Дербенев Клавдий Михайлович Недоступная тайна. Ошибочный адрес. Неизвестные лица



НЕДОСТУПНАЯ ТАЙНА Часть 1
ПРОИСШЕСТВИЯ
Неожиданный удар

Около десяти часов вечера вернувшись домой, капитан Бахтиаров за ручкой двери своей комнаты увидел конверт без надписи. Торопливо вскрыв его, он прочел на листочке из записной книжки:

«Простите, Вадим Николаевич! О чем договорились утром — немыслимо. Я не та, за кого выдавала себя столько лет… Не ищите. Прощайте. Пока еще — Аня».


Трудно не растеряться, получив от любимой девушки, да еще через несколько часов после согласия стать женой, такое послание. Ошеломленный Бахтиаров, придя в себя, невольно повернул обратно. Пока он медленно спускался по лестнице с четвертого этажа, ему вспомнились события сегодняшнего дня…

Утром, идя на работу, он, как обычно, встретил Аню. Она шла к себе в поликлинику. Эти короткие свидания по утрам стали привычкой. И сегодня, проходя через Семеновский сквер, Бахтиаров предложил минуточку посидеть на скамейке. Аня, посмотрев на часы, согласилась. И вот, в который уже раз за время знакомства, он заговорил о неопределенности их отношений. К его удивлению, на этот раз Аня сама сказала, что им нужно пожениться. Не в силах сдержать чувств, он поцеловал ее. Аня оглянулась и ласково провела рукой по его щеке.

В управлении КГБ, где работал Бахтиаров, знали о его дружбе с молодым врачом Жаворонковой. Иногда товарищи подтрунивали над тем, что будущие супруги слишком долго изучают друг друга, но выбор Бахтиарова одобряли.

Придя в управление, он поделился радостью с лейтенантом Томовым, своим помощником. Тот искренне обрадовался удачному разрешению «проблемы», и через какой-нибудь час все товарищи по работе узнали о предстоящей женитьбе капитана. И вот…

«Возможно, она пошутила, а теперь сама мучается из-за нелепой выдумки?» — подумал Бахтиаров, выйдя из подъезда во двор дома.

Но вместо того чтобы немедленно пойти к Жаворонковой и все выяснить, он сел на свободную скамейку. Бахтиаров пытался внушить себе, что Аня не способна на злую и грубую шутку — он все же знает ее характер…

— Знаю характер! — наконец сердито сказал он. — На деле оказалось, что я и понятия не имею о человеке, с которым хотел связать жизнь…

Досада и стыд за слепую доверчивость жгли Бахтиарова. Как дальше? Что скажут товарищи? Теперь в его ушах в каком-то новом значении звучали напутственные слова о счастливом свадебном путешествии, сказанные на прощание полковником Ивичевым.

Подумав о своем начальнике, Бахтиаров пришел в еще большее уныние. Ему и раньше постоянно казалось, что Ивичев недоверчиво и несколько критически относится к нему. Поэтому их беседы всегда касались лишь деловых вопросов. Вот только сегодня, в конце рабочего дня, доложив Ивичеву о передаче дел на время своего отпуска лейтенанту Томову, поделился и личной радостью. Ивичев оживился, глаза его заблестели при воспоминании о молодости и своей женитьбе. Они так тепло поговорили, что, выходя из кабинета начальника, Бахтиаров понял, насколько он был несправедлив, принимая за скептика и «сухаря» человека с добрым и отзывчивым сердцем… Теперь новое представление о Ивичеве исчезло. Неприятно коробило неминуемое объяснение с полковником по поводу всего случившегося… Но что значит записка? Кто Жаворонкова?

Бахтиаров поднялся. Он окончательно решил сходить на квартиру к Жаворонковой. Гнала его туда слабая надежда на недоразумение, которое должно благополучно разрешиться.

Вадиму Николаевичу Бахтиарову двадцать девять лет. Он родился в Москве, в семье слесаря железнодорожных мастерских. Отец умер десять лет назад, а мать живет по-прежнему в Москве. Старшие братья Бахтиарова работали в различных уголках страны, а сам он после окончания юридического факультета пошел на работу в органы государственной безопасности и с любовью отдался увлекшему делу. Через некоторое время из Москвы его перевели в крупный областной центр, где он, живя одиноко, работает уже два года. Бахтиаров не мыслил оставаться бобылем, но не выпадала ему на долю встреча с той, которая должна стать будущей подругой жизни… Вот только Аня Жаворонкова…


* * *

В прихожей квартиры полковника Ивичева прозвонил звонок. Ивичев открыл дверь и удивленно отступил, увидя капитана Бахтиарова. Капитан, подтянутостью которого он всегда любовался и ставил в пример другим сотрудникам, предстал перед ним в новом виде: исчезла обычная спортивная стройность, широкие плечи опустились, даже как будто он сделался ниже ростом. Легкое серое пальто было расстегнуто, зеленый галстук лежал на лацкане светлого летнего пиджака. Другим казалось и красивое смуглое лицо капитана Бахтиарова. В серых глазах была явная растерянность, а всегда аккуратно зачесанные назад волнистые каштановые волосы растрепаны. Скрывая удивление, Ивичев, ничего не спрашивая, широким гостеприимным жестом пригласил нежданного гостя в квартиру.

Бахтиаров перешагнул порог и, на ходу сбросив пальто, повесил его на вешалку. На несколько секунд задержавшись у зеркала, он поправил волосы, галстук, а застегивая пиджак, заметил в зеркале пристально рассматривающего его Ивичева. Рослый полковник, по-домашнему одетый в сиреневую пижаму, показался ему очень высоким в небольшой и тесноватой прихожей.

Они вошли в комнату. Будто живая, шевелилась голубая прозрачная штора. На письменном столе мягко светилась лампа под оранжевым колпаком. Рядом с раскрытой книгой; в широкой пепельнице, лежала прямая трубка, из которой вился сизый дымок. Вкусно пахло табаком. Усадив Бахтиарова в кресло у стола, понизив голос, Ивичев предупредил:

— Семья дома.

Бахтиаров понимающе кивнул и подал Ивичеву злополучную записку. Полковник сел в другое кресло и стал читать.

Бахтиаров осмотрелся. У Ивичева он впервые. В комнате множество книг, они лежали повсюду, помимо двух высоких, до потолка, стеллажей. Книги в жизни Бахтиарова тоже играли немалую роль, он не мог равнодушно их видеть. Но теперь не до того…

Ему стоило больших усилий заставить себя прийти к Ивичеву именно теперь, не откладывая объяснения до утра. Глядя на задумавшегося над запиской Ивичева, Бахтиаров старался понять его мысли. Но на загорелом суровом лице полковника было обычное, ничего не говорящее выражение.

Наконец Ивичев поднял голову, спокойным движением положил записку на край письменного стола и взглянул на Бахтиарова большими черными глазами.

— Странная записка, — тихо, без всякой тревоги в голосе, глуховато сказал он. — Очень странная… Получив это послание, вы пытались увидеть ее?

— Разумеется.

— И что?

— Квартира заперта.

— Когда там были?

— Только что оттуда. Соседка сказала, что Жаворонкова молча ушла в два часа. У нее был саквояж и чемоданчик.

Ивичев сидел задумавшись, искоса посматривая на записку. Мысли его были такие же, как и у Бахтиарова: «Кто Жаворонкова? Что означает ее признание?»

— Не падайте духом, Вадим Николаевич, — наконец сказал он. — Во всем надо тщательно разобраться. Попробуем.

На Бахтиарова повеяло добрым участием. Он почувствовал себя лучше и с надеждой глянул на Ивичева.

— Правильно поступили, что сразу пришли ко мне, — продолжал Ивичев, раскуривая погасшую трубку. — Расскажите о ней. Как произошло ваше знакомство?

Бахтиаров собрался с мыслями.

— В марте прошлого года я увидел ее на концерте в филармонии, — начал он. — Разговорились… После концерта я напросился в провожатые. Согласилась неохотно. Провожая, узнал, что она недавно окончила здесь медицинский институт, работает терапевтом в центральной поликлинике. В последующие дни, по пути в управление, я иногда встречал ее на улице, когда она тоже шла на работу. Затем мы изредка бывали в кино, в театре, на катке… Познакомила она меня с женщиной, ставшей для нее второй матерью, — Ольгой Федосеевной Касимовой, ткачихой с фабрики имени Токаева. В сорок четвертом году она подобрала Аню в одной белорусской деревне. Ане в то время не было и четырнадцати лет, родных никого. Ольга Федосеевна привезла ее сюда, девочка стала учиться, окончила школу с золотой медалью, а затем медицинский институт.

Воспользовавшись паузой, Ивичев спросил:

— А сейчас где Ольга Федосеевна? Что она знает?

— Она неделю назад уехала в санаторий.

— Расскажите о характере, привычках, знакомых Жаворонковой.

Бахтиаров был в затруднении. Что он мог сказать о ней?

— Какой она вам представлялась до этой записки, — подсказал Ивичев.

Наступило недолгое молчание.

— Я всегда был убежден, что Жаворонкова врачом стала ради большой любви к людям. Реальный факт — ее большой авторитет! Такой авторитет, такое уважение, вы сами понимаете, редко достаются молодому, начинающему врачу! Она какая-то чистая, светлая, необъяснимая, — Бахтиаров, говорил, нисколько не смущаясь устремленных на него глаз Ивичева. Неожиданно он закончил: — Вы, товарищ полковник, должны понять меня правильно. Я, безусловно, увлечен ею, но говорю искренне…

Ивичев невольно улыбнулся. Бахтиарова не обидела эта улыбка.

— Жаворонкова — смелая, решительная, — продолжал он. — Друзей или близких знакомых у нее нет. В свободное от работы время много читает и медицинской и художественной литературы. Прекрасно говорит по-немецки, по-английски, может беседовать и с французом… Любит музыку, театр, кино, спорт…

— Она вам помогла так хорошо овладеть английским и немецким?

— Да, она не жалела для этого времени.

— Что вам казалось в ней странным?

Бахтиаров задумался. Бросил в пепельницу надломанную папиросу, которую безуспешно пытался закурить еще в начале разговора, вынул из пачки другую, закурил.

— Несколько раз я принимался с ней говорить о женитьбе. Она под разными предлогами отказывалась. Аргументы ее на этот счет почти всегда были наивны. Порой она сама над сказанным ею смеялась. Случалось — отказывалась видеться. Затем все проходило, и мы опять были вместе… Вот только сегодня утром, как вы уже знаете, она согласилась стать моей женой. Завтра у нее тоже начинается отпуск…

— На квартире она у вас была когда-нибудь?

— Ни разу. Не знаю, кто принес записку… Я не успел спросить соседей.

— Серьезные размолвки были?

— Недавно случилось. Ничего мне не сказав, она уехала на фестиваль молодежи в Москву.

— Вот как! — по лицу Ивичева пробежала тень, и он внимательно посмотрел на Бахтиарова.

— Я был очень обижен. Хотелось вместе поехать…

Ивичев встал и прошелся по комнате. Бахтиаров положил в пепельницу погасшую папиросу. В комнате стояла тягостная тишина, только с улицы доносился задорный и переливчатый девичий смех.

— Вашей работой она интересовалась когда-нибудь? — после продолжительного молчания спросил Ивичев, остановившись перед Бахтиаровым.

Бахтиаров вскочил с кресла. Прямые, густые брови его сошлись на переносице.

— Почему вы спрашиваете? Вы думаете…

— Спокойнее, капитан, — перебил Ивичев. — Жаворонкова сама написала, что она не та, за кого выдавала себя несколько лет…

Овладев собой, Бахтиаров сдержанно ответил:

— Никогда, товарищ полковник, с Жаворонковой не возникал разговор о служебных делах. Узнав от меня, где я работаю, она сказала, что занимаюсь нужным делом… Вот и все!

Ивичев снова закурил трубку. Пройдясь еще несколько раз по комнате, он остановился перед Бахтиаровым, дружески взял его за руку и, заглядывая в глаза, спросил:

— Вы понимаете, Вадим Николаевич, как сломался ваш отпуск? Но ничего! Договоримся так: пока вы никому не объявляйте о расстройствах женитьбы. Понятно? Вам необходимо немедленно повидаться с Касимовой. Далеко она уехала?

— Санаторий в соседней области.

— Нет ли Жаворонковой там? Если нет, то расскажите старушке о записке. А главное, пусть она вам со всеми мельчайшими подробностями расскажет, как нашла тогда девочку… Вам, я чувствую, все это известно только в общих чертах. Записку оставьте у меня. Нет ли у вас фотокарточки Жаворонковой?

— Дома есть. Впрочем, — Бахтиаров вынул из бумажника небольшой снимок. — Сделал сам, репортажно, как говорят…

— Это и хорошо, — ответил Ивичев, рассматривая фотокарточку. — Выхвачено из жизни мгновение…

Было уже за полночь, когда Бахтиаров ушел от Ивичева. Он медленно брел по пустынным улицам. Невеселые думы одолевали его. Всегда с гордостью сознавая себя членом вооруженного отряда партии, теперь он испытывал неведомые ранее мучения. «На меня рассчитывали, мне верили, а я оказался ротозеем…»

Долго не спал в ту ночь и полковник Ивичев. «Что все это значит?» — думал он, рассматривая записку и фотографию Жаворонковой. Ивичев досадовал на то, что мало, слишком мало знал о личной жизни капитана Бахтиарова. От других сотрудников он слышал, что у капитана есть невеста. Месяца три назад секретарь партбюро показал ему в газете портрет Жаворонковой и похвальную статью о ней. Он все собирался прочесть статью, но сразу не сделал, а потом забыл. Неприятно ощущался совершенный промах. Ясно было одно: как старший товарищ, он обязан был больше знать о своем сотруднике…

Ивичев снова взялся за снимок. Загадочная невеста Бахтиарова была сфотографирована им с улицы у какого-то окна, на фоне тюлевой занавески. Улыбающееся ее лицо с правильным овалом было открыто, искрящиеся смехом глаза смотрели вдаль. Луч освещал волнистые пряди белокурых волос, опущенных на правое плечо. Лицо на снимке казалось ясным, и в то же время в его выражении было что-то неопределенное, непонятное. «Кто же ты?» — в который уже раз подумал Ивичев и, вздохнув, положил карточку на стол. Но и набивая табаком трубку, все еще не мог оторвать глаз от фотографии. Закурив и сделав несколько шагов по комнате, он снова вернулся к столу. Жаворонкова не выходила из головы. Тогда он закрыл снимок газетой и, опустившись в кресло, взялся за книгу. Прошла минута, другая, и книга была отложена в сторону…

Ивану Васильевичу Ивичеву недавно исполнилось пятьдесят лет. В его внешнем облике преобладали суровые черты, которые по-своему были истолкованы капитаном Бахтиаровым. Просто ни тот, ни другой еще не успели по-настоящему присмотреться друг к другу. Ивичева сравнительно недавно перевели работать в этот город из Средней Азии. Только внешне Ивичев казался суровым и черствым. В действительности это был тонко чувствовавший и понимавший красоту человек, всесторонне образованный, любивший музыку, литературу, живопись. В молодости он мечтал стать художником, но жизнь пошла по другой колее. Еще совсем юным комсомол послал его в органы государственной безопасности. Он полюбил эту работу. Во время войны, в партизанском соединении, проявились его способности толкового и оперативного командира, беспощадного к врагам. И после войны, работая в пограничных районах страны, Ивичев всегда вдумчиво проникал в то, что ему приходилось делать, и твердо знал свое место в жизни. Это приучило его с заботливостью беспокойного, но справедливого отца относиться к молодым чекистам. Тревога за Бахтиарова взволновала Ивичева до крайности. Он снова взял в руки снимок и, всматриваясь в лицо Жаворонковой, думал: «Что же ты за человек?»

Смерть в аллее парка

Санаторий «Отрада», в котором отдыхала Касимова, находился в пятидесяти километрах от областного города Н-ска. Добрался туда Бахтиаров на другой день вечером.

В конторе дежурной по санаторию не оказалось, и, поджидая ее, Бахтиаров расположился на широком диване.

Прошло минуты три. В комнату вбежала тоненькая белолицая девушка в сером халате. Выбившиеся из-под голубой косынки непослушные черные кудри топорщились в стороны. Встревоженным взглядом девушка скользнула вокруг, отыскивая кого-то.

Бахтиаров поднялся.

— Мне нужно увидеть одну отдыхающую.

— Кого? — рассеянно спросила девушка.

— Касимову Ольгу Федосеевну.

Девушка отшатнулась. Крупные черные глаза ее тревожно смотрели на Бахтиарова.

— Кас… симову… Кас… подождите… я сейчас, — наконец выговорила девушка и, круто повернувшись, бросилась в открытую дверь.

Через минуту в сопровождении все той же испуганной черноглазой девушки в контору вошла молодая женщина. Бахтиаров увидел привлекательное, несколько бледное лицо, полные губы, узкие карие глаза, на голове тяжелый узел темных волос. Белоснежный халат облегал ее стройную фигуру. Поправляя на голове белую докторскую шапочку, женщина издали смотрела на Бахтиарова.

— Вам кого, гражданин? — приблизившись к Бахтиарову, спросила она звучным приятным голосом.

— Ольгу Федосеевну Касимову, — повторил Бахтиаров.

Женщина нахмурилась и, глядя в сторону, сказала:

— Пройдемте со мной.

Они вышли в сад. Бахтиаров оглянулся. Черноглазая девушка осталась на крыльце и по-прежнему испуганно смотрела им вслед. Бахтиаров послушно шагал за женщиной. Наконец она остановилась, убирая руки в карманы халата, спросила:

— А вы кто будете Касимовой?

— Близкий знакомый… Здорова ли Ольга Федосеевна?

Женщина, словно больного, взяла Бахтиарова за руку и молча повела по дорожке, мимо белых скамеек. Только пройдя несколько шагов, она сказала:

— Я старшая сестра, Нина Ивановна Улусова.

— Очень приятно. Но что случилось?

Справа за деревьями послышались голоса, донесся чей-то смех. Когда все стихло, Нина Ивановна, отвернувшись, с заметным усилием проговорила:

— Она умерла…

— Умерла?!

— Да. Все случилось пять, может быть, семь часов назад в одной из дальних аллей нашего парка… Сядем, — перестав смотреть в сторону, мягко сказала она.

Они сели. Возникло напряженное молчание.

— Скоро ночь, — проведя рукой по волосам, рассеянно проговорил Бахтиаров, все еще не придя в себя от неприятной новости.

— Да, — тихо сказала Нина Ивановна. — Через час наступит полный покой…

Помолчав, добавила:

— Вам рассказать о ней?

— Пожалуйста, Нина Ивановна, — поспешно отозвался он.

Прежде чем заговорить, она посмотрела на свои узкие руки с тонкими пальцами и спрятала их в карманы халата. Рассказывала она подробно. Слушая ее, Бахтиаров ясно представил себе жизнь Касимовой в санатории. Он отметил про себя, что рассказчица обладает острой наблюдательностью, а это качество он всегда высоко ценил в человеке.

— Труп в аллее, как я уже говорила, обнаружила группа отдыхающих. По телефону вызвали из города милицию, эксперта. Умершую и ее вещи переправили в город. — Снова помолчав, Нина Ивановна вздохнула и сказала: — Утром она чувствовала себя прекрасно, была обрадована неожиданным приездом дочери…

— Приездом дочери! — воскликнул изумленный Бахтиаров. — Где она сейчас?

— Не знаю. Побыла недолго и уехала.

При всем уважении к Касимовой Бахтиаров уже не мог думать о ее смерти, а весь был во власти другой, более значимой для него новости — Жаворонкова побывала здесь!

— Расскажите о их встрече, — хмурясь, сказал Бахтиаров.

Видя ее замешательство, прибавил тихо:

— Поймите, мне это очень важно знать… Извините! Я не представился вам.

Он показал Нине Ивановне свое служебное удостоверение. Она внимательно посмотрела документ и спросила:

— Вы действительно близкий семьи Касимовой или это было сказано… просто так?

— Действительно. Я вам скажу больше: дочь Касимовой до недавнего времени была моей невестой, — признался Бахтиаров, чувствуя расположение к старшей сестре санатория.

— Вот как! Что же вас еще интересует?

— Простите, я сказал: их встреча. Конечно, если знаете…

— Очень немного, почти ничего, — быстро ответила Нина Ивановна. — Когда утром дочь приехала на городском такси, Касимова была поблизости от ворот. Я застала момент их встречи. Приезд дочери для Касимовой был приятной неожиданностью. Что-нибудь около часа они провели вместе, о чем-то разговаривая на скамейке у клумбы с желтыми георгинами. В палату дочь не ходила. Потом Касимова проводила машину до ворот санатория и долго стояла, помахивая вслед шарфом. После Касимова мне говорила: дочь приезжала в Н-ск по каким-то неотложным делам… Вот и все.

Бахтиаров зажег карманный фонарик и достал из бумажника фотокарточку Жаворонковой.

— Она?

Нина Ивановна склонилась над снимком и, не задумываясь, ответила:

— Да, это она…

Погасив фонарик и спрятав фотокарточку, Бахтиаров тихо сказал:

— Она приемная дочь Ольги Федосеевны. Но это не имеет значения. Они — как кровные родные!

— Я знаю, правда, без подробностей…

— Вы не обратили внимания на душевное состояние дочери?

— Она мне показалась спокойной…

Бахтиаров молчал. Нина Ивановна спросила:

— Как вы будете выбираться отсюда? Автобус придет только в одиннадцать утра…

Бахтиаров пожал плечами.

— Ночью у меня дежурство. Можете воспользоваться моей комнатой, — предложила она.

— А это удобно?

— Конечно.


* * *

Бахтиаров проснулся в шестом часу утра. Комната, в которой он лежал на диване под накрахмаленной, пахнувшей какими-то приятными духами простыней, была чистой и уютной. Через тюлевую занавеску проникали солнечные лучи, и белая стена в углу и белый абажур лампы на маленьком письменном столе казались розовыми и узорчатыми. У противоположной стены, закрытой большим ковром бордового цвета, стояла кровать, покрытая желтым покрывалом. В центре ковра, в овальной бронзовой раме, висел портрет улыбающегося мальчика трех или четырех лет, очень похожего на Нину Ивановну.

«Ее сын», — решил Бахтиаров.

Едва он успел умыться, накинуть на себя пиджак, как в дверь комнаты раздался осторожный стук.

Вошла Нина Ивановна.

— Вы рано поднялись. Как спалось? — спросила она.

— Чудесно!

Вчерашней бледности на лице Нины Ивановны уже не было. Легкий приятный загар, покрывавший ее лицо и шею, гармонировал с естественной яркостью губ. Только карие глаза смотрели с заметной тревогой.

— Как прошло ваше дежурство? — спросил Бахтиаров.

— Оно еще не кончилось, — ответила Нина Ивановна, — но в этом отношении все хорошо. Я по другому вопросу. Вскрылось такое, что я поспешила к вам, Вадим Николаевич.

— Что случилось?

Нина Ивановна, не ответив, вышла за дверь и тут же возвратилась со знакомой уже Бахтиарову черноволосой девушкой. Теперь девушка казалась испуганной еще больше.

— Это санитарка Катя Репина из того корпуса, в котором жила Касимова, — сказала Нина Ивановна, подталкивая вперед смущающуюся девушку. — Ночью она мне рассказала… Говори, Катя.

Катя подняла заплаканные глаза, внимательно, сквозь слезы посмотрела на Бахтиарова, вздохнула и тихим голосом проговорила:

— Самое досадное, что я поступила как круглая дурочка.

Катя помедлила еще немного и заговорила негромко:

— Вчера, в третьем часу дня, когда все отдыхающие были на прогулке, я обходила палаты. В восьмой палате застала постороннего мужчину. Он стоял на коленях возле койки Касимовой и рылся в чемодане. Я испугалась, но все же спросила, что ему нужно. Поднявшись, этот человек засмеялся и шагнул ко мне. Я хотела бежать вон, а ноги не слушались. Тут он оттеснил меня от двери и, сказав, что прислан министерством проверять условия жизни в санатории, сфотографировал похожим на зажигалку аппаратом. Объяснил, что моя фотокарточка будет показана министру. Когда я осталась одна в палате, то закрыла чемодан и задвинула его под койку. Только тут бросилась из палаты, чувствуя неладное. Мужчины нигде не было. Добежав до шестого корпуса, свернула к клубу и увидела его рядом с Касимовой. Они шли в парк через мостик над ручьем. Я сразу успокоилась и вернулась… А узнала о смерти Касимовой, места себе не находила…

— Может быть, мужчина был с какой-нибудь другой женщиной, а вы ее приняли за Касимову? — спросил Бахтиаров.

— Это была Касимова, — уверенно ответила Катя. — На ее плечи был накинут ярко-зеленый газовый шарф, а такого ни у одной женщины в санатории нет. Она говорила, что шарф этот привезла с фестиваля из Москвы ее дочь…

— Когда ее нашли мертвой, — вставила Нина Ивановна, — зеленый шарф был на ней.

Бахтиаров кивнул. Он знал об этом подарке Жаворонковой.

— А вы уверены, Катя, что с Касимовой к парку шел именно тот, которого вы застали в палате?

— Уверена, — коротко ответила Катя.

— Обрисуйте его внешность, как одет?

Катя некоторое время смотрела на окно, губы ее при этом шевелились, будто она произносила одной ей слышные слова. Потом, прямо взглянув на Бахтиарова, ответила:

— Высокого роста, широкоплечий, но сдавленный в груди. Голова маленькая. Вот как шишечка на кофейнике, — кивнула Катя на белую тумбочку с посудой, стоявшую возле окна.

Бахтиаров взглянул на никелированный кофейник и снова перевел взгляд на девушку. А она, довольная сравнением, слегка улыбнулась и продолжала:

— Верно говорю: похожа. Вот какое у него лицо, сказать не могу. Одет в серый костюм, на ногах белые туфли на толстой подошве, а на голове белая шляпа с узенькой черной ленточкой… Вот какой у него галстук… Да, галстука не было! Воротник голубой рубашки расстегнут, и на груди я заметила густые колечки волос.

Бахтиаров задумался. В глазах Кати показались слезы.

— Ну почему я его не задержала… Почему? — всхлипывая, проговорила она.

Бахтиаров ласково сказал:

— Вряд ли бы вам, Катя, удалось задержать… А вы не ошиблись, когда сказали, что он вас сфотографировал?

— Нет. Он же говорил про фотокарточку, которую покажет министру.

Бахтиаров переглянулся с Ниной Ивановной. Старшая сестра серьезно сказала:.

— Катя не фантазерка.

— Катя, а почему вчера следователю из милиции вы ничего не рассказали? — спросил Бахтиаров.

— Сама не знаю. Просто не знаю.

— Вот что, Катя, — проговорил Бахтиаров. — Вы можете идти, но никому здесь об этом случае не рассказывайте. Ясно? Другое дело, если вас вызовут в город, например, в милицию, но в санатории никому. Договорились?

— Я понимаю, — вздохнув, сказала Катя и торопливо выбежала из комнаты.

— Вот, Нина Ивановна, как все оборачивается…

— Вы видите в этом прямое отношение к смерти Касимовой?

— Несомненно.

— В чем же дело?

— Сам бы хотел знать. Посмотрим, что покажет вскрытие. Мне надо посмотреть то место, где она умерла. Вы проводите меня?…

В парке в этот ранний час было пусто. Вот и аллея. Высокие березы образовали длинный коридор, наполненный зеленоватым сиянием и щебетанием птиц. Нина Ивановна шла рядом с Бахтиаровым, заложив руки в карманы халата, и слегка поеживалась от утренней свежести.

— Здесь, — остановилась она, указывая на примятую траву между двух старых берез. — Она лежала на спине, ногами к дорожке.

Бахтиаров осмотрелся. Нина Ивановна, прислонившись к стволу березы, молча наблюдала за ним. К людям его профессии она всегда испытывала живейший интерес, но сталкиваться сними близко в жизни ей никогда еще не приходилось. Ее представление о контрразведчиках было составлено исключительно по книгам и кинофильмам. Часы, истекшие после смерти Касимовой, дали ей столько впечатлений, что она чувствовала себя участницей какой-то пока еще неясной, непонятной истории.

— Интересно выяснить, видел ли еще кто-нибудь из отдыхающих этого мужчину? — спросил Бахтиаров, закончив осмотр местности.

— Я могу поговорить…

— Нет, нет, пока ничего не надо…

Постояв еще немного в глубоком раздумье, Бахтиаров предложил возвратиться в санаторий. Обратно шли медленно и молча.

— Нина Ивановна, если вас не затруднит, то помогите мне разобраться еще в нескольких вопросах, — попросил Бахтиаров.

— С удовольствием, — ответила Нина Ивановна. — Какие у вас вопросы?

В районном городке

Не было еще и шести утра, когда в конторе красильной мастерской районного городка Кулинска зазвенел телефон.

Заведующий мастерской Гермоген Петрович Шкуреин, низкорослый черноволосый мужчина с клинообразным морщинистым лицом, в перепачканной красками серенькой курточке, выскочил из сушильного помещения и рывком схватил трубку телефона. Выплюнув на пол недожеванный леденец, он зычно и озлобленно заорал:

— Кого надо в такую рань?!

Но трубка телефона безмолвствовала. Он повторил вопрос, еще несколько секунд прислушивался, затаив дыхание. В его бледно-голубых, полинявших глазах появилось тревожное выражение. Морщины на низком лбу обозначились резче. Телефонные звонки, приносящие непонятное молчание, начались накануне, часов с семи вечера. Наконец, выдохнув воздух, Шкуреин крикнул в трубку:

— Ладно! Играйте, черти!

Бросив трубку на рычаг аппарата, Шкуреин достал из кармана курточки круглую жестяную коробку, открыл крышку и высыпал на ладонь несколько разноцветных леденцов. Раздавив леденцы на крепких зубах, Шкуреин зло взглянул на телефон и, пошевелив губами, направился в сушильное помещение.

В таинственных телефонных звонках Шкуреин чувствовал недоброе. Звонки принесли ему бессонную ночь. Вот почему и ранний утренний звонок застал его уже на ногах. Беспокойство Шкуреина, родившегося, как значилось в документах, в тысяча девятьсот седьмом году, имело причины. Родился он действительно пятьдесят лет назад, но только не Гермогеном Петровичем Шкуреиным, а Николаем Сергеевичем Иголушкиным. В Шкуреина он превратился значительно позже.

До войны Иголушкин работал в системе промкооперации в районном центре Хлопино. Несмотря на свою неказистую внешность, Иголушкин любил погулять, проявить удаль, поухаживать за женщинами. Это, и в какой-то степени работа, составляло его жизнь. Каких-либо твердых политических взглядов Иголушкин не имел, но смутные симпатии его все же были на стороне той размашистой и разгульной жизни, которую, как ему говорила старуха-тетка, до революции вел его отец — торговец мануфактурой Иголушкин. Когда фашисты заняли Хлопино и Иголушкин оказался, на оккупированной территории, он сначала вступил в подпольную организацию народных мстителей. Но немного погодя стал уклоняться от выполнения заданий, а потом просто изменил, приняв активное участие в ликвидации подпольной организации народных мстителей в Хлопино, проведенной гестапо. Впоследствии фашисты переправили его в свой тыл, в одну из школ разведки. В конце войны во французской оккупационной зоне Германии. Иголушкин был завербован еще раз. В пятьдесят втором году самолетом с документами на имя Гермогена Петровича Шкуреина он был переброшен в Советский Союз. В течение года Шкуреин выполнял задания, зарекомендовав себя способным агентом. Потом невидимая ниточка, связывавшая его с Западом, оборвалась. Решив, что это и неплохо, Шкуреин четыре года назад перекочевал с Дальнего Востока в среднюю полосу Союза, решив окончательно «затеряться».

В Кулинске он не захотел работать в большом коллективе, а удовлетворился должностью заведующего красильной мастерской. Шкуреин энергично взялся за дело, и красильня показала себя рентабельным предприятием. Здесь работали восемь рабочих, шофер и счетовод. Услугами красильни пользовались не только жители Кулинска, но и соседних районов. Иногда Шкуреин сам садился за руль машины, колесил по деревням и селам, приводя в кузове полуторатонки вороха заказов.

Жил Шкуреин одиноко, без приятелей, одевался неряшливо. Занимал он при мастерской небольшую комнату, которая была под стать своему хозяину — столь же неопрятна. С работающими в мастерской Шкуреин ладил и, казалось, вполне был удовлетворен таким образом жизни. Главное для него было — дожить до конца дней без расплаты за совершенные преступления.

В последнее время относительное спокойствие, обретенное Шкуреиным в Кулинске, было поколеблено. Ночами он подолгу не мог заснуть, беспокойно ворочался на своем ложе, а заснув, вскрикивал и стонал. У него постоянно было такое ощущение, будто он ходит по полу с расшатанными и противно скрипящими половицами. Началось с того, как он прочитал в газете о задержании в Москве скрывавшегося в течение пятнадцати лет палача людиновских комсомольцев Иванова. Страх закрался и не покидал. Хлопино было далеко от Кулинска, но ради безопасности Шкуреин перестал сам ездить по району для сбора заказов, перепоручив это подчиненным. Только по крайней необходимости он стал появляться на улицах Кулинска и даже ограничил личный прием заказов в самой мастерской, поставив на это дело одну из молодых работниц…

Послонявшись по душной сушильной камере, Шкуреин вышел в контору и сел за стол счетовода, покрытый желтым листом бумаги. Большая часть листа была разрисована какими-то рожицами. «Надо будет указать счетоводу на недопустимость таких развлечений в рабочее время», — подумал Шкуреин. Но сам машинально взял перо и стал к одной из рожиц подрисовывать туловище с ногами и руками.

Он так увлекся, что не слышал, как вошел мужчина высокого роста, в белой шляпе и светлом плаще, накинутом на плечи поверх серого костюма. Осторожно закрыв дверь, вошедший оглянулся, прислушался и выжидательно привалился к стене. В такой позе он постоял еще минуту, рассматривая багровый затылок Шкуреина, и затем громко кашлянул.

Шкуреин стремительно обернулся. От толчка наполненная до краев чернильница опрокинулась на пол.

— Вы… Вы… — разглядев незнакомца, пролепетал наконец Шкуреин едва слышным, чужим голосом, и перо выпало из его задрожавшей руки.

Гость шагнул к Шкуреину, продолжая смотреть на него.

— Вы, вы, — со свистом прошептал Шкуреин и попятился, растаптывая чернильную лужу.

Насмешливо посмотрев на фиолетовые следы, бросив на стол шляпу, мужчина властно сказал:

— Садитесь!

Шкуреин опустился на скамейку, широко расставив ноги, но никак не мог успокоить подпрыгивающие колени.

— Не дрожите! Смотреть противно.

Шкуреин поджал ноги. Ему еще был памятен гнев этого человека, вспыхивавший по малейшему поводу. Но сейчас гость был спокоен. Глянув на свои золотые часы-браслет, он только сказал:

— Итак, Сластена, мы встретились. Думали навечно спрятаться в этой дыре? Не вышло! Мы давно знали, куда вы перебрались…

Длинная рука с цепкими пальцами опустилась на плечо Шкуреина. Он побледнел еще больше. Из всех, под руководством которых Шкуреину приходилось быть, этот долговязый был самым неумолимым. Но как-то надо было выкручиваться, и Шкуреин пробормотал чуть слышно:

— Вы сами не пришли в назначенный срок. А оставаться там было уже опасно.

— Не придумывайте, — снимая с плеча Шкуреина руку, спокойно ответил гость. — Никто вас не гнал, положение было надежным и прочным.

— Что мне оставалось делать, если вы порвали концы, — упорно продолжал изворачиваться Шкуреин.

Гость снова глянул на часы и сказал:

— Не будем спорить. Я постарался составить о вас для шефа хорошее мнение. Цените это! Но, чтобы впредь вам не приходила в голову мысль валять дурака, я вас проучу особо. Сейчас заправляйте машину и через тридцать минут будьте на шоссе у Черного обрыва. Повезете меня и одну женщину.

Шкуреин понял: старое вернулось. Он попытался было отказаться, пролепетал:

— Сегодня не могу. Дела…

Гость удивленно посмотрел на Шкуреина, в глазах его блеснули злые огоньки.

— Не может быть иных дел, кроме наших. Иначе вам не поздоровится. Найдите предлог и освободитесь от работы здесь недели на две, а двадцать третьего, в десять вечера, будьте у билетных касс на вокзале в областном центре. Там вас встретит дама, с которой вы вчера вели разговор о заказе для детского дома. Помните?

Шкуреин вытаращил глаза. Вчера действительно в мастерской была женщина, назвавшаяся директором детского дома из соседнего района. Она договаривалась о покраске одежды воспитанников, интересовалась организацией работы мастерской и ее устройством. Как женщина, она произвела на Шкуреина сильное впечатление. Чтобы познакомиться с ней поближе, он решил лично поехать в детский дом за получением заказа.

— Она не директор детского дома? — с некоторым недоверием спросил Шкуреин.

Гость усмехнулся, прошелся по конторе и ответил:

— Не будьте наивным!

— Понимаю, — насильно улыбнулся Шкуреин. — Возможно, и проверочные телефонные звонки вы подавали?

— Вы догадливы, а поэтому заслуживаете лакомство, — с этими словами гость опустил руку в карман плаща и подал Шкуреину небольшой сверток в бумаге. — Недаром же вам дали в школе разведки кличку «Сластена».

Поиски

Распрощавшись с Ниной Ивановной, Бахтиаров на автобусе уехал из санатория. Из Н-ска он по телефону доложил обо всем Ивичеву. Тот, выслушав соображения Бахтиарова, разрешил ему задержаться в Н-ске.

В заключении судебно-медицинской экспертизы о смерти Касимовой говорилось, что «смерть последовала от кровоизлияния в мозг». Осмотр вещей умершей тоже не дал каких-либо улик. Заслуживало внимания только одно обстоятельство: исчезла фотокарточка Жаворонковой, которая хранилась в чемодане. Очевидно, фотокарточку взял неизвестный, так как Жаворонкова в палату Касимовой не ходила да и сама Касимова от гостьи не отлучалась ни на минуту. Но для чего неизвестному потребовалась фотокарточка Жаворонковой?

Следующие три дня были для Бахтиарова полны кропотливой работы. Поиски Жаворонковой в Н-ске дали очень мало. Он только узнал, что в камеру хранения багажа при вокзале она сдавала на несколько часов свой чемодан и саквояж. Отыскался шофер такси, возивший Жаворонкову в санаторий. По словам шофера, после возвращения в город пассажирка вышла из машины у цирка. Вещей, кроме дамской сумочки, при ней не было. И это — все.

Более существенным были результаты поисков мужчины в сером костюме и белой шляпе. С помощью сотрудников автоинспекции установили, что шофер колхоза «Завет» Корцевского района в день смерти Касимовой, около шестнадцати часов, у деревни Горенки, что расположена в трех километрах от санатория, посадил в кузов своей машины мужчину в сером костюме, белых полуботинках и белой шляпе. Не доезжая одного километра до Н-ска, пассажир оставил машину, сказав, что живет в пригороде.

Через сотрудников железнодорожной милиции было выяснено, что в тот же вечер, около девятнадцати часов, мужчина высокого роста с внешностью, описанной колхозным шофером и санитаркой Катей, в кассе вокзала города Н-ска купил два билета на скорый поезд. Перед приходом поезда мужчина появился на вокзале в сопровождении модно одетой полной дамы с небольшим чемоданом в руке. Оба они сели в мягкий вагон.

Проводница спального вагона сообщила, что мужчина и женщина сошли с поезда на станции Соколики. Мужчина, уходя из вагона, сказал, что в связи с внезапной болезнью его жены поездку продолжать они не могут и несколько дней проведут в Кулинске у своих родственников.

В тот день, когда Бахтиаров собирался возвращаться домой, из санатория позвонила по телефону Нина Ивановна. Она попросила его обязательно приехать. Под вечер, закончив дела, Бахтиаров на такси отправился в санаторий.

Дорогой разговорился с шофером. Тот оказался родом из деревни, расположенной рядом с санаторием, многих служащих знал, в том числе и Нину Ивановну. Шофер рассказал, что в прошлом году летом муж Нины Ивановны, работавший техником в лесхозе, вместе с четырехлетним сыном в выходной день отправился покатиться на велосипеде. В двух километрах от санатория велосипед сбила автомашина. Оба погибли.

— Она твердая женщина. Не пала духом, — говорил шофер. — Авторитетом большим пользуется. Она в санатории партийный секретарь…

— Как вы осунулись, Вадим Николаевич! — невольна вырвалось у Нины Ивановны, когда Бахтиаров переступил порог ее комнаты.

— Здравствуйте, Нина Ивановна, — бодро сказал Бахтиаров. — Что случилось?

Нина Ивановна молча подала ему продолговатую металлическую коробку. На крышке ее была изображена белая птица с большой конфетой в длинном клюве. Под рисунком стояла подпись по-английски: «Аист».

— Не понимаю, — проговорил Бахтиаров, открывая крышку коробки, до краев наполненной конфетами в обертках с картинкой, изображенной на крышке. — Где вы нашли эту коробку?

— Я ее нашла в траве около тропинки, по которой шли Касимова и тот мужчина, — робко пояснила Нина Ивановна. — Сразу же после вашего отъезда я прошла там еще раз.

Нина Ивановна покраснела, смутившись.

— Извините, Вадим Николаевич, но я проверила… В нашем магазине таких конфет не продавалось. Да что в нашем. В санатории отдыхает директор центрального гастрономического магазина из области, и у него спрашивала… Таких не было в продаже. Подумала, возможно, кто-нибудь из отдыхающих привез конфеты с Московского фестиваля, но в санатории нет ни одного, побывавшего на фестивале. Иностранцы к нам не приезжали. Правда, в мае месяце проездом была группа туристов из Румынии, но коробку давно бы нашли… Мне кажется, ее потерял тот, который был в палате Касимовой…

Последние слова Нина Ивановна произнесла очень тихо: она стыдилась своего предположения. Взглянув на задумавшегося Бахтиарова, с горечью подумала: «Вот еще нашлась расследовательница! Такие горе-помощники могут только все портить. Зачем я сунулась не в свое дело?» Ей вдруг вспомнился случай из жизни, когда простая женщина помогла следователю. Это несколько подняло ее дух.

— Возможно, Нина Ивановна, вы и правы, — сказал Бахтиаров, подкидывая на руке коробку. — Пожалуй, это так и есть! Коробка совсем свеженькая, будто с магазинной полки…

Нина Ивановна с благодарностью посмотрела на Бахтиарова. Помолчав немного, она, волнуясь, спросила:

— Что показало вскрытие?

— Как говорят, умерла собственной смертью, — ответил Бахтиаров. — Но пока это еще ничего не значит…

— Как понимать?

— Ольга Федосеевна была в таком возрасте и состоянии здоровья, — мягко сказал Бахтиаров, — когда достаточно из ряда вон выходящего душевного потрясения, чтобы так называемая «собственная смерть» приблизилась…

— Вы считаете, что встреча с мужчиной в парке?…

— Да, — твердо проговорил Бахтиаров и продолжал: — А пока позвольте вам сказать: вы молодец! Относительно этой, — он подкинул еще раз коробку на ладони и затем опустил в карман пиджака, — вы аккуратно проверяли? Ни у кого не вызвали излишних подозрений и любопытства?

— Я не торопилась, Вадим Николаевич, — ответила Нина Ивановна, — и потом… потом я никому не показала найденную коробку, а только директору гастронома обертку с одной конфеты…

— Очень хорошо! Еще раз спасибо.

Смущенная похвалой, Нина Ивановна отвернулась. Бахтиаров тоже повернулся, и взгляд его встретился с портретом улыбающегося со стены мальчика. Ему сразу припомнился рассказ шофера. Проникнутый дружеским расположением к Нине Ивановне, Бахтиаров тихо сказал:

— Я вас совсем недавно знаю, но у меня такое ощущение, будто мы давно с вами рука об руку на трудной работе…

Нина Ивановна резко повернулась и взглянула на него своим прямым, ясным взглядом:

— Спасибо за доброе слово!

Глубокая травма

Прошли пятые сутки после бегства Жаворонковой. Поиски не дали результатов. В Кулинск приехал лейтенант Томов. Из бесед с сотрудниками железнодорожной милиции он пришел к выводу, что неизвестные мужчина и женщина, сошедшие с поезда семнадцатого числа, если не осели в Кулинске, то покинули город на автобусе или же на попутной машине. На вокзале их не видели больше.

Бахтиаров вернулся в свой город. Дома его ждало несколько писем. Вспыхнула надежда: нет ли от Жаворонковой, но напрасно. Бегло просмотрев письмо матери и два письма братьев, он переоделся и поспешил в управление. Мысли о случившемся не покидали ни на минуту. Ему показалось, что даже постовой сержант, которому он при входе в здание предъявил свое удостоверение, все знает и в его глазах читается упрек: «Что ж ты, дорогой товарищ, а еще капитан… Как нехорошо».

Поднимаясь по лестнице на третий этаж, Бахтиаров услышал сзади чьи-то торопливые шаги. Только почувствовав на плече тяжелую руку, он поднял голову и увидел поравнявшегося с ним майора Гаврилова. Майор был серьезен, в голубых глазах его светилось сочувствие. Этот взгляд так подействовал на Бахтиарова, что он понял: в управлении всем известно о его истории.

— Не вешайте голову, товарищ Бахтиаров, — мягко проговорил Гаврилов.

— А что, заметно? — спросил Бахтиаров, пожимая протянутую руку, и напряженно улыбнулся.

— Безусловно! По плечам заметно. Будто с тяжелым соляным кулем взбираетесь по лестнице, — ответил Гаврилов, отводя взгляд в сторону.

— Бывает! — с напускным спокойствием проговорил Бахтиаров и, кивнув, пошел к двери своего кабинета.

Томова на месте не было. Бахтиаров набрал номер телефона полковника Ивичева и доложил о своем возвращении. Ивичев предложил немедленно явиться к нему.

В большом и гулком кабинете начальника Бахтиаров почувствовал себя еще хуже. Он сдержанно поздоровался и, получив приглашение садиться, устало опустился на один из стульев, шеренгой вытянувшихся вдоль стены.

Было тихо. Только с улицы доносился обычный дневной шум. Полковник Ивичев, одетый в синий штатский костюм, сидел за большим письменным столом и с пристальным любопытством рассматривал коробок со спичками. С неменьшим интересом Бахтиаров стал изучать лицо начальника. Свежевыбритое, с блестящими, гладко причесанными волосами, плотно сжатыми губами, оно имело на себе печать некоторой официальной отчужденности и ничуть не напоминало Ивичева, каким его Бахтиаров видел последний раз в домашней обстановке. Белый воротничок рубашки и нежных сероватых тонов галстук с широкой полосой стального цвета еще больше подчеркивали строгость.

Затянувшееся молчание не предвещало ничего хорошего.

— Так вот, товарищ Бахтиаров, — Ивичев осторожно положил коробок на стол. — Пока вы были заняты, партийная организация и руководство управления сочли необходимым командировать члена партийного бюро товарища Гаврилова в Белоруссию. Словом, майор Гаврилов побывал там, где Касимова нашла девочку. Должен вам сказать, выяснились неприятные вещи… Я вам зачитаю докладную. Слушайте, — он придвинул к себе лежавшую сбоку стола папку с бумагами и открыл ее.

Бахтиаров насторожился.

— «При расследовании на месте, в деревне Глушахина Слобода, — начал Ивичев, — было выяснено, что в августе 1944 года (число никто не помнит) при взрыве в избе Григория Пантелеевича Жаворонкова погибла вся его семья. Полагают, что взорвались какие-то боеприпасы, оставленные гитлеровцами в подполье избы.

Григорий Пантелеевич Жаворонков в первый период войны партизанил, а затем, с конца 1943 года, после тяжелого ранения, находился с семьей в специальном семейном лагере при партизанском соединении и одним из первых после изгнания оккупантов вернулся в Глушахину Слободу. В этой деревне в то время проживала Касимова, приехавшая сюда из другой местности в поисках своего десятилетнего сына. Касимову узнали по фотокарточке жители деревни.

Когда произошел взрыв в избе Жаворонковых, жители Глушахиной Слободы, а их тогда вместе с Жаворонковыми было всего четыре семьи, попрятались, предполагая, что вернулись фашисты. Муж колхозницы Гулькевич, умерший вскоре после того случая, нашел недалеко от развалин избы Жаворонковых девочку лет двенадцати или тринадцати. Девочка была в бессознательном состоянии, одежда — в крови, лицо перепачкано сажей. Гулькевич сказал, что это дочь Жаворонковых — Нюра. Остальные жители боялись подойти к месту взрыва и поверили сказанному Гулькевичем. Касимова, оказавшаяся рядом с Гулькевичем, схватила девочку и унесла к себе, в одну из пустовавших изб. Она никого не подпускала к девочке, заявляя, что нашла ее вместо сына и никому не отдаст. С ней никто и не собирался спорить. Люди были довольны, что сирота попала в заботливые руки. На другой день к вечеру Касимова вместе с девочкой ушла из Глушахиной Слободы. Гулькевич, работавший до войны в сельском Совете, выдал Касимовой справку о том, что Анна Жаворонкова круглая сирота, родители ее погибли.

Через месяц в Глушахину Слободу вернулись оставшиеся в живых поселяне. Вернулась и Нюра Жаворонкова. Оказалось, что задолго до возвращения родителей в свою деревню она заболела, отстала от них и жила в Орше в семье одного железнодорожника.

В настоящее время Анна Григорьевна, теперь ее фамилия Силачева, работает бригадиром колхоза «Луч победы», живет в заново отстроенной Глушахиной Слободе, у нее двое детей. Силачева обеспокоена тем, что где-то живет человек, носящий ее имя, но со своей стороны никаких заявлений в советские органы не делала.

В июле месяце прошлого года в Глушахину Слободу приезжала писательница Елена Строева. Она знакомилась с жизнью возрожденной Глушахиной Слободы, намереваясь написать книгу очерков. Строева беседовала с колхозниками, но больше всего и подробнее с А. Г. Силачевой. Строева даже прожила три дня в доме Силачевой, интересовалась фактом гибели ее родителей.

В соответствии с вашими указаниями я не проводил каких-либо официальных действий по опознанию личности, но «случайно» показал А. Г. Силачевой фотокарточку врача А. Г. Жаворонковой. Молодая колхозница сразу спросила меня: откуда я знаю писательницу Строеву? Из дальнейшей беседы выяснилось, что у А. Г. Силачевой о писательнице Строевой осталось самое наилучшее впечатление». — Ивичев положил на стол докладную записку. — В официальных документах ваша невеста местом своего рождения называет Глушахину Слободу, а отцом — колхозника Григория Пантелеевича Жаворонкова. Что вы на это скажете?

Бахтиаров, подавленный услышанным, медленно поднялся:

— Дайте собраться с мыслями, товарищ полковник.

Ивичев встал, закурил папиросу и подошел к открытому окну. Покуривая, он несколько раз бегло взглянул на Бахтиарова. Ему было обидно, что этот всегда уверенный в себе человек стоял сейчас в позе провинившегося мальчишки. Ивичев понимал тяжелое состояние Бахтиарова, но тем не менее все же сказал:

— Надо было как следует, дорогой товарищ, поинтересоваться своей избранницей…

Слова были произнесены по-отечески заботливо, но Бахтиаров побледнел, шагнул к полковнику и запальчиво сказал:

— Жаворонкова приехала сюда ребенком, достаточно долго прожила здесь, ее знает общественность. Она…

Тут он внезапно умолк. Остановил его не столько изумленный взгляд Ивичева, сколько глубоко осознанная в этот момент двойственность Жаворонковой. «Писательница Строева!» — с сильным раздражением подумал он. Встал в памяти ее прошлогодний отъезд в отпуск. На его вопрос, куда она поедет, она ничего определенного не ответила.

— Обдумайте все это как следует, товарищ Бахтиаров, — глухо сказал Ивичев, возвращаясь к столу. — Коммунист-чекист обязан бдительно относиться к тому, что связано с его деятельностью. Коммунист-чекист не может отрывать личную жизнь от работы. Вот почему, товарищ Бахтиаров, если, паче чаяния, окажется Жаворонкова человеком из мира, враждебного нашей стране, не только вам, но и мне придется держать ответ перед партией за допущенную беспечность и слепоту. Не поймите меня ложно. Было бы политически неправильно только на основе каких-то подозрений видеть в Жаворонковой врага, а отсюда строить все, в том числе и отношение к вам…

Бахтиаров порывисто подошел к столу.

— Вы правы, товарищ полковник, — заговорил он твердым голосом. — Безусловно, я попал в сложное положение, но, на мой взгляд, во всей этой истории главное заключается в недоразумении. Надо отыскать Жаворонкову, и тогда все станет ясным!

— Это не так просто.

— Найдем! — уверенно воскликнул Бахтиаров и с заметным волнением, склоняясь над столом, продолжал: — Поймите, если бы Жаворонкова была врагом, она не сделала бы того шага, с которого все началось. Я имею в виду записку. Будучи преступницей, она стала бы заметать следы, а не открывать их…

— Согласен с вами. Это единственное светлое пятнышко. Больше всего мне не нравится ее появление прошлый год в Глушахиной Слободе. Писательница Строева… Зачем ей потребовалась такая маскировка?

Бахтиаров снова помрачнел.

— Вчера похоронили Касимову, — помолчав, грустно сказал Ивичев.

— Представляю, — мрачно проговорил Бахтиаров. — Никого близких! У нее все родные давно умерли…

— Ошибаетесь! Коллектив фабрики проводил ее в последний путь. Десятки венков… Она девушкой пришла на эту фабрику.

Как стоял Бахтиаров, опершись руками на стол полковника, так и застыл в этой позе, устремив взгляд на чернильный прибор. В эти мгновения он думал не о том, что было неразгаданного в смерти Касимовой, а о том, что нет уже в живых этой бодрой, энергичной женщины. Встречаясь с ней, он всегда находил что-то общее со своей матерью. И та и другая любили жизнь, считали величайшим счастьем принадлежность к партии. Еще совсем недавно Касимова говорила Жаворонковой: «Ты, Аннушка, только постарайся, чтобы я могла подольше крепенькой быть, работать…»

Бахтиаров встрепенулся и с почти юношеским испугом взглянул на Ивичева. Но тот был занят своим делом: наклонившись, что-то искал в ящике письменного стола. Бахтиаров сказал:

— Товарищ полковник, может быть, вы послушаете, что мне еще удалось выяснить…

— Да, да, — сразу оставив поиски, отозвался Ивичев и, взглянув на часы, сказал: — Докладывайте. Через тридцать минут пойдем к начальнику управления.

