Посвящается Диззи. За все
Нижеследующее сочинение, в данном издании публикуемое впервые, является одной из утерянных литературных диковинок девятнадцатого века. Будучи своего рода исповедью, зачастую шокирующей в своей откровенной бессознательной жестокости и неприкрытой сексуальности, оно имеет ярко выраженные беллетристические черты и в каталоге фамильного архива Дюпоров, ныне хранящегося в Кембриджской библиотеке, сопровождается пометкой «(беллетристика?)». Многие приведенные в нем факты — имена, места, события (включая беспричинное убийство Лукаса Трендла), — которые удалось проверить, оказались достоверными; остальные в лучшем случае сомнительны либо же умышленно сфальсифицированы, искажены, а то и попросту выдуманы. В повествовании часто мелькают подлинные исторические лица; другие же персонажи остаются неопознанными (или не подлежащими опознанию), а возможно, они скрыты за псевдонимами. Как говорит сам автор, «границы нашего мира подвижны и текучи — между ночью и днем, между радостью и печалью, между любовью и ненавистью, между самой жизнью и смертью». И, мог бы добавить он, между фактом и вымыслом.
Личность же самого автора, несмотря на заявленное желание признаться во всем потомкам, остается дразнящей загадкой. Имя Эдвард Чарльз Глайвер, под которым он выступает в данной рукописи, не значится в списках учеников Итона за указанный в рукописи период, и мне не удалось отыскать ни его, ни какой-либо из упомянутых здесь псевдонимов ни в одном другом источнике, включая Лондонские адресные книги той поры. Возможно, по прочтении всей исповеди мы увидим известный резон в желании автора сохранить инкогнито; но все же не очень понятно, почему человек, решивший открыть душу потомкам, не захотел назвать свое подлинное имя. Я, право слово, не знаю, как объяснить это странное обстоятельство, и упоминаю о нем в надежде, что будущие исследования, проведенные другими учеными, прольют на него свет.
Но вот противник автора, Феб Даунт, является вполне реальной исторической фигурой. Основные события его жизни можно проследить по различным источникам того времени. К примеру, он числится и в Итонских списках, и в Alumni Cantabrigienses[1] Венна, а равно упоминается в ряде мемуарных сочинений девятнадцатого века — хотя о его предполагаемой преступной деятельности исторические документы умалчивают. С другой стороны, ныне забытые (и вполне заслуженно) литературные произведения Даунта — напыщенные эпические поэмы на исторические и мифологические темы да несколько тоненьких сборников оригинальных и переводных стихотворений — в свое время снискали скоротечную популярность. При старании их и сегодня можно найти в специальных библиотеках и букинистических каталогах (как и упомянутое здесь издание Катулла, подготовленное отцом Даунта), и они до сих пор могут послужить темой диссертации для какого-нибудь прилежного студента-филолога.
Предлагаемый вашему вниманию текст почти дословно воспроизведен по оригинальной авторской рукописи, ныне хранящейся в библиотеке Кембриджского университета. Она поступила в БКУ в 1948 году как часть анонимного завещательного дара, вместе с прочими бумагами и книгами, принадлежавшими семейству Дюпоров из Эвенвуда, графство Нортгемптоншир. Написанная в большей своей части четким уверенным почерком на разлинованных страницах формата A4, она переплетена в темно-красный сафьян (в мастерской Р. Ривьера на Грейт-Куин-стрит) с золотым тиснением в виде герба Дюпоров. В ней сравнительно мало помарок, вставок и прочих исправлений, если не считать нескольких страниц, где почерк автора заметно ухудшается — очевидно, от волнения или под воздействием опиума. К авторскому тексту прилагаются несколько документов и выдержек, написанных другими руками.
Мною сделан ряд неоговоренных орфографических и пунктуационных поправок. Поскольку рукопись не имеет названия, я взял в качестве оного фрагмент одной из предваряющих текст цитат — строфы из стихотворения, принадлежащего перу самого Ф. Рейнсфорда Даунта. Я также снабдил заголовками все пять частей рукописи и пять разделов так называемого «Интермеццо».
Не всегда понятные латинские названия сорока семи разделов, или глав, я оставил как есть (своеобразие заголовков показалось мне характерным для автора), но везде дал переводы. На первой странице рукописи приводится добрая дюжина цитат из «Суждений» Оуэна Фелтема, пять из них я поставил эпиграфами к каждой из частей. Мои собственные редакторские вставки и примечания повсюду забраны в квадратные скобки.
Уста их мягче масла, а в сердце их вражда; слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи.
Думается мне, для внемлющего повествованию вся разница между правдой и ложью состоит лишь в вере.
Ибо Смерть есть смысл ночи,
Вечная тьма,
Поглощающая все жизни,
Гасящая все надежды.
МОЕМУ НЕИЗВЕСТНОМУ ЧИТАТЕЛЮ
Не задавай пилатовского вопроса.
Ибо я искал не истину, но смысл.
Несдержанный человек — что растрепанный моток шелка.
После убийства рыжеволосого я отправился в заведение Куинна[4] поужинать устрицами.
Все оказалось на удивление — до смешного — просто. Я шел за ним от Треднидл-стрит, где и приметил. Не знаю, почему я выбрал именно его, а не любого другого из прохожих, на ком останавливался мой пытливый взгляд в тот вечер. Я уже около часа бродил по улицам с единственной целью: найти человека, чтобы убить. Потом я увидел его у дверей Банка Англии, в кучке людей, ожидающих, когда метельщик управится со своим делом на перекрестке. Рыжеволосый господин чем-то выделялся из толпы одинаково одетых клерков и дельцов, уходящих с работы. Он стоял и отстраненно наблюдал за толчеей вокруг, словно обдумывая что-то важное. На миг мне показалось, что он собирается вернуться обратно в Банк, но уже в следующий момент он натянул перчатки, отступил от перехода и быстро зашагал прочь. Через несколько секунд я последовал за ним.
Мы шли и шли на запад по промозглому октябрьскому холоду, сквозь густеющий туман. Спустившись по Лудгейт-хилл, мы вышли на Флит-стрит и продолжили путь по ней. Потом незнакомец зашел перекусить в кофейный дом, а по выходе оттуда свернул в узкий переулок, ведущий напрямую к Стрэнду, — всего лишь тесный проход между высокими глухими стенами. Я бросил взгляд на выцветшую адресную табличку — «Каин-Корт» — и на миг остановился, чтобы снять перчатки и достать из внутреннего кармана пальто длинный нож.
Моя ничего не подозревающая жертва спокойно шагала впереди. Но незнакомец еще не успел достичь лестницы в дальнем конце переулка, когда я бесшумно нагнал его и всадил нож глубоко в шею.
Я думал, он сразу упадет ничком от удара, но он, странное дело, медленно опустился на колени с тихим всхлипом, бессильно уронив руки — трость со стуком упала на мостовую, — и несколько секунд оставался в такой позе, похожий на охваченного экстазом богопоклонника перед великой святыней.
Выдернув нож, я немного подался вперед и именно тогда заметил, что волосы у него под полями цилиндра ярко-рыжего оттенка, как и аккуратно подстриженные бакенбарды. Прежде чем мягко повалиться на бок, мужчина посмотрел на меня. Причем посмотрел — клянусь! — с улыбкой, хотя впоследствии по здравом размышлении я решил, что у него просто непроизвольно сократились лицевые мускулы, когда я выдернул лезвие из шеи.
Освещенный тонким бледно-желтым лучом газового фонаря в самом конце переулка, он лежал в медленно расползающейся луже темной крови, которая странно контрастировала с морковно-рыжими волосами и бакенбардами. Он был мертв, вне всяких сомнений.
Несколько мгновений я стоял, настороженно озираясь вокруг. Не раздастся ли какой звук позади, в темной глубине переулка? Не заметил ли кто меня? Нет, все тихо. Снова надев перчатки, я бросил нож сквозь канализационную решетку и быстро спустился по тускло освещенным ступенькам, чтобы раствориться в безликой толчее Стрэнда.
Теперь я знал, что способен на убийство, но не испытывал никакого удовольствия. Бедняга не сделал мне ничего плохого. Просто судьба была против него — вместе с цветом волос, который, как я понял позже, и привлек мое внимание роковым образом. Тем вечером наши с ним пути, к несчастью для него, пересеклись на Треднидл-стрит, и он стал объектом моего бесповоротного намерения совершить убийство. Но не попадись мне он, я бы убил кого-нибудь другого.
Я до последнего момента не знал наверное, способен ли я на столь ужасное деяние, и мне было совершенно необходимо избавиться от всяких сомнений по данному поводу. Убийство рыжеволосого являлось своего рода проверкой, экспериментом, призванным доказать, что я могу лишить жизни ближнего и избежать наказания. Когда я в следующий раз подниму руку во гневе, мне надлежит действовать столь же быстро и решительно; только тогда передо мной будет не незнакомец, а человек, которого я считаю своим врагом.
И мне нельзя сплоховать.
Первым на моей памяти словом, употребленным для моей характеристики, было «изобретательный».
Его произнес Том Грексби, мой любимый старый учитель, в разговоре с моей матушкой. Они стояли под древним каштаном, накрывавшим тенью узкую дорожку, что вела к нашему дому. Скрытый от глаз, я сидел над ними, уютно устроившись в развилке ветвей, в своем «вороньем гнезде». Оттуда я часами мог смотреть на безбрежное море за скалистыми утесами, мечтая однажды отправиться в плавание, дабы выяснить, что скрывается за бескрайней дугой горизонта.
В тот день, жаркий, безветренный и тихий, я увидел, как матушка идет по дорожке к калитке, положив на плечо раскрытый кружевной зонтик. Ко времени, когда она достигла калитки, старый Том с задышливым пыхтеньем поднялся на холм по тропе, ведущей от церкви. Поскольку Том взял меня под опеку совсем недавно, я предположил, что матушка увидела его из окна и нарочно вышла справиться о моих успехах.
— Он в высшей степени изобретательный молодой человек, — услышал я ответ на ее вопрос.
Позже я спросил у нее, что значит «изобретательный».
— Это значит, что ты умеешь ловко управляться с разными делами, — сказала она, и я остался доволен: похоже, это качество ценилось в мире взрослых.
— А папа был изобретательным? — спросил я.
Вместо ответа матушка велела мне бежать поиграть — мол, ей надо работать.
В детстве матушка часто ласковым, но решительным голосом отправляла меня «поиграть», и потому я проводил уйму времени, развлекая сам себя. Летом я предавался мечтам в своем укрытии среди каштановых ветвей или под присмотром Бет, нашей служанки на все руки, исследовал берег под скалой. Зимой, закутавшись в старую клетчатую шаль и усевшись у окна, я до головной боли зачитывался «Чудесами маленького мира» Уэнли,[5] «Приключениями Гулливера» или «Путем паломника» (страстно любимой книгой, пленявшей мое воображение); изредка отрываясь от чтения, я смотрел на свинцовое море и гадал, далеко ли за горизонтом и в какой стороне находится страна гуигнгнмов или Город Разрушения и возможно ли доплыть до них на отходящем из Веймута пакетботе. Понятия не имею, почему название «Город Разрушения» казалось мне столь чарующим, ведь меня приводило в ужас христианское пророчество, что он будет сожжен небесным огнем, и я часто воображал, что такая же участь может постигнуть нашу деревушку. Вдобавок, опять-таки не знаю почему, все детство меня преследовали слова Паломника, обращенные к Евангелисту: «Я обречен умереть, а по смерти предстать перед судом, но я не желаю первого и не готов ко второму». Я знал, что при всей своей загадочности слова эти выражают некую страшную правду, и часто повторял их про себя, точно магическое заклинание, когда лежал в развилке каштановых ветвей или в кровати либо гулял по открытому ветрам берегу под скалой.
Еще мне часто грезилась незнакомая местность, фантастическая и недосягаемая, но все же отчетливо зримая и странно знакомая, словно послевкусие на языке. Я вдруг оказывался перед огромным зданием, полузамком-полудворцом, обиталищем некоего древнего рода — оно щетинилось изукрашенными шпилями, крепостными вышками и восхитительными серыми башнями с диковинными куполами, взмывающими высоко к небу и будто пронзающими самый небесный свод. В моих грезах там всегда царило лето, прекрасное бесконечное лето, и в небе кружили белые птицы, и рядом простирался огромный темный пруд, окруженный высокими стенами. Чудесный замок не имел ни названия, ни привязки к какой-либо стране, реальной или вымышленной. Он не описывался ни в одной из прочитанных мной книг и ни в одной из историй, мне рассказанных. Кто жил в нем — какой-нибудь король или халиф? — я не знал. Однако я был уверен, что он существует где-то на свете и что однажды я увижу его воочию.
Матушка постоянно работала — ее литературные сочинения являлись единственным нашим источником дохода, поскольку мой отец умер вскоре после моего рождения. При мысли о ней мне неизменно вспоминаются темные с проседью пряди, которые выбивались из-под чепца и падали ей на щеку, когда она сидела, склонившись над письменным столом у окна гостиной. Там она просиживала по много часов кряду, иногда до поздней ночи, лихорадочно строча пером. Как только одна высокая шаткая кипа страниц отсылалась издателю, матушка принималась воздвигать следующую. Ее произведения (начиная с романа «Эдит, или Последняя из рода Фицаланов», опубликованного в 1826 году) ныне забыты — я проявил бы неуважение к памяти матушки, если бы добавил «вполне заслуженно», — но в свое время они пользовались известной популярностью, по крайней мере находили достаточно читателей, чтобы мистер Колберн[6] продолжал из года в год принимать у нее рукописи романов (они публиковались в основном анонимно, а изредка под псевдонимом «Леди с Запада») до самой ее смерти.
Но несмотря на крайнюю загруженность работой, матушка всегда улучала время, чтобы немного побыть со мной перед сном. Сидя у изножья моей кровати, с усталой улыбкой на милом эльфийском лице, она слушала, как я важно читаю вслух избранные места из любимой своей книги, английского переложения «Les mille et une nuits» месье Галлана,[7] а порой рассказывала мне короткие сказки собственного сочинения или вспоминала разные случаи из своего детства на западе Англии — такие истории нравились мне больше всего. Иногда теплыми летними вечерами мы с ней, взявшись за руки, отправлялись на утес полюбоваться закатом и долго стояли там в молчании, слушая тоскливые крики чаек и тихий рокот волн внизу, мечтательно глядя на далекий таинственный горизонт пылающего багрянцем моря.
— Там, за морем, находится Франция, Эдди, — помнится, сказала однажды матушка. — Большая прекрасная страна.
— Там живут гуигнгнмы, мамочка? — спросил я.
Она коротко рассмеялась.
— Нет, милый. Только люди, как мы с тобой.
— А ты когда-нибудь была во Франции? — задал я следующий вопрос.
— Один раз, — последовал ответ. Потом матушка вздохнула. — Первый и последний.
Взглянув на нее, я, к великому своему удивлению, увидел, что она плачет, — на моей памяти такое случилось впервые. Но уже в следующую секунду она хлопнула в ладони и со словами «ну все, пора спать» повела меня домой. У подножья лестницы она поцеловала меня, сказала, что я у нее навсегда самый любимый-прелюбимый, и ушла прочь. Стоя на нижней ступеньке, я смотрел, как она возвращается в гостиную, садится за письменный стол и снова обмакивает перо в чернила.
Воспоминание о том вечере пробудилось во мне спустя много лет и не потускнело поныне. И вот, неспешно попыхивая сигарой в ресторации Куинна, я вспоминал вышеописанный эпизод и размышлял о странной взаимообусловленности и взаимосопряженности всего сущего, о тонких, но нерушимых нитях причинности, которые связывали (ибо такая связь, несомненно, существовала) мою мать, много лет назад работавшую над очередным своим сочинением, и рыжеволосого мужчину, в данный момент лежавшего мертвым в переулке Каин-Корт меньше чем в полумиле от меня.
По дороге к реке я упивался мыслью о своей безнаказанности. Но, отдавая полпенни сборщику пошлин на мосту Ватерлоо, я заметил, что руки у меня дрожат и во рту пересохло, несмотря на недавний ужин с сопутствующими возлияниями в ресторации Куинна. Внезапно почувствовав головокружение, я прислонился к парапету под мерцающим газовым фонарем. Густой туман заволакивал черную воду, которая с плеском билась об опоры громадных гулких арок, производя в высшей степени зловещую музыку. Потом из клубящегося тумана возникла худая молодая женщина с младенцем на руках. Несколько мгновений она стояла у парапета, уставившись в темноту внизу. Я явственно увидел отчаяние на ее лице и тотчас понял, что она собирается броситься в реку.[8] Но когда я шагнул к ней, она дико посмотрела на меня, крепко прижала к груди ребенка и убежала прочь. Я проводил взглядом жалкую призрачную фигуру, вновь исчезающую в тумане. Я надеялся, что спас бедняжке жизнь, пусть хотя бы на время — какое-никакое благое дело в противовес поступку, совершенному нынче вечером.
Вам надлежит понять: я не убийца по природе своей, а стал таковым лишь в силу принятого намерения и по необходимости — я грешник, заслуживающий оправдания. Мне не было нужды повторять экспериментальный акт убийства. Я доказал что хотел: свою способность совершить подобное деяние. Ни в чем не повинный рыжеволосый незнакомец выполнил свое предназначение, и теперь я был готов осуществить задуманное.
Я дошел до конца моста, а там повернул кругом и двинулся назад. По выходе за турникет я, поддавшись внезапному порыву, решил не возвращаться домой сейчас же, а пройтись по Стрэнду в обратном направлении. У подножья ведущей из Каин-Корта лесенки, по которой я спустился двумя часами ранее, собралась толпа. Я спросил у цветочницы о причине столпотворения.
— Убийство, сэр, — ответила она. — Здесь зверски убили какого-то бедного джентльмена. Говорят, у него голова чуть не напрочь отрезана.
— Боже мой! — воскликнул я, всем своим видом изображая потрясение. — В каком мире мы живем! Убийцу схватили?
Моя осведомительница не знала наверное. Незадолго до обнаружения тела вроде бы видели матроса-китайца, выбежавшего из переулка; но иные утверждали, что через несколько улиц отсюда нашли женщину, стоявшую в оцепенении с окровавленным топором в руках, и полицейские ее забрали.
Я печально потряс головой и пошел дальше.
Разумеется, мне было на руку, что невежественные слухи уже начали обволакивать правду туманом лжи. По мне, так пусть матрос-китаец или женщина с окровавленным топором (если, конечно, они существуют) отправляются на виселицу за мое преступление — и черт с ними. Я свободен от всяких подозрений. Безусловно, никто не заметил, как я входил в темный пустынный переулок или выходил из него, здесь я соблюдал особую осторожность. Нож — самого обычного образца — я умыкнул специально для своей цели в гостинице за рекой, на Боро-Хай-стрит, куда не заходил ни разу прежде и никогда не вернусь. Я совершенно не знал свою безымянную жертву, лишь неумолимый рок связывал нас. На одежде у меня вроде не осталось никаких кровяных пятен, и ночь, верный друг злодейства, сообщнически накрыла все своим черным покровом.
Когда я достиг Ченсери-лейн, часы отбивали одиннадцать. По-прежнему не испытывая желания возвращаться к своей одинокой постели, я повернул на север, к Блайт-Лодж в Сент-Джонс-Вуде, с намерением засвидетельствовать почтение мисс Изабелле Галлини, благословенной памяти.
Ах, Белла! Bellissima Bella![9] Она встретила меня на пороге респектабельной виллы, расположенной в глубине сада, и поприветствовала на свой обычный манер: легко сжала мое лицо длиннопалыми руками, унизанными кольцами, и прошептала: «Эдди, милый Эдди, как я рада», нежно целуя в одну и другую щеку.
— Ну как, тихо уже? — спросил я.
— Тише не бывает. Последний ушел час назад, Чарли спит, а миссис Ди еще не вернулась. Дом в полном нашем распоряжении.
Растянувшись на кровати в будуаре наверху, я — в который уже раз! — смотрел, как она раздевается. Я знал каждый дюйм ее тела, все до единого теплые потайные уголки. Но сейчас, когда последний предмет туалета упал на пол и она горделиво встала передо мной, у меня возникло ощущение, будто Белла впервые явилась моему взору во всем своем непознанном великолепии.
— Скажи это, — велела она.
Я нахмурился с притворным недоумением.
— Что сказать?
— Сам знаешь, ты меня поддразниваешь. Ну же, скажи.
Она двинулась ко мне, распущенные волосы рассыпались по плечам и струились по спине. Она склонилась надо мной, накрывая темным потоком локонов, и снова взяла в ладони мое лицо.
— О мой трофей, награда из наград! — с пафосом продекламировал я. — Империя моя, бесценный клад![10]
— Ах, Эдди, — восхищенно проворковала Белла, — я вся трепещу, когда ты произносишь эти слова! Я и вправду твоя империя?
— Империя и даже больше. Ты — весь мой мир.
Она порывисто прильнула ко мне и поцеловала так крепко, что я чуть не задохнулся.
Заведение, где Белла задавала тон, стояло на целую ступень выше обычных домов свиданий и было известно cognoscenti[11] под названием «Академия», которое свидетельствовало об отличии данного заведения от всех прочих подобного толка и гордо указывало, что здесь и женщины во всех отношениях лучше, и качество оказываемых услуг. В части порядков оно во всем походило на клуб для самых избранных — эдакий «Будлз» или «Уайтс»[12] плоти — и удовлетворяло любовные потребности самых состоятельных и разборчивых господ. По примеру своих двойников на Сент-Джеймс оно имело строгие правила вступления и поведения. Никому не позволялось войти в этот узкий круг избранных без исчерпывающей рекомендации одного из действительных членов «клуба» и последующего голосования. Нередко происходили случаи забаллотировки, а если рекомендация оказывалась недостоверной, и кандидата, и поручителя без долгих слов изгоняли, если не хуже.
Миссис Китти Дейли, известная членам «Академии» как миссис Ди, являлась entrepreneuse[13] сей знаменитой и крайне доходной Кипрской[14] обители. Она всячески старалась соблюдать нормы общественного приличия: брань, сквернословие, пьянство решительно не допускались, а неуважительное или грубое обращение с молодыми дамами каралось самым суровым образом. Виновный не только моментально исключался из круга избранных и оказывался в центре общественного скандала, но и получал визит от мистера Герберта Брайтуэйта, в прошлом известного боксера, у которого имелся свой, весьма действенный, способ заставить проштрафившегося клиента осознать свою ошибку.
Синьор Просперо Галлини, отец Беллы, обедневший потомок знатного итальянского рода, в 1830 году, когда для него настали трудные времена, бежал с родины от кредиторов и обосновался в Англии, где заделался учителем фехтования в Лондоне. Вдовец и эмигрант, он тем не менее поставил своей целью дать единственной дочери все образование, какое позволяли его ограниченные средства. Как следствие, Белла свободно говорила на нескольких европейских языках, замечательно играла на фортепиано, обладала восхитительным певческим голосом — одним словом, была девицей столь же благовоспитанной, сколь и красивой.
На первых порах жизни в Лондоне я недолгое время снимал комнату у синьора Галлини и его обольстительной дочери. После его смерти я поддерживал нерегулярную, но дружескую переписку с Беллой, почитая своим долгом по-братски присматривать за ней в благодарность за доброе отношение ко мне ее отца. Синьор Галлини оставил очень скромное наследство, и Белле пришлось покинуть дом в Кэмберуэлле, где отец провел последние годы, и поступить компаньонкой к некой даме из Сент-Джонс-Вуда, уже нам знакомой. Она откликнулась на одно из объявлений о найме на означенную должность, посредством которых миссис Ди набирала новых породистых кобылок в свою конюшню. Немногие из претенденток на место пришлись по вкусу взыскательной миссис Ди, но Белла мгновенно очаровала ее и не испытала ни малейшего потрясения, когда узнала об истинном характере своей будущей работы. Она начала карьеру в маленьком государстве «Академии» с самых низов, но быстро поднялась по иерархической лестнице благодаря исключительной красоте, талантам, рассудительности и покладистому нраву, устраивавшему любого клиента. Если существует такая вещь, как призвание к подобному роду занятий, значит, у Беллы Галлини оно имелось.
После переселения Беллы в Блайт-Лодж наша нерегулярная переписка продолжалась несколько лет. Раз в два-три месяца я отправлял Белле короткое письмецо, где справлялся, как она поживает и не нуждается ли в чем, а девушка неизменно отвечала, что дела у нее обстоят превосходно, что хозяйка — сама доброта и что она ни в чем не испытывает недостатка. В начале 1853 года мне однажды случилось оказаться поблизости от Сент-Джонс-Вуда, и я решил заглянуть к Белле, чтобы самолично удостовериться, что у нее все в порядке, и (признаюсь) удовлетворить свое любопытство: осталась ли она все такой же красивой, какой я ее помнил.
Меня провели в элегантную гостиную, обставленную дорого и со вкусом. Дверь отворилась, но это оказалась не Белла. В комнату со смехом вбежали две девушки, не предупрежденные о посетителе. Заметив меня, они резко остановились, осмотрели меня с ног до головы, а потом переглянулись. Они представляли собой в высшей степени очаровательную пару, одна блондинка, другая брюнетка, и обе имели вид, недвусмысленно свидетельствовавший о роде их занятий. Я сотни раз встречал молодых дам такого сорта, но редко в столь роскошной обстановке.
Они извинились передо мной (без всякой необходимости, ибо я простил бы прелестницам любую вольность) и уже собирались удалиться, когда в дверях появилась еще одна фигура.
Все такая же красавица, сейчас одетая по последней моде, с изысканной прической, украшенная драгоценностями, Белла сохранила природное изящество осанки и выказала ту же искреннюю сердечность, с какой приветствовала меня, когда я впервые явился в дом синьора Галлини. Когда ее очаровательные товарки удалились, мы вышли в сад и увлеченно болтали как старые друзья, покуда одна из служанок не доложила Белле, что к ней очередной посетитель.
— Вы зайдете еще? — спросила она. — Похоже, я говорила только о себе, а мне страшно хочется узнать побольше о вас: чем вы живете сейчас и чем намерены заняться в будущем.
Не дожидаясь дальнейших приглашений, я сказал, что наведаюсь завтра, если это удобно.
Никто из нас ни словом не обмолвился об истинном характере заведения, где она работала: в том не было нужды. По моему виду и голосу Белла поняла, что избранное ею ремесло не вызывает у меня ни малейшего противления или отвращения. Я же, со своей стороны, убедился, что Белла (как она часто повторяла в письмах) ни в чем не испытывает недостатка и действительно довольна своей участью.
Я вернулся в Блайт-Лодж на другой день и был представлен самой миссис Ди, а уже на следующей неделе посетил званый вечер, где присутствовали многие из самых известных и состоятельных столичных гуляк. Со временем мои визиты становились все чаще, и вскоре братская привязанность начала перерастать в чувство более глубокое. По особому распоряжению хозяйки с меня не требовали финансовых вложений в благополучие заведения. «Мы рады вам в любое время, голубчик, — сказала миссис Ди, быстро зачислившая меня в свои любимчики, — покуда вы не отвлекаете Беллу от исполнения профессиональных обязанностей».
Будучи бездетной вдовой, миссис Ди давно постановила, что в должный срок Белла, ставшая для нее как дочь, переймет бразды правления в сем процветающем царстве плотских утех. Поэтому я часто называл девушку «моя маленькая наследница», и она довольно улыбалась, когда я живописал ей блаженные времена, которые наступят для нас, когда власть в «Академии» перейдет к ней после неминуемой кончины миссис Ди, уже разменявшей седьмой десяток лет.
— Мне не очень приятно думать об этом, — сказала Белла, когда мы лежали вместе в темноте после происшествия в Каин-Корте и говорили о скором удалении миссис Ди от дел, — ведь я нежно люблю Китти, и она всегда была чрезвычайно добра ко мне. Но знаешь, я все-таки не могу не испытывать… ну, известного удовольствия при мысли о будущем благоденствии, хотя я уверена, что не заслуживаю его.
Я ласково пожурил девушку за сомнения и сказал, что глупо — даже хуже, чем глупо — считать, будто мы не достойны счастья, особенно если оно причитается нам по праву. Она обняла меня и поцеловала, но я внезапно почувствовал себя покинутым и одиноким. Ведь я тоже являлся наследником, причем наследником несоизмеримо большего царства. Только мое наследство у меня отняли, и вернуть утраченное уже не представлялось возможным. Пережить такое было нелегко, но вследствие расчетливого предательства я понес еще тяжелейшую утрату, лишившую меня всякой надежды на душевное исцеление. Есть такое расхожее выражение: «разбитое сердце». На самом деле сердца не разбиваются, они продолжают биться, гоня кровь по жилам, даже в первые мучительные дни после предательства. Но что-то действительно ломается внутри от невыразимой боли; рвется некая связь, прежде существовавшая между тобой и светом, надеждой, ясными утрами, рвется раз и навсегда.
Мне безумно хотелось покончить с вошедшим в привычку обманом, сбросить улыбчивую маску беззаботности, под которой я скрывал кипящую, клокочущую во мне ярость. Но я не мог открыть Белле всю правду о себе или объяснить, почему мне пришлось убить незнакомого мужчину в Каин-Корте нынче вечером. Ведь милая девушка стала единственным отрадным островком покоя в моей штормовой жизни, полной невзгод и опасностей, о которых она даже не догадывалась. Однако Белла тоже была жертвой предательства, хотя и не ведала об этом. Я уже потерял ее, но все же не мог ни расстаться с ней — пока еще не мог, — ни признаться ей в том, в чем сейчас признаюсь вам, мой неизвестный читатель.
Но один человек знает все, что я не в силах открыть Белле. И скоро он узнает также, сколь изобретательным я могу быть.
Я спал беспокойным, прерывистым сном, постоянно ощущая рядом с собой мягкое, теплое тело свернувшейся калачиком Беллы. Невзирая на редкие уколы тревоги, я сохранял твердую уверенность: никто не усмотрит связи между мной и моей жертвой, и эксперимент с убийством сойдет мне с рук. Сознательно запретив себе думать об убитом как о конкретной личности, я обнаружил, что достиг безразличия к чудовищному деянию, совсем недавно мной совершенному. Я был виновен, однако не испытывал чувства вины. Да, стоило лишь мне закрыть глаза, образ рыжеволосого незнакомца тотчас вставал передо мной, но даже в этом сумеречном состоянии между сном и бодрствованием, когда совесть зачастую вызывает разные ужасы из глубин нашего существа, мысль о моем поступке не вызывала у меня никакого отвращения.
Впоследствии мне показалось странным, что мой ум не возвращался снова и снова к роковому моменту, когда нож вошел в податливую плоть жертвы. Вместо этого мне постоянно представлялось, как я иду за мужчиной по темной пустынной улице. Время от времени мы вступаем в полосу тускло-желтого света, падающего из открытой двери в высокой глухой стене, а потом опять продолжаем путь в густом мраке. Забываясь тревожным сном, я неизменно переносился на черные безымянные улицы и все шагал, шагал по пятам за своей жертвой. И я ни разу не увидел лица мужчины, он всегда оставался спиной ко мне, пока мы медленно двигались от одного оазиса желтушного света к другому. Потом, погрузившись в дрему перед самым рассветом, я снова увидел его.
Мы с ним находились в ялике, скользившем по речной глади тихим знойным днем. Он лениво греб, а я полулежал на корме и неотрывно наблюдал, как спинные мышцы напрягаются у него под сюртуком, когда он налегает на весла. Несмотря на жару, он был одет точно так же, как холодным октябрьским вечером накануне, — вплоть до шарфа и черного цилиндра. Когда мы вошли в узкий канал, он опустил весла на воду, повернулся ко мне и улыбнулся.
Но я увидел не лицо своей безымянной жертвы. А лицо Феба Рейнсфорда Даунта — человека, к убийству которого я столь усердно готовился.
Не будя Беллу, я, по обыкновению, запечатлел легкий прощальный поцелуй на ее разрумянившейся щеке и отправился домой. Небо уже начинало светлеть над просыпающимся городом, и отовсюду неслись звуки, сопровождающие пробуждение Великого Левиафана: звон молочных бидонов; мычанье воловьего гурта, гонимого по пустынной улице; первые крики «Свежая жеруха!» на Фаррингдон-маркет. Церковные часы били шесть, когда я остановился у кофейного лотка при входе на рынок, чтобы погреть руки над жаровней — утро стояло морозное. Хозяин возмущенно уставился на меня, но тотчас стушевался под моим пристальным взглядом и отошел, недовольно ворча.
Дойдя до ворот Темпл-Бар, я подумал, не прогуляться ли мне еще раз до места моего нападения на рыжеволосого незнакомца, дабы убедиться, что все в порядке, но в конечном счете решил позавтракать и переодеться. На углу Темпл-стрит в Уайтфрайарс я поднялся по узкой темной лестнице, что вела с улицы на верхний этаж дома, где я нанимал жилье, и вошел в длинную, обшитую панелями гостиную под самой крышей.
Я жил один, мое уединение нарушала лишь миссис Грейнджер, заходившая время от времени, чтобы выполнить разную мелкую домашнюю работу. На моем письменном столе валялись в беспорядке бумаги, тетради и блокноты; некогда красивый, а ныне выцветший турецкий ковер покрывал почти весь пол; вся обстановка комнаты состояла из нескольких предметов мебели, привезенных из матушкиного дома в Дорсете. Отсюда дверь вела в узкую спальню со слуховым оконцем в потолке, а дальше находилась совсем уже крохотная — размером с чулан — каморка, служившая мне одновременно гардеробной и умывальной.
Лицо, встретившее меня в маленьком треснутом зеркале на полке над умывальником, на мой беспристрастный взгляд, не походило на лицо хладнокровного убийцы. Глаза смотрели на меня благожелательно, со спокойным вниманием. Лицо внушало расположение и доверие; однако я прикончил ближнего почти с такой же легкостью, с какой раздавил бы насекомое. Может, я дьявол в человеческом обличье? Нет. Я всего лишь человек, причем человек в глубине души хороший — но я вынужден исправлять несправедливость, мне причиненную, и все мои поступки, даже убийство, оправдываются велениями неумолимого рока, управляющего моей жизнью. Рок представлялся мне Великим Кузнецом, постоянно кующим цепи, что крепко-накрепко привязывают меня к действиям, которые я должен предпринять. Я твердо верил: судьбой мне предназначено вернуть принадлежащее мне по праву, невзирая на последствия.
Я всмотрелся в зеркало. Худое узкое лицо с большими тяжеловекими глазами; оливковая кожа; нос, пожалуй, чуть скошенный набок, но изящно выточенный; губы, даже в минуту покоя сложенные в едва заметную улыбку; черные волосы без массакарового масла, откинутые со лба и пышно спадающие на уши, но, надо признать, уже редеющие и слегка тронутые сединой на висках. Красивые густые усы. Просто роскошные. В общем и целом, полагаю, окружающие находили меня довольно привлекательным малым.
А это еще что такое? Я подался ближе к грязному зеркалу. На воротнике сорочки, на самом уголке, темнело бурое пятнышко.
Несколько мгновений я стоял неподвижно, охваченный цепенящим страхом. Это безмолвное, но красноречивое свидетельство моего ночного деяния в Каин-Корте застигло меня совершенно врасплох. Самый факт, что оно повсюду сопровождало меня со вчерашнего вечера, я воспринял почти как оскорбление и быстро перебрал в уме все вероятные опасности, которые оно представляло.
Могло ли оно выдать меня? Не заметил ли пятна, тогда еще свежего и недвусмысленного, один из официантов в ресторации Куинна? Не обратила ли на него внимание цветочница, когда я вернулся — и очень зря, как теперь может оказаться — на место преступления? Или Белла — невзирая на лихорадку любовной страсти? Любой из них, прочитав или услышав об убийстве, может вспомнить о кровяном пятне на моей сорочке, и тогда возникнут подозрения. Я пригляделся к обличительному свидетельству своего эксперимента повнимательнее.
Само по себе ничтожное, оно все же значило очень и очень многое. Вот капля крови незнакомого человека, которого я случайно встретил на Треднидл-стрит, когда он шел по своим делам, ведать не ведая об уготованной ему участи. Возвращался ли он домой к жене и детям после рабочего дня в Сити? Или направлялся поужинать в компании друзей? Как его звали и кто оплачет его? Какой он представлял свою кончину? (Уж всяко не в луже крови в темном переулке.) Живы ли еще его родители, чьи сердца разобьет ужасная смерть любимого сына? Как солдат в гуще сражения, вчера в разгаре действий я не задавался подобными вопросами, не имеющими отношения непосредственно к делу; но сейчас, пристально глядя на пятнышко запекшейся крови на моем воротнике, я никак не мог отделаться от них, настойчиво лезущих в голову.
Мои недавно купленные перчатки, я знал, не запачкались. Но не ускользнули ли от моего внимания еще какие-нибудь следы преступления? Я торопливо снял с вешалки пальто, быстро вернулся в гостиную, расстелил его на письменном столе и вытащил лупу из-под вороха бумаг.
При набирающем силу утреннем свете я обследовал каждый дюйм пальто, методично перебирая ткань, время от времени поднося лупу вплотную к ней — точно ювелир, поглощенный изучением некоего драгоценного изделия. Потом снял сперва сюртук и панталоны, а вслед за ними жилет, сорочку и галстук; все они подверглись равно пристальному обследованию. Наконец я внимательнейшим образом осмотрел цилиндр и поставил на стол, теперь озаренный бледными солнечными лучами, свои башмаки. Я тщательно протер один и другой башмак, включая подошву, мокрым носовым платком — медленными круговыми движениями, каждые несколько секунд проверяя, не осталось ли на белом полотне обличительных следов крови.
Удостоверившись в отсутствии других зримых улик, способных указать на мою связь с убитым, я вернулся в умывальную и старательно прополоскал воротник в холодной воде, чтобы удалить кровяное пятно. Через несколько минут, умытый, побритый и переодетый в свежую сорочку, я приготовился встретить новый день.
Было 25 октября 1854 года — день святого Криспина. Далеко в Крыму (хотя мы в Англии еще ничего не знали) героическая кавалерийская бригада лорда Кардигана шла на русские пушки под Балаклавой. У меня день прошел без происшествий. Утро я посвятил предмету, всецело занимавшему меня в последнее время: подготовке к уничтожению своего врага. О нем вы узнаете больше, гораздо больше, по ходу повествования, а сейчас вы должны поверить мне на слово: в силу ряда событий он непременно должен был умереть. Испытание воли, успешно завершившееся накануне вечером в Каин-Корте, показало, к великому моему удовлетворению, что я способен сделать то, что необходимо сделать. Скоро, очень скоро мы с моим врагом встретимся лицом к лицу в последний раз, но пока мне оставалось обдумывать, планировать и ждать.
Во второй половине дня я бегал по делам и воротился в свои комнаты только к вечеру. На моем письменном столе лежал свежий номер «Таймс», оставленный миссис Грейнджер. Я и сейчас отчетливо помню, как лениво листал страницы газеты, покуда мое внимание не привлекла заметка, заставившая сердце забиться чаще. Чувствуя легкую дрожь в руках, я подошел к окну, ибо уже смеркалось, и стал читать:
Вчера вечером около 6 часов… в переулке Каин-Корт у Стрэнда… Мистер Лукас Трендл, первый помощник главного кассира Банка Англии… Стоук-Ньюингтон… злодейски убит… высокопоставленный государственный служащий… церковь на Ильм-лейн… широкая благотворительная деятельность… к ужасу своих многочисленных друзей… представители власти уверены в успехе…
Он направлялся в Эксетер-Холл, на собрание какого-то благотворительного общества, посвященное вопросу обеспечения африканцев Библиями и исправной обувью. Я вспомнил, что у коринфского портика упомянутого здания наблюдалось скопление клерикального вида джентльменов в темном, когда я шел по Стрэнду от Каин-Корта. Из заметки следовало, что мотив преступления остается неясным для полиции, поскольку все ценные вещи остались при убитом. Я с жадным интересом ознакомился с подробностями респектабельной и безупречной жизни своей жертвы, одно лишь обстоятельство раздосадовало меня и удручает по сей день. Он перестал быть просто рыжеволосым мужчиной. У него появилось имя.
Дочитав заметку, я принялся расхаживать взад-вперед по комнате, в скверном настроении, неожиданно раздраженный вновь открывшимся знанием. Мне хотелось, чтобы он навсегда остался сокрытым завесой анонимности, а теперь противно моей воле он обретал в моем воображении индивидуальные черты. Тесные стены мансардной комнаты давили на меня все сильнее, и в конце концов я не выдержал. Сейчас, в таком состоянии, мне требовалось ощутить на языке сырой, грубый вкус Лондона.
В слуховое окошко моей маленькой спальни начинал барабанить мелкий дождь, когда я накинул пальто и сбежал по лестнице в густеющие сумерки.
Вскоре дождь превратился в немилосердный ливень, извергающийся вспененными потоками из водосточных труб и желобов, падающий отвесными полотнищами с крыш, башен и парапетов высоко над многолюдным городом, превращающий проспекты и улицы в смрадные реки грязи и нечистот. Как и следовало ожидать, я нашел своего старого товарища Уиллоби Легриса в таверне «Корабль и черепаха» на Леденхолл-стрит, где он обычно торчал по вечерам.
Мы с Легрисом дружили со школьной скамьи, хотя трудно представить более разных людей, чем мы с ним. Сомневаюсь, прочитал ли он хотя бы одну книгу в жизни; в отличие от меня, он не интересовался ни литературой, ни музыкой, ни живописью. Если же говорить о более серьезных материях, то он находил философию исключительно вредной наукой, а любое упоминание о метафизике приводило его в ярость. Легрис был спортсменом с головы до ног в башмаках двенадцатого размера — здоровенный малый, ростом даже выше меня, с густыми волосами цвета пакли и открытым, по-мужски смелым взглядом; с бычьими плечами и шеей; с роскошными курчавыми усами, придававшими ему сходство с Карактаком. Истинный британец и человек, незаменимый в опасной ситуации, но при этом по-детски простодушный. Надо полагать, мы представляли собой странную пару, но о лучшем друге я не мог и мечтать.
Мы поужинали запеченной курицей по-индийски, которой славилась таверна, запили все джиновым пуншем, а потом Легрис безропотно (как всегда в таких случаях) отправился вместе со мной в театр Виктории,[16] расположенный на другом берегу Темзы, и мы успели на девятичасовое представление.
Коли вы хотите посмотреть, как развлекаются представители низших городских сословий, вам не найти места лучше театра Виктории. Меня это зрелище неизменно завораживало — все равно что приподнять камень и наблюдать за копошением насекомых под ним. Легриса подобные вещи не особо занимали, но он сидел вразвалку в своем кресле да помалкивал, крепко зажав в зубах манильскую сигару, пока я зачарованно глазел по сторонам, подавшись всем корпусом вперед. На грубых сосновых скамьях под нашей ложей теснился простой люд: уличные торговцы, чернорабочие, матросы, кучера, истопники и всякого сорта непотребные девки. Свирепая, потная, вонючая толпа. Лишь пронзительные крики разносчиков съестного, расхаживавших по проходам, перекрывали ор и свист черни. Наконец поднялся занавес, театральный распорядитель призвал разнузданное сборище к порядку, и восхитительное в своей вульгарности представление началось.
Когда мы вышли на Нью-Кат после спектакля, дождь уже еле моросил. После ливня на улицах остались широкие грязные лужи и россыпи мусора, смытого с крыш и принесенного из сточных канав. Повсюду вокруг было дурно пахнущее человеческое отребье: они стояли кучками на углах, сидели на корточках в сырых подворотнях, маячили в дверных проемах, высовывались из окон, толпились в темных переулках. Подобием парада обреченных душ мимо проплывали лица, жутко раскрашенные сатанинским светом фонарей, факелов, костров и жаровен с каштанами, установленных подле уличных лотков и у входов в кабаки.
Когда мы перешли обратно через реку, я предложил завернуть в ресторацию Куинна. Сделав вид, будто разыскиваю утерянную записную книжку, я подошел с вопросом к официанту, обслуживавшему меня накануне вечером. Почти сразу стало ясно, что он меня не помнит, и я с полегчавшим сердцем вернулся к Легрису. Мы принялись жадно поглощать устрицы с шампанским, но потом Легрис заявил, что от устриц у него только аппетит разгулялся. Он хотел мяса и крепких напитков, а в столь поздний час таковые подавались только в таверне Эванса. Посему незадолго до полуночи мы заявились на Кинг-стрит, Ковент-Гарден.
За столами, расставленными параллельными рядами, как в школьной столовой, все еще сидели шумные сборища поздних посетителей. В воздухе плавал сигарный дым (курение трубок здесь предусмотрительно запрещалось) и висел густой запах грога и жареного мяса. К веселому гаму и смеху в зале примешивалось громкое пение шести певцов на сцене: великолепные сильные голоса взмывали звучным крещендо над неумолчным звоном тарелок и столовых приборов. На столах, куда ни глянь, теснились блюда с дымящимися колбасками, шипящими с жару почками под красным перцем, печеным картофелем и блестящими яичницами-глазуньями, похожими на миниатюрные солнца. Мы заказали перченые отбивные котлеты и горькое пиво, но еще прежде, чем заказ принесли, Легрис поддался на уговоры присутствующих спеть комические куплеты.
Когда он, слегка пошатываясь, направился к сцене, я незаметно выскользнул из таверны. Дождь зарядил с новой силой, но сияющий огнями, восхитительно порочный Лондон и нетребовательное общество славного старины Легриса сделали свое дело.
Я снова стал самим собой.
Назавтра мы с Беллой пошли прогуляться в Риджентс-парк. День выдался необычно теплый для лондонского октября, и потому, посмотрев слонов в Зоологическом саду, мы немного посидели на скамейке у декоративного пруда, болтая и смеясь под бледным осенним солнцем. К четырем часам стало свежеть, и мы неспешно направились обратно к воротам, выходящим на Йорк-Террас.
У входа в сады Общества лучников[18] Белла остановилась и повернулась ко мне:
— Китти хочет, чтобы я поехала с ней в Дьепп завтра.
— В Дьепп? Зачем?
— Милый, я же тебе говорила. Там родилась ее мать, и она решила поселиться там, когда отойдет от дел. В прошлом году она приглядела там чудный дом, а теперь он выставлен на продажу. Китти хочет, чтобы я поехала вместе с ней посмотреть его.
— И ты поедешь?
— Ну конечно. — Белла ласково приложила облаченную в перчатку руку к моей щеке. — Ты же не возражаешь, дорогой? Скажи, что не возражаешь, — ведь меня не будет всего день-другой.
Я сказал, что нисколько не возражаю, хотя страшно расстроился при одной мысли, что лишусь утешительного общества милой девушки в столь сложное для меня время. Разумеется, как раз этого мне не следовало говорить — мое притворное безразличие явно задело Беллу, ибо она тотчас отняла ладонь от моей щеки и сурово взглянула на меня.
— В таком случае, — холодно произнесла она, — я вполне могу задержаться в Дьеппе подольше, как того желает Китти. Уверена, там найдется уйма джентльменов, которые будут рады развлечь меня.
Странное дело, но прежде меня никогда не волновало, что ремесло обязывает Беллу, скажем так, к теплому общению с другими мужчинами; я ничего не имел против того, что она оказывает определенные услуги избранному кругу джентльменов, посещающих заведение Китти Дейли. Но такое мое покладистое отношение, я знал, уже начинало немного раздражать ее, и время от времени она пыталась зажечь во мне искру ревности, каковое чувство дамы зачастую трактуют как форму лести. Она и сейчас явно пыталась сделать то же самое, но сегодня, взвинченный недавними событиями, я вдруг действительно возревновал к другим мужчинам, имеющим доступ к этому восхитительному телу. Однако в своем смятении мыслей я неожиданно для себя сказал совсем не то, что следовало, — причем оскорбительно беспечным тоном:
— Ты вольна в своих поступках. Я тебе не указ.
— Ну и прекрасно! — выпалила Белла. — Пожалуй, я и вправду развлекусь в свое удовольствие.
С этими словами она подобрала юбки и сердито зашагала прочь.
Такого я никак не мог допустить, ибо страшно переживал, когда Белла расстраивалась и злилась. Я окликнул девушку.
Она остановилась и повернулась ко мне. Щеки у нее пылали, и я видел, что она глубоко обижена.
Я вовсе не чудовище. Я мог убить незнакомого человека, но совершенно не мог видеть Беллу несчастной, хотя и обращался с ней хуже, чем она заслуживала. А потому я заключил ее в объятья — уже смеркалось, и мы находились одни на аллее, ведущей к выходу из парка, — и нежно поцеловал.
— Ах, Эдди, — проговорила она со слезами на глазах, — я тебе больше не нравлюсь?
— Что за вопрос? — воскликнул я. — Конечно нравишься. Сильнее… сильнее, чем могу выразить.
— Правда?
— Правда, — заверил я.
А потом сказал, что сам себя ненавижу за то, что обидел ее, и на самом деле, конечно же, буду скучать и считать часы до ее возвращения. Я говорил чистую правду, но в ответ раздался укоризненный смешок.
— Ну полно, полно, — промолвила Белла с напускной строгостью. — Не вдаряйтесь в поэзию, сэр. Будет вполне достаточно вспоминать меня по несколько раз на дню.
Мы еще раз поцеловались, но, когда Белла отстранилась от меня, вид у нее снова был серьезный.
— В чем дело, Белла? — спросил я. — Тебя что-то беспокоит?
— Да в общем нет, — после минутного колебания ответила она.
— Ты не…
— Нет-нет, вовсе нет! — Она пошарила в кармане. — Я получила вот это. Вчера утром, после твоего ухода. — Она вручила мне сложенный листок бумаги. — Ну ладно, мне пора. Китти ждет. Надеюсь, ты зайдешь, когда мы вернемся.
Я смотрел Белле вслед, пока она не скрылась за поворотом, и только потом развернул листок.
Это оказалась короткая записка, написанная аккуратным мелким почерком.
[19]
Записка была подписана «Veritas» и адресована просто «мисс Галлини» — без указания адреса, каковое обстоятельство наводило на мысль, что она была доставлена нарочным.
Ну и дела! Признаться, я на миг опешил. Я перечитал записку и, поскольку уже почти стемнело, решил вернуться прямиком на Темпл-стрит и хорошенько над всем поразмыслить.
Безусловно, нервы у меня пошаливали: когда я проходил мимо Диорамы на Парк-сквер, мне почудилось, будто кто-то легко похлопал меня по плечу. Но я никого не увидел, когда обернулся. На улице не было ни души, если не считать единственной кареты, медленно катившей к парку в густеющих сумерках. Нет, так не годится. Решительно стиснув трость, я зашагал дальше.
Воротившись домой, я зажег лампу и разложил записку на столе.
Почерк казался смутно знакомым, вызывал в уме бледную тень какого-то воспоминания, но мне при всем старании не удавалось извлечь из глубин подсознания связанные с ним ассоциации.
Я внимательно рассмотрел листок бумаги под лупой, поднес ближе к свету, даже понюхал. Потом я изучил каждую букву, поразмышлял над выбором и порядком слов, задался вопросом, почему имя Эдвард Глэпторн подчеркнуто. Я тщательно исследовал завитушки подписи и попытался сообразить, чем объясняется выбор псевдонима Veritas. Сейчас, когда пишу эти строки, я удивляюсь тогдашней своей тупости, своей неспособности тотчас разрешить загадку. Несомненно, деяние, недавно совершенное мной в Каин-Корте, привело в смятение мои мысли и притупило от природы острый, проницательный ум. В те мрачные осенние недели, потрясенный ужаснейшим из предательств, мучимый неуклонно возрастающим страхом за свою жизнь, я уже находился во власти безумия и не видел того, что было у меня прямо перед глазами и о чем в свое время я вам поведаю. Как следствие, я провел час с лишним, отчаянно пытаясь — и с каждой минутой все яснее сознавая безнадежность своих стараний — заставить записку выдать свой секрет, но потерпел поражение. Во всех отношениях, кроме одного: я знал без тени сомнения, что записка, хотя и адресованная Белле, предназначалась мне. Как выяснится впоследствии, я не ошибался.
Кто? Кому все известно? Хотя я никогда прежде не убивал, я привык жить на темной стороне мира. Моя работа, как я позже расскажу вам, приучила меня к насилию и опасности, и я во всех тонкостях постиг шпионское ремесло. Поэтому я принял все меры предосторожности, применил все свои навыки, дабы удостовериться, что мы с моей жертвой зашли в Каин-Корт никем не замеченные. Однако теперь представлялось очевидным, что я допустил невнимательность. Кто-то следовал за нами. Кто-то видел нас.
Я нервно расхаживал по комнате, стуча себя по лбу костяшками пальцев, пытаясь вспомнить каждую секунду тех роковых минут.
Я помнил, что оглянулся на вход в переулок сразу после того, как нанес смертельный удар, а потом еще раз, когда бросил нож сквозь канализационную решетку. Но я не находил в памяти ни единого признака, указывавшего на присутствие свидетеля. Если не считать… Да, еле слышный звук, хотя ни намека на движение. Я тогда подумал — крыса. Но может, кто-то наблюдал за мной и моей жертвой, притаившись в густой тени у стены?
Эта мысль моментально завладела умом и породила следующий вопрос. Каким образом предполагаемый очевидец установил мою личность? Напрашивался ответ, что он уже знал меня. Вероятно, он не первый день вел слежку за мной и позавчера вечером ходил за мной по пятам, а потом проследил до Блайт-Лодж. Но почему он, располагая такими сведениями, до сих пор не выдал меня властям? Почему прислал Белле странную записку?
Я видел лишь одно объяснение: шантаж. Придя к такому выводу, я испытал своего рода облегчение. Я знал, как действовать в подобных ситуациях. Мне нужно лишь быстро взять преимущество над своим преследователем. Тут-то он и попадется. Но я слабо представлял, как получить необходимое преимущество, и до сих пор не понимал, почему шантажист дал о себе знать сначала Белле. Возможно, он просто хочет немного помучить меня, прежде чем нанести решающий удар.
Он — а это наверняка мужчина, причем образованный — весьма умен. Это я готов признать. Записка составлена с тонким расчетом. Для Беллы, ничего не знающей о происшествии в Каин-Корте, в ней содержатся темные намеки, способные встревожить любую женщину, даже даму полусвета: «Он не тот, кем кажется…» Все неясное и неопределенное сразу вызывает подозрение у женщин, и их воображение вскоре начинает превращать намеки и предположения в несомненные факты. Что измыслит фантазия Беллы, взбудораженная этими туманными, но зловещими намеками? Ничего говорящего в мою пользу, разумеется, и много такого, что лишит девушку покоя. Но я видел в записке нечто другое: угрозу сообщить Белле о моем деянии, если я не пойду на соглашение. Очень умно: послание призвано ввергнуть в смятение нас обоих и, посеяв сомнение и тревогу в душе невинной Беллы, причинить мне двойную муку.
Я вернулся к столу и снова взял записку. На сей раз я поднес листок к самой лампе и тщательно обследовал под лупой дюйм за дюймом, лихорадочно ища хоть какое-нибудь указание на личность отправителя, способное вывести меня на его след. Я уже был готов раздраженно сдаться, когда вдруг заметил ряд крохотных проколов на бумаге, сразу под подписью.
При ближайшем рассмотрении я увидел, что проколы расположены обособленными группами. Мне не потребовалось много времени, чтобы распознать здесь простейший шифр: каждая группа проколов означала цифру, а она в свою очередь означала букву. Я без труда расшифровал послание: иез/vii/vi. Достав с полки Библию, я быстро нашел указанный стих из Иезекииля: «Конец пришел, пришел конец, подстерегает тебя; вот дошла, дошла напасть».[20]
Итак, на моем пути возникла серьезная помеха, которой я не мог предвидеть, но на устранение которой мне теперь придется потратить часть сил. Насколько я понимал, отправитель записки хотел, чтобы я обратил особое внимание на слово «подстерегает». В настоящее время я не мог сделать ничего, чтобы рассеять страхи, возбужденные запиской в душе Беллы. Но я не сомневался, что вскоре получу следующее послание, и надеялся, что оно даст мне возможность перейти в наступление на шантажиста.
С полчаса я сидел у камина, попыхивая сигарой, а потом лег спать в состоянии подавленного беспокойства. Перед моим умственным взором проплывали разные образы: предсмертная улыбка Лукаса Трендла; слоны в Зоологическом саду; Белла, смеющаяся в лучах осеннего солнца; карета, катящая по пустынной улице.
Когда я наконец заснул, мне привиделся сон, по сей день преследующий меня.
Я иду по невообразимо огромному подземному залу, эхо моих шагов теряется в бескрайнем мраке, что сгущается по обеим сторонам от прохода или нефа, ограниченного рядами исполинских каменных колонн. Свеча в моей руке горит ровным пламенем, освещая открытое пространство между колоннами, границы которого неразличимы во тьме.
Я сворачиваю туда и долго иду, почти физически ощущая гнетущую пустоту, окружающую меня со всех сторон. Потом я останавливаюсь, и гулкое эхо моих шагов замирает вдали зловещим диминуэндо. За пределами круга света от свечи простирается без конца и края кромешная тьма. Внезапно я понимаю, что я здесь не один, и в душу медленно вползает удушливый страх. Я явственно чувствую чье-то пугающее незримое присутствие. Вокруг царит мертвая тишина; я не слышал никаких шагов, помимо собственных, но все же знаю, что опасность совсем рядом. Потом, к своему неописуемому ужасу, я чувствую легкое прикосновение к плечу, теплое дыхание на щеке и слышу слабый шипящий звук. Кто-то стоящий у меня за спиной задувает свечное пламя. Я роняю погасшую свечу и падаю, исполненный отчаяния и отвращения.
Три или четыре раза я просыпался от этого кошмара — с бешено стучащим сердцем, обливаясь холодным потом, терзая пальцами сбитые простыни. Наконец, едва начало светать, я встал с постели, с пересохшими губами и дикой головной болью. Я увидел его сразу, как только вышел в гостиную: прямоугольник белой бумаги, подсунутый под дверь, пока я спал.
Это оказалась карточка с траурной рамкой, написанная тем же почерком, что и послание, полученное Беллой. Она подтвердила все мои опасения.
[21]
Цитата из погребальной молитвы поначалу показалась просто уместной, но по дальнейшем размышлении она вызвала у меня воспоминания о другом времени и месте — в памяти всплыло лицо, уже подернутое мраком забвения, обитель скорби, дождь и торжественно-печальная музыка. Это озадачило и встревожило меня, хотя я не понимал почему. Потом я решил, что придаю значение вещам ничего не значащим, и отложил открытку в сторону.
Семь дней. У меня оставалось время, чтобы подготовиться. Дальнейших посланий я не ожидал: несомненно, следующий свой ход шантажист сделает в день похорон — вероятно, представ передо мной собственной персоной. А если он не пожелает предстать собственной персоной, то для достижения своей цели всяко будет вынужден хоть немного раскрыться в очередном послании — тогда, возможно, я и получу необходимое преимущество над ним. Пока же я положил выбросить из головы всю эту историю. У меня имелись другие неотложные дела. Ибо близился час расплаты с моим врагом, Фебом Даунтом.
Вечером 2 ноября 1854 года, когда Белла вернулась из Дьеппа, я повел ее поужинать в гостиницу «Кларендон».[23] Миссис Ди пришла в восторг от дома, который они смотрели, и осталась во Франции, чтобы заняться оформлением бумаг для покупки.
— Она хочет перебраться туда при первой же возможности, — сказала Белла. — А это означает, что мои собственные обстоятельства переменятся раньше, чем мы ожидали.
Она изо всех сил старалась держаться непринужденно, но я видел, что это дается ей с трудом. Наконец она перестала притворяться.
— Ты прочитал записку?
Я кивнул.
— Что она означает, Эдди? Ты наверняка знаешь правду.
— Какую еще правду? — сердито воскликнул я. — Правду о лжи? Правду о туманной и беспочвенной клевете? Здесь нет никакой правды — никакой, уверяю тебя.
— Но кто прислал мне ее?
— Кто-то, кто желает мне зла по непонятной причине; кто-то, кто держит обиду на меня — или на тебя…
Белла опешила.
— На меня? О чем ты говоришь?
— Подумай хорошенько, любимая: нет ли у кого-нибудь из членов «Академии» причины мстить тебе? Может, кто-нибудь получил визит от мистера Брайтуэйта из-за тебя? — спросил я, хотя знал наверное, что история с запиской не имеет ни малейшего отношения к «Академии».
— Да нет. — Белла на мгновение задумалась. — Сэр Мередит Гор — ты его помнишь? — был недавно исключен, но на него жаловалась не одна я. В настоящее время он путешествует по Европе и еще не скоро вернется, так что я думаю, он здесь ни при чем. Кроме того, какую пользу он может извлечь из этого? И разве ты знаком с ним?
Мне пришлось признать, что все мое знакомство с упомянутым господином сводилось к одной случайной встрече с ним на лестнице в Блайт-Лодж однажды вечером; но, упорствуя в своем стремлении направить Беллу по ложному следу, я заявил, что и без личного знакомства со мной он вполне мог измыслить какую-нибудь клевету на меня, чтобы отомстить ей за свое изгнание.
— Нет, нет. — Белла энергично потрясла головой. — Это слишком неправдоподобно… попросту невозможно. Нет, сэр Мередит здесь явно ни при чем.
Она умолкла, когда подошел официант с шампанским.
— Ты говоришь, что туманные обвинения против тебя беспочвенны, — продолжала девушка, вертя бокал за ножку. — Но могу ли я быть уверена? В конце концов, должна же быть причина, почему мне прислали записку. Я знаю, что твой отец умер еще до твоего рождения, а твоя мать, которую ты, по твоим словам, нежно любил, была писательницей; и ты часто рассказывал мне о годах своей жизни, проведенных за границей. Но в твоем прошлом есть вещи — вероятно, важные, — которые ты умышленно от меня скрываешь и к которым, возможно, отсылает записка. Коли так — прошу тебя, расскажи мне все сейчас.
— Я думал, тебе довольно любить меня таким, какой я есть здесь и сейчас, — угрюмо промолвил я.
— Обстоятельства изменились, — ответила Белла, откидываясь на спинку кресла. — Когда Китти переберется в Дьепп, я займу ее место в «Академии» и таким образом получу возможность прекратить общение со своими джентльменами. — Она устремила на меня пристальный взгляд. — Во вновь сложившихся обстоятельствах, Эдди, мне важно знать все о человеке, которого я люблю.
Она впервые открыто призналась в своих чувствах ко мне, впервые произнесла слово «люблю». Я видел, что она ждет от меня ответного признания. Но как я мог сказать Белле то, что она хотела услышать, когда мое сердце по-прежнему безумно страдало по другой женщине, теперь навсегда для меня потерянной.
— Так тебе нечего сказать? — спросила Белла.
— Только одно: ты мой лучший друг на свете, как я часто говорил, и мне больно видеть тебя расстроенной.
— Значит, ты любишь меня всего лишь как друга?
— Всего лишь как друга? Разве этого не достаточно?
— Ну ладно, раз ты пускаешься в философию, значит, я получила ответ на свой вопрос.
Я взял ее руку.
— Белла, милая, прости меня. Если тебе угодно называть мои чувства к тебе любовью, я не возражаю. Это меня более чем устроит. Сам же я предан тебе как самому лучшему, самому дорогому другу, какого только может иметь мужчина. Если это любовь, значит, я люблю тебя. Если ощущение покоя и безопасности, неизменно владеющее мной в твоем присутствии, — это любовь — значит, я люблю тебя. Если сознание, что я безмерно счастлив, когда ты берешь в ладони мое лицо и целуешь меня, — это любовь — значит, я люблю тебя. Если… — И я продолжал заговаривать Белле зубы, покуда не выдохся.
Потом я улыбнулся — в высшей степени обаятельно, как мне хотелось верить — и был вознагражден за старания слабой улыбкой, тронувшей уголки ее губ.
— В таком случае, мистер Эдвард Глэпторн, я удовольствуюсь — до поры до времени — вашими многочисленными изобретательными определениями любви. — Она отняла у меня руку. — Но ради нашего прошлого и ради нашего возможного будущего ты должен рассеять все мои тревоги — раз и навсегда. Эта записка…
— Там все ложь. — Я твердо посмотрел в глаза девушке. — Наглая ложь, измышленная человеком, который желает мне — нам — зла по какой-то причине, пока неизвестной нам. Но мы возьмем верх над нашими врагами, милая Белла. Обещаю: ты узнаешь обо мне все — и тогда они утратят власть над нами. Тогда мы будем в безопасности.
Ах, если бы так! Белла, как я искренне утверждал, была самым лучшим моим другом; и допускаю, я питал к ней чувство сродни любви. Но я хотел уберечь девушку от душевного потрясения, а возможно даже, от серьезной опасности, а потому никак не мог рассказать ей, что совсем недавно убил одного человека, готовясь к убийству второго, или что я не тот, за кого себя выдаю, и что сердце мое навек принадлежит другой женщине. Но она вправе узнать обо мне больше, чтобы успокоиться до времени, когда я разоблачу шантажиста и навсегда отведу от нас угрозу. А что потом? Когда я наконец одолею своего врага и отомщу за несправедливость, мне причиненную, сможет ли Белла, пусть и милая моему сердцу, заменить мне то, что я потерял?
Гостиница «Кларендон» относилась к разряду респектабельных, и у нас не было багажа, но здешний управляющий состоял в давнем знакомстве со мной и благоразумно предоставил нам комнату.
Мы засиделись далеко за полночь. Вот вкратце история, поведанная мной Белле.
Моя матушка происходила из семьи потомственных западноанглийских фермеров, Моров из Черч-Лэнгтона. Ее дядя, мистер Байам Мор, служил управляющим имением сэра Роберта Фэйрмайла из Лэнгтон-Корта близ Тоунтона. Единственная дочь последнего, Лаура, была одних лет с моей матерью. Девочки росли вместе и крепко сдружились; их дружба не прервалась, когда Лаура вышла замуж и переехала в Центральную Англию.
Примерно через месяц моя мать тоже вышла замуж, хотя она сделала далеко не столь блестящую партию, как подруга. Лаура Фэйрмайл стала леди Тансор из Эвенвуда в Нортгемптоншире, хозяйкой одного из очаровательнейших поместных домов в Англии и фамильного гнезда знаменитого древнего рода. Моя матушка стала женой беспутного гусарского офицера на половинном жалованье.
Мой отец — иначе как Капитаном его никто не называл — неприметно служил в 11-м легком драгунском полку, знаменитом «Отборном», который впоследствии прославился как 11-й гусарский полк принца Альберта под командованием лорда Кардигана, хотя Капитан умер задолго до бессмертного подвига гусар в Крымской войне. После ранения, полученного на Пиренейском полуострове, он вышел из полка и был переведен на половинное жалованье, но посвятил свой досуг единственно утолению давней тяги к спиртному, каковому занятию увлеченно предавался в ущерб всем прочим. Он проводил мало времени с женой, не умел толком взяться ни за какое дело и, когда не пьянствовал со своими приятелями в трактире «Колокол и книга» в Черч-Лэнгтоне, разъезжал по старым полковым товарищам, предаваясь буйным кутежам, какими обычно сопровождаются подобные встречи. Рождение дочери, похоже, не побудило Капитана изменить привычный образ жизни, и вечером в день безвременной смерти малютки, не прожившей и недели, он уже сидел на обычном своем месте в «Колоколе и книге».
Вскоре после этого моя мать и Капитан, по настоянию последнего, перебрались из Черч-Лэнгтона в Сэндчерч, графство Дорсет, где жили родичи Капитана. Перемена места никак не сказалась на его поведении; он просто сменил «Колокол и книгу» в Черч-Лэнгтоне на «Голову короля» в Сэндчерче. Надеюсь, рассказанного мною достаточно, чтобы дать представление об отвратительном характере Капитана, полностью пренебрегавшего своими обязанностями мужа и отца.
Летом 1819 года моя матушка поехала вместе со своей подругой Лаурой Тансор во Францию, где провела несколько месяцев. Я родился там в марте следующего года, в бретонском городе Ренн. Через несколько недель после моего рождения подруги перебрались в Динан, где сняли жилье рядом с Тур-де-л’Орлож. Потом леди Тансор отбыла в Париж, а моя матушка задержалась в Динане еще на несколько дней. Она уже собиралась выехать в Сент-Мало, когда получила ужасное известие из Англии.
Одной непроглядно-темной ночью, в пьяном образе возвращаясь из «Головы короля», Капитан сбился с дороги, оступился и упал с обрыва всего в дюжине ярдах от своей двери. Том Грексби, школьный учитель, нашел его наутро со сломанной шеей.
Похоже, Капитана вполне устраивало, что жена укатила во Францию с подругой. Он ничего не имел против того, чтобы пожить в одиночестве, не обременяя себя даже теми немногими семейными обязанностями, исполнения которых требовала от него жена. И так он умер, жалкая посредственность.
Одним июньским вечером в 1820 году мать привезла меня, завернутого в клетчатый плед, в наш маленький белый домик на скале, к которому ведет длинная пыльная дорога от церкви. Разумеется, все друзья и соседи в Сэндчерче искренне жалели ее. Ну надо же, остаться вдовой с младенцем-сироткой на руках! Все в деревне сочувственно качали головами, не в силах поверить, что бедняжку постигло такое двойное несчастье. Матушка приняла всеобщее сострадание с глубокой благодарностью, ибо смерть Капитана, сколь бы плохим мужем он ни был, стала для нее тяжелым ударом.
Все это я узнал много позже, после матушкиной кончины. А сейчас я перейду к собственным воспоминаниям о своем детстве в Сэндчерче.
Мы жили тихой мирной жизнью — моя матушка, я, Бет и Биллик, старый морской волк в отставке, который колол дрова, ухаживал за садом и правил двуколкой. Наш дом стоял фасадом на юг, из окон открывался вид на торфяное болото, простиравшееся до самого Пролива, и из раннего детства мне ярче всего запомнились шум ветра и рокот волн, убаюкивавшие меня, когда я лежал в колыбели под яблоней в саду или в своей спаленке с маленьким круглым оконцем, выходившим на веранду.
В гости к нам мало кто наведывался. Два-три раза в год приезжал из Сомерсета мистер Байам Мор, мамин дядюшка. Я также отчетливо помню бледную даму с печальными глазами, некую мисс Лэмб — она сидела в гостиной, тихо беседуя с матушкой, пока я играл на ковре у камина, и время от времени гладила меня по волосам или легко проводила пальцами по щеке с невыразимой нежностью. Это воспоминание по сей день не померкло во мне.
В пору моего раннего детства матушка страдала тяжелой меланхолией, вызванной, как я узнал много позже, смертью ее лучшей подруги Лауры, леди Тансор, чье имя стало мне известно только после матушкиной кончины. Ее светлость (как я узнал впоследствии) оказывала моей матери скромную материальную поддержку деньгами из своих средств и разного рода подарками. Но после смерти подруги матушка лишилась такого вспомоществования и для нее настали трудные времена, ибо ничтожное наследство, оставленное Капитаном, уже давно иссякло. Однако она твердо решила сделать все возможное, чтобы обеспечить наше с ней существование в сэндчерчском доме.
Вот так и получилось, что однажды в контору издателя мистера Колберна на Нью-Берлингтон-стрит доставили пакет в оберточной бумаге, где содержалась рукопись под названием «Эдит, или Последняя из рода Фицаланов», первое литературное произведение некой дамы, живущей на побережье Дорсета. В сопроводительном письме она свидетельствовала мистеру Колберну свое нижайшее почтение и просила высказать профессиональное мнение о романе.
Мистер Колберн ответил вежливой двухстраничной рецензией с указанием на достоинства и недостатки сочинения и в заключение сообщил, что будет рад договориться о публикации при условии, если автор согласен покрыть часть издательских расходов. Моя матушка приняла предложение и вложила в дело все деньги, какие могла позволить себе потратить, но рискованное предприятие увенчалось успехом, и мистер Колберн на радость быстро обратился к ней с просьбой написать следующий роман и издать у него на много выгоднейших условиях.
Так началась литературная карьера моей матушки, продолжавшаяся без перерыва свыше десяти лет, до самой ее смерти. Хотя доходы от публикаций обеспечивали нам безбедное существование, писательский труд требовал от нее неимоверного напряжения сил и пагубно сказывался на здоровье, что с течением времени становилось все очевиднее мне, изо дня в день, с утра до вечера видевшему хрупкую сгорбленную фигуру матушки за массивным письменным столом. Порой, когда я заходил в комнату, она даже не поднимала на меня взгляда, но ласково спрашивала, продолжая строчить пером: «Что тебе, Эдди? Быстренько скажи маме, милый». Я сообщал о своих надобностях, а она отсылала меня со всеми вопросами и просьбами к Бет — и я возвращался к делам своего мира, оставляя матушку исписывать страницу за страницей в ее мире.
Лет в шесть меня вверили педагогическим заботам Томаса Грексби. Маленькая школа Тома состояла из него самого, упитанного мальчика с бессмысленным лицом по имени Купер, неспособного усвоить даже самые элементарные знания, и меня. Обычно господин Купер садился выполнять простейшие учебные задания и проводил по несколько часов кряду в состоянии крайнего умственного напряжения, с высунутым от усердия языком, а мы с Томом читали и разговаривали. Я делал быстрые успехи, ибо Том был замечательным учителем, а я отличался неуемной тягой к знаниям.
Под наставничеством Тома я скоро обучился чтению, письму и счету, и он поощрял меня продолжать строительство на заложенном прочном фундаменте сообразно с моими наклонностями. Каждый предмет и каждая тема из каждого предмета, с которыми он меня знакомил, пробуждали во мне страстное желание узнать больше. Таким образом в моем уме начала накапливаться в огромных количествах плохо усвоенная информация по самым разным темам — от законов Архимеда до даты сотворения мира, вычисленной архиепископом Ашером.[24]
Однако мало-помалу Том принялся дисциплинировать мой пытливый, но разбросанный ум. Я взялся за основательное изучение греческого и латыни, всемирной истории и европейской литературы. Том был также страстным библиофилом, хотя его попыткам собрать библиотеку ценных изданий сильно препятствовала ограниченность в средствах. Тем не менее он обладал обширными познаниями и тонким вкусом в области книговедения, и именно от него я узнал об инкунабулах и колофонах, переплетах и узорном тиснении, изданиях и выпусках — и разных прочих вещах, милых сердцу ученого-библиографа.
Так все продолжалось, пока мне не стукнуло двенадцать. А потом в моей жизни произошла крутая перемена.
В день своего двенадцатилетия, в марте 1832 года, я спустился к завтраку и увидел, что матушка сидит в гостиной за своим рабочим столом с деревянной шкатулкой в руках.
— С днем рождения, Эдди. — Она улыбнулась. — Подойди и поцелуй меня.
Я подчинился с великой охотой, поскольку в последние дни почти не видел матушку, спешно дописывавшую очередное сочинение для мистера Колберна, от раза к разу ужесточавшего сроки предоставления рукописи.
— Это тебе, Эдди, — тихо промолвила она, протягивая мне шкатулку.
Шкатулка — глубокая, размером примерно четыре на пять дюймов, с откидной крышкой — была изготовлена из темного дерева ценных пород и отделана полосой из дерева посветлее, опоясывавшей корпус в дюйме от основания. На одной из высоких скошенных граней крышки имелась инкрустация в виде герба. По бокам крепились маленькие медные ручки, а переднюю стенку украшало изображение гербового щита. Эта шкатулка несколько лет стояла у меня на каминной полке в комнатах на Темпл-стрит.
— Открой, — ласково велела матушка.
Внутри лежали два мягких кожаных кошелька, набитых золотыми монетами. Я высыпал монеты на стол и насчитал двести соверенов.[25]
Разумеется, я не мог понять, откуда вдруг на нас свалилось такое богатство, — ведь исхудалое лицо бедной матушки красноречиво свидетельствовало, что она вынуждена трудиться не разгибая спины, без отдыха и всякой надежды на отдых, чтобы наша маленькая семья не знала нужды.
— Откуда у нас столько денег, мамочка? — изумленно спросил я. — Это твои?
— Нет, милый, твои, — ответила она. — И ты вправе распоряжаться ими по своему усмотрению. Подарок от давней и близкой подруги, которая очень любила тебя, но никогда больше тебя не увидит. Она просила передать тебе это, чтобы ты знал, что мысленно она всегда с тобой.
Единственной матушкиной подругой, мне известной, была печальноокая мисс Лэмб, и потому последующие несколько лет я пребывал в полной уверенности — а матушка меня не разубеждала, — будто мисс Лэмб и есть моя благодетельница. Пусть источник нежданного богатства и оставался для меня не вполне ясным, но увесистая пригоршня монет в моих ладонях возымела сильнейшее действие: я тотчас сообразил, что такие деньги позволят мне освободить матушку от непосильного литературного труда. Но она отказалась даже говорить об этом, причем таким резким, чуть ли не оскорбленным тоном, какого я никогда прежде не слышал. После долгих обсуждений мы порешили передать деньги — за изъятием пятидесяти соверенов, которые матушка по моему упорному настоянию все-таки согласилась взять, — в полное распоряжение дядюшки Мора: он выгодно вложит капитал, чтобы изрядно приумножить к моему совершеннолетию.
— И еще одно, Эдди, — сказала матушка.
Мне предстояло отправиться в школу — в настоящую школу, далеко от Сэндчерча. Все та же близкая матушкина подруга, столь сильно меня любившая, пожелала, чтобы по достижении двенадцати лет я поступил стипендиатом в Итонский колледж, и приняла все необходимые меры для этого. И вот срок настал. Когда лето закончится и с каштана у ворот облетят листья, я стану учеником Королевского колледжа Девы Марии Итонской, основанного самым благочестивым и богоустремленным английским монархом, Генрихом IV. Поначалу я не знал, почесть мне столь крутую перемену в жизни за благо или же за зло, но Том Грексби быстро вразумил меня. Ничего лучшего и желать нельзя, заявил старик, и он, как никто другой, знает, что итонское образование сослужит мне бесценную службу.
— Крепко держись знаний, приобретенных с моей помощью, Нед, — напутствовал меня Том, — и двигайся вперед, к новым высотам. Твоя жизнь, подлинная твоя жизнь, не здесь, — он указал на свою грудь и на сердце, что в ней билось, — а здесь, — он указал на голову. — Вот твое царство, и ты в полном праве обогащать и расширять его по своему усмотрению, хоть до самых пределов земли.
Экзамены, состоявшиеся в июле, я выдержал без всякого труда, и вскоре пришло письмо с приятным уведомлением, что я числюсь первым в списке поступивших. До конца лета мы с Томом проводили много времени за совместным чтением и увлеченными беседами на излюбленные наши предметы в ходе долгих прогулок по прибрежным утесам. Потом наступил день отъезда. Биллик подогнал двуколку к передним воротам, погрузил мои кофры, и я забрался к нему на кучерское сиденье. Том пришел из деревни проводить меня и на прощанье вручил подарок: превосходное издание «Saducismus Triumphatus» Гленвилла.[26] Я с недоверчивым восторгом уставился на книгу, прочитать которую страстно мечтал с тех самых пор, когда Том заставил меня задуматься над сентенцией, произнесенной Гамлетом в разговоре с Горацио после появления призрака: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».[27]
— Скромное дополнение к твоей философской библиотечке, — с улыбкой сказал старик. — Только матушке не говори — а то еще подумает, будто я развращаю твой юный ум. И приготовься ответить на мои вопросы по Гленвиллу, когда вернешься.
С этими словами он крепко пожал мне руку, чего еще никто никогда не делал прежде. Меня глубоко потрясло, что отныне я не малый ребенок, а полноправный взрослый мужчина.
Все было готово. Мы стали ждать, когда матушка выйдет из дома. Ярко светило солнце, задувал свежий ветерок. Она появилась на пороге с каким-то предметом в руках — через несколько секунд я опознал в нем шкатулку из-под соверенов, подаренных матушкиной подругой.
— Вот, возьми это, Эдди, в память о милой даме, по чьей милости ты сможешь получить образование. Я знаю, ты не подведешь ее: будешь прилежно учиться и станешь великим ученым. Ты напишешь мне при первой же возможности, правда ведь? И не забывай, что ты у мамы самый любимый-прелюбимый.
Потом она взяла мою руку, но не пожала, как Том, а поднесла к губам и поцеловала.
Я рассказал Белле и о годах учебы в Итоне, но поскольку читателю моей исповеди необходимо знать поподробнее о ряде событий моей школьной поры — в частности, об обстоятельствах моего отъезда из колледжа, — я предполагаю остановиться на них, а равно на истории своей жизни в последующие годы, в более подходящем месте повествования.
Белла слушала внимательно, время от времени вставала и подходила к окну. Когда я закончил, она с минуту сидела в задумчивом молчании.
— Ты ничего не рассказал о нынешней своей работе, — внезапно промолвила она. — Возможно, разгадка кроется именно там. Признаться, я так и не уяснила толком, в чем состоят твои обязанности у Тредголдов.
— Я же говорил: я выполняю разные частные поручения старшего компаньона.
— Извини меня, Эдди, но такой ответ кажется мне несколько уклончивым.
— Дорогая, ты же должна понимать: по соображениям профессиональной конфиденциальности я не вправе рассказать тебе больше. Но уверяю тебя, это весьма уважаемая фирма, и мои обязанности там — сугубо консультативного свойства — не имеют ни малейшего отношения к нашему делу.
— Но почему ты так уверен?
Своей настойчивостью она предоставила мне удобный случай, который я давно искал. Я встал и принялся расхаживать взад-вперед, словно поглощенный вновь возникшей мыслью.
— А ведь возможно, ты и права, — проговорил я наконец. — До сих пор я не рассматривал вероятность, что обзавелся недоброжелателем через свою работу.
Я продолжал мерить шагами комнату, покуда Белла не подошла ко мне, встревоженная не на шутку.
— В чем дело, Эдди? У тебя такой странный вид.
Она умоляюще сжала мою руку.
Заставляя милую девушку страдать, я поступал жестоко; но за невозможностью открыть правду у меня не оставалось иного выбора, как позволить ей считать, будто записка неким образом связана с моей работой. А посему я прибег к откровенной лжи.
— Есть один человек, — после долгой паузы произнес я. — Один наш клиент. Он винит меня в проигрыше своего судебного дела, которое вела наша фирма.
— По-твоему, это он написал записку?
— Не исключено.
— Но зачем? И вообще — почему он прислал записку мне? И почему в ней говорится, что ты не тот, кем кажешься?
Я сказал, что подозреваемый мной человек богат и влиятелен, но пользуется дурной репутацией; возможно, он написал записку с единственным умыслом посеять раздор между нами и таким образом поквитаться со мной за проигрыш своего дела, произошедший, как он полагает, по моей вине. Белла ненадолго задумалась, потом покачала головой.
— Но ведь она предназначалась мне! Откуда, собственно, он узнал, кто я такая и где живу?
— Может, он приставил кого-нибудь следить за мной, — предположил я.
Белла тихонько ахнула и на миг оцепенела.
— Так, значит, мне грозит опасность?
Я сказал, что это крайне маловероятно, но все же настоятельно попросил ее в ближайшее время не выходить из дома без сопровождения мистера Брайтуэйта.
Мы проговорили далеко за полночь. Я обещал Белле, что доберусь до правды и, коли мои подозрения подтвердятся, привлеку пакостника к суду, и снова и снова заверял, что записка лжива до последнего слова. Однако она по-прежнему обнаруживала все признаки волнения, и представлялось очевидным: моя неуклюжая выдумка лишь усугубила положение вещей. Мы около часа пролежали на кровати в полной одежде, а перед самым рассветом Белла попросила отвести ее обратно в Сент-Джонс-Вуд.
Мы тихонько выскользнули из боковой двери «Кларендона» в горьковатый желтый туман и молча зашагали по пустынным улицам, погруженные каждый в свои мысли.
У порога Блайт-Лодж я спросил, можно ли мне зайти в воскресенье.
— Как хочешь, — бесцветным голосом обронила Белла, вынимая из ридикюля ключ и отмыкая дверь.
Она не поцеловала меня на прощание.
Я вернулся на Темпл-стрит, но все никак не мог успокоиться. Сна не было ни в одном глазу, а читать не хотелось, да и вообще ничего не хотелось. Я даже не мог заставить себя взять с полки потрепанный томик донновских проповедей, обычно освежавший и бодривший меня не хуже ушата ледяной воды. Я просто сидел, погруженный в мрачные раздумья, перед холодным камином.
Я глубоко сожалел, что солгал Белле, но обман давно стал моим постоянным спутником. На самом деле я уже предал ее и продолжал предавать в сердце своем. Я жил ради другой, тосковал по другой, жаждал обладать другой, хотя теперь она была безвозвратно потеряна для меня. Как же я мог открыть Белле правду? Мне оставалось только лгать. Выбирая меньшее из зол.
Пронизанный бледным светом лестничного фонаря этажом ниже, желтый туман пластался по оконным стеклам, истекал влагой. Уныние неумолимо проникало в душу, точно острый нож. Все глубже, все больнее язвило оно. Я знал, чем и где это закончится. Как всегда, я отчаянно сопротивлялся, но безуспешно. Кровь глухо застучала в висках, муки мои стали нестерпимыми, и потому я, покорившись своим бесам, снова набросил пальто и сбежал вниз по лестнице. Бессонная утроба Великого Левиафана манила меня.
Я нашел ее там, где и рассчитывал, — где их обычно находят на исходе ночи, когда они возвращаются домой из Уэст-Энда.
Я нагнал ее на углу Маунт-стрит. Несколько слов — и сделка заключена.
Несмотря на поздний час, домовладелица, старая еврейка, открыла дверь на стук девушки и провожала нас подозрительным взглядом, пока мы поднимались по узкой лестнице на третий этаж, в длинную комнату с низким потолком — обставленную скудно, но вполне прилично и довольно чистую.
Под заколоченным окном в торце комнаты, в украшенном ярко-красными лентами ящике, спал рыжий котенок — по кличке Тигр, если верить корявой надписи на стенке ящика. На столе рядом лежало грудой незаконченное шитье, рукав бархатного платья безжизненно свисал к полу, похожий на некое мертвое существо. В другом конце комнаты, у наполовину зашторенного окна, выходящего на улицу, стояла односпальная французская кровать, застеленная заплатанным линялым покрывалом, недостаточно широким, чтобы скрыть неопорожненный ночной горшок под кроватью.
— У вас есть имя? — спросила девушка.
— Геддингтон, — с улыбкой сказал я, — Эрнест Геддингтон. Старший лакей. А как тебя зовут?
— Для вас я леди Джейн, — ответила она делано шутливым тоном. — Ну-с, мистер Эрнест Геддингтон, старший лакей, полагаю, вы готовы оценить качество товара.
Тщедушная девушка лет двадцати, с золотисто-каштановыми волосами, она говорила с легким акцентом кокни, сипловатым голосом, подсаженным в задымленных табаком трактирах и кабаках. Ее попытка напустить на себя игривость выглядела весьма неубедительно. Глаза у нее были утомленные, улыбка вымученная. Я обратил внимание на ее красные костяшки, на тонкие бледные ноги и на то, что она каждые несколько секунд тихо покашливает в кулак. Шатко покачиваясь на усталых опухших ногах и зябко поеживаясь, она разделась до сорочки и панталон.
Потом подвела меня к кровати и села.
— Ваш экипаж подан, мистер Геддингтон, — проговорила она, с трудом подавляя зевок.
— О нет, миледи, — сказал я, разворачивая ее кругом. — Я знаю свое место. Я войду с заднего хода, с вашего позволения.
А теперь — в Блюгейт-Филдс, опасный и смертоносный. Черная расселина сырой каменной лестницы ведет из узкого переулка наверх, в помещение, где плавает, клубится туман иного рода — сухой, горячий, едкий. Какой-то ласкар сидит сгорбившись на замызганном, в грязных потеках полу, еще один костлявый субъект невнятно бормочет в дальнем углу, и пустой диван ждет меня.
Я ложусь, мне вручают чудодейственный прибор, заправленный дурманным зельем, и погружение, растворение начинается. Облака, пронзительный солнечный свет, сияющие вершины вечных гор и холодное зеленое море. Слон смотрит на меня с невыразимым состраданием в маленьких темных глазках. Рыжеволосый мужчина, чьего лица я не вижу.
Границы нашего мира подвижны и текучи — между ночью и днем, между радостью и печалью, между любовью и ненавистью, между самой жизнью и смертью. И кто знает, в какой именно момент мы вдруг переступаем границу и переходим из одного состояния в другое, точно горючее вещество при соприкосновении с огнем? У моего мира свои переменчивые пределы, которые я постоянно пересекаю, в неуемных странствиях своих похожий на кочующего зверя. То благовоспитанный, то необузданный; то отзывчивый на порядочность и человеческое участие, то идущий на поводу у порочнейших страстей.
Я открыто признаюсь в своих нравственных падениях, поскольку это правда — такая же правда, как все, все в моей исповеди: убийство Лукаса Трендла, моя ненависть к Фебу Даунту и проклятая любовь, которую я питаю и всегда буду питать к той, чье имя пока не могу назвать. Если мои поступки вызывают у вас отвращение — ничего не попишешь. Я не ищу им оправданий и объяснений, даже не пытаюсь, ибо неодолимое, властное желание постоянно блуждать, подобно бедному Агасферу,[29] между светом и тьмой навсегда останется во мне, не отпустит до смертного часа.
Сигара, чтобы прийти в чувство, — и я возвращаюсь на застланные плотным туманом улицы. Новый день уже пробуждается к жизни, когда я устало поднимаюсь по лестнице в свои комнаты на Темпл-стрит.
Добравшись до гостиной, я бессильно упал в кресло, покинутое мной несколькими часами ранее, и погрузился в глубокий мирный сон.
Незадолго до полудня я, вздрогнув, проснулся с мыслью о Джуксе.
Фордайс Джукс был моим соседом с первого этажа. Меня с души воротило от его елейной физиономии, хитрого прищура и вкрадчивых повадок. «Ах, как приятно видеть вас, мистер Глэпторн. Всегда чрезвычайно приятно. Нынче прохладно, вы не находите, мистер Глэпторн?» Спускаясь или поднимаясь по лестнице, я привычно ожидал, что дверь Джукса откроется при моем приближении и он поприветствует меня сладчайшей улыбкой, а потом проводит пристальным взглядом, который я безошибочно чувствовал спиной.
Это Джукс! Точно он. Как же я сразу не догадался? Он шел за мной до Каин-Корта тем вечером. Он все знает.
Джукс служил клерком в адвокатской фирме «Тредголд, Тредголд и Орр» на Патерностер-роу, где работал и я; ниже мне представится случай рассказать о ней более обстоятельно. Он весьма умен, довольно образован и знает о моих перемещениях достаточно, чтобы поймать меня в ловушку. Да, это наверняка Джукс. Под предлогом проявления учтивости он постоянно следил за мной, словно подозревая, что я не тот, за кого себя выдаю. И недавно он получил возможность порыться в моих бумагах, о чем я поведаю в должное время. Правда, мы с ним ни разу не говорили о Белле, наши беседы никогда не касались вопросов частной жизни, но он наблюдал, соглядатайствовал за мной и выяснил, кто она такая и где обретается.
С чего же все началось? Джукс, я знал, большой любитель совать нос в чужие дела. Я часто совершал ночные вылазки, и скрип ступенек возвещал о моих уходах и приходах его вечно навостренным ушам. Видимо, однажды ночью он поддался безудержному, необоримому желанию последовать за мной и узнать, куда я хожу и чем занимаюсь, а потом это повторялось снова и снова, покуда не вошло у него в привычку. В какие темные углы заглядывал он любопытным взором, в какие дверные проемы и тайные притоны?
И вот, одним вечером в конце октября, чуть раньше обычного, Джукс снова увязался за мной и долго ходил по пятам, озадаченный моими явно бесцельными блужданиями, в конечном счете приведшими меня на Треднидл-стрит. Он не мог видеть Лукаса Трендла, стоявшего у дверей Банка, — его видел только я. Но он продолжал следить за мной, по-прежнему озадаченный, когда я шагал на запад, к Стрэнду.
Джукс не мог знать, почему я совершил деяние, очевидцем которого он стал. Но он знал, что я убил человека. Он знал.
Это открытие оказало на меня гальваническое действие. Быстро ополоснув лицо холодной водой, я спустился по лестнице на первый этаж. Дверь Джукса оставалась закрытой, и из-за нее не доносилось ни звука — оно и понятно, ведь сейчас он отбывал присутственные часы у Тредголдов. Но я знал: он наверняка отпросился из конторы под каким-нибудь предлогом на вторую половину дня, чтобы встретиться со мной лицом к лицу в Стоук-Ньюингтоне или, по крайней мере, удостовериться, что я откликнулся на приглашение отдать последнюю дань уважения Лукасу Трендлу. Тем не менее я с минуту стоял у подножья лестницы, обдумывая, не стоит ли мне проникнуть со взломом в жилище Джукса, дабы окончательно убедиться, что именно он написал две анонимные записки. Но в конце концов я решил, что в подобном безрассудном поступке нет необходимости, вышел на улицу и зашагал в сторону Ченсери-лейн, чтобы осуществить свой план.
Я добрался до Ченсери-лейн вовремя, чтобы сесть на омнибус до Стоук-Ньюингтона, отходивший в половине первого, — ведь сегодня было 3 ноября, день похорон мистера Лукаса Трендла. Но омнибус уехал без меня — я не собирался рисковать. Несколько минут я стоял в стороне, напряженно всматриваясь в проплывающие мимо лица, подозрительно приглядываясь ко всем околачивающимся поблизости субъектам. Потом я встал в очередь на следующий зеленый «Фаворит», поднялся в него, но тотчас выпрыгнул, едва он тронулся с места. Убедившись, что за мной нет слежки, я наконец сел в часовой омнибус и вскоре прибыл к месту назначения.
Через Врата Смерти,[30] увенчанные иероглифической надписью «Последний приют бренных тел», я вошел на кладбище Эбни в тихой деревушке Стоук-Ньюингтон. Позади остался Лондон, накрытый мутной красно-желтой пеленой, исчадием миллиона фабричных труб. Здесь же воздух был чистый, а небо пасмурное, хотя и обещало проясниться.
До погребальной церемонии оставался еще час. С видом случайного посетителя я бродил меж широких лужаек и ливанских кедров, разглядывая гранитные и мраморные надгробья — иные из них поражали воображение своей вычурностью, но большинство отличалось подобающей простотой и непритязательностью, ибо здесь покоились бренные останки конгреционалистов. Каменные ангелы, колонны и задрапированные урны. Я осмотрел маленькую готическую часовню, а потом направился к обнесенному оградой древнему каштану, под которым в свое время любил отдыхать доктор Уоттс,[31] друг леди Эбни и учитель ее дочерей.
Задержавшись здесь, я внимательно осмотрелся по сторонам, запоминая окрестные дорожки и аллеи, пытаясь представить возможное развитие событий.
Рискнет ли Джукс открыто подойти ко мне в таком месте? Или он незаметно отведет меня в сторону и сообщит, на каких условиях согласен хранить молчание? Физической угрозы он для меня не представляет, мелкорослый пройдоха, и в любом случае мне не составит труда с ним справиться. Я возьму инициативу в свои руки и предложу обсудить дело цивилизованно, как подобает джентльменам. Он оценит по достоинству мою учтивость: никаких споров и препирательств, вообще ничего подобного. Просто небольшой деловой разговор. Мы пройдемся до церкви и условимся о следующей встрече — в каком-нибудь удобном для обоих месте в городе, — чтобы окончательно уладить все вопросы. Тогда-то я и получу преимущество, полное и бесповоротное.
С такими мыслями я неспешно прогуливался взад-вперед по дорожке, словно погруженный в меланхоличное созерцание окрестностей. Я вынул часы из жилетного кармана. Через несколько секунд церковные куранты пробили три.
Я двинулся обратно к воротам и увидел, как на кладбище въезжает катафалк, влекомый четверкой лошадей с плюмажами из страусиных перьев и в богатых попонах. За ним следовали две траурные кареты и вереница экипажей поменьше, задрапированных роскошным черным бархатом. Я насчитал четырех факельщиков и с полдюжины пажей. «Довольно дорогое мероприятие, — подумал я, — несмотря на аскетичное вероисповедание мистера Трендла».
За процессией, чуть поодаль, шла группа местных жителей не из родственников покойного. Я подошел ближе, рискнув прибавить шагу, и поискал взглядом своего знакомца среди них.
Похоронный кортеж въехал через одну из арок во двор церкви, носильщики извлекли гроб из катафалка и занесли в здание; родные и близкие усопшего вышли из экипажей и последовали за скорбной ношей.
Я занял позицию неподалеку. Вон мать Трендла… да, точно она: хрупкая дама, тяжело опирающаяся на руку высокого молодого господина — вероятно, его брата. Ни жены, ни детей я не приметил, слава богу. Но при виде несчастной матери тотчас потерял присутствие духа, живо вспомнив бессмысленную улыбку, растянувшую рот Трендла, когда я выдернул нож у него из шеи.
Пока родные и близкие рассаживались в церкви, я снова перевел внимание на группу местных жителей. Джукс наверняка среди них, хотя я нигде не видел его характерной приземистой фигуры. Немного погодя мне пришло в голову, что он мог прислать посредника. Предположение казалось маловероятным, но все же я еще раз обвел маленькую толпу внимательным взглядом, а затем неторопливо подошел и смешался с ней.
— Вы были знакомы с мистером Трендлом, сэр?
Вопрос задала низенькая полная дама, печально взиравшая на меня сквозь золотое пенсне бледными серо-зелеными глазами.
— Не близко, мадам, — ответил я.
Моя собеседница медленно покачала головой:
— Такой замечательный человек… поистине замечательный. Такой добрый и щедрый и так обожал свою матушку. Полагаю, вы знакомы с миссис Трендл?
— Немного.
— Но, вероятно, не имели чести знать ее покойного супруга?
— Именно так.
Я не испытывал ни малейшего желания продолжать разговор, но она все не унималась.
— Видимо, вы из здешних прихожан?
Я сказал, что знал усопшего только по предпринимательским делам.
— Ах, предпринимательство. Я совершенно не разбираюсь в предпринимательстве. Но вот мистер Трендл прекрасно разбирался. Исключительно умный человек! Как будут без него бедняжки в Африке — даже не представляю.
Она причитала еще несколько минут, особливо распространяясь, со странного рода мечтательным удовольствием, насчет порочности и богопроклятости человека, отнявшего у африканцев великого благодетеля.
Наконец, обескураженная моим упорным молчанием, дама слабо улыбнулась и отошла прочь развалистой поступью, похожая в своем трепещущем траурном наряде на огромный комок сажи, сбежавший из тюрьмы темного смога, который по-прежнему висел над приглушенно гудящим городом вдали, тяжко наваливаясь на обитающие там бедные души, точно бремя греха.
Никого. Ничего. Я прохаживался в толпе, стараясь слиться с ней, но избегая вступать в любые разговоры. Когда же он появится? И появится ли вообще?
Немного погодя, под погребальный колокольный звон, гроб вынесли из церкви, снова погрузили в катафалк, и траурная процессия поползла по извилистой дорожке к приготовленной могиле.
Пожилой седовласый священник должным образом провел погребальную церемонию, сопровождавшуюся обычными изъявлениями горя. Когда гроб стали медленно опускать в разверстую землю, я противно своей воле завороженно уставился на него — последний бренный приют злосчастного Лукаса Трендла, покойного служащего Банка Англии. Ведь именно я уложил беднягу в гроб, хотя он ни в чем передо мной не провинился.
Толпа начала рассеиваться. Я еще раз посмотрел на мать Трендла и молодого господина, на чью руку она опиралась недавно. Из-под полей цилиндра у него виднелась бахрома рыжих волос.
В конце концов я остался у могилы один, если не считать могильщиков с подручными. Фордайс Джукс так и не объявился.
Я прождал еще почти час, а потом, когда уже собирались сумерки, вернулся к египетским воротам. Почтительно дотронувшись до шляпы, кладбищенский привратник пропустил меня через узкую боковую арку. Я глубоко вздохнул. Мерзавец Джукс выставил меня полным дураком, смеха ради отослав в такую даль, и он дорого заплатит мне за свою гнусную шутку, когда придет час возмездия.
Но когда я проходил в глубокой тени под аркой, меня нагнал какой-то мужчина и легонько похлопал по левому плечу. Я инстинктивно отпрянул влево, но он уже обогнал меня с правой стороны, в считаные секунды смешался с группой скорбящих, стоявшей сразу за воротами, и растворился в густеющем мраке.
Это был не Джукс. Этот человек был выше ростом, шире в плечах и проворнее в движениях. Это был не Джукс.
Я вернулся на Темпл-стрит в удрученном и смятенном состоянии духа. Едва я стал подниматься по ступенькам, дверь на первом этаже отворилась.
— Доброго вам вечера, мистер Глэпторн, — сладко пропел Фордайс Джукс. — Надеюсь, вы приятно провели день?
Меня не оставляла уверенность, что моим шантажистом является не кто иной, как Фордайс Джукс. Однако в Стоук-Ньюингтоне он не появился, да и никто другой не сделал попытки привлечь мое внимание — помимо господина, похлопавшего меня по плечу и вселившего тревогу в мою душу своим умышленным прикосновением, легким, но решительным. Вне всяких сомнений, то был совершенно посторонний человек, в спешке покидавший кладбище и случайно обогнавший меня в узком проходе под аркой. Но это не первая такая «случайность» — я не забыл странное происшествие у Диорамы. И определенно не последняя.
Зачем Джукс отправил меня в Стоук-Ньюингтон, если не собирался открыться мне там? На ум приходило единственное предположение: он выжидал удобного момента, а второе послание, с приглашением на похороны, преследовало цель причинить мне дополнительные муки — за них я расквитаюсь с лихвой в свое время. Я получил две записки. Вероятно, третья послужит к началу решительных действий.
С того момента я стал внимательно следить за Джуксом. Из окна моей гостиной, если прижаться лицом к стеклу, был виден выход с лестницы. Я наблюдал, как он возвращался домой с покупками, болтал с жильцами соседних квартир или выводил свою шелудивую собачонку на прогулку к реке. Он исправно ходил на службу, а свободное от работы время посвящал самым невинным занятиям.
Ничего не происходило. Ожидаемое третье послание все не приходило; никакого тихого стука в дверь, никаких очередных шагов, предпринятых против меня в осуществление некоего плана. В течение последующих дней я постепенно укрепил свой ослабленный дух и однажды утром, в первый раз за неделю или полторы, пробудился от крепкого сна полный новых сил и решимости вновь посвятить себя делу уничтожения своего врага.
О его жизни и характере вы узнаете больше, гораздо больше, по ходу повествования. Я постоянно помнил о нем. Я жил и дышал мыслями о нем, ибо судьбы наши были неразрывно связаны. «Под горами гнева я погребу его, // И память о нем сотрется в сердцах людских». Эта нетипично хорошая строчка вышла из-под эпического пера Ф. Рейнсфорда Даунта («Минская дева», часть III); но у мистера Теннисона есть строка получше, которую я постоянно мысленно повторяю: «Но я рожден для дел иных».[33]
В ближайшее воскресенье после погребения Лукаса Трендла я пришел в Блайт-Лодж, согласно уговору, и Шарлотта, служанка шотландского происхождения, проводила меня в маленькую заднюю гостиную. После непродолжительного ожидания я наконец услышал легкую поступь Беллы на лестнице.
— Ну здравствуй, Эдди. — Она не взяла мою руку и не поцеловала меня порывисто, как сделала бы в иных обстоятельствах, даже не подставила свою щеку для поцелуя.
Мы, по обыкновению, перекинулись несколькими шутливыми словами, и Белла уселась в кресло у подъемного окна, выходящего в темный сад.
— Ну, рассказывай, как живешь-поживаешь, — заговорила она. — У нас здесь наступили горячие деньки. Столько разных дел, столько забот. Да еще Мэри покидает нас — ты знаешь конечно же, что капитан Патрик женится на ней! Боже, какое волнующее событие! И какой смелый поступок с его стороны! Но она заслуживает счастья, милое создание, и он по-настоящему любит ее. Завтра мы ожидаем новую девушку, но ведь никогда не знаешь наперед, как все сложится. Вдобавок ко всему, Китти опять укатила во Францию, а значит, проводить собеседование, да и управляться со всеми прочими делами придется мне. А Чарли, ты знаешь, должна ехать в Шотландию, у нее сестра вот-вот родит…
Несколько минут Белла болтала без умолку в такой вот бессвязной манере, изредка заливаясь смехом, сплетая и расплетая пальцы на коленях. Но сегодня в глазах у нее не горел прежний огонек. Я видел и чувствовал произошедшую в ней перемену. Мне не было нужды справляться о причине. Я понимал: она поразмыслила, при холодном свете дня, над моими объяснениями, данными в гостинице «Кларендон», и нашла их неудовлетворительными — чрезвычайно неубедительными. Детская сказка, унизительная в своей нелепости выдумка про гнусного негодяя и его таинственного приспешника — одна из вымышленных историй моей матушки, отряхнутая от пыли и примененная к делу. И все с целью скрыть правду — какую-то ужасную правду — об Эдварде Глэпторне, который являлся не тем, за кого себя выдавал. Представлялось совершенно очевидным: Белла приняла на веру слова таинственного Veritas.
Шарлотта принесла нам чаю, и Белла продолжала пустяшную болтовню, а я молча слушал, улыбаясь и кивая время от времени, покуда стук в переднюю дверь не возвестил о приходе какого-то члена «Академии» из числа ее клиентов.
Мы оба встали, я пожал торопливо протянутую руку и вышел через дверь, ведущую в сад. Белла была мне добрым другом и товарищем, но я не любил ее так, как ей хотелось бы. Из чувства глубокого уважения я всячески старался оградить милую девушку от страданий и, сложись моя судьба иначе, с радостью женился бы на ней и хранил бы верность ей одной. Но я не мог подарить свое сердце кому хотел, ибо оно больше не принадлежало мне — оно было отнято у меня некой могущественной силой и противно моей воле отдано другой, в чьем владении останется навек, всеми забытый несчастный узник.
На следующий день, все еще раздраженный и удрученный давешним разговором с Беллой, я отослал Легрису записку с предложением прокатиться на ялике, который я держал у Темплской пристани, и он тотчас ответил согласием. Мы решили доплыть до пешеходного моста Хангерфорд, перекусить там в клубе Легриса, а потом вернуться обратно. Утро выдалось ясное, даром что задувал прохладный ветерок, и я отправился на встречу с другом, горя желанием размять мышцы.
Спустившись на первый этаж, я заметил, что дверь Джукса приотворена, и остановился, не в силах ничего с собой поделать.
На другой стороне улицы я увидел характерную фигуру своего соседа, повернутую округлой спиной ко мне: он шагал по направлению к Темплским садам, таща за собой на поводке собачонку. Такой осторожный хитрый малый, разумеется, не мог умышленно оставить дверь открытой. Но она была открыта, и я не совладал с искушением.
Гостиной служила просторная, обшитая панелями комната; узкая арочная дверь в дальнем углу вела в спальню и умывальную. Уютная обстановка здесь свидетельствовала о вкусе и тонкой разборчивости, каковые свойства совершенно не вязались в моем представлении с образом Фордайса Джукса. Наблюдая за ним из окна своей мансарды, я часто задавался вопросом, в каком же внутреннем мире живет этот несуразный коротышка. Увидев сейчас на стенах и книжных полках совершенно неожиданные зримые иллюстрации этого мира, я на минуту забыл о цели своего визита.
У двери в спальню стояла элегантная горка с различными изысканными вещицами: несколько миниатюр тюдоровского периода (Хиллард?), расписные шкатулочки тончайшей работы, изящнейшие китайские статуэтки из слоновой кости, дельфтские и богемские кубки — восхитительное собрание разнородных предметов, объединенных единственно тонким вкусом — и немалыми доходами — человека, составившего коллекцию. На стенах, аккуратно развешанные и выставленные напоказ, красовались равно поразительные свидетельства неожиданных интересов Фордайса Джукса. Работы Альдорфера, Дюрера, Холлара и Бальдунга. Книги тоже привлекли пристальное мое внимание. Я изумленно разглядывал первое издание «Sacramentalia» Томаса Неттера (ин-фолио, Париж, Франсуа Рено, 1523),[34] о котором я давно мечтал, и прочие отборные тома с позолоченными корешками, стоявшие рядами в запертом книжном шкафу рядом с письменным столом.
Удивление мое не знало границ. У меня просто в голове не укладывалось, что человек вроде Фордайса Джукса мог собрать столь восхитительную коллекцию редкостей под самым моим носом. Как он раздобыл все это? Откуда у него такие познания и вкус? И откуда деньги на подобные ценные вещи?
Я стал склоняться к предположению, что, возможно, шантаж и вымогательство являются подлинным ремеслом Джукса, тайной профессией, которой он украдкой занимается в свободное от службы у Тредголдов время, причем с успехом поистине немыслимым. Приобрести познания и развить вкус не так уж и сложно, но для того, чтобы сколотить состояние на пустом месте, требуются способности иного рода. Возможно, Джукс обладает полезным для фирмы Тредголдов талантом вымогать деньги у клиентов, имеющих что скрывать от широкой публики.
Поначалу предположение показалось совсем уже неправдоподобным, но чем дольше я раздумывал над ним, тем более вероятным оно представлялось, ибо вполне объясняло, откуда взялось все, что я обнаружил в сей пещере сокровищ, столь долго находившейся у меня под ногами и остававшейся незамеченной. Так, значит, я всего лишь последняя жертва Джукса? И он полагает, что я располагаю достаточными средствами, чтобы удовлетворить его требования и таким образом дать возможность купить еще один редкий и красивый экспонат на стену или в шкафчики? Но я не намерен становиться жертвой Фордайса Джукса, да и любого другого человека на свете. Усилием воли очнувшись от этих мыслей, я напомнил себе о цели своего визита и повернулся к столу, стоявшему, как и мой тремя этажами выше, у окна на улицу.
На полированной столешнице ничего, кроме серебряного чернильного прибора великолепной работы. Все ящики заперты. Я огляделся вокруг. Еще один запертый шкафчик в углу. Никаких бумаг. Никаких записных книжек. Ничего, что позволило бы мне сравнить руку Джукса с почерком записок, полученных Беллой и мной. Еще одно доказательство, подумал я, подтверждающее обоснованность моих подозрений. Человек, наживший такое богатство путем вымогательства, не станет беспечно оставлять на виду подобные улики.
Потом я заметил на маленьком пристенном столике у камина раскрытую книгу. При ближайшем рассмотрении это оказалась Библия ин-октаво, изданная в семнадцатом веке, хотя и не представляющая особой ценности. Я ошеломленно уставился на заголовок на правой странице: «Книга пророка Иезекииля».
Образцов почерка своего соседа я не нашел, но раскрытая на «Иезекииле» Библия окончательно утвердила меня в мысли, что Джукс и есть мой шантажист.
Я несколько секунд постоял у приоткрытой двери, наблюдая за улицей. Не обнаружив Джукса в пределах видимости, я вышел вон и быстро зашагал по направлению к Темплской пристани.
Легрис ждал меня, прислонясь к каменной ограде, с манильской сигарой в зубах. Приятно пригревало бледное осеннее солнце.
— Черт тебя побери, Джи, — добродушно выбранился он, когда я подошел. — Я уже пятнадцать минут торчу здесь, если не больше. Где тебя носит? Вот-вот отлив начнется, а мы еще не отчалили.
Мы стащили ялик в воду, сложили наши сюртуки на корме, засучили рукава и, оттолкнувшись от берега, заскользили по бурой речной глади.
Позади оставался частый лес мачт у причалов, Лондонский мост, запруженный экипажами, и купол собора Святого Павла. Далеко впереди виднелись мост Ватерлоо и плавный изгиб широкого потока в сторону Хангерфорд-маркет. Повсюду вокруг сновали взад-вперед суда самых разных размеров и типов; по обоим берегам щетинился город, облитый жемчужно-серым светом и подернутый неизменной дымкой испарений, источаемых Лондоном. Мы проплывали мимо устий темных переулков, мимо фабричных труб и доходных домов, вычерченных беспорядочно прыгающими ломаными линиями на фоне неба, мимо шпилей и башен более благородных очертаний, мимо сходней и лодочных пристаней, складских зданий и общественных садов. Над головой парили, кружили чайки, чьи пронзительные крики смешивались с плеском волн о борта зачаленных баркасов, хлопаньем парусов и вымпелов, далекими гудками парового буксира.
Не произнося ни слова, мы мерно налегали на весла, с удовольствием гребли против сильного течения, от души наслаждаясь прогулкой по воде — хотя бы и по мутной воде Темзы в ноябрьский день. Мной владело отрадное чувство, что все бессонные ночи, проведенные за тупым созерцанием слухового окошка над кроватью, остались в прошлом. Прямо передо мной мощные спинные мышцы Легриса перекатывались, вздувались при каждом гребке, чуть не до треска натягивая серовато-белую шелковую ткань жилета, — и мне на миг вспомнился недавний сон: жаркий летний день, скользящая по тихой реке лодка, и я полулежу на корме позади тепло укутанного Лукаса Трендла. Но видение мелькнуло перед мысленным взором и тотчас растаяло.
Сразу за Эссекской верфью по берегу бродила женщина в грязных обносках и драном капоре, с плетеной корзиной на кожаном плечевом ремне. Она шарила, ковырялась палкой в зловонных илистых наносах, невозмутимо ища там разные ценные предметы. Когда мы проплывали мимо, она подняла голову и долго смотрела на нас, стоя по щиколотку в густой жиже и прикрывая ладонью глаза от солнца.
Причалив у Хангерфордских сходней, я пробрался к корме за нашими сюртуками и тут заметил неподалеку от нас маленькую лодку, где сидел один гребец, опустив весла в воду. Он явно шел против течения следом за нами, но теперь, как и мы, остановился, хотя к берегу приближаться не стал.
— Разве ты его не приметил раньше? — спросил Легрис, выворачивая мощную шею, чтобы глянуть на одинокую фигуру. — Он пристроился за нами сразу после Эссекской верфи, где мы видели нищенку. Твой знакомый?
«Вовсе нет», — подумал я. Силуэт мужчины производил зловещее впечатление; высокий цилиндр выделялся угольно-черным прямоугольником на фоне опрокинутого в реку неба.
Потом меня осенило. Глупо было полагать, будто Фордайс Джукс станет самолично следить за мной — ведь он прекрасно понимает, что я мигом узнаю его, коли вдруг замечу. У него наверняка есть сообщник — ну конечно! И сейчас он передо мной: мужчина в лодке, угрюмо выжидающий удобного момента. Скорее всего, именно он похлопал меня по плечу возле Диорамы, и именно он обогнал меня под аркой египетских ворот на кладбище Эбни. Прежде незримый, прежде скрытый во мраке, теперь он явился мне при белом свете дня, хотя и остается вне пределов досягаемости. Но при виде его облегчение нахлынуло на меня теплой волной: ведь теперь, надо надеяться, я смогу наконец перейти в наступление. «Подплыви немного поближе, — тихо прошептал я, — чуть-чуть поближе. Дай мне разглядеть твое лицо».
— Что ты говоришь? — Легрис протягивал руку за своим сюртуком.
— Ничего. На, держи.
Я бросил ему сюртук, а потом снова повернулся к нашему преследователю. Получись у меня выманить его из лодки на сушу, я бы непременно изыскал возможность встретиться с ним лицом к лицу. Я надел сюртук, ощущая успокоительную тяжесть карманных пистолетов, которые всегда носил с собой. Потом я еще раз бросил взгляд назад, чтобы хорошенько запомнить фигуру господина, наблюдавшего за мной издали.
Необычайно высокого роста, широкоплечий — даже шире Легриса в плечах. Вроде бы чисто выбритый, хотя поднятый воротник сюртука может скрывать бакенбарды. Крупные руки без перчаток крепко сжимают весла, ибо он борется с течением, стараясь удержать лодку на месте. Но чем внимательнее я разглядывал незнакомца, тем беспокойнее становилось у меня на душе. Грозный противник, спору нет, но ведь я тоже не из мозглявых и уж всяко сумею постоять за себя в случае необходимости. Так откуда же тревога? Что же смущает меня в человеке, покачивающемся в лодке поодаль от берега?
Мы добрались до улицы и направились в клуб Легриса, «Юнайтед сервис».[36] Последние несколько лет Легрис болтался без дела, не имея определенных видов на будущее, но начало военных действий и отправка экспедиционных войск в Крым внезапно побудили его, сына солдата, завербоваться в гвардию, хотя он еще не приступил к исполнению служебных обязанностей. Он возбужденно говорил о своей предстоящей военной карьере. Как и у всех в ту пору, у него с языка не сходили сражения и битвы Русской кампании, особенно героический подвиг легкой кавалерийской бригады лорда Кардигана под Балаклавой, в скором времени достопамятно воспетый в великой оде мистера Теннисона.[37] Я охотно позволял Легрису болтать без умолку, ибо мысли мои были поглощены нашим другом с реки. Я с минуты на минуту ожидал, что замечу его поблизости, но, к моему удивлению, никто за нами не следовал.
Мы благополучно дошли до «Юнайтед сервис», на ступенях которого толпились прибывающие члены клуба. Обед был во всех отношениях превосходным. Легрис, находившийся в ударе, заказал вторую бутылку шампанского, а затем и третью; я же, памятуя о нашем преследователе, не хотел терять бдительность и потому позволил товарищу поглотить львиную долю игристого. Когда через час-полтора стало ясно, что Легрис не в состоянии грести со мной на лодке, я посадил его в наемный экипаж, а сам зашагал назад к реке один — останавливаясь через каждые несколько ярдов, чтобы проверить, нет ли за мной слежки.
Наконец я вернулся к Хангерфордским сходням, отвязал от причала ялик и сел на весла. Я пребывал в совершенном смятении мыслей. Где же он? Куда делся? На всем обратном пути я поминутно крутил головой по сторонам, высматривая своего преследователя, но так нигде и не приметил. По прибытии к Темплской пристани я встал с банки, чтобы зачалить свое суденышко, потерял равновесие и упал в реку. Но когда я сидел там по грудь в холодной вонючей воде, предмет насмешливого внимания нескольких прохожих на набережной, я вдруг увидел уже знакомую фигуру одинокого гребца. Он снова остановил лодку поодаль от берега, опустил весла и устремил на меня зловеще пристальный взор. И снова черты его лица оставались неразличимыми — только напряженная поза, свидетельствовавшая о сосредоточенном внимании.
Тихо чертыхаясь, я пошлепал к Темпл-стрит. На каждом углу я останавливался и оглядывался, проверяя, не высадился ли таинственный гребец на сушу и не следует ли за мной, но он так и не показался в пределах видимости. Донельзя раздраженный хлюпаньем воды в башмаках, я в ярости сорвал их с себя на самом подходе к дому и пошел дальше в одних чулках.
А поскольку в мокрых чулках я ступал почти бесшумно, так и получилось, что я застал у своей двери Фордайса Джукса — он как раз наклонился, собираясь просунуть что-то в припорожную щель.
Джукс завизжал как резаная свинья, когда я, швырнув мокрые башмаки на ступеньки, схватил его за короткую шею и повалил на пол.
Крепко держа мерзавца за загривок, точно жалкую дворнягу, каковой он, собственно, и являлся, я отомкнул дверь, а потом пинком втолкнул его в комнату.
Он съежился в углу, прикрывая лицо локтем.
— Мистер Глэпторн! Мистер Глэпторн! — проскулил он. — В чем дело? Это же я, Фордайс Джукс. Вы же меня знаете!
— О да, я тебя знаю, — прорычал я. — Я прекрасно знаю, какой ты негодяй.
Джукс забился подальше в угол и опустил руку, явив моему взору искаженную от страха физиономию. Вот он и попался.
— Негодяй? Как вас понимать? Что дурного я вам сделал?
Я двинулся к нему, и он лихорадочно заелозил, застучал пятками по полу, стараясь забиться в угол еще дальше в тщетной попытке спастись от побоев, которые я явно вознамерился нанести. Но в последний момент что-то остановило меня.
— Ладно, давай-ка глянем, — промолвил я. — Может, здесь мы и найдем ответ на твои вопросы.
Я вернулся к двери и поднял с пола листок, что Джукс просовывал в припорожную щель, когда я бесшумно подошел к нему сзади.
Записка была написана весьма характерным почерком, но почерком профессионального писаря, тренированной рукой адвокатского клерка. Он не имел ни малейшего сходства с почерком двух посланий, полученных Беллой и мной. А содержание записки? Мистер Фордайс Джукс почтительнейше приглашает мистера Эдварда Глэпторна присоединиться к нему и нескольким его друзьям за ужином по случаю дня его рождения в таверне «Альбион» вечером в субботу 12 ноября.
С минуту я молчал, совершенно сбитый с толку.
Что же такое получается? Я поймал мерзавца с поличным, во всяком случае я так решил — а теперь на тебе! Может, это какая-нибудь дьявольская уловка, призванная пустить меня по ложному следу? Однако чем дольше я обдумывал ситуацию, тем яснее понимал, что я, скорее всего, ошибался — опасно ошибался — относительно личности шантажиста. Но если не Джукс — кто тогда?
У меня мучительно заныло под ложечкой, когда зловещая фигура одинокого гребца возникла перед моим мысленным взором. Прежняя тревога овладела мной, но в уме моем все еще не забрезжила догадка, которая должна была прийти ко мне, когда я исследовал полученную Беллой записку, пытаясь установить личность автора.
Джукс по-прежнему сидел скорчившись в углу, но он заметил мое замешательство и немного успокоился.
— Мистер Глэпторн, пожалуйста… Позвольте мне встать.
Не отвечая, я прошел к каминному креслу и повалился в него, продолжая сжимать в руке листок.
Я услышал, как Джукс поднимается на ноги, отряхивает платье и направляется ко мне.
— Мистер Глэпторн, пожалуйста, я не хотел вас обидеть, даже в мыслях не имел. Вероятно, застав меня здесь… ведь на вашей лестничной площадке довольно темно… да, я понимаю… то есть я полагаю, вы приняли меня за домашнего вора или еще какого злоумышленника. Сильное потрясение, безусловно, — вот так вот застичь кого-нибудь у своей двери. Но я не хотел ничего дурного, ровным счетом ничего, сэр, ничего дурного…
Так он продолжал добрую минуту, раз за разом повторяя одни и те же фразы и заламывая короткие жирные ручки, дабы выразить всю меру своего раскаяния и сожаления по поводу причиненного беспокойства.
Наконец я глубоко вздохнул, встал с кресла и повернулся к своему соседу.
— Мистер Джукс, приношу вам свои извинения. Самые искренние и глубокие. Это я обидел вас. Очень обидел. Вы совершенно правы. В полумраке мне показалось, будто кто-то пытается взломать мою дверь. Я катался на лодке, видите ли, и страшно устал от физических усилий, даже голова кружится. Я не узнал вас. Мне нет прощения.
Собрав в кулак всю свою волю, я протянул Джуксу руку.
Он ответил вялым рукопожатием, после чего я моментально отошел к письменному столу и снова сел.
— Я подумал, мы с вами так редко видимся в последнее время, мистер Глэпторн, — слышал я заискивающий голос Джукса, хотя мысли мои были уже далеко от нелепого коротышки в старомодном фраке и бриджах, который стоял на моем турецком ковре, по-прежнему заламывая руки и нервно озираясь. — Теперь вы так редко бываете в конторе, а для меня всегда такое удовольствие поболтать с вами по-дружески. Не то чтобы мы с вами водили дружбу в полном смысле слова, но ведь мы все-таки соседи, а соседям, знаете ли, следует поддерживать добрые отношения. Вот я и подумал: а может, мистер Глэпторн не прочь провести время в приятном обществе? А потом подумал: соберу-ка я нескольких своих друзей на небольшой праздничный ужин — в субботу у меня день рождения — да приглашу мистера Глэпторна… — Он умолк, переводя дыхание.
— Боюсь, в субботу у меня никак не получится, мистер Джукс. Но за приглашение спасибо.
— Да-да, конечно. Я все понимаю, мистер Глэпторн. Вы человек занятой, ясное дело.
Он бочком двинулся к двери и промолвил натужно веселым голосом:
— Ну, пожалуй, я пойду.
Я собрался было еще раз извиниться за свое грубое поведение, но Джукс опередил меня, энергично тряся головой:
— Нет-нет, прошу вас, мистер Глэпторн, ни слова больше. Просто недоразумение. Никаких обид, решительно никаких.
Я кивнул. Но тотчас же задался вопросом, а не зря ли я снимаю с него подозрения.
— Минуточку, мистер Джукс.
Он уставился на меня.
— Вы человек набожный?
— Набожный? — повторил он с нескрываемым удивлением. — Ну… я соблюдаю религиозные предписания, как подобает доброму христианину. Меня воспитали в строгих понятиях, хотя я, признаться, позволяю себе разные маленькие слабости. Но я исправно посещаю Темплскую церковь по воскресеньям и каждый день читаю Библию, сэр, каждый день. — При последних словах он вскинул голову и расправил плечи с видом слегка вызывающим, словно желая сказать: «Нате вам. Какой же я негодяй после этого?»
— Каждый день? — переспросил я.
— Каждый божий день. Точно, как часы: несколько страниц перед тем, как вывести Крошку Фордайса на прогулку. На удивление быстро идет, знаете ли. Я читаю Ветхий Завет второй раз за год и уже приближаюсь к концу.
— Замечательно, — сказал я. — Просто замечательно. До свидания, мистер Джукс, и еще раз прошу…
Он снова вскинул ладонь.
— Не надо, сэр, не стоит. — Засим он бледно улыбнулся и затворил за собой дверь.
В мокрой насквозь одежде я неподвижно сидел и смотрел в маленькое окно на рваные облака, похожие на клочья дыма над бранным полем, пока не услышал, как внизу хлопнула дверь Джукса.
На следующее утро я получил записку от Легриса: он извинялся за вчерашнюю невоздержанность в употреблении шампанского и сообщал (на случай, если я пожелаю к нему присоединиться), что вечером в обычное время будет в «Корабле и черепахе».
Легрис находился в разговорчивом настроении, и я охотно позволил потчевать себя историями о том, чем сейчас занимается тот или иной малый, где недавно побывал имярек, кто о чем болтал в клубе, и прочими сплетнями, а равно возбужденными рассказами обо всех делах, которые моему другу надлежит уладить перед отправкой на войну. Я огорчался, что он уезжает, и, конечно же, тревожился за него; но я невольно заразился его энтузиазмом и почти пожалел о том, что мне никогда не приходило в голову поступить на военную службу.
Мы расстались незадолго до полуночи. Легрис уже двинулся прочь, направляясь в свои комнаты в «Олбани»,[39] но потом вдруг остановился и повернулся ко мне.
— Да, чуть не забыл. Это мне прислали в клуб. Для тебя. — Он полез во внутренний карман пальто и вручил мне небольшой пакет в оберточной бумаге — явно с какой-то книгой. — В жизни не угадаешь, от кого это.
Я недоуменно уставился на него.
— От того несносного стипендиатика, Даунта. Ну, ты помнишь. В школе вы с ним очень близко знались одно время, верно? Сейчас зарабатывает на жизнь стихоплетством. Свидетельствует мне свое почтение и просит передать это тебе. Я еще не ответил, разумеется. Хотел сперва перемолвиться с тобой.
Легрис тотчас заметил, что я переменился в лице, и покраснел.
— Что-нибудь не так, Джи? Вид у тебя малость расстроенный.
Вместо ответа я спросил, вертя пакет в руках:
— Он писал тебе раньше?
— В первый раз, дружище. Он не в моем духе. Не думал, что еще когда-нибудь услышу о нем после университета. Чертовски неприятный малый, вечно ходил с задранным носом. По общему мнению, он не изменился к лучшему.
Обеспокоенный моим молчанием, Легрис шагнул ко мне и заглянул в глаза:
— Слушай, я же вижу, что с тобой творится неладное. У меня и в мыслях нет наседать на тебя с расспросами, но я буду рад помочь тебе, коли смогу.
— Напиши Даунту, что я путешествую за границей, — произнес я. — Нынешнее местонахождение неизвестно. Дата возвращения тоже.
— Лады. Это проще простого. Считай, дело сделано. — Он неловко кашлянул и двинулся прочь, но уже через несколько шагов резко остановился и вновь повернулся ко мне. — Да, вот еще что. Ты, конечно, можешь послать меня куда подальше, но все-таки ответь мне, коли можешь. Почему тот парень преследовал нас на реке вчера? Отрицать очевидное бесполезно — так почему бы не выложить все начистоту?
Я был готов обнять и расцеловать славного малого. Вот уже не один месяц я жил на грани нервного расстройства, денно и нощно занятый мысленным поединком со своим врагом, сломленный предательством, обуреваемый яростью и отчаянием, но лишенный возможности довериться хоть одной живой душе. Я думал, у меня нет союзников и мне придется полагаться лишь на свои силы в предстоящей схватке не на жизнь, а на смерть — но вот славный старина Легрис, по-ослиному упрямый в дружбе, слепо преданный, протягивает мне руку помощи. А если я приму ее? На свете нет человека надежнее, нет человека, более готового сражаться на твоей стороне до последнего вздоха и прощать другу любые недостатки. Да, но если я все-таки ее приму? В таком случае мне придется открыть Легрису все секреты, с которыми я так долго жил. А тогда сохранит ли он преданность мне, поддержит ли в последнем противостоянии, простит ли меня?
— Мы с тобой похожи, как гвоздь и панихида, Глэпторн, — вновь заговорил он. — Но у меня нет друга лучше. Ты ведь знаешь: я для тебя все сделаю — все, что угодно. Я в таких разговорах не мастак, а потому извини: уж как получается. Ты в беде — отрицать не имеет смысла. Это написано на твоей физиономии последние несколько недель. Не знаю, связаны ли твои неприятности с Даунтом или со вчерашним парнем на реке. Но с тобой определенно творится неладное, пусть ты и делаешь вид, будто все в порядке. Нет, у тебя далеко не все в порядке — так почему бы не поделиться со мной проблемами? И мы вдвоем подумаем, что тут можно сделать.
В жизни любого человека бывают моменты, когда он должен вверить свою судьбу в руки ближнего, невзирая на риск. Я тотчас принял решение, хотя сомнения оставались. Я откроюсь Легрису.
— Завтра вечером, ужин в гостинице Миварта,[40] — сказал я.
Засим мы обменялись рукопожатием.
Я возвращался домой в задумчивом настроении, не вполне уверенный в разумности своего решения довериться Легрису, но все же исполненный твердого намерения выложить все как на духу. Я содрогался при одной мысли о предстоящем разговоре: ведь мне придется признаться, что я сделал с Лукасом Трендлом в Каин-Корте и что собираюсь сделать теперь, когда убедился, что способен на убийство. Я был уверен, что снищу искреннее сочувствие и заручусь поддержкой Легриса, когда поведаю всю правду и покажу расчетливую подлость нашего общего знакомца Феба Даунта. Но не станет ли знание о моем вынужденном поступке слишком суровым испытанием даже для столь стойкой души? И вправе ли я, даже именем дружбы, просить Легриса разделить со мной такую ношу? Погруженный в подобные размышления, я дошел до своего дома на Темпл-стрит и поднялся по лестнице.
В гостиной я развернул пакет, врученный мне Легрисом. Как я и предполагал, в нем оказалась книга — маленький томик ин-октаво, необрезанный, в темно-зеленом переплете, под названием «Rosa Mundi». Я аккуратно разрезал первые две страницы бумажным ножом и раскрыл книгу на титульном листе.[41]
[42]
На контртитуле почерком автора было написано: «Моему другу Э. Г., с теплейшими воспоминаниями о былых днях и надеждой на скорое воссоединение». А ниже две строки: «Когда известно все и пред тобой // Лишь Правда, ложь поправшая пятой» — как позже выяснилось, взятые из одного из стихотворений, напечатанных в сборнике. Если они и имели смысл, то я его не понял.
Я с отвращением бросил раскрытую книгу на стол, но все не мог оторвать взгляда от контртитульной страницы. Снова увидеть этот почерк, спустя столько лет! Я тотчас узнал характерную завитушку в прописной «П» из слова «Правда», затейливые выносные элементы (проклятие школьных учителей), вычурные очертания букв. Но какие воспоминания пробудил во мне этот почерк? О латинских алкеевых строфах и гекзаметрах, что мы сочиняли в соревновательном порядке и подвергали беспощадной критике? Или о чем-то другом?
Назавтра вечером мы с Легрисом встретились в гостинице Миварта, как и договаривались.
Он явно чувствовал себя не в своей тарелке: нервно покашливал и поминутно проводил пальцем под воротничком, словно тот был слишком тесен. Когда мы зажгли сигары, я спросил, не передумал ли он, по-прежнему ли хочет выслушать мой рассказ.
— Конечно, дружище. Я весь внимание. Давай, начинай.
— Разумеется, я могу рассчитывать на твое полное — подчеркиваю, полное — молчание.
Мой друг положил сигару в пепельницу, покраснев от негодования.
— Если я даю слово какому-нибудь малому в клубе, — проговорил он с внушительной серьезностью, — он без всяких вопросов может рассчитывать, что я от него не отступлюсь. А значит, если я даю слово тебе, можно быть уверенным, абсолютно уверенным, что я ни при каких обстоятельствах никогда не выдам ни одной тайны, в какую ты соблаговолишь посвятить меня. Надеюсь, я ясно высказался. — Произнеся эту короткую, но выразительную речь, он снова взял сигару и посмотрел на меня взглядом, в котором явственно читалось: «Ну вот, я сказал то, что требовалось сказать. Теперь возрази мне, коли посмеешь».
Нет, он никогда не предаст меня, как сделали другие; он сдержит свое слово. Но я решил открыть Легрису не всю правду — не потому, что не доверял ему, и даже не потому, что боялся, что он отречется от нашей дружбы, когда узнает о совершенном мной деянии и о моих дальнейших планах. Просто он оказался бы в смертельной опасности, когда бы узнал всю правду, а я ни в коем случае не собирался ставить его под удар.
Потребовав еще одну бутылку, я принялся сжато рассказывать Легрису все, о чем намереваюсь подробно поведать вам ниже, мой неизвестный читатель: о необычных обстоятельствах моего рождения; о характере и планах моего врага; о безответной страсти, отнявшей у меня всякую надежду полюбить еще когда-нибудь.
Если верно утверждение мудреца, что признавшийся в своих проступках уже почти невиновен,[43] тогда я надеюсь данной исповедью заслужить снисхождение в глазах будущих своих читателей.
Начну со своего имени. Когда Veritas предупреждал Беллу, что Эдвард Глэпторн не тот, за кого себя выдает, он не грешил против истины, как и подобает обладателю такого псевдонима. Для Беллы, для своего работодателя, для своих соседей на Темпл-стрит и для остальных людей, с которыми вы скоро познакомитесь, я был Эдвардом Глэпторном. Но я урожденный Эдвард Чарльз Глайвер — под этим именем я поступил в Итон, где свел дружбу с Уиллоби Легрисом, и под этим именем, сокращенным до Джи, он знал меня с тех пор. Однако даже это было не подлинное мое имя, а Капитан и миссис Эдвард Глайвер из Сэндчерча в Дорсете не были моими настоящими родителями. Все началось с обмана, видите ли, и только когда откроется правда, только тогда искупится грех и бедная неприкаянная душа, ставшая источником всех бед, наконец обретет покой.
Вам уже известны кое-какие сведения о детстве Эдварда Глэпторна — они же являются истинным, пусть и неполным, рассказом о ранних годах жизни Эдварда Глайвера. В свое время я вернусь к этой истории и ее продолжению. Но сперва давайте хотя бы отчасти облечем плотью бестелесный образ Феба Даунта, моего заявленного, но все еще призрачного врага, чье имя уже украсило страницы данного повествования.
Наверняка многим из вас он знаком по своим литературным сочинениям. Несомненно, в свое время какая-нибудь предприимчивая «рабочая лошадка» от литературы, для услады потомства, опубликует снотворный труд «Биография и переписка» (в трех толстенных, невыносимо скучных томах), который не даст ни малейшего представления об истинном характере и наклонностях предмета исследования.[44] Пока же позвольте мне стать вашим проводником — уподобиться Вергилию, ведущему Данте по нисходящим кругам Ада.
Кто наделил меня правом выступать в такой роли? Я сам и наделил. На протяжении многих лет я пристально изучал жизнь Даунта и узнал о своем враге все, что только можно. Это покажется вам странным. Спору нет, это странно. Ум научного склада, каким в полной мере обладаю я, не довольствуется поверхностными обобщениями и непроверенными данными, а тем паче предвзятыми суждениями заинтересованных лиц. Ученому, как и юристу, требуются обоснования, доказательства и неопровержимые документальные свидетельства; он просеивает, взвешивает и терпеливо собирает; он анализирует, сравнивает и сопоставляет; он применяет способность тонкого различения, чтобы отделить факт от вымысла и возможность от вероятности. Используя такие методы, я с жаром предавался изучению многих предметов в течение жизни, о чем поведаю ниже; но ни одному из них я не уделял столько времени и внимания, как этому предмету первостепенной важности. Ну и без везенья не обошлось: ведь мой враг снискал известность, а это всегда развязывает языки. «Ах да! Я знавала Феба еще ребенком». «Феб Даунт, поэт? Ну разумеется, я его помню». «Вам стоит поговорить с таким-то и таким-то. Он знает об этой семье гораздо больше меня». И так — фрагмент за фрагментом, воспоминание за воспоминанием — постепенно начинает складываться полная и детальная картина.
