещали супруги Керны.
Но пушкинские письма сделали своё дело – поэт буквально покорил ими Анну Петровну. Был забыт даже Алексей Вульф, довольно часто на правах кузена навещавший её и настойчиво ухаживавший. Он писал нашей героине 1 октября 1825 года из Дерпта: «Вот уже целая вечность, что Вы мне не пишете! Что Вы меня забыли, дорогой друг?.. Вы более спокойны – это ли причина Вашего молчания? Не знаю, что я пишу Вам; нет, неправда, я не забыт, – скажите да! Ведь Вы так добры, – наверно есть какая–то другая причина для Вашего молчания!.. Вместо Вашего я получил письмо от моей матери; она говорит о Вас; например, она пишет: „один Загрядский и один Дадианов“ заменяют на минуту опасного кузена… Кто этот последний? Вы мне скажете это, – не правда ли?.. Не покидайте меня! Я ничего не прошу! Только это забвение, – оно ужасно!»
Примерно в то же время, когда было написано это письмо, Анна Петровна совершила довольно решительный поступок – вновь приехала в Тригорское, на этот раз вместе с мужем – якобы для примирения с тётушкой Прасковьей Александровной.
В 1859 году А. П. Керн описала ситуацию автору первой научной биографии Пушкина П. В. Анненкову: «Вы видели из писем Пушкина, что она (П. А. Осипова. – В. С.) сердилась на меня за выражение в письме к Алексею Вульфу: «Je meprise ta mere» (Я презираю твою мать). Ещё бы!.. Было и за что…
Керн предложил мне поехать. Я не желала, потому что, во–первых, Пушкин из угождения к ней перестал писать, а она сердилась. Я сказала мужу, что мне неловко поехать к тётушке, когда она сердится. Он, ни в чём никогда не сомневающийся, как следует храброму генералу, объявил, что берёт на себя нас примирить. Я согласилась. Он устроил романическую сцену в саду (над которой мы после с Анной Николаевной очень смеялись). Он пошёл вперёд, оставив меня в экипаже. Я через лес и сад пошла после и – упала в объятия этой милой, смешной, всегда оригинальной маленькой женщины, вышедшей ко мне навстречу в толпе всего семейства. Когда она меня облобызала, тогда все бросились ко мне, Анна Николаевна первая. Пушкина тут не было. Но я его несколько раз видела. Он очень не поладил с мужем, а со мною опять был по–прежнему и даже больше нежен, хотя урывками, боясь всех глаз, на него и меня обращенных».
Однако Пушкин в письме к Алексею Вульфу в Дерпт от 10 октября 1825 года изобразил сложившиеся у него с Е. Ф. Керном отношения иначе: «Что скажу вам нового? Вы, конечно уже знаете всё, что касается до приезда А. П. Муж её очень милый человек, мы познакомились и подружились». Относительно дружбы с мужем Анны Петровны поэт конечно же слукавил.
Среди биографов поэта сложилось мнение, что Ермолай Фёдорович, Прасковья Александровна и Анна Вульф неустанно ревниво следили за Пушкиным и Анной Петровной. Александр Сергеевич якобы был крайне раздосадован невозможностью даже на короткое время остаться наедине с женщиной, в которую был страстно влюблён. В какой–то момент он, вероятно, не смог скрыть раздражения по поводу такой тотальной слежки и сказал что–то неприличное в адрес Ермолая Фёдоровича. Произошёл конфликт, среди свидетелей которого была и Анна Петровна; в результате в глазах поэта ореол очарования женщины, недавно являвшейся предметом его страстного увлечения, на фоне несносного, неумного и смешного мужа неожиданно потускнел.
Однако можно предположить, что тогда Пушкин уже добился от Анны Петровны желаемого (вспомним её слова из письма к Анненкову: «со мною опять был по–прежнему и даже более нежен»; а ведь она, не желая в воспоминаниях и письмах прямо рассказывать об интимном, тем не менее часто делала намёки). Вероятно, муж почувствовал неладное – и его отношения с поэтом испортились. Если близость имела место, то это объясняет многие дальнейшие действия Анны Петровны, непонятные в другой ситуации: её прямо–таки маниакальное стремление сблизиться с семьёй Александра Сергеевича и вскружить голову брату Пушкина Льву, перезнакомиться со всеми его друзьями (в первую очередь с ближайшим другом ещё с лицейских времён Антоном Дельвигом) и войти в их круг; даже то, что по прошествии многих лет при написании «Воспоминаний о Пушкине» она не упомянула об этом своём приезде в Тригор–ское и новой встрече с поэтом – и это после такой страстной переписки?!