Медицинская сестра

В центральной городской поликлинике работали несколько молоденьких медицинских сестер. Особой расторопностью и предупредительностью среди них выделялась комсомолка Таня Наливина — стройная девушка с ласковыми светло-карими глазами.

Работала Таня в девятом кабинете у врача Жаворонковой. Она внимательно присматривалась к работе молодого терапевта и незаметно для себя переняла у Жаворонковой манеру заботливо разговаривать с больными и умение в беседе вызвать больного на откровенность, дать дельный совет. Жаворонковой было хорошо работать с Таней, и когда девушку хотели перевести к другому врачу, она запротестовала и добилась того, что Таня осталась при ней. Вместе с тем, уважая и ценя Таню, Жаворонкова все же не была с ней откровенна. Таня мало знала о личной жизни Жаворонковой. Только несколько раз встретив ее с Вадимом Николаевичем, она сделала вывод, что Жаворонкова неравнодушна к этому человеку. После ухода Жаворонковой в отпуск прием больных в девятом кабинете вел врач Ихтиаров, пожилой, мрачного вида длинноволосый мужчина с приплюснутым носом. Прием больных он вел сухо, Таню старался не замечать, а когда ему что-нибудь требовалось, бурчал себе под нос. Таня тосковала, считала дни, с нетерпением ожидая возвращения Жаворонковой из отпуска.

В этот вечер, закончив прием, Ихтиаров забрал свой портфель и, что-то промычав, вышел из кабинета. Таня, облегченно вздохнув, стала собирать со стола карточки больных, приходивших на прием. Сложив карточки стопкой, она села на стул, на котором обычно сидит врач. Лицо девушки было озабочено. Покусывая сочные губы, она задумчиво смотрела в окно на неподвижные листья тополя во дворе поликлиники. Потом вынула из кармана халата голубой конверт, а из него сложенный вдвое листок почтовой бумаги. Она наизусть знала содержание письма, но тем не менее снова перечитала его:

«Таня! Угрызения совести не оставляют меня. Я противен себе с того злосчастного вечера. Не прошу о возврате Вашего расположения — только простите.

Верьте слову бывшего солдата-пограничника: я не хотел в Вашу жизнь внести и маленькой соринки.

Иван Дубенко».


Тане Наливиной девятнадцать лет. После окончания средней школы ей не удалось поступить в медицинский институт, но она твердо решила осуществить мечту — стать врачом, и вот уже второй год работает в поликлинике. Отец Тани погиб на фронте, и она жила с матерью. Весной Таня познакомилась с демобилизованным пограничником Иваном Дубенко. Ей понравился этот крепкий, с обветренным лицом серьезный парень. Но как-то, совсем недавно, провожая Таню домой после кино, Дубенко позволил себе ее обнять и поцеловать. Таня ударила его по лицу и горько расплакалась. «Я думала, вы не такой!» — услышал Дубенко. Она перестала с ним встречаться, не отвечала, когда он вызывал ее по телефону, переходила на другую сторону улицы, если встречались. Но ей все же было жаль Дубенко. И вот письмо от него…

Открылась дверь, и вошел Бахтиаров. Таня сразу подметила перемену в нем и удивленно воскликнула:

— Что с вами?

— Здравствуйте, Таня. Что вас поразило?

— Выглядите ужасно! Вы здоровы? — спросила Таня, пряча письмо в карман халата. Не вставая с места, придвинула стул. — Садитесь.

— Не знаю, что вам и ответить, — сказал Бахтиаров, присаживаясь к столу. — Больным себя не считаю, просто устал…

Замолчали. Таня поняла, что Бахтиаров хочет о чем-то ее спросить, и терпеливо ждала, поправляя рукой выбившиеся из-под шапочки тонкие светлые волосы.

— Случайно, от Анны Григорьевны вы не получаете писем? — спросил Бахтиаров.

— Мне казалось, — мягко сказала Таня, — что Анна Григорьевна должна была поехать куда-то вместе с вами…

— Мне думается, с вами можно говорить откровенно.

— Во мне еще никогда никто не ошибался! — покраснев, ответила Таня и, откинувшись на стуле, скрестила на груди руки.

«Эту манеру она переняла от нее», — подумал Бахтиаров.

— Что вам обо мне говорила Анна Григорьевна? Кто я, где работаю?

— Вы инженер какого-то исследовательского института, засекреченного, — просто ответила Таня.

Бахтиаров невольно улыбнулся и подумал: «Действительно исследовательский институт…» Но через мгновение его лицо снова стало строгим и озабоченным.

— Так она вам сказала?

— Да. Разве это неправда? — спросила Таня.

— Я работаю в органах госбезопасности, — помолчав, ответил Бахтиаров, не спуская глаз с лица девушки.

Таня не удивилась. Она только спросила:

— Она знает?

— Да.

— Если она мне сказала иное, значит, так нужно, — заключила Таня и, посмотрев в окно, с увлечением сказала: — Ваша работа нужная. Очень! Я там с удовольствием бы поработала. Правда, мне нравится и здесь, но если бы, допустим, потребовалось, то я… — Таня покраснела под пристальным взглядом Бахтиарова и спросила:

— Почему вы так на меня смотрите? Я кажусь вам смешной?

— Нисколько! — возразил Бахтиаров. — Мне понравилось сказанное вами.

Похвала еще больше смутила ее. Она наклонила голову.

— Что же с Анной Григорьевной? — с беспокойством спросила вдруг.

— Она исчезла…

— Как! — вскочила Таня со стула.

— Не знаю. В общем, ее нет.

Немного помолчав, Таня сказала:

— Теперь мне понятно, почему ее не было на похоронах Ольги Федосеевны. Она ведь у нас в поликлинике лечилась. Я ее знала. Я многих спрашивала, но никто ничего толком не знал. Наши девочки болтали, будто Анну Григорьевну из отпуска вытребовали в какую-то важную командировку куда-то в Азию, словом, далеко…

— Никто ничего не знает… Ищут.

Таня сжала пальцами виски.

— Сколько несчастий на одну семью! Вадим Николаевич, что же это такое?

— Не знаю, Таня. Очевидно, стечение обстоятельств.

— Ну и как же теперь? — в вопросе Тани звучала неподдельная тревога.

— Понятия не имею.

— Могу я вам чем-нибудь помочь, Вадим Николаевич? — спросила Таня. — Говорите прямо. На меня можно положиться.

Она вышла из-за стола. Бахтиаров молчал. Таня встревожилась:

— Вы мне не доверяете?

— Что вы, Таня! Если бы это было так, я бы к вам не пришел. О том, что Анна Григорьевна пропала, никто не должен знать, а я вам доверил. Теперь судите сами.

— Спасибо, — тихо произнесла Таня.

— Знакомых ее знаете?

— Кроме вас, мне думается, у нее никого нет.

— Не называла ли она друзей из других городов? — спросил Бахтиаров.

— Никогда. Она ни с кем не переписывается.

— Почему вы так говорите?

— Недели полторы назад она получила письмо от одной нашей больной с курорта. Письмо пришло прямо на поликлинику, на имя Анны Григорьевны. Прочитав письмо, она сказала, что это первое письмо, полученное ею за всю жизнь. Я очень удивилась, но она мне объяснила. Вы, надеюсь, знаете, как сложилась ее жизнь?

Бахтиаров кивнул головой и, немного помолчав, спросил:

— Какое у нее было настроение в последний день работы? Это было в четверг на прошлой неделе…

Таня не задумываясь ответила:

— Пришла она утром в прекрасном настроении. Какая-то особенная была. И так она хороша, а в то утро… такой я ее еще не видела. На прием было записано только трое, вызовов на дом совсем не было. Но, отпустив больных, она стала меркнуть: будто в ней что-то погасло. Сидела на своем месте и не отрываясь смотрела в окно. Я стала говорить, что мне без нее будет трудно, надо привыкать к другому врачу, но она ничего не ответила. Потом она куда-то уходила из кабинета. Затем меня вызвали на полчаса в процедурный кабинет подменить сестру. Когда я вернулась, ее уже не было здесь, ушла совсем. Мне даже проститься с ней не пришлось. Вот и все.

— Вы, Таня, кажется, тоже ездили на фестиваль в Москву?

— Да. Облздравотдел дал автобус. Но в Москве мы почти сразу все растерялись. Хотя Анна Григорьевна остановилась вместе со мной у моего дяди, недалеко от метро «Серпуховская»…

— Не встречалась ли она с кем на фестивале?

— Вот этого я сказать не могу. Мы очень недолго были вместе. Из Москвы она уехала отдельно, поездом. Раньше нашего приехала домой…

— У меня к вам, Таня, будет просьба, — тихо начал Бахтиаров после некоторого раздумья. — Если вам что-нибудь станет известно о ней, вы обязательно скажите мне. Пусть, на первый взгляд, это будет пустяк, все равно. Я вам дам номера своих телефонов для вызова меня в любое время суток… Вас не затруднит?

— Ой, что вы! Я с радостью, лишь бы толк был!

Бахтиаров взял на столе рецептурный бланк и написал три телефонных номера.

Таня спрятала бумажку в карман халата.

— Но помните, о нашем разговоре — никому, — предупредил Бахтиаров.

Лицо Тани вспыхнуло, глаза потемнели. Она прошептала:

— Можете не предостерегать…

— Извините, Таня. Я не хотел вас обидеть.

— Ну хорошо, — улыбнулась Таня и с прежней приветливостью посмотрела на Бахтиарова.

— Прощайте пока, — все еще испытывая неловкость, проговорил Бахтиаров и направился к двери.

— Одну минуточку! — позвала Таня.

Бахтиаров вернулся от двери, Таня, понизив голос, сказала:

— В последний день работы Анны Григорьевны, после того как она уже ушла, явился сюда какой-то мужчина и спрашивал ее. Я ответила, что Анна Григорьевна уехала в отпуск, а куда, мне неизвестно. Тогда мужчина спросил, не в тот ли санаторий она отправилась, где отдыхает ее мать. Это удивило меня, но я опять сказала, что мне ничего неизвестно. Так он и ушел. Ни до этого, ни после мужчину я в поликлинике не видела…

— Вы запомнили его?

— Конечно!

— Расскажите, какой он?

Таня задумалась и наклонила голову. На лбу у нее между бровей появилась маленькая складочка, сделавшая ее юное лицо серьезным. Лучи солнца золотили ее светлые волосы.

— Трудно?

— Нет, отчего же! — она посмотрела на Бахтиарова. — Просто хочу точнее припомнить, чтобы вы сразу его себе представили. Широкий в плечах, высокий, в легком черном костюме, но шея у него жилистая, как бы ссохшаяся, удивительно маленькая для его роста голова. Лицо у него неприятное, похожее на маску. Особенно отталкивает выражение глаз. Какими-то угольно-черными они мне показались. Шляпу серую со шнурком он держал в согнутой руке…

Бахтиаров стоял перед Таней. Его словно обдало нестерпимым жаром. «Маленькая голова» — это так похоже на рассказанное Катей в санатории. Бахтиаров еще долго беседовал с Таней и пришел к твердому убеждению, что в санатории и в поликлинике был один и тот же человек. Это уже многое значило.

— Если он придет еще раз? — нарушила его размышления Таня.

— Что? Сюда? Вряд ли! Но если это случится, то вам, Таня, обязательно необходимо хотя бы что-нибудь узнать о нем. Но все надо сделать очень осторожно, очень! Например…

…Через несколько минут Бахтиаров распрощался с Таней.

Разгаданный ход

На третий день после смерти Касимовой в санаторий «Отрада» прибыла Ольга Викентьевна Гулянская, изрядно поблекшая дама. Предъявляя путевку, она назвалась бывшей певицей, потерявшей голос, и попросила дать ей возможность пожить в третьем корпусе, о котором так восторженно отзывалась ее приятельница, отдыхавшая в «Отраде» весной. Свободное место в третьем корпусе было, и желание Гулянской исполнили.

Санитарка третьего корпуса Катя Репина за весь год своей работы в санатории никогда не встречала со стороны отдыхающих такого внимания, какое ей оказала новая больная из пятой палаты. Началось с того, что в первый же день эта женщина, разбирая свои вещи, заставила Катю принять подарок: красивый крепдешиновый шарфик и коробку духов «Пиковая дама». Но не только это. При всяком удобном случае Ольга Викентьевна старалась вступить с Катей в разговоры, словоохотливо рассказывала о своей жизни и болезни, помешавшей ей стать популярной певицей. Катя, выросшая сиротой и не избалованная ласковым отношением, оценила внимание и старалась помочь чем только могла этой женщине, постоянно жалующейся на недомогание.

На четвертый день, после завтрака, Гулянская, закутанная в пуховый платок, одиноко сидела в шезлонге на веранде. При взгляде на нее можно было подумать, что она спит.

«Так искать тепла да еще на солнцепеке…» — жалостливо подумала Катя. Девушка хотела неслышно уйти, но Гулянская окликнула ее.

— Я слушаю вас, Ольга Викентьевна.

— Посиди со мной, девочка. Мне очень грустно одной.

Кате было некогда, но она все же покорно опустилась на маленькую скамеечку у ног Гулянской.

Прошло минуты две. Гулянская сидела с закрытыми глазами. Катя не выдержала и с дружелюбной заботливостью спросила:

— Вам позвать врача?

— Ради бога, не надо, — расслабленным голосом ответила Гулянская. — Я знаю свою болезнь. Врачи мне не помогут, милая девочка. Грустно, очень грустно сознавать, что дни сочтены. Но ничего не поделаешь… Такова моя участь!

— Вам, Ольга Викентьевна, надо было поехать в специальный санаторий, а не к нам… Полечить горло…

Гулянская безнадежно махнула рукой и открыла глаза. Были они у нее светло-голубые, с синеватыми крапинками. Искусственно утолщенные ресницы делали ее взгляд глубоким.

— Поговорим, Катенька, о другом. Надоели бесконечные разговоры о болезни… Тебе нравится здесь работать?

Что и говорить: Кате не по душе ее работа. Хочется выучиться на медицинскую сестру. В этом и призналась девушка Гулянской.

— Конечно, как-то приходится приспосабливаться к жизни, — вздохнув, заговорила Гулянская. — Но ты не унывай, девочка. Ты еще молода, у тебя все впереди. Только где бы ты ни работала, будь осторожна с людьми, подвести могут…

— А как угадаешь, Ольга Викентьевна, собираются тебя подвести или нет? — чистосердечно спросила Катя.

— Узнать трудно, девочка, — ответила Гулянская, пристально смотря на Катю. — Как отдыхающие к тебе относятся?

— Не все так добры, как вы, но ничего плохого сказать не могу.

— А не случалось ли тебе напрасной обиды переживать? Пропадет вещь у больного, а поклеп на санитарку…

— Ну что вы! — покраснела Катя и наклонила голову. — У нас таких случаев не бывало. Народ приличный приезжает…

— Посторонний забредет в палату, украдет что-нибудь, а подозревать станут обслуживающий персонал. Разве так не может быть? Кругом лес, жутко здесь, — продолжала Гулянская.

Катя сидела, перебирая пальцами полу халата. Подняв глаза, она увидела устремленный на нее острый взгляд Гулянской. В этом взгляде не было ничего болезненного. Катю смутила такая резкая перемена. Она проговорила:

— Не знаю такого примера. Возможно, в других санаториях и было, а у нас не случалось.

— Может так быть! — снова закрыв глаза и откинув голову, утвердительно протянула Гулянская.

Катя бросила на нее удивленный взгляд. Хотя Гулянская и опустила веки, но наблюдала за ней. Катя отвернулась.

Тут она задумалась. Почему эта женщина оказывает ей столько внимания? Случалось, иногда какая-нибудь отъезжающая после лечения что-нибудь оставит на память, а тут…

И девушку, все еще находившуюся под впечатлением смерти Касимовой, разговора с работником КГБ, вдруг охватил страх. Но, поборов минутную слабость, Катя притронулась к руке Гулянской и сказала таинственным шепотом:

— Извините, Ольга Викентьевна, вспомнила! Был у меня один случай, только о нем никто не знает, совсем никто… Я вам первой расскажу. Вы меня только не выдадите? Хорошо?

Гулянская всем корпусом подалась к девушке, широко открыв глаза. Такой энергичный порыв больной еще больше уверил Катю в ее предположении. Но Гулянская уже сразу сникла, съежилась и вяло спросила:

— Что-то интересное?

Катя внутренне вся напряглась: слишком непривычна роль, которую она на себя в эти минуты приняла.

— Было интересно? — повторила Гулянская, пристально глядя на девушку.

— А вот слушайте, — вздохнула Катя. — Неделю назад, днем, я вошла в восьмую палату и застала дядьку… Он рылся в чемодане одной отдыхающей. Обомлела я, но спросила, что ему надо. Он что-то сказал, но я с перепугу ничего не разобрала. Потом он чиркнул мне в лицо какой-то зажигалкой и ушел. Что он утащил из чемодана — не знаю. Да так никто ничего и не узнал, Я никому не сказала, что в палате был вор, а хозяйка чемодана в тот час умерла на прогулке в парке… Так и остался этот случай на моей несчастной совести… Может быть, и надо было сказать про вора…

— Конечно! Ты же, Катя, советский человек…

— Может быть, не поздно и теперь? — вытаращила Катя глаза.

— Теперь? — внимательно посмотрев на Катю, переспросила Гулянская и, помолчав, добавила: — Кому теперь это нужно. Время упущено. Только дурой назовут да еще выговор дадут…

— Я тоже так думаю. Только вы, пожалуйста, никому не говорите. Хорошо?

— На меня можешь надеяться, — ответила Гулянская.

— Страшно мне тогда было, — повела Катя плечами.

— Неужели никто, девочка, кроме тебя, этого вора так и не видел? — вкрадчиво спросила Гулянская.

— А кому же видеть-то, Ольга Викентьевна? Час был такой, что в палатах ни души. Я вот только и подвернулась.

— Да, — помотав головой, начала Гулянская. — Много у нас говорят о бдительности, учат народ, а сколько еще ротозейства кругом. А кому-то это и на руку…

— Так вы про меня не скажете? — спросила Катя.

— Не бойся! Зачем мне это нужно?

Гулянская закрыла глаза. Посидев немного с непроницаемым лицом, посмотрела на Катю, поморщилась и сказала:

— Ужасная слабость. Отведи меня, девочка, в палату. Твой рассказ даже напугал меня. Теперь я буду бояться уходить из палаты…

Проводив Гулянскую, Катя бросилась искать Нину Ивановну. Нашла она ее в комнате партийного бюро. Улусова внимательно выслушала Катю и задумалась.

— Вот поверьте, Нина Ивановна, мне кажется, что эта крашеная тетка выясняла тут у нас, что про вора думают! Конечно, если посмотреть на это иначе, то просто нервы у меня не в порядке, — внезапно переменив тон, тихо закончила Катя.

Нина Ивановна, не на шутку взволнованная рассказом Кати, подняла протестующе руку и сказала:

— Подожди… Получается, что тот человек фотографировал для того, чтобы по карточке его сообщнице тебя нашла.

— Какая вы умная! — облегченно воскликнула Катя, почувствовав поддержку в этих словах.

— Причем здесь я? Вот ты настоящая умница — разгадала!

— И ничего у нее не болит! — уже совсем смело заявила Катя. — Просто она притворяется.

Нина Ивановна и Катя решили понаблюдать за Гулянской. Но на другое утро, заглянув в пятую палату, Катя застала Гулянскую над раскрытым чемоданом.

— Что это вы? — спросила Катя, почувствовав недоброе.

— Хорошие вы, Катюшенька, люди, но я все же решила уехать. Всегда, как только почувствую себя сносно, посылаю к чертям всякое лечение. Такой у меня характер!

— А как же путевка? Еще столько дней… Неужели не жалко денег?

— Пустое! Разве в деньгах счастье, девочка!

Катя постояла немного, наблюдая за сборами Гулянской, и молча вышла из палаты. Через три минуты она вернулась и положила на кровать перед Гулянской ее подарок — духи и шарфик.

— Мне неудобно принимать это от вас.

— Что ты, Катя! — Гулянская подозрительно посмотрела на девушку. — Ты боишься, начальство узнает? Напрасно! На меня можешь положиться.

— Мне не надо вашего, — настойчиво проговорила Катя.

— Ты меня обижаешь, — все еще испытующе глядя на Катю, сказала Гулянская. — Я так хорошо к тебе относилась. Ты же не настолько обеспечена, чтобы приобретать такие вещи…

— Не беспокойтесь. С меня хватит, — ответила Катя. — Вот если бы вы до срока путевки дожили, тогда другое дело…

— Глупенькая! Я тебя поняла: ты считаешь, что не заслужила. Так поверь, я не могу дольше оставаться, не могу! Со мной может быть хуже. Ты же сама говорила, что мне надо в специальный санаторий… Бери, пожалуйста! То, что ты для меня сделала за эти дни, заслуживает несравненно большей награды. Бери!

Катя отстранила руку Гулянской и, ничего больше не сказав, вышла из палаты. Гулянская швырнула духи и шарфик в открытый чемодан и сквозь зубы проговорила:

— Непролазная серая дура!

Странный посетитель

Рабочий день в центральной городской поликлинике заканчивался, когда вошел запоздалый посетитель. В регистратуре он прочитал расписание работы врачей. Потом мужчина поднялся на второй этаж, около девятого кабинета остановился, снял соломенную шляпу, поправил густые черные волосы и осторожно постучал согнутым пальцем в белую дверь.

Таня Наливина появилась на пороге и окинула быстрым взглядом посетителя.

— Можно? — спросил он, стараясь через плечо девушки заглянуть в кабинет.

— Прием окончен. Доктора нет, — ответила Таня, рассматривая на лацкане пиджака мужчины большую коллекцию красивых значков.

— Вам нравятся эти сувениры? — спросил мужчина, подметив взгляд Тани. — Красивые штучки. Московский ГУМ за дни фестиваля их продал более чем на семь миллионов рублей. Солидно! До каких же у вас принимает врач?

— До семи, — ответила Таня. — Вы опоздали на прием. Доктор принял всех, кто был записан.

— Да видите ли, — замялся мужчина и, оглянувшись, продолжал: — Мне, собственно, не на прием, а просто повидать доктора Анну Григорьевну Жаворонкову.

Таня едва не сказала, что Жаворонковой вообще нет, но вовремя одумалась. Опустив светло-карие глаза, проговорила:

— К сожалению, вы опоздали.

— Какая досада! — воскликнул мужчина, и лицо его сделалось недовольным.

— Вас, может быть, устроит другой врач? — спросила Таня, пытливо всматриваясь в лицо мужчины.

— Мне нужна Жаворонкова, — пробурчал тот в ответ и еще больше нахмурился.

— Тогда вот что, — певуче сказала Таня. — Приходите завтра часа в три… Я предупрежу ее.

— Вы очень любезны, — сразу повеселел мужчина и учтиво поклонился. — Я вам буду очень благодарен.

— Не за что.

Мужчина еще раз поклонился и, надев шляпу, пошел к выходу.

Таня стояла на площадке второго этажа и смотрела ему вслед. Она опасалась, как бы он не зашел в регистратуру справляться о Жаворонковой, но мужчина, спустившись по лестнице, направился прямо к выходу на улицу. Таня облегченно вздохнула.

Через десять минут, покинув поликлинику, она из будки телефона-автомата уже разговаривала с Бахтиаровым. Бахтиаров поблагодарил ее, похвалил за сообразительность и пообещал завтра около трех быть в поликлинике.

Последние дни мать Тани была нездорова и девушке самой приходилось, возвращаясь с работы, заходить в магазины за продуктами. И на этот раз, закупив все необходимое, при выходе из гастронома Таня столкнулась с мужчиной, полчаса назад приходившим в поликлинику. Он узнал Таню и заулыбался. Она строго посмотрела на него и, когда он вошел в магазин, с досадой подумала, что поступила неправильно: надо было приветливее обойтись с ним и, возможно, ей сегодня же бы удалось кое-что узнать.

Тут у нее, как-то неожиданно для самой, возникло решение последить за мужчиной. Она перешла на другую сторону улицы и, войдя в маленький магазинчик, торгующий граммофонными пластинками, встала у окна, наблюдая за дверью гастронома.

Не прошло и пяти минут, как интересовавший Таню мужчина вышел из магазина, постоял у входа и пошел направо. Таня покинула свой пост. Впервые в жизни она была в положении преследователя. Она шла по другой стороне улицы, стараясь не выпустить из поля зрения широкую спину в коричневом пиджаке. Мужчина шел неторопливо, шляпу нес в руке и посматривал не только на витрины магазинов, но и на стены домов, часто задирал голову. «Приезжий», — решила Таня.

У кинотеатра мужчина остановился в раздумье, а затем вошел в вестибюль. Отступать было уже поздно, и Таня тоже вслед за ним подошла к кассе, купила билет. В зрительном зале она заметила ряд, на который сел мужчина.

Начался сеанс. Таня безучастно смотрела на экран, беспокойно думая о том, что же она предпримет дальше. И тут ее осенила удачная мысль. Она вышла из зрительного зала и поспешила на улицу. Отыскав телефон-автомат, Таня позвонила Бахтиарову.

Через пятнадцать минут он уже был около кинотеатра. Таня подробно рассказала все. Бахтиаров взял ее сумку с покупками, и они стали медленно прогуливаться по слабо освещенной аллее сада рядом с кинотеатром. Минуты тянулись медленно. Порой Тане казалось, что поднятая ею паника совершенно напрасна. То она начинала думать о том, что, пока ходила звонить по телефону, мужчина покинул зрительный зал и ушел.

Но вот кончился сеанс. Таня, волнуясь, всматривалась в пеструю людскую ленту, стекающую вниз по широкой, ярко освещенной лестнице. Когда она наконец увидела мужчину, то в радостном порыве крепко сжала руку Бахтиарова.

Ночью

В западной части неба зацепился за, невидимую опору и повис диск луны. Трава и низкий кустарник в росе казались матовыми. Стояла тишина. Расплывчатое белое пятно поплыло из-за деревьев. Бахтиаров почувствовал запах дыма. Когда, пройдя поляну, он обернулся, то увидел, что следы его ясной цепочкой отпечатались на траве. Ноги были мокрые. Пройдя еще немного, он остановился на краю болота. Камыши, туман, застрявший в них, вода, отражение луны — все словно застыло. Тишина была такая необычная, что Бахтиарову казалось, будто он лишился слуха.

Вскоре он вышел к костру. К его радости, тот, которого он так упорно и долго преследовал, сидел на куче еловых веток и тихо вел беседу с каким-то молодым парнем.

— Не прогоните? — нарочито бодро спросил Бахтиаров.

Люди у костра молча рассматривали его. Особенно пристальным был взгляд молодого парня.

— Откуда вас только несет сегодня, — наконец грубоватым тоном промолвил он. — Нельзя костер развести, сразу ночных бабочек нагоняет…

Мужчина в соломенной шляпе виновато улыбнулся и, освобождая место рядом с собой, голосом мягким и даже несколько застенчивым сказал:

— Садитесь! Охотник добрый никому не отказывает…

Усевшись на ветки, Бахтиаров стал исподволь присматриваться к соседу. Тот тоже слегка скашивал на него свои блестящие глаза. Тогда Бахтиаров, сладко зевнув, стал смотреть на чуть шевелящуюся листву березы, шатром накрывшую костер.

Все трое молчали. Бахтиаров старался определить, среди кого он оказался. Сидевший рядом был уже более или менее знаком. И в городе и в вагоне пригородного поезда он к нему достаточно присмотрелся, пристроившись в темном углу. Видел и на станции, когда тот, выйдя из вагона, сначала смешался с толпой местных жителей, а потом, миновав крайний дом поселка, пошел напрямик к лесу. А парень? В нем ничего особенного — обыкновенный городской охотник. По виду — строгий.

Парень тем временем неторопливо поднялся на ноги и шагнул в сторону. Был он высок ростом, крепок телом. На нем охотничьи сапоги, куртка, переделанная из серого прорезиненного плаща, кепка. За спиной в чехле висело ружье.

Сосед по-приятельски подмигнул Бахтиарову:

— Хозяин. И в лесу как дома. Какое превосходное место для костра выбрал…

— Опыт, — сухо ответил Бахтиаров, провожая глазами фигуру парня. — А вы охотник?

Мужчина снял шляпу, пригладил рукой густые волосы и отрицательно покачал головой.

— Я гостить приехал в деревню Струнино. Вечером пошел побродить по лесу да и заплутался. Со мной всегда так бывает, как только в лес приду. Блуждал с семи часов вечера, пока вот не набрел на охотника. Кажется, не так уж далеко от города, а какие здесь глухие леса. Просто удивительно!

Бахтиаров, слушая явную ложь, внутренне ликовал. Он весело сказал:

— Такое бывает. Я вот тоже заблудился, впервые попав в эти края.

— В глухих и вообще лесных местах необходимы добрые и смелые люди, — внезапно оживившись, заговорил мужчина. — Я, например, очень доволен, что встретил этого молодого человека.

Он глазами показал на возвращающегося к костру парня.

Присев рядом с Бахтиаровым, парень насмешливо сказал:

— Все балясничаете… Светать уже начинает. Только у костра темно кажется. Час пройдет, и стрелять можно. Скоро к болотам подаваться буду…

Когда мужчина низко нагнулся к костру, чтобы от уголька прикурить папиросу, парень сунул Бахтиарову в руку клочок бумаги. Бахтиаров даже не взглянул в лицо парня. Повременив немного, он поднялся на ноги и огляделся вокруг.

Действительно, стало значительно светлей. Луна, казалось, растаяла в просторах неба — оно поблекло, посерело. Отчетливее белел туман, вдали над стеной леса причудливо громоздились тучи. Пахло утренней свежестью, сыростью, хвоей и еще чем-то непонятным, но приятным, возбуждающим бодрость. Потягиваясь и притворно зевая, как бы разминая затекшие ноги, Бахтиаров зашагал по мокрой траве, все дальше и дальше отходя от охотничьего бивака. Перед тем как войти в чащу, он оглянулся, но той кудрявой березы, под которой он только что сидел, не было видно. Передвинувшийся туман закрыл ее.

Бахтиаров осветил фонариком записку и прочитал:

«Хорошо, что я вас узнал. Вы тот товарищ, который был у нас на заводе во время аварии. Этот в шляпе очень странно ведет себя. Он уже вторую ночь блуждает здесь, что-то прячет. Я приметил место. Сегодня я его обязательно бы взял, но теперь решайте сами. Мне понятно: вы тут из-за него.

Иван Дубенко, слесарь завода».


Бахтиаров спрятал записку в карман брюк и поспешил к костру. Мужчина уже прощался с Дубенко и, завидя Бахтиарова, шагнул к нему с протянутой рукой:

— Прощайте. Хозяин леса и болот рассказал, как пройти к деревне Струнино. Теперь я не заплутаюсь в этих дебрях…

Бахтиаров, держа в своей руке сильную руку незнакомца, медлил с ответом, чувствуя на себе вопросительный взгляд Дубенко. Тряхнув руку, он сказал:

— Зачем «прощайте»? Бодрее звучит: до свиданья!

— Вы правы, — улыбнувшись, ответил мужчина. — Позвольте узнать, с кем имел честь… Меня зовут Иван Федорович Голиков. Я работаю агрономом в Климовском районе Брянской области…

— Петров Федор Иванович, прораб, — отрекомендовался Бахтиаров. — Тоже приезжий…

— Очень приятно.

Мужчина попрощался и быстро пошел в лес.

— В незнакомых местах обращайте больше внимания на приметы местности! — насмешливо крикнул Бахтиаров.

Дубенко недоумевающе смотрел на Бахтиарова.

Исповедь пришельца

На другой день мужчина, называвшийся в лесу агрономом Голиковым, снова пришел в поликлинику. Таня, проинструктированная Бахтиаровым, без малейшей тени смущения извинилась и сказала, что Жаворонкова в отпуске и будет не раньше как через три недели. Мужчина хмуро выслушал девушку и поспешно ушел.

Ночью в том же лесу агронома Голикова задержали, когда он работал на портативном радиопередатчике. Он не сопротивлялся, указал место, где было спрятано остальное снаряжение и оружие. Вел он себя вежливо, а узнав Бахтиарова, приподнял шляпу и, усмехнувшись, сказал:

— Привет товарищу Петрову, если он только Петров.

Бахтиаров ничего не ответил, откладывая разговор до более подходящей обстановки.

И вот эта обстановка: кабинет полковника Ивичева. Утро. В кабинете Ивичев, Бахтиаров, стенографистка и задержанный «агроном», настоящее имя которого было Яков Рафаилович Свиридов.

— Я родился в Минске в 1923 году, в семье музыканта Рафаила Мстиславовича Свиридова. Мать, Сусанна Федоровна, выступала с песенками легкого жанра. Перед войной жили мы в Москве. Родители, занятые собой, почти не уделяли внимания мне.

Жил я в Советском Союзе до середины 1943 года. Я не был таким, как миллионы советских юношей. Я прошел мимо пионерии, комсомола. Живы ли мои родители — я не знаю. Но если бы мне довелось встретиться с ними, я бы им прямо сказал: вы во многом виноваты за мое отщепенство. Виноват в этом и я сам.

В плен я попал раненым в июле сорок третьего года на берегу Северного Донца.

Свиридов, помолчав немного, продолжал:

— Вначале я думал о побеге из плена. Но буду откровенным: я не мечтал об этом так страстно, как другие. Мне порой была просто непонятна их тоска, стремление вернуться к своим, их мечта о далеких домах и семьях. Меня в то время больше занимал вопрос о побеге именно в те уголки земли, где нет войны. Я говорю откровенно, именно так думал я тогда. А время шло, и все дальше и дальше на запад угоняли нас. Летом сорок четвертого, во время транспортировки для работ на угольных шахтах, мне удалось убежать из эшелона военнопленных. Это произошло недалеко от города Монтанье, во Франции. До осени я блуждал, пытаясь пробраться в Швейцарию. Можно было тогда присоединиться к французским партизанам, но я вбил себе в голову Швейцарию. Из моего наивного стремления ровным счетом ничего не вышло. В городе Вьенн я заболел какой-то странной болезнью. На протяжении, семи недель, через очень короткие интервалы, я терял память. Я не помню, кто меня подобрал больного, ничего не знаю о людях, занимавшихся моим лечением. Даже об обстановке, в которой я лечился, осталось какое-то смутное представление. Но зато все дальнейшее помню прекрасно.

Шесть месяцев я провел во Вьенне, в доме русской эмигрантки мадам Ольги Барнуэль. После эмиграции из России она вышла замуж за француза, какого-то адвоката, который умер в 1941 году. Это была мрачная пожилая женщина с длинным носом и сухой фигурой. За все время, что я прожил под ее кровом, слышал от нее не больше ста слов. Она объяснялась больше жестами. В ее доме были четыре просторные комнаты, кухня, гараж и маленькая чистенькая комнатка на втором этаже, где я и помещался. Иногда появлялся в доме тоже выходец из царской России, некто Бубасов Владислав Евгеньевич. Кем он был до революции в России — не знаю. Но в доме Барнуэль он был полновластным хозяином. Мадам Ольга, и без того очень подвижная и быстрая, с приходом Бубасова метеором носилась по дому.

Появившись в доме, Бубасов, запирался в комнате, именуемой кабинетом. Все дни, пока он находился там, в дом приходило много посетителей, судя по всему, тоже русских. Что происходило в кабинете — узнать было невозможно. Мне всего два раза удалось побывать в этой комнате. Она была скромно обставлена. На стенах две карты: Российской империи и Советского Союза. В простенке, над письменным столом висели портреты последних русских царицы и царя…

Свиридов замолчал. Глаза его потухли, словно их заволокло туманом воспоминаний. Новая вспышка в глазах — и опять льется его речь:

— Что совершалось в кабинете — не знаю. Эта комната имела двойную, плотную дверь. Кроме того, мадам Ольга Барнуэль постоянно сновала взад и вперед, как бы охраняя вход…

Чтобы не быть иждивенцем, я стал выполнять по дому всякого рода тяжелую работу. Но ее было немного. В свободное время разбирал и собирал автомобильный мотор. Машину свою мадам Ольга предусмотрительно разобрала еще в начале войны, опасаясь конфискации. Я корпел над мотором, теша себя надеждой когда-нибудь стать шофером такси. Остальное время я занимался усиленным изучением французского языка, которым немного овладел еще в лагере. Трудно сказать, как бы сложилась моя жизнь на угольных шахтах, но по тем временам у мадам Ольги Барнуэль был сущий рай… Только впоследствии мне стало совершенно ясно, что в этом доме было шпионское гнездо…

Свиридов умолк. Налил в стакан из графина воды, извинился и особой размашистой манерой вылил воду в рот. Выдохнув воздух, продолжал:

— Но однажды все изменилось. Как-то утром, находясь в своей комнатушке, я увидел из окна въехавший во двор закрытый автомобиль. Вскоре меня позвала мадам Ольга. Я спустился вниз. Мадам Ольга указала на дверь кабинета. Когда я вошел, Бубасов внимательно осмотрел меня с ног до головы и сказал, что мое дальнейшее пребывание во Вьенне невозможно. Увидев на моем лице удивление, он сказал, что перемена места послужит расцвету моей жизни. Каков будет этот расцвет, он не сказал. Я тогда еще не был окончательно набитым дураком и отлично понимал, что меня готовят для какой-то определенной цели.

Бубасов приказал взять новую одежду, приготовленную для меня. На переодевание и сборы мне давалось всего двадцать минут. Я не привык в этом доме к расспросам, молча поклонился и вышел. Надо сказать: мне было жаль молоденькой Мари, работавшей в кафе на нашей улице. Эта француженка пришлась мне тогда по сердцу.

Когда я облачился в прекрасный серый костюм, сунул ноги в модные штиблеты, надел шляпу, мне нестерпимо захотелось показаться Мари… Ведь мне тогда было всего только двадцать два года!

Проезжая в автомобиле по улице, я через щелочку в занавеске окна увидел Мари. Она стояла у входа в свое заведение и о чем-то оживленно болтала с подружкой. Бубасов помешал мне открыть дверцу автомобиля и крикнуть Мари. Как он пояснил, меня никто не должен был видеть уезжающим в этом автомобиле.

Через несколько дней после того я очутился в Западной Германии, в диверсионной школе. Да, именно сюда привез меня господин Бубасов… Деваться некуда… Да и безразлично было тогда.

О системе обучения я могу рассказать подробно: кто со мной обучался, кто преподавал, какие предметы проходили. Все это детали. Главное: обучение проводили русские белогвардейцы, во главе школы стоял Бубасов, известный ученикам под кличкой «Доктор Моцарт». Я не знаю, на чьи средства осуществлялась эта затея, но, должен сказать, дело было поставлено солидно, с большим размахом. По окончании школы мне дали кличку «Гофр»…

Свиридов попросил разрешения закурить. Закурив, предупредил, что привык курить молча. И вот он курит с закрытыми глазами, слегка запрокинув голову, торопливо поднося ко рту руку с папиросой. Последняя затяжка…

— Подготовка в школе преследовала цель сделать каждого из нас неуязвимым в СССР. О жизни в Советском Союзе за последние годы я знаю хорошо. Часами с карандашом в руке я штудировал советские газеты, брошюры, книги. Кроме газет, использовались и другие источники информации. По вопросам из жизни советского искусства, литературы, научных достижений, о которых открыто пишется в ваших газетах, я могу свободно разговаривать с любым из вас. Одним словом, хочу сказать: серьезное внимание уделяется там вашей жизни. Делается это единственно с целью больнее ударить…

Полковник Ивичев задал вопрос:

— В чем заключались ваши задачи в нашем городе?

— Разрешите мне, гражданин полковник, повременить с ответом, — попросил Свиридов. — Сначала я хочу еще немного сказать о себе… Когда я прочитал в советских газетах о пресс-конференции советских и иностранных журналистов о подрывной деятельности, как у вас здесь говорят, а также выступления заброшенных в вашу страну агентов, у меня родилась мысль поступить точно так же, как они. Да, именно так! И пусть вам это не кажется странным. Очевидно, подспудные мысли о возвращении на Родину зрели во мне и раньше. Откровенно говоря, я по горло был сыт прелестями чужого рая. Но эти мысли твердо созрели только при столкновении с конкретным фактом. Годы, проведенные на Западе, испарили ложный романтизм юных лет. Как бы ни была вкусна лакейская жизнь у ласковых хозяев, но лучше работать в родном доме… Я все взвесил и решил при возможности поступить именно так: прийти с повинной. Говоря вам об этом, я и не надеюсь, что вы мне вот так на слово и поверите. Это было бы странно…

Полковник Ивичев снова перебил его:

— Вы говорите о вашем желании прийти к нам с повинной, а вместо того, очутившись здесь, стали устанавливать радиосвязь. Как вас понимать?

— Параллельно со мной, для выполнения того же задания, должен быть направлен другой агент, более ценный с точки зрения «Доктора Моцарта». Эту деталь мне посчастливилось узнать. Возможно, он уже здесь и следит за мной. Вот почему я сразу не пошел с повинной. Я рассчитал так: сделать это успею, а лучше помочь вам схватить его…

— О чем вы радировали перед задержанием?

— Содержание моей радиограммы было такое: «Прибыл благополучно. Дама в отъезде. Буду ждать ее возвращения».

— О какой даме идет речь?

— О докторе Анне Григорьевне Жаворонковой…

Бахтиаров передает дела

В отделе полковника Ивичева эта рабочая неделя началась необычно. Все сотрудники знали о задержанном радисте. Но никому, кроме начальника управления генерала Чугаева, полковника Ивичева, капитана Бахтиарова и стенографистки, неизвестны были результаты допроса. Ивичев все утро не выходил из кабинета начальника управления. Дважды вызывали туда Бахтиарова, и возвращался он к себе в кабинет бледный, подавленный, замкнутый. Все это создавало атмосферу нервозности и ожидания.

После второго вызова начальником управления Бахтиаров сидел на диване и, мучительно думая, курил одну папиросу за другой. Он вспоминал встречи с Жаворонковой.

Который уже раз выходил и опять возвращался в кабинет лейтенант Томов. Отвлекая Бахтиарова от горьких размышлений, он один раз начал было рассказывать о вчерашнем футбольном состязании.

— Перестань, прошу тебя! — коротко бросил Бахтиаров, отворачиваясь от Томова.

Томов встал из-за стола. Был он невелик ростом, светел лицом, быстр и подвижен. Подойдя к дивану, он сел рядом с Бахтиаровым.

— Напрасно, Вадим Николаевич, расстраиваешься.

— Прекрати! — раздраженно крикнул Бахтиаров. — Что ты знаешь!

Томов поднялся и, обиженно моргнув темными глазами, вышел из кабинета. Бахтиарову стало стыдно, мелькнула мысль вернуть лейтенанта, рассказать ему о показаниях Свиридова. Но к чему? Рано или поздно о случившемся узнают все сотрудники…

Через некоторое время Бахтиарова пригласили в кабинет Ивичева. Было созвано экстренное совещание оперативного состава. Когда Бахтиаров вошел в кабинет начальника, все уже были в сборе. Под взглядом присутствующих, с опущенной головой, он прошел на свободное место у окна.

Ивичев, нахмурив брови, передвигал по столу тяжелое пресс-папье. Потом он вздохнул, заложил руки за спину и, прохаживаясь возле стола, коротко объяснил обстановку. Когда стало ясно, что задержанный по инициативе капитана Бахтиарова агент «Гофр» из Западной Германии явился в город для связи с врачом Жаворонковой, взгляды всех находившихся в кабинете невольно сосредоточились на Бахтиарове.

Бахтиарова будто магнитом подняло со стула. Еще больше побледнев, он сказал:

— Прошу вас, товарищ полковник, освободить меня от работы, связанной с этим делом…

Ивичев, одернув форменный китель, поскрипывая сапогами, вышел на середину кабинета. Немного помолчав, он сказал:

— Я вас понимаю… Очень понимаю. Самое правильное, товарищ Бахтиаров, уйти вам в отпуск. Забудьте, что он у вас неудачно начался…

Бахтиаров не ожидал такого поворота. Втайне он надеялся на отказ. Но сказанное полковником сразило его. «Это — конец! Мне не доверяют…»

— Должен согласиться с вами, — видя его замешательство, продолжал Ивичев, возвращаясь за стол, — идти в отпуск при создавшихся обстоятельствах спокойно — немыслимо. Но учтите, что и тут вам будет трудно… Мы вам верим, я лично верю, но… уезжайте пока из города…

— Верно! — вырвалось у кого-то из сидящих в кабинете.

Это слово, брошенное в напряженной тишине по-товарищески просто, моментально, будто снежный ком, обросло одобрительными возгласами других. Бахтиаров почувствовал-поддержку коллектива. Глядя на Ивичева, он тихо сказал:

— Да. Это будет самое верное. Но поймите, товарищ полковник, товарищи…

— Не волнуйтесь, — перебил его Ивичев. — Мы вам верим.

Ивичев, опершись на стол руками, обвел взглядом лица сотрудников. Многие одобрительно закивали головами.

Возбуждение Бахтиарова несколько поулеглось, щеки его порозовели.

— Как вы думаете, товарищ Бахтиаров, если мы поручим это дело майору Гаврилову? — спросил Ивичев.

Бахтиаров отыскал, глазами крупную фигуру Гаврилова, увидел его приветливый взгляд и убеждённо проговорил:

— Выбор правильный, товарищ полковник!

— Так и решим, — с видимым облегчением произнес Ивичев. — А теперь, товарищи, в связи с тем, что по показаниям «Гофра» в город должен пожаловать второй гость, я ознакомлю вас с планом оперативных мероприятий, который мы согласовали с областным комитетом партии…

— Мне можно идти, товарищ полковник? — сдерживая вновь вспыхнувшее волнение, спросил Бахтиаров.

— Если хотите, оставайтесь.

Бахтиаров вздохнул, но твердо проговорил:

— Я пойду готовить дела к передаче.

— Смотрите сами.

Бахтиаров повернулся и, сопровождаемый взглядами, вышел из кабинета. Но, очутившись в длинном и пустынном коридоре, он понял, что с этой минуты оторван от коллектива и любимого дела. Стало тоскливо: Было совершенно ясно: куда бы он ни уехал, мысли его неудержимо будут рваться сюда, к товарищам, занятым розысками врага.


* * *

Майору Ивану Герасимовичу Гаврилову тридцать пять лет. Он высок ростом и моложав. Его нельзя назвать красивым, но пышные светлые волосы и голубые глаза придавали правильным чертам его лица удивительную приятность. Зрелый возраст и опыт удерживали его от скороспелых выводов в служебных делах, избавляли от необдуманных решений. Выбирая тот или иной оперативный ход, Гаврилов отдавался глубоким раздумьям, стараясь всесторонне представить себе, к чему это приведет. Серьезный в деловых вопросах, он умел быть хорошим товарищем и несмотря на то, что минуло всего полгода, как его перевели сюда из Ленинграда, успел завоевать симпатии коллектива. Когда проходили довыборы партийного бюро управления, волей коммунистов он был единогласно избран членом партийного бюро.

Совершеннолетие Гаврилова совпало с началом войны. Кроме того, оно ознаменовалось печальным событием — гибелью его родителей, ставших жертвой зверского налета фашистских бомбардировщиков на один из смоленских колхозов. На второй год войны Гаврилов попал на службу в контрразведку, где прослужил все последующие годы. Эта служба для Гаврилова была большой школой. Участвуя в ответственных операциях по ликвидации фашистской агентуры, он трижды был ранен. После войны, продолжая службу, Гаврилов учился. Завершил сначала среднее образование, а затем получил высшее. Но и после того Гаврилов не успокоился, а продолжал систематически пополнять свои знания, понимая, что работа в органах госбезопасности в современных условиях требует от чекиста максимума знаний.

Как и капитан Бахтиаров, Гаврилов был холостяком.

Неприятная история с Бахтиаровым, взволновавшая весь коллектив чекистов, заставила глубоко задуматься и Гаврилова. Размышляя, он исключал какое-либо нечестное отношение Бахтиарова к своему партийному и чекистскому долгу.

Возвращаясь с совещания от начальника отдела, он был несколько смущен возложенной на него задачей. Он не торопился войти к Бахтиарову, ломая голову над тем, как бы ему не обидеть капитана. Но, открыв дверь кабинета, Гаврилов облегченно вздохнул: капитан был спокоен и даже приветливо улыбался.

— Входите, входите, товарищ майор! — сказал он. — Я все подготовил.

Гаврилов с легким сердцем переступил порог.

Они занимались делами больше часа. Документы были убраны в сейф. Бахтиаров вручил Гаврилову ключ и, взяв его под руку, подвел к дивану:

— Не знаю, о каких мероприятиях говорилось на совещании, но мой план развертывания расследования вы видели. Попрошу, покажите его полковнику. Возможно, что-нибудь и окажется в нем полезным…

— Непременно! На мой взгляд, Вадим Николаевич, вы в свой план вложили много ценного…

Они сели.

— А вы куда поедете? — поинтересовался Гаврилов.

— Началась охотничья страда. Возьму ружье и подамся в лесную сторонку. Впрочем, трудно пока сказать…

— Была бы семья, все проще решалось…

— Семья, — усмехнулся Бахтиаров. — Если бы у меня была семья, то не было бы и ситуации такой. А почему вы тоже один?

Гаврилов улыбнулся виновато-детской, быстро исчезнувшей улыбкой. Затем ответил:

— Совсем незаметно пробежали годы. Теперь вроде и не найдешь человека. А надо было бы. Откровенно вам скажу, Вадим Николаевич, иногда, при виде старого человека, у меня появляются мысли об одинокой старости…

— Ну, ну! Вам еще рановато о таких вещах думать! — воскликнул Бахтиаров и похлопал майора по плечу.

— Задумываться над этим — да, несомненно, рановато. Но в будущее смотреть надо. Это — истина!

— Вот как печально кончилась моя любовь, — вздохнув, проговорил Бахтиаров. Лицо его опять сделалось напряженным.

— Это еще не конец, Вадим Николаевич, — просто сказал Гаврилов. — Все может разрешиться в лучшую сторону…

— Вы правы.

Они закурили и несколько минут сидели молча, как хорошие друзья перед разлукой.

— У меня тоже была история, — начал Гаврилов.

— Расскажите, — думая о своем, попросил Бахтиаров.

Наступила пауза. Гаврилов встал, положил окурок в пепельницу и, задумавшись, постоял у стола. Видимо, он не знал, с чего начать.

— Если трудно, то не надо, — сказал Бахтиаров, видя, что Гаврилов потирает лоб пальцем. — Потом как-нибудь…

— Нет, отчего же, — садясь на диван, проговорил Гаврилов и, сложив на коленях свои большие руки, устремив взгляд на окно, начал:

— Незадолго до окончания войны, с третьим ранением, самым тяжелым, я лежал в госпитале в Горьком. И вот, прикованный болезнью к койке, полюбил девушку… медсестру. Но не только я, многие из находившихся в палате думали о ней. Все мы просто называли ее «Голубушка». Была она со всеми нами одинаково обходительна, нежна и добра. Я каждое утро собирался сказать ей о своих чувствах, но смелости не хватало. Думал: на что ей такое слышать от полуживого человека. Однажды утром я твердо решил: как только «Голубушка» наклонится над моей койкой и спросит, как я себя чувствую, скажу ей о самом главном. Было это в конце зимы. За окнами палаты, как сейчас помню, сияло яркое солнце, на замерзших стеклах играли радуги. Я ждал. Но вот открылась дверь, и в палату вошла-другая сестра. Она ласково поздоровалась с нами, назвала себя и сказала, что «Голубушку» перевели в другой город… Будто и не было яркого солнечного утра. Я уткнулся в подушку и весь день пролежал так. Не только один я переживал. Целый день в палате висела тишина. Долго мы не могли забыть «Голубушку». Чтобы не обидеть новую сестру, при ней мы не говорили о «Голубушке». И вот помню я эту «Голубушку» до сих пор… Словно светлую мечту. Сколько лет прошло, а она как живая стоит перед глазами… Смешно, правда…

— Смешного ничего не вижу. И вы не пытались ее найти? — участливо спросил Бахтиаров.

Взволнованный воспоминаниями, Гаврилов наклонил голову, лицо его раскраснелось. Он закурил новую папиросу, сделал несколько затяжек и ответил:

— Пытался, но бесполезно. Иногда строю предположения: жива она или ее уже нет среди нас…

Гаврилов замолчал.

Бахтиаров посмотрел на часы и поднялся.

— Пожелаю вам, Иван Герасимович, успеха. Мне пора.

Гаврилов встал. Вдруг он почувствовал, что, увлекшись своим, не сказал Бахтиарову главного: товарищеского теплого слова. В нем поднялось щемящее беспокойство за Бахтиарова, который оставался сейчас с самим собой.

— Послушайте, Вадим Николаевич! — тревожно вырвалось у него, когда Бахтиаров уже взялся за ручку двери.

Бахтиаров обернулся. Лицо его выражало спокойствие, и Гаврилов сразу как бы потерял замах, тоже улыбнулся, сказал просто и задушевно: — Ну и будь здоров тогда…

Нет сердцу покоя

Уехал Бахтиаров из города в тот же день.

Прошла неделя. Наступил сентябрь. Кое-где с деревьев уже слетали желтые листья, но погода все еще была по-летнему теплая.

Бахтиаров, одетый в коричневую кожаную куртку, синие брюки и высокие сапоги, с ружьем и рюкзаком за спиной, бродил по лесам, в нескольких километрах от санатория «Отрада». Он оброс бородой, похудел и казался еще смуглее. Почему он приехал сюда? Неужели его привлекли красоты местной природы, очаровавшие во время недавней поездки в «Отраду»? Нет! Цель найти Жаворонкову владела им. Только ради этого он появился тут: как-никак, а путь ее бегства вначале пролегал по этим местам.