Здесь главное — уметь собирать факты. Вот основные источники, откуда я черпал сведения: обрывочные воспоминания Даунта о годах учебы в Итоне, напечатанные в «Субботнем обозрении» 10 октября 1848 года; более подробные воспоминания о детстве, отрочестве и начале литературной карьеры, пересыпанные сентиментальными стишками и изданные под названием «Мои ранние годы» в 1852 году; личные показания доктора Т***, врача, под чьим наблюдением находилась мать Даунта до и после рождения сына; выдержки из неопубликованного дневника доктора А. Б. Даунта, отца Феба (каковой документ, с сожалением должен признать, попал ко мне в руки незаконным путем); и воспоминания друзей и соседей, а равно многочисленных слуг и прочих домашних работников.
Почему я вообще начал это биографическое исследование, вы скоро узнаете. А сейчас Феб — Феб лучезарный — готов встретиться с нами. Не будем заставлять его ждать.
Никогда еще не находил я гордыни в натуре благородной, а равно смирения в низменной душе.
Феб Даунт появился на свет — как он сам говорит в автобиографических заметках, опубликованных под названием «Мои ранние годы», — в промышленном городке Миллхед в Ланкашире в последний день 1819 года, ровно в полночь, с последним ударом старинных напольных часов, стоявших на лестничной площадке у спальни его матери.
Примерно за год до сего знаменательного события отец Феба прибыл в Миллхедский приход по направлению своего колледжа, где он оставил должность после женитьбы. В Кембридже преподобный Ахилл Даунт — молодой научный сотрудник Тринити-колледжа, уже получивший степень доктора богословия и в свободное от теологических диспутов время подготовивший к печати замечательный сборник Катулла, — снискал репутацию блестящего ученого, способного и готового сделать очень и очень многое в богословской науке. Безусловно, многочисленные друзья ожидали от него великих свершений, и все единодушно сходились во мнении: если бы не внезапное — и для иных необъяснимое — решение жениться, Ахилл Даунт благодаря своим незаурядным талантам без труда достиг бы высоких постов в правлении колледжа и университета.
Но все, по крайней мере, признавали, что он женился по любви — доблестный поступок со стороны человека честолюбивого и весьма ограниченного в средствах. Его избранница, даром что бесспорная красавица, обладала слабым здоровьем и не имела за душой ни гроша. Но у любви свои резоны, и уж конечно противиться ей бесполезно.
Когда доктор Даунт сообщил о своем решении мастеру,[46] сей благодушный джентльмен сделал все возможное, чтобы отговорить его от шага, который непременно надолго задержит, если не пресечет полностью, его университетскую карьеру. Дело в том, что тогда в распоряжении колледжа имелось лишь одно вакантное пасторское место. Доктор Пассингэм высказался со всей прямотой: это место недостойно человека с характером, амбициями и репутацией Даунта. Жалованье там положено ничтожное, едва хватит на одного; приход бедный, работы много, а должности пасторского помощника там не предусмотрено.
Да и сама местность: неприглядная унылая долина, еще десятки лет назад изрытая вдоль и поперек шахтами, а впоследствии застроенная литейными цехами, промышленными мастерскими и прочими мануфактурами, вокруг которых выросли закопченные краснокирпичные кварталы. Доктор Пассингэм считал (хотя и не сказал этого вслух), что Миллхед, где он побывал лишь однажды, относится к разряду дрянных городишек, куда ни один джентльмен по доброй воле и носа не сунет.
Через несколько минут спокойных увещаний почтенный мастер начал понемногу раздражаться, что доктор Даунт, вопреки ожиданиям, не поддается на уговоры, продиктованные лучшими побуждениями, но, напротив, упорствует в своем желании принять Миллхедский приход со всеми сопутствующими тяготами. В конце концов у доктора Пассингэма не осталось иного выбора, кроме как печально покачать головой и согласиться по возможности быстро уладить все необходимые формальности.
И вот одним морозным днем в декабре 1818 года преподобный Ахилл Даунт со своей молодой женой вселился в Миллхедский пасторат. Этот приземистый мрачный дом (его я в свое время самолично посетил и осмотрел) обращен фасадом на угрюмую долину, утыканную черными фабричными трубами и тесно застроенную уродливыми кирпичными бараками, а позади него простирается безотрадная болотистая пустошь. Да уж, для доктора Даунта перемена была разительная. Далеко позади остались сочные лужайки, тенистые рощи и гулкие каменные дворы старинного университета. Теперь взорам его ежедневно являлась совсем другая местность, населенная совсем другими представителями рода человеческого.
Однако новый настоятель Миллхедского прихода был исполнен решимости прилежно трудиться во благо своей северной паствы, и нельзя отрицать, что на первом своем пастырском посту он исполнял свои обязанности с непоколебимым усердием. Он прославился в округе своими тщательно продуманными проповедями, которые произносились с интеллектуальным вдохновением и драматической страстью и вскоре стали привлекать многочисленные собрания прихожан в церковь Святого Симфориана по воскресеньям.
Наружность доктора Даунта вполне соответствовала героическому христианскому имени, дарованному ему родителями: высокий, широкоплечий, с уверенной осанкой, звучным голосом и густой бородой, как у пророка. Шагая крупной поступью по слякотным улочкам Миллхеда, он излучал устрашающий дух сознательной добродетели. Окружающим он представлялся скалой и крепостью, неодолимой твердыней. Однако мало-помалу он стал понимать, что здесь, в мире тяжкого труда, где почти нет родственных душ, вершить великие дела непросто. Работа среди бедного рабочего люда начала угнетать его сильнее, чем он считал допустимым, а долгожданное постановление о повышении в должности с переводом в другой город все не приходило. Доктор Даунт превратился в человека разочарованного.
Он отчасти утешался мыслью о скором рождении первенца, но, увы, появление на свет маленького Феба повлекло за собой трагедию. Подарив доктору Даунту сына и наследника, нежно любимая жена через три дня скончалась, и он остался один с постоянно орущим младенцем на руках, в мрачном доме на холме, без всякой надежды выбраться когда-нибудь из этой дыры.
Безмерное горе привело преподобного на грань отчаяния. Пасторский дом казался вымершим, когда несчастный вдовец по несколько дней кряду безвылазно просиживал за закрытыми дверями, отказываясь от всяких сношений с внешним миром. В те черные дни к нему часто наведывались заботливые друзья из маленькой церковной общины, чтобы оказать посильную помощь сокрушенному духом пастырю. Самой внимательной и услужливой была мисс Кэролайн Петри — одна из тех, кто всегда сидел с восхищенным видом перед самой кафедрой доктора Даунта в церкви Святого Симфориана. Постепенно мисс Петри утвердилась в качестве главной радетельницы о восстановлении душевного здоровья приходского священника; она привела дело к удовлетворительному завершению, став второй миссис Даунт осенью 1821 года.
Доктор Даунт никогда не говорил о своем переходе от состояния полного духовного и морального опустошения обратно к вере в Бога и в свои силы. Можно только догадываться, на какую сделку ему пришлось пойти и с душой, и с совестью. Но он заключил эту сделку — к некоторой выгоде для себя и к большому вреду для меня.
Монументальная мисс Кэролайн Петри, принесшая с собой в дом миллхедского пастора маленький, но весьма желанный ежегодный доход, являлась полной противоположностью первой миссис Даунт. Несмотря на юный возраст, она обнаруживала зрелость ума во всех отношениях. Держалась она — иначе не скажешь — царственно, внушительной своей статью и равно внушительным выражением лица вселяя невольное почтение во всех без изъятия, независимо от рода и звания. Отчасти это объяснялось необычным ростом мисс Петри (она была на голову выше даже доктора Даунта и имела возможность в буквальном смысле слова смотреть свысока практически на всех своих собеседников), а отчасти — ее поистине замечательной наружностью.
В описываемую пору мисс Петри было двадцать четыре года, и она тихо-мирно жила со своим дядюшкой, поскольку оба ее родителя погибли в результате несчастного случая. В отличие от первой миссис Даунт, она не была красавицей в общепринятом смысле, но производила впечатление человека, много претерпевшего в жизни и с честью выдержавшего все испытания. И действительно, глубокие оспины, безобразившие ее лицо, наглядно свидетельствовали о перенесенных некогда страданиях.
Однако любой поэт, заслуженно увенчанный лаврами, или художник, взыскующий источника вдохновения, пришел бы в неистовый восторг при первом же взгляде на сей властный лик, который всегда хранил такое сурово-сосредоточенное выражение, будто его обладательница сию минуту отвлеклась от чтения некоего душепользительного сочинения, представляющего чрезвычайный интерес (хотя на самом деле она не питала особенного пристрастия к подобного рода литературе). Но стоило лишь разглядеть уступчивую мягкость, сквозившую во взоре и проступавшую в складке губ, общее впечатление от наружности Кэролайн менялось с минорного на мажорное. Вдобавок она обладала сильным духом, очаровательными манерами (когда хотела) и здравым смыслом. И еще она была честолюбива, как показали дальнейшие события.
С деньгами второй жены доктор Даунт получил возможность нанять крохотному Фебу няню, некую миссис Такли, которая в высшей степени успешно справлялась со своими обязанностями, покуда подопечному не стукнуло два года — а тогда всю ответственность за воспитание и благополучие малыша взяла на себя мачеха. Как следствие, мальчик стал во многом походить характером на нее — в частности, перенял житейско-практическое мировоззрение Кэролайн, шедшее вразрез со страстным желанием ее мужа вернуться к уединенной жизни ученого-богослова. Просто поразительно, насколько тесно они сблизились и как часто доктор Даунт заставал их двоих в обнимку, горячо обсуждающих что-то с заговорщицким видом. Преподобный, разумеется, по-прежнему нес ответственность за формальное образование сына, но во всех прочих отношениях бразды правления жизнью маленького Феба забрала в свои руки его вторая жена; и даже в том, что касается учебы, авторитет отца часто подрывался. Обычно мальчик занимался уроками со всем прилежанием, но, если у него вдруг возникало желание покататься на пони или поудить рыбу в садовом ручье, вместо того чтобы зубрить склонения, ему стоило лишь обратиться к мачехе — и он моментально освобождался от занятий. Да и во многих других случаях просьбы доктора Даунта не выполнялись, а распоряжения отменялись. Однажды он вознамерился взять сына с собой в один из самых неблагополучных городских кварталов, где нищета и отчаяние вопияли о себе на всех углах, ибо он не сомневался, что подобного рода впечатления поспособствуют пробуждению в мальчике сострадания к тяжелой участи людей, которым в жизни повезло меньше, чем ему. Однако в дверях путь им преградила его разъяренная жена, решительно заявившая, что она ни при каких обстоятельствах не позволит удручать милого Феба столь отвратительными и опасными зрелищами. Преподобный возражал, но тщетно. Он отправился в город один и никогда впредь не пытался взять своего отпрыска с собой. Из этого и прочих примеров, свидетельствующих о преобладающем влиянии второй миссис Даунт, нельзя не заключить, что она постепенно отнимала у доктора Даунта сына, причем такими способами, противодействовать коим он не имел возможности.
По несчастливой случайности — или, как я некогда полагал, по прихоти Рока, предопределившего события моей жизни, — вторая жена преподобного приходилась троюродной сестрой Джулиусу Вернею Дюпору, двадцать пятому барону Тансору, владельцу поместья Эвенвуд-Парк в графстве Нортгемптоншир, чья первая супруга коротко упоминалась ранее в связи с моей матерью. Высокородному родственнику миссис Даунт принадлежало право назначения на должности в нескольких благополучных нортгемптонширских приходах, и в начале лета 1830 года освободился приход в самом Эвенвуде. Прознав про это, миссис Даунт, с огнем во взоре, тотчас полетела на юг, дабы ходатайствовать за своего мужа перед его светлостью.
Похоже, однако, сей достойной всяческого уважения дамой двигало нечто большее, нежели просто чувство супружеского долга. По словам всех, она часто выражала желание увезти мужа и своего ненаглядного Феба из ненавистного Миллхеда и, несомненно, поступила весьма любезно, вызвавшись поставить лорда Тансора в известность о незаурядных способностях доктора Даунта. Последний, я уверен, был глубоко тронут бескорыстным радением жены о его благе. Впрочем, думается мне, она действовала вовсе не из бескорыстных побуждений и на самом деле подчинялась велениям своего честолюбивого сердца, когда отправилась на юг со столь похвальной поспешностью. Ведь если ее ходатайство увенчается успехом, она из далекой и всеми забытой родственницы, прозябающей во мраке Миллхеда, превратится в полноправную представительницу семейства Дюпоров из Эвенвуда — а кто знает, какой выгодой это может обернуться?
Я не располагаю документальными свидетельствами о встрече миссис Даунт и лорда Тансора, но, с точки зрения миссис Даунт, она прошла в высшей степени успешно. В самом скором времени доктор Даунт получил приглашение присоединиться к ней, маленького Феба отправили к родственникам в Суффолке, и в конечном счете доктор и миссис Даунт через две недели вернулись из Нортгемптоншира в приподнятом настроении.
Засим последовали дни тревожного ожидания, но лорд Тансор не обманул возлагавшихся на него надежд. Спустя всего две недели от него пришло снисходительнейшее письмо, уведомлявшее о назначении доктора Даунта пастором прихода Святого Михаила и Всех Ангелов в Эвенвуде.
Согласно показаниям одного из моих осведомителей, сразу же по возвращении от суффолских родичей маленький Феб был вызван для разговора к своей мачехе. Сидя у окна гостиной в кресле с прошитой пуговицами спинкой (в нем часто сиживала первая миссис Даунт, тоскливо глядя на болотистую пустошь между пасторатом и городом, неуклонно подступавшим все ближе), она объяснила мальчику, сколь важным событием является перевод отца в Эвенвуд и какое значение это имеет для всех них. Она говорила грудным мелодичным голосом, ласково называя пасынка «мое милое дитя» и нежно гладя его по головке.
Потом миссис Даунт немного рассказала об их родственниках и покровителях, лорде и леди Тансор: что они занимают очень высокое положение в графстве, да и в стране в целом; что в Лондоне у них громадный дом, который Феб непременно увидит в свое время, коли будет примерно себя вести; и что отныне он должен называть их дядей и тетей Тансор.
— Ты ведь знаешь, что дядя Тансор потерял своего маленького сыночка, — сказала она, беря Феба за руку и подводя к окну. — Если ты будешь хорошим мальчиком, в чем я нисколько не сомневаюсь, твой дядя будет чрезвычайно добр к тебе, ибо ему ужасно недостает сына, и с твоей стороны будет очень мило и заботливо, если ты иногда будешь держаться так, будто ты и есть его родной сын. Ты ведь сможешь, голубчик Феб? Разумеется, ты всегда будешь любимым папиным мальчиком — и моим. Это просто игра такая. Ведь у бедного дяди Тансора, в отличие от твоего папы, нет собственного дитяти, и ты подумай только, как он будет рад, коли сможет постоянно общаться с тобой, показывать тебе всякие интересные вещи и, возможно, брать с собой в путешествия. Ведь тебе хотелось бы этого, правда? Побывать в разных замечательных краях?
Конечно же, мальчик ответил утвердительно. А потом миссис Даунт поведала о чудесах Эвенвуда.
— А трубы там есть? — спросил Феб.
— Да, дорогой, но только не такие грязные и мерзкие, как в Миллхеде.
— И мой дядя Тансор — большой человек?
— Да, — задумчиво промолвила мачеха, устремив взгляд на черную долину. — Он очень большой человек.
В условленный срок они отправили все имущество и домашний скарб на юг, и пасторский дом с закрытыми ставнями и запертыми дверями остался пустовать на открытом всем ветрам холме. Я словно воочию вижу, как доктор Даунт с облегчением откинулся на спинку сиденья, когда пролетка с грохотом покатила прочь от мрачного дома, закрыл глаза и мысленно вознес благодарственную молитву Господу. Наконец-то избавление пришло.
Таким образом семейство Даунтов перебралось в Эвенвуд — место, с которым некогда были связаны все мои надежды и честолюбивые устремления.
Новая должность полностью устраивала доктора Даунта. Имея жалованье в четыреста фунтов в год плюс сто фунтов ежегодного дохода с церковных земель, теперь он держал выезд и хороший стол и занял в округе весьма солидное положение. Забыв о тяготах миллхедской жизни, доктор Даунт нашел покой и довольство в солнечной гавани Эвенвуда.
Просторный и светлый пасторат (бывший дом пребендария) располагался посреди ухоженного сада, за которым простирались живописные луга, спускавшиеся к реке, а за рекой темнел манящий густой лес. Значительную часть работы — какая вообще имелась в маленьком процветающем нортгемптонширском приходе — охотно брал на себя викарий, мистер Сэмюэл Тайди, суетливый молодой человек, испытывавший глубокий трепет перед доктором Даунтом (и еще глубочайший — перед его супругой). Лорд Тансор не обременял поручениями своего пастора, и последний легко справлялся с немногочисленными обязанностями, на него возложенными. Вскоре у преподобного появилось достаточно свободного времени и более чем достаточно доходов, чтобы посвятить досуг интеллектуальным и богословским интересам, о чем он страстно мечтал в Миллхеде, — и он не видел причины, почему так и не поступить.
Его жена почти сразу по переезде принялась налаживать по возможности тесные связи между пасторатом и усадьбой. Безусловно, родство с семейством Дюпоров давало ей известные привилегии, и она ловко их использовала к своей выгоде. Она быстро стала для лорда Тансора такой же незаменимой, какой в свое время сделалась для доктора Даунта, потерявшего первую жену. Она охотно оказывала любые услуги и даже слышать не желала о том, чтобы его светлость испытывал хоть какие-то неудобства, пусть даже самые незначительные. Естественно, сама она никакой черной работой не занималась, а обнаруживала весьма полезную способность перекладывать все на плечи других людей. Уже очень скоро она досконально знала домашние порядки, установленные у лорда Тансора, и начала заправлять хозяйственными делами со сноровкой, достойной всяческого восхищения. Прислуга при этом не выражала ни малейшего недовольства; напротив, все челядинцы обоих полов — включая даже Крэншоу, старого дворецкого его светлости, — подчинялись распоряжениям миссис Даунт, как бывалые солдаты подчиняются приказам любимого генерала. Она и вправду проявила столько такта и непринужденного обаяния, исподволь забирая в свои руки управление всеми домашними делами, что никого ни в малой мере не возмутило поведение, которое в любом другом случае сочли бы наглостью чистой воды.
Лорд Тансор был премного доволен деятельным уважением и хозяйственными услугами своей троюродной сестры, которую он едва знал до ее замужества с пастором, но теперь считал истинным украшением эвенвудского общества. Миссис Даунт пустила в ход все свои дипломатические таланты, чтобы добиться расположения мягкосердечной леди Тансор, и последняя, нисколько не обиженная и не возмущенная быстрым захватом влияния в своем доме дальней родственницей, прониклась к ней душевной благодарностью за то, что она освободила ее от обременительных домашних обязанностей.
Таким образом, доктор Даунт с женой достигли завидного благосостояния и высокого положения в эвенвудской округе. И конечно же, было вполне простительно, если миссис Даунт, мысленно обозревая плоды своих трудов, порой позволяла себе удовлетворенно улыбнуться. Однако, добившись своей цели, она открыла настоящий ларец Пандоры, что имело самые непредвиденные последствия.
Мне нравится представлять, как доктор Даунт, всегда пользовавшийся искренним моим уважением, входит в свой кабинет утром — скажем, погожим утром в августе 1830 года — и распахивает окна в залитый сиянием пробуждающийся мир с видом человека, чрезвычайно довольного своей участью.
Посмотрите на него сейчас, этим воображаемым утром. Час ранний, солнце только-только взошло над горизонтом, и даже слуг еще не слышно. Пастор находится в прекрасном расположении духа и тихо напевает веселый мотивчик, с наслаждением подставляя лицо прохладному благоуханному воздуху, втекающему в окно из сада. Отвернувшись от окна, он обводит комнату довольным и гордым взором.
Как я самолично видел в свое время, вдоль всех стен здесь тянутся высокие, от пола до потолка, стеллажи, тесно заставленные книгами. Одинаковые толстые тетради (надписанные и разложенные по темам) и бумаги (разобранные и снабженные пояснительными пометками) лежат стопками на массивном столе, вместе с изрядным запасом письменных принадлежностей; там же стоит букет августовских цветов, который ежедневно меняет жена. Безупречный порядок, уют и удобство — все как он любит.
Доктор Даунт стоит у стола, любовно озирая свою библиотеку. В нише в дальней стене теснятся труды Отцов Церкви — преподобный находит глазами знакомые тома Евсевия, святого Амвросия (особо ценное издание: Париж, 1586), Иринея Лионского, Тертуллиана и Иоанна Златоуста. В изукрашенном резьбой застекленном шкафчике у двери хранятся комментарии к Библии, сочинения европейских реформаторов и заветное издание Антверпенской Полиглотты,[48] а по сторонам от камина выстроены рядами книги классических авторов — к ним доктор Даунт издавна питает страсть.
Но это не обычное утро. Это рассвет нового дня в прямом и переносном смысле слова, ибо доктору Даунту предстоит исключительно важное дело, благодаря которому, если Богу будет угодно, окончательно станет ясно, что он нисколько не прогадал, приняв решение покинуть университет.
Накануне вечером от лорда Тансора пришла записка с вопросом, не соблаговолит ли уважаемый пастор зайти к нему в ближайшее удобное для него время. Вчера, правду сказать, время было неудобное: раньше днем доктор Даунт ездил по делам в Питерборо и на обратном пути последние четыре мили прошел пешком, поскольку лошадь потеряла подкову. Он притащился домой разгоряченный, усталый, раздраженный и едва успел снять сапоги, когда в дверь постучал слуга лорда Тансора. Но на приглашение из усадьбы непросто ответить отказом — тем паче ссылаясь на стертые ноги и неподобающий потный вид.
Доктора Даунта впустили в дом и провели через несколько официальных гостиных на окрашенную багряным закатом террасу, что тянулась по всей длине западного фасада. Его светлость сидел здесь в плетеном кресле, со своим спаниелем у ног. Он курил сигару и задумчиво смотрел на солнце, садившееся за Молсийский лес, который отмечал западную границу его владений.
Несколько слов о покровителе доктора Даунта. Сей господин был среднего роста, но казался гораздо выше, ибо имел выправку настоящего гвардейца и всегда держался навытяжку. Его мир ограничивался эвенвудским поместьем, городским особняком на Парк-лейн, клубом «Карлтон» и палатой лордов. За границу он выезжал редко. Знался со многими, дружил с единицами.
С его светлостью шутки были плохи. В самом невинном жесте, слове или поступке он мог усмотреть непростительную дерзость. Существовал лишь один способ поладить с лордом Тансором: во всем ему подчиниться. На этом простом принципе зиждился мир Эвенвуда и доминионов. Наследник огромного состояния, уже изрядно им приумноженного, он являлся прирожденным политиком и обладал влиянием в самых высоких кругах. Когда интересы Дюпоров требовали действий, его светлости стоило только шепнуть на ушко правительству — и все выполнялось в два счета. По натуре он был непримиримым противником реформ во всех до единой сферах жизни; но он лучше всякого иного понимал, что публично сформулированные принципы, любого толка, могут сильно повредить деловому человеку, а потому старался излагать свои воззрения таким образом, чтобы всегда оставаться у власти. За советами к нему обращались представители самых разных политических группировок. Не имело значения, чью сторону он принимает: его здравый ум высоко ценили все без изъятия. Одним словом, лорд Тансор имел большой вес в обществе.
Посему на приглашения его светлости всегда надлежало отзываться незамедлительно и, возможно, не без тревоги. Не знаю, испытывал ли доктор Даунт тревогу, когда явился к своему покровителю, но ему наверняка было очень любопытно, зачем его столь срочно вызвали сюда в четверг вечером.
Заметив посетителя, лорд Тансор встал, чопорно протянул руку, а затем указал на свободное кресло рядом, предлагая присесть. Мне известно краткое содержание состоявшегося далее разговора (из надежнейшего источника в лице одного из лакеев его светлости, Джона Хупера, с которым я впоследствии свел приятельские отношения), и оно взято за основу нижеследующего развернутого изложения.
— Доктор Даунт, премного вам обязан.
— Доброго вам вечера, лорд Тансор. Я поспешил сюда сразу по получении записки. Надеюсь, у вас не стряслось никакой неприятности?
— Неприятности? — резко переспросил его светлость. — Ни в коем случае. — Он поднялся на ноги и бросил дымящийся окурок сигары в урну. — Доктор Даунт, я недавно был в Кембридже, обедал со своим другом Пассингэмом.
— Доктором Пассингэмом? Из Тринити-колледжа?
Не снизойдя до ответа, его светлость продолжил:
— Вас там хорошо помнят, сэр, прекрасно помнят. Кембридж никогда мне не нравился, хотя, разумеется, там многое могло измениться с моей студенческой поры. Но Пассингэм толковый малый, и он похвально отзывался о ваших способностях.
— Мне лестно слышать такое из ваших уст.
— Я не преследую цели польстить вам, доктор Даунт. Буду с вами откровенен. Я умышленно поинтересовался у Пэссингэма, какого он мнения о вашей научной компетентности. Судя по всему, некогда вы стояли весьма высоко в глазах лучших кембриджских ученых?
— Действительно, я пользовался неплохой репутацией, — подтвердил доктор Даунт, все сильнее удивляясь странному направлению, которое принимал разговор.
— И насколько я понял, после ухода из университета вы продолжали свои научные занятия — много читали, писали статьи и все такое прочее.
— Старался по мере возможности, сэр.
— В таком случае перейду к делу. В результате своих расспросов я удостоверился, что ваши таланты позволят вам успешно справиться с одним поручением, чрезвычайно для меня важным. Надеюсь, я могу рассчитывать на ваше согласие.
— Безусловно, сэр, если это в моих силах…
Доктор Даунт ясно понимал, что подобная оговорка здесь излишня, ибо у него попросту нет выбора. Сознание собственной бесправности уязвляло все еще бунтующую временами гордость, но он уже успел научиться благоразумию. После переезда из Миллхеда в Эвенвуд он быстро развил в себе смирение, побуждаемый необходимостью и постоянными увещаниями жены, отчаянно старавшейся угодить Дюпорам при всяком удобном случае.
Лорд Тансор повернулся и направился к двустворчатому французскому окну, сопровождаемый собакой. Доктор Даунт заключил, что ему надлежит последовать за хозяином.
За французским окном находилась библиотека — величественная зала благородных пропорций, богато украшенная бело-золотой лепниной, с великолепной потолочной фреской работы Веррио.[49] Дед лорда Тансора, двадцать третий барон Дюпор, обладал разнообразными, порой противоречивыми, талантами. Подобно своим отцу и деду, сей джентльмен имел ясный холодный ум истинного предпринимателя и значительно приумножил доходы семьи, прежде чем совсем еще молодым человеком удалился на покой в Эвенвуд. Там он позировал для Гейнсборо со своей дебелой супругой и двумя румяными сыновьями, сажал деревья в великом множестве, разводил свиней и — при полном равнодушии благоверной — развлекал многочисленных поклонниц (будучи мужчиной равно привлекательным и любвеобильным) в уединенной башне в дальнем углу парка.
Нынешний лорд Тансор ни в малой мере не унаследовал библиофильской страсти своего деда. Круг его чтения ограничивался газетами «Морнинг пост» и «Таймс», приходно-расходными книгами и романами (но ни в коем случае не поэзией) сэра Вальтера Скотта. Однако он, как никто другой, понимал, что находящиеся в его владении книги не только являются наглядным свидетельством присущего роду Дюпоров таланта приумножать свою вещественную собственность от поколения к поколению, но и представляет огромную ценность в переводе на деньги. Нематериальная ценность библиотеки его нимало не интересовала. Его светлость хотел точно выяснить, чем владеет, и определить примерную стоимость данного имущества в фунтах, шиллингах и пенсах — правда, он не употреблял подобных меркантильных выражений, поручая доктору Даунту составить catalogue raisonnee[50] всего книжного собрания.
Когда они вошли в библиотечную залу, низенький мужчина в круглых очочках, деловито разбиравший бумаги за секретером в дальнем углу, поднял на них глаза.
— Не обращайте на нас внимания, мистер Картерет, — произнес лорд Тансор.
Мистер Картерет, секретарь его светлости, вернулся к своему занятию, хотя доктор Даунт заметил, что он то и дело украдкой поглядывает на них и вновь погружается в чтение документов с преувеличенно сосредоточенным видом.
— Для меня будет полезно узнать, что у нас здесь имеется, — сказал лорд Тансор доктору Даунту, окидывая равнодушным взором тесные ряды томов за позолоченными металлическими решетками.
— И для всего ученого мира весьма полезно, — подхватил пастор, упиваясь восторгом при мысли о порученном ему задании.
— Несомненно.
Вот дело великой важности, причем чрезвычайно интересное для доктора Даунта. Он и представить не мог занятия более душеприятного и лучше отвечающего его талантам и наклонностям. Колоссальный объем предстоящей работы нисколько не испугал пастора, а, напротив, даже порадовал: тем больших похвал удостоится он, успешно с ней справившись. И еще он восстановит свою утраченную научную репутацию, ибо по ходу составления каталога напишет ко всем редким изданиям пространные комментарии и аннотации, которые сами по себе будут иметь непреходящую ценность для грядущих поколений ученых-книговедов и библиофилов. Лорд Тансор вряд ли догадался о невысказанных устремлениях преподобного. Сам он, будучи человеком деловым, хотел единственно получить точную опись своего имущества, а доктор Даунт, похоже, был и согласен, и способен предоставить таковую.
Они тотчас условились, что предварительная работа начнется завтра же. Доктор Даунт будет приходить каждый день утром (за исключением воскресений, разумеется) и трудиться в библиотеке. Картерет обеспечит его всем необходимым; и уважаемый пастор, великодушно добавил лорд Тансор, может пойти на конюшню и взять во временное пользование одну из верховых лошадей для ежедневных поездок через парк.
Они воротились на террасу. Легкий вечерний ветерок дул вдоль липовой аллеи, что вела от регулярных садов к озеру. Шелест листвы лишь усугублял ощущение глубокой тишины, нисходившей на землю. Лорд Тансор и доктор Даунт немного постояли, глядя на цветочные клумбы и аккуратно подстриженные травяные дорожки.
— Я хотел обсудить с вами еще один вопрос, доктор Даунт, — промолвил лорд Тансор. — Я был бы премного рад, если бы ваш сын преуспел в жизни. В последнее время мне часто представлялась возможность наблюдать за ним, и я вижу в нем качества, которыми может гордиться любой отец. Вам угодно, чтобы он стал духовным лицом?
Доктор Даунт на мгновение замялся.
— Это всегда… подразумевалось.
Он не стал говорить, что уже успел почувствовать в своем единственном сыне крайне неприязненное отношение к перспективе рукоположения.
— Отрадно, что наклонности мальчика совпадают с вашими желаниями, — заметил лорд Тансор. — Возможно, вы доживете до времени, когда он станет епископом.
К великому своему изумлению, доктор Даунт увидел, что губы лорда Тансора сложились в подобие натянутой улыбки.
— Как вам известно, — продолжал тот, — ваша супруга имела любезность часто приводить вашего сына к нам в гости, и я привязался к мальчику. — Лицо его светлости вновь приняло серьезное выражение. — Можно даже сказать, я вам завидую. Ведь дети для нас залог своего рода бессмертия, не так ли?
Пастор впервые слышал от своего покровителя столь искренние речи и не знал толком, как отвечать. Разумеется, он знал, что сын лорда Тансора, Генри Херевард Дюпор, умер всего за несколько месяцев до того, как он с семьей перебрался сюда из Миллхеда стараниями своей второй жены. Первое, что привлекало взор при входе в огромный вестибюль эвенвудского особняка, — это большой семейный портрет кисти сэра Томаса Лоуренса — его светлость с первой женой, держащей на руках крохотного сына. В дневные часы картина освещалась светом из высокого готического окна, а по ночам — шестью большими свечами в изысканных подсвечниках, выстроенных полукругом.
Безвременная смерть семилетнего сына стала для лорда Тансора жестоким ударом, поставив в ситуацию, которой он более всего страшился. Хотя он слыл человеком гордым, гордость ею носила особенный характер. Унаследовав огромное состояние, какого с избытком хватило бы самому отъявленному стяжателю и транжире, его светлость тем не менее продолжал увеличивать богатства и влияние — не просто для расширения своей власти в обществе, а с целью завещать приумноженную нераздельную собственность своим детям, как делали предки. Но, потеряв, вслед за первой женой, единственного долгожданного сына, он оказался перед ужасной перспективой лишиться всего, чем дорожил безмерно, — ведь за неимением прямого наследника титул вместе с эвенвудским поместьем и прочим заповедным имуществом, скорее всего, перейдет к родственникам по боковой линии, а самая мысль о такой вероятности вызывала у лорда Тансора яростное, пусть и не вполне объяснимое, неприятие.
— Возвращаясь к вопросу о вашем сыне, — промолвил он после минутной паузы. — Вы по-прежнему намерены самолично готовить его к поступлению в университет?
Доктор Даунт ответил, что не видит особых преимуществ в школьном обучении.
— Было бы неразумно, — продолжал он, — ставить Феба в условия, способные неблагоприятно сказаться на нем. Он ребенок во многих отношениях одаренный, но слабохарактерный и подверженный чужому влиянию. Для него лучше оставаться здесь, под моей опекой, покуда он не станет более рассудительным и прилежным, чем сейчас.
— Вероятно, вы слишком строги к нему, сэр, — сказал лорд Тансор, слегка посуровев. — И позвольте мне заметить, что я не вполне согласен с вашим планом. Мальчику вредно сидеть в четырех стенах. Мальчику необходимо сызмала познакомиться с внешним миром, иначе он хлебнет лиха впоследствии, когда придется пробивать себе дорогу в жизни. По моему убеждению, доктор Даунт, по моему твердому убеждению, — выразительно подчеркнул он, — вашего сына следует по возможности скорее отправить в школу.
— Безусловно, я уважаю мнение вашей светлости по данному вопросу, — с улыбкой ответил пастор, осмелившись подпустить в голос решительных ноток. — Но вероятно, вы согласитесь, что в подобных делах все-таки надобно считаться и с волей отца.
У него едва хватило духа даже на столь робкое проявление неповиновения покровителю, и он с горечью подумал, что годы сильно изменили его, остудив некогда горячий нрав и научив прибегать к дипломатическим уловкам там, где раньше он с удовольствием пошел бы на открытое столкновение.
Лорд Тансор позволил себе выдержать зловещую паузу. Заложив руки за спину, он устремил взор на деревья, черные на фоне закатного зарева, и несколько секунд молчал. А потом заговорил снова:
— Разумеется, я не вправе посягать на вашу волю в том, что касается вашего сына. Здесь у вас полное надо мной преимущество. — Таким образом он хотел сказать, что у него самого больше нет сына, и косвенно выразить упрек доктору Даунту. — Позвольте мне заметить, однако, что ваши новые обязанности библиографа оставят вам мало времени для занятий с мальчиком. Конечно, мистер Тайди может выполнять значительную часть вашей работы в приходе, но ведь остаются еще воскресенья… — Его светлость неукоснительно требовал, чтобы пастор проводил все воскресные богослужения и читал утреннюю проповедь. — И меня удивляет ваша уверенность, что вы успеете, без ущерба для прочих ваших занятий, справляться с делом — весьма трудоемким делом, — взяться за которое вы столь любезно согласились.
Доктор Даунт мигом сообразил, куда клонит его светлость, и, памятуя, что всякий покровитель может не только даровать, но и отнимать, поспешно признал необходимость пересмотреть круг своих обязанностей.
— Я рад, что у нас с вами нет расхождений на сей счет, — ответствовал лорд Тансор, теперь глядя пастору прямо в глаза. — Принимая в соображение это обстоятельство и учитывая интересы вашего сына, кои я имел удовольствие недавно обсудить с вашей супругой, я осмелюсь предположить, что вы поступите не худшим образом, коли отдадите мальчика в Итон.
Доктор Даунт без дальнейших пояснений понял: приговор вынесен. Он больше не пытался настоять на своем и, обсудив с лордом Тансором ряд практических вопросов, в конечном счете согласился на предложение со всей любезностью, какую сумел изобразить. Значит, решено: юный господин Феб отправится в Итонский колледж, где училось не одно поколение семейства Дюпоров.
Покончив с делом, лорд Тансор пожелал доктору Даунту доброй ночи и приятного пути домой.
Звенья причинности, бесконечные звенья причинности… Медленно выковываются они, одно за другим, обретая завершенность и крепость под молотом Великого Кузнеца, неуклонно множатся, все затейливее, все крепче сцепляются промеж собой, покуда наконец Цепь Судьбы — достаточно прочная, чтобы удержать даже Великого Левиафана — не становится нерушимой. Нечаянный поступок, случайное обстоятельство, непредвиденное последствие — они вдруг сходятся в непредсказуемом танце, а потом сливаются в незыблемую данность.
Безостановочно бьет огромный молот. Бум! Бум!
Куются звенья, удлиняется цепь.
Все теснее, все прочнее связывает она нас друг с другом.
Мы появляемся на свет с разницей в несколько месяцев, как миллионы других людей. Мы делаем первый вздох и впервые в жизни открываем глаза, как миллионы других людей. Каждый на своей жизненной стезе, под влиянием разных наставников и примеров, мы растем и воспитываемся, учимся, мыслим и чувствуем, как миллионы других людей. Казалось бы, стены разъединенности и разобщенности вечно должны стоять между нами. Но Великий Кузнец выбрал из миллионов нас двоих. Он выкует нас по одному подобию и пометит своим клеймом, дабы мы узнали друг друга при встрече, и тесно свяжет одной цепью.
Из сурового, темного северного края прибыл он со своими отцом и мачехой, чтобы прочно обосноваться — не по праву крови! — в раю, по закону принадлежащем мне. Из южной страны, медово-теплой по воспоминаниям, меня привезли обратно в Англию. И сейчас нам с ним предстоит впервые встретиться.
Теперь доктор Даунт запросто мог лишиться приятной возможности тратить часть священнического жалованья на свои увлечения; но поскольку лорд Тансор не счел нужным предложить хоть какую-нибудь финансовую помощь в осуществлении своего желания отослать юного Феба в Итон — а просто написал провосту[53] и членам совета письмо с настойчивой рекомендацией, граничившей с приказом, найти место для мальчика, — пасторский сын в любом случае не мог стать оппиданом[54] за неимением достаточных средств. Посему ему предстояло поступить в колледж обычным стипендиатом, даром что на благотворительную стипендию содержались лишь ученики низкого происхождения. Однако юный Феб выдержал экзамены с блеском, как и следовало ожидать от мальчика, с которым столь умело и систематично занимались, и в 1832 году — когда все переменилось[55] — стал королевским стипендиатом, самым младшим из группы учеников, представленных к стипендии Генриха VI.
Таким образом, Великий Кузнец свел нас двоих, что имело роковые последствия для обоих. В тот самый день, когда Феб Даунт ехал на юг из Эвенвуда, направляясь в Итон, чтобы приступить к учебе, Эдвард Глайвер катил на север из Сэндчерча, направляясь туда же и за тем же. Здесь я, пожалуй, дам отдых своим литературным способностям и приведу отрывок из воспоминаний, опубликованных Даунтом в «Субботнем обозрении». Они носят типично бессвязный и самососредоточенный характер, но я льщусь мыслью, что читателям, добравшимся до этого места повествования, они покажутся небезынтересными.[56]
Я поступил стипендиатом в Итон в 1832 году по воле лорда Т***, покровителя моего отца. Первые несколько дней мне пришлось очень тяжело, ибо я отчаянно тосковал по дому и не знал никого в школе. Нам, младшим колледжерам, приходилось также терпеть традиционные унижения в Длинной Палате (ныне упраздненной), и я имею сомнительную честь быть одним из последних очевидцев творившихся там жестокостей.
Моим ближайшим другом и товарищем в школьные годы был мальчик одного со мной набора,[57] которого я стану называть Г***.
Я и сейчас словно воочию вижу, как в день моего прибытия он шагает ко мне через школьный двор, словно вестник Судьбы. Я приехал в Итон один — отец занимался срочными приходскими делами, а мачеха недомогала — и стоял под статуей основателя колледжа, восхищаясь благородными пропорциями Часовни, когда заметил высокую фигуру, отделившуюся от группы мальчиков у входа в Длинную Палату. Он приблизился, с решительным выражением в темных глазах, сердечно пожал мне обе руки и представился моим соседом по палате. Уже через считаные секунды процедура знакомства была завершена, и я оказался вовлечен в стремительный поток разговора.
Узкое бледное лицо с тонкими чертами придавало Г*** хрупкий, почти женственный вид, но этому впечатлению противоречили широкие плечи и крупные квадратные кисти, словно взятые у другого, более рослого и крепкого парня да приставленные к его рукам взамен собственных ладоней. Он с первого взгляда показался мне взрослее и умнее своих лет, и именно он просветил меня в части принятых в колледже традиций и разъяснил таинственный итонский жаргон.
Так началось мое рабство. Мне никогда не приходило в голову задуматься, почему Г*** с первого дня знакомства забрал полную власть надо мной. Но я тогда был послушным маленьким мальчиком и, нимало не заботясь о собственном достоинстве, охотно бегал за ним хвостиком. Поскольку Г*** явно предстояло большое будущее на том или ином поприще, дружба с ним ставила меня в весьма выгодное положение и избавляла от самых жестоких издевательств, каким обычно подвергались новички-стипендиаты.
Он обладал не по возрасту развитыми интеллектом и сообразительностью, резко выделявшими его из толпы сверстников. Он был нашим Варроном,[58] ибо имел огромный — почти избыточный — запас обрывочных, смутных знаний, неупорядоченных и перемешанных у него в голове, и постоянно разражался бессвязными, заумными тирадами. Это делало его в наших глазах своего рода магом и окружало блистательным ореолом гениальности. На примере отца, занимавшегося со мной науками дома, я сызмала научился распознавать черты истинного ученого. Г*** был совсем иной породы. Он поглощал знания жадно, но без всякого разбора — и все равно вызывал у всех восхищенное изумление. Он обладал исключительной памятью и столь эффектно ее демонстрировал, что неизменно ошеломлял педанта во мне.
Отец дал мне основательное, но традиционное образование, и я, как все остальные, глубоко поражался разносторонним познаниям Г*** и отчаянно старался не отставать от него в учебе. Часто он прямо на ходу сочинял и декламировал алкеевы строфы на латыни или греческие ямбы во время наших воскресных прогулок, тогда как я долго и мучительно корпел над своими стихами, доводя себя до полного исступления.
Разумеется, у нас случались разногласия. Но в целом то было золотое время — особенно когда мы перешли в пятый класс, — и я по сей день с удовольствием о нем вспоминаю. Летние лодочные прогулки по реке, когда мы шли вниз по течению, мимо шелестящих парков Кливдена, доплывали до гостиницы Скиндла, а потом возвращались обратно, чтобы искупнуться в прохладной заводи у Бовенийской запруды. Еще люблю вспоминать, как осенью мы неспешно прогуливались взад-вперед по Слау-роуд, устланной шуршащим ковром вязовых листьев, и Г*** многоречию вещал о том, что говорил Авиценна о философской ртути или как принял мученичество святой Ливин, а потом мы возвращались в Длинную Палату, чтобы выпить у камина чаю со сдобным пирогом с изюмом.
О доме и семье Г*** никогда не рассказывал и решительно пресекал любые расспросы на эту тему. Соответственно, он никогда никого не приглашал погостить у него на каникулах, а когда я однажды смущенно предложил провести со мной часть лета, он холодно отказался. Я хорошо запомнил тот случай, поскольку он совпал с началом перемен в наших отношениях. За несколько недель мой друг стал еще более замкнутым, отчужденным и порой выказывал мне открытое презрение.
В последний раз я видел его погожим осенним вечером. Мы возвращались из Виндзора, после вечерни в часовне Святого Георга, куда часто ходили с несколькими разделявшими наши вкусы товарищами, дабы утолить страсть Г*** к старинной церковной музыке. Г*** пребывал в приподнятом настроении, и казалось, наши с ним отношения вновь начали налаживаться. Когда мы перешли мост Барнс-Пул-Бридж, нас встретил его «прислужник» из младшеклассников. Г*** срочно вызывали к провосту.
Глядя вслед другу, я услышал далекий звон курантов на Лаптонз-Тауэр. И звук этот, широко разносившийся в недвижном вечернем воздухе, показался мне исполненным такой неизбывной печали, что я вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким и беспомощным, стоя там на пустынной улице под щипцовыми крышами. Вскоре стало известно, что Г*** покинул Итон. Он так и не вернулся.
Я не хочу останавливаться на причине неожиданного ухода Г*** из колледжа. Мне, его лучшему другу, так же тяжело вспоминать обстоятельства того дела, как наверняка тяжело ему.
В самом скором времени Г*** стал легендой школы. Вновь поступивших учеников потчевали историями о том, как он блистал у Стены[59] и на реке или ставил в тупик учителей своими обширными познаниями. Но для меня он всегда оставался реальным, живым человеком; я помнил особенности его речи, мимики, жестикуляции и сердечное покровительство, которое он столь великодушно оказывал своему недостойному товарищу. Без оживляющего присутствия Г*** жизнь в колледже стала страшно скучной.
Трогательный рассказ, не правда ли? Разумеется, я не оставил без внимания комплименты, коими Даунт счел нужным меня осыпать. Не стану отрицать: одно время мы с ним дружили. Но здесь он слишком уж litterateur: наделяет значением несущественные мелочи, раздувает из мухи слона, драматизирует самые обыденные вещи — обычные недостатки профессионального писаки. Это воспоминания приглаженные и принаряженные на потребу публике. Что еще хуже — Даунт преувеличивает степень нашей близости и дает заведомо ложную характеристику своему и моему складу ума, ибо я-то как раз по натуре своей истинный ученый, а он талантливый дилетант. Помимо него у меня было много друзей в колледже, и среди оппиданов тоже — в частности, Легрис. То есть круг моего общения вовсе не ограничивался одним лишь господином Фебом Даунтом — в противном случае я был бы поистине чертовски скучным малым! И наконец, он умалчивает о том, что дружба, начавшаяся между нами с первого дня, когда мы оказались соседями по Длинной Палате, к концу нашей учебы в Итоне рассыпалась в прах из-за его предательства.
Такое вот мнение о моем характере и способностях Феб Даунт составил (как он утверждает) при первой нашей встрече на школьном дворе и впоследствии счел нужным представить английской читающей публике на страницах «Субботнего обозрения». Но какое мнение я составил о нем? И как в действительности складывались наши отношения? Позвольте мне теперь поведать вам правду.
Мой старый учитель Том Грексби сопровождал меня от Сэндчерча до Виндзора. Он отвез меня в колледж, а потом снял номер на ночь в гостинице «Кристофер».[60] Мне было отрадно сознавать, что славный старик находится поблизости, хотя уже на следующий день он с утра пораньше уехал в Дорсет, и я не видел его до конца семестра.
Я ничуть не растерялся в незнакомой обстановке, в отличие от нескольких других новичков — они оцепенело стояли или нервно суетились возле своих кроватей в Длинной Палате, причем одни выглядели бледными и потерянными, а другие держались с нарочитой развязностью, которая лишь еще явственнее выдавала их смятение. Я был силен как морально, так и физически и знал, что меня не запугает и не унизит ни один старший мальчишка — да и ни один учитель, коли на то пошло.
Кровать рядом с моей была свободна, но на полу подле нее стояли парусиновая сумка и чемодан. Натурально, я наклонился глянуть на надписанный от руки ярлык, приклеенный к последнему.
[61]
Если имя моего соседа, еще мной не виденного, ничего мне не говорило, то название «Эвенвуд» я тотчас вспомнил. «Мисс Лэмб приехала из Эвенвуда повидаться с твоей мамочкой». «Мисс Лэмб хочет поцеловать тебя, Эдди, прежде чем отправиться обратно в Эвенвуд». «Мисс Лэмб говорит, ты должен как-нибудь наведаться к ней в Эвенвуд, чтобы посмотреть оленя». Слабое, но внятное эхо долетело до меня из прошлого, напомнив о милой даме в сером шелковом платье, которая навещала мою матушку, когда я был совсем маленький, смотрела на меня таким печальным, таким нежным взором и ласково гладила по щеке длинными пальцами. Я вдруг осознал, что за все минувшие годы ни разу не вспомнил о ней, покуда слово «Эвенвуд» не вызвало в моей душе ее туманный образ. Мисс Лэмб. Я тепло улыбнулся, мысленно произнеся это имя.
Хотя в Сэндчерче я рос одиноко, без друзей (не считая нескольких скучных товарищей по играм из местных мальчишек), по натуре я был и остаюсь общительным, просто редко проявляю это качество. Я быстро перезнакомился со своими соседями по Длинной Палате, обращая особое внимание на их имена и названия мест, откуда они прибыли; а потом мы шумно высыпали наружу, подышать свежим воздухом на школьном дворе перед ужином.
Я тотчас увидел ссутуленного мальчика, стоявшего с пренесчастным видом у статуи Основателя, и мигом догадался, что это и есть мой сосед по Длинной Палате. Он стоял, засунув руки в карманы, ковыряя носком землю и бесцельно озираясь вокруг. Темноволосый, как я, чуть ниже меня ростом, но хорошо сложенный. Кроме меня, никто не обратил на него внимания и, похоже, не собирался подходить к нему. Посему это сделал я. В конце концов, он был моим соседом — а соседям, как спустя много лет укажет мне Фордайс Джукс, следует поддерживать добрые отношения.
В таком вот дружелюбном расположении духа я приблизился к нему с протянутой рукой:
— Ты — Даунт?
Он подозрительно взглянул на меня из-под околышка картуза, купленного явно на вырост, и угрюмо пробурчал:
— Ну предположим.
— В таком случае, — весело сказал я, продолжая протягивать руку, — мы с тобой будем соседями — надеюсь, и друзьями тоже.
Он наконец ответил на рукопожатие, но не промолвил ни слова. Я предложил пойти присоединиться к остальным, но Даунт не желал покидать пятачок земли под статуей короля Генриха в наряде кавалера ордена Подвязки — складывалось впечатление, будто он захватил сей участок школьного двора в личное пользование. Однако уже настал час ужина, и он наконец неуклюже стронулся с места и поплелся рядом со мной, словно получивший выговор, но все еще не желающий повиноваться щенок.
Во время первой нашей совместной трапезы мне удалось выпытать у него кое-какие сведения. Я узнал, что обучался он на дому под наставничеством отца, что мать его умерла, но у него есть мачеха, которая очень добра к нему, и что новая обстановка ему не нравится. Я осмелился высказать предположение, что он, видимо, немного скучает по дому, как несколько других новичков. При этих словах в бледно-голубых глазах Даунта появилось что-то похожее на проблеск жизни.
— Да, — промолвил он с прерывистым вздохом, — я очень скучаю по Эвенвуду.
— А ты знаешь мисс Лэмб? — поинтересовался я.
— Я знаю мисс Фокс, — ответил он после минутного размышления, — но не мисс Лэмб.[62] — Тут он захихикал.
Похоже, наш короткий разговор расположил Даунта к откровенности: он подался вперед и, понизив голос до шепота, спросил:
— Слушай, Глайвер, а ты когда-нибудь целовал девочку?
Правду сказать, у меня было мало знакомых девочек одного со мной возраста, не говоря уже о таких, которых хотелось бы поцеловать.
— А то как же! — небрежно бросил я. — А ты?
— О да. Много раз… в смысле, я много раз целовал одну и ту же девочку. Она самая красивая на свете, и я собираюсь на ней жениться, когда вырасту.
Даунт принялся описывать непревзойденные достоинства своей «маленькой принцессы» — насколько я понял, она жила в Эвенвуде по соседству с ним, — и прежняя хмурая молчаливость быстро сменилась возбужденной словоохотливостью, когда он пустился рассказывать, как станет великим писателем, заработает кучу денег и счастливо заживет в Эвенвуде со своей принцессой.
— И дядя Тансор очень добр ко мне, — сообщил он, когда мы шли из столовой обратно в Длинную Палату, где колледжеров запирали на ночь. — Мама говорит, я для него почти как сын. Он очень большой человек, знаешь ли.
Немного позже Даунт подошел к моей кровати:
— Что это, Глайвер?
Он держал в руках шкатулку красного дерева из-под соверенов, взятую мной в Итон по настоянию матушки, в память о моей благодетельнице, которой я по-прежнему считал вечно печальную мисс Лэмб.
— Ничего. Просто шкатулка.
— Я видел это раньше. — Он указал на крышку. — Что это?
— Какой-то герб, — ответил я. — Всего лишь украшение и ничего больше.
Он еще с минуту пристально разглядывал шкатулку, прежде чем вернуться в свою постель. Чуть погодя он прошептал в темноте:
— Слушай, Глайвер, а ты когда-нибудь был в Эвенвуде?
— Нет, конечно, — раздраженно прошипел я. — Спи давай. Я устал.
Так я стал другом и союзником Феба Рейнсфорда Даунта — единственным другом и союзником, ибо он не предпринимал никаких попыток сойтись еще с кем-нибудь. Школьные порядки вызывали у него недоумение и отвращение, что неизбежно превращало его в предмет мстительных издевательств соучеников. Будучи мальчиком крепко сложенным и даже сильным, он вполне мог бы противостоять любым нападкам, но решительно не желал оказывать хоть какое-нибудь физическое сопротивление своим мучителям, и мне часто приходилось выручать его из беды — как, например, в случае, когда вскоре после нашего вселения в Длинную Палату старшие ученики набросились на него и стали колоть булавками, проводя обряд инициации под названием «выборы шерифа». Новичкам надлежало переносить такого рода испытания с веселым спокойствием, даже с шутками-прибаутками. Но боюсь, королевский стипендиат Даунт был по-девчачьи визглив в своих протестах и жалобах, чем привлекал повышенное внимание мальчишек такого сорта, которым всегда страсть как хочется отравить жизнь ближнему. Сам я никогда не подвергался подобным неприятностям после того, как крепко защемил в двери Длинной Палаты голову одному из главных мучителей — вечно ухмыляющемуся болвану по имени Шиллито — и не отпускал, покуда тот не посинел лицом. Немногим раньше я отказался участвовать в какой-то дурацкой грубой забаве, и мерзкий малый окатил меня холодной водой из кувшина. Больше он не повторял такого рода выходок. Я не из тех, кто прощает обиды.
Даунт называет нашу дружбу рабством, но то было странного рода рабство, где порабощенного никто не принуждал к повиновению. Со временем меня стала все сильнее раздражать его зависимость от меня. Он был волен поступать по своему разумению, выбирать друзей на свой вкус, но не делал этого. Казалось, он охотно принимал свое зависимое положение, хотя я всячески побуждал его к самостоятельности. Несмотря на свою докучную прилипчивость, он оказался интересным, живым собеседником, хорошо сведущим в предметах, знания которых я бы в нем и не заподозрил. Вскоре я обнаружил в Даунте гибкий ум и острую сообразительность, а также своего рода энергическое лукавство, плохо вязавшееся с обычной для него угрюмой меланхолией.
Под наставничеством своего отца он получил хорошую подготовку по основам различных наук, но при этом отличался прискорбной неспособностью надолго сосредоточивать умственный взор на предмете. Он быстро пожинал вершки и шел дальше. Я тоже горел желанием узнать о человеческой природе и мироздании все, что только можно, но моя неуемная пытливость не оборачивалась пагубной для дела торопливостью. Даунт превосходно усваивал поверхностные знания, ослепляющие яркостью и блеском, но внутренние структуры, служащие опорой для всего здания, у него были хрупки, шатки и подвижны. Он обладал высокой восприимчивостью, гибкостью, приспособляемостью ума; всегда легко впитывал, никогда не проявлял твердости, устойчивости и определенности. Я стремился узнать и понять, он стремился только нахвататься. Его талант (ибо я полагаю данное свойство талантом) заключался в способности отражать чужой свет — который, однако, в силу некоего алхимического преобразования в конечном счете озарял и возвеличивал единственно личность самого Даунта. Упомянутые качества не мешали моему другу в учебе — он считался одним из лучших учеников в школе; но они ясно показывали мне — от природы одаренному способностями настоящего ученого, как его собственный отец, — чего Даунт стоит на самом деле.
Так мы с ним переходили из класса в класс, постепенно приобретая все больше влияния в школьном сообществе. Он в значительной мере избавился от прежней своей застенчивости и теперь нередко похвально отличался на игровых площадках или на реке. Хотя я обзавелся широким кругом друзей, мы с ним еще долго продолжали находить удовольствие в особых доверительных отношениях, сложившихся у нас с первой встречи. Однако потом Даунт взялся за старое и принялся неодобрительно высказываться в адрес некоторых моих новых товарищей. Он появлялся в любое время дня с предложением заняться каким-нибудь делом, когда знал наверное, что я совершенно не расположен в нем участвовать или что у меня намечены другие планы. Казалось, он хотел, чтобы я водился только с ним одним, отказавшись от общения со всеми остальными. Он просто не оставлял меня в покое, и его упорная назойливость, идущая в ущерб моим отношениям с другими ребятами, наконец начала по-настоящему раздражать меня, хотя я изо всех сил старался не показывать этого.
Однажды, когда мы с ним возвращались с прогулки по Слау-роуд, он настолько разозлил меня своими настойчивыми требованиями прекратить общение с несколькими неугодными ему мальчиками, что я без всяких обиняков заявил, что мне с ним скучно и у меня есть другие друзья, которые нравятся мне гораздо больше. Я тотчас пожалел о своей резкости и извинился. Полагаю, именно этот наш разговор и послужил поводом для обвинений меня в «холодности», хотя я продолжал — вопреки своему здравому смыслу — уделять Даунту время при каждой возможности, даже когда я корпел над учебниками, не поднимая головы, в надежде получить Ньюкаслскую стипендию[63] по окончании школы.
Но вскоре после описанного выше случая произошло событие, показавшее мне Феба Рейнсфорда Даунта в истинном свете и ставшее причиной моего отъезда из школы. В своих воспоминаниях об Итоне, приведенных ранее, он упоминает о нем коротко и с похвальным тактом. Я расхохотался в голос, когда прочитал. Сейчас я изложу вам доподлинные обстоятельства дела — и судите сами, заслуживает ли наш герой доверия.
Случилось это осенью 1836 года. Однажды в среду, когда я с группой товарищей, к которой без всякого приглашения примкнул Даунт, вернулся в колледж из Виндзора, меня вызвали в здание старшей школы к директору доктору Хоутри.[65]
— Полагаю, вы получили особое разрешение на пользование библиотекой научных сотрудников? — осведомился он.
Школярам доступ в библиотеку решительно возбранялся, но я подтвердил, что ключ от нее выдал мне один из научных сотрудников колледжа, преподобный мистер Картер — у него я учился, когда он занимал должность преподавателя младших классов. Прочитав несколько моих письменных работ, мистер Картер одобрил мой пылкий интерес к библиографическим изысканиям и в нарушение принятых правил дал мне временное разрешение посещать библиотеку, чтобы я мог собрать материал для следующей своей работы — по истории и составу данного книжного собрания.
— И вы пользовались этой своей привилегией недавно?
Допытливость директора слегка встревожила меня, но я знал, что не совершил никакого проступка, и вдобавок знал, что доктор Хоутри является известным библиофилом, а потому без колебаний сказал, что был в библиотеке вчера после полудня — делал выписки из геснеровской «Bibliotheca Universalis» (Цюрих, 1545).
— Вы были там один?
— Совсем один.
— А когда вы вернули ключ?
Я ответил, что обычно сразу отношу ключ мистеру Картеру, но вчера пошел на реку с Легрисом, а ключ оставил у него в пансионе, где и я сам занимаю комнату.
— И по возвращении с реки вы отнесли ключ мистеру Картеру?
— Да, сэр.
— Мистер Глайвер, должен вам сказать, против вас выдвинуто очень серьезное обвинение. Я получил сведения, дающие мне основания полагать, что вы без разрешения взяли из библиотеки чрезвычайно ценную книгу с намерением присвоить ее.
Я не поверил своим ушам — видимо, несказанное изумление явственно отразилось на моем лице, ибо директор знаком велел мне сесть, подождал, пока я совладаю с собой, и только потом продолжил:
— Речь идет о томе Юдолла. Вероятно, вы знаете, что он собой представляет.
Разумеется, я знал: экземпляр «Ральфа Ройстера Дойстера», одной из первых английских комедий, написанной Николасом Юдоллом, бывшим провостом Итонского колледжа. Исключительно редкое и ценное издание, вышедшее в свет примерно в 1566 году.
— Мы точно знаем, что во вторник утром книга находилась в библиотеке — ее видел один из научных сотрудников. Сейчас она пропала.
— Уверяю вас, сэр, я здесь совершенно ни при чем. Я не понимаю…
— В таком случае вы не станете возражать, если мы обыщем ваши вещи?
Я без колебаний ответил утвердительно и уже через минуту спустился по лестнице следом за облаченным в мантию доктором Хоутри и вышел на школьный двор. Еще через несколько минут мы были в пансионе Легриса — в комнате, где я держал личные вещи и завтракал. Открыв свой сундучок, я сразу увидел, что в нем кто-то рылся. Под ворохом одежды виднелся коричневый телячий переплет пропавшей из библиотеки книги.
— Вы по-прежнему настаиваете на своей непричастности к делу, мистер Глайвер?
Не дожидаясь ответа, доктор Хоутри вынул из сундучка книгу и велел мне проследовать за ним обратно в старшую школу. Там нас ждали мистер Картер и вице-провост (сам провост отсутствовал по делам в Лондоне).
Меня подробно допрашивали более получаса, и гнев мой возрастал с каждой минутой. Представлялось очевидным: я стал жертвой низкого коварства, совершенного кем-то, кто хотел уничтожить мою репутацию, покрыть меня позором и — самое ужасное — добиться, чтобы меня лишили стипендии и исключили из колледжа. Возможно ли такое? Ведь с первых моих дней в школе все называли меня «эрудированным мальчиком» и бурно рукоплескали моим подвигам у Стены. Ведь меня любили и мной восхищались все без изъятия — как ученики, так и учителя. И все же кто-то решил погубить меня — несомненно, из зависти к моим способностям и положению.
Кровь все громче и громче стучала в моих висках; гнев поднимался из недр моего существа, точно раскаленная вулканическая лава. Наконец я не выдержал.
— Сэр! — вскричал я, прерывая очередной вопрос. — Я такого не заслуживаю, право слово! Разве вы не видите, сколь нелепо, сколь смехотворно это обвинение! Прошу вас, посудите сами: ну зачем мне совершать подобный поступок? Ведь это форменное безумие! Неужто, по-вашему, я настолько глуп, чтобы пытаться украсть столь ценную книгу? Только полный невежда мог вообразить, что он — простой школяр! — запросто сумеет продать редчайшее издание, не вызвав подозрений. Или вы думаете, что я собирался оставить Юдолла у себя? Так это равно безрассудно — ведь разоблачение было бы неизбежно. Нет, джентльмены, вас ввели в глубокое заблуждение, а я стал жертвой гнусного ложного обвинения.
Должно быть, я являл собой впечатляющее, даже устрашающее зрелище, когда рвал и метал там перед ними, не заботясь о последствиях. Но неподдельность моего гнева не вызывала сомнений, и мне показалось, что на лице доктора Хоутри появилось выражение, внушающее надежду на благоприятный для меня исход дела.
Я еще несколько минут продолжал яростно настаивать на своей невиновности, саркастически указывая на смехотворность обвинения. Потом доктор Хоутри знаком велел мне снова сесть, а сам принялся шепотом совещаться с двумя своими коллегами.
— Если вы невиновны, как утверждаете, — наконец сказал он, — значит, кто-то другой взял из библиотеки том Юдолла и попытался выставить вас вором. Вы говорите, ключ находился в вашей комнате. Сколько времени вы провели на реке?
— Не более часа. Ветер вчера пробирал до костей.
Мои допросчики еще немного посовещались между собой.
— Мы проведем дальнейшее расследование, — хмуро промолвил доктор Хоутри. — Пока что вы свободны. Однако вам не разрешается пользоваться библиотекой и запрещается выходить в город до последующего уведомления. Вам все понятно?
На следующее утро меня снова вызвали к доктору Хоутри. Он незамедлительно сообщил мне: нашелся свидетель, клятвенно показавший, что своими глазами видел, как я прячу книгу в сундучок.
Я редко когда терялся настолько, чтобы не найтись что сказать; но тут я на несколько мгновений напрочь лишился дара речи, не в силах поверить своим ушам. Совладав наконец с собой, я возмущенно потребовал назвать имя свидетеля.
— Вы не можете рассчитывать, что я это сделаю, — холодно произнес доктор Хоутри.
— Кто бы ни был ваш свидетель, он лжет! — вскричал я. — Как я уже говорил, я стал жертвой злого умысла. Вне всяких сомнений, ваш свидетель и есть вор.
Доктор Хоутри покачал головой:
— Он имеет безупречную репутацию. Более того, его показания подтвердил еще один мальчик.
Поскольку никаких очевидцев преступления, которого я не совершал, просто-напросто не могло существовать, я продолжал со всей горячностью заверять директора в своей невиновности и настаивать на своем мнении относительно истинного положения дела: я стал жертвой подлого коварства. Но все было без толку. Обстоятельства и так говорили против меня, ибо я имел мотив и возможность, а вновь появившееся свидетельство, подтвержденное еще одним лицом, окончательно решило мою судьбу. Доктор Хоутри оставил все мои доводы без внимания и объявил приговор. Мне предписывается немедленно покинуть колледж под любым благовидным предлогом. Если я уйду без шума, никто не станет предпринимать против меня никаких дальнейших действий и дело будет закрыто. В противном случае мне грозят официальное исключение и публичный позор.
Я подумал о своей бедной матушке, одиноко сидящей в гостиной и строчащей страницу за страницей для мистера Колберна, а потом подумал о мисс Лэмб, своей предполагаемой благодетельнице, чья щедрость позволила мне поступить в Итон. И понял, что ради них я должен уйти без шума, хотя и не знаю за собой никакой вины. Посему я сдался, пусть с тяжелым сердцем и исполненной жгучего гнева душой. Доктор Хоутри имел любезность выразить глубокое сожаление по поводу моего ухода из школы при столь прискорбных обстоятельствах — мол, он считал меня одним из лучших учеников, который непременно станет членом научного совета университета в должное время. Он также попытался смягчить приговор, любезно предложив мне пожить в доме одного из научных сотрудников колледжа, в нескольких милях от Итона, покуда моя мать не получит сообщения о случившемся и не примет меры к тому, чтобы забрать меня домой. Но я попросил доктора Хоутри не писать матери, а позволить мне самому объяснить ей, почему я возвращаюсь из Итона. После минутного раздумья он согласился. Мы молча обменялись рукопожатием, и на том моя учеба в колледже закончилась. Что еще хуже — теперь у меня не осталось ни малейшей надежды поступить в Кембридж и воплотить в жизнь мечту о должности научного сотрудника университета.
Возвращаясь в пансион Легриса, я столкнулся на школьном дворе с Даунтом и его новым приятелем — не кем иным, как Шиллито, чью тупую башку я когда-то защемил в двери. (Обратите внимание: в своих опубликованных воспоминаниях Даунт утверждает, что ни разу не видел меня с вечера среды, когда мы возвратились в колледж с вечерни в часовне Святого Георга. Это преднамеренная ложь, как вы сейчас убедитесь.)
— Что, опять вызывали к директору? — спросил он.
Шиллито насмешливо ухмыльнулся, и я тотчас догадался, как обстояло дело. Даунт потихоньку взял ключ из пансиона Легриса и стащил из библиотеки книгу; потом он выступил в роли неохотного свидетеля — полагаю, он разыграл настоящий спектакль, вдобавок ко всему сыграв на знакомстве своего отца с директором, — а затем привлек на помощь Шиллито. Теперь мне стало ясно, почему доктор Хоутри ни на миг не усомнился в честности своего главного свидетеля. Он думал, видите ли, что мы с Даунтом по-прежнему друзья, по-прежнему неразлучные товарищи. Он не знал об охлаждении наших с ним отношений, а потому, разумеется, не допускал и мысли, что мой лучший друг может лжесвидетельствовать против меня.
— Глайвера хлебом не корми — дай только уткнуться носом в старинную книгу, — сказал Даунт своему приятелю, словно бы защищая меня. — У меня папенька такой же. Он и директор состоят в особом клубе для книголюбов.[66] Наверное, Глайвер говорил с доктором Хоутри о какой-нибудь старинной книге. Я прав, Глайвер?
Он смотрел на меня холодно, высокомерно; во взгляде его явственно читались и мелочная зависть, которую он питал ко мне, и злобное желание отомстить за то, что дружбе с ним я предпочел общение с другими, более близкими мне по духу ребятами. Эти чувства были написаны у него на лице и безошибочно угадывались в его небрежно-вызывающей позе — позе человека, считающего, что он недвусмысленно продемонстрировал свое превосходство в силе.
— Не хочешь прогуляться по городу? — спросил он затем.
Шиллито снова презрительно осклабился.
— Как-нибудь в другой раз, — с улыбкой ответил я. — Сегодня я занят.
Мое спокойствие, похоже, огорчило Даунта. Он поджал губы и слегка прищурился.
— Это все, что можешь сказать?
— Больше ничего не приходит в голову. Хотя нет, постой. Кое-что я и вправду могу тебе сказать. — Подступив ближе, я встал между Даунтом и его прихвостнем. — У мести долгая память, — прошептал я ему на ухо. — Возможно, тебе захочется поразмыслить над этой сентенцией. Всего доброго, Даунт.
Засим я зашагал прочь. Мне не было нужды оборачиваться. Я знал, что еще увижусь с ним.
Рассказывая об этом случае Легрису в уютной гостинице Миварта через двадцать с лишним лет, я испытывал такой же лютый гнев, какой душил меня в тот день.
— Так, значит, это был Даунт. — Легрис удивленно присвистнул. — И ты молчал столько времени. Почему же ты ничего не рассказал мне?
Казалось, он изрядно расстроился, что я не поделился с ним своим секретом раньше. Честно говоря, теперь я и сам недоумевал, почему мне ни разу не явилось на ум сделать это.
— Надо было рассказать, — признал я. — Сейчас я понимаю. Я потерял все: стипендию, репутацию и — самое главное — будущее. Все по милости Даунта. Я хотел поквитаться с ним, но в свое время и своим способом. Но потом возникло одно обстоятельство, другое, третье — и мне так и не представилось удобного случая. А когда ты приобретаешь привычку к секретности, становится все труднее и труднее довериться другому человеку — даже лучшему другу.
— Но какого черта он столь усиленно пытается разыскать тебя теперь? — спросил Легрис, несколько успокоенный моими словами. — Разве только хочет загладить вину…
Я глухо хохотнул.
— Маленький обед a deux?[67] Покаянные извинения и сожаления по поводу моего оклеветанного имени и загубленных перспектив? Вряд ли. Но тебе следует узнать о нашем школьном товарище еще кое-что — и только тогда ты поймешь, почему я считаю, что Даунт разыскивает меня вовсе не из желания попросить прощения за содеянное.
— В таком случае давай расплатимся и выдвинемся к «Олбани», — предложил Легрис. — Там удобно усядемся, задрав ноги, и ты сможешь говорить хоть до рассвета, коли пожелаешь.
Немногим позже, устроившись у горящего камина в уютной гостиной Легриса, я продолжил повествование.
В Сэндчерч я возвращался в сопровождении Тома Грексби, приехавшего в Итон сразу по получении моего письма. Я встретился с ним в гостинице «Кристофер», но, прежде чем успел промолвить хоть слово, он отвел меня в сторону и сообщил печальную новость: моя матушка тяжело заболела, и надежды на выздоровление нет.
За одним потрясением следовало другое, Пелион громоздился на Оссу.[68] Потерять столь многое — и за столь малое время! Я не плакал, не мог плакать. Я просто молча смотрел в пустоту — у меня было такое ощущение, будто я вдруг очутился в чужом пустынном краю, где нет ни одного знакомого ориентира. Старый Том за руку вывел меня за дверь, и мы медленно зашагали по Хай-стрит к мосту Барнс-Пул-Бридж.
В своем письме к нему я не упомянул об обстоятельствах, заставивших меня покинуть Итон, но, когда мы достигли моста, пройдя почти весь путь от гостиницы в молчании, я наконец изложил дело, хотя и не стал говорить, что мне известно имя человека, предавшего меня.
— Мой милый мальчик! — вскричал старик. — С этим нельзя мириться! Ты невиновен. Нет, нет, такое решительно недопустимо!
— Но я не могу доказать свою невиновность, — сказал я, все еще пребывая в оглушенном состоянии. — А обстоятельства и показания свидетелей доказывают мою вину. Нет, Том. Я должен смириться — и прошу вас сделать то же самое.
В конечном счете он скрепя сердце согласился не предпринимать никаких попыток заступиться за меня, и мы направились обратно в гостиницу, чтобы подготовиться к отъезду в Сэндчерч. К моему облегчению, Легрис тогда был на реке, а потому я смог забрать свои вещи из пансиона, избежав необходимости лгать насчет того, почему я столь внезапно уезжаю и почему больше не вернусь в колледж. Когда мы благополучно погрузили весь багаж, Том уселся рядом со мной, и наемная карета покатила к Барнс-Пул-Бридж, навсегда увозя меня из Итона.
Вечером мы прибыли в маленький домик на утесе, где нас встретил деревенский врач.
— Боюсь, вы опоздали, Эдвард, — печально произнес доктор Пенни. — Ваша матушка скончалась.
Я неподвижно стоял в прихожей, глядя оцепенелым взором на знакомые вещи — медные часы у двери, мерно отсчитывающие секунды; силуэтный портрет моего деда, мистера Джона Мора из Черч-Лэнгтона; высокую цилиндрическую вазу, украшенную драконами и хризантемами, где матушка держала зонтики от дождя и от солнца, — и вдыхая приятный запах восковой мастики (матушка была помешана на чистоте). За распахнутой дверью гостиной я видел письменный стол, заваленный бумагами. Шторы там были задвинуты, хотя солнце еще светило вовсю. На стопке книг стоял оловянный подсвечник с огарком свечи, безмолвный свидетель последних полночных часов тяжкой работы.
Я поднялся по лестнице, подавленный незримым присутствием смерти, и отворил дверь матушкиной спальни.
Ее последний роман, «Петрус», недавно вышел из печати, и она уже принялась писать следующее сочинение для мистера Колберна — несколько первых страниц, выпавших у нее из руки, все еще валялись на полу у кровати. Годы непрестанного беспрерывного непосильного труда наконец взяли свое, и я нашел известное утешение в мысли, что она обрела вечный покой и отдохновение. Некогда красивое сердцевидное лицо матушки теперь стало морщинистым и исхудалым, а волосы, которыми она так гордилась в молодости, поредели и поседели, хотя ей было всего сорок лет. Истончились до прозрачности и бледные пальцы, все еще запачканные чернилами, что она обильно расходовала на выполнение своих обязательств перед издателем. Я запечатлел прощальный поцелуй на холодном лбу усопшей, а потом просидел возле нее до самого утра, окутанный удушливой тишиной смерти и отчаяния.
Она одна растила и кормила меня, покуда щедрость моей благодетельницы несколько не облегчила наше материальное положение; но даже тогда она продолжала писать, с прежним упорством, изо дня в день. Что двигало ею, если не любовь? Что придавало ей силы, если не любовь? Дорогая моя, любимая матушка — нет, больше чем просто матушка: мой лучший друг и мудрейший советчик.
Никогда больше не увижу я, как она склоняется над письменным столом в гостиной; никогда больше не будем мы сидеть бок о бок, возбужденно разворачивая посылку с ее последней вышедшей в свет книгой, прежде чем гордо поставить оную ко всем прочим на полку, изготовленную Билликом из обломков французского военного корабля, разбитого при Трафальгаре. Никогда больше не расскажет она мне своих историй и никогда больше не будет слушать, с милой своей полуулыбкой, как я читаю излюбленные места из английского перевода «Les mille et une nuits». Она ушла навек, и весь мир казался мне холодным и темным, как комната, где она лежала сейчас.
Мы похоронили матушку на Сэндчерчском кладбище над морем, рядом с ее беспутным мужем Капитаном, о чьей смерти никто не скорбел. Том ни на шаг не отходил от меня, и я был как никогда рад, что он рядом. По моей просьбе мистер Марч, местный пастор, прочитал пассаж из Джона Донна под крики чаек и глухой рокот волн, а потом она навек покинула пределы чувственного мира, увядший цветок в саване кремнистой земли.
Матушкина кончина послужила для всех достаточным объяснением моего внезапного возвращения домой из школы; на эту же причину сослался я в письме к Легрису и прочим своим итонским друзьям. Один только Том знал правду, и к нему я обратился за помощью теперь.
Мистер Байам Мор, мой единственный живой родственник, выразил готовность стать моим опекуном. Но поскольку я решительно не хотел переезжать в Соммерсет, мы с ним договорились, что Том временно останется in locoparentis[69] и снова возьмет надо мной педагогическую опеку, а я буду жить — один, если не считать Бет и старого Биллика — в сэндчерчском доме, доставшемся мне от матушки. Пятьдесят соверенов, в свое время принятые ею по моему упорному настоянию, я потратил на неизбежные расходы, связанные с погребением, и у меня возникла необходимость обратиться к своему доверительному собственнику мистеру Мору с просьбой вынуть из дела часть моего капитала и отдать мне на домашнее хозяйство.
Между тем я, в свои шестнадцать лет, пытался свыкнуться с неожиданной ролью полновластного хозяина дома. На первых порах находиться там одному, без матушки, было в высшей степени странно: я постоянно почти ожидал столкнуться с ней на лестнице или увидеть из окна своей спальни, как она идет по садовой дорожке. Иногда среди ночи я вдруг исполнялся уверенности, что слышу ее шаги в гостиной. С колотящимся сердцем я затаивал дыхание и отчаянно напрягал слух в попытке понять, что же там такое: бедный ли матушкин призрак, так и не обретший покой от работы, придвигает кресло к большому столу, дабы взяться за незаконченное сочинение, — или просто деревянные стены старого дома скрипят и стонут под напором воющего ветра с моря.
Я жил и получал домашнее образование в Сэндчерче под неофициальной опекой и наставничеством Тома до осени 1838 года. Мои бывшие школьные товарищи, включая Феба Даунта, готовились к поступлению в Кембриджский университет, и я тоже хотел продолжить учебу в каком-нибудь подходящем очаге науки и просвещения. По совету Тома я отправился в Гейдельберг, записался на несколько лекционных курсов в тамошнем университете и всецело предался утолению своих разнообразных интеллектуальных интересов. Вынужденный уход из колледжа разрушил мои честолюбивые планы, лишив возможности поступить в Кембридж и стать научным сотрудником, а посему я решил использовать время наилучшим образом, хотя и не собирался получать ученую степень.
Я исправно посещал лекции и читал запоем: труды по философии, этике, юриспруденции, риторике, логике, космологии — я с жадностью поглощал знания, точно умирающий от голода человек. Потом я вновь набрасывался, как одержимый, на предметы, интересовавшие меня с малых лет, — древние алхимические тексты, розенкрейцерское учение, древнегреческие мистерии. А еще благодаря одному из университетских профессоров я страстно увлекся археологией древних очагов цивилизации — Ассирии, Вавилона и Халдеи. Потом я пускался разыскивать полотна старых немецких художников в уединенных замках, затерянных в лесной глуши, или по внезапной прихоти отправлялся колесить по всей округе, чтобы услышать, как какой-нибудь местный виртуоз исполняет Букстехуде[70] на органе начала восемнадцатого века или как деревенский хор поет старинные немецкие псалмы в белостенной церкви. Я без устали разъезжал по букинистическим лавкам старых немецких городков, откапывая там подлинные жемчужины — антикварные молитвенники, служебники, иллюстрированные манускрипты Бургундского двора и другие библиографические сокровища, которые я знал по книгам, но никогда прежде не видел. Ибо я безумно жаждал все увидеть, услышать, узнать!
Тогда-то я и переживал свое золотое время (когда бы там Феб Даунт ни переживал свое) — и испытывал настоящее блаженство, когда погожим летним утром поднимался по Philosophenweg[71] со стопкой книг под мышкой, находил свое излюбленное укромное место высоко над Неккаром и наслаждался восхитительным видом на церковь Святого Духа и Старый мост, а потом ложился навзничь на шелковистую траву, наедине со своими книгами и мечтами, и ласточки кружили на фоне облаков, достойных кисти Пуссена, и голубая бесконечность простиралась надо мной.
Человек разумный укрепляет силу свою,[73] гласит пословица. И я доказал справедливость этих слов, изо дня в день приумножая познания в областях, которые изучал. Я упивался головокружительным ощущением роста своих умственных и физических способностей и в конце концов осознал, что нет предмета, слишком трудного для моего понимания, и нет задачи, непосильной для меня.
И все же я постоянно страдал от приступов жгучего гнева, грозившего подорвать мою крепнущую уверенность в собственных силах. Черная ярость вдруг накатывала на меня без всякого предупреждения, даже в самые ясные дни, когда мир вокруг ликовал, полный жизни и надежды. Тогда я наглухо задергивал шторы и ходил, ходил взад-вперед по комнате, подобно зверю в клетке, снедаемый одной-единственной мыслью.
Как же мне отомстить? Снова и снова возвращаясь к этому вопросу, я напряженно обдумывал, каким образом мне причинить Фебу Даунту такие же страдания, какие претерпел я, и измышлял самые разные способы разрушить его планы на будущее. От Легриса я знал, что сейчас он учится в Кембридже, — они оба поступили в Королевский колледж. Даунт, как и предполагалось, получил Ньюкаслскую стипендию, и в колледже на него возлагались большие ожидания, какие естественно связывать с обладателями подобной награды. Конечно же, он по-прежнему проявлял замечательные способности в учебе, но по-прежнему обнаруживал склонность к недисциплинированности, которая вызвала бы суровое осуждение у его педантичного отца. Старый друг эвенвудского пастора, доктор Пассингэм, старался по-отечески приглядывать за молодым человеком и изредка отправлял в Нортгемптоншир взвешенные отчеты о его успехах и поведении. В скором времени отчеты эти начали беспокоить доктора Даунта.
В своих посланиях Легрис сообщил мне о нескольких произошедших у него на глазах случаях, которые явственно свидетельствовали о низком нраве нашего общего знакомца и пренеприятным образом подтверждали обоснованность тревоги, что все отчетливее сквозила в участившейся переписке между главой Тринити-колледжа и приходским священником Эвенвуда.
Первый еще можно счесть простой студенческой шалостью (хотя преподобный истолковал выходку своего сына иначе, когда узнал о ней). Получив от декана мягкий выговор за какой-то незначительный проступок, молодой Даунт оставил у двери означенного джентльмена плетеную корзину с запиской «С наилучшими пожеланиями от мистера Даунта». В корзине оказались дохлая кошка и пять освежеванных крыс. Будучи призван к ответу и подвергнут допросу, Даунт хладнокровно настаивал на своей невиновности, утверждая, что не стал бы прикреплять к корзине записку с собственным именем, будь это его рук дело.
Второй случай еще нагляднее показывает, сколь гнусный склад приобретал характер Даунта.
Он удостоился приглашения на обед к провосту. Во главе стола восседал доктор Оукс,[74] увлеченный дискуссией с инспектором колледжа, епископом Кейем; а по обе стороны от него располагалось еще около дюжины гостей, непринужденно беседовавших между собой. Даунт, один из трех присутствовавших там первокурсников, занимал место рядом с Легрисом, а прямо напротив него сидел старший научный сотрудник колледжа доктор Джордж Макстон — господин преклонного возраста, весьма тугой на ухо.
Ближе к концу трапезы Даунт подался вперед и спросил, растянув рот в улыбке:
— Ну-с, доктор Макстон, приятно ли вы проводите время?
Славный джентльмен, увидев, что к нему обращаются, но не разобрав слов в общем гуле голосов, просто улыбнулся и кивнул в ответ.
— По-вашему, пиршество удалось на славу, так ведь, старый болван?
Снова кивок.
— Едва съедобные устрицы, отвратительный окорок, убийственно скучные разговоры — и все это вам вполне по вкусу, — произнес Даунт, не убирая с лица улыбки. — Какое же вы ничтожество!
Он еще несколько минут продолжал в том же грубом и оскорбительном духе, высказываясь нелестнейшим образом в адрес бедного тугоухого джентльмена напротив с таким видом, словно беседовал с ним на самые обычные темы. И все это время доктор Макстон, не ведая об истинном содержании обращенных к нему речей, отвечал молодому наглецу безмолвными изъявлениями трогательной учтивости. А Даунт все не унимался и, по-прежнему улыбаясь, с наслаждением унижал и оскорблял своего соседа по столу. Такое поведение, заметил Легрис, никоим образом не подобало джентльмену.
Имелись и другие — на самом деле многочисленные — примеры подобного поведения Даунта, свидетельствовавшие о природных безнравственности и самовлюбленности. Я жадно прочитывал все сообщения Легриса, легшие в основу того, что впоследствии превратится в обширный кладезь информации, касающейся биографии и характера Феба Даунта.
Я отомщу Даунту. Это стало моим девизом. Но сначала я должен узнать своего врага, как себя самого: родственники, друзья, любимые места отдыха — все внешние обстоятельства жизни. А уже потом все внутренние побуждения: надежды и страхи, слабости и желания, честолюбивые мечты и самые потаенные уголки души. Только досконально изучив предмет под названием «Феб Даунт», я буду знать, куда нанести удар, который станет для него губительным. Пока же мне остается терпеливо ждать возвращения в Англию, где я и приступлю к осуществлению своих планов.
В Эвенвуде, после восьми лет напряженных трудов, работа доктора Даунта с библиотекой Дюпоров близилась к триумфальному завершению. Сие грандиозное предприятие приобрело широкую известность: в периодической печати регулярно появлялись отчетные статьи о продвижении дела, а публикации всего каталога с сопутствующими примечаниями и комментариями с нетерпением ожидало сообщество ученых и книжных коллекционеров как в Англии, так и на Континенте. В ходе работы пастор писал и получал сотни писем — лорд Тансор даже согласился нанять для него отдельного секретаря и в случае надобности отряжал на помощь своего личного секретаря, мистера Пола Картерета. И вот, благодаря усердному содействию двух ассистентов, а равно безграничному энтузиазму и неуемной энергии самого доктора Даунта, многолетний труд по составлению каталога теперь близился к концу.
Помощь мистера Картерета оказалась поистине неоценимой, особенно пригодились его обширные познания в истории рода Дюпоров, к которому принадлежал и он сам. Его доскональное знание семейного архива, хранившегося в несгораемой комнате Эвенвуда, позволило доктору Даунту точно выяснить, где, когда и у кого двадцать третий барон Тансор купил отдельные тома, а также установить происхождение ряда книг из коллекции, приобретенной ранее. Мистеру Картерету было также поручено важное и ответственное задание составить описательный каталог собрания манускриптов, вызывавшего у него повышенный интерес.
Лорд Тансор хотел получить просто высококачественную опись своей собственности; но он был не настолько узколоб и невежествен, чтобы не понимать истинное значение унаследованного имущества и не гордиться коллекцией, заложенной его дедом на благо потомков. Подсчитать денежную стоимость библиотеки в результате оказалось чрезвычайно трудно, можно было лишь с уверенностью сказать, что она практически бесценна. Но ее огромная нематериальная ценность бесспорно подтвердилась в ходе трудов доктора Даунта, и теперь она считалась одним из самых значимых книжных собраний в Европе. Одно это подтверждение вкупе с широкой известностью, которую приобрело его имя после публикации каталога, премного радовало лорда Тансора.
Интеллектуальные и художественные сокровища Библиотеки Дюпоров достались ему от деда через посредство отца. К кому они перейдут дальше? Возможно ли сделать так, чтобы они и впредь передавались из поколения в поколение, в целости и сохранности, и таким образом стали символом непрерывности рода, столь желанной его сердцу? Ведь в союзе со второй леди Тансор он так и не обрел наследника. С завершением работы над каталогом его светлость яснее прежнего осознал, сколь ненадежно его династическое положение. Его супруга превратилась в жалкое безвольное существо, несчастное и никчемное, покорно следовавшее за мужем повсюду, в городе и деревне. Казалось, никакой надежды не осталось.
Именно в ту пору лорд Тансор — подстрекаемый, подозреваю, своей дальней родственницей миссис Даунт — принялся оказывать знаки особого расположения пасторскому сыну. Нижеследующий рассказ основывается на сведениях, раздобытых мной через несколько лет после описываемых событий.
Во время летних студенческих каникул в 1839 году лорд Тансор начал изъявлять мнение, что сыну эвенвудского пастора пошло бы на пользу «немного рассеяться» — под каковым выражением его светлость подразумевал, что период невинного досуга не повредит даже настоящему ученому. Он высказал предположение, что несколько недель, проведенных в особняке на Парк-лейн, где и сам он собирается пожить вместе с леди Тансор, станут для юноши полезным развлечением. Мачеха упомянутого юноши чуть не мурлыкала от восторга, внимая воодушевленным речам лорда Тансора о том, сколь многое он может сделать для ее пасынка в части светского воспитания.
Сам же молодой человек в разговорах на предмет своего будущего после университета проявлял широту взглядов, наверняка тревожившую его отца, но едва ли удручавшую лорда Тансора. Одобрительные кивки последнего, сопровождавшие рассуждения студента о своих разнообразных перспективах после получения ученой степени — из которых ни одна не предполагала посвящения в духовный сан, а одна связывалась с литературной деятельностью, — беспомощный пастор прекрасно замечал и мысленно порицал.
Тем летом Феб Даунт, понятное дело, «немного рассеялся» под бдительным оком лорда Тансора. Ничего выходящего за рамки приличия. Череда скучных обедов на Парк-лейн в обществе правительственных министров, политических журналистов самой серьезной масти, известных духовных лиц, военных и военно-морских чинов. В качестве увеселения — послеполуденные концерты в Парке или посещение скачек (любимое развлечение Даунта). Потом поездка в Каус и яхтенная прогулка, а затем вереница скучных приемов. Лорд Тансор, держа правую ладонь с плотно сомкнутыми пальцами на спине своего подопечного, говорил: «Феб, мальчик мой, — он взял привычку называть его „мальчик мой“, — это лорд Коттерсток, мой сосед. Он будет рад поближе с тобой познакомиться», или: «Феб, мальчик мой, ты еще не знаком с миссис Гоу-Палмер, супругой посла?», или: «Завтра приезжает премьер-министр, мальчик мой, и мне хотелось бы представить тебя ему». Феб знакомился с ними, очаровывал их и, подобно зеркалу, столь удачно отражал свет благосклонности лорда Тансора, что у всех складывалось твердое впечатление, что он лучший малый на свете.
Так все продолжалось до конца каникул. В сентябре он вернулся в Эвенвуд настоящим светским господином: немного вытянулся и приобрел развязность манер и внешний лоск, которых еще совсем недавно у бедного студента и в помине не было. Лоск появился и в одежде тоже, ибо дядя Тансор при первом же случае отправил Феба к своим портному и шляпнику, и миссис Даунт просто задохнулась от восторга при виде элегантно одетого юноши с зачаточными бакенбардами — в ярко-синем сюртуке, клетчатых панталонах, высоком цилиндре и великолепном жилете, — вышедшего из кареты его светлости.
С тех пор, возвращаясь в Эвенвуд на каникулы, студент всякий раз незамедлительно получал приглашение из поместного дома и отправлялся в гости к своему покровителю с отчетом о своих успехах за минувший семестр. Его светлость с превеликим удовольствием выслушивал рассказы о том, сколь высокого мнения о мальчике держатся преподаватели и сколь похвальную известность он снискал в университете. Конечно же, перед ним открыт путь в магистратуру, говорил Феб дяде Тансору, хотя сам он считает, что у него несколько другое призвание. Лорд Тансор считал так же. Он не питал уважения к университетским ученым и предпочел бы, чтобы юноша завоевал положение в столичном высшем свете. Сам же юноша мог лишь согласиться с ним.
Лорд Тансор не жалел сил, чтобы сделать из Феба Рейнсфорда Даунта человека. Он каждый месяц измышлял новые способы продвинуть своего подопечного в обществе, никогда не упуская случая протащить его с собой в высшие круги и между прочим познакомить с людьми, которые, как и сам лорд Тансор, имели вес…
В последний день декабря 1840 года, в середине своего последнего учебного года в университете, Даунт достиг совершеннолетия, и его светлость счел нужным устроить по такому случаю званый обед. То было до чрезвычайности пышное мероприятие. Сам обед состоял из изысканных супов, рыбных блюд, шести entree,[75] мясного жаркого, запеченных каплунов, пулярок, индеек, голубей и бекасов; гарниров из трюфелей, грибов, лангустов и американской спаржи; разнообразных десертов и мороженого; и даже нескольких бутылок кларета 1764 года, запасенных еще отцом лорда Тансора. Стол обслуживали наемные лакеи и официанты, которых — к ужасу домашних слуг — выписали из столицы, дабы они обеспечили service a la francaise.
В числе примерно тридцати гостей присутствовали несколько известных литераторов, приглашенных в интересах виновника торжества, — ибо на лорда Тансора, хотя и питавшего легкое предубеждение против писательского ремесла, произвела изрядное впечатление одержимость литературой, развившаяся в молодом человеке с недавних пор. Его светлость часто натыкался на поглощенного какой-нибудь книгой Феба в библиотеке (где тот проводил уйму времени, приезжая домой на каникулы). Несколько раз он даже заставал юношу за увлеченным чтением одной из напыщенных эпических поэм мистера Саути и премного изумлялся, когда через час-другой возвращался и обнаруживал его на прежнем месте с тем же томом в руках — у лорда Тансора в уме не укладывалось, как можно уделять столько времени и внимания столь невыносимо скучным предметам. (Однажды он отважился заглянуть в сборник лауреата[76] и благоразумно решил не повторять впредь подобных попыток.) Но так уж обстояли дела. Вскоре мальчик и сам проявил способности на литературном поприще, сочинив умильную оду в стиле Грея,[77] опубликованную в «Итон колледж кроникл», и еще одно стихотворение, напечатанное в «Стамфорд Меркьюри». Лорд Тансор, разумеется, в поэзии не разбирался, но посчитал, что подобные литературные амбиции надлежит поощрять, поскольку вреда от них нет, а в случае если они увенчаются успехом, он стяжает почет еще и как покровитель молодого гения.
И вот все они поспешили в Эвенвуд по призыву лорда Тансора: мистер Хорн, мистер Монтгомери, мистер Де Вер, мистер Херод[78] и еще несколько господ такого сорта. Они, надобно признать, не относились к числу первостатейных талантов, но лорд Тансор остался премного доволен и их присутствием, и одобрительными отзывами, прозвучавшими из их уст, когда господин Феб, поддавшись на уговоры, предоставил гостям для прочтения парочку своих собственных творений. Уважаемые литераторы единодушно пришли к заключению, что молодой человек обладает умом и художественным слухом — а попросту говоря, призванием — прирожденного барда, и это укрепило лорда Тансора во мнении, что он поступил правильно, позволив своему подопечному самостоятельно определиться с будущей карьерой. Сам поэт был также глубоко польщен благожелательным вниманием мистера Генри Драго,[79] известного рецензента и ведущего автора журналов «Фрэзерс» и «Квортерли», который вручил ему визитку и вызвался найти издателя для его сочинений. Спустя две недели упомянутый джентльмен прислал письмо с сообщением, что мистер Моксон,[80] его хороший знакомый, настолько проникся предъявленными ему на рассмотрение стихами, что выразил горячее желание по возможности скорее познакомиться с молодым гением, дабы обсудить с ним условия публикации.
Еще до окончания университета Даунт завершил работу над поэмой под названием «Итака. Лирическая драма», которую, вместе с другими стихотворными сочинениями, мистер Моксон издал осенью 1841 года. Таким образом началась литературная карьера Ф. Рейнсфорда Даунта.
Миссис Даунт, теперь ставшая de facto хозяйкой Эвенвуд-хауса, наблюдала за ходом событий с глубочайшим удовлетворением. Сей даме до чрезвычайности приятно было видеть, сколь успешно осуществляются ее планы, направленные на сближение пасынка с лордом Тансором. Ее более проницательный и здравомыслящий муж испытывал серьезное беспокойство в связи с явно беспочвенными восторгами по поводу своего сына, который, с его точки зрения, ровным счетом ничего не сделал для того, чтобы заслужить столь бурные рукоплескания, — просто случайно оказался под могучим крылом высокопоставленного патрона. Теперь, когда работа над каталогом близилась к завершению, у пастора наконец появилось время серьезно задуматься о характере и перспективах своего единственного чада. Однако он находился в заведомо проигрышном положении, если учесть неуклонно возрастающее влияние лорда Тансора на Феба. Что же делать? Оставить благополучную жизнь в чудесном, отрадном краю и отважиться на переезд в очередной Миллхед? Об этом не могло идти и речи.
И все же доктор Даунт считал своим долгом приложить все усилия к тому, чтобы вернуть сына и наставить на стезю, более совместную с его воспитанием и происхождением. О духовной карьере Феба — заветной мечте пастора! — скорее всего, придется забыть, но, возможно, еще не поздно устранить или хотя бы умерить пагубные последствия, вызванные чрезмерной благосклонностью его светлости.
Пастор полагал, что нашел выход из положения. Если он отошлет сына подальше от Эвенвуда и милостей лорда Тансора на достаточно долгий срок, возможно, влияние могущественного покровителя на мальчика несколько ослабнет. Посему он, через посредство своего кузена, архидиакона Септимия Даунта из Дублина, устроил Феба на учебу в Тринити-колледж на следующий год. Теперь ему оставалось только оповестить о своем решении сына и лорда Тансора.
Через неделю после совершеннолетия Ф. Рейнсфорд Даунт, явно возбужденный, с пылающими щеками, стремительно вышел из эвенвудского пастората, вскочил на коренастую серую лошадь, находившуюся во временном пользовании у отца, и поскакал в усадьбу, где был незамедлительно принят встревоженным лордом Тансором.
Рано утром пастор вызвал к себе сына, дабы сообщить о своем решении: после получения степени он продолжит учебу в Дублине. Последовал бурный разговор, дословно мне неизвестный, и с обеих сторон прозвучали высказывания, исключившие всякую возможность компромисса по данному вопросу. Преподобный наверняка заявил своему отпрыску, хладнокровно и со всей прямотой, что сам отправится к лорду Тансору с просьбой вмешаться в дело, коли Феб не подчинится его воле.
Бедняга. Он не понимал, что уже слишком поздно, что у него уже не осталось ни малейшей возможности повлиять на будущее сына и что лорд Тансор даже не подумает выступить в его поддержку.
— Я не говорю, что ваш план отправить молодого человека в Ирландию чем-то плох, — изрек лорд Тансор вечером, когда пастор явился к нему. — Разумеется, этот вопрос вы должны решить с ним сами. Я говорю лишь, что пользу от путешествий обычно сильно переоценивают и что людям — особенно молодым людям — лучше оставаться на родине и здесь заботиться о своих перспективах. Что же касается до Ирландии, мне кажется, на свете найдется мало таких стран, где бы английский джентльмен чувствовал себя более неуютно и где бы хуже обеспечивались жизненные условия и бытовые удобства, достойные джентльмена.
Выслушав еще несколько суждений подобного толка, произнесенных самым резким и внушительным тоном, доктор Даунт ясно уразумел положение дел и впал в смятение. В Дублин его сын не поехал.
Тем летом Феб Даунт получил степень и погожим теплым днем вернулся в Эвенвуд, чтобы серьезно поразмыслить о своем будущем.
Нижеследующий фрагмент, отрывок из незаконченного романа под названием «Марчмонт, или Последний из рода Фицартуров»,[82] несомненно, описывает возвращение Даунта домой, хотя для пущей выразительности время действия перенесено с лета на осень.
За городской чертой обсаженная деревьями дорога круто ныряет с возвышенности, где расположен маленький городок Э***, и плавными изгибами спускается к реке. Грегориус всегда любил проходить по ней, но сегодня быстрый спуск под ажурными сводами голых ветвей, пронизанными косыми солнечными лучами, доставлял особое наслаждение после утомительного тряского путешествия из Полборо на наружном сиденье почтовой кареты в обнимку с дорожными сундуками.
У подножья холма дорога раздваивалась. Грегориус не стал пересекать реку по мосту близ мельницы, а повернул на север и двинулся длинным путем по широкой тропе, пролегающей через густой лес. Он хотел войти в парк через Западные ворота и немного посидеть в Греческом храме, стоявшем на террасированном холме сразу за воротами, — оттуда открывался восхитительный вид на холмистый парковый ландшафт и усадьбу.
Сейчас, в пору увядания природы, в лесу царила сырая прохлада, и Грегориус был рад снова выйти на бледный солнечный свет, миновав ворота в парковой стене. Через десяток-другой ярдов он свернул на песчаную тропу, что ответвлялась от подъездной аллеи и вела к храму, построенному на крутой возвышенности и окруженному с трех сторон могучими деревьями. Он нарочно смотрел только себе под ноги, ибо хотел испытать внезапный прилив радости, который у него неизменно вызывал вид на усадьбу, открывавшийся с вершины холма.
Но, не пройдя по тропе еще и половины пути, Грегориус услышал грохот экипажа, въезжающего в парк через Западные ворота за ним следом. Он еще недалеко удалился от аллеи, а потому обернулся посмотреть, кто там едет. По отлогому спуску от ворот катила парная карета. Через несколько секунд она поравнялась с отвилком песчаной тропы, и из окошка выглянуло лицо. Видение было мимолетным, но оно продолжало стоять у него перед глазами все время, пока он провожал взглядом карету, сначала вползающую на пригорок, а потом катящую под уклон к усадьбе.
Экипаж уже давно скрылся из вида, а Грегориус все не двигался с места, все смотрел пристально вслед, глубоко недоумевая, почему же он не продолжил путь немедленно. Прелестное бледное лицо по-прежнему стояло у него перед мысленным взором — точно звезда в холодном темном небе.
Несмотря на неуклюжую попытку замаскировать место действия (Полборо вместо Петерборо) и собственную личность (вымышленное имя Грегориус), источник авторских лирических воспоминаний, пусть изрядно приукрашенный и окруженный романтическим ореолом, легко устанавливается и датируется. Шестого июня 1841 года — в день, когда Феб Даунт в последний раз приехал домой из Кембриджа, — примерно в три часа пополудни мисс Эмили Картерет, дочь секретаря лорда Тансора, вернулась в Эвенвуд после двухлетнего пребывания за границей.
Мисс Картерет тогда едва стукнуло семнадцать — чудеснейший возраст. Последние два года она обреталась у младшей сестры своей покойной матери в Париже и теперь возвратилась в Эвенвуд, чтобы поселиться у отца во вдовьем особняке.[83] Ближайшими их соседями были Даунты, жившие сразу за оградой парка, и мисс Картерет и пасторский сын с давних пор составили ясное представление о характере и нраве друг друга.
Мисс Картерет сызмалу слыла очень серьезной юной леди, с серьезным складом ума, способной оправдать самые серьезные надежды. Юный сосед, хотя и умевший проявлять серьезность при желании, находил созерцательность ее натуры весьма досадным свойством — ибо он единственно хотел бегать с ней наперегонки с холма, или лазать по деревьям, или гоняться за цыплятами, а она постоянно думала о разных вещах, да так подолгу, что он часто бросал уговоры и в раздражении уходил восвояси, оставляя ее размышлять в одиночестве. Юная же леди, со своей стороны, считала его несносным сорванцом, способным на самые дикие выходки, хотя и знала, что он питает к ней дружеское расположение и что он далеко не глуп.
Было бы странно, если бы мальчик в конце концов не осознал, что прохладная сдержанность соседки лишь придает ей очарования. Мисс Картерет, хотя и младшая годами, наставляла его с вековой мудростью и с течением лет забрала полную власть над ним. Разумеется, по прошествии времени он попросил о поцелуе. Она отказала. Он попросил еще раз, и она задумалась. В конечном счете она сдалась. В его одиннадцатый день рождения мисс Картерет, с подарком в руке, постучалась в дверь пастората. «Теперь можешь поцеловать меня», — сказала она. Он так и сделал. И с тех пор стал называть ее «моя принцесса».
Он видел в ней Дульсинею и Гвиневру, всех надменных и недоступных легендарных героинь, всех сказочных принцесс, о которых он читал или мечтал когда-либо, — поскольку она отличалась не только серьезным умом, но и пленительной серьезной красотой. Мистер Пол Картерет безошибочно понял, какие чувства питает Феб Даунт к его дочери, еще прежде, чем она уехала в Европу. Теперь, после двух лет путешествий, занятий с домашними учителями и вращения в высших кругах парижского общества, привлекательность мисс Картерет стала поистине неотразимой.
Мистер Картерет, вопреки принятому в Эвенвуде мнению, никогда не считал Феба Рейнсфорда Даунта не по годам развитым мальчиком, являющим собой образец истинного британца. Он всегда полагал пасторского сына вкрадчивым, лукавым пронырой, который ловко втирается в милость везде, где может, и злобно мстит всем, кого обаять не удается. Возможно, поэтому он не особо радовался возвращению дочери в Эвенвуд, под прицел любовного внимания Ф. Р. Даунта, именно сейчас, когда звезда упомянутого джентльмена столь неуклонно восходила. Откровенно говоря, мистер Картерет не питал к protege лорда Тансора ни приязни, ни доверия. Он неоднократно заставал его в архивной комнате роющимся в бумагах и документах без всякой видимой цели и нисколько не сомневался, что юноша тайком читает корреспонденцию его светлости, обычно лежавшую на секретарском столе.
Но положение мистера Картерета, как и положение пастора, зависело от благосклонности лорда Тансора. Посему мистер Картерет плохо представлял, что он будет делать, если и когда молодой человек сообщит своему покровителю о природе своих чувств к его дочери. Разве сможет он без серьезного ущерба для своих интересов решительно пресечь всякие любовные ухаживания, коли его светлость даст добро на них? В настоящий момент ему оставалось только наблюдать и уповать на лучшее.
При первой встрече с Ф. Р. Даунтом после возвращения из Франции, в присутствии своего отца, мисс Картерет приняла молодого джентльмена со сдержанной любезностью. Она учтиво поинтересовалась, как у него дела, согласилась, что он сильно изменился за минувшие годы, и поблагодарила за преподнесенный в дар экземпляр «Итаки», надписанный автором. Она выглядела настоящей красавицей в своем французском наряде и шляпке a la mode, украшенной лентами изысканного цвета и букетиком бледных роз, фиалок и примул, но отец с великим облегчением удостоверился, что нрав у нее все такой же рассудительный и задумчивый, а поведение все такое же послушное. Слава богу, во всех последующих многочисленных случаях, когда молодым людям приходилось общаться в течение лета, мисс Картерет упорно продолжала держаться с бывшим товарищем по играм со спокойным, вежливым безразличием.
Ближе к концу 1841 года Ф. Рейнсфорд Даунт, бакалавр гуманитарных наук, поставил своей целью завоевать литературный мир. Следующей весной лорд Тансор нанял художника написать портрет юноши, и сердце миссис Даунт исполнилось ликованием, когда на имя пасынка в пасторат пришло приглашение почтить своим присутствием королевский bal masque[84] в Букингемском дворце, где с поразительной пышностью был воссоздан двор Эдварда III и королевы Филиппы. Неделю спустя нелепо разодетый молодой джентльмен — в бриджах, камзоле, башмаках с пряжками и при шпаге — был официально представлен ко двору на дневном приеме во дворце Сент-Джеймс.
Между тем опечаленный отец Ф. Р. Даунта сидел в своем кабинете за правкой корректурных оттисков каталога; его светлость проводил много времени в городе, совещаясь за закрытыми дверями со своим юристом мистером Кристофером Тредголдом; а я вступил на путь, который в конечном счете приведет меня в Каин-Корт близ Стрэнда.
Я покинул Гейдельберг в феврале 1841 года и отправился сначала в Берлин, потом во Францию. Я прибыл в Париж за двое суток до своего двадцать первого дня рождения и остановился в гостинице «Отель-де-Пренс»[86] — возможно, дороговатой, но не настолько, чтобы я посчитал такие расходы неприемлемыми. По достижении совершеннолетия я вступил в право владения остатками капитала, в свое время переданного в доверительное управление мистеру Байаму Мору. Воодушевленный этим радостным событием и уверенный в скором восполнении всех трат, я позволил себе спустить значительную часть своих сбережений, предавшись разнообразным развлечениям, которые Париж может предложить молодому человеку с широкими взглядами, живым воображением и высоким самомнением. Но всякое удовольствие рано или поздно кончается, и вскоре меня стала преследовать неприятная мысль о необходимости зарабатывать на жизнь своим трудом. Через шесть упоительных недель я неохотно начал готовиться к возвращению в Англию.
Но утром в день намеченного отъезда я столкнулся с Легрисом в читальне Галиньяни,[87] куда наведывался ежедневно. Мы провели восхитительный вечер, рассказывая друг другу, как складывалась наша жизнь в течение пяти лет, что мы не виделись. Разумеется, Легрис сообщил разные новости о нескольких наших школьных товарищах, в том числе и о Даунте. Я слушал вежливо, но при первой же удобной возможности переменил тему. Мне не надо было напоминать о Фебе Даунте: я думал о нем постоянно, и желание отомстить ему за содеянное со мной по-прежнему горело в моей груди ярким ровным пламенем.
Легрис направлялся в Италию с единственной целью провести время в чудесных краях и в приятной компании, пока он обдумывает дальнейшие планы на жизнь. Поскольку я тоже еще толком не определился со своими планами, моему другу не составило большого труда уговорить меня отказаться от намерения вернуться в Сэндчерч, чтобы я присоединился к нему в беспорядочных странствиях. Я тотчас отправил мистеру Мору письмо с просьбой перевести остаток моего капитала на мой лондонский счет и написал старому Тому, что еще немного задержусь на континенте. На следующее утро мы с Легрисом начали наше путешествие на юг.
Неспешно проехав через всю Францию извилистым маршрутом, мы наконец прибыли в Марсель, откуда двинулись вдоль Лигурийского побережья в Пизу, а из Пизы направились во Флоренцию, где поселились в роскошном палаццо рядом с площадью Дуомо. Там мы провели несколько недель, предаваясь праздным развлечениям, но потом летняя жара погнала нас в горы в поисках прохлады, а затем на Адриатическое побережье, в Анкону.
К концу августа, когда мы, проделав путь на север, добрались до Венеции, Легрис начал выказывать признаки беспокойства. Я все не мог вволю налюбоваться старинными церквями, картинами, скульптурами, но моего друга подобные вещи совершенно не интересовали. Все церкви, устало говорил он, похожи одна на другую; аналогичное мнение он выражал и при виде каждого из многочисленных полотен с изображением распятия или рождества Христова. Наконец, на второй неделе сентября, мы с ним расстались, условившись встретиться в Лондоне, как только позволят обстоятельства.
Легрис отправился в Триест, чтобы там сесть на корабль до Англии; я же провел несколько дней один в Венеции, а потом снова двинулся на юг. В течение следующего года я, с мюрреевским «Путеводителем по Малой Азии»[88] в руках, объездил всю Грецию и весь Левант, где посетил Дамаск, прежде чем вернуться обратно в Бриндизи через острова Киклады. После недолгого пребывания в Неаполе и Риме в конце лета 1842 года я снова оказался во Флоренции.
Во время нашего первого визита в город Медичи мы с Легрисом свели знакомство с одной американской четой, некими мистером и миссис Форрестер. Сразу по возвращении во Флоренцию я заявился к ним в гости — там я узнал, что они недавно уволили домашнего учителя двух своих сыновей по причине его профессиональной непригодности, и незамедлительно предложил свои услуги. Я занимал высокооплачиваемую и необременительную должность у Форрестеров следующие три с половиной года, за каковое время чрезвычайно обленился и прискорбнейшим образом забросил собственные занятия. Я часто думал о своей прежней жизни в Англии и представлял, как однажды вернусь на родину, — но все подобные мысли неизменно заставляли вспомнить о Фебе Даунте и нашем с ним незавершенном деле. (Даже во Флоренции он продолжал преследовать меня: на двадцать третий день рождения миссис Форрестер, дама замечательной учености, подарила мне экземпляр последнего его сочинения, «Татарский царь. Поэма в XII песнях». «Я обожаю мистера Даунта. — Она томно вздохнула. — Истинный гений — и такой молодой!»)
С того-то времени у меня и начали складываться привычки, грозившие безвозвратно погубить остатки незаурядных способностей, дарованных мне свыше. Тогда я еще не пускался во все тяжкие, но уже начал ненавидеть себя и свой нынешний образ жизни. В конце концов, после неприятной истории с дочерью одного городского чиновника, я принес Форрестерам свои извинения и в некоторой спешке покинул Флоренцию.
Возвращаться на родину мне все еще не хотелось, а посему я направился на юг. В Милане я познакомился с одним английским джентльменом, неким мистером Брайсом Ферниваллом, служащим отдела печатных изданий в Британском музее, — он тогда готовился к поездке в Санкт-Петербург. Беседы с мистером Ферниваллом вновь воспламенили во мне давнюю библиографическую страсть, и когда он спросил, нет ли у меня желания посетить вместе с ним Россию, я охотно согласился.
В Санкт-Петербурге нас любезно принял известный библиограф В. С. Сопиков,[89] в чью книжную лавку в Гостином дворе я стал ежедневно наведываться. Примерно через неделю обстоятельства вынудили моего спутника мистера Фернивалла вернуться в Лондон, но я решил остаться в Санкт-Петербурге. Ибо меня очаровал этот удивительный бело-золотой город с его громадными общественными зданиями и дворцами, широкими площадями, живописными каналами и церквями. Я снял комнаты рядом с Невским проспектом, взялся изучать русский язык и даже нашел своего рода наслаждение в лютых северных зимах. Закутанный в меха, я часто бродил по улицам ночами, когда валил густой снег, стоял в задумчивости у Львиного мостика через канал Грибоедова или наблюдал за ледоходом на величественной Неве.
Только спустя без малого год я наконец обратил свои взоры в сторону отчизны. Перед отъездом мистер Фернивалл довольно настойчиво предложил мне по возвращении в Англию заглянуть к нему в музей, дабы обсудить возможность моего поступления на недавно появившуюся вакансию в отделе печатных изданий. Поскольку никакой другой работы у меня не предвиделось, эта перспектива начала казаться заманчивой. Я слишком долго прожил вдали от родной страны. Настало время серьезно заняться каким-нибудь делом. И вот в феврале 1847 года я покинул Санкт-Петербург, неспешно направился на Запад, изредка отклоняясь от своего маршрута по велению прихоти, и прибыл в Портсмут в начале июня.
Биллик с рессорной двуколкой поджидал меня на остановке портсмутского дилижанса в Уэреме. Сердечно похлопав друг друга по спине при встрече, мы два с лишним часа, к обоюдному нашему удовольствию, ехали в полном молчании, которое нарушало лишь причавкиванье моего спутника, безостановочно жевавшего табак. Наконец мы достигли Сэндчерча.
— Высади меня здесь, Биллик, — велел я, когда двуколка поравнялась с церковью.
Он покатил дальше вверх по склону холма, а я постучал в дверь покосившегося коттеджика сразу за церковным двором.
Дверь открыл Том, с очками в руке и книгой под мышкой.
Он улыбнулся, протянул мне руку, и книга упала на пол.
— Бродяга вернулся к родным пенатам, — промолвил он. — Входи, друг мой, и чувствуй себя как дома.
И ведь она действительно когда-то была моим вторым домом, эта пыльная низкая комната, от пола до потолка заваленная книгами самого разного вида и размера. С детства знакомая обстановка — трехногий комод, подпертый скрипучей стопкой тронутых плесенью кожаных фолиантов, скрещенные удилища над камином, поблекший мраморный бюст Наполеона на полочке у двери — вызывала одновременно сладкое умиление и щемящую боль в сердце. Да и сам Том, со своим длинным морщинистым лицом и большими ушами с торчащими из них седыми пучками шерсти, всколыхнул в душе воспоминания детства.
— Том, — сказал я, — сдается мне, вы лишились последних остатков волос со времени прошлой нашей встречи.
Мы от души рассмеялись, и с молчанием на тот вечер было покончено.
Много часов кряду мы разговаривали о моем житье-бытье на континенте и вспоминали былые дни, но наконец часы пробили полночь, и Том сказал, что возьмет фонарь и проводит меня до дома. Он попрощался со мной у калитки под каштаном, и я вошел в тихий дом.
После девяти лет странствий я наконец снова улегся в собственную постель и мирно заснул под вечную музыку моря, набегающего на берег.
Лето прошло спокойно. Я изо всех сил старался занять себя делами: много читал, выполнял мелкую хозяйственную работу, копошился в саду. Но с наступлением осени я начал испытывать беспокойство и неудовлетворенность. Почти каждый день ко мне заходил Том, и я отчетливо видел, что моя праздность тревожит славного старика.
— Чем собираешься заняться дальше, Нед? — наконец спросил он.
— Полагаю, придется зарабатывать на жизнь собственным трудом, — со вздохом ответил я. — Я истратил почти весь свой капитал, дом разваливается, а теперь еще мистер Мор написал, что перед смертью моя матушка заняла у него сто фунтов и теперь они ему срочно нужны.
— Если у тебя по-прежнему нет на примете ничего определенного, — после паузы промолвил Том, — осмелюсь дать тебе один совет.
Во время путешествий по Леванту я писал Тому о возникшем у меня страстном интересе к истории древних цивилизаций Малой Азии. Получив известие о моем скором возвращении в Англию и не зная, что я подумываю о месте сотрудника Британского музея, он навел предварительные справки относительно возможности моего участия в экспедиции, которая в настоящее время набиралась для раскопок исторических памятников в Нимруде.
— Ты получил бы полезный опыт, Нед, и немного денег. И начал бы делать себе имя в новой, быстро развивающейся области науки.
Я сказал, что это превосходная идея, и горячо поблагодарил старика за ценный совет, хотя на самом деле предложенный план вызывал у меня некоторые сомнения. Возглавлявший экспедицию джентльмен — с ним Том познакомился через одного своего родственника — жил в Оксфорде. Мы договорились, что Том безотлагательно напишет профессору письмо с просьбой принять нас с ним в ближайшее удобное для него время.
Ответа не было несколько недель, но наконец, одним ясным и ветреным осенним утром, Том явился ко мне с сообщением, что от оксфордского профессора С.[90] пришло письмо, где он выражает готовность принять меня в Нью-Колледже, дабы обсудить мою кандидатуру на должность сотрудника экспедиции.
Комнаты профессора были битком набиты слепками и фрагментами барельефов; глиняными таблицами, покрытыми загадочными клинообразными письменами, описанными в отчете Роулинсона о путешествиях по Сусиане и Курдистану;[91] статуэтками мускулистых крылатых быков, высеченными из блестящего черного базальта. Различные карты и схемы валялись повсюду на полу, лежали на столах, свешивались с кресельных спинок, а на мольберте посреди комнаты стояло нечто, поначалу принятое мной за однотонную масляную картину с изображением царя-исполина, увенчанного короной и с заплетенной в косички бородой, который стоит в грозной и величественной позе над простертым ниц пленным врагом или мятежником, всем своим видом являющим рабскую покорность перед могуществом победителя.
При ближайшем рассмотрении это оказалась вовсе не картина, а — как любезно пояснил профессор, заметив мой интерес, — фотогенический рисунок, созданный по методу, изобретенному его ученым коллегой мистером Толботом,[92] специалистом по клинописным текстам. Я просто оцепенел от восхищения, ибо видел перед собой изображение восточного деспота — каменного колосса в песчаной пустыне, — сотворенное не посредством некоего тленного вещества, придуманного и изготовленного человеком, но посредством лучей самого светила вечного. Свет небесный, свет солнца, некогда сиявшего над древним Вавилоном, а ныне рассеивавшего октябрьский сумрак на улицах Оксфорда девятнадцатого века, был здесь пойман и пригвожден к месту, точно попранный царственной пятой раб, и наделен непреходящим постоянством.
Я вхожу в такие подробности, поскольку то был один из важнейших моментов в моей жизни, как станет ясно впоследствии. Прежде я следовал торными стезями знания, берущими начало в тихой гавани гуманитарных наук. Теперь же я осознал, что точные науки, всегда изучавшиеся мной без особого усердия, открывают возможности, о каких мне и не грезилось.
От профессора исходил кисловатый запах старости, слишком заметный в тесном замкнутом пространстве мансардных комнат; вдобавок сей джентльмен, похоже, считал, что проводить собеседование лучше всего стоя вплотную к человеку и разговаривая с ним очень громким голосом. Он тщательно проэкзаменовал меня на предмет моих познаний о Месопотамии и вавилонских династиях, а также по ряду родственных вопросов. Том же тем временем топтался поодаль, с надеждой улыбаясь.
Вполне возможно, я выдержал экзамен. Да нет, не возможно, а точно выдержал — ибо через несколько дней после нашего возвращения в Сэндчерч профессор письменно сообщил о своем желании, чтобы я при первом же удобном случае снова приехал в Оксфорд и познакомился с остальными участниками намеченной экспедиции.
Но к тому времени в сердце моем уже горела новая страсть. Блистательно схваченная и запечатленная игра светотени, увиденная мной на фотогеническом рисунке каменного колосса, пленила мое воображение, и я напрочь отказался от перспективы ковыряться в песках знойной месопотамской пустыни. Кроме того, я устал от путешествий. Мне хотелось прочно обосноваться на одном месте, найти занятие по своему вкусу и овладеть фотографическим искусством, которым, возможно, однажды я стану зарабатывать на жизнь.
Старому Тому я ничего не сказал, но ловко придумал предлог, чтобы не возвращаться в Нью-Колледж, как просил профессор, и умудрился несколько дней безвылазно просидеть дома, симулируя легкую, но временно истощающую силы болезнь.
В первый день моей мнимой болезни с юга пришел проливной дождь и хлестал без устали, покуда на утес не наползла ночная мгла, плотно окутав дом. С утра я удобно устроился в кресле у окна гостиной с видом на море и углубился в чтение букингемовских «Путешествий по Ассирии»[93] в тщетной попытке заглушить укоры совести, вызванные моей ложью славному старине Тому. Но ко времени, когда Бет принесла ланч, Букингем мне уже изрядно наскучил, и я обратился к любимому потрепанному томику донновских проповедей, в который ушел с головой до самого вечера.
После ужина я начал думать о вопросах практического свойства. Чтобы прочно утвердиться на пути успеха, не имея университетской степени, требовалось очень и очень постараться. До того как Том принял деятельное участие в моей судьбе, я намеревался продать дом и перебраться в Лондон, дабы попробовать найти там работу, позволяющую применить на деле мои интеллектуальные способности. Прежде всего я планировал воспользоваться приглашением мистера Брайса Фернивалла и предложить свою кандидатуру на вакансию в отделе печатных изданий Британского музея. Подобная перспектива по-прежнему казалась заманчивой: библиографическая страсть продолжала гореть в моей груди, и представлялось несомненным, что на этом чрезвычайно увлекательном (для меня) поприще я найду столько интересной и полезной для общества работы, что на всю жизнь хватит.
Но куда бы я ни отправился — в Месопотамию или на Грейт-Рассел-стрит — мне понадобятся наличные деньги, чтобы содержать себя на первых порах. А еще надо бы наконец разобрать матушкины бумаги — у меня все как-то руки до них не доходили, и они вот уже одиннадцать лет пылятся на письменном столе в туго перевязанных стопках, немой укор мне. Ну уж чем-чем, а этим делом я могу заняться без долгих отлагательств. И вот, решив начать просматривать бумаги завтра с утра пораньше, я зажег сигару, придвинул кресло поближе к камину и приготовился скоротать вечер за изящным томиком стихотворений лорда Рочестера.
Уютно потрескивало пламя, дождь монотонно барабанил в окна. В скором времени я опустил книгу и уставился на стопки пожелтелых страниц со скрученными краями.
На стене по обеим сторонам от стола висели изготовленные Билликом полки, где теснились изданные сочинения моей матушки, двух- и трехтомники в темно-зеленых или синих матерчатых переплетах, с поблескивающим в свете камина золотым тиснением на корешках. Они стояли строго в порядке публикации, начиная от «Эдит» и кончая «Петрусом, или Благородным рабом» — несмелой попыткой исторического романа, вышедшего из печати в год матушкиной смерти. Под этой библиотечкой находилось непосредственно рабочее место — огромный письменный стол в полных восемь футов по диагонали, который впоследствии займет почетное место в моих комнатах на Темпл-стрит.
Громоздившиеся на нем кипы страниц образовывали подобие горного ландшафта — с высокими пиками и затененными узкими долинами, с крутостенными ущельями и оползнями от слабых подземных толчков. Вся эта груда бумаг, я знал, состояла из черновых рукописей и фрагментов романов, а равно из приходно-расходных счетов и прочих записей, касающихся домашнего хозяйства. Матушка имела курьезное обыкновение: она раскладывала все свои бумаги и документы по категориям, потом перевязывала накопившиеся стопки шнуром, лентой или тонкой полоской тафты и, никак их не помечая, водружала одну на другую примерно в той последовательности, в какой они формировались. В результате на столе получилось нечто вроде макета сражения при Фарсалии,[94] виденного мной однажды, с выстроенными в каре и уступами подразделениями противоборствующих войск. Посередке, окруженное с трех сторон высоченными кипами бумаги, оставалось крохотное — размером не более стандартного писчего листа — свободное место для работы.
Здесь же находились и квадратные записные книжечки в твердых черных обложках, перевязанные, каждая по отдельности, темной шелковой ленточкой, — в детстве они неизменно пленяли мой взор своим сходством с плитками черного шоколада. В них матушка постоянно заносила свои мысли, склоняясь над столом даже ниже, чем во время своей литературной работы, поскольку из-за малого формата страниц (всего лишь три или четыре квадратных дюйма) приходилось писать мельчайшим почерком. Я так и не уразумел, зачем она добровольно входила в лишние хлопоты и расходы, заказывая такие вот записные книжки у одного веймутского переплетчика, что по нашим достаткам представлялось непозволительной роскошью. Сейчас дюжина-полторы этих миниатюрных томиков стояли в ряд с одной стороны стола, подпертые у самого края шкатулкой красного дерева, где некогда хранились мои двести соверенов.
Повинуясь внезапной прихоти, я решил заглянуть в одну из черных книжечек, прежде чем отправиться на боковую. Я понятия не имел, какого рода записи в них содержатся, и тревожное любопытство — легкая дрожь необъяснимого волнения, охватившая меня, когда я встал и двинулся к столу, — прогнало сонливость, которая начала овладевать мной, пока я сидел перед угасающим камином, читая блистательные непристойности лорда Рочестера.
Я взял наугад одну из записных книжек и развязал шелковую ленточку. Поднеся книжку поближе к свече, я раскрыл твердую обложку и принялся читать тесные убористые строчки, составленные из крохотных аккуратных буковок. Там шла речь о последних неделях, проведенных матушкой в Черч-Лэнгтоне перед их с Капитаном переездом в Сэндчерч. Заинтригованный, я пробежал глазами еще несколько страниц, а потом захлопнул этот томик и взял следующий. Около часа я перебирал книжечки таким образом, просматривая по несколько страниц из каждой, и незадолго до одиннадцати решил напоследок сунуть нос еще в одну, а потом лечь спать.
На двух первых желтоватых страницах не содержалось ничего интересного — так, короткие отчеты о разных незначительных обыденных делах. Я уже собирался закрыть дневник и поставить на место, когда, небрежно пролистнув несколько страниц, зацепился взглядом за нижеследующие строки:
Я прекрасно понимаю: это безумие, чистой воды безумие. Все мое существо протестует против этого; все чувства, почитавшиеся мной священными, восстают против такой перспективы. Однако от меня требуют этого, и избежать сей чаши невозможно. Похоже, судьба моя не принадлежит мне, но лепится другой рукой — увы, не Божьей! Мы долго говорили вчера; Л. порой заливалась слезами и умоляла, порой распалялась гневом и грозилась сотворить даже худшее, чем то, что она предлагает сделать. Может ли быть что-нибудь хуже? О да! И она способна на такое. Минувшей ночью он отсутствовал дома, что дало нам еще немного времени. После ужина Л. опять пришла в мою комнату, и мы долго плакали вместе. Но потом решимость вернулась к ней, и она вновь обратилась в сталь и пламя, проклиная его с неистовой яростью, приводившей меня в неподдельный ужас. Л. удалилась только с первыми проблесками зари, оставив меня в столь изнуренном состоянии, что я воротилась из Э*** домой уже далеко за полдень. Капитан находился в отлучке, а потому не заметил моего опоздания.
Запись была датирована 25 июня 1819 года.
Вперять столь пристальный взор в дневник матушки значило грубо вторгаться в ее частную жизнь, но я вдруг осознал, что не в силах принудить себя закрыть книжицу и снова перевязать шелковой ленточкой, не вникая в содержание записей. Ибо, будучи хроникой частной жизни, дневник этот наверняка содержал некую правду, некие неявные, но достоверные сведения о хрупкой маленькой женщине из моих детских воспоминаний, которая постоянно строчила пером по бумаге, низко склонившись над столом. Я почувствовал острую необходимость выяснить, что же кроется за словами, сию минуту мной прочитанными, даже если ради этого мне придется отложить все свои планы, направленные на достижение успеха в жизни.
Но я напрочь не понимал, о чем именно идет речь в вышеприведенных загадочных строках. Ведь здесь говорилось не о произошедших событиях, как во всех предшествующих записях, но о приближении некоего рокового момента, о глубоких внутренних сомнениях, вызванных пока еще неизвестной мне причиной. Следующая запись, датированная несколькими днями позже, тоже не поддавалась истолкованию.
Появление Л. сегодня, столь неожиданное и шумное, привело в немалое смятение меня и Бет, которая как раз спускалась по лестнице, когда гостья неистово забарабанила в дверь, точно сам дьявол. Бет спросила, не больна ли леди, но я тотчас послала ее принести воды, а когда она воротилась в гостиную, Л. уже овладела собой и держалась самым пристойным образом. Он вернулся, но снова отказал ей — и на сей раз произошло нечто ужасное, о чем она не пожелала рассказывать, но что вызывало новые непримиримые противоречия между ними. Она снова начала распаляться гневом, но я ласково призвала ее успокоиться, что она и сделала немного погодя. Л. приехала, дабы самолично сообщить мне (ибо она по-прежнему не доверяет никаким средствам извещения, помимо собственных слов, произносимых шепотом), что мадам де К. будет в городе в ближайшие понедельник и вторник и что я очень скоро узнаю еще кое-что.
Кто такая Л.? Что за мужчина упоминается здесь — Капитан или кто-нибудь другой? И кто такая мадам де К.? Донельзя заинтригованный загадочными записями, я уже и думать забыл про сон. Я попытался увязать воспоминания о тихой, трудолюбивой жизни моей матушки с этими недвусмысленными намеками на некие неотвратимые роковые события, в которые она оказалась вовлечена, но быстро сдался и стал читать дальше, напряженно выискивая на маленьких желтых страницах какие-нибудь указания, способные пролить свет на эту тайну.
Вот так все и началось. Я раскрыл следующую черную книжечку, потом следующую — и читал, читал в своего рода сосредоточенном оцепенении, остро сознавая всю странность записей, но не находя в себе сил оторваться от них, покуда глаза у меня не заслезились от усталости. Когда зашипела, догорая, уже вторая или третья зажженная мной свеча, я наконец поднял взгляд и увидел за окном гостиной бледно-розовую дугу зари, вырастающую над горизонтом. Для мира и для меня наступил новый день.
Позже утром в дверь постучался Том. Когда я открыл, мне не пришлось изображать истощение телесных сил.
— Голубчик мой! — встревоженно воскликнул он, переступая порог и подхватывая меня под руку, чтобы проводить к каминному креслу, где я заснул, полностью одетый, всего часом ранее. — Что с тобой? Не надо ли вызвать доктора Пенни?
— Да нет, Том, не стоит, — ответил я. — Уверен, я скоро полностью оправлюсь. Всего лишь временное недомогание.
Он посидел со мной, пока я завтракал. Потом, заметив на кресле у окна том Букингема, он спросил, подумал ли я обстоятельно насчет экспедиции в Месопотамию. По моему уклончивому ответу он понял, что мой интерес к данному предприятию поугас, но доброжелательно выразил надежду, что по выздоровлении я увижу вещи в ином свете. Я не хотел оставлять славного старика в заблуждении, а потому без обиняков заявил, что твердо решил не ехать с профессором С. в Нимруд.
— Очень жаль, Нед, — огорченно сказал он. — Мне кажется, подобная работа открыла бы перед тобой прекрасные перспективы и много дала бы тебе во всех отношениях. Верно, у тебя есть на примете другие возможности заработка?
Вообще мой старый учитель редко сердился на меня, но сейчас я не мог винить его в том, что он несколько раздражен. Желание пуститься в приключения и сделать карьеру на археологическом поприще было мимолетной прихотью, и мне следовало с самого начала высказаться на сей счет с полной определенностью, чтобы остаться честным перед Томом. Я попытался поправить дело, сообщив о предложенной мне вакансии в Британском музее, но тотчас снова все испортил, добавив, что и такое место не вполне меня устраивает в настоящее время.
— Ну ладно, — промолвил Том, поднимаясь на ноги и направляясь к двери. — Я сегодня же напишу профессору. До свидания, Нед. Надеюсь, ты скоро поправишься.
Я оставил без ответа невысказанный упрек, явственно просквозивший в прощальных словах старика, и с минуту стоял у окна в глубоком унынии, наблюдая, как он спускается по тропинке в деревню.
Теперь я никогда не увижу Месопотамию, и Грейт-Рассел-стрит придется обойтись без меня. Ибо меня неодолимо влекло к маленьким черных книжицам, разбросанным сейчас на письменном столе. Страстное желание выяснить, какой смысл кроется в матушкиных дневниковых записях, вскоре разгорится еще сильнее, станет всепоглощающим и приведет к последствиям, которых я никак не мог тогда предвидеть.
К расшифровке (лучшего слова не подобрать) матушкиных дневников и бумаг я всерьез приступил на следующий день и с неослабным усердием предавался этому занятию два или три месяца кряду. Том уехал в Норвич погостить у родственника, наверняка решив, что для нас обоих будет лучше оставить на время всякие разговоры о моих дальнейших перспективах. И вот я спокойно сидел дома — совсем один, если не считать ежедневных коротких визитов Бет, — и с утра до вечера разбирал матушкин архив, лишь изредка отлучаясь на день-другой, чтобы раздобыть необходимые мне сведения или получить подтверждение тех или иных фактов.
Помимо привычки доверять свои сокровенные мысли дневникам матушка имела обыкновение бережно хранить любые записи, касающиеся житейских вопросов, — соответственно, изрядную часть горного ландшафта, сложившегося на рабочем столе в гостиной, составляли перевязанные пачки хозяйственных счетов, кулинарных рецептов, квитанций, торопливо нацарапанных записок, перечней намеченных дел, старых писем, памятных заметок. Теперь я взялся и за них: перебирал бумажку за бумажкой, день за днем, ночь за ночью. Я тщательно исследовал, сопоставлял, сортировал, классифицировал, используя все свои научные навыки и все интеллектуальные способности, чтобы привести в порядок груду бумаг и рассеять светом понимания летучие, зыбкие тени, по-прежнему скрывавшие от взора полную правду.
Мало-помалу из скопления неверных теней начала проступать некая история — вернее, разрозненные элементы истории. Словно археолог, извлекающий из-под земли черепки древнего сосуда, я кропотливо собирал фрагменты и складывал один к другому, стараясь найти общий узор, связующий отдельные части в единое целое.
Одно слово дало мне важную подсказку. Одно слово. Название города, поначалу показавшееся лишь смутно знакомым, но потом пробудившее во мне более отчетливые воспоминания и вызвавшее в воображении два с виду никак не связанных образа: дамы в сером шелковом платье и чемодана, обыкновенного чемодана с наклеенным ярлыком, где написаны имя и адрес:
[96]
Эвенвуд. В дневниковой записи, датированной июлем 1820 года, моя мать — видимо, случайно — написала название города полностью. Во всех предшествующих и последующих записях оно обозначалось одной буквой «Э.», и у меня не хватило ума догадаться, что под ней скрывается. Но как только стало известно название города, в моем уме начали выстраиваться связи: мисс Лэмб жила в Эвенвуде; Феб Даунт приехал в Итон из городка с таким же названием. А может, в Англии несколько Эвенвудов? В свое время матушка собрала большую справочную библиотеку в помощь своей работе, и сейчас «Географический справочник» Белла и «Словарь географических названий» Коббетта[97] мигом предоставили мне ответ на вопрос. Нет, город Эвенвуд в нашей стране только один: расположен в графстве Нортгемптоншир, в четырех милях от Истона, в двенадцати милях от Питерборо; там находится Эвенвуд-Парк, поместье Джулиуса Вернея Дюпора, двадцать пятого барона Тансора.