Супруги Керн пробыли в Тригорском всего несколько дней и вернулись в Ригу.
В библиотеке Пушкина хранятся два небольших томика в старинных переплетах – роман в письмах Юлианы Крю–денер «Валери» (Juliane von Krudener. Valerie, 1803). На страницах романа заметны многочисленные подчеркивания, от–меты ногтями, на полях – карандашные маргиналии, сделанные по–французски.
Действие романа развертывается в Италии конца XVIII века. Юный Густав де Линар полюбил супругу графа Б., друга его покойного отца, шестнадцатилетнюю Валери. Поначалу Густав сам не догадывается о своей любви; но когда истина открывается ему, герой осуждает себя, пытается бороться с чувством, решает расстаться с любимой женщиной навсегда. Он ищет забвения на лоне природы, в монастыре, в путешествиях, но не в силах забыть Валери, заболевает и умирает.
Пушкин в примечаниях к «Евгению Онегину» назвал повесть баронессы Крюденер «прелестной» и включил её в круг чтения Татьяны.
Литературовед Я. И. Ясинский пришёл к заключению, что пометы в книге сделаны рукою Пушкина. М. А. Цявловский в 1925 году утверждал: подчёркивания, отчёркивания и записи на полях связаны с увлечением Пушкина Анной Петровной. Несколько позднее Б. В. Томашевский обратил внимание на смысловое единство подчёркнутых фраз и выдвинул гипотезу о том, что в совокупности их «правомерно рассматривать как своеобразную переписку Пушкина – быть может, с А. П. Керн».
Л. И. Вольперт назвала их «зашифрованным письмом»: «В романе подчёркнутые фразы составляют в совокупности довольно обширный текст. Трудно ожидать, чтобы выхваченные из текста романа фразы соединялись между собой в органическом единстве, между ними чаще всего остаётся некое „разреженное пространство“. Всё же в письме можно найти некую организованность. Её создают удачно отобранные начало и концовка, определяющие известную композиционную законченность „письма“»[30].
Развивая эту тему, исследовательница попыталась объяснить выделенные фразы и увязать их с конкретными событиями, имевшими место во взаимоотношениях поэта и его музы, в особенности во время посещения Анной Петровной Тригорского.
Известно, что обитательницы Тригорского были тонкими ценительницами поэзии и знатоками как европейской, так и русской литературы. В их кругу были в почёте всевозможные литературные игры. Вероятно, Анна Керн во время пребывания в Тригорском была активной участницей этих игр. Будучи любительницей развлечений, связанных с литературой, она ценила импровизации, экспромты, с увлечением играла в шарады. Пушкина, в совершенстве владевшего искусством остроумного намёка, лукавого подтекста, интригующей недоговорённости, «домашней семантикой», также можно легко представить участником эпистолярной игры. Шутливая приписка к чужому посланию, «обманное письмо», сообщение, отправленное от чужого имени, – все эти забавы в «царстве переписки» были его стихией. Использование «чужого слова» для составления «зашифрованного» любовного письма – ещё один вид той же игры. Эпистолярная форма романа Крюденер – любовные излияния Густава де Линара – могла подсказать идею сложить из строк романа лирическое письмо.
Любовное послание, составленное из подчёркнутых строк в тексте французского романа, отлично вписывается в атмосферу развлечений Тригорского. Оно начинается со строки, подчёркнутой в тексте романа ногтем: «Увы, буду ли я когда–нибудь любим!» Далее следуют строки об упоительном пении Валери во время прогулки в гондоле по Бренте. Вспомним рассказ Анны Петровны о восхищении Пушкина её исполнением романса «Венецианская ночь», в котором также идёт речь о Бренте. Особо выделены (и подчёркиванием, и отчёркиванием на полях) строки, повествующие о волнении Густава, вызванном внезапно донёсшимися звуками песни, которую любила напевать Валери: «Я замер, моё сердце и чувства были охвачены экстазом, знакомым лишь душам, в которых обитала любовь». А следующие отмеченные строки: «Почему она поёт так страстно, если сердце её не знает любви? Откуда она берёт эти звуки? Им учит страсть, а не одна лишь природа» – могли звучать для «адресата» по–особому, наполняться тайным, лишь ему понятным смыслом.