Каждое утро Бахтиаров собирался заглянуть в санаторий к Нине Ивановне. Но проходило утро, день, наступал вечер, а намерение оставалось неосуществленным. Не будет ли теперь его разговор с Ниной Ивановной вмешательством в оперативные мероприятия? Как на это посмотрят в управлении?

В одиночестве и лесной тишине Бахтиарову невозможно было отвлечься от мучительных размышлений, и сердце его не находило покоя. Иногда появлялась трезвая мысль: вернуться домой, узнать, как обстоят дела, а затем уехать в Москву, к матери. Там он лучше сумеет отвлечься. Но вопреки всему продолжал скитаться по лесам, так и не сделавши одного выстрела.

В этот, седьмой день блужданий Бахтиаров лежал на холме в тени кустов, заросли которых как бы сбегали с откоса и окунались в воду широкой реки. Мягкая серая фетровая шляпа Бахтиарова лежала на траве рядом с ружьем и рюкзаком. Бахтиаров глянул вверх. Небо ему показалось полем со стогами белой ваты, между которыми текут ручьи небывало синего цвета. Он перевернулся со спины на бок. В сотне метров от него, вправо, у берега, одиноко стояла небольшая старая баржа, служившая пристанью для плоскодонного самоходного судна, находившегося у противоположного берега и казавшегося издали не больше лодки. Дорога от пристани, сверкая песочными плешинами, скрывалась в лесу. Было тихо и жарко. В памяти Бахтиарова, словно паруса по реке, медленно поплыли картины юношеских и студенческих лет. Бывали и тогда огорчения, но что они значат в сравнении с случившимся? Только бы найти Жаворонкову! Он исправил бы свою оплошность… Оплошность? Не слишком ли мягко? Не щадит ли он себя, приравнивая случившееся к оплошности? С работой чекиста ему придется распрощаться… Эта мысль в последние дни появлялась не раз.

«Надо было покорно склонить голову, всеми силами погасить в себе неприятные ощущения и остаться работать, — подумал он. — Зачем мне этот дурацкий отпуск, это робинзоновское одиночество?»

Через минуту он поднялся и, подхватив свои вещи, быстро пошел к реке, высматривая подходящее для купания место. Когда пристань, паром и суетящиеся на них люди остались далеко позади, он увидел настоящий песчаный пляж.

Расположившись под старой ивой, Бахтиаров достал из рюкзака дорожное зеркало и бритвенный прибор. Воткнув охотничий нож в ствол дерева, он повесил зеркало, а затем принес в стаканчике воды. Впервые ему приходилось бриться в таких условиях. Операция совершалась медленно. Видя в зеркале свои глаза, Бахтиаров как бы разговаривал с самим собой.

А этот мысленный разговор был не из приятных. Почему он с таким каменным упорством хочет из каких-то непрочных доводов слепить версию о том, что Жаворонкова только жертва? Не в его натуре было предаваться мечтам вопреки здравому смыслу, но теперь он становится каким-то беспочвенным фантастом! Неужели красота и обаяние политической авантюристки сделали, его слепым… Если принять за чистую монету показания Свиридова в отношении Жаворонковой, то… Нет, лучше не думать об этом! Что скажут братья, а главное — мать? Перед ним сразу возник образ матери. Суровым и осуждающим будет ее взгляд, жестокими ее слова. Мать! После смерти отца она делал все для того, чтобы сыновья ее были стойкими коммунистами. Даже старшие братья всегда ценили ее мудрые советы. Она не представляет себе, чтобы который-то из ее сыновей поступил в жизни не так, как требуется от коммуниста. Что теперь скажет она? Что скажут братья?

Бахтиаров брился медленно. Но по мере того как его лицо под звенящей о щетину бритвой принимало обычный вид, тяжелые мысли стали сдавать свои позиции…

«Зачем я здесь? — подумал он, складывая бритву. — Надо вернуться. Возможно, я потребуюсь, а в управлении никто не знает, где меня найти…»


* * *

Вошел в санаторий Бахтиаров не со стороны главного въезда, а около служебных построек. Заметив у входа в кухню двух женщин, он подошел к ним и попросил позвать Улусову.

Одна из женщин, маленькая, толстая, с рыжими волосами, выбившимися из-под небрежно повязанной розовой косынки, ответила, что Улусова уехала в город. Другая, высокая и худая, в чистом белом халате, заявила, что она недавно видела старшую сестру в конторе.

— Так вы пройдите сами. Контора недалеко. Мимо вот этого корпуса, и затем повернете направо, — сказала она, окидывая его пристальным взглядом.

— Мне неудобно показываться в таком виде… Очень прошу.

Толстая взяла высокую женщину под руку, и они пошли, пообещав сказать Улусовой.

Бахтиаров сел на деревянный ящик. Из окон кухни доносились оживленные женские голоса, смех и звон посуды. Прошло несколько минут.

В проходе между зданием кухни и погребом показалась Нина Ивановна. Она шла очень быстро, и на белом фоне развевающегося за ее спиной халата отчетливо обрисовывалась стройная фигура в легком голубом платье. Бахтиаров встал, опустив на землю свои вещи, и пошел навстречу.

Лицо Нины Ивановны раскраснелось от быстрой ходьбы, карие глаза блестели.

— Вадим Николаевич! Здравствуйте, — волнуясь, проговорила она. — Получили мое письмо?

— Какое? — пожимая ее руку, спросил он.

— Двадцать седьмого числа я послала вам с капитаном Колесовым. Он отправлялся в командировку в ваш город…

— Очевидно, получил товарищ, заменяющий меня. О чем было письмо?

Нина Ивановна коротко рассказала о Гулянской и догадках Кати Репиной. Увидев по глазам Бахтиарова, что новость заслуживает внимания, Нина Ивановна пояснила:

— В письме я также указала, где Гулянская прописана в вашем городе, где получила паспорт и какой организацией выдана путевка в наш санаторий. Я несколько дней поджидала, думая, что вот-вот вы появитесь, но потом вижу: медлить дальше нельзя, и решилась… Но все равно очень хорошо, что вы здесь!

— Почему?

Нина Ивановна несколько мгновений помедлила, а затем тихо сказала:

— Дочь Касимовой сегодня утром была здесь…

У Бахтиарова перехватило дыхание, и он машинально расстегнул воротник рубашки.

— Ужас, что с ней было, когда она узнала о смерти матери, — продолжала Нина Ивановна.

— Где она? — побледнев, прошептал Бахтиаров.

— Ушла.

— Куда?

— Успокойтесь, — тихо сказала Нина Ивановна и, взяв его под руку, с обычным своим ласковым умением подвела к ящику, на котором до этого он поджидал ее. Они сели.

Из окон кухни высунулось несколько женских физиономий. Не обращая внимания на любопытных, Нина Ивановна вполголоса рассказала Бахтиарову все подробно.

Из этого рассказа Бахтиаров понял, что Жаворонкова приезжала повидать Касимову, у которой, по ее расчетам, заканчивалась путевка. Выглядела Жаворонкова очень плохо. Услышав о смерти Ольги Федосеевны, она потеряла сознание. Прошло много времени, прежде чем она пришла в себя.

Бахтиаров спросил:

— Вы ей сказали, что в день смерти Касимовой я был здесь?

— Да. После того как она пришла в чувство. Это была моя ошибка. Мне думается, не скажи я этого, она так не поспешила бы отсюда. Я пыталась ее удержать…

— Откуда она появилась? Куда пошла?

— Я ее спрашивала, но она ничего не ответила. Но подождите, Вадим Николаевич, — сказала Нина Ивановна, видя, что Бахтиаров недоволен. — Когда она лежала в нашей амбулатории, то одна санитарка, только что возвратившаяся после отпуска, сказала, что видела ее в доме доктора Полякова, около деревни Лунино. Это километров двадцать пять отсюда…

— Кто такой Поляков?

— Его многие знают. Сейчас он не работает. Пенсионер. Во время оккупации натерпелся от фашистов. Я с ним не знакома, но видела его в прошлом году, случайно. Интересный старик…

— Когда она ушла отсюда?

Нина Ивановна взглянула на свои часы, наморщила лоб и ответила:

— Точно не заметила время, но что-нибудь около двенадцати дня.

Бахтиаров посмотрел на часы. Было без десяти пять. Он соображал, что ему предпринять: идти в город, чтобы оттуда позвонить в управление, или отправиться в деревню Лунино.

Его размышления прервала Нина Ивановна:

— Должна вам сказать, что дочь Касимовой на этот раз вызвала во мне жалость. Каждая жилка в ней говорила о том, что с ней стряслась страшная беда…

— Вещи при ней были? В чем одета?

— Никаких вещей. Одета в простенькое серое платье из штапельной ткани, на голове широкополая соломенная шляпа, на ногах коричневые туфли на низком каблуке.

Бахтиаров устало опустил голову на руки.

— Вам следовало бы отдохнуть, Вадим Николаевич, — заботливо проговорила Нина Ивановна.

— Что? Отдохнуть!..

Он встряхнул головой и поднялся с ящика.

— Вид у вас измученный, — продолжала она, с сожалением смотря на его усталое и расстроенное лицо.

— Можно у вас оставить? — спросил Бахтиаров, поднимая с травы рюкзак.

Нина Ивановна встала и молча взяла в руки рюкзак.

— Спасибо! Еще одна просьба: если сюда прибудет кто-нибудь из наших, скажите, что я пошел к доктору Полякову, и объясните, зачем.

— А вы найдете дорогу?

— Найду.

Закинув за плечо ружье, Бахтиаров попрощался с Ниной Ивановной.

Старый доктор

Солнце уже опустилось к горизонту, когда Бахтиаров, миновав Лунино, заметил на пригорке, в полукилометре от себя, коричневую крышу среди темной зелени деревьев. Никаких других построек поблизости не было. «Очевидно, это и есть дом доктора Полякова», — решил он.

Безлюдие, тишина, угасающие краски заката, легкая беловатая дымка, начавшая слегка куриться в низине у леса, да и вдобавок усталость — все это создавало у Бахтиарова несколько подавленное настроение, несмотря на то, что теперь он шел к более или менее определившейся цели.

Бахтиаров скользнул взглядом по расстилавшемуся перед ним бурому картофельному полю, стараясь увидеть тропинку, и не сразу приметил маячившую в отдалении одетую в белое фигуру. Фигура приближалась, направляясь к деревне. Приглядевшись, Бахтиаров различил женщину. В правой руке она несла корзину и размахивала ею в такт шагам. Прошло еще несколько мгновений, и он увидел ее загорелое лицо. Подойдя совсем близко, женщина из-под надвинутого на брови белого платка окинула его настороженным взглядом проницательных глаз и, несколько раз обернувшись, скрылась в деревенской улице.

Перекинув на левое плечо надоевшее ружье, Бахтиаров отыскал тропинку, которой шла женщина, и пошел среди поблекшей картофельной ботвы, держа направление на группу деревьев.

Приблизившись, он увидел старые липы и кусты, буйно разросшиеся в этом неогороженном саду среди поля. В ряд стояло несколько рябин, отяжеленных оранжево-красными кистями ягод. В глубине сада стоял дом — одноэтажное строение со ставнями на узких окнах. С первого взгляда было ясно: дому много, очень много лет. Когда-то голубая окраска тесовых стен растрескалась, покоробилась и была похожа на взъерошенную рыбью чешую. Но дом все же не производил впечатления запустения. Стекла окон блестели чистотой, в гамаке, висевшем между стеной и стволом липы, белела раскрытая книга.

Бахтиаров подошел к крыльцу, перешагнул через две ступеньки и взялся за скобку двери. Дверь была заперта изнутри. Он осторожно постучался и прислушался. Никто не отзывался. Тогда он постучал более настойчиво.

Вскоре послышались неторопливые шаги, щелкнул запор, дверь отворилась. В образовавшейся щели показалось заспанное, сильно загорелое, узкое лицо с большим лбом и слегка поредевшей, но все еще кудрявой шапкой седых волос. Очки в золоченой оправе сидели на широком носу под пышными бровями, усиливая блеск темно-зеленых, глубоко запавших глаз.

— Доктор Поляков? — спросил Бахтиаров.

Дверь распахнулась шире, хозяин сумрачно осмотрел Бахтиарова с ног до головы и хрипловатым голосом ответил:

— Я Поляков, Максим Петрович. Что вам угодно?

— Необходимо поговорить с вами.

— Несчастный случай на охоте? — спросил Поляков, взглянув на ствол ружья за плечом Бахтиарова.

— Нет, доктор! — воскликнул Бахтиаров.

— Тише, — вполголоса проговорил Поляков и выскользнул на крыльцо. Осторожно закрыв дверь дома, он стоял перед Бахтиаровым, коренастый, в помятом костюме из сурового полотна. Застегивая воротник синей рубашки, сказал: — Что случилось? Мне кажется, я вас впервые вижу.

— Я нездешний, — ответил Бахтиаров. — Мне необходимо с вами поговорить по важному делу…

— Пойдемте, — сказал Поляков. Сойдя с крыльца, он сел на скамейку, стоявшую вблизи дома. — Садитесь. Рассказывайте.

Бахтиаров снял с плеча ружье и, прислонив его к дереву, сел рядом с хозяином.

— Видите ли, доктор, я ищу одного человека…

— Причем здесь я! — неожиданно раздраженно сказал Поляков. — Ищите, если вам это доставляет удовольствие.

После такого нелюбезного приема Бахтиарову ничего иного не оставалось, как только показать свое служебное удостоверение. Поляков повертел в руках книжечку, усмехнулся и, возвращая, спросил тем же тоном:

— Что же вам от меня угодно, Вадим Николаевич?

Бахтиаров с сожалением подумал о том, что напрасно удовлетворился только отзывом Нины Ивановны об этом старом докторе. Надо было поинтересоваться им у колхозников в Лунино. Но теперь уже поздно сетовать, и, смотря прямо в зеленые глаза доктора, он сказал:

— У вас в доме находится врач Жаворонкова. Она мне нужна!

— Вы с ума сошли, молодой человек! — выпалил Поляков, шевельнув пушистыми бровями. — Какой она преступник!

— Кто вам сказал о преступнике, доктор! — возмутился в свою очередь Бахтиаров. — Мне безотлагательно нужно ее видеть по одному важному делу. Я ее хороший знакомый.

Старик сразу присмирел, развел руками и более мирно проговорил:

— Откровенно скажу, что напоминание о вашем учреждении у меня вызывает тяжеловатые воспоминания…

— Почему? — нахмурившись, спросил Бахтиаров.

— Длинная история… Так вам надо Анну Григорьевну? Она сейчас спит. Сегодня с ней было очень плохо, и если возможно, повременить, то на несколько часиков наберитесь терпения…

«Что значит несколько часов, — подумал Бахтиаров. — Теперь она найдена, а это главное…»

— Я вижу, вы устали. Отдохните! Хотите освежиться?

— Да, умыться было бы неплохо! — сказал Бахтиаров.

— Идемте, идемте! — поднявшись на ноги, звал Поляков, сменивший гнев на милость.

Бахтиаров подхватил ружье и отправился за доктором. По другую сторону дома, на высоких столбах, покоилась небольшая железная цистерна. От нее спускался резиновый шланг с сетчатым раструбом.

— Мой душ! — объявил Поляков. — Раздевайтесь, а я схожу за полотенцем.

— Откуда вы воду берете? — не увидев подводящих труб, спросил Бахтиаров.

— Колхозники привозят на машине. Они взяли на себя эту заботу, спасибо им! Знают, что душ мне необходим, как воздух. До заморозков им пользуюсь, а с апреля опять начинаю купание…

Бахтиаров с интересом посмотрел на Полякова. Ему значительно больше шестидесяти, а он все еще бодр и по-молодому подвижен.

Поляков ушел в дом за полотенцем, а Бахтиаров, раздевшись, подумал: доктор предупредит Жаворонкову, и она скроется. Но стоило только ему подставить уставшее тело под холодную струю воды, подозрения его улетучились.

Поляков быстро вернулся, держа на вытянутых руках чистое полотенце с широкой зеленой каймой.

— Хорошо? — упросил он, рассматривая отфыркивающегося Бахтиарова.

— Превосходно! Большое спасибо. Всю одурь как рукой сняло.

Растерев полотенцем тело, Бахтиаров стал одеваться. Поляков внимательно наблюдал за ним и затем одобрительно сказал:

— А вы хороший экземпляр с точки зрения физического развития. На вас можно заглядеться. Да, спорт великое дело!

Поинтересовавшись, каким спортом занимается Бахтиаров, Поляков подвел его к гамаку, в котором уже лежало одеяло и подушка.

— Располагайтесь.

Бахтиаров стал отказываться, но Поляков протестующе замахал руками. Пришлось подчиниться и полулежа расположиться в гамаке. Поляков сел на низенькую скамеечку, стоявшую вблизи.

Прошло несколько минут. Поляков о чем-то сосредоточенно размышлял, попыхивая трубочкой. Бахтиаров слегка покачивался в гамаке, упираясь ногами в землю. Он смотрел на темную листву над головой и думал о Жаворонковой, довольный тем, что она находится рядом. Запашистый дым из трубки доктора напомнил ему тот вечер, когда с запиской он пришел домой к полковнику Ивичеву. Сосчитал, сколько дней уже длится беспокойство, ворвавшееся в его жизнь, и снова потекли тревожные думы. Чтобы как-то отделаться от них, он проговорил:

— Расскажите, Максим Петрович, о себе.

Поляков снова набил табаком свою вместительную трубку, закурил и, повздыхав, начал:

— Родился я в Москве. Там и учился. Но, можно сказать, всю жизнь прожил в Голятине. Мне шестьдесят восьмой, а двадцати восьми приехал в Голятино. Когда наш городок попал под оккупацию, из-за болезни мне пришлось остаться на месте. Немцы сразу узнали обо мне и пытались привлечь к работе по специальности. Некоторое время меня спасала болезнь, но наступило выздоровление, а вместе с ним и самый тяжелый период моей жизни. Отказаться было невозможно. Безусловно, я как советский человек делал кое-что… Но об этом мне не хочется сейчас вспоминать… В Голятине была подпольная комсомольская организация. Потом… потом их всех переловили, а троих… Шуру Притыкина, Зину Скворцову и моего Женю казнили…

Бахтиаров выбрался из гамака и сел на скамеечку рядом с замолчавшим Поляковым. А тот, помолчав, продолжал:

— До пятьдесят второго года я работал. Потом дали мне пенсию, а для жительства вот эту хоромину. Хотя я и на пенсии, но практику не бросаю, по мере сил помогаю людям…

— Вас здесь многие, очевидно, знают, Максим Петрович?

— Да. Так километров на семьдесят в окружности водятся знакомые, — просто ответил Поляков и, показав рукой на дом, продолжал: — Во время оккупации в этом доме был фашистский штаб.

— Это для меня новость! — вырвалось у Бахтиарова.

— Вы же из другой области. Когда-то тут на огромной площади было поместье богача-помещика Сайчевского, — продолжал Поляков. — При поместье имелся чудесный сад. После революции в бывших барских апартаментах помещалась сельскохозяйственная школа, клуб. Все это разрушили и сожгли немцы. Я сам не видел, но говорили, что сын Сайчевского в форме офицера СС и уже под немецкой фамилией приезжал сюда. Он нещадно расправлялся с местными крестьянами… Вот липы и дом — все, что осталось от поместья. В доме до первой империалистической войны жил управляющий Сайчевского, какой-то немец…

— А здесь неплохо, Максим Петрович, например, провести отпуск, — сказал Бахтиаров.

— Здесь тишина, жизнь отшельническая. Приезжих не бывает. Правда, несколько дней назад тут крутились двое: мужчина и женщина. Я сначала их принял за дачников и еще удивился, что нашлись люди, отважившиеся жить в такой глубинке, но, как потом выяснилось, это были фотографы-натуралисты, доценты биолого-почвенного факультета Московского университета… Так они мне отрекомендовались. Посидели они у дома на скамейке, знакомясь со мной, хотели дом осмотреть, но сбежали, услышав в доме разговор моей гостьи с женщиной из деревни. Мне показалось, что мужчина был крайне удивлен, узнав, что, кроме меня, в доме еще кто-то есть. Я сказал ему, что гостья у меня остановилась пожить ненадолго.

— Я так понимаю, речь идет об Анне Григорьевне? — спросил Бахтиаров, чувствуя, что дольше не в состоянии молчать об этом. — Она ваша гостья?

— Да. В прошлом году был межобластной съезд врачей. Не забыли меня, старика, пригласили. Вот там я и познакомился с Анной Григорьевной. Привлекла она меня серьезностью и обширными знаниями дела. Я рассказал ей о своем житье-бытье и пригласил как-нибудь летом, во время отпуска, приехать погостить. Кстати, она хотела познакомиться и с некоторыми моими наблюдениями и опытом в лечении сердечно-сосудистых заболеваний. Она записала мой адрес и вот несколько дней назад неожиданно появилась. Самочувствие ее было исключительно неважнецкое, но я счел неудобным интересоваться причинами, Мало ли что у молодого человека может быть. Нам, старикам, совать нос в это не всегда удобно. Сегодня, рано утром, она ушла, сказав, что должна повидать родственницу, отдыхающую в «Отраде», есть тут такой санаторий… Вернулась, надо вам сказать, в отвратительнейшем состоянии… Очень плохо было с сердечком… Я принял все возможные меры… Словом, она сейчас спит. Пусть поспит — это хорошо.

Бахтиаров вспомнил о поездке Жаворонковой на съезд врачей. По возвращении она делилась с ним впечатлениями, но о знакомстве с Поляковым не рассказывала.

Поляков стал набивать трубку. Бахтиаров сказал:

— Вам отдыхать нужно, Максим Петрович, а я вас задерживаю.

— Я вообще мало сплю, — ответил Поляков, — а сегодня почти весь вечер спал, боясь, что ночью потребуюсь. Больная есть в деревне… Пойдемте, я устрою вас.

Бахтиаров помотал головой. Ему было не до сна. Помолчав немного, он сказал:

— Как вы здесь живете? Все-таки нет удобств…

— Удобств, — усмехнулся Поляков. — Вы задали точно такой же вопрос, как и московские доценты…

Это напоминание навело Бахтиарова на мысль о потерявшихся в Кулинске следах мужчины в сером. Тот тоже был с женщиной.

— Какого числа у вас были доценты? — спросил он.

Подходившие к его дому люди сразу произвели на Полякова неприятное впечатление. Вопрос Бахтиарова заставил вспомнить это, и, помолчав некоторое время, он ответил:

— Были они на второй день после приезда Анны Григорьевны. Она приехала семнадцатого, а они, следовательно, были восемнадцатого… Рано утром…

— Расскажите, как они выглядели?

Подумав, Поляков ответил:

— Мужчине лет пятьдесят, высокий, чувствуется, физически сильный. Лицо суровое, глаза темные, весьма неприятно, когда они на вас смотрят. Одет он был в костюм из зеленоватой ткани, шляпа под цвет костюма. Весь обвешан футлярами, как турист… Вот спутницу его я затрудняюсь описать… Наштукатуренная, полная, в спортивных штанах, ей годков сорок с гаком. Вы их видели где-нибудь?

Бахтиаров едва заметно мотнул головой:

— Долго вы разговаривали с этими доцентами?

— Минут двадцать.

— Чем они интересовались?

— Главным образом домом. Давно ли он ремонтировался…

— Странно.

— Причем это было спрошено не в лоб, как говорят. Они, например, заговорили о том, не боюсь ли я жить в таком старом доме, он может развалиться… Вот тут и был вставлен вопрос о ремонте. Не знаю, как бы дальше развернулся разговор с ними, но, как уже вам говорил, они поспешно ушли, услышав, что в доме есть еще люди…

Видя, что Бахтиаров задумался. Поляков замолчал, нетерпеливо посматривая на него. Закурив трубку, он сказал:

— Я вижу, эти люди вас чем-то заинтересовали?

— У каждого человека есть какая-то отличительная черта, либо в разговоре, либо во внешности, — серьезно сказал Бахтиаров. — Что вы подметили в этих людях?

Теперь задумался Поляков. Тишина ночи плотно лежала кругом. В саду прокричала какая-то птица, и опять все стихло.

— Вы заставили меня пошевелить мозгами, — наконец сказал Поляков. — Действительно, это была какая-то странная пара. Главное, как только почуяли в доме людей, моментально ретировались… Особые приметы?… У мужчины — маленькая голова…

Бахтиаров схватил Полякова за рукав:

— Маленькая голова!

— Для его роста непропорционально мала, — продолжал Поляков. — Эту особенность даже не привыкший наблюдать заметит.

Бахтиаров в радостном порыве поднялся на ноги и беспокойно оглянулся.

Поляков удивленно посмотрел на него:

— Что с вами, батенька мой?

Но Бахтиаров пропустил мимо ушей вопрос Полякова. Он возбужденно думал: «Они это, они!»

Глядя на Бахтиарова, Поляков понял, что рассказанное им явилось для чекиста каким-то недостающим звеном. Пока он раскуривал потухшую трубку, Бахтиаров уже несколько успокоился и, усаживаясь рядом, спросил:

— А откуда они взялись?

Поляков пожал плечами и молча помотал головой.

— Не на парашютах же они спустились перед вашим домом? — продолжал Бахтиаров.

— Вот этого я не знаю… Просто мне ни к чему было, — признался Поляков.

Бахтиаров задумался.

— Скажите, Максим Петрович, вы, конечно, слышали о районном городке Кулинске?

— Безусловно.

— За сколько часов можно добраться от Кулинска до вас?

Помолчав, Поляков ответил:

— В сухое время года дорога вполне приличная, и на автомашине часика за три докатить можно…

Бахтиаров с чувством признательности смотрел на попыхивающего трубкой Полякова. «Не все против меня, — думал он. — Славный старик мне очень помог. Но что мерзавцам нужно было в его доме?»

В глубоком молчании прошло минуты три.

— Вот вы спрашивали, почему я здесь живу, — заговорил Поляков. — Идемте, я вам кое-что покажу, тогда вы поймете. У вас есть фонарь?

Освещая путь фонарем, Бахтиаров шел за Поляковым. Наконец они остановились перед узорчатой железной оградой, выкрашенной серебристой краской. За оградой на гранитном постаменте, среди ковра из цветов, стоял двухметровый обелиск из черного мрамора. На нем было высечено:

«ОТВАЖНЫМ КОМСОМОЛЬЦАМ ЕВГЕНИЮ ПОЛЯКОВУ, ЗИНАИДЕ СКВОРЦОВОЙ И АЛЕКСАНДРУ ПРИТЫКИНУ, ГЕРОЙСКИ ПОГИБШИМ В БОРЬБЕ С ФАШИСТСКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ. ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ».


Внизу более мелким шрифтом:

«От колхозников колхоза «Путь Ленина».


Для Бахтиарова это было так неожиданно, что он застыл, неподвижно смотря на памятник.

— На этом месте после пыток их расстреляли, — тихо проговорил Поляков. — Вот почему я тут живу, Вадим Николаевич. Прошлым летом поставили этот памятник колхозники.

Бахтиаров с глубоким чувством пожал руку старого доктора. Возвращались к дому медленно и молча.

— Идите спать, Вадим Николаевич, — сказал Поляков, когда они пришли к крыльцу дома. — Хотите в гамаке или в доме на моей стариковской постели.

— Максим Петрович, — начал взволнованно Бахтиаров. — Вы сказали, что учреждение, в котором я работаю, у вас вызывает какие-то неприятные воспоминания. Скажите, в чем дело?

— Видите ли, тут какое дело получилось, — ответил Поляков и, взяв Бахтиарова под руку, подвел к скамейке. Они сели. — В сорок пятом году кто-то написал донос, что в период оккупации Голятина я помогал фашистам. Меня вызывали на допросы. Занимался со мной молодой оперативный сотрудник… Между прочим, когда он был ребенком, мне неоднократно приходилось его лечить. И вот этот молодой человек, слепо веривший грязному доносу, с пристрастием допрашивал меня, желая записать в протоколе признание… Хорошо, что вмешался здравомыслящий человек из числа ваших же работников, и все кончилось хорошо. Да и как могло быть иначе?

Что Бахтиаров мог сказать? Какие-нибудь банальные слова утешения? Он угрюмо молчал. Поляков, чувствуя, что Бахтиарову неприятно, сказал:

— Ничего, Вадим Николаевич, ничего. Дело прошлое!

Из темноты вынырнул запыхавшийся мальчик лет двенадцати и схватил Полякова за руку:

— Дедушка Максим! Маме опять плохо…

— Я этого опасался, — ответил Поляков, потрепав мальчика по голове. — Беги, Федя, беги, дружок, обратно. Скажи ей, я сейчас приду.

Мальчик метнулся и сразу пропал среди деревьев.

— В Лунине одна женщина прихворнула, — поднимаясь, пояснил Поляков. — Я схожу в деревню, и вы тут располагайтесь. Только Анну Григорьевну не тревожьте, пока сама не проснется…

Поляков осторожно открыл дверь дома и вошел туда.

Не прошло и минуты, как он выбежал обратно, испуганно крикнув:

— Она ушла!

Бахтиаров вскочил и подбежал к Полякову. В руке у доктора дрожал листок бумаги. Бахтиаров засветил карманный фонарь. Он прочитал:

«Дорогой мой Максим Петрович! Вы так сладко спали, что я не решила нарушить ваш сон. Мне необходимо домой. Мне настолько некогда, что я оставлю пока у вас свой чемодан.

Я узнала, что из деревни в город в 18 часов отправляется машина. Не беспокойтесь. Чувствую себя уже значительно лучше.

С глубоким уважением к вам А. Г. Ж.».


— Когда я проснулся, то был уверен, что она спит, и не стал заглядывать в ее комнату, — виновато проговорил Поляков.

Возмущение, поднявшееся было в первый момент у Бахтиарова, уже прошло. Старик был удручен и расстроен до крайности.

— Ничего, Максим Петрович, ничего! — глухо сказал Бахтиаров.

В тишине раздался шум подъезжавшего автомобиля. Листва деревьев осветилась. Из-за кустов показались фары легковой машины, осветившие застывших от неожиданности Полякова и Бахтиарова.

Машина остановилась перед домом. Открылась дверца, и на землю ступил майор Гаврилов с непокрытой головой, в сером штатском костюме. С протянутыми руками он бросился к Бахтиарову:

— Вадим Николаевич!

— Чему вы радуетесь, Иван Герасимович? — все еще не придя в себя от испытанного потрясения, спросил Бахтиаров, видя необыкновенно возбужденного майора.

Гаврилов схватил Бахтиарова за руки и, не обращая внимания на Полякова, с удивлением взиравшего на него, оживленно сказал:

— Да как же! Встретились лицом к лицу!

— Не понимаю, — с раздражением вымолвил Бахтиаров.

— Мне, мне, Вадим Николаевич, радоваться надо! Мне! Помните, я вам рассказывал о «Голубушке»? Так нашел я ее! Это — Нина Ивановна Улусова! Получили от нее письмо на ваше имя, распечатали. Вечером я приехал в санаторий. Позвали мне Нину Ивановну. Смотрю на нее минуту, другую. Думаю: уж не свихнулся ли я? А потом во всю мочь крикнул: «Голубушка!»… Встреча лицом к лицу!

— Вот тут что! — поняв, наконец, проговорил удивленный Бахтиаров. — Ловко у вас вышло. Поздравляю.

— Словно в кинофильме! — воскликнул Гаврилов и, понизив голос, спросил: — А вы встретились? Нина Ивановна мне говорила…

Бахтиаров посмотрел на притихшего и сгорбившегося в стороне Полякова и тихо сказал:

— Она ушла отсюда… Не застал.

Лицом к лицу

Поезд, которым Жаворонкова возвращалась домой, еще только подходил к городу, а Бахтиаров, прилетевший на самолете, уже давно сидел в кабинете полковника Ивичева, доложив о знакомстве с доктором Поляковым и выслушав последние новости. Теперь они ожидали сообщений с вокзала.

Быстрым перемещением из Н-ска Бахтиаров был обязан Гаврилову. Рано утром примчавшись на машине из Лунина в Н-ск, они первым делом бросились на вокзал. В зале ожидания издали посмотрев на охваченную дремотой, сильно похудевшую Жаворонкову, Бахтиаров почувствовал к ней сострадание. Гаврилов увел Бахтиарова с вокзала и отправил его домой самолетом. Сам он, пользуясь тем, что Жаворонкова его не знала, решил поехать вместе с ней в одном вагоне.

Предположение чекистов о том, что, возможно, Жаворонкову будет кто-то встречать, не оправдалось. Выйдя из вагона, она, не задерживаясь, прошла на привокзальную площадь и села в первое попавшееся такси. Гаврилов сел в машину к поджидавшему его лейтенанту Томову. Их машина следовала за такси, увозившим Жаворонкову. Куда? Гаврилов и Томов понимающе улыбнулись, когда интересовавшая их «победа» остановилась у здания КГБ. Жаворонкова, расплатившись с шофером, вошла в подъезд.

Когда из бюро пропусков позвонили о приходе Жаворонковой, Ивичев сначала изумился. Потом он сказал:

— Вот что, Вадим Николаевич. Я считаю, будет лучше, если вы сами поговорите с ней.

— Я?! — вскрикнул удивленный Бахтиаров.

— Именно вы! — уверенно произнес Ивичев, поднимаясь из-за стола. — Разговаривайте с ней у меня. Я уйду.

Оставшись один в кабинете, Бахтиаров все еще не мог прийти в себя от сильного волнения. Он не представлял себе, о чем будет говорить с Жаворонковой. Даже вздрогнул, когда раздался осторожный стук в дверь.

— Войдите! — сказал он, не узнав собственного голоса.

Дверь распахнулась. Держась правой рукой за косяк, Жаворонкова остановилась у порога. На ее побледневшем лице было страдальческое выражение, серые глаза полны горя. Рассеянно посмотрев по сторонам, она низко наклонила голову, и золотистые волосы на ее голове рассыпались. На ней было серое коверкотовое пальто, в левой руке она держала светло-коричневый саквояж. В следующий момент Бахтиаров услышал стон, вырвавшийся из ее груди. Он хотел позвать ее, но спазмы сжали его горло. Тут она встряхнула головой, откинула со лба волосы и сделала два шага вперед. Бахтиаров двинулся ей навстречу.

— Вадим Николаевич! — вырвалось у нее, и она пошатнулась.

Он подхватил ее. Она прижалась к его груди и громко разрыдалась. Он оторопел, не находя слов. Смотрел на ее склоненную голову, на вздрагивающие плечи, впервые увидел маленькую коричневую родинку на шее. В эти мгновения она по-прежнему была для него близким, дорогим человеком. Она подняла залитое слезами лицо, и глаза их встретились. Он едва слышно спросил:

— Зачем вы так сделали?

Она с мольбой смотрела на него. В ее взгляде была такая преданность, что он невольно подумал: «Она невиновна… Все сплошное недоразумение…» Когда первое волнение прошло, он несколько отстранился от нее и отчетливо сказал:

— Нам необходимо переговорить…

Он и сам почувствовал, что в сказанном им было что-то официальное, противоположное тому, что он испытывал минуту назад.

— Да, да! Обязательно необходимо, — заторопилась она.

Бахтиаров подвел ее к креслу.

— Я все расскажу, Вадим Николаевич! — вдруг просто сказала она, посмотрев на него. — Абсолютно все. Во-первых, простите меня за записку. Слишком поздно я поняла, что она для вас может иметь не только личное значение.

— В записке неправда? — с волнением спросил он.

— Настоящая правда, — выдержав его напряженный взгляд, медленно ответила она.

Надежда, вспыхнувшая было у Бахтиарова, погасла.

— Выслушайте, прошу вас, — наконец услышал он ее умоляющий голос.

Бахтиаров кивнул головой и застыл в кресле. Она несколько секунд пристально рассматривала его, как бы знакомясь с переменами, происшедшими в нем за эти мучительные дни. Потом тяжело вздохнула, села прямо и слегка дрожавшим голосом сказала:

— Я не Жаворонкова. Мое имя — Элеонора Бубасова. Родилась в Париже. Мать — француженка. Я ее не помню. Отец — Бубасов Владислав Евгеньевич, бывший русский… Больше я не в силах молчать…


Часть вторая ТАЙНА

Наступил вечер. Жаворонкова давно ушла домой, а Бахтиаров все еще сидел в кабинете полковника Ивичева, непрерывно курил и следил за выражением лица начальника, неторопливо вчитывающегося в страницы исповеди-дневника Жаворонковой.

Ивичев читал:

Запись первая

Год 1949, месяц июнь.

Несколько раз бралась за перо, но, подержав в руке, откладывала и прятала тетрадь. Но я твердо решила: ей быть хранительницей моей тайны.

Смешная девчонка! Разве недостаточно того, что тайна постоянно гложет тебя? Словно инородное тело, она поместилась рядом с сердцем и теснит его. Мучительно, когда сердцу постоянно что-то мешает!

Известно, что, когда огорченный человек поделится своими думами, ему становится легче. Но у меня нет такого верного друга, я могу поговорить только в этой тетради. Возможно, если пущу мысли в свободный бег по этим страницам, обрету облегчение? Хорошо бы!

Почему раньше не прибегала к такому способу? Некуда было прятать тетрадь. Только и недоставало, чтобы ее нашла и прочитала мама. Теперь мне помог случай — тетрадь я могу хранить в надежном месте.

В словаре русского языка «особняк» означает: «благоустроенный городской дом для одной семьи, принадлежащий богатому собственнику». Помню, наш школьный завхоз часто говорил, что в молодости он работал комендантом в «особняке». Выражение завхоза мне было непонятно. Как-то раз я попросила его объяснить. Оказалось: «особняком» он ласкательно называет учреждение, которое в Советском Союзе в первые годы Советской власти занималось поимкой шпионов и контрреволюционеров. Есть еще драма «Особняк в переулке» братьев Тур. Спектакля я не видела, но пьесу читала. «Особняком в переулке» называется иностранное посольство, и все действие драмы разворачивается главным образом в этом старом доме с колоннами водном из переулков Москву.

Учительница по литературе в школе мне часто говорила, что особенностью моих сочинений является нагромождение деталей, отклонение в сторону от основной темы. «Но, — заявляла учительница, — это нисколько не портит твою работу». Может быть! Сейчас я пишу не школьное сочинение и отметка «пять» мне не нужна.

На первой странице я упомянула о «случае» и «особняке». Случай вот какой: дом, в котором мы живем, когда-то был «особняком» богатого человека. Здание это одноэтажное, с толстыми каменными стенами, на высоком фундаменте. Стоит оно несколько отступая от тротуара, и от улицы его отделяет узорная чугунная ограда с львиными мордами. Вообще на нашей тихой Пушкинской улице несколько таких чем-нибудь примечательных домов. До революции улица называлась Дворянской, жила на ней местная знать. Безусловно, мы занимаем не весь особняк — он давно поделен на несколько квартир. Моей маме — Ольге Федосеевне Касимовой — досталась как раз та часть, в которой у владельца был кабинет и спальня. При перепланировке площади сделали две комнаты для мамы, комнату для нашей одинокой соседки Евдокии Харитоновны, просторную прихожую и хорошую кухню, под которой имеется вместительный погреб, похожий на темницу из средневекового романа.

У меня откуда-то взялась страсть выяснять историю старинных городских зданий. Но не только в таком объеме, как, например, это пишут в путеводителях, а дополнительно самой что-то узнавать. В нашем городе, хотя и пострадавшем во время последней войны, несколько таких интересных старинных зданий. Почти о каждом из них я знаю чуточку больше, чем говорится в недавно вышедшем в свет путеводителе. Но не в этом дело. Получается так: люди уходят из жизни, а дома остаются и как бы из прошлого смотрят на современность. Дома подновляют, наводят «косметику», а черты лица дома, как и человека, остаются без изменений.

Совсем недавно, в один из майских дней, в погребе под нашей кухней, где мы храним картофель и другие продукты, я обнаружила небольшое, полуметровое углубление в полу, прикрытое шестью кирпичами и железной крышкой на петлях. В этом углублении ничего, кроме пыли, не было, но я обрадовалась: вот надежное место для хранения моей тетради.

Пришлось все же изрядно похитрить перед мамой и нашей соседкой, чтобы выяснить, известно ли им что-нибудь об особенности нашего погреба. Убедившись, что ни та, ни другая ничего не знают, я решилась на откровенный разговор в тетради.

Смешно подумать, как я была довольна находкой! Интересно, для какой цели было сделано это хранилище?

Как только мама ушла на фабрику, я наказала соседке: если придут девочки, сказать им, что меня нет дома и не приду до позднего вечера. Мама тоже не придет долго: будет на партийном собрании.

Вообще трудно начинать о страшном, очень трудно…

…Школа позади. Но если закрыть глаза и прислушаться к тишине, то слышится мелодия выпускного школьного бала. Целое событие! Сколько поздравлений мне пришлось выслушать! Только одна я получила золотую медаль. Золотая медаль к аттестату зрелости — это что-то значит! Может быть, некоторые девушки мне завидуют? Что ж, это закономерно. Каждому хочется как-то вырваться вперед.

Совсем потерять голову от радости я, конечно, не могу. Я не такая, как остальные выпускницы нашей школы. И не золотая медаль разделяет нас. Нет! У них всех чистая, ясная жизнь. Пусть даже без медали, но она свежа, как утренняя заря.

Я веселилась на выпускном вечере, а черная тайна, словно невидимая тень, витала рядом со мной. Я и тайна — одно целое! Вот и сейчас, в эти минуты, когда в квартире тишина и привычные вещи окружают меня, мне тяжело и неприятно.

Начну с дня рождения. Мой день — 15 сентября. Через три с половиной месяца мне исполнится девятнадцать, а через два с половиной — пять лет с того дня, как я стала Анной Жаворонковой. Стала! Да, я до того дня 1944 года была Элеонорой Бубасовой, дочерью одного из «столпов» русской эмиграции, владетельного Бубасова, чье имя (если верить сохранившимся в библиотеке отца различным печатным изданиям) в высшем петербургском свете у многих было на устах. Теперь я дочь колхозника из болотистой белорусской деревни Глушахина Слобода…

До восьми лет моим воспитанием занимались младшая сестра отца, бывшая русская богачка Тупчинская, англичанка мисс Уэйт и немка Анна Крамер. До тринадцати лет, иногда с отцом, а большей частью с моими воспитательницами, я успела пожить во Франции, в Англии и в Германии. Париж, Лион, Марсель, Лондон, Бирмингем, Берлин, Гамбург и Мюнхен — вот города, запечатлевшиеся в моей памяти. Ничего не поделаешь: впечатления детских лет — самые несмываемые в человеческой памяти.

Мне говорили, что мой отец был женат три раза. Я — от третьего его брака. Как звали мою мать-француженку, как она выглядела, я не знаю. Но мне передавали: она была изумительная красавица. Говорили, что у меня есть еще два брата. Старший — от русской женщины, а другой — от немки. Я никогда их не видела. Не знала их имен. Так было поставлено дело в семье моего отца.

Когда мне исполнилось десять лет, отец стал носить форму немецкого офицера. Жили мы тогда постоянно в Мюнхене. Отдали меня в пансион Эльзы Копф. В пансионе этой сухой, как вобла, фрау обучалось пятнадцать мальчиков и девочек. Учителя — русские. Обучение — по советским учебникам. Когда началась война, то иногда на занятиях присутствовали военные. Особенно помню пожилого жилистого генерала с седым ежиком волос на голове. Он неожиданно и часто нас экзаменовал. Генерал был родным братом Эльзы Копф.

Занятия специально русскими вопросами и по советским учебникам и книгам нам объясняли тем, что скоро Россия освободится от власти коммунистов, и мы вместе со своими родителями должны поехать туда жить…

Двенадцати лет я перестала посещать пансион Эльзы Копф. Все дальнейшие занятия со мной проводили в доме отца двое русских: Николай Федорович и Василий Романович. С ними я изучала конституцию, разучивала русские песни, читали они мне детские книги советских писателей, рассказывали по советским книгам о лидерах Коммунистической партии. Много я знала о советских школьниках-пионерах, их жизни, о комсомоле. Память у меня была блестящая, и тщательная подготовка давала то, что я знала не меньше любого самого развитого советского школьника.

Мне иногда хотелось играть, как каждому ребенку, но это было категорически запрещено, и постоянно внушалось, что я предназначена для «великой» миссии. Тогда я полностью не понимала значение слова «миссия», но узнала, что это поважнее забав, которые все равно когда-то должны кончиться. Но забаву для себя я все же находила во время занятий спортом. Это тоже входило в программу. Я могла великолепно ходить на лыжах, освоила фигурное катание на коньках.

Пока занималась с Николаем Федоровичем и Василием Романовичем, отца видела редко. Потом он откуда-то приехал и стал проверять, насколько хорошо я знаю советскую жизнь. Он был доволен моими достижениями и говорил мне, что моими успехами интересуется сам фюрер Адольф Гитлер. Может быть, это была и неправда, но меня это тогда подхлестнуло, и я старалась быть на высоте.

И все же я воспитывалась как особое тепличное растение, изолированное от внешнего мира. Получилось так, что я почти ничего не знала о жизни в самой Германии, кроме одной бредовой мысли: Германия — владычица мира. Иногда отец любил похвастаться мною и демонстрировал меня своим избранным друзьям, приходившим в неописуемый восторг от моих по-детски отчетливых знаний СССР. Все вкладываемое в меня я затвердила как отлично выученное стихотворение и могла без затруднений часами говорить о своих предметах. Тут, несомненно, большую роль сыграла моя блестящая память. Но если бы меня в то время выпускали свободно гулять по улицам Мюнхена, я бы заплуталась и без посторонней помощи не могла бы вернуться в дом отца. Дальше обнесенного оградой огромного парка меня никуда не пускали, можно сказать, держали взаперти.

И вот наступил такой момент, когда отец открыл для меня смысл моей «великой миссии». Он сказал, что меня отправят в Советский Союз. Там я должна буду выдавать себя за советскую девочку, потерявшую родителей и родных. Через некоторое время в Москве меня встретит женщина, которая будет руководить мною, а я обязана буду ей во всем подчиняться.

Хотя мне в то время не было полных четырнадцати лет, но услышанное меня ничуть не испугало. Я уже давно свыклась с тем, что живу в особенном мире. Мои одногодки, которых я иногда наблюдала на улице Мюнхена через зеркальные стекла окон нашего дома, были для меня далеки во всех отношениях. Я только спросила отца, что ожидает тех четырнадцать мальчиков и девочек, которые обучались вместе со мной в пансионе фрау Копф. Отец коротко сказал, что у каждого человека есть свое предназначение.

Тогда же он мне показал альбом с портретами знаменитых женщин-разведчиц, рассказывал о их жизни, стараясь увлечь мое воображение. Я запомнила некоторые имена. Это — известная разведчица Бисмарка Тереза Лахман, немка Лиза Блюме, француженки Бланш Потэн и Марта Рише, англичанка Елизавета Вертгейм и многие другие. Я помню, расхваливая этих женщин, он ни словом не обмолвился о печальном конце, который постиг почти каждую из них.

За месяц до дня моего рождения я с отцом покинула Мюнхен. Я не испытывала грусти, но на сердце у меня было не особенно спокойно. Затем две недели одна, только под охраной немецких солдат, я прожила на каком-то заброшенном хуторе в Литве. Потом появился отец и велел собираться. Мы недолго летели на самолете, еще несколько часов тащились в повозке, запряженной парой лошадей, по какому-то дремучему лесу. Наконец в лесу, в маленькой грязной избушке, я с отцом пробыла еще три дня. Вот там он меня уже не оставлял одну, и все время проверял, хорошо ли я усвоила полагавшееся мне запомнить.

В нем уже просто говорили перенапряженные нервы, так как я отлично знала свое новое имя, знала, что мой отец — колхозник Григорий Пантелеевич Жаворонков, из белорусской деревни Глушахина Слобода, мать из той же деревни, зовут ее Домна Петровна, сестренку Оля, а братишку Петр. Все они погибли при взрыве, находясь в избе, а я во время взрыва была на огороде и поэтому осталась в живых. Все это: и различные мелкие детали, вроде того, кто соседки Жаворонковых справа и слева, сколько в Глушахиной Слободе было до войны изб, где я училась — должна была твердо, без запинки знать.

Как из лесной избушки я переместилась в Глушахину Слободу, мне неизвестно. Помню: отец дал мне что-то выпить, приятное на вкус, но густое и тягучее. Мне сразу же нестерпимо захотелось спать. Когда я пришла в себя, то первое, что увидела, — это лицо совершенно незнакомой мне женщины. Она гладила меня по голове и плакала надо мной. Сначала я ее приняла за ту женщину, о которой говорил отец, но быстро сообразила, что ласкает меня русская женщина.

Она рассказала мне свою историю ткачихи. Год назад у нее погиб на фронте муж и пропал десятилетний сын, которого незадолго до войны увезла погостить к себе в Минск ее сестра. Все годы войны она разыскивала своего мальчика. Как только Белоруссия стала освобождаться от фашистов, отпросилась с фабрики, чтобы самой поискать сына. Она исходила много, много километров и все же узнала, что ее сестра вместе с племянником была в лагере, а потом их след потерялся. Несомненно, они погибли. Встретившись со мной, она в какой-то степени восполнила потерю…

Мне трудно писать об Ольге Федосеевне. Для этого нужны только самые хорошие, самые светлые мысли. До встречи с ней я не знала материнской ласки. О моих воспитательницах я не хочу вспоминать: не могло того быть, чтобы они не знали, для чего дрессируют меня!

По инструкциям отца, я должна была из Глушахиной Слободы пробраться в Москву. Там, на Казанском вокзале, меня увидит назначенная им женщина. Встреча с ней должна была произойти 15 или 30 сентября. В случае неудачи — в те же числа октября или, наконец, ноября 1944 года. Устраиваться до встречи с доверенной отца предоставлялось мне самой, рассчитывая на доброту и отзывчивость советских людей и государства к детям-сиротам. Ольга Федосеевна увезла меня из Глушахиной Слободы. Дорогой я все же хотела от нее убежать, но, высчитав по карте, когда мы ночевали в одной полуразрушенной школе, что город, в который мы направляемся, не так далеко от Москвы, решила отложить бегство. Чем-то привлекла меня эта добрая женщина, и рядом с ней я не чувствовала себя такой одинокой среди мрачных опустошений, сделанных войной.

Все сложилось так, что стараниями моей новой мамы я сделалась советской школьницей. Сроки встречи с доверенным лицом отца я пропустила.

Кончилась война. Временами я просто забывала о своем прошлом. Но все же оно было. И какое прошлое! Иногда меня охватывал страх. Случалось, что ночами я втихомолку плакала от горькой обиды за свою так нелепо начавшуюся жизнь. Отец и все, что там в меня вкладывалось, не то что не было мною забыто, но не уходило от меня. Несколько раз я была готова признаться Ольге Федосеевне. Но я понимала, что принесу ей такой откровенностью глубокую рану. Дело в том, что она уже совсем по-настоящему меня считала своей дочерью, а все знакомые видели в Ольге Федосеевне прозорливую, принципиальную женщину. Что бы наделало мое признание?…

Бывали дни, случалось, и недели, когда я жила спокойно. Я их называла счастливыми периодами. Но все это было непрочно, как домик, сложенный ребенком из кубиков.

Современная жизнь такова, что перед каждым человеком остро стоит вопрос: с кем ты?

С кем я?

Мне никто не задавал такого вопроса. Очевидно, потому, что с моей стороны не было ничего, вызывающего его. Да и чем могла вызвать недоумение девочка-школьница, круглая отличница, воспитанница такого всеми уважаемого человека, как Ольга Федосеевна Касимова? Она — партийный человек, лучшая ткачиха, орденоноска. Меня влекло общим течением жизни, я делала все, что в едином порыве делали находившиеся справа и слева.

Но, наверное, не было в Советском Союзе ни одной девочки — школьницы седьмого класса, которая бы после принятия ее в комсомол проплакала всю ночь напролет. Я плакала из-за того, что хорошие, простые ребята и девчата, у которых позади и впереди светлая и ясная жизнь, приняли в свою среду такую, как я…

Мне думается, что ничего бы плохого со мной не произошло, если бы я призналась, призналась во всем! Но почему я этого не сделала, почему? Тогда бы горе Ольги Федосеевны от такого открытия не было бы настолько велико, как, допустим, теперь, после такого длительного молчания… Или я просто трусиха? Или во мне в то время еще не растаял тот звереныш, которым меня сделали в Мюнхене! Не знаю! Говорят, что чужая душа потемки. Это не совсем правильно. Я вижу, что и своя душа может быть такими потемками, из которых не скоро, выберешься!

Вступив в комсомол, я почувствовала, что туже затянула петлю на своей шее. Петлю борьбы с самой собой! У меня, если чистосердечно разобраться, совсем немного силенок. Их даже недостаточно для борьбы с самой собой.

С кем я? А с кем мне быть? Неужели с темя, кто в угоду своим звериным законам меня ребенком выбросил на эту израненную войной землю? Какими бы пышными фразами о «великой миссии» ни обставлять лишение меня детских радостей да и самого детства, факт это бесчеловечный и гнусный. Это все равно, что украсить могилу цветами и выдавать ее за цветочную клумбу, около которой приятно отдохнуть и сладостно помечтать о счастливой жизни.

Вчера пришла мама с фабрики и спросила меня, почему я не радуюсь такому знаменательному событию, как окончание средней школы с золотой медалью. Я сослалась на свой характер. Она грустно посмотрела на меня и сказала:

— Я вижу, Аннушка, ты никогда не забудешь своих родных. Я вот тоже не могу забыть своего Володю. Что бы я делала, если бы не встретила тебя?…

Я ее обняла, и мы обе заплакали. Она — о сыне, а я — о чужих и в то же время близких мне людях из Глушахиной Слободы. Совсем недавно я поняла, что их преднамеренно убили только для того, чтобы я могла перешагнуть порог советской страны. Мама может не стыдиться своего горя, она всегда найдет поддержку и сочувствие у других. Ну, а я? Я лишена этого! Вот почему у меня изболелась вся душа. Она всегда болит. И если есть возраст у совести человека, то моя совесть — дряхлая старушка!

Мама и девочки говорят, что я очень красивая. Об этом говорит зеркало, говорят мальчики. Но к чему мне эта красота? Разве она может составить для кого-нибудь радость? Нет! На эту тему лучше не думать.