В первую ночь в Итоне, в Длинной Палате, я спросил Даунта, знает ли он мисс Лэмб, а позже он поинтересовался, бывал ли я когда-нибудь в Эвенвуде. Мы оба ответили отрицательно, и я больше не думал об этом совпадении. Но сейчас, когда я впервые за пятнадцать лет вспомнил о нем, вопрос Даунта вдруг показался мне странным — вернее, не сам вопрос, а настороженный, почти подозрительный тон, которым он был задан. Но какое отношение может иметь Даунт ко всему этому?
Затем я занялся выяснением личности «Л.», центрального персонажа этой таинственной истории. Не о мисс ли Лэмб шла речь в матушкиных дневниках? На протяжении многих дней я просматривал груды корреспонденции и прочих документов в попытке установить, что ее имя, как и фамилия, начинается с буквы Л; однако, к великому своему удивлению, я не нашел ни единого письма от нее, да и вообще никаких упоминаний о ней. Но ведь эта дама была подругой моей матушки, довольно часто приезжала к нам в гости и проявила необычайную щедрость ко мне.
Разочарованный и озадаченный, я обратился к одному несомненному факту, имевшемуся в моем распоряжении: к месту, связывавшему мисс Лэмб, Феба Даунта и мою мать. Взяв с полки «Геральдический справочник» Берка,[98] я нашел там статью о баронском роде Тансоров.
Барон Тансор (Джулиус Верней Дюпор), владелец поместья Эвенвуд-Парк, графство Нортгемптоншир в Англии. Родился 15 окт. 1790 г.; с 1825 г. является двадцать пятым носителем родового титула, перешедшего к нему от отца, Фредерика Джеймса Дюпора. Учился в Итонском колледже и Тринити-колледже. Первым браком сочетался 5 дек. 1817, с Лаурой Роуз Фэйрмайл (ум. 8 фев. 1824), единственной дочерью сэра Роберта Фэйрмайла из Лэнгтон-Корта, Тоунтон, Сомерсет. От данного брака имел ребенка Генри Хереварда, род. 17 нояб. 1822 и ум. 21 нояб. 1829. Вторично женился 16 мая 1827, на Эстер Мэри Тревалин, второй дочери Джона Дэвида Тревалина из Фордхилла, Ардингли, Суссекс…
Я еще раз перечитал статью, остановив особое внимание на первой жене лорда Тансора, дочери сэра Роберта Фэйрмайла из Лэнгтон-Корта. Так, последнее имя было мне хорошо знакомо: на сэра Роберта Фэйрмайла в свое время работал мистер Байам Мор, дядя моей матери и мой бывший опекун. Сердце у меня забилось чуть чаще, когда я записал дату смерти первой леди Тансор. Потом я взял одну из черных книжечек и отыскал там запись, датированную 11 февраля 1824 года, которую сейчас прочитал впервые:
Мисс И. письменно известила меня, что смерть наступила в пятницу вечером. Свет ушел из дольнего мира и из моей жизни, и мне суждено вершить путь в потемках дней, покуда и меня не призовет Господь. В последнее время в своих посланиях Л. обнаруживала такое смятение мыслей и чувств, что я начала опасаться за ее рассудок. Но, по словам мисс И., скончалась она мирно, без агонических мук, за каковое утешение я благодарю милосердного Бога. Я не видела Л. с тех пор, как она приезжала сюда, чтобы передать шкатулку для маленького Э. и сообщить, какие меры она предприняла, чтобы он поступил в школу. Бедняжка сильно изменилась внешне, я едва не расплакалась при виде ее исхудалого лица и рук. Помню, Э. играл на ковре подле нее все время, пока она находилась здесь, и — ах! — сколько неизбывной печали было в прелестных ее очах! Он очаровательный живой малыш, любая мать гордилась бы таким сыном. Но какую жестокую боль причиняло ей сознание, что он вырастет без нее и никогда не узнает, что это она подарила ему жизнь. Упорство ее воли восхищало меня, о чем я и сказала ей; ибо даже в тот момент, если бы она твердо вознамерилась поправить наконец содеянное, я бы без раздумий отказалась от него, хотя и люблю малютку как родного сына. Но Л. осталась непреклонна в своем решении, хотя и ныне страдала ничуть не меньше, чем тогда, когда впервые привлекла меня к соучастию; и я понимала, что она ни при каких обстоятельствах не пойдет на попятный. «Теперь он твой», — тихо промолвила она напоследок, и я разрыдалась. Если бы она изменила брачному обету, возможно, ситуация представлялась бы чуть менее ужасной. Но Л. понесла в законном браке, и теперь его отец обречен жить в неведении о существовании сына. В конце концов она со всей ясностью осознала, сколь жестоко и несправедливо поступила по отношению к нему, но ничто на свете не заставит ее исправить сию несправедливость. Таково уж прискорбное свойство всех страстных натур.
Мы обнялись, и я проводила Л. до каштанового дерева за калиткой, где ждала карета с мисс И. Я стояла и смотрела, как они спускаются по склону к деревне. Уже у самого подножья холма, на повороте дороги, из окошка экипажа высунулась вялая тонкая рука в черной перчатке и прощально помахала — бесконечно горестный жест. Больше я никогда не увижу этой руки. Сейчас я стану молиться о душе возлюбленной подруги и просить Бога о том, чтобы в вечности она обрела покой, в коем ее беспокойному, пылкому сердцу было отказано в бренном мире.
Имя «мисс И.» встречалось и раньше, но оно меня не заинтересовало, ибо в самом скором времени я обнаружил, что в последующих дневниковых записях упоминания о «Л.» становятся все реже и реже, а после апреля 1824 года и вовсе исчезают. Сомнений не оставалось: таинственная «Л.» — это Лаура Дюпор, леди Тансор.
Однако, разрешив эту маленькую загадку, я оказался перед лицом гораздо величайшей тайны, о сути которой глухо намекалось в вышеприведенной записи, глубоко озадачившей меня при первом прочтении. Не стану утомлять вас рассказом о том, как после усиленных стараний я уразумел наконец скрытый смысл написанных матушкой слов и понял, кем является на самом деле «маленький Э.». Что я почувствовал, когда наконец последний фрагмент правды встал на место? Чудовищную опустошенность. Душевную муку, слишком глубокую, чтобы излиться в слезах. Я сидел неподвижно невесть сколько времени — час? два? — глядя в окно на каштан у калитки и на беспокойное море вдали. Наконец, когда уже сгущалась ночная мгла, я встал, вышел из дома и спустился на берег — там я долго стоял у самой воды и плакал, плакал навзрыд, покуда у меня не иссякли слезы.
Никакой мисс Лэмб не существовало: таким именем называлась леди Тансор, когда навещала нас с матушкой. Теперь я понял, почему дама в сером всегда смотрела столь печальным взором на меня, игравшего на ковре у ее ног; почему она столь нежно гладила меня по щеке; почему подарила мне шкатулку с золотыми монетами на мой двенадцатый день рожденья и почему меня отправили учиться в Итон по ее воле. Просто она была женщиной, подарившей мне жизнь. Леди Тансор была моей матерью.
«Теперь он твой». Изумленное потрясение быстро сменилось гневным непониманием. Посудите сами: мать, которую я нежно любил, оказалась мне не матерью вовсе, а настоящая моя мать отказалась от меня — и все же обе они, похоже, по-настоящему меня любили. Чей же я сын в таком случае? О, как у меня раскалывалась голова от напряженных усилий разобраться во всем этом!
По крайней мере, голый костяк истории теперь стал понятен: моя матушка и ее подруга леди Тансор, находившаяся на первых месяцах беременности, вместе отправились во Францию; я появился на свет там и был привезен в Англию как сын Симоны Глайвер, а не леди Тансор. Но мотивы и страсти, скрытые за этой простой последовательностью событий, по-прежнему оставались спрятанными от моего взора в неведомом количестве тайников. Возможно ли теперь пролить на них свет?
По отношению к женщине, которая каждый вечер сидела на моей кровати в детстве, ходила со мной на утес любоваться закатом и являлась осью моего маленького мира, я испытывал сейчас одновременно негодование и жалость: негодование — потому что она утаила от меня правду; жалость — потому что бедняжке, несомненно, стоило жестоких душевных мук хранить секрет подруги. Все ее поведение со мной представлялось своего рода предательством — но с другой стороны, мог ли я мечтать о лучшей матери?
Очень и очень многое еще предстояло выяснить, но я постепенно свыкся с мыслью, что не являюсь сыном Капитана и мисс Эдвард Глайвер. В моих жилах течет не их кровь, но кровь, связывающая меня с иными местами и иным именем — древним, славным именем. Во мне нет ничего от мужчины, которого я считал своим отцом, и ничего от женщины, которую называл своей матерью. Глаза, что отражаются в моем зеркале каждое утро, — не ее глаза, как мне всегда хотелось думать. Так чьи же они? На кого я похож? На настоящего своего отца? На настоящую свою мать? Или на своего покойного брата? Кто я?
Назойливые вопросы вертелись в моей голове днем и ночью. Я часто пробуждался от беспокойного сна в холодном поту — с таким ощущением, будто земля разверзлась подо мной и я падаю в бездонную пропасть. Тогда я вставал и бродил по тихим комнатам, иногда часами, отчаянно стараясь избавиться от ужасного чувства брошенности и одиночества. Но у меня не получалось. Все казалось чужим здесь, в этом доме, который я прежде называл родным, и связанное с ним прошлое утратило для меня всякое значение.
Мало-помалу я начал оценивать свою ситуацию более трезво и спокойно. Я еще не понимал, почему со мной так поступили, — это понимание придет много позже и постепенно. Но если верно заключение, выведенное мной из матушкиных дневниковых записей, представлялся очевидным один факт исключительной важности: я являюсь зачатым в законном браке наследником одного из древнейших и влиятельнейших родов в Англии.
Это казалось нелепым. Наверняка есть какое-нибудь другое объяснение. Но, многажды перечитав матушкины дневники со всем вниманием, я так и не сумел прийти к иному выводу. Однако какая мне польза в знании, коим я теперь располагаю? Кто еще поверит, что моя матушка (я по-прежнему не мог называть ее иначе) написала чистую правду, а не фантастический вымысел? А даже если кто и поверит, доказательств-то у меня все равно нет. Голословные заявления, ничем не подкрепленные предположения — и ничего больше. Несомненно, именно такой вердикт будет незамедлительно вынесен, коли я обращусь в суд. Но где же доказательства? Где фактические подтверждения? Вопросы снова начали множиться и настойчиво биться в мозгу, доводя меня чуть не до помешательства.
Я еще раз просмотрел обзорную статью о баронском роде Тансоров в «Справочнике» Берка. Четыре тесно набранные колонки с именами и родословными людей, о которых я никогда прежде не слышал, но которых теперь должен называть своими предками. Малдвин Дюпор, первый барон Тансор, призванный в парламент в 1264 году; Эдмонд Дюпор, седьмой барон, произведенный в графы при Генрихе IV, но не оставивший наследника; Хамфри Дюпор, десятый барон, лишенный гражданских и имущественных прав и казненный за измену в 1461 году; Чарльз Дюпор, двадцатый барон, принявший католичество и последовавший в ссылку за Иаковом II.[99] Потом более близкие мои родственники: Уильям Дюпор, двадцать третий барон и основатель огромной Эвенвудской библиотеки; и наконец, мой отец, Джулиус Дюпор, двадцать пятый барон, унаследовавший титул вследствие смерти своего старшего брата, и мой собственный покойный брат, Генри Херевард. Я принялся записывать в тетрадь имена, даты рождения и смерти и все биографические факты, какие только сумел найти в «Справочнике» Берка и прочих авторитетных источниках, имевшихся тогда в моем распоряжении.
Как странно, как бесконечно странно было сознавать себя потомком этого древнего рода! Но удостоюсь ли и я упоминания в будущем генеалогическом справочнике? Возможно ли, что через сто лет какой-нибудь пытливый родослов заглянет в Берка и прочитает о некоем Эдварде Чарльзе Дюпоре, родившемся 9 марта 1820 года в Ренне, департамент Иль и Вилен, Франция? Только в том случае, если я найду какие-нибудь недвусмысленные и неопровержимые доказательства, подтверждающие косвенное, туманное свидетельство, что содержится в дневниках моей матушки. Только тогда.
Статья о Тансорах в «Справочнике» Берка завершалась нижеследующими строками:
Создание титула — по предписанию 49 от имени Генриха III, 14 дек. 1264 г.
Герб — четверочастный щит; в первой и четвертой золотой четверти три червленых правых вогнутых острия; во второй четверти, зубчато рассеченной на горностай и противогорностай, рассеченное на золото и серебро стропило, обремененное пятью червлеными розами с зелеными листьями и золотой сердцевиной; в третьей четверти в серебряном поле, усеянном зелеными каплями, лазоревая задняя нога льва, стертая, пронзенная в бедро мечом с золотой рукоятью, опрокинутым в левую перевязь. Нашлемник — вырастающий коронованный человек с серебряными волосами и бородой, в червленой мантии, отороченной горностаем, держащий в правой руке скипетр, а в левой — державу. Щитодержатели — два льва-сагиттария натуральной окраски, каждый с натянутым луком и лазоревой повязкой на голове. Девиз — Fortitudine Vincimus.
Герб Тансоров был изображен в начале статьи. Обратив внимание на необычные фигуры леонтокентавров,[100] я окончательно убедился, что заключение, выведенное мной из матушкиных дневниковых записей, соответствует истине. Деревянную шкатулку с моими двумястами соверенами украшал точно такой же герб.
Родовым девизом Тансоров было выражение «Fortitudine vincimus».[101] Теперь оно станет и моим девизом.
Время от времени ко мне заглядывал Том, и мы с полчаса болтали о том о сем. Но я видел, с какой тревогой он озирает груды бумаг на столе и на полу под ним. И видел также, что он давно заметил лихорадочный огонь увлеченности в моих глазах, слишком ясно свидетельствовавший о моем желании поскорее вернуться к работе, в суть которой я старика так и не посвятил. Том еще не совсем простил меня за то, что я отказался от возможности поехать в Месопотамию с профессором С., и явно расстраивался, что я не предпринимаю попыток найти какую-нибудь другую работу. Мой капитал иссяк быстрее, чем я ожидал, — львиную долю средств я истратил за годы, проведенные за границей, и вдобавок мне пришлось выплатить оставленные матушкой долги, которые при жизни она покрывала из своих литературных заработков, — и теперь передо мной стояла необходимость найти источник постоянного дохода.
— Что с тобой творится, Нед? — спросил Том одним мартовским утром, когда я провожал его к двери. — Мне тяжело видеть, как ты безвылазно сидишь дома день за днем, не имея определенных видов на будущее.
Я не мог сказать старику, что на самом деле у меня есть в высшей степени определенные планы, а потому уклончиво ответил, что собираюсь отправиться в Лондон и временно устроиться на какое-нибудь приемлемое место, покуда не подыщу себе постоянное занятие по вкусу.
Он с сомнением взглянул на меня.
— Звучит малообещающе, Нед, но ты должен поступить, как считаешь нужным. В Лондоне, конечно же, перед человеком открывается гораздо больше перспектив, чем в Сэндчерче, и я бы настоятельно посоветовал тебе перебраться туда поскорее. Чем дольше ты будешь торчать здесь в четырех стенах, тем труднее будет тебе сняться с места.
На следующей неделе Том снова заглянул ко мне и уговорил пойти с ним прогуляться — правду сказать, я уже несколько дней не выходил за порог.
Мы прошли по тропе вдоль скальной стены и спустились на ровный песчаный берег, омываемый мерно набегающими волнами. Над нами простиралось чистое лазурное небо (лазурь из моих гейдельбергских воспоминаний), и солнце во всем своем блистательном великолепии рассыпало сверкающие блики по гребням плавно перекатывающихся волн — словно сам Бог щедро разбрасывал мириады новорожденных звезд по водной поверхности.
Несколько минут мы неторопливо шагали в молчании.
— Ты счастлив, Нед? — внезапно спросил старик.
Мы остановились, и я устремил взгляд вдаль, где небесный свод сливался с мерцающим горизонтом.
— Нет, Том. Я не счастлив и даже не уверен, что мне удастся обрести счастье когда-нибудь. Но исполнен решимости. — Я с улыбкой повернулся к нему. — Ваши увещевания пошли мне на пользу, Том, как вы и предполагали с самого начала. Вы совершенно правы. Я слишком долго просидел в четырех стенах. Пора начать новую жизнь.
— Как же я рад слышать это! — воскликнул он, хватая меня за руку. — Видит Бог, я буду скучать по тебе. Мой самый лучший ученик — и лучший друг. Но меня гораздо сильнее огорчало бы, если бы ты впустую тратил время здесь, не пытаясь добиться успеха в обществе.
— О, я твердо намерен добиться успеха, Том, будьте покойны. Считайте, что сию минуту я возродился из пепла.
Так оно и было. При виде сверкающего под солнцем могучего океана я вдруг почувствовал необычайный прилив сил и со всей ясностью осознал, что отныне у меня есть цель и предназначение в жизни. Я принял решение. Я отправлюсь в Лондон и оттуда начну свое великое предприятие.
Свое восстановление в правах.
В Лондоне я не знал никого, помимо своего школьного друга и товарища по путешествиям Уиллоби Легриса, которому тотчас и написал письмо с просьбой порекомендовать мне приличное жилье. В ответ он сообщил, что один знакомый по клубу посоветовал написать некоему синьору Просперо Галлини — в прошлом он преподавал фехтование, а ныне держит хороший дом в Кэмберуэлле.
Я уже принял решение отказаться от нынешней своей фамилии — в общении со всеми людьми, кроме старых знакомых вроде Легриса и Тома. Она в любом случае была не моей фамилией по рождению, а своего рода псевдонимом, данным мне без моего ведома и согласия. Что связывало меня с именем Глайвер? Да ничего. Капитан Глайвер не являлся моим отцом. Так с какой стати мне носить его имя? Я тот, кто я есть, как бы я ни пожелал назваться; и покуда я не верну себе законные имя и титул, я буду принимать любые псевдонимы, какие сочту нужным. Вся моя жизнь станет маскарадом, ежедневной переменой костюма и характера. Мой мир превратится в театр одного актера, где я буду выходить на сцену то в одной роли, то в другой, в зависимости от обстоятельств. Я стану incognitus. Неизвестным.
Кроме того, я руководствовался и практическими соображениями. При наведении справок относительно моего подлинного происхождения фамилия Глайвер запросто может повредить делу. Несомненно, мне еще предстоит выяснить многие детали плана, в свое время придуманного леди Тансор, а использование матушкиной брачной фамилии моментально выдаст мою связь с главными действующими лицами истории и мой интерес к ним. Нет, мне лучше оставаться в тени до поры до времени.
Посему в письме к синьору Галлини я назвался Эдвардом Глэпторном, под каковым именем меня и знают ныне в моей новой жизни. На следующей неделе, получив положительный ответ, я выехал почтовой каретой из Саутгемптона, чтобы договориться обо всем со своим будущим домовладельцем. Он оказался точно таким, как описывал друг Легриса: высокий, учтивый, тихоголосый, но с меланхолически-патрицианскими манерами ссыльного римского императора.
Деревня Кэмберуэлл — несмотря на близость свою к столице — совершенно очаровала меня: широкие поля, огороды и фруктовые сады, приятные прогулки через лес и луга к соседнему Далвичу с картинной галереей. Дом синьора Галлини стоял на тихой улочке рядом с парком — неподалеку, как я узнал впоследствии, от дома, где родился поэт мистер Браунинг.[103] Мне предложили две комнаты на втором этаже — просторную гостиную и смежную с ней спаленку — за весьма умеренную плату, и я тотчас согласился.
Мы с хозяином скрепили сделку бокалом превосходного вина и равно превосходной сигарой, и я уже собирался откланяться, когда входная дверь отворилась и вошла девушка, краше которой я в жизни не встречал. Мне нравилось воображать себя прожженным циником во всем, что касается женского пола, но признаюсь честно: я почувствовал себя неопытным школяром, когда увидел те лучистые черные глаза и роскошную фигуру, облаченную в голубое утреннее платье и короткую накидку с кружевным воротом, не скрывавшие соблазнительных форм.
— Позвольте представить вам мою дочь Изабеллу, — произнес синьор Галлини. — Дорогая, это рекомендованный нам джентльмен. Я рад сообщить, что он согласился снять комнаты.
Он говорил по-английски безупречно, хотя и с легким итальянским акцентом. Мисс Галлини улыбнулась, протянула руку и выразила надежду, что мне понравится Кэмберуэлл, а я в ответ изъявил уверенность, что Кэмберуэлл мне очень даже понравится. Так началось мое знакомство с Изабеллой Галлини, моей прекрасной Беллой.
Итак, настало время распрощаться с Сэндчерчем. Я упаковал матушкины дневники и бумаги в три прочных дорожных сундука и поручил мистеру Гослингу, ее бывшему поверенному, продать дом. Расставание с Бет далось мне нелегко — ведь славная женщина служила у нас, сколько я себя помнил, и продолжала стряпать и убираться у меня после моего возвращения из Европы, — но я договорился с Томом, что она будет выполнять такие же хозяйственные обязанности у него в доме, и тем самым немного облегчил совесть. Биллик воспринял новость о моем отъезде в обычной своей молчаливой манере: поджал губы, медленно кивнул, словно смиряясь с неизбежным, и крепко пожал мне руку. «Благодарствуйте, сэр», — промолвил он, принимая от меня маленький мешочек монет. Засим старик выплюнул табачную жвачку и, насвистывая, зашагал прочь по ведущей к деревне тропе. Больше я его никогда не видел.
Я вступил в новую жизнь не совсем чтобы вообще без всяких планов на будущее. С момента, когда я увидел фотогенический рисунок каменного колосса в оксфордской квартире профессора С., у меня начала вызревать идея, что производство подобных изображений вполне может стать источником заработка или, по крайней мере, приработка. Старому Тому я ничего не говорил, опасаясь очередной размолвки между нами, но втайне от него предпринял шаги, чтобы основательно познакомиться с возможностями и техниками этого чудесного нового вида изобразительного искусства. Льщусь мыслью, что я один из первых освоил метод фотогенического рисования и, если бы не дальнейшие повороты судьбы, создал бы себе имя в этой области и остался бы в памяти потомков наравне с мистером Толботом и месье Дагерром.[104]
Мое воображение всегда пленяла камера-обскура, способная воспроизводить на бумаге мимолетные образы, беглые порождения минуты, которые исчезали также быстро, как появлялись, стоило лишь переместить аппарат. У Тома, к великому моему восторгу, имелась такая камера, и в детстве я часто уговаривал старика — после уроков, погожим летним вечером — выйти со мной в сад и дать мне глянуть в «волшебное зеркало». Эти воспоминания тотчас ожили в моей душе при виде фотогенического рисунка, выставленного в квартире профессора, и я твердо решил сам научиться ловить и запечатлевать игру света и тени.
Для этой цели я несколькими неделями ранее написал мистеру Толботу, и он любезно согласился принять меня в своем доме в Лакоке,[105] где и посвятил в восхитительное искусство создания фотогенических рисунков наподобие того, что я видел в Нью-Колледже, а также во все тайны скиаграфов,[106] проявителей и экспозиции. Он даже подарил мне одну из своих собственных камер, дюжины которых валялись по всему дому и саду. Каждая из них являла собой маленькое чудо: просто деревянная коробочка (миссис Толбот называла их мышеловками), изготовленная местным плотником по чертежам мистера Толбота, с вделанной в переднюю стенку линзой в медной оправе, — но какие волшебства они творили! Я вернулся в Сэндчерч, страстно увлеченный новым делом и снедаемый желанием поскорее самостоятельно заняться производством фотографий.
Потом наступил жаркий июльский день, когда я закрыл за собой дверь коттеджа на утесе, как мне думалось, в последний раз. Остановившись на миг под каштаном у калитки, я оглянулся на дом, который прежде называл родным. Невольно нахлынули воспоминания. Я увидел себя маленьким мальчиком, играющим в саду, проворно лезущим на это вот каштановое дерево, чтобы посмотреть из «вороньего гнезда» на переменчивые воды Пролива, бредущим по тропинке в школу и из школы, в любое время года и по любой погоде. Мне вспомнилось, как я стоял под окном гостиной и наблюдал за матушкой, строчившей часами напролет, не подымая низко опущенной головы. Вспомнились шум ветра и крики морских птиц по утрам, когда я пробуждался, и неумолчное пение волн, с рокотом набегавших на берег, а в ненастье разбивавшихся о скалы с грохотом, похожим на гром далеких пушек. Но то были воспоминания Эдварда Глайвера, не мои. Я просто на время позаимствовал их у него, а теперь возвращал обратно. Моему новому «я» пришла пора обзаводиться собственными воспоминаниями.
В течение первых двух-трех недель после переезда в Кэмберуэлл я несколько раз наведывался в город в поисках места, но все без толку. Мой скудный денежный запас быстро истощался, и вскоре я начал опасаться, что мне опять придется зарабатывать на жизнь уроками — в высшей степени неприятная перспектива. Имей я университетскую степень, возможно, мне было бы легче устроиться, но я таковой не имел — по милости Феба Даунта.
Ближе к августу я, исполненный решимости не впадать в праздность, вновь занялся матушкиными дневниками. Тогда-то я и сделал открытие великой важности.
Внимание мое случайно привлекла запись от 31.VII.19: «Вчера посетила мистера AT.; Л. не присутствовала, но он принял меня со всей учтивостью и объяснил, что от меня требуется». Под буквой «Л.» скрывалась Лаура Тансор, разумеется. Но личность «мистера АТ.» оставалась мне неизвестной. Поддавшись внезапному порыву, я разыскал связку разнородных документов, датированных начиная с 1819 года. У меня не заняло много времени, чтобы найти квитанцию об оплате ночлега в «Фендаллз-Хотел» на Пэлис-Ярд, помеченную датой 30 июля 1819 года. К оборотной стороне квитанции была приклеена визитная карточка:
[107]
Напрашивалось резонное предположение, что «мистером АТ.» является мистер Ансон Тредголд, адвокат. Теперь получала объяснение одна из ранее сделанных записей: «Л. согласилась с моей просьбой и обещала поговорить со своим юристом. Она понимает, что я боюсь разоблачения и нуждаюсь в своего рода оправдательной грамоте, буде таковую возможно сочинить». Отсюда представлялось очевидным, что обе женщины подписали некий юридический документ или договор. Никакого такого договора в матушкиных бумагах не обнаружилось, но я тотчас смекнул, что он, скорее всего, чрезвычайно для меня важен, и прямо там и тогда принялся измышлять способ раздобыть копию. Мое великое предприятие началось.
На следующий день я написал в фирму Тредголдов — измененным почерком, под именем Эдварда Глэпторна. Я назвался секретарем и переписчиком мистера Эдварда Чарльза Глайвера, сына покойной Симоны Глайвер из Сэндчерча, Дорсет, и попросил удостоить меня чести встретиться с мистером Ансоном Тредголдом по конфиденциальному делу, касающемуся вышеупомянутой дамы. Я с волнением ждал ответа, но он все не приходил. Медленно тянулись скучные недели, я продолжал искать работу, но безуспешно. В конце августа я почти отчаялся получить когда-либо ответ на свое обращение к мистеру Ансону Тредголду. И только на первой неделе сентября пришло короткое письмо с сообщением, что мистер Кристофер Тредголд будет рад принять меня в частном порядке (последние два слова подчеркнуты) в ближайшее воскресенье.
Солидная фирма «Тредголд, Тредголд и Орр» уже упоминалась в данном повествовании как место службы моего соседа Фордайса Джукса и как юридический консультант лорда Тансора. Их контора находилась на Патерностер-роу,[108] в тени собора Святого Павла: крохотный островок юридической жизни среди моря издательств и книжных лавок, снискавших улице известность в литературных и окололитературных кругах. Фирма размещалась в роскошном особняке напротив кофейни «Глава»; часть здания, как я вскоре выяснил, занимала личная резиденция нынешнего старшего компаньона, мистера Кристофера Тредголда. На первом этаже сидели клерки, на втором располагались кабинеты старшего компаньона и его младших коллег, а на третьем и четвертом — частные комнаты мистера Тредголда. Особенность планировки здания заключалась в том, что в жилые апартаменты можно было попасть также прямо с улицы, по любой из двух наружных лестниц по боковым фасадам, выходящим в узкие переулки.
И вот погожим солнечным утром, уже напоенным осенней свежестью, я впервые увидел владения фирмы «Тредголд, Тредголд и Орр», где вскоре стану своим человеком. На улице стояла необычная тишина, нарушаемая лишь замирающим звоном церковных курантов да шорохом первых палых листьев, которые легкий ветер гнал по мостовой и закручивал в крохотные смерчи за моей спиной.
В сопровождении слуги я поднялся на третий этаж, где мистер Кристофер Тредголд принял меня в своей гостиной — просторной комнате приятных пропорций, с двумя выходящими на улицу высокими окнами, нарядно задрапированными плюшевыми занавесями изысканного бледно-желтого цвета, отливающего золотом в солнечных лучах.
Общее впечатление от интерьера я бы выразил словами «блеск и мягкая роскошь». Длинноворсный ковер с изящным розово-голубым узором чуть пружинил под ногами, словно моховый покров в моем укромном гнездышке над «Тропой философов» в Гейдельберге. Предметы мебели — немногочисленные, но высочайшего качества и выполненные в стиле, далеком от модного ныне тяжеловесного ампира, — блестели полированными поверхностями; яркие блики сверкали на начищенном серебре, медных декоративных деталях и мерцающем стекле. Перед элегантным камином Адама[109] стояли глубокий удобный диван и кресло tete-a-tete[110] в одинаковой сине-золотой обивке, с обилием тугих подушек, украшенных берлинским шитьем.[111] В простенке между окнами, под классическим медальоном, стояла виолончель на кованой медной подставке, а на маленьком чиппендейловском столике рядом лежали раскрытые ноты одного из божественных произведений Баха для этого бесподобного инструмента.
Мистер Кристофер Тредголд оказался среднего роста господином лет пятидесяти, с шапкой пушистых седых волос и загорелым чисто выбритым лицом с квадратным подбородком и широко расставленными ярко-голубыми глазами. Он был одет безупречно — белоснежная сорочка, сизо-серые панталоны, лакированные туфли — и держал в левой руке монокль на темно-синей шелковой ленточке, прикрепленной к жилету. В ходе нашей беседы он постоянно протирал стеклышко красным шелковым платком, который всегда держал при себе именно для этой цели. За все время нашего дальнейшего знакомства я ни разу не видел, чтобы он вставил монокль в глаз.
Dulcis, вот первое слово, пришедшее мне на ум при знакомстве с мистером Кристофером Тредголдом. Приятный, мягкий, обаятельный, медоточивый, утонченный — все эти свойства натуры, казалось, смешивались с атмосферой гостиной, с ее элегантностью и благоуханностью, создавая ощущение сладостной, дремотной неги.
Мистер Тредголд встал с кресла у окна, пожал мне руку и пригласил расположиться на двухместном кресле, а сам (к моему облегчению) сел на диван. Он одарил меня ангельской улыбкой и продолжал сиять в продолжение всего нашего разговора.
— Когда мне передали ваше письмо, мистер… Глэпторн… — он на миг замялся и бросил взгляд на исписанные листочки, которые держал в руке, — я подумал, что нам обоим будет удобнее побеседовать в сугубо конфиденциальной обстановке.
— Благодарю вас, мистер Тредголд, что вы уделили мне время, — сказал я.
— Не за что, не за что. Видите ли, мистер Глэпторн, ваше письмо заинтриговало меня. Да, именно заинтриговало. — Он снова лучезарно улыбнулся. — А если я заинтригован, значит, можно не сомневаться: речь идет о деле из ряда вон выходящем. У меня поразительный нюх на подобные вещи. Со мной такое часто случается: меня что-нибудь заинтриговывает, я провожу частное расследование, тщательное негласное расследование в свободное от работы время, и в конечном счете — всякий раз — докапываюсь до неких в высшей степени необычных фактов. Все заурядные дела я оставляю другим. С незаурядными предпочитаю разбираться сам.
Данную тираду он произнес сладчайшим тенором, медленно и отчетливо выговаривая каждое слово, отчего она обрела ритмичную напевность речитатива. Не дав мне времени ответить, он снова сверился с записями, протер монокль и продолжил свою вступительную речь, явно заранее подготовленную к нашей встрече.
— В вашем письме, мистер Глэпторн, упоминаются мистер Эдвард Глайвер и его покойная мать, миссис Симона Глайвер. Можно поинтересоваться, какие отношения связывают вас с обеими поименованными особами?
— Как я указал в письме, мистер Эдвард Глайвер нанял меня на должность личного секретаря, чтобы я помог разобрать и привести в порядок архив его покойной матери.
— А! — Мистер Тредголд просиял. — Та писательница.
— Вы знакомы с ее творчеством?
— Понаслышке.
Тогда мне не показалось странным (хотя позже озадачило), что мистер Тредголд знает личность автора, публиковавшего свои произведения анонимно или под псевдонимом. Он кивнул, предлагая мне продолжать.
— В настоящее время мистер Глайвер живет в Европе и хочет поскорее завершить все дела своей матери. Не имея возможности управиться со всем собственными силами, он поручил мне заняться практической стороной дела.
— А, практической стороной, — протянул мистер Тредголд. — Ну разумеется. — Он опять протер монокль. — Прошу прощения, мистер Глэпторн, но позвольте спросить, есть ли у вас какой-нибудь документ, подтверждающий ваши полномочия?
Я заблаговременно подготовился к подобному вопросу и сейчас запустил руку в карман.
— Вот письмо от мистера Эдварда Глайвера, наделяющее меня временными полномочиями представлять его интересы.
— Да, вижу, — промолвил почтенный джентльмен, бегло просмотрев бумагу. — Составлено не совсем по форме, но в целом вроде все в порядке — хотя я не имел удовольствия знать мистера Глайвера и едва ли мы располагаем какой-либо корреспонденцией от него.
К такому я тоже был готов.
— Может, предъявить вам подтвердительный образец подписи?
— Безусловно, этого будет достаточно, — сказал мистер Тредголд, и я вручил ему квитанцию — подписанную мной, разумеется, — о доставке карманного издания Платона в переводе Фичино (Лион, 1550, в прелестном французском переплете), выданную фирмой «Филд и К°».
Похоже, сей документ вполне удовлетворил старшего компаньона. В очередной раз протерев монокль, он откинулся на спинку дивана и задал следующий вопрос:
— Вы пишете о некоем конфиденциальном деле, касающемся покойной известной писательницы, матери мистера Глайвера. Можно узнать, в чем оно состоит?
Его небесно-голубые глаза чуть расширились, когда он склонил голову к плечу и откинул со лба тонкую прядь пушистых волос.
— В бумагах миссис Глайвер я нашел упоминание о договоре, заключенном между ней и некой дамой, в прошлом являвшейся, насколько я понял, клиенткой вашей фирмы. Покойной леди Лаурой Тансор.
Мистер Тредголд молчал.
— К сожалению, миссис Глайвер не сохранила копии договора, а мой наниматель беспокоится: вдруг там идет речь о некоем обязательстве, которое он должен выполнить от имени своей матери.
— Весьма похвально со стороны мистера Глайвера, — заметил мистер Тредголд.
Он встал, подошел к французскому секретеру, выдвинул ящичек и извлек из него лист бумаги.
— Полагаю, вас интересует этот документ.
Я премного удивился. Я ожидал от мистера Тредголда уверток, проволочек и прочих адвокатских штучек или даже категорического отказа на мою просьбу, но уж всяко не столь быстрой и безропотной капитуляции.
Документ представлял собой довольно простое распоряжение.
Я, Лаура Роуз Дюпор из Эвенвуда в графстве Нортгемптоншир, настоящим официально и окончательно освобождаю Симону Фрэнсис Глайвер из Сэндчерча в графстве Дорсет от всякой ответственности перед законом в случае, ежели супротив нее будет возбуждено судебное преследование, гражданское или уголовное, в связи с любым частным соглашением, касающимся моих личных дел, кое вышеназванная Симона Глайвер и я, Лаура Роуз Дюпор, сочтем нужным заключить и выполнить; а равно постановляю целиком и полностью освободить вышеназванную Симону Глайвер от всякого судебного преследования, гражданского или уголовного, в связи с любыми последствиями, могущими проистечь из упомянутого соглашения; и наконец, повелеваю в должное время и в должном месте включить содержащиеся здесь положения в мое завещание.
Бумага была подписана обеими сторонами и датирована 30 июля 1819 года.
— Этот документ составлял?..
— Мистер Ансон Тредголд, мой покойный отец. Уже тогда джентльмен весьма преклонных лет, увы, — ответствовал мой собеседник, печально покачав головой.
Я не стал спрашивать, сохранила ли бы подобная бумага законную силу, пожелай кто оспорить ее в суде, ибо сразу понял, что она не имеет юридического значения. Это был чисто символический жест со стороны леди Тансор, таким образом выразившей свое согласие с естественным желанием подруги обеспечить себя неким подобием защиты от смертельно опасных последствий тайного соглашения, заключенного между ними.
— Полагаю, — продолжил мистер Тредголд, — мы можем заверить мистера Глайвера, что сей документ не возлагает на него никаких обязательств. Он остается, скажем так, юридической диковинкой, не получившей практического применения. Одним из тех незаурядных фактов, о которых я говорил ранее.
Он лучезарно улыбнулся.
— Знаете ли вы… то есть знал ли ваш отец, в чем именно состояло упомянутое здесь частное соглашение?
— Я рад, что вы задали этот вопрос, мистер Глэпторн, — ответил мистер Тредголд после продолжительной паузы. — Я, разумеется, не принимал участия в составлении данной бумаги, ибо тогда только-только вошел в фирму. Мой отец являлся юридическим консультантом лорда Тансора, а потому представляется закономерным, что ее светлость обратилась именно к нему за нотариальным оформлением своей воли. Но по получении вашего письма я немного покопался в наших архивах. Мой отец был человеком педантичным и предусмотрительным, как и подобает хорошему юристу, но в случае с леди Тансор, боюсь, он проявил некоторую небрежность: я не нашел ни единой записи касательно данного дела. Как я сказал, в ту пору он был уже в преклонных летах…
— А вам известно, знал ли сам лорд Тансор, что его жена консультировалась с вашим отцом по данному вопросу?
Мистер Тредголд протер монокль.
— Могу сказать с полной определенностью, что не знал. И могу сказать также, что в конечном счете текст документа, который вы держите в руках, не был включен в завещание ее светлости, ибо впоследствии она обратилась ко мне, на сей раз с полного ведома лорда Тансора, за оформлением новых завещательных распоряжений в связи с рождением сына, Генри Хереварда Дюпора.
Мне оставалось выяснить у старшего компаньона один последний вопрос.
— А миссис Глайвер…
— Да?
— Полагаю, относительно миссис Глайвер существовало также некое распоряжение сугубо практического свойства?
— Именно так: о ежемесячном денежном переводе, производившемся нашей конторой через банк «Димсдейл и К°».
— И оно перестало действовать…
— После смерти леди Тансор в двадцать четвертом году.
— Понятно. Ну-с, мистер Тредголд, не стану долее вас задерживать. Похоже, дело благополучно завершилось к удовольствию всех заинтересованных лиц, и я могу доложить мистеру Эдварду Глайверу, что он может больше не беспокоиться по данному поводу.
Я встал, собираясь откланяться, но мистер Тредголд вдруг вскочил на ноги с проворством, весьма меня удивившим.
— Нет-нет, мистер Глэпторн, — промолвил он, беря меня под руку. — И слышать об этом не желаю! Вы останетесь на ланч — все уже подано.
Засим хозяин провел меня, совершенно не ожидавшего подобного проявления учтивости, в смежную комнату, где на столе ждала плотная холодная закуска. Час с лишним мы непринужденно беседовали за превосходным ланчем, приготовленным для мистера Тредголда protege самого месье Брийя-Саварена.[113] В ходе разговора выяснилось, что старший компаньон учился в Гейдельбергском университете, и мы оба предались приятным воспоминаниям о городе и его окрестностях.
— Та квитанция, что вы мне показали ранее, мистер Глэпторн, — наконец сказал мистер Тредголд. — Не разделяете ли вы часом библиографических интересов мистера Глайвера?
Я ответил, что в свое время увлекался библиографией.
— В таком случае, может, вы выскажете свое суждение кое о чем?
Он провел меня к застекленному книжному шкафу в дальнем углу комнаты и достал с полки книгу — «Epithalami» Баттисты Марино[114] (Париж, 1616; первый сборник Марино и единственный вышедший за пределами Италии).
— Великолепное издание! — с восхищением воскликнул я.
Мистер Тредголд сделал несколько точных и верных замечаний относительно качества, происхождения и ценности данного тома — он удивил меня широтой своих библиографических познаний, хотя в целом разбирался в предмете хуже меня. Он тотчас почтительно признал мое, как он любезно выразился, полное превосходство в подобных вопросах и высказал предположение, что мне следует заглянуть к нему еще раз, дабы ознакомиться с его библиотекой на досуге.
Таким вот образом я очаровал мистера Кристофера Тредголда.
Я вышел через боковую дверь и спустился по лестнице в сопровождении слуги, открывшего мне дверь несколькими часами ранее. Уже когда мы достигли нижней площадки, мистер Тредголд крикнул мне вслед:
— Заходите еще, в ближайшее воскресенье!
Я так и сделал — и в ближайшее воскресенье, и в следующее. К моменту своего пятого визита на Патерностер-роу, в начале октября, я измыслил способ извлечь выгоду из своих крепнущих дружеских отношений со старшим компаньоном.
— Боюсь, мистер Тредголд, — сказал я перед уходом, — сегодня мы с вами в последний раз столь приятно провели время.
В кои-то веки его лучезарная улыбка погасла.
— Что? Почему вы так говорите?
— Моя работа на мистера Глайвера, как вам известно, носила временный характер. Она закончится, как только он вернется с континента и я выполню последние свои обязанности перед ним.
— Но чем же вы будете заниматься потом? — спросил мистер Тредголд, всем своим видом являя неподдельное беспокойство.
Я потряс головой и сказал, что сейчас у меня нет на примете никакой подходящей работы.
— В таком случае, — просиял он, — я могу взять вас к себе.
Все вышло даже лучше, чем я смел надеяться. Я думал изыскать способ пристроиться в фирму в должности младшего клерка или даже рассыльного, а мистер Тредголд взял да предложил мне место своего помощника. Вдобавок он изъявил намерение познакомить меня с сэром Эфраимом Гэддом, королевским адвокатом, которому Тредголды часто передавали самые выгодные судебные дела, — в настоящее время сей господин искал преподавателя классических языков для тех желающих поступить в Иннер-Темпл, кто не имел университетской степени.
— Но у меня тоже нет степени, — сказал я.
Мистер Тредголд снова расплылся в счастливой улыбке.
— Уверяю вас, это обстоятельство не станет помехой. Сэр Эфраим всегда с готовностью следует рекомендациям «Тредголд, Тредголд и Орр».
Вкупе с новой должностью я получал хорошее жалованье в сто пятьдесят фунтов в год[115] и мансардные комнаты в принадлежавшем фирме здании на Темпл-стрит, за весьма умеренную плату.
Мы договорились, что я приступлю к работе — характер которой почти умышленно не уточнялся — с первого ноября, то есть ровно через четыре недели, когда из предназначенных мне комнат съедет нынешний постоялец.
Я воротился в Кэмберуэлл, воодушевленный успехом, но опечаленный необходимостью покинуть свое уютное жилье. Синьор Галлини, оказавший мне много знаков доброты и внимания за короткое время нашего знакомства, был первым моим новым другом, заведенным в Лондоне, и мне было по-настоящему грустно расставаться с его тихим маленьким домиком, не говоря уже о прелестях восхитительной мисс Беллы, и перебираться в густонаселенный центр города. Но ничего не попишешь: в конце октября я переехал из Кэмберуэлла на Темпл-стрит. Утвердившись таким образом на новой стезе, я встретил Рождество 1848 года в Темплской церкви, вдохновенно распевая рождественские псалмы в окружении особо благочестивых прихожан из числа своих новых соседей — с сердцем, исполненным подлинной благодарности.
Первое письмо на новом месте я получил от синьора Галлини и Беллы (с ней я твердо решил не терять связи): они поздравляли меня с праздником и выражали надежду, что я преуспею на вновь избранном поприще. Через несколько дней после Рождества мне поступило еще два письма — на сей раз на адрес до востребования, который я завел поблизости, на Аппер-Темз-стрит, чтобы получать там всю корреспонденцию на имя Эдварда Глайвера.
Одно письмо пришло из Веймута, от матушкиного поверенного мистера Гослинга — он сообщал о продаже сэндчерчского дома, но указывал, что по причине его плачевного состояния мы выручили за него меньшую сумму, чем предполагали. Деньгами он распорядился согласно моим указаниям: вернул мистеру Мору долг, после каковой выплаты и ряда других необходимых расходов на руках у него осталась сумма в 107 фунтов 4 шиллинга и 60 пенсов. Я рассчитывал на много большее, но, по крайней мере, теперь у меня была работа и крыша над головой.
Второе письмо прислал доктор Пенни — врач, пользовавший матушку во время последней ее болезни.
Сэндчерч, Дорсет
4 января 1849 г.
Дорогой Эдвард! С глубоким прискорбием сообщаю вам, что бедный Том Грексби преставился вчера вечером. Кончина, благодарение Богу, была скоропостижной и безболезненной, хотя и совершенно неожиданной.
Я виделся с ним только накануне, и он находился в добром здравии. Наш друг почувствовал недомогание после полудня. Меня вызвали к нему, но к моменту моего прибытия он уже впал в беспамятство, и я ничего не мог сделать для него. Он мирно испустил дух в самом начале девятого.
Похороны состоятся на этой неделе, одиннадцатого числа. Премного сожалею, что вынужден доводить до вашего сведения столь печальную новость.
За сим остаюсь искренне ваш
Неделю спустя, студеным январским днем, я в последний раз в жизни вернулся в Сэндчерч, чтобы проводить своего дорогого друга и бывшего учителя в безвозвратный путь на маленьком погосте над свинцовыми водами Пролива. Дул резкий восточный ветер, и земля под ногами была твердая, как камень, после затяжных крепких морозов. Когда все ушли, я долго стоял у могилы один и наблюдал, как последний свет дня угасает под натиском тьмы, покуда не перестал различать, где кончается небо и начинается колеблющееся пространство черной воды.
Я чувствовал полное одиночество, навсегда лишенный теперь дружеского участия славного Тома, ибо он был единственным в моей жизни человеком, по-настоящему понимавшим мои интеллектуальные устремления. За годы моего ученичества у него, щедро и бескорыстно делясь со мной своими обширными знаниями и поощряя меня всеми возможными способами, он дал мне средство подняться гораздо выше среднего уровня образованности. Не ограничивая мою свободу жесткими рамками системы, он научил меня думать, анализировать, усваивать и подчинять своей воле любой предмет, вбирая в себя. Все эти умственные достоинства понадобятся мне для предстоящего дела, и всеми ими я обязан Тому Грексби.
Я стоял у могилы, покуда не окоченел от холода, и вспоминал о днях отрочества, проведенных с Томом в его пыльном доме, забитом книгами. Я не искал утешения в религиозных постулатах о загробной жизни, ибо уже утратил всякое доверие к христианской вере, но я по-прежнему преклонялся перед ее поэтической мощью и не мог не произнести вслух блистательные слова Джона Донна, в свое время звучавшие и на похоронах моей матушки:
И в те врата войдут они, и поселятся в доме том, где нет ни тучи, ни солнца, ни тьмы, ни сияния, но один негасимый свет; нет ни шума, ни тишины, но одна неумолчная музыка; нет ни страха, ни надежи, но один невозмутимый покой; нет ни врагов, ни друзей, но одно нерушимое единение и слияние; нет ни начал, ни концов, но одна бесконечная вечность.
Продрогший до костей и с тяжелым сердцем, я наконец покинул кладбище. Мне не терпелось поскорее оказаться в теплой и уютной «Голове короля», но я все же не мог не подняться сначала на вершину утеса, чтобы в последний раз взглянуть на старый дом.
Он стоял в морозных сумерках, темный и с закрытыми ставнями, посреди неухоженного сада, огороженного невысоким белым забором, частично обвалившимся под порывами ветра. Не знаю, что я чувствовал при виде печального зрелища запустения — тоску ли об утраченном, виноватое ли сожаление, что оставил дом своего детства. Голые ветви каштана, среди которых в далеком прошлом я устроил «воронье гнездо», скрипели и трещали на резком ветру. Никогда больше не заберусь я на свою излюбленную обзорную позицию, чтобы смотреть на переменчивое море и грезить о прекрасных очах Шахерезады или совместном путешествии с Синдбадом в Долину Алмазов.[116] Но все на свете подвластно переменам, а потому я повернулся спиной к прошлому и подставил лицо восточному ветру, в два счета высушившему мои слезы. Мне предстояло свернуть горы для достижения своей цели, но я верил, что в конечном счете войду в те врата и в тот дом, где все будет хорошо — где, как сказал проповедник Донн, все страхи и надежды навеки исчезнут, уступив место невозмутимому покою.
Тем холодным январем смерть забрала еще одного моего друга: Просперо Галлини скончался, сломав шею при падении с лестницы. Белла письменно сообщила мне ужасную новость, и я, разумеется, немедленно отправился в Кэмберуэлл, чтобы быть рядом с ней.
— Я еще не знаю, как жить дальше, — сказала она, когда мы шли из церкви после похорон, — но я должна уехать отсюда, вне всяких сомнений. Надо выплатить все долги и продать дом. Я переберусь в Лондон и постараюсь поскорее найти работу.
Я наказал, чтобы она непременно уведомила меня, когда устроится на новом месте, и попросил считать меня своим другом и покровителем в Лондоне. На прощанье Белла вручила мне прелестное карманное издание дантовской «Vita Nuova», принадлежавшее ее отцу.
— Моему доброму и заботливому другу, — промолвила она, — о котором я всегда буду вспоминать с любовью.
— Обещаете писать мне?
— Обещаю.
Через несколько недель я получил письмо с сообщением, что она взяла место компаньонки у некой миссис Дейли в Сент-Джонс-Вуде. Я порадовался за девушку и решил впредь поддерживать с ней связь посредством регулярной переписки. Я так и сделал, хотя прошло целых четыре года, прежде чем мы с ней снова встретились.
Большой стол, за которым матушка провела без счету утомительных часов, теперь помещался у окна в моих новых комнатах на Темпл-стрит в Уайтфрайарс. На нем аккуратно стояли в ряд дневники, открывшие мне мою подлинную личность, а вокруг них, как и в Сэндчерче, высились кипы пожелтелых документов, теперь разложенных в хронологическом порядке; и к каждой из них прилагался листочек с указанием, что именно в ней содержится. Свежекупленные чистые блокноты лежали наготове, карандаши и перья были зачинены, чернила налиты в чернильницу. Я приготовился провести огромную работу, чтобы удостоверить перед миром свою подлинную личность.
Я положил превосходное начало. Договор, заключенный между моей матушкой и леди Тансор, который косвенно подтверждал обоснованность моих притязаний, теперь находился в моем владении; по счастливому стечению обстоятельств я получил работу у Тредголдов, юридических консультантов лорда Тансора. Что выйдет из сложившейся ситуации, предсказать невозможно. Но я, безусловно, получу какую-нибудь выгоду, коли заслужу полное доверие мистера Кристофера Тредголда.
А любая выгода, даже самая малая, для человека изобретательного значит очень и очень многое.
Моим первым гостем на Темпл-стрит был Легрис — он явился без предуведомления одним снежным вечером через несколько дней после моего возвращения с похорон Тома. По громоподобному топоту на лестнице и трем сильным ударам в дверь, за ним последовавшим, я безошибочно угадал, кто решил навестить меня.
— Приветствую тебя, император! — прогудел Легрис, обнимая меня и хлопая по спине громадной ладонью.
Он потопал, стряхивая снег с башмаков, потом снял шляпу, отступил на шаг назад и окинул взглядом мое новое царство.
— Мило, очень мило, — одобрительно кивнул он. — Слушай, а что там за противный коротышка живет на первом этаже? Высунул свой мерзкий носишко за дверь и спросил, не мистер ли Глэпторн мне нужен. Я посоветовал малому, любезно эдак, не лезть в чужие дела. Ну и кто такой Глэпторн, когда он дома?
— Коротышку величают Фордайс Джукс, — пояснил я. — А Глэпторн — это твой покорный слуга.
Разумеется, данное сообщение вызвало гримасу удивления на лице моего гостя.
— Глэпторн?
— Да. Тебя смущает, что я взял новое имя?
— Нисколько, старина, — ответил он. — Полагаю, у тебя есть на то причины. Вероятно, кредиторы преследуют? Разгневанный муж с пистолетом в руке рыщет по городу в поисках Э. Глайвера?
Я невольно рассмеялся.
— Сгодится любое из двух объяснений либо оба сразу.
— Ладно, не стану приставать с расспросами. Если другу угодно поменять имя, не объясняя причин, пускай себе меняет, я так считаю. К счастью, я по-прежнему могу называть тебя Джи. Но если тебе нужна помощь — обращайся. Всегда готов и рад услужить.
Я заверил Легриса, что помощи мне не требуется, ни финансовой, ни какой другой; попросил лишь, чтобы любую корреспонденцию, отправляемую на Темпл-стрит или в контору моего работодателя, он адресовал на имя мистера Э. Глэпторна.
— Слушай, — внезапно сказал он, — ты, часом, не работаешь на правительство в какой-нибудь секретной должности?
— Нет, ничего подобного.
Легрис принял разочарованный вид, но, верный своему слову, не задал более никаких вопросов. Затем он извлек из кармана сложенный экземпляр «Субботнего обозрения» и протянул мне:
— Вот, наткнулся на это в клубе. Номер трехмесячной давности. Заглядывал в него? Страница двадцать два.
Я не заглядывал, поскольку редко читал этот журнал. Я посмотрел на дату на обложке: 10 октября 1848 года. На двадцать второй странице находилась публикация под заголовком «Воспоминания об Итоне. Ф. Рейнсфорд Даунт», часть которой я приводил выше.
— Там довольно много про тебя, — заметил Легрис.
Со времени предательства Даунта прошло много лет, но желание отомстить горело во мне с прежней силой. Я уже начал собирать разного рода материалы, имеющие отношение к нему: рецензии и критические отзывы о его сочинениях; статьи, написанные им для литературной прессы; сведения о его отце, почерпнутые мной из различных печатных источников; мои собственные письменные впечатления о его родном доме в Миллхеде, куда я наведывался в ноябре прошлого года. Все вырезки и записи я хранил в жестяной коробке под кроватью. Архив, пока еще небольшой, будет разрастаться в ходе моего расследования, имевшего целью отыскать в биографии Даунта такие факты, которые можно использовать против него.
— Прочитаю позже, — сказал я, бросая журнал на стол. — Я голоден и хочу наесться до отвала. Куда пойдем?
— В «Корабль и черепаху»! Куда ж еще? — воскликнул Легрис, распахивая дверь. — Я угощаю, старина. Лондон ждет. Берите пальто и шляпу, мистер Глэпторн, и следуйте за мной.
В ноябре 1854 года, когда я сидел с бокалом бренди перед гудящим камином в комнатах Легриса в «Олбани», мне с трудом верилось, что с момента моего переезда из Сэндчерча в Лондон минуло всего шесть лет. Казалось, прошла целая жизнь — столько разных событий, столько радужных надежд, столько жестоких разочарований! Лица в огне, запах сентябрьского утра, смерть и страсть — картины и образы проплывали перед мысленным взором, сливаясь и вновь разъединяясь; сонмы призраков, кружащихся в вечном танце.
— Я никогда никому не говорил, ты знаешь, — негромко произнес Легрис. Он сидел с запрокинутой головой, наблюдая за клубами сигарного дыма, всплывающими к густо затененному потолку. — Никому ни словом не обмолвился, какую жизнь ты ведешь. Если кто спрашивает, я всегда отвечаю, что ты путешествуешь или что я давно не получал от тебя никаких известий. Так и надо, да? Ты этого хотел?
Он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза, но я молчал.
— Не знаю, чем все это кончится, Джи, но если то, что рассказываешь, — правда…
— Истинная правда. Все до последнего слова.
— Тогда я, конечно, понимаю. Ты не Эдвард Глайвер — так почему бы тебе не назваться Эдвардом Глэпторном? Я думал, за тобой гоняются заимодавцы или что-нибудь в таком роде, а ты просто не желаешь признаться. Но теперь я понимаю: ты действительно должен хранить все в секрете, покуда не получишь возможности уладить дело. Но какая история, Джи! Не стану говорить, что я не в силах поверить: я должен верить, раз ты утверждаешь, что это правда. Однако ты еще не закончил, вне всяких сомнений, и я весь внимание, старина. Впрочем… ты хочешь продолжить сейчас же — или предпочитаешь заночевать у меня, а досказать все поутру?
Я взглянул на часы. Десять минут второго.
— Сон отменяется, — решил я. — А теперь позволь мне рассказать еще немного о мистере Тредголде.
Верный своему слову, мистер Кристофер Тредголд в должный срок порекомендовал светилу юриспруденции, королевскому адвокату сэру Эфраиму Гэдду, воспользоваться моими педагогическими услугами для обучения лингвистическим знаниям кандидатов в Иннер-Темпл, не имевших необходимой университетской степени, над каковыми особами сэр Эфраим осуществлял надзор, будучи бенчером.[117] Эти обязанности нисколько меня не тяготили, и я легко выполнял их наравне со своей ежедневной службой у Тредголдов — о ней я расскажу чуть позже.
Сердечная приязнь, выказанная мне мистером Тредголдом при первой встрече, проявилась и в первый день моей работы. Сразу по моем прибытии в контору на Патерностер-роу Фордайс Джукс препроводил меня в кабинет старшего компаньона на втором этаже. Джукс являлся одним из старейших сотрудников фирмы и восседал за высокой конторкой при входе, подобно привратнику встречая клиентов и отводя на второй этаж, к одному из компаньонов.
Он восхищался мистером Тредголдом сверх всякой меры, но в самом скором времени проникся не меньшим почтением и ко мне, хотя едва знал меня. Неизменно услужливый и учтивый, он отрывался от работы и торопливо вскидывал голову, чтобы улыбнуться или приветственно кивнуть мне, всякий раз, когда я проходил мимо.
Я с первого взгляда невзлюбил Джукса с его бычьей шеей и толстым приплюснутым носом. Он носил короткую стрижку, как у обитателя работного дома, и зачесывал волосы со лба так, что они топорщились черным ежиком. Из-за прямой линии стрижки над ушами и на шее вся прическа производила впечатление диковинного головного убора, надетого поверх самой обычной шапки волос. Я терпеть не мог и паршивую собачонку Джукса, и его багровую чисто выбритую физиономию с хитрым и сладким выражением. Он постоянно прищелкивал пальцами, тряс головой или почесывал макушку, а в крохотных зеленых глазках мерцал тревожный огонек, который никогда не разгорался вовсю, но скрывался и таился в глубине взора, точно наемный убийца, то и дело исчезающий в дверных проемах и подворотнях в ходе преследования своей жертвы. Все это вызывало у меня стойкое отвращение к Джуксу.
Вскоре он начал оказывать мне столь назойливые знаки внимания при каждой утренней встрече, что я вообще прекратил пользоваться передней дверью и стал подниматься в свой кабинет по боковой лестнице. Тем не менее я часто сталкивался с ним по окончании рабочего дня на улице, где он поджидал меня. «А, вот и вы, мистер Глэпторн, — говорил Джукс своим несуразно тонким голосом. — Я подумал, мы с вами можем прогуляться до дома вместе. Приятное общество и дружеская беседа в конце дня — что может быть лучше?»
Свой в высшей степени нежелательный интерес ко мне Джукс обнаружил при первом же моем появлении на Патерностер-роу. Когда я вошел в переднюю дверь, он выскочил из-за конторки и принялся подобострастно кланяться.
— Для меня большая честь познакомиться с вами, мистер Глэпторн, — сказал он, энергично тряся мою руку. — Огромная честь. Надеюсь, мы с вами будем много общаться, не только в служебное, но и во внеслужебное время. Мы ведь живем по соседству, знаете ли. Новая кровь здесь всегда приветствуется, сэр, — своего рода смазка для огромного механизма фирмы, верно? Мы должны двигаться вперед, не так ли, мистер Глэпторн? Да, конечно. Как умно со стороны старшего компаньона пригласить вас к нам — но ведь мы и не ожидаем от старшего компаньона ничего другого.
Он продолжал в таком же духе, покуда мы не дошли до кабинета мистера Тредголда. Отвесив еще один раболепный поклон, он провел меня в комнату, а потом, не переставая почтительно кивать, вышел и бесшумно затворил за собой дверь.
Старший компаньон с лучезарной улыбкой встал из-за стола.
— Добро пожаловать, добро пожаловать, мистер Глэпторн! — воскликнул он, сердечно пожимая мне руку. — Прошу вас, присаживайтесь, сэр. Не угодно ли вам чего-нибудь? Мне позвонить, чтобы подали чаю? Утро нынче прохладное, правда? Не желаете ли придвинуться поближе к камину?
Он рассыпался в подобных изъявлениях заботы и внимания еще несколько минут, покуда я не убедил его, что нисколько не замерз и не нуждаюсь ни в каких согревательных напитках. Затем я поинтересовался, какого рода служебные обязанности мне предстоит выполнять.
— Обязанности? А, ну да. Обязанности, конечно же, имеются. — Он протер монокль и одарил меня ангельской улыбкой.
— Могу ли я спросить, мистер Тредголд, в чем именно они заключаются?
— Разумеется, можете. Однако сначала, мистер Глэпторн, я полагаю нужным немного рассказать вам о моих коллегах. Наша фирма называется «Тредголд, Тредголд и Орр», но в настоящее время Тредголд здесь только один — я сам. Мистер Дональд Орр является младшим компаньоном. Еще есть мистер Томас Инграме. У нас шесть клерков, включая мистера Джукса, старшего по положению среди них. Мы занимаемся самой разной практикой. Уголовные дела, разводы, банкротства, случаи неплатежеспособности (по ним специализируется мистер Дональд Орр), управление поместьями и прочей частной собственностью и тому подобное. Ну и конечно, мы представляем интересы множества известных особ.
— Вроде лорда Тансора?
— Совершенно верно.
— В какой же области вашей разнообразной практики вы задействуете меня?
— На мой взгляд, вы просто созданы для этой работы, мистер Глэпторн, и превосходно с ней справитесь.
— О какой именно работе идет речь, мистер Тредголд?
— Так… дайте подумать. Возможно, для начала вам захочется просмотреть кое-какие бумаги по делу о банкротстве, которое мы ведем с недавних пор. Такое занятие доставит вам удовольствие?
— Я здесь не для того, чтобы получать удовольствие, мистер Тредголд, — ответствовал я, — а для того, чтобы доставлять удовольствие вам.
— Но я и так премного доволен, — вскричал он, — и буду просто безмерно рад, коли вы любезно согласитесь ознакомиться с упомянутыми бумагами.
— Позвольте спросить, требуется ли от меня еще что-нибудь помимо ознакомления с данными документами?
— Не на сей раз. Пойдемте!
С этими словами старший компаньон подхватил меня под руку и провел по коридору в темную комнатку с большим письменным столом посередине и весело потрескивающим камином.
— Подождите здесь, пожалуйста, — попросил он. Через несколько минут он вернулся с толстой кипой бумаг, которую положил на стол.
— Вам будет удобно здесь?
— В высшей степени.
— Тогда я оставлю вас, трудитесь спокойно. Сегодня меня в конторе не будет. Можете уйти, когда пожелаете. Всего доброго, мистер Глэпторн.
Я с надлежащим вниманием принялся изучать документы, выданные мне мистером Тредголдом. Закончив с ними, я за неимением других занятий воротился на Темпл-стрит. До конца недели я каждое утро исправно являлся в свою комнатку, где находил на столе очередную стопку бумаг, прилежно прочитывал все до единой без всякой видимой цели, а затем отправлялся домой. В пятницу, когда я уже двинулся на выход, дверь кабинета мистера Тредголда отворилась.
— Вы отлично поработали на неделе, мистер Глэпторн. Разрешите пригласить вас в гости в воскресенье, в обычное время?
Через день я снова сидел в частных апартаментах мистера Тредголда, наслаждаясь аппетитнейшей холодной закуской. После ланча мы, по обыкновению, пустились в разговоры о книгах. Провожая меня вниз по боковой лестнице, слуга по имени Харриган вручил мне ключ.
— Вот, сэр, возьмите, пожалуйста. Мистер Тредголд просил вас воспользоваться ключом, когда придете в следующий раз. Стучаться нет необходимости.
Пораженный таким знаком доверия со стороны старшего компаньона, я уставился на Харригана, чье лицо хранило совершенно непроницаемое выражение. При этом я заметил позади него женщину примерно моего возраста, смотревшую на меня равно бесстрастным взором. Помимо хозяина только эти двое — муж и жена по имени Альберт и Ребекка Харриган — оставались в здании по воскресеньям, когда мистер Тредголд принимал меня. Изредка я мельком видел их: они молча исполняли свои обязанности и никогда даже словом не перекидывались.
Прошла еще неделя. Каждый день я шел с Темпл-стрит на Патерностер-роу, внимательно прочитывал все бумаги, оставленные на моем столе мистером Тредголдом, а потом отравлялся домой. Когда я выходил из своей комнатушки в пятницу вечером, сияющий улыбкой мистер Тредголд снова пригласил меня наведаться к нему в воскресенье. На сей раз я открыл боковую дверь своим ключом.
После ланча мы удобно уселись перед камином, и вскоре разговор перешел на книги. В ходе наших библиографических бесед мистер Тредголд часто вставал и брал тот или иной том из своего книжного собрания, чтобы подтвердить какое-нибудь свое суждение или спросить мое мнение по поводу оформления или происхождения издания. Сегодня он завел речь о необычных завещательных распоряжениях, которые нашей фирме недавно поручили подготовить, и я вспомнил о шутливом завещании, составленном Аретино[118] для Ганнона, любимого слона папы Льва X, — там поэт торжественно отписывал интимные части животного кардиналам его преосвященства.
— Ах, Аретино! — Мистер Тредголд, сияя улыбкой, протер монокль. — Непристойные «Шестнадцать поз».
За время проживания в Гейдельберге я хорошо изучил историю эротической литературы (вдобавок я владел превосходными изданиями Рочестера и Клеланда,[119] а равно редкими образцами жанра, относящимися к более ранним эпохам), а потому моментально понял, о чем вдет речь. Но меня поразила невозмутимость, с какой мой хозяин упомянул о знаменитом шедевре эротического воображения.
— Мистер Глэпторн. — Он опустил свой красный шелковый платок и пристально посмотрел на меня. — Сделайте милость, выскажите свое мнение по поводу этого.
Он встал и подошел к ореховому шкафу, стоявшему в простенке между дверями в прихожую. Вынув из жилетного кармана ключ на изящной золотой цепочке, мистер Тредголд отомкнул дверцы, и за ними оказались шесть-восемь полок, тесно заставленных книгами, а также плоскими темно-зелеными деревянными коробками. Взяв один из томов, он запер шкаф и вернулся на свое место.
К великому моему изумлению, это оказалось исключительно редкое издание сонетов Аретино, вышедшее в 1798 году в Париже (П. Дидо), с гравюрами Карраччи — за все время моих библиографических изысканий мне ни разу не попадалось такой книги.
— Я предположил, мистер Глэпторн, что подобный экземпляр заинтересует вас — как ученого и коллекционера, — сказал мистер Тредголд. — Надеюсь, я не задел никаких ваших чувств?
— Ни в коем случае, — ответил я, медленно поворачивая том в руках, чтобы получше рассмотреть великолепный переплет.
Содержание иллюстраций и сопроводительных сонетов, разумеется, было мне хорошо известно: мускулистые тела, тесно сплетенные ноги и руки, возбужденные половые члены, бурные совокупления среди украшенных кисточками подушек на широких ложах под балдахинами. Однако я совершенно не ожидал, что мой работодатель тоже знаком с ними.
От обсуждения книги мы перешли к разговору о жанре в целом, и вскоре стало ясно, что в данной области библиографии мистер Тредголд сведущ гораздо лучше меня. Он пригласил меня подойти к шкафу, снова отпер дверцы, и мы провели около часа, восхищаясь жемчужинами эротической литературы, собранными им за двадцать лет.
— Возможно, это тоже заинтересует вас, — промолвил он, беря с полки и открывая одну из плоских зеленых коробок, замеченных мной ранее.
Там, любовно уложенное на подкладку из тисненой бумаги, находилось полное собрание офортов Роулендсона, где художник изобразил различных услужливых дам, любезно демонстрирующих свои тайные прелести лихорадочно горящему мужскому взору. В других коробках содержались офорты и рисунки аналогичного характера, созданные превосходнейшими художниками.
Мое изумление не знало границ.
— Похоже, сэр, — с улыбкой заметил я, — в вас есть скрытые глубины.
— Юриспруденция, знаете ли, порой бывает отчаянно скучным занятием. — Мистер Тредголд лучезарно улыбнулся. — Время от времени человеку требуются маленькие безобидные развлечения. В качестве восстановительного средства.
Приятная беседа продолжилась за чаем: мы обсуждали разные редкие издания в жанре сладострастной литературы, которые каждый из нас жаждал раздобыть. Мистер Тредголд мечтал прибавить к своей коллекции экземпляр «Книжного шкафа Венеры», неполного анонимного перевода знаменитой «Geneanthropeia» Синибальди, вышедшего в свет в 1658 году. Я сделал мысленную заметку на сей счет, ибо знал, где можно достать означенную книгу, и полагал, что таким подарком я снищу еще сердечнейшее расположение своего работодателя.
Около пяти часов, гораздо позже обычного своего часа ухода, я поднялся с места, собираясь откланяться. Но прежде чем я успел открыть рот, мистер Тредголд вскочил на ноги и схватил меня за руку:
— Позвольте сказать, Эдвард… надеюсь, вы не станете возражать, если я буду называть вас по имени… так вот, я чрезвычайно доволен вашей работой. — Продолжая крепко держать меня за руку одной рукой, другую он ласково положил на мое плечо.
— Приятно это слышать, мистер Тредголд, хотя я, право слово, не знаю, чем заслужил вашу похвалу.
— Вы ведь сделали все, о чем я просил, верно?
— Конечно.
— И выполнили задание со всем усердием, самым добросовестным образом?
— Думаю — да.
— Я тоже так думаю. Если я задам вам какой-нибудь вопрос касательно прочитанных вами документов — как по-вашему, вы сумеете ответить?
— Да, если вы позволите мне заглянуть в мою записную книжку.
— Вы делали записи! Вот молодец! Но возможно, работа показалась вам скучноватой? Вам нет нужды отвечать — ответ очевиден. Человека ваших способностей нельзя ограничивать в свободе. Я хочу дать волю вашим талантам, Эдвард. Вы позволите мне сделать это?
Не зная, что ответить на столь странный вопрос, я промолчал. Похоже, мистер Тредголд истолковал мое молчание как знак согласия.
— Ну-с, Эдвард, ваш испытательный срок закончился. Зайдите завтра ко мне в кабинет, в десять часов. Я хочу обсудить с вами одну небольшую проблему.
Затем он пожелал мне доброго вечера, лучезарно улыбнулся и удалился в глубину квартиры.
На следующее утро, сообразно полученному накануне распоряжению, я явился в личный кабинет мистера Тредголда. Часом позже я вышел оттуда доверенным помощником старшего компаньона, каковая должность, указал он, предполагала исполнение самых разных обязанностей конфиденциального и частного характера. Последующие пять лет я довольно успешно исполнял упомянутые обязанности, и знали о них только мы с мистером Тредголдом.
Легко представить, что известный и преуспевающий адвокат вроде мистера Тредголда часто нуждался в важной для того или иного дела информации, получить которую по обычным каналам было, скажем так, затруднительно. В таких случаях, когда он предпочитал оставаться в неведении относительно источников и способов добычи информации, мистер Тредголд вызывал меня и предлагал прогуляться по Темпл-Гарденс. Проблемы, имевшие особое значение для фирмы, обычно излагались и обсуждались в отвлеченной манере.
— Интересно, — говорил под конец старший компаньон, — можно ли тут что-нибудь сделать?
На этом тема закрывалась, и мы неспешно возвращались на Патерностер-роу, беседуя о разных пустяках.
Никаких официальных распоряжений не отдавалось, никаких записей о наших разговорах не велось. Но за все дела сугубо конфиденциального и частного свойства в «Тредголд, Тредголд и Орр» стал отвечать я.
Первая «небольшая проблема», представленная мне мистером Тредголдом для теоретического рассмотрения, касалась некой миссис Боннер-Чайлдс и может служить типичным примером работы, вменявшейся мне в обязанность в дальнейшем.
Поименованная дама являлась постоянной клиенткой некоего заведения на Риджент-стрит под названием «Обитель красоты», которым управляла некая Сара Бунс, она же мадам Матильда.[120] Мадам соблазняла легковерных женщин, озабоченных сохранением красоты (а таким, надо думать, несть числа), тратить свои, а чаще мужнины, деньги на уникальные препараты с экзотическими названиями (якобы бесследно и навсегда удаляющие морщины или восстанавливающие молодой цвет лица), стоившие по двадцать гиней доза. В заведении также имелась роскошная купальня наподобие турецкой бани. Злополучная миссис Боннер-Чайлдс поддалась на уговоры посетить сие место отдохновения, а по возвращении в раздевальню обнаружила пропажу своих бриллиантовых серег и кольца. В ответ на претензии клиентки мадам Матильда заявила следующее: если миссис Боннер-Чайлдс вздумает поднять шум, она сообщит мистеру Боннер-Чайлдсу, заместителю министра по делам Индии, что его супруга пользовалась купальней для тайных любовных свиданий.
Процветанию заведения мадам Матильды — как и процветанию «Академии» Китти Дейли — немало способствовал панический страх публичного скандала, владевший несчастными жертвами подобного шантажа. Но в данном случае миссис Боннер-Чайлдс тотчас доложила о случившемся мужу, и он, нисколько не усомнясь в невиновности своей благоверной, безотлагательно обратился за советом к мистеру Кристоферу Тредголду.
Мы с моим работодателем надлежащим образом прогулялись по Темпл-Гарденс. Мистер Боннер Чайлдс был готов возбудить судебное преследование, коли понадобится, но выразил надежду, что мистер Тредголд изыщет способ вернуть украденные драгоценности, не доводя дела до суда. В любом из случаев вопрос гонорара — сколь угодно крупного — не имел для него значения.
— Интересно, можно ли тут что-нибудь сделать? — задумчиво промолвил мистер Тредголд, после чего мы двинулись обратно на Патерностер-роу, болтая о разных пустяках.
Назавтра я занял наблюдательную позицию у «Обители красоты» и в конце концов дождался нужной мне особы.
Ближе к полудню мелкая изморось постепенно переросла в частый дождь. Повсюду вокруг гремел и громыхал город. Лондонцы всех чинов и званий, от живущих впроголодь трудяг до изнеженных роскошью бездельников, сновали взад-вперед по грязным закупоренным артериям огромного бессонного зверя, занятые всяк своими делами, — кто брел по слякотным пасмурным улицам, кто катил в каретах с зашторенными окошками, кто трясся в переполненных омнибусах, кто восседал на передке грохочущих тяжелогруженых телег.
Несмотря на ранний час, уже смеркалось, и в окнах домов и лавок горел свет. «Мы живем в темном мире», — любят повторять проповедники, и в тот день метафора воплотилась в явь.
Я уже довольно долго стоял на Риджент-стрит, глазея в витрину «Месье Джонсон и К°»[121] и размышляя, не порадовать ли мне себя новой шляпой. Внезапно я увидел в стекле отражение женщины лет тридцати, которая прошла у меня за спиной и остановилась перед дверью «Обители», разглядывая кричащую вывеску. Поколебавшись, она двинулась дальше, но через несколько шагов снова остановилась и после короткого раздумья вернулась к двери заведения.
У нее было открытое честное лицо и в ушах висели дорогие изумрудные серьги. Я проворно шагнул вперед, препятствуя ей войти в «Обитель». В первый момент она оторопела, но я быстро уговорил ее отойти от двери. То был мой первый урок смелости, и я превосходно с ним справился. Я также обнаружил, к немалому своему удивлению, что обладаю природным даром убеждения в подобных ситуациях: я в два счета завоевал доверие дамы, и после недолгого обсуждения дела она согласилась принять участие в осуществлении моего плана.
Через несколько минут она вошла в «Обитель красоты», сразу же изъявила желание принять ванну и сняла с себя одежду и драгоценности в раздевальне, как в свое время сделала миссис Боннер-Чайлдс. Зная, что в настоящее время мадам Матильда находится в заведении одна, я вошел следом за своей сообщницей, выждал несколько минут, чтобы она успела зайти в купальную комнату, а затем имел удовольствие застать на месте преступления мадам, умыкающую изумрудные серьги.
Мы обменялись несколькими словами, и мадам, похоже, осознала ошибочность своего поведения. «Обитель» приносила ей изрядный доход, и она решительно не желала оказаться замешанной в судебном процессе, возбудить который, заверил я, теперь будет проще простого.
— Это недоразумение, сэр, чистое недоразумение, — жалобно заскулила она. — Я всего лишь собиралась переложить серьги в надежное место, как поступила служанка с драгоценностями другой дамы, только я тогда ничего не знала…
В конце концов она отдала мне украшения миссис Боннер-Чайлдс, страдальчески заламывая руки и горячо обещая уволить служанку, по глупости своей никого не поставившую в известность, что она убрала бриллианты клиентки от греха подальше.
Мистер Тредголд выразил глубокое удовлетворение, что дело улажено столь быстро и тихо, без всякого суда; а мистер Боннер-Чайлдс незамедлительно выписал на имя фирмы чек на крупную сумму, значительная часть которой была переведена на мой счет в банке «Куттс и К°».
Следует также коротко упомянуть о деле Джосаи Плакроуза — потому что оно дает представление о неприятной стороне моей работы на мистера Тредголда, а также по ряду других причин, кои станут понятны впоследствии.
Плакроуз этот был человеком самого заурядного пошиба: один из великого множества мясников, умудрившийся сколотить порядочный капитал весьма сомнительными (как шепотом выразился мистер Тредголд) способами. В возрасте двадцати четырех лет он оставил мясницкое ремесло, немного выступал на ринге, работал лодочником и щеточником, а потом вдруг чудесным образом вылез из грязи, обратившись псевдо-джентльменом, владельцем особняка на Веймут-стрит и немалого состояния.
Плакроуз — верзила со змеиными глазками и багровым шрамом на щеке — недолгое время состоял в браке с женщиной, прежде служившей в каком-то богатом доме. Он обращался с женой просто по-скотски, и в один прекрасный день осенью 1849 года бедную даму нашли мертвой, с размозженным черепом, а Плакроуза арестовали за убийство. Ранее Плакроуз неоднократно пользовался услугами нашей фирмы для решения разных вопросов коммерческого свойства, а потому, естественно, он нанял Тредголдов и в качестве своих адвокатов. «Неприятная необходимость, — доверительно признался старший компаньон, — избежать которой я не могу, поскольку Плакроуз привел к нам немало выгодных клиентов. Он, разумеется, заявляет о своей невиновности, но тем не менее дело попахивает сомнительно». Затем мой собеседник спросил, не представляю ли я часом, каким способом можно решить эту «небольшую проблему».
Коротко говоря, я нашел такой способ — и впервые за все время моей работы на Тредголдов малость поступился своей совестью. Входить здесь в подробности не имеет смысла. Дело слушалось в январе 1850 года, с Плакроуза сняли обвинение в убийстве, и впоследствии на виселицу отправили невиновного человека. Я не горжусь этим, но я справился со своей задачей настолько хорошо, что никто — даже мистер Тредголд — и не заподозрил правды. Ну и долой с воза этого гнусного Плакроуза.
Во всяком случае, я так тогда думал.
После истории с мадам Матильдой, произошедшей в феврале 1848 года, у меня началась жизнь, о какой всего полуголом ранее я и помыслить не мог, — жизнь, не имевшая ничего общего с моими прежними интересами и устремлениями. Вскоре стало ясно, что у меня настоящее призвание к работе, вменявшейся мне в обязанность у Тредголдов, — и действительно, я взялся за нее со сноровкой, удивившей даже меня самого при всей моей самоуверенности. Я собирал информацию, обзаведясь широкой сетью знакомств в верхах и низах столичного общества; я изобличал в опрометчивых поступках, подкреплял фактами шаткие свидетельства, наблюдал, вел слежку, предостерегал, умасливал, иногда угрожал. Вымогательство, присвоение чужого имущества, преступное половое сношение,[122] даже убийство — характер дела не имел значения. Я мастерски выискивал слабые места, а затем находил способ бесповоротно развалить судебный процесс, возбужденный против нашего клиента. Мой особый дар заключался в умении выведывать простые человеческие недостатки — крохотные семена низости и своекорыстия, которые, будучи извлечены на свет и обильно политы, превращались в саморазрушительную силу. И вот наша фирма процветала, а лучезарная улыбка мистера Тредголда становилась все шире.
Сам Лондон стал моей мастерской, моим ремесленным цехом, моим рабочим кабинетом, где я применял на практике все свои познавательные способности. Я стремился интеллектуально овладеть им, как овладевал любым научным предметом, к которому обращал свой ум в прошлом; стремился заарканить и укротить Великого Левиафана, поселившегося в моем воображении, подчинить своей воле бессонное чудовище, в чьем ненасытном чреве я обретался ныне.
Повсюду — от блистательных высот просвещенной утонченности до клоачных глубин варварского невежества, от Мэйфера и Белгравии до Роузмари-лейн и Блюгейт-Филдс, — повсюду распознавал я его характерные черты, его многоликие сущности, мириады его особенностей и проявлений. Я наблюдал за щипачами, съемщиками[123] и прочими представителями воровского ремесла, работавшими на запруженных народом улицах Уэст-Энда при свете дня, и за налетчиками,[124] выходившими на свой грубый промысел с наступлением темноты. Особый интерес вызывали у меня проститутки всех рангов: облаченные в шелка куртизанки, развязно выступавшие под руку со своими лордами и джентльменами, панельные девки самого низкого пошиба и прочие разновидности женщин веселого[125] поведения. Каждый день я пополнял свой запас знаний и каждый день расширял собственный опыт в части развлечений, какие мог предложить этот город — единственный и неповторимый в божьем мире — человеку страстного темперамента и богатого воображения.
Я не намерен описывать вам свои многочисленные амурные приключения; подобные рассказы в лучшем случае скучны. Но об одном из них все же упомяну. Девушка, о которой пойдет речь, относилась к разряду так называемых ряженых.[126] Дело произошло вскоре после истории с мадам Матильдой: я вернулся на Риджент-стрит, чтобы еще раз взглянуть на шляпные изделия, предлагавшиеся на продажу в ателье «Месье Джонсон и К°». Она собиралась перейти улицу, когда я обратил на нее внимание: хорошо одетая, миниатюрная, с ямочкой на подбородке и маленькими изящными ушами. Стояло пасмурное сырое утро, и я находился достаточно близко, чтобы разглядеть жемчужные капельки влаги у нее на локонах. Вместе с группой пешеходов она быстро пересекла мостовую и остановилась на противоположном тротуаре, нервно теребя выбившуюся из-под шляпки длинную прядь волос. В следующий миг я увидел пожилую женщину, переходившую улицу в нескольких шагах позади нее, и сразу понял: это присмотрщица, приставленная хозяйкой борделя следить за девушкой, чтобы та не сбежала в «рабочей одежде». У неимущих особ не хватало денег на пышные туалеты, необходимые для поимки клиентов, — такие как у модных кокоток, что ошиваются у театральных подъездов и Cafe Royal.
Я устремился за ней следом. Она шагала в толпе прохожих быстро и целеустремленно. В Лонг-Акре я поравнялся с ней. Мы в два счета столковались, присмотрщица свернула в ближайший кабак, а девушка завела меня в дом на углу Энделл-стрит.
Ее звали Дорри, сокращенное от Дороти. Позже она пояснила, что занялась своим ремеслом, дабы содержать вдовую мать, не могшую найти постоянную работу. Мы немного поговорили, и я начал проникаться к девушке теплыми чувствами. По моей просьбе она отвела меня — присмотрщица по-прежнему следовала за нами — в тесную сырую комнатушку в грязном переулке неподалеку. Ее матери, надо полагать, было лет сорок, не более, но она выглядела немощной старухой и поминутно разражалась хриплым лающим кашлем. Увидев на лице бедной женщины неизгладимую печать, наложенную усталостью и страданием, я тотчас подумал (хотя там был совсем другой случай) о своей матушке, подорвавшей здоровье непосильным трудом.
Почти не раздумывая, я заключил с ней соглашение, о котором ни разу не пожалел. В течение нескольких лет, пока мои обстоятельства не переменились, миссис Грейнджер два-три раза в неделю приходила ко мне на Темпл-стрит, чтобы прибраться в комнатах, забрать в стирку белье и вынести помои.
Когда она появлялась утром, я обычно говорил:
— Доброго вам утра, миссис Грейнджер. Как поживает Дорри?
— У ней все в порядке, сэр, благодарствуйте. Она все такая же славная девочка, — отвечала миссис Грейнджер.
На том все наши разговоры и заканчивались.
Так я сделался своего рода покровителем Дорри Грейнджер и ее матери. Но даже этот непредумышленный акт милосердия с моей стороны стал одной из нитей в гибельной паутине обстоятельств, что уже стягивалась вокруг меня.
О город! Бездонный и бескрайний!
Колыбель всего сущего!
Это солнце, эта луна, эти звезды — я трогаю
и осязаю их.
Я горю. Я стыну.
Эти горы я стираю в пыль движением руки.
Эти потоки я поглощаю, эти леса я пожираю.
Я живу во всем сущем, в свете, в воздухе,
в неслышной музыке.
О город из крови, костей и плоти!
Из мышц и сухожилий! Многоокий и острозубый!
Театр мирской суеты, мой вожделенный ад,
Что неистовствует, беснуется у меня под ногами.
Жизнь моя. Смерть моя.
Когда я поселился на Темпл-стрит и начал работать на Тредголдов, мои фотографические амбиции временно угасли, хотя я продолжал переписываться с мистером Толботом. Но едва обустроившись на новом месте, я оборудовал маленькую «темную комнату» в отгороженном занавесом углу гостиной. Здесь я хранил свои камеры (недавно купленные в лавке Хорна и Торнтуэйта[128]), а также фонари, фильтры, ванночки и чаши, лотки и мягкие кисточки, проявительные и закрепительные растворы, мензурки, мерные стаканы, многие дести бумаги, шприцы, пинцеты и прочие необходимые принадлежности фотографического искусства. Я прилежно освоил все нужные химические и технические процессы и летними вечерами отправлялся с камерой к реке или к живописным зданиям судебных инн, расположенным неподалеку, чтобы овладевать композиционными приемами. Таким образом я начал набираться опыта и знаний, а равно собирать коллекцию собственных фотогенических рисунков.
Пристальное и сосредоточенное наблюдение, необходимость учитывать тончайшие переходы светотени и тщательно выбирать верный ракурс, спокойное, вдумчивое исследование заднего плана и окружения — все это доставляло мне глубокое удовлетворение и переносило меня в другой мир, не имеющий ничего общего с моей повседневной работой у Тредголдов, зачастую грязной. Главным моим интересом — зерно которого посеял во мне фотогенический рисунок мистера Толбота с изображением Лакокского аббатства — было попробовать уловить и передать дух, или атмосферу, того или иного места. В Лондоне так много живописной натуры — старинные дворцы, жилые дома разных эпох, река с мостами, огромные общественные здания, — что вскоре я развил тонкое чувство линии и объема, света и тени, фактуры и контура.
Одним воскресным днем в июне 1850 года, полагая, что достиг вполне приличного уровня мастерства, я решил показать образцы своих работ мистеру Тредголду.
— Просто превосходно, Эдвард! — воскликнул он, просмотрев несколько вставленных в рамку фотогенических рисунков, сделанных мной в Памп-Корте и в апартаментах сэра Эфраима Гэдда на Кингс-Бенч-уок. — У вас замечательный глаз! Поистине замечательный! — Он вдруг встрепенулся, словно осененный некой мыслью. — Знаете, а ведь я, пожалуй, могу договориться о заказе для вас. Как вы на это смотрите?
Разумеется, я ответил, что был бы премного благодарен.
— Прекрасно. На следующей неделе я собираюсь нанести визит одному важному клиенту, и ваши работы навели меня на мысль, что, возможно, сей джентльмен желал бы иметь фотографические изображения своего поместья, дабы оставить потомкам увековеченное свидетельство своего процветания. Вне всяких сомнений, там перед вашей камерой откроются самые пленительные картины.
— Тем охотнее я соглашусь на ваше предложение. Где находится поместье?
— В Эвенвуде, Нортгемптоншир. Родовое гнездо самого важного клиента, лорда Тансора.
Не знаю, заметил ли мистер Тредголд мое удивление. Он сиял обычной своей лучезарной улыбкой, но смотрел на меня с настороженным прищуром, словно ожидая какой-то неприятной реакции. Потом он прочистил горло и продолжил:
— Полагаю, вам будет также любопытно увидеть бывшее местожительство леди Тансор — я имею в виду, разумеется, дружбу ее светлости с покойной матерью вашего последнего работодателя, миссис Симоной Глайвер. Но если мое предложение вызывает у вас возражения…
Я вскинул ладонь.
— Ни в коем случае. Уверяю вас, я ничего не имею против подобной экспедиции.
— Отлично. Значит, вопрос решен. Я безотлагательно напишу лорду Тансору.
Да разве мог я отказаться от неожиданного предложения мистера Тредголда, когда ни один уголок на земле не интересовал меня больше, чем Эвенвуд? Из различных публикаций я уже знал историю усадьбы, расположение зданий, топографию обширного парка. Теперь мне представилась возможность воочию увидеть поместье, столь часто рисовавшееся в моем воображении.
С начала моей работы на Тредголдов я мало продвинулся в поисках достоверных свидетельств, подтверждающих выводы, сделанные мной на основании матушкиных дневников. Я располагал рядом косвенных указаний и намеков, служивших веским — а для меня безусловным — доказательством правды, касающейся моего рождения; но они не являлись неоспоримыми и не объясняли, почему моя матушка и леди Тансор вступили в тайное соглашение и каким образом осуществили свой план. К настоящему времени я перечитал дневники уже несколько раз, с полным вниманием к каждому слову, и сделал уйму выписок из них; теперь я принялся по второму кругу перебирать и тщательно изучать все матушкины бумаги — от счетов и рецептов до писем и различных списков (как выяснилось, матушка питала неодолимую слабость к составлению списков — их были десятки и сотни). Я надеялся найти какой-нибудь фрагмент правды, ранее мной не замеченный, но вскоре стало ясно, что из имеющихся в моем распоряжении документов мне больше ничего не выжать и что я не продвинусь дальше ни на шаг, сидя в своих комнатах и горестно размышляя об утраченном наследстве. Если я хочу восстановиться в наследных правах, мне необходимо расширить поле зрения — а с чего здесь лучше начать, как не с посещения своего родового гнезда?
Через несколько дней мистер Тредголд сообщил, что лорд Тансор с радостью примет меня вместе с ним в Эвенвуде и позволит мне свободно разгуливать по поместью. На следующее утро мы сели на поезд до Питерсборо, одинаково довольные возможностью вырваться из душного пыльного Лондона.
Едва расположившись в купе, мы с мистером Тредголдом пустились в разговор на нашу излюбленную книжную тему, который и продолжался до самого Питерсборо, несмотря на несколько моих попыток перевести беседу на Эвенвуд и главных обитателей поместья. По нашем прибытии в Истон, расположенный милях в четырех от Эвенвуда, мистер Тредголд отправился вперед, а я со своим дорожным сундуком с фотографическим оборудованием поехал за ним следом в почтовой повозке. У сторожки привратника, сразу за деревней, я вышел, и повозка с грохотом укатила прочь. Дело шло к двум часам пополудни, когда я поднялся на вершину пологого холма по длинной аллее, ведущей от ворот, и остановился там, чтобы полюбоваться восхитительным видом, открывшимся моему жадному взору.
Теперь наконец я опишу вам Эвенвуд, впервые увиденный мной погожим июньским днем в 1850 году — таким же погожим, возможно, как день приезда доктора Даунта с семьей двадцатью годами ранее. Я словно воочию вижу Эвенвуд сейчас — так же ясно, как тогда.
Деревня лежит в тихом уединенном месте, рядом со спокойным притоком Нина, Эвеном (на местный лад — Эвенбруком), который вьется через парк и несколькими милями восточнее впадает в главную реку. Церковь с пасторатом, роскошный вдовий особняк конца семнадцатого века, скопления живописных коттеджей, несколько отдаленных ферм и сама усадьба — подобные композиции встречаются по всей Англии. Но Эвенвуд не похож ни на одно другое место на земле.
Неумолчно шелестящие камыши по речным берегам, тенистые плакучие ивы, белокаменные домики, крытые тростником или колливестонским сланцем,[129] холмистый парк с озером, древними деревьями и сказочно красивой усадьбой лорда Тансора порождают атмосферу глубокого нерушимого покоя, отрадную для души, уставшей от суетного повседневного мира. Эвенвуд существует словно бы вне времени, отгороженный и защищенный от обыденной мелочной жизни извилистой рекой и лесистыми склонами долины, которые в ясный день видятся взору длинными мягкими пеленами серо-зеленого цвета.
Если вы заглянете в вереккеровский скучный, но надежный «Путеводитель по графству Нортгемптоншир»[130] (его дополненное издание 1812 года в данный момент лежит передо мной), вы прочитаете, что родовое гнездо лорда Тансора «расположено в живописном густом парке площадью во много акров, засаженном благородными дубами, ясенями, вязами и орошаемом водами Эвена, или Эвенбрука. Господский особняк возведен из кирпича и песчаника. Благодаря разнообразным пристройкам, сделанным в течение нескольких веков, здание обрело приятный для взора хаотический вид, величественный и романтичный одновременно». Из Вереккера вы почерпнете также голые факты, связанные с архитектурой Эвенвуда: стены с бойницами, сооруженные по лицензии от 1330 года; елизаветинские флигеля, пристроенные к средневековому укрепленному жилищу; декор в яковетинском стиле; реконструкция, произведенная Тальманом в начале прошлого века, и позднейшие пристройки в классическом стиле, спроектированные Генри Холландом, работавшим и над Олтропом, другой знаменитой усадьбой Нортгемптоншира.
Чего вы не найдете у Вереккера да и в любом другом путеводителе, так это объяснения магнетической способности Эвенвуда пленять сердце и разум. Вероятно, человеческий язык не в силах описать странное чувство, порождаемое в душе атмосферой подобных старинных поместий: чувство чего-то безвозвратно утраченного, но вечно присутствующего. Коли у вас есть такая возможность, подкатите к Эвенвуду с юга (как я в свой первый визит) ясным днем в середине лета. Войдя в парк, вы подыметесь по упомянутой мной аллее на вершину пологого холма, где непременно остановитесь (как сделал я), завидев далеко впереди усадьбу. Слева, за низкой парковой оградой, сверкает в солнечном свете река, плавно изгибающаяся на запад. Потом вы замечаете церковь, чей изящный шпиль в такую ясную погоду четко вырисовывается на фоне безоблачного лазурного неба; а напротив церкви, за дальней границей маленького погоста, стоит пасторат с увитыми плющом стенами.
Пройдите немного дальше. Подъездная аллея спускается к реке, пересекает ее по красивому мосту с балюстрадами, а затем поворачивает направо и выравнивается, давая возможность получше рассмотреть усадьбу и трепещущую кудрявую дымку деревьев за ней; потом она разветвляется, обтекая с обеих сторон овальную лужайку с великолепной классической скульптурой посередине, изображающей Посейдона с тритонами, и наконец проходит через массивные железные ворота в огороженный передний двор, усыпанный песком.
Взор ваш непременно устремляется вверх, к нагромождению остроконечных щипцов и каннелированных дымовых труб, над которым высоко взмывают шесть башен, увенчанных крытыми свинцом куполами. За строгим холландовским фасадом разбросаны в живописном беспорядке свидетельства минувших эпох: булыжные дорожки между высокими стенами; крытая сводчатая галерея, ведущая в регулярные сады; тюдоровский кирпич вперемежку с гладким тесаным камнем; эркеры и парапеты с бойницами, соседствующие с классическими колоннами и фронтонами. А посреди всего этого — замкнутый средневековый двор, заставленный декоративными урнами и скульптурами, летом напоенный ароматом лаванды и лилий, наполненный эхом птичьего щебета и журчащей воды.
Эвенвуд. Я бродил по его коридорам и залам в своих снах, собирал гравюры и эстампы с его изображением, жадно прочитывал все публикации о нем, вплоть до самых банальных и несущественных — от исторического сочинения Уильяма Кэмдена до брошюрки, изданной в 1825 году предшественником доктора Даунта. На протяжении нескольких лет он был для меня не реальным сооружением из камня, дерева и стекла, доступным осязанию и телесному взору, но призрачной, невыразимо прекрасной обителью грез, подобной громадному халифскому дворцу, столь блистательно описанному мистером Теннисоном.[131]
Теперь он раскидывался прямо передо мной, не во сне, но наяву — глубоко врытый фундаментом в землю, по которой ступали мои ноги, омытый дождями многих веков, согретый и озаренный бесчисленными рассветами, воздвигнутый ушедшими поколениями смертных.
Я задохнулся от избытка чувств и едва не расплакался, когда впервые воочию увидел величественное здание, прежде представавшее лишь внутреннему моему оку. А потом, с пронзительным чувством сродни физической боли, я вдруг исполнился уверенности, что видел Эвенвуд раньше — не на картинах и книжных иллюстрациях, не в своих фантазиях, но собственными глазами. «Я уже был здесь когда-то, — сказал я себе. — Я дышал этим воздухом, слышал этот шелест ветра в деревьях и это журчание отдаленной реки». В следующий миг я вдруг снова стал маленьким мальчиком, грезящим о громадном полузамке-полудворце со взмывающими ввысь шпилями и башнями до неба. Но как такое возможно? Да, название поместья связано у меня со смутными воспоминаниями детства, но я решительно не помню, чтобы меня когда-нибудь привозили сюда. Так почему же все здесь кажется мне знакомым?
Словно во сне, ошеломленный столь странным слиянием реального и нереального, я прошел еще немного дальше, и картина передо мной начала меняться. Обозначились тени, где размытые, где четкие; линии проступили резче; шпили и башни вытянулись, обретая изящество очертаний. Залаяла собака, и над лесом дымовых труб закружили крикливые грачи, запорхали белые голуби. Я увидел рыбный пруд, темный и тихий, и две белокаменные беседки рядом. Подойдя еще ближе, я разглядел признаки обыденной человеческой жизни: ухоженные садовые растения; прислоненную к ограде метлу; оконные занавески, колышущиеся на легком ветерке; сизые клубы дыма, выплывающие из труб; оставленное у ворот ведро.
Из опубликованных в «Субботнем обозрении» воспоминаний Даунта мы знаем, что Эвенвуд явился очам юного Феба, словно «великий свет с неба», узренный Павлом. «Мне вдруг показалось, — пишет он, — будто я и не жил доселе».
Я не виню маленького Феба за то, что он испытал такое потрясение при первой встрече с неописуемой красотой Эвенвуда. Ни один человек, имеющий глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, не мог остаться равнодушным к ней. Я почувствовал то же самое, что и он, когда впервые увидел купола и зубчатые стены величественного здания, подернутые летним маревом; и чем лучше я узнавал Эвенвуд, тем сильнее к нему привязывался, и в конечном счете он, даже в мыслях моих, возымел такую власть надо мной, что порой я просто изнемогал от желания прожить там до скончания дней полновластным хозяином.
Если Феб Даунт действительно пережил подобное откровение, впервые увидев Эвенвуд, тогда я от души прощаю его. Списываю все долги, с полным моим благословением. Но если в своих воспоминаниях он написал истинную правду и действительно считал, что «Эвенвуд — рай, предназначенный для меня одного», тогда он заслуживал наказания.
Этот рай предназначался для меня.
Мой чемодан с камерой, штативом и прочим фотографическим оборудованием лежал на тележке в узком дворике, смежном с передним двором. Приставленный ко мне в помощники лакей, некий Джон Хупер, оказался славным, дружелюбным малым, и мы непринужденно болтали о разной всячине, пока вдвоем тащили тележку к первому месту съемок. У меня еще будет случай тайно обратиться к нему за сведениями по ряду вопросов, связанных с Эвенвудом, и он с радостью предоставит мне всю информацию.
Я привез с собой дюжину негативных пластин, приготовленных по способу, недавно изобретенному месье Бланкаром-Эвраром.[132] Три часа кряду я усердно трудился в твердой уверенности, что лорд Тансор останется доволен результатами моей работы.
Я только-только закончил снимать оранжерею с нескольких ракурсов и проходил через калитку в древней каменной стене, когда чей-то смех заставил меня внезапно остановиться. Передо мной простиралась широкая, коротко подстриженная лужайка, где четыре человека — две дамы и два джентльмена — играли в крокет.
Я бы не обратил на него внимания, не засмейся он. Но едва услышав характерный смех с заключительным фырчком, я сразу понял, кто передо мной.
Он казался выше ростом и шире в плечах, чем я помнил, и теперь носил темную бороду, которая, в сочетании с повязанным на голову шелковым платком, придавала ему пиратский вид. Вот он, собственной персоной: Ф. Рейнсфорд Даунт, знаменитый поэт, чей последний сборник, «Завоевание Перу», совсем недавно вышел в свет, ко всеобщему восторгу.
Я неподвижно замер на месте. Он стоял, небрежно опираясь на крокетный молоток и отпуская комплименты своей партнерше, поразительно высокой темноволосой девушке, — и при виде его я испытал такое мучительное ощущение, будто мне всадили нож в давно гноившуюся рану и провернули там. Я подумал было, не подойти ли к нему, но потом взглянул на свои пыльные башмаки и заметил прореху на штанине — она лопнула, когда я ползал на коленях по песку переднего двора, устанавливая треногу. В любом случае я представлял собой довольно жалкое зрелище со своими грязными руками и раскрасневшейся физиономией — мне пришлось изрядно попотеть, перетаскивая тележку с оборудованием с одного места на другое. Даунт же, в отличие от меня, выглядел в высшей степени элегантно сейчас, когда стоял в непринужденной позе посреди свежевыкошенной лужайки, в блестящем на солнце атласном жилете, не замечая своего бывшего друга, скрытого в тени лаврового куста.
Признаться, я испытал острый приступ зависти — еще один поворот ножа. Он казался таким самодовольным, таким благополучным. Знай я тогда всю меру удачи, выпавшей на долю Даунта, возможно, я не удержался бы от какого-нибудь опрометчивого поступка. Но в неведении своем я просто стоял и смотрел на него, вспоминая наш последний разговор на школьном дворе и гадая, помнит ли он, что я прошептал ему на ухо тогда. Вряд ли он помнил. Он производил впечатление человека, который спит крепко по ночам. Даже жаль будет лишить его сна и покоя, но однажды мои слова всплывут у него в уме.
И тогда он все вспомнит.
Я укрывался за лавровым кустом минут пятнадцать-двадцать, покуда Даунт и остальные игроки, взяв свои крокетные молотки, не направились к маленькой тенистой террасе, где для них накрыли чай. Он неторопливо шагал рядом с высокой молодой дамой, а другие двое следовали за ними, болтая и смеясь.
Было уже без малого пять часов, а потому я вернулся на передний двор и принялся укладывать в сундук свои фотографические принадлежности. Тут на крыльце появился мистер Тредголд.
— Эдвард, вот вы где. Надеюсь, вы плодотворно поработали? Ну и славно. Я закончил свои дела с его светлостью, но не окажете ли вы еще одну услугу, прежде чем мы отбудем?
— Конечно. Что от меня требуется?
Он легко кашлянул.
— Я убедил лорда Тансора, что он должен сделать свой фотографический портрет, для потомства. «Вы только подумайте, — сказал я, — сколь важное значение будет иметь для грядущих поколений ваше моментальное изображение, где вы представлены таким, какой есть, здесь и сейчас. Вы останетесь как бы живым для них». Надеюсь, это не слишком затруднит вас? Его светлость ожидает нас на Библиотечной террасе.
Библиотечная терраса находилась на западной стороне здания; Даунт со своими друзьями пил чай на южной террасе. Я быстро оценил вероятность нашей с ним случайной встречи и решил, что она невелика. Кроме того, я испытывал непреодолимое желание увидеть человека, которого считал своим отцом. А если Даунт все-таки появится там, он наверняка не узнает меня из-за моих недавно отпущенных пышных усов.
— Нисколько не затруднит, — ответил я со всем возможным спокойствием. — У меня осталось еще две негативные пластины, и я буду превелико рад услужить его светлости. Минуточку, сейчас возьму все необходимые принадлежности…
Лорд Тансор, в блестящем на солнце шелковом цилиндре, расхаживал взад-вперед по террасе, постукивая по каменным плитам тростью с серебряным наконечником.
— Ваша светлость, — промолвил мистер Тредголд, приближаясь к нему. — Позвольте представить вам мистера Глэпторна.
— Глэпторн. Здравствуйте. Вижу, у вас весь инструментарий с собой — камеры и все такое прочее. Дорожный сундук, да? Со всем необходимым, да? Прекрасно. Прошу сюда. Ну что ж, приступим к делу.
Я начал устанавливать треногу, а лорд Тансор продолжал расхаживать взад-вперед, беседуя с мистером Тредголдом. Я вдруг поймал себя на том, что не могу отвести от него взгляд.
Сейчас милорду шел пятьдесят девятый год. Он оказался ниже ростом, чем я ожидал, но широкоплечий и с великолепной осанкой. Меня сразу же очаровали характерные черточки его поведения вроде привычки закладывать левую руку за спину при ходьбе и слегка запрокидывать голову назад при разговоре. А равно манера речи — короткие отрывистые фразы, пересыпанные лающими вопросительными частицами. И даже подергивание левого века, свидетельствовавшее о едва сдерживаемом раздражении, вызванном каким-то замечанием мистера Тредголда.
Больше всего меня поразила бесстрастная, жесткая холодность в выражении близко посаженных глаз с тяжелыми веками и в складке почти безгубого рта. Я отметил тот любопытный факт, что губы у лорда Тансора кажутся плотно сомкнутыми и зубы не видны, даже когда он говорит, — в силу такой своей особенности он производил впечатление человека, питающего к своим ближним непреодолимые, инстинктивные неприязнь и недоверие. В оценивающем взгляде, которым он смеривал вас, в привычной для него умышленно вызывающей позе — плечи отведены назад, грудь выгнута, ноги слегка расставлены — чувствовалась такая сила, такая железная воля, что вы мигом забывали о его малом росте. Я встречал много мужчин внушительного вида, но никто не мог сравниться с ним в хладнокровии и выдержке, воспитанных долголетним опытом осуществления власти в частной и политической жизни. Я физически крепкий малый и просто великан по сравнению с ним, но едва отважился поднять глаза на лорда Тансора, когда он подошел спросить, все ли готово.
И все же я верил, что он мой отец! Возможно ли такое? Или я обманываю себя? Положим, рядом со мной действительно стоит мой отец — и видит во мне всего лишь незнакомца, занятого возней с камерой и треногой. Наступит ли однажды день, когда я предстану перед ним в своем истинном качестве?
Солнце переместилось к западу и теперь освещало дальний конец террасы — за ним находилась приподнятая над землей мощеная площадка, на которую выходила наполовину застекленная дверь в выступе стены. Мы спустились с террасы, и лорд Тансор, крепко сжав трость в правой руке и вытянув левую руку вдоль тела, встал в паре футов перед площадкой так, что дверь оказалась у него за левым плечом. Сквозь линзы камеры все детали его наружного облика стали видны яснее и отчетливее: начищенные до блеска тупоносые туфли; серые гамаши в тон панталонам и жилету; черный сюртук с четырьмя пуговицами, черный же широкий галстук, блестящий шелковый цилиндр. Он стоял прямо и неподвижно — сжатые в нитку губы; идеально подстриженные седые бакенбарды; маленькие черные глаза, устремленные на озаренные солнцем парковые угодья и простирающуюся дальше широкую равнину с фермами и пастбищами, реками и озерами, лесами и тихими деревушками. Хозяин всего, что находилось в пределах видимости. Двадцать пятый барон Тансор.
Руки у меня слегка дрожали, пока я держал объектив открытым, но наконец я закончил с первым снимком и уже приготовился вставить в камеру следующий негатив, когда его светлость сообщил, что не желает задерживать меня долее. Он коротко поблагодарил меня за хлопоты и удалился прочь.
Мы с мистером Тредголдом переночевали в Питерборо и вернулись в Лондон следующим утром. Феб Даунт больше ни разу не попался мне на глаза, но образ моего врага, каким он явился мне в Эвенвуде, неотступно преследовал меня: он стоит на солнечной лужайке и смеется, веселый, самоуверенный и беспечный.
Накануне мы с мистером Тредголдом слишком устали к вечеру, чтобы обсуждать события дня; да и наутро, во время обратного пути, мой работодатель не обнаружил желания поговорить. Он удобно устроился на своем месте, едва мы сели на поезд, и извлек из саквояжа последний выпуск «Дэвида Копперфильда»[133] с видом человека, который не хочет, чтобы его беспокоили. Однако на подъезде к Лондонскому вокзалу он оторвался от чтения и пытливо взглянул на меня.
— У вас осталось благоприятное впечатление об Эвенвуде, Эдвард?
— Да, самое благоприятное. Место поистине пленительное, как вы и сказали.
— Пленительное. Да. Именно это слово я всегда использую, описывая поместье. Оно словно забирает человека в упоительный плен, не правда ли, и уносит в другой и лучший мир. Какое, должно быть, счастье жить там! Разве захотел бы кто расстаться с Эвенвудом?
— Полагаю, вы часто бывали там по делам, — заметил я.
— Да, хотя в последнее время реже, чем при жизни первой леди Тансор.
— Вы знали леди Тансор? — услышал я свой голос, несколько взволнованный.
— О да, — ответил мистер Тредголд, выглядывая в окно. Поезд уже вползал под своды вокзала. — Я хорошо знал ее светлость. Ну вот мы и приехали. Снова дома.
Я не видел мистера Тредголда несколько недель. Уже на следующий день он уехал в Кентербери навестить своего брата, а я как раз тогда начал расследование одного мошенничества, вынуждавшее меня проводить много времени вне конторы. Только через месяц после нашей поездки в Эвенвуд я получил приглашение провести воскресенье со старшим компаньоном.
Мы почти сразу пустились в обычные наши книговедческие разговоры, но мне показалось, что мой работодатель предается библиографической дискуссии без прежнего энтузиазма. Он сиял лучезарной улыбкой; он протирал монокль; он откидывал со лба пушистые волосы — и держался, по обыкновению, радушно. Но в нем явственно чувствовалась какая-то перемена, обеспокоившая меня.
Негативы, сделанные в Эвенвуде, были проявлены, закреплены и напечатаны; все фотографические рисунки, за исключением портрета лорда Тансора, я разместил, за свой счет, в изящном альбоме с тисненым гербом Дюпоров на обложке. Портрет — для него я заказал отдельный сафьяновый футляр — удался бы просто на славу, если бы не физиономия какого-то любопытного слуги за полузастекленной дверью позади лорда Тансора, не замеченная мной во время съемки. Но мистер Тредголд похвалил мою работу и пообещал позаботиться об отправке альбома и портрета в Эвенвуд.
— Его светлость с радостью отблагодарит вас, — сказал он, — коли вы потрудитесь представить счет.
— Нет-нет, — возразил я, — и слышать об этом не желаю. Если его светлость останется доволен плодами моих стараний, я сочту себя вполне вознагражденным.
— У вас широкая натура, Эдвард, — заметил мистер Тредголд, закрывая альбом. — Чтобы выполнить такую изрядную работу, а потом отказаться от денег.
— Я не рассчитывал на вознаграждение.
— Нисколько не сомневаюсь. Однако я истинно полагаю, что добрые дела всегда вознаграждаются, в этой жизни или в следующей. Каковое мнение согласуется с другим моим убеждением: все отнятое у нас однажды к нам вернется по воле любящего Бога.
— Весьма утешительные воззрения.
— Именно так. Считать, что за добро нам не воздастся в некоем лучшем мире и что все утраты, настоящие утраты, невосполнимы, означало бы для меня лишиться всякой надежды.
Я никогда прежде не слышал, чтобы мистер Тредголд говорил столь серьезным и задумчивым тоном. Он с минуту молчал, вперив взор в портрет лорда Тансора.
— Знаете, Эдвард, — наконец произнес он, — мне кажется, между этими моими убеждениями и фотографическим процессом существует своего рода аналогия. Вот здесь вы запечатлели живого человека, увековечив свет и тень, линии и формы, все внешние особенности данной персоны. Возможно, очертания нашей души, нашей нравственной природы сходным образом запечатлены в уме Господа Бога, вечно их созерцающего.
— В таком случае — горе всем грешникам, — с улыбкой откликнулся я.
— Но на свете нет совершенно плохих людей, Эдвард.
— Как нет и совершенно хороших.
— Вы правы, и совершенно хороших нет, — медленно проговорил он, по-прежнему глядя на портрет лорда Тансора. Затем он несколько оживился. — Но подумать только, в какое время мы живем! Мы научились ловить мимолетное мгновение и запечатлевать на бумаге, для всеобщего обозрения! Просто поразительно. Куда все это приведет, интересно знать? Но как жаль все-таки, что столь чудесные открытия не были сделаны еще в древности. Представьте, что вы зрите перед собой лицо Клеопатры или смотрите в глаза — прямо в глаза — самого Шекспира! Как здорово было бы увидеть словно вживую картины далекого прошлого, которые ныне нам остается лишь рисовать в своем воображении! Причем увидеть не только давно ушедших людей, но и тех, кого мы потеряли недавно и кого жаждем вновь улицезреть в живой телесности, как наши потомки смогут улицезреть лорда Тансора после его кончины. Наши возлюбленные, покинувшие бренный мир до открытия великого чуда фотографии, никогда уже не предстанут нашему взору, запечатленные в полном расцвете лет, как предстает его светлость на этом фотогеническом портрете. Они останутся лишь в наших недостоверных, переменчивых воспоминаниях. Прискорбно, не правда ли?
Он взглянул на меня, и на миг мне показалось, будто в глазах у него блестят слезы. Но затем он вскочил с кресла и направился к книжному шкафу, чтобы показать мне какое-то редкое издание. Мы проговорили еще с полчаса, а потом мистер Тредголд пожаловался на легкую головную боль и извинился передо мной.
Когда я уже стоял в дверях, он спросил, много ли у меня друзей в Лондоне.
— У меня есть один верный друг, — ответил я, — которого мне вполне достаточно. Ну и конечно, вы, мистер Тредголд.
— Вы считаете меня своим другом?
— Безусловно.
— В таком случае, надеюсь, вы непременно обратитесь ко мне за помощью, коли вдруг окажетесь в затруднительном положении. Моя дверь всегда открыта для вас, Эдвард. Всегда. Вы не забудете этого, правда?
Тронутый настойчиво-просительным тоном старшего компаньона, я пообещал запомнить его слова и поблагодарил за доброту.
— Не стоит благодарности, Эдвард. — Он расплылся в лучезарной улыбке. — Вы чрезвычайно незаурядный молодой человек. Я считаю своим долгом — в высшей степени приятным долгом — оказывать вам всяческое содействие при надобности. Кроме того, как я сказал при первой нашей встрече, все заурядное я оставляю другим, а все незаурядное приберегаю для себя.
Таким образом протекала моя жизнь следующие три года. По понедельникам и вторникам я исполнял обязанности доверенного помощника мистера Тредголда — иногда сидел в конторе, но чаще шел по следу в очередном деле, приводившему меня в самые разные уголки Лондона, а порой уводившему далеко за пределы города. По средам я занимался с учениками, приходящими от сэра Эфраима Гэдда, а по четвергам и пятницам снова работал у Тредголдов. Изо дня в день я обедал в заведении Долли и ужинал в ресторации «Лондон».[134]
Свой досуг — если не считать редких воскресных визитов в частную резиденцию старшего компаньона — я посвящал тщательному изучению матушкиного архива. Чтобы облегчить себе работу, я овладел стенографией по методу мистера Питмена[135] и стал пользоваться скорописью при составлении примечаний к каждому документу. Все до единой бумаги с моими сопроводительными пометками я разложил в изготовленном по особому заказу картотечном шкапчике, похожем на аптекарский. Но во всем бумажном море, что я избороздил вдоль и поперек, словно древний первооткрыватель некоего неизвестного океана, я так и не нашел никаких дополнительных свидетельств, подтверждающих мое изначальное умозаключение. Смерть и Время тоже сделали свое дело: Лаура Тансор ушла в мир иной, и у нее теперь ничего не спросишь, а ее подруга, которую я называл своей матерью, последовала в царство вечного безмолвия за ней. Однако моя сыскная работа у Тредголдов многому меня научила, и теперь я начал несколько новых линий расследования.
Руководствуясь сохранившимися квитанциями и прочими документами, я посетил несколько гостиниц и постоялых дворов, где матушка останавливалась летом 1819 года, и пытался найти там кого-нибудь, кто мог бы ее помнить. Долгое время мои старания оставались безуспешными, но наконец меня направили в Фолкстон к одному старику, в прошлом служившему капитаном на пакетботе, который доставил матушку с подругой в Булонь в августе 1819 года. Он хорошо помнил двух молодых дам: «Ну да, одна такая миниатюрная и явно чем-то взволнованная или напуганная, а другая высокая, темноволосая, с царственной осанкой — она-то и заплатила мне порядочную сумму, чтобы я отдал им свою каюту».
Затем я отправился на запад Англии, дабы навести справки о семье леди Тансор, Фэйрмайлах из Лэнгтон-Корта — роскошного особняка в елизаветинском стиле, расположенного в нескольких милях от дома, где родилась моя матушка. По ходу дела я нашел там словоохотливую старую даму по имени мисс Сайкс, сообщившую мне кое-какие сведения о Лауре Фэйрмайл. Особо заинтересовал меня рассказ о тетушке мисс Фэйрмайл по материнской линии. Означенная дама, мисс Хэрриет Джилмен, вышла замуж за бывшего маркиза де Кебриака, который жил в Англии, без всяких средств к существованию, со дней Террора. После заключения Амьенского мира[136] супруги вернулись в родовой замок маркиза, расположенный в нескольких милях от Ренна. Но сей господин вскоре умер, и замок перешел к кредиторам, а вдове пришлось перебраться в маленький домик на рю де Шапитр, принадлежавший семейству покойного мужа. Именно туда впоследствии приехала леди Тансор со своей подругой.
Наконец-то упоминания о некой «мадам де К.» в матушкином дневнике получили удовлетворительное объяснение — и вот в сентябре 1850 года, вооруженный вновь добытыми сведениями, я отправился во Францию, испросив у мистера Тредголда краткосрочный отпуск.
Дом на рю де Шапитр стоял заколоченный, но старый священник из церкви Святого Савье сообщил, что мадам де Кебриак скончалась лет эдак двадцать назад. Он также припомнил, что однажды у мадам несколько месяцев кряду гостила племянница с подругой и что тогда родился ребенок — вот только он запамятовал, у кого именно и какого пола. Священник направил меня к доктору Паскалю, жившему на рю де Шапитр неподалеку, но он тоже оказался господином весьма преклонных лет и мало чего помнил, а то немногое, что он помнил, я уже знал и без него. Доктор, правда, сообщил мне о престарелом слуге мадам де Кебриак, вроде бы все еще проживающем в городском предместье. Полный надежды, я прибыл в указанную деревушку, но там мне сказали, что старик умер пару недель назад.
Все сделанные во Франции маленькие открытия, пусть и интересные, единственно свидетельствовали, насколько еще далек я от своей цели. Благодаря приложенным усилиям я умножил количество достоверных предположений, гипотез и возможных умозаключений, но не продвинулся ни на шаг в поисках необходимого мне самостоятельного доказательства, окончательно и бесповоротно подтверждающего, что я являюсь потерянным сыном и долгомечтанным наследником лорда Тансора.
Что же касается Феба Даунта, в своих стараниях собрать о нем сведения, способные послужить действенным орудием мести, я преуспел несколько больше, подстегнутый недавней встречей с ним в Эвенвуде. Со времени моего вынужденного ухода из Итона минули годы, но гнев на предавшего меня друга пылал в моей груди с прежней силой. Он благоденствовал, он приобрел известность в обществе, как некогда надеялся сделать я. Но все мои планы рухнули из-за него. Возможно, к настоящему времени я занимал бы в университете видное положение, открывающее путь к еще величайшим почестям. Но вероломство Даунта лишило меня всего этого.
В ходе визита в Миллхед я свел знакомство с неким доктором Т., и с тех пор сей чрезвычайно словоохотливый господин регулярно потчевал меня пространными эпистолами с рассказами о житье-бытье доктора Даунта и его семьи в Ланкашире. Информация, полученная из данного источника, не представляла особой важности, но убедительно свидетельствовала, сколь большое влияние на пасынка имела — и возможно, имеет поныне — вторая миссис Даунт.
Потом в один прекрасный день я столкнулся на Пиккадилли со старым школьным приятелем, и за роскошным обедом в гостинице Грильона,[137] сильно ударившим меня по карману, он с удовольствием поведал мне несколько сплетен про нашего общего знакомого: в последнее время Даунт крутит интрижку с французской балериной; по слухам, недавно он сделал предложение мисс Элоизе Диневер, наследнице крупного банкира, но получил отказ. Он ужинает в клубе «Атенеум», когда находится в городе, держит ложу в Театре Ее Величества[138] и в Сезон[139] регулярно, обычно по субботам, совершает конные прогулки по Роттен-роу.[140] Он владеет прекрасным домом на Мекленбург-сквер и пользуется популярностью в светских и литературных кругах.
— Но откуда у него столько денег? — изумленно спросил я, прекрасно представляя, во что обходится подобный образ жизни в Лондоне, и сильно подозревая, что сочинением эпических поэм на ужины в «Атенеуме», не говоря уже об оперной ложе, не заработать.
— Тайна, покрытая мраком, — понизив голос, ответил мой осведомитель. — Но денег у него куры не клюют.
Как раз тайну-то я и искал — нечто такое, что Даунт скрывает от окружающих; некий секрет, который, если раскрыть, можно использовать против него. Вполне возможно, конечно, тайна окажется пустышкой, но опыт приучил меня смотреть на вещи скептически, когда речь идет о больших деньгах. Однако, несмотря на имеющиеся в моем распоряжении средства — а я уже обзавелся целой армией агентов и лазутчиков в столице, — мне не удалось установить источник огромных доходов Даунта.
Текло время, но никаких новых сведений о Даунте не обнаруживалось, и я не продвигался ни на шаг в поисках доказательств, подтверждающих мою истинную личность. Проходили недели и месяцы, и постепенно мной овладело необоримое уныние, отнимающее силы. Для меня настали черные дни. Снедаемый яростью и разочарованием, я постоянно находился на грани истерики. Чтобы облегчить душевное состояние, я проводил долгие часы забытья в Блюгейт-Филдс, поручая себя заботам Чи Ки, моего опытного опиумного мастера. А потом, ночь за ночью, я шатался по улицам — из Уэст-Энда шел привычным путем через Лондонский мост, потом по Темз-стрит, мимо Тауэра, и дальше, к докам Святой Катарины и жутким дворам и переулкам окрест Рэтклиффской дороги, чтобы увидеть изнанку Лондона во всем ее безобразии. В ходе подобных ночных вылазок, пробираясь через грязные толпы ласкаров, евреев, малайцев, шведов и британского отребья всех сортов, я по-настоящему узнал характер нашей столицы и научился полагаться на свои силы, посещая самые опасные кварталы.
Пока я влачил такое вот тоскливое, жалкое существование, покорный произволу своих демонов, литературная звезда Даунта восходила все выше и выше. Мир сошел с ума, заключил я. Раскрывая газету или журнал, я чуть не всякий раз натыкался на какой-нибудь трескучий панегирик, превозносящий гений Ф. Рейнсфорда Даунта. Из-под его плодотворного пера выходил сборник за сборником, лилась нескончаемым потоком околесица в рифмованных и белых стихах. В 1846 году увидело свет достопамятное безобразие под названием «Пещера Мерлина» — творение, в котором поэт переплюнул Саути в худших его проявлениях, но которое «Британский критик» назвал «превосходным по замыслу и воплощению», провозгласив мистера Феба Даунта «непревзойденным мастером эпической поэзии, Вергилием девятнадцатого века». За этим опусом последовали скучной чередой другие: «Дитя фараона» в 1848 году, «Монтесума» в 1849-м и «Завоевание Перу» в 1850-м. После публикации каждой очередной поэмы я наталкивался на все более и более восторженные отзывы о «шедевральном произведении», когда просматривал на досуге «Блэквудс» или «Фрэзерс»; а оскорбительные для моего взора заметки в «Таймс» сообщали страстным поклонникам нашего гения, что «мистер Феб Даунт, знаменитый поэт, в настоящее время находится в городе», а затем с утомительными подробностями перечисляли, где он был да что делал. Таким образом я узнал, что Даунт приходил в Гор-хаус позировать графу д’Орсею,[141] впоследствии изваявшему в гипсе прелестный бюст молодого гения. Разумеется, его присутствие в числе прочих известных особ на торжественном открытии Великой выставки[142] возбудило немалый интерес в особо впечатлительной части общества. Помню, весной 1851 года я раскрыл за завтраком «Иллюстрированные лондонские новости» и увидел на первой странице дурацкую гравюру, где наш поэт — в темном пальто, светлых панталонах со штрипками, узорчатом жилете и цилиндре — вместе со своим знатным покровителем, лордом Тансором, горделиво стоял рядом с королевой и принцем-консортом у золотой клетки с алмазом Кохинор.[143]
Я тоже посетил Выставку, влекомый желанием увидеть последние достижения фотографического искусства. Со мной была Ребекка Харриган, домоправительница мистера Тредголда, с которой у меня завязалась своего рода дружба. Я не раз ловил на себе ее заинтересованный взгляд. Миниатюрная, ладно сложенная и довольно хорошенькая, она вдобавок обладала острым умом и веселым нравом, как я быстро выяснил, затеяв с ней разговор. Вскоре я по-настоящему привязался к ней.
Однажды вечером я столкнулся с Ребеккой под портиком собора Святого Павла, где она пряталась от проливного дождя. Мы немного поболтали о разных пустяках, пока дождь не пошел на убыль, а потом я спросил, не отужинает ли она со мной. «Если ваш муж не будет возражать», — добавил я, полагая, что она состоит в браке со слугой мистера Тредголда, Альбертом.
— О, Альберт мне вовсе не муж, — заявила Ребекка, весьма нахально глядя на меня.
— Как не муж?
— Да вот так.
— Но в таком случае…
— Вот что я скажу вам, мистер Глэпторн, — перебила она, одарив меня чарующе лукавой улыбкой. — Вы ведете меня ужинать, а я вам все про себя выкладываю.
Одета Ребекка была прилично и скромно — синее тафтяное платье, боа и шляпка в тон, в каковом наряде, дополненном изящным ридикюлем, она походила на дочь викария. Посему, после небольшой пешей прогулки, я остановил на Флит-стрит кеб и повез ее в заведение Лиммера,[144] где попросил официанта найти столик для меня и моей сестры.
За ужином Ребекка немного рассказала о себе. Урожденная Диксон, она осиротела в девятилетием возрасте и была вынуждена добывать пропитание на безжалостных улицах Бермондси. Но, как и я, она была очень сметливой и быстро обзавелась покровителем в лице известного медвежатника,[145] для которого «воровала как миленькая» за пищу и крышу над головой. Повзрослев, Ребекка стала заниматься панельным ремеслом, но потом, с помощью одного из своих клиентов, получила место служанки в доме директора Ост-Индской компании. Где и познакомилась с Альбертом Харриганом, работавшим там же слугой. Вскоре они вступили в любовную связь, хотя у Харригана (чье настоящее имя было Альберт Паркер) в Йоркшире остались брошенные жена и ребенок. Все шло хорошо, покуда их наниматель не разорился в результате неудачной спекуляции и не наложил на себя руки. Юридическим консультантом злосчастного джентльмена являлся не кто иной, как мистер Тредголд, которому как раз тогда требовался слуга в дом. Он нанял Харригана, а через несколько недель и его мнимую жену. Но вскорости они охладели друг к другу и теперь оставались вместе лишь из соображений удобства.
Ребекка рассказывала мне все это — пересыпая повествование анекдотами сомнительной пристойности — смачным языком подворотен, но едва подходил официант с очередным блюдом, маленькая плутовка тотчас напускала на себя самый скромный вид и с очаровательной улыбкой переводила разговор на какую-нибудь безупречно скучную тему.
В последующие недели мы с Ребеккой нашли случай перейти к более близкому общению, характер которого, я уверен, мне нет нужды уточнять. Если Харриган и догадывался о наших с ней отношениях, то такое положение дел нисколько его не волновало. Веселый нрав и здоровая чувственность Ребекки вкупе с жизнерадостным лукавством человека, сумевшего наилучшим образом распорядиться своей несчастливой судьбой, вскоре начали оказывать на меня благотворное действие, а поскольку она не собиралась накидывать петлю мне на шею и тащить к алтарю, мы с ней прекрасно ладили: встречались, когда возникало такое желание, и развлекались каждый на свой лад, когда хотелось.
Таким образом протекала моя жизнь с 1849 года по 1853-й. Возможно, так бы все и продолжалось, если бы не два события.
Первое случилось в марте пятьдесят третьего. Однажды я оказался в Сент-Джонс-Вуде по делам мистера Тредголда и, сворачивая на опрятную, обсаженную деревьями улочку, вдруг резко остановился при виде вывески на воротах большой виллы, полускрытой за живой изгородью. Я стоял перед Блайт-Лодж, где последние четыре года проживала прекрасная Изабелла. Я уже рассказал вам, как возобновил общение с Беллой и как она, при покровительстве миссис Китти Дейли, стала моей любовницей. Вплоть до важных событий, произошедших осенью того же года, я хранил Белле верность, если не считать нескольких маленьких и ничего для меня не значивших приключений, о которых упоминаю здесь честности ради. Но с Ребеккой я расстался. Она восприняла новость спокойно.
— Ладно, ничего страшного, — сказала она. — У меня по-прежнему есть Альберт, какой-никакой. Думаю, мы с тобой останемся друзьями. Ты авантюрист, Эдвард Глэпторн, хоть и джентльмен — и я такая же. Это ставит нас на одну ногу, верно? Друзья, они всегда на одной ноге. Так что поцелуй меня, и довольно об этом.
Второе событие, гораздо более важное, носило совершенно другой характер.
Было утро 12 октября 1853 года — дата, навсегда врезавшаяся мне в память. Я вышел из своего кабинета у Тредголдов и собирался спуститься к клеркам, когда услышал звонок дверного колокольчика и увидел, как Джукс выскакивает из-за своей конторки. Вошедший посетитель оставался вне моего поля зрения, но уже секунду спустя Джукс взбежал вверх по лестнице.
— Сам лорд Тансор, — возбужденно шепнул он, проходя мимо.
Я прислонился к стене и посмотрел вниз.
Он сидел неестественно прямо, сложив ладони на набалдашнике трости. До его прихода работа в конторе шла обычным чередом — шуршали бумаги, скрипели перья, служащие изредка переговаривались приглушенными голосами. Но при появлении лорда Тансора атмосфера тотчас будто бы наэлектризовалась и в воздухе повисла напряженная тишина. Все разговоры прекратились; клерки ходили по помещению чуть не на цыпочках, выдвигали и задвигали ящики столов с величайшей осторожностью, открывали и закрывали двери по возможности тише. Я внимательно наблюдал за происходящим и заметил, что несколько клерков время от времени украдкой бросают опасливые взгляды в сторону безмолвной фигуры — словно сей господин, который сидел там в ожидании Джукса, нетерпеливо притопывая ногой, вот-вот собирался положить перо истины на весы правосудия, дабы вынести приговор их греховным сердцам.
Через несколько секунд Джукс торопливо прошел мимо меня и спустился к посетителю. Я отступил обратно в свою комнату, когда его светлость в сопровождении клерка проследовал к кабинету мистера Тредголда. Он вошел, и до меня донеслась приветственная тирада старшего компаньона.
Джукс затворил дверь кабинета и направился к лестнице.
— Лорд Тансор, — повторил он, заметив меня. Потом остановился и доверительно подался ко мне. — Иные фирмы отдали бы многое, очень многое, чтобы заполучить такого клиента. Но старший компаньон держит его крепкой хваткой. О да, покуда старший компаньон с нами, лорд Тансор останется клиентом Тредголдов. Великий человек. Один из первых людей королевства — но кто о нем знает? И он — наш.
Джукс произнес эту маленькую речь быстрым шепотом, ежесекундно поглядывая на дверь мистера Тредголда. Потом он торопливо кивнул и побежал вниз по ступенькам, почесывая затылок одной рукой и прищелкивая пальцами другой.
Я вернулся к своему столу, оставив дверь чуть приоткрытой. Наконец я услышал, как дверь старшего компаньона отворилась и двое мужчин зашагали по коридору к лестнице. До меня долетели приглушенные голоса.
— Премного вам обязан, Тредголд.
— Всегда рад вам услужить, ваша светлость. Ваши распоряжения по делу чрезвычайно ценны и будут выполнены безотлагательно.
Я выскочил из-за стола и вышел в коридор.
— О, прошу прощения, — сказал я старшему компаньону. — Я не знал, что вы заняты.
Мистер Тредголд лучезарно улыбнулся. Лорд Тансор скользнул по мне равнодушным взглядом, но потом присмотрелся повнимательнее.
— По-моему, я вас где-то видел, — отрывисто промолвил он.
— Это мистер Эдвард Глэпторн, — подсказал мистер Тредголд. — Фотограф.
— А, фотограф. Очень хорошо. Превосходная работа, Глэпторн. Превосходная.
Затем его светлость повернулся к старшему компаньону, коротко кивнул на прощанье и стремительно спустился по лестнице. Через несколько мгновений он скрылся из виду.
— Я заметил, погода нынче чудесная, Эдвард, — произнес мистер Тредголд с сияющей улыбкой. — Не желаете ли немного прогуляться со мной по Темпл-Гарденс?
Едва мы вошли в парк, мистер Тредголд принялся в обычной своей окольной и отвлеченной манере излагать «небольшую проблему», возникшую перед ним.
— Скажите, Эдвард, — начал он, — хорошо ли вы сведущи в генеалогии?
— Я немного знаком с предметом, — ответил я.
— Мне кажется, Эдвард, вы немного знакомы практически со всеми предметами. — Он широко улыбнулся, достал красный шелковый платок и принялся протирать монокль. — Баронства по предписанию, например. Что вы можете рассказать о них?
— По-моему, таким своим названием они обязаны средневековому обычаю вызывать известных людей на заседания парламента предписанием от имени короля о явке.[146]
— Совершенно верно! — воскликнул мистер Тредголд. — А в настоящее время, в результате нескольких решений по вопросам права, принятых с эпохи Стюартов, подобные баронства считаются наследственными и передаются универсальным наследникам — то есть как по мужской, так и по женской линии. Нынешнее пэрство лорда Тансора является именно таким баронством. Возможно, — продолжал он, — вам, как любителю истории, будет интересно услышать краткий рассказ о родословной лорда Тансора?
Я ответил, что ничто не доставит мне больше удовольствия, и попросил мистера Тредголда продолжать.
— Прекрасно. Пожалуйста, остановите меня, если я начну говорить о вещах, вам известных. Лорд Малдвин Дюпор, живший в царствование Генриха Третьего, являлся весьма могущественным и влиятельным лицом. Он был бретонского происхождения — его предок пришел в Англию вместе с Вильгельмом Завоевателем — и в одной из хроник выразительно характеризовался как «человек из железа и крови». Опасный и воинственный человек, надо полагать, но чьи услуги пользовались большим спросом в те смутные, кровопролитные времена. Крупный землевладелец и уже поместный барон, он владел обширными поместьями в Букингемшире, Бедфордшире, Уориркшире и Нортгемптоншире, помимо других имений на севере и западе страны. В декабре тысяча двести шестьдесят четвертого года Малдвин получил предписание явиться на заседание мятежного парламента, созванного Симоном де Монфором от имени короля, — сам Генрих, вместе со своим сыном, принцем Эдуардом, после битвы при Льюисе находился в плену. Впоследствии Малдвина вызывали в парламент в тысяча двести восемьдесят третьем, девяностом и девяносто пятом годах, а его потомков продолжали вызывать в следующем веке и в дальнейшем. С течением времени постоянное присутствие Дюпоров в парламенте приобрело статус пэрства, созданного в тысяча двести шестьдесят четвертом году, и таким образом их баронство получило старший ранг, встав в один ряд с баронствами Деспенсеров и де Ро. Главным поместьем — или caput baroniae — лорда Малдвина являлся замок Тансор в Нортгемптоншире, располагавшийся несколькими милями южнее Эвенвуда, поместья нынешнего лорда Тансора, а потому он призывался в парламент под именем Малдуино Портуенсиде Тансор. Разумеется, семейство претерпело много превратностей судьбы, особенно в период республики, но Дюпоры обычно заключали весьма выгодные брачные союзы, и к началу прошлого века, при двадцать втором бароне, они приобрели власть и влияние, которые сохраняют поныне… В настоящее время, однако, Дюпоры рискуют утратить столь высокое положение — по крайней мере, так представляется нынешнему лорду Тансору. Отсутствие наследника — я имею в виду прямого наследника, мужского или женского пола — вызывает у него серьезную озабоченность; именно в отсутствии наследника и в возможных последствиях данного обстоятельства он видит признак упадка рода. Он опасается, что титул и имущество могут перейти к боковой ветви семейства, представители которой лишены замечательных нравственных качеств, столь наглядно проявленных многими поколениями его предков. Лорду Тансору, безусловно, чрезвычайно не повезло. Как вам, возможно, известно, его единственный сын от первого брака умер еще в детстве, а в нынешнем супружестве у него по сию пору нет детей.