Оказались помеченными и фразы, описывающие внешность героини: её «хрупкость», «изящество», «девственный облик», а также «сочетание ветрености и серьёзности» и «прелесть выразительных глаз». Вероятно, эпизоды гадания на ромашке, танца с шалью, исполнительница которого будто сошла с картины Корреджо, подчёркнуты поэтом так же не случайно, как и апельсиновая корочка, которой касались губы Валери.
В составленном из фраз романа «письме» заметна перекличка с посланиями Пушкина, отправленными им Анне Керн в Ригу в июле—августе 1825 года. И в нём, и в почтовой переписке особо выделено получение первого письма от любимой. «Автор» выделяет дважды – и карандашом, и от–метой ногтя (что всегда является знаком особой важности) – восторженную реакцию Густава на неожиданное получение им письма от Валери. И в переписке, и в «письме» напряжённо звучит тема ревности. Густав мучительно и остро ревнует Валери к мужу: «И однако она прикасалась к его груди, он вдыхал её дыхание, её сердце билось рядом с его сердцем, а он оставался холодным, холодным как камень. Эта мысль приводила меня в неизъяснимую ярость». Тот же мотив в отношении мужа Анны Керн слышится в письмах Пушкина: «Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку».
Примечательно, что и стиль двух словесных помет, обра–щённых непосредственно к «адресату», выдержан в духе романа Крюденер.
Первая – отклик «автора» на переживания Густава в связи с болезнью Валери. Подчёркнуты строки о физическом состоянии Густава, отражающем его отчаяние и ужас: «Когда мне показалось, что ее страдания стали невыносимыми, кровь бросилась мне в голову, и я ощутил, с какой силой она бьётся в артериях <…> Я задрожал от ужаса, мне показалось, что кровь остановилась в венах, и я едва дотянулся до стула». Рядом с этими словами на полях книги «автор» написал по–французски: «Si une certaine personne e'tais mala–de je serais dans une position plus cruelle que celle a' Gustave» (Если бы известная особа заболела, я был бы в более мучительном положении, чем Густав).
Вторая словесная помета на полях, обращенная к «адресату», – краткий комментарий «автора» к прощальному, предсмертному письму де Линара к Валери, составляющему своего рода кульминацию и романа, и «письма»: «Ты была самой жизнью моей души: после разлуки с тобой она лишь изнемогала. В мечтах я вижу тебя такой, какой знал прежде. Я вижу лишь тот образ, который всегда хранил в сердце, который мелькал в моих снах, который я открывал своим горячим молодым воображением во всех явлениях природы, во всех живых существах. Я любил тебя безмерно, Валери!» Рядом с этими словами на полях стоит приписка, связывающая воедино судьбы «автора» и героя романа: «tout cela au presents ( всё это в настоящее время).
В неожиданной связи с текстом «письма» оказалась и дарственная надпись на шмуцтитуле второго тома, сделанная неизвестным лицом чернилами, по–французски: «Мадемуазель Ольге Алексеевой. Увы, одно мгновение, одно единственное мгновение <…> всемогущий Бог, для которого нет невозможного; это мгновение было так прекрасно, так мимолетно… Чудная вспышка, озарившая жизнь как волшебство». «Мгновение», «прекрасно», «мимолётно», «чудная», «волшебство» – не правда ли, мы всё это уже слышали в прекрасном стихотворении, посвященном Анне Керн?
Конец «письма» – прямое признание в любви – взят из предсмертного послания Густава: «Ты была самой жизнью моей души <…> Я любил тебя безмерно, Валери».
Этот эпизод – возможно, и спорный – тем не менее, думается, поможет современному читателю ощутить и атмосферу домашних развлечений, принятых в образованном дворянском обществе XIX века, к которому, безусловно, относились обитатели Тригорского, и чувства Пушкина, высказанные таким оригинальным способом.
16 октября 1825 года Пушкин написал стихотворение «Цветы последние милей», копия которого с небольшим изменением и с названием «Стихи на случай в позднюю осень присланных цветов к П. от П. О.» сохранилась в альбоме их адресата Прасковьи Александровны Осиповой.
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее сладкого свиданья.