Мне иногда приходит в голову мысль: вдруг найдут меня люди отца. Как мне тогда поступить? Какая глупость! Что, я не знаю, как?

Мое представление о коммунистах было такое: это люди коварные, злые, их надо всемерно опасаться. Но судьбе угодно было сыграть со мной такую шутку, что я попала сразу в объятия человека-коммуниста. Наверное, еще отец не отъехал далеко от Глушахиной Слободы, трясся еще в повозке по лесной дороге, а меня уже ласкали заботливые руки «врага»… Внушенные мне представления стали рушиться с первых моих шагов по этой земле. За истекшие годы я убедилась в том, что коммунисты возглавляют все хорошее, нужное и полезное для народа.

Кто мог предусмотреть, что именно Советская Россия даст мне возможность узнать черную правду о фашистской Германии? Я пришла к убеждению, что Германия тех дней — это сплошной черный каземат гестапо. На меня здесь буквально обрушился поток сведений и фактов о чудовищных злодеяниях фашистов на Советской земле. Теперь уже никакая сила в мире не заставит меня думать иначе.

Я заново родилась именно в этой стране. Но это рождение нового человека неполноценное. Я — немая. Я не могу признаться, сказать о себе, кто я на самом деле. Я ужасно одинока! Во всем мире нет еще такого одинокого человека. Внешне я окружена добрыми друзьями и товарищами, но внутренне… О, как мучительно все это сознавать. Я — маленький островок среди безбрежного людского океана. Как трудно держаться этому одинокому островку!

В январские дни этого года я с мамой побывала в Москве. Впервые в жизни. Я видела и другие столицы мира. Но не в сравнениях сейчас дело. Я рвалась в Москву. Мне хотелось побывать на Красной площади, у Ленина. Это имя известно во всем мире, как ни одно другое. И вот мне хотелось взглянуть на то место, где покоится человек, вызвавший у народа такое преклонение.

Мы попали как раз в те дни, когда отмечалось четверть века со дня его кончины. Я стояла в длинной, почти безмолвной очереди к Мавзолею. Я чувствовала себя чужой в этой людской ленте, чужой, хотя рядом со мной стояла Ольга Федосеевна. Пожалуй, как никогда до этого, я почувствовала разницу между собой и людьми, идущими на поклон к своему вождю. И так продолжалось с первой минуты, как только мы встали в очередь. Это длилось долго, очень долго, но стоило мне только опуститься под своды Мавзолея и впервые увидеть Ленина, как гнетущее чувство пропало. Вышла я на площадь как бы просветленная, пробивающаяся к чему-то очистительному. Мама спросила меня о впечатлении, но я ничего не могла ей ответить, я только прижалась к ней. Ее добрая рука потрепала меня по щеке, и в этом прикосновении было невыразимо больше, чем в каких-либо словах.

Может быть, мне порвать все, что я написала на этих страницах?

Вот лежит на столе мой аттестат зрелости. Но только мне одной видно черную тень на этой красиво оформленной бумаге.

Если бы не оказалось около меня доброй мамы Ольги Федосеевны, не было бы этого аттестата. Как сложилась бы тогда моя жизнь? На это трудно ответить. Я никогда еще так много за один присест не писала. Я очень утомилась.

Что принесет мне завтрашний день?

Запись вторая

Год 1951, 25 июня.

Два года не притрагивалась к своей тетради. Тогда у меня было наивное стремление через дневник облегчить мучения. Но дневника не получилось. Не помню записанное на предыдущих страницах, но перечитывать не могу — лишняя надсада. За эти два года в огромном мире пронеслось много событий, кое-какие изменения произошли и с такой маленькой песчинкой, как я.

Окончен второй курс медицинского института. Мама с нетерпением ожидает, когда я стану врачом. Но я не знаю: буду ли им? Живу, ожидая разоблачения. Какое отвратительное слово! А разве есть симптомы к моему разоблачению? Видимых нет, внешне все обстоит благополучно. Я — примерная студентка, живу вместе со всеми интересной, активной жизнью, но внутренне переживаю сплошной кошмар.

Незабываемые школьные годы! Тогда мне тоже было несладко, но все же проще и легче. Теперь я взрослый человек, девушка. Жизнь ежедневно, ежечасно пытается разрушить мой тайный мирок и разрушает, как только ей заблагорассудится, а я строю его заново. В этом я похожа на муравья…

Бегут дни, месяцы. Растет, как злокачественная опухоль, моя тайна, и наступает такое время, когда уже никакое хирургическое вмешательство не поможет, — я погибну. Что меня удерживает от саморазоблачения? Очевидно, любовь к жизни, боязнь потерять то, что меня окружает, что стало дорогим и близким. Но какой же выход? Кто бы научил меня? Маме я не могу сказать, а другого такого человека нет.

26 июня. Вчера допоздна засиделась с мамой. Она рассказывала о своей первой любви. Собственно говоря, первая у нее была и последней. Ее муж принадлежал к плеяде коммунистов с дореволюционным стажем. До этого она никогда о нем не рассказывала. Мама спросила, долго ли я буду отвергать ухаживания молодых людей. Говоря так, она имела в виду одного: Колю Метельникова, студента с моего курса. Вот уже больше года он влюблен в меня. Он замечательный парень, но совершенно напрасно прибег к помощи Ольги Федосеевны. Даже она в этом вопросе на меня не может повлиять. Я-то знаю, что не имею права вносить неприятность в жизнь еще какого-то человека. Ну, а если полюблю сама? Как тогда?

Не знаю. Любовный вопрос — для меня запретная зона! Ольга Федосеевна даже несколько обиделась и с досадой сказала, что я «мечу в старые девы». Возможно, что так и получится.

1 июля. Опять неприятный день. Состоялся крупный разговор с Метельниковым. Я ему сказала, что питаю к нему полнейшее равнодушие! Хотя это и так, но надо было сказать несколько мягче.

Надо попробовать ходить замарашкой. Пишу явную глупость! Мне кто-то из студентов еще зимой сказал, что если меня одеть в рванье, то и тогда я не уступлю самой элегантной красавице. Это, конечно, преувеличение.

В каникулы буду еще больше читать. Но всех книг не перечитаешь, а от себя не убежишь никогда!

31 июля. Предприняла небольшую поездку по стране. Дорогой познакомилась с художницей из Горького. Очень талантливая и эрудированная молодая женщина. Как она счастлива — ничто не омрачает ее жизнь свободного человека! Она меня пригласила поехать в творческий дом отдыха художников. Это в десяти километрах от станции Леонтьево Октябрьской железной дороги. Здесь классический русский пейзаж. Как передают знатоки, в этих местах бывал знаменитый русский художник Репин. Левитан тоже писал здесь свои восхитительные полотна. Мне все нравилось в этом чудесном месте, но вскоре пришлось уехать: один молодой ленинградский художник, как и другие, приехавший в творческий дом отдыха для повышения своей квалификации, вздумал усиленно ухаживать за мной и забросил свои кисти и краски. Сначала это меня забавляло, но я быстро поняла никчемность всего этого и распрощалась со всеми.

На обратном пути домой была в Москве. Несколько раз, испытывая себя, подходила к зданию, где работают люди, занимающиеся государственной безопасностью. Один раз даже вошла в бюро пропусков, но поспешила уйти…

15 августа. Ольга Федосеевна соскучилась. Поток нежной заботы сразу обрушился на меня, как только я перешагнула порог квартиры. Бедная Ольга Федосеевна! Если бы она только знала, кого пригрела своей добротой…

В поезде я проделывала такую штуку: старалась, чтобы украли мой чемодан. В нем, на самом дне, лежала тетрадь. Я думала: вора задержат, с дневником ознакомятся следственные органы и наступит развязка. Но вор не встретился на моем пути. Два раза я оставляла чемодан без видимого присмотра по соседству с явно подозрительными людьми, но никто не польстился на него.

Тетрадь вновь можно до поры до времени водворить на место в каменную темницу.

31 декабря. Прочитала все ранее написанное. Стало как-то не по себе: незрелая девчонка поддалась внезапному порыву и начала затею с записями. Теперь все это вызывает у меня чувство недоумения, раздражения и внутренней пустоты и протеста. Не в том дело, что написано, а в том, что этим я как бы анатомирую себя, а зачем? И в то же время не могу решиться уничтожить написанное.

Через два часа в шумной студенческой компании я буду встречать Новый год. Сегодня все взрослые, словно дети, в ожидании какого-то большого и обязательно приятного сюрприза. А какой сюрприз ждет меня? Никакого! Потому что радость не может подобраться к моему сердцу. Все подходы для радости завалены обломками прошлого. Мое бедное, сиротливое сердце! Я даже представляю, как будет протекать это новогоднее торжество, знаю, какая улыбка поселится на моем лице. Улыбка — это только вывеска…

Я внимательно присматриваюсь к молодежи, окружающей меня в институте, на улице, всюду. Мне думается: не каждый из них глубоко понимает смысл того, в каком мире он живет. Если только это поймет и оценит каждый человек советского общества, оно — непобедимая сила. В их мире есть еще не мало трудностей, прямых недостатков, но все это не делает погоды. Важно, что здесь человек не угнетает человека. Вот — главнейшее. Слов нет: годы, прожитые в СССР, оказали на меня воздействие. От той Элеоноры Бубасовой, которой я была до августа 1944 года, ничего не осталось. Она растворилась. Может она возродиться? Вряд ли! Мне кажется, что совершенно не случайно я не испытываю ни малейшего интереса к жизни в капиталистическом мире. Дело в том, что я росла там так, что очень плохо знала жизнь.

Глубокое презрение и смех во мне вызывают те немногие молодые люди и девушки, которые внешностью и поведением стараются походить на западные образцы, но они не похожи на западную молодежь. Это какие-то уродливые гибриды. При взгляде на такие экземпляры я всегда вспоминаю о хилых ростках на мощном дереве. Они отваливаются. Обязательно один или одна из этой породы будут и на нашей новогодней студенческой вечеринке. Но все же лучше, чтобы такого экземпляра не было, чтобы не портить настроения.

Вот как я нелогично мыслю. Писала о себе и вдруг перескочила на абстрактных уродцев!..

15 февраля 1952 года. Во время каникул была с мамой в Ленинграде. Какой чудесный город! В театре смотрели спектакль «Дорогой бессмертия» о Юлиусе Фучике. Вне сомнений: спектакль имеет большое эмоциональное воздействие на зрителей. Я ушла из театра еще больше покоренная идеями, которые несет по миру страна Советов.

Зачем я пишу так? Об этом надо не говорить, этим надо жить.

18 апреля. Дневник не получается. Это и лучше. Если не прибегаю к записям, значит, на сердце спокойно, значит, забыла о прошлом.

Скоро закончу третий курс. Жизнь идет полным ходом. Мое отношение к претендентам на «дружбу» дало свои плоды. И наши студенты и другие молодые люди мое равнодушие к ним расценили по-своему, часто мне приходится слышать колкости. Не получается у меня и дружбы с девушками. Милые вы мои! Если бы вы знали истинные причины, не смотрели бы на меня так косо. А вообще зря я на них сетую. Они — замечательные. Разве нельзя дружить спокойно, без поцелуев? Мальчики этого не понимают. А мне кажется, возможна такая дружба. Хорошо, что в эту зиму я много внимания уделила спорту. Лыжи, коньки — как все это чудесно, и, главное, хорошо проветриваются мозги.

Ничего не записываю о своих непосредственных учебных делах. Учеба мне дается удивительно легко. Не имея друзей, я имею уйму времени и расходую его на чтение. Что же мне остается?

Маме исполнилось пятьдесят. Это — много! Но она много и хорошего сделала за свою жизнь! Плохое одно: приютила меня. Сегодня она вдруг высказала сожаление, что в свое время не возбудила ходатайства об удочерении меня. Что я могла ей на это ответить? Лучше умереть, чем сказать ей правду! Надо было сразу. Как я по-ребячьи затянула на своей и на ее шее эту моральную петлю!..

Не буду лгать перед собой. За последнее время я все больше и больше задумываюсь над тем, как все же мне подготовить маму к горькой правде.

Я в неоплатном долгу перед матерью, родившей меня, хотя не знаю, как светились ее глаза. Я склонна думать, что она характером даже и чуточку не была похожа на Бубасова. Я в неоплатном долгу перед ней. Но я неизмеримо больше должна матери, воспитавшей меня. Понятие МАМА для меня имеет удвоенное значение. Разве я могу принести маме огорчение, а между тем страшное огорчение висит постоянной угрозой. Мама очень любит жизнь. Ей хочется прожить как можно дольше, а вчерашний юбилей несколько опечалил ее. Почему люди в пятьдесят лет, вольно или невольно, задумываются о конце? Нет, она не жалуется. Она говорит о своих планах на будущее, но за этими ее словами я чувствую невысказанную мысль о возможной скорой смерти…

Что все-таки будет, если завтра я пойду и расскажу о себе? В первую очередь признание убьет маму. Убьет своей неожиданностью. Я к этому все же подготовлена. Но имею ли я право ускорить гибель мамы? Нет у меня такого права. Что же тогда мне делать? А почему, собственно говоря, я втолковала себе, что на маму должно повлиять мое признание? Не унижаю ли тем самым ее? Она — волевой человек, здраво смотрит на жизнь… Просто голова идет кругом!

Запись третья

Год 1955, 20 июня.

Перерыв больше трех лет. Слежались страницы моей тетради. По памяти можно было бы, более или менее подробно, записать пережитое за это время. Но зачем? Все же несколько манерно писать мемуары в двадцать пять лет.

Итак, мне скоро 25. Теперь я врач. Получила официальное назначение на работу в городскую поликлинику. Это меня огорчило. Я без ропота уехала бы работать в Сибирь, на Север, в Казахстан. Мы с мамой готовились к этому. Правда, ей нелегко после десяти с лишним лет совместной жизни перенести разлуку, но она не из тех, которые личные интересы делают корнем своей жизни.

Когда я училась в институте, отдельные девушки завидовали мне, говорили, что я счастливая. Мне просто смешна на таких. В последнее время я совсем перестала думать о том, что живу неправдой. Меня все реже и реже стали терзать приступы мучительных дум. Не знаю только, надолго ли такое благодушное настроение?

Пока я кончала институт, мама не говорила о замужестве с таким упорством, как в последние дни. Она не может равнодушно слушать, когда речь заходит о моих бывших однокурсницах, уже повыходивших замуж. Неужели это так обязательно? Во всем я согласна с мамой, а вот в этом не могу разделять ее точку зрения.

Мама очень любит Максима Горького. В нашей домашней библиотеке есть его книги. Мама перечитала все, написанное этим писателем. Она мне призналась недавно, что ее жизненным кредо являются слова Горького из письма к жене и сыну. Вот это полюбившееся ей изречение:

«…если бы ты всегда и везде, всю свою жизнь оставлял людям только хорошее — цветы, мысли, славные воспоминания о тебе — легка и приятна была бы твоя жизнь.

Тогда ты чувствовал бы себя всем людям нужным, и эта чувство сделало бы тебя богатым душой.

Знай, что всегда приятнее отдать, чем взять…»


Мне кажется, что мама очень строго придерживается такого взгляда на жизнь.

Я не хочу слышать о замужестве. Для меня это означает обман еще одного человека. Хватит, что я несчастной сделала Ольгу Федосеевну, мою милую маму!

О чем бы я ни писала, неизменно мои мысли касаются мамы. Объясняю одним: слишком велика моя вина перед ней. Она — красивый человек в самом глубоком смысле. Люди с Запада, специальностью которых является чернение жизни в Советском Союзе и советских людей, смутились бы, столкнувшись с Ольгой Федосеевной. Она — ткачиха, работница. Но она очень начитанный человек, по-настоящему понимает и разграничивает красивое и некрасивое. Недавно к маме в бригаду пришла работать девушка из деревни. Чтобы выглядеть вполне городской, эта девушка стала крикливо одеваться, украсила грудь брошью, изображающей двух целующихся амуров. На стену у своей кровати в общежитии она повесила лист бумаги, на котором намалевана девица с грудью объемом не меньше бочки, а стоящий перед ней на коленях кавалер похож на какое-то фантастическое существо. Примеру этой девушки последовало несколько других. Комната в общежитии превратилась в ужасный балаган. Мама все это обнаружила в выходной день, заглянув в жилище девушек. Она стала им разъяснять, что такими украшениями только портить вкус людям. Девушка, зачинщица этой моды, принялась яростно спорить. Возник большой разговор, в который включилась комсомольская организация фабрики. Был проведен рейд по борьбе с явлениями, дающими неправильное представление о вкусах рабочей молодежи. Теперь в общежитии девушек фабрики даже самый ядовитый злопыхатель не найдет для себя пищи.

Такова моя мама.

Позади — институт. Это — пройденный этап. Но нет конца моей постоянной настороженности. Она сказалась и на складе моего характера. Люди мне, несомненно, помогли бы, если бы я обратилась к ним. Теперь я этого не могу сделать. Слишком застарела болезнь. Живут же люди в постоянном соседстве с болезнью? Живут! Буду и я жить еще некоторое время. Пока постараюсь хорошо работать, а потом… потом я кончу признанием…

23 июля. Первый рабочий день! Врач-терапевт. Прием веду в девятом кабинете. Ощущение двоякое: рядом с радостью — сомнения. Кто мне поверит, что я без задней мысли стала врачом. Когда меня, например, разоблачат, то каждый больной, лечившийся у меня, если узнает об этом, подумает, что я специально занималась ухудшением его здоровья. Даже и в том случае, если он поправился.

Когда у меня зародилась мысль о врачебной деятельности? Ученицей восьмого класса я спросила маму, кем она хотела бы видеть меня в будущем? «Врачом, — ответила она. — Хранителем самого ценного для человека — здоровья». Сказанное ею совпало с моими мыслями, и тогда я перестала колебаться.

Может быть, записать впечатления о моих первых больных? Незачем! Просто я сама больна, больна ложью, лежащей в основе моей жизни. А всякое болезненное состояние прежде всего отражается на психике человека… Но люди, которые завтра, послезавтра и в последующие дни придут ко мне в поликлинику, могут быть спокойны: я к ним отнесусь так, как положено, буду стараться принести им облегчение.

18 сентября. Я очень люблю читать газету «Комсомольская правда». Но сегодняшний номер потряс меня своим содержанием. Собственно не номер, а страница «Отцовское слово, отцовский наказ». Страницу газеты, рассказывающую о том, как великие люди прошлого, герои своего времени, были благородными, любящими отцами, я перечитала несколько раз. Боже мой! Какое откровение для меня! В высказываниях борцов за подлинное человеческое счастье я еще глубже увидела черный, мрачный мир моего отца. Он тоже послал меня на «подвиг» во имя упрочения на земле человеческого горя, бедствий и страданий миллионов простых людей. Тут у меня возникло сомнение: отец ли мне Бубасов? Мог ли отец так поступить со своей дочерью?

Я не могу удержаться, чтобы не переписать в тетрадь несколько слов из письма Феликса Дзержинского к жене и сестре. Он писал о сыне и племяннике. Вот эти строки:

«Он должен обладать всей диалектикой чувств, чтобы в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи. Он должен в душе обладать святыней более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым братьям, близким дорогим людям. Он должен суметь полюбить идею, — то, что объединит его с массами, то, что будет озаряющим светом в его жизни».


В этом письме Феликса Дзержинского заключается огромная сила. Свет этого письма, написанного много лет назад, — немеркнущий свет.

Я счастлива, что мне удалось стать советским человеком. Да, если забыть, что счастье это украденное. Я им пользуюсь как контрабандист, как вор…

18 октября. Сколько интересных людей ежедневно проходит перед моими глазами. Хорошие советские люди. У меня такое чувство, что каждому из обращающихся ко мне я должна помочь, возвратить его в число здоровых, а значит, и счастливых людей. Приятно было слышать от мамы отзывы обо мне. Мои пациенты довольны своим врачом. Это уже хорошо в самом большом смысле. Хочется этого хорошего сделать еще больше. Последние дни я почти не вспоминала о своей ране, и было хорошо. Но вот сегодня опять все всколыхнулось, все поднялось. Доктор Орлов, наш секретарь партийной организации, заговорил со мной о том, что не увидишь, как пройдет год моей работы в поликлинике, а там можно будет и заявление о вступлении в кандидаты партии подавать. Что я ему могла на это ответить? Пробормотала что-то невнятное. Да, как ни крутись, а все же придется мне в глаза людям заглянуть…

23 октября. Сегодня воскресенье. Выходной день. Вечером пойдем с мамой в театр. Она — страшная театралка. В театр ходит как на праздник. Я с утра читала. Почему-то меня сейчас увлекают книги о шпионах. Читать интересно, но остается ощущение одинаковости всех этих историй. Иногда я пробую ставить себя на место шпиона какой-нибудь книжной истории и пытаю коварными вопросами: «А как бы вот ты в этой ситуации поступила? Это вот надо было бы сделать так-то, а не так…»

6 ноября. Завтра праздник. У меня на сердце празднично вдвойне. Удалось все же поставить на ноги нашу соседку Евдокию Харитоновну. Молодец старушка! Она сказала, что, имея по соседству такого врача, проживет еще тридцать лет. Живите, Евдокия Харитоновна, вы славно потрудились на своем веку. Но вот буду ли жить я, — это вопрос.

Нет! Долой такое настроение. Человек обязан сам себе настраивать самочувствие. Итак, завтра праздник! Мама хотела, чтобы я на демонстрацию шла с ткацкой фабрикой. Я теперь медик. Пойду со своими.

Запись четвертая

Год 1956, 15 марта, четверг.

Думается, что этот день будет для меня знаменательным. Только что вернулась из филармонии. Была на концерте. Мама уже спит в своей комнате — ей завтра работать с утра. Она дождалась моего возвращения. Я ни о чем с ней не поделилась. Ничего особенного и не произошло: самое обыкновенное новое знакомство. Самое обыкновенное! Как будто у меня их так много и я завзятая искательница легких приключений! Как иногда человек может сам на себя наговаривать…

Почему я начала новую запись с рассуждения о какой-то «знаменательности»? Просто нужно сказать: с первого взгляда очень понравился тот, с кем я познакомилась на концерте. Зовут его Вадим Николаевич Бахтиаров. Во время концерта немного поговорили. Он разбирается в музыке. Вышли на улицу вместе. Он попросил разрешения проводить. Дорогой я была не в меру разговорчива: мой спутник узнал кое-что обо мне, а я о нем не успела спросить. И вот сейчас я прихожу к выводу: Бахтиаров — образованный, порядочный человек. Только, по-моему, излишне красив для мужчины. Может быть, он артист? Не похож. Прощаясь, он сказал: «Завтра в девять вечера буду ждать у вашего дома. Если вы найдете возможным, то мы немного побродим по улицам. Мне очень хочется продолжить с вами беседу». Я согласилась.

Не допустила ли я оплошность? Когда я вошла в квартиру, мама сказала: «Напрасно я не пошла с тобой. Очевидно, был превосходный концерт. У тебя до сих пор блестят глаза». Я только улыбнулась…

16 марта. В девять он был у нашего дома.

— Куда же мы пойдем? — спросила я.

— Так прямо и пойдем.

И мы пошли. Прошли Пушкинскую, Дорожную, вышли на набережную, полюбовались на украшенное гирляндами огней Заречье, посмотрели на маленькие фигурки людей, пробирающихся по льду на ту сторону реки. Наш разговор не прерывался, он скользил, касаясь и театра, и живописи, и литературы, и спорта, и кино. С Бахтиаровым было легко разговаривать — он многое знает. Легко и просто. Когда вернулись к дому, я спросила, где и кем он работает. Я чуть не вскрикнула, услышав ответ. Хорошо, что было темно и он не видел выражения моего лица. Очевидно, мое лицо было ужасно. Я что-то пробормотала о необходимости выполняемой им работы, а сама подумала: «Вы, капитан Бахтиаров, вчера не случайно заговорили со мной. Надо думать, что я уже долго находилась под вашим наблюдением, но теперь вы решили повести атаку… Вот когда оно началось…»

Я сразу почувствовала холод и поежилась. Он оказал, что долгой прогулкой по морозу довел меня до озноба, и стал прощаться.

— Надеюсь, Аня, это не последняя наша встреча? — спросил он.

— Вам видней, — ответила я, думая, что теперь не вольна распоряжаться собой.

Бахтиаров сказал, что он с удовольствием встретился бы со мной завтра вечером, но будет переезжать на другую квартиру. Я подумала: «Знаю, о какой квартире вы говорите. Будете обдумывать план дальнейшего наступления на меня…».

Он спросил служебный номер моего телефона и попросил разрешения позвонить. Что мне оставалось делать: звоните, сказала я.

Во всяком случае создается ситуация, которой я никогда не ожидала.

Настроение — отвратительное!

19 марта. Сегодня — понедельник. Я его не видела ни в субботу, ни вчера. Утром, когда я шла на работу, он нагнал меня. Он сказал, что теперь будет видеть меня почти каждое утро, отправляясь тоже к девяти на работу в свое управление. Я представляю, где находится управление КГБ. Он, может быть, переехал на другую квартиру специально для того, чтобы лучше изучать мои повадки? Какие у меня, однако, странные представления о методах работы советской контрразведки!

Главное, не надо предаваться паническому страху!

Утром он пригласил меня в кино на восемь вечера. Были в кино.

Он любезен и мил. А что, если совершенно напрасно я его подозревала?

Надо смотреть, вдумываться и проверять.

20 апреля. Прошел еще месяц. Бахтиаров уже ходит к нам домой. На маму он произвел отличное впечатление. Третьего дня она прямо сказала: «Вот, Аннушка, замечательный для тебя муж».

Ведет он себя очень скромно. В конце марта мы несколько раз успели побывать с ним на катке. Он — прекрасный конькобежец. На катке он меня познакомил со своим помощником лейтенантом Томовым. Этот лейтенант несколько обижен ростом, но умный парень и, как видно, хороший товарищ.

Себе самой я могу сказать: Вадим Николаевич мне очень нравится. Очень. Но он не для меня!

Я еще не знаю, кто я для него. Или враг, за которым он охотится, или друг. Я часто перебираю в уме все, что он говорит во время наших встреч. Все пытаюсь отыскать скрытое в его действиях, но ничего не нахожу.

Что же мне делать?

1 мая. Сегодня после демонстрации он зашел к нам. Посидели все вместе за праздничным столом. Потом ему куда-то было нужно по своим делам. Завтра к нему приезжает из Москвы его мать. Он настаивал, но я категорически отказалась знакомиться с ней. Мой отказ его огорчил. Я огорчена больше: мне хотелось бы узнать, какова его мать. Удержало меня от этого опасение: вдруг это вовсе и не его мать, а просто женщина, которая обязана опознать меня. Может быть, эта пожилая женщина — жительница Глушахиной Слободы? Где гарантия, что отцу в 1944 году все хорошо удалось сделать в Глушахиной Слободе? Если ничего не случится со мной и я доживу на свободе до отпуска, то в отпуск под каким-нибудь предлогом съезжу в Глушахину Слободу и сама узнаю, что стало с семьей Жаворонковых и что вообще в народе говорят об этом. Как мне раньше не пришла в голову такая блестящая идея?

Получается, что я опасаюсь за свое положение, желаю его сохранить… А как же быть с признанием, о котором сама не так давно думала?

Бахтиаров попросил помочь усовершенствовать его знания немецкого и английского языка. Я не могла отказать. Занимались конец апреля и продолжим после праздника.

Мама серьезно думает, что Вадим Николаевич будет моим мужем. Ну, а как я думаю сама? Я совсем запуталась! Я и боюсь его и…люблю. Да, люблю! Себе это я могу сказать. Только себе.

Сейчас я сижу дома одна. Вечер. Мама ушла в гости к своим девушкам с фабрики. На улице царит праздничное оживление, а мне и хорошо и немного грустно. Когда же придет конец моим мучениям?

5 июня. Теперь я убедилась, как была неправа, заподозрив Вадима Николаевича в преднамеренном знакомстве со мной. Я глубоко виновата перед ним…

В поликлинике разговаривают относительно отпусков. Вадим Николаевич уже трижды интересовался моими планами на отпуск. Что я могла ему конкретно сказать? Я с удовольствием провела бы время с ним, если бы была полноценным человеком.

Я все же прихожу к убеждению, что нужно порвать с ним. Затягивать наши отношения немыслимо.

4 июля. Поезд несет меня к столице Белоруссии — Минску. Вадим Николаевич был огорчен моим отъездом в «неопределенное пространство». Не могла же я ему сказать, что еду в Глушахину Слободу. Думаю, после этой поездки окончательно решу, что делать. Нет больше сил жить в постоянном обмане. Главное — обманывать приходится замечательных людей. Я еще не придумала «легенду», с которой явлюсь в Глушахину Слободу. Пока в голове пусто.

8 июля, воскресенье. Глушахина Слобода. Смотрю, но не дивлюсь. Видела кое-что и повнушительнее в своем перерождении. Название — старое, а лицо деревни — новое. Нет в помине и той избы, где мы жили с мамой два дня в августе 1944 года.

На какие только ухищрения не приходится идти в моем исключительном положении: я назвалась журналисткой Еленой Строевой, собирающейся написать серию очерков о возрожденной Белоруссии.

Милые люди, они приветливо открыли мне двери в свои дома и путь к своему сердцу. Документов никто не спросил. Да это и понятно: Глушахина Слобода все же не военный объект. Председатель колхоза «Луч победы» — обаятельная пожилая женщина с приятным загорелым лицом и крупными черными глазами, носящая внушительную фамилию — Грозовая. Она провела меня в свой по-городскому обставленный дом и с гордостью стала рассказывать о возрожденной из руин Глушахиной Слободе, о богатой жизни колхозников.

Я несколько раз пыталась дать понять Грозовой, что мне, как журналисту, нужны исключительные по своей остроте факты не только из текущих дней, но и относящиеся к периоду войны, изгнания оккупантов. Грозовая, будто не слыша меня, продолжала свое повествование.

Во время нашей беседы в дом вошла молодая рослая женщина с красивым загорелым лицом, светловолосая, с печальными серыми глазами. Вошедшая кивнула в мою сторону и села на стул у раскрытой настежь двери.

Грозовая продолжала свой рассказ, но внезапно, словно спохватившись, замолчала, глянула на молодую женщину и, переведя взгляд на меня, сказала:

— Вот вы, милая, просите рассказать о самом интересном. Анюта, — повернулась она к молодой женщине, — это писательница. Приехала, чтобы описать нашу жизнь. Расскажи ей, пожалуйста, о ваших…

Сказанное Грозовой, видимо, было не совсем по вкусу женщине. Она нахмурилась, что-то пробормотала и подошла к председательнице. Тут она вполголоса стала рассказывать что-то о работе своей бригады. Я раскрыла блокнот, дожидаясь, когда они кончат. Грозовая дала женщине какие-то указания и встала. Женщина в нерешительности посмотрела на меня. Грозовая ласково потрепала ее по плечу, приговаривая при этом:

— Ничего, Анюта. Надо же помочь товарищу.

Поблагодарив Грозовую, я вышла из дома вместе с Анютой. Первые шаги мы сделали молча. Сзади просигналил мотоцикл. Когда я обернулась, то увидела за рулем машины Грозовую. Широко улыбаясь, она пронеслась мимо.

— Везде она поспевает, — сказала с доброй улыбкой моя спутница.

И вот тут я услышала такое, отчего мои ноги подкосились и я схватилась за Анюту. Оказалось, что я иду рядом с той самой Анной Жаворонковой, под именем и с жизненной историей которой я живу на советской земле…

И хотя эти строки я сейчас пишу, все еще находясь под впечатлением услышанного, у меня не находится слов запечатлеть все то, что я пережила. Это было ужасное состояние. Моя собеседница заметила мое волнение и объяснила усталостью. Она предложила мне отдохнуть в ее доме.

Когда я несколько поуспокоилась, подлинная Анна Жаворонкова подробно рассказала мне свою историю. В день гибели ее родителей, братишки и сестренки она была далеко от Глушахиной Слободы — в Орше. Я стала уточнять отдельные моменты после того, как Анна мне все рассказала. Тут я пришла к глубокому убеждению, что отец, подбрасывая меня в эту деревню, действовал через своих агентов и при этом был допущен просчет. Было также очевидным, что просчет вскоре был обнаружен и делалась попытка его исправить. Об этом доказывает рассказанное Анной. Оказывается, через несколько дней после возвращения Анны в Глушахину Слободу там появилась какая-то с виду очень благообразная и добрая старушка. С продуктами питания тогда было очень плохо, а старушка, развязав свою котомку, стала наделять ребятишек из своих скромных запасов. Узнав о несчастье с Анной, старуха приласкала ее, долго не отходила, расспрашивая, как получилось, что она отстала от родителей. Старуха интересовалась, куда уехала женщина с девочкой, которую приняли за Анну Жаворонкову. Потом, оставшись с Аней вдвоем, старуха сказала, что знает в лесу тайник с немецкими мясными консервами. Жалеючи сиротку, может только ее одну провести туда. Аня поверила, никому ничего не сказав, ушла со старухой. Километрах в пяти от деревни, в лесу, старуха оставила ее «на минуточку». Моментально появился незнакомый бородатый мужчина с бельмом на правом глазу. Он предложил Ане следовать за ним. На вопрос о старухе мужчина не ответил. Аню обуял страх. Она поняла, что происходит что-то недоброе, и попыталась убежать. Мужчина пригрозил пистолетом. Углубляясь в лес, Аня увидела советских солдат и закричала. Мужчина, спрятавшись за дерево, открыл стрельбу. Но стрелял он не в солдат, а по убегавшей девочке. Солдаты тоже взялись за оружие, и мужчина был убит. Перепуганную Аню солдаты проводили до деревни.

В деревне ее рассказу не поверили, сочли, что девочка с горя немного «тронулась». И по сей день Анна ничего толком не знает. Для нее по-прежнему остается неясной цель старухи, сманившей ее в лес.

Но мне все понятно. Я узнала «работу» отца по исправлению допущенного промаха.

12 июля. Снова в поезде. Сейчас он везет меня к Москве. Теперь я могу, как говорят деловые люди, подвести некоторые итоги своей поездки к порогу, через который я перешагнула в Советский Союз.

В доме Анны Жаворонковой я прожила три дня. Впрочем, она теперь не Жаворонкова Она носит фамилию мужа. У нее два мальчика — славные белокурые крепыши четырех и двух лет.

Возникает вопрос: почему отец… Пожалуй, мне надо перестать называть его отцом. Да, так будет справедливо. Какой он мне отец! Итак, почему Бубасов для совершения своей гнусности остановил свой выбор именно на семье колхозника Жаворонкова?

Я долго думала над этим и пришла к выводу, что это было вызвано тем, что Анна Жаворонкова была со мной одного года рождения. Взглянув на случайно сохранившуюся у Анны фотокарточку, сделанную еще до войны каким-то бродячим фотографом, я увидела во внешности Ани Жаворонковой что-то общее со мной, когда я была десяти лет.

Интересно, кто из жителей Глушахиной Слободы или соседней деревни помогал Бубасову готовить эту гнусность? Старушка и мужчина с бельмом на глазу, несомненно, были его агентами. Интересно и другое: предпринимал ли Бубасов еще что-нибудь для уточнения результатов моей переброски?

Моя авантюрная поездка в Глушахину Слободу как-то более наглядно доказала мою преступность. Выдавая себя за журналистку Строеву, я углубила свою вину.

Что бы я стала делать, если бы с меня спросили документы?

Анна Григорьевна — милая женщина, трудолюбивая и честная. Хороший и скромный человек ее муж. Мне грустно было с ними прощаться.

— Давно у вас такое печальное выражение в глазах? — спросила я ее.

— С войны, — уклончиво ответила она.

«Может быть, не с войны, а с того момента, когда осиротела», — подумала я. Пожалуй, это так и есть! Тем хуже для меня. Я узнала, что в последующие после войны годы никто не появлялся в Глушахинской Слободе для уточнения данных о семействе Жаворонковых. В деревне это было бы известно. Сама Анна Григорьевна, вспоминая о том, что где-то в стране живет женщина, носящая ее имя, испытывая беспокойство, ничего не делала для того, чтобы навести справки об Анне Григорьевне Жаворонковой.

— Почему? — спросила я ее. Она ответила, что более всего склонна думать: девочка вскоре погибла, так как она была слабенькая и хилая. Так ей передавали люди, видевшие, как женщина уводила девочку из Глушахиной Слободы.

16 июля. Вот я и опять дома. Как странно это звучит — «дом». Как будто это мой дом. Нет у меня дома! Вечером приходил Вадим Николаевич. Он рад моему возвращению. Я тоже рада его видеть. Но как и дом этот не мой, так и радость не моя. Все это украденное у других!

Что мне дала поездка в Глушахину Слободу? Я еще больше стала презирать себя!

Скорей бы работать!

25 июля. Я опять в поезде. Вот путешественник! Еду в Н-ск на межобластной съезд врачей. Я бы могла отказаться от такой поездки, но дома мне трудно находиться. Чувствую, что-то произойдет: или я признаюсь, или брошусь на шею Вадиму. Я его очень люблю. Очень. Это поняла мама. В мое отсутствие Вадим ежедневно приходил справляться, нет ли от меня писем. Но я не писала, за исключением одной открыточки из Москвы.

Как я была глубоко неправа, увидев в знакомстве Вадима со мной специальную цель! Возникла новая опасность. Стоит только какому-нибудь официальному учреждению послать запрос в Глушахину Слободу относительно Анны Григорьевны Жаворонковой, и все выльется наружу, все станет открытым.

Тону все глубже!

29 июля. Возвращаюсь домой. Чему-то радуюсь. Глупенькая! Очень непрочна твоя радость.

Между прочим, познакомилась с несколькими интересными людьми из врачебного мира. Превосходное впечатление на меня произвел доктор Максим Петрович Поляков. Как-то непроизвольно завязалась с ним задушевная беседа. Он заставил записать адрес его лесной «дачи» и при случае навестить. Молодому врачу есть прямой смысл внимательно прислушаться к советам этого специалиста с большим опытом работы. Как советская страна богата хорошими, талантливыми людьми!

15 сентября. Давно не открывала тетрадь. Вот теперь мне ее не уничтожить. Слишком много горя выплакано в нее, слишком много…

Дни, прошедшие с последней записи, были наполнены новым, особенно по работе. В газете опубликовали обо мне статью. Хорошая статья, но внутренне стало еще горше. Не каждый может со спокойной совестью принимать неположенное. Новое — по работе, старое — в самой себе. Все по-прежнему безысходная мука, то же метание между противоречивыми решениями. Как маятник наших стенных часов: он мечется между двумя стенками корпуса и ни о которую не ударяется. Но сегодня не об этом я хотела сказать, оставшись наедине с тетрадью.

Сегодня день моего рождения. 26 лет. Только что ушли гости, и состарившаяся девочка осталась одна. Сегодня, придя с работы, я долго сидела перед зеркалом, рассматривая свое лицо. Появились новые морщинки у глаз. Но это не способно привести меня в уныние. Причем здесь морщинки! Сегодня Вадим и я сказали друг другу самое заветное слово: л ю б л ю. Боже мой! Зачем я не привязала на цепь свой язык?

Медленно, но верно иду ко дну!

Дорогой мой Вадим! Неужели ты думал, что на твое признание я отвечу равнодушием.

14 декабря. Промчалось еще три месяца. Разве они были так бедны событиями, что ничего не нашлось для тетради? Наоборот, но я сознательно избегала откровенности.

Сказав Вадиму о любви, я совершила непростительную ошибку. Он широко и красочно мечтает о нашей будущей семье. Мама с увлечением помогает ему в этом. Я отмалчиваюсь или выдумываю какие-нибудь препятствующие обстоятельства. Оба они недоумевают. Возможно, даже думают: нормальная ли я?

Хорошо, что в жизни случаются такие вещи, которые отвлекают человека от копания в личном. Меня тоже глубоко возмутил контрреволюционный мятеж в Венгрии.

Но эти кровавые события всколыхнули во мне и другое. Я вспомнила, что о Венгрии мне часто говорил Бубасов. Он как-то был связан с этой страной еще до войны. Показывая мне портрет Хорти, отзывался об этом властителе Венгрии с таким же восторгом, как и о Гитлере. Это было давно. Но вспомнила я не только Бубасова.

Был еще один русский по происхождению, но числящийся венгром — Иштван Барло. Среди лиц, связанных с Бубасовым, Барло был наиболее часто маячившей фигурой в его доме. Он был злым и острым на язык. Высокого роста, каждый раз одетый по-иному, он был очень внимателен ко мне, всегда что-нибудь дарил, говоря при этом: «Для моей маленькой Эллен». Подарки им делались с расчетом поразить мое детское воображение. На дне коробки с конфетами я часто обнаруживала красочные открытки очень легкомысленного содержания. Стоило у куклы отвинтить голову, как из туловища выскакивала маленькая голенькая фигурка человека, издающая жалобный писк. Вообще выдумка его была неистощима и разнообразна.

В доме Бубасова Барло никто не любил, даже слуги. Но я не боялась его. Оставаясь со мной наедине, он сажал меня к себе на колени и гладил по голове так же, как и отец, говоря о моем «особом» назначении, о блеске, ожидающем меня в будущем. В его словах было много непонятного, особенно, когда он мне говорил о России. Но я слушала его со вниманием. При этом он становился еще злее, на его лице появлялось много угрюмых морщин. Он был старше меня лет на двадцать. Бубасову не нравилась привязанность Барло ко мне, и, заставая нас вдвоем, он говорил: «Ты мне ее не развращай, Иштван».

И вот когда в моем воображении возникали картины недавних расправ в Будапеште, образ бандита-убийцы мне рисовался в виде Барло.

Возможно, Бубасова и Барло уже нет в живых?

Я очень часто терзаю себя болезненными переживаниями. Это сулит плохой конец. Для такого вывода не обязательно быть врачом, а я все же врач.

Общение с людьми, работа — вот что питает меня соками жизни. Есть еще и другая сторона вопроса: получается, что я, скрывая о себе, думаю только о своем благополучии и тем самым краду для себя еще один день жизни. Значит, я не думаю о других людях? Значит, мое поведение безнравственно? А ты думала, его можно рассматривать как-то иначе? Напрасно! Ты вот только посмотри на себя со стороны. Идет по улицам города красивая молодая особа, идет гордо, чувствуется, что человек с уважением относится к себе. Это — ты. Многие знают, что эта особа — врач, многим она помогала. При встрече с ней получившие облегчение или избавление от болезни спешат поклониться и подарить благодарственную улыбку. Ты принимаешь эти знаки внимания и уважения как должное и в ответ тоже приветливо улыбаешься…

Это кошмар! Какой-то ужас! Конечно, было бы наивно представлять, что все люди кристально чистые. Жизнь доказывает, что это далеко не так. Это можно понять, читая газетный фельетон о людях с двойной душой. Как всегда неприятно пахнут такие фельетоны! Когда же про тебя, Элеонора Бубасова, будет написан разоблачающий фельетон?

15 марта 1957 года. Сегодня годовщина знакомства с Вадимом. Вчера он мне сказал об этом. Напрасное напоминание. В моей памяти все свежо. Даже если бы не вела записей. Впрочем, записи ни при чем. С тех пор как число близких, обманываемых мною, увеличилось на сто процентов, трудность делать записи увеличилась в тысячу раз.

Мои отношения с Вадимом после обоюдного признания приняли странную форму. Порой это становится невыносимым. После того как в последний раз (не знаю, который по счету) я отказалась с ним разговаривать о замужестве, мне казалось, он откажется от меня. Но он не уходит, не покидает меня. И вот мне недавно пришло в голову то, что было и вначале: его привязанность только ширма — он просто кропотливо изучает меня. И тут же я сама над собой рассмеялась: неужели я такая важная персона, что сотрудник контрразведки ходит вокруг меня с упорством научного исследователя? Очень много я воображаю о собственном значении.

Сейчас вскользь просмотрела записи: с появлением в моей жизни Вадима мама меньше стала упоминаться. Вадим заслонил ее. Нет, этого нельзя сказать. Я их обоих люблю безумно. Мне кажется, разорвется мое сердце, когда все совершится и перед ними я предстану в истинном свете.

Нет! Дольше и дольше оттянуть этот страшный момент. Пусть лес становится все больше дремучим, пробираться вперед все трудней, но только вперед, только вперед!

Мама, кажется, уже смирилась с моим упорным нежеланием выходить замуж. Человек ко всему привыкает.

— В девять придет Вадим Николаевич, — сказала она мне, как только я пришла с работы.

— Я знаю.

— Вам надо прекратить знакомство.

— Дело за ним.

— Он тебя любит.

— А я?

— Ты… Ты — тоже.

— Так в чем же дело?

— Вот это ты, Анна, и должна сказать.

— Кому?

— Ему и мне. Если бы он не понимал, что ты его любишь, давно бы ушел.

— Еще бы ему не понимать, когда я об этом говорю почти при каждой встрече.

— Ты не «того»? — спросила мама и сделала выразительный жест, проведя пальцем по лбу. — Я начинаю думать…

— Мне кажется, ты сказала сущую правду! — перебила я и, засмеявшись, принялась целовать ее.

Отстранив меня, мама строго сказала:

— Пора, Анна, кончать канитель.

Ей просто рассуждать. А как быть мне? Голова идет кру?гом.

Потом пришел Вадим. Мама ушла к соседке. Мы с ним долго молчали. Затем стали перебирать сущие пустяки, но о главном — ни слова. Так прошел вечер. Когда мама вернулась, Вадима уже не было. Мама ничего меня не спросила. У нее очень много терпения.

5 июля. Приближается годовщина моей поездки в Глушахину Слободу. Там, очевидно, за это время несколько раз раскрывали газету в надежде прочитать очерк за подписью Елены Строевой. Так мне кажется. Правда, я предупредила Анну Григорьевну и Грозовую, что я только начинающий журналист, возможно, будет брак в моей работе и редакция не сочтет возможным поместить мой материал. Все равно нехорошо!

7 июля. Приходил Вадим. Предлагает съездить в Москву на открывающийся в скором времени фестиваль молодежи и студентов. У нас в поликлинике тоже идут разговоры о массовом выезде на открытие фестиваля.

Вадиму я ничего определенного не сказала.

Москва, 29 июля, 4 утра. Понимание мира и дружбы между народами из отвлеченного понятия в Москве стало для меня реально ощутимым. Многоязыкая речь, безбрежный океан красок — все это как-то разом широко раздвинуло мое понятие о дружбе народов. Да, стоило ради этого перенести многочасовое путешествие в переполненном автобусе.

Когда утром в субботу мне оказали, что есть возможность побывать на открытии фестиваля и провести в Москве еще один полный день, я мигом собралась. Вадиму звонить не стала, чтобы не терзать душу. Положив в сумку деньги и свою неизменную спутницу-тетрадь, я оставила маме коротенькую записочку, прося извинить меня за внезапность.

И вот прошло воскресенье. Я в Москве. Еще не ложилась спать, но не чувствую утомления. Сижу у окна на шестом этаже одного московского дома на Большой Полянке. Окно, как почти и все окна московских домов, украшено флагами и фестивальными значками. Над великим городом зарождается новый день. Приветливые хозяева квартиры, утомленные вчерашними событиями, забылись глубоким сном в соседней комнате. Здесь на диване прикорнула моя верная помощница по поликлинике медсестра Таня. Благодаря ей я имею это пристанище. У меня в Москве негде, как говорят старухи, приклонить голову.

Увиденное вчера в Москве никогда не забыть. Побывать нам с Таней на стадионе не удалось, но и без того кружится голова от множества неожиданных впечатлений. Вечером мы гуляли по красочно иллюминированной Москве среди песен, музыки, веселого смеха. Гостеприимство Москвы распространилось и на меня. В те минуты я забыла о своей главной боли. Потом я потеряла Таню и любовалась сказочным зрелищем на Москве-реке с юношей из Мексики. Сколько было мимолетных ярких знакомств! Разговаривали и по-английски и по-французски. Танюша вернулась на час позже меня. Она только успела вздохнуть, свалилась на диван и заснула как мертвая.

31 июля. Я дома. Кто бы мог подумать, что мне из Москвы придется бежать. Да, это было самое настоящее бегство. 29 днем на Красной площади, в толпе, я увидела мужчину, одетого в темно-бордовый костюм, покроем похожий на фестивальные костюмы венгерских спортсменов. На голове у него была соломенная шапочка албанца. Лицо его мне показалось знакомым, а увидев нацеленный на меня фотоаппарат, я мгновенно вспомнила: Иштван Барло. Изменившийся, постаревший, но все тот же Иштван Барло. Мое оцепенение дало ему возможность навести на меня камеру еще и еще раз. Я успела заметить, что его лицо было напряженным и сосредоточенным, как у прицелившегося охотника. Все веселое оживление и легкость, которые я испытывала перед этим, разом исчезли. Радость померкла. На меня словно пахнуло духом мрачной вражды. Я повернулась и устремилась с площади. С каким-то грубым упорством я пробивалась среди толпы, толкала и не извинялась, стремясь скрыться. Я боялась оглянуться. Куда шла, сама не знала. На улице Горького я все же обернулась. Барло шел по пятам. И сколько бы затем я ни оборачивалась, всякий раз видела его. У Большого театра меня остановила, схватив за руку, наш врач Галистова. Она стала объяснять, где нужно собираться для отправки в обратный рейс. Я едва отделалась от нее. Сделав несколько шагов, обернулась и увидела Барло, разговаривающего с Галистовой. Тут я бросилась со всех ног, не стала дожидаться вечера и с первым же поездом уехала домой.

Сегодня в поликлинике Галистова мне сказала, что в Москве я понравилась одному иностранцу. Эта болтушка сказала Барло мое имя, и где я живу, и кем работаю. Теперь все погибло!

Впечатления от фестиваля омрачились. Стало ясно, что на фестивале находятся люди, не только преданные идеям мира и дружбы, но и далекие от них. Таких немного, но они есть. Одного из них я видела собственными глазами.

Маму обрадовал мой подарок — зеленый газовый шарфик. Только его я и успела купить, Вадим обижен моей поездкой на фестиваль. Высказал несколько упреков и ушел не простившись. Мне больно и жалко и его и себя. Но что я могла ему сказать? Огорчений прибавляется с каждым днем.

Сейчас пришла такая идея: все рассказать Вадиму, но попросить, чтобы он ничего не говорил маме. Может быть, он и его начальство найдут возможным использовать мое положение в государственных целях… Я думаю, что за преследованием меня в Москве последует преследование и здесь… Меня не оставят в покое. Болтушка Галистова! Как я ее ненавижу. Если бы не она, Барло не узнал бы обо мне.

9 августа. Совсем не могу читать газет о фестивале. В них масса снимков, и я боюсь увидеть на каком-нибудь из них физиономию Барло. Сегодня ночью я долго не спала и пыталась уверить себя в том, что это был вовсе не Барло, а просто похожий на него. Нет, я не могла ошибиться!

С Вадимом наступило примирение. Я попросила его извинить меня за эту поездку. Он очень милый и добрый человек. Я совсем не стою его!

Я сейчас одна. Мама позавчера уехала в санаторий «Отрада». Отдых ей крайне необходим: за последнее время ее здоровье значительно ухудшилось. Распрощались мы с ней тепло. Она пожелала взять с собой мою фотокарточку и подарок — зеленый газовый шарфик.

С 16 мой отпуск. Куда ехать и что делать — не-знаю.

15 августа, 23 часа. Много поразительно неожиданного происходит в жизни человека. Вот, например, сегодня. Утром встретила Вадима. Он опять заговорил о нашей свадьбе. Я согласилась. Какой радостью загорелись его глаза! Завтра у него тоже начинается отпуск. Договорились: с утра пойдем в загс, потом пошлем телеграмму маме в санаторий и его маме в Москву.

Но прошло после встречи с Вадимом каких-нибудь два часа, и все радужное померкло в моем представлении. Я поняла: не имею права калечить жизнь Вадиму и довольно блужданий в потемках!

Сегодня рано кончила работу. Пришла домой, собрала вещи и написала Вадиму записку. Сама отнесла записку ему на квартиру. У его двери появилась мысль: продолжать обманывать. Но соблазну не поддалась. Все! Села в самолет и вот сейчас сижу на вокзале в городе Н-ске. Ночь кое-как проведу, а утром поеду в санаторий «Отрада». Все расскажу маме. Надо оборвать затянувшуюся грустную историю.

16 августа. Для мамы неожиданным и радостным оказался мой приезд. Ее добрые глаза, все же чем-то опечаленные, засветились. Проведя с ней первые десять минут, я убедилась что она находится в таком состоянии, что было бы злодейством сейчас открывать перед ней тяжелейшую тайну.

Побыв с мамой и опять ей ничего не рассказав, я вернулась в город. Встал вопрос: куда мне спрятаться даже от самой себя? И тут я вспомнила о докторе Полякове. Он живет недалеко от санатория. Побуду у него, а затем, когда мама наберется сил, приду к ней и тогда все, все расскажу. Все обязательно!

…Полковник Ивичев закрыл тетрадь и, не поднимая глаз, набил трубку табаком. Он молча курил. Бахтиаров терпеливо ждал.

— Давайте, Вадим Николаевич, подсаживайтесь к столу, — наконец сказал полковник.


Часть третья ОХОТА
Домик на окраине

Сопеловский переулок — окраина города. Здесь небольшие, деревенского типа дома с тенистыми садиками, а дальше картофельное поле и на горизонте железнодорожная насыпь. Троллейбус доходит только до угла Сопеловского переулка и поворачивает обратно.

В этот тихий сентябрьский вечер, как и в предыдущие, к крайнему домику переулка подошел маляр с кистью. Из-под козырька низко надвинутой на глаза кепки он посмотрел по сторонам и толкнул калитку.

Хозяин дома — Иван Дубенко — почтительно поздоровался с маляром, помог ему раздеться. Когда комбинезон был сброшен, то перед Дубенко оказался лейтенант Томов, одетый в аккуратный серый костюм. Он прошел в комнату, перед стенным зеркалом вытер мокрым полотенцем лицо и причесался. Оглядев себя, Томов взглянул на часы и сел на диван.

— Ну, как наши дела? — спросил он весело.