Мистер Тредголд вынул красный платок, но принялся промокать лоб, а не протирать монокль. Я заметил, что он слегка раскраснелся, и спросил, не стоит ли нам уйти с солнца — оно припекало не по сезону, хотя и стояло низко в небе.
— Нет-нет, — ответил он. — Мне хочется ощущать на лице свет небесный. Так на чем я остановился? А, да. Одним словом, в настоящее время у лорда Тансора, гм, нет прямого наследника мужского пола, а следовательно, существует вероятность, что титул перейдет к представителю одной из боковых ветвей рода. Такой исход решительно не устраивает его светлость.
— Так, значит, у него есть законные побочные наследники? — спросил я.
— О да, — ответил мистер Тредголд. — Его кузен и секретарь, мистер Пол Картерет,[147] а впоследствии — дочь мистера Картерета. Но, как я сказал, самая мысль о побочном наследовании вызывает у его светлости глубокое и непреодолимое отвращение. Возможно, это противоречит здравому смыслу — ведь в прошлом баронство неоднократно переходило к побочным родственникам, — но так уж обстоят дела. Я немного утомился, давайте присядем.
Мистер Тредголд взял меня под руку и повлек к скамье в углу парка.
— Конечно, еще не все потеряно, и затруднительная ситуация лорда Тансора вполне может разрешиться естественным образом. Семейный врач считает, что ее светлость по-прежнему способна зачать и родить наследника. Но его светлость не готов положиться на природу, и после нескольких лет тщательных раздумий он наконец принял решение. Вняв моим настойчивым советам, он благоразумно отказался от мысли о расторжении брака, поскольку для развода нет иных оснований, помимо отсутствия наследника, и он сильно повредит своей репутации, коли совершит такой шаг, уподобясь какому-нибудь восточному деспоту. Хорошо понимая это, лорд Тансор нашел другой способ решения проблемы.
Снова умолкнув, мистер Тредголд устремил взгляд на ярко-голубое небо, видное сквозь частые ветви дерева, под которым мы сидели, и прикрыл глаза ладонью от солнца.
— Другой способ решения проблемы?
— Да. Довольно необычный. Усыновление наследника по собственному выбору.
Не могу описать, что я почувствовал, услышав эти слова. Наследник по выбору? Но ведь наследник лорда Тансора — я! С трудом сохраняя видимость самообладания, я испытал предиковинное ощущение, словно стремительно падаю в бездонную черную пропасть.
— Вам нездоровится, Эдвард? Вы как будто побледнели.
— Я прекрасно себя чувствую, благодарю вас, — ответил я. — Продолжайте, пожалуйста.
Но я чувствовал себя далеко не прекрасно. У меня сердце едва не выпрыгнуло из груди — в такой панический ужас поверг меня сей совершенно неожиданный поворот событий. Потом я сообразил, что это еще не конец всем моим надеждам: как бы то ни было, я по-прежнему могу заявить о своих законных наследственных правах, если найду доказательство, подтверждающее мое происхождение. Еще не все потеряно. Пока.
— Нашей фирме поручено дополнить завещание лорда Тансора кодицилом, — говорил мистер Тредголд. — С баронским титулом, разумеется, вопрос особый: он должен перейти, согласно требованиям закона, следующему наследнику в порядке преемственности, прямому или побочному. А при нынешнем положении вещей это означает, что двадцать шестым бароном Тансором может стать мистер Пол Картерет, чья мать принадлежала к роду Дюпоров. Надеюсь, я внятно излагаю?
— В высшей степени.
— Хорошо. В общем, распоряжаться титулом лорд Тансор не вправе. Но все свое материальное имущество, включая крупнейший и лучший из всех предметов собственности, Эвенвуд, он может передать, при условии соблюдения необходимых юридических процедур, кому пожелает — как и фамилию Дюпор. Посему он принял чрезвычайно важное решение. Баронское достоинство, учрежденное предписанием о явке в парламент на имя лорда Малдвина Дюпора от тысяча двести шестьдесят четвертого года, он отделил от материальных благ, впоследствии накопленных семейством, и решил, что будущий владелец титула не унаследует ничего, кроме баронского достоинства. Его светлость желает, чтобы все заповедное имущество, им унаследованное, а равно собственность, завещанная ему отцом, перешли к его назначенному наследнику.
— Лорд Тансор уже назвал имя?
— Да. — Мистер Тредголд помолчал, пристально глядя на меня зеленовато-голубыми глазами. — Мистер Феб Рейнсфорд Даунт, поэт. Возможно, вы читали отзывы на его последнюю книгу.[148] Она встретила очень теплый прием.
Меня охватило ужасное чувство беспомощности, какое, наверное, испытывают люди перед лицом неотвратимой погибели. Этот момент навек останется для меня одним из важнейших в жизни, ибо сейчас я твердо убежден, что меня всегда вел вперед рок, от которого не уйти, не убежать. В своих воспоминаниях о нашей первой встрече на школьном дворе в Итоне Даунт сравнил меня с неким посланцем рока, словно он знал тогда, как я сейчас, что наши с ним судьбы неразрывно связаны. Может, утраты, понесенные мной в результате его давнего предательства, являлись всего лишь предвестниками более крупной потери, настигшей меня теперь? Ужасная эта мысль была мне как ножом по сердцу. Но опять-таки от отчаяния меня спасло утешительное соображение, что ни он, ни я не знаем, куда приведет нас жребий. Кому суждено получить финальный приз? Настоящему наследнику или назначенному? Покуда нет окончательного ответа на этот вопрос, я должен надеяться и верить, что в конце концов все же достигну благоденствия, положенного мне по праву рождения. Однако я не переставал поражаться злой иронии судьбы и не сумел сдержать горькой усмешки.
— Вас что-то развеселило, Эдвард? — спросил мистер Тредголд.
— Вовсе нет, — ответил я, быстро принимая озабоченный вид (собственно, в данном случае мне и притворяться не пришлось).
— Как я говорил, лорд Тансор намеревается, отменив ограничения прав на собственность, передать мистеру Даунту в наследство Эвенвуд и все прочее свое имущество, унаследованное от отца, при условии, что по смерти его светлости мистер Даунт возьмет фамилию и герб Дюпоров.
— А лорд Тансор может сделать это?
— Безусловно. Имуществом, унаследованным от отца, он вправе распоряжаться по своему усмотрению. Лорду Тансору потребуется подписать и зарегистрировать в канцлерском суде документ об упразднении заповедного имущества, прежде чем он сможет завещать эту часть своей собственности мистеру Даунту. Но это сравнительно простая процедура, и она уже запущена.[149]
Солнце начало потихоньку тускнеть, и в воздухе повеяло свежестью.
Мы провели в парке почти час — час, навсегда изменивший мою жизнь.
— Что и говорить, перспективы у мистера Феба Даунта самые радужные, — сказал я по возможности беспечным тоном, хотя внутри у меня все кипело. — Чрезвычайно удачливый молодой человек. Уже знаменитый поэт, а в недалеком будущем — вероятный наследник всего состояния и имущества лорда Тансора, включая сам Эвенвуд.
— Вероятный, вот именно, — кивнул мистер Тредголд. — Пока кодицин не приведен в исполнение, мистер Даунт остается предполагаемым наследником всей собственности его светлости. Но у лорда Тансора крепкое здоровье, и в нынешнем его браке еще может появиться ребенок. Разумеется, рождение кровного наследника все изменит и повлечет за собой отмену ныне принятых условий завещания. Вдобавок — кто знает, что нам преподнесет будущее? Всякое может случиться.
Несколько мгновений мы сидели, глядя друг на друга в неловком молчании. Потом старший компаньон встал и улыбнулся.
— Но вы правы, разумеется. При нынешнем положении вещей можно сказать, что мистер Феб Даунт поистине чрезвычайно удачливый молодой человек. Он уже принял множество щедрых знаков внимания от лорда Тансора, а вскорости будет, если так можно выразиться, официально помазан в качестве законного наследника его светлости. В свое время мистер Феб Даунт — вернее, мистер Феб Дюпор — станет весьма влиятельной персоной, пусть и не двадцать шестым бароном Тансором.
Мы вышли из парка и зашагали обратно к Патерностер-роу.
— Прошу прощения, мистер Тредголд, — наконец заговорил я, нарушив продолжительное молчание, — но я не уразумел, какую роль в описанном вами деле вы отводите мне. Это дело юридическое, а я не юрист. Тут совсем другая история, чем с «Обителью красоты».
Упоминание о первой моей успешно выполненной работе вызвало у мистера Тредголда улыбку.
— Совершенно верно, — подтвердил он, беря меня под руку. — В общем так, Эдвард. Имеется одно дополнительное обстоятельство, о котором лорд Тансор пока не знает и которое до поры до времени должно оставаться в строгом секрете. Неделю назад я получил письмо — строго конфиденциальное — от мистера Пола Картерета, секретаря его светлости. Каким образом он оказался на службе у своего родственника — особая и весьма занятная история, но в данный момент она нас не волнует. Похоже, с недавних пор мистера Картерета — сего джентльмена я знаю и люблю уже много лет — тревожит одно маленькое открытие, им сделанное. Он не соблаговолил посвятить меня в подробности, но его письмо наводит на мысль, что упомянутое открытие имеет самое непосредственное отношение к делу, которое мы только сейчас обсуждали. Одним словом, если я правильно понял, мистер Картерет пришел к предположению о существовании законного прямого наследника, неизвестного лорду Тансору. Именно этот вопрос мне хотелось бы прояснить с вашей помощью. А сейчас я бы с удовольствием выпил чаю. Не составите мне компанию?
Часы на каминной полке Легриса пробили три.
Когда я закончил рассказ о нашем с мистером Тредголдом разговоре в Темпл-Гардене, мой друг долго молчал. В густой тени за ним смутно виднелся огромный портрет его отца, бригадного генерала сэра Гастингса Легриса, командира 22-го пехотного полка, стяжавшего вместе с Нейпиром славу в битве при Миани.[150] Под портретом, положив длинные ноги на медную каминную решетку, полулежал в кресле генеральский сын и задумчиво смотрел в потолок, крутя ус.
— Да уж, Джи, запутанная история, — наконец проговорил Легрис, беря кочергу и подаваясь вперед, чтобы поворошить тлеющие угли в камине. — Давай-ка посмотрим, правильно ли я понял. Старый Тансор забрал в голову оставить Даунту все, кроме титула, распоряжаться которым он не вправе. Ты считаешь себя наследником Тансора, но у тебя нет доказательств. Теперь на сцену выходит этот малый, Картерет, чтобы открыть какой-то секрет, предположительно способный повлиять на ход событий. Пока все ясно. Тебе представляется отличная возможность отплатить Даунту за предательство, совершенное в школе. Злобу ты таил, конечно, больно уж долго, но это твое дело, и вполне возможно, я на твоем месте чувствовал бы то же самое. Но черт возьми, Джи, Даунт же не виноват, если старый Тансор проникся к нему нежными чувствами. Странно, конечно, что это оказался именно Даунт; прямо скажем, чертовское невезение, но…
— Невезение? — вскричал я. — Да нет здесь никакого невезения, никакой случайности, никакого стечения обстоятельств! Нас с ним сводит рок. Это должен был быть Даунт — и никто другой! И дальше будет только хуже. Гораздо хуже.
— Тогда тебе лучше поторопиться и рассказать мне все остальное, — невозмутимо промолвил Легрис. — Полк покидает Англию через три недели, и если мне суждено пасть смертью храбрых за родину и королеву, я хотел бы перейти в мир иной, зная, что у тебя все в порядке. Поспеши же, о повелитель, и поведай мне все про Картерета и его таинственное открытие.
Он наполнил свой бокал и снова откинулся на спинку кресла, а я зажег следующую сигару и принялся рассказывать о письме мистера Картерета, в котором (хотя тогда я не знал этого) были посеяны семена еще страшнейшего предательства.
Остерегайся торопливого друга и медлительного врага.
Воротившись домой после разговора с мистером Тредголдом в Темпл-Гарденс, я обдумал вновь сложившуюся ситуацию.
С одной стороны, намерение лорда Тансора сделать Даунта своим наследником грозило сорвать мои планы. Но с другой стороны — если мистер Тредголд прав в своем предположении относительно открытия мистера Картерета, — у меня появилась превосходная возможность повернуть дело в свою пользу. Неужели секретарь лорда Тансора располагает необходимыми мне доказательствами?
Ниже приводится письмо, которое мистер Тредголд при прощанье вручил мне со словами: «Прочитайте это, Эдвард, и выскажите свои соображения, как нам поступить».
Вдовий особняк, Эвенвуд-Парк,
Эвенвуд, Нортгемптоншир
Среда, 5 октября 1853 г.
Дорогой Тредголд!
Пишу вам строго секретно и конфиденциально, в полной уверенности, что ваша честность и уважение к моему служебному положению послужат залогом, что ни слова, ни полслова из данного послания не станут известны никакому третьему лицу, а особливо моему работодателю. На протяжении многих лет мы с вами неоднократно имели случай обмениваться письмами делового свойства, и я всегда почитал за великую честь принимать вас в Эвенвуде как дорогого гостя — и друга. Посему я надеюсь и верю, что моего сердечного уважения к вам более чем достаточно, чтобы обязать вас хранить тайну.
Факты, коими мне надобно срочно поделиться с вами, я не могу доверить бумаге, но должен сообщить вам лично, ибо они касаются самой сути нынешнего дела. Я понимаю, ясно понимаю, что нахожусь в щекотливом положении, ибо здесь замешаны и мои собственные интересы. Но вы знаете: я не лукавлю ни на йоту, когда говорю, что всегда искренне желал служить моему работодателю в полную меру своих способностей, не заботясь о своих личных интересах.
С недавних пор меня беспокоит одно обстоятельство, открывшееся мне в ходе моей работы здесь и имеющее непосредственное отношение к чрезвычайно важной для моего хозяина проблеме, которую в настоящее время он собирается решить известным нам обоим способом. Обнаруженные мной факты имеют огромное значение для его светлости и проистекают из действий некой особы, ныне покойной, пользовавшейся нашим с вами глубочайшим почтением. Более я ничего не могу сказать в письме.
В ближайшие несколько недель мне никак не удастся выбраться в город, а посему вы премного обяжете меня, коли сообщите, где и когда мы с вами можем встретиться наедине в наших краях. Я не хочу опережать любые ваши предложения, замечу лишь, что по вторникам утром я обычно бываю в Стамфорде и что столовый зал в гостинице «Георг» представляется мне удобным местом для легкой полуденной трапезы.
Я не в силах выразить словами, насколько важно хранить полное молчание.
Пожалуйста, адресуйте ответ до востребования в почтовую контору Питерборо.
За сим остаюсь искренне ваш
На следующее утро мы с мистером Тредголдом составили план действий. Мой работодатель считал, что не может рисковать, отправляясь на подобную тайную встречу собственной персоной, а посему предложил мне встретиться с мистером Картеретом вместо него. Я с готовностью согласился, и он тотчас же написал секретарю письмо, где просил позволения прислать доверенного помощника. Через два дня пришел ответ. Секретарь не давал испрошенного разрешения и заявлял, что будет разговаривать только с мистером Тредголдом лично. Однако в результате дальнейшего обмена письмами он пошел на уступки, и в конечном счете было условлено, что я взамен мистера Тредголда отправлюсь в Стамфорд на встречу с мистером Картеретом в следующий вторник 25 октября. Правда, я решил выехать днем раньше и переночевать в гостинице «Георг».
В воскресенье, накануне моего отъезда, мистер Тредголд пригласил меня в гости.
— Думаю, сегодня нам стоит воздержаться от наших обычных библиографических развлечений, — сказал он после ланча, когда мы уселись у камина в гостиной, — и немного поговорить о деле мистера Картерета — если вы не возражаете.
— Конечно. Я весь в вашем распоряжении.
— Как всегда, Эдвард, как всегда. — Он широко улыбнулся. — Вне всяких сомнений, послание мистера Картерета показалось вам, как и мне, довольно странным. Вполне возможно, мистер Картерет преувеличивает важность своего открытия, о котором желает сообщить. Однако я полагаю, что он, будучи человеком весьма здравомыслящим и осмотрительным, не написал бы мне подобного письма, когда бы упомянутое открытие не имело поистине огромного значения. Захочет ли мистер Картерет поверить вам свой секрет — трудно сказать. Надеюсь, вы в любом случае милостиво изволите в подробностях поведать мне о вашей беседе. Уверен, мне нет нужды напоминать вам о необходимости держать язык за зубами.
— Я все прекрасно понимаю.
— Это еще одно ваше чрезвычайно ценное качество, Эдвард, — сказал мистер Тредголд. — Вы интуитивно понимаете, что от вас требуется в каждой отдельной ситуации. У вас есть какие-нибудь вопросы ко мне?
— Вы говорили, мистер Картерет приходится кузеном лорду Тансору.
— Совершенно верно. Он младший сын покойной тетушки его светлости. Его отец, мистер Пол Картерет-старший, впал в финансовое ничтожество и не оставил двум своим сыновьям иного выбора, кроме как добывать средства к существованию своим трудом. Мистер Лоуренс Картерет, ныне покойный, поступил на дипломатическую службу, а мистер Пол Картерет-младший получил предложение о работе от своего высокопоставленного родственника.
— Великодушный жест, — заметил я.
— Великодушный? Ну, можно и так сказать, хотя его светлость руководствовался скорее чувством долга перед миссис Софией Картерет, своей тетушкой.
— В ходе нашего разговора в парке вы, кажется, упомянули также, что мистер Картерет унаследует титул Тансоров.
— Да — при условии, разумеется, что ситуация его светлости с собственным наследником останется прежней.
Мистер Тредголд достал красный платок и принялся протирать монокль.
— Вам следует знать, — продолжал он, — что решение лорда Тансора завещать основную собственность мистеру Фебу Даунту объясняется также давней неприязнью, существующей между двумя ветвями семейства. Финансовые разногласия между отцом лорда Тансора и мистером Полом Картеретом-старшим, увы, повлияли на отношение его светлости к кузену. Вдобавок он полагает, что у Картеретов в роду наследственный душевный недуг. — Старший компаньон понизил голос и подался ко мне. — Мать мистера Картерета-старшего умерла в безумии, хотя его сын не обнаруживает ни малейших признаков умственного расстройства. На самом деле мистер Картерет-младший один из самых здравомыслящих людей, мне известных. Его дочь тоже никак нельзя заподозрить в слабоумии — она исключительно смышленая и одаренная девушка, к тому же красавица. Однако лорд Тансор полон сомнений и подозрений на сей счет — потому, наверное, что старший брат его светлости, Вортигерн Дюпор, скончался от эпилептического припадка. Еще чаю?
С минуту мы молча потягивали чай, мистер Тредголд пристально изучал потолок над моей головой.
— Хотите, я немного расскажу вам о мистере Фебе Даунте? — внезапно спросил он.
— О мистере Даунте?
— Да. Чтобы вы лучше поняли обстоятельства, приведшие к нынешней ситуации.
— Конечно.
Мистер Тредголд пустился подробно рассказывать о том, как доктор Даунт с семьей оказался в Эвенвуде благодаря родству своей второй жены с лордом Тансором и как пасторский сын стараниями своей мачехи попал в милость к его светлости. Многое из того, что он сообщил мне, изложено в предыдущей части данного повествования.
— Спору нет, молодой человек весьма талантлив, — говорил мистер Тредголд. — Своим литературным даром он снискал широкую известность, к великому удовольствию лорда Тансора. Но он обнаружил также незаурядную деловую сметливость, что гораздо больше по сердцу его светлости. Думаю, это сыграло немалую роль в решении лорда Тансора оставить наследство мистеру Даунту, а не мистеру Картерету и его потомкам.
Последнее замечание характеризовало моего врага с совершенно новой и неожиданной стороны, о которой мне не терпелось узнать побольше. По словам мистера Тредголда, на свой двадцать первый день рождения Даунт получил в подарок от лорда Тансора двести фунтов. Не прошло и полугода, как молодой человек признался своему покровителю, что по совету старого школьного приятеля вложил всю сумму в железнодорожную спекуляцию.
Лорд Тансор был недоволен. Такого он ну никак не ожидал. Безрассудная железнодорожная спекуляция! Да уж лучше бы мальчик спустил все за зелеными столами у Крокфорда[152] — в конце концов, несколько благотворных жертвоприношений Фортуне для представителя золотой молодежи обычное дело (хотя сам он никогда не совершал столь легкомысленных поступков). Но это признание, сделанное с самым серьезным видом, оказалось всего лишь своего рода leverde rideau:[153] заметив тень недовольства, омрачившую чело покровителя, Даунт горделиво сообщил (наверняка с самодовольной ухмылкой), что спекуляция оказалась удачной и принесла изрядную прибыль — он умножил вложенную сумму почти вдвое и уже получил деньги на руки.
Его светлость, хотя и порадовался такому известию, склонялся все же к мысли, что Даунту просто крупно повезло. Вообразите же себе его удивление, когда через пару месяцев он узнал, что всю прибыль от первой спекуляции молодой человек вложил во вторую — и с таким же успехом! Лорд Тансор предположил, что у мальчика хороший нюх на коммерческие дела — он знал таких людей, — и по прошествии времени, еще несколько раз удостоверившись в его финансовом чутье, решил доверить подопечному часть собственных средств. Несомненно, он ждал результатов с немалой тревогой.
Но он не остался разочарованным. Вложенная сумма вернулась к нему через три месяца со значительной прибылью. По мнению мистера Тредголда, лучшего способа зарекомендовать себя в глазах лорда Тансора Даунт не мог найти. Приятно, конечно, читать многочисленные похвальные отзывы о литературном творчестве любимца, но теперь в нем обнаружился талант совершенно иного свойства, произведший на лорда Тансора, искушенного предпринимателя, гораздо сильнейшее впечатление, чем все эпические поэмы, вместе взятые. Мало-помалу, с должной осторожностью, его светлость начал поручать Даунту небольшие коммерческие дела, и к настоящему времени его протеже уже приложил руку к ряду чрезвычайно крупных прибыльных сделок.
— Наверное, сейчас мистер Феб Даунт весьма состоятельный человек, — заметил я.
— Надо думать, — уклончиво ответил мистер Тредголд. — Однако, насколько мне известно, от лорда Тансора он не получал ничего, помимо упомянутых мной двухсот фунтов, да и доктор Даунт не помогал сыну деньгами. Видимо, доходы от пущенной в оборот первоначальной суммы позволяют молодому человеку вести нынешний образ жизни.
Я подумал, что надо быть поистине гением, чтобы столь сильно приумножить такую сумму.
— Мистер Феб Даунт сейчас не в Эвенвуде, — сказал мистер Тредголд, смахивая пылинку с лацкана. — Он на западе страны, осматривает земельный участок, недавно приобретенный лордом Тансором. Но у вас еще будет случай познакомиться с ним. Ну-с, Эдвард, я сказал все, что хотел, и мне осталось пожелать вам bon voyage.[154] Буду с величайшим нетерпением ждать вашего отчета, письменного или устного.
Мы обменялись рукопожатием, и я уже повернулся к двери, когда мистер Тредголд положил ладонь мне на плечо.
— Будьте осторожны, Эдвард, — тихо промолвил он.
Я обернулся, ожидая увидеть обычную лучезарную улыбку, но лицо старшего компаньона хранило пресерьезное выражение.
Тем вечером я отправился в Блайт-Лодж. Белла находилась в пленительно-игривом расположении духа, и я был совершенно очарован ею, когда мы сидели в личной гостиной Китти Дейли, болтая о разных пустяках и смеясь над пикантными сплетнями из жизни «Академии».
— Ты такая милая, — сказал я, испытывая внезапный прилив нежности к подруге, которая сидела рядом в свете камина, мечтательно глядя на огонь.
— Правда? — Она с улыбкой подалась ко мне, сжала мое лицо в ладонях — кольца, унизывающие длинные пальцы, слегка вдавились в кожу — и нежно поцеловала меня.
— Милая-премилая, просто прелесть.
— Ты сегодня сентиментален. — Она погладила меня по волосам. — Это очень приятно. Надеюсь, дело не в нечистой совести?
— С чего бы вдруг у меня — и нечистая совесть?
— Кто бы спрашивал! — рассмеялась Белла. — У всех мужчин, приходящих сюда, совесть нечиста, признаются они в этом или нет. Чем ты лучше их?
— Обидно слышать такое, когда я всего лишь хотел сделать тебе комплимент.
— Все мужчины прямо-таки мученики.
Она шаловливо ущипнула меня за нос, а потом села на пол у моих ног, положила голову мне на колени и снова задумчиво уставилась в огонь. По оконным стеклам забарабанил дождь.
— Ну не славно ли, — промолвила Белла, поднимая на меня взгляд, — сидеть вот так в тепле и уюте, когда на улице хлещет дождь и завывает ветер? — Она снова опустила голову мне на колени и прошептала: — Я навсегда останусь милой твоему сердцу, мистер Эдвард Глэпторн?
Я наклонился и поцеловал ее надушенные волосы.
— Навсегда.
Назавтра, 24 октября 1853 года, ровно за год до моей случайной встречи с Лукасом Трендлом, я сел на послеполуденный курьерский поезд до Стамфорда и прибыл в гостиницу «Георг» незадолго до наступления темноты.
Следующее утро выдалось пасмурным, дождливым и холодным. По случаю базарного дня в город съехались толпы местных фермеров и рабочих. К полудню гостиница была переполнена шумными румяными джентльменами в грязных сапогах, горящими желанием воспользоваться удобствами заведения.
В столовом зале плавали густые клубы едкого трубочного дыма и витали аппетитные запахи жареного мяса и крепкого пива. В толчее дюжих деревенских жителей, где шныряли взад-вперед официанты с подносами, тотчас же высмотреть человека, предположительно поджидающего меня, не представлялось возможным. Но через несколько секунд в рябящей перед глазами толпе образовалась временная брешь, и я увидел некоего господина, располагавшегося на деревянной скамье у окна, которое выходило в мощенный булыжником внутренний двор гостиницы. Он читал газету, изредка озираясь по сторонам со слегка обеспокоенным видом. Я сразу понял, что это и есть мистер Пол Картерет.
Его наружный облик складывался, казалось, из одних окружностей: круглое лицо с коротко подстриженной черно-серебристой бородкой; большие круглые глаза за круглыми очками; круглые уши; круглый нос пуговкой над пухлыми губами и круглая голова, ладно сидящая на маленьком круглом теле — не тучном, а просто круглом. В нем с первого взгляда чувствовалось природное добродушие, и телесная округлость свидетельствовала о сопутствующей полноте характера — о завидной естественной слиянности чувств и темперамента, где нет места ни заносчивому самодовольству, ни раздражению на окружающих.
— Я имею честь обращаться к мистеру Полу Картерету?
Он поднял взгляд от газеты и улыбнулся.
— Мистер Эдвард Глэпторн, надо полагать. Да. Мистер Глэпторн, вне всяких сомнений. Очень рад познакомиться с вами, сэр.
Мистер Картерет встал, в силу своего малого роста продолжая смотреть на меня снизу вверх, и на удивление крепко пожал мне руку. Затем он подозвал официанта, и у нас началась приятная вступительная часть встречи. Наконец мой новый знакомый пристально посмотрел на меня и промолвил:
— Здесь слишком много народа, мистер Глэпторн. Не прогуляться ли нам?
Мы вышли из шумного задымленного зала, прошли через Городской мост и направились к высокому шпилю церкви Сент-Мери, стоявшей на холме над рекой Велланд. Мистер Картерет шел резвой поступью и поминутно оглядывался, словно проверяя, не следует ли кто за нами. Едва мы отошли от моста, снова полил дождь. Мой спутник похлопал меня по плечу, призывая прибавить шагу, и оставшуюся часть пути до вершины мы проделали чуть не бегом.
— Сюда, — указал он.
Быстро поднявшись по короткой, но крутой лестнице, мы пробежали через маленькое тесное кладбище и укрылись от крепчающего ливня под узким портиком церкви. Усевшись на одну из каменных скамей, грубо вытесанных в стенах по обеим сторонам от входа, мистер Картерет знаком пригласил меня занять место напротив. На полу портика осталась грязь после недавнего погребения (свежая могила находилась буквально в двух шагах), и наше убежище освещалось двумя готическими окнами — но они были незастекленные, и вскоре дождевые капли, задуваемые сильными порывами ветра, забарабанили по моей спине. Однако мистер Картерет, казалось, не замечал никаких неудобств: он сидел, положив круглые ладони на разведенные круглые колени, и благостно улыбался с видом человека, удобно устроившегося перед жарким камином.
— Позвольте спросить, мистер Глэпторн, — начал он, немного подаваясь вперед, — как было воспринято мое письмо на Патерностер-роу?
— Мистера Тредголда, разумеется, встревожили содержавшиеся в нем намеки.
Мой собеседник ответил не сразу, и я впервые заметил усталость в больших круглых глазах, пристально смотревших на меня сквозь круглые очки с толстыми стеклами.
— Насколько я понял, мистер Глэпторн, вы облечены полным доверием мистера Кристофера Тредголда, коего я имею честь знать вот уже много лет. Как следствие, я превелико рад довериться человеку, выбранному мистером Тредголдом в качестве своего заместителя.
Я поблагодарил за такое отношение и сказал, что мне поручено просто выслушать, записать и доложить обо всем своему начальнику. Мистер Картерет одобрительно кивнул, но ничего не ответил, и несколько мгновений мы сидели в молчании.
— В вашем письме упоминалось о некоем открытии, — наконец заговорил я.
— Открытии? Да, конечно.
— Я к вашим услугам, сэр, коли вы желаете сообщить мне, в чем оно состоит. — Я достал записную книжку с карандашом и выжидательно уставился на мистера Картерета.
— Прекрасно.
Он слегка откинулся назад и принялся рассказывать о некоторых обстоятельствах своей биографии.
— Я поступил на службу к своему кузену лорду Тансору в качестве доверенного личного секретаря свыше тридцати лет назад, — начал он. — Моя дорогая незабвенная матушка тогда еще здравствовала, но отец недавно умер. Он был хороший человек, но, боюсь, безответственный, как и его отец. Он оставил нам долги и испорченную репутацию — последствия безрассудных вложений в коммерческие предприятия, в коих он ничего не смыслил.
После смерти моего отца лорд Тансор милостиво позволил нам с матушкой и моей женой, ныне покойной, поселиться вместе с его мачехой в Эвенвудском вдовьем особняке, который подновил за свой счет. Он также предложил мне место секретаря.
Я всегда буду глубоко благодарен кузену за доброту, проявленную ко мне, когда мы с братом остались почти в нищете. Я намерен служить ему в полную меру своих способностей, не имея иной цели, кроме как зарабатывать жалованье усердным трудом.
Мистер Тредголд наверняка говорил вам, что у лорда Тансора нет наследника. Его единственный сын, Генри Херевард, умер еще ребенком, вскоре после своего седьмого дня рождения. Горе моего кузена не поддавалось описанию, ибо он души не чаял в мальчике. Потеря сына стала для него страшным ударом; потеря единственного прямого наследника стократ усугубила горе несчастного.
Главной целью — движущей целью — своей жизни кузен всегда считал продолжение рода Дюпоров. Ничто больше не имело для него значения. Он получил огромное состояние от отца, получившего огромное состояние от своего отца; и лорд Тансор предполагал оставить огромное состояние своему сыну — таким образом продолжив многовековой процесс передачи фамильного наследия от поколения к поколению, в чем он видел обязанность и долг высшего порядка.
Но когда этот процесс прервался — когда золотая цепь лопнула, образно выражаясь, — мой кузен испытал страшнейшее потрясение. После смерти Генри Хереварда он заперся в своих покоях и несколько недель отказывался видеться с кем-либо, почти ничего не ел и выходил только по ночам, чтобы бродить по комнатам и коридорам Эвенвуда подобно неприкаянному призраку.
Мало-помалу он оправился. Да, он лишился возлюбленного сына, но у него еще оставалось время, чтобы обзавестись наследником, ведь тогда ему шел всего тридцать девятый год.
Уверен, вам все это известно, мистер Глэпторн, но вы должны выслушать все снова из моих уст по следующей причине. Я держусь о лорде Тансоре иного мнения, чем большинство людей, считающих его холодным, высокомерным и эгоистичным. Я знаю, что у него есть сердце, чувствительное сердце, даже великодушное, хотя оно открывалось лишь в самых крайних обстоятельствах. Но оно у него есть.
Я слушал не перебивая, а дождь все лил и лил.
— Погода никак не налаживается, — вскоре промолвил мистер Картерет, — а мы тут уже малость промокли. Давайте зайдем внутрь.
Мы встали и подошли к массивной, обитой гвоздями черной двери, но она оказалась запертой.
— Ну что ж, — вздохнул мистер Картерет, — придется остаться здесь.
— Метафора судьбы, — заметил я.
Он улыбнулся и снова сел, на сей раз подальше от окна, в самом углу портика, под уже потемневшей мемориальной доской в память о Томасе Стивенсоне и его жене, умерших с разницей в три месяца (а также их дочери Маргарет, ум. в 1827 г. в возрасте 17 лет).
— Я знал Тома Стивенсона, — сказал мистер Картерет, заметив, что я разглядываю мемориальную доску. — Его бедная дочь утонула здесь под мостом. — Он немного помолчал. — Я всем сердцем разделил скорбь лорда Тансора, поскольку за год до кончины Генри Хереварда мы потеряли нашу старшую дочь. Поверите ли, она тоже утонула, как и дочь Тома Стивенсона, только не здесь, а в Эвенбруке, протекающем через Эвенвудский парк. Она шла по парапету моста, как любят делать дети. Ее няня отошла на несколько шагов назад, чтобы поднять какую-то оброненную вещь. Все произошло в мгновение ока. Шесть лет. Всего шесть лет. — Он вздохнул и откинул круглую голову к холодной стене. — Вечно текущий поток, забравший нашу девочку, унес свои воды неведомо куда. Но душевные раны, мистер Глэпторн, они остаются навсегда. — Он еще раз вздохнул, а затем продолжил: — Для родителя нет ничего страшнее, чем смерть ребенка, мистер Глэпторн. Тому Стивенсону, к счастью, не довелось узнать о гибели своей бедной дочери — он умер раньше, как вы видите по датам. Но Небо не пощадило ни лорда Тансора, ни меня. Мы оба претерпели жесточайшие муки горя и боль утраты. Принц ты или нищий, всем нам приходится переживать подобные испытания в одиночку. В этом отношении лорд Тансор не отличался — не отличается — от нас с вами, да и от всякого иного человека на свете. Он занимает привилегированное положение в жизни, но и несет тяжкое бремя ответственности. Наверное, вы относитесь к моим словам скептически. И подозреваете во мне рабскую преданность старого слуги.
Я сказал, что по природе своей я далеко не санкюлот[155] и что я рад за лорда Тансора, имеющего возможность пользоваться щедротами благосклонной судьбы.
— Здесь мы с вами сходимся, — улыбнулся мистер Картерет. — Время нынче демократическое и прогрессивное, как неустанно повторяет мне моя дочь. — Он вздохнул. — Но лорд Тансор не видит этого, не понимает, что вся прежняя жизнь неминуемо закончится однажды, вероятно, довольно скоро. Он свято верит в неизменный, нерушимый порядок вещей. Это не гордыня, а своего рода трагическая наивность.
Потом он извинился, что заставил меня выслушать свою традиционную «проповедь», и принялся рассказывать о нынешней леди Тансор и о неуклонно возрастающем отчаянии его светлости, так и не получившего наследника за многие годы второго супружества.
Вскорости мистер Картерет умолк и уставился на меня, словно ожидая какой-то реплики.
— Прошу прощения, мистер Картерет.
— Да, мистер Глэпторн?
— Я здесь, чтобы выслушать вас, а не расспрашивать. Но позвольте мне все же задать один вопрос касательно мистера Феба Даунта. Мистер Тредголд говорил о нем как о человеке, пользующемся особым расположением лорда Тансора. Вправе ли вы сказать сейчас либо при следующей нашей встрече, существует ли некая связь между упомянутыми в вашем письме обстоятельствами и положением означенного джентльмена по отношению к его светлости?
— Гм, вы выражаетесь высокоюридическим языком, мистер Глэпторн. Если вы спрашиваете, нашла в мистере Фебе Даунте осуществление страстная мечта лорда Тансора о наследнике, тогда я без раздумий отвечу утвердительно. На самом деле я уверен, что мистер Тредголд сказал вам об этом. Виню ли я своего кузена за намерение назначить мистера Даунта своим наследником? Нет. Чувствую ли я себя ущемленным? Тоже нет. Лорд Тансор в полном праве распоряжаться своим имуществом по собственному усмотрению. Однако дело, которое я хотел изложить мистеру Тредголду и теперь собираюсь изложить вам, не имеет прямого отношения к мистеру Даунту, хотя косвенно влияет — и весьма сильно — на его будущее. Пожалуй, все остальное я расскажу при следующей нашей встрече. Вижу, дождь пошел на убыль. Ну что, двинемся обратно?
Я стоял в дверях столового зала, пока мистер Картерет забирал у привратника потертую кожаную сумку на длинном ремне и несколько минут разговаривал с ним. Краем глаза я заметил, как он передал мужчине небольшой пакет, а потом произнес еще несколько слов. Затем мистер Картерет присоединился ко мне, и мы вместе вышли в конный двор, где он облек свое маленькое круглое тело в просторную куртку для верховой езды, нахлобучил на голову потрепанную шляпу и повесил сумку через плечо.
— Вы доберетесь до дома засветло? — спросил я.
— Если потороплюсь. И путь мне будет освещать приятная перспектива чаепития в обществе моей милой дочери.
Мы обменялись рукопожатием, и он взобрался на приземистую вороную лошадь.
— Приезжайте завтра на чай, — сказал мистер Картерет. — К четырем часам. Вдовий особняк, Эвенвуд. Сразу за воротами парка. С южной стороны.
Уже у самой въездной арки в дальнем конце булыжного двора он обернулся и крикнул:
— Возьмите с собой ваш багаж, переночуете у нас.
После ужина я удалился в свой номер, написал мистеру Тредголду короткий отчет о своей первой встрече с мистером Картеретом. Письмо я передал портье с наказом отправить первой утренней почтой. Потом, одолеваемый усталостью, я улегся в постель, не испытывая потребности в своем обычном снотворном, и почти сразу погрузился в глубокий сон без сновидений.
Спустя какое-то время я медленно выплыл из забытья, разбуженный настойчивым тихим стуком в окно. Когда я встал с кровати, чтобы посмотреть, в чем там дело, колокол церкви Святого Мартина пробил час.
Это оказалась всего лишь веточка плюща, колеблемая ветром. Но потом я случайно глянул вниз, в конный двор.
Под аркой в дальнем конце двора я увидел нечто вроде зловеще горящего красного глаза. Постепенно темнота вокруг него сгустилась до черноты и обрела очертания человеческой фигуры, тускло освещенной уличным фонарем по другую сторону арки. Мужчина курил — теперь я видел, как разгорается и меркнет огонек сигары, когда он затягивается и выпускает дым. Несколько минут он стоял на месте, потом вдруг резко повернулся и исчез в тени под аркой.
Тогда я не придал этому значения. Верно, гость одного из постояльцев возвращается домой после позднего ужина — или гостиничный служащий. Я прошаркал обратно к кровати, лег и тотчас заснул.
На следующий день вскоре после полудня я выехал на наемной лошади в Эвенвуд и добрался до деревни к трем часам без малого.
На главной улице я остановился и огляделся вокруг. Вот она, церковь Святого Михаила и Всех Ангелов, увенчанная высоким шпилем, а за ней пасторат с увитыми плющом стенами, дом преподобного Ахилла Даунта и его семьи. Сонную тишину нарушал лишь слабый шелест ветра в кронах деревьев, растущих по обеим сторонам улицы, что вела к церкви. Я поехал вдоль стены парка и вскоре достиг привратного сторожевого дома с башней — сие сооружение в мрачном шотландском стиле в 1817 году построил лорд Тансор, в кратковременном приступе энтузиазма после прочтения вальтер-скоттовского «Уэверли». Сразу за воротами главная подъездная аллея начинала отлого подниматься, и восхитительный вид на усадьбу открывался не сразу, а лишь с вершины холма — по хитроумному замыслу Умелого Брауна,[156] занимавшегося перепланировкой парка. Но слева сквозь густые купы деревьев проглядывало какое-то здание.
Отходившая от главной аллеи дорожка тянулась через рощу к засыпанной песком широкой площадке, а оттуда шла через ухоженную лужайку к парадному входу вдовьего особняка — очаровательному трехэтажному зданию из розоватого барнакского камня, построенному во второй год царствования короля Уильяма и королевы Марии,[157] как свидетельствовали цифры, высеченные на полукруглом фронтоне над неглубоким портиком. Незамысловатый и изящный, с безупречными пропорциями, вдовий особняк походил на нарядный кукольный дом какого-нибудь великанского ребенка. Спешившись, я поднялся по пяти-шести ступеням к портику с колоннами и постучал в высокую двустворчатую дверь. Однако на стук никто не вышел. Потом я услышал женский плач, доносившийся откуда-то из глубины дома.
Привязав лошадь, я прошел через калитку сбоку от парадного крыльца, спустился по нескольким ступенькам в обнесенный стеной сад, сейчас полный предвечерних теней, и направился к открытой задней двери дома.
На стуле у двери сидела молоденькая служанка, которую утешала пожилая женщина в чепце и фартуке.
— Ну, ну, Мэри, — говорила она, гладя девушку по волосам и пытаясь вытереть у нее слезы подолом фартука. — Постарайся взять себя в руки, голубушка, ради нашей госпожи.
Она подняла голову и увидела меня.
— Прошу прощения, — сказал я. — Я стучал в переднюю дверь, но мне не открыли.
— О, сэр, сейчас здесь никого нет — Сэмюэла и Джона вызвали к его светлости. Мы все в растерзанных чувствах… Ах, сэр, такая беда, такая беда…
Она еще с полминуты продолжала в том же непонятном духе, покуда я не перебил:
— Мадам, должно быть, произошло какое-то недоразумение. У меня назначена встреча с мистером Полом Картеретом.
— Нет, нет, сэр, — горестно промолвила она, тогда как Мари разрыдалась с новой силой. — Мистер Картерет умер. Его убили вчера вечером, по дороге из Стамфорда, и мы все в растерзанных чувствах.
Я горжусь своим умением сохранять хладнокровие в самых трудных ситуациях — качество, необходимое для работы у Тредголдов. Но я просто не смог скрыть потрясение, жестокое потрясение, произведенное на меня сей новостью.
— Умер? — выкрикнул я, почти истерически. — Убит? Да что вы несете? Такого быть не может!
— Увы, это сущая правда, сэр, — скорбно произнесла пожилая дама, — правдивее не бывает. Что теперь станется с бедной мисс Эмили?
Оставив рыдающую Мэри, пожилая дама — она представилась миссис Роуторн, домоправительницей Картеретов, — провела меня в дом: мы прошли через кухню, поднялись по нескольким ступенькам и вышли в вестибюль.
Я быстро осмотрелся вокруг, по привычке запечатлевая в памяти все детали незнакомой обстановки. Выложенный черной и белой плиткой пол; два окна по бокам от передней двери, запертой на две щеколды, одна под притолокой, другая над порогом, и прочный засов посередине. Бледно-зеленые стены с изысканным скульптурным декором, равно изысканная лепнина на потолке, простой беломраморный камин. Лестница с изящными коваными перилами, ведущая на второй этаж. Четыре внутренние двери, две в передней части вестибюля, две в задней; и еще одна дверь, выходящая в сад.
Из одной из передних комнат вышла молодая женщина — необычайно высокая для своего пола, ростом почти с меня, одетая в черное платье и черный же чепец, почти сливавшийся с волосами цвета воронова крыла.
Едва увидев ее необыкновенное лицо, я понял: до сей минуты я не знал, что такое настоящая красота. Женская красота, которую я знал прежде, даже красота Беллы, теперь казалась обманчивой и иллюзорной — полувоплощенная мечта о красоте, созданная воображением и желанием. Сейчас же я лицезрел красоту в чистом виде, подлинную и непредумышленную, как свет звезд или утренняя заря над заснеженной равниной.
Мисс Картерет стояла в угасающем свете дня, сложив руки перед собой, и спокойно смотрела на меня. Я ожидал встретить здесь невзрачную толстушку, похожую на мистера Картерета, эдакую гостеприимную домашнюю ангелицу. Как и отец, она носила очки, но этим сходство ограничивалось. Причем очки нисколько ее не портили, а лишь подчеркивали чрезвычайную привлекательность тонких черт — я часто наблюдал такое.
Она обладала преувеличенной фарфорово-кукольной красотой, но облагороженной и одухотворенной. Глаза с тяжелыми веками — миндалевидные и угольно-черные, в цвет волос — резко выделялись на бледном, как ноябрьская луна, лице. Возможно, нос у нее был чуть длинноват, а верхняя губа чуть коротковата; возможно, родинку на левой щеке кто-то почел бы за изъян. Но красота мисс Картерет заключалась не в безупречности отдельных черт, она казалась чем-то гораздо большим, нежели просто совокупность составных частей, — так исполненная музыка превосходит нотную запись.
Я с первого взгляда возжелал мисс Эмили Картерет столь страстно, как никогда прежде не желал ни одной женщины. Ее душа словно поманила к себе мою душу, и мне ничего не оставалось, кроме как покорно последовать за ней. Однако, если мне удастся подтвердить свою подлинную личность, мы окажемся троюродными братом и сестрой, связанными кровью Дюпоров. При сей волнующей мысли мое влечение к девушке лишь возросло.
Миссис Роуторн вернула меня от грез к действительности.
— О, мисс, — проговорила она возбужденным тоном, — тут джентльмен к вашему отцу.
— Спасибо, Сюзан, — спокойно ответствовала мисс Картерет. — Пожалуйста, подайте чай в гостиную. И скажите Мэри, что она может уйти домой, коли хочет.
Миссис Роуторн сделала легкий реверанс и сбежала по ступенькам обратно в кухню.
— Мистер Глэпторн, полагаю. Прошу вас сюда.
Теплый низкий голос мисс Картерет обладал затаенной нежной мелодичностью, наводившей на мысль об альте, играющем в пустом помещении.
Я проследовал за ней в комнату, откуда она минуту назад вышла. Там были опущены шторы и зажжены лампы. Она встала спиной к окну и медленным движением руки пригласила меня сесть в маленькое обитое тканью кресло.
— Мисс Картерет, — начал я, глядя на нее снизу вверх, — у меня просто нет слов. Ужасная новость. Если я могу чем-нибудь…
Она прервала маленькую соболезнующую речь, которую я собирался произнести.
— Благодарю вас, мистер Глэпторн, но я не нуждаюсь в вашей помощи — полагаю, именно это вы собирались предложить мне. Мой дядя, лорд Тансор, уже обо всем позаботился.
— Мисс Картерет, — сказал я, — вы знаете мое имя, а следовательно, знаете также, что мы с вашим отцом условились встретиться сегодня по одному конфиденциальному делу. — Я умолк, но она не произнесла в ответ ни слова, а потому я продолжил: — Я явился сюда как полномочный представитель мистера Кристофера Тредголда, главы фирмы «Тредголд, Тредголд и Орр», чье имя, полагаю, тоже вам знакомо.
Она выжидательно смотрела на меня, по-прежнему храня молчание.
— Я обязался подробно информировать мистера Тредголда о каждом своем шаге здесь и, разумеется, должен выполнить данное обязательство. Позвольте спросить… можете ли вы рассказать мне… как произошло это ужасное событие?
Мисс Картерет ответила не сразу, но отворотилась прочь и несколько мгновений молчала, упершись взглядом в опущенную оконную штору. Потом, по-прежнему стоя спиной ко мне, она начала ровным, обыденным тоном рассказывать, как вчера около шести часов вечера отцовскую лошадь — ту самую коренастую вороную лошадку, на которую он взбирался при мне во дворе гостиницы «Георг», — нашли без седока в парке, на тропе, ведущей из Молсийского леса. Отправленные на поиски люди вскоре обнаружили мистера Картерета за деревьями у обочины тропы, неподалеку от въезда в парк со стороны Одстокской дороги. С обезображенным побоями лицом и размозженной головой, он был еще жив, но без сознания. Несчастного отвезли на повозке в усадьбу, где его тело находится и сейчас. Лорд Тансор, немедленно поставленный в известность о случившемся, послал в Питерборо за своим врачом, но мистер Картерет скончался до приезда медика.
— Похоже, за ним следовали от самого Стамфорда, — сказала мисс Картерет, поворачиваясь ко мне и вперяя в меня пристальный взор.
За последние несколько месяцев в округе произошло несколько подобных нападений, совершенных шайкой из четырех или пяти головорезов, которые имели обыкновение преследовать по пятам фермеров и прочих торговцев, предположительно возвращавшихся домой с рынка с набитыми кошельками. Всего неделю назад жестокому ограблению подвергся один фермер из Булвика, но до сих пор обходилось без смертельных исходов. Бесчинства разбойничьей шайки вызвали негодование местных жителей и стали предметом яростных призывов к действию, раздававшихся со страниц «Стамфорд меркьюри».
Мисс Картерет неподвижно стояла передо мной, глядя на меня сверху вниз, а я неловко ерзал в узком креслице, точно проштрафившийся школьник, получающий выговор от учителя.
У нее был в высшей степени необычный немигающий взгляд, какого я не встречал никогда прежде. Темные бездонные глаза хранили непроницаемое выражение и казались некими совершенными механическими устройствами. Они с первой же секунды напомнили мне линзы моих фотокамер: холодные, проницательные, всевидящие, бесстрастно подмечающие, улавливающие и запечатлевающие все мельчайшие детали и особенности любого объекта в поле видимости, но не выдающие никаких эмоций. Пристальный взгляд мисс Картерет, одновременно бесстрастный и всезнающий, приводил меня в сильнейшее замешательство, вызывая своего рода паралич воли. Она определенно тотчас же поняла, кто я такой и что собой представляю под всеми своими личинами. У меня возникло отчетливое ощущение, будто эти глаза мгновенно узрели все мои грехопадения, все безнравственные поступки, совершенные мной при свете дня или под покровом ночи; они увидели также, на что я способен и что совершу однажды, когда явится удобный случай. Внезапно меня охватил безотчетный страх перед девушкой, ибо я вдруг со всей ясностью осознал: я обречен любить ее, но без взаимности.
Тут появилась миссис Роуторн с подносом. Мисс Картерет наконец-то отошла от окна и села напротив меня. Она разлила напиток в чашки, и мы стали пить в молчании.
— Мисс Картерет, — после продолжительной паузы заговорил я, — мне трудно обращаться к вам с такой просьбой, но, как я уже сказал, мне необходимо представить мистеру Тредголду по возможности полный отчет о последних ужасных событиях. Посему я должен выяснить точные обстоятельства смерти вашего отца. Вполне вероятно, и даже наверняка, я был последним, кто видел мистера Картерета живым, если не считать напавших на него грабителей — а значит, я стал невольным участником трагедии. Но мне хотелось бы также, чтобы вы считали меня своим другом — и другом вашего отца, поскольку, хотя мы с ним познакомились только вчера, я успел проникнуться к нему приязнью и уважением.
Мисс Картерет поставила чашку на столик.
— Я вас совсем не знаю, мистер Глэпторн, — промолвила она. — Мне известно лишь, что вы доверенное лицо мистера Тредголда, что вчера мой отец отправился в Стамфорд на встречу с вами и что он намеревался пригласить вас сюда для продолжения вашего разговора. Отец распорядился приготовить для вас комнату, и вы, конечно же, можете оставаться здесь столько времени, сколько вам понадобится, чтобы составить отчет для мистера Тредголда. Уверена, сразу по завершении дела вам захочется поскорее вернуться в Лондон. Миссис Роуторн проводит вас в вашу комнату. — С этими словами она встала и позвонила в колокольчик, вызывая домоправительницу.
— Всего доброго, мистер Глэпторн. Если вам что-нибудь понадобится, обращайтесь к миссис Роуторн.
— Мисс Картерет, я не в силах выразить скорбь…
— Не вам скорбеть о случившемся, — перебила она. — Вы очень любезны, но я не нуждаюсь в вашем сочувствии. Оно мне не поможет. Мне ничто не поможет.
Буквально через несколько секунд в гостиную вошла миссис Роуторн (я достаточно хорошо знал домоправительниц, чтобы по скорости появления сей почтенной дамы с уверенностью предположить, что она подслушивала). Я слегка поклонился мисс Картерет и проследовал за домоправительницей в вестибюль.
Спустя пару минут я был введен в маленькую уютную комнату на третьем этаже. Подняв штору на одном из двух окон, я увидел внизу переднюю лужайку и рощу, за которой находились Южные ворота. Потом я лег на кровать, закрыл глаза и попытался обдумать ситуацию.
Но мисс Картерет никак не выходила у меня из головы, и, сколь ни старался я направить мысли на письмо мистера Картерета к моему работодателю, перед моим умственным взором неотступно стояли ее огромные черные глаза с тяжелыми веками. Я попробовал думать о Белле, но у меня не получилось. В конечном счете я достал бумагу, перо, чернила и принялся составлять отчет об обстоятельствах смерти секретаря лорда Тансора, ставших мне известными со слов мисс Картерет.
Ко времени, когда я закончил письмо и съел легкий ужин, принесенный на подносе миссис Роуторн, уже стемнело. Я отворил окно, испытывая потребность немного подышать холодным вечерним воздухом, и в следующий миг тишину нарушили волшебные звуки фортепиано.
Изящная мелодия с чарующими гармониями, с восхитительными переходами из мажора в минор и от пианиссимо к форте, всецело завладела моим сердцем и исторгла из него слезы. Такой неизбывной печали, такой скорбной красоты я не ведал никогда прежде. Я не узнал произведение (хотя впоследствии понял, что оно принадлежало покойному месье Шопену), но тотчас угадал исполнителя. Кто еще, если не она? Конечно же, она играла для своего отца, выражая посредством музыкального инструмента и сотворенных композитором совершенных гармоний глубокую душевную муку, которую не могла или не хотела излить перед незнакомцем.
Я завороженно слушал, живо представляя, как бегают по клавиатуре ее длинные тонкие пальцы, как слезы струятся по бледным щекам, как она склоняет голову в скорбном отчаянии. Но музыка оборвалась столь же внезапно, как и началась; раздался стук захлопнутой крышки пианино. Я вернулся к окну и увидел мисс Картерет, быстро идущую через лужайку. Немного не доходя до рощи, она остановилась, оглянулась на дом, а затем сделала еще несколько шагов вперед. Секундой позже я увидел его — темную фигуру, выступившую из густой тени и заключившую ее в объятия.
Несколько мгновений они неподвижно стояли в обнимку, потом вдруг мисс Картерет резко отстранилась и заговорила с видимым волнением, живо тряся головой и поминутно оглядываясь на дом. Ни следа не осталось от прежней холодной сдержанности — сейчас я видел женщину во власти безудержных эмоций. Она двинулась было прочь, но мужчина поймал ее за руку и привлек к себе. Они еще несколько минут возбужденно разговаривали, стоя лицом к лицу, потом она опять вырвалась и, похоже, принялась настойчиво увещевать его, то и дело указывая рукой в направлении Южных ворот. Наконец она повернулась и бегом бросилась обратно к дому, а мужчина еще несколько мгновений неподвижно стоял на месте с распростертыми объятиями. Я увидел, как она взбежала по ступенькам портика, и услышал стук закрываемой передней двери. Когда я снова посмотрел в сторону рощи, там уже никого не было.
Значит, у нее есть возлюбленный. Это определенно не Даунт: перед моим отъездом мистер Тредголд сказал, что он сейчас находится на западе Англии по делам лорда Тансора; он также мимоходом обмолвился, что в свое время мисс Картерет решительно пресекла ухаживания Даунта из уважения к своему отцу, питавшему острую неприязнь к соседскому сыну, и что теперь они поддерживают дружеские, но отнюдь не близкие отношения. Однако мисс Картерет красива и не связана брачными узами, у нее наверняка много поклонников среди нортгемптонширских холостяков. Несомненно, я стал свидетелем любовного свидания с каким-нибудь местным хлыщом. Но чем дольше я размышлял над разыгранной передо мной пантомимой, тем более странной она представлялась. Казалось бы, мужчина, явившийся к предмету своих ухаживаний, должен подойти прямиком к передней двери и смело оповестить о своем прибытии, а не таиться в тени подобно вору. Да и вся сцена мало походила на обычную размолвку влюбленных, но наводила на мысль о некоем гораздо более серьезном конфликте. Похоже, прекрасная мисс Картерет далеко не так проста, как кажется на первый взгляд.
В дверь постучали, и вошла домоправительница, чтобы забрать поднос.
— Миссис Роуторн, — спросил я, когда она уже вознамерилась удалиться, — эти ограбления, происходившие в последнее время… сколько всего было таких случаев?
— Так, сэр, дайте подумать. Мистер Бертон, у него ферма за Булвиком, на земле лорда Коттерстока, так он был предпоследним, бедолага. Потом еще слуга сквайра Эмсли, и вроде бы один джентльмен из Фотерингея, точно не помню. Наш бедный хозяин был третьим или четвертым, полагаю.
— И они все имели при себе крупную сумму денег?
— Думаю, да. Кроме нашего хозяина.
— Как вас понимать?
— А так, сэр, что все остальные ездили в Стамфорд по торговым делам, на них всех напали в базарный день. У мистера Бертона отобрали почти пятьдесят фунтов. Но наш хозяин хранил все средства в банке в Питерборо — правда, я не знаю, сколько денег он обычно держал при себе.
— Зачем же тогда он поехал вчера в Стамфорд?
— Чтобы встретиться с вами, сэр, и зайти в банк.
— В банк? Верно, хотел снять деньги со счета?
— О нет, сэр, — ответила миссис Роуторн. — Сдается мне, мистер Картерет собирался привезти домой какие-то документы, что там хранились. Перед отъездом он подошел ко мне и спросил, не найдется ли у нас что-нибудь достаточно поместительное, чтобы положить туда бумаги, и я нашла старую кожаную сумку мистера Эрла, бывшего егеря его светлости, — она вот уже два года висела на чуланной двери, с внутренней стороны…
Я отчетливо помнил сумку и помнил, как мистер Картерет повесил ее через плечо поверх куртки и сдвинул на грудь, туго подтянув ремень.
— А где сумка сейчас? — спросил я.
— Тут вот какое дело, — после минутной паузы проговорила домоправительница. — Я не припомню, чтобы видела ее, когда нашего хозяина привезли… простите, сэр, простите бога ради…
Она поставила поднос на стол и полезла в карман за носовым платком, а я извинился за свою бестактность. Овладев собой после нескольких моих утешительных слов, миссис Роуторн взяла поднос и пожелала мне доброй ночи.
Теперь я был уверен: на мистера Картерета напала вовсе не пресловутая шайка грабителей, рассчитывавших на хорошую поживу. Нет, это не случайное преступление. На мистера Картерета напали с совершенно определенной целью, и будь я любителем пари, я бы побился об заклад на любую сумму, что цель эта прямо касалась содержимого пропавшей сумки. Но я терялся в догадках, что же такое, если не деньги, вез с собой мистер Картерет и что может иметь столь великую ценность, чтобы кто-то пошел на жестокое, хладнокровное убийство, лишь бы заполучить это.
Тихий уединенный дом в живописном уголке Эвенвудского парка внезапно стал местом тайных интриг и насильственной смерти. Медленно, но настойчиво во мне начало вызревать убеждение, что между смертью мистера Картерета и его письмом к мистеру Тредголду существует некая связь. Немного погодя я решил все же, что у меня нет оснований для таких выводов. Однако, с другой стороны, мистер Тредголд наказал мне блюсти осторожность. Я задался вопросом, не значили ли его слова нечто большее, чем общепринятая прощальная фраза.
Я сидел еще час-полтора, напряженно обдумывая все обстоятельства, борясь со смутными страхами и беспочвенными подозрениями, но потом поддался усталости и задул свечу. Я еще долго лежал темноте с открытыми глазами, прислушиваясь к уханью совы в зарослях деревьев за лужайкой и наблюдая за тенями от ветвей, игравшими на беленом потолке. Сколько времени я пролежал так, понятия не имею. В конце концов я забылся беспокойным сном, и всю ночь мне снилось прекрасное лицо мисс Эмили Картерет.
Поднявшись спозаранку, я прошел через тихий дом к передней двери и обнаружил, что она не только замкнута на щеколды и засов, но и заперта на замок. Пришлось спуститься по задней лестнице в кухню, где молодая служанка по имени Мэри Бейкер мыла посуду в громадной каменной раковине. Услышав мои шаги, она обернулась и почтительно присела.
— О, сэр, вам что-нибудь угодно? Вы звонили?
— Нет-нет, Мэри, — ответил я. — Я собрался прогуляться, а передняя дверь заперта.
Девушка взглянула на настенные часы над печью. Стрелки показывали половину шестого без малого.
— Хозяин всегда спускался вниз с ключами ровно в шесть часов, — сказала она. — Каждый божий день.
— Полагаю, теперь ключи находятся у мисс Картерет.
— Не знаю, сэр. Вчера вечером я так убивалась, так убивалась, что миссис Роуторн отпустила меня домой. Ну я и ушла, зато нынче утром пришла пораньше.
— Ты живешь в деревне, Мэри?
— С самого рождения, сэр.
— Да, ужасное потрясение. Такое бессмысленное, неожиданное убийство.
— Ах, сэр, наш бедный хозяин… Такой хороший человек, такой добрый ко всем нам… — Голос у нее задрожал, и я понял, что она вот-вот расплачется.
— Ну-ну, Мэри, ты должна держать себя в руках, — сказал я. — Ради своей госпожи.
— Да, сэр, я постараюсь. Благодарю вас, сэр.
Я уже направился к выходу, когда в голову мне пришла одна мысль.
— Скажи-ка, Мэри… только не плачь, прошу тебя… а кто нашел мистера Картерета?
— Джон Брайн, сэр.
— Кто он такой?
С ее слов я понял, что Джон Брайн — доверенный слуга мистера Картерета.
— А сколько еще здесь слуг, кроме Джона Брайна?
— Ну, миссис Роуторн, само собой, да я. Я помогаю кухарке, миссис Барнс, и убираюсь в доме, хотя три раза в неделю приходит дочь мистера Тайди, пособляет мне с уборкой. Потом еще сестра Джона Брайна, Лиззи, — она горничная мисс Эмили — и Сэм Эдвардс, садовник.
Она отвернулась от раковины и вытерла руки о фартук. Оказалось, Джон Брайн находился в усадьбе с каким-то поручением, когда в парке обнаружили лошадь мистера Картерета без седока. Брайн вместе с двумя конюхами лорда Тансора, Робертом Тиндаллом и Уильямом Хантом, тотчас же пустились на поиски мистера Картерета — конюхи поехали по главной аллее к воротам с южной стороны парка, а Брайн направился по тропе, что вела через полосу леса к западным воротам, выходящим на Одстокскую дорогу.
— Значит, Джон Брайн был один, когда нашел мистера Картерета? — спросил я.
— Получается так, сэр. Он сразу помчался за другими двумя, и они вернулись туда все вместе.
— Где я могу найти Джона Брайна?
Следуя указаниям Мэри, я прошел через сад и вышел во двор, огороженный с одной стороны рядом строений, где размещались конюшни и амуничник. Здесь я нашел коренастого мужчину лет тридцати, со светлыми рыжеватыми волосами и бородой. При моем появлении он оторвался от работы и молча уставился на меня.
— Джон Брайн?
— Ну да, — ответил он подозрительным тоном, подымаясь на ноги и расправляя плечи.
— В таком случае мне хотелось бы задать вам несколько вопросов, касающихся нападения на мистера Картерета. Меня зовут…
— Я знаю ваше имя, мистер Глэпторн. Нас предупредили о вашем приезде. Но я не возьму в толк, почему вы находите уместным допрашивать меня. Я уже рассказал лорду Тансору все, что знаю, и простите великодушно, сэр, но мне кажется, его светлости не понравилось бы, если бы я повторил все постороннему человеку. Надеюсь, вы меня понимаете, сэр. А теперь — извините.
С этими словами он вернулся к своей работе. Но разве допустил бы я, чтобы ничтожный тип вроде него так легко от меня отделался?
— Минуточку, Брайн. Вам надлежит знать, что я остаюсь здесь на день-другой с позволения мисс Картерет. По роду своей профессиональной деятельности и по причинам, объяснять которые не вижу надобности, я должен выяснить все обстоятельства, связанные с трагедией. Вы премного обяжете меня, мистер Брайн, если все же найдете возможным поведать мне своими словами о том, как вы нашли мистера Картерета. Мне не хотелось бы полагаться на сплетни и слухи, искажающие или напрочь извращающие правду, которую, уверен, я сейчас услышу из ваших уст.
Брайн несколько мгновений пристально смотрел на меня, пытаясь, несомненно, оценить искренность моей маленькой речи. Затем он, похоже, несколько смягчился, кивком пригласил сесть на старый стул с овальной спинкой и принялся рассказывать свою историю.
В целом она совпадала с рассказом Мэри. Брайн находился в усадьбе, когда в конный двор вбежал один из сыновей садовника и сообщил, что видел в парке вороную кобылицу мистера Картерета, но без седока. Брайн и два конюха тотчас вскочили в седло и выехали на поиски секретаря — конюхи направились к Южным воротам, а Брайн свернул к лесу.
Он нашел мистера Картерета лежащим ниц среди деревьев чуть в стороне от тропы, рядом с западными воротами.
— Как по-вашему, он лежал там, где на него напали? — спросил я.
— Нет, вряд ли. Прямо перед воротами тропа делает крутой поворот. Скорее всего, грабители поджидали его сразу за поворотом, укрывшись за деревьями у обочины. Когда он их увидел, было уже слишком поздно. Думаю, когда мистер Картерет выпал из седла, они прогнали лошадь, а потом отволокли беднягу за деревья — там осталась полоса примятой травы. Он еще дышал, когда я его нашел, но был в глубоком беспамятстве.
— А сумка?
— Сумка?
— Сумка, что висела у него на груди.
— Не было никакой сумки.
Я спросил, куда они отвезли мистера Картерета.
— Уильям Хант воротился к усадьбе, и оттуда немедленно снарядили повозку. На ней-то мы и привезли его.
— Не сюда, а в усадьбу?
— Ну да. По распоряжению лорда Тансора. Он сказал, что мистеру Картерету необходим полный покой, покуда доктор Вайс не приедет из Питерборо. За ним тотчас же послали Роберта Тиндалла.
— Который тогда был час?
— Около восьми.
— Но мистер Картерет скончался до прибытия врача?
— Да, где-то в половине девятого. С ним была мисс Картерет, а также лорд и леди Тансор.
Я протянул Брайну руку, и он после минутного колебания пожал ее. Я твердо решил сделать малого своим союзником, даром что он казался туповатым и угрюмым.
— Спасибо, Брайн. Премного вам признателен. Ах да, Брайн, — напоследок спохватился я, — а где сейчас находится тело мистера Картерета?
— В часовне в усадьбе. Лорд Тансор посчитал, что так оно будет лучше.
Я кивнул:
— Ну разумеется. Еще раз спасибо, Брайн. Да, кстати, не могли бы вы позаботиться о том, чтобы это доставили в Питерборо к полуденному почтовому поезду? — Я вручил парню второе свое письмо к мистеру Тредголду с подробным отчетом об обстоятельствах смертельного нападения на мистера Картерета. — Вам понадобятся деньги, — добавил я, доставая несколько монет. — Думаю, этого будет достаточно.
Он не промолвил ни слова, но просто кивнул, принимая деньги.
Я вернулся в сад, а потом пересек лужайку, направляясь к сторожевому дому. Выйдя на дорожку, я заметил под ногами какой-то маленький темный предмет и наклонился, дабы разглядеть получше. Это оказался окурок сигары, достаточно длинный, чтобы я — теперь уже знаток в таких вещах — опознал в нем одну из лучших гаванских марок: «Антонио Аллонес», ни больше ни меньше. Возлюбленный мисс Картерет весьма разборчив в своих вкусах. Я бросил окурок на землю и зашагал дальше.
Немного не доходя до вершины длинного склона, откуда открывался вид на усадьбу, я остановился и повернулся кругом. Прямо внизу я увидел башенки сторожевого дома, чуть правее — рощу и едва проглядывающий сквозь деревья вдовий особняк. Еще правее тянулась каменная стена парка, а за ней виднелись крыша пастората и шпиль церкви Святого Михаила и Всех Ангелов. Потоки чистого утреннего света безудержно растекались над далекой лентой реки; на возвышенной местности к западу простирался безмолвный сумеречный лес, за которым находились Молей и Истон.
Я повернулся и направился дальше вверх по склону. Дорога здесь делает плавный изгиб — вдоль широкой дуги поворота насажены ряды дубов, — а потом выпрямляется и спускается к горбатому мосту через Эвенбрук, извилисто протекающий по парку в восточном направлении. Я вышел на открытое пространство и остановился.
Внизу раскидывалась усадьба, чье волшебное великолепие в туманном свете октябрьского утра пленяло воображение даже сильнее, чем мне запомнилось по первому моему визиту в Эвенвуд в разгаре лета. Я спустился по склону, прошел через мост и вскоре оказался во внутреннем дворе. Я стоял перед парадной дверью усадьбы; изящные дорические колонны — по две с каждой стороны от входа — подпирали фронтон с гербом Тансоров и надписью: «Все, что прекрасно, Времени неподвластно. Год 1560». Чуть поодаль, справа и слева от меня взмывали к светлеющему небу две из многих увенчанных куполами башен, которыми славился Эвенвуд. За одной из них я приметил арочный проход, ведущий в соседний мощенный булыжником двор.
Я даже не подумал, что скажу или сделаю, если вдруг столкнусь с кем-нибудь. Не составил никакого плана действий, не подготовил никаких объяснений своего присутствия здесь. Движимый безотчетным порывом, я прошел сквозь арку в булыжный двор, не заботясь о возможных последствиях. Одурманенный сумрачной красотой здания, я утратил всякую способность к здравому рассуждению.
Теперь я очутился в одной из древнейших частей Эвенвуда. По трем сторонам двора тянулись крытые аркады, не претерпевшие изменений со Средних веков; с четвертой находились наружная каменная стена и здание часовни, дополненное в прошлом веке четырьмя прямоугольными витражными окнами, по два с каждой стороны от стрельчатой двери, к которой вело полукруглое крыльцо. Крышу часовни венчали великолепные, ярко раскрашенные деревянные часы в затейливом готическом корпусе, чьи позолоченные стенки сейчас блестели в первых лучах восходящего солнца.
Когда я поднялся по ступенькам, куранты пробили полчаса. Я взглянул на свой хронометр: половина седьмого. Прислуга наверняка уже встала и приступила к работе, но меня по-прежнему не волновало, что кто-то может застать меня здесь — незваного гостя, без спроса проникшего в часовню. Я толкнул незапертую дверь и вошел.
В зале с обшитыми темными панелями стенами и белым мраморным полом царили тишина и прохлада. Я одобрительно кивнул, увидев прелестный трехклавиатурный органчик прошлого века, изготовленный, как я сразу определил, Снецлером.[160] По обеим сторонам от центрального прохода стояли три или четыре ряда резных кресел, над простым огороженным алтарем висела картина, изображающая сцену жертвоприношения Исаака. На катафалке перед алтарем, освещенный четырьмя длинными свечами, покоился открытый гроб с мистером Полом Картеретом.
Верхняя половина тела была накрыта белой тканью. Я осторожно отвернул покров и посмотрел на человека, который совсем недавно на моих глазах выезжал со двора гостиницы «Георг» в Стамфорде, предвкушая приятное чаепитие в обществе любимой дочери.
Смерть обошлась с ним жестоко. Челюсть у него была подвязана, но бледное круглое лицо носило следы жестокого насилия. Левый глаз, сейчас закрытый, остался неповрежденным, но вместо правого было кровавое месиво, да и вся правая половина лица представляла собой то же самое. В ходе полночных прогулок по Лондону я не раз видел подобные телесные повреждения и нимало не усомнился: люди, нанесшие побои мистеру Картерету, действовали с прямым умыслом на убийство — по всему вероятию, они потеряли бы очень и очень многое в случае, если бы жертва выжила. Теперь я знал наверное, что несчастный был обречен с самого момента, когда выехал верхом из Стамфорда: он вез свой смертный приговор в старой кожаной сумке, ныне исчезнувшей.
Хотя в детстве я исправно посещал церковь, во мне не осталось чувства, которое принято называть религиозностью, — разве только интуитивное убеждение, что нашими жизнями управляет некий вселенский механизм, много превосходящий нас могуществом. Возможно, именно его люди именуют Богом. А возможно, и нет. Так или иначе, по моему разумению, эта высшая сила не сводилась к обрядам да ритуалам и требовала от человека лишь стоической покорности судьбе и смирения, а церковное посредничество и вмешательство в наши с ней отношения я считал совершенно бесполезными и бессмысленными. Однако, снова накрыв тканью лицо мистера Картерета, я все же невольно склонил голову — не в молитве, ибо у меня не было бога, внемлющего моим молитвам, а из простого человеческого сострадания.
И вот когда я стоял в такой позе, наводившей на мысль о молитвенном обращении к Всевышнему, дверь в часовню отворилась.
В дверном проеме стоял высокий седобородый мужчина в облачении священника. Он снял шляпу, явив взору широкую розовую плешь и зачесанные назад пряди серебристых волос над ушами. Это не мог быть никто иной, как преподобный Ахилл Брабазон Даунт, эвенвудский пастор.
— Прошу прощения, — промолвил он низким звучным голосом. — Я не ожидал застать здесь кого-либо в столь ранний час.
Однако он не ушел, но закрыл за собой дверь и приблизился ко мне.
— Кажется, я не имею чести знать вас.
Мне ничего не оставалось, как представиться и сказать чистую правду: я приехал к мистеру Картерету по делу; он пригласил меня в Эвенвуд на день-другой, и только вчера, по прибытии во вдовий особняк, я узнал ужасную новость.
Мы обменялись подобающими случаю благочестивыми словами, немного повздыхали по поводу греховности человеческой природы и обсудили вероятность поимки душегубов.
— Такое дело нельзя оставить безнаказанным, — проговорил преподобный, медленно качая головой, — решительно нельзя. Негодяев непременно найдут, у меня нет ни малейших сомнений на сей счет. Подобное преступление трудно утаить от всех и вся. Бог все видит — и люди тоже видят многое, как я неоднократно убеждался. Лорд Тансор собирается дать в «Меркьюри» объявление с обещанием изрядного вознаграждения за любые сведения, способные помочь следствию. Думаю, оно развяжет несколько языков. Такие злодеяния, полагаю, обычное дело в Лондоне, но не здесь, нет, не здесь.
— Любой человек в силах умертвить нас, — промолвил я.
Широкое лицо доктора Даунта расплылось в улыбке.
— Сэр Томас Браун! — воскликнул он с нескрываемым восторгом. — «И мы настороженно всматриваемся во всякого встречного, подозревая в нем убийцу». У славного сэра Томаса найдутся высказывания на все случаи жизни — своего рода sortes Homericae.[161] Я часто прибегаю к нему с такой целью. На какой странице его ни раскрой — непременно нападешь на россыпь мудрых изречений.
Несколько мгновений мы стояли, молча созерцая гроб.
— Вы помолитесь со мной, мистер Глэпторн? — спросил доктор Даунт.
Mirabile dictu![162] Вообразите меня, стоящего на коленях у гроба мистера Пола Картерета вместе с преподобным Ахиллом Даунтом, отцом моего заклятого врага, и нараспев читающего молитву о даровании покоя душе несчастной жертвы и о ниспослании скорого возмездия на головы убийц — к каковому заключительному призыву я с превеликим облегчением добавил свой «аминь».
Мы поднялись на ноги и направились к выходу.
— Полагаю, мы пойдем обратно вместе? — спросил преподобный.
— Не сказать, чтобы я совершенно не знал вас, доктор Даунт, — произнес я, когда мы стали спускаться по ступенькам часовни. — Мне доводилось обращаться к вашему монументальному каталогу,[163] и уже по одной только этой причине я безмерно рад нашему знакомству.
— Так, значит, вы интересуетесь подобными предметами? — вскричал он с неожиданной горячностью.
А далее я принялся завлекать доктора Даунта в свои сети, как в свое время поступил с мистером Тредголдом. Видите ли, тут все дело в библиографической страсти: одержимые ею люди составляют своего рода масонский орден и склонны относиться ко всем равно страстным книголюбам, как к родным братьям. Мне не понадобилось много времени, чтобы показать хорошее знакомство как с наукой о книгах в целом, так и с библиотекой Дюпоров в частности. К моменту, когда мы прошли через мост и начали подниматься по склону возвышенности, направляясь обратно к Южным воротам, у нас завязалось бурное обсуждение на тему, что следует считать наипревосходнейшим образцом типографского искусства, представленным в данном собрании, — том Макробия 1472 года издания (Венеция, Н. Йенсон) или ин-фолио «Заговор Каталины» Крипо, выпущенный в 1772 году (Мадрид, X. Ибарра).
В конечном счете доктор Даунт заговорил и о мистере Картерете, которого знал со дня своего прибытия в Эвенвуд в должности пастора. После того как лорд Тансор приставил своего секретаря в помощники к преподобному, их знакомство переросло в близкую дружбу. Мистер Картерет оказал неоценимую помощь в работе с рукописной частью библиотеки — пусть и незначительной по сравнению с долей печатных изданий, но содержавшей несколько чрезвычайно ценных манускриптов.
— Он не был ученым-библиографом, — сказал доктор Даунт, — но замечательно знал все рукописи, приобретенные дедом его светлости, и уже успел подготовить несколько похвально точных описаний и конспектов, сильно облегчивших мне дело.
Мы подошли к месту, где от главной подъездной аллеи ответвлялась тропа, ведущая к вдовьему особняку.
— Если у вас нет никаких неотложных дел, мистер Глэпторн, может, вы сегодня придете на чай в пасторат? У меня самого весьма скромная библиотека, но в ней есть несколько изданий, которые наверняка вас заинтересуют. Я бы с удовольствием пригласил вас сейчас на завтрак, но мне непременно надо наведаться в Блазервик к доктору Старку, а потом съездить в Питерборо. Но к чаепитию я вернусь. Скажем, в три часа, а?
Расставшись с доктором Даунтом, я направился к вдовьему особняку. В дом меня впустила миссис Роуторн. Неторопливо шагая к лестнице, я заметил, что одна из дверей в вестибюле приоткрыта.
Я не в силах устоять перед соблазном зайти в приотворенную дверь — или заглянуть в незашторенное освещенное окно, проходя мимо темным вечером. Желание уединения, возвещенное плотно закрытой дверью, я готов уважать. Но вот приоткрытую всегда расцениваю как приглашение, которое обязательно надо принять. А эта дверь вводила в особенно сильное искушение, поскольку явно вела в комнату, где мисс Картерет играла на фортепиано вчера вечером.
Я продолжил путь, даже не замедлив шага, но на первой лестничной площадке остановился, подождал с минуту, а когда удостоверился, что домоправительница вернулась к своим делам, быстро спустился по ступенькам и зашел в комнату.
Здесь было тесно, душно и тихо. Звучавший вчера инструмент — превосходный шестиоктавный Бродвуд — темнел у дальнего окна. На пюпитре стояли раскрытые ноты шопеновского этюда, словно приготовленные для исполнения. Я пролистал страницы, но это оказалась не та вещь, что я слышал накануне. Я осмотрелся кругом. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь опущенные светлые шторы, разливались по комнате подобием серебристого лунного света. Я увидел изрядное количество обитых темным бархатом кресел, три или четыре такие же оттоманки с разбросанными на них подушками с берлинской вышивкой; великое множество портретов, эстампов и силуэтных рисунков на стенах, оклеенных красными узорчатыми обоями. Между креслами и оттоманками размещались несколько круглых столов, накрытых шенилевыми скатертями и заставленных разнообразными лакированными шкатулками, керамическими безделушками и бронзовыми статуэтками; а над камином справа от двери висела сумрачная картина семнадцатого века с видом Эвенвуда.
Уютная, но непримечательная обстановка комнаты немного разочаровала меня, но потом я встрепенулся, заметив под фортепиано две или три измятые и надорванные нотные страницы, словно яростно выдранные из какого-то альбома. Я подошел к инструменту и наклонился, чтобы поднять их.
— Вы играете на фортепиано, мистер Глэпторн?
В дверях стояла мисс Эмили Картерет и смотрела, как я поднимаю с пола и кладу на мягкий табурет изорванные страницы.
— Боюсь, не так хорошо, как вы, — ответил я совершенно честно, хотя голос мой прозвучал фальшиво — эдакая жалкая потуга на комплимент.
Тем не менее мои слова произвели на девушку впечатление: она вперила в меня странный, пристальный взор, словно ожидая от меня признания в некоем низком поступке.
— Верно, вы слышали, как я играла вчера вечером. Надеюсь, я не потревожила вас.
— Ни в коей мере. Меня проняло до глубины души. Прекрасный аккомпанемент для созерцания сумеречного сада.
Я хотел дать мисс Картерет понять, что не только слышал ее игру, но и видел сцену любовного свидания в роще. Однако она просто равнодушно заметила, что я мало похож на человека созерцательного склада.
Уже в следующий миг я пожалел о взятом мной циничном тоне, ибо теперь разглядел, что лицо у нее сильно осунулось, а под глазами темные круги, свидетельствующие о бессонной ночи. Она держалась не так холодно, как при первой нашей встрече, хотя я по-прежнему чувствовал себя не в своей тарелке под ее немигающим проницательным взглядом — она спокойно, но с неослабным вниманием изучала меня, как представитель обвинения изучает свидетеля противной стороны во время перекрестного допроса. Но сейчас я явственно видел, сколь велико ее горе. В конце концов она обычная женщина — и ничто не могло подготовить бедняжку к такому страшному удару, как бессмысленное зверское убийство отца. Плакаться и жаловаться не в ее характере, в этом сомневаться не приходилось; но отягченное сердце[165] как-то да должно излить муку — иначе оно разорвется.
Мисс Картерет взяла с табурета измятые нотные страницы.
— Любимая вещь моего отца, — сказала она, не поясняя, впрочем, почему обошлась с ними таким образом. — Вы любите Шопена, мистер Глэпторн?
— Вообще-то я отдаю предпочтение музыке более ранних эпох — старшему Баху, например, — но я был на концерте месье Шопена в доме лорда Фалмута…
— В июле сорок восьмого, — перебила она. — Да ведь я тоже там была!
Я рассказал, как летом упомянутого года, вскоре после моего переезда в Лондон из Кэмберуэлла, на глаза мне случайно попалось объявление о выступлении Шопена. Узнав о таком совпадении, что мы оба слушали игру маэстро тем вечером, мисс Картерет заметно переменилась. Взгляд ее несколько потеплел, и, пока мы обменивались воспоминаниями о концерте, слабая улыбка время от времени трогала ее губы, смягчая суровое выражение лица.
— Мисс Картерет, — мягко промолвил я, уже собираясь откланяться, — надеюсь, вы не сочтете за наглость, если я еще раз попрошу вас считать меня своим другом, ибо я искренне хочу стать таковым. Вы сказали, что не нуждаетесь в моем сочувствии, но, боюсь, я не в силах не выказывать вам оное, пусть и противно вашему желанию. Вы позволите мне, прошу вас?
Она ничего не ответила, но, по крайней мере, не отбрила меня, как в прошлый раз. Приободренный, я продолжал:
— Я отправил мистеру Тредголду свой отчет и сегодня вечером вернусь в Стамфорд, а завтра уеду поездом в Лондон. Но могу ли, смею ли я надеяться, что вы разрешите мне вернуться на похороны вашего отца. Разумеется, я не стану злоупотреблять вашим гостеприимством…
— Конечно, вы можете вернуться, мистер Глэпторн, — перебила она. — А чтобы вы заночевали где-нибудь еще, а не здесь — о таком я даже слышать не желаю. Надеюсь, вы простите меня, что вчера я держалась с вами столь холодно. Я мало кого подпускаю близко, такой уж у меня характер. К сожалению, во мне нет ничего от открытой натуры моего отца.
Я поблагодарил мисс Картерет за великодушие, затем мы коротко переговорили по поводу уже решенных вопросов: судебное следствие состоится в понедельник, в Истоне, ближайшем к Эвенвуду городе, при участии окружного коронера мистера Рикмена Гудли; погребение произойдет на кладбище церкви Святого Михаила и Всех Ангелов на следующей неделе.
— Кстати, мистер Глэпторн, — сказала она, — сегодня во второй половине дня у меня здесь назначена встреча с полицейскими чинами из Питерборо. Я уже сообщила служителям закона, что они могут рассчитывать на ваше содействие. Полагаю, вы не против?
Я ответил, что, будучи представителем «Тредголд, Тредголд и Орр» и, вероятно, последним человеком, видевшим мистера Картерета живым, я, конечно же, окажу всю посильную помощь в установлении личности убийц.
Мисс Картерет выразила мне признательность и сказала, что полицейские прибудут к двум часам, если меня устраивает такое время. Поскольку в пасторате меня ждали только к трем, я пообещал вернуться к назначенному часу и двинулся прочь.
— Надеюсь, мисс Картерет, у вас здесь есть друзья, — сказал я уже у двери, — и вы не останетесь в одиночестве в ближайшие дни.
— Друзья? Безусловно. Только я ничего не имею против одиночества. Я сызмалу была более или менее предоставлена сама себе — после смерти моей бедной сестры. В уединенной жизни я не вижу ничего страшного, уверяю вас.
— Полагаю, вам очень повезло с соседями?
— Вы имеете в виду доктора и миссис Даунтов?
Я вкратце поведал о своей утренней встрече с пастором и доложил, что сей джентльмен произвел на меня чрезвычайно благоприятное впечатление.
— Действительно, доктор Даунт очень хороший сосед, — кивнула она. — О лучшем и мечтать не приходится.
— Да и мистер Феб Даунт, думаю, желанный гость в любом обществе, — продолжал я самым лукавым образом, ибо твердо решил, что глубокая симпатия к мисс Картерет не помешает мне собирать сведения о моем враге.
— Вы знакомы с мистером Фебом Даунтом? — Губы у нее заметно напряглись, и она провела рукой по лбу — впрочем, ни на миг не спуская с меня пристального взгляда.
— Литературная слава бежит впереди него, — ответил я. — Кто же не упивался восхитительной «Итакой»?
— Вы потешаетесь над моим знаменитым соседом, мистер Глэпторн?
Как ни старался, я не мог найти в выражении лица мисс Картерет ничего, что подтверждало бы, что мы с ней сходимся в оценке литературного дарования Ф. Рейнсфорда Даунта.
— Вовсе нет. Быть поэтом поистине замечательно, и остается только позавидовать человеку, способному сочинять столь длинные поэмы.
— Теперь ясно: вы над ним издеваетесь.
Она посмотрела мне прямо в глаза, а потом рассмеялась — звонким заливистым смехом, который моментально передался и мне. Прилив веселости превратил мисс Картерет в совсем уже бесподобную красавицу, и с минуту мы безудержно хохотали самым ребяческим образом. Наконец она предприняла попытку успокоиться: немного отвернулась и сделала вид, будто смахивает с ближайшего стола лепестки, осыпавшиеся с букета.
— Должна вам сказать, мистер Глэпторн, что мы с мистером Даунтом выросли вместе и что с вашей стороны очень жестоко глумиться над литературными творениями моего товарища по играм.
— О, я над ними вовсе не глумлюсь, мисс Картерет, — возразил я. — Я их вообще не удостаиваю внимания.
Уже совладав с собой, она поворотилась ко мне и протянула руку.
— Что ж, мистер Глэпторн, возможно, в конце концов мы с вами станем друзьями. Не знаю, как вам удалось рассмешить меня в столь скорбный час, но я рада, что вы это сделали. Однако предупреждаю: не стоит недооценивать мистера Даунта. Он человек во многих отношениях незаурядный — и очень похож на вас.
— На меня? Чем же?
— Во-первых, он исполнен решимости добиться успеха в жизни — как и вы, насколько поняла из нашего короткого знакомства. Во-вторых, мне кажется, враг из него получился бы очень опасный — как и из вас.
— В таком случае мне придется держать при себе свое мнение о его литературном творчестве. Негоже восстанавливать против себя столь опасного человека.
Уже в следующий момент я пожалел о своем ироничном тоне, ибо улыбка разом исчезла с лица мисс Картерет.
— В общем, я вас предостерегла, — серьезно произнесла она. — Я хорошо знаю мистера Даунта — лучше всякого иного, полагаю, — и повторяю вам: с такими людьми шутки плохи. Впрочем, возможно, вы знакомы не только с сочинениями сего господина, но и с ним самим?
Разумеется, я солгал: сказал, что еще не имел удовольствия свести с ним личное знакомство, но надеюсь исправить это упущение при первом же удобном случае.
Мисс Картерет подошла к окну и подняла штору.
— Какое чудесное утро, — промолвила она. — Не прогуляться ли нам?
И мы прогулялись, сделали несколько кругов по саду — поначалу мы оба молчали, но немного погодя, отвечая на мои вопросы, мисс Картерет начала рассказывать о своем детстве в Эвенвуде: как однажды она заблудилась в огромном здании и испугалась, что потерялась навсегда; а потом, с моей ненавязчивой подсказки, она поведала о страшном дне гибели своей сестры, который и поныне помнит во всех душераздирающих подробностях, хотя ей было всего четыре годика, когда маленькую утопленницу принесли во вдовий особняк. Моя спутница вновь умолкла — несомненно, мучительные воспоминания о той утрате усугубили чувство горя, вызванное жестоким убийством любимого отца. Чтобы переменить тему, я принялся расспрашивать про ее житье-бытье за границей и поинтересовался, понравился ли ей Париж. А когда она сказала, что обожает французский язык, я тотчас предложил разговаривать на французском, что мы и делали, покуда я, изрядно обескураженный беглостью ее речи, не запнулся на каком-то слове — а моя очаровательная собеседница рассмеялась над моим смущением.
— Вижу, вы не привыкли, чтобы над вами смеялись, мистер Глэпторн. Полагаю, очень и очень немногие люди превосходят вас в каких-либо отношениях, а когда такое случается, вы принимаете это очень близко к сердцу. Разве не так?
Я согласился, что в целом она права, но добавил, что в части устного французского я смиренно признаю полное ее превосходство и даже рад (здесь я ничуть не лукавил) подвергаться насмешкам. Наконец, после нескольких кругов по саду, мы присели отдохнуть на каменную скамейку и пару минут молчали, подставив лица теплым лучам осеннего солнца.
Повернувшись к мисс Картерет с намерением сказать что-то, я увидел, что глаза у нее закрыты. О, как изысканно прекрасна была она в тот момент! Очки она оставила дома, и бледное лицо в обрамлении угольно-черных волос, озаренное ясным октябрьским солнцем, словно источало неземное, сверхъестественное сияние. Она сидела совершенно неподвижно, слегка запрокинув голову, чуть приоткрыв губы. Пленительнейшее зрелище! Я пожалел, что со мной нет фотокамеры, чтобы увековечить его.
Потом мисс Картерет открыла глаза и посмотрела прямо на меня.
— Ваше дело с моим отцом. Вы вправе сказать, в чем оно заключается?
— Боюсь, это не подлежит разглашению.
— Вы мне не доверяете? — осведомилась она. Взгляд ее стал холоден, в голосе появились холодные нотки.
Не найдя подходящего ответа, я уклончиво сказал:
— Мисс Картерет, речь идет не о моем доверии к вам, а о доверии моего работодателя ко мне.
Она на мгновение задумалась, потом встала, загородив мне солнце.
— В таком случае говорить больше не о чем. Я уже начала надеяться, что мы с вами станем друзьями, но без доверия…
— Уверяю вас, мисс Картерет… — начал я, но она вскинула ладонь, останавливая меня, и резко произнесла, делая упор на каждом слове:
— Никаких заверений, мистер Глэпторн. Заверения ровным счетом ничего для меня не значат. Они слишком легко даются.
Засим она повернулась и направилась обратно к дому, спустя несколько мгновений я двинулся следом. Когда я нагнал ее, на тропе, ведущей от сторожевого дома через рощу, показался высокий худой господин со скорбной физиономией, облаченный в панталоны, явно сшитые на человека гораздо ниже ростом.
— Мистер Гаттеридж, — прошептала мисс Картерет, не сводя глаз с посетителя. — Из похоронной конторы. Боюсь, нам придется продолжить наш разговор в другой раз. Всего доброго, мистер Глэпторн.
И с этими словами она оставила меня.
В течение следующего часа я бродил по парку, размышляя о последнем разговоре с мисс Картерет.
Естественно, я глубоко сожалел, что расстроил девушку в столь тяжелое для нее время, но мистер Тредголд обязался ее покойному отцу хранить строгую конфиденциальность, каковое обязательство распространялось и на меня, как на доверенного представителя мистера Тредголда. Однако мне пришлось признать, что мое чувство долга вступает в опасное противоречие с моими желаниями, и я не знал, достанет ли у меня силы отказать мисс Картерет еще раз. Точно в сомнамбулическом полусне, я смутно сознавал, что меня влечет, безудержно влечет неведомо куда. Мое внезапное добровольное безумие отягчалось тем обстоятельством, что все мои некогда искренние намерения в отношении Беллы напрочь вылетели у меня из головы — настолько я был ослеплен красотой мисс Картерет и настолько был глух к тихим укорам совести.
Я свернул с главной подъездной аллеи на дорожку, что вела к Храму Ветров, сооружению в виде древнегреческих руин, возведенному прадедом лорда Тансора в 1726 году. Оттуда я поднялся на возвышенность и углубился в лес, образующий западную границу парка, а потом спустился обратно между безмолвными рядами дубов и ясеней, под дождем облетавшей листвы, и вышел к западному фасаду усадьбы.
Вид величественных стен и башен разом вернул меня к действительности и заставил вспомнить о стоящей передо мной задаче. Если я достигну своей цели, этот восхитительный замок станет моим по праву наследства. Я не допущу, чтобы безрассудная страсть — возможно, всего лишь минутное увлечение — увела меня с пути, на который я встал. Что с того, что мисс Картерет красива? Белла тоже красива, а вдобавок добра, умна и нежна — любой мужчина может только мечтать о такой подруге. О мисс Эмили Картерет я не знаю ничего, помимо того, что она горда и чрезвычайно сдержанна. А вот Белла чистосердечна, пылка и предана одному мне. Какое мне дело до холодной мисс Картерет? Верно, я просто пережил кратковременное смятение чувств, вызванное ужасной смертью мистера Картерета. Еще немного поразмыслив над своей ситуацией, я, как нередко бывает с влюбленными глупцами, исполнился уверенности, что уже избавился от дурацкого наваждения. И вот я зашагал обратно к вдовьему особняку, нимало не сомневаясь, что чары, наведенные на меня мисс Картерет, уже к следующей нашей встрече бесследно рассеются благодаря быстрой прогулке по свежему октябрьскому воздуху.
Инспектор Джордж Галли, в обществе констебля, ждал меня в гостиной. Я уселся в кресло и достал сигару.
Допрос, хотя и продолжительный, проводился без особых тонкостей, и инспектор остался вполне удовлетворен моим правдивым рассказом (то есть правдивым во всем, что я счел возможным сообщить) о нашей с мистером Картеретом встрече в Стамфорде.
— Премного вам обязан, мистер Глэпторн, — наконец сказал он, закрывая записную книжку. — Поскольку вы не из местных, вряд ли у нас возникнет необходимость побеспокоить вас еще раз. Но если вдруг такая надобность все же возникнет…
— Да, конечно. — Я вручил инспектору визитную карточку с адресом «Тредголд, Тредголд и Орр».
— Вот и славно, сэр. Благодарю вас. Просто мера предосторожности, как я сказал. Уверен, мы вас больше не потревожим. Помяните мое слово, мы со дня на день схватим негодяев.
— Так вы считаете, они местные?
— Вне всяких сомнений, — ответил инспектор. — Это не первое такое преступление в наших краях, с сожалением должен сказать, хотя и первое со смертельным исходом. У нас уже есть подозреваемые… Больше я ничего не скажу.
Он посмотрел на меня значительным взглядом, в котором явственно читалось: «Вот из какого крутого теста вылеплены мы здесь, в Нортгемптоншире!»
— Ну что ж, инспектор, — произнес я, поднимаясь на ноги, — я доложу своему начальнику, что, по моему мнению, расследование не могло попасть в лучшие руки. Если вам потребуется от меня еще какая-нибудь помощь, пожалуйста, обращайтесь ко мне без всякого стеснения. А теперь разрешите откланяться.
Этот болван никогда не найдет убийцу мистера Пола Картерета, тайна смерти которого связана с много величайшей тайной. Распутать ее не под силу инспектору Джорджу Галли и его подчиненным.
Через полчаса, в три без малого, я явился в пасторат, согласно договоренности, и доктор Даунт принял меня в своем кабинете. Мы приятно провели час-полтора, рассматривая обширное собрание библейских и теологических текстов. Я не особо сведущ в данной области, а посему предоставил преподобному выбирать самые редкие или ценные тома и разглагольствовать о них, а сам изредка вставлял замечания, где мог. Потом внимание мое привлекло первое издание беньяновского «Пути паломника» (Пондер, 1678).
— О, Беньян! — воскликнул я, хватая том. — В детстве я часто его читал!
— Вот как? — промолвил доктор Даунт с видимым одобрением. — Честь и хвала вашему юному вкусу, мистер Глэпторн. А вот мне так и не удалось привить моему сыну любовь к этой замечательной книге, хотя я часто читал ему вслух «Путь паломника», когда он был маленьким. Боюсь, он не находил прелести в сей аллегории. — Он вздохнул. — Но мой мальчик обладал богатым воображением — полагаю, у него и поныне богатое воображение, хотя сейчас оно стало, так сказать, профессиональным свойством.
— Кажется, мисс Картерет упоминала мне, что ваш сын родился на севере страны.
Доктору Даунту явно хотелось поговорить, а я горел желанием послушать.
— Да, верно. Я возглавлял приход в Ланкашире в пору своего супружества — я имею в виду первого супружества. К прискорбию, моя дорогая жена — первая жена, как вы понимаете, — покинула нас вскоре после рождения Феба.
Преподобный опять вздохнул и отвернулся. Я заметил, что он бросил взгляд на маленький масляный портрет, висевший в нише между книжными полками. На нем была изображена тонкая, хрупкая женщина в розовато-лиловом платье и изящном капоре, с затуманенными голубыми глазами и воздушными локонами, падающими на плечи. Представлялось очевидным, что любовь к первой жене не угасла в сердце доктора Даунта. Прочистив горло и пригладив бороду, он собрался снова заговорить, но тут дверь отворилась, и в кабинет вплыла статная дама в шуршащих черных шелках.
— О, прошу прощения, Ахилл. Я не знала, что у тебя гость.
— Дорогая, — пролепетал доктор Даунт с видом человека, застигнутого на месте преступления, — позволь отрекомендовать тебе мистера Эдварда Глэпторна.
Дама устремила на меня надменный взор и протянула руку. Думаю, она ожидала, что я раболепно приложусь к ней, точно к королевской длани, но я лишь легко прикоснулся к кончикам пальцев и коротко поклонился.
— Рад познакомиться с вами, миссис Даунт, — сказал я и отступил на несколько шагов.
Спору нет, она была чертовски хороша собой. Такая привлекательная наружность вкупе с энергичным, предприимчивым нравом объясняла, почему доктор Даунт, сокрушенный горем о первой жене и заживо погребенный в Миллхеде, если не с готовностью, то, по крайней мере, без особого сопротивления поддался чарам этой женщины. Она принесла жизнь и надежду в мрачный, безотрадный дом, и преподобный, надо полагать, был рад этому. Но он никогда не любил ее, это представлялось очевидным.
— Мистер Глэпторн, — робко подал голос пастор, — гостит во вдовьем особняке.
— Неужели? — ледяным тоном промолвила дама. — Вы друг Картеретов, мистер Глэпторн?
— Я приехал из Лондона к мистеру Картерету по делу, — пояснил я, не собираясь входить в подробности касательно своего визита.
Миссис Даунт села рядом с мужем, покровительственно накрыв ладонью его руку, и мы заговорили о недавних трагических событиях и о том, сколь жестоко потрясла мирных обитателей Эвенвуда гибель соседа, пользовавшегося всеобщей приязнью.
— Мистер Пол Картерет доводился мне троюродным братом, — нараспев произнесла миссис Даунт, — а потому, натурально, это чудовищное злодеяние стало для меня особенно тяжелым ударом.
— Но вероятно, не столь тяжелым, как для его дочери, — вставил я.
Она метнула на меня взгляд, призванный, безусловно, осадить мою наглость.
— Разумеется, надобно полагать, что мисс Эмили Картерет глубоко переживает по поводу смерти своего отца, тем паче при столь ужасных обстоятельствах. Вы знакомы с мисс Картерет?
— Мы только вчера познакомились.
Она улыбнулась и кивнула с самым понимающим видом.
— Вы работаете по какой-нибудь профессии, мистер Глэпторн?
— Я вольный ученый.
— Вольный ученый? Как интересно. И дело связано с вашей научной деятельностью?
— Прошу прощения?
— Минуту назад вы сказали, что приехали к мистеру Картерету по делу.
— В известном смысле.
— В известном смысле. Понимаю.
Тут в разговор вмешался доктор Даунт, явно испытывавший неловкость.
— Мистер Глэпторн имел любезность похвалить мой библиографический труд, дорогая. Нам, бедным ученым, всегда приятно услышать одобрительный отзыв из уст знатока.
Он посмотрел на меня, словно ожидая какой-нибудь уместной реплики, но прежде чем я успел открыть рот, миссис Даунт снова заговорила.
— Каталог, составленный моим мужем, удостоился лестных отзывов от многих известнейших ученых, — заявила она, несомненно, давая понять, что мои похвалы ничего не стоят рядом с ними. — А сами вы публиковали какие-нибудь работы библиографического характера, мистер Глэпторн?
Разумеется, мне пришлось ответить отрицательно.
— Сын моего мужа тоже публикуется, — продолжала миссис Даунт. — Он довольно известный поэт, как вы, возможно, знаете. У него еще в детстве обнаружился незаурядный дар литературного слова, правда, Ахилл?
Пастор беспомощно улыбнулся.
— Само собой, лорд Тансор, который Фебу как второй отец, мгновенно разглядел в нем талант. Ахилл, я уверена, мистеру Глэпторну будет интересно увидеть новую книгу Феба. Она получила самые благоприятные рецензии, знаете ли, — сказала миссис Даунт, провожая взглядом мужа, направившегося к письменному столу, чтобы взять последнее произведение, вышедшее из-под пера Ф. Рейнсфорда Даунта, — поэму под названием «Пенелопа. Трагедия в стихах».
Я послушно пролистал том, изредка задерживаясь на какой-нибудь странице, чтобы прочитать строку-другую, и кивая с видом знатока, восхищенного поэтическими красотами. Как и следовало ожидать, там было одно сумбурное, напыщенное рифмоплетство, обычное для Феба.
— Превосходно, — сказал я, — просто превосходно. Кажется, за вашим сыном числится несколько подобных книг?
— Совершенно верно, — подтвердила миссис Даунт. — И все они были чрезвычайно благосклонно приняты критикой. Ахилл, покажи мистеру Глэпторну тот номер «Нового ежемесячного…».
— Прошу вас, не утруждайте себя, доктор Даунт, — поспешно проговорил я. — Думаю, я читал статью, о которой идет речь. Но как все-таки здорово, когда в семье есть поэт! Конечно, слава бежит впереди него, и надо признаться, я надеялся познакомиться с вашим сыном, пока нахожусь в Нортгемптоншире.
— Боюсь, он сейчас в отлучке. Феб пользуется особым доверием моего знатного родственника, — важно сообщила миссис Даунт. — Его светлость немного недомогает в последнее время, и потому он попросил Феба съездить на одну деловую встречу вместо него.
— Ваш сын будет страшно потрясен новостью о нападении на мистера Картерета, — заметил я.
— О, просто раздавлен, — ответила миссис Даунт. — У него в высшей степени чувствительная и сострадательная натура. Вдобавок он с детства знал мистера Картерета и его дочь.
После минутного молчания я повернулся к пастору:
— Полагаю, доктор Даунт, ваш сын не пойдет по вашим стопам теперь, когда добился такого успеха в свете?
Признаю, это был зловредный вопрос, но он предназначался не преподобному, а его жене. И действительно, миссис Даунт тотчас ответила, не дав мужу и рта раскрыть.
— Наша судьба сложилась здесь чрезвычайно удачно. Мы небогаты, но живем под самым милостивым и щедрым покровительством.
— Вы имеете в виду Господа Бога?
— Я имею в виду, мистер Глэпторн, лорда Тансора, осыпавшего нас многими благодеяниями. Не будь у Феба иных перспектив, тогда, я уверена, он с успехом применил бы свои дарования в церкви. Но перед ним открываются хорошие, просто превосходные перспективы — и в литературе, и…
Тут она запнулась, а я выжидательно вскинул брови. Но прежде чем она успела продолжить, в дверь постучали, и вошла служанка с подносом.
Получив удобную возможность переменить тему, миссис Даунт принялась разливать чай и расспрашивать меня обо мне: живу ли я в Лондоне с самого рождения? Учился ли я в Кембридже, как ее пасынок? Впервые ли я в Эвенвуде? Давно ли я знал мистера Картерета? Являюсь ли я членом Роксбургского клуба, как ее муж, и водил ли знакомство с покойным мистером Диббином,[167] которого они часто имели честь принимать в Эвенвуде? Я отвечал на все вопросы вежливо, но по возможности коротко. Миссис Даунт конечно же заметила мою уклончивость и в качестве ответного хода забросала меня новыми вопросами. Последующие несколько минут мы продолжали нашу игру, а доктор Даунт сидел в молчании. Наконец она поинтересовалась, успел ли я осмотреть усадьбу. Я сказал, что ненадолго заглянул в часовню, дабы отдать последнюю дань уважения мистеру Картерету, но надеюсь в самом ближайшем будущем получить более полное представление о резиденции лорда Тансора.
— Но вы должны, по крайней мере, увидеть библиотеку, прежде чем уедете! — внезапно вскричал доктор Даунт.
— Боюсь, мне надо вернуться в Лондон завтра же.
— Мы можем пойти туда сейчас же, коли вам удобно.
Я с радостью принял предложение, пришедшееся мне весьма по вкусу. Мы быстро допили чай, и миссис Даунт встала, собираясь удалиться.
— До свидания, мистер Глэпторн. Надеюсь, мы получим честь увидеться с вами в скором времени. Может статься, в следующий ваш приезд в Эвенвуд судьба окажется более благосклонна и предоставит нам случай познакомить вас с моим пасынком.
Я выразил надежду, что мне не придется долго ждать этого удовольствия.
Миссис Даунт выпрямилась в полный рост, и сейчас я в упор смотрел в ее серые глаза. Сколько ей сейчас лет? Пятьдесят три или пятьдесят четыре?[168] Я точно не помнил. Впрочем, невзирая на возраст, она по-прежнему сохраняла очарование, свойственное искушенной кокетке. Теперь я понимал, каким образом ей удалось настроить лорда Тансора в пользу своего пасынка: несомненно, здесь она пустила в ход все свое обаяние и бесспорную красоту вкупе с властным характером. Под пристальным взором пленительных глаз миссис Даунт я вдруг на краткий миг исполнился уверенности, что она интуитивно чувствует во мне угрозу для своего благополучия и благополучия обожаемого Феба. Одним словом, я вызывал у нее неприязнь и недоверие, как и она у меня.
Снова оставшись наедине, мы с доктором Даунтом вернулись к прерванному разговору о неоплатонической философии — в частности, о переводах Плотина и Прокла, выполненных Тейлором.[169] Пастор пустился в рассуждения о тейлоровском вольном переложении «De antro nympharum» Порфирия,[170] а от них мы плавно перешли к другим равно увлекательным предметам, касающимся античных теологических доктрин — в каковой области оба обнаружили изрядную осведомленность.
— Мистер Глэпторн, — сказал наконец доктор Даунт, — могу ли я попросить вас об одном одолжении?
— Безусловно, — ответил я. — О каком именно?
— Дело вот в чем. Хотя в целом я являюсь глубоким почитателем мистера Тейлора, у него не всегда достает филологических и лингвистических способностей для просветительской деятельности в этой важной области. В данном случае речь идет о тейлоровском переводе Ямвлиха. Я взял на себя смелость подготовить новое переложение «De mysteriis»,[171] первая часть которого будет опубликована в «Классикал джорнал».[172] Текст уже набран, и сейчас гранки вычитывает мой друг, профессор Люсьен Слейк, проживающий в Барнаке. Может, вы знакомы с работой профессора Слейка, посвященной Эвгемеру?[173] Профессор хорошо знает Ямвлиха, но наверняка не столь основательно, как вы. Посему я хочу попросить вас вот о каком одолжении: не окажете ли вы мне великую любезность, согласившись просмотреть гранки перед отправкой в печать?
Я решил, что таким образом мне представится возможность поближе сойтись с доктором Даунтом и, как следствие, занять выгодную позицию по отношению к его сыну. Поэтому я сказал, что почту за удовольствие и честь ознакомиться с упомянутой работой, и мы условились, что доктор Даунт безотлагательно напишет профессору Слейку записку с просьбой отослать гранки мне в гостиницу «Георг» до моего убытия в Лондон.
— Ну-с, а теперь пойдемте, — весело промолвил преподобный.
Коллекция книг, собранная Уильямом Дюпором, двадцать третьим бароном Тансором, вскоре после Французской революции, выдерживала сравнение с библиотеками, основанными вторым графом Олтропским Спенсером и третьим герцогом Роксбургским. Двадцать третий барон унаследовал от отца около трех тысяч томов, бессистемно собранных его предками в течение нескольких веков, а в скором времени приобрел в дополнение к этому собранию целую библиотеку одного венгерского аристократа — около пяти тысяч единиц хранения, — содержавшую не одну сотню первых печатных изданий греческих и римских классиков, а равно множество шедевров типографского искусства семнадцатого и восемнадцатого веков, выпущенных издательствами Баскервиля и Фулиса. Затем он принялся методично умножать свою коллекцию, изредка прибегая к нетрадиционным мерам: много путешествовал в поисках первых изданий античных авторов, не представленных в библиотеке графа Лажко, а попутно скупал в больших количествах первопечатные Библии, инкунабулы[174] и редкие издания произведений ранней английской литературы (к последним он питал особенный интерес). Ко времени его смерти в 1799 году книжное собрание насчитывало свыше сорока тысяч томов.
Первоначальная библиотека размещалась в темном сыроватом покое в елизаветинском стиле на северной стороне здания, но вскоре там перестало хватать места для новых приобретений его светлости. Поэтому в 1792 году, как я упоминал ранее, лорд Тансор благоразумно решил отреставрировать большой бальный зал со знаменитой потолочной росписью Веррио, расположенный в западной части усадьбы, чтобы хранить там свою быстро растущую книжную коллекцию. Работа, потребовавшая огромных расходов, завершилась всего через год, и летом 1793 года все собрание книг перекочевало на новое место, где впоследствии приросло еще многими тысячами томов.
В этот великолепный зал я впервые вступил в сопровождении преподобного Ахилла Даунта ранним вечером 27 октября 1853 года. От пастората мы шли через парк, против заходящего солнца, и по дороге разговаривали о мистере Картерете.
В отсутствие своей жены доктор Даунт превращался в совершенно другого человека — словоохотливого, энергичного и общительного. В ее присутствии он заметно тушевался, не желая противопоставлять свой собственный сильный характер властному нраву супруги. Сейчас, на вольном воздухе, когда мы спускались с холма к реке, он словно ожил. Мы обсудили разные вопросы, касающиеся Bibliotheca Duportiana, и я еще раз поздравил преподобного с его великим достижением — по моему мнению, составитель столь монументального каталога увековечил свое имя для грядущих поколений ученых-библиографов.
— Да уж, потрудиться пришлось изрядно, — сказал он, — ибо раньше книги не каталогизировались надлежащим образом и содержались в некотором беспорядке. Конечно, я располагал библиографическим списком английских книг семнадцатого века, составленным доктором Берсталлом[175] в… дай бог памяти… тысяча восемьсот десятом году или около того. Берсталл, как вам, вероятно, известно по его небольшому сочинению о Плантине, был в высшей степени скрупулезный ученый, и многие его описания я использовал почти дословно. Да, он очень помог мне в моей работе, хотя благодаря его списку обнаружилась одна маленькая тайна.
— Тайна?
— Я говорю о бесследном исчезновении editio princeps[176] маленького, но поистине превосходного сочинения Фелтема «Суждения». Данную книгу, значившуюся черным по белому в списке Берсталла, мне так и не удалось найти. Где я только не искал. В собрании, разумеется, имелись позднейшие издания, но только не первое. Доктор Берсталл ну никак не мог включить этот том в свой список по ошибке, и я совершенно уверен, что его не продавали. Я не один час просидел над продажными записями, которые тщательно велись на протяжении многих лет. Странное дело, но, когда я упомянул об этом мистеру Картерету, он тотчас вспомнил означенный томик Фелтема — собственно говоря, он знал наверное, что его читала первая жена лорда Тансора незадолго до смерти. В кражу как-то с трудом верится — спору нет, издание прелестное, но особой ценности оно не представляет. Мистер Картерет тщательнейшим образом обыскал покои ее светлости — на случай, если книга не была возвращена в библиотеку, — но безрезультатно. Пропажа так и не найдена по сей день.
— К слову о мистере Картерете, — сказал я, когда мы уже приближались к огромным кованым воротам переднего двора. — Полагаю, теперь лорду Тансору придется искать нового секретаря.
— Да, видимо, такая необходимость возникнет. У его светлости великое множество разнообразных дел, требующих внимания, а мистер Картерет был в высшей степени добросовестным и трудолюбивым джентльменом. Найти ему замену будет нелегко, ведь он был не просто секретарем. Можно с полным правом сказать, что он работал за семерых: вел дела и весьма обширную переписку лорда Тансора, а вдобавок являлся de facto хранителем архива, библиотекарем и бухгалтером. В поместье, конечно, имеется инспектор лесов и фермерских хозяйств, некто капитан Таллис, но во всех прочих отношениях мистер Картерет был подлинным управляющим Эвенвуда, хотя лорд Тансор не всегда относился к нему с благодарностью, какой достоин дельный и преданный слуга.
— И вы говорите, он был еще и толковый ученый?
— Да, — ответил доктор Даунт. — Думаю, в лице науки он упустил свое истинное призвание, несмотря на все прочие свои замечательные способности. Составленный мистером Картеретом перечень манускриптов свидетельствует о хорошо осведомленном и проницательном уме. Я смог включить его целиком, почти без исправлений, в свой каталог в качестве приложения. Увы, сей библиографический список останется единственным памятником мистеру Картерету, хотя и превосходным. Если бы только он успел завершить свой огромный труд — вот был бы памятник так памятник.
— Огромный труд? — переспросил я.
— История рода Дюпоров, начиная с первого барона. Грандиозное дело, которым он занимался почти четверть века. По роду своих служебных обязанностей мистер Картерет имел доступ к обширному собранию фамильных бумаг за пять веков, хранящемуся в архивной комнате, и именно на тщательном изучении данных документов он основывался при составлении родовой хроники. Боюсь, теперь вряд ли удастся найти человека, достаточно одаренного и усердного, чтобы закончить начатую мистером Картеретом работу. А это, на мой взгляд, большая потеря для мира, ибо история рода Дюпоров богата событиями и чрезвычайно интересна. Ну, вот мы и пришли.
Мы стояли перед величественным западным фасадом с видом на тщательно ухоженные сады и отдаленный Молсийский лес. По всей длине фасада тянулась мощеная терраса с балюстрадой, украшенной вазами, — та самая терраса, где я делал фотографический портрет лорда Тансора.
Мы вошли в библиотеку. В медовых лучах предвечернего солнца, лившихся в высокие арочные окна, интерьер большого зала сиял и переливался кондитерскими бело-золотыми цветами. Расписанный Веррио потолок представлялся взору расплывчатым вихрем красок; по трем стенам громадного помещения тянулись высоченные — от пола до потолка — белые стеллажи, разделенные колоннами. Я жадно озирал великолепную картину, открывшуюся передо мной: бесчисленные ряды книг всех форматов — ин-фолио, ин-кварто, ин-октаво, ин-дуодецимо, ин-октодецимо, — являющих глазу все грани типографского и переплетного искусства.
Аккуратно натянув белые нитяные перчатки, извлеченные из кармана, доктор Даунт подошел к одному из стеллажей и взял с полки толстый том ин-фолио.
— Что вы скажете об этом? — спросил он, осторожно положив книгу на резной позолоченный стол.
Это был превосходный экземпляр «Legenda Aurea» Иакова Ворагинского, переведенной и напечатанной Какстоном в Вестминстере в 1483 году, — исключительно редкое и ценное издание. Доктор Даунт достал из ящика стола еще одну пару нитяных перчаток и протянул мне. Руки у меня слегка дрожали, когда я раскрыл старинный фолиант и благоговейно уставился на благородный черный шрифт.
— «Золотая легенда», — приглушенным голосом промолвил пастор. — Самая популярная книга после Библии в христианском мире позднего Средневековья.
Я с трепетом переворачивал огромные страницы, задерживаясь на великолепных гравюрах с изображением святых в нимбах, а потом в глаза мне бросилась строчка из «Жития Адама»:
[178]
Сад земных радостей и наслаждений. Лучшего описания Эвенвуда не сыскать. И этот рай станет моим однажды, когда я успешно доведу дело до конца. Я буду дышать этим воздухом, разгуливать по залам и коридорам роскошной усадьбы, бродить по живописному парку. Но наивысшим из всех наслаждений станет единовластное обладание этой дивной библиотекой. Что еще нужно душе страстного библиофила? Здесь столько невиданных чудес, что и не счесть, столько бесценных сокровищ, что и не помыслить. Доселе вы видели меня только с худшей стороны. Теперь позвольте мне положить на другую чашу весов то, что я искренне считаю лучшим своим качеством: самозабвенную любовь к духовной жизни, к тем поистине божественным способностям ума и воображения, которые в наивысшем своем проявлении превращают в богов всех нас.
— Это самый первый том, описанный мной для каталога, — сказал доктор Даунт, положив ладонь на огромный фолиант, совершенно завороживший мою душу. — Я помню все так ясно, будто дело происходило только вчера. Август тысяча восемьсот тридцатого года. Двадцать девятое число, не по-летнему ненастная погода: яростный ветер, проливной дождь и такая темень, что уже за террасой ничего толком не разглядеть. Лампы здесь горели весь день напролет. Книга стояла не на своем месте — обратите внимание: на этих стеллажах тома расставлены в алфавитном порядке по именам авторов. Сперва я хотел переставить книгу на положенное место и ознакомиться с нею позже, но потом, повинуясь внезапному порыву, я решил все же взяться за нее безотлагательно. Поэтому она занимает особое место в моем сердце.
Преподобный любовно смотрел на раскрытый фолиант, задумчиво улыбаясь и поглаживая длинную бороду. В тот момент я почувствовал глубокое родство со славным стариком и поймал себя на мысли, что мне очень хотелось бы иметь такого вот отца.
Он поставил книгу на место и взял следующую: сочинение Капгрейва «Nova Legenda Angliae», напечатанное Уиркином де Уордом в 1516 году. Пока я зачарованно разглядывал великолепный том, он прошагал к другому стеллажу и вернулся с первым изданием великого мистического трактата Уолтера Хилтона «Scala Perfectionis» («Ступени совершенства»), напечатанного тем же Уордом в 1494 году. Я едва начал рассматривать эту книгу, как доктор Даунт уже подступил ко мне со следующим сокровищем — трактатом «Ars Morendi» («Искусство умирать»), напечатанным Пинсоном. Затем он снова отошел и на сей раз вернулся с «Vitas Patrum» («Жития Отцов») святого Иеронима перевод Какстона, который завершил работу над ним в последний день своей жизни; превосходное издание ин-фолио, выпущенное де Уордом в 1496 году.
Так все продолжалось, покуда не начали сгущаться сумерки и слуга не принес свечи. Наконец, когда пастор пошел ставить на место бесподобное барклаевское издание Саллюста, я принялся сам прохаживаться по залу.
Я остановился в нише между двумя выходившими в сад окнами, чтобы заглянуть в застекленный выставочный шкафчик — там на синем бархате покоился кусочек грязного бурого пергамента в несколько дюймов шириной и длиной два-три дюйма. Он явно долго хранился в сложенном виде, но теперь был развернут для обозрения и прижат по углам круглыми медными гирьками с выбитым на них гербом Дюпоров.
Пергамент был тесно исписан мельчайшим изящным почерком, изобилующим крохотными завитушками и виньетками. Я взял лежавшую на шкафчике лупу и начал медленно разбирать первые слова: «HENRICUS Dei gratia Rex Angliae Dominus Hyberniae et Dux Aquitaniae dilecto et fideli suo Malduino Portuensi de Tansor militi salutem».[179]
Беззвучно произнося слова, я вдруг осознал: да ведь это подлинная повестка о вызове в парламент, посланная Симоном де Монфором от имени короля Генриха III сэру Малдвину Дюпору в 1264 году, — документ исключительной редкости и, возможно, единственный в своем роде. Чудо, что он вообще сохранился до наших дней.
На миг у меня перехватило дыхание при мысли об исторической ценности и значении документа. Зная теперь о своем происхождении от сэра Малдвина Дюпора, я невольно задался вопросом: какие качества передались мне от этого человека «из железа и крови»? Храбрость, хотелось верить, и сильная, стойкая воля; крепкий дух, который запросто не сломишь; решительность выше средней и достаточно твердый характер, чтобы сражаться до победного конца. Ибо я тоже, как и мой предок, избран и призван — не волей земного монарха, но самой Судьбой, предначертавшей мне восстановиться в законных правах. А разве может кто-нибудь отказаться выполнять повеления Великого Кузнеца?
Я положил лупу и продолжил осмотр библиотеки. В дальнем конце зала я увидел приоткрытую дверь — а вы уже знаете, что против такого искушения я устоять не в силах. Само собой, я сунул туда нос.
За дверью находилось маленькое помещение — поначалу мне показалось, что там вообще нет окон, но потом я заметил ряд застекленных треугольных проемов под самым потолком, пропускавших достаточно света, чтобы мне удалось составить общее представление о размерах и обстановке комнаты. Взяв одну из зажженных свечей, недавно принесенных слугой, я вошел.
По очертаниям помещения я понял, что оно располагается на нижнем этаже приземистой восьмигранной башни готического стиля, в которую упирался южный конец террасы. У одной из стен стояло бюро, заваленное бумагами; у остальных теснились книжные шкафы и стеллажи, забитые перевязанными и снабженными ярлыками пачками документов — при виде них мне тотчас вспомнился матушкин письменный стол в Сэндчерче. В темном дальнем углу я различил маленькую арочную дверь — видимо, за ней начиналась лестница, ведущая на верхние этажи.
Но в первую очередь внимание мое привлек портрет, висевший над бюро. Я поднял свечу, чтобы рассмотреть его получше.
На нем была изображена в полный рост дама в падающем свободными складками черном платье в испанском стиле и черной же кружевной головной накидке вроде мантильи. Темные волосы зачесаны назад и падают на обнаженные плечи двумя длинными локонами. Черная бархотка на прелестной шее. Взор отведен в сторону, словно она вдруг заметила там что-то. Длинные тонкие пальцы левой руки покоятся на крупной серебряной броши, прикрепленной к корсажу; правая рука, держащая веер, небрежно опущена вдоль тела. Дама слегка прислоняется плечом к древней каменной стене, за которой видна яркая луна, выглядывающая из-за темных грозовых туч.
Сама по себе композиция портрета вызывала восхищение. Но лицо женщины! Пленительные огромные глаза с густо-черными зрачками, черные брови в ниточку. Прелестный нос, длинный, но чуть вздернутый, изящно очерченные губы. Сочетание телесной красоты со своевольным выражением лица, мастерски переданным художником, производило поистине чарующее впечатление.
Я поднес свечу ближе к картине и разобрал надпись в самом углу: «Fecit[180] Р. С. Б. 1819». Теперь у меня не осталось и тени сомнения: на портрете представлена первая жена лорда Тансора — моя прекрасная своенравная мать. Я попытался совместить образ этой бесподобной красавицы со своими поблекшими воспоминаниями о печальной мисс Лэмб, но не сумел. Художник изобразил леди Тансор в самом расцвете красоты и сил — за считаные месяцы до того, как она совершила роковой шаг, навсегда изменивший ее и мою судьбу.
Позади послышался легкий шорох. В дверях стоял доктор Даунт с очередным томом в руках.
— А, вот вы где, — сказал он. — Я подумал, вам будет интересно взглянуть на это.
Он вручил мне экземпляр «Pseudodoxia Epidemica» («Эпидемия ложных мнений») сэра Томаса Брауна, первое издание 1646 года.
Я с улыбкой поблагодарил его и принялся рассматривать книгу (еще одно из любимейших моих сочинений), но мысли мои витали далеко.
— Значит, вы обнаружили святилище мистера Картерета. Так странно находиться здесь и не видеть нашего друга на обычном месте. — Доктор Даунт указал на бюро. — Вижу, вы и портрет миледи нашли. Разумеется, я не был знаком с ней — она скончалась до нашего переезда в Эвенвуд, — но люди здесь часто вспоминают ее. По всеобщему мнению, она была очень незаурядной женщиной. Портрет не закончен, как вы заметили, поэтому и висит здесь. О господи, да неужто уже столько времени?
Часы в библиотеке пробили шесть.
— Боюсь, мне пора возвращаться домой. Жена наверняка уже заждалась меня. Ну-с, мистер Глэпторн, надеюсь, наша экскурсия не слишком вас разочаровала?
Мы расстались в самом начале тропы, что вела за ворота парка к пасторату.
Преподобный остановился и, устремив взгляд на горящие окна вдовьего особняка за рощей, со вздохом промолвил:
— Бедная девочка.
— Мисс Картерет?
— Теперь она осталась одна-одинешенька на белом свете — ее злополучный отец больше всего страшился такой участи. Но она сильна духом и получила хорошее воспитание.
— Возможно, она выйдет замуж, — предположил я.
— Замуж? Да, возможно, хотя я даже не знаю, кто возьмет мисс Картерет в жены. В прошлом мой сын питал матримониальные надежды насчет нее, и моя супруга… то есть мы с супругой не возражали бы против такой партии. Но она отвергла ухаживания Феба; вдобавок, боюсь, он не пользовался расположением ее отца. Мистер Картерет был небогатым человеком, знаете ли, и теперь его дочь будет зависеть от щедрости лорда Тансора. Но она держится самых твердых взглядов на вопросы, которые вообще не должны занимать молодую барышню. Думаю, научилась этому за границей. Сам я ни разу не покидал родных берегов и надеюсь, мне никогда не придется. А вот мой сын неоднократно выражал желание съездить не куда-нибудь, а в Америку. Ладно, поживем — увидим. А теперь, мистер Глэпторн, желаю вам доброго вечера. Надеюсь, мы с вами в самом скором времени увидимся, к обоюдному нашему удовольствию.
Он уже собрался двинуться прочь, когда взгляд мой случайно упал на башни Южных ворот и в голове моей всплыла мысль, смутно тревожившая меня весь день.
— Доктор Даунт, позвольте спросить, почему вы считаете, что мистер Картерет возвращался домой лесом? Ведь кратчайший путь из Истона к вдовьему особняку пролегает через деревню?
— Да, действительно, путь через деревню значительно короче, — ответил преподобный. — Въезжать в парк с Олдстокской дороги через Западные ворота было бы резоннее лишь в одном случае: если бы у мистера Картерета имелась надобность наведаться в усадьбу, расположенную гораздо ближе к Западным воротам, нежели к Южным.
— А вы не знаете, имелась ли у него такая надобность?
— Не знаю. Может, он хотел обсудить какое-то дело с лордом Тансором перед возвращением домой. Итак, мистер Глэпторн, еще раз желаю вам доброго вечера.
Мы обменялись рукопожатием, и я проводил взглядом пастора, шагавшего к воротам в стене. Сразу за воротами он обернулся и помахал мне рукой. А потом скрылся из виду.
Я свернул на дорожку, ведущую на конюшенный двор, и там повстречал судомойку Мэри Бейкер с фонарем в руке.
— Добрый вечер, Мэри, — сказал я. — Надеюсь, тебе стало лучше против вчерашнего.
— О да, благодарствуйте, сэр, вы очень добры. Мне, право, неловко, что я давеча разревелась перед вами. Но я в страшном расстройстве, вот какое дело. Хозяин был так добр ко мне… ко всем нам. Замечательный человек, сами знаете. Вдобавок это ужасным образом напомнило мне о том, что приключилось с моей сестрой.
— С твоей сестрой?
— С моей единственной сестрой, сэр, Агнес Бейкер. Она малость постарше меня и стала мне заместо матери, когда наша мать померла — мы в ту пору совсем еще детьми были. Она работала в усадьбе, под началом миссис Бэмфорд, покуда тот мерзкий скот не увез ее с собой. — Мэри запнулась и на миг умолкла, словно пытаясь справиться с сильным волнением. — Извините, сэр, вряд ли вам интересно слушать мою болтовню. Доброго вам вечера, сэр.
Она двинулась было прочь, но я остановил ее. Что-то смутно забрезжило в темном, заброшенном уголке моей памяти.
— Погоди, Мэри, не уходи, пожалуйста. Присядь на минутку, расскажи мне про свою сестру.
После недолгих ласковых уговоров девушка согласилась отложить свое занятие, и мы сели на грубо сколоченную скамью, сооруженную вокруг корявого толстого ствола старой яблони.
— Ты упомянула о каком-то скоте, Мэри. Ты кого имела в виду?
— Да гнусного негодяя, который увез отсюда мою сестру, а потом убил бедняжку.
— Убил? Быть такого не может!
— Очень даже может! Хладнокровно убил. Женился на ней, а потом взял да убил. Я-то с первого взгляда поняла, что он дрянь человек, но Агнес и слушать меня не хотела. Мы с ней тогда впервые в жизни повздорили. Но я как в воду глядела: он оказался мерзавцем, даром что вскружил ей голову.
— Продолжай, Мэри.
— В общем, сэр, он называл себя джентльменом — во всяком случае, одевался по-джентльменски, не стану врать. Даже изъяснялся довольно благовоспитанно. Но никаким джентльменом он не был, ни капельки. Да что там говорить — он ведь чуть не в слугах состоял, когда впервые объявился в Эвенвуде.
— А как твоя сестра познакомилась с ним?
— Он приехал из Лондона, вместе с мистером Даунтом.
— С мистером Даунтом? — недоверчиво переспросил я. — С пастором?
— О нет, сэр, с его сыном, мистером Фебом Даунтом. Он приехал с мистером Фебом и еще одним господином на званый обед по случаю дня рождения его светлости. Я как раз шла от ворот, когда они прокатили мимо. Но сам он не был приглашен, только мистер Феб и тот второй джентльмен. А он при них вроде как в услужении состоял — правил экипажем, в котором они прибыли. Хотя одет он был распрекрасно, много о себе воображал и с двумя другими господами держался запросто. В общем, тогда-то он познакомился с Агнес, вечером, во дворе возле погреба. И до чего же ловко он повел дело! Все вился вокруг Агнес да сладкие речи вел, а она, бедная дурочка, приняла все за чистую монету и подумала, ну надо же, такой важный господин обратил внимание на нее, простую служанку. Но он-то был ничем не лучше — нет, он был гораздо, гораздо хуже. Мы ведь девушки приличные, благовоспитанные. А он невесть из какой грязи вылез и бог знает как разбогател. Почему мистер Феб с ним повелся — непонятно. Он воротился через неделю, но не с мистером Фебом и не в гости к нему. А потом — ну что бы вы думали? На следующий день Агнес приходит и говорит: «Поздравь меня, Мэри, я выхожу замуж, вот доказательство». Тут она протягивает руку и показывает кольцо, что он подарил. Всего через неделю — представляете! И ничегошеньки-то она слышать не желала: затыкала уши да трясла головой. Так и уехала, бедная овечка. И поверите ли, сэр, с тех пор я ее больше не видела. Ах, несчастная моя сестра, самая моя близкая и любимая подруга на всем белом свете.
— А что произошло потом, Мэри? — спросил я. Во мне крепла уверенность, что я знаю, чем закончилась эта история.
— Спустя месяц, сэр, я получила от Агнес письмо — она сообщала, что он женился на ней, как обещал, и они живут на широкую ногу в Лондоне. Ну, разумеется, я маленько успокоилась, хотя нутром чуяла, что брак с таким негодяем добром для нее не кончится. Я все ждала, ждала следующей весточки от сестры, но она не писала. Прошло полгода, сэр, целых полгода, и я вся извелась от тревоги — можете спросить у миссис Роуторн, коли не верите. И вот, Джон Брайн, чтобы меня успокоить, решил поехать в Лондон, разыскать Агнес и написать мне, что да как. О сэр, как же я тряслась от страха, когда от него пришло письмо — и предчувствие меня не обмануло! Я даже побоялась сама распечатать его и отдала миссис Роуторн, чтобы она прочитала мне вслух. Там содержалась самая страшная новость из всех мыслимых: этот зверь убил мою бедную сестру — избил до смерти, да так жестоко, что изуродовал ее милое личико почти до неузнаваемости. Однако он был арестован и собирался предстать перед судом, и я немного утешилась мыслью, что негодяя повесят за гнусное злодейство, хотя для него и виселицы мало. Но даже в таком утешении мне было отказано: какой-то подлый адвокат подбил присяжных признать виновным другого человека. Они заявили, будто этот другой тайно состоял с моей сестрой в любовной связи! Моя Агнес! Да она бы никогда не пошла на такое, никогда в жизни. В общем, убийцу освободили, а заместо него повесили другого человека — хотя, видит Бог, он был невиновен, как и моя любимая злосчастная сестра.
Мэри умолкла, в ее прелестных карих глазах стояли слезы. Я накрыл ладонью руку девушки, чтобы хоть немного утешить, а потом задал последний вопрос:
— Как звали мужа твоей сестры, Мэри?
— Плакроуз, сэр. Джосая Плакроуз.
Плакроуз.
Я вспомнил циничную презрительную улыбку, которую он адресовал присяжным, снявшим с него обвинение в убийстве жены — сестры Мэри Бейкер, Агнес. «Вы глупцы, — казалось, говорил он всем своим видом. — Вы знаете, что это моих рук дело, но я вам не по зубам». И спасением от петли он был обязан мне — мне!
Плакроуз был здоровенный малый, грузный, но проворный, даже шире Легриса в плечах, с громадными ручищами — на правой не хватало указательного пальца, случайно отрубленного в пору занятий мясницким делом. Вообще-то я не робкого десятка, но с таким типом, как Джосая Плакроуз, я бы поостерегся связываться: мерзкий прищур свиных глазок изобличал в нем необузданную склонность к бессмысленному и жестокому насилию, а элегантность платья и манер лишь усиливала общее зловещее впечатление. С первого взгляда вы бы почти приняли его за джентльмена — почти. Он уже давно вычистил из-под ногтей кровь смитфилдских скотобоен, но по сути своей остался мясником.
Весь вид Джосаи Плакроуза явственно свидетельствовал, что именно он повинен в безжалостном убийстве своей несчастной жены, совершенном в ходе какой-то обычной семейной ссоры, но благодаря моим стараниям он так и не услышал колоколов церкви Гроба Господня[182] и вышел на волю, чтобы снова убивать. После освобождения Плакроуз как ни в чем не бывало вернулся в свой дом на Веймут-стрит, словно бросая вызов соседям и общественному мнению. Разумеется, мистер Тредголд ни разу не изъявил желания узнать, каким образом я провернул такой фокус. Я видел выступление блистательного месье Робера-Удена[183] в Париже и воочию наблюдал, какое действие производит искусство иллюзионизма на людей, желающих верить в чудо. Я не использовал ни зеркал, ни электрической силы, чтобы создать иллюзию виновности ни в чем не повинного человека и отказать Калкрафту[184] или еще какому-нибудь вешателю в удовольствии накинуть петлю на шею гнусного Плакроуза. Однако в моем распоряжении имелись другие испытанные средства, равно действенные применительно к моей доверчивой аудитории: якобы найденные у злополучного простака письма, доказывающие его прелюбодейную связь с миссис Агнес Плакроуз, урожденной Бейкер; а также многочисленные свидетели, из которых одни были готовы показать под присягой, что обвиняемый обладает свирепым нравом и что он находился в доме Плакроузов в роковой вечер, а другие — подтвердить, что в момент убийства Плакроуз сидел в одной из шедуэллских таверн. Сделав свое дело, свидетели — тщательно отобранные, хорошо подготовленные и щедро оплаченные — бесследно сгинули в недрах Лондона.