Альбомное название этого стихотворения свидетельствует, что оно стало ответом на присланный букет. «Но следует обратить внимание на одно обстоятельство, – пишет С. М. Громбах в статье, посвященной тщательному разбору этого стихотворения. – Нежно любящая поэта Прасковья Александровна часто посылала ему цветы из своего сада. Даже уезжая, она оставляла распоряжение посылать Пушкину цветы. Но лишь единственный раз Пушкин отозвался на это стихами. Видимо, их продиктовала не вежливость, а нечто иное <…>. В поисках объяснения обратимся к датировке стихотворения… Если автограф этого стихотворения, так же как и альбомная запись родились в один день – 16 октября 1825 г., то в словах о разлуке и свидании мы вправе усмотреть отклик на недавний второй приезд А. П. Керн в Тригорское».
В таком случае из последних строк, по мнению Громба–ха, вытекает, что «по сравнению с этим, разочаровавшим его свиданием предшествовавшая ему разлука, заполненная оживлённой перепиской и постоянными воспоминаниями о первой встрече с Анной Керн в Тригорском, для Пушкина была „живее самого свиданья“. Именно это, вероятно, и хотел сказать Пушкин Прасковье Александровне Осиповой, выражая благодарность за присланные цветы. Ей, с вниманием и тревогой следившей за всеми перипетиями взаимоотношений Пушкина с её очаровательной и ветреной племянницей, была вполне понятна причудливая ассоциация, отозвавшаяся в пушкинских строках»[31].
А разночтение между сохранившимся автографом, по которому приведённое выше стихотворение было напечатано в «Современнике», и альбомным текстом заключается в замене всего лишь одного слова: «сладкого свиданья» на «самого свиданья». Может быть, Пушкин в альбомном варианте, адресованном тётке нашей героини, хотел такой заменой несколько приглушить автобиографичность текста?
Через два месяца, почувствовав, что беременна, Анна Петровна решила окончательно порвать с мужем и уехать в Петербург. Перед отъездом из Риги она послала Пушкину последнее издание Байрона (вероятно, это было пятое, 12–томное издание «Сочинений Байрона в переводах на французский язык» 1822 года, с десятью добавочными томами, выпущенными в 1824 году), о котором он давно хлопотал. Одновременно Анна Петровна послала письмо кузине, Анне Николаевне Вульф, где сообщала о своём намерении уйти от мужа и поселиться в Петербурге.
Через некоторое время она получила от Пушкина ответ – одно из самых любезных, но в то же время наименее чувственных писем:
«Никак не ожидал, чародейка, что вы вспомните обо мне, от всей души благодарю вас за это. Байрон получил в моих глазах новую прелесть – все его героини примут в моём воображении черты, забыть которые невозможно. Вас буду видеть я в образах и Гюльнары и Леилы – идеал самого Байрона не мог быть божественнее. Вас, именно вас посылает мне всякий раз судьба, дабы усладить моё уединение! Вы – ангел–утешитель, ая – неблагодарный, потому что смею ещё роптать… Вы едете в Петербург, и моё изгнание тяготит меня более, чем когда–либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде, она – лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами как со старым мужем. Что поделывает ваш муж, мой нежный гений? Знаете ли вы, что в его образе я представляю себе врагов Байрона, в том числе и его жену.
8 дек[абря].
Снова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я по–прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки и снова перецеловываю их, в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны и пр. и пр. и пр.».
Далее следовала приписка Анны Николаевны Вульф: «…Алексей писал мне, что ты отложила все свои намерения об отъезде и решила остаться. Я начинала успокаиваться на твой счёт, как вдруг письмо твоё так разубеждает меня! Почему ты не говоришь мне положительного, а оставляешь таким образом в неизвестности?.. Положительно ли решён твой отъезд в Петербург?.. Байрон примирил тебя с Пушкиным; он посылает тебе деньги – 125 рублей, – его теперешнюю цену… »
Это письмо оказалось последним, дошедшим до нас из их переписки; им закончилась эпистолярная часть романа Пушкина с Керн.
Анна Петровна поняла характер складывающихся отношений с поэтом и не обольщалась радужными перспективами на их предмет. В своих воспоминаниях она чутко подметила несколько отстранённое, а иногда даже циничное отношение Пушкина к женщинам, особенно уже завоёванным им: «Живо воспринимая добро, Пушкин, однако, как мне кажется, не увлекался им в женщинах: его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться не раз привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное и глубокое чувство, им внушённое».