— Государственные в полном порядке, Николай Михайлович, личные без изменений, — пробормотал со вздохом Дубенко и добавил: — Мрачны, словно лицо нарушителя границы!

— Не отчаивайся, Ваня. Мне кажется, она простит.

— Вы не разговаривали с ней? — спросил Дубенко, опустив глаза.

— Пока воздерживаюсь. В таких вопросах посредник может, мне кажется, только повредить.

Дубенко, помолчав, ответил:

— Ваше слово многое бы значило…

— Тогда ждать, — еще раз взглянув на часы, проговорил Томов. — А пока за дело!

Он дружески похлопал Дубенко по плечу, поднялся.

Дубенко тоже встал и, выйдя в прихожую, тщательно замаскировал пестрой портьерой дверь мезонина, закрывшуюся за Томовым. Возвратившись в комнату, он сел у раскрытого окна, заставленного плошками с цветами, и стал смотреть на улицу.

Лицо его, худощавое, волевое, с черными прищуренными глазами, стало задумчивым и несколько печальным. В эту минуту его не интересовало, чем занимается лейтенант Томов в мезонине… Познакомившись и быстро найдя с Томовым общий язык, Дубенко в одно из посещений лейтенанта чистосердечно рассказал о своем оборвавшемся знакомстве с Таней. Оказалось, Томов знал Таню Наливину и обещал замолвить словечко. Прошло уже несколько дней с этого разговора, но лейтенант своего обещания все еще не выполнил…

Дубенко, занятый думами, не сразу заметил остановившегося у калитки приземистого мужчину в сером костюме и в черных очках. Придерживая рукой светлую шляпу, мужчина внимательно смотрел на мезонин дома.

Все думы о Тане мигом испарились из головы Дубенко, как только он заметил остановившегося у дома неизвестного. Проворно сдернув со стола скатерть, он поспешил на крыльцо и с прилежностью чистоплотной хозяйки стал трясти ее.

Заметив его, мужчина вдруг повернулся и быстро пошел от дома.

Взволнованный Дубенко вернулся в дом и сел снова к окну в ожидании Томова.

В это время лейтенант Томов и Свиридов закончили очередной радиосеанс. В эфир было послано сообщение, что дом, в котором поселился Свиридов, — надежное убежище. Свиридова поблагодарили и потребовали быстрейшего установления контакта с Жаворонковой.

Томов раскрыл портсигар:

— Покурим, Яков Рафаилович, после трудов праведных.

Свиридов молча взял папиросу, закурил и сел на стул около радиопередатчика.

— Не хмурьтесь, Яков Рафаилович, — оказал Томов. — Вам оказано большое доверие, предоставлена свобода передвижения по городу. Вы только представьте себе, какую полезную работу мы с вами затеяли, водя за нос мерзавцев из Мюнхена…

— Я все еще не верю, — ответил Свиридов. — Вся беда в том и заключается, что я не могу спокойно ни бодрствовать, ни спать. Придет конец этой игре, и со мной разделаются здесь по первое число!

— Не надо быть таким мнительным, — спокойно проговорил Томов. — С вами говорили наши товарищи… Неужели вы думаете, что сказанное было пустой болтовней?

— Извините, Николай Михайлович. Извините, — примирительно сказал Свиридов. — Я довольно долго жил в среде, где сильный властвует…

— Мне, Яков Рафаилович, поручили передать вам, — после некоторого молчания заговорил Томов, — что ваши родители умерли. Отец в сорок седьмом году, мать два года спустя. Это печальная весть…

— Не говорите так, Николай Михайлович! — с жаром поспешно воскликнул Свиридов. — Они для меня…

— Нет! Родители — все же родители, дорогой мой! Откуда вы знаете, может, быть, они тысячи раз вас вспоминали, слез сколько пролили!

Свиридов смутился и отвернулся. За последние дни он успел многое передумать о родителях. В тоске за изломанную жизнь он чуть ли не главными виновниками считал своих родителей. Были бы они другими людьми, по-иному бы все сложилось. Укор, который он почувствовал в словах Томова, как-то отрезвляюще подействовал на него. У него невольно вырвалось:

— Теперь я один во всем мире!

— Не один, Яков Рафаилович, а с друзьями. Если вы этих друзей не…

— Вот, вот! — резко вскинув голову, выпалил Свиридов. — Если я этих людей не подведу, вы хотите сказать!

— Вы же умный человек, — спокойно разъяснил Томов. — Должны понимать, что настоящие друзья не подводят. Словом, все будет зависеть от вас, исключительно от вас самого.

— Да, я понимаю, — сказал Свиридов решительно. — Мне хочется, чтобы над этим спектаклем скорей опустился занавес. В последней передаче вот по этому умному, но опостылевшему мне кларнету, — он ткнул пальцем в передатчик, — посмеяться над ними, а то у меня так и чешется кончик языка, зудят руки послать мюнхенских разбойников ко всем чертям!..

Когда Томов ушел, Свиридов лег на кровать и задумался.

В логовище

Бубасов испытывал противоречивые чувства. С одной стороны, он был доволен, что после стольких лет безуспешных поисков наконец-то отыскалась Элеонора, с другой — его бесила медлительность Георгия, отправившегося в СССР с заданием. Как будет обстоять дело с Элеонорой, столько лет прожившей в стране коммунистов, скоро будет совершенно ясно. «Гофр» успешно работает в этом направлении. Дело Георгия решить после этого вопрос: быть или не быть живым «Гофру».

Георгий! Только в этом своем сыне Бубасов видел достойнейшего помощника и преемника. Георгий совсем не то, что помешавшийся на вине и на женщинах Олег. В том, что Георгия родила русская женщина, Бубасов, как человек несколько суеверный, видел знаменательный факт. От Георгия у него почти не было тайн. Никому другому, кроме Георгия, Бубасов не доверял сокровенных планов.

Но только почему он медлит?

Бубасов сделал несколько шагов по кабинету. Он любил этот кабинет в своем мюнхенском особняке. Здесь обдумывались планы операций, принесших ему славу опытного, плодовитого на выдумки и удачливого разведчика.

Взгляд его скользнул по стальным сейфам, поставленным вдоль одной из стен. Они снабжены хитроумнейшими запорами. Мало того, что ни один из этих сейфов не вскрыть не посвященному в тайну сплетения рычагов, пружин, клиньев и защелок, хранящиеся в них документы старательно зашифрованы способам, изобретенным Бубасовым три десятилетия назад и не постигнутым еще ни одним кудесником шифровального дела.

Бубасов подошел к большой карте Советского Союза, усеянной мелкими металлическими желтокрылыми бабочками. На правом крылышке каждой из них — знак, нанесенный черной краской. В одних местах карты бабочек было больше, в других меньше. В кружок, обозначающий город, где жила Элеонора, воткнуты на стальных стерженьках четыре бабочки. Бубасов рассеянно посмотрел на эту точку карты, отступил на шаг и, бормоча что-то под нос, подошел к столу, заваленному книгами, картами, рукописями. Здесь он бесцельно подержал в руках какую-то книгу и, швырнув ее на груду бумаг, сел в просторное кресло с высокой спинкой.

Время тянулось медленно. На левой стороне письменного стола, стояли часы. Они были сделаны по специальному заказу еще два десятилетия назад. Белый циферблат с жирными приземистыми цифрами и черными широкими стрелками, украшенными рубинами, был вделан в обломок скалы, на вершине которой, распластав крылья, стоял двуглавый орел. Если внимательно присмотреться, то на фоне скалы можно было различить опрокинутый трон, скипетр, державу, профили членов царской фамилии. С особой тщательностью была вырезана длинная обнаженная рука с протянутой к орлу царской короной. Не требовалось особой силы воображения, чтобы понять смысл идеи, заложенной в эту композицию.

Стук в дверь заставил Бубасова невольно поморщиться и отвести взгляд от часов. Не поворачивая головы, он узнал шаги младшего сына.

— Что тебе?

За высокой спинкой кресла стоял узкоплечий, с утиным носом, гладко прилизанный Олег Бубасов. Запавшая верхняя губа и далеко выступающий подбородок придавали его лицу что-то стариковское. Бесцветные глаза смотрели виновато на тугой и розовый затылок отца. Он по-немецки спросил:

— Я вам потребуюсь?

Бубасов издал какой-то звук, похожий на шипение. Олег вспомнил, что отец не терпит, когда кто-нибудь стоит у него за спиной. Одернув модный длинный пиджак песочного цвета, он обогнул стол и вырос перед стариком, стараясь держаться прямо и стройно. Несмотря на свои тридцать пять лет, Олег всегда робел под взглядом отца. Его постоянно приводило в трепет ледяное выражение голубых глаз с белыми ресницами.

— Тебе хорошо отсиживаться здесь, — наконец проговорил Бубасов.

Олег как-то суетливо тряхнул плечами и скороговоркой ответил:

— Я просил послать меня туда… Не по моей вине…

Брови на лице старшего Бубасова поползли вверх.

Недовольство Олегом объяснялось просто. У Бубасова была твердая теория: пригодность и талантливость разведчика определяются только тогда, когда ему удалось побывать в Советском Союзе и возвратиться оттуда невредимым и с определенным успехом. Олег за всю свою жизнь однажды побывал в СССР с группой туристов, задания не выполнил и привез несколько фотографий, не имеющих ценности. Простить этого сыну Бубасов не мог.

Побывав в СССР, Олег тоже сделал вывод, что разведывательная деятельность не его стихия, но заявить об этом открыто не посмел. Он любил приятные стороны жизни и решил терпеливо сносить сыплющиеся на него невзгоды, твердо зная, что нет ничего вечного, а особенно в той жизни, которую ведут отец и брат Георгий. Но, чтобы хотя в какой-то степени быть полезным отцу, Олег в совершенстве изучил радиодело, тайное фотографирование, умел пилотировать самолет.

Вот и сейчас он сидел у рации, ожидая вестей из СССР.

— Ничего не слышно? — наконец хмуро спросил отец.

Олег покачал головой. Раздраженный Бубасов махнул рукой, отпуская сына…

Потомок великосветской знати, Бубасов родился в Петербурге в 1890 году. Воспитание он получил вне России. Англия, Франция и Германия — вот три страны, которые ему всегда были ближе и дороже России. Но будучи русским, он пользовался своим положением и еще до начала первой мировой войны охотился за тем, что считалось в России государственной и военной тайной, а полученные данные переправлял германской разведке.

Бубасов был предусмотрительным, и значительную часть своих капиталов держал в заграничных банках. Кроме того, он имел недвижимость, оценивающуюся в огромных суммах, и в Германии, и во Франции, и в Англии. Бегство после революции из России не было для него, как для других подобных ему, бедствием. Он оказался в неизмеримо более выгодном положении, чем другие представители эмигрантского мира. Сначала Бубасов принял некоторое участие в волнении эмигрантского болота, не жалея на это личных средств, но вскоре усмотрел никчемность этой мышиной возни и изменил тактику. Впоследствии он с удовлетворением убеждался в правильности принятого им в свое время решения, видя, как лидеры русского беженства — Деникин, Врангель, Чернов и другие — жалко сходят с маленькой арены безнадежной открытой борьбы с большевиками.

Но вместе с тем Бубасов не мог примириться с создавшимся положением. Будучи монархистом по своим убеждениям, он после долгой кропотливой работы подобрал несколько, казавшихся ему достойными, эмигрантов, и в 1925 году создал белоэмигрантскую организацию «Взлетевший орел», нелегально существовавшую на территории Франции и Германии. Целью «Взлетевшего орла» была тайная война против Советского Союза. Возглавляя организацию, Бубасов одновременно активно работал в германской разведке. Он действовал так, что хозяева были им довольны, а он был доволен хозяевами, средства которых без их ведома шли на работу, проводимую «Взлетевшим орлом». Так тянулось годами. Меняя хозяев в силу меняющихся исторических условий, Бубасов ни на минуту не забывал о своей организации и упорно двигался к осуществлению своей цели.

Между тем жизнь неумолимо шла вперед. Бубасов старел. Из небольшого ядра, создававшего организацию «Взлетевший орел», в живых остался только он один и теперь безраздельно владел тайной агентурой сети, созданной на территории СССР в период 1925-1940 годов. Война, начатая Гитлером против Советского Союза, сломала планы Бубасова, собравшегося наконец пустить в ход агентурную сеть. Не удалось это сделать и в 1942 году. Только в 1943 ему представилась реальная возможность действовать. Он тогда все согласовал со своим ближайшим другом и помощником князем Сайчевским, носившим в то время имя Курта Шторбе и являвшимся офицером войск СС. Но как раз в это время, по распоряжению ставки Гитлера, Бубасову срочно пришлось выехать во Францию на три месяца. Когда он возвратился, то узнал, что Курт Шторбе отправился в Россию и увез с собой зашифрованные по системе Бубасова списки агентуры «Взлетевшего орла», имевшиеся в единственном экземпляре. Бубасов пришел в неописуемый ужас и слег в постель. Ключом к прочтению шифра Шторбе владел, но Бубасов не допускал мысли о том, что без его личного участия начнется готовившаяся годами работа. Связаться в то время с Шторбе, не навлекая на себя подозрений, было невозможно, и Бубасову осталось только положиться на «милость божию» и ждать вестей от своего нетерпеливого сподвижника.

Но Шторбе в СССР не повезло. На оккупированной территории он серьезно заболел. Перед смертью Шторбе попросил мюнхенца Крейца отыскать Бубасова и передать ему несколько слов, надеясь, что смысл их будет понят. Прошло много лет, прежде чем Крейцу удалось возвратиться в Германию. Отыскав Бубасова, он с немецкой точностью, слово в слово, передал ему услышанное от умиравшего Шторбе.

С тех пор мысль вернуть утраченное настолько сильно овладела Бубасовым, что он все подчинил ее осуществлению. С помощью Георгия была установлена та точка на территории Советского Союза, где следовало искать спрятанные Шторбе списки агентуры. Бубасов знал, что, помимо агентурной сети, созданной в СССР его организацией, в те годы существовали и другие сети, сплетенные разведками Германии, Франции, Англии, США, Японии. Но будучи сам одним из важных звеньев разведки, он ни во что не ставил работу своих коллег, считая агентуру «Взлетевшего орла» самой мощной. Он понимал: время и война проделали бреши в его сети, но надеялся, что ему удастся ее подлатать и заставить действовать.

Георгий Бубасов знал о существовании сети «Взлетевшего орла», о путях и методах, какими она создавалась. Но, доверяя сыну, Бубасов не решался открыть ему тайну шифра. Он поставил перед Георгием задачу достать документы, а остальное считал своим делом. Полностью положиться на Георгия Бубасова удерживала весьма серьезная, на его взгляд, причина: в Георгии нет того задора и остроты, которыми, благодарение богу, он обладает сам. Может быть, в этом сказались веяния времени? Да и когда, в какие времена дети походили на своих отцов? Это — извечная проблема! Но Бубасов и не мог строго судить Георгия. Как бы ни было, а сколько рискованных вылазок в эту опасную страну, какой он считал СССР, совершил Георгий… Бог миловал, все сходило благополучно…

Но почему же медлит Георгий?

Вынужденная проверка

На улице смеркалось. Полковник Ивичев в белом халате расхаживал по кабинету центральной городской поликлиники. На этот раз он решил встретиться с Жаворонковой здесь, поручив организацию встречи лейтенанту Томову.

Все шло так, как было задумано. Днем состоялось первое свидание Свиридова с Жаворонковой. Подробный отчет об этом, написанный Свиридовым, лежал уже в сейфе в управлении.

В коридоре послышались шаги. Осторожно открылась дверь, и вошла Жаворонкова, одетая в светлый коричневый костюм.

— Здравствуйте, Анна Григорьевна! Извините за вторжение в ваше святилище, — приветливо сказал Ивичев. — Это я просил вас после вызовов зайти сюда.

— Здравствуйте, — сдержанно ответила Жаворонкова, все еще не решаясь подойти.

— Прошу вас, — указал Ивичев на ее место за столом.

Жаворонкова чувствовала себя крайне смущенной. Она робко, как-то боком подошла к столу и положила на него маленькую, тоже коричневую сумочку.

— Садитесь, садитесь, — подбодрил Ивичев и, опустив на окно штору, включил настольную лампу.

— Какие новости?

Она вскинула на него красивые грустные глаза, казавшиеся при электрическом свете темнее, чем днем, положила на стол руки:

— Случилось то, что вы и предполагали… Явился ко мне посланец…

Ивичев сел к столу, напротив нее.

— Вот видите, Анна Григорьевна! Выходит, мы не ошиблись, когда сказали, что ваша встреча в Москве с Барло послужит толчком для установления с вами контакта. Но мы не думали, что это наступит так скоро. Вы Барло видели в Москве двадцать девятого июля, сегодня у нас пятое сентября. Они спешат… Между прочим, хочу вам оказать, что в числе участников фестиваля и гостей венгра с именем Иштван Барло не было… Но это и не удивительно! Так кто этот посланец?

Ивичев говорил спокойно, как о чем-то обычном.

— Он русский. Назвался Яковом Рафаиловичем Свиридовым, — ответила она. — Во время войны попал в плен. Затем скитался всюду. Оказывается, он в городе уже несколько дней. Приходил в поликлинику без меня…

— Что же ему от вас угодно?

— Пока ничего конкретного. Сказал, что его просто интересует моя точка зрения на его появление. Затем он передаст ее Бубасаву и тогда получит от него определенные указания.

— Как же вы, Анна Григорьевна, изложили ему свою точку зрения? — поинтересовался Ивичев.

— Как мы с вами на этот случай и договорились: надо обдумать…

— Он согласился ждать?

— А что ему оставалось делать? Сначала настаивал на немедленном ответе, но, видя мою непреклонность, заявил, что у меня отцовский характер… Вы порекомендовали пока об отце не задавать вопросов, я так и поступила…

— Правильно! Когда он придет за ответом?

— В понедельник, в восемь вечера, у фонтана в Васильевском сквере.

— Хорошо! Значит, в вашем распоряжении полных три дня… О чем вам говорить с ним, подумайте сами, а потом перед встречей с ним мы увидимся и отработаем детали окончательно.

Ивичев был доволен: предпринятая проверка Свиридова и Жаворонковой показала, что эти люди не желают быть врагами. Он понимал, что положение, в котором оказались они, очень сложное. Обретая новую родину, им надо проходить через нелегкие испытания. Ему и его товарищам, разбираясь со Свиридовым и Жаворонковой, требуется проявить максимум выдержки, умения. Начиная задуманный ход, где-то в глубине сознания Ивичев испытывал нечто похожее на угрызения совести за то, что ему пришлось столкнуть этих незнакомых друг другу людей и устроить им своеобразную взаимную проверку. Но как было поступить иначе? Свиридову и Жаворонковой надо помочь стать настоящими советскими людьми. Если бы все ограничивалось только ими, было бы значительно проще. А тут от них обоих тянутся нити, которые необходимо крепко держать в руках и разгадать, да не только разгадать, но предотвратить замыслы врага.

— Вы не верите рассказанному? — спросила Жаворонкова, видя, что Ивичев рассеянно рассматривает крышечку с чернильницы.

Ивичев вздрогнул.

— Нет, нет! Что вы! — поспешно сказал он. — Я просто задумался над вашей жизнью.

Жаворонкова вздохнула. Она с боязнью подумала о том, что, несмотря на ее откровенность, возникнет еще что-то, которое не в силах будет опровергнуть. Пока она может только мечтать о благополучном конце, о новой, не омраченной тяжестью сомнений жизни. Пусть это будет даже не здесь, пусть ей придется переехать для работы в какую-то другую местность, — это не имеет значения. Она должна жить в этой стране, рядом с ним… Он? Что с ним? Ей уже было сказано, что пока, на какой-то неопределенный срок, придется забыть о нем. Легко сказать, но как сделать? После смерти Ольги Федосеевны ближе Бахтиарова у нее никого не осталось.

— Как мне дальше быть? — начала она робко.

— Все будет зависеть от вас, Анна Григорьевна, — несколько торопливо прервал Ивичев. — Работайте, лечите советских людей на здоровье! Я считал бы…

Беседа их несколько затянулась.

Вьется след

После встречи с Ивичевым Жаворонкова возвращалась домой. Ее глубоко трогало то, что Ивичев во время всех бесед называл ее не Бубасовой, а тем именем, с которым она свыклась. Задумчивая, она шла по улицам, ни на что не обращая, внимания.

Естественно, что Жаворонкова не заметила и сопровождавшего ее от поликлиники светловолосого молодого человека в черном костюме. Это был лейтенант Чижов. Ему было поручено незаметно проводить Жаворонкову, да и не только проводить…

В городе появился второй агент, упомянутый Свиридовым на допросе. Имелось предположение, что он будет связываться с Жаворонковой помимо Свиридова.

Но кто же этот второй агент?

Заслуживало самого пристального внимания сообщение Дубенко. О пристанище Свиридова знал только ограниченный круг сотрудников да в Мюнхене. Оттуда у Свиридова сразу же потребовали ориентиры его убежища, вплоть до улицы и номера дома. Если предположить, что у дома, Дубенко оказался случайный прохожий, то для чего ему было бежать, как только он заметил, что обратил на себя внимание.

Сопровождая Жаворонкову, Чижов моментально настораживался, замечая, если кто-нибудь из мужчин слишком откровенно начинал присматриваться к его подопечной.

На улице Кирова, у ярко освещенных витрин гастронома, за Жаворонковой, держась поодаль, пошел мужчина в темном костюме и приплюснутой серой шляпе. Шел он ровной походкой, не сокращая расстояния.

Чижов решил, что этот человек и есть разыскиваемый агент. Во всяком случае он не производил впечатления просто любителя уличных знакомств. Присматриваясь к невысокой фигуре мужчины, Чижов вспоминал приметы неизвестного, замеченного Дубенко. В рапорте Дубенко писал: мужчина невысок ростом, черноволос, в серой шляпе… Основные приметы совпадали…

Когда Жаворонкова вошла в дверь своего дома, неизвестный стал прохаживаться вдоль ограды с львиными мордами. Удалился он только после того, как в окнах квартиры Жаворонковой появился свет.

Чижов снова пошел следом. Но тут его постигла полнейшая неудача. На площади преследуемый, точно заподозрив, что за ним следят, юркнул в толпу, выходившую из кинотеатра, и как сквозь землю провалился. Все дальнейшие поиски не увенчались успехом.

Пока Чижов кружил по площади и близлежащим улицам, Шкуреин (это был он) уже открывал дверь в одиночный номер дома крестьянина.

Бросив на стол шляпу, а на спинку стула пиджак, он, не снимая брюк и ботинок, повалился на кровать. Затем пошарил по карманам, под подушкой, но постоянной спутницы — коробки с леденцами не нашел.

Настроение у Шкуреина было прескверное. Те страхи и беспокойство, которые он пережил в Кулинске, померкли в сравнении с постоянной тревогой, испытываемой им в этом большом незнакомом городе. Дело не в трудностях. Их пока нет. Пока одна только слежка. Сначала за черным, похожим на армянина мужчиной, теперь за красивой девушкой-врачом. Что нужно от нее хозяину? Если он намерен ее привлечь к своей работе, то, судя по всему, из нее никогда дельного агента не получится. Впрочем, в жизни всякое бывает… Шкуреин понимал, что слежка не может продолжаться бесконечно. Впереди, надо полагать, предстоит что-то более важное и рискованное. И не эти будущие задания хозяина его страшат. Не столкнуться бы в уличной сутолоке многолюдного города с человеком, помнящим его по Хлопино… Вот чего он опасался. Правда, он прячет свои глаза за очками с солнцезащитными черными стеклами, часто меняет одежду и головные уборы. Мысль об отшельнической жизни в какой-нибудь глухой лесистой местности, появившаяся еще в Кулинске после прочтения в газете о людиновском Иванове, теперь сделалась неотступной и гложет постоянно. У него теперь нет сил вытолкнуть из сознания глубоким клином засевшую думу о неминуемой гибели, если только он не скроется от хозяина бесследно. Он обдумывал бесчисленное множество вариантов своего бегства, но все они упирались в одно: деньги! Для бегства нужны были деньги, и не малые, чтобы спрятаться надежно. Хозяин обещал богато заплатить ему, когда все кончится… Но когда этот день настанет? Скоро истечет и отпуск, который под давлением хозяина он потребовал у своего районного начальства, выдвинув мотивы безотложной необходимости заняться своим здоровьем и поехать на консультацию к видным столичным профессорам. Добродушное начальство поверило Шкуреину, оказало денежную помощь и пожелало быстрейшего выздоровления. Уже дважды в осторожной форме он говорил хозяину о приближении того дня, когда он должен будет возвратиться в мастерскую, но тот оставляет его слова без внимания и только требует, требует…

Хозяин! Он распоряжается его жизнью по своему усмотрению, как будто какой-то вещью. Шкуреин даже толком не знает, кто он, как его имя… Нет! Только бегство — вот единственный выход. Скорей бы получить обещанное крупное вознаграждение…

Шкуреин поднял с подушки голову, услышав за дверью шаги. Не успел он спустить с кровати ноги, как дверь открылась и вошел тот, о котором он только что думал. На этот раз хозяин был одет в мешковатый серый пиджак, на голове его блином лежала рыжая кепка.

— Отлеживаетесь, — тихо сказал поздний гость и, придвинув ногой стул, сел.

Шкуреин буркнул нехотя:

— Помотайтесь с мое, тоже ножки подогнете.

— Докладывайте!

Сказанное прозвучало приказом, и Шкуреин торопливым шепотом стал рассказывать о Жаворонковой. Он не сказал только о том, как потерял Жаворонкову в семь часов вечера и совершенно случайно вновь увидел ее на улице Кирова. Зачем хозяину знать детали…

Хозяин, как бы подводя итог всему, что услышал от Шкуреина, глядя прямо ему в глаза, спросил:

— Итак, за ней никто не следит?

— Абсолютно! Уверяю вас! — выпалил Шкуреин. — Только и есть, что каждый мужик готов глаза свои в нее впечатать. Красива сверх положенного… А так… другого не замечаю. Да и каждый раз одна картина…

— Утром уходите отсюда. Будете жить в другом месте.

— Где? — спросил Шкуреин.

— Потом узнаете. В восемь утра явитесь на главный вокзал и ждите у газетного киоска.

Ясная цель

Прошло несколько дней. Как-то вечером Свиридов шел по левой стороне Советской улицы. Он направлялся на третье свидание с дочерью Бубасова. На этот раз она разрешила прийти к ней на квартиру. Предстоял серьезный разговор.

В сердце Свиридова, как песня, жила радость. Да и как не радоваться! Ему дана возможность возвратить себе Родину. Люди, с которыми он теперь встречался, научили, заставили поверить в исцеление от душевных ран, нанесенных скитаниями по чужбине.

Он с гордостью представлял себе разницу между ним и Бубасовой. Он не побоялся, прибыв на родину, рассказать о себе всю правду. Для Бубасовой же СССР — чужая страна. Здесь она притаившийся враг. Побывав несколько раз в поликлинике, Свиридов убедился, что Элеонора пользуется авторитетом и уважением. Это его бесило и подмывало шепнуть ее пациентам: «Остерегайтесь! Бегите от нее дальше!» Но он сдерживал свои чувства и шептал про себя: «Подожди, красивая бестия! Подожди! Скоро придет конец твоей подлой комедии!» Во время встреч с Элеонорой Свиридов старался как можно тоньше вести игру. Особенные надежды он возлагал на предстоящую встречу.

Пересекая бульвар, Свиридов заметил щуплого человечка в яркой зеленой кепке и коричневом, костюме. Хотя этот тип был в черных очках, но Свиридов почувствовал на себе въедливый взгляд. Он сразу вспомнил, что уже видел эту фигуру, кажется, два дня назад на набережной. Правда, тогда он был одет по-другому: серый костюм и соломенная шляпа. Через пару минут, остановившись около газетного киоска, Свиридов опять увидел щуплого и заметил его по-воровски быстрый поворот головы. Этого было вполне достаточно. «Слежка!» Замечательное настроение исчезло. Мрачно насупившись, он продолжал идти вперед.

Чтобы еще раз удостовериться в правильности своей догадки, Свиридов внезапно остановился у щита с рекламой. Чуть повернув голову и скосив глаза, он убедился, что щуплый остановился поблизости. «Все ясно, — подумал Свиридов. — Такой мартышки в притоне «доктора Моцарта» я не встречал… Но всех-то я и не знал. Кто этот? Напарник или действующий по его указанию?»

Ярость и презрение к людям, искалечившим его жизнь, овладели Свиридовым. «Ну, подожди, образина, я тебя проучу!» — гневно подумал он и с многолюдной улицы свернул в тихий, засаженный тополями переулок.

Свиридов уже давно отклонился от маршрута, давно миновал час, назначенный для встречи с Элеонорой, а преследователь, словно на невидимой привязи, плелся за ним. «А что, если его подпустить и вот у того павильона нашлепать по физиономии? Прохожих никого нет, — возникла мысль. — Нет! Выучка должна быть более памятной!»

Впереди показался маленький переулок. Отсюда через сквер вела прямая тропинка к вокзалу. Как бы рассматривая номера домов, Свиридов остановился. Щуплый медленно брел, уткнувшись носом в газету. У Свиридова окончательно лопнуло терпение. Он быстрым шагом направился к скверу и, зайдя за кусты, посмотрел на тропинку. Щуплый спешил, размахивая газетой. Свиридов сел на ближайшую скамейку и закурил.

Получив в этот день от хозяина задание снова следить за мужчиной, похожим на армянина, Шкуреин долго не мог его найти, а как только увидел, не считаясь с осторожностью, принялся усердствовать. «Черномазый», как он окрестил Свиридова, на этот раз вел себя странно, точно одержимый, носился по улицам. Шкуреин устал и, очутившись в привокзальном сквере, с радостью опустился на скамейку, видя, что объект его наблюдений спокойно покуривает на соседней скамейке.

Шкуреин вытер платком вспотевшее лицо и снова развернул газету.

В сквере было пусто. Только в стороне на диванчике, около клумбы с поблекшими цветами, сидела какая-то влюбленная парочка. Свиридов несколько минут сидел, делая вид, что совершенно равнодушен к щуплому, прячущемуся за газетой. Но вскоре ему наскучило это, и он стал смотреть в его сторону.

Подняв голову, Шкуреин почувствовал себя отвратительно под злым взглядом черных глаз. Чтобы как-то не показать своего смущения, он стал торопливо закуривать, мысленно проклиная хозяина, измучившего его изнурительной беготней по городу. «Надо уходить! Хозяину я найду что сказать!» Но подняться он не успел.

Свиридов подошел и, опустившись рядом, не оглядываясь по сторонам, со всей силой наотмашь ударил Шкуреина по лицу. Свалились на землю очки, а зеленая кепка полетела в сторону.

— Что ты, стервец, привязался ко мне! — прохрипел Свиридов. Удар его был настолько силен, что на лице Шкуреина сразу вспыхнуло несколько красных ссадин. С залитым кровью лицом он сидел, откинувшись на спинку скамейки, и, выставив вперед растопыренные пальцы рук, что-то бессвязно бормотал.

— Что вы делаете, хулиган?! — раздался рядом гневный женский голос.

Свиридов оглянулся. Молодая женщина с маленьким чемоданчиком в левой руке стояла около скамейки. Свиридов вскочил и бросился в кусты. Убегая, он уже ругал себя за вспыльчивость.

К скамейке подошла Нина Ивановна Улусова. Она только что сошла с поезда, прибыв из Н-ска, и через сквер направлялась к дому своей сестры, жившей около вокзала.

— Гражданин! Гражданин! — окликала Нина Ивановна, потряхивая за плечо Шкуреина, голова которого болталась из стороны в сторону.

В Нине Ивановне пробудилась профессиональная забота о пострадавшем. Она раскрыла на скамейке свой чемоданчик, достала флакон с одеколоном, вату и, полив на нее из флакона, принялась вытирать кровь на лице Шкуреина.

К Шкуреину вернулся дар речи.

— Понимаете, гражданочка, — заговорил он, морщась от боли, — сидел я тут, читал газету, и вдруг подлетел грабитель, требует деньги… Я, конечно, оказал сопротивление…

— На вокзале есть медпункт, — видя, что ее помощи недостаточно, сказала Нина Ивановна. — Идите туда скорей, вам сделают все необходимое. Один дойдете?

Шкуреин кивнул, боязливо оглянулся. Охая, поднял с земли изуродованные очки, достал из-за скамейки кепку и зашагал к вокзалу.

Нина Ивановна вытерла ватой руки и, закрыв чемоданчик, направилась своим путем.

Сестры не оказалось дома. Она работала проводником вагона и должна была вернуться только около полуночи. Нина Ивановна решила погулять по городу.

Получив отпуск, Улусова приехала повидать сестру, с которой продолжительное время не встречалась. Но главной причиной (и в этом она тайно себе признавалась) было желание увидеть Гаврилова.

Случившееся десять дней назад явилось для нее радостным событием. Гаврилова она сразу узнала, как только он назвал ее полузабытым, но дорогим сердцу — «Голубушка». Прошли первые минуты удивления. Она рассказала, что «Голубушкой» ее начал звать в палате, еще задолго до прибытия в госпиталь Гаврилова, один тяжело раненный солдат.

Гаврилов рассказал о себе, а затем и о своих чувствах. Ее страшно смутило это взволнованное признание. В те далекие дни войны, сострадательно и заботливо относясь к людям, порученным ей, она никого не выделяла, зная, что к каждому раненому обязана относиться с подлинно сестринской добротой. Она поняла, что чувства, о которых ей рассказал обрадованный Гаврилов, дороги ему и он бережно относится к ним. И когда Гаврилов уехал, она не могла уснуть всю ночь. Она думала о себе, о Гаврилове, о Гулянской… Даже послав письмо Бахтиарову, она беспокоилась: не напрасно ли они с Катей заподозрили бывшую певицу? Приезд Гаврилова положил конец этим сомнениям. Оказалось, что Гулянская никогда и не жила в городе, который, записываясь в санатории, назвала местом своего постоянного жительства. От доктора Полякова Гаврилов уже не мог заехать в «Отраду», зато в последующие дни он дважды вызывал ее к телефону. Хотя разговор касался Гулянской, но в нем находилось место и для дружеских слов, окончательно лишивших ее душевного спокойствия…

…Через два часа после приезда в город в центре Нина Ивановна от нечего делать забрела в аптеку. Тут она едва не вскрикнула от удивления. Крикливо разодетая Гулянская была в обществе того самого тщедушного мужчины, которому в привокзальном сквере Нина Ивановна оказывала медицинскую помощь. Только теперь на нем был другой костюм — серый, другие очки — в белой оправе и соломенная шляпа. Лицо мужчины в нескольких местах аккуратно залеплено пластырем.

Нина Ивановна незаметно вышла из аптеки. Здесь она допустила непростительную ошибку. Вместо того чтобы узнать, куда из аптеки направится Гулянская и ее спутник, она подошла к постовому милиционеру и спросила, как ей найти управление КГБ. Придя туда, Нина Ивановна попросила дежурного срочно сообщить о ней майору Гаврилову.


* * *

Час, назначенный Свиридову для встречи, давно прошел. Беспокойство Жаворонковой нарастало. Она пыталась успокаивать себя: мало ли что могло его задержать. Да и как не беспокоиться: довести до конца порученное дело она должна во что бы то ни стало.

Жаворонкова, походив по комнате, снова подошла к двери и выглянула в прихожую. Затем она остановилась перед комнатой Ольги Федосеевны. Теперь редко открывает она эту дверь. Иногда ей все же казалось: откроется дверь и как всегда после работы придет Ольга Федосеевна, пожалуется немного на усталость, а через минуту оживленно начнет делиться впечатлениями, рассказывать о делах цеха, о работе и жизни своих «девчат».

Подойдя к окну, Жаворонкова посмотрела на улицу. На уровне окон, за оградой, густая листва тополей казалась черной. Вспомнились дни, когда жильцы дома сообща сажали эти деревья — тоненькие сиротливые веточки. Зажглись уличные фонари, и листва тополей вдруг стала похожей на театральную декорацию.

Постояв немного, она села в кресло.

Свиридов… Все же не такими представляются ей люди, работающие с Бубасовым. Пусть Свиридов пробрался в страну тайными путями, пусть он вражеский агент, но в нем не чувствуется того внутреннего зла, которое, по ее мнению, обязательно должно быть в агенте. На ее взгляд, Свиридов ничем не отличается от советских людей.

В последнюю встречу он рассказал ей о Бубасове, рассеяв ее возникшие было сомнения. Но, как ни странно, настороженно и гневно она относится не к Свиридову, а к тому неизвестному жителю, у которого Свиридов нашел, как он сам говорил, надежное убежище. Она безуспешно пыталась узнать у Свиридова, кто этот человек. Он ей казался в десятки раз опаснее агента. Выполнив свою роль, Свиридов уйдет, а тот неизвестный, дающий приют людям такого сорта, останется, и через некоторое время, возможно, к нему в дом прибудет другой подобный «квартирант». Свиридов не назвал ей хозяина квартиры, а этот вопрос с каждым днем волновал ее все больше и больше.

Как-то она сказала полковнику Ивичеву о своем беспокойстве. Ей казалось, что полковнику и его товарищам не удастся выяснить так детально, как бы то же самое сделала она… И вот Свиридова нет. Мало ли что могло случиться с ним на улице. Например, он мог попасть под трамвай или автомашину или могла произойти какая-нибудь другая случайность, и тогда тайна убежища агента не будет открыта…

Жаворонкова поднялась с кресла. Тревога ее нарастала.

Как раз в это время Свиридов осторожно просунул голову в дверь. Жаворонкова подняла руку к выключателю на стене.

— Ради бога, Элеонора Владиславовна, не нужно света, — проговорил он. — За мной следили, мне кажется, агент госбезопасности…

Свиридов выдумку об агенте безопасности преподнес по собственной инициативе. Его интересовало, как она отнесется к столь важному сообщению.

— Зачем вы вошли ко мне! — сделав испуганные глаза, воскликнула Жаворонкова.

Но внутренне она торжествовала: чекисты не выпускают Свиридова из поля зрения. Очень хорошо!

— Не беспокойтесь! Это было далеко отсюда… Я удачно ушел, — положив шляпу на стул около двери, сказал Свиридов. — Поэтому я и опоздал…

Жаворонкова вышла на минуту в прихожую. Запирая входную дверь, она подумала: «Хорошо, что за ним следили… Я не одна…»

Свиридов сел в кресло у стола и стал рассказывать о столкновении с «агентом госбезопасности».

— В общем, я здорово отделал его, — закончил он и вздохнул.

Жаворонкова слушала его, стоя у стола.

— Но ведь вас могли привлечь к ответственности за хулиганство, и тогда… провал!

Моментально она вообразила, что следить за Свиридовым почему-то мог только Бахтиаров. Волнуясь, она сказала:

— Если вам верить, то это было какое-то избиение младенца! Расскажите, тот, которого вы били, сильный или нет?

Выяснив, что жертвой Свиридова оказался какой-то низкорослый, ничуть не похожий на Бахтиарова, она успокоилась.

Свиридов сидел, низко опустив голову. Он уже раскаивался в том, что рассказал о слежке. Теперь она может отказаться от него, выгонит, и тогда… будет осложнено ее разоблачение. Он взглянул на Жаворонкову, молча игравшую цветком, выдернутым из букета.

— Элеонора Владиславовна, — тихо позвал Свиридов.

Она не отвечала. Он снова позвал ее.

— Если за вами следили, то, следовательно, вы вызвали подозрение, — бросив на стол цветок, сказала Жаворонкова. — Вам надо спешить, а вы медлите и не говорите главного. Что от меня требуется?

Свиридов облегченно вздохнул.

— Элеонора Владиславовна! — живо воскликнул он. — Это зависело не от меня. Теперь я получил инструкцию. Должен сказать: мы последний раз видимся с вами… Я должен уходить… оставить город…

— Куда?

— Меня должны переправить туда… домой…

— Но почему так быстро? — спросила Жаворонкова, испытывая беспокойство.

— Такова воля вашего отца.

— Расскажите мне еще о нем.

Свиридов встал, прошелся по комнате и, отвернувшись в угол, закурил папиросу. При свете вспыхнувшей спички Жаворонкова увидела его взлохмаченную голову, плечи.

— Вы сами понимаете, — тихо начал Свиридов, — что подробно рассказать о вашем отце я не в состоянии. Как я вам говорил в прошлый раз, видеть мне его приходилось не часто. Хотя он и старик, но, мне думается, старик, знающий секрет неувядания. Он бодр, свеж, ему трудно дать больше пятидесяти… Судя по всему, он вершит большие дела, но о размахе их я не имею представления… И вообще, вы сами должны понимать, что многое от меня скрыто. Я только исполнитель, курьер, если можно так выразиться…

— Не скромничайте!

— Уверяю вас!

— Где он вас принимал?

— За Мюнхеном. Знаете, как это делается? Вас сажают в машину, лишают возможности ориентироваться. К этой шаблонной и грубоватой таинственности я уже привык. Ваш отец придерживается строгих правил…

Свиридов замолчал.

— Рассказывайте, рассказывайте, — нетерпеливо проговорила Жаворонкова.

— В вас, Элеонора Владиславовна, отец уверен. То, что вы столько лет прожили здесь, он считает основой для хорошей игры. Прошлый раз я вам забыл сказать, что он просил передать вам…

— Что? — быстро спросила Жаворонкова.

— На вашем личном счету в швейцарском банке скопилась солидная сумма. Вы и сами должны понимать, что предприятие, которым руководит ваш отец, имеет капитал. На это денег не жалеют. Лично от себя, Элеонора Владиславовна, спешу выразить, что ваш отец исключительно прав! Он прозорливец! Он считает абсурдом утверждение о том, что коммунистические идеи влияют на умы. Вы тому ярчайший пример!

— Я не люблю песнопений, — холодно оборвала Жаворонкова. — Почему вы не говорите о деле?

— Простите… Я несколько увлекся.

Но и после этого еще длилось неловкое молчание.

— Может быть, вас угнетает темнота?

— Нет, нет! Так хорошо, — ответил Свиридов, соображая, как лучше сказать о задании Бубасова. — Во-первых, вы должны назвать ваших знакомых, занимающих видное общественное положение. На каждое такое лицо должна быть сжатая характеристика. Это послужит основой для выработки вам задания. Дайте ваше мнение о тех городских врачах, которых можно было бы привлечь к нашей работе. Ваши соображения относительно того, что можно сделать для увеличения смертности. Но должен вам сказать, что это все чепуха, задания для первоклассника. В дальнейшем начнутся серьезные задания, вполне достойные вас…

— Неужели современная подрывная работа находится на уровне тридцатилетней давности! — зло сказала Жаворонкова. — Врачи-отравители… Какая-то мерзость! Детская игра! Нет! Я такого задания выполнять не буду! Давайте мне, если вы уполномочены, вполне современное задание…

— Это, Элеонора Владиславовна, не в моей воле. Я вам передаю то, что поручил ваш отец…

— Вот как! Ну так и передайте ему, что я крайне возмущена такими заданиями и требую настоящей, достойной меня работы!

— Я сожалею, — продолжал Свиридов, — что мне приходится с вами расставаться. Завидую тому, кто сменит меня.

— Кто придет вместо вас? — насторожилась Жаворонкова.

— Не знаю. Ваш отец предложил мне очистить место.

— Мне никто не нужен. Я сама должна поддерживать связь с отцом. Оставьте мне ваш передатчик, научите обращению с ним.

— Не могу. Этот передатчик я должен возвратить в руки вашего отца…

— Хорошо! Не приносите его сюда. Я немедленно пойду с вами туда, где вы его держите. Мне необходимо лично наладить связь с отцом, иначе я откажусь от него! — настойчиво заявила Жаворонкова.

— Мне такую вольность не простят.

— Странно! — не унималась она.

В эти минуты для нее перестали существовать люди, руководившие ею. В ее встревоженном мозгу молниеносно возник смелый план. Она поднялась, прошлась несколько раз по комнате, совершенно не обращая внимания на Свиридова.

— Вы правы! Какой я радист! Даже повреждение в электропроводке исправить не в состоянии.

Свиридов недоумевающе смотрел на нее. В темноте ее фигура в светлом платье, как облако, стояла перед ним.

— Я вас не понимаю, — сказал он.

— Не горит свет на кухне. Будьте любезны, посмотрите.

Свиридов поспешно поднялся. Он был рад перемене темы разговора.

— Могу исправить!

Они вышли из комнаты. Жаворонкова закрыла дверь и включила в прихожей лампочку. Их настороженные взгляды встретились. Свиридов подумал: «С такой внешностью и характером, как у тебя, можно делать большие дела. Несомненно, если бы старик лично поговорил с тобой, его планы приняли бы более широкий размах. Но ничего! Старый ворон не подозревает, что его доченька уже в зоне пристального внимания советской контрразведки…»

Жаворонкова решила не дать уйти Свиридову. Если ему удалось избавиться от наблюдения, то он теперь настороже. Она должна отрезать ему путь к бегству. Она отвела глаза и наклонилась над ящиком под вешалкой, что-то стала искать в нем. Затем, не взглянув на Свиридова, она вышла на кухню, закрыв за собой дверь, недолго постояв там, опять вернулась, склонилась над ящиком, продолжая поиски.

— Что вы ищете, Элеонора Владиславовна? — не выдержал Свиридов.

— Вот возьмите, — наконец сказала она, подавая ему плоскогубцы и кружок изоляционной ленты.

Свиридов повертел в руках поданное ему и вопросительно взглянул на Жаворонкову. Она движением головы показала на дверь кухни. Свиридов открыл дверь, шагнул в темноту и, сделав еще шаг, провалился куда-то вниз, больно ударившись головой. Толстая дубовая крышка с грохотом захлопнулась над ним. Массивный железный засов Жаворонкова с усилием вставила в гнездо. Дело было сделано. Свиридов пойман. Все еще тяжело дыша, она накинула на плечи пальто, закрыла квартиру и побежала звонить по телефону полковнику Ивичеву.


* * *

В начале первого часа ночи полковник Ивичев и майор Гаврилов возвратились в управление. На лице Ивичева играла довольная улыбка. Он закурил трубку, угостил папиросой Гаврилова и некоторое время курил молча, посмеиваясь про себя.

Прежде чем осуществить знакомство Свиридова с Жаворонковой, чекисты долго размышляли, взвешивая все стороны этого оперативного мероприятия. Главное, необходимо было как можно больше естественности придать затеянному радиосражению с Мюнхеном, так как приходилось иметь в виду наблюдение, которое, надо было полагать, велось за Жаворонковой и Свиридовым со стороны не выявленного пока еще агента. Очень много горячих споров вызвала этическая сторона мероприятия. Неизбежно получилась какая-то еще дополнительная проверка Жаворонковой и Свиридова, хотя о недоверии к ним вопроса уже не существовало.

Посмотрев на задумавшегося Гаврилова, Ивичев громко рассмеялся. Гаврилов удивленно взглянул на начальника.

— А знаете, майор, — оживленно заговорил Ивичев, — согласитесь с тем, что, хотя несколько и поломался наш режиссерский план спектакля, но ловко получилось! Мы еще раз убедились, что Жаворонкова и Свиридов искренне хотят быть честными советскими людьми. Я лично очень доволен!

— Только, товарищ полковник, бедняге Свиридову крепко досталось. Вы видели, какая шишка вскочила у него на лбу?

— Голова Свиридова заживет. Важно, чтобы душа трещин не получила. Жаль, что Нина Ивановна упустила Гулянскую… Но ничего… Все же она нам сегодня открыла очень важное звено. Теперь можно убежденно сказать, что на данную минуту мы имеем трех противников: мелкоголовый мужчина, щуплый в черных очках и особа, назвавшаяся в санатории Гулянской. Это, на мой взгляд, кое-что значит!

Гаврилов, все еще не отделавшийся от досады за промах Нины Ивановны, молча кивнул.

Ивичев, положив руку на плечо опечаленного Гаврилова, мягко сказал:

— А сейчас на отдых, майор!

Оперативные шаги

Бахтиаров снова был в родной стихии, все подчиняя цели найти второго агента. Восстановлению его душевного равновесия способствовало доверие, оказанное Жаворонковой после того, как с ее записями, а затем и лично с ней познакомились начальник управления генерал-майор Чугаев и полковник Ивичев. Хотя Бахтиарову, по оперативным соображениям, категорически было запрещено встречаться с Жаворонковой, но он не отчаивался, зная, что она рука об руку работает над разрешением одной общей задачи.

Управлению КГБ пришлось принять ряд профилактических мер, чтобы среди окружения Жаворонковой в поликлинике и по месту ее жительства изгладилось впечатление от ее дружбы с Бахтиаровым. Весьма кстати оказалась версия о специальности Бахтиарова, когда-то пущенная в ход самой Жаворонковой. Теперь эта версия была развита, и существовало толкование, что инженер, друживший с Жаворонковой, на два года уехал на какое-то строительство в Индию.

Вскоре после возвращения из поисков Жаворонковой Бахтиаров вновь оставил город, чтобы детально повторить работу, проводившуюся Томовым в Кулинске по розыску следов мужчины с маленькой головой и его спутницы.

Надо сказать, что, хотя эта работа была исключительно кропотливой, а временами и просто нудной, результаты превзошли ожидания.

Как и во всяком деле, успех тут пришел к Бахтиарову не сразу. Держа тесный контакт с милицией Кулинска, Бахтиаров немало трудов потратил, пока не убедился, что среди постоянных жителей городка интересующей его приметной пары нет. Не было ее и среди временных жителей. Много времени Бахтиаров уделил выяснению интересующего его вопроса и с работниками узловой железнодорожной станции Соколики. После этого он занялся изучением имеющегося в городе немногочисленного автотранспорта и шоссейных дорог, ведущих из Кулинска. Был проделан им рейс на автомашине от Кулинска до деревни Лунино. Прибыв в Лунино, Бахтиаров первым делом решил повидать доктора Полякова.

Поляков радостно встретил Бахтиарова и засыпал его вопросами о Жаворонковой. Когда интерес старого доктора был удовлетворен, Бахтиаров вернулся к их предыдущему разговору о доцентах МГУ. Тут Поляков торопливо стал рассказывать о том, как он после отъезда Бахтиарова начал интересоваться у колхозников приезжавшими к нему туристами и узнал, что те приезжали на грузовой автомашине, которая дожидалась их в деревне. Поляков назвал фамилии колхозников, рассказавших ему о машине. Предупредив Полякова о том, как ему вести себя, если неожиданно появятся люди и снова будут проявлять интерес к его жилищу, Бахтиаров распрощался с Поляковым и поспешил в Лунино. Там он разыскал колхозников, названных ему доктором, и вскоре выяснил, что машина, привозившая «туристов», была из Кулинска, а за ее рулем сидел заведующий красильной мастерской. Возвратившись в Кулинск, Бахтиаров при содействии начальника милиции узнал, что красильной мастерской принадлежит полуторатонная автомашина «Н-23-26». Путевки на рейс, состоявшийся семнадцатого августа, нет, но, по словам шофера, в тот день куда-то гонял автомашину сам заведующий мастерской Гермоген Петрович Шкуреин, который в настоящее время находится в отпуске и якобы уехал для лечения в Москву. Дополнив собранные данные словесным портретом Шкуреина, его биографией и фотокарточкой, Бахтиаров связался по телефону с полковником Ивичевым и сообщил о необходимости своего возвращения.


* * *

Полковник Ивичев впервые встретился с Ниной Ивановной Улусовой. Разговор происходил в его кабинете. Отвечая на вопросы Ивичева, она испытывала явное смущение.

— Не принимайте близко к сердцу, Нина Ивановна, — желая успокоить собеседницу, — сказал Ивичев. — В Гулянской вы и Катя Репина правильно угадали проходимца, а может быть, кое-что и повыше рангом!

— Найти ее я считаю своим партийным долгом! — с жаром воскликнула Нина Ивановна, открыто глядя на Ивичева. — Разрешите, я поищу ее в городе. Покой потеряла!

— У вас же отпуск, — улыбнулся Ивичев.

— Какое это имеет значение!

Раздался стук в дверь, и вошел Бахтиаров. Увидев Нину Ивановну, он обрадовался: значит, есть какие-то новости. Поздоровавшись с Ниной Ивановной, Бахтиаров сел напротив нее за маленький столик. Дожидаясь, когда полковник кончит телефонный разговор, он в принесенной с собой папке стал просматривать бумаги. Из папки выскользнула и упала на стол фотокарточка Шкуреина. Нина Ивановна невольно взглянула на снимок.

— Это он был с Гулянской в аптеке! — воскликнула она.

Когда она рассказала обо всем, Ивичев вызвал майора Гаврилова и предложил ему записать рассказ. Гаврилов вместе с Улусовой ушли из кабинета. Оставшись с Бахтиаровым, Ивичев занялся разбором его поездки в Кулинск.

Во всем тщательно разобравшись, сопоставив дату происшествий в санатории, появления «доцентов МГУ» у Полякова и поездки Шкуреина на машине «Н-23-26», Ивичев и Бахтиаров пришли к твердому убеждению о тесной связи всех этих разрозненных фактов.

Ивичев по телефону поручил лейтенанту Томову проверить Шкуреина по адресному столу. Не прошло и десяти минут, как Томов сообщил, что ни на постоянной, ни на временной прописке в городе Шкуреин не числится.

Спокойно водворяя телефонную трубку на место, Ивичев весело взглянул на Бахтиарова:

— Ничего, капитан, мы этого Шкуродралкина все же найдем, будь он неладен! Вызовите Гаврилова. Пусть придет вместе с Ниной Ивановной.

Пока Бахтиаров выполнял поручение, Ивичев, тихонько насвистывая, стоял у окна. Как только молодая женщина вместе с майором вошла в кабинет, Ивичев обратился к ней:

— Ну, теперь, Нина Ивановна, мы сами будем вас просить погулять по нашему городу.

Когда через час Нина Ивановна ушла из управления, возвратился с задания лейтенант Чижов, которого все уже с нетерпением ждали. Как только в кабинете Ивичева Чижов взглянул на фотокарточку, привезенную Бахтиаровым из Кулинска, он громко воскликнул:

— Он! Он! Только этот мерзавец живет под другим именем!