Так вот и получилось, что одним морозным декабрьским утром, по завершении очередного судебного следствия, некий мистер Уильям Крэкуэлл, помощник аптекаря с Бедфорд-роу в Блумсберри, вышел из Двери Смертников Ньюгейтской тюрьмы, направляясь на назначенную встречу с мистером Калкрафтом, а в то же самое время мистер Джосая Плакроуз — небрежно помахивая тяжелой тростью с серебряным набалдашником, которой он размозжил череп своей бедной жены, и неторопливо переступая ногами, обутыми в башмаки, которыми он раздробил ребра уже умирающей жертве, — шел на прогулку по парку Хэмпстед-Хит. После суда мне нисколько не хотелось поздравить себя с успехом, и ни я, ни мистер Тредголд не испытывали ни малейшего удовлетворения, что нашего клиента оправдали и отпустили. В общем, Плакроуз был забыт.
После ухода Мэри я принялся расхаживать по конюшенному двору, невольно вспоминая медицинское заключение о телесных повреждениях Агнес Плакроуз, сделанное мистером Генри Уитмором, врачом и аптекарем с Солбат-сквер, Клеркенуэлл. Кипя гневом, я вышел со двора в оглушенном состоянии и стремительно зашагал в темноте куда глаза глядят.
Рассказ Мэри о несчастной сестре, соблазненной жестоким негодяем, тронул меня гораздо сильнее, чем я мог представить. Но мысли мои занимал не один только Плакроуз, а еще и Феб Даунт — опять он! Казалось, он подстерегал меня за каждым поворотом — неблагозвучный, отвратительный для слуха basso continuo,[185] сопровождающий мою жизнь. Факт близкого знакомства двух столь разных людей озадачил меня сверх всякой меры. «Какие общие интересы, — недоумевал я, — могут связывать безжалостного убийцу и сына эвенвудского пастора?»
Около часа я бесцельно бродил по парку в таком вот смятении чувств и наконец вышел на тропу, которая вилась вверх по крутому склону к Храму Ветров. Пока еще не испытывая желания возвращаться во вдовий особняк, я поднялся на вершину искусственного холма, где стоял Храм, и взошел по нескольким ступеням на террасу. Здесь я повернулся и устремил взгляд через парк на мерцающие огни усадьбы.
Я уже собирался спуститься с террасы, когда вдруг заметил, что дверь северного портика открыта. Поддавшись порыву, я решил заглянуть внутрь.
Здание — построенное по образцу виллы «Ротонда» Палладио, как и более знаменитое подобие последней, сооруженное в Касл-Ховард, — представляло собой увенчанный куполом куб с четырьмя портиками, ориентированными по сторонам света.[186] Даже в густых сумерках я разглядел, что зал украшен великолепной алебастровой лепниной. В ноздри ударил запах сырости и запустения, а когда я вошел, то почувствовал, что ступаю по кускам штукатурки, осыпавшейся с потолка. В центре помещения стояли круглый стол с мраморной столешницей и два кованых кресла. Третье кресло, опрокинутое на спинку, лежало поодаль. На столе стоял подсвечник с огарком свечи.
Положив шляпу и трость на стол, я достал из жилетного кармана шведскую спичку и зажег сперва огарок, а потом сигару, чтобы поднять настроение. В неверном свете трепещущего язычка пламени я получше рассмотрел роскошное внутреннее убранство Храма. Однако представлялось очевидным, что здание обветшало уже много лет назад: несколько стекол в двери северного портика были выбиты, грязные осколки все еще валялись на полу; свисавшие со стен и потолка пыльные клочья паутины, похожие на изорванные истлелые саваны, легко колыхались в сыром воздухе.
Оставив свечу на столе, я подошел к опрокинутому креслу и поставил его на ножки. На полу рядом я заметил небольшой черный предмет, едва различимый среди зыбких теней, порожденных свечным пламенем. Подстрекаемый любопытством, я опустился на колени.
Это оказался дрозд — видимо, бедняга залетел в открытую дверь и разбился о зеркало в позолоченной раме, треснутое и испещренное пятнами, что висело на стене прямо над ним. Крылья мертвой птицы были раскинуты, словно в полете. Из одного открытого, но незрячего глаза вытекала струйка вязкой черной жидкости, собравшейся в крохотную лужицу на пыльном полу, а второй глаз был смежен мирным смертным сном.
Почему-то меня задело за живое, что несчастный дрозд лежит на виду посреди мрачного заброшенного храма, вдали от теплых объятий земли. Я осторожно поднял птицу за кончик крыла, намереваясь найти для нее подобающее место упокоения за пределами Храма, и в следующий миг обнаружил нечто интересное.
На грязном полу я увидел кусочек потертой бурой кожи, прежде скрытый под расправленным крылом, — квадратик примерно три на три дюйма, с пробитой в одном углу дыркой. Я отнес находку к свече, уже почти догоревшей, и только тогда понял, что это такое: ярлык с именем «Дж. Эрл», вытисненным поблекшими золотыми буквами.
Имя казалось знакомым, но я не сразу вспомнил, где и в каких обстоятельствах я его слышал. Однако оно настойчиво вертелось в уме, и я с минуту стоял в легком замешательстве, роясь в памяти в поисках связанных с ним воспоминаний.
Наконец я словно услышал голос миссис Роуторн, домоправительницы мистера Картерета. В разговоре со мной она упомянула о каком-то пустяшном факте, который я пропустил мимо ушей, а потом и вовсе забыл. Но человек ничего не забывает напрочь, и постепенно склепы памяти начали открываться один за другим и выпускать своих мертвецов.
«…я нашла старую кожаную сумку мистера Эрла, бывшего егеря его светлости, — она вот уж два года висела на чуланной двери, с внутренней стороны…»
Квадратный кусочек кожи, что я сейчас держал в руке, был прикреплен к сумке мистера Картерета. Вне всяких сомнений. Из этого умозаключения вытекал вывод: сама сумка недавно находилась здесь, в Храме Ветров. Но далее возникал вопрос: а находился ли здесь и мистер Картерет тоже? Маловероятно. Из показаний людей, нашедших несчастного, со всей определенностью следовало, что он подвергся нападению вскоре после того, как въехал в парк через Западные ворота. Нет, мистер Картерет не появлялся в Храме, но вот его сумка точно здесь побывала.
Оглядевшись по сторонам, я нарисовал в уме возможную картину произошедшего. Кто-то перевернул кресло и случайно или нарочно оторвал кожаный ярлык от сумки. А потом — вероятно, на следующий день — в Храм залетел дрозд, в смятении и страхе принял мутное отражение внешнего мира за путь в вольное небо, разбился о зеркало и упал на пол, прямо на валявшийся там кусочек кожи. Здесь птица и скрытый под ней предмет пролежали бы многие недели или месяцы, или даже годы, когда бы я, взбешенный рассказом Мэри о жестоком убийце Плакроузе, не свернул по случайной прихоти на тропу к Храму Ветров.
Да нет, случайная прихоть тут совершенно ни при чем. Несомненно, Великий Кузнец, управляющий моей жизнью, умышленно привел меня сюда, чтобы я нашел этот предмет. Но что он означает? Я сел за стол, бросил дымящийся окурок сигары на пол и обхватил голову руками.
Одно я знал наверное: мистер Картерет погиб из-за бумаг, находившихся в сумке. Я не сомневался также, что он собирался предъявить их мне при следующей нашей встрече и что на него напал в одиночку некий человек, знавший ценность и значение документов.
Я задался вопросом, зачем было приносить сумку в Храм после нападения. Или убийца мистера Картерета был ип homme de main,[187] выполнявшим чей-то приказ? Видимо, он принес сюда сумку по распоряжению своего нанимателя, желавшего ознакомиться с ее содержимым. А маленький кожаный ярлычок каким-то образом от нее оторвался.
Все это казалось правдоподобным, даже вполне вероятным, но дальше я не мог продвинуться ни на шаг. Характер документов, лежавших в сумке мистера Картерета, а равно личности убийцы и его нанимателя оставались тайнами, разгадать которые я — в настоящее время — не имел возможности. Покуда у меня не появятся новые данные, способные пролить свет на дело, мне придется брести ощупью в потемках.
Я сунул кожаный ярлычок в карман сюртука и встал из-за стола, собираясь вынести наружу мертвую птицу, а потом вернуться во вдовий особняк. В следующий миг оплывший огарок наконец с шипеньем погас, и во внезапно наступившей темноте я увидел в дверном проеме женскую фигуру, черный силуэт на фоне ясного звездного неба.
Она не промолвила ни слова, но медленно двинулась ко мне, держа маленький фонарь в левой руке, и подошла так близко, что я почувствовал на лице ее теплое дыхание.
— Добрый вечер, мистер Глэпторн. Что привело вас сюда в такой час, скажите на милость?
В ее голосе звучали чарующие теплые нотки, от которых желание взыграло в моей крови, но бесстрастный пристальный взгляд говорил совсем другое. Пытаясь вырваться из-под колдовской власти этого немигающего взора, я посмотрел ей прямо в глаза, но сразу понял, что пропал, пропал навеки. Огромная железная дверь захлопнулась за мной, отрезав меня от прежней жизни. Отныне, понял я, мое сердце будет принадлежать ей, на радость или на беду.
— Тот же вопрос я могу задать вам, мисс Картерет, — ответил я.
— О, но я часто прихожу сюда. Мой отец любил наведываться к Храму. Иногда он брал с собой переносной секретер и работал здесь. И именно здесь я в последний раз видела его живым. Так что сами видите, у меня довольно причин. Но какие причины у вас, интересно знать?
Застыв передо мной в своем траурном наряде, она еще несколько мгновений серьезно и даже сурово смотрела на меня, но потом вдруг слабо улыбнулась, грустной детской улыбкой, и в ней опять на долю секунды проступили трогательная беззащитность и уязвимость.
— Поверите ли вы, если я скажу, что оказался здесь без всякой причины — просто гулял по парку и забрел сюда совершенно случайно?
— С чего бы мне не верить вам? Право, мистер Глэпторн, вы слишком уж горячо настаиваете на невинности своих мотивов. Я просто поинтересовалась, что привело вас сюда. Я вовсе не хотела сказать, что вы не вправе шастать в темноте по этому заброшенному зданию, коли у вас возникло такое желание. Вы не обязаны отвечать мне — да и любому другому человеку, полагаю.
Она говорила мягким, задушевным, доверительным тоном, никак не вязавшимся с насмешливыми словами. Не дожидаясь моего ответа, она повернулась и направилась обратно к двери, а я взял со стола шляпу с тростью и последовал за ней.
Мисс Картерет стояла на ступеньках, спускавшихся к узкой террасе, под которой склон холма круто уходил вниз, к главной подъездной аллее. Там, где ведущая от Храма тропа смыкалась с аллеей, я различил во мраке два мерцающих огонька.
— Так, значит, вы не одна, — сказал я.
— Да, Джон Брайн привез меня в ландо.
Она спустилась еще на несколько ступенек, казалось, потеряв вдруг всякую охоту разговаривать. Но потом, подняв фонарь к самому лицу, повернулась ко мне со взволнованным видом и промолвила:
— Мой отец верил, что за все поступки, совершенные нами в этой жизни, нам воздастся по справедливости в следующей. Вы верите в это, мистер Глэпторн? Прошу вас, ответьте мне.
— Боюсь, мы с мистером Картеретом разошлись бы во мнениях на сей счет. Я отдаю предпочтение более фаталистической теологии.
Лицо мисс Картерет приняло странное сосредоточенное выражение.
— Так, значит, вы не верите в притчу об агнцах и козлищах? Не верите, что те, кто творит добро, узрят рай, а те, кто вершит зло, будут вечно гореть в огне?
— Меня учили верить в это, но поскольку я с детства был далек от совершенства, такая философия меня не устраивала. Ведь впасть в грех до смешного легко, вы не находите? Мне приятнее верить, что я предопределен к милости Божьей. Это лучше отвечает моей природе и, конечно же, избавляет меня от утомительной необходимости постоянно творить добро.
Я произнес эти слова с улыбкой, ибо отчасти предполагал просто пошутить. Но мисс Картерет вдруг пришла в сильное возбуждение и принялась нервно расхаживать по террасе, разговаривая сама с собой приглушенным голосом. Наконец она остановилась возле ступеней, спускавшихся к тропе, и застыла на месте, устремив взгляд в темноту.
Внезапная и с виду беспричинная перемена в ее поведении удивила, даже встревожила меня. Потом я решил, что чувство горя, которое прежде сдерживалось и подавлялось, наконец начало забирать власть над нею здесь, в месте, тесно связанном с воспоминаниями о недавно умершем отце. Я хотел сказать мисс Картерет, самым проникновенным тоном, что ей нечего стыдиться своей скорби о любимом батюшке, но, едва я сошел на террасу, она взглянула на меня, беспокойно сказала, что ей пора домой, и бросилась бегом по тропинке к ландо с Джоном Брайном.
Я не собирался бежать за ней, точно распаленный страстью Оселок за своей Одри,[188] и двинулся по тропе вслед за пляшущим огоньком фонаря со всем возможным спокойствием, хотя и широким энергичным шагом. Когда я нагнал мисс Картерет, она уже сидела в ландо, накрывая колени пледом.
К великому моему изумлению, она сделала пригласительный жест и одарила меня очаровательнейшей улыбкой.
— Если вы уже закончили прогулку, мистер Глэпторн, позвольте отвезти вас к вдовьему особняку. Уверена, вы изрядно находились нынче вечером. Джон, отвезите нас обратно, пожалуйста.
По дороге мисс Картерет пустилась в воспоминания об отце — рассказала, как на следующий день после ее четырнадцатилетия он возил ее на коронацию нынешней королевы[189] и как по побуждению лорда Тансора одна из шлейфоносиц, леди Аделаида Пегит, представила ее новой монархине, тогда тоже совсем еще юной девушке. Потом она вспомнила о необычной любви мистера Картерета к анчоусам (сама она терпеть их не могла), о его страсти к дельфтскому фарфору (превосходные образцы которого, выставленные почти во всех комнатах вдовьего особняка, я успел заметить) и о его задушевных отношениях с матерью. Каким образом все эти вещи связывались у нее в голове, я не знаю, но она продолжала говорить без умолку о характере и вкусах своего отца, беспорядочно перескакивая от одного воспоминания к другому.
Я обратил взгляд на темную громаду многобашенного здания, испещренную точечками огней, что величественно вздымалась на фоне вечернего неба. Внимание мое на миг привлекли тускло мерцающие красным и синим витражные окна часовни, освещенные свечами, установленными вокруг гроба мистера Картерета. Эвенвудские куранты начали отбивать девять, и я вдруг осознал, что моя спутница умолкла. Когда она вновь заговорила, по ее тону и выражению лица я понял, что она вновь вернулась мыслями к смерти своего отца и грядущим жизненным тяготам.
— Позвольте спросить, мистер Глэпторн, живы ли ваши родители?
— Моя мать умерла. А своего отца я никогда не знал.
Я произнес эти слова машинально, но уже в следующий миг задумался о курьезности своего положения. От чьего имени я говорил сейчас? От имени сироты Эдварда Глайвера, чья мать скончалась несколько лет назад, а отец умер еще до его рождения? Или от имени Эдварда Глэпторна, которого я создал, когда узнал правду о своем происхождении, и который имел двух отцов и двух матерей? Или от имени будущего Эдварда Дюпора, чья мать умерла, но чей отец по-прежнему живет и здравствует здесь — в огромном доме всего в четверти мили от нас?
— Искренне вам сочувствую, честное слово, — промолвила мисс Картерет. — Каждому ребенку нужен отец, наставляющий и подающий пример.
— Не всякий отец пригоден для такой задачи, — заметил я, вспомнив отвратительного капитана Глайвера. — Но вам, мисс Картерет, чрезвычайно повезло с отцом, сколько я могу судить из нашего с ним короткого знакомства.
— С другой стороны, иные дети недостойны своих родителей. — Девушка отвернулась и поднесла руку к лицу.
— Прошу прощения, мисс Картерет, вам нехорошо?
— Нет-нет, все в порядке, уверяю вас.
Но она продолжала смотреть в темноту невидящим взором, приложив ладонь к щеке. Я видел, что она тяжело страдает, и решил еще раз призвать ее без всякого стеснения дать выход своей боли.
— Как человеку, принимающему в вас самое искреннее участие, позвольте мне заметить, мисс Картерет, что горе нельзя держать в себе. Надобно…
Но я не успел закончить свою неуклюжую тираду, ибо мисс Картерет круто повернулась ко мне с оскорбленным видом:
— Не смейте поучать меня по поводу горя, сэр. Я не намерена брать уроки по данному предмету — тем паче у практически незнакомого господина!
Я попытался извиниться за свою бестактность, но она заставила меня замолчать гневным взглядом и еще несколькими резкими словами, после которых мне осталось лишь откинуться на спинку сиденья, в изрядном замешательстве, и промолчать оставшуюся часть пути.
В таком вот неловком молчании мы проехали через рощу и подкатили к вдовьему особняку. Когда ландо остановилось, я заметил, что лицо мисс Картерет снова приняло обычное бесстрастное выражение. Не проронив ни слова, даже не удостоив меня хотя бы мимолетным взглядом, она медленно убрала плед с колен и, опираясь на руку Джона Брайна, вышла из коляски.
— Благодарю вас, Джон. На сегодня вы свободны. — Затем она устремила на меня невыразимо печальный взор и проговорила почти шепотом: — Я верю, что мой отец был прав. — Казалось, она смотрела сквозь меня и обращалась к некоему незримому далекому собеседнику. — Нам воздастся по справедливости за все наши поступки. А значит, мне не на что надеяться.
Я глядел ей вслед, пока она шла к дому. Она ненадолго остановилась на крыльце под фонарем, и мне безумно захотелось, чтобы она спустилась обратно по ступенькам и вернулась к ландо. Но потом миссис Роуторн отворила дверь, произнесла несколько слов, которые я не разобрал, и мисс Картерет тотчас подхватила юбки и вбежала в дом.
Уже на конюшенном дворе я обратился к Джону Брайну, распрягавшему лошадей:
— Брайн, я тут нашел кое-что.
Ничего не сказав в ответ, он уставился на меня обычным своим сумрачным, враждебным взглядом.
Я достал из кармана квадратный кусочек кожи, найденный в Храме. Брайн взял его у меня и внимательно рассмотрел при свете фонаря, висевшего над дверью амуничника.
— Джеймс Эрл, — хмуро промолвил он. — Работал здесь егерем несколько лет назад. Позвольте поинтересоваться, сэр, где вы нашли это?
— В Храме Ветров, — сказал я, пристально наблюдая за ним. — Не самое частопосещаемое место, надо думать.
— Да — с тех пор, как мальчишка помер.
— Мальчишка?
— Единственный сын его светлости, господин Генри. Поехал туда на пони. Уперся на своем, и его светлости ничего не оставалось, как подчиниться капризу. Тогда у мальчика был день рождения, и отец подарил ему пони.
— Ты можешь рассказать, что произошло?
Брайн на мгновение задумался, потом кивком указал на дверь амуничника:
— Коли хотите, подождите там, сэр.
Он повел лошадей в конюшню, а через несколько минут вернулся. Вид у него был все такой же недоверчивый, но, похоже, он намеревался продолжить свой рассказ.
— Тогда сильно морозило. Мы объехали весь парк…
— Прошу прощения, — перебил я. — То есть ты сопровождал мальчика?
— Я сам в ту пору был совсем еще ребенком, но мой старик — он работал здесь конюхом — в тот день занедужил и послал меня присматривать за ними — ну, за мальчиком и его светлостью. Только когда мы выехали из леса, мальчонка пришпорил пони и поскакал вперед. Своевольный, весь в мать. Ну, мы, ясное дело, погнались за ним, но моя лошадь зашибла ногу о камень, и я отстал. Он свернул на тропу, что ведет к Храму, — вы сами ее видели, сэр: крутая, неровная, опасная даже для опытного наездника. Вдобавок, как я сказал, тогда сильно морозило. Его светлость спешился и крикнул сыну, чтобы тот возвращался обратно. А вот этого делать как раз и не стоило: когда он попытался развернуться кругом, пони поскользнулся и сбросил седока. Вот уж не думал, что когда-нибудь увижу, как наш хозяин плачет, да и не видел с тех пор ни разу. Но тогда он плакал, плакал навзрыд — ужасное зрелище, и не хотелось бы мне еще когда-нибудь услышать такое. Просто сердце разрывалось — как он рыдал над бедным мальчонкой, что лежал на земле весь бледный и неподвижный… Ну, похоронили его, единственного сына лорда Тансора, и с тех пор его светлость в Храм ни ногой, да и вообще туда почти никто не наведывается.
— Но кто-то был там, совсем недавно, — сказал я. — Кто-то, кто знает о нападении на мистера Картерета гораздо больше, чем мы с тобой.
Я не знал, насколько можно доверять Брайну. С другой стороны, подумал я, ради Мэри Бейкер он вызвался поехать в Лондон, чтобы разузнать новости о ее сестре, обреченной миссис Агнес Плакроуз. Этот поступок свидетельствовал о великодушном и отважном нраве, вдобавок сейчас, когда мистер Картерет умер, перед Брайном наверняка встал вопрос, как зарабатывать на хлеб дальше, — а потому, сознавая необходимость обзавестись осведомителем в Эвенвуде, я решил немного довериться парню.
— Брайн, мне кажется, ты честный малый и верно служил своему хозяину. Но теперь у тебя нет хозяина, а будущее мисс Картерет, позволю себе заметить, весьма неопределенно. Мое знакомство с твоим покойным хозяином было коротким, но я знаю: он был замечательным человеком, не заслуживавшим такой участи. Смерть мистера Картерета поставила под угрозу благополучный исход нашего с ним общего дела, а такое положение вещей надобно исправить. Я не вправе распространяться подробнее на сей счет. Но может, ты поверишь мне на слово и окажешь посильную помощь в поисках негодяев, сотворивших это чудовищное злодеяние, а тем самым пособишь завершить дело, приведшее меня сюда?
Брайн ничего не ответил, но я заметил искорку интереса у него в глазах.
— Наша договоренность должна оставаться в строгой тайне, — продолжал я. — Уверен, ты меня понимаешь. Рисковать тебе не придется. Я просто хочу, чтобы ты сообщал мне о происходящих здесь событиях — кто приезжал, кто уезжал, какие разговоры о покойном мистере Картерете ходят среди слуг и все в таком духе. Я буду хорошо платить тебе за преданность и благоразумие. И обещаю: ты никогда не пожалеешь, что помогал мне в этом деле. Вот моя рука, Джон Брайн. Ты пожмешь ее?
Брайн заколебался, как следовало ожидать, и несколько секунд смотрел мне прямо в глаза, не произнося ни слова. Не знаю, что он там увидел в них, но это положило конец его сомнениям. Он крепко, как и подобало такому здоровяку, стиснул мою руку и сильно тряхнул.
Однако потом парень немного нахмурился, и в первый момент я решил, что он пожалел о своем шаге.
— Что такое, Брайн?
— Знаете, сэр, я тут подумал…
— Да?
— Моя сестра Лиззи, сэр, горничная мисс Картерет… Она девица сметливая и гораздо лучше меня соображает что к чему, если вы понимаете, о чем я. Так вот и я подумал, сэр, может, оно для вас будет даже полезнее, коли вы и с ней заключите такое же соглашение, как со мной. Для подобной работы никого лучше ее не сыскать. Она каждый день общается наедине с госпожой и входит комнату мисс, когда пожелает. Точно вам говорю, сэр, Лиззи знает про все здешние дела, и она умеет держать язык за зубами, уж не сомневайтесь. Коли вам угодно самому с ней встретиться, сэр, так она живет в двух шагах отсюда.
Я быстро обдумал поступившее предложение. За время работы на Тредголдов я приобрел большой опыт по пользованию платными услугами разных типов вроде Брайна, но зачастую определенного рода женщины оказывались более толковыми и ловкими, более пригодными для такой работы, нежели мужчины.
— Я встречусь с твоей сестрой, — кивнул я. — Веди меня к ней.
Мы немного углубились в деревню и дошли до небольшого дома, что стоял на углу улочки, ведущей к церкви.
— Я зайду первым, сэр, если вы не возражаете, — сказал Брайн.
Я кивнул, и он скрылся за низкой дверью, оставив меня прохаживаться взад-вперед по дороге. Спустя несколько минут дверь снова отворилась, и он пригласил меня войти.
Сестра Брайна стояла у ярко горящего камина, держа в руке книгу, которую, впрочем, она положила на стол при моем появлении. Я увидел, что это сборник стихотворений миссис Хеманс,[191] а оглядевшись вокруг, приметил на книжной полке сборник сочинений мисс Остин, последний роман мистера Кингсли, пару томов мисс Мартино[192] и еще несколько книг современных авторов — такая библиотечка свидетельствовала, что мисс Брайн обладает гораздо лучшим литературным вкусом, чем большинство представителей ее сословья.
На вид ей было под тридцать. Внешне она походила на брата — такие же рыжеватые волосы и бледная веснушчатая кожа, — но была ниже ростом и похудощавее, с цепкими зелеными глазами. Брайн охарактеризовал сестру совершенно точно: она действительно производила полное впечатление особы, знающей что к чему. Все верно, подумал я, от нее будет прок.
— Ваш брат объяснил, в чем заключается мое предложение, мисс Брайн?
— Да, сэр.
— И что вы ответили?
— Что я рада услужить вам, сэр.
— И ни одного из вас не смущает характер предложенной работы?
Они переглянулись. Потом заговорила сестра:
— Если мне позволительно ответить за брата, сэр, я скажу так: мы бы никогда не пошли на подобное соглашение, будь наш хозяин жив. Но он умер, царствие ему небесное, и мы немного беспокоимся по поводу нашего будущего. А ну как моей госпоже взбредет на ум уехать обратно во Францию, где ей, как она часто повторяет, жилось так счастливо? Меня она с собой не возьмет, это точно. Она сама мне говорила в свое время. А вдруг она останется там навсегда? Что мы тогда будем делать?
— Возможно, мисс Картерет выйдет замуж и будет жить здесь, — предположил я.
— Возможно, — согласилась девушка. — Но нам с братом надлежит подготовиться к худшему, сэр. Нам стало бы гораздо спокойнее, когда бы мы отложили немного деньжат на черный день. А служить мы будем исправно.
— Нисколько не сомневаюсь.
Представлялось очевидным, что Лиззи принесет больше пользы делу и что она будет держать брата в узде.
— Значит, к своей госпоже вы относитесь не так преданно, как относились к ее отцу?
Девушка пожала плечами.
— Можно и так сказать, сэр, хотя, по мне, это не совсем верно. Однако надо признать: сейчас, когда обстоятельства столь неожиданно изменились, нам нужно позаботиться о себе чуть больше, чем обычно.
— Скажите, Лиззи, вы любите свою госпожу? Она добра к вам?
Брайн искоса бросил взгляд на сестру, словно с опаской ожидая ответа, что последовал не сразу.
— Я не жалуюсь, — наконец проговорила она. — Нет у меня такого права. Госпожа часто говорит мне, что я медлительна, неуклюжа и что у меня нет изысканных манер, как у молодой француженки, которая прислуживала ей в Париже и которую она постоянно ставит мне в пример. Возможно также, я глупа и необразованна — оно и понятно: может ли благородная дама, обладающая столь выдающимися достоинствами, как мисс Картерет, держаться высокого мнения о бедной девушке вроде меня?
Лиззи выразительно взглянула на сборник стихов, лежавший на столе.
Я поблагодарил ее за прямоту и, после еще нескольких любезных слов, двинулся к двери.
На крыльце мы скрепили достигнутую договоренность рукопожатием. Таким образом Джон Брайн, в прошлом слуга мистера Пола Картерета, и его сестра Лиззи, горничная мисс Картерет, стали моими глазами и ушами во вдовьем особняке Эвенвуда.
У меня имелось еще одно дело к моему новому агенту, которое мне не терпелось обсудить, и когда мы с Джоном Брайном зашагали обратно к вдовьему особняку, я сказал:
— Брайн, расскажи-ка мне про Джосаю Плакроуза.
Мои слова возымели поразительное действие.
— Плакроуз! — прорычал он, багровея лицом. — Что у вас общего с этим проклятым убийцей? Отвечайте сейчас же — или, Богом клянусь, я вам врежу промеж глаз не сходя с места, несмотря ни на какие соглашения!
Конечно же, в обычных обстоятельствах я бы не потерпел такой наглости от простолюдина вроде Брайна; даже при существующем положении вещей я с трудом удержался от того, чтобы преподать парню незабываемый урок, — ведь я почти не уступал ему в росте и весе и наверняка гораздо лучше него знал, как действовать в подобных ситуациях. Но я совладал с собой: в конце концов, разве мы расходились во мнениях относительно Джосаи Плакроуза?
— В отношении упомянутого джентльмена я преследую одну-единственную цель: по возможности скорее отправить его в самый нижний круг ада, — сказал я.
Брайн заметно смутился и принялся сбивчиво извиняться за свою вспышку, но я остановил его и поведал о своем разговоре со служанкой Мэри Бейкер, хотя, разумеется, не стал распространяться о своем давнем знакомстве с нашим другом Плакроузом.
Потом Брайн сообщил мне — тихим, прочувствованным голосом, почти растрогавшим меня, — что некогда он «питал привязанность» к Агнес Бейкер. Как понимать данное выражение, он предоставил решать мне.
— Похоже, Брайн, — сказал я, когда мы проходили под аркой сторожевого дома, — мы с тобой занимаем одну позицию по отношению к Джосае Плакроузу. Но мне особенно интересно знать, — продолжал я, чувствуя потребность выкурить еще одну сигару, но не имея при себе больше, — каким образом столь мерзкий тип заделался приятелем мистера Феба Даунта. Определенно, я не единственный, кто видит разительную несовместимость двух этих людей. Ты не знаешь, часом, как относился мистер Картерет к столь странному знакомству?
— Как и подобает любому здравомыслящему джентльмену, — несколько уклончиво ответил Брайн. — Я знаю, поскольку сам слышал, как он говорил мисс Эмили.
— Что именно он говорил, Брайн? Ну же, скажи мне, между нами не должно быть секретов.
— Извините, сэр, но передавать чужие частные разговоры никак негоже.
Я мысленно обругал малого за щепетильность. Хороший же шпион из него получится! Я довольно резко напомнил ему об условиях нашего соглашения, и после минутного колебания он неохотно начал излагать содержание случайно услышанного разговора мистера Картерета с дочерью.
— Его светлость давал обед по случаю своего дня рождения, а после мне пришлось отвозить хозяина и мисс Эмили обратно домой в ландо — оно старое, прежде принадлежало матери мистера Картерета, но служит исправно и…
— Брайн. Факты, пожалуйста.
— Конечно, сэр. В общем, я приехал, чтобы забрать хозяина и мисс Эмили из усадьбы, и тотчас понял, что между ними творится неладное. Госпожа была мрачнее тучи, когда садилась в ландо, да и мистер Картерет выглядел немногим лучше.
— Продолжай.
— Тем вечером задувал жуткий ветрище, как сейчас помню, и нас изрядно потрепало на обратном пути, скажу я вам, особенно на подъеме от реки. Но хотя ветер свистел у меня в ушах, до меня изредка долетали обрывки разговора, что вели хозяин и мисс.
— Тогда-то мистер Картерет и заговорил о Плакроузе?
— Имени он не называл, но я сразу понял, о ком идет речь. Тем вечером Плакроуз привез в карете мистера Феба Даунта и другого джентльмена — тем самым проклятым вечером, когда он положил глаз на Агнес. В столовой у слуг вышла какая-то свара — Плакроуз ужинал там, а два других джентльмена наверху, с господами, и он угрожал мистеру Крэншоу, дворецкому его светлости. Мне про заваруху рассказал Джон Хупер, который все видел. В общем, мы добрались до дома, и я помог ей выйти из коляски, в смысле мисс Эмили, — и она вихрем пронеслась в дом, а отец последовал за ней, призывая остановиться. Ну, я откатил ландо во двор, поставил лошадей в конюшню, а потом пошел на кухню — ночь, как я сказал, выдалась холодная да ненастная, а у Сюзан Роуторн всегда найдется глоточек горячительного для меня в собачью погоду. «Тут у нас такой тарарам поднялся, — говорит она, когда я вхожу. — Хозяин и мисс бранятся на чем свет стоит». Она так и сказала: бранятся на чем свет стоит. Госпожа у нас с норовом, мы все знаем. Но Сюзан говорит, она ни разу не слыхала ничего подобного: крики, хлопанье дверей и не знаю что еще.
— У тебя есть какие-нибудь догадки насчет причины ссоры?
— О, тут гадать нечего, сэр. Я знаю все наверное со слов Сюзан. Она подслушивала и подглядывала, по своему обыкновению. Право дело, сэр, вам следовало бы заключить соглашение с ней, а не со мной.
Он глупо ухмыльнулся, и я снова мысленно обругал деревенского дурня с его жалкими потугами взять шутливый тон.
— Продолжай, Брайн, да поживее, — нетерпеливо велел я. — Что тебе рассказала домоправительница?
А сейчас, чтобы избавить вас от бессвязной болтовни Джона Брайна, я поведаю своими словами о событиях знаменательного вечера, когда Джосая Плакроуз приехал в Эвенвуд вместе с Фебом Даунтом, а мистер Картерет и его дочь впервые в жизни поссорились. Мой рассказ построен на показаниях миссис Сюзан Роуторн, Джона Брайна и Лиззи Брайн.
Возвратившись домой после тряской поездки по лютому ветру, мисс Картерет вбежала в дом, не обращая внимания на оклики отца, сразу же поднялась в свою спальню и с грохотом захлопнула дверь. Она едва успела позвонить своей горничной, Лиззи Брайн, как раздался короткий стук в дверь и вошел мистер Картерет, все еще в пальто и все еще взволнованный до чрезвычайности.
— Так не годится, Эмили. Решительно не годится. Ты должна рассказать мне все, иначе нашей с тобой дружбе конец. Такие вот дела.
— Как я могу рассказать тебе все, если мне нечего рассказать?
Мисс Картерет стояла у окна, с перекинутым через руку плащом, с растрепанными волосами, приведенными в беспорядок ветром, что по-прежнему завывал снаружи. Расстроенная и рассерженная поворотом событий, обиженная на отца, она была не расположена к примирению.
— Нечего рассказать! Ты уверена? Прекрасно. Значит, так. Ты прекратишь всякое общение с этим господином — слышишь меня? Разумеется, мы должны соблюдать светские приличия в отношениях с нашими соседями — но не более того. Надеюсь, я ясно выразился?
— Нет, сэр, не ясно. — Она уже не сдерживала негодования. — Позвольте спросить, о ком вы говорите?
— О мистере Фебе Даунте, конечно же.
— Но это нелепо! Я знаю мистера Феба Даунта с шести лет, а его отец — один из самых дорогих и преданных твоих друзей. Я знаю, что ты держишься о Фебе не столь высокого мнения, как все остальные, но, честное слово, меня изумляет, что ты настроен к нему столь враждебно.
— Но я видел за обедом. Он наклонился к тебе самым что ни на есть… — Мистер Картерет сделал паузу. — Самым что ни на есть интимным образом. Ага! Ты молчишь! Впрочем, зачем тебе пускаться в объяснения? Своим оскорбленным молчанием ты пытаешься отвести мне глаза.
— Он наклонился ко мне? Ты в этом меня обвиняешь?
— Значит, ты отрицаешь, что тайно поощряла его… его ухаживания?
Мистер Картерет засунул руки в карманы и покачивался на пятках, всем своим видом словно говоря: «Ну давай! Скажи мне, что я заблуждаюсь, коли можешь!»
Но мисс Картерет так и сказала — причем с холодной яростью в голосе, хотя и отвернув лицо в сторону.
— Не понимаю, почему ты так обращаешься со мной, — продолжала она, сердито бросая плащ на кровать. — Мне кажется, я всегда уважала твои желания. Я уже достигла совершеннолетия, и ты прекрасно знаешь, что я могу хоть завтра покинуть твой дом и выйти замуж за кого пожелаю.
— Только не за него, только не за него! — почти простонал мистер Картерет, ероша волосы пятерней.
— Почему не за него, если мне так угодно?
— Еще раз прошу тебя: суди о нем по компании, с которой он водится.
Мисс Картерет вопросительно уставилась на отца — не пояснит ли он наконец свой загадочный призыв. Тут в дверь постучали, и вошла Лиззи Брайн.
— Что-нибудь стряслось, мисс?
Она посмотрела на госпожу, потом на мистера Картерета — они двое так и стояли молча друг против друга. Разумеется, горничная слышала грохот захлопнутой двери и раздраженные голоса. Собственно говоря, она с минуту подслушивала в коридоре, прежде чем дать знать о своем присутствии. И не одна она: домоправительница Сюзан Роуторн, по обыкновению ревностно исполнявшая свои обязанности, уже нашла неотложный повод взбежать по лестнице со всей скоростью, какую ей позволяли развить короткие ноги, и зайти по важной надобности в комнату, соседнюю со спальней мисс Картерет. Там имелась смежная дверь, к замочной скважине которой миссис Роуторн сочла нужным припасть глазом — несомненно, по веским причинам, имеющим прямое отношение к управлению домашним хозяйством.
— Нет, Лиззи, ничего не стряслось, — ответила мисс Картерет. — Ты мне сегодня больше не понадобишься. Можешь идти домой. Но завтра приди с утра пораньше.
Лиззи сделала книксен и вышла, медленно затворив дверь за собой. Но она не отправилась домой тотчас же, а на цыпочках проследовала в соседнюю комнату, чтобы присоединиться к подглядывающей в замочную скважину миссис Роуторн — последняя быстро оглянулась и прижала палец к губам при ее появлении.
Снова оставшись наедине (как они полагали), отец и дочь с минуту стояли в неловком молчании. Первой заговорила мисс Картерет:
— Отец, если ты любишь меня, будь со мной откровенен. Кто из знакомых мистера Феба Даунта вызывает у тебя столь сильное отвращение? Ты ведь не мистера Петтингейла имеешь в виду?
— Нет, не мистера Петтингейла. Хотя я не знаю этого джентльмена, у меня нет оснований думать о нем дурно.
— Тогда о ком ты говоришь?
— О другом… субъекте. Гнуснее и подлее которого я в жизни не встречал. И он называет себя приятелем мистера Феба Даунта! Представляешь! Этот самодовольный негодяй, этот… этот Молох в человеческом обличье приезжает в Эвенвуд в обществе мистера Даунта. Нет, ну что ты на это скажешь?
— Что я могу сказать? — Мисс Картерет, уже овладевшая собой, стояла у зашторенного окна в своей характерной позе: руки скрещены на груди, подбородок вскинут, голова чуть наклонена вбок, лицо лишено всякого выражения. — Я не знаю описанного тобой господина. Но если он действительно знакомый мистера Феба Даунта, что ж, это дело мистера Даунта, но никак не наше. Видимо, у него есть веские причины, вынуждающие к общению — возможно, временному — с человеком, о котором ты говоришь. Ты должен понимать: это не нашего ума дело. Что же касается до самого мистера Даунта, клянусь памятью моей любимой матушки, перед Богом клянусь, что у меня нет ни малейших оснований корить себя за небрежение дочерним долгом перед отцом.
Хотя она не сказала ничего особенного, ее невозмутимый вид и решительный тон, похоже, подействовали на мистера Картерета успокоительно — он перестал поминутно сдергивать с носа и нервно протирать очки и теперь убрал платок обратно в карман.
— Так, значит, я действительно не прав, дорогая? — тихо, почти жалобно спросил он.
— Не прав, отец?
— Не прав, подозревая тебя в тайной сердечной приязни к мистеру Фебу Даунту?
— Милый папа… — Мисс Картерет шагнула вперед и ласково взяла отца за руку. — Я отношусь к нему как относилась всегда. Он наш сосед и мой друг детства. Вот и все. А если ты требуешь от меня полной откровенности, я скажу, что мистер Даунт мне не нравится, но я всегда буду держаться с ним учтиво, из уважения к его отцу. Коли ты принял мою учтивость за нежные чувства, мне, право, очень жаль, но моей вины здесь нет.
Теперь мисс Эмили улыбалась — а какой отец в силах устоять против столь очаровательной улыбки? Мистер Картерет поцеловал дочь и обозвал себя глупым стариком: мол, как он мог подумать, что она когда-нибудь пойдет против его воли.
Потом, однако, ему в голову пришла какая-то мысль.
— Но, дорогая моя, — с беспокойством промолвил он, — ведь ты, полагаю, захочешь выйти замуж в не очень отдаленном будущем?
— Вероятно, — мягко ответила она. — Но не сейчас, папа, не сейчас.
— И не за него, дорогая.
— Нет, папа, не за него.
Мистер Картерет удовлетворенно кивнул, еще раз поцеловал дочь и пожелал ей доброй ночи. Когда он скрылся за углом коридора, ведущего к его спальне, миссис Роуторн и Лиззи Брайн тихонько вернулись на кухню.
Вот правдивый и точный рассказ о ссоре, произошедшей тем вечером между мистером Полом Картеретом и его дочерью. Во всяком случае, я постарался изложить известные мне факты предельно правдиво и точно.
Но все ли они сказали друг другу? Не осталось ли в сердце каждого из них секретов, которые они не могли открыть друг другу?
Я вернулся на конюшенный двор и через заднюю дверь вошел в кухню. Там я застал Сюзан Роуторн, поглощенную разговором с кухаркой миссис Барнс. В ходе своей профессиональной деятельности я всегда стараюсь сблизиться со слугами, и сейчас мне представился удобный случай.
— Угодно ли вам поужинать в вашей комнате, сэр? — спросила домоправительница.
— Поужинать мне угодно, — ответил я. — Но я поем здесь с вами, если вы позволите.
Произведя желаемое впечатление своей учтивостью, я оставил двух женщин собирать на стол, а сам направился в свою комнату с намерением пополнить запас сигар, что всегда держу при себе.
У подножья лестницы я остановился.
В вестибюле у передней двери стоял дорожный сундук, обтянутый черной кожей, и три или четыре сумки. Кто-то собирается уезжать? Или кто-то приехал? На крышке сундука я разглядел инициалы «м. МБ». Гость, заключил я. Еще один вопрос к миссис Роуторн.
Взяв несколько сигар из своего саквояжа, я пошел обратно на кухню и по пути обратил внимание, что дверь гостиной, которая была закрыта минуту назад, когда я рассматривал сундук, теперь отворена. Натурально, я заглянул в комнату — там никого не было, но мой нос, весьма чувствительный к подобным запахам, почуял слабый интригующий аромат лаванды, еще витавший в воздухе.
Миссис Барнс приготовила сытный ужин, пришедшийся как нельзя кстати после моей пешей прогулки к Храму и обратной поездки в ландо с мисс Картерет. Час или даже больше я просидел у камина, предоставив слово миссис Роуторн. Я внимательно слушал, сперва уплетая отбивную котлету с жареными почками и обильно запивая джин-пуншем, а потом уплетая превосходнейший яблочный пирог. Все поведанное почтенной дамой я описал в предыдущей главе. У меня остался лишь один вопрос.
— Полагаю, мисс Картерет занята со своими гостями?
— О, там только одна гостья, сэр, — сказала миссис Роуторн. — Мисс Буиссон.
— Ах, вот как. Родственница, наверное?
— Нет, сэр, подруга. С парижских времен. Брайн только что понес вещи мисс Буиссон в ее комнату. Какой удар для бедняжки — проделать такой пути и застать всех нас в таком расстройстве.
Я спросил, хорошо ли мисс Буиссон знала мистера Картерета, и миссис Роуторн ответила, что барышня много раз приезжала в Англию и пользовалась особым расположением покойного хозяина.
— Надо думать, у мисс Картерет много подруг в округе, — предположил я.
— Подруг? Ну да, можно и так сказать. Мисс Лангэм и дочь сэра Гранвилля Лоримера. Но чудное дело — мисс Буиссон у нее одна такая.
— Что вы имеете в виду?
— Они неразлучны, сэр. Да, другого слова не подобрать. Прям как сестры, хотя они такие разные по внешности и характеру. — Она потрясла головой. — Нет. У мисс нет настоящих подруг, кроме мисс Буиссон.
Когда я уже собирался уходить, в кухню вошел Джон Брайн. При виде меня он слегка покраснел, но я быстро отвлек внимание женщин, опрокинув на стол свой третий (или четвертый?) стакан джин-пунша. Извинившись за свою неловкость, я благополучно улизнул.
Вернувшись в свою комнату, я закурил очередную сигару, сбросил башмаки и улегся на кровать.
Меня мутило и подташнивало — сказывался излишек вина и сигар. Несмотря на крайнюю усталость, в уме моем царило тревожное возбуждение, и о сне не могло идти и речи. Завтра я вернусь в Лондон, зная об открытии мистера Картерета не больше, чем в день приезда в Нортгемптоншир, но не сомневаясь, что именно оно стало причиной его смерти. А если дело касается родового наследования Тансоров, выходит, я тоже оказался причастен к заговору, приведшему к убийству секретаря его светлости.
Я попытался заставить себя думать о другом — о Белле и о том, чем она сейчас занимается. Сегодня, я знал, в Блайт-Лодж дают обед в честь одного из самых именитых членов «Академии», герцога Б. Стол сервируют лучшим серебром, и миссис Ди будет блистать в своем гранатово-жемчужном гарнитуре и роскошном головном уборе с павлиньими перьями, который она всегда надевает по особо торжественным случаям как символ своей власти в государстве под названием «Академия». Я представил Беллу в голубом шелковом платье, с любимым колье работы Кастеллани[194] на прелестной шее, с венком из искусственных белых роз в густых черных волосах. Ее непременно попросят сыграть на фортепиано и спеть, и, конечно же, она очарует всех до единого присутствующих мужчин. Иные даже вообразят, будто влюблены в нее.
Я закрыл глаза, но желанный сон все не шел. В такой полудреме я пролежал около часа, покуда бой часов на сторожевом доме не вернул меня к действительности. Окончательно потеряв всякий сон, я принялся размышлять, что же мне теперь делать, и вдруг до моего слуха донесся странный звук. Поначалу я решил, что это ветер, но, выглянув в окно, увидел, что ветви деревьев в роще едва колышутся. Снова воцарилась тишина, но немного погодя звук повторился — жалобное постанывание, точно собака скулит во сне.
Я встал и надел башмаки. Взяв свечу, я отворил дверь.
В коридоре стояла кромешная тьма, в доме — гробовая тишина. Справа от меня находилась главная лестница, спускавшаяся в вестибюль; слева я разглядел две двери, ведущие в комнаты, которые выходили на лужайку, как и моя спальня; комната напротив — кабинет мистера Картерета, как я узнал позже, — по всей видимости, выходила в задний сад. Медленно двинувшись по коридору, я увидел, что впереди он поворачивает направо и тянется в глубину дома.
Я остановился и несколько мгновений стоял неподвижно, напрягая слух, но не услышал ни звука, а потому пошел обратно, чуть быстрее. Я прикрыл ладонью трепещущее пламя свечи, чтобы не погасло, и громадные тени от пальцев бесшумно заскользили по стенам и дверям с обеих сторон от меня. Поравнявшись со второй из дверей в передней части дома, я снова услышал тихий сдавленный стон. Я поставил подсвечник на пол и опустился на колени, слабо скрипнув башмаками. Язычок замочной скважины не отодвигался, а потому я прижался ухом к двери.
Тишина. Я ждал, затаив дыхание. Что это? Шорох, словно шелковое платье упало на пол. Мгновенье спустя до меня долетел невнятный шепот. Я напряженно прищурился и плотнее прижался ухом к закрытой двери, силясь разобрать слова, но у меня ничего не получалось, покуда…
— Mais il est mort. Mort![195]
Уже не шепот, но страдальческий крик — ее крик! Потом раздался другой голос, настойчивый и ласковый:
— Sois calme, топ ange! Personne ne sait.[196]
Обе женщины снова перешли на шепот, и лишь изредка, когда одна или другая чуть повышали голос, я улавливал обрывки фраз.
— Il ne devrait pas s ’etre produit…
— Qu’a-t-il dit?..
— Qu’est-ce que jepourrais faire?.. Je ne pourrais pas lui dire la verite…
— Mais que fera-t-il?..
— Il dit qu’il le trouvera…
— Mon Dieu, qu’est-ce que с’est que cа?[197]
Слегка пошевелив затекшей ногой, я случайно опрокинул подсвечник, и тотчас услышал быстрые шаги, направлявшиеся к двери. Вернуться в свою комнату я бы не успел, а потому, проворно схватив подсвечник, я бегом бросился назад по коридору и завернул за угол как раз в тот момент, когда дверь открылась.
Я не видел девушек, но живо представил, как они испуганно выглядывают в темный коридор и озираются по сторонам. Наконец я услышал, как дверь затворилась, и через минуту отважился высунуться из-за угла, дабы удостовериться, что путь свободен.
Возвратившись в свою комнату, я тотчас же сел и записал все, что запомнил из разговора мисс Картерет с подругой. Словно ученый, работающий с фрагментами некоего древнего текста, я попытался восполнить пропуски, чтобы понять смысл услышанного, но безуспешно: обрывочные, несвязные фразы, приведенные выше, не поддавались расшифровке. Решив в конечном счете, что мне мерещатся тайны и заговоры там, где их нет и в помине, я подошел к окну и снова выглянул в залитый лунным светом сад.
Мисс Картерет, мисс Картерет! Я был совершенно очарован, околдован своей троюродной сестрой, хотя и ненавидел себя за нелепую слабость. Все случилось за два дня — за каких-то два дня! Это просто минутное увлечение, в очередной раз повторил я себе. Забудь о ней. У тебя есть Белла, и она — все, что тебе нужно. Зачем терять драгоценное время на эту холодную куклу — время, которое следует потратить на достижение твоей великой цели?
Но кто внемлет голосу рассудка, когда в другое ухо нежно и настойчиво нашептывает любовь?
Рано утром меня разбудил стук в дверь — миссис Роуторн принесла поднос с завтраком, как я просил.
Спустившись в вестибюль получасом позже, я заглянул в гостиную, потом в другие две комнаты в передней части дома, но не обнаружил там ни мисс Картерет, ни ее подруги мадемуазель Буиссон. Маленькие французские часы на каминной полке пробили половину восьмого, когда я открыл парадную дверь и вышел в холодное пасмурное утро.
Когда Брайн привел мою лошадь с конюшенного двора, я глубоко затягивался первой за день сигарой в надежде, что крепкий табак окажет на меня необходимое бодрящее действие. Он пожелал мне доброго пути, а я спросил, видел ли он мисс Картерет с утра.
— Нет, сэр, — ответил Брайн. — Сегодня еще не видел. Она вчера сказала моей сестре, что встанет поздно, и велела ее не беспокоить.
— Пожалуйста, засвидетельствуй мисс Картерет мое почтение.
— Будет сделано, сэр.
— Ты не потеряешь адрес, что я тебе дал?
— Никак нет, сэр.
Я сел в седло и уже когда проезжал под темной гулкой аркой шотландского сторожевого дома, резко натянул поводья, развернул лошадь и во весь опор поскакал обратно в парк.
Поднявшись по длинному склону и промчавшись галопом по дубовой аллее на вершине холма, я остановился и устремил взор за подернутую туманом реку, на Эвенвуд.
По небу плыли хмурые свинцово-серые облака, холодный восточный ветер свистел в безлистых кронах деревьев, но даже в такой непогожий день у меня зашлось сердце от красоты величественного здания — обители земных радостей и наслаждений. Скоро ли наступит день, когда я войду в Эвенвуд хозяином и прочно обоснуюсь за его воротами?
Проезжая мимо пастората, я увидел доктора и миссис Даунт, они шли под руку по узкой улочке от церкви. Заметив меня, преподобный остановился и приветственно приподнял шляпу, на каковой жест я ответил таким же манером. Его жена, однако, тотчас высвободила свою руку и зашагала по улице одна.
В следующую минуту Эвенвуд и мисс Эмили Картерет остались позади.
По холодной промозглой погоде я добрался до Стамфорда и свернул на Хай-стрит незадолго до девяти часов. Возвратив лошадь гостиничному конюху, я велел портье отослать мой багаж на железнодорожную станцию к следующему поезду на Питерборо. После верховой поездки по свежему воздуху в голове у меня прояснилось, настроение поднялось и аппетит разгулялся, а поскольку до поезда оставался еще час, я заказал отбивные котлеты, бекон, яичницу, котелок горячего кофия и устроился у камина в одной из общих комнат, чтобы скоротать время за чтением газет.
Я входил в первоклассный зал ожидания за десять минут до прибытия поезда, когда вдруг у меня в голове всплыло кое-что, сказанное доктором Даунтом на обратном пути из Эвенвудской библиотеки. Он упомянул о прежнем желании своего сына стать юристом по примеру его ближайшего друга в Кембридже. Тогда я не обратил внимания на слова пастора, но сейчас, стоя в зале ожидания стамфордского вокзала, вспомнил их до странного отчетливо.
Знаете, я очень верю в интуицию — в способность постигать истину без помощи рассудка и без всякого размышления. У меня сильно развитая интуиция, она почти никогда меня не подводила, и я научился доверять ее голосу. Вы никогда не знаете, куда интуиция может привести вас. Я, собственно, вот о чем: не знаю почему, я вдруг исполнился уверенности, что мне необходимо выяснить имя университетского товарища Даунта. Посему, движимый внутренним побуждением, я немедленно изменил свои планы и, заглянув в своего Брэдшоу,[198] решил отправиться в Кембридж.
Поезд до Ярмута, на котором я намеревался доехать до Или, прибыл к платформе. Я уже собрался взять саквояж и двинуться на посадку, когда ко мне подбежал запыхавшийся гостиничный слуга и сунул мне в руку толстый конверт, почти пакет.
— Что это?
— Прошу прощения, сэр, портье говорит, это пришло на ваше имя.
Ах да, сообразил я. Перевод Ямвлиха, выполненный доктором Даунтом. Профессор Слейк прислал мне гранки, согласно договоренности. Поскольку до отхода поезда оставались считаные секунды, у меня не было времени выговаривать тупому красномордому малому за оплошность гостиничных служащих, не отдавших мне пакет раньше. Я молча отодвинул его в сторону, затолкал гранки в карман сюртука и успел занять свое место в вагоне за мгновение до свистка станционного начальника.
К моему ужасу, выбранный мной вагон оказался битком набит, и я провел пренеприятные два с четвертью часа, тесно зажатый между дородной и весьма враждебно настроенной дамой, державшей на коленях корзину со щенком спаниеля, и непоседливым, вертлявым мальчишкой лет тринадцати, проявлявшим повышенный интерес к щенку. Саквояж стоял у меня между ног, так как на багажных полках не нашлось свободного места.
Я высадился в Или — с огромным облегчением — и успел на поезд до Кембриджа, отходивший от платформы буквально через несколько секунд. Прибыв наконец в пункт назначения, я взял кеб до города и вышел у ворот колледжа Святой Катарины.
В 1846 году благодаря моему бывшему товарищу по путешествиям, мистеру Брайсу Ферниваллу из Британского музея, я начал переписку с доктором Симеоном Шейкшафтом — он являлся признанным знатоком алхимической литературы, к которой я проникся глубоким интересом еще во время учебы в Гейдельберге. Мы продолжали переписываться, и доктор Шейкшафт помог мне собрать небольшую коллекцию герметических сочинений. Как и эвенвудский пастор, он был членом Роксбургского клуба; и в разговоре со мной доктор Даунт вскользь обмолвился, что наш общий знакомый знал его сына, когда тот учился в Королевском колледже.[200] Доктор Шейкшафт недавно прислал мне на адрес до востребования письмо по поводу барретовского «Мага»,[201] любопытного сборника оккультных сведений, который я хотел приобрести, — и теперь, поскольку нам с ним еще не довелось познакомиться очно, мне представлялась приятная возможность убить двух зайцев одним выстрелом.
Доктор Шейкшафт обретался в дальнем углу очаровательного двора, образованного тремя корпусами U-образного в плане краснокирпичного здания колледжа. Я поднялся по узкой лестнице на второй этаж, и доктор Шейкшафт сердечнейше приветствовал меня в своем кабинете, где вдоль стен стояли забитые книгами стеллажи. Мы немного побеседовали на интересующие нас обоих темы, и мой хозяин показал мне несколько превосходных образцов из своего собственного собрания герметических текстов. После перипетий последних нескольких дней было чрезвычайно приятно и отрадно тратить умственные силы на столь восхитительно увлекательные предметы.
Посему мне пришлось совершить над собой известное усилие, чтобы перейти к цели своего визита и завести речь о Фебе Даунте.
— У мистера Даунта был широкий круг знакомых в колледже? — как бы между прочим спросил я.
Доктор Шейкшафт задумался, поджав губы.
— Хм… Да нет, нельзя сказать, что широкий. Он не пользовался популярностью среди любителей спорта, и, насколько я помню, большинство его друзей были из других колледжей.
— А вы не припомните, у него имелся какой-нибудь особенно близкий друг или товарищ? — задал я следующий вопрос.
На сей раз ответ последовал незамедлительно.
— Да, конечно. Студент Тринити-колледжа. Они были не разлей вода, всюду ходили вместе. Я сам приглашал в гости обоих — мы с отцом молодого Даунта давние друзья, знаете ли. Но постойте… — Он на минуту задумался. — Да, вспомнил. Там вышла какая-то неприятность.
— Неприятность?
— Дело касалось не Даунта. А другого джентльмена. Молодого Петтингейла.
Я помнил имя: оно звучало в рассказах Джона и Лиззи Брайнов об устроенном лордом Тансором обеде, после которого мистер Картерет обвинил свою дочь в том, что она тайно поощряет ухаживания Феба Даунта. Петтингейл тогда был гостем Даунта, и в Эвенвуд их привез Джосая Плакроуз.
— Позвольте поинтересоваться, не знаете ли вы часом, в чем именно заключалась упомянутая вами неприятность?
— О, об этом вам лучше поговорить с Маундером, — ответил Шейкшафт.
Я так и сделал.
Джейкоб Маундер из Тринити-колледжа, доктор богословия, занимал роскошные комнаты на первом этаже с прекрасным видом на фонтан Невила. Этот высокий сутулый джентльмен с ленивой улыбкой и сардоническим выражением глаз находился на посту старшего проктора университета в период, когда Феб учился в Королевском колледже. Как должностные лица, ответственные за дисциплину, прокторы лучше всех прочих осведомлены о самых низменных и отвратительных наклонностях особ in statu pupillari.[202] «Разгуливая по улицам среди ночи, вы вряд ли увидите созвездие Девы», — остроумно заметил однажды своему коллеге провост Королевского колледжа, доктор Оукс. Должность проктора требует еще и отваги, как наглядно показал злополучный Уэйл, когда толпа студентов гналась за ним от здания сената до ворот его колледжа.[203]
Я не мог представить Джейкоба Маундера испуганным и обращенным в бегство. По моему впечатлению, он полностью соответствовал характеристике, данной доктором Шейкшафтом: суровый и непреклонный блюститель университетского устава и процедур, не самый милосердный судья безрассудных поступков молодежи. Вручив ему рекомендательную записку от доктора Шейкшафта, я спросил, не помнит ли он некоего джентльмена по имени Петтингейл.
— Это несколько против правил, мистер…
— Глайвер. — Я без малейших раздумий назвал имя, под которым меня знал доктор Шейкшафт.
— Да, конечно. Вижу, доктор Шейкшафт весьма высоко отзывается о вас. Вы сами учились в нашем университете?
Я сказал, что получал образование в Германии, и Маундер поднял глаза от записки Шейкшафта.
— В Гейдельберге? В таком случае, смею предположить, вы должны знать профессора Пфанненшмидта.
Разумеется, я знал Иоганна Пфанненшмидта — ведь мы с ним провели много приятных часов за увлекательными разговорами о религиозных тайнах древних народов. Когда я подтвердил свое знакомство с герром профессором, подозрительно-настороженный доктор Маундер заметно смягчился и, похоже, прогнал последние сомнения относительно уместности моего вопроса.
— Петтингейл. Да, я помню этого джентльмена. И его друга.
— Мистера Феба Даунта?
— Его самого. Он сын моего старого товарища.
— Доктор Шейкшафт обмолвился о какой-то неприятной истории, связанной с мистером Петтингейлом. Вы бы очень помогли мне в расследовании одного сугубо конфиденциального дела, доктор Маундер, если бы рассказали чуть подробнее о сути и последствиях произошедшего.
— Вы умеете изящно выражаться, мистер Глайвер, — заметил он. — Я не стану спрашивать, для чего именно вам нужны эти сведения. Но поскольку упомянутая история, в общих чертах, все равно получила огласку, я охотно посвящу вас в некоторые подробности… Я впервые столкнулся с мистером Льюисом Петтингейлом, когда задержал его в непотребном доме — боюсь, это обычное явление среди студентов нашего университета. Молодые люди порой недостаточно требовательны к себе в вопросах нравственности. — Доктор Маундер улыбнулся. — Он подвергся дисциплинарному взысканию, разумеется, и был предупрежден, что будет временно исключен из университета, коли такое повторится. Но случай, о котором говорил доктор Шейкшафт, был гораздо серьезнее, хотя проведенное расследование вроде бы сняло с мистера Петтингейла всякие обвинения и подозрения. Для меня все началось, когда ко мне, как старшему проктору, явился полицейский инспектор из Лондона, желавший допросить мистера Петтингейла в связи с серьезным делом о подделке документов. Похоже, молодой человек обратился в фирму лондонских юридических консультантов — «Пентекост и Визард», насколько помню — за содействием в получении долга. Он принес с собой долговое обязательство на сто фунтов, подписанное неким мистером Леонардом Вердантом. Адвокаты безотлагательно составили поименованному господину письмо, где требовали немедленно выплатить указанную в документе сумму — иначе против него будет возбуждено судебное преследование. Через двадцать четыре часа в юридической конторе появился посыльный с истребованной суммой в наличных деньгах и с письменной просьбой мистера Верданта о расписке в получении. Получив уведомление о выплате долга, мистер Петтингейл пришел к адвокатам за своими деньгами, которые он попросил выдать в виде чека, выписанного на банк фирмы, «Димсдейл и К°» в Корнхилле — кстати, я тоже держу там свои средства. Ему вручили чек, и дело закончилось к удовлетворению обеих сторон… Но где-то через неделю клерк в адвокатской конторе заметил, что за последние несколько дней со счета фирмы трижды были сняты деньги, а никаких записей о денежных операциях не имеется. Господа адвокаты забили тревогу и обратились в полицию. Спустя несколько дней в банке «Димсдейл и К°» был задержан человек по имени Хенсби — при попытке предъявить к оплате очередной поддельный чек, на сей раз на семьсот фунтов. Чтобы провернуть такое мошенничество — а мошенничество здесь было налицо, — требовалось две вещи: подпись счетодержателя и чистые чековые бланки. Полицейские предположили, что образец необходимой подписи взят с расписки в получении, выданной мистеру Верданту, или даже с чека на имя мистера Петтингейла. Адвокаты вспомнили, что мистер Петтингейл особенно настаивал на чеке предпочтительно перед наличными деньгами, а также сообщили полицейским, что никаких других чеков они с тех пор не выписывали. Дело представлялось очевидным, а потому мистер Вердант и мистер Петтингейл оба попали под подозрение. Разумеется, мистер Петтингейл не мог отрицать, что пользовался содействием фирмы в получении долга с мистера Верданта, но категорически утверждал, что знать не знает ни о каких поддельных чеках — и против него действительно не было ни малейших улик. В ответ на уточняющие вопросы инспектора он пояснил, что несколько раз встречался с мистером Вердантом на Ньюмаркетских скачках и ссудил означенного господина деньгами на покрытие какого-то долга.
— Имелись ли основания сомневаться в правдивости его показаний? — спросил я.
Доктор Маундер скептически улыбнулся.
— Во всяком случае, ни полицейским, ни мне не удалось обнаружить таковые. Мистеру Петтингейлу пришлось отправиться с офицерами в Лондон и выступить свидетелем на судебном процессе. Но Хенсби не опознал его. Он утверждал, что время от времени выполнял разные мелкие поручения одного джентльмена — не мистера Петтингейла, — с которым случайно познакомился в кофейном доме на Чейндж-элли, и одно из поручений состояло в том, чтобы обналичивать поддельные чеки в «Димсдейл и К°» и в условленный час приносить деньги в кофейный дом.
— Удалось ли по показаниям Хенсби установить личность этого джентльмена?
— К сожалению — нет. Он дал весьма расплывчатое описание внешности, практически не дающее возможности установить личность. Что же касается мистера Верданта — когда полицейские пришли к нему по адресу на Минорис-стрит, он уже исчез и, разумеется, больше там не объявлялся. Бедный простофиля Хенсби, сам жертва мошенника, был признан виновным и получил пожизненную каторгу. Возмутительная пародия на правосудие. Малый едва мог нацарапать свое имя, не говоря уже о том, чтобы проявить столь недюжинное мастерство при подделке подписи.
Он умолк и посмотрел на меня, словно ожидая дальнейших вопросов.
— Из вашего содержательного рассказа, доктор Маундер, со всей очевидностью следует, что преступником являлся таинственный мистер Вердант, вероятно действовавший в сговоре с сообщниками. Похоже, мистер Петтингейл никак не замешан в деле.
— Похоже, — с улыбкой согласился мой собеседник. — Как член университетского правления, я самолично допросил мистера Петтингейла и вслед за полицейскими пришел к заключению, что он не участвовал в преступном сговоре — вернее, что нет никаких прямых улик, указывающих на его причастность к преступлению.
Он снова значительно улыбнулся, и я задал следующий вопрос:
— В таком случае позвольте поинтересоваться, у вас есть собственные сомнения по поводу данной истории?
— Мистер Глайвер, я считаю недопустимым, решительно недопустимым примешивать к делу мои личные соображения. Факты, сейчас изложенные мной, известны широкому кругу лиц. Что же до остального — уверен, вы все прекрасно понимаете. И в данном случае не имеет ни малейшего значения, что по природе своей я довольно скептичен. Помимо всего прочего, эта история не нанесла большого ущерба репутации мистера Петтингейла. По окончании университета он вступил в Грейз-Инн.
— А друг мистера Петтингейла, мистер Феб Даунт?
— Нет никаких оснований полагать, что он был замешан в преступлении. Конечно же, ни полиция, ни университет не спрашивали с него никаких объяснений. Единственная связь мистера Даунта с делом, установленная мной в ходе допроса мистера Петтингейла, заключалась в том, что он несколько раз ходил со своим другом на Ньюмаркетские скачки.
Я на секунду задумался.
— А чистые чековые бланки — известно, как они были добыты? Не произошло ли немногим ранее проникновения со взломом в помещение конторы?
— Вы правы, — кивнул доктор Маундер. — Действительно, за несколько дней до обращения мистера Петтингейла в фирму имело место проникновение со взломом. Надо думать, именно тогда и были похищены чеки. Здесь снова подозрение упало на таинственного мистера Верданта. Но поскольку найти этого джентльмена оказалось невозможным, на том дело и кончилось. А теперь, мистер Глайвер, прошу прощения, но у меня назначена встреча с директором.
Покинув Тринити-колледж, я сел на омнибус на Маркет-сквер и вернулся на станцию всего за несколько минут до прибытия следующего поезда до Лондона. Пока состав с грохотом катил на юг, я испытывал странный подъем духа — словно какая-то дверца, пусть сколь угодно маленькая, приотворилась на дюйм, и тонкий лучик драгоценного света забрезжил в кромешном мраке, в котором я блуждал доселе.
В причастности мистера Петтингейла к хитроумному мошенничеству, описанному доктором Маундером, я ничуть не сомневался, но представлялось очевидным, что он действовал не в одиночку. Этот Леонард Вердант наверняка являлся сообщником — на эту мысль наводило его в высшей степени диковинное имя, под которым скрывался — кто? У меня имелись подозрения на сей счет, но я пока не мог их проверить. Да, и еще мистер Феб Даунт. Ах, блистательный Феб, незапятнанный и неиспорченный! И здесь он, снова он, стоит в тени, посвистывая с самым невинным видом. Виновен ли он, как его приятель Петтингейл и неуловимый мистер Вердант? Если да — какие еще гнусные, противозаконные поступки числятся за ним? Наконец-то я почувствовал, что начинаю переходить в наступление, что в моем распоряжении оказалось нечто, способное послужить средством уничтожения моего врага.
Однако в отношении более неотложных вопросов все это мало меня утешало. Я возвращался в Лондон, зная о причине, побудившей мистера Картерета написать мистеру Тредголду, ничуть не больше, чем знал до отъезда в Эвенвуд; вдобавок со смертью секретаря рухнули все мои надежды выведать у него сведения, могущие оказаться полезными мне в моем деле. Я знал наверное лишь одно: осведомленность мистера Картерета о неких обстоятельствах, связанных с правопреемством Тансоров, стала прямой или косвенной причиной этой трагедии. Что же касается меня — какие перемены произошли в моей жизни всего за несколько дней! Я покидал Лондон в уверенности, что уже почти люблю Беллу. Я возвращался беспомощным рабом другой женщины, к которой меня безудержно влекло и ради любви к которой мне приходилось отказываться от верного счастья.
Не спрашивайте, почему я полюбил мисс Картерет. Как можно объяснить столь внезапно вспыхнувшую страсть? Она казалась мне несравненной красавицей, я в жизни не видел женщины прекраснее. Хотя я имел слабое представление о ее характере и наклонностях, я предполагал в ней проницательный развитой ум и точно знал, что она обладает музыкальными способностями гораздо выше средних. Эти достоинства — и несомненно, многие другие, пока еще мне не известные — заслуживали уважения и восхищения, но я полюбил мисс Картерет не за них. Я полюбил ее, потому что полюбил, потому что не мог противиться неодолимому сердечному недугу. Я полюбил, потому что некая высшая сила не оставила мне выбора. Полюбил, потому что так мне было назначено судьбой.
Ничто так не вводит человека в туман заблуждений, как его собственное неуемное любопытство в постижении вещей, лежащих за пределами его понимания.
Итак, я заказал ужин в заведении Куинна — устрицы, омар, сушеные кильки на гарнир и бутылка бесподобного «Кло-Вожо» из «Hotel de Paris». Время было не позднее, и Хеймаркет-стрит еще не приняла полночный вид. Я наблюдал в окно обычную столичную суету, знакомую картину неприметных людей, занятых незначительными делами, которую можно увидеть из любого окна в Лондоне пятничным вечером около восьми. Но через несколько часов, когда толпы народа повалят из театра, отправятся ужинать к Дюбуру или в Cafe de l’Europe, а затем начнут со смехом разъезжаться по теплым, уютным домам, эта широкая улица, сверкающая огнями лавок, ресторанов и курительных залов, преобразится в бурлящий вздувшийся поток обреченных. Что вам угодно, сэр? Здесь и в окрестных кварталах вы без труда найдете все, что ваша душа пожелает, после того, как колокол церкви Святого Мартина пробьет последний, двенадцатый удар. Море спиртного, табак и песни, юноши или девушки — выбор за вами! Ах! Как часто я бросался в этот неиссякающий поток!
Эвенвуд! Или ты пригрезился мне? Здесь и сейчас, когда я снова покоился на чешуйчатой спине Великого Левиафана, всем телом ощущая глубокое, размеренное дыхание чудовища, чье грохочущее сердце билось в такт с моим, все вещи, которые видел, слышал и осязал недавно, казались такими же реальными в воображении и нереальными в действительности, как дворец Шахрияра.[205] Неужто я и вправду дышал одним воздухом с мисс Картерет, когда стоял так близко к ней, что видел, как вздымается и опускается ее грудь, — так близко, что мне стоило лишь поднять руку, чтобы дотронуться пальцами до той фарфорово-бледной плоти?
Я любил мисс Картерет. Это был простой и очевидный факт. Любовь настигла меня внезапно, беспощадная, как смерть, неизбежная и неоспоримая. Я не испытывал никакой радости по поводу своего нового состояния — разве есть причины для радости у плененного раба? Я любил ее без всякой надежды на взаимность. Я любил ее и горько сожалел, что мне придется разбить сердце моей милой Белле. Ибо нет в мире повелительницы могущественнее Любви. А какое дело ей до тех, кто жестоко страдает, когда возлюбленные предают их ради другой любви? Царица Любовь лишь победоносно улыбается, расширяя границы своих владений.
Вторая бутылка «Кло-Вожо» явно была лишней, и в начале одиннадцатого я вышел на улицу неверной поступью, с головокружением и тяжелым сердцем. Зарядил дождь, и я, в своем беспросветном унынии чувствуя острую потребность в дружеском общении, двинулся на Леденхолл-стрит в надежде найти в «Корабле и черепахе» Легриса, почти всегда ужинавшего там по пятницам. Он действительно был там сегодня, но покинул таверну за несколько минут до моего появления, и никто не знал, куда он направился. Чертыхаясь, я снова вышел на улицу. В обычных обстоятельствах, находясь в столь угнетенном настроении, я бы подался в Блайт-Лодж, но сейчас у меня пока еще недоставало смелости встретиться с Беллой. Мне понадобится немного времени, чтобы восстановить самообладание и научиться притворяться.
Я побрел под дождем по грязным улицам в сторону Трафальгарской площади, потом поплелся на восток по Стрэнду — без всякой цели, как мне казалось поначалу. Но уже скоро, миновав церковь Сент-Стивен-Уолбрук, я зашагал более целеустремленно.
«Милости просим, милости просим! Давненько вы к нам не заглядывали» — такими словами встретил меня опиумный мастер.
Низко кланяясь, он проводил меня через темную задымленную кухню в дальнюю комнату, где у грязной сырой стены стояла старая раскладная кровать. Я поудобнее устроил голову на засаленном валике и свернулся калачиком, а мастер, успокоительно приговаривая «сейчас-сейчас», проворно приготовил мне средство перемещения в иные миры.
Там, в Блюгейт-Филдс, мне привиделся сон. Во сне я лежал на холодной скале, один-одинешенек под звездным небом. Я не мог пошевелиться, ибо толстые железные цепи приковывали к камню мои руки и ноги, стягивали грудь, тесно обхватывали шею. Я закричал о спасении — от лютого холода и тяжелых цепей, не дающих дышать свободно, — но никто не пришел на помощь и не откликнулся на мой зов. Потом я, похоже, погрузился в забытье.
Сон во сне. Сновидение в сновидении. Я пробуждаюсь — от чего? Сердце мое радостно бьется, ибо теперь я стою в лучах солнечного света, теплых и животворящих, посреди уединенного двора, где журчит вода и щебечут птицы. «Она здесь?» — спрашиваю я. «Здесь», — раздается ответ. Я поворачиваюсь и вижу ее — она стоит у фонтана и улыбается так очаровательно, что сердце едва не выпрыгивает у меня из груди. Она уже не в трауре, но в прелестном белоснежном платье из венецианской парчи, с распущенными по плечам черными волосами. Она протягивает мне руку: «Вы идете?»
Она ведет меня через арочную дверь в пустую бальную залу, освещенную свечами. Откуда-то из невообразимой дали долетают слабые отзвуки диковинной музыки. Она поворачивается ко мне: «Вы знакомы с мистером Вердантом?» В следующий миг внезапный порыв ветра гасит все свечи, и я слышу плеск воды у своих ног.
«Прошу прощения, — доносится из темноты ее голос, — но я забыла ваше имя. — Она смеется. — У лжеца должна быть хорошая память». А потом она исчезает, и я остаюсь один на угрюмом пустынном берегу. Передо мной простирается черный океан, над далеким горизонтом разливается бледно-желтый свет. Поодаль от берега на волнах качается какой-то предмет. Я напрягаю зрение и с ужасом опознаю его.
Окоченелый мертвый дрозд с распростертыми крыльями, уплывающий в вечность.
Часы на каминной полке пробили половину шестого. Уже наступило утро воскресенья; я провел вторую никчемную ночь, ища забвения в обществе своих демонов, вернулся домой разбитый и усталый, рухнул в кресло и заснул там в пальто и башмаках.
Когда я пробудился, комната казалась выстуженной и невесть почему заброшенной, хотя меня окружали знакомые вещи: матушкин письменный стол, заваленный бумагами; рядом с ним — шкапчик с выдвижными ящичками, забитыми моими заметками и выписками из оставшихся после нее документов и дневников: отгороженный занавеской угол, где хранились камеры и прочее фотографическое оборудование; вытертый персидский ковер; ряды любимых читаных-перечитаных книг; трехногий столик, где я держал карманный экземпляр проповедей Донна; портрет матушки, в прошлом висевший над камином в гостиной сэндчерчского дома; а на каминной полке, рядом с часами, шкатулка красного дерева, в которой некогда лежали двести соверенов мисс Лэмб.
Измученный телом и смятенный духом, я сидел, уставившись в холодный камин. Что со мной творится? Я не знаю ни счастья, ни покоя, лишь тревога и нервное возбуждение владеют мной. Я плыву по течению в океане тайны, точно мертвый дрозд из моего сна — беспомощный, застылый. Какие неведомые существа обитают в незримых глубинах подо мной? К какому берегу прибьет меня? Или мне суждено вечно носиться по волнам жалкой игрушкой ветров и течений? Простая и великая цель, еще недавно неотступно стоявшая передо мной, — доказать, что я являюсь законнорожденным сыном лорда Тансора, — теперь рассыпалась, разбилась вдребезги, словно громадный галеон с сокровищами, выброшенный штормом на скалы.
На трехногом столике рядом со мной лежали листок бумаги и огрызок карандаша. Схватив их, я торопливо составил перечень проблем, требующих решения.
Я перечитал написанное три, четыре, пять раз со все возрастающим отчаянием. Разрозненные, но, по существу, связанные между собой загадки назойливо крутились, вертелись в уме, точно сонмы бесов, решительно отказываясь складываться в единый логичный ответ на все вопросы. Наконец я встал с кресла, не в силах долее выдерживать такую муку.
Когда я стал снимать пальто, что-то выпало из кармана на каминный коврик. Ну да, пакет с гранками перевода Ямвлиха, врученный мне гостиничным слугой в Стамфорде за минуту до отправления моего поезда. О том, чтобы сейчас заниматься такой работой, не могло идти и речи, а потому я бросил пакет на письменный стол с намерением вскрыть его позже, когда в голове немного прояснится.
Я продремал около часа, а по пробуждении мне вдруг явилась мысль об отбивной котлете и горячем кофии. Время было еще раннее, но я знал одно съестное заведение поблизости.
Я поднялся с кресла, наклонился и трясущейся рукой потянулся за пальто, валявшимся на полу. Тпру-у-у!
В следующий миг пол словно разверзся подо мной, и я кувырком полетел в бездонную ревущую бездну.
Когда я очнулся, миссис Грейнджер промокала мне лицо влажной салфеткой.
— О господи, сэр! — воскликнула она. — Я уж испугалась, что вы померли. Вы можете встать, сэр? Вот так, еще немножко. Я держу вас, сэр, не бойтесь. Сейчас Дорри нам пособит. Давай-ка, голубушка. Возьми мистера Глэпторна под руку. Осторожнее. Ну вот, все в порядке.
Миссис Грейнджер никогда еще не обращалась ко мне столь многословно. Откинувшись на спинку кресла, с влажной салфеткой на лбу, я с удивлением увидел рядом с ней ее дочь Дорри. Потом, к крайнему своему изумлению, я узнал, что сегодня понедельник и что я проспал целые сутки.
Немного оправившись, я поблагодарил обеих женщин и спросил у Дорри, как дела.
— Все хорошо, благодарствуйте, сэр.
— Как видите, мистер Глэпторн, у ней все в полном порядке, — сказала миссис Грейнджер, едва заметно улыбаясь. — И она все такая же славная девушка, сэр.
Сама Дорри промолчала, но она действительно выглядела замечательно в своем опрятном платье, подчеркивавшем достоинства фигуры, и с веселым, довольным выражением лица.
— Я очень рад слышать и видеть собственными глазами, что Дорри преуспевает, — сказал я. — И мне чрезвычайно приятно сознавать, что я сделал доброе дело, наняв вас в услужение и изредка помогая Дорри деньгами.
— Преуспевает? — воскликнула миссис Грейнджер, бросая лукавый взгляд на дочь. — Можно и так выразиться, сэр. Ну же, Дорри, давай выкладывай.
Я вопросительно посмотрел на девушку — она слегка покраснела, прежде чем заговорить.
— Мы пришли сообщить вам, сэр, что я выхожу замуж, и поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали.
Она грациозно присела, кинув на меня застенчивый любящий взор, от которого сердце мое растаяло.
— Кто же твой будущий муж, Дорри? — спросил я.
— С вашего позволения, сэр, его величают Мартлмасс, Джеффри Мартлмасс.
— Превосходное имя. Миссис Джеффри Мартлмасс. Пока все хорошо. А что за человек мистер Мартлмасс?
— Хороший и добрый, сэр, — ответила Дорри, невольно расплываясь в улыбке.
— Еще лучше. А чем занимается наш хороший и добрый мистер Мартлмасс?
— Он служит клерком, сэр, у мистера Джиллори Пигготта из Грейз-Инн.
— Юрист! Вижу, у мистера Мартлмасса полно достоинств. Ну, Дорри, поздравляю тебя с тем, что тебе повезло повстречать на жизненном пути такого хорошего и доброго мистера Мартлмасса. Только передай своему жениху, что я не потерплю никаких глупостей с его стороны и что ему придется иметь дело со мной, коли он не будет любить тебя так, как ты заслуживаешь.
Я произнес еще несколько фраз в том же добродушно-шутливом тоне, потом Дорри убежала за завтраком для меня, миссис Грейнджер взялась за швабру, а я удалился в умывальную комнату, чтобы привести себя в порядок и сменить белье.
После завтрака, сытый и чисто выбритый, я почувствовал себя полным сил и готовым к новому дню. Дорри собиралась встретиться со своим женихом у Грейз-Инн, каковое обстоятельство мигом решило вопрос, чем мне заняться в ближайшие несколько часов.
— Если ты позволишь, Дорри, я провожу тебя, — галантно промолвил я.
Я подставил девушке согнутую в локте руку, к несказанному изумлению миссис Грейнджер, и мы вышли за дверь.
Стояло погожее ясное утро, хотя с реки задувал крепкий ветер. По дороге Дорри еще немного рассказала про мистера Джеффри Мартлмасса — у меня начало складываться впечатление, что он надежный малый, пусть слишком уж серьезных взглядов, и оно подтвердилось, когда я увидел невысокого молодого мужчину с восхитительно пышными бакенбардами, который со встревоженным видом стоял на углу Филд-Корт.
— Дороти, дорогая! — вскричал он страдальческим тоном, завидев нас. — Ты опоздала! Что-нибудь стряслось?
Отстранившись от меня, Дороти взяла руку своего жениха, рассмеялась и ласково пожурила его: мол, она задержалась всего на несколько минут против назначенного часа, и не надо за нее беспокоиться.
— Беспокоиться? Ну разумеется, я беспокоюсь! — воскликнул он, явно расстроенный упреком в излишней заботе о благополучии своей ненаглядной невесты.
Нас представили друг другу, и мистер Мартлмасс снял шляпу (обнажив совершенно лысый череп, если не считать пушистого венчика волос над ушами), низко поклонился, а потом стиснул мою руку и тряс так сильно и долго, что Дорри пришлось сказать «ну довольно, милый».
— С виду вы простой смертный, сэр, — произнес он с чрезвычайной серьезностью, — но я-то знаю: вы святой. Вы меня поражаете, сэр. Я думал, время чудес прошло — но вот вы, самый натуральный святой, расхаживаете по улицам Лондона.
И мистер Мартлмасс пустился возносить мне непомерные хвалы за то, что я «спас Дороти и ее почтенную родительницу от верной смерти или даже худшей участи», как он выразился. Я не стал спрашивать, какую участь он считает хуже смерти, но меня тронула его искренняя горячая благодарность за то немногое, что я сделал для того, чтобы Дороти покончила с жизнью, которую вела до нашей с ней встречи. Затем я узнал, что мистер Мартлмасс является членом небольшого филантропического общества, проявляющего особенный интерес к спасению падших женщин, а также старостой в церкви Сент-Брайд,[206] где они с Дорри и познакомились.
Вообще-то я на дух не переношу елейных радетелей о благе человечества, но простодушная искренность мистера Мартлмасса не могла не вызывать восхищения.
Я несколько минут выслушивал болтовню молодого человека, похоже, не собиравшегося умолкать, но наконец сообщил, что вынужден попрощаться с ними, и двинулся прочь.
— О, мистер Мартлмасс! — Я повернулся, словно осененный какой-то мыслью. — Мне кажется, один мой старый школьный приятель проживает в Грейз-Инн. Мы потеряли связь друг с другом, а мне хотелось бы повидаться с ним. Вы, часом, не знаете некоего мистера Льюиса Петтингейла?
— Мистер Петтингейл? Ну надо же! Конечно, я знаю этого господина. Он снимает комнаты над моим работодателем, мистером Джиллори Пигготтом, королевским адвокатом. Мистер Пигготт сегодня в суде, — добавил он, немного понизив голос, — вот почему мне позволено потратить час-полтора на дежурный шиллинговый ланч в «Трех бочках»[207] с моей суженой. Мистер Пигготт чрезвычайно внимателен к своим служащим.
Он показал мне покрашенную в черный дверь в одном из краснокирпичных зданий в дальнем углу двора. Я поблагодарил его и сказал, что в ближайшие дни попробую наведаться к мистеру Петтингейлу, а сейчас у меня срочное дело в другом конце города.
Мы расстались, и я направился к Грейз-Инн-лейн, грязной и мрачной даже при ярком свете дня. Остановившись у книжного лотка, я принялся лениво перебирать выставленные там ветхие тома (даже надеясь, как все библиофилы, обнаружить там какую-нибудь бесценную редкость). Через пять или десять минут я вернулся в Филд-Корт.
Двор был пуст, влюбленные голубки улетели. Я вошел в черную дверь и поднялся по лестнице.
За время работы на мистера Тредголда я научился доверять своему чутью. Оно редко меня подводило и сейчас подсказывало, что на мистера Льюиса Петтингейла стоит обратить внимание, хотя я не знал о нем ничего, кроме того, что он близкий приятель Даунта. Посему я счел нужным потратить час-другой своего времени на то, чтобы познакомиться с ним и посмотреть, что из этого выйдет. Я уже составил план действий: вероятно, имело смысл обсудить с Петтингейлом тему поддельных чеков.
На втором этаже я вижу дверную табличку с написанным краской именем «Мистер Л. Дж. Петтингейл». Я прижимаюсь ухом к двери. До меня доносится покашливание, потом скрип внутренней двери. Я тихонько стучу — вторгаться совсем уж без предупреждения не пристало, — но никто не отвечает. Тогда я вхожу.
Я оказываюсь в просторной, хорошо обставленной комнате с дубовыми панелями, каменным камином и лепниной стюартовского периода на потолке. Слева от меня два высоких окна, выходящих во двор. В «собачьей решетке»[209] ярко горит огонь, по обеим сторонам от камина стоят два мягких кресла. Над камином висит картина с изображением гнедой лошади, с терьером у ног, на фоне паркового пейзажа. Справа от меня, в углу комнаты находится еще одна дверь, за ней кто-то пытается высоким тенорком исполнять арию «Il mio tesoro»[210] под аккомпанемент плещущей воды.
Решив позволить певцу спокойно закончить омовение, я удобно усаживаюсь в одно из кресел и зажигаю сигару. Я уже почти докурил, когда дверь в углу открывается и в комнату входит высокий худой мужчина в затейливо скроенном парчовом халате, персидских туфлях и красной бархатной феске, из-под которой торчат длинные — почти до плеч — жидкие пряди соломенных волос. У него почти безбровое землистое лицо, покрытое сеточкой морщин.
— С добрым утром. — Я широко улыбаюсь и бросаю окурок сигары в огонь.
Несколько мгновений он неподвижно стоит на месте, с недоверчивым выражением черепообразной физиономии.
— Кто вы такой, черт возьми?
Голос у него тонкий, со сварливым привизгом.
— Графтон, Эдвард Графтон. Рад с вами познакомиться. Не угодно ли сигару? Нет? Ну да, вредная привычка.
Мистер Петтингейл на миг теряется, озадаченный моим хладнокровием, а потом высокомерно осведомляется, знает ли он меня.
— Вопрос, безусловно, интересный, — отвечаю я. — У вас философский склад ума? Ибо мы могли бы приятно провести несколько часов за обсуждением природы знания. Это весьма широкая тема. Мы могли бы начать с Фомы Аквинского, который говорил, что любой знающий обладает лишь таким знанием, какое согласуется с его собственной природой. Или, как утверждал Блаженный Августин…
Но похоже, мистер Петтингейл не желает входить в обсуждение столь интересного вопроса. Он раздраженно топает ногой в персидской туфле, грозится позвать подмогу, если я не уберусь сейчас же, и от всех приложенных усилий густо краснеет лицом, почти в цвет своей феске. Я прошу успокоиться, объясняю, что пришел к нему за профессиональным мнением по одному делу, что стучал в дверь, но остался неуслышанным. Несколько успокоившись, он спрашивает, не юрист ли я — возможно, юридический консультант? Увы, нет, отвечаю я; у меня интерес личного характера, хотя мне нужно посоветоваться с ним по поводу одного судебного процесса. Я с улыбкой приглашаю мистера Петтингейла присесть, что он не совсем охотно делает, выглядя восхитительно глупо в своем щегольском наряде. Когда он усаживается, я поднимаюсь с кресла и встаю спиной к окну, в которое сейчас льется мягкий солнечный свет.
— Итак, мистер Петтингейл, излагаю вам дело, — говорю я. — Несколько лет назад два мошенника, выдающих себя за джентльменов, обокрали одну адвокатскую фирму на крупную сумму — ну скажем, на пятнадцать тысяч фунтов. Жулики проворачивают все очень умно — остается только снять перед ними шляпу — и выходят сухими из воды, нисколько не запятнав свою репутацию, но изрядно обогатившись против прежнего. Там есть еще третий мошенник, но о нем чуть позже. Более того, они устраивают все таким образом, что невинного человека отправляют на другой конец света отбывать за них пожизненную каторгу на Земле Ван-Димена.[211] Вопрос же, по поводу которого я хочу услышать ваше профессиональное мнение, звучит так: если я знаю личности двух из трех упомянутых мной господ, как мне лучше выдвинуть против них обвинение, чтобы они наконец понесли заслуженное наказание?
Моя речь производит самое приятное для меня впечатление. У него отвисает челюсть, а лицо багровеет и покрывается потом.
— Вы молчите, мистер Петтингейл? Юрист, не находящий что сказать! Крайне редкое зрелище. Но, судя по вашему неловкому поведению, вы поняли, что я веду с вами нехитрую игру. Ладно, тогда давайте без обиняков. Что сделано, то сделано. Я не выдам вашу тайну — пока, во всяком случае. Я ничего против вас не имею, мистер Петтингейл. Меня интересует ваш друг, известный писатель. Вы понимаете, о ком я?
Он молча кивает.
— Я хочу знать побольше о вашем знакомстве с этим джентльменом. Не стану утомлять вас объяснением своих причин.
— Шантаж, надо полагать, — скорбно произносит Петтингейл, снимая феску и вытирая ею покрытый испариной лоб. — Хотя я ума не приложу, откуда вы все узнали.
— Шантаж? Ну да, вы совершенно верно выразились, мистер Петтингейл. В самую точку! Вижу, вы сметливый малый. Итак, вам предоставляется слово. Давайте поживее, посмелее и без утайки. Мне бы особенно хотелось, чтобы вы ничего не утаивали. Будем предельно откровенны друг с другом. А заодно можете ввернуть пару слов и про третьего мошенника. Опять-таки я уверен, что вы понимаете, о ком я.
Петтингейл снова кивает, но продолжает молчать. Я жду, но он по-прежнему не открывает рта. Он кусает губы, стискивает подлокотники кресла с такой силой, что костяшки белеют. Я начинаю терять терпение, о чем и сообщаю.
— Я не могу, — наконец выдыхает он со сдавленным стоном. — Они… Они не…
Я замечаю, как Петтингейл стреляет глазами в сторону двери, а в следующий миг он вскакивает на ноги, но я начеку. Я толкаю его обратно в кресло, встаю над ним и еще раз прошу начать рассказ, но он опять отказывается. Я вынимаю один из своих карманных пистолетов, кладу на стол с преувеличенной осторожностью и в третий и последний раз предлагаю Петтингейлу приступить к повествованию. Он бледнеет, но отрицательно трясет головой. Я пробую другие средства убеждения — и voila!
Угроза переломать вам все пальцы обычно отбивает у вас охоту артачиться — в считаные секунды он капитулирует и начинает говорить (хотя по ходу дела мне еще несколько раз приходится применять к нему побудительные меры). Итак, ниже излагается история, поведанная мне мистером Льюисом Петтингейлом, членом Грейз-Инн, тем октябрьским вечером.
Петтингейл познакомился с Фебом Даунтом в Кембридже через одного общего друга, студента Королевского колледжа по имени Беннет. Они тотчас же близко сошлись и быстро скрепили свою дружбу, обнаружив общий (хотя пока в основном теоретический) интерес: страсть к скачкам. Они при каждом удобном случае ездили на Ньюмаркет, где свели знакомство с компанией довольно опасных типов из Лондона. Эти ловкачи знали свое дело и приняли Даунта и Петтингейла с распростертыми объятиями. Наша парочка делала ставку за ставкой и в самом скором времени проигралась подчистую. Но не беда — новые друзья просто горели желанием дать им взаймы немного денег, потом еще немного и еще немного. В конце концов, с трогательным оптимизмом юности, наши герои решились на весьма рискованный шаг: они поставят все, что у них есть, — вернее, все, что они набрали в долг, — на единственный забег. Если их номер придет первым, все уладится наилучшим образом.
Но выбранная лошадь не выиграла, и ничего не уладилось. Однако их благодетели отнеслись к ситуации со здравым расчетом, свойственным государственным мужам. Если джентльмены пособят сей компании добрых семьянинов[212] в одной махинации, последние с удовольствием спишут долг. Возможно даже, им двоим кое-что перепадет. В противном же случае… Петтингейл и Даунт без долгих раздумий приняли предложение, и одному из членов шайки, внушительного вида субъекту с роскошными напомаженными бакенбардами, было поручено помочь новичкам в осуществлении небольшого, хорошо спланированного мошенничества.
При выполнении поставленной задачи два студента обнаружили известные способности, особенно пасторский сын. Мне нет необходимости повторять здесь рассказ доктора Маундера о махинации с поддельными чеками, скажу лишь, что Петтингейл сообщил: таинственным господином, нанявшим простофилю Хернсби, являлся Даунт, и именно Даунт, продемонстрировав шайке свое замечательное умение воспроизводить любые подписи, подделал банковские чеки.
— А кто такой мистер Вердант? — спросил я. — Он ведь тоже участвовал в вашем предприятии, не так ли?
— Конечно, — ответил Петтингейл. — Один из влиятельнейших членов маленького братства, с которым мы связались на Ньюмаркетских скачках. Именно его приставили помогать нам в деле. Без него мы не справились бы. Он взломщик — в этом ремесле Верданту нет равных. Он проник в адвокатскую контору и добыл для нас чековые бланки.
— Хм, Вердант, — сказал я. — Необычное имя.
— Псевдоним, — пояснил Петтингейл. — А настоящее имя мало кому известно.
— Но вам, полагаю, известно?
— О да. Родная мать знала его как Плакроуза. Джосаю Плакроуза.
Я ничего не сказал, услышав это имя, но внутренне возликовал, что мои подозрения по поводу личности мистера Верданта оказались верными. Происхождение же псевдонима объяснялось очень просто. В 1838 году в Донкастере он поставил двадцать украденных гиней на лошадь, почти не имевшую шансов на выигрыш, по кличке Принцесса Вердант, и она оправдала доверие, придя к финишу первой со значительным преимуществом — хотя, возможно, ее победе способствовал тот факт (едва ли достойный упоминания), что она была четырехлеткой, поставленной в забег с трехлетками.[213] Впрочем, неважно. С тех пор среди своих друзей и знакомых из столичных криминальных сообществ он стал зваться мистером Вердантом.
После успешной махинации с поддельными чеками адвокатской фирмы Плакроуз поссорился с коллегами в ходе дележа добычи и в крайнем негодовании покинул шайку, поклявшись отомстить всем им. И он отомстил. Ни один из пятерых бывших его сообщников не дожил до конца года: одного выловили из реки в Уоппинге с перерезанным горлом; другого однажды вечером забили до смерти в таверне «Альбион»;[214] а трое остальных просто бесследно сгинули с лица земли. Петтингейл не мог утверждать с полной определенностью, что Плакроуз самолично расправился с ними, но нисколько не сомневался, что именно он подписал смертный приговор всем пятерым.
— Последним из них был Айзек Гэбб, самый младший член шайки, — его старший брат держал пивную в Ротерхайте, где они обычно собирались. Молодой Гэбб был довольно порядочный малый, даром что мошенник. Брат страшно переживал и до сих пор переживает, я слышал. Вне всяких сомнений, он разделался бы с Плакроузом, когда бы мог, но он знал негодяя только под именем Верданта, а Вердант пропал без вести, вслед за господином Айзеком, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Вердант умер. Да здравствует Плакроуз.
Далее Петтингейл перешел к предмету, вызывавшему у меня особенный интерес. Заработав немного деньжат на первом мошенничестве, Феб Даунт почувствовал вкус к преступной деятельности и стал видеть себя вожаком шайки лощеных жуликов. Не зная толком, чем он станет заниматься после окончания университета (что бы он там ни болтал лорду Тансору о карьере научного сотрудника), и полагая, что одаренному человеку вроде него для упрочения положения в высшем обществе нужен начальный капитал, которого в настоящее время у него не имелось, Даунт пришел к весьма дельной, хотя отнюдь не оригинальной мысли изымать необходимые денежные средства у других людей. В пособники он взял своего друга и сообщника Петтингейла, за изобретательный ум профессионального юриста, и бывшего товарища по оружию Джосаю Плакроуза, иначе Верданта, за физическую силу, а равно за мастерское владение воровским ломом и прочими инструментами взломщицкого искусства.
Признаться, я бы не изумился сильнее, сообщи мне Петтингейл, что Феб Даунт является не кем иным, как самим Джеком-Попрыгунчиком.[215] Но он рассказал еще кое-что.
Незаурядный предпринимательский дар, обнаруженный лордом Тансором в своем любимце, в действительности представлял собой всего-навсего низменную способность к измышлению хитроумных способов отъема денег у легковерных простаков. Я мог бы счесть подобное жульничество довольно безобидным занятием, поскольку человеку надо как-то жить, а на свете огромное количество дураков, заслуживающих, чтобы их обобрали, и прямо-таки напрашивающихся на это. Но если Даунт принялся обманом вытягивать деньги из моего отца, ни в малой мере не страдавшего легковерием, а просто доверявшего человеку, которому он выказал необычайное предпочтение перед всеми и от которого был вправе ожидать преданности и почтения, — тогда совсем другой разговор. И Даунт изо всех сил старался снискать еще большее расположение его светлости с целью (достигнутой в конечном счете) поглубже влезть во все дела последнего.
«Спекуляции», в которых наш друг откровенно признался лорду Тансору, были просто-напросто жульническими махинациями; «прибыль», что он возвращал своему покровителю, являлась всего лишь выручкой от различных мошеннических предприятий и афер. Иные из них поражали грандиозностью замысла: воображаемые золотые прииски в Перу; запроектированный тоннель под швейцарскими Альпами; предполагаемые железные дороги, так никогда и не построенные. Другие были поскромнее либо же сводились к обычному надувательству излишне доверчивых бедолаг.
Фальшивые документы всех сортов, изготовленные Даунтом с высочайшим мастерством и наглостью, служили главным оружием шайки: умно составленные и весьма убедительные характеристики и рекомендации от имени видных особ с положением и репутацией; фиктивные справки о состоянии счетов, выданные известными банками; поддельные нотариальные свидетельства о собственности; искусно начерченные карты несуществующих земельных участков; чертежи монументальных зданий, которые никогда не будут сооружены. С помощью молодого адвоката Петтингейла Даунт достиг известных высот в искусстве обмана и подлога, а в обязанности Плакроуза входило побуждать к нужным действиям малодушных и отбивать у обманутых всякую охоту жаловаться властям на понесенные потери. Они выбирали жертв с величайшим тщанием, ловко изменяли внешность, представлялись вымышленными именами, арендовали помещения, нанимали простофиль вроде злосчастного Хернсби, всегда держались серьезно и степенно, а по завершении очередной махинации бесследно исчезали, не оставляя ни единой улики.
Да, теперь я получил полное представление о Фебе Рейнсфорде Даунте — и как же я ликовал, что правда наконец открылась! Наглый самодовольный писака оказался также прожженным жуликом, искушенным мошенником ничем не лучше ворья с Рэтклиффской дороги.[216]
Мистер Петтингейл продолжал говорить без умолку. К нему вернулся обычный мучнистый цвет лица, и испарина уже не выступала на лбу. Мне показалось, он даже вошел во вкус дела, и я начал догадываться, что отношения между адвокатом и знаменитым литератором разладились в последнее время.
— Сейчас мы видимся гораздо реже, чем раньше, — наконец сказал Петтингейл, задумчиво глядя в огонь. — По молодости лет все было замечательно. Трудно объяснить… подобного рода работа здорово возбуждает ум. И приносит изрядный доход. Но потом она стала вызывать внутренний протест: иные из наших жертв были вполне порядочными малыми — ну там жены, дети и прочая, — а мы обирали бедолаг до нитки. В любом случае, я сказал Даунту, что так не может продолжаться вечно. Рано или поздно мы совершим ошибку. Я не горел желанием отправиться на корабле[217] следом за Хернсби — или чего хуже. Критический момент настал, когда этот отъявленный мерзавец Плакроуз прикончил свою жену. Никогда не понимал, зачем Даунт с ним связался, — так ему и сказал. Ведь он, Плакроуз, на все способен. Мы это знали, разумеется. Ну, вышла ссора, перебранка и все такое. Но все-таки одурачить простофилю — одно дело. А пришить свою жену — совсем другое. Ни в какие ворота. Самое скверное, что этот гнусный тип обманным путем избежал наказания, и какой-то другой малый сполна расплатился за него, отправившись на виселицу за совершенное Плакроузом убийство. Блестящая работа, в жизни не видел лучше. Сэр Эфраим Гэдд, по поручению Тредголдов. Одним словом, я решил, что настало время раз и навсегда распрощаться с Плакроузом и остепениться. Думал, Даунт согласится — ведь у него литературная слава и все такое прочее. А он заявил, что я волен поступать, как моей душе угодно, но он лично еще только начал и сейчас взял новый курс, чтобы обеспечить себя до конца жизни.
— Новый курс?
— Имел в виду своего дядюшку, как он его называет. Лорда Тансора. Весьма влиятельный джентльмен. Имя вам наверняка знакомо. Потерял собственного сына вроде и нашел замену в Даунте. Странно, конечно, но так уж обстоит дело. Старик он вздорный, но богатый, как Крез, и Даунту было не о чем беспокоиться, поскольку в свое время он унаследовал бы все состояние своего покровителя. Но он не хотел ждать. Решил понемногу прибирать к рукам при всяком удобном случае. Сначала ловко присваивал наличные, пользуясь доверием лорда Тансора. Потом осторожненько подделал подпись — ну, к этому у него вообще призвание. Талант, каких поискать. Наблюдать за ним — одно удовольствие. Дайте Даунту минуту, и он изобразит вам подпись самой королевы, да такую, что и принц-консорт не распознает подделки. Старик на редкость умен, но Даунт вертит им как хочет. А тот ничего не подозревает. Опасная игра, однако, — я так и сказал, но он и слышать ничего не желает. Секретарь старика почуял неладное, проницательный малый по имени Картерет. Когда мистер секретарь начал его подозревать, Даунт лег на другой галс. Мы с ним затеяли славное предприятие, первое наше за несколько месяцев, но Даунт вскоре потерял к нему интерес. Поставил все под угрозу. Ну, опять вышла ссора. В запале наговорили друг другу всяких гадостей. Он сказал, что у него на примете есть дельце получше.
— А именно?
— У старика роскошный поместный дом в Нортгемптоншире — я сам там был. И дом этот набит под самую крышу разным ценным барахлом.
— Ценным барахлом?
— Ну там гравюры, фарфор, хрусталь, книги — Даунт в книгах знал толк. Ну, провернули все без сучка и задоринки, сейчас вещички хранятся в надежном месте — Даунт сказал, на всякий случай, а то вдруг старик пойдет на попятный. Огромных денег стоят.
— А где находится ваше надежное место?
— Да кабы знать. Даунт со мной порвал. Расторг товарищество. Вот уже год его не видел.
Теперь Даунт попался, я держал его мертвой хваткой! После стольких лет я наконец получил возможность погубить своего заклятого врага. Ложа в Опере, дом на Мекленбург-сквер, роскошные выезды и званые обеды — за все он платил деньгами, вырученными от преступной деятельности! Предвкушая свою победу, я чуть не прыгал от счастья. Да ведь я могу уничтожить Даунта сейчас же — и когда разразится скандал, бросится ли лорд Тансор на защиту своего наследника? Вряд ли.
— Вы выступите против него, разумеется, — сказал я Петтингейлу.
— Выступлю? О чем вы?
— Публично повторите все, что рассказали мне.
— Эй, минутку. — Петтингейл попытался встать, но я толкнул его обратно в кресло.
— Что-нибудь не так, мистер Петтингейл?
— Я не могу, вы сами знаете, — пролепетал он. — Впутываться в эту историю и все такое прочее. Моя жизнь не будет стоить и понюшки табаку.
— Да не переживайте вы так, — успокоительным тоном сказал я. — Возможно, мне потребуется лишь, чтобы вы дали показания лорду Тансору, при закрытых дверях. Никаких последствий для вас. Просто тихая беседа с его светлостью. Вы ведь сможете это сделать, правда?
Он задумался. Чтобы помочь малому принять верное решение, я взял со стола пистолет.
Наконец Петтингейл, бледный как смерть, пробормотал, что сможет, пожалуй, если я устрою все таким образом, чтобы лорд Тансор не узнал его подлинного имени.
— Нам понадобятся доказательства, — сказал я. — Какая-нибудь прямая и неопровержимая улика, в письменном виде. Сможете раздобыть что-нибудь подобное?
Он кивнул и опустил голову.
— Браво, Петтингейл. — Я с улыбкой похлопал его по плечу. — Только учтите: если вы сообщите вашим бывшим сообщникам о нашем разговоре или вдруг заберете в голову прекратить наше сотрудничество, вы очень дорого мне заплатите, уверяю вас. Надеюсь, мы с вами поняли друг друга?
Не дождавшись ответа, я повторил вопрос. Петтингейл поднял на меня усталый, покорный взгляд.
— Да, мистер Графтон, — с тяжким вздохом проговорил он, закрывая глаза. — Я прекрасно вас понял.
Я покинул Филд-Корт в превосходнейшем настроении. Наконец-то я располагал возможностью погубить репутацию Даунта, как некогда он погубил мою. Безумно приятно было ощущать свое преимущество над врагом и знать, что вот сейчас он занимается своими делами, не подозревая о висящем над ним дамокловом мече. Однако оставался вопрос, когда лучше привлечь Петтингейла к даче показаний и предъявить свидетельство преступной деятельности Даунта, которое он обещал раздобыть. Если я сделаю это прежде, чем докажу лорду Тансору, что я его сын, тогда месть будет неполной. Насколько мучительнее будет для Даунта, если в самый момент его низвержения меня объявят настоящим наследником!
Теперь я вернулся мыслями к убийству мистера Картерета и к вопросу о его «открытии». Во время нашей встречи в Стамфорде секретарь лорда Тансора сказал мне, что дело, которое он хочет представить на рассмотрение мистеру Тредголду, имеет самое непосредственное отношение к перспективам Даунта. К настоящему моменту я уже нисколько не сомневался, что мистер Картерет обладал некой информацией относительно правопреемства Тансоров, способной помочь в установлении моей личности и, возможно даже, послужить неопровержимым доказательством моего происхождения. А значит, сведения, представлявшие величайшую ценность для меня, представляли ценность еще для кого-то.
Подозрения и гипотезы теснились в моей голове, но я никак не мог прийти к определенному выводу. Вернувшись домой, я составил пространную докладную записку мистеру Тредголду, где попытался изложить по пунктам все вопросы, связанные с последними событиями. Потом я быстрым шагом дошел до Патерностер-роу и постучал в дверь старшего компаньона.
Ответа не последовало. Я постучал еще раз. Немного погодя дверь отворила Ребекка, спустившаяся по внутренней лестнице из частных апартаментов мистера Тредголда.
— Хозяина нет, — доложила она. — Уехал вчера в Кентербери, повидаться с братом.
— Когда вернется? — спросил я.
— В четверг.
Через три дня. Я никак не мог ждать.
На столе в своем кабинете я обнаружил конверт с траурной карточкой, содержавшей нижеследующий текст, набранный черным шрифтом:
[219]
Я написал официальную записку мистеру Гаттериджу и личную записку мисс Картерет, которые отослал в почтовую контору с одним из клерков.
Покончив с этим делом, я решил незамедлительно отправиться в Кентербери, чтобы поговорить со своим работодателем. Посему я черкнул пару строк Белле, отменяя назначенную на вечер встречу, и заглянул в своего Брэдшоу.
Уже в скором времени по прибытии в Кентербери я стоял перед довольно мрачным трехэтажным особняком поблизости от Западных ворот. Марден-хаус располагался с отступом от дороги, за узкой мощеной площадкой и низкой кирпичной стеной.
Меня впустили в дом и провели в гостиную на первом этаже. Через минуту вошел доктор Джонатан Тредголд.
Он был ниже ростом и немного полнее брата, с такими же пушистыми волосами, только потемнее и пореже. В руке он держал мою визитную карточку.
— Мистер Эдвард Глэпторн, полагаю?
Я слегка поклонился.
— Прошу прощения за вторжение, доктор Тредголд, — начал я, — но я надеялся, что смогу поговорить с вашим братом.
— Мой брат заболел. Тяжело заболел.
Увидев ошеломленное выражение моего лица, он жестом пригласил меня сесть.
— Прискорбная новость, — проговорил я. — Крайне прискорбная. Он?..
— Боюсь, его разбил паралич. Совершенно неожиданно.
При существующих обстоятельствах доктор Тредголд не мог с полной определенностью заверить меня, что паралич пройдет быстро или что недуг не нанесет тяжелый и непоправимый ущерб умственным и физическим способностям брата.
— Кажется, Кристофер говорил про вас, — сказал он после непродолжительной паузы. Потом вдруг хлопнул себя по колену и воскликнул: — А, вспомнил! Вы служили секретарем, переписчиком или кем-то вроде у сына известной писательницы.
Я постарался скрыть впечатление, произведенное на меня неожиданным упоминанием о моей приемной матери, но явно без особого успеха.
— Вас удивляет моя память, несомненно. Видите ли, мне достаточно всего раз услышать что-нибудь, чтобы запомнить уже навсегда. Дорогой брат называет такую мою способность феноменальной. Она всегда служила нам поводом для развлечения — для забавной игры, в которую мы играли в каждый его приезд сюда. Кристофер постоянно пытался подловить меня, но у него никогда не получалось. Несколько лет назад он вскользь обмолвился, что вы работали на сына миссис Глайвер, клиентки Тредголдов, чьими сочинениями мы с ним — и наша сестра — в свое время глубоко восхищались, ну и я, разумеется, намертво запомнил это. Да, у меня настоящий талант — и он не только позволяет нам с братом предаваться безобидным развлечениям при встречах, но и приносит практическую пользу в моей медицинской деятельности.
Речь моего собеседника перемежалась тяжелыми вздохами. Представлялось очевидным, что братьев связывают тесные узы любви и что в силу своих профессиональных знаний доктор оценивает состояние старшего компаньона менее оптимистично, чем оценивал бы, будь он несведущ в медицине.
— Доктор Тредголд, — заговорил я, — для меня ваш брат не просто работодатель. За время моей службы в фирме он стал мне почти как отец и всегда проявлял по отношению ко мне щедрость, совершенно несоразмерную с моими заслугами. Нас также связывали многочисленные общие интересы — специального характера. Одним словом, я глубоко уважаю вашего брата, и мне очень тяжело слышать о постигшем его несчастье. Позвольте спросить, не сочтете ли вы за дерзость с моей стороны, если…
— Вы хотите повидать Кристофера? — перебил доктор Тредголд, опережая мою просьбу. — А потом, полагаю, мы с вами можем поужинать вместе.
Я проследовал с доктором Тредголдом наверх, в спальню в глубине дома. У кровати дежурила сиделка, а в кресле у окна сидела дама в черном, погруженная в чтение. При нашем появлении она подняла взгляд от книги.
— Мистер Глэпторн, позвольте отрекомендовать вам мою сестру, мисс Ровену Тредголд. Дорогая, мистер Глэпторн приехал из конторы, за свой счет, чтобы проведать Кристофера.
На вид мисс Тредголд было около пятидесяти. Со своими преждевременно поседевшими волосами и голубыми глазами, она удивительно походила на пораженного недугом брата, неподвижно лежавшего в постели, с закрытыми глазами и перекошенным ртом.
После процедуры взаимного представления мисс Тредголд вновь вернулась к книге, хотя я краем глаза заметил, что она украдкой пристально разглядывала меня, пока я стоял у кровати вместе с доктором Тредголдом.
Видеть своего работодателя в столь плачевном физическом и умственном состоянии было в высшей степени тяжело. Доктор Тредголд прошептал, что у брата парализовало левую сторону, у него серьезно повреждено зрение и сейчас он почти не может говорить. Я еще раз спросил, есть ли надежда на выздоровление.
— Он может оправиться. Я видел такие случаи. Кровоизлияние в мозгу еще не рассосалось. Нужно внимательно следить, не появятся ли признаки ухудшения. Если вскорости он начнет понемногу приходить в чувство, тогда можно надеяться, что с течением времени у него восстановится двигательная способность, а также, вероятно, речевая деятельность.
— Была ли какая-нибудь непосредственная причина? — спросил я. — Сильное волнение чувств или еще какое-нибудь потрясение, способное вызвать приступ?
— Мне ни о чем таком не известно, — ответил доктор. — Брат приехал вчера вечером, в отличном расположении духа. Когда сегодня утром он не спустился в обычный час, сестра велела мне пойти проверить, все ли в порядке. Я нашел Кристофера уже парализованным.
Я поужинал с доктором Тредголдом и его сестрой в холодной комнате с высоким потолком, где единственным предметом обстановки, помимо стола и стульев, являлся громадный уродливый буфет в псевдоелизаветинском стиле, занимавший почти всю стену. За ужином — столь же скудным, как обстановка столовой залы, — мисс Тредголд почти не разговаривала, но я неоднократно чувствовал на себе ее взгляд. Пристальный, напряженный взгляд, словно она безуспешно пыталась вызвать какое-то воспоминание из глубин памяти.
Внезапно раздался громкий стук в переднюю дверь, и минуту спустя вошел слуга с сообщением, что доктора Тредголда просят безотлагательно прийти к захворавшему соседу. Воспользовавшись случаем, я откланялся. Хозяева уговаривали меня остаться на ночь, но я предпочел снять номер в гостинице «Роял-фаунтин». Мне хотелось побыть наедине со своими безрадостными мыслями, ведь теперь я лишился своего единственного союзника и единственного человека, который мог помочь мне найти верный путь в лабиринте предположений и гипотез, окружающем смерть мистера Картерета.
Я не без труда запер на ключ дверь своего пристанища, принял несколько капель лауданума[220] от головной боли, улегся в постель и закрыл глаза. Но спал я беспокойно, ибо мне снился странный, жутковатый сон.
Я стою в темном помещении громадных размеров. Поначалу я один, но потом, когда темноту начинает медленно рассеивать свет из какого-то незримого источника, я различаю фигуру мистера Тредголда. Он сидит в кресле с книгой в руках и медленно перелистывает страницы. Он поднимает глаза и видит меня. Рот у него перекошен, и он шевелит губами, словно произнося слова и целые фразы, но не слышно ни звука. Он знаком подзывает меня и тычет пальцем в раскрытую книгу. Я смотрю, что же он хочет показать мне. Портрет дамы в черном. Я приглядываюсь. Портрет леди Тансор, который я видел в кабинете мистера Картерета в Эвенвуде. Становится чуть светлее, и позади мистера Тредголда я различаю фигуру, сидящую за высоким столом, установленным на задрапированном помосте, и пишущую в толстом гроссбухе. Она тоже одета во все черное, и на голове у нее серый алонжевый парик, похожий на судейский. В следующий миг я вижу, что это мисс Ровена Тредголд с распущенными волосами. Она перестает писать и обращается ко мне:
— Подсудимый, назовите суду ваше имя.
Я открываю рот, но не в силах издать ни звука. Я нем, как мистер Тредголд. Она снова спрашивает мое имя, но я по-прежнему не могу вымолвить ни слова. Где-то звонит колокол.
— Прекрасно, — говорит мисс Тредголд, — раз вы не желаете назваться, суд постановляет препроводить вас отсюда к месту казни и повесить за шею до смерти. Желаете что-нибудь сказать?
Я набираю полную грудь воздуха и пытаюсь выразить громогласный протест. Но изо рта у меня не вырывается ни звука.
Весь следующий день я просидел дома на Темпл-стрит в состоянии полного разброда мыслей и чувств, а ближе к вечеру решил отправиться на причал Темпл-Степс и с полчаса покататься по реке на своем ялике.
Позже вечером Белла приняла меня в Блайт-Лодж, с обычными изъявлениями сердечной теплоты и дружелюбия.
Мы с ней виделись впервые со времени моего знакомства с мисс Картерет, и я никогда еще столь остро не сознавал себя воплощением всяческого зла и греха.[221] Я расположился чуть поодаль и смотрел на Беллу, сидевшую у камина в гостиной Китти Дейли вместе с несколькими самыми юными нимфами «Академии». Все они шлюхи, конечно, но девушек милее, добрее и живее я в жизни не встречал, а Белла самая милая и добрая среди них. Она казалась такой веселой, бойкой и беспечной, когда забавно рассказывала маленькому женскому обществу, собравшемуся вокруг нее, о недавней причуде лорда Р., который во время свидания с одной из нимф попросил, чтобы она нарядилась королевой, увенчав чело диадемой с фальшивыми бриллиантами и повязав через плечо широкую голубую ленту, а когда они приступили к делу, нашептывал ей пылкие поощрительные слова с немецким акцентом.
Звонкий смех раскатился по гостиной, появилось шампанское, задымили сигареты. Мисс Нэнси Блейк порхнула к фортепиано, чтобы сыграть соп brio[222] бодрый вальсок, а мисс Лилиан Перкисс (рыжеволосая амазонка) и мисс Тибби Тейлор (сероглазая малютка, очаровательно проворная в движениях) дурашливо запрыгали по комнате, с хохотом натыкаясь на столы и кресла. Белла хлопала в такт музыке и с улыбкой посматривала на меня. Хотя она, по обыкновению, была заводилой веселья, я знал, что моя милая подруга ни на секунду не забывает обо мне: в компании она никогда не теряла меня из виду и постоянно давала мне знать любящим взглядом или нежным пожатием руки, что я единственный занимаю ее мысли. Даже после моего ухода поздно вечером она будет думать обо мне с любовью, вспоминать наше совместное времяпрепровождение и представлять наше следующее свидание в Блайт-Лодж.
Но что я могу дать Белле взамен? Только небрежение, невнимание и предательство. Я набитый дурак и недостоин столь замечательной девушки. Но похоже, мне назначено судьбой сознательно отказаться от такого сокровища. Там, в гостиной Китти Дейли, она завораживала мой взор и пленяла сердце. Я знал, что даже не вспомню о ней, когда снова увижу прекрасное лицо мисс Эмили Картерет, которую я любил так, как никогда не смогу полюбить Беллу. Но я не находил в себе сил расстаться с ней — пока. Завладевшая моей душой страсть к мисс Картерет еще не заглушила, не истребила во мне нежной любви к Белле — она осталась все такой же искренней и чистой, хотя и отступила на второй план рядом с новым, более сильным чувством. Глядя на Беллу, я вдруг понял, что и мое сердце тоже будет разбито, если я порву с ней, но ничего не приобрету взамен.
Когда девушки удалились, Белла подошла и села рядом со мной, положив унизанную кольцами руку мне на запястье.
— Ты сегодня непривычно тих и молчалив, Эдди, — промолвила она, с улыбкой заглядывая мне в глаза. — Что-нибудь случилось?
— Нет. — Я нежно провел пальцем по ее щеке, потом поднес к губам ее руку. — Ничего не случилось.
3 ноября 1853 года, четверг. Я прибыл на железнодорожную станцию Питерборо и взял наемный экипаж до гостиницы «Дюпор-армз» в Истоне. Городок этот находится примерно в четырех милях к юго-западу от огромного особняка, принадлежащего семье, в честь которой получила название местная гостиница. Насколько мне известно, он ничем не примечателен, кроме своей древности (поселение здесь было основано еще в эпоху викингов), причудливой рыночной площади, мощенной булыжником, да живописных известняковых домов, крытых шифером, — многие из них стоят на вершине отлогой гряды холмов, откуда открывается вид на долину, деревню Эвенвуд и лесные насаждения на границе громадного парка.
Устроившись в своем номере — длинной комнате с низким потолком, выходящей окном на рыночную площадь, — я достал из саквояжа толстую черную тетрадь, сохранившуюся у меня со студенческих дней в Германии. Вырвав несколько страниц со своими заметками по поводу бульверовского «Anthropometamorphosis»,[224] я написал на первой странице: «Дневник Эдварда Дюпора. Ноябрь MDCCCLIII». Немного поразмыслив над названием, я решил, что оно отлично смотрится. Впервые в жизни вырисовывая буквы своего настоящего имени, я испытывал дрожь восторга и одновременно странную неловкость — словно я невесть почему не имел права на то, что по праву принадлежало мне.
Перед отъездом в Нортгемптоншир я решил, что начну вкратце описывать дела повседневной жизни — отчасти в подражание моей приемной матери, имевшей такую привычку, но также с целью сохранить для себя и, возможно, для своих потомков точный отчет обо всех событиях, происходивших на решающем этапе моего грандиозного предприятия. Довольно сомневаться и колебаться. Я не только забыл, кто я такой и на что способен, но забыл также о своем предназначении. Но сейчас я снова услышал грохот молота Великого Кузнеца, похожий на накатывающий рокот грома, — все чаще, все тяжелее становятся удары, все быстрее выковываются неразрывные звенья, искры летят в холодное небо, огромная цепь стягивается все туже вокруг меня, когда меня тащит, теперь со страшной скоростью, навстречу уготованной мне судьбе. Ибо полдень моей жизни уже миновал, и близится ночь.
Итак, я начал вести дневник, и записи из него легли в основу оставшейся части моей исповеди.
Десять часов вечера. На площади ни души. Последний час моросил мелкий дождь, но теперь он застучал сильнее в мое окно, под которым со скрипом раскачивается на ветру вывеска с изображением древнего герба моего рода и начертанным краской девизом «Fortidudine vincimus».
Я поужинал в одной из столовых зал, где компанию мне составлял один лишь угрюмый официант с волосами как пакля.
Я: Тихо у вас сегодня.
Официант: Только вы, сэр, да мистер Грин, он тоже из Лондона.
Я: Частый гость?
Официант: Прошу прощения, сэр?
Я: Мистер Грин — он часто сюда наезжает?
Официант: Время от времени. Еще стаканчик, сэр?
Вернувшись в номер, я улегся в постель и достал карманный томик донновских «Обращений к Господу», прихваченный мной из-за бесподобного «Поединка со Смертью» — последней проповеди Донна. Эту книгу, с которой я почти никогда не расставался, я купил во время своего долгого пребывания на континенте.[225] Я внимательно рассмотрел репродукцию превосходной гравюры с фронтисписа издания 1634 года, где изображалось надгробье в виде ниши с закутанной в саван фигурой поэта, а потом на минуту задумался над своей юношеской подписью, поставленной на форзаце: «Эдвард Чарльз Глайвер». Эдвард Глайвер остался в прошлом, Эдвард Дюпор еще не появился. Но здесь и сейчас Эдвард Глэпторн заснул над длинными, ритмичными периодами Джона Донна и, вздрогнув, пробудился, когда церковные часы начали отбивать двенадцать.
Я подошел к окну. На противоположной стороне площади горел единственный газовый фонарь. Все еще лил дождь. Я заметил запоздалого прохожего в длинном плаще и шляпе с опущенными полями. Оконное стекло запотело от моего дыхания. Когда я протер стекло рукавом, прохожий уже скрылся из виду.
Я снова лег и проспал час или больше, но вдруг полностью проснулся. Что-то разбудило меня. Я зажег свечу — мои часы с репетиром показывали двадцать минут второго. Ни звука, только дождь стучит в окно да скрипит на ветру гостиничная вывеска. Но издают ли скрип ржавые петли вывески? Или же рассохшиеся половицы под чьими-то ногами за моей дверью?
Я сел в постели. Вот, опять — и опять! Не скрип вывески, но другой звук. Я достал пистолет, когда дверная ручка медленно, бесшумно повернулась.
Но дверь была заперта, и ручка, также медленно и бесшумно, вернулась в исходное положение. Снова скрипнули половицы, потом наступила тишина.
Сжимая пистолет в руке, я осторожно приотворил дверь, выглянул в коридор, но никого там не увидел. Справа и слева находились комнаты под номерами 1 и 3. Один лестничный пролет вел вниз, в столовую залу, а другой — на следующий этаж, где располагались еще две комнаты. Я не знал, остался ли мой незваный гость где-то рядом, например в одном из двух соседних номеров, но сомневался, что он вернется. Я на цыпочках подошел к ближайшей двери: она оказалась незапертой, комната пустовала. Но другая дверь, на лестничной площадке, была на замке.
Я пролежал без сна еще с час, держа пистолет наготове. Как я и ожидал, никто больше меня не побеспокоил. В конечном счете я решил, что валяю дурака: просто в мой номер по ошибке сунулся единственный другой постоялец, мистер Грин.
Тогда наконец я крепко заснул.
Я пробудился при бледном свете солнца, но, выглянув в окно, увидел, что площадь так и не высохла после ночного дождя, а небо на востоке затянуто тучами. Спустившись в столовую залу, я спросил вчерашнего официанта, сходил ли уже вниз второй постоялец, мистер Грин. Официант, все такой же угрюмый, не знал, а потому я позавтракал в одиночестве.
После трапезы я вернулся в свою комнату, чтобы привести себя в должный вид. Мне требовалось принять все меры к тому, чтобы меня не узнал Феб Даунт, который наверняка будет присутствовать на похоронах. Мы не виделись семнадцать лет, с последней нашей встречи на школьном дворе осенью 1836 года. Распознает ли он черты своего старого школьного друга в лице, что теперь отражается в зеркале? Вряд ли. Волосы у меня сейчас длиннее, гуще и — благодаря краске — темнее, чем были в отрочестве, и я не сомневался, что перемены во внешности, произведенные временем, вкупе с роскошными усами и бакенбардами да зелеными очками не позволят Даунту узнать меня. Я надел пальто, взял зонтик у угрюмого официанта (похоже, он являлся единственным слугой во всем заведении) и двинулся в путь.
По тенистой дороге с густыми зарослями плюща по обочинам я вышел из города и спустился к олдстокской мельнице. У подножья холма я свернул на дорогу, что тянулась на восток, к деревне. Было без четверти одиннадцать.
В деревне, по ведущей к церкви тропе уже шли люди — местные жители, понял я при ближайшем рассмотрении. Среди них я приметил Лиззи Брайн, шагавшую рядом с другой женщиной. Она меня не увидела, поскольку я уже старался держаться в стороне от всех, решив не являться во вдовий особняк вместе с прочими скорбящими, а наблюдать за происходящим с почтительного расстояния.
Посему я подождал, когда маленькая толпа пройдет через крытый проход на погост, а потом занял позицию поодаль, за стволом огромного платана. Отсюда я хорошо видел и церковь, и песчаную дорожку, что вела к вдовьему особняку, а сам при этом оставался скрытым от взоров любого, кто мог подойти по тропе со стороны деревни. Слева от меня находилась церковь Святого Михаила и Всех Ангелов — величественное здание тринадцатого века, увенчанное знаменитой изящной башней с высоким острым шпилем, украшенным готическим орнаментом в виде листьев. Пока я любовался золотым крестом на шпиле, стал накрапывать дождь. В считаные минуты он превратился в ливень, и я раскрыл позаимствованный зонтик.
Когда часы пробили одиннадцать, я услышал шаги на песчаной дорожке, ведущей от вдовьего особняка, выглянул из своего укрытия и увидел авангард похоронной процессии — многочисленный отряд носильщиков, перьеносцев,[226] факельщиков и бородатых жезлоносцев, которые все были облачены в черное платье и под проливным дождем, уже промочившим наемное траурное убранство, выглядели даже более скорбно, чем требовали обязанности.
Через несколько мгновений показался катафалк под пышным балдахином из страусиных перьев, украшенный позолоченными изображениями черепов и херувимов, — внутри покоился гроб, накрытый темно-пурпурной тканью. За катафалком следовала вереница из шести или семи траурных карет. Потом я увидел доктора Даунта, вышедшего на церковное крыльцо вместе со своим викарием, мистером Тайди. Когда первая карета поравнялась с моим наблюдательным пунктом, я отчетливо увидел в окошке с поднятой шторой лорда Тансора — с суровым, мрачным лицом и крепко сжатыми губами. Еще я успел мельком заметить высокого бородатого мужчину, сидевшего по правую руку от него. Я не мог не узнать профиль своего врага.
Остальные кареты — все с опущенными шторами — медленно прокатили мимо по лужам. На широкой площадке перед кладбищенскими воротами экипажи остановились, чтобы высадить седоков, и к ним тотчас бросились слуги с зонтами, дабы проводить скорбящих под укрытие церковного портика. Когда последние вошли в здание, носильщики извлекли гроб из катафалка и прошествовали с ним к церкви по обсаженной деревьями дорожке. Лорд Тансор, со своей высоко вскинутой головой и устремленным вперед неподвижным взглядом воплощавший собой горделивую власть мира сего, коротким взмахом руки отстранил предложенный зонт и зашагал к церковному портику под проливным дождем. Но вот Даунт, вышедший из кареты следом за его светлостью, надменным жестом приказал тому же самому слуге выполнить для него услугу, от которой отказался его знатный покровитель.
Мисс Картерет ехала во втором экипаже, с миссис Даунт и еще двумя дамами — одну из них я вовсе не знал, а в другой предположил французскую гостью, мадемуазель Буиссон. Она была хрупкого телосложения и среднего роста, я заметил выбившуюся из-под шляпки прядь светлых волос, но лица толком не разглядел под темной вуалью. Выйдя из кареты, мисс Картерет взяла подругу под руку, прижалась к ней, и они медленно двинулись к церкви, а Джон Брайн шел позади, держа над ними зонт.
Хотя мисс Картерет тоже была в темной вуали, ее нельзя было не узнать по высокой изящной фигуре и грациозной осанке. Она оставалась спиной ко мне, но я живо представлял прекрасное бледное лицо, каким оно впервые явилось моему взору в свете предзакатного октябрьского солнца. Я смотрел на нее, идущую к церкви под руку со спутницей, и снова думал о том, как первую же секунду нашего знакомства я увидел во властном взгляде черных глаз все, о чем когда-либо мечтал, и все, чего боялся когда-либо. Мисс Картерет шла с низко опущенной головой, тяжело опираясь на руку мадемуазель Буиссон, и все в ней явственно свидетельствовало о глубоком страдании — а я мучительно переживал за нее и изнывал от желания утешить ее в горе о возлюбленном отце.
Когда все вошли в церковь и орган заиграл торжественно-печальную мелодию, я покинул свое укрытие под платановыми ветвями, не спасающими от дождя. В портике я остановился. Хор запел перселловский гимн «Среди жизни мы смертны»[227] с его страдальческими диссонансами. Скорбно-сладостные созвучия, разнесшиеся под сводами церкви, исполнили мое сердце невыразимой болью, и гневные слезы подступили к моим глазам при мысли о человеке, чья праведная и полезная жизнь была оборвана столь жестоко. Раздался густой голос доктора Даунта, нараспев произносящий строки из Евангелия от Иоанна: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет; и всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек. Веришь ли сему?»[228]
Я продолжал стоять в портике, когда собрание скорбящих начало хором читать девяностый псалом, «Domine, refugium», где псалмопевец сетует на бренность и краткость земной жизни и на страдания, неотделимые от нашей греховной природы; а когда они дошли до стиха, где Моисей говорит о Боге, положившем беззакония наши пред Собою и тайное наше пред светом лица Своего, я взял зонтик и воротился обратно на погост.
Спустя некоторое время я услышал, как дверь церкви отворилась. Сейчас состоится погребение мистера Картерета. Я спрятался в дверной нише под колокольней и оттуда стал наблюдать, как похоронная процессия под дождем медленно следует по погосту к куче свежей земли, отмечающей последнее пристанище Пола Стивена Картерета. Лорд Тансор шел сразу за гробом, похоже, не замечая неослабевающего дождя; в нескольких шагах позади, в ногу с ним, торжественно выступал Феб Даунт, точно солдат на параде. Один за другим скорбящие и сопровождающие лица начали собираться у могилы.
Это было в высшей степени печальное зрелище: дамы в траурных нарядах из бомбазина и крепа жались под зонтами, джентльмены в цилиндрах с черными лентами, трепещущими на ветру, стояли кто прямо под дождем, кто под раскидистыми ветвями кладбищенских тисов; наемные участники похорон, предоставленные мистером Гаттериджем, — иные под хмельком — с несчастным видом сжимали в руках свои жезлы и насквозь промокшие плюмажи; и носильщики, предшествуемые внушительной фигурой доктора Даунта, несли простой деревянный гроб к зияющей в сырой земле яме. Все, все здесь наводило на мысль о тленности земного бытия. Все, все здесь было черным, как дымчато-черное грозовое небо над головой.
Я осознал, что не в силах оторвать глаза от гроба, и перед моим умственным взором вновь возникло зверски изуродованное лицо мистера Картерета, некогда румяное и добродушное. А теперь бренные останки славного джентльмена упокоятся в слякотной яме. Никогда еще не испытывал я такой безысходной и безутешной печали при виде участи, уготованной всем нам. Мне невольно пришло в голову, что покойный секретарь и есть донновский «частный человек, отошедший дел, который думал, что отныне и навек будет принадлежать только самому себе», но который после смерти «должен во прахе своем стать на обозрение публике» — сколь уместный и страшный образ! — и «прах его будет смешан с пылью любой проезжей дороги, любой навозной кучи и заключен в любой луже, в любом пруде». По мнению проповедника, «вот самое презренное бесчестие, самая страшная и окончательная отмена человека, которую мы можем представить».[229] Сейчас я обдумал данное утверждение — и согласился с ним.
Мисс Картерет вышла из церкви, все так же опираясь на руку мадемуазель Буиссон, и теперь обе молодые дамы стояли рядом с доктором Даунтом, уже произносившим заключительные слова заупокойной службы.
— Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается. Среди жизни мы смертны…
Дождь понемногу начал стихать ко времени, когда тело Пола Картерета наконец предали земле под скорбный звон единственного церковного колокола. Скорбящие, предводительствуемые лордом Тансором и Даунтом, по двое-трое потянулись к своим экипажам, жезлоносцы и носильщики побрели прочь, а доктор Даунт вернулся в церковь. Одна мисс Картерет задержалась у могилы. Мадемуазель Буиссон в сопровождении Джона Брайна направилась к своей карете и у самых кладбищенских ворот обернулась посмотреть, следует ли подруга за ней. Но мисс Картерет еще несколько минут неподвижно стояла на месте, устремив взор на гроб в яме. Внешне девушка никак не выказывала своего горя — во всяком случае, не плакала, — но, когда она откидывала назад черные шелковые ленты своей шляпки, брошенные на лицо резким порывом ветра, я отчетливо увидел, что руки у нее трясутся. Потом она кивком велела могильщикам приступать к работе и медленно двинулась в сторону церкви.
Я стоял там один и смотрел мисс Картерет вслед, покуда она не достигла площадки за кладбищенскими воротами, где ее ждала подруга. Когда она приблизилась к карете, мадемуазель Буиссон достала белый платочек, нежно вытерла ей лицо и поцеловала в щеку.
Когда карета мисс Картерет укатила по лужам в направлении вдовьего особняка, я вышел с погоста и зашагал обратно к Истону. Мне безумно хотелось вновь увидеть возлюбленную, услышать ее голос, еще раз заглянуть в изумительные глаза, но я сомневался в своей способности сохранить самообладание при встрече с Даунтом, который наверняка окажется среди людей, собравшихся во вдовьем особняке. Однако к моменту, когда я достиг окраины городка, желание снова усладить взор красотой мисс Картерет превозмогло все мои опасения.