Он попросил разрешения с фотокарточкой Шкуреина обойти все гостиницы города. Это было правильное решение, давшее сразу результаты. Под фамилией Ивана Николаевича Покосова, председателя колхоза «Пятилетка» из соседней области, Шкуреин проживал в доме крестьянина больше недели.

У четырехгодовалого сына уборщицы дома крестьянина, проживавшей по месту работы, Чижов увидел жестяную коробку из-под конфет «Аист», точную копию привезенной Бахтиаровым из санатория «Отрада». Уборщица объяснила, что эту коробку она нашла за койкой в номере, делая уборку после отъезда Покосова.

…Прошло четыре дня после приезда Нины Ивановны. Она уже успела так изучить улицы города, как будто прожила тут несколько лет. Но пока это было только ознакомление с достопримечательностями большого города, а то, ради чего совершались эти прогулки, продолжало оставаться только целью: Гулянская и Шкуреин словно в воду канули.

Так же безуспешны были поиски Шкуреина, которые проводил Свиридов. Он без устали слонялся по городу, горя желанием встретить своего «крестника».

Было уже около пяти вечера, когда, вдосталь нагулявшись по центральным улицам, на Революционной, в дверях почтамта, Нина Ивановна неожиданно увидела Гулянскую. Та мгновение постояла и, быстро сойдя по ступенькам, пошла прочь. Нина Ивановна была подготовлена к разговору с Гулянской, но все же обрадовалась, что осталась незамеченной.

В светло-зеленом крепдешиновом платье, держа желтую кофточку в левой руке, Гулянская будто плыла по тротуару, колыхая широкими бедрами и поблескивая черными лакировками на полных ногах.

«Здесь ты не кутаешься в теплый платок, несмотря на то, что уже сентябрь…» — с презрением подумала Нина Ивановна, прячась за спинами прохожих.

Где к Гулянской присоединился мужчина в сером костюме и соломенной шляпе, Нина Ивановна просмотрела. Она прибавила шаг и вскоре узнала Шкуреина. Он был на голову ниже Гулянской и когда обращался к ней, то вытягивал шею.

Прошло не менее получаса, прежде чем Гулянская и Шкуреин далеко от центра города вошли в калитку одноэтажного дома.

Выждав несколько минут, Нина Ивановна прошла мимо этого дома. «Речная улица, дом N 14, Пустова А. И.» — успела она прочитать.

Тихая пристань

Внимание сотрудников отдела полковника Ивичева сосредоточилось на доме номер четырнадцать, принадлежавшем вдове летчика Алевтине Ионовне Пустовой.

Среди больших домов Речной улицы этот бревенчатый, с тремя окнами по фасаду, на высоком цементированном фундаменте, под крышей из оцинкованного железа казался малюткой. С правой стороны от просторного двора пятиэтажного дома его отделял высокий тесовый забор и полоса лип и кленов. Слева примыкала высокая кирпичная стена другого многоквартирного дома. Но стоило только открыть калитку и вступить в узкий двор, как впечатление дома-малютки исчезало. Почти на пятнадцать метров в глубину двора тянулось это строение с широкими окнами и двумя небольшими верандами, обвитыми плющом. В глубине асфальтированного двора под тремя развесистыми березками стоял бревенчатый капитальный сарай с погребом, тоже под оцинкованной крышей.

Дом этот тридцать лет назад построил для своей любовницы ленинградский нэпман Моренс. Говорили тогда, что у этой женщины была дочь от нэпмана, но ее никто и в глаза не видел. В тысяча девятьсот сорок пятом году бывшая любовница нэпмана, к тому времени уже превратившаяся в старуху, вздумала куда-то уезжать и продала дом Алевтине Ионовне Пустовой, после смерти мужа избравшей этот город местом своего постоянного жительства.

Когда нэпман строил дом, на Речной улице ничего не было, кроме нескольких хибарок. В то время дом под оцинкованной крышей рядом с убогими строениями выглядел богато. Но прошли годы, люди, населявшие хибарки, разъехались, а среди обитателей новых больших домов на Речной улице никого не было, кто-бы помнил нэпмана и его любовницу.

Алевтина Ионовна Пустова жила тихо-и скромно. Соседи знали, что она болезненно переживала преждевременную смерть горячо любимого мужа, получает пенсию и делает куклы для кукольного театра. Дирекция театра несколько раз пыталась уговорить Пустову работать при театре, но она продолжала трудиться на дому, упорно отказываясь от помощников. Дирекция театра была вынуждена считаться с капризами Пустовой, так как куклы ее изготовления были изумительно хороши. Ее несколько раз приглашали в театр, чтобы после спектакля показаться зрителям, которым так нравились куклы, но она, ссылаясь на природную стеснительность и скромность, не соглашалась выступать публично. Всегда с новой пьесой, принятой к постановке, режиссер театра приходил к Пустовой, читал пьесу, а она, вникая в существо образов, делала быстрые карандашные наброски в большом альбоме. Ей оставляли экземпляр пьесы. В назначенный срок куклы были готовы. Даже деньги за работу она не приходила получать сама: ей переводили на дом с доставкой.

Иногда к Пустовой приезжали родственники из других городов и, прожив в доме день или два, исчезали.

Заинтересовавшись домом на Речной улице, сотрудники госбезопасности сразу же столкнулись с рядом весьма важных обстоятельств.

Было установлено, что Шкуреин живет в доме Пустовой. По утрам он обычно отправлялся в магазин за продуктами, а во второй половине дня появлялся вблизи центральной поликлиники. Дождавшись выхода Жаворонковой, стараясь быть незамеченным, провожал ее. Закончив наблюдение, Шкуреин выпивал в ресторане или в вокзальном буфете стакан вина и возвращался на Речную.

В один из дней удалось заметить мужчину высокого роста, с маленькой головой. Он вышел из дома и совершил безобидную прогулку около поликлиники. Лейтенант Чижов незаметно сфотографировал его. Снимки были предъявлены для опознания.

Катя Репина из санатория «Отрада» опознала на фотографии мужчину, проникшего в восьмую палату.

«Да, этого я вез в своей машине», — сразу сказал шофер из колхоза «Завет» Корцевского района, как только взглянул на предъявленный ему снимок.

Дежурный милиционер с вокзала города Н-ска, находившийся на посту у билетных касс в день смерти Касимовой, вспомнил гражданина, покупавшего билеты на ленинградский поезд. Милиционер хорошо запомнил «долговязого» потому, что тот, отходя от кассы, у какой-то женщины опрокинул двухлитровую бутыль с растительным маслом. Женщина подняла шум и обратилась к милиционеру. Но «долговязый» без лишних слов возместил женщине стоимость масла в размерах, значительно превышающих причиненный убыток.

Проводница спального вагона узнала на фотоснимке пассажира, который вместе с дамой оставил вагон на станции Соколики.

Доктор Поляков, которому был показан не только снимок мужчины, но и фотокарточка Алевтины Ионовны Пустовой, без колебаний заявил: именно эти фотографы-натуралисты интересовались его жилищем.

Из Москвы, куда тоже были направлены фотоснимки, сообщили, что в числе доцентов биолого-почвенного факультета Московского университета подобных личностей не имеется.


* * *

Был поздний вечерний час.

Полковник Ивичев сидел за письменным столом в своем рабочем кабинете и, хотя уже все досконально знал по делу, которым занимался его отдел, еще раз просматривал собранные материалы.

В дверь постучали.

— Войдите!

Это был лейтенант Томов. Ивичев сразу заметил озабоченное выражение на его лице.

— Что случилось?

— Свиридову приказано свернуть рацию. В течение ближайших вечеров из дома никуда не отлучаться. Дубенко при всех условиях держать при себе, — сказал Томов.

Ивичев нахмурился. Помолчав, он тихо проговорил:

— Похоже на то, что их собираются одним ударом прикончить. Вот что, лейтенант. Разыщите Бахтиарова, Гаврилова и вместе с ними сюда!

Болото зашевелилось

А в это время в столовой дома на Речной улице Пустова в шелковом голубом халате угощала Шкуреина чаем. Сама она сидела несколько поодаль от стола, ни до чего не дотрагивалась. Шкуреин, навалившись грудью на край стола, жадно поедал сладости, запивая чаем.

Покачивая ногой в черной лакированной босоножке, Пустова насмешливо следила за Шкуреиным, его жующим и чавкающим ртом.

— Вы, Гермоген Петрович, совершенно не знаете красивой жизни, — наконец надменно сказала она. — Хотя ваше имя и отдает историей, не обижайтесь, вы — мутненький экземплярчик. Конечно, каждый может взлететь в зависимости от подъемной силы своих крылышек…

— Золотые ваши слова, Алевтина Ионовна, — проведя по губам носовым платком сомнительной свежести, подобострастно ответил Шкуреин. — Беда моя в том, что я поздно встретил на своем пути таких колоритных людей, как вы и ваш кузен…

— Если так, то и держитесь нас. Что особенного, если вас где-то у вокзала избили? Полет по жизни требует жертв, как земля влаги!

Шкуреин встал, подбежал к Пустовой и, склонившись, поцеловал ее руку.

— Теперь, Алевтина Ионовна, любое испытание, любой страх выдержу, — сжимая в своих руках пухлую руку Пустовой и преданно глядя ей в глаза, проговорил он. — Я преклоняюсь перед вашим кузеном, — он метнул почтительный взгляд на плотно закрытую дверь, ведущую в глубину дома. — Ваш кузен — выдающаяся личность! Я преклоняюсь и перед вами, Алевтина Ионовна…

И только Шкуреин вторично присосался сладкими губами к руке Пустовой, прозвучал резкий звонок. Вырвав руку, Пустова вскочила и с испуганным лицом метнулась за дверь, на которую только что так уважительно смотрел Шкуреин.

Внезапно рассекающий тишину звон в этом доме приводил его в трепет. Он все еще не мог привыкнуть к этим звонкам, хотя они означали только одно: хозяин вызывает к себе Пустову.

Шкуреин подошел к столу и, посматривая на дверь, воровски схватил из коробки несколько шоколадных конфет. Трясущейся рукой он отправил их в рот и, выпучив глаза, торопливо стал запивать остывшим чаем. Насладившись, Шкуреин взял еще пригоршню конфет и сел на диван. Поспешно жуя, он не сводил глаз с двери, за которой скрылась Пустова.

Что происходило в глубине дома, Шкуреину знать не полагалось. Ему разрешено было находиться только в столовой, на кухне и в отведенной для него маленькой комнатушке с единственным окном. Но даже и с такими ограничениями Шкуреин мирился. Временами жизнь в доме Пустовой ему казалась вершиной мечты. Во всяком случае он предпочитал больше отсиживаться под крышей этого дома, нежели мотаться по улицам города. Не избалованный комфортом, лишенный бытового уюта, Шкуреин обстановку в доме Пустовой считал великолепной и за последние дни нет-нет да и ловил себя на мысли навсегда остаться тут. Но это были пустые мечтания. Он все же понимал, что все это благоденствие ненадолго. Здесь ничему нельзя верить. Выдумка, что хозяин — двоюродный брат Пустовой. Скорей бы все кончилось! Скорей бы получить обещанные деньги и навсегда покинуть эти края. Тут Шкуреину пришла в голову мысль: не мешало бы поживиться у Пустовой. У этой хитрой жирной женщины определенно водятся деньги и, вероятно, большие. Только бы успеть все разнюхать…

Дверь неслышно открылась, и показалось злое, с раздувающимися ноздрями лицо Пустовой.

— Идите к нему! — глухо приказала она.

Шкуреин поднялся и направился в открытую дверь. Пустова подталкивала его в спину, и он не заметил, как, пройдя каким-то слабо освещенным коридором, подошел к большой двери.

— Да, да, — раздалось из комнаты.

Пустова открыла перед Шкуреиным дверь, а сама, оставшись в коридоре, приникла ухом к замочной скважине.

Вытянув ноги и откинувшись на спинку кресла, хозяин быстро направил на Шкуреина свет настольной лампы, затеняя остальную часть комнаты.

— Ближе! — выкрикнул он, и брошенный его ногой стул, проехавший по гладкому полу, больно ударил Шкуреина по правому колену.

Робость, испытываемая в эти мгновения Шкуреиным, была настолько велика, что, перестав ощущать ушибленную ногу, он торопливо опустился на краешек стула, не решаясь потеснить груду газет, занимавшую часть сиденья. Наконец он все же взглянул на хозяина. Таким страшным его лицо он видел впервые.

«Что-то должно произойти…» — тоскливо подумал Шкуреин, отводя взгляд в сторону и сжимая руками начавшие предательски дрожать колени. Глаза его освоились с полумраком и различали на светлевшей в глубине стене две черные заплаты тяжелых оконных штор.

— Сегодня вас никто не бил? — прозвучал насмешливый вопрос.

— Н-нет, — опуская к полу глаза, тихо ответил Шкуреин.

— Скоро мы расстанемся, — неожиданно заявил хозяин. — Еще одно задание. Надеюсь, вы с ним без труда справитесь…

Шкуреин снял руки с коленей и облегченно вздохнул. Грозы, кажется, не будет. Он облизнул пересохшие губы и поднял глаза, намереваясь спросить о характере последнего задания. Но, видя, что лицо хозяина продолжает оставаться по-прежнему страшным, подобострастно сказал:

— Смею надеяться, что вы меня больше не забудете?

— Не беспокойтесь. Отдых будет очень короткий.

Шкуреин несколько раз кивнул, доказывая свою готовность служить, но, посчитав такое выражение недостаточным, горячо выпалил:

— Всегда рад стараться!

Ему приятна была и усмешка хозяина и смягчение, появившееся в выражении его лица. Шкуреин улыбнулся и повел глазами вокруг.

— Все! — снова на большом злом накале прозвучало в тишине. — Утром получите задание!

— Понимаю, — вскочив со стула, смущенно пролепетал Шкуреин и, поклонившись, более внятно добавил: — Спокойной ночи!


* * *

Георгий Бубасов остался сидеть в кресле. Он словно окаменел, прислушиваясь к шагам Пустовой и Шкуреина. Как только в глубине дома за ними с пронзительным скрипом закрылась дверь, он рассмеялся. Издаваемые им звуки были похожи на тявканье тонкоголосой дрессированной собачонки. Бубасов смеялся над тем, что одним только выражением лица привел Шкуреина в трепет. Иначе нельзя. Людей такого сорта всегда надо держать в тугом зажиме, особенно перед выполнением решающего задания. Хотя Бубасов и рассматривал Шкуреина как сплошное ничтожество, но в сложившихся обстоятельствах обойтись без него не мог.

Оборвав смех, Бубасов рывком поднялся с кресла и запер дверь на ключ. Затем он опустился на стул перед рабочим столом в углу комнаты. Рука его, потянувшаяся было к выключателю лампы, замерла на полпути, погасший взгляд уперся в стену. Мысли Бубасова вдруг стали какими-то неопределенными, будто жидкое тесто под рукой беспомощной, неопытной хозяйки, а чувство уверенности в себе начало слабеть.

«Просто, очевидно, сказывается утомление от постоянного лазания по канату над пропастью», — подумал он и резким движением нажал выключатель настольной лампы.

Тут он с раздражением вспомнил некоторых своих знакомых с Запада, поразительно легко философствующих о тайной войне против Советского Союза. Он близко знает несколько таких «теоретиков», не нюхавших трудностей тайной войны, но тем не менее набирающихся наглости сочинять на эту тему поучающие брошюрки. Глупцы! Только такой мастер тайных прогулок по СССР, как он, Георгий Бубасов, мог бы позволить себе сказать о жизни разведчика несколько веских слов, но он предпочитает жить этой жизнью, а не марать бумагу.

Эти размышления о собственной персоне на какое-то мгновение вернули Бубасову чувство уверенности. Он закурил папиросу и стал просматривать беглые карандашные заметки, содержащие последние установки отца. Но это занятие омрачило Бубасова. Если бы не отец!

Бубасов нервным движением отшвырнул листки с записями и отодвинулся от стола. Ему стало не по себе. Вся его жизнь прошла в безропотном подчинении отцу. Теперь, когда не за горами пятидесятилетие, особенно горестно бесконечное подчинение посторонней воле. Старику хорошо в своей мюнхенской цитадели разрабатывать планы, готовить агентов и пожинать лавры успеха. В разгоряченном мозгу Бубасова роились картины иной жизни и работы, независимой от отца. Тогда бы вся слава, все почести неуловимого разведчика получал бы он один без раздела. Да и сама разведывательная работа была бы наполнена его собственной инициативой, его собственной, как ему казалось, более страстной ненавистью к коммунистам.

Но годами сложившаяся дружба и тесное сотрудничество с отцом все же взяли верх над гнетущими душу размышлениями. Бубасов по-прежнему снисходительно стал думать об отце. Этому могучему старику вовсе не так-то легко в Мюнхене. Наоборот, там временами отцу много сложней, чем ему в СССР. Годами старик ведет рискованную двойную работу: на разведцентр и на себя. В это посвящены только они двое. Вот и теперь, оказавшись здесь с заданием разведцентра собрать максимум данных о советских ракетах, в основном приходится заниматься заданием отца: выручать так глупо попавшие в СССР списки агентуры «Взлетевшего орла». Задание разведцентра по душе, оно вполне современное, результат выполнения этой работы имеет ясную и определенную перспективу, а задание отца?… Он даже не пытался в последнее время опять рисовать перед отцом картину того, что может на сегодня представлять из себя агентура «Взлетевшего орла». Это было бы бесполезно. Отец и слышать ничего не желает о советской системе, преобразующей человеческие души, и упорно считает все это не фактами реальной жизни, а партийной пропагандой коммунистов, рекламой. Единственным врагом, с которым нужно считаться, отец признает безжалостное время и смерть, вырывающих людей из рядов живых. А для борьбы с этим врагом отец видит только одно средство: нужно поторапливаться. Иногда Георгий, прозревая, видел заблуждения отца и приходил в уныние. Но враждебное отношение к советской стране, лежавшее в основе его натуры, все же побуждало и заставляло разделять точку зрения старика.

Приведя в некоторое равновесие свои мысли, Бубасов стал думать о предстоящей встрече с Элеонорой. Ей он придавал огромное значение. Он видел в Элеоноре помощника, который значительно облегчит его собственные задачи. Бубасов считал, что проверка Элеоноры проходит очень успешно и недалек тот день, когда лицом к лицу он встретится со своей сестрой, на которую и отец возлагает большие надежды. Затем мысли Бубасова перенеслись к «крашеной дуре», как он мысленно называл Пустову. Правда, за последнее время Пустова стала активной, но все же не настолько, чтобы быть довольным ею. У Бубасова уже давно выработалось презрительное отношение к людям, помогающим ему. В отношении некоторых это презрение завершалось физическим уничтожением. Нет надежнее мертвого! Эту истину Бубасов усвоил основательно и применял практически. В этом в какой-то мере была причина его неуязвимости.

Бубасов с шумом встал из-за стола и начал ходить по затемненной комнате. Беспокойство не проходило. Тревога все больше и больше охватывала его. Даже не тревога, а страх… Он подошел к двери, отпер ее и, возвратившись к столу, нажал кнопку звонка.

Пустова, с распущенными волосами, в легком прозрачном халате какого-то розовато-телесного цвета, молча остановилась у двери.

— Сластена спит? — спросил Бубасов, поворачиваясь лицом к столу.

— Да. Все в порядке.

— Ложитесь и вы. Завтра у нас напряженный день. Пустова медлила уходить и выжидающе смотрела на Бубасова. Он стоял к ней спиной, что-то перебирая на столе и прислушиваясь к ее отрывистому дыханию. Когда она вышла, он усмехнулся, запер дверь. И снова быстро заходил по комнате.

Ночью не все спят

В ту ночь под крышей дома на Речной улице сладко спал только Шкуреин. В спальне на своей кровати ворочалась Пустова. Еще раз рассеянно почитав газету, она швырнула ее и погасила ночничок у изголовья. Натянув до подбородка прохладную простыню, Пустова стала всматриваться в темноту, окружавшую ее. Временами ей слышались шорохи, иногда казалось, что в спальне находится кто-то посторонний. Невольно она стала думать о том постоянном беспокойстве, от которого на этот раз не может отделаться с самого первого дня появления Дзюрабо. Впрочем, его настоящее имя она не знает. Для нее он Дзюрабо. Познакомили их десять лет назад и сказали, что она обязана выполнять все его приказания. Она так и поступает. Оберегает его, когда он появляется в доме, оберегает и тех, кого он изредка направляет к ней. Для этого и предназначен ее дом на Речной — маленькая, затерянная на огромных просторах страны точка, гостиница для прибывающих, из другого мира. Ее дом! Он числится только ее собственностью, но куплен на деньги, данные ей предшественником Дзюрабо, немногословным седеньким старичком с огромным горбом.

Другой мир! Когда же наступит время, когда она будет жить в другом мире? Ей казалось, что за семнадцать лет беспокойной, двойной жизни пора бы уже вознаградить ее бездумной жизнью под солнечным небом Аргентины. Об этой стране она мечтает с детских лет. Но те, от кого зависит осуществление ее мечты, только обещают. Безжалостное время уходит и как неуловимый вор растаскивает красоту, оставляя следы в виде морщин. Не окончательной же старухой ей ехать в Аргентину досушивать свою кожу! А как ей надоели куклы и зверюшки, которых ей приходится делать для развлечения детей! Всех их от мала до велика она ненавидит лютой ненавистью.

Но, видимо, она нужна здесь! Видимо, не наступило еще время для спокойной жизни. Благодаря тому, что она не показывалась в этом городе у своей матери, ее появление под именем Алевтины Ионовны Пусковой, вдовы героя воины, прошло как удачный номер. Вот уже двенадцать лет она живет в этом доме… Не имеет значения, что она никогда не была Алевтиной, круглой сиротой из Вологды. Не имеет значения, что погибшего летчика, безродного Ивана Пустова, женившегося на Алевтине за две недели до своей гибели, она знает только по портрету и его биографическим данным из личного дела, добытого умелыми людьми. Алевтина, вышедшая замуж за Пустова, была доверчивое, легковерное существо. Незаметно для посторонних Алевтину убрали, поставив на ее место дочь бывшего нэпмана и артистки оперетты Альбину Моренс. Эту тайну знают только на Западе. Знала и ее мать, прах которой уже давно покоится на кладбище…

Но все же при всей своей терпимости за последние дни Пустова остро чувствовала раздражение. Ее уже тяготит слишком затянувшийся визит Дзюрабо, который на нее как на женщину не обращает никакого внимания, несмотря на откровенные намеки. Тяготят и его поручения. Чего стоит только одно таскание с ним по захолустью, появление в санатории! Мало этого, приходится сносить присутствие в доме слизняка Шкуреина, лгать перед ним, выдавая Дзюрабо за двоюродного брата. Она прекрасно знает участь, ожидающую Шкуреина. Не он первый в погоне за радостями легкого существования попадает в такое положение. Он, жалкий пигмей, думает, что выберется отсюда с карманами, полными денег. Глупец! Развязка, судя по всему, наступит скоро. О! Она знает, куда на протяжении последних нескольких лет исчезло несколько таких любителей легких денег. В уголовном розыске этого города, да и других городов, очевидно, уже покрылось архивной пылью не одно дело о исчезновении гражданина или гражданки такой-то… Алевтина Ионовна Пустова, безусловно, могла бы дать пояснения по этим делам…

И почему ей в голову лезут такие неприятные мысли? Может быть, она втайне побаивается, что немилосердный Дзюрабо так же разделается и с ней, когда наступит тому время? Нет! Она достаточно умна и никогда не забывает о возможности предательской расправы…

За стеной часы мелодично пробили два раза. Слышно было, как в своей комнатушке заворочался спящий Шкуреин. Пустова вздрогнула, услышав приближающиеся шаги. Она хотела встать, но дверь из залитой ярким светом столовой открылась и вошел Дзюрабо. Его освещенная со спины фигура казалось чудовищно громоздкой. Пустова вцепилась в простыню и тихо сказала:

— Что случилось?

Не обращая внимания на ее слова, Бубасов торопливо приблизился и хрипло спросил:

— Где вы достали путевку в санаторий?


Пустова побледнела. Взгляд ее сделался испуганным, она села на кровати. «Неужели я допустила там, ошибку? — подумала она, оглядывая встревоженное лицо хозяина. — Мне казалось, что в санатории я провела свою роль тонко, а главное, быстро…» Она спросила:

— А что такое?

— Не пугайтесь. Просто хочу уточнить. Не допустили ли вы здесь промах?

Перебирая в руках газету, Пустова стала поспешно рассказывать:

— Я уже говорила, что путевку в «Отраду» купила у председателя месткома автобазы. Наступал срок путевки, а желающего поехать не было. Предместкома готов был сбагрить путевку хоть самому черту, лишь бы не платить из собственного кармана. Вы же сами похвалили меня… Говорили, что я тонко выяснила последствия вашей встречи с санитаркой. Я сделала что-то не так?

— Повторяю: я уточняю.

— Даже то, что сделано?

Бубасов ничего не ответил.

«Она слишком дрожит за себя, — думал он. — Кроме того, она много, слишком много знает. Не пора ли ликвидировать это гнездышко вместе с наседкой?… Элеонора может все проводить лучше и тоньше. Да, решено! Станок подносился и просится на свалку. Но из него надо выжать последние возможности…»

— С вечерним поездом отправляйтесь к Полякову. Дорогу туда вы теперь знаете. Надо полагать, что сейчас он находится в одиночестве, — сказал Бубасов. — Проживете у него день или два…

Пустова даже пошатнулась. Так велико было ее негодование.

Бубасов, не обращая на нее внимания, добавил:

— Приготовьтесь к поездке.

— Вы прошлый раз так и не пояснили мне, что мы собирались делать в той старой лачуге, — сдерживая душивший ее гнев, проговорила Пустова.

— В доме доктора Полякова, — спокойно продолжал Бубасов, — на чердаке или в подполье спрятана запаянная железная банка. Я вам покажу фото. Банку надо найти и привезти сюда. Если старик будет мешать, устраните его…

— У меня нет оружия, — задыхаясь, прошептала Пустова.

— У вас будет игла. Достаточно легкого укола, совершенно случайного, и его песенка спета!

— А если я откажусь? — с огромным внутренним напряжением спросила Пустова.

Бубасов усмехнулся, закурил папиросу и, выпустив клуб дыма, спокойно сказал:

— Попробуйте! С каких это пор уважаемая немецкая шпионка с довоенным стажем Альбина Моренс по кличке «Серна» так стала разговаривать? Или ей перестала казаться приятной перспектива жить в Аргентине?

О людях хороших

Нина Ивановна собралась домой. Она так решила: если у Гаврилова к ней есть настоящее чувство, то он обязательно ее найдет. Оставаться в городе дольше не имело смысла. То, что она считала необходимым, выполнила. «Вы нам, Нина Ивановна, оказали очень большую помощь», — помнила она сказанное полковником Ивичевым, когда они прощались. Последние дни отпуска можно и нужно уделить личным делам. Хотелось ей, пока не наступили дожди, побывать в лесу…

В тот вечер, когда в доме на Речной улице началось смятение, Нина Ивановна, грустная, подошла к остановке троллейбуса у театра. Вот наконец сверкнули вдали яркие фары. Нина Ивановна шагнула с тротуара, но почувствовала, как ее схватили за локоть.

— Не торопитесь!

Она оглянулась. Из-под полей серой шляпы на нее смотрели ласковые глаза Гаврилова. Оба они, глядя в глаза друг другу, безмолвно стояли среди людей, спешивших сесть в троллейбус. На них ворчали, но они ничего не замечали и, только оставшись одни, одновременно рассмеялись.

Гаврилов взял Нину Ивановну под руку:

— Как я рад! Пойдемте пешком, Нина Ивановна…

Она испуганно посмотрела на него, но согласилась.

Они медленно пошли по улице.

— Мне полковник сказал, что он с вами распрощался и завтра вы возвращаетесь к себе. Я, признаться, приуныл от того, что вас не застал, и решил завтра выйти к поезду.

Слышать это ей было радостно, но она все же сказала:

— Зачем вам это?

— Я хочу с вами говорить, Нина Ивановна, — тихо проговорил Гаврилов. — Не хочу, чтобы наше знакомство опять оборвалось. Понимаете, не хочу!

У него получалось все это просто, искренне.

— Вы меня так мало знаете, Иван Герасимович, — сказала она серьезно.

— Так давайте будем узнавать друг друга! — весело предложил он.

Она посмотрела на него и доверчиво опустила свою руку в открытую перед ней ладонь.

— Согласна. Но я утром уезжаю…

— Вот и чудесно! — воскликнул Гаврилов. — Мне необходимо в Н-ск. Только я поеду вечером. Можете переменить время отъезда на вечер?

Нина Ивановна согласилась поехать с вечерним поездом.


* * *

Таня Наливина переживала.

С горячим нетерпением ждала девушка возвращения Жаворонковой в поликлинику, а та вернулась неузнаваемой: все больше молчит, даже с больными стала меньше разговаривать. И хотя чекисты предостерегли Таню не задавать Жаворонковой вопросов о личном, она все же спросила Жаворонкову о Вадиме Николаевиче. Жаворонкова отвернулась к окну и сухо ответила: «Он уехал в Индию». Таня знала, что это неправда, но виду не подала. Своим юным женским сердцем почувствовала: вовсе не легко Жаворонковой было сказать такое о Бахтиарове, которого она, вне всякого сомнения, продолжает любить. Таня понимала, что у Жаворонковой было много и других причин к печали: что-то непонятное происходило в ее жизни, несомненно, на ней отразилась и внезапная смерть Ольги Федосеевны…

Голова Тани Наливиной шла кругом.

Девушку мучила и обида за себя. Сначала Бахтиаров, а потом и Томов стали о ней забывать. Как будто ничего не было, будто и теперь ничего не происходит. Не такая она глупенькая, чтобы ничего не понимать, ничего не видеть.

И вот Таня решилась. В этот день, выбрав время, она позвонила по телефону Томову и попросила о немедленной встрече. Поняв из наводящих вопросов, что особой срочности в Таниной тревоге нет, Томов, занятый неотложными делами, попросил ее перенести встречу на завтра. Но Тане казалась невозможной такая длительная отсрочка, и она продолжала настаивать. Тогда Томов сказал, что может ее увидеть только в десять вечера. Они условились встретиться около летнего кинотеатра.

— Что же произошло? — спросил Томов, встретив вечером Таню на условленном месте.

Таня испытывала смущение. Действительно, зачем она так спешила? Теперь, когда Томов был рядом, ей показалась смешной ее тревога. Но поскольку он пришел и готов выслушать, она все же горячо стала рассказывать о Жаворонковой. Рассказала и о своих попытках проникнуть в причины грусти и сосредоточенной замкнутости Жаворонковой, о своих личных обидах. Томов понимал состояние Тани.

Когда кончила говорить, то сама почувствовала, что напрасно потревожила Томова. У него такой усталый вид, и вместо того, чтобы отдыхать, он стоит с ней на опустевшем бульваре и выслушивает ее бестолковую болтовню.

— Вы извините меня, Николай Михайлович. Я вас отвлекла, — сказала Таня, испытывая смущение. — Вот поговорила с вами, и спокойно стало на сердце… Идите спать, вам нужен отдых…

Томов улыбнулся.

— Извиню я вас только при одном условии, — сказал он.

— Я не понимаю, — подняла брови Таня.

— Если вы извините и не будете сердиться на одного моего хорошего друга.

— Вашего друга?

— Да. Хорошего друга. Бывшего пограничника Ивана Дубенко.

Таня несколько растерялась и смущенно опустила голову. Собственно, в ее сердце уже не было обиды на парня, только досада на себя за излишнюю принципиальность и гордость.

— Он ваш друг? — спросила она.

— Повторяю, очень хороший.

— Я этого не знала.

— Откуда же вам знать. Так как, Таня?

Таня молчала. Томов, хитро прищурившись, смотрел на нее.

— Хорошо, — наконец сказала она. — Передайте ему: извинение принято.

Опять верная помощница

Поезд набирал скорость. Только теперь Пустова вспомнила, что она забыла о предупреждении Дзюрабо быть осторожной и внимательной на вокзале и при посадке в поезд. Теперь, когда вспыхнувшая неприязнь к Дзюрабо не стала чувствоваться так остро, как по пути на вокзал, Пустова раскаивалась в пренебрежении элементарной осторожностью. Кто этот с толстыми щеками, только что вошедший в купе и бесцеремонно усевшийся напротив? Пустова успела рассмотреть ослепительно новые полуботинки франта, клетчатые, цвета солнечного заката носки, наутюженные брюки стального цвета, щегольский излом серой фетровой шляпы, лихо надвинутой на левую бровь, и толстые короткие пальцы. Кто он? Временами, когда пассажир, уже отбросивший в сторону газету, отводил от Пустовой взгляд выпуклых насмешливых глаз, она снова и снова принималась рассматривать его.

«Среди сотрудников госбезопасности я никогда не видела этого самодовольного фазана… Правда, всех я не знаю, но этот определенно не из той братии…» — подумала Пустова.

Постоянная настороженность давно заставляла Пустову присматриваться к сотрудникам КГБ. Делала она это очень просто: периодически, перед девятью часами утра, в час дня и в шесть вечера, медленно прогуливалась в том квартале Долматовской улицы, где находилось здание КГБ. Она также знала, что часть сотрудников управления живет в доме на улице Чапаева. Иногда она появлялась вблизи этого дома в часы, когда сотрудники шли на работу или с работы, и запоминала лица.

Дзюрабо, узнав от нее об этой ее инициативе, запретил проводить подобные опасные эксперименты. Он даже не пожелал выслушать ее рассказ о методах, которыми она пользуется, проводя изучение чекистов.

Во всяком случае, ее сосед по купе не из числа тех, которых ей больше всего приходилось опасаться, но все же лучше выбрать момент и уйти из купе.

В другом конце этого же вагона, у окна, стояли Нина Ивановна и Гаврилов.

Нина Ивановна не спрашивала Гаврилова о цели его поездки. Ей просто хорошо было рядом с ним. Задумчиво глядя на пробегающие за окнами вагона окутанные вечерним сумраком леса, она думала о своей жизни, о том, что произошло в последние дни.

— О чем вы думаете? — ласково спросил Гаврилов.

Она повернула к нему лицо и, встретив внимательный и дружелюбный взгляд, опустила глаза.

Нина Ивановна казалась в эти минуты Гаврилову совсем юной. Он бережно сжал в ладонях обе ее руки и привлек к себе. Теперь они стояли совсем рядом. Кто из них первым сделал движение, сказать трудно, но в следующее мгновение их губы слились в поцелуе.

— Милая моя, — едва слышно прошептал Гаврилов, всматриваясь в ее глаза, доверчиво устремленные на него.

Она ничего не успела сказать. Послышались шаги, и они, как провинившиеся дети, быстро отпрянули один от другого, сели на свои места.

Это шла Пустова, громко выстукивая каблуками. Ее сосед по купе оказался очень развязным. Громко возмущаясь нахалом, Пустова покинула купе и теперь шла по вагону, ища для себя подходящее место.

Заглянув в купе, занимаемое Ниной Ивановной и Гавриловым, Пустова сразу узнала старшую сестру санатория.

— Дорогая моя! Какая встреча! — с напускной веселостью воскликнула она. — Можно к вам?

Нина Ивановна, изумленная неожиданной встречей, молчала.

Пустова поставила на скамейку рядом с Ниной Ивановной саквояж.

При свете маленькой лампочки, светившейся под потолком, Гаврилов с удивлением узнал Пустову. Он отвернулся. Об отъезде Пустовой из города в управлении ему никто ничего не говорил. Возможно, потому, что ему срочно пришлось заняться разрешением другого вопроса?…

Пустова между тем села рядом с Ниной Ивановной, настороженно косясь на Гаврилова.

— Милочка! Как я рада вас видеть! — певуче затараторила она. — Пусть мало я побыла в вашем санатории, но не забыла ни вас, ни вашу чудесную Катю! Знаете, после я ругала себя, что не полностью использовала путевку. Опять чувствую себя скверно.

Гаврилов встал и, положив на верхнюю полку чемодан, обратился к Нине Ивановне:

— Простите, гражданка, я выйду покурить. Вас не затруднит посмотреть за моим багажом?

Нина Ивановна поняла и равнодушно ответила:

— Пожалуйста.

Гаврилов вышел из купе.

— Кто этот интересный? — сразу спросила Пустова.

— Понятия не имею, — безразличным тоном ответила Нина Ивановна. — Просто пассажир… Молчит всю дорогу…

— У меня наоборот получилось! — успокоившись, подхватила Пустова. — Попался такой стопроцентный нахал, что стал руки распускать… Я пошла искать другое место. Как я рада, что увидела вас!

Пустова стала расспрашивать Нину Ивановну о цели ее приезда в город.

Общение с чекистами кое-чему научило Нину Ивановну. Почувствовав, что для Гаврилова встреча с Пустовой явилась полной неожиданностью, она решила помочь ему, разузнать цель этой поездки. Поэтому Нина Ивановна с добродушной приветливостью отнеслась к Пустовой и рассказала о своем отпуске, не умолчала и о намерении, пользуясь хорошей погодой, остающиеся дни посвятить прогулкам по лесу.

— Так вы свободны! — живо воскликнула Пустова, осененная какой-то мыслью. — Превосходно! Я вас приглашаю! Тоже своего рода прогулка… и мне скучать не придется в одиночестве. Причем это совсем недалеко от вашего санатория.

— Куда? — спросила Нина Ивановна.

— Видите ли, Нина Ивановна, — начала Пустова, понизив голос. — Я когда-то занималась биологией. У меня есть в МГУ связи, друзья. И вот для биолого-почвенного факультета я выполняю некоторые задания. Попутно для одного научного журнала готовлю статью об особенностях архитектуры помещичьих сооружений начала двадцатого века… Не знаю, получится ли…

В это время в купе возвратился Гаврилов. Он только что переговорил в тамбуре вагона с лейтенантом Чижовым, который оказался в поезде исключительно ради Пустовой. Теперь Гаврилов надеялся из разговора Пустовой с Ниной Ивановной извлечь какую-то пользу, но Пустова замолчала. Через минуту, внимательно оглядев Гаврилова, она сказала:

— Гражданин, может быть, вы будете любезны перейти в другое купе. Мы — дамы. У нас чисто женский разговор, не хотелось бы его прерывать и вообще стесняться… В последнем купе только один мужчина, которого в бешенство приводит присутствие интересной женщины…

Гаврилов мельком посмотрел на Нину Ивановну. Она сказала:

— Верно, гражданин. Вам все равно, а нас ваше присутствие только стесняет…

— Пожалуйста, — с самым равнодушным видом ответил Гаврилов и снял с полки свой чемодан. Пока он, нагнувшись, с заботливостью недоверчивого человека осматривал чемодан, Нина Ивановна пожала ему локоть.

Была уже ночь. Пассажиры вагона угомонились. Остановки за три до города Н-ска Нина Ивановна прошла в туалетную комнату, а возвращаясь обратно, передала Гаврилову записочку.

Через некоторое время Гаврилов вышел в тамбур и вместе с Чижовым прочитал сообщение. Нина Ивановна написала:

«Она направляется к доктору Полякову. Ссылается на задание МГУ и редакции журнала. Будет осматривать домик доктора. Уговорила меня поехать с ней. Не знаю, правильно ли, но я решилась. Знайте об этом на всякий случай».

Пир с расчетом

В этот вечер шел мелкий моросящий дождь. Но людей, не успевших еще отвыкнуть от щедрой ласковости необычайно теплой и сухой в этих краях осени, он не пугал. На улицах было много гуляющих.

Таня Наливина и Иван Дубенко тоже гуляли. Примирение было счастливым. Для Дубенко осенью наступила весенняя пора жизни. Он не подозревал, что Таня имеет отношение к делу, которым занимается Томов и его товарищи. Таня тоже ничего не знала о второй стороне жизни Дубенко.

Они шли счастливые и довольные. Вдруг Таня напомнила Дубенко о его обещании показать свой дом. Дубенко смутился.

— Ты не хочешь? — спросила Таня, недоверчиво посмотрев на спутника.

— Пожалуйста, Таня! Но это очень далеко. Такая погода…

Таня подкинула зонт и сказала:

— Под ним места хватит и двум головам!

Дубенко ничего не мог возразить против такого убедительного аргумента. Тесно прижавшись, они пошли.

Подойдя к дому, Таня и Дубенко услышали доносившийся из открытого окна пьяный басовитый мужской голос, выкрикивающий слова песни о дождливом вечере и горячем стакане вина. Голос этот не принадлежал Свиридову. И тут Дубенко в страхе вспомнил предупреждение лейтенанта Томова не оставлять вечерами Свиридова одного. Дубенко растерянно взглянул на Таню: он ей говорил, о своем полном одиночестве, а тут…

Они молча, посматривая друг на друга, стояли недалеко от раскрытого окна. Таня, возмущенная неприятным открытием, собиралась уйти, и упрек вот-вот готов был сорваться с ее языка, но порывом ветра откинуло на окне край белой занавески, и при ярком свете электрической лампы она увидела в глубине комнаты знакомое лицо. Да, это было лицо того мужчины, который два раза приходил в поликлинику, которого она преследовала по улицам, а потом показала Бахтиарову у кинотеатра… Таня не знала, на что и подумать. Маленькая складочка легла между ее бровей. Дубенко уже знал, в минуты какого душевного состояния на лбу Тани появляется эта симпатичная складочка. Он поспешил сказать робким голосом:

— Таня, извините. Я выясню, что все это значит. Возможно, дальние родственники из деревни…

Дубенко не досказал и побежал в дом.

Таня осталась у калитки.

Свиридов знал, что Дубенко ходит на свидание к какой-то девушке. Но он не спрашивал о подробностях этого романа и, оставаясь в доме один, вспоминал маленькую Мари, с которой его во Франции разлучил Бубасов.

И на этот раз Свиридов взгрустнул. Он до того размечтался, что не сразу услышал настойчивый стук в дверь. Когда открыл, то увидел на крыльце избитого им в привокзальном сквере. Гость виновато улыбался, перекладывая из руки в руку небольшой чемодан.

— В чем дело? — спросил Свиридов, сразу вспомнив предупреждение Томова о том, что, возможно, к нему кто-то пожалует.

— Здравствуйте, — улыбаясь смелее, сказал Шкуреин. — Наконец-то я вас нашел!

Свиридов усмехнулся и сказал сквозь зубы:

— Крестник! Зачем пожаловал?

— Как христианин, пришел мириться с вами и подставить другую щеку…

— Мне думается, что вы получили сразу по обеим, — холодно проговорил Свиридов, посматривая на калитку. Но там никого не увидел. — Чего вам?

— Пришел мириться с вами… Пусть вам не кажется странным мое появление. Христианская мораль, поклонником которой я являюсь, толкнула меня к вам. Примирение…

— Ну, входите, — грубоватым тоном прервал Свиридов. Он посторонился, сожалея, что нет рядом Дубенко.

Шкуреин осторожно переложил чемодан в левую руку и переступил порог. Войдя в комнату, он, вытягивая шею, стал осматриваться.

— Вы разве один живете?

Свиридов ничего не ответил и сел на диван. Шкуреин положил чемодан на стул.

— Вам кажется странным мое появление? Вы меня ударили, а я покорно являюсь к вам да еще с угощением…

— Во-первых, я не знаю, с чем вы пришли, а во-вторых, не вижу ничего странного: чудаки украшают жизнь! Без них она была бы скучна, — спокойно произнес Свиридов, наблюдая за Шкуреиным.

— Вот золотые слова, — повеселев, ответил Шкуреин и, проворно раскрыв чемодан, вынул из него бутылку водки.

Свиридов увидел в чемодане две бутылки коньяку и свертки с закусками. Он свистнул.

— Такой уж у меня характер, — пояснил Шкуреин, ставя бутылку на стол. — Прошу, угощайтесь…

— Я вас и сам могу угостить, — сказал Свиридов, поднимаясь с дивана. Он открыл шкафчик и поставил на стол графин с водкой.

— Нет! Нет! — запротестовал Шкуреин, выкладывая на стол свертки.

Тут Свиридов проявил решительность и все, выставленное Шкуреиным на стол, сложил в чемодан и захлопнул крышку.

— Так будет лучше. Гостей с вином не принимаем!

Шкуреин опешил. Перед тем как отправиться выполнять задание хозяина, он для храбрости выпил в вокзальном ресторане двести граммов водки, а теперь вдруг почувствовал себя вялым и безвольным.

— Есть у вас желание угоститься, — говорил между тем Свиридов, выставляя на стол закуску и стаканы, — то прошу к столу, и выкладывайте, зачем явились. В ваши добрые намерения я поверить не могу. Как вы меня нашли?

— Вы же знаете: следить я могу, — промямлил Шкуреин.

— Не умеете. Иначе я вам не набил бы морду!

Шкуреин поморщился.

— Я вас слушаю, говорите, — повторил Свиридов и сел на стул.

Шкуреин опустился на стул у стола, соображая, как бы ему лучше изложить цель прихода. Посмотрев еще раз на Свиридова, он начал таинственным полушепотом:

— Я представитель секты новоявленных христиан. Наше учение допускает некоторые вольности, если можно так выразиться, послабления против догм, существующих в других сектах и христианской религии. Мы, например, воздаем очень большое значение вину, и у нас не возбраняется обильное его возлияние. Наоборот, употребление вина в больших количествах является наивысшим проявлением святости, ибо, находясь под воздействием живительной влаги, грешный человек зрит отчетливо райские кущи, и тем самым в нем утверждается мысль о постоянном райском блаженстве… Наш руководитель, отец секты, святой Вукол увидел вас однажды, и внутренний голос подсказал ему, что вы достойны принятия в секту и должны быть подготовлены для постижения самых сокровенных тайн секты… Мне было поручено святым Вуколом все разузнать о вас, кто вы есть. Истязание, которое вы мне учинили, я не воспринял как обиду, а как должное на путях совершенствования духа своего…

Свиридов громко рассмеялся. Шкуреин сумрачно смотрел на него.

— Эх вы, представитель секты алкоголиков! Выпейте-ка лучше, чем околесицу нести! — продолжая смеяться, проговорил Свиридов и, наполнив стакан водкой, подвинул его Шкуреину. — Пейте! Как звать?

— Меня? — спросил Шкуреин.

— Конечно, вас. Мое имя, надеюсь, вы знаете.

— Брат Сосипатр.

— Сосите-ка, Сосипатр, водочку, — еще ближе подвинул Свиридов стакан растерявшемуся гостю.

Шкуреин не мог отказаться. Потянувшись за стаканом, он с тоской подумал о том, что напрасно своевременно не убежал из Кулинска. Выпив, он понюхал корочку хлеба и вдруг вспомнил хозяина.

…Неприятности начались с раннего утра. Его подняли с постели, когда слипались глаза. Пустова была крайне взволнована и не разговаривала. Хозяин тоже был не в духе. Он приказал немедленно уйти из дома и ждать его в шесть вечера на речном вокзале. В шесть хозяин передал чемодан с вином и закусками, назвал адрес. Хотя заныло сердце от предстоящей встречи с тем, который уже раз его чуть не убил, но Шкуреин виду не показал. Хозяин предупредил, что в доме будут находиться двое и его задача организовать с ними попойку… Хозяин назвал такую сумму вознаграждения, что если представить себе эту кучу денег в руках, то сладко кружится голова, рот наполняется слюной… Теперь он старался точно придерживаться поучений хозяина. Но легко сказать: организовать попойку…

…Вбежав в комнату, Дубенко увидел развалившегося на стуле Шкуреина. Он сразу узнал его. Горланя песню, Шкуреин осовело смотрел на Свиридова, сидевшего по другую сторону стола. Заметив наконец Дубенко, Шкуреин заулыбался:

— А… А… В-вот и при-и-ятель снизошел к нам… А мы, любезнейший, отличнейшим препро-провож-дением времени занялись с вашим друж-жком. Будем знакомиться! Я — Соси-и-патр. Свободный член секты воз-злияющих вино… Маэстро всех м-маэстратов!

Шкуреин попытался встать со стула, но с треском грохнулся на пол и остался недвижим.

— Прислали его, — шепнул Свиридов, подходя к Дубенко. — Помнишь, Николай Михайлович говорил… Так вот…

Свиридов взял со стола литровый графин, в котором оставалось всего несколько капель водки, и убрал его в шкафчик.

Шкуреин, придя в себя, пополз на четвереньках, но ткнулся головой в стол и затих, раскинув ноги.

Дубенко же, беспокоясь за Таню, ничего не сказал и поспешил на улицу. Тани не было. Добежав до угла, он в смятении быстро вернулся домой. «Теперь и Николай Михайлович не поможет наладить с ней отношения».

Таня была обижена, она хотела уйти совсем, но, перейдя на другую сторону, спряталась за толстым стволом покосившегося тополя. Девушка видела, как выбегал на улицу Дубенко. Ее уже тревожило происходящее в доме. Подумав немного, она решительно вошла во двор. Увидев маленькую сараюшку без двери, не раздумывая, бросилась туда.

Не прошло и десяти минут, как во двор вошел Томов. Таня сразу узнала лейтенанта. Его появление тут в этот поздний час успокоило ее. Она решила ждать.

Тем временем, закрыв шторами окна, Томов, Дубенко и Свиридов склонились над чемоданом, который принес Шкуреин. Томов осторожно осматривал бутылки с коньяком и водкой. Взглянув на встревоженные лица Дубенко и Свиридова, он сказал:

— Вино, надо думать, отравлено. Проверят в лаборатории… Ладно, теперь наш план такой…

Не прошло и десяти минут, как в большой комнате была создана картина обильной пьяной пирушки. Вина и закуски, принесенные Шкуреиным, вперемешку с опрокинутыми стаканами, кусками хлеба, вилками и ножами украшали стол. Довершили эту картину Дубенко и Свиридов, лежавшие в разных углах комнаты, будто тоже отравившиеся. Шкуреина никто не трогал, и он покоился в своей прежней позе у ножки стола. Еще раз при свете электрического фонарика осмотрев обстановку, Томов направился к выходу.

— Долго нам лежать? — приглушенно спросил лейтенанта Свиридов.

— Сказать трудно. Придется потерпеть. Но с рассветом вряд ли кто осмелится войти в дом. Ничего, товарищи, попробуем. Только еще раз прошу вас, если кто придет, ни в коем случае не чините препятствий, сдерживайте себя… Но и не засните. Думается, мы не ошиблись, предположив такую развязку…

— Вы далеко не уходите, — попросил Дубенко, с огорчением думая о Тане.

— Не беспокойтесь!

Томов вышел. Тишину нарушало только сопение Шкуреина. Но вот Шкуреин заворочался, стал что-то бормотать. Потом он сел, схватился за край стола и приподнялся. В темноте он стал шарить по столу и, найдя стакан, взял в руки бутылку. Дубенко неслышно подполз к Шкуреину, поднялся и слегка ударил кулаком по затылку.

Шкуреин больше не делал попыток подняться.

— Стервец, — еле сдерживаясь, прошептал Дубенко, укладываясь на место.

— Пусть бы отравился шакал, — проворчал Свиридов.

— Следствию нужен, — снова шепотом ответил Дубенко. — И ему, выходит, предназначалось то же самое…

— Они так и устраняют использованных помощников, — пояснил Свиридов.

Прошло около получаса. На крыльце скрипнула доска, послышались осторожные шаги. Дубенко насторожился.

Силуэт высокой фигуры промелькнул по зеркалу изразцовой печи в коридоре и остановился в дверях. Вспыхнул фонарик. Луч прошелся по столу, скользнул по Шкуреину и выхватил вытянутую на полу фигуру Свиридова. Дубенко затаил дыхание, крепче сжал в кармане, рукоять пистолета, который ему накануне дал лейтенант. Затем он услышал бульканье и до него дошел запах бензина. «Поджигает!» — подумал с тоской. Он настолько хорошо знал свой дом, что, лежа с закрытыми глазами, в каждый момент безошибочно определял, где находится поджигатель и что поливает бензином. Вот, отступив из комнаты, он облил стены коридора и дверь чулана. Дубенко увидел сквозь приоткрытые веки вспышку спички. Шаги поджигателя прозвучали по крыльцу и затихли. Громко хлопнула калитка.

Дубенко и Свиридов вскочили на ноги почти одновременно. Чтобы преградить путь огню из коридора в большую комнату, где пока пылал только половик у дивана, они, словно сговорившись, схватили горящий половик и выбросили его в коридор. Захлопнув дверь в комнату, одеждой, сорванной с вешалки, принялись сбивать пламя со стен коридора. Дубенко в суматохе не сразу заметил Томова, вбежавшего в дом.

— Где вы были, Николай Михайлович? — торопливо спросил он, мельком взглянув на лейтенанта.

— Там, где вы, молодой человек, прячете хорошеньких девушек, — ответил Томов, помогая тушить пламя шторой, сорванной им с входа в мезонин.

Дубенко сначала взглянул на Свиридова, который с ворохом каких-то тряпок в руках бросался на горящую стену, а затем посмотрел на крыльцо и увидел Таню, с ужасом взиравшую на происходящее. Дубенко, несказанно обрадованный тем, что Таня в эти тревожные минуты находится рядом и, очевидно, не уходила, неистово стал хлестать охотничьей курткой по стене, хотя в том не было уже никакой необходимости. Огонь был ликвидирован, и только местами тлели обои на стенах да под потолком тянулись к открытой на улицу двери сизые полосы дыма.

— Могло быть и хуже, — сказал Свиридов, сквозь дым стараясь рассмотреть лицо Тани.

— Вполне, — заметил Томов. — Счастье, что время у него было ограничено. Он спешил в другое место…

— Вы знаете его? — спросил Свиридов, вытирая платком слезившиеся глаза.

— Теперь знаю, — коротко ответил Томов.

— Он вернется! — тревожно воскликнул Дубенко.

Томов посмотрел на часы, улыбнулся:

— Мы с Таней видели, как он поспешно бросился к троллейбусу. Туда, где его ждут, опаздывать нельзя!

Томов знал больше остальных, столпившихся в узком коридоре, наполненном едким дымом, поэтому и говорил уверенно. Он взглянул на Таню. Девушка все еще не могла прийти в себя. Она пыталась понять: ошиблась или нет, узнав в поджигателе мужчину, приходившего в поликлинику накануне отпуска Жаворонковой?

— Мы с вами где-то встречались, — сказал Свиридов, приглядевшись к Тане.