Когда я дошел до тропы, ведущей к пасторату, мне явилось на ум, что из соображений учтивости надо бы оставить доктору Даунту записку с извинениями за еще не прочитанные гранки. Открывшая дверь служанка сообщила, что преподобный, миссис Даунт и мистер Феб Даунт еще не воротились из вдовьего особняка, а потом по моей просьбе она дала мне бумагу и перо, чтобы написать записку, и оставила одного в кабинете доктора Даунта. Когда я покончил с делом и уже собирался удалиться, внимание мое привлекли три или четыре толстые тетради в кожаном переплете, с надписью «Дневник» на каждой. Признаюсь, я поступил дурно: заглянул в одну из тетрадей, не удержавшись от соблазна. Уже в следующий миг я выхватил из кармана свою записную книжку и принялся лихорадочно стенографировать страницы дневника, ибо там содержались записи, относившиеся к миллхедскому периоду жизни пастора. Я с минуты на минуту ожидал, что вернется служанка, но она все не появлялась, и я провел за своим занятием столько времени, сколько позволяли приличия, а потом незаметно выскользнул из дома. В дневниковых записях не содержалось ничего важного, если не считать некоторых сведений, касающихся воспитания и характера моего врага, но для меня этого было достаточно, чтобы оправдать свой поступок.
Через несколько минут я стоял в роще, устремив взор на вдовий особняк за лужайкой.
В окне гостиной я без труда разглядел лорда Тансора, разговаривающего с доктором Даунтом; позади них стояла миссис Даунт со своим пасынком. Чтобы получше видеть происходящее, я крадучись прошел между мокрыми деревьями и занял позицию в кустах под окном. Штора там была наполовину опущена, но, присев на корточки, я хорошо видел комнату.
Мисс Картерет в одиночестве стояла у камина. Ее гости — около дюжины человек — разбились на маленькие тихо беседующие группы. От одной из них отделилась молодая дама и подошла к хозяйке дома. У нее были белокурые волосы, необычайно светлого оттенка, — по ним и по дружеской нежности, с какой она взяла мисс Картерет за руку, я с уверенностью предположил в ней мадемуазель Буиссон.
С минуту девушки молча стояли, держась за руки, покуда к ним не приблизился Феб Даунт — тогда они разъяли руки и чуть отстранились друг от друга. Он поклонился, а мисс Картерет в ответ слегка наклонила голову и произнесла несколько слов. Лицо ее хранило бесстрастное выражение, и она ничего не сказала, но лишь коротко кивнула еще раз, выслушав Даунта. Снова отвесив поклон мисс Картерет, а затем мадемуазель Буиссон, он удалился из гостиной. Несколькими секундами позже я увидел, как он выходит из передней двери и направляется по дорожке в сторону пастората.
Сердце мое бешено колотилось, пока я наблюдал за сей короткой сценой, силясь понять по лицу мисс Картерет, какие чувства она испытывает к Даунту; но когда стало ясно, что между ними нет ни намека на близость, я вздохнул с облегчением — и совсем уже успокоился, когда Даунт двинулся прочь, а мадемуазель Буиссон подалась к подруге и что-то шепнула ей на ухо. Мисс Картерет невольно улыбнулась и тотчас поднесла руку к губам, чтобы скрыть улыбку. По насмешливому выражению лица мадемуазель Буиссон я догадался, что она нелестно высказалась в адрес Даунта, и почувствовал глубочайшее удовлетворение, увидев, как мисс Картерет восприняла замечание, невзирая на всю тяжесть момента.
Мне пришло в голову, что теперь, когда мой враг ушел, я вполне могу засвидетельствовать мисс Картерет свое почтение — в соответствии с полученным приглашением. Потом я сообразил, что одежда на мне промокла, волосы в беспорядке, а мой саквояж остался в «Дюпор-армз». Но все же меня здесь ожидали, и она наверняка сочтет странным, если я не появлюсь. Я сомневался и колебался несколько минут, но наконец поборол все опасения. Я уже собрался покинуть свое укрытие, когда передняя дверь открылась и на пороге показались сначала лорд и леди Тансор, следом за ними мисс Картерет с подругой и, наконец, доктор и миссис Даунт. Они спустились по ступенькам и расселись в две кареты, которые затем покатили через рощу и дальше в парк.
Усталый и подавленный, я повлекся обратно в Истон, не видя причин задерживаться здесь долее.
В столовом зале «Дюпор-армз» мой друг угрюмый официант посыпал пол свежими опилками.
— Мистер Грин отбыл? — поинтересовался я.
— Два часа назад, — пробурчал он, не отвлекаясь от дела.
— Еще какие-нибудь постояльцы есть сегодня?
— Нет.
Скоро прибывал дилижанс на Питерборо, а потому, положив обойтись без очередного одинокого ужина, я отправил официанта за своим багажом, а сам между тем подкрепился стаканом джина с водой и закурил сигару. Через десять минут я сел в дилижанс — по счастью, я оказался единственным пассажиром — и уже устраивался поудобнее на сиденье, когда в окошке появилась раскрасневшаяся физиономия Джона Брайна.
— Мистер Глэпторн, сэр… как хорошо, что я застал вас. Лиззи велела сообщить вам… — Парень умолк, переводя дыхание, и я услышал, как возница осведомляется у него, намерен ли он входить.
— Подождите минутку, кучер! — крикнул я, а потом обратился к Брайну: — Сообщить — что?
— Мисс Картерет с подругой собираются в Лондон на следующей неделе. Лиззи сказала, вам следует знать.
— А где мисс Картерет остановится?
— В доме своей тетки, миссис Мэннерс, на Уилтон-Кресент. Лиззи поедет с ней.
— Молодец, Брайн. Скажи сестре, чтобы она извещала меня обо всех передвижениях мисс Картерет, а писала на адрес, что я вам дал. — Я подался поближе к Брайну и понизил голос. — У меня есть основания полагать, что вашей госпоже грозит опасность — со стороны людей, напавших на ее отца, — и мне хотелось бы приглядывать за ней, ради ее же благополучия.
Брайн значительно кивнул, давая понять, что прекрасно все понимает, и я вручил ему шиллинг, чтобы он пропустил стаканчик перед возвращением в Эвенвуд. Когда дилижанс тронулся с места, я задернул потрепанную шелковую штору, защищаясь от дождевых брызг, и закрыл глаза.
— Помнишь, как мы в последний раз ходили в Гриморн-гарденс?[231] — спросил я Легриса.
Часы показывали уже три часа, и огонь в камине почти совсем погас. Я только что закончил рассказ о событиях, последовавших за насильственной смертью мистера Пола Картерета.
Легрис поднял глаза и на мгновение задумался.
— Гриморн? — наконец переспросил он. — Ну конечно. Мы еще катались на трехпенсовом пароходике. Когда это было?
— В прошлом ноябре. Через несколько дней после моего возвращения с похорон мистера Картерета. Мы играли в кегли.
— Ну да. А потом смотрели парад кораблей. Ага, и помню еще маленькую стычку у выхода из парка. Но при чем здесь это?
— Я объясню тебе, — сказал я, — если ты подбросишь поленьев в камин и наполнишь мой бокал.
Вечер среды 9 ноября 1853 года живо запечатлелся в моей памяти. Пару часов мы с другом коротали досуг самым приятным образом. Ближе к одиннадцати, когда в освещенных газовыми фонарями беседках начали собираться нарумяненные шлюхи со своими подвыпившими клиентами, я возымел охоту продолжить веселье еще где-нибудь, но Легрис, противно обыкновению, выразил сильное желание отправиться домой и лечь спать. А потому незадолго до двенадцати мы покинули Гриморн-гарденс.
У кассы при выходе на Кингс-роуд мы стали свидетелями уличной ссоры. Группа из четырех или пяти женщин — проституток, как я сразу понял, — и двух модно одетых громил весьма воинственно пререкалась с малорослым господином, щеголявшим роскошными бакенбардами. Когда мы подошли ближе, один из громил схватил коротышку за воротник и швырнул на землю. В свете яркого фонаря над кассой я тотчас узнал встревоженное лицо мистера Джеффри Мартлмасса, жениха Дорри Грейнджер.
С нашим появлением атмосфера заметно накалилась, но после короткой демонстрации нашей объединенной силы и решимости буяны почли за лучшее дать деру, а проститутки шаткой поступью удалились прочь, с площадной бранью и глумливыми насмешками.
— Мистер Глэпторн, не так ли? — спросил мужчина, поднимаясь на ноги с моей помощью. — Какое поразительное стечение обстоятельств!
Вопреки предостережениям своей возлюбленной, филантропически настроенный мистер Мартлмасс тем вечером отправился нести свет истины Христовой падшим женщинам — задача, с которой едва ли справился и сам святой Павел. Он был изрядно удручен неудачей, но исполнен мужественной решимости отрясти с себя пыль и повторить попытку. Лишь после долгих уговоров и увещаний он согласился еще на некоторое время оставить неблагодарные объекты своего попечения во мраке духовного невежества и внял нашему настоятельному совету вернуться домой.
— Мы взяли наемный экипаж, — сказал Легрис, — и ты высадил меня на Пиккадилли. Что же случилось потом?
Оставив Легриса на Пиккадилли у входа в «Олбани», мы с мистером Мартлмассом покатили дальше на восток.
— Сегодня меня постигла прискорбная неудача, — печально качая головой, промолвил он, когда мы проезжали через ворота Темпл-Бар, — но я в любом случае рад, что наши с вами пути снова пересеклись. Я хотел справиться о вашем бедном друге.
Я не понял, кого он имеет в виду, и мистер Мартлмасс, заметив мое недоумение, уточнил:
— О вашем друге мистере Петтингейле. Из Грейз-Инн.
— Ах да. Петтингейл. Ну конечно.
— Тяжелы ли телесные повреждения?
Я понятия не имел, о чем говорит мой спутник, но упоминание о Петтингейле, натурально, возбудило мое любопытство, и я решил изобразить полную осведомленность в деле.
— Да нет, я бы сказал — средней тяжести.
— Все члены корпорации выразили осуждение и озабоченность: нападение на одного из членов в его собственных комнатах — случай поистине беспрецедентный. И конечно же, мой работодатель мистер Джиллори Пигготт, будучи близким соседом мистера Петтингейла, возмущен особенно сильно.
— Ну разумеется.
Продолжая вести разговор в такой вот окольной манере, я вскоре выведал достаточно информации, чтобы составить общее представление о происшествии.
Как-то вечером, через несколько дней после нашей с ним встречи, мистер Льюис Петтингейл вернулся домой в восемь часов. Его сосед, мистер Джиллори Пигготт, вошедший в Филд-Корт получасом позже, заметил рослого мужчину, который спускался по лестнице, ведущей к комнатам мистера Петтингейла. На следующее утро официант из кофейни, расположенной близ Грейз-Инн-гейт, по заведенному обыкновению, поднялся по той самой лестнице с завтраком для мистера Петтингейла, постучал в дверь, но не получил ответа.
Дверь оказалась незапертой. В ходе дальнейшего расследования официант обнаружил мистера Петтингейла на полу у камина в гостиной. Лицо адвоката носило следы жестоких побоев, но он дышал. К нему тотчас вызвали доктора, а после полудня пострадавшего отвезли в карете в его дом в Ричмонде и передали на попечение его собственного врача.
Мы уже достигли угла Ченсери-лейн, и мистер Мартлмасс решительно заявил, что не допустит, чтобы я сделал лишний крюк. Он вышел из кеба, предварительно пожав мне руку с обычной горячностью, и быстрым шагом направился в сторону своего дома на Ред-Лайон-сквер.
Оставшуюся часть пути до Темпл-стрит я размышлял, что бы могло значить нападение на Петтингейла, но опять, в какой уже раз за последнее время, я испытывал такое ощущение, будто бреду ощупью в кромешном мраке. Я не знал наверное, имеет ли отношение к произошедшему бывший друг адвоката, Феб Даунт, хотя интуиция настойчиво подсказывала мне, что имеет, и самое непосредственное. С другой стороны, возможно, Петтингейла просто настигло криминальное прошлое. Поездка в Ричмонд, решил я, может оказаться и приятной, и познавательной.
Назавтра я встал с утра пораньше и без особых трудностей добрался до Ричмонда к началу одиннадцатого. Я позавтракал в таверне «Звезда и подвязка» и там же принялся расспрашивать официантов, знают ли они некоего мистера Льюиса Петтингейла. С третьей попытки я получил нужные сведения.
Дом находился на Ричмондском лугу, в Квартале Фрейлин, представлявшем собой очаровательный комплекс трехэтажных кирпичных зданий.[232] Я вошел в кованые ворота и зашагал по садовой аллее к парадной двери. На стук мне открыла бледная девица лет двадцати.
— Пожалуйста, передай это хозяину. Я подожду.
Я вручил ей записку, но служанка тупо уставилась на меня и сунула записку мне обратно.
— Мистер Петтингейл дома, не так ли? Оправляется от полученных телесных повреждений?
— Нет, сэр, — ответила девица, глядя на меня вытаращенными глазами, как на убийцу, явившегося по ее душу.
— Так, в чем здесь дело?
Вопрос задал угрюмого вида мужчина с повязкой на глазу и окладистой седой бородой.
— Мистер Петтингейл дома? — снова осведомился я, уже несколько раздраженно.
— Боюсь, нет, сэр. — Мужчина встал передо мной, загораживая спиной служанку.
— В таком случае где я могу найти его? — задал я следующий вопрос.
Девица принялась нервно теребить фартук, тревожно поглядывая на мужчину.
— Филлис, поди в дом, — велел он.
Когда она ушла, мужчина повернулся ко мне и расправил плечи, словно готовясь отразить мое нападение.
— Мистер Петтингейл, — наконец проговорил он, — покинул страну, о чем вы знали бы, будь вы его другом.
— Я не друг мистеру Петтингейлу, — ответил я, — но и не желаю ему зла. Я совсем недавно познакомился с ним, а потому, разумеется, не вхожу в круг особо доверенных лиц. Он уехал на континент, полагаю?
— Нет, сэр, — сказал мужчина, уже не с таким воинственным видом. — В Австралию.
Бегство Петтингейла и нападение на него поставили передо мной новые вопросы. Вдобавок адвокат лишил меня возможности изобличить Даунта в воровстве и мошенничестве перед лордом Тансором и всем светом.
В унылом настроении я возвратился в Лондон. Куда бы я ни повернул, всюду на пути моем вставали вопросы без ответа, непроверенные гипотезы и необоснованные подозрения. Вне всяких сомнений, в убийстве мистера Картерета содержался ключ к восстановлению моих наследственных прав. Но как отыскать этот ключ? Я совершенно не представлял, что делать дальше. Лишь один человек мог пролить свет понимания на важные факты, о которых упоминалось в письме мистера Картерета к мистеру Тредголду: сам автор письма. Но мертвые не говорят.
Воротившись на Темпл-стрит в таком вот подавленном и удрученном расположении духа, я лег в постель и тотчас заснул крепким сном. Разбудил меня стук в дверь.
Отворив дверь, я с удивлением увидел на лестничной площадке рассыльного из фирмы Тредголдов. Он протянул мне пакет в оберточной бумаге:
— Вот, сэр, это пришло в контору на ваше имя. И еще письмо.
Сначала я, не без любопытства, прочитал письмо — короткое послание с извинениями от друга доктора Даунта, профессора Люсьена Слейка из Барнака.
Глубокоуважаемый сэр!
С сожалением сообщаю вам, что служащие гостиницы «Георг» сегодня известили меня, что присланный мной пакет для вас по недосмотру затерялся и только сейчас обнаружился. Я написал управляющему весьма резкое письмо, где выразил недовольство по поводу неудобств, причиненных всем заинтересованным лицам. Но поскольку доктор Даунт на всякий случай снабдил меня адресом вашего работодателя, я отсылаю вам гранки его неполного перевода Ямвлиха. По моему мнению, это превосходная работа, где исправлены многие ошибки и неточности, допущенные в переложении Тейлора, — впрочем, вам виднее.
Засим остаюсь, с уважением к вам,
Странное дело. Я тотчас же вскрыл пакет — и там действительно оказались гранки перевода. Что же в таком случае находилось в другом пакете, переданном мне гостиничным слугой, когда я садился на поезд до Питерборо?
Он так и лежал на моем письменном столе, под несколькими несвежими газетами «Таймс». На нем значилось «Э. Глэпторну, эскв., гостиница „Георг“», и я только сейчас обратил внимание на пометку «конфиденциально».
В пакете я обнаружил тридцать-сорок листов нелинованной бумаги, сложенных в подобие книжицы ин-кварто. На первой странице, оформленной в виде титульной, содержались несколько слов, выведенных аккуратными печатными буквами, а все прочие были сплошь исписаны мелким убористым почерком — отличным от почерка на самом пакете.
Заинтригованный, я разжег камин, придвинул к нему кресло и до упора выкрутил фитиль лампы. Дрожащими руками я поднес рукопись поближе к свету и начал читать.[233]
Лицам, которых сей документ может касаться.
Я, Пол Стивен Картерет, обитатель вдовьего особняка в Эвенвуде, графство Нортгемптоншир, находясь в здравом уме и твердой памяти, торжественно клянусь, что нижеследующее свидетельство содержит правду, только правду и ничего кроме правды. Да поможет мне Бог.
Я начинаю таким образом, поскольку хочу с самого начала заявить о своем намерении выступить в роли очевидца неких событий, облеченного соответствующей ответственностью, хотя я и не стою за свидетельской трибуной в суде. Тем не менее настоятельно прошу всех вероятных читателей данного документа считать меня человеком, стоящим (пусть лишь в воображении) за означенной трибуной перед лицом Слепого Правосудия и под торжественной присягой дающим самые полные и точные показания, какие он только может дать.
Преступления, как и грехи, разнятся по характеру и по тяжести последствий, а потому разнообразны и наказания, назначаемые лицам, их свершившим. Но преступление, о котором я поведаю ниже, — к какому разряду противозаконных деяний его следует отнести и какого наказания оно заслуживает? В том, что это было преступление, я не сомневаюсь — но какое определение к нему применить? Вот первая трудность, вставшая передо мной.
Вынести суждение на сей счет я предоставлю особам, превосходящим меня умом. Сам же я уверен в одном: поступок, о коем пойдет речь ниже, являлся целенаправленным и сознательным актом причинения морального вреда другому человеку. А как еще назвать подобное деяние, если не преступлением? Пусть никого не лишили материальной собственности и ничья кровь не пролилась. Но я все же утверждаю: имело место воровство — своего рода, и имело место убийство — своего рода. Одним словом, имело место преступление — своего рода.
Есть еще одна трудность: лицо, совершившее противоправный поступок, давно ушло из жизни, а жертва не знает о беззаконии, против нее сотворенном. Однако я упорно продолжаю называть случившееся преступлением, и совесть не даст мне покоя, покуда я не изложу письменно все известные мне факты. Чем кончится дело, мне пока непонятно, поскольку я знаю не все, а лишь кое-что. Посему я пишу данное свидетельство как необходимое уведомление перед некими грядущими событиями, исхода которых я в настоящий момент предсказать не в силах и в которых я сам, возможно, приму участие, а возможно, и нет. Ибо мне думается, что сделанное мной открытие повлекло за собой опасные и уже непредотвратимые последствия.
Через четыре дня у меня назначена встреча с представителем фирмы «Тредголд, Тредголд и Орр» — юридическими консультантами моего работодателя. Я не знаком с этим господином, но меня заверили, что он пользуется полным доверием мистера Кристофера Тредголда — а последнего я вот уже двадцать пять лет знаю и уважаю как партнера по деловой переписке и друга. Я обязался посвятить агента мистера Тредголда в некие обстоятельства, обнаруженные мной в ходе моей работы и превелико меня взволновавшие.
Дабы дать ясное представление о положении вещей, я должен сначала сказать несколько слов о себе и некоторых фактах своей биографии.
Я начал работать в должности секретаря у своего кузена, двадцать пятого барона Тансора, в феврале 1821 года. Тремя годами ранее я закончил Оксфорд, не имея определенных видов на будущее, и какое-то время самым безответственным образом предавался праздности дома.
Наша семья — то есть мои родители и я (мой старший брат в ту пору уже получил дипломатическую должность за границей) — тогда жила припеваючи через реку от Эвенвуда, в Эшби-Сент-Джон, в чудесном старом доме, купленном моим прадедом по отцовской линии, основателем семейного благополучия. Однако, будучи младшим сыном, я не мог вечно оставаться на иждивении отца; вдобавок я хотел, очень хотел жениться на старшей дочери одного из наших соседей, мисс Марианне Хант-Грэм. А потому, немного попутешествовав, я наконец решил по примеру своего старшего брата Лоурена поступить на дипломатическую службу — ведь помимо уважаемой ученой степени и братнина содействия я располагал рекомендациями своего влиятельного кузена лорда Тансора, водившего знакомство с тогдашним министром иностранных дел.[234] Под впечатлением от такого моего решения отец позволил мне — хотя и неохотно — сделать предложение мисс Хант-Грэм и согласился выдавать нам небольшое содержание, покуда я не укреплю свои позиции на избранном поприще. Моя возлюбленная приняла предложение, и в декабре 1820-го мы поженились — день нашего бракосочетания навсегда останется для меня одним из счастливейших в жизни.
Но через месяц после свадьбы мой отец заболел и умер, а с его кончиной наше благополучие рухнуло. Втайне от всех нас, даже от моей матери, в девичестве Софии Дюпор, он вложил все свои деньги в неудачные спекуляции, самым безрассудным образом наделал долгов и, как следствие, оставил нас почти без средств. Дом, конечно, пришлось продать, вместе с весьма ценной отцовской коллекцией римских монет, и мы с молодой женой лишились всякой возможности начать новую жизнь в Лондоне. Моя бедная мать тяжело переживала постигшее нас бесчестье, и если бы не великодушие ее именитого племянника, незамедлительно предложившего мне поступить к нему на службу секретарем и всем нам поселиться во вдовьем особняке Эвенвуда вместе с его мачехой, я даже не представляю, что бы мы делали. Я всем обязан лорду Тансору.
В пору, когда я приступил к секретарской работе, мой кузен состоял в браке со своей первой женой, леди Лаурой Тансор, чьи предки, как и предки моего отца, издавна жили на западе страны. Немногим ранее у лорда и леди Тансор произошел глубокий разлад в отношениях (впоследствии восстановленных), вследствие чего ее светлость оставила мужа и более года прожила во Франции. Она вернулась с континента в конце сентября 1820 года совершенно другой женщиной.
Я вспоминаю леди Тансор с неизменной любовью, ибо иначе невозможно. Не спорю, у нее было много недостатков, но, когда я впервые встретился с ней, в первые годы ее супружества с моим кузеном, она представилась моему впечатлительному уму спенсеровской Кипридой, «из пены океанских вод рожденной».[235] В ту пору я уже любил без памяти мисс Хант-Грэм, и никакие другие женщины меня не интересовали; но я был обычным человеком из плоти и крови, а ни один молодой мужчина, обладающий смертной природой, не мог не восхищаться леди Тансор. Она была сама красота, само изящество, сама жизнерадостность — веселая, остроумная, наделенная многими талантами, такая живая и пылкая, что все рядом с ней казались бездушными автоматами. Она ни в малейшей мере не походила на моего кузена, своего мужа, ибо он по натуре чрезвычайно серьезен, сдержан и являл собой полную противоположность своей страстной, порывистой жене. Однако, несмотря на разницу темпераментов, они довольно долго на удивление хорошо ладили между собой и словно уравновешивали друг друга.
Я почти ежедневно виделся с лордом и леди Тансор по возвращении последней из Франции. Мне выделили рабочий кабинет при Эвенвудской библиотеке, на первом этаже башни Хэмнита[236] — верхний же этаж башни занимает архивная комната, где хранятся различные юридические документы, счета, деловая и частная корреспонденция, имущественные описи и прочие бумаги, имеющие отношение к роду Дюпоров и восходящие к тринадцатому веку, когда жил первый барон Тансор. В этот кабинет я приходил каждый день, чтобы исполнять свои служебные обязанности, в круг которых вошло и общее заведование библиотекой (тогда еще не каталогизированной) после того, как я проявил интерес к хранящимся в архивной комнате манускриптам, собранным нашим дедом.
Мне предписывалось каждое утро в восемь часов являться к кузену, дабы получить распоряжения на день. Обычно он завтракал с женой в так называемой Желтой гостиной, за маленьким столом в эркере, выходящем в огороженный стеной сад с южной стороны усадьбы. Ко времени моего поступления на секретарскую должность леди Тансор вот уже почти год как вернулась в Англию, с виду примирившись с мужем. Ее портрет, начатый еще до упомянутого выше семейного разлада, висел на стене в этой скромной комнате и служил каждодневным наглядным напоминанием о странной перемене в ее облике, произошедшей с момента, когда художник только-только приступил к работе над картиной, — ослепительная, обворожительная красавица с роскошной гривой цвета воронова крыла и горделивым взором горящих глаз превратилась в исхудалую сутуловатую женщину с тронутыми преждевременной сединой волосами, которая в любое время года и при любой погоде молча сидела напротив своего мужа, безучастно глядя поверх его плеча в сад, пока он читал «Таймс» и пил кофий. Какая разительная перемена! И сколь прискорбная! Когда я поутру входил в гостиную, миледи едва замечала мое появление и не принимала участия в нашей с кузеном беседе. Иногда она с отсутствующим видом вставала из-за стола, роняя салфетку на пол, и безмолвно покидала комнату, точно несчастный призрак.
По много дней кряду, особенно сумрачной зимней порой, она безвылазно сидела в своих покоях над библиотекой, не видясь ни с кем, помимо своей горничной, своей компаньонки мисс Имс, ну и, разумеется, своего мужа за завтраком, обедом и ужином. Однако спустя какое-то время у нее появилось обыкновение внезапно срываться с места и уезжать в город или еще куда-нибудь, невзирая на погоду и состояние дорог. Однажды, к примеру, миледи настояла — с долей былой решительности — на необходимости срочно повидаться со старой подругой и в страшный ливень уехала на южное побережье, в сопровождении одной только мисс Имс, к великому недовольству моего кузена и к ужасу тех, кто любил ее и беспокоился о ее здоровье. Это произошло в конце 1821 года, как явствует из моего дневника.
Этот случай особенно мне запомнился потому, что по возвращении с побережья леди Тансор несколько воспрянула духом, словно тяжкий груз свалился у нее с плеч. Мало-помалу она начала оказывать мужу мелкие знаки внимания; заходя поутру в Желтую гостиную, я изредка видел даже, как она улыбается в ответ на какую-нибудь плоскую шутку лорда Тансора — улыбкой слабой и натянутой, конечно, но отрадной моему сердцу. С наступлением весны миледи принялась понемногу заниматься разными делами — наметила планировку нового участка в саду, сменила оконные занавески в своей личной гостиной, устроила прием для политических друзей своего супруга и стала время от времени ездить с ним в город. Таким образом, в браке моего кузена вновь воцарилось согласие, хотя отношения между супругами уже не были — и никогда не станут — прежними и в глазах миледи уже никогда не загорится былой огонь, столь удачно запечатленный художником на незаконченном портрете, что висел в Желтой гостиной.
Частично восстановленное супружеское счастье, пусть тихое и хрупкое, достигло кульминации, когда ее светлость, ко всеобщему удовольствию многочисленных друзей семейства, объявила о своей беременности. Лорд Тансор не скрывал своей радости, ибо прежде он глубоко переживал и тревожился из-за того, что в своем союзе с леди Тансор все еще не обрел самого главного: кровного наследника.
В моем кузене произошла разительная перемена. Однажды даже я услышал нечто такое, чего не слышал никогда раньше: как он насвистывает, спускаясь к завтраку чуть позже обычного. Он окружил жену нежной заботой, стараясь предупредить каждое ее желание; всецело поглощенный мыслями о благополучии своей половины, он зачастую выпроваживал меня прочь утром, либо заявляя, что не в состоянии думать о делах в такое время, либо резко осведомляясь, зачем я суюсь со своими разговорами, когда вижу, что миледи утомлена или что ей надобно побыть с ним наедине, либо же выразительно давая понять словом, взглядом или жестом о своем намерении оставить всякие дела на сегодня и посвятить все время супруге.
Ее светлость, однако, принимала эти непривычные знаки внимания без видимого удовольствия — на самом деле они даже вызывали у нее раздражение, которое грозило нарушить мир и согласие, установившиеся между супругами с недавних пор. Это нисколько не обескураживало лорда Тансора, но создавало не самую приятную атмосферу: проявляя чудеса терпения, мой кузен упорно искал все новые и новые способы выказать заботу о беременной жене, а она становилась все более капризной, вздорной и нередко бесцеремонно пресекала благожелательные расспросы мужа, явно не заслуживавшего такого обращения. Однажды утром, подойдя к двери Желтой гостиной и уже собираясь постучать, я услышал, как миледи резко говорит моему кузену, что он не должен с ней нянчиться, что она не желает и не заслуживает этого. Поразмыслив позже над этими словами, я пришел к заключению, что столь нервное поведение объясняется остаточным чувством вины за уход от мужа вкупе с естественными волнениями и страхами в преддверии материнства.
Так все продолжалось до 17 ноября 1822 года, когда в начале четвертого пополудни леди Тансор произвела на свет сына. Мальчик, впоследствии нареченный Генри Херевардом, родился крепким и здоровым, но его мать, прискорбно обессиленная родами, несколько дней находилась между жизнью и смертью. Едва дыша, она лежала пластом в огромной кровати с балдахином, изготовленной по изумительному эскизу дю Серсо,[237] которую привезла в Эвенвуд леди Констанция Силк, выйдя замуж за отца лорда Тансора. Постепенно миледи начала оправляться, есть понемногу и садиться в постели. Через неделю после родов мой кузен в сопровождении кормилицы впервые принес ей ребенка, но она даже не пожелала взглянуть на него. Откинувшись на подушки, она устало закрыла глаза и сказала лишь, что хочет спать. В ответ на ласковые уговоры мужа познакомиться с их чудесным сыном и наследником она, не открывая глаз, еле слышно прошептала, что не желает его видеть.
«Я выполнила свой долг», — только и промолвила миледи, когда наконец, по настоянию супруга, чуть приоткрыла глаза и взглянула все же на личико новорожденного. Она даже отказалась присутствовать при крещении младенца, которое отложили до времени, когда она вполне оправится.
Лорд Тансор оставил ее в покое и больше не трогал. И если раньше он пекся единственно о благополучии жены, то теперь полностью посвятил себя сыну.
Пришла зима 1822 года, сырая и слякотная. Ее светлость стала вставать с постели, но отказывалась одеваться и целыми днями сидела, закутавшись в шаль, в кресле у камина, горевшего круглые сутки, а порой даже засыпала там и пробуждалась только утром, когда приходила служанка и раздвигала портьеры. Текли недели, но она по-прежнему не желала видеть своего сына или покидать свои покои. На все уговоры друзей встряхнуться и приступить к исполнению материнских обязанностей она отвечала одно: «Я выполнила свой долг. Больше я никому ничего не должна».
С течением времени она перестала принимать визитеров, даже мою дорогую покойную жену, к которой питала особенную привязанность. Только компаньонке мисс Джулии Имс было дозволено находиться с ней в мрачной, обшитой панелями комнате, где она проводила почти все дни. Мой кузен недолюбливал мисс Имс и часто ставил под сомнение необходимость ее присутствия в своем доме, когда у жены столько знакомых и в округе, и в городе. Но миледи, увы, по обыкновению, игнорировала желания супруга и раздраженно отказывалась расстаться с компаньонкой, что стало причиной постоянных разногласий между ними.
Именно к мисс Имс, к ней одной, ее светлость обратилась за дружеским участием и поддержкой в недели и месяцы, последовавшие за рождением сына. Я понял, насколько близкие у них отношения, в конце весны 1823 года, когда однажды леди Тансор прислала мне записку с просьбой принести ей из библиотеки «Суждения» Фелтема. Я премного обрадовался, посчитав подобную просьбу свидетельством, что миледи возвращается к прежним привычкам: ведь она, при всей своей любви к нарядам, драгоценностям и прочей мишуре, всегда была серьезным и разборчивым читателем — в отличие от моего кузена, обладавшего неразвитым литературным вкусом и совершенно не понимавшего пристрастия своей жены к поэзии и философии.
Поднявшись с испрошенной книгой в гостиную миледи, я застал последнюю за беседой с мисс Имс — дамы сидели рядом, голова к голове, за маленьким рабочим столиком, где стояла костяная шкатулка с письмами и разными бумагами, и разговаривали тихими напряженными голосами. При моем появлении леди Тансор медленно закрыла шкатулку и откинулась на спинку кресла, а мисс Имс встала и быстро направилась ко мне, протягивая руку за книгой, причем у меня сложилось впечатление, что она хочет воспрепятствовать мне подойти ближе к шкатулке с бумагами.
Этот пустяшный на первый взгляд эпизод впоследствии представился мне немаловажным, как я расскажу ниже.
Итак, продолжу повествование, дабы поскорее завершить свое письменное свидетельство.
Миледи по-прежнему не поддавалась на уговоры выйти из своего добровольного заточения и решительно отказывалась покидать свои покои. Но с приближением осени настроение у нее стало понемногу выправляться, и одним холодным ясным днем в начале октября 1823 года она наконец вышла из своих комнат, закутанная в меха, — из окна архивной комнаты я сам видел, как она медленно прогуливалась взад-вперед по Библиотечной террасе под руку с мисс Имс. На другое утро маленький господин Генри, принесенный кормилицей, пару минут посидел на коленях у своей матери, а со следующего дня она снова начала завтракать с мужем в Желтой гостиной.
Мой кузен встретил возвращение жены к семейной жизни с холодной учтивостью; она же, со своей стороны, относилась к нему с полным безразличием, хотя ела за одним столом с ним и сидела с ним по вечерам, — они никогда не перемолвливались ни словом и расходились по своим спальням в противоположных концах дома, даже не пожелав друг другу доброй ночи. Не больше интереса миледи проявляла и к своему сыну, хотя не стала возражать, когда мой кузен заказал сэру Томасу Лоуренсу семейный портрет, что ныне украшает вестибюль Эвенвудской усадьбы.
Но вскоре она начала обнаруживать тревожные признаки нервного расстройства, сперва легкие, потом все более явные. В ноябре 1823 года, как отмечено в моем дневнике, она неоднократно выражала настойчивое, почти истерическое желание повидаться со старой подругой, которую навещала ранее на южном побережье. Муж благоразумно запретил подобную поездку, но ее светлость все же покинула Эвенвуд, когда лорд Тансор уехал по делам в город. По возвращении миледи между супругами произошла ссора, после чего она заперлась в своих покоях и отказывалась выходить, не внимая даже уговорам мисс Имс, покуда по прошествии двух дней мой кузен не приказал взломать дверь. Когда его светлость вошел в комнату, дабы удостовериться, что жена не причинила себе никакого вреда, она сунула ему в руку листок бумаги с несколькими строками, выписанными из книги Фелтема, что я принес ей несколько месяцев назад. Вот эти строки:
Когда ты видишь бездыханное тело, покрытое скорбной смертной бледностию, в глухую пору ночи, когда в безмолвной тьме мерцает тусклый огонь твоей свечи, и слышишь погребальный звон, возглашающий печальную весть миру, который замирает, внемля сим звукам, — скажи, в силах ли ты тогда помыслить о том, чтобы и впредь предаваться мимолетным наслаждениям и увеселениям скоротечной жизни?[238]
Некогда леди Тансор, пленительная и беззаботная, была украшением любого общества. Теперь же она всецело сосредоточилась на мучительном ожидании своей неминуемой кончины. Мне и сейчас тяжело говорить о последних месяцах, когда она стала совсем уже непредсказуемой и невменяемой. Мой кузен распорядился, чтобы жену ни на минуту не оставляли одну, и приставил к ней женщину из деревни, миссис Марианну Брайн, чтобы она ночью спала на раскладной кровати рядом с ложем ее светлости. Днем же, даже когда с ней находилась мисс Имс, одна из служанок неизменно сидела за дверью комнаты, ключи от которой у миледи отобрали, дабы она не смогла снова запереться.
Но принятые меры предосторожности оказались недостаточными, и однажды ночью, когда от мороза земля была твердой как камень, леди Тансор выскользнула из дома в одной сорочке. Ее нашли наутро на тропе, ведущей к Греческому храму, расположенному близ западной границы парка, — грязная и растрепанная, с ободранными о шипы терновника босыми ногами, она бродила там, испуская душераздирающие вопли и стоны.
На несчастную накинули одеяло, и Габриэл Брайн — тогдашний конюх его светлости и муж женщины, присматривавшей за ней ночью, — на руках отнес ее обратно в усадьбу. Брайн сам рассказывал мне, что она продолжала лепетать всякий вздор, стонать и страдальчески восклицать время от времени: «Он для меня навек потерян, мой сын, мой сын!» — но когда он, пытаясь ее утешить, сказал, что все в порядке и господин Генри спокойно спит в своей колыбели, миледи впала в неистовство и принялась визжать, извиваться, вырываться, выкрикивая ужасные проклятья. Только уже в переднем дворе, при виде своего встревоженного мужа, стоявшего под фонарем в портике, она вдруг стихла, закрыла глаза и бессильно обмякла на руках Брайна.
Несколько мгновений лорд Тансор молча смотрел на свою некогда прекрасную жену, ныне представлявшую собой столь плачевное зрелище. Я стоял позади него, в дверях. Потом его светлость кивнул Брайну, и тот прошел со своей печальной ношей в дом, поднялся по лестнице и уложил госпожу на кровать леди Констанции, с которой она больше уже не поднималась.
Леди Тансор мирно скончалась 8 февраля 1824 года, в начале седьмого вечера, и тремя днями позже была погребена в мавзолее, построенном прадедом ее мужа.
Так завершилась жизнь Лауры Роуз Дюпор, урожденной Фэйрмайл, жены двадцать пятого барона Тансора. Теперь я перейду к скрытым последствиям сей трагической жизни и, наконец, к преступлению, совершенному в ущерб кровным интересам моего кузена. Но я надеюсь, страстно надеюсь, что душа свершителя преступного деяния обрела милосердное прощение Того, в Чьих руках все мы однажды окажемся.
Сразу после похорон лорд Тансор вызвал к себе мисс Имс и попросил ее покинуть Эвенвуд по возможности скорее. Он присовокупил щедрое дополнительное вознаграждение к причитающемуся компаньонке жалованью, холодно поблагодарил за услуги, оказанные покойной жене, и выразил надежду, что не давал ей повода для жалоб на дурное обхождение. Мисс Имс отвечала, что у него нет нужды беспокоиться на сей счет и что она весьма признательна за уважение, которым пользовалась в Эвенвуде.
Мой кузен не потрудился спросить ни мисс Имс, ни себя самого, есть ли у нее дом, куда вернуться. А дома у нее как раз не было: ее вдовый отец умер вскоре после бегства миледи во Францию, а все сестры повыходили замуж. Одна из них, впрочем, жила в Лондоне, и именно к ней мисс Имс отправила из Истона телеграмму с просьбой о временном пристанище.
Оставив мисс Имс паковать свои немногочисленные вещи к отъезду, его светлость явился в мой рабочий кабинет и велел мне собрать все личные бумаги леди Тансор и отнести на хранение в архивную комнату. Желает ли он перечитать их, когда я все подготовлю? Нет. Желает ли он просмотреть или самолично рассортировать их? Нет. Будут ли у него какие-нибудь дальнейшие распоряжения относительно бумаг ее светлости? Нет. От меня требуется лишь одно еще: убрать незаконченный портрет миледи из Желтой гостиной и повесить «где-нибудь подальше от глаз». Имеет ли милорд в виду какое-нибудь определенное место? Нет. Не станет ли он возражать, если я повешу портрет здесь, в своем рабочем кабинете? Нисколько.
Примерно часом позже в дверь ко мне опять постучали — то мисс Имс пришла попрощаться. Она тепло поблагодарила меня за различные мелкие услуги, которые я с удовольствием оказывал ей на протяжении всего времени своей работы в Эвенвуде, и сказала, что всегда будет помнить меня как доброго друга. Затем она произнесла слова, премного меня озадачившие:
— Вы ведь никогда не станете думать обо мне плохо, правда, мистер Картерет? Мне было бы неприятно… просто невыносимо… случись такое.
Я решительно заявил, что ни при каких обстоятельствах не переменю своего мнения о ней, ибо действительно считал мисс Имс весьма здравомыслящей и благонадежной особой, по природе своей чрезвычайно доброй и отзывчивой — я так и сказал ей, а еще добавил, что никто не смог бы служить покойной миледи более усердно и преданно, нежели она, и одно это всегда будет вызывать у меня восхищение, поскольку умение добросовестно исполнять свои обязанности перед работодателем или благодетелем является, по моему разумению, одной из главных человеческих добродетелей.
— В таком случае я спокойна, — промолвила мисс Имс с бледной улыбкой. — Мы с вами оба верные слуги, так ведь?
С этими странными словами она удалилась, чтобы подготовиться к отъезду. И больше я никогда не видел мисс Джулию Имс.
На следующее утро, после традиционного визита к кузену, я принялся обшаривать покои миледи в поисках писем и прочих документов, которые надлежало отнести в архивную комнату, согласно полученному распоряжению. Я нашел множество разных бумаг в лакированном бюро, стоявшем у окна в гостиной, а также в шкапчиках и столах с выдвижными ящиками, но нигде не обнаружил костяной шкатулки, прежде несколько раз попадавшейся мне на глаза и привлекшей особенное мое внимание в тот день, когда я принес миледи фелтемовские «Суждения». Я искал с величайшим усердием — по два-три раза перерыл содержимое каждого шкапчика и выдвижного ящика, даже опустился на четвереньки и заглянул под огромную кровать с балдахином, — но без успеха. Не переставая гадать, куда же подевалась шкатулка, я уложил все бумаги в саквояж, принесенный с собой, вернулся в свой рабочий кабинет, а оттуда поднялся в архивную комнату.
Оставлять бумаги в беспорядке было противно моей природе, а потому я решил рассортировать их по категориям и в общих чертах описать, прежде чем положить на хранение. Дело не заняло много времени, и уже через час на столе у меня лежали кипы квитанций, счетов, блокнотов, записок и памяток, писем и черновиков писем, а также альбом для автографов, толстая тетрадь с памятными цитатами и афоризмами в позолоченном стальном футляре, записная книжка с оригинальными стихами и прозаическими фрагментами, адресная книжка в тисненом переплете из телячьей кожи и ряд других предметов. Раскладывая бумаги, блокноты и тетради по кипам, я не удержался от соблазна заглянуть в иные из них (а кто удержался бы?), хотя признаюсь, при этом я испытывал легкое чувство вины — ведь мой работодатель велел мне оставить архив миледи неразобранным.
В альбоме для автографов содержались любопытные сведения о друзьях и именитых особах, посещавших Эвенвуд и городской дом моего кузена на Парк-лейн; затем я засиделся дольше, чем следовало бы, над альбомом с восхитительными перьевыми рисунками и карандашными набросками, выполненными миледи в течение нескольких лет. Французские пейзажи (относящиеся, несомненно, к периоду ее европейской эскапады) удались особенно хорошо: леди Тансор была превосходной рисовальщицей с тонким композиционным чутьем. Под большинством рисунков стояли инициалы и дата, «ЛРД, 1819», а к одному или двум прилагались краткие пояснения. Мне особенно запомнился великолепный, проникнутый романтичным духом эскиз с подписью «Рю де Шапитр, Ренн, вечер», где изображался величественный старинный особняк, наполовину деревянный, с резными балками и крытым проходом во внутренний двор. В альбоме имелись еще несколько более проработанных рисунков того же здания, выполненных с замечательным тщанием.
Звон часовенных курантов, пробивших полдень, вернул меня к действительности, и я принялся укладывать туго перевязанные бечевкой пачки в маленький окованный железом сундучок, к которому прикрепил ярлык с пометкой «Архив леди Тансор». Уже собираясь спуститься в рабочий кабинет, я взял свой саквояж и вдруг заметил, что там осталась какая-то бумажка.
При рассмотрении она оказалась маловажным документом: всего лишь квитанция за заказ шкатулки красного дерева у мистера Джеймса Бича, столяра с Черч-хилл в Истоне, датированная 15 сентября 1823 года. Сам не знаю, зачем я упоминаю здесь о ней, — наверное, из искреннего желания представить самый полный и точный отчет о событиях, какой только возможно, а также потому, что мне показалось странным, что ее светлость самолично поручила изготовление обыкновенной шкатулки городскому мастеру, хотя у лорда Тансора работал искусный столяр, который изготовил бы для нее подобную вещицу в два счета. Так или иначе, я не чувствовал себя вправе потратить еще часть своего служебного времени на досужие размышления, ибо и без того уже слишком долго провозился с порученным мне делом. Посему я приложил квитанцию к соответствующей пачке документов, закрыл сундучок и воротился в рабочий кабинет.
У меня самого тогда не имелось причин обращаться к личным бумагам леди Тансор, а от моего работодателя никаких распоряжений на сей счет не поступало. Все важные финансовые и юридические документы за годы брака, конечно же, успели пройти через руки его светлости и теперь перешли ко мне на хранение. Поэтому уже через несколько недель я начал потихоньку забывать про содержимое окованного железом сундучка, а со временем забыл окончательно.
На протяжении многих лет у меня не возникало повода вспомнить о существовании частных бумаг леди Тансор. За это время жизнь, как всегда бывает, принесла нам нашу долю радостей и печалей. Мачеха лорда Тансора, Анна Дюпор, наша сожительница по вдовьему особняку, покинула бренный мир в 1826 году. Следующей весной мой кузен женился на почтенной Эстер Тревалин, и поскольку его светлости тогда было всего тридцать шесть, а вторая супруга была десятью годами младше, все надеялись, что со временем Господь наградит сей брачный союз потомством, которое продолжит род Тансоров.
После смерти первой жены мой кузен полностью посвятил себя взращиванию и воспитанию сына. Я уверен, он скорбел по леди Лауре, но на свой лад. Многие называли его бесчувственным, особенно когда через год после кончины леди Тансор он начал выказывать интерес к мисс Тревалин, но мне кажется, такое мнение объясняется характерной для него непроницаемой сдержанностью, а равно неспособностью порицателей понять, к какому поведению обязывал его общественный статус.
В обращении с сыном мой кузен проявлял чудесную природную способность к искренней любви. Он души не чаял в ребенке, иначе не скажешь. Внешне мальчик поразительно походил на свою мать — огромные темные глаза, волнистые черные волосы, — а по мере взросления начал обнаруживать и черты характера, свойственные ее светлости. Непоседливый сорванец, упрямец и отчаянный спорщик, он вечно дергал отца за рукав, требуя разрешения сделать то или это, и убегал прочь с яростным ревом, коли получал отказ; однако, я ни разу не видел, чтобы милорд рассердился на него за подобные капризы, ибо уже через минуту мальчик возвращался, воодушевленный какой-нибудь новой затеей, на которую вырывал-таки согласие, и вприпрыжку уносился прочь, вопя во все горло, точно счастливый дикарь. Полный жизни, полный природного очарования, юный Генри Херевард был всеобщим любимцем.
Вдобавок ко всем своим обаятельным качествам он являлся наследником рода Тансоров. Значение данного обстоятельства для моего кузена невозможно преувеличить. Ни один отец не пекся о сыне сильнее, ни один отец не делал для сына больше. Так вообразите же, что почувствовал милорд, когда в один черный день Смерть тихо постучалась в дверь и забрала не просто любимого сына, но и единственного наследника.
Это была страшнейшая катастрофа из всех мыслимых, жесточайший удар судьбы, чудовищнейшее оскорбление, которого мой кузен не мог ни вынести, ни понять. Он был отцом и страдал как отец, потерявший сына; но он был также бароном Тансором, двадцать пятым по счету. Кто теперь станет двадцать шестым? Несчастный был убит горем, совершенно безутешен в своем отчаянии, и несколько недель мы опасались, всерьез опасались за его рассудок.
Мне трудно писать об этих вещах, поскольку я, будучи двоюродным братом лорда Тансора, являлся и остаюсь поныне побочным наследником баронского титула. Но я, положа руку на сердце, клянусь, что данное обстоятельство никогда не брало верх над моим чувством долга перед кузеном и что я всегда заботился в первую очередь о его интересах. Мне тяжело говорить об этом еще и потому, что юный Генри Херевард погиб всего через пятнадцать месяцев после того, как безжалостная Смерть отняла у нас с женой нашу дорогую дочь Джейн. Двое милых деток часто играли вместе — играли и в тот роковой день, когда наш ангелочек упала в реку с моста, через который пролегает дорога от Южных ворот к усадьбе. Трагедия эта навсегда омрачила нашу жизнь.
Но здесь я веду речь о своем кузене, и я столь подробно описал его горе, вызванное смертью сына, для того лишь, чтобы по возможности яснее показать всю тяжесть преступления, по моему предположению, умышленно против него совершенного. С учетом всего сказанного выше о маниакальном желании лорда Тансора продлить свой род (я не говорю, что он был помешан на этом в буквальном понимании слова, но употребленное мной выражение абсолютно уместно в метафорическом смысле), — так вот, с учетом всего вышесказанного, подумайте, какое самое страшное зло, за исключением физического насилия или убийства, можно было причинить такому человеку?
Я оставлю вопрос без ответа pro tempore,[239] а сейчас продолжу свое повествование. Боюсь, я пишу не вполне связно и последовательно, хотя и стараюсь по мере сил предупредить вопросы и возражения воображаемого собеседника. Взяв перо в руку, я с удивлением обнаружил, как трудно ограничиться сухим изложением одних только существенных фактов — столько разных мыслей теснится в голове.
В общем, если коротко, скажу так. Мой кузен смирился бы со смертью единственного сына и наследника, насколько человек, наделенный чувствами, способен смириться с подобным несчастьем, если бы во втором браке у него родились другие наследники — но этого не произошло и, вероятно, уже никогда не произойдет. Посему, по прошествии многих лет, его светлости пришлось заново обдумать свое положение, и вот, на шестьдесят третьем году жизни, он измыслил иной способ осуществить свою мечту о преемнике. К этому важному моменту я вернусь в должное время.
Летом 1830 года наше маленькое общество получило в высшей степени приятное пополнение, когда мой кузен назначил главой Эвенвудского прихода преподобного Ахилла Даунта, коего я ныне с гордостью называю своим другом. Доктор Даунт, вместе со своей второй женой и сыном от первого брака, прибыл к нам с севера страны, имея заслуженную репутацию блестящего ученого. Эвенвуд — место чудесное во многих отношениях, но, боюсь, обладателей высоких интеллектуальных достоинств у нас в округе наперечет, а потому появление доктора Даунта превелико меня обрадовало, ибо в его лице я обрел проницательного, широкообразованного собеседника, сведущего в вопросах истории и палеографии, представляющих для меня особенный интерес. Я имел честь оказать моему другу скромную помощь в работе над систематическим каталогом библиотеки Дюпоров, и именно по его совету я впоследствии занялся сбором материалов по истории рода Дюпоров, в каковом начинании, хочу с благодарностью отметить, меня поддержал и поощрил мой кузен.
Единственный сын моего друга вскоре стал любимцем лорда Тансора, по чьему настоянию мальчика отправили учиться в Итон. Я почувствовал изрядное беспокойство, когда кузен начал относиться к нему почти как к родному сыну. Со временем явная привязанность к мальчику переросла в нечто большее и в конечном счете превратилась в слепое обожание, питавшееся самим собой и заглушавшее в милорде голос здравого смысла. Юный Феб Даунт был сильным, здоровым, живым пареньком, хорошо успевавшим в науках и принимавшим с надлежащей благодарностью знаки внимания со стороны знатного покровителя своего отца. Наверное, не приходится удивляться, что лорд Тансор видел в нем подобие своего умершего наследника, пусть менее пристрастному наблюдателю он представлялся весьма слабым подобием Генри Хереварда. Но я находил противоестественным (мне неловко критиковать моего знатного родственника, но я чувствую себя обязанным выразить свое мнение) явное желание его светлости заполучить пасторского сына в свое, так сказать, единоличное владение — каковое желание выражалось, в частности, в бесчисленных материальных благодеяниях, учет которых мне приходилось вести по роду моей службы. Разумеется, мой кузен не мог взять и купить мальчика, как породистую лошадь или новую карету, но он мог завладеть им — и завладевал — постепенно, привязывая к себе все теснее и теснее узами своекорыстия, прочнейшими из всех возможных. Какой молодой человек, только-только с университетской скамьи, не почувствовал бы себя глубоко польщенным и не возвысился бы в собственных глазах до чрезвычайности, если бы к нему относился с таким исключительным вниманием один из самых влиятельных пэров страны? Уж определенно не мистер Феб Даунт.
Мысль сделать мистера Феба Даунта своим наследником впервые пришла моему кузену в голову, когда юноша вернулся из Кембриджа. Со временем она укрепилась в уме, и в настоящее время уже ничто, похоже, не может заставить лорда Тансора переменить решение. Не мне подвергать сомнению благоразумность или целесообразность его желания оставить все свое состояние этому джентльмену, при единственном условии, что он возьмет имя своего знатного покровителя. Скажу лишь, что такой выбор наследника отнюдь не свидетельствует о проницательности и здравомыслии, какие мой кузен обычно обнаруживал в делах, и что с момента, когда он сообщил о принятом решении заинтересованным лицам, сын моего друга изменился в худшую сторону, наглядно проявив все изъяны своего характера. Милорд объявил о своей воле три месяца назад, во время частного обеда в Эвенвуде, на который были приглашены только доктор и миссис Даунт с сыном; и когда новость распространилась, в нашем местном обществе многие отмечали, что молодой человек и его мачеха тотчас же заважничали и стали вести себя самым недопустимым образом (я сожалею о нелицеприятной прямоте своих слов, но не отказываюсь от них), но вот пастор с достоинством хранил молчание на сей счет — и похоже даже, решительно не желал разговаривать на данную тему.
Я мог бы еще много чего поведать о мистере Фебе Даунте, но не хочу отклоняться от главной своей цели.
Итак, вернусь к своему многолетнему труду над историей рода Дюпоров, к коему принадлежу и сам. Не стану утомлять читателя подробным рассказом о ходе работы, требующей кропотливого и терпеливого исследования бесчисленных письменных источников. Год за годом я медленно, но упорно изучал документы, собранные и сохраненные многими поколениями нашего рода, делая выписки и заметки, составляя черновые наброски.
В январе нынешнего 1853 года я писал начерно главу о периоде Гражданской войны, когда благосостояние семейства находилось под прямой угрозой. Между делом я случайно взглянул на незавершенный портрет первой жены моего кузена, ныне висевший у меня в кабинете. Со своими секретарскими обязанностями я на сегодня уже покончил и в ближайшие час-другой намеревался посвятить внимание истории семейства Дюпоров в период правления Карла I; но я сильно устал за день и сейчас, созерцая прекрасное лицо на портрете, вдруг невесть почему почувствовал острое желание еще раз взглянуть на архив леди Тансор, собранный мной после ее смерти. Вообще-то, отступать от логичного хода действий для меня в высшей степени нехарактерно — ведь я собираю материалы для задуманной «Истории рода Дюпоров» в строго хронологическом порядке. Однако тогда я поддался внезапному порыву и, поднявшись в архивную комнату, открыл окованный железом сундучок, куда почти тридцать лет назад убрал бумаги миледи.
Я снова просмотрел восхитительные эскизы и рисунки леди Тансор, особенно относившиеся к периоду жизни во Франции, и впервые прочитал стихи и прочие словоизлияния, которые мгновенно вызвали в моей памяти ее образ — столько было в них страсти, жизни и воодушевления. Затем я обратился к толстой пачке писем и, чтобы не терять времени даром, сразу принялся делать краткие пометки и выписки для своей надобности. Но по завершении работы я обратил внимание на одно курьезное обстоятельство.
После миледи осталась весьма обширная корреспонденция, включающая послания, написанные моим кузеном еще в пору ухаживания, и великое множество писем от родственников и друзей из западной Англии. При разборе большого количества бумаг я обычно сперва раскладываю их по датам и отправителям. Так я поступил и на сей раз, но, управившись с сортировкой, я с удивлением обнаружил, что часть писем отсутствует — а именно, письма от некой Симоны Мор, в замужестве Глайвер, давней детской подруги ее светлости. Начиная с августа 1816 года — года знакомства миледи с моим кузеном — упомянутая дама писала по меньшей мере раз в месяц, а порой два или три, но потом, в июле 1819 года, письма от нее прекратились и вновь стали приходить, с прежней частотой, только с октября 1820-го. Из посланий мисс Мор, вернее, миссис Глайвер, явствовало, что она состояла в чрезвычайно близких отношениях с первой женой моего кузена, а потому столь длительный перерыв в переписке — около пятнадцати месяцев — казался весьма странным.
В ряде других документов — счетах, квитанциях и прочих бумагах — наблюдался аналогичный хронологический пробел. Хорошенько поразмыслив и сверившись на предмет дат со своим личным дневником, я пришел к заключению, что имела место умышленная попытка изъять и, вероятно, уничтожить все документы, даже самые несущественные, за период с июля 1819-го, когда миледи уехала во Францию, до конца сентября следующего года, когда она вернулась к мужу.
Я попробовал осторожно выяснить у кузена, не осталось ли у него еще каких-нибудь бумаг первой жены. Похоже, не осталось. Я даже еще раз тщательно обыскал бывшие покои ее светлости и все прочие уголки дома, где они, по моему предположению, могли находиться. Но без всякого успеха. Озадаченный, я убрал письма обратно в сундучок.
Из моего дневника явствует, что нижеследующее письмо я получил 25 марта 1853 года.
Глубокоуважаемый мистер Картерет!
С прискорбием сообщаю вам, что моя сестра, мисс Джулия Имс, скончалась 21 числа сего месяца, в минувший четверг. Родственники и многочисленные друзья усопшей благодарят Бога, милосердно избавившего ее от жестоких страданий в последние часы жизни.
Перед смертью у сестры достало сил попросить меня, в высшей степени настойчиво, чтобы после ее кончины я письменно известила вас, что в нашем доме находятся некие документы, в свое время отданные ей на хранение, которые теперь непременно надлежит передать вам.
Посему я надеюсь, что вы при первой же возможности удостоите меня ответом, где укажете день и время, когда вам будет удобно нанести нам визит, дабы я смогла исполнить последнюю волю моей дорогой покойной сестры.
За сим, сэр, остаюсь искренне ваша
Мой кузен тогда находился на острове Уайт, где консультировал принца-консорта по каким-то вопросам, связанным с новой резиденцией[240] ее величества, и должен был вернуться еще не скоро, а потому я незамедлительно условился с миссис Макбрайд о встрече на следующей неделе.
Означенная дама, внешне очень похожая на свою покойную сестру, тепло приняла меня в хорошо обставленном доме на Гайд-Парк-сквер, в новом фешенебельном квартале Лондона, получившем название Тайберния.[241] После того как мы обменялись традиционными приветственными фразами и я выразил искренние соболезнования по поводу постигшей миссис Макбрайд утраты, она предложила мне чаю, но я вежливо отказался. Тогда хозяйка подошла к громоздкому комоду в углу комнаты и отперла ключом верхний ящик.
— Вот что хотела передать вам сестра.
В последний раз я видел эту вещь почти тридцать лет назад, на столе в гостиной миледи. Большая костяная шкатулка с выложенными перламутром инициалами «ЛРД» на крышке.
— И еще это. — Она вручила мне письмо, адресованное на мое имя.
Мы обменялись еще несколькими словами, и я откланялся. Поскольку на следующий день у меня были дела в городе, я по приезде снял комнату в гостинице «Хамам»[242] и теперь направился туда.
Я поставил шкатулку на стол в своем номере, не заглядывая в нее, и сперва распечатал письмо.
Как я и предполагал, это оказалось послание от мисс Имс — написанное нетвердым почерком и датированное за три дня до ее смерти. Привожу его здесь полностью.
Глубокоуважаемый мистер Картерет!
Не знаю, сколько еще мне осталось жить, знаю лишь, что недолго. Я не хочу отойти к Всевышнему, не исполнив последней воли моей дорогой подруги, покойной Лауры Дюпор, а посему поручаю своей сестре после моего ухода из греховного бренного мира передать вам, в согласии с предсмертным распоряжением вышепоименованной подруги, некую вещь, вверенную мне на хранение. Когда вы будете читать сии строки, я уже обрету избавление от боли и страданий и, прощенная милосердным Господом за все мои прегрешения, воссоединюсь в вечности с той, кому верно служила при жизни.
В последние годы жизни моя подруга жестоко мучилась совестью из-за совершенного ранее поступка, в котором она не могла признаться и который не могла исправить. Я — вместе с еще одной особой — являлась сопричастницей данного деяния, и моя совесть тоже отягощена виной, да так сильно, что порой терпеть невмоготу. Ибо я не сумела отговорить подругу от задуманного, хотя и пыталась неоднократно. Однажды я попросила вас никогда не думать обо мне плохо. Сейчас я призываю вас судить мой преступный поступок, заключавшийся в бездействии и умолчании, на основании принципов дружбы и доверия, которые, я знаю, вы ставите превыше всего, — ведь я торжественно поклялась, на Библии моей матушки, хранить тайну миледи, покуда она жива, и держать свое слово вплоть до времени, когда Всемогущему станет угодно забрать меня. Видит Бог, все эти годы я так и делала. Если я поступила дурно, выполнив обещание, данное возлюбленной подруге, тогда я молю о прощении — у Бога милосердного и справедливого, а равно у тех живых, кому могло повредить мое молчание.
Таким образом, дорогой мистер Картерет, я умираю с надеждой, что бумаги, ныне перешедшие в ваше владение, помогут вам исправить несправедливость, сотворенную моей подругой. Я не осуждаю и не виню ее за то, что она сделала, — ибо кто из нас без греха? Она была простой смертной, и ее ослепил гнев, проистекавший из пылкой преданности возлюбленному родителю. Она раскаялась в содеянном, искренне раскаялась, и пыталась искупить вину. Но она мучительно терзалась неотступными мыслями о своем грехе — таковым она считала свой поступок: эти мысли свели несчастную с ума, а потом довели и до могилы. Скоро я встречусь с ней, и сердце мое радуется.
Да благословит и хранит вас Бог. Молитесь обо мне, чтобы были отпущены мне беззакония и грехи мои покрыты.[243]
Я отложил письмо и открыл костяную шкатулку леди Тансор.
Под покатой крышкой оказалось множество бумаг — главным образом писем от мисс Симоны Глайвер, отправленных в Эвенвуд из деревни Сэндчерч в Дорсете и датированных начиная с июля 1819 года; два или три послания были написаны поименованной дамой из Динана во Франции на парижский адрес летом следующего года; все прочие в августе и сентябре отсылались из Дорсета в Париж, а с октября — опять в Эвенвуд. Хотя дата стояла не на всех письмах, я тотчас увидел, что они частично заполняют пятнадцатимесячный перерыв в переписке, замеченный мной при просмотре корреспонденции от миссис Глайвер, уже находившейся в моем распоряжении. Я сел и принялся читать послания одно за другим.
У меня нет времени, чтобы подробно изложить здесь каждое письмо. Иные из них, бессвязные и несущественные, не содержали ничего, помимо обычной дамской болтовни о разных пустяках да всякого рода сплетен. Но многие — особенно самые ранние, датированные июлем 1819 года, — были написаны в совершенно другом тоне и свидетельствовали о приближении некоего драматического события. Для примера приведу несколько выдержек из посланий миссис Глайвер к ее светлости, отправленных в указанном месяце (под «мисс И.» в них, судя по всему, подразумевается мисс Имс).
[9 июля 1819 г., пятница, Сэндчерч]
Прошу тебя, дражайшая подруга, подумать хорошенько. Пока еще не поздно. Мисс И., я знаю, неоднократно умоляла тебя переменить решение. Я присоединяю свой голос к ее мольбам — я, которая любит тебя как сестра и всегда будет печься о твоих интересах. Я знаю, как ты страдала после смерти твоего бедного отца, но разве страшное наказание, тобой замысленное, соразмерно совершенному преступлению? Еще не дописав вопроса, я предугадываю твой ответ — но все же снова призываю тебя, со всей горячностью, остановиться и подумать, что же ты делаешь. Я боюсь, мисс И. боится, да и тебе следует бояться возможных ужасных последствий твоего шага, которые не можешь ни предвидеть, ни устранить.
[17 июля 1819 г., четверг, Сэндчерч]
Я не ожидала иного ответа — вижу, ты исполнена решимости осуществить задуманное. В своем послании ко мне мисс И. говорит, что тебя не переубедить, а следовательно, тебе надобно помочь — дабы все прошло хорошо и осталось в тайне. Мы не можем оставить тебя одну в такой момент.
[17 июля 1819 г., суббота, Сэндчерч]
Пишу в спешке. Я уже сделала все необходимые приготовления — мисс И. сообщит тебе название гостиницы, — и у меня есть адрес твоего юриста в Лондоне. Такая гарантия на будущее послужит мне некоторым утешением, хотя и эгоистичным. Да простит нас Бог за то, что мы собираемся сделать, — но будь уверена, дорогая Л., я никогда не выдам тебя! Никогда, даже если меня призовут к ответу — ни в этой жизни, ни в следующей. Сестрой я сызмалу называла тебя — и ты мне поистине сестра и останешься сестрой навек. Дороже тебя у меня нет никого. Я буду верна тебе до последнего часа.
[30 июля 1819 г., пятница, «Красный лев», Фэйрхэм]
Я благополучно прибыла сюда сегодня во второй половине дня и спешу сообщить тебе, что все в порядке. Капитан не стал возражать против моего отъезда — он знать не желает о моих делах, покуда я не мешаю ему жить в свое удовольствие. Он имел любезность заявить, что я могу убираться к дьяволу — лишь бы оставила его в покое. И премного обрадовался, узнав, что моя поездка с тобой не потребует от него никаких расходов! Одно только это его и волновало. Завтра я навещу свою тетушку в Портсмуте. Она сильно подозревает, что об истинной причине моего «положения» лучше помалкивать — разумеется, мне это не очень приятно, но я не стану выводить ее из заблуждения: пусть все останется покрыто мраком тайны. Тетушка ничего не скажет Капитану, поскольку питает к нему неодолимое отвращение, и она ничуть не осуждает меня — даже одобряет поступок, который, имей он место на самом деле, я считала бы величайшим позором. В общем, я еду туда как своего рода героиня — тетушка, будучи страстной поклонницей мисс Уоллстонкрафт,[244] бросающей вызов общественной морали, видит во мне единомышленницу последней, по примеру мисс У. преступающую нормы нравственности в порядке борьбы за права нашего пола. Не знаю, что скажет Капитан, когда я вернусь домой с младенцем на руках. Но календарь будет свидетельствовать в мою пользу — об этом я позаботилась (хотя он, возможно, и не помнит).[245] Я приеду к тебе, как и планировалось, во вторник утром. Итак, жребий брошен, и два мужа сегодня лягут спать без жен. Хотелось бы, чтобы все было иначе, — но для подобных разговоров уже слишком поздно. Ни слова боле. Пожалуйста, уничтожь это послание по прочтении, как уничтожила, надеюсь, все прочие, — я приняла все меры предосторожности и не оставила ни единой письменной улики.
Гостиничная квитанция, датированная 3 августа 1819 года, заставляет предположить, что две подруги встретились в Фолкстоне — вероятно, с ними была и мисс Имс. 5 или 6 числа они отплыли в Булонь. Письмо на имя ее светлости, отправленное из Торки через несколько недель, свидетельствует, что мисс Имс на континент с ними не поехала. После процитированного выше письма, где несколько фраз поначалу показались мне неясными, миссис Глайвер не писала миледи до 16 июня 1820-го отсюда напрашивалась мысль, что обе дамы находились вместе во Франции, и так оно и оказалось на самом деле. Имелись, однако, послания к ее светлости от некоего мистера Джеймса Мартина, помощника парижского посла сэра Чарльза Стюарта,[246] написанные в феврале и марте следующего года, — при виде их я вспомнил, что сей господин неоднократно наведывался в Эвенвуд. В переписке с ним обсуждался вопрос о найме жилья для миледи на лето. Несмотря на возрастающий страх, я невольно улыбнулся, увидев адрес, на который приходили ответы мистера Мартина: «Отель де Кебриак», рю де Шапитр, Ренн.
Письмо от миссис Глайвер, датированное 16 июня 1820 года, было отправлено из Динана в Париж, в дом на рю дю Фобур-сен-Оноре.[247] Похоже, во вторую неделю июня подруги покинули Ренн и сняли комнаты в Динане, а потом ее светлость одна уехала в Париж. В упомянутом послании миссис Глайвер сначала говорит о своем предстоящем возвращении в Англию, а далее следует такой вот удивительный пассаж:
Вчера я показывала малютке гробницы в Salle des Gisants[248] — похоже, он остался доволен, хотя мы не задержались там долго, поскольку в зале было холодно и сыро. Но перед самым нашим уходом он вытянул крохотную ручонку и дотронулся — самым трогательным образом — до лица одной из статуй, изображающей худую старую даму. Жест этот, разумеется, был совершенно случайным, но производил впечатление умышленного — и я прошептала малышу, что здесь покоятся благородные лорды и леди — такие же, как его мама и папа. А он посмотрел на меня так, будто понял все до единого слова. На Порт дю Гише мы повстречали мадам Бертран, и она прогулялась с нами по бульвару. День стоял чудесный — безоблачное небо, ласковый ветерок, сверкающая на солнце река внизу, — и мне безумно хотелось, чтобы ты снова была с нами. Мадам Б. опять отметила ваше с ним поразительное сходство, и действительно, он очень похож на тебя, хотя совсем еще крошка. По крайней мере, когда я смотрю в это милое личико, в эти серьезные черные глазки, мне кажется, будто ты рядом. Мне невыносимо думать, что ты там одна-одинешенька, когда мы здесь и тоскуем по тебе — и прошлой ночью я плакала о нас обеих. Ты так мужественно держалась при расставании с нами. У меня просто сердце разрывалось, ведь я знала, что ты страдаешь и будешь страдать еще сильнее, когда мы скроемся из виду. Даже сейчас я мигом привезла бы тебе малютку, перемени ты свое решение. Но такое едва ли случится — и я плачу о тебе, возлюбленная сестра. Каждый вечер я целую твоего чудесного сына и говорю ему, что мамочка всегда будет любить его. И я тоже. Напиши ответ поскорее.
Последующие письма от миссис Глайвер окончательно прояснили дело: в марте месяце 1820 года в городе Ренн, в гостинице «Отель де Кебриак» по адресу рю де Шапитр, миледи родила сына.
Но дело было гораздо серьезнее — настолько серьезным, что даже не верилось. Однако я располагал недвусмысленными свидетельствами, содержавшимися в посланиях Симоны Глайвер к миледи, а также в письмах мисс Имс, которые она получала в Париже. Леди Тансор вернулась в Англию 25 сентября 1820 года — одна. Куда же делся ребенок? Я было подумал, что он умер, но в письмах от миссис Глайвер, полученных ее светлостью уже после возвращения в Эвенвуд, содержались обстоятельные отчеты о малыше — какие привычки у него вырабатываются, как у него темнеют волосики, как он лепечет и гукает и что означают эти трогательные звуки, как он любит наблюдать за волнами, с шумом набегающими на берег, и за чайками, кружащими в небе. Похоже также (как ни странно представить такое), что ребенка тайно привозили в Эвенвуд в последнее лето жизни леди Тансор, когда милорд уехал по делам: в одном из писем миссис Глайвер вспоминала, в какой восторг приводили малютку белые голуби, порхавшие вокруг шпилей и башен огромного здания, и огромные серебряные караси, безмолвно скользившие в темной воде пруда.
Несколько посланий я перечитал еще раз, потом другой и третий, дабы убедиться, что я не заблуждаюсь. Но свидетельства, в них представленные, не поддавались никакому иному толкованию. Леди Тансор тайно произвела на свет законного наследника своего мужа для того лишь, чтобы отдать его другой женщине.
Итак, я возвращаюсь наконец к тому, с чего начал. Вот преступление, о котором я заявляю: умышленный акт обмана и жестокости (я не стану говорить «акт зла», хотя иные скажут именно так), совершенный с целью лишить отцовства моего кузена, издавна одержимого единственным желанием передать все состояние, унаследованное от предков, своему законнорожденному сыну. Миледи поступила дурно — я говорю это как человек, питавший к ней глубокую любовь. Я утверждаю, что отнять у моего кузена то, в чем он видел смысл жизни, было просто бесчеловечно. Никто не станет отрицать, что здесь имело место проявление мстительной жестокости. А поскольку своим поступком миледи лишила лорда Тансора того, что принадлежало ему по праву (хотя он остался в неведении о своей утрате), я истинно полагаю, что она, в сущности, совершила преступление.
И все же, выдвинув обвинение и представив свидетельства против леди Тансор, могу ли я осуждать ее? Несчастная заплатила страшную цену за содеянное; она действовала не одна — две подруги, особливо одна из них, виновны в пособничестве, хотя они помогали ей из любви и преданности; она и они теперь недосягаемы для земного правосудия и предстали перед судом Того, Кто судит всех нас. Ибо, как заметила мисс Имс, кто из нас без греха? В жизни каждого человека есть тайны, и, возможно, хранить подобные тайны — наименьшее зло из всех возможных. Так позвольте же мне, обвинителю леди Лауры Тансор, просить о снисхождении к ней. Пусть она покоится с миром.
Но остаются последствия преступления, на которые не так просто закрыть глаза. Какие еще обстоятельства откроются? Жив ли сын лорда Тансора? Знает ли, кто он такой? Возможно ли исправить свершенную несправедливость?
С самого момента, когда я сделал сие открытие, меня денно и нощно преследовал один вопрос: следует ли мне сохранить тайну миледи или же рассказать кузену все, что мне известно? Знание, открывшееся мне, мучает меня так же, как в свое время, наверное, мучило милую мисс Имс; но сейчас наконец обстоятельства побуждают меня перейти к действиям — и не только для того, чтобы предвосхитить возможные обвинения в сокрытии фактов из своекорыстных соображений.
Решение кузена сделать Феба Даунта своим законным наследником, таким образом восполнив отсутствие того, чем его обделила природа, заставляет меня открыть правду, дабы были немедленно предприняты шаги к розыскам настоящего наследника. Я не вправе молчать и дальше: необходимо приложить все усилия к тому, чтобы найти законнорожденного сына, коли он еще жив, и тем самым отвратить моего кузена от губительного намерения. Помимо всего прочего, меня беспокоит еще одно.
В прошлом апреле, войдя как-то вечером в библиотеку, я увидел мистера Феба Даунта, покидающего мой рабочий кабинет, где у него нет никаких дел, — он тихонько затворил дверь и воровато огляделся по сторонам. Человек, подумалось мне, больше всего становится самим собой, когда полагает, что находится один. Я подождал, не обнаруживая своего присутствия, когда он выйдет на террасу через одну из дверей. Войдя в кабинет, я тотчас понял, что в бумагах на моем столе рылись. По счастью, дверь в архивную комнату была заперта, и ключ лежал у меня в кармане.
В течение последующих недель я часто заставал в библиотеке мистера Даунта, читающего какую-нибудь книгу или пишущего за столом. Подозреваю, однако, что на самом деле он поджидал удобного случая, чтобы войти в мой кабинет и, вероятно, проникнуть в архивную комнату. Однако такой возможности молодому человеку не представилось, ибо теперь, покидая библиотеку, я непременно запирал кабинет на ключ.
Это был далеко не первый случай, когда я получил повод заподозрить сына моего дорогого друга в низком поведении, достойном презрения. Я сказал «заподозрить»? Да какие там подозрения! Я знаю наверное, что мистер Даунт тайком читал частную корреспонденцию лорда Тансора, даже строго конфиденциальные письма, не имея на то разрешения. Мне давно следовало открыто высказаться на сей счет, и я горько сожалею, что не сделал этого. Но главным образом я хочу сказать вот что: на какие поступки способен решительный и бессовестный человек, если он предполагает, что его планы на будущее — самые честолюбивые планы — находятся под угрозой? Отвечаю: такой человек не остановится ни перед чем, лишь бы только сохранить свое положение. Выскажусь еще яснее: не представляю, откуда мистер Феб Даунт мог это узнать, но я абсолютно уверен, что он знает, какого рода бумаги оставила мне мисс Джулия Имс.
Полночь.
Он там, хотя я его не вижу — он отступает в тень, растворяется во мраке. Но он стоял там — и по-прежнему стоит. Поначалу я подумал, что это Джон Брайн, но нет, такого быть не может. Он стоит неподвижно в тени кипариса — и наблюдает, наблюдает за мной. Но когда я открыл окно, он мигом исчез, растаял в ночной мгле.
Я и прежде не раз замечал, как он следует за мной на почтительном расстоянии, когда я в сумерках возвращаюсь домой через парк, а в последнее время такие случаи участились.
Еще я уверен, что на прошлой неделе имела место попытка проникновения в мой рабочий кабинет, хотя я не заметил там никакой пропажи. Стремянная лестница, взятая в одном из сараев, была найдена брошенной в кустарнике под моим окном, а оконная рама носила следы взлома.
Я постоянно чувствую на себе его пристальный взгляд, даже когда он остается вне поля видимости. Что это значит? Боюсь, ничего хорошего.
Ибо мне кажется, я знаю, кто приставил ко мне соглядатая и кому хочется узнать то, что стало известно мне. Он улыбается и спрашивает, как мои дела, и в глазах общества он подобен лучезарному солнцу — но в сердце у него зло.
Свеча догорает, и мне пора заканчивать.
Возможным читателям данного свидетельства повторю еще раз: все написанное здесь — правда, то есть вся правда, мне известная, и в каждом своем утверждении я основывался на документах, находящихся в моем распоряжении, на личном знании фактов и на собственных наблюдениях.
В этом я клянусь всем, что для меня свято.
Писано мной 23 октября 1853 года.
В смятении чувств, вызванном письменными показаниями мистера Картерета, я откинулся на спинку кресла, обессиленный и ошеломленный. Мертвец заговорил в конце концов — и какие перспективы открылись передо мной теперь!
К последней странице документа была прикреплена короткая записка следующего содержания:
Мистеру Глэпторну
Сэр! Я поручил мистеру Чалмерсу, управляющему гостиницы «Георг», передать вам сей письменный отчет перед вашим отъездом, а коли такой возможности не представится, отправить пакет непосредственно мистеру Тредголду. Я счел благоразумным принять такие меры на случай, если со мной что-нибудь стрясется, прежде чем я успею вручить вам письма миледи. По крайней мере, вы будете знать, о чем я хотел рассказать вам.
Я человек не суеверный, но нынче днем я повстречал сороку, вперевалку шагавшую через переднюю лужайку, и не потрудился приветственно приподнять шляпу, как меня всегда учила матушка. Этот эпизод весь день нейдет у меня из головы, но я надеюсь, с восходом солнца способность к здравому рассуждению вернется ко мне.
Письма из шкатулки миледи я положил на хранение в надежное место, но завтра перед нашей встречей заберу их оттуда. Мне есть еще что сказать, но я очень устал и хочу спать.
Только еще одно.
К письму, полученному мной от мисс Имс, прилагался листок бумаги, на котором печатными буквами было написано всего два слова: «SURSUM CORDA».[250] Я долго ломал голову, что бы это могло значить, но так и не догадался. Лишь недавно — к своему стыду — я сообразил, что подразумевается под данным выражением, и завтра хочу предложить вам план действий, подсказанный мне этими словами.
Я не обратил на постскриптум особого внимания, глубоко потрясенный рассказом о последних годах жизни и ужасной смерти леди Тансор, о своем рождении на рю де Шапитр, о последующем переезде Симоны Глайвер со мной в Динан, об изготовлении шкатулки, в которую, я не сомневался, «мисс Лэмб» положила двести соверенов, предназначенные мне в подарок. Удивительно было читать обо всем этом на исписанных аккуратным почерком мистера Картерета страницах, ибо со дня смерти той, кого я некогда называл своей матерью, я считал, что все эти тайны известны только мне, мне одному. Но здесь они излагались — как общедоступные голые факты — совершенно посторонним человеком. Ощущение было жутковатое: словно ты повернул за угол и столкнулся с самим собой.
И оказывается, меня в младенчестве привозили в Эвенвуд! При этой мысли сердце мое забилось от мучительного восторга. Значит, колдовской замок-дворец с высокими башнями, постоянно грезившийся мне в детстве, существовал в действительности — не плод воображения, но воспоминание об отцовском доме, что однажды станет моим.
Однако еще много вопросов оставалось без ответа, и многое еще предстояло выяснить. Я прочитал рукопись мистера Картерета еще раз, потом второй и третий. Я сидел до поздней ночи, читая и перечитывая, размышляя и задаваясь вопросами.
Я испытывал ощущения, какие испытывает человек во сне, когда с выпрыгивающим из груди сердцем несется во весь дух к некой цели, вечно удаляющейся от него. Сколь бы быстро я ни бежал, я ни на шаг не приближался к своей цели — она всегда оставалась в пределах видимости, но далеко за пределами досягаемости. И вот опять мне показали фрагмент общей картины, но вся истина, частью которой являлось письменное свидетельство мистера Картерета, по-прежнему оставалась скрытой от меня.
Истина? Мы всю жизнь ищем истину, верно? Постоянный поиск некоего соответствия известным фактам, или общепринятой норме, или нашим чувственным впечатлениям — неотъемлемое свойство человеческого существования. Но есть нечто гораздо более значительное, чем просто «истинное». То, что мы обычно называем «истинным» — утверждение «А равно В» или «всех нас ожидает смерть», — зачастую является лишь тенью или слабым подобием чего-то гораздо большего. Только когда эта тень истины соединяется со смыслом, и в первую очередь со смыслом постигнутым, тогда мы видим самую Суть — Истину истин. Я не сомневался, что в письменных показаниях мистера Картерета содержится чистая правда, однако она по-прежнему оставалась лишь частью некоего целого, пока еще недоступного для понимания.
Я сознавал, конечно, что теперь располагаю документом, весомо подкрепляющим мои претензии на звание наследника лорда Тансора. Но, повидав на своем веку немало ушлых адвокатов за работой, я прекрасно понимал, что свидетельство мистера Картерета юридически уязвимо, а потому никак не мог счесть оное окончательным и неоспоримым доказательством, которое я столь долго искал. Во-первых, предъявить оригинальные документы, откуда мистер Картерет приводил выдержки, теперь не представлялось возможным; они находились у него в сумке, когда он подвергся нападению. Разве можно доказать в таком случае, что эти письма действительно существовали и что мистер Картерет процитировал подлинные слова из них, а не написал чистый вымысел? Общеизвестные честность и порядочность секретаря говорили против подобного предположения, но любой адвокат, знающий свое дело, без труда поставит под сомнение достоверность данного свидетельства. Или заявит, что мистер Картерет написал показания по моей просьбе. Получив в свое владение сей документ, я не сильно продвинулся к цели; письменное свидетельство секретаря служило ценным косвенным подтверждением фактов, изложенных в дневнике моей приемной матери, но этого было недостаточно.
Хотя я наконец узнал, что хотел рассказать мне мистер Картерет и что он вез в егерской сумке, еще одно предположение, возникшее из тумана сомнений и догадок, обратилось в ужасную уверенность. Теперь стало ясно, почему секретарь выглядел таким встревоженным, когда сидел в столовом зале гостиницы «Георг», поджидая меня; он боялся за свою безопасность, возможно даже, за свою жизнь, ибо видел прямую угрозу в человеке, приставившем к нему соглядатая.
Какой же я тупица! Чтобы понять правду, мне стоило лишь задаться одним-единственным вопросом: Cui bono?[251]
Предположим, некто случайно становится обладателем сведений, разглашение которых помешает другому человеку получить ожидаемое громадное наследство. Предположим, возможный наследник честолюбив сверх всякой меры и бессовестен в выборе средств для достижения своей цели. Разве подобный субъект не сочтет необходимым позаботиться о том, чтобы навсегда исключить вероятность огласки данной информации и таким образом устранить все препятствия на пути к наследству? Только одному человеку было жизненно важно заполучить документы, находившиеся в сумке мистера Картерета. Только одному. Кто, по словам мистера Картерета, постоянно совал нос в частные дела лорда Тансора и совершал еще худшие проступки? Кто проявлял острый интерес к бумагам первой леди Тансор? Кому очень хотелось узнать то, что знал мистер Картерет? И кто установил за ним слежку?
Этим человеком был Феб Даунт. Завладев корреспонденцией леди Тансор, он наверняка рассчитывал раз и навсегда лишить потерянного наследника возможности заявить о своих законных правах. Но умышленное убийство? Неужто Даунт способен на такое?
Я закрыл глаза и снова увидел окровавленное, изуродованное лицо бедного мистера Картерета. Уже в следующий миг я интуитивно догадался, кто это сделал. Следы зверских побоев выдавали тяжелую руку Джосаи Плакроуза — наверняка точно такие же были на лице несчастной Агнес, сестры Мэри Бейкер, а сравнительно недавно и на физиономии Льюиса Петтингейла. Плакроуз, действовавший по приказу Феба Даунта, сперва следил за мистером Картеретом, а потом напал на него, когда он въехал в Эвенвудский парк через Западные ворота. Я увидел все словно воочию. Пусть по-прежнему оставалось неизвестным, являлось целью нападения убийство или просто похищение сумки. Но относительно личности преступников у меня теперь не было никаких сомнений.
А потом, выстроив дальнейшую логическую цепочку умозаключений, я начал сознавать, что и сам окажусь в опасности, если Даунту станет известно, что Эдвард Глэпторн, представитель фирмы «Тредголд, Тредголд и Орр», является не кем иным, как Эдвардом Глайвером, потерянным наследником. Ибо внутренний голос подсказывал мне, что игра уже ведется и в настоящее время мой враг пытается разыскать своего старого школьного товарища — по одной-единственной причине. Живой Эдвард Глайвер представлял собой постоянную угрозу. Мертвый Эдвард Глайвер служил залогом спокойствия и благоденствия.
Но даже если Даунт станет разыскивать Эдварда Глайвера по всему свету — где он сможет напасть на след? В Сэндчерче не осталось никого, кто знает нынешнее его местонахождение. Никто больше не отправляет ему писем оттуда. Искать в адресной книге бесполезно, он там не значится. Нигде нет ни дверной таблички, ни надгробного камня с именем Эдварда Глайвера. Он сгинул с лица земли. И все же он живет и дышит во мне! Во мне, Эдварде Глэпторне в настоящем, Эдварде Глайвере в прошлом и Эдварде Дюпоре в будущем. О Феб, светоч эпохи! Как поймаешь ты этого призрака, этого фантома, постоянно меняющего обличья? Он то здесь, то там. Он нигде. Он позади тебя.
У меня есть еще одно преимущество. Я много чего знаю о Даунте, а он обо мне пока ничего не знает. Я заделался другом его отца и могу спокойно заявиться к нему домой, когда мне заблагорассудится, — как сделал на днях. Я остаюсь невидимым для моего врага, когда он неспешным шагом направляется в свой клуб или прогуливается по Эвенвудскому парку вечером. Только подумай, могущественный Феб, что это значит! Попутчик, сидящий напротив тебя в поезде, которым ты возвращаешься в Лондон, — он тебе никого не напоминает? Что-то в нем кажется тебе смутно знакомым, привлекает твое внимание — но лишь на мгновение. Ты возвращаешься к чтению газеты и не замечаешь, что он пристально наблюдает за тобой. Он для тебя никто, просто один из пассажиров, но тебе следует держать ухо востро. Нынче вечером город окутан туманом и улицы пустынны, никто не услышит твоего крика. Ибо где твой щит, где твоя броня, способная защитить от человека, которого ты не видишь и не знаешь ни в лицо, ни по имени? Неожиданно для себя я смеюсь в голос, хохочу во все горло, до слез.
А когда приступ смеха проходит, я отчетливо понимаю, чем кончится дело. Но кто будет охотником, а кто — жертвой?
Наше знание лишь показывает нам меру нашего неведения.
Письменное свидетельство мистера Картерета открыло мне глаза на многие вещи, прежде остававшиеся мне неизвестными: теперь я располагал не только существенным подтверждением фактов, изложенных в дневнике моей приемной матери, но и обстоятельным описанием действий, совершенных леди Тансор, и их далеко идущих последствий. Но в глубине души я понимал, что письма, похищенные из сумки мистера Картерета, мне никогда уже не вернуть, а без них мое дело по-прежнему не бесспорно. Возможно, конечно, сохранились другие документы подобного рода, но даже если так — где их теперь искать? Я пришел к безрадостному выводу, что я ни на шаг не продвинулся к цели, тогда как Даунт даже укрепил свои позиции.
Я в очередной раз погрузился в хандру. Но через три дня посыльный принес мне записку от Лиззи Брайн с сообщением, что в понедельник 14 ноября, во второй половине дня, мисс Картерет и ее подруга мадемуазель Буиссон посетят Национальную галерею. Я тотчас воспрянул духом и в указанный день, в самом начале третьего пополудни, пришел на Трафальгарскую площадь и занял позицию у подножья крыльца галереи.
Около половины третьего я увидел, как она выходит из дверей на свет осеннего солнца, вместе с подругой. Они начали спускаться по ступеням, а я с самым беззаботным видом стал подниматься им навстречу.
— Мисс Картерет! Какая неожиданная встреча!
Она не ответила, и на лице у нее не отразилось ни малейшей тени узнавания. Она стояла и холодно смотрела на меня сквозь круглые очки с таким видом, словно видела меня впервые, покуда наконец ее спутница не подала голос:
— Emilie, та chere, est-ce que tu vas me presenter a ce monsieur?[253]
Только тогда лицо мисс Картерет несколько смягчилось.
Поворотившись к мадемуазель Буиссон, она промолвила:
— Мистер Эдвард Глэпторн, я тебе о нем говорила. — А затем добавила, более выразительным тоном: — Мистер Глэпторн одно время жил в Париже и бегло говорит по-французски.
— Ах! — воскликнула мадемуазель Буиссон, самым милым образом вскидывая брови. — Значит, мы не сможем перемывать ему косточки в его присутствии.
Она говорила на безупречном английском, с легким галльским акцентом. С прелестной девичьей живостью она многословно выразила радость от знакомства со мной и тотчас же пустилась рассказывать мне, словно старому другу, об увиденных экспозициях, трогательно задыхаясь от восторга. От миссис Роуторн я знал, что мадемуазель Буиссон одних лет с мисс Картерет, но в силу своей очаровательной непосредственности выглядела она моложе. Что и говорить, молодые дамы представляли собой странную пару: мадемуазель Буиссон, жизнерадостная, экспансивная, общительная, ярко одетая a la mode, всем своим поведением демонстрировала природную веселость нрава; мисс Картерет, сумрачная и величественная в своем траурном наряде, молча стояла рядом со своей беспечной, смешливой спутницей, точно снисходительная старшая сестра. Однако по всему чувствовалось, сколь близкие отношения связывают двух барышень, — по тому, как мадемуазель Буиссон после той или иной своей фразы поворачивалась к мисс Картерет и клала ладонь ей на руку с бессознательной нежностью, каковой жест я заметил еще в Эвенвуде в день похорон; по тому, как они обменивались быстрыми взглядами, свидетельствующими о взаимном доверии и посвященности в секреты и тайны друг друга.
— Позвольте спросить, надолго ли вы в Лондон, мисс Картерет?
— Полагаю, мистер Глэпторн, с вашим провидческим даром вы сами в состоянии ответить на этот вопрос.
— С провидческим даром? Как вас понимать?
— Значит, вы хотите, чтобы я подумала, будто мы встретились здесь случайно?
— Вы вольны думать все, что вам угодно, — сказал я самым добродушным тоном, на какой только был способен. — Но если вам трудно поверить в случайность нашей встречи, возможно, вам будет удобнее счесть, что нас свела судьба.
Мисс Картерет покаянно улыбнулась и извинилась за дурное расположение духа.
— Мы получили вашу записку с обещанием приехать на похороны отца, — продолжала она, — но, к нашему разочарованию, не заметили вас в числе присутствовавших.
— Боюсь, я немного опоздал. Я отдал последнюю дань уважения вашему отцу — от лица фирмы и от себя лично — уже после отъезда экипажей от кладбища. А потом, имея срочные дела в городе и не желая обременять вас своим обществом, я сразу вернулся обратно.
— Мы надеялись снова принять вас во вдовьем особняке, — промолвила мисс Картерет, снимая очки и убирая их в ридикюль. — Вас ждали, знаете ли. Но полагаю, у вас были свои причины не наведываться к нам.
— Я не хотел обременять вас своим обществом, как я сказал.
— Как вы сказали. Однако же ради нас вы потрудились проделать долгий путь до Нортгемптоншира для того лишь, чтобы тотчас же вернуться в Лондон. Надеюсь, вы управились с вашими срочными делами?
— Уверяю вас, поездка нисколько меня не затруднила.
— Вы очень любезны, мистер Глэпторн. А теперь извините нас. Возможно, наши пути еще пересекутся — по воле случая или по прихоти судьбы.
Мадемуазель Буиссон обворожительно улыбнулась и сделала легкий реверанс, но мисс Картерет попрощалась со мной коротким кивком, каким она прощалась с Даунтом после разговора в гостиной вдовьего особняка в день похорон, и двинулась вниз по ступенькам.
Разумеется, я не мог позволить милым барышням уйти просто так, а потому сделал вид, будто мне вдруг расхотелось созерцать скучные картины в такой необычайно погожий ноябрьский день, и попросил удостоить меня чести немного прогуляться с ними, коли они пойдут пешком. Мадемуазель Буиссон весело доложила, что они собирались пойти в Грин-парк, а я одобрительно заметил, что прогулка в парке по такой чудесной погоде — отличное дело.
— Так пойдемте с нами, мистер Глэпторн! — воскликнула мадемуазель. — Ты ведь не возражаешь, правда, Эмили?
— Я не возражаю, если ты не возражаешь и если у мистера Глэпторна нет занятий поинтереснее, — последовал ответ.
— Значит, решено! — Очаровательная француженка захлопала в ладоши. — Как замечательно!
И мы втроем двинулись через площадь — мисс Картерет по правую руку от меня, мадемуазель Буиссон по левую.
На широких лужайках парка раздражение мисс Картерет поутихло. Постепенно у нас завязался разговор на темы, не имеющие отношения к недавним трагическим событиям в Эвенвуде, а уже через час мы болтали легко и непринужденно, словно давние друзья.
Незадолго до четырех мы вышли на Пиккадилли, и дамы подождали у края тротуара, пока я подзывал кеб.
— Могу я сказать кучеру, куда вас отвезти? — невинным тоном спросил я.
Мисс Картерет назвала адрес дома своей тетушки на Уилтон-Кресент, и я помог сесть в кеб сначала ей, потом мадемуазель Буиссон, которая мечтательно улыбнулась мне, устраиваясь поудобнее на сиденье.
— Мисс Картерет, прошу прощения за нахальство, но не позволите ли вы мне навестить вас… и мадемуазель Буиссон?
К моему удивлению, она не замешкалась с ответом:
— Я дома — то есть дома у тетушки — каждое утро с одиннадцати.
— В таком случае можно мне прийти в пятницу к одиннадцати?
Признаюсь, задавая вопрос, я думал, что она придумает какую-нибудь отговорку, чтобы не принимать меня; но она, к моему удивлению, наклонила голову набок и просто сказала:
— Конечно можно.
Когда кеб тронулся, мисс Картерет опустила окно, взглянула на меня и улыбнулась.
Простая улыбка. Но она решила мою судьбу.
В пятницу, согласно договоренности, я прибыл в дом тетушки мисс Картерет на Уилтон-Кресент. Меня проводили в просторную, со вкусом обставленную гостиную, где мисс Картерет и ее подруга сидели рядом на диванчике у окна, поглощенные чтением.
Первой подала голос мадемуазель:
— Мистер Глэпторн! Ах, как славно!
Она вскочила на ноги, придвинула маленькое кресло поближе к диванчику и попросила меня присаживаться.
— Мы здесь отчаянно скучаем нынче утром, — прощебетала она, снова занимая место рядом с мисс Картерет и бросая свою книгу на столик. — Точно две старые девы. Честное слово, я бы просто сошла с ума, не придите вы. Эмили, конечно, может сидеть часами в одиночестве и чувствовать себя распрекрасно, но мне необходимо общество. Вы любите общество, мистер Глэпторн?
— Только свое собственное.
— Господи, но это же ужасно. Вы такой же несносный, как Эмили. Однако на днях в парке вы были чрезвычайно занятным собеседником — правда ведь, Эмили?
До этого момента мисс Картерет сидела с книгой в руке, бесстрастно наблюдая за подругой. Сейчас же, проигнорировав вопрос мадемуазель Буиссон, она повернулась ко мне и сняла очки.
— Как самочувствие вашего работодателя, мистер Глэпторн?
— Моего работодателя?
— Да. Мистера Кристофера Тредголда. Насколько я поняла со слов лорда Тансора, с ним приключился удар.
— Он был очень плох, когда я видел его в последний раз. Боюсь, я не знаю, улучшилось ли его состояние с тех пор.
Мадемуазель Буиссон вздохнула и скрестила руки на груди, словно раздосадованная неожиданным серьезным поворотом разговора.
Я рассчитывал встретить более теплый прием со стороны мисс Картерет и теперь не знал, что сказать дальше.
— Дома ли ваша тетушка? — наконец осведомился я, полагая, что вежливость обязывает меня задать такой вопрос.
— Она уехала с визитом к подруге и не вернется до вечера, — ответила мисс Картерет.
— Миссис Мэннерс — очень общительная особа, — заметила мадемуазель Буиссон, вызывающе тряхнув головой.
— Кажется, мистер Тредголд упоминал, что миссис Мэннерс приходилась младшей сестрой вашей матери. Мой работодатель однажды рассказывал о семье мистера Картерета и, в частности, об этой даме, с которой у мисс Картерет сложились весьма близкие отношения.
— Совершенно верно.
— Именно у нее вы и жили в Париже?
— Вижу, вас очень интересует моя семья, мистер Глэпторн.
Эти слова, даже если в них содержался упрек, были произнесены мягким, почти поддразнивающим тоном, коим мисс Картерет ясно давала понять, что в конце концов не прочь сохранить дружеские отношения, установившиеся между нами во время прогулки в Грин-парке. Это придало мне смелости.
— Меня интересует ваша семья, мисс Картерет, поскольку меня интересуете вы.
— Довольно смелое заявление и само по себе любопытное. Какой интерес может представлять для вас моя скучная жизнь? Насколько я понимаю, мистер Глэпторн, вы человек с богатым жизненным опытом, большим кругом интересов и известной широтой взглядов, какую я прежде наблюдала у людей высокого интеллекта, привыкших диктовать свои условия окружающим. Вы живете своим умом, вне всяких сомнений, и потому вам свойственна некоторая, так сказать, дикость. Да, вы авантюрист, мистер Глэпторн. Я не говорю, что вас невозможно приручить, но я уверена, что вы не созданы для домашней жизни. Ты согласна, Мари-Мадлен?
Последнюю минуту мадемуазель с живым интересом наблюдала за мной и мисс Картерет, переводя глаза с одного на другого. Она задумчиво поджала губы, а потом медленно проговорила:
— Думаю, мистер Глэпторн из тех, кого по-английски называют «темная лошадка». Да, я так думаю. Vous etes un homme de mystere.
Я улыбнулся.
— Право, не знаю, комплимент это или нет.
— О, конечно комплимент, — сказала мадемуазель. — Немножко таинственности всегда придает человеку привлекательности.
— Так вы полагаете, во мне есть тайна?
— Безусловно.
— А что вы думаете на сей счет, мисс Картерет?
— Я думаю, у каждого из нас есть тайны, — ответила она, широко распахивая глаза. — Вопрос в том, какие именно. У всякого человека есть что-то, что он предпочитает скрывать от окружающих, даже от самых близких людей, — маленькие тайные пороки, слабости, страхи, надежды, о которых он не решается говорить вслух. Подобного рода тайны, в сущности, не имеют особого значения и не мешают нашим любящим близким видеть нас такими, какие мы есть, со всеми нашими достоинствами и недостатками. Но иные люди совсем не те, кем кажутся. Вот они-то, на мой взгляд, и представляют собой настоящую тайну. Они умышленно скрывают свое подлинное лицо, показывая окружающим лишь личину.
Немигающий пристальный взгляд мисс Картерет ввел меня в неловкость, которую усугубило последовавшее молчание. Она говорила в общем смысле, разумеется, но ее слова звучали так, словно предназначались мне одному, и потому произвели на меня сильнейшее впечатление. Мадемуазель вздохнула, явно раздраженная на свою серьезную подругу, а я натянуто улыбнулся и, в попытке повернуть разговор в другое русло, спросил мисс Картерет, долго ли она задержится в Лондоне.
— Мари-Мадлен завтра уезжает в Париж. А я побуду здесь еще немного, ибо ничто не влечет меня в Эвенвуд.
— Даже мистер Феб Даунт?
Мадемуазель Буиссон звонко рассмеялась, раскачиваясь взад-вперед на диванчике.
— Мистер Феб Даунт! Вы полагаете, она захотела бы вернуться из-за него? Да вы, наверное, шутите, мистер Глэпторн!
— Почему бы мисс Картерет не возыметь желание увидеться со старым другом? — спросил я с преувеличенно недоуменным выражением лица.
— Ну да, со старым другом и товарищем по играм, — улыбнулась мадемуазель.
— Мистер Глэпторн не разделяет всеобщих восторгов по поводу мистера Феба Даунта, — заметила мисс Картерет. — На самом деле он держится весьма невысокого мнения о нем. Я права, мистер Глэпторн?
— Но ведь мистер Феб Даунт — такая душка! — вскричала мадемуазель Буиссон. — Вдобавок он чрезвычайно умен и очень привлекателен! Вы завидуете, мистер Глэпторн?
— Нисколько, уверяю вас.
— Так, значит, вы с ним знакомы? — с лукавой улыбкой спросила мадемуазель.
— Мистер Глэпторн знает о нем понаслышке, — сказала мисс Картерет, тоже улыбаясь, — и считает, что этого вполне достаточно, чтобы проникнуться к нему неприязнью.
Барышни переглянулись с таким заговорщицким видом, словно играли в какую-то игру, правила которой были известны только им двоим.
— Следует ли понимать, мисс Картерет, что в конечном счете мы с вами сходимся во мнении о характере и талантах мистера Даунта? — спросил я. — Когда мы разговаривали о нем в прошлый раз, вы были склонны защищать его.
— Как я дала вам понять тогда, я обязана держаться с мистером Даунтом учтиво в силу нашего давнего знакомства и близкого соседства. Но я не пытаюсь защищать его. Он вполне способен сам постоять за себя, что бы ни думали о нем вы или я.
— Если хотите знать мое взвешенное мнение о мистере Фебе Даунте — вот оно, — выпалила мадемуазель. — Он несносный тип. Таково мое мнение, если в двух словах. Так что видите, мистер Глэпторн, мы все держимся одного мнения на сей счет.
Я сказал, что рад этому.
— Но знаешь, Эмили, — продолжала она, поворачиваясь к подруге, — у тебя все-таки есть отличная причина, чтобы вернуться в Эвенвуд.
— А именно? — спросила мисс Картерет.
— Ну как же — там сейчас нет мистера Феба Даунта!
Чрезвычайно довольная своим остроумным замечанием, мадемуазель хлопнула в ладоши, чмокнула в щеку мисс Картерет, вскочила на ноги и закружилась по комнате, приплясывая и напевая «Ou est soleil? Ou est soleil?». Немного погодя шалунья, с раскрасневшимися щеками и блестящими глазами, снова уселась рядом с подругой.
— И где же сейчас солнце? — спросил я.
— В Америке, — ответила мисс Картерет. При этом она взглянула на мадемуазель Буиссон, загадочно приподняв брови — опять с явно заговорщицким видом. — Совершает турне с лекциями по стране.
— А какова тема лекций? — поинтересовался я.
— Кажется, «Искусство эпической поэзии».
Не в силах сдержаться, я презрительно расхохотался. Искусство эпической поэзии! Ну надо же!
Не желая получить от мисс Картерет выговор за неучтивое отношение к ее старому другу, я с трудом подавил смех, но в следующий миг с радостью увидел, что обе барышни тоже смеются: мисс Картерет — тихо, украдкой, а ее подруга — более открыто.
— Вот видишь, Эмили, — наконец сказала мадемуазель, — мистер Глэпторн — родственная душа. Он все чувствует как мы. Мы можем поверить ему все наши секреты, не опасаясь, что он нас выдаст.
Мисс Картерет встала, подошла к окну и выглянула на улицу.
— Здесь очень душно, — промолвила она. — Не прогуляться ли нам с полчасика?
Барышням не потребовалось много времени, чтобы взять свои шали и шляпки, и вскоре мы уже шагали по ковру палых листьев в Гайд-парке. Мы присели передохнуть на скамье у Змеиного озера, но мисс Буиссон не сиделось на месте, и немного погодя она отошла в сторону, впервые оставив нас с мисс Картерет наедине. С минуту мы молчали, глядя на воду, потом я заговорил:
— Мисс Картерет, позвольте спросить, вышла ли полиция на след преступников, напавших на вашего отца?
— Они допросили одного человека из Истона, известного головореза, но отпустили, не предъявив обвинения. Я не надеюсь, что полицейские когда-нибудь установят личность виновных.
У меня сложилось впечатление, что она ожидала подобного вопроса и заранее подготовила ответ. На прекрасном лице мисс Картерет застыло напряженное выражение, и я заметил, что она рассеянно теребит бахрому шали.
— Прошу прощения, — сказал я. — Это был бестактный вопрос.
— Нет! — Она порывисто повернулась ко мне, и я увидел слезы у нее в глазах. — Нет. Вами движет доброта. Я знаю это и благодарна вам за участие, честное слово. Но сердце мое переполнено горем об отце и тревогой о собственном будущем. Смерть отца выбила почву у меня из-под ног. Я не умею зарабатывать на жизнь и не знаю даже, позволят ли мне остаться в нынешнем моем доме.
— Безусловно, лорд Тансор отнесется сочувственно к вашему положению и исполнит свой родственный долг перед вами.
— Лорд Тансор будет делать только то, что выгодно для него самого, — довольно резко ответила мисс Картерет. — Я не жалуюсь, что он никогда не оказывал мне внимания в прошлом, но он всяко не обязан заботиться обо мне в будущем. Он дал моему отцу работу по просьбе своей тети, моей бабушки, но сделал это неохотно, хотя такой выбор секретаря оказался исключительно выгодным для него. Мой отец приходился кузеном лорду Тансору, но последний часто обращался с ним не лучше, чем со слугой. Не стану отрицать, материальное благополучие служило нам компенсацией, но мы не владели никакой собственностью. Все, что мы имели, принадлежало лорду Тансору. Мы жили милостями его светлости, не почитавшего нас за членов семьи, обладающих правами и достоинством. Мне так и не удалось заставить отца понять несправедливость ситуации, но сама я безумно стыдилась нашего униженного положения. Так разве ж могу я сейчас видеть в своем родстве с лордом Тансором залог своего благополучия и независимости?
— Но возможно, его светлость обойдется с вами великодушно в конце концов.
— Возможно. В моих жилах течет кровь Дюпоров, а это чрезвычайно важно для лорда Тансора. Но я не могу твердо рассчитывать на благоприятный поворот событий и не хочу быть вечно обязанной милорду.
Я заметил, что у женщины всегда есть способ удобно устроиться в жизни.
— Вы имеете в виду замужество, полагаю. Но кто пожелает жениться на мне? Своих денег у меня нет, а отец оставил всего ничего. Мне без малого тридцать — только не говорите, что возраст не имеет значения. Я прекрасно знаю, что имеет. Нет, мистер Глэпторн, мое дело пропащее. Мне суждено жить и умереть старой девой.
— Но у вас есть человек, готовый жениться на вас.
— Кто же это такой?
— Мистер Феб Даунт, конечно.
— Право слово, мистер Глэпторн, вы просто одержимы мистером Фебом Даунтом. Похоже, он превратился для вас в сущее наваждение.
— Но ведь вы признаете, что я прав?
— Ничего подобного. Со всеми видами, которые мистер Даунт мог иметь на меня, давным-давно покончено. Даже если бы он нравился моему отцу — а он не нравился, — я никогда не смогла бы ответить ему взаимностью. Я не люблю мистера Даунта, а для меня, всю жизнь имевшей перед глазами пример моих родителей, брак без любви немыслим. И давайте условимся больше не говорить о мистере Даунте. Мне скучно общаться с ним и еще скучнее слушать разговоры о нем. Я твердо намерена изыскать способ устроить свою жизнь по собственному разумению и на свой вкус, не рассчитывая на мистера Даунта с его перспективами. А теперь скажите, читали ли вы «Городок» мистера Каррера Белла?[254]
И далее она принялась допрашивать меня на предмет моих художественных пристрастий и предпочтений. Люблю ли я мистера Диккенса? Что я думаю о сочинениях мистера Уилки Коллинза? Не правда ли, «In Memoriam»[255] мистера Теннисона — поистине бесподобное произведение? Посещал ли я в последнее время какие-нибудь концерты или чтения? Вижу ли я какие-нибудь достоинства в творчестве мистера Россетти и его собратьев?[256]
Мисс Картерет обнаруживала осведомленный и разборчивый интерес к каждой теме, возникавшей по ходу беседы, и вскоре выяснилось, что наши суждения о достоинствах и недостатках различных писателей и художников совпадают самым счастливым образом. Постепенно мы начали разговаривать как два человека, молчаливо сознающих свою взаимную приязнь. Потом к скамье, где мы сидели, вернулась мадемуазель Буиссон.
— Становится прохладно, та chere. — Она потянула подругу за руку, побуждая встать. — И я проголодалась. Не вернуться ли нам домой? Примите мои поздравления, мистер Глэпторн. По лицу Эмили видно, что разговор с вами пошел ей на пользу. О чем вы беседовали?
— Ни о чем таком, что могло бы заинтересовать тебя, дорогая, — промолвила мисс Картерет, поплотнее закутываясь в шаль. — Мы обсуждали вполне серьезные предметы, верно, мистер Глэпторн?
— Тем не менее вид у тебя веселый и довольный, — задумчиво заметила мадемуазель. — Вы должны снова навестить Эмили в ближайшие дни, мистер Глэпторн, и опять поговорить с ней на серьезные темы — тогда я не стану беспокоиться за нее, возвратившись во Францию.
Мы двинулись обратно на Уилтон-Кресент в прекрасном расположении духа — мадемуазель болтала и смеялась без умолку, мисс Картерет умиротворенно улыбалась, а меня переполняло незнакомое чувство счастья.
Когда мы дошли до дома, мадемуазель проворно взбежала по ступенькам.
— До свидания, мистер Глэпторн, — прощебетала она от двери. Потом на миг задумалась. — Странное имя, правда? Глэпторн. Очень странное и очень подходящее для темной лошадки. — И она со смехом скрылась за дверью.
Я повернулся к мисс Картерет.
— Вы позволите еще раз зайти к вам?
Она протянула мне руку, которую я взял и задержал в своей на несколько бесценных мгновений.
— Нужно ли спрашивать?
В следующую пятницу я явился со вторым визитом на Уилтон-Кресент, полный радостной надежды, что мисс Картерет примет меня с той же теплотой, какую выказала в завершение прошлой нашей встречи. Я любил ее пуще прежнего и теперь начинал допускать мысль, что, возможно, со временем она тоже полюбит меня. На сей раз я был представлен миссис Флетчер Мэннерс — живой миловидной женщине всего пятью-семью годами старше своей племянницы — и приглашен отобедать вместе с двумя дамами. После трапезы мисс Мэннерс отправилась с визитами по знакомым, а мы с мисс Картерет остались наедине в гостиной.
— Я замечательно провела время в вашем обществе, мистер Глэпторн, — сказала она, едва лишь тетушка удалилась. — Но, увы, завтра я возвращаюсь в Эвенвуд, а следовательно, мне больше не представится чести принимать вас, по крайней мере в ближайшем будущем, — если только…
Я тотчас понял намек.
— Возможно, мне придется наведаться в Эвенвуд в скором времени. Мы с доктором Даунтом рабы библиофильской страсти — в смысле, мы любим старинные книги и разделяем ряд других антикварных и научных интересов. Он просил меня просмотреть гранки одного своего перевода, и я считаю нужным вернуть их ему собственноручно. Вы не станете возражать, если я навещу вас во вдовьем особняке, когда буду в Эвенвуде?
— Я была бы вам очень рада, — промолвила мисс Картерет. Потом вздохнула. — Хотя я не знаю, долго ли еще мне осталось называть вдовий особняк своим домом. Сэр Хайд Тисдейл выразил желание арендовать его для своей дочери, которая скоро выходит замуж, и боюсь, к выгодному арендатору лорд Тансор отнесется более благосклонно, нежели к бедной родственнице.
— Но он же не выгонит вас?
— Выгнать не выгонит, я уверена. Но у меня слишком мало денег, чтобы соперничать с мистером Хайдом, готовым платить хорошие деньги за наем вдовьего особняка.
— В таком случае лорд Тансор должен предложить вам другое жилье. Он говорил с вами на эту тему?
— Лишь мимоходом. Но давайте не будем о грустном. Я уверена, лорд Тансор не даст мне умереть с голоду.
Мы еще немного побеседовали на разные предметы, и опять, как на прошлой неделе у Змеиного озера, у меня возникло восхитительное ощущение родства наших душ. В ней еще чувствовались остатки былой сдержанности, но в тот день я покидал дом на Уилтон-Кресент воодушевленный ее сердечным обращением со мной и исполненный надежды, что моя любовь не останется безответной.
Я безотлагательно написал доктору Даунту, и мы условились, что я приеду в Нортгемптоншир с гранками в следующий четверг, первого декабря.
Мы с пастором приятнейшим образом провели время за обсуждением Ямвлиха, и доктор Даунт выразил мне глубокую признательность за ряд незначительных правок, внесенных мной в перевод, и комментарии, которые я осмелился приложить к тексту.
— Я ваш должник, мистер Глэпторн, — сказал он. — Огромное вам спасибо. Я доставил вам столько хлопот. И поездка в Нортгемптоншир по такой погоде вдвойне обременительна.
На улице дул сильный ветер, уже не первый день, и окрестные дороги раскисли от затяжного дождя.
— Не стоит благодарности, — ответил я. — Я готов терпеть любые неудобства ради возможности расширить свои познания и насладиться интересной беседой, какая состоялась у нас сегодня.
— Вы очень любезны. Не угодно ли испить чаю? К сожалению, жены нет дома, а сын сейчас за границей с лекционным турне, так что вам придется довольствовать только моим обществом. Но я могу соблазнить вас маленькой приманкой — превосходнейшим изданием «Иероглифов» Куорлза,[258] недавно мной приобретенным. Хотелось бы услышать ваше мнение о нем, если у вас нет более важных дел.
Я не мог отказать славному джентльмену, а потому мы испили чаю, после чего рассмотрели и обсудили вышеназванную книгу, а вслед за ней еще несколько равно ценных изданий. Только в начале пятого, когда уже стемнело, я сбежал от радушного хозяина.
Восточный ветер дул сильными порывами, и струи дождя секли лицо, пока я пробирался впотьмах по скользким раскисшим колеям дороги, что вела от пастората к вдовьему особняку. Когда дождь внезапно усилился, я отказался от первоначального намерения обогнуть дом, чтобы войти с парадного входа, и бегом бросился через конюшенный двор к кухонной двери. На стук открыла миссис Роуторн.
— Мистер Глэпторн, сэр, входите, входите, пожалуйста. — Она провела меня в кухню, где я застал Джона Брайна, греющего ноги у печи.
— Вас ожидают, сэр? — спросила домоправительница.
— Я был в гостях у пастора и хотел бы засвидетельствовать свое почтение мисс Картерет, прежде чем вернуться в Истон.
— О да, сэр, она дома. Желаете подняться в вестибюль и подождать там?
— Пожалуй, я минут пять посушусь здесь у печи, — сказал я, снимая редингот и становясь рядом со стулом, где сидел Джон Брайн.
Через минуту-две миссис Роуторн убежала наверх по какому-то делу, дав мне возможность спросить Брайна, есть ли у него новости.
— Да рассказывать особо нечего, сэр. Мисс Картерет последние дни не выходила из дома и принимала только мистера Даунта — он заявлялся два раза после возвращения мисс из Лондона. Мистер Феб Даунт, как вам известно, сейчас в отъезде и вернется через несколько недель.
— Ты говоришь, мисс Картерет не выходила из дома?
— Да, сэр. Ну, если не считать визита к лорду Тансору.
— Ох, Брайн, ты любого из себя выведешь. Что же ты сразу не сказал? Когда твоя госпожа посещала лорда Тансора?
— Во вторник днем, — раздался голос, принадлежавший не Джону Брайну.
Обернувшись, я увидел у подножья лестницы его сестру Лиззи.
— Джон отвез ее в ландо, — продолжала она. — Они вернулись через час.
— А цель визита вам известна? — спросил я.
— По-моему, дело касалось решения лорда Тансора сдать вдовий особняк сэру Хайду Тисдейлу. Мисс было предложено поселиться в усадьбе, в покоях первой леди Тансор. Я переберусь туда с ней. Джон останется здесь, со всеми остальными, чтобы прислуживать дочери сэра Хайда и ее мужу.
Пока я переваривал новость, появилась миссис Роуторн с вопросом, обсох ли я. После чего я поднялся в вестибюль, предшествуемый дородной домоправительницей.
Мисс Картерет сидела у камина в комнате, где состоялся первый наш разговор. Когда мы вошли, она не пошевелилась, словно не услышав стука в дверь, и продолжала сидеть, подперев подбородок рукой и устремив задумчивый взор на языки пламени.
— Извольте, мисс, к вам мистер Глэпторн.
Лицо мисс Картерет, освещенное с одной стороны огнем, а с другой — лампой на рапсовом масле,[259] сейчас обрело потустороннюю мраморную бледность. В первый момент оно показалось мне вытесанным в камне ликом некой древней богини, грозной и недоступной, а не лицом смертной женщины. Но потом она улыбнулась, встала поприветствовать меня и извинилась за свою задумчивость.
— Я вспоминала родителей, — пояснила она, — и все счастливые годы, прожитые здесь.
— Но вы же покидаете не Эвенвуд, а только вдовий особняк.
В глазах мисс Картерет мелькнула настороженность, но в следующий миг она слегка наклонила голову набок и насмешливо посмотрела на меня.
— Как хорошо вы осведомлены обо всех наших незначительных делах, мистер Глэпторн! Интересно знать, откуда вам все известно?
Не желая выдавать личность своего осведомителя, я сказал, что здесь нет никакой тайны: о ее переселении в усадьбу вскользь обмолвился доктор Даунт. Затем я выразил радость, что лорд Тансор исполнил свой родственный долг перед ней.
— Что ж, я удовлетворена вашим объяснением, — промолвила мисс Картерет. — Но вероятно, мне пора узнать вас поближе, коли мы собираемся стать друзьями. Пожалуйста, присядьте рядом со мной и расскажите мне все про Эдварда Глэпторна.
Она пододвинулась на диванчике, освобождая место для меня, и с выжидательным видом сложила руки на коленях. Несколько мгновений я молчал, завороженный близостью прекрасного лица.
— Вам нечего рассказать мне?
— Вряд ли обстоятельства моей жизни могут заинтересовать вас.
— Ну, ну, мистер Глэпторн, давайте без ложной скромности. Уверена, при желании вы бы могли рассказать много интересного. Ваши родители, к примеру. Кто они?
Я уже был готов выложить всю правду, но в последний момент что-то удержало меня. В глубине души я давно решил: когда я признаюсь мисс Картерет в любви и удостоверюсь, что она отвечает мне взаимностью, я тотчас откроюсь ей, всецело доверюсь, как не доверялся никому, даже Белле. Но пока ситуация оставалась неопределенной, я считал нужным говорить правду лишь до известного предела, а на все остальное наводить легкий глянец лжи.
— Мой отец был капитаном гусарского полка и умер еще до моего рождения. Моя мать зарабатывала на жизнь сочинением романов.
— Писательница! Подумать только! Но я не припоминаю писательницы по имени Глэпторн.
— Она печаталась под псевдонимом.
— Понятно. А где вы росли?
— На сомерсетском побережье. Моя мать была родом из западной Англии.
— Сомерсет? Сама я там не бывала, но лорд Тансор говорил, что это поистине чудесный край, — там жила семья его первой жены, знаете ли. У вас есть братья или сестры?
— Старшая сестра умерла еще в младенчестве. Я ее не знал. Учился я сначала дома, под наставничеством матери, потом в деревенской школе. После смерти матери я учился в Гейдельбергском университете, а позже много путешествовал по Европе. Я перебрался в Лондон в сорок восьмом году и устроился на нынешнее место в фирму Тредголдов. Я собираю книги, занимаюсь фотографией и в целом веду довольно скучную жизнь. Вот вам, пожалуйста. Эдвард Глэпторн en tout et pour tout.[260]
— И все же я обвиняю вас в ложной скромности, — сказала мисс Картерет, когда я закончил со своим resume,— ибо из вашего рассказа со всей очевидностью следует, что вы обладаете незаурядными способностями, хотя и не желаете признаться в этом. К примеру, фотография. Это искусство требует от человека как научных познаний, так и художественного вкуса, но вы упомянули о нем почти вскользь, словно секретами фотографического мастерства может овладеть любой Том, Дик или Гарри. Я очень интересуюсь фотографией. У лорда Тансора есть альбом с превосходными видами Эвенвуда, который я не раз с восхищением просматривала. Тот же самый фотограф выполнил портрет лорда Тансора, что стоит на письменном столе его светлости. А знаете, мне тоже хотелось бы иметь свой фотопортрет. Вы сделаете мой фотогенический портрет, мистер Глэпторн?
Я пристально вгляделся в глаза мисс Картерет, в эти бездонные темные озера, но не увидел в них ничего, что свидетельствовало бы о некоем скрытом подтексте вопроса. Я увидел лишь искренность и честность, и сердце мое забилось от радости, что она смотрит на меня без прежней отчужденности, еще совсем недавно казавшейся непреодолимой. Я сказал, что почту за счастье и великую честь изготовить ее портрет, а потом не утерпел и признался (возможно, зря), что фотографические виды Эвенвуда, вызвавшие у нее восхищение, и портрет лорда Тансора выполнил я, по побуждению мистера Тредголда.
— Ну конечно! — воскликнула она. — На портрете стоят инициалы «Э. Г.» — Эдвард Глэпторн! Удивительно, что вы приезжали фотографировать в Эвенвуд, а я ничего не знала! Подумать только — мы могли встретиться тогда или пройти друг мимо друга в парке, ведать не ведая, что нам суждено познакомиться однажды.
— Значит, вы полагаете, наша встреча предрешена судьбой?
— Разве вы считаете иначе?
— Как вам известно, я убежденный фаталист, — ответил я. — Видимо, по природе своей я язычник. Я пробовал истребить в себе фатализм, но без успеха.
— Похоже, мы с вами бессильны, — тихо проронила она, поворачивая лицо к огню.
В комнате воцарилась тишина — почти физически ощутимая тишина, которую лишь усугубляли тихое тиканье часов, потрескиванье поленьев в камине и вой ветра, швырявшего в окна пригоршни палых листьев.
Я задышал чаще, исполняясь желанием обнять мисс Картерет, прижать к груди, зарыться лицом в ее волосы. Оттолкнет ли она меня? Или поддастся влиянию минуты? В следующий миг она низко опустила голову, и я понял, что она плачет.
— Прости меня, — проговорила она почти шепотом.
Я уже собирался сказать, что ей нет надобности извиняться за проявление чувств, но потом понял, что она обращается не ко мне, а к другому человеку, которого здесь нет, но который занимает ее мысли.
— Ты не должен был умирать! — простонала мисс Картерет, отчаянно мотая головой.
Только тогда я сообразил: видимо, внезапная мысль о страшной смерти отца вызвала у нее новый приступ горя, как часто бывает, когда боль утраты еще свежа.
— Мисс Картерет…
— О, мистер Глэпторн, прошу прощения.
— Нет, нет, нет. Не надо извиняться. Вам дурно? Мне позвать миссис Роуторн?
У меня разрывалось сердце при виде столь безудержного горя, но сострадание к мисс Картерет боролось в моей душе с яростным гневом против Даунта, причинившего ей такую муку. Может, он и не являлся непосредственным виновником смерти мистера Картерета, но я по-прежнему не сомневался, что он причастен к ней. А значит, еще одно злодеяние прибавилось к перечню преступлений, за которые я поклялся призвать его к ответу в самом скором времени.
Мисс Картерет заверила меня, что ни в чем не нуждается, и принялась вытирать слезы. Уже через несколько секунд она овладела собой и с самым непринужденным видом поинтересовалась, когда я собираюсь возвращаться в Лондон. Я ответил, что проведу ночь в Истоне и уеду завтра утром.
— О! — воскликнула она, в то время как окна гостиной задребезжали от особенно сильного порыва ветра. — Вам нельзя возвращаться в Истон пешком по такой погоде. Джон отвез бы вас, но у нас одна из лошадей охромела. Вы должны остаться здесь на ночь. Я настаиваю.
Натурально, я сказал, что не могу злоупотреблять ее добротой, но мисс Картерет и слышать ничего не желала. Она тотчас позвонила миссис Роуторн и распорядилась приготовить комнату и накрыть ужин на двоих.
— Надеюсь, вы не против отужинать наедине со мной, мистер Глэпторн? — спросила она. — Я понимаю, что проводить вечер в вашем обществе без компаньонки несколько неприлично, но у меня нет времени на соблюдение утомительных условностей. Если дама желает отужинать с джентльменом в собственном доме, это дело касается только ее и никого больше. Кроме того, нынче гости здесь — большая редкость.
— Но кажется, вы говорили, что у вас есть друзья в округе.
— Мои друзья держатся на почтительном расстоянии в это печальное время, а я не имею охоты выезжать. Думаю, мы с вами похожи, мистер Глэпторн: мы оба предпочитаем одиночество.
Ужин наедине с мисс Эмили Картерет! Странно было сидеть напротив нее в обшитой панелями столовой зале, выходящей в сад позади вдовьего особняка, и беседовать с ней с дружеской короткостью, о какой всего несколькими часами ранее я не мог и помыслить. Мы пустились обсуждать последние политические события, включая, разумеется, Синопское сражение,[261] и сошлись во мнении, что Россию необходимо проучить — меня удивило и порадовало, что мисс Картерет настроена даже более воинственно, нежели я. Затем мы подробно разобрали «Наследника Редклиффа»,[262] в уничижительном тоне, и весьма одобрительно отозвались о взглядах мистера Рескина на готический архитектурный стиль.[263] Мы смеялись, мы спорили — то серьезно, то шутливо; мы обнаружили, что нам одинаково нравятся многие вещи и многие одинаково не нравятся. Мы выяснили, что оба на дух не выносим глупость и тупость, а невежество и необразованность нас попросту бесят. Незаметно пролетел час, потом другой. Часы уже пробили десять, когда мы перешли в гостиную и я спросил хозяйку, не будет ли она любезна сыграть мне на фортепиано.
— Что-нибудь из Шопена, — предложил я. — Помню, в первый мой визит во вдовий особняк вы играли Шопена — кажется, какой-то ноктюрн.
— Нет, — поправила она, слегка порозовев. — Прелюдию. Номер пятнадцать ре-бемоль мажор, «Дождевые капли».[264] К сожалению, у меня не осталось нот. Может, что-нибудь другое. Давайте я вам лучше спою.
Мисс Картерет быстро подошла к фортепиано, словно спеша поскорее отвлечься от воспоминаний о том вечере, и принялась с чувством исполнять «An meinem Herzen, an meine Brust»[265] герра Шумана под изящный аккомпанемент. Певческий голос у нее был глубокий и сильный, но с чарующе нежными модуляциями. Она играла и пела с закрытыми глазами, зная ноты и слова наизусть. Закончив, она опустила крышку инструмента и несколько мгновений сидела неподвижно, обратив взгляд к окну. Штора была опущена, но она пристально смотрела в белую ткань, как если бы проникала сквозь нее взором, устремленным за лужайку и рощу, на некий далекий предмет, вызывающий у нее острейший интерес.
— Вы поете с душой, мисс Картерет, — сказал я.
Она не ответила, но продолжала смотреть в зашторенное окно.
— Наверное, эта песня имеет для вас особенное значение?
Мисс Картерет повернулась ко мне:
— Вовсе нет. Но вы, похоже, задавали другой вопрос.
— Другой вопрос?
— Да. Вы спросили, имеет ли эта песня особенное значение для меня, но на самом деле хотели узнать другое.
— Вы видите меня насквозь, — сказал я, придвигая стул к фортепиано. — Вы правы. Я хотел узнать кое-что, но сейчас стыжусь своей дерзости. Пожалуйста, простите меня.
Мисс Картерет чуть заметно улыбнулась.
— Друзьям позволительно иногда проявлять немного дерзости, мистер Глэпторн, — даже если они знакомы совсем недавно, как мы с вами. Отбросьте ваши сомнения и скажите прямо, что вас интересует.
— Хорошо. Это, конечно, меня не касается, но я сейчас задался вопросом относительно личности мужчины, с которым я видел вас в роще в первый свой приезд сюда. Я тогда случайно подошел к окну и заметил вас. Впрочем, вам нет необходимости отвечать. Я не имею права…
Мисс Картерет покраснела, и я поспешно извинился за бестактность. Однако она быстро совладала с собой.
— Вы спрашиваете из чистого любопытства или же по иным мотивам?
Сконфуженный ее пристальным вопросительным взглядом, я, как всегда в таких случаях, пустился в торопливые объяснения:
— О нет, просто я неисправимо любознателен, вот и все. Данное качество весьма полезно и похвально во многих отношениях, но в некоторых представляется самой заурядной слабостью, как я сам прекрасно понимаю.
— Я ценю вашу искренность, и вы будете вознаграждены за нее. Джентльмен, которого вы видели, — это мистер Джордж Лангэм, брат одной из давних моих подруг, мисс Генриетты Лангэм. Боюсь, вы стали очевидцем окончательного крушения романтических надежд мистера Лангэма. Несколько месяцев назад он тайно сделал мне предложение, но я отказала. Той ночью он снова пришел, не зная, что мой отец…
Мисс Картерет осеклась, закрыла глаза и глубоко вздохнула.
— Нет, нет, — поспешно сказала она, увидев, что я собираюсь заговорить. — Позвольте мне закончить. Я увидела мистера Лангэма в окно, когда играла на фортепиано, и вышла спросить, чего ему угодно. Он забылся до такой степени, что продолжал умолять меня переменить свое решение даже после того, как я сообщила о несчастье, случившемся с моим отцом. Боюсь, мы расстались в крайнем раздражении друг на друга. Думаю, Генриетта тоже сердита на меня за то, что я отвергла ее брата. Но я не люблю Джорджа и никогда не полюблю, а потому не могу выйти за него замуж. Таков, мистер Глэпторн, ответ на ваш вопрос. Ваше любопытство удовлетворено?
— В полной мере. Разве только…
— Да?
— Разорванные ноты, найденные мной…
— Кажется, я говорила вам: то была одна из любимых вещей моего отца. Тем вечером я сыграла ее в последний раз и поклялась не исполнять никогда больше. Это не имело никакого отношения к мистеру Лангэму, как и песня, которую я пела сегодня.
— В таком случае я удовлетворен, — серьезно сказал я, слегка кланяясь, — хотя и чувствую, что зашел слишком далеко, пользуясь нашей дружбой.
— Все мы должны поступать так, как считаем нужным, мистер Глэпторн. Но возможно, вы согласитесь ответить мне взаимностью, во имя нашей дружбы. Мне тоже интересно узнать кое-что.
— Что именно?
— Я хочу получить ответ на вопрос, на который вы отказались отвечать при первой нашей встрече. По какому делу вы приезжали к моему отцу?
Я был совершенно не готов к столь прямому вопросу, и только укоренившаяся привычка соблюдать осторожность в делах профессионального и конфиденциального характера помешала мне выложить всю правду. Но своей откровенностью мисс Картерет случайно или намеренно лишила меня возможности уклониться от ответа с такой легкостью, с какой я сделал это в прошлый раз, хотя я все же предпринял неуклюжую попытку увильнуть.
— Как я говорил раньше, — начал я, — профессиональный долг обязывает меня к молчанию…
— Разве профессиональный долг выше долга дружеского?
Я оказался в безвыходном положении. Она ответила на мой вопрос касательно своей встречи с мужчиной в роще, и теперь у меня не оставалось иного выбора, кроме как отплатить ей той же монетой. Однако постарался ответить покороче, рассчитывая не солгать ни словом, но при этом сказать как можно меньше.
— Ваш отец написал мистеру Тредголду по делу, связанному с наследопреемством Тансоров. Мой начальник не счел уместным лично встречаться с мистером Картеретом, как тот просил, а потому послал к нему меня.
— Дело, связанное с наследопреемством? Безусловно, мой отец посчитал бы своим долгом обратиться по любому подобному вопросу к лорду Тансору, а не к мистеру Тредголду.
— Я не вправе вдаваться в подробности. Могу сказать лишь, что мистер Картерет настоятельно просил сохранить в тайне факт своего письменного обращения к мистеру Тредголду.
— Но с чего бы вдруг отец повел себя таким образом? Он был глубоко предан лорду Тансору. И поступился бы самыми твердыми своими принципами, когда бы решил действовать за спиной его светлости.
— Мисс Картерет, я и так открыл вам гораздо больше, чем хотелось бы моему работодателю, и, разумеется, не могу ничего добавить к уже сказанному. В ходе нашей встречи в Стамфорде ваш отец не сообщил мне ничего определенного, а его безвременная кончина обрекла меня на неведение относительно причины, побудившей его написать моему начальнику. Что бы он ни хотел открыть мистеру Тредголду через меня, это теперь навсегда останется тайной.
О, как я ненавидел себя за ложь! Мисс Картерет не заслуживала, чтобы я относился к ней, словно к врагу, угрожающему моим интересам, — словно к Фебу Даунту, вызывавшему у нее, похоже, почти такое же отвращение, как у меня. У меня не было причин не доверять ей и были все основания довериться. Она назвалась моим другом и проявила ко мне любезность, доброту и благосклонность, которая, как мне хотелось надеяться, свидетельствовала о зарождающейся любви. Безусловно, она имеет право рассчитывать на мое доверие. Да, она имеет право узнать, о чем говорится в письменных показаниях мистера Картерета, и понять, что это значит для меня и для нее. Но пока еще не время, надо немного подождать, совсем чуть-чуть — а потом я навсегда покончу с обманом.
Почувствовала ли она ложь? Я не знал, ибо лицо мисс Картерет хранило непроницаемо-безмятежное выражение. Казалось, она обдумывала мои слова. Затем, словно внезапно осененная какой-то мыслью, она спросила:
— Вы полагаете, это может иметь отношение к мистеру Даунту? В смысле — дело, которое мой отец намеревался предложить вниманию мистера Тредголда?
— Я не знаю, честное слово.
— Но вы ведь скажете мне, если узнаете? Как другу?
Она подступила ближе и сейчас стояла, положив одну руку на фортепиано и пристально глядя мне в глаза.
— Настоящему другу нельзя отказать в просьбе, — проговорил я.
— Ну что ж, мы с вами квиты, мистер Глэпторн. — Она широко улыбнулась. — Мы обменялись признаниями и исполнили дружеский долг друг перед другом. Я очень рада, что вы наведались ко мне. Ко времени следующей нашей встречи я уже навсегда покину вдовий особняк. Странно будет проезжать мимо него и знать, что там живут другие люди. Надеюсь, однако, вы еще навестите меня в Эвенвудской усадьбе или в Лондоне?
— Нужно ли спрашивать? — повторил я вопрос, заданный мне мисс Картерет после нашей прогулки по Грин-парку.
— Пожалуй, нет, — сказала она.
На следующее утро я не увиделся с мисс Картерет. Миссис Роуторн, принесшая мне завтрак, сообщила, что госпожа спозаранку вышла на прогулку, невзирая на сырую, пасмурную погоду.
— Но то, что мисс опять выходит на вольный воздух, — добрая примета, — сказала домоправительница. — После возвращения из Лондона она днями напролет безвылазно сидела в своей комнате, горюя о своем бедном батюшке, понятное дело. Однако нынче утром она выглядела повеселее, и я от души за нее порадовалась.
У меня оставалось несколько часов до поезда, и я решил совершить небольшую вылазку в парк — отчасти с намерением еще раз обозреть свое наследство, отчасти в надежде встретить мисс Картерет.
Я спустился вниз и попросил драившую крыльцо служанку сбегать за Джоном Брайном.
— Брайн, я хочу осмотреть мавзолей, — сказал я. — Как насчет ключа от него?
— Я раздобуду вам ключ, сэр, коли вы подождете, пока я съезжу в усадьбу, — ответил малый. — Это займет не более четверти часа.
Он сдержал свое слово, и вскоре я в самом довольном расположении духа шагал по уединенным лесным тропам и величественным парковым аллеям, обрамленным голыми липами, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть на огромное здание, окутанное серой пеленой измороси. Порой оно виделось темной громадой, расплывчатой и призрачной; а порой обретало известную отчетливость очертаний, и башни и шпили пронзали туман, будто окаменелые пальцы некоего гигантского существа. Я вдруг почувствовал странную настоятельную потребность обследовать жадным взором Эвенвуд во всех ракурсах; каждая деталь арки или окна, каждая мелочь, каждый нюанс были бесконечно дороги моему сердцу, словно черты возлюбленной, в которые вглядываешься в последний раз.