— Возможно, — сдержанно ответила она, умоляюще посмотрев на Томова.

— Я ухожу, товарищи, — сказал Томов. — Скоро придет машина и заберут от вас бродягу, — он кивнул головой на закрытую дверь комнаты, — и всю его ядовитую гастрономию. Смотрите за ним. Советую тщательно, кипятком с мылом, вымыть руки.

Встреча

Телефонный разговор с неизвестным состоялся днем. Незнакомый мужской голос произносил слова веско. Жаворонкова выслушала с большим волнением, но сухо сказала, что все поняла и предупредила: после двадцати трех часов ждать будет только две минуты, не больше. «Точность — мой основной принцип!» — заверил голос из телефонной трубки.

Возвращаясь к себе в кабинет, Жаворонкова остановилась перед зеркалом в служебном коридоре поликлиники. Она внимательно посмотрела на свое лицо. Ничего особенного. Самое обычное выражение, только несколько лихорадочно блестят глаза.

О телефонном разговоре Жаворонкова сообщила Ивичеву. Через полчаса после этого Ивичев под видом больного появился в ее кабинете. После обстоятельной беседы с Ивичевым Жаворонкова была готова встретить новое испытание.

И вот теперь, все же ощущая некоторое беспокойство, она ожидала в своей квартире. Оставалось три минуты до двадцати трех. Днем, беседуя с Ивичевым, она предполагала, что полковник сделает так, чтобы кто-нибудь из его сотрудников находился в квартире, но ей была предоставлена полная свобода. Ивичев только предупредил: не поступать с гостем так, как она поступила со Свиридовым.

Двадцать три. По стеклу окна прозвучало два легких удара. Вздохнув, Жаворонкова пошла открывать дверь. Сердце ее учащенно билось, но, поворачивая ключ в замке, она собрала всю волю и встретила стоявшего на освещенной площадке мужчину высокого роста в строгом черном костюме хладнокровно.

В прихожей они внимательно, гораздо дольше, чем при обычной встрече незнакомых людей, смотрели один на другого. Каждый из них думал свое.

«Таким тебя я себе и представляла. Сильный отпечаток наложило на тебя беспокойное и злое занятие», — подумала Жаворонкова.

Мысли Бубасова были несколько другие. Он отметил про себя: «Вблизи ты лучше, чем на расстоянии и на фотографии».

Жаворонкова тщательно заперла дверь и спокойно прошла в комнату.

Он осторожно, мягко ступая, проследовал за ней. Огляделся, кивнул на закрытую дверь второй комнаты. Поняв его, она сказала:

— Там никого. Вы что, на машине приехали? Весь пропахли бензином.

Бубасов промолчал и скользнул в сумраке комнаты, как черная тень, приник к закрытой двери. Прислушавшись, он рванул дверь и заглянул в комнату. Возвращаясь к столу, тихо сказал:

— Извини, сестра, но иначе мы не можем.

— Почему сестра? — недоумевая, спросила Жаворонкова.

— Очень просто. Я твой брат, Элеонора, — ответил он и, подойдя с протянутой рукой, отрекомендовался: — Георгий Бубасов!

Услышанная новость хотя взволновала Жаворонкову, но внешне она продолжала оставаться по-прежнему холодной, строгой и официальной.

— Наша с тобой жизнь, Элеонора, сложилась необычно, — продолжал он, проверяя, надежно ли закрыты шторами окна. — Ты, зная о братьях, никогда не видела их… Мы тоже не видели тебя. Неправда ли, странно?

— Садись, — спокойно предложила Жаворонкова, опускаясь в кресло.

Но Бубасов не торопился. Он все еще оглядывался, всматриваясь в углы комнаты, тонувшие во мраке.

— Безопасно ли здесь? — спросил он.

— Если бы тебе грозила опасность, ты никогда не пришел бы, — холодно заметила Жаворонкова, присматриваясь к Бубасову. — Я уверена, что ты основательно изучил обстановку, прежде чем не только переступить мой порог, но и позвонить мне по телефону.

— Ты права, — усмехнулся Бубасов, садясь в кресло. — Это же так естественно. Соседка спит?

— Да. Вот видишь, ты и это знаешь!

— Ты находишь странной?

— Что именно?

— Мою осведомленность.

— Ничуть!

Возникло молчание. Бубасов, насупив брови, постукивая пальцами по краю стола, смотрел в угол. Жаворонкова без тени смущения рассматривала лицо Бубасова, про себя отмечая его сходство с отцом. Правда, лицо мельче, очень уж мала голова у этого длинного потомка бубасовского рода. Тут она попыталась представить себе, как Георгий выглядел мальчишкой, и решила, что у него, так же как и у нее, вероятно, не было настоящего детства.

— Мои воспитательницы говорили, что у меня два брата, но я не помню, чтобы об этом упоминал отец… Я даже не знала ваших имен…

— Что же делать! Так сложилась наша судьба, — заговорил Бубасов, посмотрев на дверь. — Старуха не может подслушать?

— Она ложится в девять вечера.

Бубасов успокоился и продолжал:

— По-особенному сложилась наша судьба, Элеонора. Есть люди, которым предназначено делать историю. Таков наш отец! Таковы мы! Я с благодарностью отношусь к отцу. Он не только всего себя, но и своих детей отдал борьбе с коммунистическим злом. Это подвиг в самом хорошем понимании людей свободного мира! Ты думаешь, Элеонора, ему легко было тебя, почти дитя, сунуть в эту адскую страну? Он очень переживал за тебя! У нас с тобой разные матери, но это не имеет значения. Ты родилась во Франции от француженки, я в России — от русской женщины, брат Олег — от немки в Германии… Но не в этом дело! Важно то, что в нас одно общее начало — бубасовское!

Вдруг Бубасов замолчал, оглядывая Элеонору. Она бесподобно хороша в этом своем светло-синем платье с широкой юбкой и отворотами из белого пике. Красивы линии ее ног в бежевого цвета туфлях на высоких каблуках. Аккуратно уложенные волосы золотистого оттенка и без драгоценных украшений придают ее голове величественный вид, очень гармонируют с цветом ее красивого лица…

— Извини, не буду предаваться семейным воспоминаниям, — продолжал Бубасов. — Ими, Элеонора, займемся дома. Должен тебя порадовать, что из всех нас троих ты самая богатая! За прошедшие годы на твоем счету скопился солидный капитал. Отец был уверен в том, что ты отыщешься, и регулярно откладывал твое вознаграждение. Он говорил: пройдет еще десять лет, но Элеонора найдется, великолепно выполнит предназначенную ей роль. Он оказался прав! Он всегда далеко вперед видит! Каково тебе было здесь?

— По-моему, с этого бы и следовало начинать, — холодно сказала Жаворонкова и уже мягче продолжала: — Ждала.

— Как твое положение?

Жаворонкова откровенно насмешливо посмотрела в глаза Бубасову и спокойно сказала:

— Ты проверял меня достаточно долго и энергично. Все должен знать. Неужели не веришь себе? Это плохой признак!

— Почему ты говоришь о какой-то проверке?

— Почему? — усмехнулась Жаворонкова. — Ты забываешь, что я Бубасова! Ну зачем, например, появлялся этот Свиридов? Я отлично поняла: проба! Если бы он провалился, ты не явился бы ко мне. Это ясно, как дважды два!

— Правильно, — улыбнулся Бубасов. — Ты умная девочка! Я рад твоей железной логике.

— Спасибо за похвалу!

— Ты ее заслужила. Моя похвала многое значит!

Жаворонкова иронически усмехнулась.

— Говорю серьезно, — продолжал Бубасов. — Я, можно сказать, профессор! Своим делом занимаюсь с десятилетнего возраста!

— Ничего особенного в тебе, дорогой мой, я не вижу, — насмешливо сказала Жаворонкова. — Пусть я была вынуждена к бездействию, но всегда жила мыслью о своем назначении. Да, да! Но чем я питалась? Книгами о шпионах. И вот сейчас, встретившись с таким, как ты себя называешь, «профессором», я не нахожу в тебе новизны. Ты будто сошел со страниц прочитанных мною книг. Видишь, их сколько, — Жаворонкова показала на книжный шкаф. — А ты говоришь — профессор!

Бубасов несколько мгновений удивленно смотрел на Жаворонкову, потом рассмеялся:

— Ты действительно, Элеонора, прелесть! Я восхищен! Рад за отца, что он воспитал такую…

Но тут улыбка сбежала с его лица, оно сделалось злым и суровым. Решительно ударив рукой по столу, сказал:

— В опыте моем ты со временем убедишься!

— Не спорю. Возможно, так и случится.

— Труден был путь к тебе, Элеонора. Мы все эти годы искали тебя. Та женщина, которая поджидала тебя в Москве, тоже искала. У нее были твои фотографии. Почему ты не пришла к ней в одно из назначенных чисел?

— Я сразу заболела и полгода лежала в детской больнице, — ответила Жаворонкова и спросила: — А почему она позже не могла побывать на Казанском вокзале? Я в марте и апреле сорок пятого года приходила туда, разыскивала ее, но напрасно…

— Было бы странно через полгода, — проговорил Бубасов. — Теперь ее нет в живых. Откровенно говоря, я похоронил тебя, не верил в то, что ты можешь быть жива. Но все же искал. Искал в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, Хабаровске и других городах. Но что я мог сделать, слабо представляя себе черты тринадцатилетней девочки? Искал только по фамилии. Отец не разрешал даже брать сюда твою фотографию. Ты не догадываешься, как набрели на твой след?

— Понятия не имею, — пожала плечами Жаворонкова.

Бубасов закурил папиросу и тихо спросил:

— Помнишь Иштвана Барло? Бывал у отца…

Жаворонкова отрицательно качнула головой.

— Столько всяких приходило… В то время я была глупышкой.

— Не напрашивайся на комплимент, Элеонора! Не только один отец приходил в восторг от твоей феноменальной памяти.

— Не представляю никакого Барло, — упорно настаивала Жаворонкова.

— Вспомнишь, — спокойно сказал Бубасов. — Иштван Барло, венгр. Впрочем, венгром он стал по необходимости. Родился он русским. Такой высокий, с жабьей улыбкой, с короткими руками… Он происходит из очень, по нашим понятиям, приличной семьи…

Жаворонкова мотнула головой. Помолчав, Бубасов продолжал:

— Одно время он служил в армии Хорти. В сорок девятом его упрятали за решетку. Он не совсем аккуратно помогал американским друзьям. Через три года амнистировали. Снова попался, потом бежал из Венгрии. В Будапеште у него живет жена, связь с ней он поддерживает через туристов. Барло в совершенстве знает русский язык. Он был в Москве на последнем фестивале студентов. Там тебя и увидел. Несколько раз сфотографировал. Не составило для него большого труда и выяснить кое-что касающееся тебя. Но дать знать отцу о тебе из Москвы он не имел возможности. Неужели ты его не заметила?

— Я сказала: никакого Барло не помню, а на фестивале все друг друга фотографировали!

— Скажи, Элеонора, по совести, — прищурившись, спросил Бубасов, — ты на это московское скопище сумасшедших и психопатов поехала ради того, чтобы увидеть кого-нибудь из наших?

— Разумеется. Но там были не только сумасшедшие, я полагаю…

— Безусловно! — поспешил Бубасов. — Такие, как Барло, как ты, ну и некоторые другие, не принадлежат к числу психопатов. Ты слушай! Ничего не зная об успехах Барло, я здесь напал на твой след. Получилось очень просто! Как-то обратил внимание на список врачей, висевший в приемной поликлиники. Среди прочих фамилий: Жаворонкова А. Г. Дальше — больше, и ниточка подвела меня в этот дом, к Касимовой… Безусловно, эту черновую работу я делал не сам. Затем меня на несколько дней отвлекли другие заботы. Когда, наконец, я пошел к тебе в поликлинику, то тебя уже не было. Полагая, что ты уехала в тот же санаторий, где отдыхала Касимова, я поехал гуда. Но напрасно. Тогда я решил поговорить с Касимовой. У меня не было иного выхода, чтобы узнать твой адрес.

— Что ты ей сказал?

— О, не беспокойся! — усмехнулся Бубасов. — Многострадальное сердце не выдержало сурового разговора, и Касимова в моем присутствии перекочевала в лучший мир!

— Ты убил ее! — забыв о всякой осторожности, воскликнула Жаворонкова.

Бубасов удивленно поднял брови:

— Сожалеешь?

Жаворонкова выдержала его пристальный взгляд и гневно сказала:

— Не то! Ты мог провалить меня! Так рисковать — безумство! А еще называешь себя профессором!..

— Не волнуйся, — торопливо возразил он. — Она обязана была умереть немедленно после встречи со мной! Мертвый не шевелит языком…

— Но она могла и не умереть!

— Я бы ей помог. Это ясно, — усмехнулся Бубасов.

— Какая необходимость была разговаривать с ней?

— Кто же лучше ее мог проинформировать меня о тебе, дорогая Элеонора, — продолжал Бубасов насмешливым тоном. — Я пытался обойтись без этой работяги-старухи. Осмотрел в палате ее вещи, надеясь узнать, куда ты уехала. Но нашел только фотокарточку. Потом я встретил старуху, заговорил с ней. Эта кремнистая представительница советских женщин, признаюсь, была не очень словоохотлива. Очевидно, ей не понравилась моя физиономия. Старуха ощетинилась. Тогда я вскипел и выместил на ней свою ненависть. Ведь это она нам испортила все, подцепив тебя в Глушахиной Слободе. Я открыл ей правду… Ты не представляешь, что с ней было! Она стала задыхаться, цепляясь за воздух руками. Когда она переселилась к предкам, я удалился…

Жаворонкова бледная, вся дрожа смотрела на Бубасова. Голова ее кружилась, перед глазами плыли звездные круги. Сжимая пальцами виски, она полушепотом сказала:

— Так ты виновник ее смерти?

— Да, — просто ответил Бубасов. — Что же в этом особенного? Она была коммунисткой, и, следовательно, одним фанатиком стало меньше. Прекрасно! Но что с тобой, Элеонора? Ты на себя не похожа!

Чтобы не вызвать подозрений, она едко сказала:

— Ты только что хвастался, называл себя профессором… Грош стоит твоя опытность, если ты напролом идешь к той, которая явно не пощадила бы ни тебя, ни меня! После всего этого я еще подумаю, стоит ли мне иметь дело с тобой. Мне дорога моя жизнь и дорого дело, которому посвятил меня отец!

Тон, которым были произнесены эти слова, испугал Бубасова. Он вскочил с кресла и, подойдя к Жаворонковой, склонился над ней. Глаза его смотрели виновато.

— Дорогая Элеонора! Если бы ты поработала столько, сколько я, мягче бы относилась к промахам. Промахов не должно быть в нашей работе, но они вызваны исключительно желанием скорей пожать твою мужественную руку. Я глубоко счастлив, что ты так строго и принципиально относишься к делу. Только так и должно быть! Я преклоняюсь перед тобой, дорогая Элеонора!

— Не дыши в лицо! Садись на место, — строго сказала Жаворонкова. — От тебя, как от шофера-неряхи, все еще пахнет бензином!

Бубасов опустился в кресло. Словно школьник, выслушивающий строгую нотацию сердитой учительницы, он смотрел на Жаворонкову.

— Разве так безрассудно действуют! — продолжала она.

— Ну, хватит, Элеонора, хватит, — миролюбиво попросил Бубасов. — Все кончилось благополучно.

Она молчала, глядя в сторону.

— Ты даже не представляешь, что значит твое появление в одном ряду с нами. Мы очень довольны, что все это случилось в столь ответственный период борьбы с коммунизмом!.. Когда я вернулся из санатория сюда, поступили указания от отца, как быть с тобой!..

— А Барло здесь? — спросила Жаворонкова.

— Он в Мюнхене, — насупившись, ответил Бубасов. — Занят изобретением хитроумного оружия для наших людей. Кроме того, он работает на радиоштаб, фантазирует на темы, что видел и не видел в Советском Союзе. Платят ему и за подстрекательство к восстаниям населения стран советского блока очень хорошо!

— Мне кажется, ты его осуждаешь?

— Боже избави! Он просто страшно везучий. Причем особенно не рискует.

— Завидуешь ему?

— Не в том дело, Элеонора.

— Он ученый?

— Нет, но умеет владеть умами ученых идиотов!

— Как врач, скажу тебе: у тебя нервы не совсем в порядке.

— Что же в этом странного?

— Как Барло удалось попасть на фестиваль?

— Не будь наивной, Элеонора, — фыркнул Бубасов. — Разве мало было путей для этого. Непростительное ротозейство не воспользоваться ротозейством!

— А какой у тебя интерес в этом городе? — спросила Жаворонкова. — Это не любопытство! Мы теперь должны работать рука об руку… Я застоялась без дела.

Бубасов внимательно посмотрел на нее, медля с ответом.

— Мне не положено знать? — спросила она, боязливо подумав, не слишком ли много расспрашивает.

— Наоборот. Я сейчас думаю о другом, — сказал Бубасов. — Твой вопрос о Барло воскресил мое беспокойство. Я буду откровенным. Мне кажется, отец слишком много доверяет Барло. Боюсь, как бы это не погубило его…

— Ты говоришь страшные вещи! — стараясь казаться испуганной, воскликнула Жаворонкова. — Надо предупредить отца!

Бубасов вяло улыбнулся и покачал головой:

— Милая Элеонора! Ты далека от всего! У отца грандиозные замыслы. Барло может продать его…

— Продать! Кому?

— Покупатели найдутся!

— Так надо помочь отцу! — вырвалось у нее с такой заботливостью, что Бубасов, приблизившись, погладил ее руку, лежавшую на столе.

— Отсюда мы помочь не можем, — сказал он.

Наступило молчание. Бубасов смотрел на Жаворонкову и думал о том, что хорошо бы отцу постоянно кого-нибудь из них иметь рядом.

Жаворонкова решила проверить, известно ли Бубасову что-нибудь о посещении ее квартиры Бахтиаровым. Она схватилась руками за голову и тяжело вздохнула.

— Почему ты не можешь успокоиться? — спросил Бубасов, косясь на Жаворонкову.

— Почему, почему! — с капризным раздражением воскликнула она. — В результате смерти Касимовой я лишилась расположения одного человека. Он обвинил меня в том, что я не могла предотвратить ее преждевременную смерть!

— Ты говоришь о инженере, который уехал в Индию? — спросил Бубасов.

«Он знает все. Кто ему говорил?» — подумала она, и эта мысль заставила тоскливо сжаться ее сердце. Еще немного помедлив с ответом, она сказала:

— Да.

— Для чего он тебе нужен? — спросил Бубасов.

— Он пригодился бы для нашего общего дела. Откровенно говоря, я на него рассчитывала, считая своим главным козырем.

— На сегодня наши с тобой интересы должны касаться только Советского Союза, Элеонора, — спокойно ответил Бубасов. — Индия для более отдаленного времени.

— При чем тут Индия! — оправившись, ответила Жаворонкова. — Индия только ширма. Он вовсе уехал не в Индию, а работает в Москве. Его область — ядерное оружие и ракеты!

— Это для меня новость, — признался Бубасов. — Что для него значила Касимова?

— Она его воспитывала в раннем детстве. Была для него матерью. Он ее очень любил!

— Какая слезообильная чепуха! — со смехом воскликнул Бубасов. — Может быть, ты в него была влюблена?

— Глупости! Я здесь не желаю близости ни с одним мужчиной! Надеюсь найти свой предмет дома!

— Браво, Элеонора! Но домой еще не скоро! А натура…

— Натура! — перебила Жаворонкова. — Наша миссия выше всего!

Лицо ее было серьезно.

— Молчу, Элеонора, молчу! Ну и что же этот инженер? Неужели он так обижен на тебя, что к нему отрезаны все пути?

— Представь себе — да!

— Но найти надо. Ты сможешь.

— Благодарю за высокую оценку! — усмехнулась Жаворонкова. — Когда мы будем разговаривать о деле?

— Что тебя интересует?

— Задания. Ты, очевидно, в курсе тех заданий, которые мне от имени отца передал Свиридов?

— Да. Ты начала их выполнять?

— Нет.

— Почему?

— С прибытием нового человека они могли измениться. Только поэтому.

— Вообще ты права. В первую очередь тебе придется повидаться с отцом…

— Чудесно! — воскликнула Жаворонкова. — Где же это произойдет?

— Позже он сообщит о месте встречи.

…Бубасов ушел от Жаворонковой в два часа ночи. У него было отличное настроение. Ему хотелось побывать в Сопеловском переулке, взглянуть на головешки, оставшиеся от дома Дубенко, но, посмотрев на часы, вспомнил, что через сорок минут должен радировать отцу.

В домике доктора

По размытому осенним дождем полю, опираясь на трость, медленно брел доктор Поляков. Старенькую, пожелтевшую шляпу ветер сорвал с его головы и унес в поле. Доктор то и дело прикрывал голову капюшоном плаща. Ветер трепал полы плаща, капюшон сползал на спину.

Выгнала его из дома в такую непогоду острая необходимость: он спешил в Лунино за помощью.

Около восьми утра в сопровождении молодой незнакомой женщины явилась к нему та самая «доцент МГУ», о которой он рассказал Бахтиарову, а несколько дней назад фотокарточку которой видел у специально приезжавшего к нему другого сотрудника госбезопасности. Перед приходом, этих женщин Поляков только что оделся, намереваясь несколько минут побыть на воздухе. Выслушав «доцента» о цели прибытия, Поляков не растерялся и сказал, что собрался в деревню навестить тяжело больного колхозника, так что просит гостей не обессудить его за беспорядок и располагаться.

Так неожиданно предоставленная себе, Пустова повеселела и сразу приступила к делу. Нина Ивановна старалась не отстать от нее ни на шаг, хотя не совсем хорошо чувствовала себя в своей роли.

— А почему, Ольга Викентьевна, вас интересует в первую очередь подполье дома? — спросила она, наблюдая, как Пустова с фонарем в руке осматривает просторную яму, где, кроме паутины и сырости, ничего не было.

Пустова, помолчав, громко рассмеялась. Оборвав смех, она пристально посмотрела на Нину Ивановну и сказала:

— Вы видели доктора? Он наполовину выжил из ума. Я уже имею договоренность с райисполкомом на покупку этой дачи, но меня строго-настрого предупредили открыто ничего не говорить ему. Вот почему я и вам сказала о какой-то статье для журнала. Все это чушь! Главное — я хочу купить дачу. Вы о подполье спросили? Я женщина практичная. Подвал приспособлю для хранения продуктов. Здесь придется устроить хорошую вентиляцию… Поднимитесь в комнаты и осмотрите стены. Вы разбираетесь сколько-нибудь в строительном деле?

— Немного, — ответила Нина Ивановна, поняв, что она мешает Пустовой.

— Прошу вас, посмотрите, — настойчиво продолжала Пустова.

Нине Ивановне ничего другого не оставалось. Она оставила Пустову и, очутившись в коридоре, открыла ближайшую дверь. Это была небольшая комната, служившая Полякову кабинетом и спальней. Комната казалась печальной при свете серого мокрого утра. Но Нину Ивановну занимало другое. Опустившись на стул, она прислушивалась к возне Пустовой под полом. «Что все-таки ищет она?» То, что это был поиск, не подлежало никакому сомнению. Покупка дома — такая же выдумка, как и статья для журнала, как друзья из Московского университета.

Вскоре хлопнула крышка подполья, и в комнату вошла Пустова. На лице ее было недовольное выражение. Паутина облепила ее растрепавшиеся волосы, труха осыпала плечи и спину.

— Дом гнилушка! Он достоин только того, чтобы его спалить и выстроить новый, вполне в современном стиле.

Нина Ивановна тихонько свистнула.

Пустова, зло прищурившись, посмотрела на Нину Ивановну и проговорила:

— Вы напрасно подсвистываете. Вам неизвестны мои материальные возможности. Я могу продать дом в городе и осуществить фантазию жить здесь. Вы знаете, что у меня есть дом?

Нина Ивановна отрицательно покачала головой.

Поправляя перед зеркалом прическу, Пустова насмешливо смотрела на Нину Ивановну.

— Через месяц подойдет моя очередь на «Волгу», и жить в отдалении от людей я считаю благим делом, — продолжала Пустова. — Правда, в таком случае нужен муж или мужчина, но… этого добра можно найти! — она подмигнула и вдруг замолчала.

«А ты все же дура! Но дура опасная», — подумала Нина Ивановна. Ей приятно было сознавать, что она не испугалась остаться наедине с преступницей.

— Пока не вернулся старый доктор Фауст, пойдемте на чердак, — предложила Пустова. — Осмотрим стропила и все прочее, чтобы окончательно принять решение.

Подымаясь следом за Пустовой по скрипучей чердачной лестнице, Нина Ивановна думала о том, почему, послав ее осматривать стены дома, Пустова так и не спросила ее мнения. «Ей совсем другое здесь нужно… совсем другое… Вот только что?»

На чердаке Пустова энергично стала заглядывать во все углы, словно копьем, пронзая пространство острым лучом яркого фонаря. Наконец, утомившись, она провела рукой по вспотевшему лицу, размазывая грязь. Чувствовалось, что она утомилась, но еще не сдавалась.

— Я не знаю, Ольга Викентьевна, чем я могу вам помочь? — спросила Нина Ивановна, испытывая стеснение.

Пустова посмотрела на Нину Ивановну так, будто видела ее впервые. Она зло подумала, зачем, собственно, потащила с собой эту глупую медсестру? Очевидно, просто потому, что одной все же было страшновато. Если Дзюрабо узнает, ей несдобровать. Но не обязательно его посвящать во все подробности. Пусть он продолжает ее считать смелой помощницей…

«И зачем Дзюрабо потребовалась какая-то железная банка? Очевидно, в ней находится что-то важное», — думала Пустова. Заметив на себе пристальный взгляд Нины Ивановны, сказала:

— Я не люблю, милочка, людей, которые боятся во время работы пачкать одежду! Идите вниз и еще раз осмотрите стены, оконные переплеты, рамы…

Нина Ивановна, промолчав, пошла вниз. Остановившись в полутемном коридоре, она прислушалась. Пустова снова подняла на чердаке яростную возню.

Прошло еще минут двадцать. Нина Ивановна уже давно сидела в ветхом докторском кресле у стола, заваленного книгами и журналами. Она думала о себе, о Пустовой, о Гаврилове…

Вернулась возбужденная и веселая Пустова. Глаза ее сияли. Концы рукавов плаща были густо вымазаны сажей.

— Вам нужно привести себя в порядок, — проговорила Нина Ивановна. — Вы на себя не похожи!

— Ничего! — весело отозвалась Пустова. — Все ясно! Дом мне не нравится. Полное разочарование. Я не буду его покупать!

— Вы правы, — сказала Нина Ивановна. — Место хотя и живописное, но глухое. Притом рядом находится могила и памятник…

Пустова побледнела и несколько мгновений молча смотрела на Нину Ивановну.

— Какая могила? — наконец спросила она.

— А вы разве не знаете? — проговорила Нина Ивановна. — В саду есть могила и памятник. В годы войны фашисты здесь замучили и расстреляли троих комсомольцев. Один из них сын доктора Полякова… Об этом все кругом знают…

«Почему Дзюрабо мне ничего не сказал о какой-то могиле? — подумала Пустова. — Неужели он и сам не знал?»

Нина Ивановна заметила неестественно оттопырившийся плащ на спине Пустовой, повыше пояса. Когда Пустова села, Нина Ивановна решительно подошла к ней и обняла за талию. Ее рука нащупала под тканью плаща что-то твердое и выпуклое.

— Что это у вас?

— Какое вам дело! — взвизгнула Пустова, резко оттолкнув Нину Ивановну.

Нина Ивановна увидела исказившееся лицо, сузившиеся глаза, с ненавистью устремленные на нее. Но тем не менее она улыбнулась и мягко сказала:

— Извините.

Пустова отвернулась, уселась на стуле поудобнее и сбившимся на шее шарфом стала вытирать вспотевшее лицо.

— Вы меня тоже извините, — вдруг мирно сказала она. — Не переношу объятий. Сразу начинаю задыхаться…

Нина Ивановна поняла, что поступила неосторожно, может быть, даже выдала себя. Чтобы скрыть смущение, она отвернулась и стала на столе перебирать старые медицинские журналы.

— Мне что-то нехорошо, — вдруг слабым голосом произнесла Пустова. — Дайте саквояж. Я сделаю подкожное вспрыскивание…

— Зачем? — повернувшись, спросила Нина Ивановна, но все же взяла со стола саквояж и поставила его на стул перед Пустовой.

— Иногда прибегаю к этому успокоительному средству, — тем же расслабленным голосом проговорила Пустова, открывая саквояж.

Вздыхая, она достала небольшой блестящий футляр, отвинтила крышку, и в руке у нее оказался шприц, наполненный жидкостью темно-коричневого цвета. Положив шприц на стул, Пустова обнажила по локоть левую руку, а правой взяла шприц.

— Что-то неудобно самой, — сказала она и протянула шприц Нине Ивановне. — Пожалуйста, сделайте вы… Вам это ничего не стоит при вашей профессиональной ловкости! Вы же медик…

Нина Ивановна взяла в руку шприц.

— Не так держите! — с раздражением сказала Пустова, отбирая шприц обратно. — Смотрите, вот как надо!

Пустова взмахнула рукой, и Нина Ивановна едва успела отдернуть руку. Острие короткой толстой иглы было всего в трех миллиметрах от кисти ее правой руки. Нина Ивановна побледнела и резким движением отстранилась от Пустовой.

— Что вы?! — прошептала она побелевшими губами.

— Эх вы, медик! Иглы испугались! — хрипло проговорила Пустова, криво улыбаясь. Положив шприц на стул, она спустила засученный рукав плаща: — Кажется, стало лучше, можно отложить.

Нина Ивановна растерянно смотрела на блестящую иглу. Наконец она строго спросила:

— Чем наполнен шприц?

Пустова не успела ответить. В комнату вошли Гаврилов, Чижов и Поляков.

Предварительные итоги

Прошло три дня. Пусть солнце в эти осенние дни редко выглядывало сквозь тучи, но в отделе полковника Ивичева чувствовалось по-весеннему радостное оживление.

Кропотливый труд контрразведчиков подходил к концу. Бахтиаров и Гаврилов спешно готовились к далекой и ответственной поездке. Начальник управления генерал Чугаев и полковник Ивичев, много времени уделяя допросам арестованных Георгия Бубасова, Альбины Моренс и Иголушкина, занимались отработкой деталей предстоящей завершающей операции, которую должны были провести Бахтиаров, Гаврилов и Жаворонкова.

Подлый и трусливый предатель, гестаповский прихвостень Иголушкин-Шкуреин, пространно и не щадя своих хозяев, написал показания.

Больше времени и усилий потребовалось для того, чтобы заговорила о своих преступлениях шпионка Альбина Моренс. Жизнь этой преступницы, приютившейся на советской земле, раскрылась как мрачная летопись. Она, конечно, многого еще не сказала, некоторые стороны ее жизни вскроются несколько позже, но в основном она была уже приперта к стене. «Вам неудачно дали кличку «Серна», — сказал ей на последнем допросе полковник Ивичев. — К вам больше подходит «Взбесившаяся волчица»! Моренс цинично заявила: «Я с удовольствием принимаю эту кличку…»

Трудным и сложным был разговор с Георгием Бубасовым. Арестованный в доме на Речной улице сразу после посещения им квартиры Жаворонковой, он оказал вооруженное сопротивление. К счастью, только легко ранен был лейтенант Томов. Бубасов молчал в течение трех дней, но когда ему дали прочесть показания Иголушкина-Шкуреина и Моренс, он, хотя и скупо, но заговорил.

Возвратившись от начальника управления, полковник Ивичев позвонил лейтенанту Чижову, которому пришлось теперь в некоторых вопросах заменить Томова, находящегося в госпитале. Попыхивая трубкой, Ивичев еще раз перечитал отпечатанный на листе бумаги текст.

Вскоре явился Чижов. Подавая ему лист, Ивичев сказал:

— Закодируйте, товарищ лейтенант, и передайте сегодня в положенное для Бубасова время. Ясно? Как с ремонтом в доме Дубенко?

— Все сделано, товарищ полковник. Потолки побелены, стены оклеены новыми обоями. Гарью больше не пахнет…

— Очень хорошо!

Чижов прочитал текст радиограммы. В ней было:

«Ранен. Ничего опасного. Сегодня Элеонора выезжает в Карловы Вары. Ждите сообщений в четверг. Георгий».

Вспышка

Нервы старшего Бубасова взвинтила последняя радиограмма Георгия. Короткий текст врезался Бубасову в память и стоял перед глазами, как будто был выжжен огненными буквами на стенах, на полу, на потолке. Особенно тревожило: «Ранен…» Все шло как нельзя лучше, и вдруг это неожиданное «ранен».

Наступил долгожданный четверг. Томительно тянулись часы в ожидании радиосеанса. «Что с Георгием? Что с ним?» — беспрерывно думал Бубасов, вдавив свое громоздкое тело в кресло с высокой спинкой.

Внезапно, без стука, в кабинет ворвался изысканно одетый Барло. Длинноногий, с остроносым узким лицом, он, размахивая короткими руками, широко разевая непомерно большой рот с тонкими губами, выпалил:

— Мой друг! Прелестнейшая новость! Два часа назад наша дорогая Элеонора прибыла в Карловы Вары!

Бубасов, словно по команде, встал и, выпятив грудь, застыл у стола, устремив глаза на часы с двуглавым орлом.

Поправляя галстук-бабочку под острым подбородком, Барло продолжал:

— Мне, первому принесшему эту радостную новость, вы окажете всяческое содействие в том, чтобы фрау Элеонора посмотрела на меня благосклонно. Я ее отыскал у коммунистов, я первым узнал, что она находится так близко от нас…

И долго еще, мешая русские и немецкие слова, изливал Барло свой восторг, крутился по кабинету на длинных ногах, осыпая ковер сигаретным пеплом.

И тут годами накопившаяся неприязнь к Барло прорвалась в Бубасове. Лицо его сделалось кирпичного цвета, отчего седые брови и ресницы стали выделяться еще резче. Сжав руками край стола, он злобно крикнул:

— Ступайте вы к черту с вашим первенством! Было бы вам известно, что Георгий нашел Элеонору несколькими днями раньше вашего. Да, да, раньше!

Барло разом стих. Вытирая носовым платком вспотевшее лицо, он, прищурившись, смотрел на Бубасова.

— Вы пошутили?

— Ничуть, — насмешливо ответил Бубасов. — Просто не хотел вас расстраивать.

Их полные ненависти глаза встретились.

— У вас от меня появились тайны, дорогой друг?

— А вы думали? — в тон ему ответил Бубасов, снова уставившись на деревянную двуглавую птицу и прислушиваясь к мелодичному звону часов. Его бесило поведение Барло: принеся столь важную весть, говорить не о деле, а о правах на Элеонору!

Бубасов уже несколько дней подряд ругал себя за то, что Барло, возвратившемуся из Москвы с потрясающей новостью и фотографиями Элеоноры, легкомысленно обещал содействие в установлении дружбы. Этого нельзя было делать: он отлично знал границы «дружбы» в понимании Барло. Теперь, когда Элеонора совсем рядом, требование Барло взбесило его. Элеонора, как воздух, нужна ему самому. Он не намерен отдавать ее в распоряжение утонченного развратника… Но тут Бубасов понял, что он зря обозлил Барло. Просто сейчас невыгодно делать из него злого врага. Вздохнув, Бубасов мягко сказал:

— Дорогой друг! Мы всегда с вами были верны своим словам.

— О! Несомненно! — Барло, расплывшись в улыбке, схватил руку Бубасова и крепко прижал к груди, давая понять, что между ними не могут существовать недоразумения.

Эту внешне дружественную сцену и застал Олег, войдя в кабинет с бумагой в руке.

Поняв, что сыну необходимо переговорить с отцом, Барло отошел к окну и снова закурил сигарету.

Олег положил лист на стол и тихо сказал:

— Связь восстановлена. Читайте.

Бубасов сел, втянул голову, в плечи и, затаив дыхание, прочитал:

«Опасность миновала. Не беспокойтесь. Элеонора выехала в Карловы Вары. Списки будут добыты. Жду указаний. Георгий».


Бубасов с облегчением откинулся на спинку кресла. Он весело посмотрел на Олега и даже похлопал его по руке:

— Теперь можешь идти ко всем чертям и чертовкам!

Бубасов еще раз прочитал сообщение Георгия и спрятал в ящик стола. Повернув в замке ключ и положив его в жилетный карман, поднялся и, подойдя к Барло, обнял его за плечи:

— Теперь я всецело полагаюсь на вас, дорогой друг! Вам поручаю организацию моей встречи с Элеонорой. Полная тайна! Словом, вы знаете, как поступить!

— Я уже обдумал. Олег тоже поедет с нами…

— Причем тут Олег? — нахмурился Бубасов.

— Мне думается, ему пойдет на пользу встреча с умной сестрой, — уверенно сказал Барло.

Бубасов подозрительно посмотрел на Барло. Он знал, что Олег находится с Барло в более близких отношениях, чем с ним. Но в этот исключительный час он не хотел спорить и, натянуто улыбнувшись, сказал:

— Пусть едет!

Здравствуйте, дорогой папочка!

Посматривая на часы, Бубасов тщательно готовился к встрече с Элеонорой. В каком виде предстать перед ней? Главное — сразу произвести сильное впечатление. Если бы встреча происходила в Западной Германии, он без колебаний остановил бы выбор на полковничьем мундире, том самом, в котором он расстался с ней тринадцать лет назад. Он на мундир повесил бы тогда три награды: офицерский крест с саблями, полученный в сорок первом году из рук правителя Венгрии Хорти, боевой итальянский орден, нацистский железный крест, повешенный на грудь лично Адольфом Гитлером. Но показываться в таком виде на территории Чехословакии, пусть и в надежном месте, было бы непростительным безрассудством!

Бубасов выбрал строгий черный костюм и такого же цвета лакированные штиблеты.

Через десять минут новенькая «татра» несла его к месту встречи с Элеонорой. Хотя нелегко было организовать и поездку и свидание с Элеонорой, но теперь Бубасов раскаивался, поручив все это Барло. Он опасался, что Барло сразу начнет осуществлять свою бредовую идею — сделать Элеонору своей любовницей. «Только бы девочка сама оказалась предусмотрительной… Не думаю, чтобы она была глупой, — размышлял Бубасов.

Он прикоснулся рукой к плечу шофера и глазами дал понять: нужно спешить. Шофер что-то промычал, но машина пошла быстрее. И все же Бубасов опоздал. Когда угрюмые железные ворота в высокой цементной стене распахнулись, он увидел черный блестящий автомобиль, стоявший у подъезда двухэтажного особняка, розового, с белыми простенками. Модный, веселый и до крайней степени оживленный Барло сбежал со ступенек и, открыв дверцу машины, шепнул:

— О! Дорогой друг! Она восхитительна!

Бубасов мрачно посмотрел на Барло, пожевал губами и вышел из машины. Он стал степенно подниматься по ступенькам широкого подъезда, а Барло, весь изгибаясь от нетерпения и стараясь заглянуть ему в глаза, сказал:

— Она в голубой гостиной!

Бубасов промолчал. Он насупился, вновь охваченный чувством неприязни к Барло.

Жаворонкова ожидала в просторной комнате с зеркальными стеклами в окнах и стенами, обитыми голубым, местами выгоревшим бархатом. Мебель тут была под цвет стен. С высокого бледно-голубого, кое-где позолоченного потолка спускалась люстра из голубого стекла.

Было тихо. Как ни странно, но Жаворонкова чувствовала себя спокойно. Она оправила на себе светлый дорожный костюм, сняла с головы зеленую шляпку и, положив ее на маленький столик, поправила прическу.

Открылась высокая темно-голубая дверь. Жаворонкова сразу узнала Бубасова. Она спокойно поднялась и, как подобает признательной дочери, направилась к нему стремительно легкой походкой. Медленно приближался и он, осматривая ее оценивающим взглядом. Этих нескольких шагов, отделявших их вначале друг от друга, было вполне достаточно для того, чтобы у каждого составилось первое впечатление.

Стремясь придать естественную искренность встрече, Жаворонкова без слов прильнула к груди Бубасова и, закрыв глаза, замерла. Она слышала стук его сердца…

— Элеонора, дорогая моя. Ты стала красавицей, и лицо у тебя такое умное, — сказал Бубасов, поглаживая ее плечо.

Жаворонкову поразило, что в его голосе нет старческого дребезжания, хотя голос едва заметно и дрожал от волнения.

— Отец! — все еще не открывая глаз, проговорила она. — Я бесконечно признательна, что вы пожелали меня видеть. Мне не совсем легко было воспользоваться вашим приглашением, но теперь трудности позади. Я безумно рада вас видеть, отец!

Любуясь Жаворонковой, которая, перестав смущаться, подняла на него свои ясные глаза, Бубасов вспомнил Барло и с злорадством подумал: «Нет, потаскуха! Ты ее от меня не получишь! Я не допущу, чтобы такой клад попал в твои грязные руки!» Он взял Жаворонкову под руку и подвел к маленькому бархатному дивану, стоявшему в стороне под огромной пальмой.

— Садись, садись, — ласково говорил он.

Присматриваясь к Бубасову, Жаворонкова решила: «Он постарел, но это сразу не бросается в глаза!»

Бубасов был доволен, что встреча обошлась без всхлипываний и вздохов, которых он втайне опасался. Так и подобает в их положении.

— Я не буду спрашивать сейчас, как ты там жила, — начал он, садясь с ней рядом. — Самое важное, что ты здесь!

— А вы не подумали, отец, что я стала коммунисткой? — улыбаясь, спросила она.

— Ты?! Вышедшая из моей школы, и коммунистка! Ха-ха! Скорей солнце изменит свой круговорот! — воскликнул Бубасов, но затем его лицо помрачнело. Пристально смотря на Жаворонкову, он спросил: — А в самом деле? Если это так?

Она молча покачала головой, открыто при этом улыбаясь и глядя на него прямым, смелым взглядом. Это вызвало на его лице посветление, потом улыбку, и, кивнув головой, он сказал:

— Нет! Нет! Сказки!

— Ну конечно! Я пошутила. Нелепо думать об этом!

Жаворонкова решила перейти на деловой тон. Лицо ее стало серьезным. Она притронулась к его руке.

— Скажите, отец, — спросила она, — я останусь с вами или следует возвратиться туда?

Бубасову понравилась постановка вопроса. Он спросил:

— А как бы хотела ты?

— Домой мне, безусловно, хочется! Даже очень! — ответила Жаворонкова. — Но об этом сейчас не может быть и речи!

Бубасов взял руки Жаворонковой в свои, сильно тряхнул:

— Еще немного, детка, надо пожить у коммунистов!

Жаворонкова едва скрыла охватившую ее радость и легким движением освободила свои руки.

— Ты одна приехала? — спросил Бубасов.

— Конечно! Правда, вместе прибыло из Москвы еще несколько человек, но люди мне совершенно незнакомые, я сторонилась их…

— Правильно, Элеонора! Что с Георгием?

— Вы о ранении спрашиваете?

Бубасов кивнул.

— Когда он ездил по вашему заданию за какими-то важными документами в сельскую местность, то попал в перестрелку. Не волнуйтесь, отец! — поспешила Жаворонкова, увидя испуг в глазах Бубасова. — Милиция ловила каких-то бандитов, а Георгий подвернулся под огонь случайно. Слегка ранен в плечо…

Бубасов облегченно вздохнул: он предполагал худшее. Спрашивать ее о Георгии сразу он не решился, боясь тем самым показать себя слишком обеспокоенным.

— Что он просил передать?

— Не беспокоиться за него. Интересующие вас документы он обязательно достанет. Так и просил сказать: «Можно считать, что они у меня в руках!» В остальном, отец, мне кажется, все идет вполне нормально… Я имею в виду «нормально» в нашем с вами понимании…

— Он надежно устроен?

— Исключительно! Дом вдовы летчика вне подозрений. Она фокусница в делах конспирации.

— Георгий посвятил тебя и в это? — удивился Бубасов, пристально смотря в глаза Жаворонковой.

— А как же! — невозмутимо воскликнула она. — Георгий мне сказал, что в скором времени я заменю его… Разве он превысил свои полномочия, отец?

Бубасов не спешил с ответом. Он все еще разбирался в Жаворонковой, которую представлял себе не то что иной, но менее деловитой. Наконец он сказал:

— Никогда не надо торопиться! Как кончилось с Свиридовым?

— Вам же радировал Георгий! Свиридов и тот, у которого он жил на квартире, сгорели вместе с домом…

— Молодец Георгий! — воскликнул Бубасов, потирая руки. — А я, признаться, подумал, что Георгий чуточку прихвастнул о своей вполне оправданной жестокости.

— Что вы! Я собственными глазами видела на городской окраине пепелище и обгорелые трупы…

— Замечательно! Замечательно! — потирая руки, ликовал Бубасов. — Свиридов должен был исчезнуть! Такое добро глупо жалеть!

— Он вам насолил?

— Ему было известно больше положенного. Но я его уважаю: он выполнил свою роль и закончил жизнь хорошим концом! Это же, Элеонора, материал, который неизбежно расходуется в нашем деле! Таких, как Свиридов, не счесть!

Глаза Бубасова сияли довольным блеском.

Жаворонкова с удивлением смотрела на него.

Воспользовавшись паузой, она спросила:

— Чей это дом?

— Наших друзей, — ответил Бубасов, втайне задетый тем, что Элеонора задает вопрос, казалось бы, не имеющий для нее сейчас значения.

— Эта обстановка, отец, напомнила мне детство. Однажды, в Мюнхене, мне снился королевский дворец. Комната в нем была тоже голубая, а пол из настоящего льда, освещенного снизу. Было много сияния, тишина, и очень холодно ногам… И вдруг появился король. Старый, величественный. Пол, на котором я стояла, начинает теплеть, мне становится хорошо, хорошо. Я смотрю в лицо короля, смотрю и вдруг узнаю: это вы, отец!

Бубасов улыбнулся. Наивный рассказ Элеоноры обезоружил его. Склонившись к ней, он доверительно прошептал:

— В Чехословакии есть еще наши друзья. Но мы обязаны их сохранить как можно дольше. В следующий раз встретимся в другом месте…

— Как вам будет угодно, — покорно ответила Жаворонкова.

— Ты, дитя мое, пробудешь в Варах весь положенный срок или уедешь раньше? — спросил Бубасов.

— Мне кажется, быстро уехать неполитично… Могут быть толки… Советско-чехословацкая дружба и так далее, — сказала Жаворонкова, играя перстнем на пальце.

— Разумно мыслишь, девочка. Молодец! — с гордостью заметил Бубасов.

Он с удовольствием смотрел на Жаворонкову. Много он встречал за свою жизнь людей спокойных, выдержанных даже в моменты самых острых положений, но Элеонора его покорила. Он проникся к ней уважением не меньшим, чем к Георгию. «Если поставить их рядом, — размышлял он, — то у нее гораздо больше шансов на успех. Георгию приходится жить негласно, постоянно изворачиваться, а она так удачно вросла в советскую жизнь. Только бы она всегда умела вести себя благоразумно. Да, можно гордиться таким козырем…»

— О чем думаете, отец?

— Я доволен, Элеонора, тем, что школа, которую ты прошла в Германии, сделала тебя великолепной!

— Да, школу я прошла хорошую, — сказала Жаворонкова, а про себя подумала: «Только не у тебя, а там…» Помолчав, она проговорила: — Вы заговорили о школе, отец. В связи с этим у меня есть вопрос и, я считаю, очень важный…

— Говори, пожалуйста.

— Надежно ли имя Жаворонковой?

Он самоуверенно заявил:

— Время показало надежность этого имени, Элеонора. Но должен тебе откровенно сказать, что люди, на которых я тогда положился, сделали сразу не все так, как требовалось. Ту, русскую девчонку, имя которой у тебя, устранили несколько позже. Сначала я полагал, что все совершилось по задуманному расписанию, но агент признался в отступлениях, и я его послал исправлять ошибку. Он ошибку исправил, хотя и сам погиб при этом. Ты не беспокойся. Как только вернусь домой, дам Георгию задание проехать в ту деревню и выяснить, что в народе толкуют о семье Жаворонковых теперь, много лет спустя…

— Но разве сразу нельзя было все предусмотреть? Почему обязательно столько смертей? Я помню, тогда в деревне говорили, что при взрыве погибло несколько человек. И почему вы избрали именно семью Жаворонковых?

Бубасова задел за живое строгий тон. Он сказал:

— Люди не имеют значения! Ты вошла туда через трупы, как и подобает победителю. Не стоит думать о такой мелочи! Семейство Жаворонковых было взято потому, что у них имелась девчонка твоего возраста, с таким же цветом волос, подходящая ростом. Тебя наши люди подложили к развалинам избы сразу после взрыва…

Жаворонкова сидела мрачная. Бубасов истолковал это по-своему и сказал:

— Не беспокойся, прошу тебя! Знаешь, ты теперь очень богатый человек…

— Спасибо. Я слышала об этом от Свиридова и Георгия, — ответила Жаворонкова. — Но вы же сами понимаете, что пока воспользоваться деньгами я не могу…

Бубасову послышалось огорчение в сказанном ею, и он стал успокаивать, говоря, что пройдет еще некоторое время и она сможет возвратиться в свободный мир, устраивать жизнь по своему усмотрению. Она слушала его, наконец сказала строго и твердо:

— Я не о том! Годы уходят, отец, а я еще не работала. Вот что меня беспокоит! Я не забыла ваших рассказов о знаменитых женщинах-разведчицах. Важность моего предназначения для меня превыше всего!

Такая преданность делу покоряла Бубасова. А она продолжала, воодушевляясь все больше и больше:

— Я верила, что рано или поздно мой путь сойдется с вашим. И не думайте, ради бога, что я сидела сложа руки!

— Помилуй, Элеонора! Я так и не думаю. Одно то, чем ты там стала, для нас очень многое значит! — воскликнул Бубасов.

Жаворонкова махнула рукой, как бы останавливая его:

— Одно время овладела мною тревога: надежно ли вы втолкнули меня в Советский Союз? Да, да! Именно тревога! Думать об этом стала, учась в институте…

Бубасов усмехнулся. Она, не обращая на него внимания, продолжала:

— И вот, в прошлом году, во время отпуска, я поехала в Глушахину Слободу…

— Ты! — воскликнул изумленный Бубасов.

— Я выдала себя за журналистку и несколько дней прожила в Глушахиной Слободе…

— Что ты узнала? — перебил ее Бубасов.

Жаворонкова медлила с ответом. Ей хотелось посмеяться над Бубасовым, сказать, что его агенты ввели его в заблуждение, что Анна Жаворонкова жива… Это был порыв, который привел бы к краху все задуманное. Она с самым серьезным видом заявила:

— Я убедилась, что все было сделано хорошо. Теперь вся эта история с Жаворонковыми почти забыта, и никого из свидетелей в живых нет. Вы не представляете себе, отец, какое я счастье испытывала, удостоверившись сама. Для меня это так важно! Я уже спокойно могла ждать своего часа.

— Вот, вот, дорогая Элеонора, — проговорил с чувством Бубасов. — Никогда не теряй высокого сознания, что ты выполняешь великую миссию.

Жаворонкова кивнула головой. Бубасов сказал:

— Извини за нескромность: ты там была близка с кем-нибудь из мужчин?

— Что вы! — покраснела Жаворонкова и пришла в такое сильное смущение, что даже Бубасов опешил и прошептал:

— Ты исключительная, Элеонора…

Они замолчали. Бубасов с восхищением смотрел на Жаворонкову. Но прошла минута, и его лицо стало суровым. Он спросил:

— Как ведет себя Георгий?

— Безупречно! Чувствуется опыт, — ответила Жаворонкова.

— Он — мастер! — с гордостью воскликнул Бубасов.

— Георгий говорил, что у меня есть еще брат, Олег. Я увижу его?

— В этом нет необходимости, — нахмурился Бубасов и, помолчав, добавил: — Олег совсем не то, что ты и Георгий…

— Как хотите, — равнодушно сказала Жаворонкова.

— Впрочем, возможно, увидишь, — подумав, поправился Бубасов.

— Можно вас спросить? — сказала Жаворонкова, поняв, что на старика она произвела благоприятное впечатление.

— Конечно!

— Долго ли придется бороться с коммунистами? И кто мы?

Лицо Бубасова потемнело. Он смотрел на Жаворонкову похолодевшим взглядом. Даже белые ресницы стали заметнее. Неужели и она подвержена сомнениям? Почему молодые хотят заглянуть в глубину, а не делают без размышлений то, что им приказывают старшие? Не только никакой критики своей главной цели, но даже и сомнений у подвластных ему он не потерпит! Он признает только слепое повиновение!

— В мире сейчас все перепуталось, стало непонятным. Кроме окружавшей меня среды, я много лет ничего не знала. Вашего влияния на меня не было… Как только могла, противилась, стараясь помнить ваши наказы…

«Она права, — подумал Бубасов. — Одна столько лет среди коммунистов…»

— Я позже отвечу, Элеонора, на твои вопросы.

— Я надеюсь, — серьезно сказала она. — Впрочем, может быть, и не обязательно мне знать лишнее.

Бубасов взял Жаворонкову за руку и проговорил:

— То, что тебе обязательно надо знать, ты узнаешь. Признаюсь: мне нравится, что наша встреча происходит без сентиментов. Сама история, Элеонора, обязывает нас быть исключительно деловыми людьми!

— Я с вами согласна.

— Твое мнение о Барло?

Жаворонкова улыбнулась, отняла свою руку и ответила:

— Успел объясниться в любви. Он в претензии: почему я его не узнала в Москве и даже будто убежала от него!

— Ты действительно его не узнала тогда?

— Абсолютно! — уверенно ответила Жаворонкова. — Только когда мне Георгий рассказал, я смутно припомнила, что действительно какой-то длинный мужчина прицеливался в меня фотокамерой, но там напропалую все фотографировались, так что я этому не придала ни малейшего значения!

— А что он тебе говорил, пока вез сюда?

— Глупость! Будто он полюбил меня, когда я была ребенком!

— Ты не придавай серьезного значения его словам, но и не очень серди его. Барло злопамятен. Будь благосклонна к нему, но и осторожна.