Наконец я — промокший, замерзший, в забрызганной грязью одежде — оказался перед огромной двустворчатой дверью мавзолея.
Он стоял в полукруге увитых плющом деревьев — увенчанное куполом солидное сооружение в греко-египетском стиле, построенное в 1722 году двадцать первым бароном Тансором, который для своего проекта обильно (даже некритично) позаимствовал различные архитектурные детали у ряда мавзолеев, представленных на иллюстрациях в «Parallele de l’Architecture Antique et de la Moderne» Ролана Фреара.[267]
Здание состояло из просторного центрального зала с тремя примыкающими к нему помещениями поменьше и вестибюля. Вела в него мрачного вида массивная двустворчатая дверь, окованная свинцом, с рельефным изображением шести перевернутых факелов — по три на каждом створе. Вход охраняли два каменных ангела в человеческий рост — один с венком, другой с раскрытой книгой в руках, — стоящие на постаментах. Я достал из кармана ключ, врученный мне Брайном, и вставил в замочную скважину, обрамленную декоративной пластинкой.
В центральном зале находились четыре или пять величественных гробниц, а в стенах трех смежных помещений располагались ряды погребальных ниш — иные из них пустовали в ожидании постояльцев, другие были закрыты каменными плитами с высеченными на них надписями.
На первой плите, привлекшей мое внимание, значилось имя старшего брата лорда Тансора, Вортигерна, умершего, по словам мистера Тредголда, от эпилептического припадка. Затем я перешел к плите, что закрывала нишу с останками Генри Хереварда Дюпора, моего родного брата. А рядом с ней размещалась погребальная ниша, которую я и хотел увидеть.
Несколько минут я стоял в холодной сырой тишине, пристально разглядывая простую надпись на каменной плите, — вопреки ожиданиям, я не испытывал почтения и печали, но у меня бешено стучало сердце. Надпись гласила:
[268]
При виде нее я тотчас вспомнил записку мистера Картерета, приложенную к письменному свидетельству. Sursum Corda — слова из латинской евхаристической молитвы, начертанные на листке бумаги, что прислала ему подруга и компаньонка моей матери, мисс Джулия Имс. Sursum Corda. Как я ни старался, я не мог уразуметь значение слов — но ведь мистер Картерет догадался, какой смысл в них заключен, и хотел сообщить мне.
Размышляя над новой загадкой, я вышел из-под безмолвных сумеречных сводов мавзолея и зашагал по слякотной тропе к песчаной верховой дорожке, что тянулась вдоль парковой ограды к Южным воротам. Разочарованный, что мисс Картерет так и не встретилась мне, я вернулся к вдовьему особняку и прошел на конюшенный двор, чтобы отдать Брайну ключ от мавзолея.
— Ты меня очень обяжешь, если изготовишь дубликат ключа, Брайн. Втайне от всех. Ты понимаешь?
— Понимаю, сэр.
— Вот и славно. Кланяйся от меня сестре.
Он почтительно дотронулся до картуза и быстро убрал в карман монеты, что я сунул ему в руку.
— Верно, теперь мы вас не скоро увидим, сэр.
Я повернулся:
— Что? Почему ты так решил?
— Ну, я подумал, раз мисс уезжает…
— Уезжает? О чем ты?
— Прошу прощения, сэр, я думал, вы знаете. Она уезжает в Париж, сэр. К своей подруге мисс Буиссон, на Рождество. Вернется только через месяц, а то и больше.
Почему? Почему она не сказала мне? Всю дорогу до Истона, где я собирался сесть в дилижанс до Питерборо, меня терзали сомнения и подозрения; но когда дилижанс выехал с рыночной площади, я начал рассуждать более здраво. Она просто забыла, вот и все. Если бы мы случайно встретились сегодня в парке, она непременно сообщила бы мне о своем скором отъезде. Как пить дать.
Сразу по возвращении на Темпл-стрит я сел за стол, достал лист бумаги и с бешено стучащим сердцем принялся писать:
Темпл-стрит, 1, Уайтфрайарс, Лондон
2 декабря 1853 г.
Глубокоуважаемая мисс Картерет!
Я пишу это короткое письмо, чтобы от всей души поблагодарить Вас за гостеприимство и выразить надежду на скорое возобновление нашего общения.
Возможно, Вы соберетесь навестить Вашу тетушку в ближайшем будущем, и в таком случае, полагаю, Вы не сочтете дерзостью с моей стороны, если я буду лелеять надежду, пусть самую слабую, что Вы известите меня о своем приезде, дабы я смог навестить Вас, в обычный час. Если же Вы намерены остаться в Нортгемптоншире, я с Вашего позволения изыщу возможность проведать Вас на новом месте жительства. Мне бы очень хотелось узнать Ваше мнение о последней книге месье де Лиля.[269] Поэтический сборник «Античные стихотворения» я нахожу превосходным во всех отношениях. Читали ль Вы его?
За сим остаюсь Ваш друг
Я с нетерпением ждал ответа. Напишет ли она? И что скажет в письме? Прошло два дня, но от мисс Картерет все не было весточки. Я не мог заниматься ничем иным, кроме как предаваться мрачным раздумьям, уставившись в свинцовое небо за окном, или часами сидеть у камина с раскрытой книгой на коленях, в состоянии полной апатии.
На третий день мне доставили письмо. Не распечатывая, я благоговейно положил его на стол и принялся зачарованно разглядывать изящный почерк. Я медленно обвел пальцем каждую букву адреса, а потом прижал конверт к лицу, вдыхая слабый аромат духов. Наконец я достал бумажный нож и извлек из конверта исписанный листок.
Волна облегчения и радости накатила на меня, когда я прочитал следующее:
Вдовий особняк, Эвенвуд, Нортгемптоншир
5 декабря 1853 г.
Глубокоуважаемый мистер Глэпторн!
Ваше любезное письмо пришло своевременно. Завтра я уезжаю в Париж навестить свою подругу мисс Буиссон. Я глубоко сожалею, что забыла сообщить Вам об этом, когда Вы были здесь; в свое оправдание могу сказать, что наслаждение Вашим обществом вытеснило у меня из головы все прочие мысли и я спохватилась о своем упущении лишь после Вашего ухода.
Верно, Вы считаете меня очень странным другом (ведь мы с Вами условились быть друзьями), раз я умолчала о таком событии, хотя и ненамеренно. Но я уповаю на прощение, как и надлежит всякому грешнику.
Я вернусь в Англию не раньше января или февраля, но буду часто думать о Вас и надеюсь, Вы тоже будете изредка думать обо мне. Обещаю сразу по возвращении известить Вас — сделать это я не забуду, поверьте. Вы проявили ко мне столько доброты и участия, даровав мне неожиданное душевное утешение в моем горе, что я просто пренебрегу собственным благополучием, коли откажу себе в удовольствии вновь увидеться с Вами, как только позволят обстоятельства.
Я читала несколько сочинений месье де Лиля, но не упомянутый Вами сборник — я постараюсь раздобыть оный во Франции, дабы высказать здравое суждение о нем при следующей нашей встрече.
За сим остаюсь Ваш любящий друг
Я поцеловал письмо и откинулся на спинку кресла. Все хорошо. Все просто замечательно. Даже перспектива разлуки с мисс Картерет не приводила меня в ужас. Ведь она мой любящий друг и будет думать обо мне столь же часто, как я — о ней. А когда она вернется — что ж, надеюсь, тогда наша нежная дружба быстро перерастет в пылкую любовь.
Рассказ о последующих неделях я опущу, ибо они текли скучно и однообразно. Я часами сидел за рабочим столом, делая для себя записи и заметки относительно проблем, все еще требующих решения: смерть мистера Картерета; линия действий, которую следует выбрать в связи с фактами, изложенными в его письменном свидетельстве; срочная необходимость найти неопровержимые доказательства, юридически подтверждающие мою подлинную личность; причина, побудившая мисс Имс прислать мистеру Картерету листок со словами «Sursum Corda»; и наконец (последнее по счету, но отнюдь не по важности) способ, каким я сорву личину со своего врага. Если бы только я мог обратиться за советом к мистеру Тредголду! Но он все не шел на поправку, и в два или три своих визита в Кентербери я печально сидел у его постели, задаваясь вопросом, выйдет ли когда-нибудь славный джентльмен из промежуточного состояния между жизнью и смертью, в кое оказался ввергнут жестоким недугом. Доктор Тредголд, однако, продолжал надеяться на лучшее — и как врач, и как любящий брат — и заверял меня, что в его практике подобные случаи нередко заканчивались полным выздоровлением. Я каждый раз возвращался на Темпл-стрит со слабой надеждой, что к следующему моему визиту у больного появятся признаки улучшения.
Но с каждым днем настроение у меня неуклонно падало. Лондон, холодный и мрачный, казался чужим и неприветливым — многодневные удушливые туманы, скользкие от грязи улицы, люди с лицами такими же желтыми и нездоровыми, как окутывающие город миазмы. Я отчаянно тосковал по прекрасным глазам Картерет и начал исполняться уверенности, что она забудет меня, несмотря на свои обещания. В довершение ко всему я был лишен дружеского общения. Легрис находился в Шотландии, а Белла уехала к занедужившей родственнице в Италию. Я виделся с ней вскоре после своего возвращения из Эвенвуда, на обеде, устроенном Китти Дейли по случаю дня рождения своей protegee. Разумеется, все мои чувства и мысли были заняты мисс Картерет, но все же я нашел Беллу очаровательной, как всегда. Влюбиться в нее ничего не стоило, только безумец мог остаться равнодушным к ней. Но я и был таким безумцем — бесповоротно сведенным с ума мисс Картерет.
Поздно вечером, когда все гости разъехались, мы с Беллой стояли у окна, глядя в озаренный луной сад. Она положила голову мне на плечо, и я прикоснулся губами к ее надушенным волосам.
— Ты был необычайно мил сегодня, Эдди, — прошептала она. — Наверное, разлука действительно усиливает любовь.
— Никакая разлука, сколь угодно долгая, не может усилить моей любви к тебе, ибо сильнее не бывает, — ответил я.
— Я рада, — сказала Белла, прижимаясь ко мне. — Только хорошо бы ты не уезжал так часто. Китти говорит, я маюсь и хандрю, точно безответно влюбленная школярка, когда тебя нет в городе, а это плохо сказывается на моей работе, знаешь ли. На прошлой неделе мне пришлось отказаться от встречи с сэром Тоби Дансером, а все наши девушки считают его господином приятным во всех отношениях. Так что видишь, тебе нельзя оставлять меня надолго, иначе тебе придется держать ответ перед Китти.
— Голубушка, я ничего не могу поделать, если моя работа вынуждает меня иногда расставаться с тобой. Кроме того, если твоя хандра мешает тебе общаться с другими мужчинами, мне стоит, пожалуй, уезжать почаще.
Белла больно ущипнула меня за руку и отстранилась. Но я видел, что она лишь притворяется раздосадованной, и вскоре мы удалились в спальню, где мне было дозволено вдоволь налюбоваться, а затем и овладеть теми сладостными телесными совершенствами, в наслаждении коими было отказано приятному во всех отношениях сэру Тоби Дансеру.
Я покинул Блайт-Лодж рано утром, не будя Беллу. Она чуть пошевелилась, когда я поцеловал ее, и несколько мгновений я стоял, глядя на прелестное лицо и разметавшиеся по подушке черные волосы.
— Милая, милая Белла, — прошептал я. — Если бы только я мог полюбить тебя!
Потом я поворотился и вышел прочь, оставив Беллу спать и видеть сны.
Минуло Рождество, и прошел целый месяц нового 1854 года, прежде чем однообразное течение моей жизни нарушилось.
Второго февраля меня вызвал мистер Дональд Орр, и у нас состоялся весьма неприятный разговор. Мистер Орр заявил, что знает, что я продолжаю получать жалованье, не выполняя, насколько ему известно, никакой работы. Но поскольку я числился в должности личного помощника мистера Тредголда, он ничего не мог поделать, кроме как неприязненно уставиться на меня, задрав свой костлявый шотландский нос, и холодно высказать предположение, что, видимо, у мистера Тредголда имелись свои причины нанять меня.
— Вы правы, — с довольной улыбкой согласился я. — Имелись.
— Но такое положение вещей не может продолжаться долго. — Мистер Орр вперил в меня угрожающий взгляд. — Если мистер Тредголд, не дай Бог, не оправится, мне придется принять определенные шаги к переустройству фирмы. В этом печальном случае, мистер Глэпторн, ввиду прекращения вашего сотрудничества со старшим компаньоном, у меня может возникнуть необходимость отказаться от ваших услуг. Вряд ли мне нужно добавлять к сказанному еще что-либо. — На этой дружеской ноте разговор закончился.
Тем вечером я сильно напился и вдобавок поддался искушению приложиться к своей бутылке с настойкой Далби.[270] Ночью во сне мне привиделся Эвенвуд — но не такой, каким он снился мне в детстве, а лежащий в руинах после некой грядущей катастрофы, с обрушенными башнями и шпилями. Один только мавзолей остался целым и невредимым среди разрухи и запустения. Мне приснилось, будто я снова стою перед погребальной нишей с останками Лауры Тансор и колочу кулаками в каменную плиту, до крови сдирая кожу, в отчаянной попытке проникнуть в гробницу, но плита не поддается. Потом я поворачиваюсь и вижу во мраке рядом лорда Тансора, по обыкновению безупречно одетого, с улыбкой на устах.
Он говорит:
Что тебе известно? Ничего.
Чего ты достиг? Ничего.
Кто ты такой? Никто.
Потом он запрокидывает голову и разражается безудержным смехом. У меня не выдерживают нервы, я выхватываю из кармана длинный нож и вонзаю ему в сердце.
Я проснулся в холодном поту и долго не мог унять дрожь в руках.
Потом, когда забрезжил рассвет, я вдруг сообразил, что хотел сказать мне мистер Картерет.
«Sursum Corda». Сами по себе слова ничего не значили. Но вот каменная плита, на которой они были высечены, имела огромное значение. Ибо за ней скрывалось не только последнее пристанище бренного тела — за ней скрывалась правда.
Потянулись мучительно долгие дни неопределенности и отчаяния, перемежаемые краткими периодами лихорадочного возбуждения. Прав ли я? Действительно ли решающее доказательство, которое я мечтал найти, находится в гробнице женщины, давшей мне жизнь, или я ослеплен навязчивой идеей? Как мне доказать свою правоту, если не актом чудовищнейшего кощунства? Мысли мои беспорядочно скакали, носились по кругу, теснили одна другую, и умственное смятение неуклонно возрастало. Я то исполнялся ликующей уверенности в своем скором успехе, то впадал в беспросветное уныние. Прекратив принимать пищу и выходить из дома, я стал все чаще и чаще прибегать к своей настойке и лежал пластом на кровати в плену ужасных кошмаров, не замечая смены дня и ночи.
Так все продолжалось, покуда бутылка со средством Далби не опустела. Не имея сил пойти купить еще, я погрузился в тупое оцепенение, из которого в конце концов меня вывела миссис Грейнджер осторожным потряхиванием за плечо. Обнаружив меня в столь плачевном состоянии и решив, что у меня предсмертная агония, он позвала на помощь моего соседа Фордайса Джукса — сейчас он стоял у нее за спиной, озадаченно почесывая затылок.
— Ну и дела, — пробормотал он. — Очень странно.
— Джентльмен умер? — жалобно спросила миссис Грейнджер.
— Умер? — Джукс презрительно ухмыльнулся, прищелкнув пальцами. — Да никто не умер, женщина. Разве вы не видите, что он дышит? Еда в доме есть? Нет? Так подите купите. Да поживее, не то мы все тут помрем до вашего возвращения.
— Мне привести врача, сэр?
— Врача? — Джукс надолго задумался. — Нет, — изрек он наконец. — Врач здесь не нужен. Совершенно не нужен. Давайте, пошевеливайтесь!
Хотя я видел и слышал все вполне отчетливо, я не мог издать ни звука и не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, ни головой — и в таком вот странном оцепенении я оставался какое-то время. Похоже, Джукс отошел от кровати, но я слышал скрип половиц в гостиной. Потом (не знаю, прошли часы или минуты) я почувствовал, что силы возвращаются ко мне, и чуть повернул голову, чтобы оглядеться вокруг.
На столике рядом с кроватью стояла полупустая кружка пива и тарелка с остатками котлеты и недоеденной картофелиной. Ни миссис Грейнджер, ни Джукса не было видно.
По всему вероятию, мне принесли еды и я поел немного, а потом заснул — хотя сам я ничего такого не помнил. Я медленно вылез из постели и на неверных ногах дотащился до двери в гостиную.
— Мистер Глэпторн, сэр, как же я рад видеть, что вам стало лучше! Позвольте помочь вам.
Джукс, сидевший в моем кресле у камина и читавший «Таймс», проворно вскочил и подвел меня к креслу, которое только что покинул.
— Пожалуйста, обопритесь на мою руку, сэр. Вот и славно. Господи, ну и учудили же вы, мистер Глэпторн! Я вам так скажу, сэр: вы стояли одной ногой в могиле, сэр. Но все обошлось. Здоровая пища и крепкий сон, вот что вам было нужно и о чем вам следует заботиться в будущем, осмелюсь заметить. Я сижу с вами со вчерашнего дня. О нет, сэр… — Он вскинул ладонь и с глупой ухмылкой потряс головой, когда я попытался заговорить. — Пожалуйста, не надо. Натурально, вы хотите поблагодарить меня за беспокойство, но я настоятельно прошу вас воздержаться. Беспокойство? Да какое же тут беспокойство? Ровным счетом никакого, уверяю вас. Если соратник по работе в винограднике Тредголда да еще и сосед в придачу заболел — возможно ли поступить иначе? Радость и удовлетворение от сознания исполненного долга — вот щедрая, хотя и незаслуженная, награда за то малое, что я мог сделать для вас. А теперь, мистер Глэпторн, если вам полегчало, я оставлю вас выздоравливать, но при обязательном условии — подчеркиваю, обязательном! — что вы будете впредь лучше заботиться о себе и позволите мне проведать вас завтра.
Затем, подсунув мне под голову подушку, накрыв мне пледом колени и подбросив полено в огонь, Джукс низко поклонился и бочком выскользнул за дверь, оставив меня дивиться и ужасаться ситуации, в которой я оказался по возвращении в чувство.
Я немедленно сбросил плед и добрел до письменного стола. Похоже, все оставалось на прежних местах; здесь явно никто ничего не трогал. Перо лежало точно там, где я помнил, — на моем незаконченном письме к доктору Шейкшафту с разбором достоинств и недостатков разных английских переложений Парацельса;[272] перевязанные стопки бумаг выглядели в точности как раньше; и черные книжицы с матушкиными дневниками — мои старые добрые знакомые — стояли ровно в ряд, как обычно. Затем я подошел к картотечному шкапчику, где хранились все мои записи и заметки: вроде все на месте, все ящики плотно задвинуты. Я тихонько вздохнул с облегчением.
Но все же мысль о Джуксе, свободно хозяйничающем в моей комнате, не отпускала меня, и я опять принялся все осматривать, с удвоенным вниманием, пытаясь найти признаки, свидетельствующие, что он рылся в моих бумагах или других вещах. Однако потом я одернул себя. Как бы ни был противен Джукс, мистер Тредголд доверял ему — так почему бы мне не последовать примеру своего начальника? Подобные беспочвенные подозрения, постоянно одолевающие меня, лишь вносят сумятицу в мои мысли и уводят меня от настоящей цели. Воззвав таким образом к здравому смыслу, я все же решил никогда впредь не впускать Фордайса Джукса в свои комнаты. Посему, когда назавтра утром он постучался ко мне, я не открыл дверь, но просто сказал в замочную скважину, что мне уже гораздо лучше (так оно и было) и никакой помощи не требуется.
На следующий день я впервые за неделю с лишним рискнул выйти из дома, чтобы сытно пообедать в таверне «Альбион». А на другое утро я решил заглянуть к Тредголдам и около половины девятого покинул свои комнаты, запер дверь и зашагал под дождем на Патерностер-роу.
Едва я вошел в комнату клерков, ко мне подбежал молодой Биртлс, рассыльный, и сунул мне в руку письмо со словами: «Это доставили вчера с последней почтой, сэр». Я не узнал почерк и за неимением других дел поднялся в свой кабинет, дабы прочитать послание.
К полному моему изумлению, оно оказалось от мисс Ровены Тредголд — почтенная дама весьма многословно выражала надежду, что обстоятельства позволят мне в ближайшие дни нанести очередной визит в Кентербери. В последних строках говорилось, что данное приглашение делается по настоятельной просьбе ее брата, мистера Кристофера Тредголда. Заключив из этого, что состояние моего работодателя значительно улучшилось, я тотчас же с радостью отправил ответ с уведомлением о своем скором визите.
Через несколько дней меня вновь впустили в Марден-хаус и проводили в гостиную, где я впервые встретился с доктором Джонатаном Тредголдом.
Мисс Ровена Тредголд, с суровым лицом, сидела в неудобном на вид кресле с высокой спинкой, стоявшем подле уродливого черномраморного камина, чья разверстая темная пасть дышала холодом. На низком столике, придвинутом вплотную к коленям почтенной дамы, стоял графин с ячменным отваром и лежал запечатанный конверт. Тяжелые оконные портьеры были немного раздвинуты, и бледный свет убывающего дня пробивался в комнату сквозь грязные стекла.
Я начал, натурально, с вопроса о самочувствии мистера Тредголда.
— Благодарю вас за заботу, мистер Глэпторн. Это было ужасное время, но я рада сообщить вам, что брату стало гораздо лучше, спасибо. Теперь он узнаёт нас и понемногу садится в постели. К нашей радости, он уже выговаривает несколько слов. — Мисс Тредголд говорила с расстановкой, чеканя слоги, отчего складывалось курьезное впечатление, что она тщательно обдумывает каждое слово на предмет уместности, прежде чем произнести.
— Значит, есть надежда на дальнейшее улучшение?
— Надежда есть, мистер Глэпторн, — ответствовала она и после короткой выжидательной паузы осведомилась: — Как по-вашему, мой брат, мистер Кристофер Тредголд, порядочный человек?
Хотя вопрос несколько озадачил меня, я ответил без промедления:
— Вне всякого сомнения. Думаю, другого такого нет.
— Вы правы. Он порядочный человек. А как по-вашему, он человек благородный?
— Безусловно.
— И опять вы правы. Он человек благородный. Порядочность и благородство — вот слова, точно характеризующие моего брата.
Мисс Тредголд произнесла это таким тоном и с таким видом, словно на самом деле я высказал ровно противоположное мнение.
— Но на свете много людей непорядочных и неблагородных, которые берут преимущество над теми, кто почитает упомянутые добродетели за незыблемую основу своей нравственности.
Я сказал, что не могу не согласиться с ней.
— Я рада, что мы с вами сходимся во взглядах. Мне бы хотелось, чтобы вы никогда не меняли своего мнения, мистер Глэпторн, и всегда помнили, сколь порядочный человек мой брат. Если он и совершил ошибку в жизни, то потому лишь, что оказался поставлен в невыносимое положение теми, кто не стремится и никогда не станет стремиться к высоким нравственным идеалам, коими мой брат неизменно руководствовался во всех своих делах, как частных, так и профессиональных.
Признаюсь, я понятия не имел, о чем говорит почтенная дама, но согласно улыбнулся, стараясь изобразить полное понимание.
— Мистер Глэпторн, вот письмо, — она указала на запечатанный конверт, — написанное моим братом буквально за несколько часов до того, как с ним приключился удар. Оно адресовано вам. Однако брат попросил меня кое-что рассказать вам, прежде чем отдать конверт. Вы не возражаете?
— Ни в коем случае. Только позвольте сперва спросить, мисс Тредголд, вы сами читали письмо вашего брата?
— Нет.
— Могу ли я предположить, что в нем содержатся сведения конфиденциального характера?
— Вполне можете.
— А сами вы имеете отношение к секретам, изложенным в письме?
— Я просто представитель своего брата, мистер Глэпторн. Будь он здоров, поверьте, он сам рассказал бы все вам. Однако он удостоил меня доверием, посвятив в обстоятельства одного дела. Именно о них брат и просил поведать вам, прежде чем вы прочитаете письмо. Но сначала ответьте мне, могу ли я рассчитывать на ваше молчание с такой же уверенностью, с какой вы можете рассчитывать на мое?
Я клятвенно пообещал сохранить в тайне все, что она сообщит мне, и попросил продолжать.
— Возможно, вам будет интересно знать, — начала почтенная дама, — что фирма, старшим компаньоном в которой ныне является мой брат, была основана моим прадедом, мистером Джонасом Тредголдом, и младшим компаньоном, мистером Джеймсом Орром в тысяча семьсот шестьдесят седьмом году. В свое время в фирму вступил мой покойный отец, мистер Ансон Тредголд, и она стала именоваться «Тредголд, Тредголд и Орр», каковое название сохранила по сей день, вместе с репутацией лучшей адвокатской фирмы Лондона. Именно мой дед положил начало деловым отношениям фирмы с неким знатным семейством, наверняка вам известным. Я говорю, разумеется, о семействе Дюпоров из Эвенвуда, обладателей баронского достоинства Тансоров. Впоследствии обязанности по управлению юридическими делами Дюпоров перешли к моему отцу, а затем к моему брату Кристоферу. Когда Кристофер вступил в фирму, отец уже разменял восьмой десяток, но был все еще бодр духом и телом, хотя и утратил былую способность к сосредоточенной умственной работе. Тем не менее, как старший компаньон, он до самой своей смерти продолжал пользоваться полным доверием самого важного клиента фирмы, лорда Тансора. Сейчас старшим компаньоном является мой брат. К несчастью, у него нет сына, которому он мог бы передать управление фирмой, как сделали до него отец и дед. Это трагедия жизни моего брата, ибо в свое время он безумно хотел жениться, — и теперь нам приходится печально мириться с тем, что «Тредголд, Тредголд и Орр» продолжит свое существование без фактического присутствия Тредголдов.
— Можете ли вы сказать, мисс Тредголд, — перебил я, — что же помешало мистеру Тредголду осуществить свое желание?
— Именно об этом мой брат и просил меня поведать вам, мистер Глэпторн, если вы позволите.
Замечание было сделано холодным вежливым тоном, и я почувствовал себя обязанным извиниться за бестактность.
— Виной тому, мистер Глэпторн, была любовь к женщине, недосягаемой для него, — любовь, безнадежность которой он понимал, но которой не мог противиться; любовь, которая и поныне безраздельно владеет моим братом, заставляя хранить рабскую преданность той женщине вот уже тридцать с лишним лет. Собственно говоря, я могу назвать точную дату, когда это чувство вспыхнуло в нем… Я достигла совершеннолетия в июле тысяча восемьсот девятнадцатого года, а двенадцатого числа упомянутого месяца моему отцу, мистеру Ансону Тредголду, нанесла деловой визит леди Лаура Тансор, супруга одного из самых высокопоставленных клиентов фирмы. Я была наслышана о репутации и бесподобной красоте леди Тансор и, разумеется, сгорала от нетерпения увидеть ее — ну что взять с молодой глупой девицы. Ходили слухи, будто именно ей посвящено знаменитое стихотворение Байрона, начинающееся словами «Меж дев волшебными красами…»,[273] которое поэт якобы сочинил для мисс Фэйрмайл — так она тогда звалась — до ее брака с лордом Тансором. Так или иначе, она слыла самой красивой и блистательной женщиной в Англии, а потому, прознав о предстоящем визите леди Тансор и воспылав желанием хоть краешком глаза взглянуть на это диво дивное, я изыскала предлог зайти в контору к часу прибытия важной клиентки и задержалась на лестнице, пока клерк принимал ее и провожал в кабинет моего отца на втором этаже. Проходя мимо, она медленно повернула голову и посмотрела на меня. Я никогда не забуду этот момент.
Мисс Тредголд устремила задумчивый взор в черную пасть огромного камина.
— Спору нет, она была очень красива, но оставляла впечатление хрупкости и уязвимости, точно изысканный рисунок на стекле. Да, ее красота казалась слишком совершенной, чтобы вынести все страдания и невзгоды, что сопровождают человеческую жизнь. Когда она посмотрела мне прямо в глаза, прежде чем поприветствовать коротким кивком, я почувствовала необъяснимую печаль, даже жалость. Любая красота тленна, подумалось мне, и люди, наделенные необычайной телесной красотой, наверняка постоянно сознают это. Сама я была невзрачна, в чем отдавала себе отчет. Однако я не позавидовала леди Тансор, нисколько не позавидовала, ибо мне почудилось, будто она страдает неким тяжелым душевным недугом, который уже начинал омрачать ее прекрасное лицо… Миледи закончила свои дела с моим отцом, и он проводил ее до парадной двери, где они столкнулись с входящим Кристофером. Я оставалась на первом этаже, в комнате клерков, и хорошо видела всю сцену. Я прекрасно помню, что леди Тансор сильно нервничала: теребила ленточки шляпки и постукивала по полу концом зонтика. Мой отец почтительно предложил проводить ее до кареты, но она отказалась и уже вознамерилась выйти за дверь. Однако тут в дело вмешался мой брат, весьма решительно заявив, что не допустит, чтобы ее светлость спускалась по ступеням и переходила мостовую без сопровождения. Я никогда прежде не видела Кристофера таким галантным и от души позабавилась, наблюдая за ним. Миледи всего лишь коротко поблагодарила его, но, когда он воротился в контору, на лице у него было написано такое блаженство, будто он пообщался с неким божеством. Натурально, я принялась поддразнивать брата, но он довольно резко осадил меня, обозвав глупой маленькой девчонкой, чем глубоко возмутил меня, уже достигшую совершеннолетия… Но я зря насмешничала над ним, мистер Глэпторн, ибо скоро мне стало ясно — по счастью, одной только мне, — что Кристофер воспылал к леди Тансор чувством, совершенно несовместным с его частными обстоятельствами и профессиональным положением. Эта пылкая влюбленность, вполне извинительная для молодого человека, в конечном счете и заставила моего брата принять решение никогда не жениться. Ибо она быстро переросла в безумную, всепоглощающую страсть, от которой он никак не мог отказаться, но все же должен был отказаться. О такой любви слагают стихи поэты, но в жизни она встречается крайне редко. Кристофер так и не признался леди Тансор в своем чувстве, ни единым намеком не дал знать о нем и всегда вел себя в высшей степени пристойно. Порой я опасалась за его рассудок, хотя всю меру своей душевной муки он открыл лишь мне одной. Постепенно брат научился справляться со своей ситуацией, по крайней мере так казалось, и нашел утешение во всякого рода библиографических разысканиях, остававшихся единственной его отрадой в часы досуга. Но кончина леди Тансор стала для него страшным ударом, просто ужасным. Только вообразите, какие страдания претерпел Кристофер, вынужденный по просьбе лорда Тансора присутствовать на погребении ее светлости в Эвенвудском мавзолее. Сразу после похорон он вернулся в Лондон и торжественно поклялся в Темплской церкви, что будет любить миледи до самой смерти и не впустит в свое сердце никакую другую женщину, уповая воссоединиться с возлюбленной в вечности, когда все треволнения и горести бренной жизни останутся позади. Он сдержал клятву и сойдет в могилу холостяком из-за своей любви к Лауре Тансор… Итак, мистер Глэпторн, я рассказала вам все, о чем меня просил рассказать брат, а теперь отдаю вам это. — Мисс Тредголд вручила мне запечатанный конверт. — Вероятно, вам будет удобнее, если я оставлю вас одного на полчаса. — Она встала с кресла и удалилась из гостиной, тихо затворив за собой дверь.
Узнать, что мой работодатель не только был знаком с моей настоящей матерью, но и любил ее всю жизнь, не помышляя о других женщинах! Это поразительное открытие почти в одинаковой мере взволновало и встревожило меня. Мистер Тредголд — просто уму непостижимо! Однако, когда секреты наконец раскрываются, дело обычно не обходится без последствий. Дрожащими руками я вскрыл конверт и начал читать письмо. Я не собираюсь приводить его здесь полностью, но несколько пассажей из него непременно нужно представить вашему вниманию. Вот первый:
Как часто, дорогой Эдвард, хотел я доверить вам одну тайну. Но я находился и по-прежнему нахожусь в весьма сложном положении. Однако последние события — я говорю о смерти мистера Картерета — заставили меня предпринять шаг, который я давно обдумывал, но от которого прежде меня удерживали чувство долга и совесть.
В первый свой визит ко мне вы отрекомендовались доверенным секретарем (кажется, именно так вы выразились) мистера Эдварда Глайвера. Вас интересовало, существовало ли некое соглашение между матерью Эдварда Глайвера и покойной леди Лаурой Тансор. Должен сказать вам (и поверьте, мне очень тяжело признаваться в этом), что я был не вполне честен с вами, рассказывая об обстоятельствах заключения вышеупомянутого договора.
Во-первых, сей документ составлял не мой родитель, мистер Ансон Тредголд, а я сам. Отец тогда тяжело недомогал, а потому после первого короткого разговора с ее светлостью он попросил меня подготовить проект соглашения. Затем я несколько раз встретился следи Тансор частным порядком, вне конторы, дабы согласовать с ней все пункты договора. Позже она вновь явилась на Патерностер-роу и подписала документ в присутствии моего отца.
Составленное мной соглашение, копия которого сейчас находится у вас, предназначалось для защиты миссис Глайвер от возможных неблагоприятных последствий неких действий, кои она собиралась совершить исключительно по настоятельной просьбе леди Тансор. Если честно, я не знаю, имел бы документ законную силу в суде, — мой отец тогда был слишком болен, чтобы тщательно проверить правильность формулировок, и просто заверил бумагу своей подписью. Но миссис Глайвер осталась вполне удовлетворена документом, и на том дело кончилось.
Я сказал вам, что не нашел никаких записей касательно обсуждений, предшествовавших подписанию договора. Это чистая правда: я уничтожил все записи, помимо копии самого соглашения, где ни словом не упоминается об обстоятельствах, в связи с которыми оно составлено. Чем я руководствовался? Простым, но непоколебимым желанием насколько возможно защитить леди Тансор от последствий ее поступка.
Я любил ее, Эдвард, как немногие мужчины любили женщину, — не стану входить здесь в подробности, скажу лишь, что любовь к ней лежала в основе и служила причиной всех моих действий. Любовь к ней являлась единственным моим побудительным мотивом. Я всегда заботился только и исключительно об интересах миледи — о ее прижизненном благополучии и посмертной репутации.
Мое рабство началось в июле 1819 года, когда ее светлость впервые нанесла визит моему отцу. Она затеяла в высшей степени опасное предприятие. Будучи в тягости, но не поставив мужа в известность о своем положении, она намеревалась уехать во Францию со своей ближайшей подругой, миссис Симоной Глайвер, родить там, а потом передать ребенка на попечение миссис Глайвер, которая воспитает его, как своего собственного. Леди Тансор не сказала моему отцу о причинах столь безрассудной затеи, изъясняясь уклончиво и неопределенно, и взяла со своей подруги клятву хранить тайну. Но сама она держать язык за зубами не умела и вскоре открылась мне, вероятно, почувствовав мою глубокую любовь к ней — да, любовь недозволенную, но о которой я никогда не обмолвился ни словом, не дал понять ни единым намеком. Я уже был очарован, пленен, безнадежно влюблен в нее и потому поклялся, что буду помогать ей по мере сил и никому не выдам ее тайны. «Мой милый, славный сэр Кристофер», — сказала она во время последней нашей встречи. Прямо так и сказала. А потом поцеловала меня в щеку — такой легкий, невинный поцелуй! Я не признался миледи в своем чувстве, клянусь, но я заявил, что скорее умру, чем расскажу кому-нибудь о ее положении.
Конечно, с моей стороны было глупо — нет, хуже, гораздо хуже, чем глупо, — поставить под удар свою личную и профессиональную репутацию; подобное поведение шло вразрез со всеми принципами, кои я прежде почитал священными. Признаюсь, я страшно переживал из-за своего поступка, а потому постарался объяснить леди Тансор, что ее план наверняка рано или поздно раскроется, и призвал немедленно от него отказаться, ибо ужасным своим деянием леди Тансор лишала мужа того, о чем он мечтал больше всего на свете. Разумеется, мой совет был отклонен — мягко, но решительно.
Я по сей день сожалею, что стал соучастником этого тайного сговора. Но дело было сделано, и я ни за какие блага не пошел бы на попятный. Если это грех, значит, я останусь непоколебим в своем грехе ради той, кому поклялся верно служить до самой смерти.
Перед моим мысленным взором возник мистер Тредголд, учтивый и сияющий улыбкой. Мистер Тредголд, протирающий монокль. «Вы должны остаться на ланч — все уже готово». Мистер Тредголд, сердечный и радушный. «Приходите в следующее воскресенье».
Далее он писал о том, как любовь к леди Тансор повлияла на его собственную жизнь, лишив всякой возможности полюбить другую женщину и заставив обратиться к «иным средствам» (насколько я понял, под «иными средствами» он подразумевал свой интерес к сладострастной литературе) для удовлетворения естественных потребностей и желаний, справляться с которыми приходится любому мужчине.
Вот следующий пассаж, представляющий особый интерес:
После смерти отца я стал юридическим консультантом лорда Тансора и часто наведывался в Эвенвуд по делам его светлости. Глубокое раскаяние миледи в содеянном было очевидно — о душевных муках несчастной с печалью говорил бедный мистер Картерет, но только я один знал истинную причину ее страданий. Порой мы с ней беседовали, оставаясь наедине; тогда она брала мою руку и называла меня настоящим другом, ибо знала, что я ни в каком случае не выдам ее, невзирая на свой профессиональный долг перед милордом, который я нарушал своим молчанием (последнее обстоятельство я остро сознавал и сознаю поныне). Но есть вещи выше профессионального долга, и совесть моя с легкостью подчинилась веленью любви, что дало мне возможность усердно служить лорду Тансору, соблюдая при этом торжественную клятву, данную его жене. Я утаивал от него правду, но никогда не лгал. Знаю, эта иезуитская увертка служит жалким оправданием, но она меня устроила. Однако, если бы он спросил меня прямо — да простит меня Бог! — я бы солгал, во исполнение ее воли.
Поэтому я обманул вас, сказав, что не знаю о сути упомянутого в документе соглашения между леди Тансор и миссис Глайвер, и сейчас нижайше прошу у вас прощения за свою ложь.
Но ведь и вы тоже обманули меня, Эдвард. Так давайте же теперь будем честными друг с другом.
По прочтении последних слов на лбу у меня выступает испарина. Положив письмо на столик, я подхожу к окну и пытаюсь его открыть, но оно накрепко заперто. Я чувствую себя заживо погребенным в этой сумрачной пыльной комнате с уродливой панельной обшивкой, выкрашенной в бурый цвет, темной вычурной мебелью и тяжелыми зелеными портьерами, а потому на мгновение закрываю глаза и рисую в воображении открытые пространства, полные света, — безбрежное небо и озаренные солнцем леса, ветер и воду, песок и море, мирные вольные края.
Где-то хлопает дверь, и я открываю глаза. Торопливые шаги по коридору, потом тишина. Я возвращаюсь к письму.
Мистер Тредголд понял, кто я такой, едва лишь я вошел в сопровождении Альберта Харригана в гостиную на Патерностер-роу воскресным утром в сентябре 1848 года. Несмотря на мою ложь, он с первого взгляда распознал мою подлинную личность, которую мое лицо удостоверяло не хуже, чем визитная карточка с именем «Эдвард Дюпор (в прошлом Глайвер)». Он узнал меня! Я стоял перед ним, сын любимой женщины, и он видел во мне ее черты. Вот почему мистер Тредголд тотчас проявил самое сердечное расположение ко мне, возымел желание мне услужить и с готовностью предложил работу. Он знал, кто я такой! Все время, пока мы прогуливались по Темпл-Гарденс, разглядывали созданные эротическим воображением шедевры по воскресеньям и обсуждали все наши «небольшие проблемы», он знал, кто я такой! Все время, пока я — своими силами и втайне от всех, как я полагал, — усердно искал способы восстановиться в своих законных правах, он знал, кто я такой! Но он поклялся хранить секрет моей матери — даже от меня, а потому все годы моей работы на него мистер Тредголд наблюдал за мной, сыном страстно любимой женщины, прекрасно зная, кто я такой и что мне положено по праву рождения, но не мог помочь мне в моем деле. Он понимал, что я явился к нему под видом Эдварда Глэпторна с единственной целью: найти способ вернуть свою подлинную личность. Но и здесь мистер Тредголд был бессилен помочь мне, поскольку он — по собственному его признанию — уничтожил все письменные свидетельства своих переговоров с леди Тансор и теперь не имел в своем распоряжении ни единого письма, памятного листка или документа, которые могли бы неоспоримо подтвердить правду о моем рождении, известную нам с ним. Связанный клятвой, данной моей матери, и кодексом профессиональной чести, он мог лишь наблюдать и ждать.
Но затем начали происходить события, грозившие расстроить сделку мистера Тредголда с совестью.
Первым предвестником переломного момента стало заявление лорда Тансора о намерении сделать Феба Даунта своим наследником — на единственном условии, что упомянутый выгодоприобретатель возьмет фамилию Дюпор. Все, что по праву принадлежит мне, перейдет к Даунту, пасынку троюродной сестры лорда Тансора, миссис Кэролайн Даунт — и она через свое именитое родство сможет однажды завершить свой триумф, унаследовав титул как побочный женский потомок первого барона Тансора.
Как поступить мистеру Тредголду? Он не мог бы сказать лорду Тансору, что у него есть живой наследник, даже если бы располагал доказательствами, неоспоримо подтверждающими данное заявление, — ведь таким образом он выдал бы тайну моей матери; но недостойность предполагаемого наследника настолько очевидна для него (хотя и не для лорда Тансора), что его профессиональная совесть бунтует и он уже не раз был готов выложить всю правду своему знатному клиенту, лишь бы предотвратить столь пагубный исход.
Нижеследующий пассаж особенно заинтересовал меня:
Разумеется, я знал о вашем давнем школьном знакомстве с Даунтом и догадался, какого мнения вы держитесь обо всех его последующих успехах и достижениях. Я лично — самого низкого. От мистера Пола Картерета я получил тревожные отзывы о характере молодого человека и имею причины подозревать, что он преследует самые низкие цели. С раннего возраста мачеха настойчиво подсовывала Даунта лорду Тансору в качестве замены умершему сыну — в качестве младшего сына, я бы сказал. Миссис Даунт всегда рьяно пеклась о будущем благополучии своего пасынка (и своем собственном, конечно же). С великой ловкостью и решимостью она употребляла все свое влияние на лорда Тансора, чтобы он проникся расположением к мальчику. В этом она преуспела сверх всяких ожиданий.
Я неоднократно пытался указать своему клиенту — со всей настойчивостью, какую мне позволяло проявить мое профессиональное положение, — что ему следовало бы пересмотреть свое решение сделать Даунта наследником. Но мне не удалось убедить его светлость, а при последней моей попытке он заявил, весьма резко, что вопрос закрыт и не подлежит обсуждению.
Но затем пришло письмо мистера Картерета, и все изменилось. Мистер Тредголд сразу же предположил поразительную вероятность: его старому другу стало известно то, что сам он держал в тайне на протяжении многих лет. И вот я был отправлен в Стамфорд, а затем последовали события, описанные выше. Случившееся страшно подействовало на мистера Тредголда. Сообщение о смертельном нападении на мистера Картерета, присланное мной из Эвенвуда, глубоко потрясло его и, вероятно, стало одной из причин апоплексического удара, приключившегося с ним впоследствии.
Тут дверь гостиной открылась, я обернулся и увидел в дверном проеме мисс Тредголд. Солнце уже скрылось за домами на противоположной стороне улицы, и бурый мрак в комнате сгустился пуще прежнего. Почтенная дама держала в руке свечу.
— Если желаете, я отведу вас к брату.
Предшествуемый мисс Тредголд, я вышел в вестибюль, поднялся по темной лестнице, пересек холодную темную лестничную площадку и вошел в затемненную комнату. Мистер Тредголд, закутанный в шерстяную шаль, сидел сгорбившись в дальнем углу, возле бюро, на котором лежали несколько листов бумаги и письменные принадлежности. Голова его была опущена на грудь; пушистые волосы, прежде всегда тщательно причесанные, висели неопрятными жидкими космами.
— Кристофер, — тихо промолвила мисс Тредголд, осторожно трогая брата за плечо и поднося свечу поближе к своему лицу, чтобы он разглядел получше. — Я привела мистера Глэпторна.
Он поднял взгляд и кивнул.
Мисс Тредголд знаком пригласила меня сесть напротив моего работодателя и поставила свечу на бюро.
— Пожалуйста, позвоните, когда вы закончите. — Она указала на шнурок колокольчика за креслом мистера Тредголда.
Когда дверь за ней затворилась, мистер Тредголд с неожиданной живостью подался ко мне и крепко схватил за руку.
— Дорогой… Эдвард… — Он говорил не вполне внятно и с запинками, но достаточно разборчиво, чтобы я все понимал.
— Мистер Тредголд, сэр, я очень рад видеть, что вам стало…
Он потряс головой.
— Нет… нет… Нет времени… Вы… прочитали… письмо?
— Да.
— Дорогой мой… мне так жаль…
Каждое слово давалось ему с трудом, и он в изнеможении откинулся на спинку кресла.
Я взглянул на бумагу и письменные принадлежности, лежащие на бюро.
— Мистер Тредголд, может, вы напишете все, что хотите сказать мне? Если вы в состоянии, конечно.
Он кивнул и повернулся к бюро. Тишину в комнате нарушали лишь скрип пера да потрескивание угасающего огня в камине. Дело у мистера Тредголда продвигалось медленно и тяжело, но наконец, когда последние тлеющие угольки потухли, он отложил перо и протянул мне лист бумаги. В тексте, довольно бессвязном, отсутствовали знаки препинания и содержалось большое количество сокращений. Ниже приводится обработанная версия того, что написал мистер Тредголд.
«Мой дорогой мальчик — ибо вы мне как сын. Сердце мое разрывается от того, что я не могу поговорить с вами, как мне хотелось бы, или помочь вам восстановиться в своих законных правах. Как вам удалось выяснить правду о своем рождении, мне неведомо, но я благодарю Бога, что вы все узнали и что Он направил вас ко мне, ибо я усматриваю в случившемся высшую волю. Я скрывал правду из любви к вашей матери, но настало время исправить несправедливость. Однако в нынешнем моем состоянии от меня мало пользы, и смерть моего бедного друга лишила нас бесценного союзника. Я уверен, что в руки Картерету попали документы, которые существенно помогли бы вашему делу, — но теперь они потеряны для нас, вероятно, навсегда, и хороший человек умер из-за того, что узнал правду. Теперь я боюсь за вас, дорогой Эдвард. Ваш враг будет повсюду разыскивать сына Лауры Тансор и не остановится ни перед чем, чтобы защитить свои интересы. Если он установит подлинную вашу личность, последствие может быть только одно. Посему я умоляю вас: примите все меры предосторожности. Не теряйте бдительности. Не доверяйте никому».
Мистер Тредголд смотрел на меня с тревожным выражением лица, производившим самое жалостное впечатление. Закончив читать, я взял его за руку.
— Дорогой сэр, не надо за меня беспокоиться. Я вполне способен справиться с любой опасностью. И хотя враг завладел документами, находившимися при мистере Картерете, у нас имеется кое-что не хуже.
Я рассказал о дневниках моей приемной матери и письменном показании мистера Картерета, подтверждающем изложенные в них факты. Выслушав меня, мистер Тредголд крепко сжал мои руки и прерывисто вздохнул. Его тусклые глаза, казалось, загорелись огнем, когда он вновь взялся за перо.
«Значит, еще не все потеряно, — написал он, — покуда бумаги надежно спрятаны от Даунта. Они не имеют достаточной доказательной силы, как вы наверняка понимаете, но вам нужно хранить их столь же тщательно, как тайну подлинной личности Эдварда Глэпторна, до поры до времени. А теперь мы с вами должны сделать все, чтобы расстроить безрассудное намерение лорда Тансора и наконец восстановить справедливость».
— Они в безопасности, — заверил я, — и я тоже. Я снял копию со свидетельства мистера Картерета и принес вам на хранение. — Я положил документ на бюро. — У Даунта нет ни малейших оснований подозревать в Эдварде Глэпторне человека, которого он разыскивает. И вы ошибаетесь, сэр, когда говорите, что у нас нет союзника. Думаю, таковой у нас имеется.
Он снова склонился над столом и дрожащей рукой вывел на бумаге: «Союзник?»
Так я признался мистеру Тредголду в своих чувствах к мисс Эмили Картерет.
— Я полюбил ее с первого взгляда. Вам, сэр, не требуются никакие дополнительные объяснения — вы сами прекрасно знаете, что значит влюбиться с первого взгляда.
«Но отвечает ли она вам взаимностью?» — написал он.
— Внутренний голос говорит мне, что да, — ответил я, — хотя разговора о любви у нас еще не заходило и теперь всяко не зайдет до возвращения мисс Картерет из Франции. Но я уже готов доверить ей свою жизнь. Она давно презирает Даунта — только вообразите, сэр, каким отвращением она проникнется к нему, когда он предстанет в истинном свете. Я нисколько не сомневаюсь, что она поддержит нас во всех наших стараниях разоблачить его низость и показать лорду Тансору его настоящее лицо.
Затем я рассказал мистеру Тредголду о связи Даунта с Плакроузом, о его преступных деяниях, описанных мне Льюисом Петтингейлом, и наконец о своей уверенности, что нападение на мистера Картерета совершил Плакроуз, по приказу Даунта.
Мистер Тредголд не попытался ничего написать в ответ, хотя перо оставалось у него в руке. Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, еле живой от усталости.
— Сэр, — мягко промолвил я. — Я должен сказать вам еще одно. — Мистер Тредголд не шелохнулся. — Мне кажется, я знаю, где находится неоспоримое доказательство, удостоверяющее мою личность.
Он медленно открыл глаза и посмотрел на меня.
Договорить мне помешало появление мисс Тредголд. Увидев лицо брата, почтенная дама решительно заявила, что он не в состоянии продолжать разговор, и мне ничего не оставалось, как удалиться, — правда, мы условились, что я приеду в следующую среду, если мистеру Тредголду станет лучше.
В поезде на обратном пути в Лондон я думал о том, что после сегодняшнего визита у меня появилась надежда на выздоровление мистера Тредголда и что теперь, когда мы открылись друг другу, установившиеся между нами доверительные отношения могут существенно помочь моему делу. Оправдан ли такой оптимизм, покажет время, — но пока мне было радостно сознавать, что я больше не одинок и мы с мистером Тредголдом действуем заодно. Более того, теперь я исполнился решимости взять судьбу в свои руки и при первой же возможности объясниться мисс Картерет в любви. И тогда, с надеждой думал я, нас станет трое.
По возвращении на Темпл-стрит я обнаружил письмо с парижским штемпелем. Я сразу увидел, что адрес написан не рукой мисс Картерет, но все равно торопливо вскрыл конверт. Это оказалось короткое письмецо от мадемуазель Буиссон.
Глубокоуважаемый мистер Темная Лошадка! Наша общая подруга просила меня сообщить Вам, что она вернется в Англию в следующий понедельник и будет рада принять Вас в доме миссис Мэннерс в среду. В настоящее время она слегка недомогает и потому не в состоянии написать Вам сама. Могу сказать Вам, entre nous,[275] что она была страшно скучной собеседницей, в чем я виню Вас одного. Все минувшие недели я только и слышала от нее, что «мистер Глэпторн то» да «мистер Глэпторн сё», как будто в мире нет иных тем для разговора, помимо мистера Эдварда Глэпторна. Вдобавок, имея к своим услугам весь развеселый Париж, она безвылазно сидела дома, лишь изредка по утрам, когда стояла ясная погода, прогуливалась в одиночестве по Болонскому лесу, уткнувшись носом в книжку. Сегодня она читает занудный поэтический сборник месье де Лиля — мне пришлось выйти и купить его за свои деньги! Et enfin,[276] мистер Глэпторн, Вы можете дружить с Эмили, сколько Вам угодно. Но ни в коем случае не влюбляйтесь в нее. Я серьезно.
Adieu, eher Monsieur,
Я еще раз перечитал письмо, с улыбкой вспоминая лукавое детское личико и озорные повадки автора. Серьезно! Да эта резвунья-хохотунья не умеет быть серьезной. Предупреждая, чтобы я не влюблялся в мисс Картерет, она просто-напросто поддразнивает меня — ведь знает же, проказница, что для подобных предостережений уже слишком поздно.
Наступила среда — день, когда я должен был поехать в Кентербери к мистеру Тредголду. Но я не поехал. Все дела, настойчиво требовавшие моего внимания, потеряли для меня всякое значение — единственное желание владело мной теперь, и вскоре оно вытеснило у меня из головы все прочие мысли. Вместо того чтобы отправиться на условленную встречу с мистером Тредголдом, ровно в одиннадцать часов утра я постучался в дверь особняка миссис Мэннерс на Уилтон-Кресент и спросил, дома ли мисс Эмили Картерет.
— Дома, сэр, — ответила служанка. — Вас ожидают.
— Вот видите, я сдержала слово, — улыбнулась мисс Картерет, когда я вошел в гостиную. — Я вернулась, и вы первый, с кем я встречаюсь здесь.
О, как забилось мое сердце от счастья, что мы с ней снова вместе! У нас тотчас завязался живой, непринужденный разговор: мисс Картерет поведала о своем времяпрепровождении в Париже, а я сообщил об улучшении самочувствия мистера Тредголда. Лорда Тансора, сказала она, сейчас нет в Англии, он уехал в свое Вест-Индское поместье, вместе с леди Тансор; Эвенвудская усадьба закрыта, а потому она останется у тетушки в Лондоне до возвращения его светлости.
— Мистер Даунт уехал с ним, — добавила мисс Картерет, искоса взглянув на меня.
— Зачем вы говорите мне это?
— Ну, вас ведь всегда интересует, где находится мистер Даунт и чем занимается.
— Мне жаль, если у вас сложилось такое впечатление, — ответил я. — Могу вас заверить, мистер Феб Даунт не вызывает у меня ни малейшего интереса.
— У меня тоже, — промолвила она. — А теперь, мистер Глэпторн, если вы соблаговолите проэкзаменовать меня, viva voce,[277] на предмет моего знания месье де Лиля, вряд ли я разочарую вас.
Мы восхитительно провели два последующих часа, но потом в дверях появилась миссис Мэннерс и напомнила племяннице о каком-то визите, который они вдвоем должны нанести. Мисс Картерет вышла со мной в холл.
— Вы придете в следующую среду? — спросила она.
Так мой мир начал сужаться до единственной точки всепоглощающего интереса. Я не мог думать ни о чем другом, кроме мисс Картерет; она одна занимала мои мысли. В промежутках между нашими еженедельными встречами на Уилтон-Кресент я жил словно во сне и пробуждался только по средам в одиннадцать утра. Изредка я наведывался вечером в Блайт-Лодж, но всегда уходил пораньше под каким-нибудь предлогом. Однажды Белла спросила, все ли у меня в порядке. Я улыбнулся и сказал, что никогда не чувствовал себя лучше.
— У меня сейчас работы невпроворот, — ответил я на следующий ее вопрос. — Я снова стану самим собой, когда управлюсь с делами.
— Бедненький мой Эдди! Ты не должен так много работать, иначе совсем сляжешь. Иди сюда, положи голову мне на колени.
Когда я устроился у ног Беллы, она принялась нежно ворошить мои волосы длинными пальцами, напевая итальянскую колыбельную, и на несколько счастливых минут я снова стал ребенком, который прислушивается к крикам морских птиц и шуму ветра, дующего с Пролива, покуда матушка читает сказку на ночь.
Мне следовало отвергнуть ее ласковую заботу и сказать всю правду, но честность представлялась мне большим злом, чем умолчание, избавлявшее милую девушку от боли. Со временем я начал понимать, что мисс Картерет не всецело завладела моим сердцем и в нем по-прежнему оставалось место — маленький уединенный уголок — для Изабеллы Галлини, да будет благословенна память о ней.
С наступлением весны 1854 года я начал предпринимать попытки вывести мисс Картерет куда-нибудь. Не желают ли они с тетушкой сходить в Опера или на концерт в Ганновер-сквер-румс? Как насчет того, чтобы снарядить экспедицию на выставку ассирийских древностей в Британском музее? Все мои предложения, однако, она с сожалением, но твердо отклоняла. Но однажды утром, когда я уже почти отчаялся когда-нибудь вытащить ее из тетушкиного дома, мисс Картерет внезапно изъявила желание посмотреть змей в Зоологическом саду.
— Я никогда в жизни не видела змей, — сказала она, — и очень хотела бы увидеть. Можно это устроить?
— Разумеется, — живо откликнулся я. — Когда мы пойдем?
Мы договорились посетить Зоологический сад на следующей неделе, 12 апреля. Миссис Мэннерс была занята, а потому мы, к великой моей радости, пошли одни. В особенный восторг мисс Картерет привели гремучие змеи, и она несколько минут зачарованно разглядывала их, не произнося ни слова. Потом мы гуляли по солнышку, болтая о разных пустяках самым беспечным образом. Она звонко рассмеялась, когда гиппопотам внезапно плюхнулся в свой бассейн, окатив холодной водой зрителей, и захлопала в ладоши, наблюдая за кормлением пеликанов. На выходе из Зоологического сада, спускаясь по короткой лестнице, мисс Картерет оступилась, и я схватил ее за руку, чтобы удержать от падения. Восстановив равновесие, она отняла руку не сразу, и несколько мгновений мы стояли, немножко неловко, держась за руки, а потом она, с самым невозмутимым видом, осторожно высвободила руку, позволила взять себя под локоть, и мы двинулись дальше.
— Куда направимся теперь? — спросила мисс Картерет. — Сегодня такой чудесный день. Мне еще не хочется возвращаться домой.
— Не угодно ли вам осмотреть собор Святого Павла?
Когда мы вошли в собор, предварительно ознакомившись с вывешенными у входа расценками, она тотчас же выразила намерение подняться в Золотую галерею. Я знал, что на самый верх ведет узкая крутая лестница, затруднительная для особ женского пола, и вдобавок там очень грязно, а потому попытался отговорить мисс Картерет. Однако она настояла на своем, и мы, вопреки моему здравому разумению, заплатили шесть пенсов и начали подниматься по ступеням. В Галерее шепотов мы остановились передохнуть.
— Что мы прошепчем? — спросила мисс Картерет, приближая лицо к холодному камню.
— Нужно говорить обычным голосом, не шептать.
— Тогда бегите. Посмотрим, услышите ли вы.
Я бегом бросился в другой конец галереи, прижал ухо к стене и махнул рукой, давая знать о своей готовности. Сперва я ничего не услышал и знаком велел мисс Картерет повторить; потом я постепенно начал различать отдельные слова, жутковатым образом исходящие из недр самой стены: …слепа… лишает глаз… не вижу… ясно.[278]
— Ну как, услышали? — возбужденно спросила она, когда я вернулся к ней.
— А вы хотели, чтобы я услышал?
— Ну конечно. Пойдемте. Я хочу подняться выше.
И вот мы продолжили путь наверх: миновали Часовую камеру и стали подниматься все выше и выше, вслух считая ступеньки, что становились все круче и круче. Мы пыхтели, отдувались и хохотали над самими собой, внаклонку пробираясь под низкими сводами и прижимаясь к стене на лестничных площадках, чтобы пропустить других посетителей, — и наконец вышли на залитую туманным солнечным светом Золотую галерею прямо под стеклянным фонарем. Черное платье мисс Картерет испачкалось в пыли и паутине, щеки у нее разрумянились от усилий, потребовавшихся для преодоления пятисот с лишним ступеней. Едва мы вышли на галерею, налетел резкий порыв ветра, и она ухватилась за мой рукав, когда мы приблизились к низкой железной ограде.
Мы стояли в восхищенном молчании. Казалось, будто мы находимся на палубе огромного корабля, плывущего по безбрежному океану, сотканному из пыли и тумана. Далеко внизу пролегали улицы, запруженные толпами людишек-муравьишек и медленными потоками экипажей. Глаз без труда различал знакомые шпили и башни, дворцы и парки, далекие фабричные трубы, изрыгающие клубы черного дыма; солнце зажигало окна, наводило позолоту на флероны и набрасывало мерцающий золотистый покров на серую реку; но за Лондонским мостом, над столичным портом, полным пришвартованных судов, словно спускалась темная завеса: ни единой мачты не было видно. Из-за легкой дымки, стелившейся в воздухе, все вокруг казалось расплывчатым и зыбким, как во сне. Отсюда, с высоты, человек не столько видел огромный, тяжко и размеренно дышащий город внизу, сколько ощущал его пульсирующее присутствие. Мне оно было хорошо знакомо, ощущение живой мощи Великого Левиафана. Но для мисс Картерет это грозное величие стало настоящим откровением, и она замерла в безмолвном восторге с широко раскрытыми глазами, часто дыша и сжимая мою руку так сильно, что даже сквозь перчатки ее ногти впивались мне в кожу.
Она стояла неподвижно несколько минут, крепко держась за меня и завороженно глядя на широко раскинувшийся внизу Лондон, окутанный мглистой пеленой. Впечатление полной ее зависимости от меня глубоко волновало душу, хотя я знал, что впечатление это ложное. Но я вспоминаю то мимолетное мгновение как одно из счастливейших в жизни — мгновение, когда я стоял наедине с любимой женщиной высоко над грязным, лживым миром, погрязшим в грехе и раздорах, на маленькой площадке между небом и землей, и под нами лежал неугомонный дымный город, а над нами простиралось безбрежное небо.
— Интересно, каково это? — наконец проговорила она странным тихим голосом.
— О чем вы?
— Каково это — броситься отсюда и лететь с такой высоты к земле? Что ты чувствуешь, что видишь и слышишь во время падения?
— Мысль о подобном поступке может прийти в голову только очень несчастному человеку, — сказал я, осторожно оттаскивая мисс Картерет от ограды. — Вы ведь не настолько несчастны, правда?
— О нет, — ответила она, внезапно оживляясь. — Я думала не о себе. Я вовсе не чувствую себя несчастной.
Всю весну и в июне я наведывался к мисс Картерет (теперь я получил позволение называть ее по имени) почти каждый день. Иногда мы сидели и разговаривали час-другой или по шесть-семь раз кряду обходили Белгрейв-сквер, всецело поглощенные беседой, а порой предпринимали небольшие вылазки — с особенным удовольствием я вспоминаю, как мы ходили смотреть восковые фигуры в музей покойной мадам Тюссо[279] на Бейкер-стрит (по настоянию Эмили мы заплатили дополнительные шесть пенсов, чтобы увидеть жуткие экспонаты в Комнате ужасов). Еще мы посещали Ботанические сады в Кью, а однажды совершили увеселительную пароходную прогулку от Челси до Блэкуолла, во время которой, разумеется, проплыли мимо Темпл-Гарденс, где мы с мистером Тредголдом столь часто прохаживались, и мимо причалов Темпл-Степс, где стоял мой собственный ялик. Видя Эмили в такой близости от хорошо знакомых мне мест, я испытывал своего рода виноватое удовольствие и мысленно улыбался от радости, исполненный надежды, что однажды, очень скоро, она пройдет со мной по этим улицам и переулкам, посидит со мной в Темплской церкви и поднимется по лестнице в мои мансардные комнаты, уже принадлежа мне и только мне одному.
Казалось, Эмили находила неподдельное удовольствие в моем обществе: она неизменно приветствовала меня радостной улыбкой, когда я входил в гостиную дома на Уилкот-Кресент, позволяла мне держать себя под локоть на прогулках и целовать свою руку при встречах и расставаниях.
Она стала для меня приятнейшим из собеседников и самым участливым другом, но теперь я начал замечать в ней признаки, красноречиво свидетельствовавшие о чем-то большем, нежели простая приязнь, — особые жесты и взгляды, особые нотки в голосе… Порой она чуть дольше задерживала мою руку в своей руке и сжимала чуть крепче, чем прежде; и смотрела на меня таким сияющим взглядом; и как бы ненароком прижималась ко мне плечом, когда мы стояли на тротуаре, собираясь перейти улицу. Все это говорило о чем-то большем, гораздо большем, чем дружба, и меня переполняло счастье от сознания, что любовь пришла наконец и к ней, как в свое время пришла ко мне.
Потом, в третью неделю июня, лорд и леди Тансор вернулись из Вест-Индии — без Даунта, который отправился в Нью-Йорк по своим литературным делам. Соответственно, мисс Картерет начала готовиться к переезду из тетушкиного дома в Эвенвуд. Утром накануне ее отбытия мы пошли прогуляться в Гайд-парк. День выдался пасмурный, и уже через час, когда мы находились в одном из глухих уголков парка, внезапно хлынул дождь. В поисках укрытия мы бегом бросились к могучему дубу.
Несколько минут мы стояли, прижимаясь друг другу и хохоча как дети, под раскидистой кроной, в которой стрекотали дождевые струи. Потом с запада донесся глухой раскат грома, заставивший Эмили тревожно оглянуться вокруг.
— Здесь небезопасно, — испуганно промолвила она.
Я сказал, что никакой опасности нет и что гроза слишком далеко, чтобы беспокоиться.
— Но мне все равно страшно.
— Дорогая, для страха нет причин.
Несколько мгновений она молчала, а затем тихо проговорила, опустив глаза:
— Возможно, меня пугает не гроза, а смятение в моей душе.
В следующий миг я порывисто привлек Эмили к себе и почувствовал ароматное теплое дыхание, когда прижался губами к ее губам, сначала нежно, потом настойчиво. Ее тело, которое я некогда считал чуждым всякого желания, сейчас с готовностью, со страстью отозвалось на мое прикосновение и прижалось ко мне с такой силой, что я едва не потерял равновесие. Но она ни на миг не ослабила объятий. Я ощутил себя тонущим человеком, подхваченным бурным потоком, могучим и необратимым, и в считаные секунды вся жизнь пронеслась перед моими глазами, прежде чем я погрузился в блаженное забытье.
Задыхаясь, Эмили прильнула ко мне всем телом, в сбитой на затылок шляпке, с растрепанными волосами, с мокрым от дождя лицом.
— Я полюбил тебя с первого взгляда, — прошептал я.
— И я тебя.
Положив голову мне на плечо, она нежно водила пальцами по моей шее сзади, и мы стояли в молчании, не размыкая объятий, покуда дождь не пошел на убыль.
— Ты будешь любить меня всегда? — чуть слышно проговорила она.
— Нужно ли спрашивать?
С того дня я воспрянул духом и почувствовал себя бодрее, счастливее и беспечнее, чем когда-либо за все годы, минувшие со студенческой поры в Гейдельберге. Любая цель была мне по плечу теперь, когда я добился любви моей милой девочки! Мы договорились, что я приеду в Эвенвуд, как только она устроится на новом месте, и все остальное казалось отчаянно скучным и неинтересным по сравнению с этой перспективой. Но потом я получил письмо от мистера Тредголда, пристыдившее меня и заставившее вернуться мыслями ко всем заброшенным делам.
Дорогой Эдвард! Я чрезвычайно обеспокоился, когда Вы не приехали в Кентербери, как было условлено. Вот уже много недель от Вас ни слуху ни духу, а сейчас мистер Орр написал мне, что за последний месяц Вы ни разу не появлялись на Патерностер-роу, и я испугался, не приключилось с Вами какой беды. Мне стало гораздо лучше, как Вы видите по моему почерку и как могли бы удостовериться своими глазами. Но я все еще не в состоянии покинуть Кентербери, а потому прошу Вас написать мне по возможности скорее, дабы успокоить меня на Ваш счет.
Не стану упоминать здесь о другом вопросе, не выходящем у меня из головы со времени Вашего последнего визита, — я имею в виду, конечно же, замечание относительно предмета Ваших поисков, сделанное Вами перед самым уходом; скажу лишь, что данный вопрос представляется настолько важным, что с нашей с Вами стороны было бы крайне неразумно доверять бумаге любые соображения, касающиеся его. Надеюсь, Вы безотлагательно уведомите меня, когда мне следует ждать Вас здесь, дабы мы могли обсудить все с глазу на глаз.
Бог да благословит и защитит Вас, мой милый мальчик!
Письмо моего работодателя вернуло меня из царства грез к действительности, и я тотчас же отправился поездом в Кентербери.
Мистер Тредголд сидел в плетеном кресле под сиреневым кустом, в солнечном саду позади Марден-хауса. Колени у него были накрыты пледом, и он писал что-то в тетради, переплетенной в кожу. Его исхудалое лицо, затененное широкими полями шляпы, выглядело усталым, но прежняя учтивость манер отчасти вернулась к нему, о чем свидетельствовала лучезарная улыбка, которой он меня приветствовал.
— Эдвард, мой дорогой мальчик! Вы приехали. Присаживайтесь! Присаживайтесь же!
Речь у мистера Тредголда оставалась не совсем внятной, и я заметил, что руки у него слегка дрожали, когда он протирал монокль; но во всех прочих отношениях он производил впечатление вполне дееспособного человека. Не тратя времени на праздную болтовню, он сразу же сообщил мне, что в суд лорда-канцлера подано прошение об отмене ограничительных условий наследования имущества лорда Тансора и что в ожидании судебного решения составлено новое завещание, по которому Феб Даунт станет законным наследником его светлости.
— Лорд Тансор заявил всем заинтересованным лицам о своем желании ускорить дело, — сказал мистер Тредголд, — и хотя Фемиду нельзя поторопить, представляется очевидным, что она сочтет себя обязанной подобрать юбки и прибавить шагу. Ведение дела в суде лорд Тансор поручил сэру Джону Маунтиглу, и он проявит здесь обычное свое усердие, вне всяких сомнений. Думаю, вопрос будет решен к осени. А потому, Эдвард, если мы хотим предотвратить подписание завещания, нам необходимо пустить в ход некое сокрушительное оружие. Вы располагаете таким оружием?
— Я не располагаю ничем, кроме дневников своей приемной матери и письменного свидетельства мистера Картерета — а этого, как вы сказали, недостаточно для того, чтобы доказать законность моих притязаний. Но я твердо уверен, что знаю, где спрятано неоспоримое доказательство, и мне кажется, мистер Картерет разделял мою уверенность.
— И где же оно спрятано?
— В Эвенвудском мавзолее. В гробнице леди Тансор.
Монокль выпал из дрожащих пальцев мистера Тредголда.
— В гробнице леди Тансор! Но какие у вас основания для столь странного заключения?
Я рассказал про слова, которые мисс Имс написала на листке бумаги и прислала мистеру Картерету, — те же самые слова, что высечены на гробнице моей матери.
Мистер Тредголд снял шляпу и обхватил руками голову. После обоюдного продолжительного молчания он поднял на меня печальные голубые глаза.
— Как вы собираетесь поступить?
— С вашего позволения, я хотел бы проверить свое предположение.
— А если я не смогу вам позволить?
— Тогда, разумеется, я не предприму никаких дальнейших шагов.
— Дорогой Эдвард, вы всегда говорите правильные слова. — Лицо мистера Тредголда вновь прояснилось. — Я слишком долго защищал добрую память о ней. Картерет был прав. Она совершила преступление — и я стал ее соучастником. Она не имела права лишать вас принадлежащего вам по праву и отнимать у вас вашу семью. Я буду любить миледи до скончания дней, но пусть мертвые сами заботятся о себе. Я же теперь буду заботиться о вас — живом сыне моей возлюбленной. А потому я разрешаю вам сделать все, что необходимо для торжества правды. Возвращайтесь по возможности скорее, и да простит Бог нас обоих. Что-то мне зябко. Проводите меня в дом, пожалуйста.
Мистер Тредголд оперся на мою руку, и мы медленно двинулись по извилистой песчаной дорожке к дому, продолжая разговаривать.
— Одного я так и не понял, — сказал я, когда мы проходили через перголу, увитую бледно-желтыми розами. — Первопричины всего случившегося, о которой почему-то ни словом не упоминается ни в дневниках моей приемной матери, ни в письменных показаниях мистера Картерета.
— Полагаю, вы говорите об обстоятельствах, толкнувших леди Тансор на столь необычный поступок, — откликнулся мистер Тредголд.
— Да, совершенно верно. Что могло заставить знатную даму вроде леди Тансор отдать своего ребенка, рожденного в законном браке, на попечение другой женщины?
— Все очень просто. Она отказала мужу в том, чего он желал больше всего на свете, поскольку он отказал ей в том, что для нее было равно важно. Quid pro quo.[281] Вот и все дела.
Увидев недоумение на моем лице, он пустился в объяснения.
— Причиной всему стало обращение лорда Тансора с ее отцом. Мисс Фэйрмайл, как она звалась до замужества, отличалась редкостной красотой и происходила из старинного добропорядочного западноанглийского семейства. Но в части богатства и общественного положения Фэйрмайлы были не чета Дюпорам и им подобным. Она познакомилась с лордом Тансором в Лондоне, вскоре после того, как он унаследовал баронский титул. Его светлость был не из дамских угодников, но Лаура Фэйрмайл возбудила в нем интерес, и он принялся настойчиво ухаживать за ней, несмотря на свое невысокое мнение о ее семье. Благосклонности мисс Фэйрмайл добивалось много мужчин привлекательнее лорда Тансора, хотя ни один из них не мог предложить ей того, что мог предложить он. Похоже, как ни трудно представить такое, он питал к ней настоящую привязанность; хотя дело еще и в том, что он, всегда памятуя о своем общественном положении, хотел также обзавестись приятной во всех отношениях женой и послушной спутницей жизни, которая подарит ему желанного наследника… Он сделал предложение и получил согласие. Никто не винил мисс Фэйрмайл. Несходство характеров, неравенство в общественном положении — все казалось несущественным по сравнению с выгодами, извлеченными обоими из этого брачного союза. Ее светлость стала подлинным украшением своего мужа. О Эдвард, если бы вы видели миледи, когда она скакала бок о бок с супругом по Роттен-роу, в амазонке из светло-зеленого шелка и фиолетового бархата, в щегольской шляпке с развевающимися перьями! Она не упускала случая угодить лорду Тансору и во всем поддерживала его; и она пользовалась всеобщей любовью и восхищением в свете, что благоприятно отражалось на милорде… Однако прекрасный плод оказался с червоточиной. Вскоре стала явной роковая несовместимость их характеров и темпераментов. Милорд всегда держался холодно и отчужденно, а его жена оживляла любое общество своими шаловливыми повадками и звонким смехом; он предпочитал хранить свои мнения при себе, а она сплетничала без малейшего зазрения совести; его уважали, порой боялись, но не любили, а она вызывала у всех самое искреннее восхищение; он жил политическими и деловыми интересами, стремлением приумножить свое состояние, она же находила удовольствие в непритязательных развлечениях и обществе друзей, а превыше всего ценила нежную любовь, существовавшую между ней и ее родными, особенно отцом. Довольно скоро все эти расхождения обострились и углубились до такой степени, что в случае размолвок примирение стало невозможным. Взаимная приязнь, скреплявшая брак на первых порах, постепенно остыла, сменившись прохладной учтивостью на людях и ледяным молчанием наедине… Потом события приняли совсем уже неприятный оборот. Выходя замуж, мисс Фэйрмайл рассчитывала поправить отчаянное финансовое положение отца, полагая, что могущественные Дюпоры примут Фэйрмайлов в свои объятия, породнившись с ними через ее брак с лордом Тансором. Однако скоро ее постигло разочарование. Вместо того чтобы покрыть долги сэра Роберта, лорд Тансор просто выкупил закладные на дом и землю своего тестя в Черч-Лэнгтоне и снизил арендную плату за них; но когда сэр Роберт оказался не в состоянии вносить даже урезанные платежи, его светлость совершил единственный шаг, какой может совершить деловой человек в подобной ситуации: лишил своего тестя права пользования имуществом. Леди Тансор была в ярости; она упрашивала, умоляла, грозилась уйти от мужа, чуть не на коленях перед ним стояла — но все без толку. Лорд Тансор не пожелал сделать исключение из незыблемых правил, коими неизменно руководился во всех коммерческих предприятиях. Сэр Роберт не выполнил своих денежных обязательств. Его светлость почитал за непреложное правило в подобных случаях лишать должника права пользования имуществом. Он заявил, что и так проявил щедрость, дав тестю целый год на приведение в порядок своих дел, — в обычных обстоятельствах он не стал бы даже рассматривать такую возможность. Но с него довольно. Долг необходимо погасить… Эта история доконала сэра Роберта, которому пришлось продать дом, где он родился, вместе с жалкими остатками земельных владений и перебраться в тесный домишко в Таунтоне, оставив своего сына без наследства. В скором времени он умер — сломленный духом и убитый горем старик… Ее светлость, как я говорил, обожала своего отца. Она всегда и во всем покорялась воле супруга, но сейчас попросила его сделать одно-единственное исключение из правил, а он отказался. Она терзалась сознанием своего бессилия и полной бесправности. Немного погодя, однако, миледи поняла, что беременна, и в своем великом горе и гневе не удержалась от искушения отомстить мужу. Она решила не сообщать лорду Тансору о своем положении, а завершить месть самым ужасным образом: сговориться со своей ближайшей подругой, чтобы та вырастила ребенка как своего собственного.
Я заметил, что подобное наказание представляется несоразмерным преступлению.
— Возможно, вы правы, — согласился мистер Тредголд. — Но когда натура страстная встречает противодействие своим желаниям, последствия порой бывают самые тяжелые. Леди Тансор попросила мужа об одной-единственной милости. Человеку столь богатому ничего не стоило пойти на маленькую уступку для сохранения согласия в семье и списать долг ради своей жены. Но он не пожелал сделать это для нее, не пожелал даже думать об этом — и он лишь из приличия изобразил сожаление, когда сэр Роберт Фэйрмайл умер. Вероятно, это стало последней каплей.
Мы на минутку остановились перед крыльцом, чтобы мистер Тредголд перевел дыхание.
— Так, значит, то была простая месть?
— Месть? Да, но не простая. После замужества леди Тансор, заботясь о благе своей семьи, отказалась от своих взглядов, отчасти напоминавших якобинские. Она сама однажды сказала мне об этом и добавила, что хотела бы оградить своего ребенка от проклятья наследственного богатства и привилегий, безжалостно отнимающего у человека всякое право на простые человеческие чувства и родственные связи. Несомненно, данное замечание носило отвлеченный характер, но имело вполне конкретный смысл для нее, которая видела, как ее обожаемого отца свел в могилу представитель одного из древнейших и знатнейших родов в Англии, единственно из желания сохранить свое общественное положение. Миледи говорила, что не хочет, чтобы ее сын стал похож на своего отца, — спору нет, она своего добилась. Однако это благоприятное последствие не является оправданием поступку, совершенному ею — при моей помощи. Она понимала, что поступила дурно, но исправлять ошибку было не в ее характере, хотя она и попыталась загладить вину перед мужем единственным доступным ей образом: впоследствии родив ему долгожданного наследника. Но, увы, и этого сына милорд потерял, как вам известно.
Странное дело: чем больше я узнавал про леди Тансор, тем меньше ее понимал. Как непохожа была она на свою тихую, исполненную сознания долга подругу Симону Глайвер! Еще я подумал, что она ведь наказала не только своего мужа, но и меня тоже, когда отняла у меня, ни в чем не виноватого, возможность вести жизнь, предназначенную мне от рождения. Мистер Тредголд любил миледи и натурально был склонен рассматривать ее поступки в щадящем свете, соразмеряя тяжесть содеянного с весомостью полученного повода. Но хотя я страстно желал, чтобы меня признали сыном леди Тансор по имени и положению, я испытывал своего рода мрачное облегчение при мысли, что меня вырастила другая женщина и что теперь мне не придется выяснять, люблю ли я свою настоящую мать, как любил ее подругу.
Когда я помогал мистеру Тредголду подняться по ступенькам в дом, он спросил меня, люблю ли я по-прежнему мисс Картерет.
— Да, — улыбнулся я, — и похоже, буду любить вечно. — Затем я поведал о нашей прогулке в Гайд-парке и взаимном объяснении в любви.
— А вы открыли ей правду про себя? Ага, по лицу вижу, что нет. Как же вы можете быть уверены в чувствах мисс Картерет, если она даже не знает вашего подлинного имени?
— Она любит меня за мои личные качества, — ответил я, — а не за подлинное имя и не за положение, которое я займу, коли достигну своей цели, — ведь она не знает ни о первом, ни о втором. Именно поэтому я готов все рассказать ей.
— Я почти не знаком с леди, — сказал мистер Тредголд, когда мы вошли в дом, — но она, бесспорно, красива и умна. И если она отвечает вам полной взаимностью, вам поистине повезло. Однако я бы посоветовал вам хорошенько подумать, прежде чем доверять правду третьему лицу. Простите меня. Все-таки я адвокат и не могу не предполагать худшее. Осторожность у меня в крови.
— Я понимаю, сэр, что вы печетесь единственно о моих интересах. Но безрассудство мне не свойственно, как вам хорошо известно. Я приступаю к делу, только когда полностью уверен в благоприятном исходе.
— Значит, вы уверены в любви мисс Картерет и всецело ей доверяете?
— Да.
— Ну что ж, я выполнил свой адвокатский долг. Вас не свернуть с избранного пути, это очевидно; а у меня нет достаточно веских доводов, чтобы убедить влюбленного мужчину сохранять благоразумие, — видит Бог, я сам натворил немало глупостей во имя любви. Ладно, ничего не поделаешь. Уверен, вы напишете при первой же возможности. Ну, ступайте с моего благословения. Желаю вам успешно извлечь правду на свет божий, ибо она была скрыта слишком долго.
Я оставил мистера Тредголда у подножья лестницы в сумрачном холле — он схватился за перила одной рукой, а другой слабо помахал мне на прощание. Больше я никогда не видел славного джентльмена.
Моя милая девочка обещала написать мне из Эвенвуда, как только устроится на новом месте; но прошла неделя, потом другая, а весточки от нее все не приходило. Наконец я не выдержал и отправил Эмили короткое письмецо, где справлялся, все ли у нее в порядке, и изъявлял готовность приехать в Нортгемптоншир на следующей неделе. Я не сомневался, что ответ придет с обратной почтой, но меня опять ждало разочарование. Наконец, почти неделю спустя, я получил долгожданное послание.
Любовь моя! Благодарю за милое письмо, которое мне переслали сюда в Шрузбери.
Воображаю, как плохо ты думал обо мне! Но, дорогой мой, две недели назад я письменно уведомила тебя, что путешествую по Уэльсу с лордом и леди Тансор, покуда в Эвенвуде ведутся работы, — его светлость забрал в голову провести отопительные трубы, и легко представить, какие последствия это имело для мира и покоя обитателей дома. Пыль, грязь, шум не поддаются никакому описанию. Куда подевалось мое письмо, ума не приложу, но здешний народ не приучен к порядку, и надо полагать, оно просто где-то затерялось. Мы вернемся еще не скоро — работы закончатся по меньшей мере через месяц, и из Уэльса мы отправимся в какое-то унылое поместье, принадлежащее брату леди Тансор. Как бы мне хотелось сбежать отсюда! Но я пленница и должна беспрекословно выполнять волю своего хозяина — ведь теперь я полностью завишу от него, приютившего меня под своим кровом. Вдобавок он, похоже, находит неподдельное удовольствие в моем обществе (леди Т. ужасно скучная особа — все молчит и никогда не улыбается), а посему у меня действительно нет выбора и приходится справляться со своими чувствами. Они только и говорят, что о некоем господине, чье имя, уверена, мне нет нужды называть! Я жажду поскорее освободиться от своих тягостных обязанностей и вновь оказаться в объятиях мужчины, которого люблю больше всех на свете и буду любить вечно.
Я напишу сразу, как только станет известно, когда мы возвращаемся в Эвенвуд.
Твоя навеки
По меньшей мере месяц! Но это можно вынести. Я поцеловал слова, начертанные рукой возлюбленной: «Я жажду поскорее освободиться от своих тягостных обязанностей и вновь оказаться в объятиях мужчины, которого люблю больше всех на свете и буду любить вечно».
Как я провел несколько мучительно долгих недель, нет необходимости рассказывать в подробностях. Я вернулся к некоторым прежним своим занятиям — заново ознакомился с сочинениями самых трудных для понимания греческих философов, продолжил изучение алхимии и предался своей библиографической страсти. В лавке мистера Натта на Стрэнде[282] я купил экземпляр составленного доктором Даунтом каталога «Bibliotheca Duportiana» и по несколько часов в день просиживал над ним, забыв обо всем на свете. Жадно читая скрупулезные описания томов, я всякий раз с восторгом думал о недалеком будущем, когда вся библиотека перейдет в мое владение. Иногда я совершал ночные вылазки, чтобы унять своих демонов, но от раза к разу испытывал все меньше удовлетворения и вскоре превратился в настоящего отшельника, довольствуясь сугубо интеллектуальными наслаждениями, если не считать редких ужинов с Легрисом в «Корабле и черепахе».
Письмо от моей милой девочки пришло в первую неделю августа, а через несколько недель я получил еще одно, из Линкольншира, куда Тансоры перебрались по приглашению графа Ньюаркского. Сама любовь и нежность, она горько сетовала на обстоятельства, разлучившие ее с самым дорогим на свете человеком, и сердце мое исполнялось ликования при мысли, что она принадлежит мне. «Будь у меня крылья, — писала Эмили во втором письме, — я бы полетела со скоростью ангелов, чтобы оказаться рядом со своим возлюбленным, пусть всего лишь на краткий миг».
Наконец Эвенвудская усадьба была готова вновь принять своего знатного владельца, и во вторую неделю сентября я получил записку с сообщением, что мисс Картерет будет рада видеть меня в Нортгемптоншире в любой удобный мне день и час.
По моем прибытии меня проводили на второй этаж, в длинную комнату с низким потолком, расположенную над библиотекой; в первую очередь внимание здесь привлекали четыре старинных арочных окна, выходящих на террасу внизу. Несколько мгновений я стоял неподвижно, взволнованный мыслью, что некогда в этих вот покоях обитала моя мать, леди Тансор. За приотворенной дверью в дальнем конце комнаты я увидел резную кровать — ту самую кровать, на которую много лет назад отец Джона Брайна положил мою несчастную преступную родительницу, обезумевшую от горя и угрызений совести, и с которой она уже никогда не встала. В следующий миг из этой двери выбежала моя милая девочка, бросилась ко мне и заключила в страстные объятия. После горячечно-нежных словоизлияний мы сели на диванчик у арочного окна, откуда открывался вид на парк, простирающийся за английскими садами до Храма Ветров, озеро и далекие леса.
— Три долгих месяца! Как же я тосковал по тебе! — вскричал я, пылко целуя руку Эмили.
— Разлука с любимым — мучительнейшая пытка, — отвечала она. — Никогда не думала, что буду так страдать. Но все страдания рано или поздно кончаются. Мой возлюбленный снова со мной, и я самая счастливая женщина на свете. С твоего позволения, дорогой, я отлучусь ненадолго? — С этими словами она убежала обратно в спальню и закрыла за собой дверь.
Несколько минут я ждал, чувствуя себя немного глупо и неловко. Наконец Эмили вернулась, слегка раскрасневшаяся и с книгой в руке.
— Я принесла тебе подарок. — Она протянула мне книгу.
Это оказался сборник шекспировских поэм под редакцией Гилдона.[283]
— В ссылке все мои мысли занимала любовь, — сказала Эмили, — и этот томик служил мне постоянным утешением. Отныне в пору разлуки ты сможешь читать его и находить облегчение в сознании, что здесь на каждой странице мои слезы. Я подчеркнула строки, особенно меня утешавшие. А теперь расскажи, чем ты занимался со времени нашей последней встречи.
Мы продолжали разговаривать, покуда не начал меркнуть свет дня, — тогда моя милая девочка сказала, что должна вызвать служанку и переодеться к ужину.
— К сожалению, я не могу пригласить тебя присоединиться к нам, — со вздохом промолвила она, когда мы направились к двери. — Но ты же понимаешь: теперь я гостья лорда Тансора.
— Разумеется, — ответил я. — Когда мне можно прийти снова?
— Завтра. Приходи завтра.
Спускаясь по лестнице, я столкнулся с Лиззи. Она была с другой служанкой, а потому не попыталась заговорить со мной, лишь слегка присела и прошла мимо. Уже в вестибюле я обернулся и увидел, что она стоит на лестничной площадке и смотрит мне вслед странным встревоженным взглядом, глубоко меня озадачившим.
Я возвратился в гостиницу «Дюпор-армз» в Истоне, хотя совершенно не помню ни как шел обратно, ни что ел на ужин, ни чем занимался вечером.
На следующий день я опять явился в Эвенвуд, согласно договоренности, только на сей раз, следуя указанию моей милой девочки, поднялся к ней сам — по узкой винтовой лестнице, что находилась сразу за дверью, мимо которой пролегала мощеная дорожка, отходящая от Библиотечной террасы и огибающая башню Хэмнита. И снова мы сидели на диванчике у окна, болтая и смеясь, покуда служанка не принесла свечи.
— Сегодня с нами ужинают сэр Хайд Тисдейл и его жеманная дочь, — вздохнула Эмили. — Она глупа как пробка, и ее новоиспеченный муженек ничем не лучше. Право слово, я понятия не имею, о чем с ними разговаривать. Но поскольку леди Тансор совершенно не справляется с ролью хозяйки дома, мне предоставлена высокая честь развлекать гостей ее супруга, и сейчас я должна поспешить прочь, дабы исполнить волю милорда. О Эдвард, если бы только я не была так обязана лорду Тансору! Я чуть не плачу, как подумаю, что мне приходится быть у него на побегушках. А что станется со мной, когда он умрет? Не для такой жизни я родилась, но что я могу поделать? После смерти отца я осталась одна-одинешенька.
Она печально опустила голову, и сердце мое забилось учащенно. Время настало. Сейчас. Откройся ей сейчас.
— Милая моя… — Я нежно погладил Эмили по волосам. — Забудь все свои тревоги. У тебя другое будущее.
— Как тебя понимать?
— Я твое будущее, а ты — мое.
— Эдвард, дорогой, ты говоришь загадками. Объяснись проще, любимый.
— Проще? Хорошо. Вот, пожалуйста, проще некуда. Меня зовут не Эдвард Глэпторн. Мое имя Эдвард Дюпор, и я сын лорда Тансора.
Эмили слушала меня не перебивая. Я не упустил ни единой подробности и рассказал все без изъятия: как леди Тансор вступила в сговор с моей приемной матерью; как я вырос в Сэндчерче под именем Эдварда Глайвера; как познакомился с Даунтом в Итоне и как он впоследствии предал меня; как я узнал правду о своем рождении из дневников приемной матери и как по сей день продолжаю искать неоспоримое доказательство, которое позволит мне заявить о своих законных правах урожденного Дюпора. Еще я поведал, как впервые приехал в Лондон под именем Эдварда Глэпторна, чтобы получить у мистера Тредголда сведения касательно соглашения, заключенного между леди Тансор и моей приемной матерью, и как сохранил вымышленное имя, когда старший компаньон предложил мне работу. Напоследок я рассказал о низменных наклонностях Даунта и его преступной деятельности в сообщничестве с Плакроузом и Петтингейлом. С каждым следующим словом правды я становился чище душою и испытывал блаженное облегчение, избавляясь наконец от тяжкого бремени лжи.
Когда я закончил, Эмили подошла к окну и устремила взор вдаль, за сумеречный парк. Я взволнованно ждал.
— Все это просто в голове не укладывается, — после долгой паузы проговорила она. — Хотя теперь я, по крайней мере, понимаю твой повышенный интерес к мистеру Фебу Даунту. Сын лорда Тансора — возможно ли такое? О!.. — Она тихо вскрикнула и поднесла руку к губам. — Кузены! Мы с тобой кузены! — Она повернулась ко мне. — Почему ты не рассказал мне раньше?
— Эмили, дорогая, не сердись. Я хотел, безумно хотел довериться тебе — но, когда на карту поставлено столь многое, разве мог я открыть свою тайну, не зная наверное, что ты отвечаешь мне взаимностью? Сейчас же, когда твои письма, все твои нежные слова, обращенные ко мне, все счастливые минуты, проведенные с тобой вместе, окончательно и бесповоротно убедили меня, что твоя любовь ко мне столь же сильна и нерушима, как моя любовь к тебе, — сейчас, разумеется, все стало совсем иначе. Истинная любовь необходимо предполагает полное доверие и искренность. Теперь между нами не может быть никаких секретов. Когда мы поженимся…
— Поженимся? — Она чуть пошатнулась, и я поспешно заключил ее в объятия.
— Ты ведь хочешь этого, душа моя?
Эмили медленно кивнула. В глазах у нее стояли слезы.
— Конечно, — тихо вымолвила она. — Я хочу этого больше всего на свете. Просто я не позволяла себе надеяться, что ты сделаешь мне предложение. — Она подняла на меня прекрасные глаза, полные слез. — Но ведь мы с тобой не можем пожениться, покуда ты не докажешь, что являешься сыном лорда Тансора?
— Да, ты права, — признал я. — Но когда этот день придет — а он непременно придет, — ты обретешь полную независимость от его светлости, ибо станешь супругой будущего двадцать шестого барона Тансора.
— О Эдвард, скорее бы! — воскликнула она и расплакалась — от радости, вызванной последними моими словами, пусть к ней и примешивались вполне естественные опасения.
— Безусловно, ты понимаешь, любимая, — сказал я, прижимая Эмили к своей груди, — насколько необходимо нам хранить в строжайшей тайне все мои признания — никому о них ни слова, ни полсловечка. И нам нужно до поры до времени держать в секрете наши встречи. Ибо если Даунт узнает, что под именем Эдварда Глэпторна скрывается Эдвард Дюпор, моя жизнь — а возможно, и твоя — окажется под угрозой.
— Угроза? Со стороны мистера Даунта?
— Да, любимая, со стороны Даунта. Он много гнуснейший злодей, чем ты думаешь.
— В каком смысле?
— Не требуй от меня объяснений.
— О чем ты? Почему ты не хочешь говорить? Скажи мне, скажи!
С безумным видом она принялась ходить кругами посреди комнаты, охваченная тем же странным возбуждением, какое я наблюдал в Храме Ветров. Я усадил Эмили на диванчик у окна и взял ее руку.
— Я думаю, что Даунт повинен в нападении на твоего отца.
Я ожидал бурного взрыва эмоций, но она просто покачнулась и стала медленно падать на меня, в обмороке. Я подхватил Эмили и уложил на диванчик. Она была бледнее смерти, и ее руки странно подергивались, словно под воздействием гальванического тока. Я уже собирался позвать на помощь, когда она открыла глаза.
Понемногу к ней начал возвращаться обычный цвет лица, и она сумела выпить пару глотков вина, которые помогли ей постепенно прийти в чувство, хотя она еще не оправилась от глубокого потрясения, вызванного моими словами про Даунта и последующим рассказом о документах, находившихся при мистере Картерете в момент нападения, а равно о причине, побудившей Даунта пойти на столь отчаянный шаг, лишь бы заполучить бумаги.
— Я не говорю, что Даунт намеревался убить твоего отца, — сказал я. — На самом деле я думаю, он не ставил такой цели. Но я уверен, что он приказал Плакроузу напасть на него, дабы завладеть документами, подтверждающими существование законного наследника.
Потом Эмили спросила, откуда мне известно, что именно отец вез в сумке, и пришла в сильнейшее волнение, когда я рассказал о письменном свидетельстве мистера Картерета.
— А вдруг Даунт приберет к рукам и этот документ? Разве тогда ты сможешь рассчитывать на успех своего дела?
— Он не найдет его, — сказал я с самоуверенной улыбкой.
Еще до отъезда в Эвенвуд я четко осознал, что письменное показание мистера Картерета и черные книжицы с дневниковыми записями моей приемной матери теперь необходимо хранить в абсолютно надежном месте. Мои комнаты на Темпл-стрит всегда накрепко запирались, но на любой замок найдется отмычка. Вдобавок меня беспокоила мысль о втором ключе, находившемся в пользовании миссис Грейнджер: а что, если на нее нападут? И еще имелся Джукс, которого я уже подозревал в том, что он рылся в моих бумагах. Посему я решил попросить свою возлюбленную — когда сделаю свое признание и получу прощение за то, что утаивал от нее столь многое, — стать хранительницей бесценных документов.
— Почему ты так уверен, что не найдет? — спросила она, по-прежнему с явным беспокойством.
Я сказал, что отдал копию письменного свидетельства мистеру Тредголду, а оригинал и матушкины дневники собираюсь хранить в месте, недосягаемом для Даунта.
— Но где же, милый мой? — вскричала она с трогательной тревогой.
— Здесь, — ответил я. — Здесь, у тебя.
На прелестном лице Эмили отразилось облегчение.
— Да, да, — выдохнула она. — Конечно, ты прав! Даунту в жизни не придет на ум искать здесь. У него никогда не возникнет повода явиться в мои покои, и он не может узнать, что ты доверил мне свою тайну. Но я все равно боюсь за тебя, любимый, и буду бояться, покуда ты не привезешь документы из Лондона.
Я поцеловал руку Эмили и сказал, что не стану терять времени и завтра же утром съезжу в Лондон за письменным свидетельством и дневниками.
— Где мы будем хранить их? — спросил я.
Она на мгновение задумалась, потом просияла, осененная какой-то мыслью.
— Вот здесь. — Она подбежала к маленькому овальному портрету Энтони Дюпора,[285] младшего брата двадцать первого барона, в детстве. Сняв картину со стены, она открыла маленький потайной шкапчик. — Это подойдет?
Я обследовал шкапчик и сказал, что лучше места не найти.
— Значит, этот вопрос решен. — Эмили закрыла дверцу и повесила портрет обратно на стену.
Мы еще немного посидели у окна, держась за руки и тихо разговаривая, соединенные самой глубокой душевной близостью, какая только возможна между влюбленными. Она называла меня своим драгоценным возлюбленным. Я называл ее своим ангелом. Потом мы поцеловались на прощанье.
— Милая моя девочка, — прошептал я. — Ты уверена, что хочешь взять документы на хранение? Может, все-таки лучше положить их в банк? Если Даунт узнает…
Эмили прижала пальчик к моим губам, останавливая меня.
— Дорогой Эдвард, ты попросил меня об этой услуге, и я согласилась. Отныне и впредь я твердо намерена по мере сил выполнять любые твои просьбы. — Она тихо рассмеялась. — Ведь скоро, надеюсь, мне придется почитать и слушаться тебя в горе и радости, в болезни и здравии — так почему бы не начать прямо сейчас? В конце концов, ты просишь меня о столь незначительной услуге, а я готова сделать все — все — для любимого человека.
Она дошла со мной до двери, и мы поцеловались в последний раз.
— Возвращайся скорее, любовь моя, — прошептала она. — Я буду считать минуты до твоего возвращения.
Никем не замеченный, я покинул здание новым путем — спустился по узкой винтовой лестнице и вышел на дорожку, огибающую башню Хэмнита.
У Южных ворот парка я остановился. За рощей проглядывал вдовий особняк; в гостиной и одной из верхних комнат горел свет. Поддавшись внезапному порыву, я двинулся по окружной тропе к конюшенному двору. Мне повезло: дверь амуничника оказалась открытой настежь, и из нее падал прямоугольник бледного света.
— Добрый вечер, Брайн.
Он вязал метлу, когда я вошел, и удивленно обернулся на мой голос.
— Мистер Глэпторн, сэр! Я… мы вас не ждали.
— И ты меня не видел, — сказал я, затворяя за собой дверь. — Ты изготовил дубликат ключа, как я просил?
— Да, сэр. — Брайн выдвинул ящик старого комода, извлек оттуда ключ и протянул мне.
— Мне понадобятся кое-какие инструменты. Сможешь достать? И фонарь.
— Инструменты? Ну да, конечно, сэр.
Я уточнил, что именно мне нужно; он удалился в смежное помещение и вернулся через несколько минут с сумкой, где лежали необходимые инструменты, и фонарем «бычий глаз».[286]
— Запомни, Брайн: меня здесь не было. Ты все понял? — Я вручил малому обычное вознаграждение.
— Да, сэр. Конечно, сэр.
Уже через несколько минут, с сумкой за плечом, я шагал по песчаной верховой дорожке, тянувшейся вдоль парковой ограды. Был тот печальный час суток, когда гаснет последний свет дня и бледные сумерки начинают отступать под натиском тьмы. Где-то впереди тявкала лисица; прохладный слабый ветер волновал кроны деревьев, росших вдоль тропы, что ответвлялась от верховой дорожки и вела к мавзолею. Любимая девочка занимала все мои мысли, но, когда я приблизился к одинокому зданию и подумал о предстоящем мне деле, от моей безумной радости не осталось и следа.
«Sursum Corda». Посылая мистеру Картерету листок с этими словами, мисс Имс определенно хотела сказать, что за плитой, где они начертаны, сокрыто нечто исключительно важное. Я интуитивно пришел к такому заключению и теперь собирался действовать в соответствии с ним. Но я холодел от ужаса при мысли, что мне придется залезть в гробницу моей матери, не имея ни малейшего понятия, что именно я ищу. Я молился, чтобы предмет моих поисков, если он действительно спрятан там, находился непосредственно в локуле. А вдруг он в гробу? Такого кошмара даже мне не вынести.
Я вошел в мавзолей, отомкнув полученным от Брайна ключом массивную двустворную дверь, и приступил к работе.
Было уже за полночь, когда плита, закрывавшая локулу моей матери, поддалась наконец под моим зубилом. Взломать оградительную решетку локулы мне не составило особого труда, но я потратил почти час, чтобы выбить из кладки прямоугольную плиту, и все свои силы, чтобы вытащить ее и положить на пол. Управившись наконец с этим делом, я посветил в погребальную камеру фонарем, захваченным в амуничнике.
Почти всю полость занимал простой дубовый гроб, стоявший там продольно. Подняв фонарь чуть выше, я разглядел незатейливую медную табличку с именем «Лаура Роуз Дюпор», привинченную к гробовой крышке. Между крышкой и сводчатым перекрытием погребальной ниши оставался примерно фут, а между дальней стенкой локулы и самим гробом не более двух-трех дюймов; однако с одной и другой стороны от него оставались щели шириной восемь-девять дюймов. Опустившись на колени у изножья гроба, я просунул руку в темную щель, но нашарил там лишь известковую крошку да паутину. Переместившись к другой стороне погребальной камеры, я снова запустил в нее руку.
Поначалу я не нащупал там ничего, но потом пальцы мои наткнулись на что-то мягкое и рассыпчатое, похожее на прядь слежалых волос. Отдернув руку, я схватил фонарь и заглянул внутрь.
Из узкой щели между продольной стенкой локулы и гробом торчал кусок отделанной бахромой ткани — вероятно, шали. Захватив ладонью дальний угол гроба, я потянул его на себя, но он не сдвинулся с места. Я поднапрягся и потянул еще раз — с тем же успехом. Улегшись на бок, я засунул руку по возможности дальше за угол гроба и принялся осторожно дергать, тащить, перебирая пальцами. Наконец я извлек находку из локулы и положил на пол рядом с фонарем, облегченно вздохнув при мысли, что мне не пришлось вскрывать гроб.
Это действительно оказалась шаль с бахромой — пестрая шаль, в свое время туго свернутая и засунутая за гроб. Поначалу она не вызвала у меня особого интереса, но, когда я начал разворачивать ее, стало ясно, что в ней находятся какие-то предметы. Я расстелил шаль на полу.
В ней оказался еще один сверток, из белого полотна, где я с изумлением обнаружил искусно расшитую крестильную рубашку для младенца, пару крохотных шелковых туфелек и маленькую книжку в красном сафьяновом переплете. Последнюю я мигом опознал: первое издание «Суждений» Фелтема, напечатанное в формате дуодецимо по заказу Сейла[287] около 1623 года. На ней стоял экслибрис двадцать третьего барона Тансора, Уильяма. Вне всяких сомнений, именно этот томик мать попросила принести ей из библиотеки незадолго до своей смерти в 1824 году. Теперь объяснилось, почему доктор Даунт при составлении каталога не сумел установить местонахождение «Суждений» с иллюстрациями Берсталла. Но кто положил сюда книгу и зачем?
Представлялось очевидным, что она, вместе с остальными предметами, является своего рода посланием, содержит какой-то смысл. Хотя книга пролежала здесь свыше тридцати лет, она на удивление хорошо сохранилась, ибо в погребальной камере было чисто и сухо. Я внимательно разглядел титульный лист: «Суждения: религиозные, моральные, политические». Не обнаружив там никаких надписей, я начал медленно переворачивать страницы, пробегая глазами каждое из ста пронумерованных эссе, — никаких комментариев или пометок на полях, и между страницами ничего не вложено. Но уже закрыв книгу, я заметил, что задняя обложка прилегает не плотно. А потом увидел, почему так: на задний форзац был аккуратно наклеен лист бумаги. При ближайшем рассмотрении я понял, что между фальшивым и настоящим форзацами что-то вложено.
Я достал карманный ножик и осторожно поддел лезвием фальшивую страницу. Она оказалась приклеена не крепко и вскоре отделилась, явив взору два сложенных листа тонкой бумаги.
Воистину верно, что желание исполнившееся приятно для души.[288] Смотрите же, как мои труды вознаградились наконец! На первом листе содержались следующие слова:
К моему возлюбленному сыну
Я пишу сии строки, поскольку не могу оставить тебя, не оставив также краткого письменного свидетельства о правде. Когда ты увидишь меня в следующий раз, я буду для тебя чужим человеком. Я поручила тебя заботам другой женщины и молю Бога, чтобы ты никогда не узнал, что не она произвела тебя на свет. И все же совесть заставляет меня написать несколько слов, хотя я намерена хранить написанное при себе, покуда Господь не призовет меня в лучший из миров. Возможно, однажды этот листок бумаги попадет в твои руки или будет найден совершенно посторонними людьми спустя века, когда всякая память об этих событиях исчезнет. Возможно, он обратится в прах вместе с моими костями, и ты будешь жить в неведении о подлинном своем имени и происхождении. Я поручаю судьбу моего послания Богу, на чью милость отдаю и свою грешную душу.
Ты крепко спишь в плетеной корзинке мадам Бертран — славной дамы, сердечно отнесшейся к нам здесь, в Динане. Погода сегодня жаркая, но во дворе прохладно, и плеск фонтана услаждает слух.
Итак, мой милый малыш, хотя ты спишь и видишь сны (о чем — не представляю) и хотя ты еще не знаешь, что значит жить, дышать и думать, и хотя ты не понимаешь меня, даже когда открываешь свои черные глазки и слышишь мой голос, я все же хочу сказать тебе три важные вещи так, как если бы ты ясно понимал каждое мое слово.
Первое: особа, перед коей тебе предстоит выполнять сыновний долг, является моей давней и самой близкой подругой. Я молюсь, чтобы ты любил и почитал свою приемную мать, всегда обращался с ней хорошо, никогда не презрел память о ней и не возненавидел ее за любовь ко мне. И помни: дружба и преданность по-настоящему проверяются лишь в отчаянных обстоятельствах. Так сказал автор одной небольшой книги, которая часто приносила мне утешение в последние недели и к которой я буду часто обращаться в будущем.[289] Я молюсь, чтобы ты обрел такого же верного друга. Я знала в жизни много радостей, но воистину дружба с ней была величайшей из них.
Второе: имя, что ты носишь сейчас, не подлинное твое имя — но не презирай его. В качестве Эдварда Глайвера ты должен найти собственный путь в жизни, полагаясь только лишь на достоинства и таланты, дарованные тебе Господом. В качестве Эдварда Дюпора ты бы ездил в огромных каретах и ел с золотых блюд не по своим заслугам, а единственно потому, что ты сын человека, обладающего огромным наследственным богатством и властью. Не думай, что подобные вещи приносят счастье или что нельзя найти удовлетворение в честном труде и нехитрых радостях. Раньше я так думала, но потом осознала свою ошибку. Богатство и сытая жизнь превратили меня в пустышку, в мыльный пузырь, в бездумного мотылька. Сейчас я содрогаюсь от отвращения, вспоминая себя прежнюю. Нет, не такого я желаю тебе — да и себе теперь. Посему гордись своим принятым именем, прославь его своими усилиями, дабы твои дети в свой черед гордились им.
Третье: не питай ко мне ненависти. Ненавидь только то, что заставило меня пойти на такой шаг. И не думай, что я отказалась от тебя из равнодушия или хуже. Я поступила так из великой любви к тебе, ибо не хочу увидеть, как тебя развращает голубая кровь, развратившая твоего отца и столь много для него значащая; не хочу увидеть, как тебя превращает в нравственного калеку слепая родовая гордыня, от которой я таким образом пытаюсь оградить тебя.
Но я сознаю, сколь тяжкий грех совершаю, лишая тебя многих жизненных благ, а своего мужа — желанного наследника, а потому я вверила все в руки Господа. Коли Всевышнему будет угодно привести тебя к правде, я обещаю перед смертью позаботиться обо всех необходимых доказательствах, которые понадобятся тебе, чтобы восстановить свое подлинное имя, если ты пожелаешь, — хотя я молю Его, своего грядущего судию, чтобы ты не возымел такого желания и нашел в себе силы отречься от положенного тебе по праву рождения.
Спи же, мой прелестный малыш. Когда ты проснешься, меня уже здесь не будет. Ты никогда не узнаешь, что я твоя мать, но ты для меня навсегда останешься сыном.
Твоя вечно любящая мать
На втором листе бумаги было лишь несколько строк, написанных нетвердым, дрожащим почерком.
К моему возлюбленному сыну
Во исполнение данного тебе обещания я оставила ключ, призванный открыть тайну твоей подлинной личности. Если Бог в мудрости и милости своей приведет тебя к нему, воспользуйся им или уничтожь его в согласии с велением своего сердца.
Я плакала, когда в последний раз приезжала повидать тебя; ты играл у моих ног, прелестный крепкий малыш, каким обещал стать с самого рождения. Больше я никогда не увижу тебя — до дня, когда земля отдаст своих мертвецов и мы с тобой воссоединимся в вечности.
В глазах меркнет. Больше не могу писать. Сердце мое исполнено боли.
Твоя мать
Внизу страницы, другой рукой, было написано следующее:
Она скончалась вчера. В шаль, что была на ней, когда я закрыла ей глаза, я заверну письма к ее потерянному сыну (последние слова, написанные ею в жизни), два свидетельства его рождения, а также книжечку, в которой она находила великое утешение и которую хотела бы оставить своему возлюбленному чаду. Она доверила Богу явить эти вещи из могильной тьмы на свет дня, коли на то будет Его воля. Это последняя моя услуга ей. Да упокоит Господь ее душу.
Почерк принадлежал, конечно же, Джулии Имс, которая перед собственной своей смертью начертала на листке бумаги два слова, высеченные на гробнице подруги, и отослала мистеру Картерету, дабы таким образом дать ключ к разгадке тайны, что она хранила много лет. Как она умудрилась спрятать завернутые в шаль предметы за гроб, прежде чем локулу замуровали, я совершенно не представлял, — но они находились передо мной. Похоже, Всемогущий, при небольшой помощи мисс Джулии Имс, явил Свою волю.
Я перечитал письма матери, напряженно размышляя над каждым словом, особенно над первой фразой второго письма: «Во исполнение данного тебе обещания я оставила ключ, призванный открыть тайну твоей подлинной личности». Поначалу я решил, что эту загадку мне в жизни не разгадать; потом я еще раз хорошенько подумал над словами «ты играл у моих ног» — и внезапно все самым чудесным, самым восхитительным образом встало на свои места.
Перед моим мысленным взором возник образ мисс Лэмб: печальной, худой мисс Лэмб, которая нежно проводит длинными пальцами по моей щеке, когда я играю возле ее ног с флотилией деревянных корабликов, выструганных для меня Билликом. Проходит минута, и в памяти всплывает еще одно воспоминание о ней: «Подарок от давней подруги, которая очень любила тебя, но уже никогда больше не увидит». И наконец последнее воспоминание: найденная мистером Картеретом в бумагах моей матери квитанция на изготовление шкатулки красного дерева неким мистером Джеймсом Бичем, плотником с Черч-хилл в Истоне. Двести золотых соверенов — в шкатулке красного дерева, что по сей день стоит на каминной полке в комнатах на Темпл-стрит. Что еще в ней содержится?
В состоянии крайнего возбуждения, несказанно обрадованный находкой и исполненный ликования, что загадка разгадана, я устанавливаю на место плиту от локулы, а потом с минуту стою неподвижно, пристально рассматривая высеченную на ней надпись. Странно сознавать, что моя мать лежит всего в нескольких футах от меня, в холодной узкой полости, заключенная в свинец и дерево, но что она все же сейчас говорила со мной, своим голосом, через письма, зажатые в моей руке. Слезы струятся по моим щекам, и я падаю на колени. Что я чувствую? Восторг от своего триумфа, само собой, но также гнев на мать, совершившую столь безрассудный и эгоистичный поступок, и любовь к женщине, чьим заботам я был поручен в младенчестве. Я думаю о незаконченном портрете в рабочем кабинете мистера Картерета и вспоминаю бесподобную, надменную красоту миледи, а потом думаю о ее подруге, Симоне Глайвер, вечно склоненной над письменным столом, пишущей свои романы, хранящей свои тайны. Узнав правду о своем рождении, я поначалу вознегодовал на нее за слепую преданность безрассудной подруге, но я был не прав. Когда-то я называл ее своей матерью. Как мне называть ее теперь? Пусть не она выносила меня во чреве, но она заботилась обо мне, бранила за провинности, защищала, утешала и нежно любила меня. Так кто же она, если не самая настоящая мать?
Однако я был благодарен Лауре Тансор, что она вняла голосу совести, и был благодарен мисс Имс, что она послала мистеру Картерету подсказку, позволившую мне избавиться от тяжкого бремени притворства. Ключи от вожделенного царства теперь находились в моем владении, и я наконец обрел возможность предстать перед миром в качестве Эдварда Дюпора, жениться на моей милой девочке и низвергнуть моего врага.
Войдя в свою гостиную на Темпл-стрит, я тотчас подхожу к каминной полке, хватаю шкатулку красного дерева и отношу к рабочему столу.
Она кажется пустой, но теперь я уверен, что это не так. Я трясу шкатулку и принимаюсь обследовать острием складного ножа. Проходит минута, потом другая, но я, теперь ощупывая каждый дюйм поверхности пальцами, твердо знаю, что рано или поздно тайник найдется.
Так оно и случается. Я уже дюжину раз повернул в одну и другую сторону крохотный ключик в гербовом щите, но безрезультатно. Сейчас же, когда я немного вытаскиваю ключик из скважины и осторожно пробую повернуть еще раз, он сцепляется с каким-то механизмом и происходит чудо: под темной полосой внизу шкатулки с тихим щелчком выезжает маленький ящичек. Тайник устроен столь хитроумно, что я дивлюсь мастерству провинциального столяра мистера Джеймса Бича.
Ящичек достаточно велик, чтобы в нем поместилось два сложенных документа, которые я теперь извлекаю и разворачиваю на столе, дрожа от волнения.
Первый оказывается аффидевитом, написанным рукой моей матери, подтвержденным присягой и заверенным в присутствии реннского нотариуса. Он датирован 5 июня 1820 года и содержит краткое, но категоричное заявление, что ребенок, появившийся на свет 9 мая 1820 года в доме мадам Г. де Кебриак по адресу «Отель де Кебриак», рю де Шапитр, Ренн, является законнорожденным сыном Джулиуса Вернея Дюпора, двадцать пятого барона Тансора из Эвенвуда, графство Нортгемптоншир, и его супруги Лауры Роуз; и что упомянутый ребенок, Эдвард Чарльз Дюпор, по желанию его матери, вышеназванной Лауры Роуз Дюпор, был передан на постоянное попечение миссис Симоны Глайвер, жены капитана Эдварда Глайвера, отставного офицера 11-го драгунского полка, проживающей в Сэндчерче, графство Дорсет, дабы она воспитала его как родного сына. Рядом с подписью моей матери — удостоверенной мадам де Кебриак и еще одной особой, чье имя мне не разобрать, — стоит маленькая восковая печать с оттиском герба Дюпоров, вероятно, сделанным кольцом с печаткой. К аффидевиту прилагается свидетельство о моем крещении в церкви Сент-Ксавье 19 марта 1820 года, заверенное двумя подписями.
Теперь, когда у меня на руках эти два документа вкупе с письменным показанием мистера Картерета, письмами, извлеченными из гробницы леди Тансор, и дневниками моей приемной матери, я полностью вооружен и непобедим. До позднего вечера я сижу за столом, выписывая из матушкиных дневников пассажи, имеющие прямое отношение к моему делу, — все выписки и копии остальных важных документов я вклеиваю в особую тетрадь. Потом, сделав запись в своем собственном дневнике, я откидываюсь на спинку кресла и крепко засыпаю.
Когда я пробудился, замерзший и голодный, моей первой мыслью было, что бумаги, обнаруженные в гробнице леди Тансор и в потайном ящичке шкатулки красного дерева, мне просто-напросто приснились. Но нет, они лежали на столе, два письма и заверенный подписью аффидевит, зримые и осязаемые. Вот они, золотые стрелы, оперенные правдой, готовые пронзить подлое сердце Феба Даунта. После стольких лет я получил наконец в свои руки средство, чтобы уничтожить заклятого врага и занять свое законное место под солнцем. Скоро наступит день, когда я навсегда оставлю в прошлом нынешнюю жалкую жизнь, беспокойную и двуличную, и вступлю в царство счастья, уготованное мне Великим Кузнецом, рука об руку с моей возлюбленной.
Первым делом я написал мистеру Тредголду: сообщил, что моя догадка получила триумфальное подтверждение, и приложил к посланию копии, снятые с новых документов. Покончив с этим, я вышел из дома, чтобы сытно позавтракать.
На следующий день, в понедельник, я с утра вернулся в Эвенвуд.
Удостоверившись, что меня никто не видит, я снова поднялся по винтовой лестнице к покоям моей милой девочки. В коридоре на выходе с лестничной площадки я столкнулся с Лиззи Брайн. Проворно отступив назад, я поманил ее к себе.
— У вас есть какие-нибудь новости для меня, Лиззи?
— Право, даже не знаю, сэр.
— Что ты имеешь в виду?
— Только одно, сэр. В прошлый раз, когда мы с вами встретились на лестнице, при Ханне Браун…
— Да?
— Ну, тогда я не могла взять да сказать вам, сэр, но потом решила, что вам все равно надобно знать.
— Лиззи, это на вас непохоже, — строго заметил я. — Вы изъясняетесь невнятно, как ваш брат. Бога ради, говорите прямо!
— Прошу прощения, сэр. Постараюсь повразумительнее. В общем, так. Я увидала, как вы вошли в передний двор, из вон того окна, что напротив двери моей госпожи. Но чуть раньше, когда я поднималась по этой самой лестнице, я видела, как в комнату мисс Картерет входит какой-то джентльмен. Я шла в прачечную, но знала, что вы уже через минуту будете в гостиной госпожи. А потому, когда мы с вами столкнулись позже, я подумала, что вы наверняка видели того джентльмена. Ну вот, сэр, доложила как сумела.
— И все-таки я не понимаю, — сказал я. — Когда я вошел в гостиную мисс Картерет, там не было никакого джентльмена. Вы точно видели, как он входит туда?
— О да, сэр.
— Вы хорошо его разглядели? Опознать сможете?
— Я видела только фалды.
— Возможно, это был лорд Тансор, — предположил я после минутного раздумья.
— Возможно, — с сомнением промолвила Лиззи.
— Нет, это наверняка был его светлость, — сказал я, исполняясь радостной уверенности, что правильно разгадал личность таинственного джентльмена. — Он заглянул к мисс Картерет по какому-то делу буквально на секунду — всего на пару слов — и покинул ее покои еще до моего появления.
— Да, сэр. Полагаю, вы правы.
Вручив Лиззи небольшое вознаграждение для поддержания в ней усердия, я отпустил ее и постучал в дверь своей возлюбленной.
Когда я вошел, она сидела у одного из арочных окон, поглощенная вышиваньем, и только при звуке моего голоса вскинула голову и сняла очки.
— Ты привез бумаги?
Властный тон Эмили привел меня в легкое недоумение — впрочем, она тотчас извинилась, пояснив, что вся извелась от тревоги.
— Тебя кто-нибудь видел здесь? — опасливо спросила она, открывая окно и выглядывая на террасу внизу. — Тебя точно никто не видел? О Эдвард, я просто умирала от страха!
— Ну полно, полно, любимая. Теперь я здесь, целый и невредимый. А вот и документы.
Я достал из сумки письменное свидетельство ее отца, а затем полдюжины черных томиков с дневниковыми записями моей матери. Эмили снова надела очки, села за стол и принялась читать, с напряженным интересом, слова своего бедного покойного батюшки — последние слова, написанные им в жизни. Я сидел чуть поодаль и смотрел, как моя милая девочка переворачивает страницу за страницей.
— Ты прав, — тихо проговорила она, дочитав до конца. — Он лишился жизни из-за сведений, ставших ему известными.
— И лишь одному человеку было выгодно отнять у него источник означенных сведений.
Эмили молча кивнула, показывая, что понимает, кого я имею в виду, дрожащими руками собрала страницы вместе, а потом раскрыла одну из черных книжиц.
— Слишком мелко для меня. — Она прищурилась, вглядываясь в бисерный почерк. — Но ты ведь уверен, что записи миссис Глайвер подтверждают все, что мой отец обнаружил в бумагах леди Тансор?
— В этом нет никаких сомнений, — ответил я.
Раскрыв и бегло пролистав еще пару книжиц, Эмили сложила все их в стопку и спрятала, вместе с письменным свидетельством своего отца, в потайной шкапчик за портретом Энтони Дюпора в голубых шелковых бриджах.
— Ну вот, — улыбнулась она, — теперь все бумаги в безопасности.
— Еще не все.
Я достал из саквояжа письма, извлеченные из гробницы леди Тансор, аффидевит и свидетельство о моем крещении.
— Что это?
— Залог нашего с тобой будущего, — торжественно произнес я. — Будущего, где я сын и наследник лорда Тансора, а ты моя жена — хозяйка Эвенвуда.
Она тихонько ахнула.
— Я не понимаю…
— Я нашел его наконец! — вскричал я. — Неоспоримое доказательство, которое искал столь долго; доказательство, благодаря которому мое дело становится беспроигрышным.
Мы сели рядышком за стол, и Эмили прочитала письма, потом аффидевит.
— Поразительно! — воскликнула она. — Где ты раздобыл эти документы?
Я коротко поведал, как подсказка, присланная мисс Имс мистеру Картерету, навела меня на мысль, что в гробнице леди Тансор может находиться нечто чрезвычайно важное для моего дела.
— О Эдвард, какой ужас! Но что ты намерен делать дальше? — спросила она с горящими от возбуждения глазами.
— Я уже отослал копии бумаг мистеру Тредголду и в ближайшие же дни посоветуюсь с ним по поводу дальнейших шагов. Возможно, он возьмется сам поговорить с лордом Тансором обо мне, но я буду рад любому его совету. Ты только подумай, бесценная моя Эмили, — теперь ничто не помешает мне заявить о своих законных правах. Мы сможем пожениться к Рождеству!
Она удивленно взглянула на меня и сняла очки.
— Так скоро?
— Что тебя так пугает, дорогая? Ты ведь наверняка понимаешь, как и я, что откладывать наше бракосочетание дольше необходимого было бы невыносимо.
— Ну конечно понимаю, дурашка! — рассмеялась она, подаваясь ко мне и нежно целуя в щеку. — Просто я не смела надеяться, что это случится так скоро. — Затем она собрала бумаги со стола и тоже положила в потайной шкапчик за портретом.
В счастье своем не наблюдая времени, мы проговорили целый час, строя планы на будущее и делясь друг с другом своими мечтами. Где мы будем жить? Вероятно, здесь, в усадьбе, предположила она. Но его светлость, безусловно, пожелает обеспечить нас не только домом в городе, но и собственным поместьем, возразил я. Мы сможем путешествовать. Мы сможем делать все, что угодно, — ведь я единственный сын лорда Тансора, некогда потерянный, но ныне обретенный. Разве сможет он отказать мне в чем-нибудь?
В четыре часа Эмили сказала, что мне пора уходить, ибо сегодня она обедает с Лангэмами.
— Сердце мистера Джорджа Лангэма по-прежнему разбито? — лукаво спросил я.
Она на мгновение замялась, словно озадаченная вопросом, потом легко потрясла головой.
— Ах это! Нет, нет. Он полностью исцелился от этого недуга — до такой степени, что помолвился с мисс Марией Беркли, младшей дочерью сэра Джона Беркли. А теперь ступай, пока не пришла моя горничная помочь мне переодеться. Я не хочу, чтобы она тебя увидела.
Сияя улыбкой, она осыпала шаловливыми поцелуями мое лицо, и несколько мгновений я стоял на месте, завороженный ее веселостью и красотой, — наконец она принялась подталкивать меня к двери, выражая шутливое недовольство моим нежеланием уходить и через каждое слово отвечая на мои пылкие поцелуи.
У порога я развернулся и отвесил театральный поклон, широко взмахнув шляпой.
— Желаю вам приятного вечера, милейшая кузина, будущая леди Тансор!
— Иди же, дурашка!
Мы со смехом поцеловались в последний раз, потом она отошла прочь, взяла свое вышиванье и, нацепив очки на прелестный носик, уселась под портретом Энтони Дюпора в голубых бриджах.
По возвращении в «Дюпор-армз», едва я поднялся в свой номер после легкого ужина, в дверь ко мне постучали.
— Прошу прощения, сэр.
На пороге стоял угрюмый официант, с которым я познакомился, когда в первый раз останавливался в гостинице. К угрюмости теперь добавился довольно сильный насморк.
— Посыльный, сэр. — Шмыг.
— Посыльный? Ко мне?
— Да, сэр. Внизу, в холле. — Шмыг-шмыг.
Я тотчас спустился в холл, где нашел тощего паренька в ливрее Дюпоров.
— От мисс Картерет, сэр.
Он вытянул вперед грязноватую руку со сложенным в несколько раз листком бумаги. На нем оказалось несколько строк, написанных по-французски, — ниже я привожу перевод:
Дорогой мой! Пишу в спешке. За обедом лорд Т. сообщил мне, что завтра рано утром мы уезжаем в Вентнор.[291] Когда вернемся — неизвестно. Миледи всю неделю нездоровилось, и его светлость беспокоится, что сырая погода пагубно сказывается на ее состоянии — несмотря на отопительные трубы. О любимый, я в отчаянии! Как же я буду без тебя?
Пожалуйста, не тревожься по поводу бумаг. Поверь, про тайник знаем только мы с тобой. Я напишу при первой же возможности и буду думать о тебе каждую минуту каждого дня. Целую тебя. За сим au revoir.
Твоя вечно любящая
Это был жестокий удар, и я на чем свет стоит проклинал его светлость, забравшего у меня мою возлюбленную. Мне и день-то без нее казался вечностью — а не знать, когда она вернется в Эвенвуд, было просто невыносимо. Потрясенный неожиданным поворотом событий, я вернулся в Лондон в глубоко подавленном и раздраженном настроении. Там я промаялся три недели, почти не выходя из дома. Сразу по возвращении на Темпл-стрит я отправил мистеру Тредголду письмо с просьбой о встрече, но через два дня получил короткое послание от его брата, где говорилось, что мой работодатель подхватил легкую лихорадку и в настоящее время не в состоянии вступать в корреспонденцию — однако доктор Тредголд обещал предъявить ему мое письмо при первой же возможности.
Я нервничаю все сильнее и какую уже ночь не могу уснуть, одолеваемый смутными страхами. Но чего мне бояться? Схватка уже выиграна — или почти выиграна. Почему же я не нахожу себе места от тревоги и тоски?
Потом мои демоны начинают шептать, бормотать, тараторить, настойчиво напоминая, что в моем распоряжении всегда имеется средство прогнать любые страхи — мне стоит только выйти из дома. Какое-то время я сопротивляюсь, но в конце концов — однажды вечером, когда из-за густого тумана не видны даже крыши соседних домов, — они одерживают верх надо мной.
Впрочем, туман мне не помеха: я нашел бы дорогу и с завязанными глазами. Приглушенный пульсирующий гул огромного города доносится со всех сторон, хотя вокруг ничего не видно, кроме неясных человеческих фигур, которые вдруг возникают из мрака и в следующую секунду исчезают в нем, точно шаркающие призраки, и бледные лица лишь на миг освещаются сполохами дымных факелов, несомых мальчишками-факельщиками, или тусклым светом газовых ламп, падающим из окон и витрин. Фигуры эти я вижу, пусть мельком и неотчетливо, а порой и ощущаю, при столкновении с ними; я не столько вижу, сколько слышу и ощущаю потоки карет, двуколок, омнибусов и кебов, мучительно медленно ползущих вслепую по слякотным улицам.
Уже за полночь, когда я нетвердой поступью бреду по Стрэнду, пытаясь стряхнуть остатки кошмаров, что преследовали меня от Блюгейт-Филдс. Крепчающий ветер с реки начинает понемногу разгонять туман. Теперь становятся видны верхние этажи зданий, и в разрывах клубящейся пелены я изредка мельком вижу венчающие карнизы, дымящие трубы и лоскуты чернильно-черного неба.
Неожиданно для себя самого я оказываюсь на Хеймаркете и, пошатываясь, вхожу в ярко освещенную дверь. Там сидит молодая женщина, одна. Она одаряет меня любезной улыбкой.
— Привет, голубчик. Угодно чего-нибудь?
Между нами происходит короткий разговор, но, когда мы встаем, собираясь уходить, к нам приближаются еще две женщины, одну из которых я сразу узнаю.
— Ба, кого я вижу, если не мистера Глэпторна! — весело восклицает она. — Вижу, вы познакомились с мисс Мейбел.
Это не кто иная, как мадам Матильда, хозяйка «Обители красоты». Я замечаю, как она переглядывается с девушкой, и мгновенно все понимаю.
— Вижу, вы добавили еще одну тетиву к своему луку, мадам.
— После того прискорбного недоразумения с миссис Боннет-Чайлдс дела в «Обители» пошли неважно.
— Печально слышать.
— О, не вините себя, мистер Глэпторн. Мне нравятся люди, умеющие выполнять свои обязанности, невзирая ни на что. А подобные неприятности посылаются нам для испытания, верно ведь? Кроме того, как вы догадались, теперь я держу еще одно заведеньице, на Геррард-стрит — и тоже вполне успешное, доложу вам без ложной скромности. Мисс Мейбел — одна из моих протеже, как ее сестрица, присутствующая здесь. Я так полагаю, — продолжает она, переводя значительный взгляд с Мейбел на ее равно миловидную сестру, — мы можем обсудить скидку на количество.
«Взялся за гуж…» — проносится у меня в уме. И вот я отправляюсь в неприметный дом мадам Матильды на Геррард-стрит, под руку с мисс Мейбел и мисс Сисси, и провожу в обществе упомянутых особ приятнейший вечер, за который их работодательница получает щедрое вознаграждение.
Временно утолив потребности своих демонов, я возвращаюсь в свои комнаты на рассвете — с туманом в мыслях, с больной головой, мучимый угрызениями совести и исполненный отвращения к себе.
Я отчаянно тоскую по своей ненаглядной девочке. Без нее я пропаду.
Проходит еще неделя. Затем, погожим октябрьским утром, я получаю кратенькую записку. От Лиззи Брайн.
Сэр! Полагаю, вам следует знать, что моя госпожа вернулась из Вентнора три дня назад.
С надеждой, что мое послание застанет вас в добром здравии, остаюсь
Целых десять минут я сижу, ошеломленный известием. Три дня! И ни словечка от нее! Думай, думай! Она была очень занята. Лорд Тансор не отпускал ее от себя ни на шаг. Она день и ночь ухаживала за ее светлостью. Есть еще сто вполне вероятных причин, почему она не сообщила о своем возвращении. Может статься, как раз в этот момент она подносит перо к бумаге.
Я тотчас принимаю решение сделать Эмили сюрприз. Мой Брэдшоу лежит на столе. До поезда, отбывающего в половине двенадцатого, остается час без малого. У меня еще полно времени.
Эвенвудский парк роняет листья. Они печально кружатся над аллеями, тропинками, террасами и врассыпную носятся по дворам, точно живые существа, в порывах холодного ветра с реки. В кухонном саду они собираются в золотые кучи среди зарослей увядшей мяты и засохшего бурачника, а под сливовыми деревьями в северной стороне сада лежат рыхлыми золотисто-черными наметами, и трава под ними уже начинает приобретать болезненную желтизну.
Внезапно хлынувший дождь занавешивает траурной пеленой регулярные сады и игровые площадки. Когда в последний раз я видел розовые клумбы в конце Длинной аллеи, они полыхали огнем, теперь же от летнего великолепия не осталось и следа; и голая земля на месте бесполезных Цветочных часов леди Эстер — огромной круглой клумбы, где она насадила портулак, герань и прочие растения, чьи цветки раскрываются и закрываются в определенный час дня, — теперь представляется безмолвным страшным свидетельством человеческой глупости и участи, ждущей всех нас от руки беспощадного времени.
Я толчком распахиваю маленькую выкрашенную белым дверь и поднимаюсь по винтовой лестнице на второй этаж, к расположенным над библиотекой покоям, где умерла моя мать и где я рассчитываю найти свою возлюбленную. Я безумно тосковал по ней и горю желанием вновь увидеть ее и осыпать поцелуями прелестное лицо. Я одним прыжком преодолеваю последние несколько ступенек, задыхаясь от радости при мысли, что нам больше никогда не придется разлучаться.
Дверь в комнаты Эмили закрыта, в коридоре ни души. Я стучу дважды.
— Войдите.
Она сидит у камина, под портретом господина Энтони Дюпора, и читает (как я скоро узнаю) томик стихотворений миссис Браунинг.[292] На диване лежит дорожный плащ.
— Эмили, дорогая, что случилось? Почему ты не написала мне?
— Эдвард! — восклицает она, с изумлением взглядывая на меня. — Я тебя не ждала.
Лицо Эмили приобрело точно такое же жуткое застывшее выражение, которое столь сильно поразило меня при первой нашей встрече в вестибюле вдовьего особняка. Она не улыбнулась и не попыталась встать с кресла. Ни в ее голосе, ни в манерах сейчас не осталось ни следа прежней теплоты и нежности. Вместо них появилась напряженная холодность, мгновенно насторожившая меня.
— Ты читал португальские сонеты миссис Браунинг? — промолвила она бесцветным и фальшивым тоном.
Я повторил свой вопрос.
— Любимая, в чем дело? Ты обещала написать мне сразу по возвращении, но не написала.
Эмили захлопнула книгу и раздраженно вздохнула.
— Ну ладно, почему бы не поставить тебя в известность. Нынче вечером я уезжаю в Лондон. Мне предстоит много хлопот. Мы с Фебом собираемся пожениться.
Мир сузился до крохотной точки и поплыл куда-то в сторону, унося с собой все, что было прежде, все, что я знал и во что верил.
Не веря своим ушам, я стоял в той ужасной комнате словно вкопанный и чувствовал, как надежда и счастье вытекают из меня, точно кровь из перерезанной вены. Надо полагать, я на мгновение закрыл глаза, ибо я отчетливо помню, как открываю их снова и вижу, что мисс Картерет поднялась с кресла и теперь стоит у дивана, надевая плащ. Вероятно, она пошутила — женщины любят играть в такие игры со своими обожателями. Вероятно…
— Тебе нельзя здесь оставаться. Ты должен уйти немедленно.
Холодная, какая холодная! Суровая и холодная! Где моя милая девочка, моя нежная и любящая Эмили? Все такая же красивая — восхитительно красивая! Но это не она. В этой телесной оболочке сейчас заключено совершенно другое существо, неузнаваемое и страшное в своем гневе.
— Эдвард… мистер Глэпторн! Почему вы не отвечаете? Вы слышали, что я сказала?
Я наконец обрел дар речи.
— Слышал, но я не понял и по-прежнему не понимаю.
— В таком случае повторю. Вы должны уйти немедленно, иначе я позову подмогу.
Ее глаза метали молнии, а прелестные губы — губы, которые я целовал так часто, — сжались в нитку. В своем длинном черном плаще с капюшоном, суровая и грозная, она походила сейчас на злую колдунью из древней легенды, восставшую из глубин преисподней; и на мгновение я испугался — да-да, испугался. Перемена в ней была такой огромной, такой разительной, что я не мог уразуметь, как же такое произошло. Точно фотографический негатив: все белое теперь стало черным — черным, как ад. Или она одержима бесами? Внезапно сошла с ума? Может, это мне следует позвать подмогу?
Она круто повернулась — полы черного плаща разлетелись — и стремительно направилась к двери. В следующий миг я словно очнулся от сна. Колдунья? Вздор! Низкий обман, наглый и явный. Я его почуял нутром, распознал безошибочно.
Она уже потянулась к дверной ручке, когда я схватил ее за руку и рывком развернул к себе. Теперь мы стояли лицом к лицу, глаза в глаза, воля против воли.
— Отпустите меня, сэр! Вы делаете мне больно!
Она попыталась вырваться, но я держал крепко.
— Уделите мне минутку вашего времени, мисс Картерет.
Она увидела решимость в моих глазах, почувствовала силу моей хватки и, смирившись с неизбежным, перестала сопротивляться.
— Да, сэр?
— Давайте присядем на наш старый добрый диванчик у окна. Там так приятно беседовать.
Она скинула плащ и подошла к диванчику. Прежде чем последовать за ней, я запер дверь на ключ.
— Вижу, я ваша пленница, — сухо промолвила она. — Вы собираетесь убить меня?
— Для человека перед лицом смерти вы держитесь с завидным хладнокровием, — сказал я, стоя над ней.
Она лишь слегка пожала плечами в ответ и устремила взор в окно, на исполосованный ливнем сад.
— Вы упомянули о бракосочетании, — продолжал я. — С мистером Даунтом. Не стану скрывать, ваше заявление стало для меня в своем роде сюрпризом.
— Значит, вы еще глупее, чем мы думали.
Я твердо решил держаться с беззаботной бравадой, но, по правде сказать, я чувствовал себя беспомощным, как малое дитя. Конечно, я имел преимущество в физической силе — но какой в этом толк? Она обвела меня вокруг пальца, все в порядке, и опять Феб Рейнсфорд Даунт отнял у меня то, что по праву принадлежало мне. Потом я вдруг осознал, что безудержно смеюсь, смеюсь так сильно, что мне приходится вытирать слезы рукавом; смеюсь над своей глупостью, над своей непроходимой глупостью, заставившей меня довериться ей. Ах, если бы только я внял совету мистера Тредголда!
Она с минуту наблюдала за мной, пока я неверной поступью ходил взад-вперед по комнате, сотрясаясь от хохота, словно буйнопомешанный. Потом встала, гневно сверкая черными очами.
— Вы должны выпустить меня, сэр, иначе вам же будет хуже. Отоприте дверь, немедленно!
Проигнорировав требование, я быстро подошел к ней и швырнул обратно на диванчик. Она принялась стрелять глазами по сторонам, словно ища путь к бегству или какое-нибудь оружие, чтобы напасть на меня. Если бы только она тогда улыбнулась и сказала, что все это было лишь глупой шуткой! Я бы мгновенно заключил ее в объятья и все простил ей. Но она не улыбнулась. Она сидела очень прямо, тяжело дыша, яростно сверкая широко раскрытыми глазами — сейчас ставшими огромными как никогда на моей памяти.
— Позвольте поинтересоваться, любите ли вы мистера Феба Даунта?
— Люблю ли?
Она прижалась щекой к оконному стеклу и вдруг блаженно улыбнулась, словно в магнетическом трансе.
— Я спрашиваю единственно потому, что вы ясно дали мне понять — как и ваша подруга мисс Буиссон, — что он вам отвратителен.
— У меня нет слов, чтобы описать мои чувства к Фебу. Он мое солнце, моя луна, мои звезды. Он полновластный владыка моей жизни. — На запотевшем от дыхания стекле она начала медленно выводить пальцем букву, потом вторую: Ф-Е…
Уязвленный до глубины души и теперь по-настоящему разозленный, я оттолкнул ее руку прочь и рукавом стер буквы.
— Почему вы лгали мне?
Ответ последовал незамедлительно:
— Да потому что вы для меня ничто по сравнению с ним и потому что мне нужно было пичкать вас ложью, покуда вы не передадите мне свидетельства, удостоверяющие вашу подлинную личность.
Она бросила взгляд на портрет юного Энтони Дюпора в нарядном детском костюмчике, с синей лентой через плечо. Ее слова как ножом резанули по сердцу. В два широких шага я подошел к портрету и, приподняв его одной рукой, другой попытался открыть спрятанный за ним потайной шкапчик — но он оказался заперт.
— Не желаете ли воспользоваться ключом? — Она запустила руку в карман. — Я же обещала хранить все надежно. — Улыбаясь, она протянула мне маленький черный ключик.
По выражению ее лица я тотчас понял, что все пропало. Но даже в этой агонии отчаяния я все же взял ключ, вставил в замок шкапчика — и дверца отворилась. Схватив свечу со стола рядом, я заглянул внутрь, но ничего там не увидел. Я подступил ближе и пошарил рукой. Шкапчик, разумеется, был пуст.
— Вот видите, — услышал я голос мисс Картерет. — Все в порядке. Теперь никто никогда не узнает вашей тайны. Ни одна живая душа на свете.
Мне не было необходимости спрашивать, где бумаги. Они находились у него. Ключи от ворот моего вожделенного рая теперь находились в руках моего врага.
И тогда я понял, что потерпел поражение, что все надежды и мечты, которые я лелеял, рассыпались в прах.
Что тебе известно? Ничего.
Чего ты достиг? Ничего.
Кто ты такой? Никто.
Я все еще стоял спиной к ней, тупо глядя в пустой шкапчик, когда она заговорила, лихорадочным, восторженным шепотом:
— Я любила Феба, сколько себя помню. Даже в самом раннем детстве он был моим принцем, а я — его принцессой. Мы уже тогда знали, что однажды поженимся, и мечтали жить вдвоем в каком-нибудь огромном доме вроде Эвенвуда. Мой отец всегда питал к Фебу неприязнь и недоверие, но мы быстро научились изображать безразличие друг к другу на людях, а по мере взросления притворялись все искуснее. Никто никогда не заподозрил правды — лишь один раз, на званом обеде по случаю дня рождения лорда Тансора, мы потеряли бдительность. Всего-то ничего — быстро брошенный взгляд, — но отец заметил и рассердился на меня страшно, как никогда на моей памяти. Однако я убедила его, что он ошибается. Он поверил мне, разумеется. Он всегда мне верил. Мне все верят.
— Но ведь Даунт убил вашего отца! — вскричал я. — Как же вы можете любить его?
Последние несколько минут она все смотрела неподвижным взглядом сквозь затуманенное стекло, на котором начала писать имя своего возлюбленного, но сейчас повернула лицо ко мне, и я содрогнулся, увидев гневно горящие черные глаза и услышав звенящие нотки застарелой обиды в голосе.
— Я любила отца, но и ненавидела тоже — за то, что он ненавидел Феба и шел на поводу у своего необоснованного предубеждения, не позволявшего нам быть вместе. Думаю, все дело было в гибели моей сестры. Он хотел, чтобы я неотлучно находилась при нем, принадлежала ему одному. И я оставалась неизменно почтительной дочерью еще долго после своего совершеннолетия; я подчинилась воле отца, чтобы угодить ему и чтобы сдержать слово, данное моей любимой матушке, — я пообещала не расставаться с ним, покуда он жив. Однажды он сказал мне, что навсегда перестанет считать меня своей дочерью, если я выйду замуж за Феба, — а такого я не могла вынести. Но с его стороны было жестоко препятствовать велению моего сердца, когда он знал, что я бы по-прежнему любила и почитала его и никогда не бросила.
— Но смерти-то он всяко не заслуживал!
— Да, не заслуживал, — промолвила она более мягким тоном, — и не должен был умереть. Плакроуз, как всегда, перестарался. Феб зря привлек его к делу — он сам признает свою ошибку, и мы оба претерпели жестокие душевные страдания из-за содеянного Плакроузом. Когда Плакроуз принес Фебу письма и доложил о случившемся, Феб был вне себя от ярости. Нет. Он не должен был умереть. Он не должен был умереть.
После последней дважды повторенной фразы голос ее пресекся и умолк. Неужто она плачет? Действительно плачет? Значит, она еще не вполне чужда всякому пристойному чувству. В ней еще осталось что-то человеческое.
— Вы рассказали достаточно, чтобы я понял, сколь жестоко я был обманут.
Мисс Картерет не взглянула на меня. Сейчас она прижималась лбом к оконному стеклу и смотрела отсутствующим взглядом в густеющие сумерки.
— Но я должен знать одно: как вы узнали о поступке леди Тансор?
— Милый Эдвард!..
О, этот голос! Такой нежный, такой призывный, такой обманчивый! От прежней холодной ярости не осталось и следа; теперь на лице у нее появилось жалостливо-примирительное выражение — словно она хотела раскрыть передо мной свою тайную сторону, дабы избавить меня от дальнейших мук и сомнений. Она протянула мне руку, длинную и белую. Взяв ее, я сел рядом с ней.
— Я ведь не ставила цели возбудить в вас любовь. Но когда стало ясно, что вы влюбились, — ну это значительно упростило дело. Я знаю, Мари-Мадлен предостерегала вас…
— Мисс Буиссон! Так она все знала?
— Разумеется. У нас с Мари-Мадлен нет секретов друг от друга. Мы с ней ближайшие подруги. Порой я рассказывала ей про себя такие вещи, о которых не знает даже Феб. Но, полагаю, ко времени, когда она написала вам, дело уже зашло слишком далеко, так ведь? Бедный, милый Эдвард!
Она подалась ко мне и принялась ласково убирать волосы у меня со лба. В своем гипнотическом состоянии я не находил в себе сил остановить ее.
— А знаете, мне нравились ваши ухаживания. Это страшно злило Мари-Мадлен. — Мисс Картерет испустила озорной смешок. — Она неоднократно говорила, что мне не следует поощрять вас — мол, это излишне жестоко. Но я ничего не могла с собой поделать, а с течением времени мне даже начало казаться, что я и сама немного влюбляюсь в вас, совсем чуть-чуть. Это было дурно с моей стороны, знаю, и это еще сильнее возмутило Мари-Мадлен, когда я ей рассказала. Маленькая плутовка! Думаю, она не отказалась бы сама прибрать вас к рукам! Но вы спрашивали, как мы узнали о маленькой эскападе леди Тансор… Это произошло совершенно случайно. Однажды отец попросил меня помочь ему с переводом кое-каких писем на французский. Он крайне редко допускал в свой рабочий кабинет посторонних — помимо лорда Тансора, конечно, — но в данном случае сделал исключение. Когда я управилась с делом, он велел мне отнести бумаги в архивную комнату. Я уже собиралась спуститься обратно вниз, когда внимание мое привлек окованный железом сундучок. Ярлык на нем свидетельствовал, что там содержатся личные бумаги первой жены лорда Тансора. Лаура Тансор всегда вызывала у меня восхищение. Самая красивая женщина в Англии, по всеобщему мнению. Ну, разумеется, я не удержалась и заглянула в сундучок. И как вы думаете, что я извлекла оттуда с первого же раза? Письмо от шестнадцатого июня тысяча восемьсот двадцатого года, написанное на парижский адрес леди Тансор некой подругой — чья личность скрывалась за инициалом «С.» — из городка Динан в Бретани.
По лицу мисс Картерет я сразу понял, что волею судьбы к ней в руки попало то самое послание моей приемной матери к ее светлости, выдержки из которого приводил мистер Картерет в своем письменном показании, — послание, недвусмысленно свидетельствовавшее, что леди Тансор произвела на свет ребенка.
— Я не успела прочитать все письмо целиком, — продолжала она, — ибо услышала шаги отца на лестнице, но я прочитала достаточно, чтобы понять, о каком поразительном факте там идет речь. Натурально, я немедленно рассказала Фебу о своем маленьком приключении. Он несколько раз пытался проникнуть в архивную комнату, но так и не сумел, к крайнему своему раздражению. К тому времени, видите ли, он уже знал, что должен стать наследником лорда Тансора. Если же леди Тансор родила сына в законном браке… ну, мне нет нужды говорить, что думал Феб на сей счет.
Далее мисс Картерет поведала мне, как она стала следить за отцом, постоянно предлагая свою помощь в работе. Так она узнала, что он положил на хранение в Стамфордский банк несколько писем из архива леди Тансор, которые впоследствии забрал оттуда, перед встречей со мной в гостинице «Георг». Тогда Даунт решил привлечь к делу Плакроуза, чтобы тот подстерег мистера Картерета на обратном пути в Эвенвуд и отнял у него бумаги под видом ограбления. Он послал мистеру Картерету в гостиницу записку, якобы от лорда Тансора, с требованием срочно явиться к его светлости в усадьбу. Это гарантировало, что секретарь поедет из Истона кратчайшим путем, через лес на западной стороне Эвенвудского парка.
— Но мне было сказано с полной определенностью, что Даунт находился в отъезде по делам лорда Тансора, когда я приехал на встречу с мистером Картеретом, — возразил я.
— Так и было. Но он вернулся днем раньше, втайне от своей семьи, чтобы быть здесь к вашему прибытию. Плакроуз следил за вами — собственно говоря, он ехал из Лондона на одном с вами поезде. Видите ли, мы знали, что мистер Тредголд послал вас на встречу с моим отцом. Феб всегда все знает.
— И вы знали, что я Эдвард Глайвер еще прежде, чем я сказал вам?
Она покачала головой.
— Не знали наверное, но подозревали.
— На каком основании?
Мисс Картерет встала, подошла к шкафчику у дальней стены и достала оттуда книгу.
— Это ведь ваше, не так ли?
Это был мой томик донновских «Проповедей», который я читал ночью накануне похорон мистера Картерета.
— Книгу эту отдал миссис Даунт некий Люк Гроувз, официант из «Дюпор-армз» в Истоне, — она завалилась за кровать в вашем номере, хотя на форзаце в ней стояло другое имя. Разумеется, имя Эдвард Глайвер было хорошо знакомо Фебу. Очень хорошо знакомо. Конечно, речь могла идти о простом совпадении — книга могла попасть к вам совершенно случайно. Но Феб не верит в случайные совпадения. Он говорит, всему есть свои причины. С того момента мы держали ухо востро.
— Ну что ж, — сказал я, — похоже, вы посадили меня в лужу. Мои поздравления вам обоим.
— При первой нашей встрече я предупредила вас, что не стоит недооценивать Феба; и предупреждала впоследствии. Но вы меня не слушали. Вы считали, что можете перехитрить его, но вам такое не по силам. Он знает про вас все, абсолютно все. Он самый умный человек из всех мне известных. Никто никогда не возьмет над ним верх. — Она лукаво улыбнулась. — Вас не удивляет, что я вас не боюсь?
— Я не причиню вам вреда.
— Да, думаю, не причините. Потому что вы все еще любите меня, правда?
Я не ответил. Больше мне было нечего сказать ей. Она продолжала говорить, но я уже не слушал толком. Из кромешного мрака, в который погрузилось мое сознание, начала выползать какая-то смутная мысль. Она становилась все яснее, все отчетливее и наконец заполонила весь мой ум, напрочь вытеснив все прочие мысли.
— Эдвард! Эдвард!
Я с усилием перевел на нее внимание, но не почувствовал ничего. Однако оставался еще один вопрос.
— Почему вы так поступили? Доказав свою подлинную личность, я бы дал вам все, что может дать Даунт, — и больше.
— Милый Эдвард! Или вы меня не слушали? Я люблю его! Люблю!
На это мне было нечего ответить — я тоже знал, что такое любовь. Ради своей возлюбленной я бы пошел в огонь, претерпел любые муки. Как же я мог винить ее, пусть и совершившую чудовищное предательство, если в своих поступках она руководствовалась любовью?
В оглушенном состоянии, я потянулся за шляпой. Мисс Картерет не промолвила ни слова, но пристально наблюдала за мной, когда я взял свой томик Донна и двинулся к двери. Отпирая замок, я заметил открытую коробку сигар на столике рядом. И почувствовал холодное удовлетворение, прочитав на ней имя изготовителя: Рамон Аллонес.
Открыв дверь, я вышел в коридор.
Не оглядываясь.
Я почти не помню, как возвращался домой, — у меня остались смутные, беспорядочные воспоминания о каменных башнях, звездном небе, колеблемых ветром деревьях, журчании воды и долгом подъеме по склону темного холма. Потом холодное путешествие до Питерборо, огни, перестук колес, обрывочные сновидения; потом шум, гам, дым Лондона и, наконец, тускло освещенная лестница, по которой я тащусь в свои комнаты.
Я провел ужасную ночь, горько размышляя о крушении своего грандиозного замысла. Ворота рая закрылись передо мной и теперь уже никогда не откроются. Меня ловко, просто мастерски приманивали и прикармливали, покуда я не заглотил крючок с наживкой, и теперь мне предстоит влачить свои дни, не видя впереди ни проблеска надежды, денно и нощно терзаясь мыслью об утрате своей подлинной личности и женщины — столь прекрасной, столь вероломной! — которую я буду любить до последнего вздоха. Похоже, меня предал и Великий Кузнец тоже. Он уготовал мне другую обитель — не Эвенвуд, сказочный дворец из моих детских грез, но скромное жилище, одно из бессчетного множества скромных жилищ, где я буду прозябать в безвестности и умру, не оставив по себе памяти, — навсегда изгнанный из жизни, полагавшейся мне по праву.
Но я умру отомщенным.
После возвращения из Эвенвуда я неделю безвылазно провел в своих комнатах, мало ел и почти не спал.
Легрис прислал записку с предложением отужинать вместе, но я сослался на недомогание. Потом принесли записку от Беллы — она спрашивала, почему я так долго не появлялся в Блайт-Лодж; я ответил, что уезжал из города по срочным делам мистера Тредголда, но зайду на следующей неделе. Когда пришла миссис Грейнджер, чтобы подмести пол и почистить каминную решетку, я сказал, что не нуждаюсь в ней, дал ей десять шиллингов и отправил домой. Я не желал никого видеть, не хотел ничего делать, кроме как размышлять снова и снова о своем сокрушительном поражении и о способе, каким оно было нанесено. После стольких трудов потерять все в два счета! Жестоко обманутый обманщик! Стоило мне закрыть глаза, днем ли, ночью ли, перед моим мысленным взором неизменно возникала комната Эмили в Эвенвуде, какой она запомнилась мне в день предательства, и сама Эмили, прильнувшая щекой к оконному стеклу, и выражение, появившееся у нее на лице, когда она принялась писать пальцем на затуманенном стекле имя моего врага. Где она сейчас? Чем занимается? Находится ли он рядом с ней — целует, шепчет нежности на ухо, заставляя ее задыхаться от восторга? Таким образом я сам усугублял свои нестерпимые душевные муки.
На седьмой день, когда я сидел в кресле, рассеянно вертя в руках шкатулку красного дерева, куда моя мать спрятала документы, призванные исправить несправедливость, совершенную в отношении меня, я внезапно огляделся вокруг и увидел, чего я достиг в жизни.
Неужели это мое царство? Неужели это все мое имущество? Узкая, обшитая панелями комната с выцветшим персидским ковром, постеленным на голые доски; почерневшая каминная решетка, грязные окна; огромный рабочий стол, за которым матушка горбатилась всю жизнь, да и я трудился немало, но тщетно; все эти маленькие напоминания о лучших временах — часы из матушкиной спальни; акварельный рисунок ее родного дома в Черч-Лэнгтоне, раньше висевший в прихожей нашего сэндчерчского дома; эстамп с изображением школьного двора в Итоне. Неужели это все мое наследство? Небогато, прямо скажем, даже с учетом нескольких фунтов, оставленных мной в «Куттс и К°», да матушкиной скромной библиотеки. Впрочем, это не имеет значения. У меня ведь нет наследника — и никогда не будет. Я улыбнулся при мысли о сходстве наших с мистером Тредголдом судеб: мы оба навсегда прикованы к памяти об утраченной любви, оба неспособны полюбить снова.
Я прошел в угол комнаты и отдернул залатанную бархатную занавеску, за которой пылилось без дела мое фотографическое оборудование. На полке стояла единственная фотография с видом Эвенвуда, сочтенная мной недостаточно удачной, чтобы занять место в альбоме, что я составил для лорда Тансора летом 1850 года.
Фотография, снятая с огороженного стеной участка вокруг рыбного пруда, изображала южный фасад усадьбы над черной гладью воды. Все здание было одето густой тенью, лишь местами на каменных стенах лежали пятна бледного солнечного света. Вероятно, я случайно толкнул камеру в процессе съемки: одна из огромных увенчанных куполом башен получилась не в фокусе. Но, несмотря на этот изъян, композиция и общее настроение снимка производили сильнейшее впечатление. Я взял фотографию и стал пристально разглядывать. Но чем дольше я разглядывал, тем в большую ярость приходил при мысли, что какой-то презренный тип навсегда отнял у меня этот восхитительный особняк, родовое гнездо моих предков. Я — Дюпор, а он — никто, жалкий червь, пустое место. Как смеет такое ничтожество принять древнее имя, по праву принадлежащее мне? Он не может сделать этого. И не сделает.
Потом, вместе с гневом, пришла твердая решимость рискнуть и разыграть последнюю карту. Я поеду в Эвенвуд, хотя бы и в последний раз. Я явлюсь к лорду Тансору собственной персоной и выложу всю правду, которую от него скрывали свыше тридцати лет. Терять мне нечего, а в случае выигрыша я получу все. Глаза в глаза, как мужчина с мужчиной — безусловно, теперь он признает во мне своего сына.
Воодушевленный принятым намерением, пусть и безрассудным, я мгновенно вскочил на ноги и быстро собрался. Потом сбежал по лестнице, грохоча башмаками, пронесся мимо двери Фордайса Джукса и впервые за неделю вышел в широкий мир.
День стоял сырой и пасмурный, плоское свинцовое небо низко нависало над городом. Я стремительно зашагал по улицам, запруженным утренними толпами, и скоро добрался до вокзала, где снова сел в поезд, столь часто возивший меня на север, в Эвенвуд.
Высадившись из дилижанса на рыночной площади в Истоне, я отправился в «Дюпор-армз», чтобы перекусить перед пешим походом до Эвенвуда. Когда я сидел там и пил джин с водой, поданный моим старым знакомцем, угрюмым официантом Гроувзом, который невольно разоблачил мою личность перед миссис Даунт и ее сыном, мне вдруг пришло в голову, что лорд Тансор сейчас может находиться не в Эвенвуде, а в городе или еще где-нибудь, — и я выбранил себя за бездумную поспешность. Тот факт, что я проделал такой путь, не потрудившись предварительно установить местонахождение его светлости, наглядно свидетельствовал, что я сам не свой от волнения и что впредь мне надлежит действовать более обдуманно. Но потом я понял, что теперь уже ничего не попишешь, будь что будет, а потому допил джин, застегнул пальто и, покинув гостиницу, двинулся вниз по склону холма, под сенью поскрипывающих голых ветвей.
Посыпал мелкий дождь. Сперва я не обратил на него внимания, но ко времени, когда я свернул на Олдстокскую дорогу, ведущую к Западным воротам, намокшие панталоны начали прилипать к ногам, а к моменту, когда я вышел из леса на открытое пространство парка, мои пальто и шляпа промокли насквозь, на башмаках налипла грязь, и я представлял собой поистине жалкое зрелище.
Неожиданно взору моему открылась Библиотечная терраса. Справа от меня возвышалась башня Хэмнита, с окнами архивной комнаты на втором этаже. А над библиотекой, по всей длине террасы, тянулись окна бывших покоев моей матери, где ныне обреталась моя вероломная возлюбленная. Разумеется, я невольно задумался, вернулась ли она из Лондона — не смотрит ли сейчас из окна на окутанные пеленой дождя сады и дальний лес, которым ехал ее отец на своем последнем пути домой? Что подумает она, если заметит мою высокую фигуру, шагающую в дождливой мгле? Что я пришел убить ее? Или ее любовника? Но, приблизившись и пристально вглядевшись во все окна по очереди, я нигде не увидел прекрасного бледного лица — и пошел дальше.
Я решил, что мне ничего не остается, как позвонить прямо в парадную дверь и попросить проводить меня к лорду Тансору — так я и поступил. По счастью, дверь открыл мой бывший осведомитель Джон Хупер, с которым я свел знакомство, когда фотографировал усадьбу четырьмя годами ранее.
— Мистер Глэпторн! — воскликнул он. — Входите, пожалуйста, сэр. Вас ожидают?
— Нет, мистер Хупер, не ожидают. Но я хотел бы поговорить с его светлостью о деле чрезвычайной важности.
Пройдя через анфиладу парадных залов, мы с Хупером остановились перед выкрашенной зеленым двустворчатой дверью, и он тихонько постучал.
— Войдите!
Лакей вошел первым, поклонился и сказал:
— К вам мистер Глэпторн из фирмы Тредголдов, милорд.
Комната была маленькой и темной, но роскошно обставленной. Лорд Тансор сидел за письменным столом, лицом к нам. За широким подъемным окном позади него я мельком увидел подъездную аллею, что вела по мосту через реку и спускалась мимо вдовьего особняка к Южным воротам, — я так часто ходил по ней в последние месяцы. Лампа с зеленым абажуром освещала документы, с которыми работал его светлость. Он отложил перо и воззрился на меня.
— Глэпторн? Фотограф? — Он заглянул в какую-то бумагу, лежавшую на столе. — У меня нет здесь никакой записи о встрече с кем-либо из представителей фирмы.
— Все верно, милорд, — ответил я. — Я нижайше прошу прощения за то, что явился без предупреждения. Но у меня к вам дело чрезвычайной важности.
— Вы свободны, Хупер.
Лакей поклонился и вышел, бесшумно прикрыв за собой дверь.
— Дело чрезвычайной важности, вы говорите? Вас прислал Тредголд?
— Нет, милорд. Я приехал по собственному почину.
Его глаза сузились.
— Какое общее дело может быть у нас с вами, скажите на милость? — осведомился он резким, презрительным, устрашающим тоном. Ничего другого от двадцать пятого барона Тансора я и не ожидал.
— Оно касается вашей покойной жены, милорд.
Лорд Тансор потемнел лицом и указал мне на кресло, стоящее перед столом.
— Я слушаю вас, мистер Глэпторн, — сухо промолвил он. — Только прошу покороче.
Я набрал полную грудь воздуха и принялся рассказывать свою историю: как я узнал, что леди Тансор сохранила в тайне рождение сына и как мальчик вырос под опекой другой женщины, в неведении о своей подлинной личности. Наконец я перевел дыхание.
Несколько мгновений лорд Тансор молчал. Потом, с явной угрозой в голосе, проговорил:
— Вам не мешало бы предъявить доказательства, мистер Глэпторн. Иначе вам не поздоровится.
— Я скоро дойду до доказательств, ваша светлость. Разрешите продолжить? — Он кивнул. — Итак, мальчик вырос, не ведая, что он является Дюпором — вашим наследником. Он узнал правду только после смерти женщины, заменившей ему мать, ближайшей подруги вашей покойной жены. Мальчик к тому времени стал взрослым человеком, и человек этот жив.
Теперь лицо лорда Тансора побледнело, и за маской железного самообладания я увидел возрастающее душевное волнение.
— Жив?
— Да, милорд.
— И где он сейчас?
— Перед вами, милорд. Я ваш сын. Я ваш наследник, рожденный в законном браке.
Потрясение, произведенное в нем моими словами, теперь стало очевидным, но он молчал. Потом он медленно поднялся с кресла и повернулся к окну. Неподвижно, безмолвно, он стоял там, заложив руки за спину, устремив взор через усыпанный песком парадный двор. Не поворачиваясь ко мне, он произнес единственное слово:
— Доказательства!
Во рту у меня пересохло; тело сотрясала дрожь. Разумеется, мне было нечем подтвердить свое заявление. Доказательства — неопровержимые, бесспорные, — которые я мог представить всего неделю назад, были похищены у меня и теперь находились вне пределов моей досягаемости. У меня не имелось ничего, кроме необоснованного, голословного утверждения. Мое будущее сейчас висело на тончайшем волоске.
— Доказательства! — рявкнул он, наконец поворачиваясь ко мне. — Вы заявили, что у вас есть доказательства. Предъявите их немедленно!
— Милорд… — К несчастью для себя, я заколебался, и лорд Тансор тотчас заметил мою неуверенность.
— Итак?
— Письма, написанные рукой ее светлости, — сказал я. — Надлежащим образом оформленный и засвидетельствованный аффидевит, удостоверяющий мое истинное происхождение. И дневниковые записи моей приемной матери, служащие косвенным доказательством.
— И все поименованные документы у вас с собой? — осведомился он, хотя видел, что я пришел с пустыми руками, без сумки или портфеля.
Мне ничего не оставалось, как признаться.
— Они пропали, сэр.
— Пропали? Вы их потеряли?
— Нет, милорд. Они были похищены. У меня и у мистера Картерета.
Лицо лорда Тансора потемнело от гнева, губы плотно сжались.
— При чем здесь Картерет, скажите на милость?
Я безуспешно попытался объяснить, как к секретарю попали упомянутые письма, спрятанные в шкатулке, которую миледи оставила на хранение мисс Имс, и как они были похищены у него в ходе нападения. Но еще не закончив говорить, я понял, что его светлость не верит ни единому моему слову.
— Кого же вы обвиняете в похищении документов у вас и у Картерета?
Вопрос на мгновение повис в воздухе. Лорд Тансор буравил меня мрачным, выжидательным взглядом.
— Я обвиняю мистера Феба Даунта.
Прошла секунда, вторая, третья… Секунды? Нет, целая мучительная вечность. За окном бледный свет угасающего дня отступал под натиском тьмы. Казалось, время замедлило бег, почти остановилось, пока я ждал ответа на свое заявление. Я знал: следующие слова лорда Тансора решат мою судьбу. Наконец он заговорил.
— Для наглого лжеца, сэр, вы держитесь весьма хладнокровно. Отдаю вам должное. Вам нужны деньги, полагаю, и вы рассчитываете заполучить их с помощью этой вашей небылицы.
— Нет, милорд!
Я вскочил с кресла, и несколько мгновений мы неподвижно стояли по разные стороны стола, лицом к лицу, глаза в глаза — но мои ожидания не оправдались. Он не увидел во мне никаких родственных черт, не почувствовал натяжения неразрывной золотой нити, что должна связывать родителя и ребенка в пространстве и времени.
— Я скажу вам, что я думаю, мистер Глэпторн, — холодно произнес он, расправляя плечи. — Я думаю, вы мошенник, сэр. Обычный мошенник. Причем безработный, ибо можете не сомневаться, вы будете уволены из фирмы Тредголдов немедленно. Я напишу вашему начальнику сегодня же. А потом выдвину против вас обвинения в суде. Как вам такое? И я не уверен, что не прикажу прогнать вас взашей из моего дома за вашу неслыханную наглость. Вы обвиняете мистера Даунта! Да в своем ли вы уме? Известный человек, пользующийся всеобщим уважением! И вы объявляете его вором и убийцей? Вы заплатите за клевету, сэр, дорого заплатите! Мы отсудим у вас все до последнего пенни, до последней рубашки, сэр. Вы проклянете тот день, когда попытались провести меня!
Он повернулся и сердито дернул за шнурок звонка, висевший позади стола.
Я предпринял последнюю попытку, хотя и понимал, что уже слишком поздно.
— Милорд, вы должны мне поверить. Я действительно ваш сын. Я ваш кровный наследник, о котором вы всегда мечтали.
— Вы! Вы — мой сын! Да посмотрите на себя. Вы не мой сын, сэр. По вашему внешнему виду вас и джентльменом-то трудно назвать. Моей единственный сын умер в семилетнем возрасте. Но у меня, слава богу, есть наследник, являющийся джентльменом до мозга костей; и хотя в нем нет моей крови, он обладает всеми качествами, какие я хотел бы видеть в своем сыне, и во всех отношениях достоин древнего имени, кое я имею честь носить.
Тут в дверь постучали, и вошел Хупер.
— Хупер, проводите этого… джентльмена. Больше его на порог не пускать, ни при каких обстоятельствах.
«Да посмотри же на меня! Посмотри на меня! — мысленно вскричал я в совершенном отчаянии. — Разве ты не видишь во мне покойную жену? Разве не видишь себя самого? Неужели ничто в этих чертах не говорит тебе, что перед тобой стоит твой родной сын, а не бесстыдный самозванец?!»
Я постарался удержать его взгляд, чтобы заставить увидеть правду. Но глаза лорда Тансора оставались холодными и бесстрастными. Я взял шляпу и повернулся от него. У самой двери я коротко оглянулся. Он снова сидел за столом и уже взял перо.
Под дождем, в темноте я шел из Эвенвуда в последний раз — и лишь на миг остановился у Западных ворот, чтобы оглянуться на многобашенный дворец, владельцем которого я еще недавно мечтал стать.
Фонари на Библиотечной террасе горели — лорд Тансор издавна имел обыкновение прогуливаться там со своей собакой, при любой погоде. Окна бывших покоев моей матери слабо светились. Она была там — моя обожаемая возлюбленная была там! Невыразимая тяжесть навалилась на душу, истребляя во мне последние остатки надежды. Я бросил последний долгий взгляд на Эвенвуд, ставший причиной моего безысходного отчаяния, а потом навсегда повернулся к нему спиной. У меня отняли все, что принадлежало мне по праву рождения. Лишь одного у меня было не отнять: страстного желания свести счеты с Фебом Даунтом. Достижению этой цели я теперь посвящу все свои силы без остатка.
У меня началась новая жизнь.
Первым делом требовалось составить представление обо всех перемещениях Даунта. Для этого я наряжался в молескиновые штаны, грубую рубаху без пуговиц, засаленный черный сюртук, картуз и грязный шарф, купленные у еврея старьевщика на Холиуэлл-стрит, и проводил по несколько малоприятных часов в день, околачиваясь поблизости от Мекленбург-сквер и следуя по пятам за своим врагом, когда он выходил из дома. Распорядок дня у него почти не менялся. Обычно он выходил из дома около часа и, если погода позволяла, шел пешком в «Атенеум» на Пэлл-Мэлл; ровно в три часа он садился в кеб и возвращался на Мекленбург-сквер; в пять или шесть он опять выходил из дома и шел или ехал в кебе поужинать куда-нибудь — иногда в таверну «Диван» на Стрэнде, иногда в ресторацию Веррея или Жаке.[296] Обычно он ужинал один и никогда не возвращался домой позже десяти. В одной из верхних комнат за полночь горел свет — полагаю, там рождалась очередная скучная эпическая поэма. Я ни разу не видел, чтобы в дом заходили какие-нибудь визитеры, и, к несказанному моему облегчению, мисс Картерет тоже не появлялась.
Несколько дней я продолжал терпеть холод и голод — а равно унижение от своего наружного сходства с лондонским бродягой, какие живут и умирают на улицах столицы. Наконец на пятый день, около шести часов, когда я уже собирался покинуть свой пост и вернуться на Темпл-стрит, моя жертва вышла из дома и направилась на запад к Ганновер-стрит. Нахлобучив картуз, я последовал за ним.
Я держался близко от Даунта — так близко, что видел черную бороду и блеск шелкового цилиндра, когда он проходил под фонарями. Он шагал с решительно-самоуверенным видом, небрежно помахивая тростью, и полы длинного плаща развевались у него за спиной, точно королевская мантия. Прошло четыре с лишним года со дня, когда я увидел Даунта в Эвенвуде играющим в крокет с высокой темноволосой дамой. О господи! Я остановился как вкопанный, только сейчас сообразив, что в тот жаркий июньский день в 1850 году все было перед моими глазами, а я ничего не увидел и не понял: Феб Даунт и его прекрасная партнерша по крокету — мой враг и моя обожаемая возлюбленная. Кипя яростью, я зашагал дальше, не сводя глаз с удаляющейся фигуры.
Он повернул на юг, к Белфорд-сквер, потом по Сент-Мартинс-лейн дошел до таверны Бертолини на Сент-Мартинс-стрит, Лестер-сквер, и вошел туда. Я занял позицию на противоположной стороне улицы. Два карманных пистолета работы месье Оноре из Льежа, сопровождавшие меня во всех моих ночных прогулках по городу, были наготове. Ночь стояла безлунная и достаточно туманная, чтобы улизнуть с места преступления незамеченным.
Через два часа Даунт снова вышел на улицу, с каким-то мужчиной. Они обменялись рукопожатием, и знакомый Даунта зашагал в сторону Пэлл-Мэлл, а сам он двинулся на север. На Броуд-стрит он свернул в узкий переулок, освещенный единственным газовым фонарем.
Я держался всего в шести-семи футах позади него, но он даже не догадывался о моем близком присутствии — за годы работы частным агентом мистера Тредголда я научился вести слежку совершенно незаметно для объектов наблюдения и сейчас был уверен, что остаюсь невидимым для своего врага. Кроме нас, в переулке не было ни души. Еще несколько шагов. Мои башмаки, обмотанные тряпьем, ступали бесшумно. Даунт остановился прямо под фонарем, чтобы зажечь сигару, — превосходно освещенная мишень. Отступив в тень дверного проема, я поднял пистолет и прицелился ему в затылок, прямо над воротником плаща.
Но ничего не произошло. Рука у меня тряслась. Почему я не смог спустить курок? Я снова прицелился, но Даунт уже вышел из желтого круга света и мгновенно растворился в темноте.
Я еще несколько минут стоял в дверном проеме с пистолетом в руке, дрожа всем телом.
В своей жизни я совершил много поступков, за которые мне, видит Бог, было стыдно, но я еще ни разу не убивал человека. Однако по глупости своей я воображал, что мне, видевшему столько жестокого насилия за годы работы у Тредголдов, не составит труда поднять пистолет и вышибить Даунту мозги под побудительным влиянием ненависти и гнева. Неужели я настолько слаб? Неужели совесть возобладала над моей волей? Я оказался с ним, с моим заклятым врагом, наедине в безлюдном месте, как и хотел, — но в последний момент что-то удержало меня, хотя жажда мести пылала в моей груди с прежней силой. Потом я сказал себе, что почти всему в этой жизни можно научиться посредством практического опыта — а научиться убийству, вероятно, проще всего, если ты оскорблен достаточно сильно и обладаешь достаточно крепкой волей. Совесть — если это она остановила мою руку — необходимо безжалостно подавить.
Я убрал пистолет в карман и поплелся обратно на Темпл-стрит, в полном смятении чувств. Я снова задался вопросом, способен ли я вообще на такой поступок. Не смалодушничаю ли опять, когда настанет момент нанести решающий удар? От одних этих мыслей по сердцу пробежал холодок сомнения. Нет, нет, в следующий раз я точно не дрогну! И опять — легкий укол опасения.
До глубины души потрясенный своей неспособностью сделать то, что я хотел сделать больше всего на свете, я побрел дальше и в конечном счете оказался перед дверью опиумного притона в Блюгейт-Филдс.
О боже, какие видения являлись мне той ночью — видения столь ужасные, что я не в силах описать их здесь! Под конец я впал в продолжительное буйство, и пришлось вызвать врача, который дал мне сильное снотворное. По пробуждении мне показалось, будто я лежу на мягкой постели. Свежий соленый ветер овевал мое лицо, и я слышал крики морских птиц и плеск волн. Где я? Конечно же, в своей старой кровати в сэндчерчском доме, и в маленькое круглое окошко задувает утренний ветерок с Пролива. Я медленно открыл глаза.
Нет, я лежал не в кровати, а в вязкой, липкой грязи на берегу реки, по-прежнему в своей рабочей одежде. Как я там очутился, мне до сих пор непонятно. Мало-помалу сознание стало возвращаться ко мне, и в уме моем зазвучал голос, нашептывавший мне тихо, но отчетливо. Я медленно повернулся на своем слякотном ложе, чтобы посмотреть, кто находится рядом. Но поблизости никого не было. Я лежал один на унылом пустынном берегу, над которым тянулся ряд высоких темных зданий. В следующий миг внутренний голос зазвучал снова, теперь громче и настойчивее, — он говорил мне, что я должен сделать.
Я пишу сии строки в дни спокойного раздумья, но тогда я был на грани помешательства, доведенный до такого состояния предательством возлюбленной, отчаянием, гневом и дурманным зельем опиумного мастера. Почти полностью потеряв человеческий облик, я лежал между миром людей и миром монстров; надо мной простиралось странное серо-бурое небо в ярко-красных потеках и кляксах, подо мной хлюпал черный липкий ил; и настойчивый шепот, похожий на шум стремительного потока, неумолчно звучал в моих ушах.
— Я слышу тебя! — услышал я свой голос. — Я выполню твою волю!
Потом я вскочил на ноги и, испуская нечленораздельные вопли, принялся метаться взад-вперед по берегу, точно буйный почитатель Бахуса.[297] Но не вино привело меня в такое состояние, а благословенный опиум, открывший передо мной громадные черные ворота, за которыми стояло другое, более ужасное божество.
Спустя какое-то время — не знаю, минуты прошли или часы — я снова вернулся в мир людей, но не одним из них. Весь измазанный в грязи, я брел тяжкой поступью по Дорсет-стрит,[298] и даже обитатели этого Богом проклятого квартала расступались передо мной, увидев дикое выражение моих глаз. И голос все нашептывал, нашептывал мне, пока я шел на запад.
Наконец я поднялся по темной лестнице в свои комнаты, глубоко подавленный и промерзший до костей. Скинув мокрую, грязную одежду, я вымылся и надел все чистое. Потом я лежал на кровати, тяжело дыша, и смотрел в световое окошко на одинокую звезду, слабо мерцавшую, словно хрупкая надежда, в бледной безбрежности утра.
В следующей попытке убить Феба Даунта я не потерплю неудачи. Внутренний голос подсказал, как мне проверить свою решимость стать убийцей. Другой человек должен умереть, прежде чем я снова встречусь с врагом; только тогда я буду знать, что у меня хватит воли исполнить задуманное. «Умение приходит с опытом», — снова и снова шептал я. Божество справедливого возмездия требует двух жертв, дабы малое деяние стало залогом успеха деяния великого.
23 октября 1854 г., понедельник[299]
Я проснулся, дрожа всем телом, и около часа лежал, слушая шум ветра и воображая, будто снова нахожусь в своей кровати в Сэндчерче. На стене — тени непонятного происхождения. Женщина с [клыками?]. Король с огромной кривой саблей. Ужасная когтистая рука ползет по стеганому покрывалу.
Я прикладываюсь к бутылке с настойкой Далби. Уже третий раз за ночь.
В десять часов в дверь постучала миссис Грейнджер. Я снова отослал ее прочь, сославшись на нездоровье.
Сегодня я останусь дома.
24 октября 1854 г., вторник
Бутылка с настойкой Далби пуста. Пытаясь вытрясти из нее несколько последних капель в бокал, я разрыдался.
Это произойдет сегодня вечером.
Я дошел до реки и перешел Саутворкский мост, чтобы пообедать в Боро. В гостинице «Кэтринс-Вил» было темно и людно, никто не обратил на меня ни малейшего внимания. Я заказал два [бифштекса?] и стал наблюдать за официантом, выполняющим заказ. Нож, которым он пользовался, был тусклый и зазубренный, но резал красное мясо с легкостью. Такой отлично подойдет. Гораздо лучше, чем пистолет.
Потом — к месье [Корбин[300]] на Хай-Холборн. «Постоянная головная боль, сэр? Нет ничего хуже. Мы рекомендуем препарат [Годфри]. Вы предпочитаете Далби? Конечно, сэр».
Куранты церкви Темпл отбивают пять. Надеваю пальто. Кладу нож в карман. Натягиваю перчатки — новая пара, не запачкать бы.
Я вышел на улицу. Холодный ветреный вечер, начинал сгущаться туман.
Собор Святого Павла вздымался темной громадой во мраке. [Светового фонаря] не было видно, как и Золотой галереи, где мы с моей милой девочкой стояли вечность назад.
На восток по Чипсайду до Корнхилла, церковные колокола в Сити отбивают шесть. Я пробродил по улицам уже час. Он? Или он? Парень, что околачивается у церкви Сент-Мэри-ле-Боу? Или пожилой господин, выходящий из ресторанчика Неда на Финч-лейн? Я пребывал в замешательстве. Так много черных пальто, так много черных цилиндров. Так много жизней. Как же мне выбрать?
Наконец я оказался на Треднидл-стрит, прямо напротив Банка Англии.
Потом я увидел его, и сердце забилось учащенно. Он был одет так же, как остальные, но чем-то выделялся из толпы. Он стоял, озираясь по сторонам. Перейдет ли он через улицу? Возможно, он собирается сесть в подъезжающий омнибус. Но потом он натянул перчатки и быстро зашагал в сторону Полтри.
Я ни на секунду не упускал его из виду, пока мы двигались на запад: назад по Чипсайду, снова мимо собора Святого Павла, по Лудгейт-хилл до Флит-стрит и Темпл-Бар. Потом он повернул на север, прошел по Уич-стрит до Мейден-лейн, где перекусил и с полчаса читал газету в кофейном доме. В самом начале восьмого он вышел, несколько мгновений стоял на тротуаре в [клубящемся] тумане, поправляя шарф, а затем продолжил путь.
Мы прошли по улице чуть дальше, потом он свернул в узкий переулок, который я не замечал никогда раньше. Остановившись у входа в него, я окинул взглядом высокие глухие стены, густые тени и посмотрел на одинокую фигуру моей жертвы, шагавшую к короткой каменной лестнице, что спускалась к Стрэнду. Шипящий газовый фонарь над верхней ступенькой отбрасывал тусклый луч грязно-желтого света в туманной мгле. Что за место такое? Я поднял глаза на адресную табличку.
Каин-Корт, У.
Он уже приближался к ступенькам в дальнем конце переулка, но я быстро и бесшумно нагнал его.
Мои пальцы сомкнулись на рукояти ножа.
Ну вот, наконец я дошел в своей исповеди до места, с которого начал: убийство Лукаса Трендла, рыжеволосого незнакомца, совершенное 24 октября 1854 года. Он умер тем вечером, чтобы Феб Даунт тоже умер, как требовала справедливость, — ибо без убийства невинного Лукаса Трендла я мог бы и не справиться с более важным делом. Но теперь, после прискорбной смерти бедняги, убитого быстро и без малейших угрызений совести, я знал наверное, что способен на столь ужасное деяние. Подобная логика свойственна безумцам, но мне тогда так не казалось. Напротив, мне в тогдашнем моем душевном расстройстве представлялось вполне естественным убить невинного человека, чтобы гарантировать смерть виновного. Сейчас, когда я вторично признаюсь в своем преступлении, меня терзают угрызения совести за содеянное с бедным Лукасом Трендлом; но я не могу и никогда не стану раскаиваться в чувствах, подвигших меня на такой поступок.
События, последовавшие за тем знаменательным вечером, я уже описывал вам: потрясение, испытанное мной, когда я узнал имя своей жертвы; записка от шантажиста, полученная Беллой; карточка с приглашением на похороны Лукаса Трендла в Стоук-Ньюингтоне, подсунутая мне под дверь; расставание с Беллой в гостинице «Кларендон» на следующий вечер, когда она справедливо обвинила меня в том, что я скрываю от нее правду о себе; столкновение с Фордайсом Джуксом, заподозренным мной в шантаже; наконец, таинственное похлопывание по плечу, которое я почувствовал сначала у Диорамы, потом в Стоук-Ньюингтоне, и зловещая фигура, следовавшая за нами с Легрисом во время нашей лодочной прогулки до Хангерфордского моста.
Сейчас 13 ноября 1854 года. Место: комнаты Легриса в «Олбани». Время: спустя час после рассвета.
Легрис подошел к окну и раздвинул портьеры, впустив в душную комнату бледно-жемчужный свет. Ночь после нашего ужина в гостинице Милварта прошла за разговором, и я изложил своему дорогому другу подлинную историю Эдварда Глайвера, умолчав лишь о убийстве Лукаса Трендла и своем твердом намерении предать смерти и Феба Даунта. Сейчас передо мной стояла задача выяснить личность шантажиста и разобраться с ним, а потом я переведу все свое внимание на Феба Рейнсфорда Даунта.
Легрис смотрел на меня с таким напряженно-серьезным видом, что я начал жалеть, что открыл ему всю правду.
— Ну что ж, — проговорил он наконец, — я думал, ты в беде, и оказался прав. Бог знает, Джи, почему ты молчал раньше. Я хочу сказать, старина, ты мог бы дать другу возможность помочь тебе. Но теперь это дело прошлое. — Он потряс головой, словно обдумывая какую-то поразительную мысль. — Старый лорд Тансор, ну надо же. Тяжело тебе пришлось, Джи. Чертовски тяжело. Даже не представляю, что бы я чувствовал на твоем месте. Подумать только, родной отец! — Он снова потряс головой, потом продолжил более бодрым и решительным тоном: — Но вот Даунт — совсем другое дело. С ним надо разобраться. — Он немного помолчал, явно задаваясь каким-то вопросом. — Чего я не возьму в толк, так это почему Даунт прислал мне свою книжку с просьбой передать тебе. Разве мисс Картерет не сказала бы ему, где тебя найти?
— Могу лишь предположить, что он ведет со мной какую-то игру, — ответил я. — Вероятно, хотел таким образом предупредить меня, чтобы я оставил попытки расквитаться с ним; хотел дать понять, что легко может добраться до меня.
На лице Легриса отразилось сомнение. Потом он вдруг резко повернулся ко мне, с возбужденно горящими глазами:
— Слушай! Копии! У тебя же остались копии письменного показания и всего прочего, которые ты отослал старине Тредголду!
— Они пропали.
— Как так?
— По возвращении из Эвенвуда, после встречи с мисс Картерет, я нашел дома письмо от мистера Тредголда. Там произошла кража со взломом — брат и сестра повели его в церковь, и дома никого не осталось. Полагаю, это Плакроуз постарался. Ничего ценного не пропало, только бумаги и документы. Они в любом случае не имели законной силы: все написаны моей рукой. Я сделал еще одну копию письменного свидетельства мистера Картерета, но она теперь не поможет. У меня нет ровным счетом ничего.
Разочарованный, Легрис откинулся на спинку кресла. Но после минутного молчания он хлопнул ладонью по подлокотнику.
— Завтрак, вот что нам сейчас нужно.
И мы отправились в таверну «Лондон», чтобы съесть яичницу с беконом и подрумяненные хлебцы с устрицами, а потом обильно запить все кофием.
— Не вижу смысла ходить вокруг да около, старина, — сказал Легрис, когда мы вышли из таверны. — Твое дело гиблое. Вот и все, что тут можно сказать.
— Похоже на то, — уныло согласился я.
— Еще у нас имеется наш друг с реки. Веселый лодочник. Думаю, он сообщник Даунта, приставленный следить за тобой. Как нам быть с ним, интересно знать?
Поистине удивительно, как одно-единственное слово или фраза, произнесенные другим человеком, порой проливают свет на загадку, над которой мы долго и безуспешно ломали голову. Неужто моя тупость безгранична? Сообщник Даунта? Я знал только об одном сообщнике: Джосае Плакроузе. Далее последовала быстрая и, на мой взгляд, убедительная цепочка рассуждений. Если Плакроуз был человеком в лодке, значит, он же был человеком, похлопавшим меня по плечу на выходе с кладбища Эбни после похорон Лукаса Трендла и возле Диорамы после прогулки с Беллой в Риджентс-парке. В конце концов, мисс Картерет обмолвилась, что Плакроуз следил за мной до Стамфорда. Давно ли за мной велось наблюдение? Потом мысль перескочила на другое. «Конец пришел, пришел конец, подстерегает тебя; вот дошла, дошла напасть». В уме моем снова прозвучал зловещий стих из Иезекииля, к которому отсылали цифры, выколотые иголкой на первой записке шантажиста. Шантаж? Нет, то было предостережение — от моего врага. Джукс, теперь понял я, здесь совершенно ни при чем. Записки посылал Даунт.
— Что пригорюнился, доблестный рыцарь? — Легрис сердечно хлопнул меня по спине. — Выглядишь ты паршиво, но оно и не удивительно. Вот уж поистине — мистер Темная Лошадка! Но не беспокойся. Лучший из Легрисов на твоей стороне, что бы ни случилось. Теперь ты сражаешься не один. У меня еще осталось время до отъезда в полк, и я полностью в твоем распоряжении. А потом, возможно, ты отправишься путешествовать до моего возвращения. Что скажешь?
Я пожал Легрису руку и поблагодарил от всей души, хотя думал я совсем о другом: о выводах, следующих из моей запоздалой догадки.
— Куда теперь? — спросил он, сжимая трубку в зубах.
— Я домой спать.
— Я провожу тебя.
Я разоблачил своего шантажиста, хотя мой враг замышлял вовсе не шантаж, теперь я был уверен в этом. У меня не осталось ничего, чтобы отдать ему, а он при желании мог пойти в полицию и обвинить меня в убийстве Лукаса Трендла. Может, он просто показывал свою власть надо мной? Поразмыслив над этим вопросом, я пришел к выводу, что подобный поступок вполне в духе Даунта, этого злобного ничтожного выскочки; но теперь я начал чувствовать другую, более грозную опасность, скрытую за этой милой проделкой, — опасность, которую видел мистер Тредголд, но о которой я до сих пор не задумывался. Даунт приставил Плакроуза следить за мной, и теперь он знал про Лукаса Трендла. Записка Белле и приглашение на похороны моей жертвы были просто шуткой. Но какую цель он преследовал в действительности?
Потом все стало ясно. Он отнял у меня все, но не удовлетворился этим. Покуда я жив, я представлял для него постоянную угрозу — ведь существовала вероятность, что обнаружатся еще какие-нибудь свидетельства, подтверждающие мои притязания на звание законного наследника лорда Тансора, и тогда все его планы на будущее рухнут. У него не остается выбора. Для полной и окончательной победы он должен убить меня.
Я слишком долго просидел сложа руки. Теперь необходимо действовать, быстро и решительно. Я должен наконец нанести первый — и последний — удар по своему врагу.
Вечером следующего дня пришло письмо от мистера Тредголда с настойчивой просьбой приехать в Кентербери по возможности скорее. Но чем мне мог помочь мистер Тредголд? Без документов, украденных у меня, мне никогда не доказать, что я являюсь сыном лорда Тансора. «Ваше долгое молчание очень тревожит меня», — писал он.
Я не сумею толком помочь Вам, коли Вы не сообщите мне о нынешних Ваших обстоятельствах. Разумеется, Вы понимаете, что я не могу обсуждать Ваше дело непосредственно с лордом Тансором. Если станет известно о моем соучастии в тайном деянии, осуществленном покойной супругой его светлости, последуют неприятности самого серьезного свойства. Ни за себя, ни за свою репутацию я уже не беспокоюсь, но вот репутация фирмы — совсем другое дело. Однако еще большее значение имеет для меня торжественная клятва не предавать Вашу мать, данная мной в Темплской церкви. Эту клятву я никогда добровольно не нарушу. Когда правда откроется (как может произойти в скором времени), я с готовностью приму неизбежное, ради Вас. Но я не могу рассказать все лорду Тансору по собственной воле. Это должны сделать Вы, дорогой Эдвард, и никто больше. Но я очень, очень хочу подробно обсудить все с Вами: узнать, когда и как Вы намерены снестись с его светлостью, и могу ли я помочь чем-нибудь в меру своих сил. Приезжайте поскорее, мой дорогой мальчик.
На обороте страницы был постскриптум:
Должен поблагодарить Вас (ибо я уверен, что сей знак внимания оказан мне Вами) за экземпляр «К. ш. В.»,[301] пришедший с почтой вчера. В сопроводительной записке книготорговца говорилось, что он раздобыл книгу для меня, после долгих поисков, по распоряжению одного своего ценного клиента, пожелавшего остаться неизвестным. Мне нет нужды говорить, как глубоко признателен я Вам за то, что теперь в моем книжном шкафу содержится столь превосходное издание этого интереснейшего сочинения, и как мне не хватает наших регулярных бесед на библиографические темы. Теперь мне не с кем делиться моими маленькими книжными радостями, не с кем доверительно переглянуться в предвкушении восторга. Все это осталось в прошлом, более счастливом, чем настоящее.
Со вздохом я положил письмо на стол. Мне было нечего сказать на это, а потому оно так и останется без ответа. Даже если бы я по-прежнему располагал доказательствами своей подлинной личности, похищенными у меня через вероломство мисс Картерет, я бы не захотел просить мистера Тредголда ходатайствовать за меня перед лордом Тансором. Я слишком ясно понимал, что в таком случае он поставил бы под удар репутацию своей фирмы, а равно свою профессиональную и личную репутацию; и я ни за что на свете — даже ради возможности вернуть все, что я потерял, — не попросил бы славного джентльмена предать любимую женщину. А теперь уже слишком поздно. Доказательства уничтожены, и мне не на что рассчитывать. Внезапно охваченный глубоким отчаянием, я лег спать.
Я проснулся незадолго до полуночи. Последние две ночи мне снова снился самый жуткий мой сон: я стою один посреди огромного подземного зала с колоннами, в мерцающем свете моей свечи не видно ничего, кроме бескрайней стигийской тьмы повсюду вокруг; потом, как всегда, я вдруг сознаю, задохнувшись от ужаса, что я здесь не один. Объятый диким страхом, я каждую секунду ожидаю почувствовать легкое прикосновение к плечу и пробегающую по щеке струйку теплого воздуха, которая гасит свечу.
Испугавшись опять увидеть кошмарный сон, я встал с постели и попробовал разжечь камин в гостиной, но огонь толком не разгорался и вскоре совсем потух. Закутавшись в одеяло, я взял третий том «Bibliotheca Duportiana» и уселся перед мертвой черной пастью камина.
Я уже дошел до буквы Н: Нэббс, «Microcosmus: образ нравственности» (1637); произведения Томаса Нэша; «Natura Brevium», напечатанная Пинсоном в 1494 году; трактат Фридерика Носие «Обо всех блистающих звездах», изданный на английском Вудкоком в 1577 году; сочинение Неттера «Sacramentalia» (Париж, Франсуа Рено, 1523[302]). Я немного задержался на комментариях доктора Даунта к этому редкому, исключительно редкому изданию знаменитого богословского трактата — изданию, которое явно не по карману адвокатскому клерку на жалованье в восемьдесят фунтов в год.
Назавтра в восемь часов утра я стоял на верхней лестничной площадке, напряженно прислушиваясь. Наконец я услышал его: стук захлопнутой двери Фордайса Джукса. Я быстро спустился вниз и несколько секунд помедлил, вдыхая холодный влажный воздух, проникавший на лестницу с улицы. Дверь оказалась запертой, как и следовало ожидать, но я прихватил с собой набор отмычек, которым обзавелся за годы работы на мистера Тредголда, и вскоре вошел в комнаты Джукса.
Гостиная выглядела так же, как в прошлый мой незваный визит: опрятная и уютная, тщательно подметенная и сверкающая чистотой, полная изящных и ценных предметов. Но в тот момент меня интересовал лишь один из них.
Открыть замок книжного шкафа не составило труда. Я протянул руку и взял с полки то, что искал: «Sacramentalia» Томаса Неттера — ин-фолио, Париж, Рено, 1523. На книге стоял такой же экслибрис, как на первом издании фелтемовских «Суждений», спрятанном мисс Имс в погребальной камере леди Тансор. В шкафу находилось еще около дюжины исключительно редких томов — все с тем же экслибрисом. Книги, картины и гравюры на стенах, изысканные вещицы в стеклянных шкафчиках — все высочайшего качества, все удобные для переноски в силу небольшого размера и все, несомненно, украденные из Эвенвуда. Я аккуратно поставил книгу на место, запер шкаф, а потом и входную дверь.
Вот, значит, о каком «новом источнике дохода», появившемся у Даунта, говорил мне Петтингейл. Неблагодарный мерзавец вынес эти редкие и чрезвычайно ценные предметы из дома своего покровителя и спрятал здесь, в комнатах своего прихвостня Фордайса Джукса, до времени, когда в них возникнет необходимость. Как вышло, что он привлек Фордайса Джукса к укрывательству краденого, меня не интересовало, но теперь мне стало ясно, откуда мой враг знал обо всех моих перемещениях. К Даунту не ведет никаких нитей, разумеется. Но Джукс — безусловно, еще и приставленный следить за мной, — это совсем другое дело.
Вернувшись в свои комнаты, я написал короткое письмо — левой рукой, печатными буквами.
Глубокоуважаемый лорд Тансор! Хочу обратить Ваше внимание на чрезвычайно важное дело, касаемое ряда ценных предметов, незаконно вынесенных из Вашего загородного дома. Упомянутые предметы, в том числе несколько исключительно редких книг, открыто хранятся в комнатах некоего Ф. Джукса, адвокатского клерка, по адресу Темпл-стрит, № 1, Уайтфрайарс, первый этаж.
Уверяю Вас, милорд, что данные сведения абсолютно достоверны и что единственным мотивом, побуждающим меня сообщить их Вам, является искреннее уважение к Вам, представителю старинного и знатного рода, а равно страстное желание посодействовать восстановлению справедливости.
За сим остаюсь, сэр, Ваш покорный слуга
Так, с Фордайсом Джуксом покончено.
Виндмилл-стрит, сумерки.
Публичные женщины, нарумяненные и разодетые, уже повалили толпами на улицы из окрестных дворов. Я немного посидел в кофейне Рамсдена, а потом неторопливо направился к «Трем соглядатаям».[304] Грязный малолетний воришка попытался залезть ко мне в карман, когда я остановился зажечь сигару, но я вовремя обернулся и сбил его с ног крепкой оплеухой, ко всеобщему удовольствию окружающих.
Несколько проституток зазывно подмигнули мне, но ни одна из них не пришлась мне по вкусу. Потом, когда я уже вознамерился двинуться прочь, из «Трех соглядатаев» вышла девушка с зонтиком. Она взглянула на небо и собралась пройти мимо меня, когда я заступил ей путь.
— Прошу прощения. Ну да, точно! Мейбел, так ведь?
Она смерила меня взглядом.
— С кем имею дело, позвольте поинтересоваться? — В следующий миг девушка улыбнулась, признав меня. — Мистер Глэпторн, кажется. Как поживаете?
И самым милым образом чмокнула меня в щеку. От нее пахло душистым мылом и одеколоном.
Я ответил, что поживаю превосходно, особенно сейчас, когда повстречался с ней; а потом спросил, где сейчас ее работодательница, предприимчивая мадам Матильда, и ее сестра Сисси — ибо мне вдруг страшно захотелось возобновить свое знакомство с этими в высшей степени услужливыми soeurs de joie.
Мейбел сказала, что Сисси сейчас на Геррард-стрит, и мы, легко перекусив в таверне «Опера», направились под дождем туда. Поднявшись по лестнице, мы застали мисс Сисси у камина, где она грела свои прелестные ножки.
— Ну-с, дамы, — весело промолвил я, снимая шляпу и перчатки, — вот мы и снова вместе.
По выходе из заведения мадам Матильды я зашагал к Лестер-сквер. Решив поужинать, я свернул на Касл-стрит и зашел в ресторацию Роже, en route бегло обозрев витрину мистера Кворича.[305] Я уселся у окна и заказал ужин — суп жюльен, pate d’Italie и бутылку красного вина. Час или дольше я сидел, уныло размышляя о своем одиночестве, а потом велел подать еще одну бутылку.
В половине двенадцатого официант распахнул передо мной дверь и протянул мне руку, чтобы помочь подняться по ступенькам, но я, выругавшись, оттолкнул его в сторону. Я не сразу вспомнил, где нахожусь. Ко мне приблизилась группа уличных грабителей, которые оценивающе осмотрели меня, вероятно, предполагая во мне легкую жертву. Но я с вызывающим видом выплюнул окурок сигары и сумел-таки взглядом заставить их отступить. Они пошли своей дорогой.
— Не желаете ли развлечься, сэр?
Черт побери. Заняться мне нечем, а мисс Мейбел и мисс Сисси уже превратились в далекое воспоминание. Она — молоденькая, довольно опрятная, с очаровательной улыбкой.
— Всегда желаю, голубушка.
Что это? Я резко обернулся, но, в своем не вполне трезвом состоянии, потерял равновесие и стал падать на девицу. Она попыталась удержать меня, но я был слишком тяжелым, и мы оба повалились на грязный тротуар.
— Эй, что за шутки? — возмущенно спросила она.
Но дешевая шлюшка меня больше не интересовала. Это похлопывание по плечу разом отрезвило меня.
Я увидел, как он лезет в карман, а в следующий миг в руке у него оказалась увесистая дубинка, налитая свинцом. Девица, выкрикивая непристойные ругательства, вскочила на ноги и набросилась на него с кулаками. Когда он повернулся, чтобы оттолкнуть ее, я выхватил пистолет и направил прямо в безобразное лицо Джосаи Плакроуза.
Несколько секунд мы стояли глаза в глаза, потом он зловеще улыбнулся, спокойно убрал дубинку в карман и, беззаботно насвистывая, зашагал прочь.
Встреча с Плакроузом побудила меня к действию, и вскоре я придумал план, посредством которого рассчитывал лишить Даунта столь грозного защитника.
У человека вроде Плакроуза, рассудил я, наверняка много врагов. Обдумывая такую вероятность, я вдруг вспомнил наш с Люисом Петтингейлом разговор в Грейз-Инн, когда он мимоходом упомянул об Айзеке Гэббе, самом младшем члене ньюмаркетской шайки, убитом Плакроузом, известным тогда под именем мистер Вердант.
По словам Петтингейла, брат юного Гэбба держал кабак в Розерхайте. Заглянув по возвращении домой в адресную книгу, я в два счета выяснил название и местоположение заведения. Не понаслышке зная нрав обитателей Розерхайта и зная от Петтингейла, что Гэбб-старший недвусмысленно выразил желание поквитаться с убийцей брата, если только найдет мерзавца, я с уверенностью предположил, что сей джентльмен будет не прочь узнать настоящее имя и нынешний адрес мистера Верданта.
Пока все хорошо. Но где же Плакроуз обретается сейчас? Он наверняка съехал с Веймут-стрит, где жил в пору своего брака с бедной Агнес Бейкер. Я поискал в адресной книге последнего выпуска и, к своему изумлению, нашел там имя своего старого знакомца. Подтверждение, что мистер Дж. Плакроуз в настоящее время проживает в доме номер 42 по Веймут-стрит, я вскоре получил от судомойки из дома номер 40. Похоже, после смерти жены мистер Плакроуз никуда не переехал, но бесстыдно остался жить на прежнем месте, не обращая внимания на негодование соседей.
Вооруженный этими важными сведениями, я отправился в Розерхайт.
Мистер Абрахам Гэбб, малорослый тощий джентльмен с пронзительным взглядом, внешне напоминал злобного терьера, постоянно высматривающего жертву, чтобы вцепиться зубами и трясти, покуда у нее хребет не переломится. Розерхайтский кабак, где он заправлял, был под стать хозяину: маленький, грязный и с дурной репутацией. Когда я приблизился к стойке, хозяин подозрительно уставился на меня, но я знал, как вести себя в подобных заведениях и с людьми такого разряда: мне нужно было лишь посмотреть мистеру Гэббу прямо в глаза, бросить на стойку несколько монет и сказать несколько слов, чтобы полностью завладеть его вниманием.
Терьерские глазки мистера Гэбба загорелись, когда он выслушал меня — несомненно, от нетерпеливого предвкушения новой встречи с джентльменом, лишившим жизни его брата. Все оказалось даже проще, чем я ожидал. До сих пор он никак не мог выследить убийцу брата, поскольку знал Плакроуза только под псевдонимом «мистер Вердант». Теперь же, располагая адресом и настоящим именем, Гэбб получил возможность свершить давно задуманную месть. Залпом выпив свой бренди, я выразил искреннюю радость, что смог оказать ему эту маленькую услугу.
Однако мистер Гэбб был очень осторожен и ничего не сказал в ответ. Он подозвал двух уродливых верзил, которые сидели в другом конце стойки, поглощенные разговором, и все трое принялись совещаться приглушенными голосами, не обращая на меня внимания. Они долго переговаривались, тихо присвистывая и мрачно поджимая губы, но наконец хозяин многозначительно кивнул двум своим приятелям и повернулся ко мне:
— Вы уверены, что Вердант живет там?
Буравя меня по-прежнему настороженным взглядом, Гэбб потирал нечистый подбородок, каковое упражнение, видимо, способствовало лучшему усвоению информации.
— Как в том, что я стою здесь.
— А какой ваш интерес в деле? — подозрительно прорычал он.
— Гигиена! — патетически воскликнул я. — Это моя страсть. Любая грязь — и физическая, и нравственная — приводит меня в ужас. Я страстно ратую за чистую воду, чистые мысли и своевременное уничтожение отбросов. Улицы полны грязи всякого рода. Я просто хочу привлечь вас и ваших товарищей к борьбе за чистоту, побудив вас для начала навсегда очистить от грязи дом номер сорок два по Веймут-стрит.
— Да вы сумасшедший, — сказал мистер Абрахам Гэбб. — Совсем сумасшедший.
30 ноября 1854 г., четверг
Холодный липкий туман. За окнами было ничего не видно, кроме размытых силуэтов утыканных трубами крыш, и не слышно, кроме приглушенного шума незримой улицы, хриплого кашля писчебумажного торговца, живущего этажом ниже, и печального звона далеких колоколов, отбивающих томительно-долгие часы. Несмотря на принятое решение нанести Даунту удар прежде, чем он нанесет удар мне, я опять предавался праздности. Прошла неделя, потом другая, а я все не предпринимал никаких шагов. И вот почему.
Двадцать четвертого ноября в «Таймс» появилось объявление о помолвке известного поэта мистера Феба Рейнсфорда Даунта и мисс Эмили Картерет, дочери покойного мистера Пола Картерета. С тех пор я каждый день просиживал по несколько часов кряду, уставившись на напечатанные слова, особенно на две заключительные фразы заметки: «Бракосочетание состоится в церкви Святого Михаила и Всех Архангелов 1 января следующего года. Мисс Картерет поведет к алтарю ее знатный родственник лорд Тансор». Я даже не раз засыпал за столом, щекой на газете.
Но сегодня все иначе. «Таймс» с объявлением была предана огню, вместе с моей нерешительностью. В час пополудни я отправился по делам и закончил свой поход ранним ужином в таверне «Веллингтон»,[306] где меня не знали.
— Желаете ли говядины, сэр? — спросил официант.
— Конечно, — ответил я.
Он взял тяжелый резак с костяной рукоятью и, предварительно пройдясь по лезвию оселком, с величайшей ловкостью произвел разруб в месте костного сочленения. Приятно было наблюдать, как сочные куски мяса падают один за другим на блюдо. Когда официант отложил нож и принес мне дымящуюся тарелку, я попросил подать еще бренди с водой. Ко времени, когда он вернулся, я уже исчез — вместе с ножом.
Я пошел домой через Веймут-стрит и там, к великой своей радости, узрел изрядное волнение. У дома номер сорок два собралась толпа и стоял полицейский фургон.
— Что стряслось? — спросил я у почтальона с сумкой на плече, который спокойно наблюдал за происходящим, что-то мыча себе под нос.
— Убийство, — обыденным тоном сказал он. — Жильца забили до смерти и выбросили из окна второго этажа. — После чего возобновил свое монотонное мычание.
Мысленно похвалив мистера Абрахама Гэбба и его подручных за достойные восхищения расторопность и усердие, я зашагал дальше, премного довольный, что Джосая Плакроуз поплатился за зверское насилие, совершенное над бедной невинной Агнес Бейкер и равно невинным Полом Картеретом. В свое время он избежал виселицы благодаря мне, но в конечном счете я же и заставил мерзавца ответить за все злодеяния.
Итак, с Плакроузом покончено. Теперь — наконец-то — пришло время взяться за его хозяина.
11 декабря 1854 г., понедельник
В самом начале седьмого я, вздрогнув, пробудился в каминном кресле, где задремал часом ранее. Ну вот он и наступил. День расплаты.
Накануне я лег пораньше и спал поверхностным сном, ибо выпил на ночь лишь маленький глоток Далби. Сегодня мне потребуется ясная голова.
На улице царила странная тишина, и утренний свет казался неестественно ярким для декабря. Потом я услышал скрежет лопаты по мостовой. Вскочив с кресла, я бросился к окну и обнаружил, что привычный вид закопченных крыш волшебным образом изменился благодаря пушистому снежному покрову, чья белизна, ослепительная даже под хмурым свинцовым небом, резко контрастировала с грязью и пороком, сокрытыми под ним.
Сегодня, когда наконец настал долгожданный день, в мыслях у меня царила полная ясность и душу захлестывала радость от предвкушения скорой мести, с которой я медлил так долго. Смерть Плакроуза, безусловно, сильно поколебала душевное равновесие моего врага, а вторым ударом для него стал арест Фордайса Джукса — о нем сообщалось в письме мистера Тредголда, полученном мной накануне. Я не рассказал славному джентльмену, как меня предали и как я безвозвратно потерял все, добытое долгими трудами. В нескольких коротких посланиях, отправленных мной в Кентербери, я заверял его, что дела идут хорошо и что мы с мисс Картерет продумываем план действий. В ответе мистера Тредголда на мое последнее наспех составленное послание чувствовалось раздраженное беспокойство, премного меня огорчившее; но я решил любой ценой скрывать от своего работодателя истинное положение вещей и свои ближайшие намерения.
В письме, однако, содержались приятные новости касательно Джукса.
Возможно, Вы не знаете, что в ходе проверки сведений, полученных из анонимного источника, в комнатах Джукса было найдено значительное количество чрезвычайно ценных предметов, судя по всему, похищенных в течение длительного периода времени из Эвенвуда. Он утверждает, что просто хранил вещи у себя по распоряжению человека, виновного в воровстве. И на кого же он указывает? Не на кого иного, как на мистера Феба Даунта! Разумеется, Джуксу никто не верит. Это смехотворная инсинуация и подлая попытка запятнать репутацию великого писателя (так считает общественное мнение). Конечно, Джукс имел возможность совершать кражи в свою бытность служащим моей фирмы: он часто сопровождал меня в деловых поездках в Эвенвуд и нередко ездил туда один по разным поручениям. Я очень боюсь, что его заявления не будут приняты во внимание при рассмотрении дела в суде. Мне кажется, ничто не может поколебать преувеличенное мнение лорда Тансора о мистере Фебе Даунте. Джукс, натурально, был немедленно уволен и в настоящее время ждет суда. Я содрогаюсь при мысли, что подобный человек столь долго был моим доверенным работником, и искренне признателен анонимному осведомителю, разоблачившему подлеца. В результате полицейского расследования выяснилось также, что Джукс, возможно, причастен к преступлению, совершенному в отношении фирмы «Пентекост и Визард», где он служил раньше. Говорят, он способствовал краже со взломом, в ходе которой были похищены чистые чековые бланки фирмы, — если это правда, мне остается только ужасаться, что я так долго доверял ему.
Теперь о другом. Чего Вы точно не знаете, так это того, что я, посоветовавшись с братом и сестрой, принял решение официально уволиться из фирмы 31 числа сего месяца. Мистер Дональд Орр станет старшим компаньоном (к крайнему неудовольствию моей сестры), а я намереваюсь нанять маленький домик в сельской местности, играть на виолончели и заниматься своими книжными коллекциями, хотя они, признаться, уже не доставляют мне прежней радости. Ребекка поедет со мной, будет вести мое хозяйство — Харриган от нее ушел; оказывается, они никогда не состояли в законном браке. Такой расклад прекрасно устраивает обе стороны. Думаю, жизнь вдали от Лондона пойдет мне на пользу. Мир сильно изменился, и я хочу по возможности меньше соприкасаться с ним.
Славный, добрый мистер Тредголд! О, если бы только я мог остановиться и повернуть назад! Но уже слишком поздно. В прошлое пути нет, будущее покрыто мраком — у меня оставалась лишь моя неколебимая решимость в настоящем, где часы отмеряли минуту за минутой и начинался снегопад.
Первым делом требовалось сбрить усы. Покончив с этой процедурой, я с минуту рассматривал свое отражение в треснутом зеркале над умывальником. Я испытывал смятение. Кто этот человек? Мальчик, мечтавший уплыть в страну гуигнгнмов? Или юноша, страстно желавший стать великим ученым? Нет, я отчетливо понимал, кем я был и кем стал. И понимал также, что у меня недостанет сил отказаться от намерения покарать своего врага и таким образом вернуть свое прежнее невинное «я». Я был проклят — и знал это.
Мысль о том, кем я был до того, как узнал правду о себе, неожиданно вызвала отчетливое воспоминание об одном событии, почти забытом и воскрешенном в памяти по странной прихоти подсознания лишь сегодня, в день отмщения.
Когда мне было восемь лет и я уже второй год учился у Тома Грексби, наша маленькая школьная компания числом три души пополнилась сыном хлебного торговца из Уэйрема, неким Роландом Бисли, которого прислали на временное проживание к тетке в Сэндчерч. Бисли с первого же дня принялся жестоко испытывать терпение старого Тома, а в скором времени забрал в голову задирать меня — что было глупо делать даже тогда.
После нескольких пробных стычек, закончившихся, сказать по справедливости, полной моей победой, между нами разгорелась настоящая война, и началась она в тот день, когда я по просьбе Тома принес в школу предмет своей гордости и радости — первый том английского перевода «Les mille et une nuits» месье Галлана, тот самый том, избранные места из которого я часто читал вслух матушке.[308] Тем утром я опаздывал в школу и мчался к коттеджу Тома во весь дух, сжимая под мышкой свое сокровище, аккуратно завернутое в кусок старого темно-зеленого плюша, позаимствованный из рабочей корзинки Бет. Я прибежал на десять минут позже, чем следовало, и торопливо положил книгу, по-прежнему завернутую в плюш, на маленький столик у входной двери.
В конце первого урока Бисли попросил разрешения выйти. Он вернулся через несколько минут, сел на место, и урок продолжился. Когда наконец Том отпустил нас, я подождал, пока остальные два мальчика уйдут, а потом, горя желанием поскорее показать свое сокровище, вскочил и бросился в гостиную.
Кусок зеленого плюша валялся на полу. Книга пропала.
С яростным ревом я ринулся к двери и выбежал на улицу. Я точно знал, что книгу взял Бисли, и метался взад-вперед с безумными воплями «Шахерезада! Шахерезада!», пытаясь сообразить, куда он мог спрятать самое ценное из всего, чем я владел, — но ни книги, ни вора нигде не было видно. Потом я случайно заглянул в старый каменный сточный желоб у «Головы короля». Там в темно-зеленой воде плавала моя любимая книга, с истерзанными мокрыми страницами и напрочь оторванным корешком — безнадежно испорченная.
Кто совершил столь гнусный поступок, сомневаться не приходилось, и в ближайшее воскресенье, когда Бисли с теткой отправились в церковь, я пробрался в сад за домом мисс Хенникер. Стояло промозглое ноябрьское утро, и сквозь одно из окон я увидел весело горящий камин. На полу перед ним валялись разные игрушки, и среди них я заметил жестяную коробку, где хранилась армия деревянных солдатиков, которой мой враг страшно дорожил. Эту коробку Бисли принес в школу в первый же день и горделиво выставил на столик в гостиной целый военный лагерь, вырезанный из дерева и ярко раскрашенный: две или три дюжины солдат, пеших и конных, маркитанты, палатки, пушки и пушечные ядра.
Вскоре после ухода мисс Хенникер с племянником я увидел, как служанка отперла дверь на террасу, чтобы вытрясти тряпку для пыли. Когда она закончила уборку, я тихонько прокрался на террасу и вскоре оказался в комнате с камином.
Она горела отлично, маленькая деревянная армия. С минуту я стоял и смотрел на костер, греясь в исходивших от него волнах тепла, а потом плюнул в камин, погрозил кулаком и прошептал дурацкий стишок, который в раннем детстве пела мне приемная мать, когда я не хотел ложиться спать, — стишок про страшного Бонапарта. Я улыбнулся, вспомнив слова сейчас, спустя много лет:
Он побьет, побьет, побьет вас,
Даст вам в лоб и по зубам.
Он сожрет, сожрет, сожрет вас,
Без остатка всех вас — ам!
А теперь другой мой враг, как и Роланд Бисли, должен поплатиться за то, что украл у меня мою законную собственность.
Я нанял человека следить за домом на Мекленбург-стрит круглые сутки. Даунт по-прежнему там. Никто к нему не приходил. В четверг он ужинал в таверне «Лондон»[309] с несколькими литераторами, а накануне весь вечер просидел дома. Но я точно знаю, куда он отправится нынче вечером.
В прошлый вторник мой шпион — некий Уильям Блант с Крусификс-лейн, Боро, — доложил мне, что лорд Тансор устраивает званый обед на Парк-лейн. Обед состоится сегодня. Среди гостей ожидают премьер-министра.[310] Повод для торжества имеется — да еще какой! Теперь у его светлости есть наследник — он по всей форме назван в кодициле к завещанию, недавно составленном и подписанном. Одного этого уже достаточно, чтобы забить откормленного тельца, но, к умножению всеобщей радости, новоиспеченный наследник собирается сочетаться браком с мисс Эмили Картерет, двоюродной племянницей его светлости, которая теперь, после трагической смерти своего отца, в должный срок унаследует титул Тансоров. Поразительно удачный брак! И в довершение всего счастливый наследник только что опубликовал свое новое сочинение — тринадцатое по счету, предложенное вниманию благодарной публики, — а лорд Тансор получил назначение на должность особого посланника и полномочного представителя ее величества в Бразильской и Гаитянской империях, Новогранадской и Венесуэльской республиках. На время отсутствия его светлости молодожены поселятся в Эвенвуде, и лорд Тансор намерен впоследствии отдать управление всеми своими поместьями и многочисленными финансовыми делами в умелые руки своего наследника, мистера Феба Даунта.
Поскольку в своем городском доме его светлость держал сравнительно небольшой штат прислуги, для обеспечения должного порядка на столь торжественном мероприятии требовалось нанять дополнительных людей. В газетах появились объявления соответствующего содержания, и агент милорда, капитан Таллис, поручил миссис Горации Винейбл — владелице бюро по найму домашних слуг, расположенного на Грейт-Корам-стрит, — провести собеседование с кандидатами. В числе людей, явившихся на Грейт-Корам-стрит с предложением своих услуг, был некий Эрнест Геддингтон — этим именем я изредка пользовался, когда работал на мистера Тредголда.
— Вижу, вы служили старшим лакеем у лорда Вилмершема,[311] — сказала миссис Винейбл, глядя поверх очков на мистера Геддингтона.
— Имел такую честь, — подтвердил мистер Геддингтон.
— А прежде занимали должность лакея в штате герцога Девонширского, в Чатсуорте?
— Совершенно верно.
— И у вас есть письменная рекомендация его милости?
— Мне не составит труда получить таковую, коли нужно.
— В этом нет необходимости, — надменно промолвила миссис Винейбл. — Рекомендации лорда Вилмершема, представленной вами, вполне достаточно. Признаться, я еще ни разу прежде не имела удовольствия нанимать слуг для его светлости, но, поскольку в данном случае речь идет о работе временной, всего на один вечер, я считаю возможным пренебречь обычными формальностями. Уровень сегодняшних претендентов ужасающе низок. Вам надлежит явиться в дом лорда Тансора на Парк-лейн в понедельник утром, ровно в десять, и спросить дворецкого его светлости, мистера Джеймса Крэншоу. — Она вручила мне бумагу, удостоверяющую мою пригодность на должность. — Ливрею вам выдадут. Пожалуйста, задержитесь еще ненадолго — с вас снимут мерки.
Я подчинился и перед уходом из заведения миссис Винейбл узнал, что главной моей обязанностью будет встречать и провожать гостей, прибывающих и отбывающих в своих экипажах, а также прислуживать во время обеда: открывать двери и оказывать другие необходимые услуги.
И вот великий день настал. В половине восьмого утра я вскипятил чайник, отрезал кусок хлеба и уселся за письменный стол, чтобы позавтракать. Передо мной лежали россыпи бумаг. «Заметка о докторе А. Даунте. Февр. 1849»; «Описание Миллхеда, взятое из книги Ф. Уокера „Путешествие по Ланкаширу“, 1833»; «Меморандум: сведения, сообщенные Дж. Хупером и другими. Июнь 1850»; «Эвенвуд: архитектура и история. Сент. 1851»; «Баронство Тансоров: генеалогические заметки. Март 1852»; «Запись разговора с У. Легр. Кингс-колл., июнь 1852». Списки, вопросы, письма. Моя жизнь и его. Здесь, на моем столе. Факты подлинные и вымышленные. Правда и ложь.
Легрис отбыл на войну на прошлой неделе — по счастью, слишком поздно, чтобы принять участие в кровавой битве при Инкермане,[312] хотя последние сообщения о страшных лишениях, претерпеваемых нашими войсками, заставляли меня сильно тревожиться за друга. Вечером накануне своего отъезда, во время нашего прощального ужина в «Корабле и черепахе», он снова попросил меня уехать из Англии до его возвращения.
— Так будет лучше, старина, — сказал он.
Как и я, Легрис пришел к выводу, что на реке за нами следил Плакроуз. Однако, хотя я доложил ему о карательной мере, примененной к мерзавцу мистером Абрахамом Гэббом и компанией, он тоже считал, что даже без Плакроуза Даунт представляет угрозу для моей безопасности. Я не хотел, чтобы Легрис уезжал на Восток с тяжелой душой, а потому с напускной уверенностью заявил, что ему нет нужды беспокоиться на сей счет.
— Я убежден, что Даунт не причинит мне вреда. Какие у него могут причины? Он скоро женится, и я больше ему не помеха. Разумеется, я никогда не прощу Даунта, но я намерен забыть его.
— А мисс Картерет?
— Ты имеешь в виду, конечно же, будущую миссис Феб Дюпор. Ее я тоже забуду.
Лицо Легриса потемнело.
— Забудешь Даунта? Забудешь мисс Картерет? Ты с таким же успехом мог бы заявить, что намерен забыть свое имя.
— Но я уже забыл свое имя, — ответил я. — Я понятия не имею, кто я.
— Черт тебя побери, Джи, — прорычал славный малый. — С тобой невозможно разговаривать, когда ты берешь такой тон. Ты не хуже меня понимаешь, что Даунт очень опасен, с Плакроузом или без него. Я прошу тебя, ради нашей дружбы, отправляйся путешествовать. Махни рукой на все. Уезжай — и лучше на подольше. На месте Даунта я бы желал твоей смерти, поскольку ты слишком много знаешь. Пусть у тебя нет доказательств, но ты все еще способен здорово осложнить ему жизнь, коли вдруг захочешь заговорить.
— Но я же не хочу, — спокойно сказал я. — Честное слово, не хочу. Мне нечего бояться. А теперь давай выпьем, чтобы нам еще не раз довелось посидеть вдвоем за жареной дичью и пуншем.
Разумеется, Легрис видел насквозь мое жалкое притворство. Но видел ли он горевшую в моих глазах решимость, которую ничто не могло ни скрыть, ни ослабить?
На улице мы расстались. Крепкое рукопожатие, короткое «доброй ночи» — и он ушел.
Сегодня утром, 11 декабря, я несколько минут сидел за столом, думая о Легрисе: где он сейчас и чем занимается. «Да хранят тебя боги, упрямый дуралей», — прошептал я. Потом, снова чувствуя себя мальчишкой, я быстро надел пальто, теплый шарф и с легким сердцем вышел на заснеженную улицу — полюбоваться Великим Левиафаном в зимнем одеянии.
Лондон жил своей обычной жизнью, несмотря на живописные погодные неудобства. По улицам грохотали телеги, груженные не рыночным товаром, а блестящими кусками льда из прудов и ручьев; омнибусы катили по изрытому колеями грязному снегу, влекомые тремя или четырьмя лошадями вместо двух. Люди шли по морозу с опущенными головами, натянув теплые шарфы (у кого таковые имелись) до самого носа. Шляпы, пальто и плащи с капюшонами были испещрены белыми точками, и на двери каждой пивной висело объявление о продаже горячего эля с пряностями и прочих согревательных напитков. В такой день без пальто и теплых башмаков не стоит разгуливать, но сотням и тысячам лондонцев приходилось, и на трескучем морозе привычная для глаза нищета приняла еще более жалкий и убогий вид. Но все же восхитительное зрелище — крыши, шпили, памятники, улицы и площади, выбеленные снегом, нанесенным студеным восточным ветром, — услаждало и веселило душу, когда я шагал по Лонг-Акр, с наслаждением вдыхая аромат печеных яблок и жареных каштанов.
После своего скудного завтрака я по-прежнему чувствовал голод, и заманчивый вид кофейни соблазнил меня зайти и еще раз позавтракать. Потом я неторопливо двинулся по заснеженным улицам и переулкам к Стрэнду и вскоре заметил, что по пятам за мной кое-кто следует.
На Мейден-лейн я остановился у служебного входа театра «Адельфи», чтобы зажечь сигару, и краем глаза увидел, что мой преследователь тоже остановился, в нескольких шагах от меня, и быстро уставился в витрину мясной лавки. Бросив сигару, я спокойно приблизился к фигуре, закутанной в плащ с капюшоном.
— Доброго утра, мадемуазель Буиссон.
— Моп dieu, какая неожиданность! — воскликнула она. — Встретить вас здесь! Ну надо же!
Я улыбнулся и подставил ей руку.
— Похоже, вы уже долго гуляете по снегу, — сказал я, глядя на промокший подол ее юбки.
— Возможно, — улыбнулась она. — Я искала кое-кого.
— И нашли?
— Ну да, мистер… Глэпторн. Думаю, нашла.
В гостинице «Норфолк» на Стрэнде мы заказали кофий, и мадемуазель Буиссон откинула назад капюшон плаща и сняла припорошенную снегом шляпку.
— Полагаю, нам нет нужды продолжать притворяться, — сказал я. — Ваша подруга наверняка поведала вам о последних событиях.
— Она мне больше не подруга, — ответила мадемуазель, встряхивая белокурыми кудряшками. — Я считаю мисс Картерет… ну, я даже не хочу говорить, кем я ее считаю. Прежде мы были ближайшими подругами, знаете ли, но теперь я ненавижу ее за то, как она поступила с вами. — Она посмотрела на меня спокойным и значительным взглядом. — На первых порах это было просто забавной игрой, и я с удовольствием помогала мисс Картерет, хотя она, конечно, многое скрывала от меня. Но когда я начала понимать, что вы действительно влюблены в нее, я сказала, что этому следует положить конец, но она меня не послушалась. А когда мистер Даунт приехал к нам в Париж…
— В Париж?
— Да. Мне очень жаль.
— Не имеет значения. Продолжайте, прошу вас.
— Когда мистер Даунт приехал к нам, я начала страшно переживать за вас, зная, что вы постоянно думаете о ней и верите, что она тоже думает о вас. Жестокое письмо, которое она заставила меня написать вам, стало последней каплей. Я пыталась предупредить вас, верно ведь? Но полагаю, к тому времени было уже слишком поздно.
— Я благодарен вам за ваше доброе отношение ко мне, мадемуазель. Но я думаю, мисс Картерет ничего не могла с собой поделать. Я ни в коей мере не защищаю ее и никогда не смогу простить ей обман, но я понимаю, что заставило ее так обойтись со мной.
— Неужели?
— Да. Мисс Картерет двигал самый сильный и убедительный мотив из всех мыслимых — любовь. О да, я прекрасно ее понимаю.
— В таком случае я считаю вас в высшей степени великодушным человеком. И вы не хотите наказать ее?
— Нисколько. Разве могу я винить мисс Картерет в том, что она в рабстве у любви? Любовь всех нас делает рабами.
— Значит, вы никого не вините произошедшем с вами, мистер Глэпторн?
— Наверное, вам лучше называть меня по имени, данном мне при рождении.
Мадемуазель понимающе кивнула.
— Хорошо, мистер Глайвер. Так, по-вашему, никто не виноват в том, что вы лишились всего принадлежащего вам по праву?
— О нет, — ответил я. — Кое-кто виноват. Но не она.
— Вы до сих пор любите ее, разумеется, — вздохнула мадемуазель. — Я надеялась…
— Надеялись?
— Неважно. Какое вам дело до моих надежд? Eh bien, вот что я хотела сказать вам, мистер Темная Лошадка. Вы наверняка думаете, что эта история закончилась; что, украв вашу жизнь, ваш противник удовлетворился достигнутым. Но он не удовлетворился. Я нечаянно услышала один разговор, который премного меня обеспокоил и должен обеспокоить и вас тоже. Мистер Даунт принял близко к сердцу — очень близко к сердцу — смерть одного своего товарища, арест другого и во всем винит вас. Я не знаю, конечно, прав он или нет в своей уверенности, мне достаточно знать, что он уверен в вашей причастности к случившемуся, а потому я настоятельно прошу вас — как ваш друг — хранить бдительность. Мистер Даунт не из тех, кто разбрасывается пустыми угрозами, как вам наверняка известно. Одним словом, он считает, что вы представляете для него опасность, и не намерен мириться с таким положением вещей.
— Значит, вы слышали, как он грозился расправиться со мной?
— Я слышала достаточно, чтобы битый час ходить за вами по такому морозу, ища возможности поговорить с вами. Ну что ж, я выполнила свой долг, мистер Глайвер, — который прежде был милым мистером Глэпторном, — и теперь мне пора идти.
Мадемуазель Буиссон встала, собираясь удалиться, но я удержал ее за руку.
— Она когда-нибудь говорит обо мне? — спросил я. — С вами?
— Между нами уже нет прежней близости, — ответила она с явным сожалением. — Но мне кажется, вы оставили след в ее сердце, хотя она считает нужным отрицать это. Надеюсь, это хоть немного утешит вас. Итак, прощайте, мистер Глайвер. Можете поцеловать мою руку, коли хотите.
— С величайшим удовольствием, мадемуазель.
К половине десятого я вернулся на Темпл-стрит, чтобы сделать последние приготовления. Я радовался, что намерение моего врага убить меня подтвердилось: теперь мне будет гораздо легче совершить задуманное.
Я надел парик — любезно предоставленный мне месье Кэрлис и сыновьями, театральными костюмерами с Финч-лейн, Корнхилл, — и очки в проволочной оправе. Поношенный, но вполне приличный сюртук с поместительным внутренним карманом довершил наряд. В карман я положил завернутый в тряпицу нож, украденный из таверны Веллингтона. Итак, я был готов.
Сначала я отправился к театру «Адельфи» и купил билет на вечерний спектакль; билет я отдал своему шпиону Уильяму Бланту — он придет на представление вместо меня и таким образом обеспечит мне алиби. Затем я наведался к Стэнхоупским воротам Гайд-парка, расположенным неподалеку от особняка лорда Тансора на Парк-лейн, — там несколькими днями ранее я приметил укромное местечко, где можно спрятать сумку с лучшим моим костюмом. И наконец ровно в десять, как велела миссис Винейбл, я предстал перед мистером Крэншоу с рекомендательным письмом от упомянутой дамы.
Меня провели в каморку с голыми дощатыми стенами, где мне надлежало облачиться в ливрею и напудрить волосы — вернее, парик.
— Его светлость, — надменно пророкотал мистер Крэншоу, — требует, чтобы лакеи непременно напудрились.
Смочив парик водой и намылив, я расчесал мокрые пряди и нанес на них пудру выданной мне пуховкой. Потом ливрея: туго накрахмаленная белая сорочка, белые чулки и туфли с серебряными пряжками, синие плисовые бриджи, пурпурно-красный фрак с серебряными пуговицами и такого же цвета жилет. Напудренный и наряженный, я прошел в общую комнату для слуг, где мистер Крэншоу объяснил мне и прочим временным лакеям наши обязанности. Потом я принялся с деловым видом расхаживать по служебному этажу, составляя представление о расположении коридоров и помещений. Остаток дня мы провели за разного рода скучными делами — переносили стулья и цветочные корзины в обеденную залу, запоминали последовательность блюд на случай, если нам придется помогать в обслуживании стола, чистили серебро, знакомились со списком гостей и порядком их размещения за столом (приглашение на обед получили около сорока человек), и так далее, и тому подобное. Когда наконец стало смеркаться, в комнатах задернули портьеры и зажгли свечи и лампы.
Лорд Тансор появился в шесть часов, чтобы проверить, все ли в порядке. Наша маленькая армия лакеев выстроилась в вестибюле, и все по очереди кланялись, пока он шествовал вдоль строя. Разумеется, он не обратил на меня внимания — ведь я был всего лишь ливрейным слугой.
В семь часов я, вместе с еще двумя лакеями, занял позицию у парадной двери, чтобы встречать экипажи.
Пока все шло гладко. Я выполнил все распоряжения мистера Крэншоу и ни в ком не возбудил подозрений. Но теперь все зависело от дальнейшего хода событий, ибо весь мой план сводился к тому, чтобы проникнуть в штат прислуги и при возможности подобраться близко к Даунту. Конкретного плана действий у меня не имелось. Если в этом акте нашей жизни мне суждено одержать победу, я буду премного доволен. Если нет, так тому и быть. Я ничего не потеряю, поскольку терять мне нечего.
И вот я молча ждал у парадной двери, гадая, когда он приедет — и когда приедет она.
Начали прибывать кареты. Первой я помог выйти мадам Тальони[313] (к сей даме лорд Тансор питал нехарактерное для себя сентиментальное почтение, хотя она была далеко не первой молодости), потом жирной дочери лорда Коттерстока (старой развратнице с лицом, похожим на выветренный булыжник, полумертвой от неприличной болезни) и ее равно свиноподобным мамаше и братцу. Экипажи подкатывали один за другим сквозь снегопад и останавливались под фонарем у ворот. Послы, члены парламента, банкиры, генералы, герцоги, графы со своими супругами. Я открывал каретные дверцы, помогал седокам выйти, и ни один из них не взглянул на меня толком. Наконец прибыл сам премьер-министр, особо почетный гость лорда и леди Тансор, а сразу вслед за ним подъехала блестящая карета с гербом Дюпоров.
Отворив дверцу, я сначала услышал запах ее духов, а потом, когда наклонился откинуть приступки, увидел ее ножки в изящных лайковых туфельках, расшитых гагатовым бисером. Она подала мне руку в перчатке, но не увидела меня. Выходя из экипажа, она выдохнула легкое облачко пара, и на несколько мгновений, пока ее рука покоилась в моей, мне показалось, будто моя возлюбленная снова принадлежит мне. Обманчивое ощущение близости заставило меня забыть о нынешней моей роли, и я нежно сжал ее пальцы. Метнув на меня гневный, оскорбленный взор, она резко отдернула руку и взлетела по ступенькам крыльца. Там она остановилась и обернулась:
— Эй ты! А ну-ка придержи дверцу!
Я подчинился приказу, и он вышел из кареты — безукоризненный джентльмен, одетый чрезвычайно дорого и с тончайшим вкусом. Я низко поклонился, почтительно закрыл за ним дверцу, а потом поднял глаза и увидел, как он берет под руку мисс Картерет и входит с ней в дом.
После прибытия последнего гостя меня отправили в обеденную залу, где я занял позицию у двустворчатой двери в вестибюль, по-прежнему никем не замечаемый, даже собратьями-лакеями, сновавшими мимо меня. Я стоял неподвижно, но глаза мои так и бегали по сторонам, высматривая удобную возможность.
Моя вероломная девочка сидела в верхнем конце стола — неземное создание в бледно-голубом шелковом наряде с барежевой верхней юбкой, расшитой золотыми и серебряными звездами; с роскошными черными волосами, изысканно уложенными под кружевной шапочкой, украшенной бледно-розовой атласной лентой. Слева от нее сидел сухопарый молодой джентльмен (некий Джон Тэнкер, член парламента, судя по списку гостей), а справа Феб Даунт, во всей своей лучезарной красе.
Когда все гости расселись за роскошно убранным столом, где обилие золота, серебра, хрусталя сверкало и сияло в свете свечей, подали суп. Лорд Тансор заделался поклонником service a francaise,[314] когда она была введена в Эвенвуде после совершеннолетия его protege, а потому за супом последовали сначала рыба, потом entrees — общим числом не меньше дюжины, — затем жаркое разных видов и, наконец, сладкое и десерты. Слава богу, я не получил приказа присоединиться к своим собратьям-лакеям, обслуживающим стол, — ведь они должны были наклоняться к каждому гостю по очереди и отчетливо произносить название блюда, которое предлагали. Я с зачарованным интересом наблюдал, как один из них приблизил губы к уху мисс Картерет и спросил, не желает ли она отведать boeuf a la fammande.[315] Она выразила согласие изящнейшим жестом, а потом подняла ладонь: мол, достаточно. Сидящий рядом Даунт взял порцию гораздо больше, а потом, когда лакей уже собирался перейти к следующему гостю, велел добавить еще.
На почетном месте во главе стола сидели премьер-министр и лорд Тансор, занятые своим отдельным тихим разговором. Лорд Абердинский выглядел усталым и подавленным — несомненно, Крымская кампания отнимала у него много душевных и физических сил, — и я несколько раз заметил, как лорд Тансор успокаивающе кладет ладонь на его рукав. Вокруг них плавно текла общая беседа, голоса и смех за столом сопровождались звоном хрустальных бокалов и позвякиванием изящнейших золотых приборов по севрским тарелкам.
К настоящему моменту с супом и рыбой уже давно покончили, как и со всеми entrees и жаркими блюдами. Теперь сладкое и мороженое убрали со стола, освобождая место для шести огромных многоярусных ваз с сушеными фруктами, орехами, пирожными и бисквитным печеньем. Лорд Тансор встал, с бокалом в руке, и гости начали постепенно умолкать.
— Милорды, леди и джентльмены, — начал он звучным баритоном, мгновенно завладевая вниманием всех присутствующих. — Я хочу провозгласить тост. За мистера Феба Даунта, которого я имею радость назвать своим сыном и наследником, и за его будущую жену мисс Эмили Картерет.
Гости подняли вновь наполненные бокалы и выпили за счастливую чету под громкие аплодисменты и одобрительные возгласы. Потом маленький военный оркестр, сидевший на галерее в дальнем конце залы, заиграл «Вот идет он, герой-победитель».[316] Когда замерли последние ноты, сам наследник разразился льстивой почтительной речью: сначала многословно выразил благодарность его светлости за щедрость и великодушие, а потом — ну надо же! — без малейшего стыда прочитал длиннющий кусок из своей собственной поэмы, воспевающей великих людей. За ним слово взял лорд Коттерсток — с трудом поднявшись на ноги с помощью своего сына, он поблагодарил лорда Тансора, от себя лично и от лица всех именитых гостей, за беспримерное радушие и поздравил с назначением на пост полномочного представителя, «каковая должность, — заметил он, обводя присутствующих таким суровым взглядом, словно кто-то собирался возразить ему, — нечасто доставалась человеку столь блистательных достоинств».
Все это время мисс Картерет сидела с тихой улыбкой на устах, обращая лицо то к своему знатному родственнику, то к своему возлюбленному, — с улыбкой, выражавшей не хвастливое довольство своей участью, а задумчивое умиротворение человека, после тяжелых жизненных потрясений обретшего наконец покой в безопасной гавани. Я весь вечер наблюдал за ней, жадно ловил глазами каждое движение, каждый жест, восхищался ее веселостью и непринужденной уверенностью, мучительно упивался ее красотой. Никогда еще она не была так прекрасна! Увлекшись созерцанием мисс Картерет, я не сразу заметил, что Даунт вышел из-за стола и что-то говорит лорду Тансору. Потом он двинулся к выходу, по пути приветственно кивая гостям, пожимая руки и изредка останавливаясь, чтобы принять поздравления какого-нибудь доброжелателя. Мой враг приблизился к двери, и я почтительно наклонил голову, когда он проходил мимо.
— Вам нездоровится, сэр? — услышал я голос Крэншоу. — Вы выглядите бледным.
— Боюсь, у меня мигрень разыгралась. Выйду подышать свежим воздухом.
— Прекрасно, сэр.
Дрожа от предвкушения, я воспользовался представившимся случаем. Как только Крэншоу вошел в обеденную залу, я незаметно выскользнул прочь и успел увидеть фигуру Даунта, исчезающую за дверью в глубине вестибюля. С бешено колотящимся сердцем я спустился в служебный этаж и быстро прошел в комнату, где висел мой костюм. По коридору сновали взад-вперед слуги, там стояли оглушительный шум и гам. Я молниеносно выхватил нож из кармана своего сюртука и прошел к застекленной двери в конце коридора — за ней я увидел ступени, ведущие вверх вдоль стены освещенной оранжереи. Я осторожно открыл дверь и вышел на морозный ночной воздух. Выйдет ли он? Настал ли момент?
Снегопад кончился, но редкие снежные хлопья все еще сыпались с непроглядно-черного неба. Прямо над моей головой скрипнула отворенная дверь, и я почуял запах сигары. Он здесь. Мой враг здесь.
Темная фигура спустилась по ступеням из оранжереи. Внизу Даунт остановился и посмотрел в небо; потом он медленно вышел за границу света от фонарей, в снежный мрак. Я подождал, когда он отойдет на шесть-семь футов от лестницы, и только потом покинул затененное укрытие, откуда наблюдал за ним.
Я с изумлением осознал, что совершенно спокоен — так безмятежно спокоен, будто созерцаю некий божественно прекрасный пейзаж, отрадный для души. Все страхи, все опасения, все смятения и сомнения исчезли. Я не видел ничего, кроме этой одинокой фигуры из плоти, крови и костей. В мире вдруг воцарилось безмолвие, словно сам Великий Левиафан затаил дыхание.
На свежем снегу отпечатались следы Даунта. Я шел за ним, аккуратно ставя ноги след в след и считая шаги: раз-два-три-четыре-пять-шесть… Потом я окликнул его.
— Сэр! Мистер Даунт, сэр!
Он обернулся.
— Что тебе?
— Сообщение от лорда Тансора, сэр.
Он подошел ко мне — десять шагов.
— Ну?
Мы стояли лицом к лицу — а он по-прежнему не узнавал меня! Ни проблеска узнавания в глазах. Еще секундочку, дорогой Феб. Еще секундочку — и ты меня узнаешь.
Моя правая рука скользнула в карман, пальцы сомкнулись на рукояти свежезаточенного ножа, которым прежде резали мясо в таверне «Веллингтон». Кончик сигары ярко разгорался при каждой затяжке, и дым от нее вился тонкой струйкой к холодному небу.
— Что стоишь столбом, тупица? Давай, что там у тебя?
— Что там у меня? Да вот что.
Все произошло в мгновение ока. Длинный остроконечный нож легко пронзил смокинг и погрузился в плоть. Но я не был уверен, что рана смертельная, а потому тотчас же выдернул окровавленное лезвие и приготовился нанести второй удар, на сей раз в незащищенное горло. Он чуть покачнулся вперед и посмотрел на меня, часто моргая. Сигара выпала у него из губ и тлела на снегу.
Все еще держась на ногах, хотя и пошатываясь, Даунт снова часто заморгал, не в силах поверить в происходящее, и открыл рот, словно собираясь заговорить, но не издал ни звука. Я шагнул к нему, и он опять открыл рот. На сей раз он сумел проговорить сдавленным булькающим голосом три слова:
— Кто ты такой?
— Эрнест Геддингтон, лакей, к вашим услугам, сэр.
Тихо покашливая, он уткнулся лбом мне в плечо. Трогательный жест. Несколько мгновений мы стояли так, словно влюбленные. Я впервые заметил, что густые черные волосы у него зачесаны таким образом, чтобы скрыть проплешину на макушке.
Обняв своего врага одной рукой, я поднял нож и нанес второй удар.
— У мести долгая память, — прошептал я, когда он медленно повалился в снег.
Он лежал там в луже темно-красной крови, с лицом белым, как саван холодного снега, расстеленный под ним. Пар моего дыхания клубился облачком в морозном воздухе, но мой враг больше не дышал. Я опустился на колени и вгляделся в его лицо.
Черную бородку усеивали снежинки. Вытекшая изо рта тонкая струйка крови испачкала ослепительно белую сорочку. Раскрытые глаза смотрели в небо пустым мертвым взором.
Наше великое путешествие закончилось. Но чем оно закончилось? Победой или поражением? И для кого? Мы двое, Эдвард Глайвер и Феб Даунт, бывшие друзья, оказались здесь и сейчас по воле некой силы, недоступной нашему пониманию и неподвластной нам. Теперь он не вступит во владение тем, что по праву принадлежит мне, но и мне тоже ничего не достанется. Я свершил свою месть, и он заплатил установленную мной цену за все обиды и оскорбления, мне нанесенные, но я не испытывал ни облегчения, ни радости — только тупое чувство выполненного долга.
Я достал из кармана листок бумаги с несколькими строками, выписанными мной из томика стихотворений, который Даунт передал мне через Легриса.
Меня объяла ночь:
Ни утренних лучей,
Ни лунного сиянья,
Ни зарева закатного
Самой любви нежнее.
Ибо Смерть есть смысл ночи,
Вечная тьма,
Поглощающая все жизни,
Гасящая все надежды.[317]
Строки эти при первом же прочтении показались мне не лишенными известных достоинств, в отличие от всех прочих вышедших из-под пера автора, и с тех пор я постоянно носил с собой листок, куда переписал их. Но больше они мне не понадобятся. Вложив мятую бумажку в коченеющую мертвую руку, я поднял нож и оставил Даунта перед лицом вечности.
В огромной глиняной миске, стоявшей на столе у кухонной двери, отмокали в горячей воде несколько десятков грязных ножей и вилок. Я на ходу небрежно бросил туда свой нож вместе с пропитанными кровью перчатками и поднялся в вестибюль.
— Геддингтон!
Это был мистер Крэншоу, с крайне недовольным выражением лица.
— Где ваши перчатки, любезный?
— Прошу прощения, мистер Крэншоу. Боюсь, я их испачкал.
— В таком случае спуститесь вниз и возьмите новую пару. Сию же минуту.
Он повернулся прочь, но через дверь, ведущую к оранжерее, в вестибюль вбежал слуга, бледный как полотно. Он подал знак мистеру Крэншоу, и тот подошел к нему. Услышанное сообщение явно потрясло дворецкого до чрезвычайности. Он бросил несколько слов слуге и поспешил в столовую залу.
Через несколько секунд там застучали отодвигаемые стулья и воцарилось напряженное молчание, потом раздались женский визг и крики мужчин. Лорд Тансор, с невидящим взором, стремительно вышел из столовой залы в сопровождении Крэншоу и трех или четырех джентльменов, включая сына лорда Коттерстока — последний отделился от группы и приблизился ко мне.
— Ты, малый, — протянул он. — Сбегай за полицейским, да побыстрее. Здесь произошло убийство. Мистер Даунт мертв.
— Слушаюсь, сэр.
Потом молодой человек вперевалку направился в глубину дома, полагая, разумеется, что я бросился выполнять его приказ. Но я не сделал ничего подобного.
В холле теперь было людно и шумно: охваченные смятением гости говорили все одновременно — женщины плакали, мужчины стояли группами, громко обсуждая неожиданный поворот событий. Я медленно пробрался через возбужденную толпу к двери в нижний этаж, намереваясь покинуть здание через один из боковых выходов. Там я обернулся, дабы убедиться, что никто не обращает на меня внимания, и тогда увидел мисс Картерет.
Она стояла одна в дверях столовой залы, с алебастрово-бледным лицом, прижав пальцы к губам с ошеломленным и растерянным видом, от которого сжималось сердце. О, милая моя девочка! Из-за тебя я стал убийцей! Между нами волновался океан шума, но мы были два острова оцепенелого молчания.
Я словно прирос к полу, хотя ясно понимал, что опасность разоблачения возрастает с каждой секундой. Потом она повернула лицо ко мне — словно луна вышла из-за облака, — и наши взгляды встретились.
В первый момент она явно не узнала меня, потом глаза ее сузились и приобрели сосредоточенное выражение. Но понимание приходило к ней медленно, и, пока она колебалась, пребывая между сомнением и уверенностью, я развернулся кругом и принялся пробираться через толпу к парадной двери, каждую секунду ожидая, что вот сейчас выкрикнут мое имя и поднимется тревога. Я достиг двери, но никто не остановил меня. Выйдя на крыльцо, я не удержался и оглянулся, желая убедиться, что меня никто не преследует. Мы снова встретились взглядами, и я понял, что она все знает, — однако она ничего не предпринимала. Потом толпа сомкнулась вокруг нее, и больше я ее не видел, никогда.
Я уже спустился с крыльца, когда услышал голос мисс Картерет:
— Задержите этого человека!
Неудобные туфли с серебряными пряжками затрудняли бег, и я боялся, что меня быстро догонят. Но, обернувшись в дальнем конце Парк-лейн, я с облегчением увидел, что ускользнул от преследователей. Дрожа от холода и тревоги, я побежал как сумасшедший по заснеженной траве к тайнику, где оставил свой саквояж. Там, под холодным небом, под которым лежал мой мертвый враг, я сбросил ливрею и надел свой костюм и пальто. Издалека до меня доносились крики и полицейские свистки.
Я вышел из парка и уже через считаные минуты остановил кеб на Пиккадилли.
— Темпл-стрит, Уайтфрайарс! — крикнул я вознице.
— Слушаюсь, сэр!
Я заранее подготовился к разоблачению. Дорожный саквояж был упакован, все мои документы в порядке. Я торопливо уложил последние вещи: потрепанный томик донновских проповедей; свой дневник и стенографические конспекты разных документов; акварельный рисунок из матушкиного дома; неудачную фотографию Эвенвуда, сделанную жарким июньским днем в 1850 году; шкатулку красного дерева, где так долго хранились спасительные свидетельства, о которых я ведать не ведал; и наконец, экземпляр фелтемовских «Суждений», извлеченный мной из гробницы леди Тансор. Затем я сгреб со стола оставшиеся бумаги вместе с пронумерованными заметками и записями, собранными мной за многие годы, свалил все в кучу на каминную решетку и поджег спичкой. У двери я оглянулся на потрескивающий камин: огонь полыхал вовсю, истребляя надежду и счастье.
С закутанным в шарф лицом я вошел в гостиницу Мортли на Черинг-кросс и заказал бренди с водой и комнату с камином.
Той ночью, когда возобновившийся снегопад одел город пеленой тишины, мне приснилось, будто я стою на сэндчерчском утесе. Вот наш маленький белый домик, а вот каштановое дерево у калитки. Сегодня в школу не надо, и я радостно бегу к обложенным белыми камнями полукруглым клумбам по одну и другую сторону от калитки. Биллик еще не починил веревочную лестницу, но взобраться по ней можно — и я проворно залезаю в свое «воронье гнездо» среди ветвей. У меня с собой подзорная труба, и я принимаюсь обследовать сияющий горизонт. Все парусные суда преображаются в моем воображении: вон там, на востоке, головная триера, посланная самим Цезарем; а там, на западе, испанский галеон с низкой осадкой, нагруженный индейским золотом; а с юга медленно и грозно приближается пиратская флотилия, чтобы совершить набег на наш мирный дорсетский берег. Чуть погодя до меня доносится звон посуды на кухне. Через окно гостиной я вижу матушку, пишущую за рабочим столом. Она поднимает голову и улыбается, когда я машу ей рукой.
Потом я проснулся и начал плакать — не о том, что я потерял, не о временах, безвозвратно канувших в прошлое, даже не о своем несчастном разбитом сердце и, уж конечно, не о смерти своего врага. А о Лукасе Трендле, невинном рыжеволосом незнакомце, который никогда уже не пошлет африканцам башмаки и Библии.
Марден-хаус
Вестгейт, Кентербери, Кент
10 декабря 1854 г.
Дорогой Эдвард! Пишу несколько строк, дабы поблагодарить Вас за Ваше письмо от 9-го числа. Мой брат сегодня утром едет в город и взялся передать Вам это с Биртлсом.
Поскольку Вы, похоже, не хотите (несомненно, по веским причинам) приезжать сюда, я не стану настаивать.
Должен сообщить Вам, однако, что мистер Дональд Орр написал мне, в довольно раздраженном тоне, о Вашем «длительном пренебрежении своими обязанностями», как он выразился. Он известил меня о своем намерении немедленно уволить Вас из фирмы. В ответном послании я попросил разрешить Вам жить в нынешних Ваших комнатах на Темпл-стрит, покуда у Вас остается необходимость в них.
Если же Вы не имеете такого желания, здесь неподалеку от моего нового дома сдается коттедж, который, мне думается, прекрасно Вас устроит и где Вы сможете поселиться на любое угодное Вам время. Прошу Вас уведомить меня, как Вы предпочитаете поступить.
Вы не откликнулись на мое предложение обсудить с сэром Эфраимом, строго конфиденциально и сугубо теоретически, возможность предъявления лорду Тансору доказательств, оставшихся у Вас на руках. Я повторяю данное предложение. Коли Вы пожелаете им воспользоваться, участие в Вашем деле сэра Эфраима, несомненно, произведет самое благоприятное впечатление на лорда Тансора.
Итак, в ожидании более обстоятельного письма от Вас, мой дорогой мальчик, я желаю Вам удачи в преддверии Рождества Христова и надеюсь, что Ваши дела идут, как Вам хотелось бы. Заверяю Вас в своей готовности в любое время дать Вам консультацию и оказать любую посильную помощь юридического характера. Я молюсь, чтобы Ваше предприятие поскорее увенчалось успехом, независимо от возможных последствий для меня, которые прошу Вас не принимать во внимание. Делайте что должно и исправьте совершенную в отношении Вас несправедливость, ради упокоения души Вашей любезной матушки. Да вознаградит Бог Ваши труды! Напишите при случае.
С любовью
ЭВЕНВУДСКИЙ ПАСТОРАТ
ЭВЕНВУД, НОРТГЕМПТОНШИР
22 декабря 1854 г.
Глубокоуважаемый мистер Тредголд! Благодарю Вас за Ваше письмо с выражением соболезнования нам с супругой. Конечно же, я прекрасно помню, как встречался с Вами и с мистером Полом Картеретом в связи с упомянутым Вами событием.
Смерть сына стала страшным ударом для нас — тем более страшным, что она носила насильственный характер. Сначала нам сообщили, что в убийстве подозревается нанятый на вечер лакей по имени Геддингтон, хотя мотив нападения оставался непонятным; но потом пришло поразительное известие, что на самом деле преступником является мистер Глэпторн, коего теперь мне надлежит называть мистером Глайвером. Безусловно, Вы будете не меньше нас с женой потрясены, когда узнаете, что столь одаренный и незаурядный человек, как мистер Глайвер, оказался способен на такое деяние. Его мотивы остаются полной загадкой, хотя теперь я вспомнил, что он учился в колледже с моим сыном (каковой факт напрочь вылетел у меня из головы и всплыл в памяти только сейчас). Дает ли это давнее знакомство ключ к разгадке преступления, я не знаю. Полицейские усматривают связь между убийством моего сына и недавним убийством мистера Лукаса Трендла, служащего Банка Англии, в них много общего. Предполагается, что мистер Глайвер страдает неким душевным расстройством — что он попросту безумен. О его нынешнем местонахождении, как Вы наверняка знаете, ничего не известно; по всей вероятности, он покинул страну.
Эвенвуд погрузился в смятение. Моя жена безутешна — она души не чаяла в Фебе, хотя и приходилась ему всего лишь мачехой. Лорд Тансор тоже сокрушен горем. Мы потеряли сына, он потерял наследника. И еще бедная мисс Картерет. Страдания, выпавшие на долю сей молодой женщины, не поддаются разумению. Сначала ее отец, подвергшийся жестокому нападению и убитый, а теперь и жених. На нее больно смотреть. При последней нашей встрече я едва узнал несчастную.
Что касается до меня, я нахожу утешение в своей вере и в уверенности, что Бог Авраамов и Исааков принял Феба в свои объятия. Поскольку мой сын пользовался глубоким уважением всех своих друзей и знакомых, а равно многочисленных своих читателей, мы получили великое множество соболезнований — они тоже премного утешили нас в нашем горе.
В годину испытаний я всегда обращаюсь к сэру Томасу Брауну. Раскрыв «Religio Medici» вскоре после известия о смерти нашего сына, я наткнулся взглядом на нижеследующие слова:
«Того, что сотворено бессмертным, не уничтожит ни природа, ни глас Божий».
В это я верую. На это уповаю.
За сим остаюсь, глубокоуважаемый сэр, Ваш покорный слуга
Марден-хаус
Вестгейт, Кентербери, Кент
9 января 1855 г.
Глубокоуважаемый капитан Легрис! Я получил Ваше письмо с вопросом насчет Эдварда Глайвера.
Из Вашего письма явствует, что Вы осведомлены об обстоятельствах истории Эдварда. Признаться, это меня удивило: я думал, я единственный человек, пользовавшийся его доверием. Но похоже, ни один из нас не может утверждать, что знает Эдварда Глайвера, — к примеру, в настоящее время я переписываюсь с некой мисс Изабеллой Галлини, с которой Эдвард, насколько я понимаю, состоял в близких отношениях, но о которой никогда ни словом не обмолвился.
И вот чем все закончилось. Не могу сказать, что я не опасался такого исхода или другого, о каком мы с Вами сожалели бы еще горше. Мы никогда больше не увидим нашего друга, вне всяких сомнений. Вы говорите, что уговаривали его уехать за границу и оставить дело, известное нам обоим. Если бы только он внял Вашему совету! Но тогда уже было ничего не поправить — Вы наверняка, как и я, не раз замечали у него странное застылое выражение глаз.
Мисс Картерет глубоко страдает, но эта история, по крайней мере, излечила лорда Тансора от беспричинной неприязни к представителям побочной ветви семейства, а потому поименованная особа в должный срок унаследует и титул Тансоров, и все имущество, с ним связанное. Даже не представляю, что почувствует Эдвард, коли узнает об этом.
Что же касается до покойного, то чем меньше о нем говорить, тем лучше.
Как легко догадаться, я не разделял общего высокого мнения о нем, хотя и не считаю, что он заслуживал смерти. Безусловно, Феб Даунт причинил великое зло Эдварду, но за ним числятся и другие поступки, которые не стоит предавать огласке — по крайней мере, пока не пройдет изрядное время, а с ним и вероятность причинить кому-то боль или вред. Да уж, столько смерти, столько лжи и обмана — и все ради чего?
Я надеюсь, что мое письмо застанет Вас в добром здравии, и молюсь, чтобы Бог хранил Вас и всех наших доблестных солдат. Репортажи мистера Рассела[319] привели всех нас в ужас.
Искренне Ваш
Блайт-Лодж
Сент-Джонс-Вуд, Лондон
18 января 1855 г.
Глубокоуважаемый мистер Тредголд! Получила Ваше письмо только сегодня утром, но спешу ответить.
Я не видела Эдварда с той снежной ночи в минувшем декабре. Боюсь, между нами вышла размолвка, о чем я премного сожалею. Он отказался заходить в дом и сказал только, что уезжает из Англии на время и пришел попросить прощения за то, что неспособен полюбить меня, как я того заслуживаю. Потом он назвал свое настоящее имя и поведал правду о своем рождении — взамен полуправды (не стану говорить «лжи»), которую я слышала от него раньше. Насколько я поняла, Вы давно знали, кто он такой на самом деле, — Эдвард отзывался о Вас с большим теплом, и он глубоко благодарен Вам за старания помочь ему. Это в высшей степени удивительная история, и признаюсь, поначалу я склонялась к мысли, что все это выдумка, если не хуже, но потом по глазам Эдварда поняла, что он говорит правду. Я знаю и про мисс Картерет тоже: как она пошла на обман, чтобы украсть у него доказательства, с помощью которых он мог бы получить все, о чем мечтал. Он сказал, что любил ее и до сих пор любит. Вот почему он никогда не сможет полюбить меня.
Мы попрощались. Я спросила, наведается ли он ко мне — как друг — по своем возвращении, но Эдвард лишь покачал головой.
«У тебя теперь свое царство, — только и сказал он. — А у меня — мое». Потом он повернулся и пошел прочь. Я смотрела, как он шагает по дорожке и исчезает в ночи. Он не оглянулся.
Когда моя работодательница миссис Дейли показала мне заметку в «Таймс», где Эдварда называют подозреваемым в убийстве мистера Даунта, я думала, у меня разорвется сердце. Сколь тяжкий груз он взял на душу! Чтобы сотворить такое страшное, поистине ужасное дело, пусть даже в отмщение за несправедливость, совершенную в отношении него! Тогда я поняла, что очень плохо знала Эдварда и совсем не понимала. Наверное, с моей стороны нехорошо говорить такое, но я всегда буду вспоминать о нем с теплотой, даром что теперь, разумеется, я не могу относиться к нему как прежде. Я по-настоящему любила его — раньше, но он поступил со мной жестоко, хотя и без умысла, полагаю. Он предал меня, и это я могу простить. Но он не любил меня, как я того заслуживала, а этого я простить не могу.
Искренне Ваша
[320]
25 ноября 1855 г.
Дорогой мистер Тредголд! Легко воображаю, какие чувства Вы испытаете, раскрыв это письмо. Главным образом удивление и испуг, я уверен; но также, надеюсь, и своего рода виноватую радость — хочется верить, Вам будет приятно получить весточку (хотя и последнюю) от человека, который уважает Вас больше всех на свете и для которого Вы были отцом во всех отношениях, кроме как по имени.
Я приехал сюда, где меня никто не найдет, под никому не известным именем, чтобы прожить остаток жизни в добровольном одиночестве — в краю, разительно непохожем на все знакомые нам, среди черных полуразрушенных скал, вырезанных неким яростным богом и овеваемых знойными африканскими ветрами. Я не заслуживаю сочувствия, но Вы, дорогой сэр, заслуживаете того, чтобы узнать, как я оказался здесь и почему.
Покинув Англию ночью 11 декабря прошлого года, я отправился сначала в Копенгаген, а потом в Фаборг на острове Фюн, где прожил почти месяц. Оттуда я поехал в Германию, чтобы посетить знакомые места в Гейдельберге и окрестностях, а затем совершил путешествие сначала в Сен-Бертран-де-Коммиж в Пиренеях — я давно мечтал увидеть тамошний собор, — и, наконец, на остров Майорка, откуда и приплыл сюда.
Я не стану говорить о причине своей добровольной ссылки, чтобы не причинять Вам больше боли, чем уже причинил. Я не избежал наказания, как могут думать иные; я каждый час каждого дня терплю наказание за свой чудовищный поступок и за побуждения, заставившие меня совершить его. Мой враг и я были сделаны из одного вещества, закалены в одной печи творения; наши образы, вычеканенные на двух сторонах одной монеты, существовали обособленно, но не отдельно друг от друга, связанные алхимией судьбы. Я убил его, но тем самым убил и большую часть себя.
Я часто думаю о ней — я говорю о своей родной матери. О том, как мы с ней похожи и как обоих нас погубила уверенность, что мы вольны наказывать тех, кто сделал нам зло. Что касается до меня, мною двигало неумолимое и ложно истолкованное чувство фатальности, в котором я видел оправдание любым своим поступкам. В изгнании я стал умнее. Моя прежняя вера в Рок, постоянно толкавшая меня все дальше и дальше, стала причиной моей погибели; но сейчас я нашел облегчение и утешение в более суровой вере: что все мы грешники и все предстанем перед судом Божиим. И что мы не должны бороться с тем, что мы не в силах исправить.
Конечно, я много думаю и о своей милой девочке, которую буду любить до конца жизни, как Вы любите мою мать. Жестокая, о жестокая! Как могла она предать меня столь вероломно, когда знала, что я люблю ее больше всех на свете, люблю такой, какая она есть. Но хотя она причинила мне муку почти нестерпимую, я не в силах отказать ей в прощении. Я слышал, она унаследует то, что должно было бы принадлежать мне. Но она потеряла больше, чем сможет приобрести когда-либо; и, как мне, ей придется ответить за свои поступки.
Я живу здесь в весьма скромных условиях, но у меня и потребности скромные. Единственным моим товарищем является одноглазый кот безобразнейшей наружности — он появился здесь в первое же утро по моем прибытии и так и остался со мной. У меня хватило чувства юмора, чтобы назвать его Джуксом.
Итак, мой дорогой старший компаньон, я наконец подошел к главному вопросу, занимающему меня, и хочу попросить Вас о последнем одолжении — если еще могу рассчитывать на Вашу доброту. На протяжении полугода, с самого своего приезда сюда, я излагал на бумаге все события своей жизни и в результате исписал изрядную стопку почтовой бумаги, купленной нарочно для данной цели перед отъездом с Майорки. Вчера поздно вечером я наконец отложил перо и убрал рукопись в деревянную шкатулку с замком. Сейчас я пойду на встречу с одним англичанином по имени мистер Джон Лазарь, судовым агентом с Бимитер-стрит, Сити, — он любезно согласился доставить шкатулку Вам в Кентербери. Он знает меня под другим именем, и я уверен, Вы не станете выводить его из заблуждения. Ключ от шкатулки я пошлю Вам отдельно.
Если Вы не возражаете (на что я очень надеюсь), я попросил бы Вас отдать рукопись в переплет (могу порекомендовать мастерскую мистера Ривьера на Грейт-Куин-стрит), а потом, коли получится, тайно поместить том в Эвенвудскую библиотеку, где его могут найти, а могут и не найти в будущем. Просьба обременительная, я знаю, но мне больше не к кому обратиться с ней.
Мне хотелось бы узнать о многом — о своих знакомых, о делах в мире, оставленном мной, а в первую очередь о Вас: как Вы поживаете, пополняется ли Ваша библиотека и вполне ли Вы оправились от недуга. Я теперь одиночка и никогда уже не смогу жить прежней жизнью. Но я молюсь — правда, молюсь, — чтобы Вы жили долго, счастливо и в добром здравии; и я прошу у Вас прощения за содеянное.
Вот что я понял, пока писал свою исповедь на этом последнем берегу:
«Не возвышай злобы врага своего настолько, чтобы говорить: от него происходят несчастья мои. Не принижай времена и нравы настолько, чтобы говорить: от них происходят несчастья мои. Не почитай богиню судьбы настолько, чтобы говорить: от нее происходят несчастья мои. Угождай Господу, и тогда ты загарпунишь любого Левиафана».[321]
Я мечтаю о крепком сне и теплом английском дожде. Но они не приходят.
(В порядке публикации. Во всех случаях место издания — Лондон.)
Итака. Лирическая драма (Эдвард Мокстон, 1841).
Минская дева. Поэма в двадцати двух песнях (Эдвард Мокстон, 1842).
Татарский царь. Сказание в XII песнях (Эдвард Мокстон, 1843).
Агриппа и другие поэмы (Дэвид Боуг, 1845).
Пещера Мерлина. Поэма (Эдвард Мокстон, 1846).
Дитя фараона. Баллада о Древнем Египте (Эдвард Мокстон, 1848).
Воспоминания об Итоне, Субботнее обозрение (10 октября 1848).
Монтесума. Драма (Эдвард Мокстон, 1849).
Завоевание Перу. Драматическая баллада (Эдвард Мокстон, 1850).
Мои ранние годы (Чапмен и Холл, 1852).
Пенелопа. Трагедия в стихах (Белл и Далди, 1853).
Американские сонеты (Лонгман, Браун, Грин и Лонгман 1853).
Rosa Mundi и другие стихотворения (Эдвард Мокстон, 1854).
Эпиметей и другие стихотворения, изданные посмертно (2 т., Эдвард Мокстон, 1854–1855).
Искусство эпической поэзии (Джон Мюррей, 1856).
Литературные и фактологические источники, которыми я пользовался, слишком многочисленны и зачастую слишком очевидны, чтобы приводить полный список. В частности, существует великое множество очерков и прочих письменных свидетельств о средневикторианском Лондоне, и я обильно заимствовал из них различные сведения. Тридцать лет назад, когда у меня возник замысел этого романа, за подобными материалами приходилось обращаться в Главную архивную библиотеку. Теперь же многие из них находятся в свободном доступе в интернете — вниманию заинтересованных читателей предлагаю, например, великолепный сайт Victorian Dictionary, созданный и поддерживаемый Ли Джексоном (www.victorianlondon.org). В число важнейших источников исторических и бытовых реалий входят, разумеется, работы Генри Мэйхью, чье социологическое исследование «Лондонские трудящиеся и лондонские бедняки», изданное в 1851 году, не может обойти стороной никто из пишущих документальные или художественные произведения о средневикторианском периоде; а также менее известные очерки и репортажи Джорджа Огюста Сала.
Прообразом Эвенвуда, ставшего проклятым наваждением для Глайвера, послужили три реальных усадьбы: Дрейтон-хаус, частная резиденция семейства Стопфорд-Саквиллей в моем родном графстве Нортгемптоншир; Дин-Парк, поместный дом Джеймса Томаса Бруднелла, седьмого графа Кардигана (стяжавшего славу в сражении при Балаклаве), — он тоже находится в Нортгемптоншире; и Берли-хаус в Стамфорде. Библиотеку, собранную дедом лорда Тансора, я бессовестно «списал» с библиотеки второго графа Спенсера (1758–1834), хранящейся в Олтропе, еще одной знаменитой поместной усадьбе Нортгемптоншира. Жители Восточного Нортгемптоншира узнают также названия местных населенных пунктов в именах нескольких персонажей — среди них Тансор (очаровательная деревушка под Ундлом) и Глэпторн (то же самое), основной псевдоним Глайвера. Нет нужды говорить, что топография Эвенвуда и окрестностей полностью вымышлена, хотя можно предположить, что поместье лорда Тансора располагается в северо-восточной части Нортгемптоншира, в местности, известной под названием Рокингемский лес.
Теперь перейду к самым важным источникам советов, поддержки и вдохновения: людям.
В литературном агентстве «А. П. Уатт»: Наташа Фэйрвезер, которая была и остается образцовым агентом; Дерек Джонс, Линда Шонесси, Тереза Николлс, Мадлен Бастон, Филиппа Донован и Роб Крайтт.
В издательстве «Джон Мюррей»: мой редактор Анна Серота, которая погрузилась в мир Глайвера так же глубоко, как я, и с высочайшим профессионализмом довела роман до печати; Роланд Филипс, Джемс Спакмен, Никки Барроу, Сара Марафини, Аманда Джонс, Каро Уэстмор, Эд Фолкнер, Мейси Сазер и все остальные сотрудники издательства «Джон Мюррей» и международного издательского холдинга «Ашетт», которые оказали мне большое содействие.
Два моих североамериканских редактора — Джил Бьялоски из нью-йоркского издательства «У. У. Нортон» и Эллен Селигмен из «Макклиланд энд Стюарт» в Торонто — замечательно поддерживали меня на последних этапах работы над книгой и в ходе подготовки романа к печати. Выражаю искреннюю признательность Луизе Брокетт, Биллу Расину, Эрин Синески и Эвану Карверу из «Нортон», Дугу Пепперу и Руте Лиормонас из «Макклиланд энд Стюарт» и всем многочисленным сотрудникам обеих компаний, принимавшим участие в публикации «Смысла ночи». Хочу поблагодарить моих иностранных издателей, усилиями которых история Глайвера стала доступной читателям в Европе, Японии и Южной Америке, а также отдельных переводчиков, проделавших немалый труд.
Из людей, великодушно откликнувшихся на мои просьбы об информации, я в первую очередь должен поблагодарить Клайва Чизмена, Rouge Dragon Pursuivant Геральдической палаты, за консультации по разным вопросам, связанным с баронством Тансоров (вымышленным) и созданием баронств по предписанию. Я бесконечно признателен мистеру Чизмену за доброжелательность и учтивость, с какими он отвечал на все мои расспросы. Вина за любые юридические или генеалогические ошибки, допущенные в романе, безусловно, лежит на мне, а не на нем.
Майкл Мередит, заведующий библиотекой Итонского колледжа, и Пенни Хэтфилд, хранитель Итонского архива, снабдили меня несколькими полезными фактами, относящимися к периоду учебы там Глайвера и Даунта, — в частности, рассказали об инциденте с книгой «Ральф Ройстер Дойстер», хотя они ни в коем случае не несут ответственности за художественный результат.
Гордон Биддл помог мне установить, каким образом Глайвер добирался поездом из Стамфорда в Лондон через Кембридж; а за консультации по технической стороне фотографического искусства, которым увлекался Глайвер, я благодарен доктору Робину Ленману. Дополнительные сведения о зарождении и становлении фотографии мне любезно предоставил Питер Маршалл.
Я выражаю восхищенную признательность Сесилии Леветт за тщательнейшую корректуру романа и Нику де Сомоги за равно добросовестную вычитку гранок. Оба они сильно облегчили мне жизнь.
Я в глубоком долгу перед Дэвидом Янгом за восторженный отзыв о черновике первой части, добавивший мне уверенности в собственных силах, а также перед еще одним своим старым и ценным другом, Оуэном Дадли Эдвардсом, великодушно взявшим на себя труд прочитать и прокомментировать гранки за один уик-энд.
Считаю нужным засвидетельствовать благодарность Ахиллу Джеймсу Даунту, владельцу книжного магазина Даунта в Лондоне, который не стал возражать против того, что я, сам того не ведая, присвоил его имя эвенвудскому пастору.
Еще мне бы хотелось выразить признательность — от себя лично и от своей семьи — группе людей, чьими стараниями я получил возможность закончить давно задуманный роман: профессору Кристеру Линдквисту, Бет Маклаулин и всем остальным сотрудникам радиотерапевтического центра «Гамма-нож» в лондонской больнице «Кромвель», а также мистеру Кристоферу Адамсу, доктору Адриану Джонсу, доктору Дайане Браун и профессору Джону Вассу.
И наконец, как все авторы, ежедневно встречавшие поддержку и понимание со стороны своих близких, я в глубоком долгу перед своей семьей: моей дорогой женой Диззи, без которой у меня не было бы причины писать; нашей дочерью Эмили (чье имя, должен заметить, является единственным, что есть общего у нее с моим главным женским персонажем); моими приемными детьми Мирандой и Барнаби; моими внуками Элеонорой, Гарри и Диззи-младшей; моей невесткой Бекки, моей тещей Джоан Крокетт, в чьем доме я написал значительную часть романа, и прочими членами семейства Крокетт из Дорсета. Всем нам печально, что мой тесть Джи Крокетт не дожил до публикации романа. И напоследок, но не в последнюю очередь я выражаю благодарность и любовь своим замечательным родителям, Гордону и Эйлин Кокс, которые поддерживали меня во всех обстоятельствах.