— Постараюсь, отец!

— Прекрасная мысль! — после недолгого молчания воскликнул Бубасов. — Его стремление, к тебе мы используем как повод для отправки Барло туда…

— Куда?

— В СССР.

Беспокойство друзей

Пока Жаворонкова находилась у Бубасова, Бахтиаров и Гаврилов сидели в номере отеля. Гаврилов шутил, смеялся и вообще пытался развлечь Бахтиарова.

Загрустил Бахтиаров сразу же, как только стало известно, что машина, в которую пригласили Жаворонкову у городского театра, пошла по дороге на Лакет. Как она там? Вот о чем думал сейчас Бахтиаров.

Гаврилов, оставив на столе кучу сувениров, которые он уже успел купить, ушел, решив, что самое лучшее — это побыстрее узнать, не вернулась ли Жаворонкова.

Постепенно хорошее расположение духа стало возвращаться к Бахтиарову. Он тепло думал о Жаворонковой, о ее чувствах, заставивших ее бороться бок о бок с ним и его товарищами. Вспомнился последний разговор в Москве. Генерал, в котором каждая черточка, взгляд, каждое слово — все говорило о большом жизненном опыте, прощаясь с ним, сказал: «Учтите, товарищ Бахтиаров. По-моему, вы находитесь при рождении нового советского гражданина».

Был уже глубокий вечерний час, когда вернулся Гаврилов. Бахтиаров вскочил с кресла и бросился к нему:

— Как?

— Вернулась!

Гаврилов сел с ним рядом и, тесно прижавшись, прошептал:

— Понимаешь, Вадим Николаевич, своей встречей с Бубасовым она помогла Корпусу национальной безопасности нащупать одно осиное гнездо на чехословацкой земле. Ты только подумай! Тебе она просила передать записку.

Руки Бахтиарова дрожали, пока он разрывал конверт. Вот что было в записке:

«Вадим Николаевич!

Буквально за час до отъезда из Москвы мне сказали, что тем же поездом и туда же едете Вы и Иван Герасимович. Меня предупредили: я не должна показывать, что мы знакомы.

Признаюсь: я трусила перед поездкой, но, услышав радостную весть, воспрянула духом. Вы все же будете находиться рядом!

Мне остается только мечтать о том времени, когда мы вернемся домой, кончится вся эта история, и смогу я с Вами говорить просто, никого и ничего не стесняясь.

Теперь о деле. Встреча прошла хорошо. Старик верит и видит во мне помощника.

Что я считаю наиболее важным? Старик хочет, чтобы я еще некоторое время жила в СССР. Он сам собирается в скором времени побывать там. Поедет с ним и Барло. Когда? Очевидно, вскоре после моего возвращения. Узнать их нетрудно. Старик здесь под именем Умберто Чембини — профсоюзный активист из Рима. Олег Бубасов — Жорж Дивра — рабочий из французского города Тур. Барло под именем Исселе Доблан, бельгийский музыкант.

Дом, в котором произошла встреча, принадлежит какому-то чеху, занимавшему видное положение при буржуазном правительстве. Старик называет этого чеха другом. Беспокоюсь: успели ли ваши чехословацкие коллеги заметить, куда меня повезли. Я запомнила дорогу и могу объяснить.

Вадим Николаевич! Я часто буду гулять у собора около источника. Если я Вас буду видеть хотя бы издали, это придаст мне сил и спокойствия.

Простите меня, милый Вадим Николаевич!

Аня».

Слежка

Открытое полупрезрение отца не могло бесследно пройти для Олега Бубасова. Занимая в доме отца почти лакейскую должность, Олег исподволь наливался злобой. Вместе с тем в нем росло желание отличиться так, чтобы затмить отца и брата.

Положение Олега в доме дало ему возможность проникнуть в некоторые интимные стороны жизни отца. Когда в их кругу после возвращения Барло с Московского фестиваля и радиосообщения Георгия заговорили об Элеоноре, Олег решил извлечь для себя из этого пользу. Его первая встреча с Элеонорой была очень короткой, происходила в присутствии старика, ревниво следившего за разговором. Но Олег все же шепнул Элеоноре о необходимости встретиться наедине.

Многим обязанный Барло, в том числе и поездкой в Карловы Вары, Олег беспрекословно согласился шпионить за Элеонорой, когда тот попросил его об этой услуге. Барло опасался, что на мировом курорте Элеонора может кем-то увлечься, и это разрушит его планы. Договорившись с Олегом, Барло предупредил, чтобы старик ничего не знал об этом. Олег всегда был рад чем-нибудь досадить отцу и с удовольствием взялся за слежку, тем более, что Барло обещал за труд хорошо наградить.

Выполняя роль частного детектива, Олег слонялся по Карловым Варам, но доклады его были однообразны: Элеонора, как правило, гуляла всегда одна, уклоняясь от случайных знакомств.

Однажды, во время прогулки, Бахтиарову удалось вложить в руку Жаворонковой записочку. Бахтиаров писал:

«Аня! За Вами постоянно следит младший. Выясните, что ему нужно. Вы не забыли о его желании поговорить с Вами с глазу на глаз? Уведите его в горы — там меньше любопытных. Постарайтесь сделать безотлагательно. Например, завтра утром».


Для Жаворонковой эта записочка была приказом.

Утром на следующий день, выйдя из гостиницы, она не увидела Олега, который обычно, пристроившись где-нибудь в сторонке, поджидал ее. Ей стало несколько не по себе от мысли, что не придется сегодня выполнить задание.

Но ее опасения оказались напрасными. Около кафе на проспекте Дукельских героев она увидела Олега. Он, очевидно, за ней шел и раньше, но она просто не заметила его в толпе гуляющих курортников.

За дни жизни в Карловых Варах Жаворонкова совершала свои прогулки только по центральной магистрали курорта и ни разу не выбиралась из этой каменной чаши на покрытые зеленью уступы гор. Теперь ей предстояло совершить такую прогулку.

Шла она не оборачиваясь, ни на кого не обращая внимания. Когда, поднявшись по какой-то многоярусной улице, очутилась на пешеходной дорожке среди зарослей и оглянулась, то сразу увидела Олега. Он воровато отвернулся и стал смотреть на расстилавшуюся в ущелье панораму курорта.

Жаворонковой наскучила эта игра в прятки. Она негромко позвала Олега. Тот сначала оторопел, потом пугливо оглянулся и, видимо, убедившись, что поблизости ничего подозрительного нет, поспешил к ней. Приблизившись, он сказал:

— Прости, Элеонора. Я не сразу догадался, что ты намерена со мной поговорить. Мне тоже хочется с тобой поболтать!

Он вытер носовым платком вспотевший лоб и снова посмотрел вниз на тропинку.

— За нами никто не следил? — спросила она.

Олег еще раз оглянулся на дорожку, извивавшуюся среди темной зелени, вздернул узкими плечами и, заложив руки в карманы модного пальто, сказал:

— Не видно никого.

— Кроме тебя, — иронически заметила Жаворонкова, насмешливо смотря на Олега.

Он двинул бровями, опять шевельнул плечами и не нашелся, что ответить.

— Ах, Олег! — сказала Жаворонкова, чувствуя свое превосходство. — Ты совсем забыл, что я все же приехала из страны, где контрразведка работает превосходно, и поэтому меня провести трудно… Я тебя вижу за своей спиной постоянно… Чем это вызвано?

— Элеонора! Я разговаривал с тобой единственный раз, — с затаенным волнением заговорил Олег, — но проникся уважением, которое не выразишь словами…

— Даже так! — усмехнулась Жаворонкова. — Чем же я вызвала в тебе такое невыразимое уважение?

— Ты — особенная! Героиня, как говорят там, откуда ты приехала!

— Отец не доволен тобой, Олег! — строго сказала она.

— Я знаю. Не жизнь, а кошмар, — пожаловался Олег загробным голосом.

— Сядем, — предложила Жаворонкова, направляясь к низкой деревянной скамье, основание которой заросло бархатистым мхом.

Расположившись рядом с Жаворонковой, Олег сдвинул на затылок шляпу и стал удрученно жаловаться на свою судьбу, постоянное невезение. Жаворонкова терпеливо слушала. Выговорившись, Олег заявил:

— Ты знаешь, Элеонора, у меня временами наступает такое состояние, что мне хочется как можно выше забраться на своем спортивном самолете, а затем закрыть глаза, выпустить из рук управление и камнем врезаться в землю!

Прислушиваясь к заунывному говору Олега, Жаворонкова глубже поняла обреченность темного мира Бубасова и ему подобных. «У них все непрочно, все держится на гнусном обмане», — заключила она и почувствовала, что должна какие-то слова утешения сказать неврастенику Олегу. Не для того же он пустился в признания, чтобы встретить с ее стороны холодность статуи.

— Ничего, Олег! Дела твои должны поправиться, — сказала она.

Олег улыбнулся и, стараясь казаться веселым, ответил:

— Я тоже так думаю. Спасибо тебе за доброе отношение ко мне. Я его ни от кого не встречаю… Когда из похода возвращается Георгий, моя жизнь становится еще ужасней!

Наступило недолгое молчание. Затем Олег притронулся к руке задумавшейся Жаворонковой:

— Ты очаровательна, Элеонора…

— У нас слишком мало времени, чтобы обмениваться любезностями, Олег, — сказала она. — И ты вовсе не это собирался мне сказать.

— Ты права. Я хочу глубже ввести тебя в суть обстановки. Я хочу, чтобы ты все, абсолютно все знала…

— Что ж, я тебе за это буду очень благодарна! Живя там, я должна знать, что происходит дома… Я все же собираюсь вернуться! Так соскучилась по Мюнхену…

Олег оживился. С безудержностью болтливой женщины он рассказал о Барло, о его притязаниях на нее, о том, как Барло, втайне от отца, нанял его следить за ней.

— Я уважаю Иштвана только за то, что он сознает свою безобразную внешность, — закончил Олег.

Жаворонкова улыбнулась. У нее стало легче на сердце. Она предполагала, что слежка за ней ведется по указанию старика.

— Я очень хорошо отношусь к Барло, Элеонора. Но когда придет время, советую тебе: пошли его подальше. Ты посмотри на себя в зеркало: такого ли мужчины ты достойна? Если тебя одеть так, как одеваются молодые женщины у нас, ты бы затмила кого угодно, самую блестящую кинозвезду! Верь мне!

— А если Барло узнает о твоих рассуждениях не в его пользу? А? — спросила она, загадочно улыбаясь.

В бесцветных глазах Олега промелькнул испуг, верхняя губа совсем спряталась, а подбородок зашевелился.

— Я надеюсь, ты не предашь меня? — спросил он.

— Можешь быть спокойным, мой дорогой. Я тебя не выдам. Верь: я искренне сочувствую тебе и надеюсь, когда вернусь, твое положение резко изменится…

— Ты обещаешь, Элеонора! — воскликнул обрадованный Олег.

— Твердо!

— Как я завидую тебе, — вздохнув, сказал он.

— Почему?

— Ты богата, а у меня нет ни гроша. Те жалкие подачки, которые кидает мне отец, как псу…

— Знаешь что, Олег! — перебила Жаворонкова, осененная новой мыслью. — Когда я вернусь в Мюнхен и отец, как обещал, передаст скопленные для меня деньги, половину вручу тебе. Можешь быть твердо уверен!

Олег, не помышлявший о такой щедрости, уставился на Жаворонкову сумасшедшими глазами и, силясь что-то сказать, шевелил губами. Потом он с трудом выговорил:

— Но… но ты не представляешь, какая это сумма…

— Не беспокойся. Отец мне ее назвал.

Олег сорвал с головы шляпу, склонил напомаженную голову и принялся покрывать руку Жаворонковой поцелуями. Даже сквозь перчатку Жаворонковой были крайне неприятны прикосновения мокрых губ, но она не решалась прервать это проявление признательности. Только когда нежность Олега слишком затянулась, она спросила:

— Что ты станешь делать, когда я вручу тебе чек?

— О! Тогда не будет для тебя более преданного человека, чем я! — захлебываясь от радости, пролепетал Олег.

Руку, которую только что целовал Олег, Жаворонкова отвела за спину и незаметно вытерла о сиденье скамьи. Она сказала:

— Преданность за деньги!

— Она будет приобретена навечно, — без всякого смущения сказал Олег.

— А что ты сделаешь на эти деньги? — спросила Жаворонкова.

— О! Я тогда куплю роскошную автомашину спортивного класса марки «Ягуар». Она развивает бешеную скорость до ста восьмидесяти километров в час, и я смогу соперничать с сыном Эльзы Копф. Ты должна помнить ее.

— Я помню. Кто она теперь?

— Процветает. Только ее разнесло, как дохлую акулу на берегу. Между прочим, ее сын Генрих совершил туристскую поездку на автомашине по советской стране с компанией репортеров какого-то еженедельника из Гамбурга или Нюрнберга. Сейчас Генрих готовит книжонку о поездке. Редактором этого опуса будет его мать Эльза Копф…

Жаворонкова усмехнулась. Олег взглянул на нее и спросил:

— Ты, Элеонора, не раздумаешь… о деньгах?

— Ты способен обижать, — сухо проговорила Жаворонкова. — Можешь быть уверен!

— Прости! — воскликнул Олег и, понизив голос, проговорил:

— Ради тебя я готов на все. Можно на тебя положиться?

— Мне кажется, мы уже достигли ясности отношений, — серьезно заявила Жаворонкова.

— Ну так знай! Ты — не дочь Бубасова! Твой отец — русский, какой-то Иван Семенович Тарасов. В пятнадцатом году, во время войны, он попал в плен, а затем из Германии бежал во Францию. У него, видишь ли, были какие-то нелады с правительством царской России. Жил он в Париже, работал шофером. Там и женился на француженке. Вот кто твои родители!

Жаворонковой казалось, что Олег жестоко шутит. Он заверил ее самым серьезным образом и умолял не проговориться Бубасову. Дрожа от радостного волнения, Жаворонкова спросила:

— Как же я стала Бубасовой?

— Очень просто. Когда тебе был всего год, твой отец погиб при автомобильной катастрофе, виновником которой был Бубасов, живший тогда в Париже. Как и подобает богачу, он дал овдовевшей Жервезе много денег. Вместе с тем он настолько сильно увлекся ею, что постоянно преследовал ее. Но у него ничего не получилось. За Жервезу вступился ее родной брат, твой дядя Пьер Жакен. Вскоре Жервеза умерла. Бубасов воспользовался случаем и украл тебя. Сделать тебя официально своей дочерью ему ничего не стоило. Вскоре он уехал из Франции. Твой дядя нашел его след и первое время досаждал ему, требуя возвращения ребенка. Потом все прекратилось…

— Откуда тебе все это известно? — в глубоком волнении спросила Жаворонкова. — Пока я жила дома, мне никто ничего подобного не говорил!

Олег усмехнулся, покачал головой и сказал:

— Хотя я и кровный сын Бубасова, но лакей. А лакеи, как должно быть тебе известно, знают семейные тайны глубже некоторых членов семьи. Георгий, например, хотя и очень близок к отцу, но считает тебя кровной сестрой. Официально ты дочь Бубасова, и старик полагает, что тайна твоего происхождения известна теперь только ему одному. Чтобы тебя не мучили сомнения, есть документы… Письма из Франции. Им много лет. — Олег жонглерским жестом извлек из кармана пиджака плотный коричневый пакет и подал его Жаворонковой.

Руки ее дрожали, раскрывая пакет. Она увидела пачку пожелтевших писем, написанных по-французски.

— Ты можешь их взять себе, если тебе это интересно, — продолжал Олег, наслаждаясь растерянностью Жаворонковой. — Мне надоело их хранить, да и опасно… Если отец узнает, что я запустил руку в его личный архив, он сотрет меня с лица земли!

Жаворонкова спрятала пакет в сумочку, сказав, что познакомится с письмами внимательно в гостинице.

«Иван Семенович Тарасов, Жервеза Жакен… Я — не Бубасова». — Эта радостная новость все еще заставляла ее сомневаться, и она почти не слушала Олега, упрашивающего ее не расстраиваться.

— Все равно он от тебя не откажется. Особенно теперь, — наконец словно пробудившись, она услышала голос Олега. — И деньги твоими будут. Ему невыгодно оглашать…

— Я тебе сказала, что отдам половину причитающихся мне. Лишь бы скорей их получить, — невпопад сказала Жаворонкова.

У Олега жадно блестели глаза. Он сказал:

— Ты оцени мое расположение, Элеонора. Я надеюсь, что теперь мы будем с тобой большими друзьями?

Жаворонкова мотнула головой. Ей было не до того, о чем говорил Олег. Главное он уже сказал. Она не дочь Бубасова! Какое это великое счастье! Теперь она свободно будет дышать и открыто смотреть на людей. Как обрадуется Вадим! Но тут же начались сомнения: что, если это провокация? Проверка ее? Мог ли Бубасов поручить это Олегу? Может быть, это попытка пройдохи Олега что-то получить от нее? Что она сейчас ему может дать? Он же ничего и не просит вот сию минуту! А если все принять за чистую правду? Почему Олег действует против отца? Очевидно, много унижении пришлось перенести Олегу от старика…

— Ты и Георгий, вы оба счастливцы! Как вам везет! Особенно тебе, Элеонора, — заговорил опять Олег. — Столько лет продержаться в самом пекле и быть целой — это чудо! Мне вот не повезло с коммунистической страной. Я всего один раз побывал там. Только в Ленинграде. Дальше не поехал. Но… но, кажется, моя поездочка даст некоторые вкусные плоды… Хотя и поздние, но все же плоды…

— Слушай, Олег, — заговорила Жаворонкова. — Мне кажется, что рассказав о моем происхождении… ты проверяешь меня… Да. По заданию отца?…

— Я! — выпучил Олег глаза и удивленно уставился на Жаворонкову.

Он смотрел на нее долго, что-то детское было в его взгляде, и Жаворонкова уже раскаялась, что заговорила об этом.

— Вот это и говорит о том, что ты не знаешь обстановки, в которой мне приходится жить! — проговорил Олег наконец, обретя дар речи. — Да разве бы мне отец поручил такое! А потом, тебя, Элеонора, уже достаточно проверяли… И Свиридов и Георгий… Я не обижен. Я просто доволен тобой, что ты сделала мне честь, приняв меня за человека, способного выполнять ответственные задания… Отец противоположного мнения…

У Олега был такой испуганный вид, что Жаворонковой даже стало его несколько жаль. Она хотела утешить его, но он опередил ее и с неподдельным испугом сказал:

— Если только ты действительно так подумала и обо всем скажешь отцу, то мне сегодня же надо кончать жизнь самоубийством!

— Я верю тебе, Олег, — проговорила Жаворонкова. — Ты что-то начал говорить о своей поездке в Ленинград… Извини, я тебя перебила…

Лицо Олега оживилось. Он оглянулся и тихо заговорил:

— Видишь ли, какое дело… Когда в прошлом году я был в Ленинграде, то мне удалось сделать несколько фотоснимков. Отец оценил их довольно пренебрежительно. В числе снимков был вот и этот. — Олег вынул из внутреннего кармана пиджака продолговатый конверт и, осторожно открыв его, извлек фотоснимок. — Это я сделал на Дворцовой площади во время демонстрации седьмого ноября. Вот этот тип в форме, — палец Олега ткнулся в снимок, — сотрудник госбезопасности, майор. Приехав в Карловы Вары, я увидел его на курорте…

Жаворонкова без труда на фото узнала Гаврилова. Сначала она подумала о поразительном сходстве, но, присмотревшись, убедилась: сфотографирован Гаврилов в парадной форме, даже заметно родинку на правой щеке. Сдерживая волнение, она спросила:

— Ну и что это тебе дает?

— Ты не догадываешься?

Она покачала головой. Олег оглянулся и прошептал:

— Этого типа мы похитим и заставим выступать перед микрофоном радиостанции свободного мира. Подготовка такого пикантного дельца уже проводится, и, возможно, скоро все совершится. Ты, Элеонора, не представляешь, какой выходит для меня козырь! Наконец-то я утру нос старику! Он мне вчера и то милостиво сказал, что я начинаю его радовать… Первый раз в жизни я от него услышал такое…

— Какое это имеет значение? — спросила Жаворонкова, стараясь казаться непонимающей.

— Огромное! — с подъемом воскликнул Олег. — Во-первых, живой, так сказать, чекист, перебежавший из советского рая. Это что-то значит! Во-вторых, мои акции возрастут, хотя бы в глазах старика, а это мне нужно для сносной жизни. Кроме всего, удовлетворенное самолюбие!

— Но если он не захочет выступать перед микрофоном?

— Пустое! Есть много способов заставить. Ты об этом не беспокойся! — уверенно сказал Олег и прищелкнул пальцами.

— А как удастся взять его?

— Над этим думают отец и Барло. По всей вероятности, самолетом мы переправим его через границу… Мало ли способов в нашем арсенале! Только ты не вздумай проговориться об этом отцу, если встретишься с ним сегодня. Понятно? Кстати, ты этого типа встречала здесь?

— Не обращала внимания. Здесь столько людей.

— Он всегда с одним ходит. Чувствуется, что его приятель такого же сорта…

— Знаешь, Олег, меня это не интересует. Просто я немного волнуюсь. Не зря ли вы из-за этого майора собираетесь рисковать?

— Что ты! — убежденно воскликнул Олег. — Ты еще плохо знаешь старика. Он решителен на опасные эксперименты. Не волнуйся. В нашем деле постоянно нужно рисковать. Вот я не рисковал и не преуспел, а сколько мне представлялось возможностей! Просто самим богом послан мне этот майор, и глупо было бы не воспользоваться случаем. Я был бы окончательным ослом, если бы не принял энергичного участия в этой затее!

— Ну что же! Желаю успеха, Олег, — сказала Жаворонкова, а сама подумала: «Я должна узнать все подробно. Узнать я предупредить. Это мой долг!»

Олег закурил. Жаворонкова, улыбаясь, заглянула ему в глаза и взяла его за руку.

Похищение

Совместно с товарищами из чехословацкого Корпуса национальной безопасности чекистами все было тщательно продумано. Задача заключалась не только в предотвращении гнусного преступления, но и в том, чтобы организаторы провокации не поняли истинные причины своего провала. Учитывалось и то, что события могли развернуться в разрез с принятыми мерами. На другой день после встречи Жаворонковой с Олегом Бубасовым стало ясно, что за Гавриловым установлена слежка.

И вот наступил решительный вечер. Гаврилов вышел из отеля на свою обычную прогулку в горы. Но сделав несколько шагов, он резко повернул обратно, намереваясь лично убедиться, взят ли под надзор. Неожиданным маневром он озадачил двух здоровенных верзил, шагавших сзади него. Они по инерции проскочили мимо, а он, делая вид, что не обратил на них ни малейшего внимания, остановился и, артистически изображая рассеянного человека, стал ощупывать карманы своей одежды. Убедившись, что «забытое» находится при нем, Гаврилов повернулся и беспечно стал продолжать путь в прежнем направлении. Верзилы, когда он проходил мимо, усиленно угощали один другого сигаретами. Один из них был в охотничьей куртке, а другой в расшитом цветными нитками жилете. У обоих на ногах были горные ботинки, а на голове одинаковые зеленые береты. Гаврилов больше не оборачивался, будучи твердо уверен, что «ангелы-похитители», как он их мысленно назвал, следуют за ним.

Уже смеркалось. Город был позади. Гаврилов шел по шоссе. Пешеходов не было. Только с шелестом мимо пронеслось несколько почти бесшумных машин, да время от времени мелькали велосипедисты, спешившие в город.

Гаврилов, хотя и не оборачивался, но ощущал на себе взгляды преследователей. «Зачем нарушать их уверенность, — считал он. — Пусть будут убеждены, что советский чекист на мировом курорте погрузился в легкомысленную беспечность».

У Гаврилова действительно было удивительно спокойно на сердце, и думал он не о том, что предстояло через несколько минут, а о том времени, когда он вернется домой. С Ниной Ивановной они условились пожениться, как только он возвратится из Чехословакии. О ней он вспоминал постоянно. Проходя по Карловым Варам мимо санаториев и видя женщин в белых халатах, всякий раз представлял себе Нину Ивановну, тоже занятую своим делом в санатории «Отрада».

Примерно в километре от последнего городского здания Гаврилова обогнала на небольшой скорости длинная открытая машина. Проехав некоторое расстояние, машина остановилась.

За рулем машины сидел мужчина с лунообразным бледным лицом в светлом берете. Когда Гаврилов почти поравнялся, шофер, показывая на зажатую в его губах сигарету, жестом попросил прикурить.

Гаврилов достал из кармана зажигалку и твердыми шагами подошел к машине. Щелчок зажигалки — вспыхнуло пламя. Шофер прикурил и поднял на Гаврилова глаза — маленькие, заплывшие. В это время Гаврилова сзади крепко схватили за локти и ловко опрокинули в открытый кузов машины. Все это совершилось быстро, с поразительной ловкостью. Гаврилов, сопротивляясь, слышал тяжелое дыхание возившихся с ним людей. Когда машина рванулась дальше, Гаврилова уже усадили, а рядом, прижимая его твердыми плечами, поместились конвоиры-верзилы, которых он видел около отеля. На их физиономиях сияли до странности похожие тупые, самодовольные улыбки. Ветер ударил в лицо Гаврилову, а в следующий момент сидевший справа поднес к его лицу комок ваты, смоченной жидкостью, напоминающей запах лимона. Гаврилов потерял сознание.


* * *

Очнулся он ночью в спальне маленького домика капитана Яндера, много юго-западнее Карловых Вар. Первое, что он увидел, — это дверь, в которую выходила женщина в белом халате. Крикнул ли он на самом деле, но ему показалось, что он позвал «Голубушку». Женщина не обернулась и исчезла за дверью, а над ним склонилось знакомое лицо капитана Яндера, с которым он познакомился еще в Праге. Форменный китель капитана висел на стуле около изголовья. На лице Яндера играла приветливая улыбка, он что-то говорил, но слов его Гаврилов не слышал. В голове стоял шум, во рту — неприятный вкус.

— Крепко вы нанюхались, товарищ майор, — наконец различил Гаврилов сказанное Яндером уже в который раз, а вслед за тем прорвались и другие звуки. Где-то тикали часы. Сразу все вспомнилось, и одним взмахом Гаврилов сбросил с кровати ноги. Такое резкое движение ослабило его, и чистенькая комната и сам капитан Яндера начали покачиваться из стороны в сторону.

Яндера снова уложил Гаврилова в постель.

— Вам еще надо лежать, — сказал он.

Гаврилов помотал головой и, поднявшись на локте, спросил:

— Что произошло? Как дела?

— Не беспокойтесь. Вам надо еще побыть в постели.

Сильное головокружение вынудило Гаврилова лечь. Яндера надел китель и, застегнувшись на все пуговицы, сел на стул рядом с кроватью.

Гаврилов схватил руку капитана:

— Рассказывайте, капитан, скорей!

Капитан Яндера долго рассказывал Гаврилову. Гаврилова привезли в лес и, спеленав, усадили на заднее сидение самолета, принадлежавшего Отто Секвенец, сыну бывшего крупного промышленника, который внешне порвал с отцом, удравшим в Западную Германию, но тайно продолжал вести подрывную работу в Чехословакии. При отправке самолета в Германию присутствовал старик Бубасов и Барло. Самолету дали возможность подняться в воздух, а затем в двадцати километрах от места взлета он был прижат к земле истребителями военной авиации. Олег Бубасов пытался скрыться, но, преследуемый пограничниками, покончил жизнь самоубийством, бросившись со скалы.

— Ваше счастье и наше счастье, товарищ майор, — закончил капитан Яндера свой рассказ, — что нашим людям удалось в самый последний момент, как говорится, выкрасть у Бубасова из машины парашют. Если бы не это, то Бубасов, спасаясь, бросил бы самолет вместе с вами…

— Будет ли в газетах сообщение о попытке перелета через границу? — спросил Гаврилов.

— Не знаю. Что-нибудь, несомненно, будет. Мне дано указание переправить вас в Прагу. Показываться вам живым и невредимым в Карловых Варах нельзя.

— Я понимаю.

До встречи там

Наконец в Карловых Варах для Жаворонковой наступили светлые дни. Она испытывала такую радость, какой еще никогда не выпадало на ее долю. С одной стороны, она сознавала, что в предотвращении похищения майора Гаврилова была и ее заслуга, с другой — письма.

Пять писем, переданных ей Олегом Бубасовым, были написаны в Париже в течение 1933 года братом ее матери Пьером Жакеном. Жакен требовал от Бубасова возвращения крошки-племянницы Элеоноры. Письма с конкретной ясностью воссоздали историю гибели отца Элеоноры, неистовое преследование Бубасовым молодой вдовы, когда в ход пускались и угрозы и посулы всяческих благ. Какова была дальнейшая судьба Пьера Жакена, из писем было не видно. Но в них чувствовалось, что этот человек всей душой ненавидел Бубасова, называя его «вором-авантюристом». Письма давали также отправное для розыска: в 1933 году Пьер Жакен работал художником на киностудии «Пате-Натан» в Париже.

Прочитав письма, Жаворонкова была настолько взволнована, что запершись в номер, долго плакала. При первой же возможности она передала письма Бахтиарову, опасаясь их держать при себе.

Получив от нее эти документы, Бахтиаров написал ей записку, которую она запомнила от слова до слова. Бахтиаров писал:

«Представляете ли Вы, насколько это для нас важно? Олег оказал неоценимую услугу. Это же могло навсегда остаться тайной. Даже подлецы иногда могут приносить людям пользу!»


Теперь Жаворонкова гуляла по Карловым Варам легко и свободно. Иногда она замечала за собой Барло, иногда ловила пронизывающий взгляд Бубасова, но ни тот, ни другой не ходили неотступной тенью, как делал Олег. Чувствуя себя уже несколько в выигрышном положении, она терпимее относилась к надзору за ней.

В этот солнечный осенний день Жаворонкова прогуливалась около собора. Хотелось увидеть Бахтиарова. Но его сегодня не было. Утомившись, она остановилась около узорчатого парапета моста через реку. И тотчас же появился Барло. Он приближался с решительным и злым видом и, проходя мимо, четко сказал:

— В двадцать, у памятника Петру Первому. Будет ждать отец.

И прошел дальше. Настроение у Жаворонковой сразу испортилось. Подействовал ли нелюбезный вид и тон Барло или вообще предстоящая встреча с Бубасовым, но ей стало думаться, что Олег признался отцу в откровенности с ней: и о письмах, и о готовящемся похищении Гаврилова… Она почувствовала себя одинокой и покинутой. Как на зло, не было видно Бахтиарова.

И вот наконец она увидела его. Он вышел из отеля «Москва», осмотрелся и, заметив ее, с равнодушным видом пошел навстречу. Поравнявшись с Бахтиаровым, она сказала скороговоркой:

— У памятника Петру Первому, в двадцать. Старик.

— Понял. За нами смотрят, — донеслись ей вслед слова.

Сделав еще несколько шагов, она повернула обратно. Навстречу ей шел Барло. «Неужели он что-нибудь заметил?» — тоскливо подумала она и, приближаясь к Барло, приветливо, с легкой улыбкой взглянула на него. Лицо Барло тронула улыбка. В ней она не заметила ничего, кроме восторга. «Почему же до этого он был злым?» — старалась она понять.

Побродив еще немного, Жаворонкова вернулась в гостиницу.

В половине восьмого Жаворонкова направилась к месту свидания. К памятнику Петра она пришла в самом мрачном настроении. Как ни пыталась разубеждать себя, но ей казалось, что Бахтиаров все-таки не понял сказанного ему на улице. Какие-то двое англичан, спускавшиеся в город, проходя мимо нее, обменялись пошлыми замечаниями о молодой женщине, ищущей уединения в столь позднее время.

— Нахалы! — по-английски сказала она.

Англичане, словно по команде, втянули головы в плечи и быстро зашагали прочь.

Бубасов и Барло стояли рядом и рассматривали надпись, сделанную на памятнике. Увидев Жаворонкову, Барло поклонился и отошел в сторону, тихо насвистывая.

— Неужели вы, отец, не могли выбрать более подходящее место и время, — с раздражением сказала Жаворонкова. — Идти одной сюда!

— Успокойся, Элеонора, — ответил Бубасов. — Завтра рано утром мы уезжаем. Хочу сообщить тебе печальную весть… Твой брат Олег погиб… Можно сказать, как солдат…

— Погиб! — с притворной встревоженностью воскликнула Жаворонкова. — Где? Когда? Что произошло? Мне так и не пришлось с ним поговорить, а хотелось. Мы все же родные…

— В горах разбился его самолет, — мрачно ответил Бубасов. — С восемнадцати лет этот недалекий парень увлекался авиационным спортом, и это, кажется, было единственное, чем он владел безукоризненно. Просто не представляю, как он мог дать осечку!

Жаворонкова подняла глаза на Бубасова. Его плечистая фигура, с головой, прикрытой широкополой шляпой, подавляла своей массивностью. Жаворонковой все еще не верилось, что Бубасов не знает об откровенности, которую позволил с ней Олег. Казалось, Бубасов ведет игру, знает о ней все и вот сейчас, не выдержав больше, схватит ее огромными ручищами, швырнет вниз, на скалы. Инстинктивно она взяла старика под руку и спросила:

— Как все произошло? Он выполнял задание или просто развлекался?

Бубасов молча смотрел в сторону. Жаворонковой стало страшно. Она смотрела на Барло. Тот стоял спиной к ним и продолжал насвистывать.

— Вы слышите меня, отец? — спросила она.

— Теперь не имеет смысла копаться в этом. Я сказал: он погиб как солдат, — с достоинством ответил Бубасов. — Пойми, Элеонора, нас теперь стало меньше… Необходимо сплотить силы… ускорить сроки…

Жаворонкова воспрянула духом: ее не подозревают.

— Я вас, отец, понимаю. Но что зависит от меня?

— Поспешить с возвращением. Действовать!

— Хорошо, отец! Признаться, мне здесь уже чертовски надоело. Лет через десять, когда мое здоровье станет сдавать, я, может быть, соглашусь терпеливо питаться минеральной водичкой, но теперь… теперь смотреть даже тошно, как это делают другие…

— О! За десять лет можно уйму всего сделать! — воскликнул Бубасов. — Мне бы еще прожить столько! Должен тебе сказать, что ты ведешь себя молодцом! Как и подобает подлинной советской гражданке на чужбине. Никакого тесного общения с людьми западного образа жизни. — Бубасов зло усмехнулся. — Ты извини, Элеонора, но иногда я себе, а иногда Иштван позволяли посмотреть на тебя пристально со стороны. Ты держишься хорошо.

Жаворонкова улыбнулась.

— А вы поедете, отец, ко мне? — спросила она.

— Очень скоро, — сухо ответил Бубасов. — Нужно подготовиться. Мне передали из Мюнхена: сегодня ночью от Георгия было сообщение. Документы, за которыми он охотился, наконец в его руках. Молодец!

— Да. Он опытный разведчик, корифей! Когда вас ждать, отец?

— Пока не знаю. Но скоро. Не беспокойся. Георгий об этом будет поставлен в известность.

— Вы ему сообщите?

— Безусловно.

— Что передать Георгию? Кроме добрых пожеланий…

— Ничего. Он в курсе всего.

— Хорошо, — сухо сказала Жаворонкова. — Я так понимаю, что вы хотели меня видеть только для того, чтобы сказать мне о гибели Олега и напомнить о скорейшем отъезде?

— Не сердись, Элеонора. Ты забываешь, что кроме всего я твой отец… мне хочется тебя видеть. Хотел лично передать о кончине Олега… Пусть он был не таким, каким мне хотелось бы его видеть, но это был мой сын! Я вижу, кончина Олега тебя не волнует?

— Напрасно вы так думаете. Поверьте моему слову, что к Олегу я питала самые добрые чувства! Но вы же сами понимаете, что в нашем деле без жертв, смертей и провалов не обойдешься!

Бубасову понравилась такая твердость. Он с удовольствием смотрел на Жаворонкову. Она протянула руку:

— Итак, отец, до встречи там…

Бубасов с силой пожал ее руку и кивком позвал Барло, который уже давно нетерпеливо посматривал на Жаворонкову. Барло не заставил себя просить вторично и моментально очутился рядом. Жаворонкова, приветливо смотря на него, протянула руку.

Барло схватил руку и поднес к губам:

— О! Друг! Элеонора, я безмерно восхищен вами! Буду надеяться, когда мы с вами увидимся там, в коммунистическом раю, вы благосклоннее отнесетесь ко мне. Здесь ваш отец сдерживал меня на постоянной привязи.

— Мою благосклонность вы почувствовали бы и здесь, не будь мы в таких условиях, — строго ответила Жаворонкова. — Отец здесь ни при чем.

Барло снова приклеился губами к руке Жаворонковой. Бубасову пришлось рукояткой трости слегка дотронуться до его затылка.

Барло выпрямился. Бубасов, передав ему трость, привлек Жаворонкову к себе и поцеловал в лоб. Она вздрогнула от отвращения.

— Пусть будет с тобой всемогущий бог, — скорбно проговорил Бубасов, отступая от Жаворонковой.

Инспекционная поездка

Когда страхи, вызванные вынужденным изменением курса полета на самолете без опознавательных знаков, прошли и Бубасов почти через сорок лет после своего бегства из России темной октябрьской ночью свалился из стратосферных высот на советскую землю, он вздохнул свободно. Пусть приземление произошло далеко от намеченной точки, в одном из лесистых северных районов страны. Это не имело особого значения. Бубасов был доволен сравнительно удачно совершенным опасным путешествием на самолете, а главное — не менее опасным прыжком на парашюте. Помимо того, что этот прыжок доказал абсолютную пригодность специального парашюта, изготовленного в химико-технической лаборатории разведцентра, он также доказал, что организм Бубасова способен еще выдерживать серьезнейшие испытания.

Уничтожив следы своего проникновения в чужую страну, Бубасов на рассвете вышел из леса, имея при себе документы на имя пенсионера Ивана Емельяновича Кубикова. Через несколько часов на попутной грузовой машине он добрался до первого городка. Здесь купил простенькое демисезонное пальто, черную суконную кепку, чемодан и, переложив содержимое вещевого мешка, явился на вокзал, чтобы сесть, на поезд, а затем попасть в далекий от этих мест интересовавший его город.

Бубасов мог бы проникнуть в Советский Союз и другим путем, как турист или представитель торговой фирмы, но в разведцентре избрали для него именно этот способ, как дающий больше преимуществ для выполнения поставленной перед ним задачи. Бубасов уже давно привык задания разведцентра ставить на второй план, уделяя главное внимание выполнению собственных целей. И на этот раз именно нелегальный способ проникновения в СССР его вполне устраивал, давал больше преимущества во всех отношениях.

После продолжительного путешествия в поезде, насмотревшись на советских людей, наслушавшись их разговоров, утомленный Бубасов прибыл к месту назначения. Город этот был ему совершенно незнаком, и то, что он знал о нем, носило чисто теоретический характер — было основано на изучении справочного материала и агентурных данных.

Он решил в первую очередь повидать Элеонору. С этой целью Бубасов направился в центральную городскую поликлинику.

Найти это медицинское учреждение не составило трудности. Сдав пальто в гардероб, Бубасов с чемоданом поднялся на второй этаж и сел на стул в коридоре, поблизости от девятого кабинета. Вскоре открылась дверь кабинета, и он услышал голос Жаворонковой.

Так прошло минут сорок. Таня Наливина, часто выходившая из кабинета, сказала Жаворонковой о странном больном, который продолжительное время сидит около кабинета, «держась за чемодан, словно на вокзале». Через маленькое окошечко с марлевой занавеской Жаворонкова посмотрела в коридор и отшатнулась. Бубасов сидел на стуле против двери и что-то сосредоточенно перебирал в бумажнике из черной кожи.

Увидеть Бубасова сейчас было для Жаворонковой полной неожиданностью. Все эти дни чекисты ничего ей определенного не говорили, так как Бубасов разрядил частоту своей связи по рации Георгия и конкретно о дате прибытия не сообщил, Жаворонкова сразу подумала о Бахтиарове и Гаврилове. Бубасов мог совершенно случайно встретить их на улице, и тогда многое из задуманного чекистами безнадежно рухнет. Жаворонкова поняла: надо сейчас же принимать немедленные меры.

Она попросила Таню выйти из кабинета, дойти до угла в коридоре, постоять там минуточку, вернуться и, не входя в кабинет, с порога во всеуслышание сказать: «Врача Жаворонкову срочно просит прийти главврач поликлиники».

После происшествия в доме Дубенко Таня Наливина стала более мудрой и артистически проделала все, о чем просила ее Жаворонкова. Бубасов в это время встал со стула, намереваясь войти в кабинет, но Таня преградила ему путь:

— Посидите, гражданин. Доктор скоро вернется. Вы же слышали, что Анну Григорьевну начальство к себе вызывает. Будто русский язык вам не понятен!

Бубасову ничего другого не оставалось, как покорно сесть на место. «Какая выдержка! — подумал он, когда Жаворонкова, выйдя из кабинета и посмотрев на него, даже не изменилась в лице, а прошла мимо. — Этому может позавидовать Георгий…»

Жаворонковой немного потребовалось времени, чтобы по телефону сообщить полковнику Ивичеву о прибытии Бубасова.


* * *

В тот же вечер Жаворонкова привела Бубасова в дом на Речной улице.

«Отец! Не мог ждать. Поступили данные о новых видах ракетной техники. Взял с собой «Серну». Путь до Хабаровска и обратно на поезде. Наберись терпения. Думаю, скучать тебе не придется: дела с расшифровкой много. Банка с документами спрятана вместе с передатчиком. Где? Ты знаешь. В этом доме чувствуй себя спокойно. Элеонора во всем тебе поможет. Желаю успеха. Георгий».


Бубасов с раздражением швырнул записку на стол и сел в заскрипевшее под ним кресло. Жаворонкова, внешне равнодушная, сидела поодаль на диване и лениво перелистывала свежий номер журнала «Огонек». Она делала вид, что не замечает страшного волнения, охватившего Бубасова. Потом он вскочил и, как был, в пальто, заметался по комнате.

— И зачем он уехал! — рассерженно, уже в который раз восклицал Бубасов. — Черт с этой ракетной техникой! Никуда она от нас не ушла бы! Почему он мне не сообщил об этой затее?

— Отец! — откладывая журнал, заговорила Жаворонкова. — Вы со мной разговариваете так, как будто это я ослушалась вас. Между прочим, я говорила Георгию, что вы выразите неудовольствие его самовольными действиями. Но меня он не стал слушать и даже оказал, что я слишком рано начинаю понимать о себе. Теперь весь ваш гнев падает на меня! И что бы вам прибыть на сутки раньше! Мне кажется, что вы напрасно реже за последнее время стали сноситься с ним и по радио…

Бубасов все еще не мог успокоиться, но рассудительность Жаворонковой уже начинала действовать на него отрезвляюще.

Он разделся и, сопровождаемый Жаворонковой, осмотрел дом. При этом он ворчал себе что-то под нос. Потом он сдержанно сказал, что в доме ему понравилось. В комнате Георгия он увидел его трубку и кисет с табаком. То и другое подержал в руках, зная, что Георгий оставил эти вещи здесь не случайно: он приучил себя курить трубку только дома и никогда не брал ее на операцию.

— Мне думается, вам тут будет хорошо и покойно, — сказала Жаворонкова, когда был закончен осмотр. — Здесь вы найдете все необходимое, и вам совершенно не потребуется выходить на улицу. Спокойно можете работать. В вашем распоряжении, отец, приемник, телевизор, холодильник с продуктами…

— Уголок действительно уютный, — ответил Бубасов. — Но пусть Георгий только вернется — я с ним поговорю? А зачем он взял с собой «Серну»?

— Не знаю. Очевидно, он посчитал, что она пригодится. Женщина ловкая, умная. Такую помощницу иметь под руками очень хорошо.

— Я против женщин в нашем деле, — сказал Бубасов.

Жаворонкова удивленно приподняла брови:

— А я?

— Ты — другое дело! Ты — моя дочь, я тебя воспитал, а это — все! Прошу никогда не забывать и себя ни с кем не равнять. Таких, как ты, в мире больше нет!

Жаворонкова, капризно сложив губы, сказала:

— У меня может закружиться голова от успехов, которых пока нет!

— Будут, Элеонора, будут!

Жаворонкова посмотрела на часы и сказала:

— Спокойной ночи, отец. Мне пора идти.

— Спокойной ночи, — ответил Бубасов и подал руку. — Я тебя провожу до двери… Георгий прав, мне не следует терять время.

Проводив Жаворонкову, Бубасов снова зло стал думать о Георгии. Поездка на охоту за какой-то новой советской тайной — ненужная затея, напрасная трата драгоценного времени. Трудно Бубасову мириться с тем, что за последнее время Георгий все чаще, пусть в мелких вопросах, стал проявлять непослушание. Как это Георгий не способен понять, что самое важное для них сейчас быстро поставить сеть, привести ее в действие, и тогда тайны, как рыба в сети опытного рыбака, сами пойдут к ним?

Бубасов принялся рассматривать записку Георгия. Он совершенно не помнит почерк Георгия. У них не было времени на канцелярскую переписку: радио — вот что всегда связывало их, когда они бывали на расстоянии. У Бубасова шевельнулись подозрения: Георгий ли написал записку? Лицо Бубасова покрылось холодным потом. Он всматривался в написанные синими чернилами значки и силился припомнить, как эти значки пишет Георгий. Глупости! Кто мог написать? Элеоноре он верит. Собрав всю силу воли, Бубасов старался погасить внезапную вспышку подозрения. Он зажег спичку и поднес к ней записку.


* * *

Прошло три дня. Бубасов еще не выходил из дома. Только ночами, открыв дверь на крыльцо, он перед входом ставил стул и час-два неподвижно сидел, накрыв плечи шерстяным пледом. Он прислушивался к ночным звукам. Мысли его уносились в это время далеко, к обжитой обстановке мюнхенского особняка, оставленного сейчас на верного лакея. В Мюнхене он чувствовал себя спокойно и уверенно. Здесь совсем не то.

Вот уже третью ночь подряд лезут в голову тяжелые, мрачные мысли о возможной неудаче, внезапной смерти.

Здравый смысл подсказывал Бубасову, что пришла пора посвятить Георгия во все мельчайшие подробности дела. Но как ни любил он Георгия, как ни верил в него, все же не хотелось расставаться с единовластием. Разделить все с Георгием — значило признать приближение конца. А возможно ли было пойти на это, не испытывая каких-либо физических недугов и недомоганий? Просто он утомился в этом наполненном могильной тишиной доме.

Возня с шифром, запутанным им самим, до крайней степени утомила его. Но в то же время подгоняло желание скорей покончить с расшифровкой и приступить к делу. Пока нет Георгия, придется с помощью Элеоноры посмотреть, во что за истекшие годы превратилась агентурная сеть «Взлетевшего орла» хотя бы в этом городе. Возвратится Георгий, они отправятся в путешествие по стране, будут восстанавливать связи. Придется подумать над тем, чтобы Элеоноре переменить работу и не быть постоянно привязанной к одному месту. Пока Бубасов старался не думать о тех осложнениях, которые могут и обязательно возникнут в будущем.

Обычно около девяти вечера приходила Элеонора. Она своим ключом отпирала дверь. С ее приходом он оставлял работу, и они часа два беседовали. Иногда Бубасов включал приемник и слушал радиопередачи. Но это продолжалось недолго — он быстро начинал сыпать злые комментарии, и Элеонора, говоря о вредности ненужных волнений, выключала приемник.

В последнее свидание он дал ей список с шестью именами. Она должна выяснить, живут ли эти люди в городе. Теперь он желал только одного: скорей бы кончилась эта темная осенняя ночь, наступил и прошел бы день, а в девять он услышит шаги Элеоноры и затем узнает результаты первой проверки.

Бубасов закрыл дверь, тщательно запер ее и пошел в свою комнату. Там он тоже заперся на ключ» вынул из кармана брюк пистолет и положил его на стол, рядом с толстой стопой листов бумаги с именами и фамилиями людей, с которыми придется встретиться. Бубасов взял из пачки один лист и сел в кресло. Придвинув лампу, он стал перечитывать записи:

«Матвей Николаевич Снежников, 1895 г. р., сын торговца хлебом. В годы НЭПа имел в Москве два гастрономических магазина. Завербован в 1927 году. Кличка «Окорок».

«Адам Иванович Кошкинавский, 1902 г. р., ювелир. В 1930 году поджег склады с зерном. Завербован в 1925 году. Кличка «Золотой».

«Николай Петрович Голинский, 1900 г. р., настоящая фамилия Рогожский. Активный участник Ярославского мятежа против власти большевиков в 1918 году. Завербован в 1925 году. Кличка «Пуля».

«Павел Великосвятский, 1890 г. р., сын священника. Сам священнослужитель. Завербован в 1930 году. Работал бухгалтером хирургической больницы. Кличка «Карабин».

«Гаковский Михаил Ростиславович, 1900 г. р., сын генерала. В 1930 году во время коллективизации застрелил деревенского коммуниста. Завербован в 1928 году. Кличка «Корона».

«Морковцев Фавий Тихонович, 1898 г. р., сын владельца фабрики льняных тканей. Завербован в 1930 году. Работал плановиком на ткацкой фабрике имени Токаева. Кличка «Крестолюбец».


Всю свою жизнь на Западе Бубасов изображал из себя сильную личность, человека, верившего в себя и свое назначение. Он почел бы смертельным врагом всякого, осмелившегося назвать его беспочвенным мечтателем. Но в Советской Стране, очутившись совсем рядом с практическим осуществлением своей цели, он ощутил вдруг силу воздействия неприятной мысли о том, что сеть «Взлетевшего орла» за прошедшие годы вся истлела, превратилась в ничто. И теперь, глядя на листок бумаги с записями, он ощущал нечто похожее на растерянность В Мюнхене ему и в голову не приходило, что носители имен и кличек, извлекаемых шифром, могли давно измениться, забыв о том моменте в своей жизни, когда в силу целого ряда причин, а главное классовой ненависти, поддавались увещеваниям о скором крахе советской власти и давали согласие помогать людям, по-воровски приходившим из темноты и уходившим затем в темноту…

Бубасов швырнул листок на стол и помотал головой. «Нет! Не так-то просто меня сломить проклятым сомнениям!» — подумал он и со всей силой ударил по столу кулаком. Как ему сейчас необходим Георгий! Да, он, его единственный сын, нужен ему. Неудача, постигшая Олега, его гибель не волновали так сильно Бубасова, как отсутствие Георгия. Даже, может быть, и лучше, что Олега не стало. Он мог бы продать! Георгий, Элеонора — вот его опора. Неважно, что Элеонора не его кровное детище. Об этом никто не знает. Важно, что она с ним. Пусть бог даст ей удачи!

Бубасов, растянувшись в кресле, размечтался о том времени, когда все они дружно начнут поднимать сеть «Взлетевшего орла». Кое-что может сделать и Барло. При воспоминании о Барло Бубасов помрачнел. Когда-то в эмигрантском мире он подобрал его, приблизил к себе, многому научил, неоднократно выручал из неприятностей, но все хорошее, сделанное для Барло, было сплошной ошибкой… Вот и сейчас он сидит в Москве, ждет его сигнала. Но Барло поехал в СССР не ради дела, которому они все преданы, а ради Элеоноры. Барло нужна Элеонора! Но он все равно не получит ее. Даже пальцем ему не позволено будет к ней прикоснуться!

Бубасов настолько разволновался, что встал из-за стола и беспокойно стал мерять комнату из угла в угол. И тут у него созрело решение разделаться с Барло. При этой мысли Бубасов несколько повеселел, перестал бестолково носиться по комнате. Любивший всегда порядок в своем жилище, он и здесь стал по-хозяйски переставлять стулья, а покончив с ними, занялся бумагами и книгами, сваленными на столе. Взгляд его упал на список с фамилиями шести агентов, и он подумал: «Последнюю ночь вы, голубчики, спите спокойно. Придется доложить, что сделано, а главное, на что вы способны теперь…»

Окончательный расчет

Яков Свиридов в этот октябрьский день, как и в предыдущие, все еще находился во власти радостных ощущений оттого, что живет на Родине, что ему ничто не угрожает.

Уже неделю он работал шофером легкового такси. Его голубая «победа» с шахматным пояском весело бегала по улицам города. Только несколько грустнели черные глаза Свиридова, когда он вез в машине или видел на улице молоденькую девушку, чем-то напоминающую француженку Мари… Но Свиридов понимал: время залечивает всякие раны и может наступить тот счастливый момент, когда ему приглянется русская Мария.

Впрочем, в этот день Свиридову было не до сердечного вопроса. Кругом только и разговоров об искусственном спутнике Земли, запущенном советскими людьми во Вселенную. Карманы кожаной «канадки» Свиридова были набиты газетами. Он их внимательно прочитает после работы в своей квартире — в мезонине дома его друга Ивана Дубенко, где он теперь официально прописан, с отметкой в новеньком паспорте гражданина СССР.

Все такси, прибывшие к вокзалу перед приходом московского поезда, уже давно увезли в город своих пассажиров, а голубая машина Свиридова еще стояла в стороне, недалеко от справочного киоска. Открыв дверцу, Свиридов увлеченно разговаривал о волнующем научном событии с усатым пожилым железнодорожником.

Наконец собеседник Свиридова, глянув на часы, беспокойно вскрикнул и торопливо побежал на товарный двор станции. Свиридов оглянулся и, не увидев желающих поехать с ним, развернув одну из газет, углубился в чтение.

За этим занятием и застал его лейтенант Томов. Свиридов впервые видел лейтенанта в коричневом демисезонном пальто и серой фетровой шляпе, а поэтому, занятый мыслями о прочитанном, не сразу узнал его. Распахнув дверцу машины, он радостно крикнул:

— Николай Михайлович! Подвезти?

Томов просунулся в машину и тихо, но торопливо сказал:

— Я вас разыскиваю с утра! Немедленно поезжайте в гараж. Сдайте машину и несколько дней сидите дома. На улице не показывайтесь…

Свиридов удивленно поднял брови:

— Что случилось?

Томов оглянулся и шепнул:

— Старик Бубасов в городе.

— «Моцарт»?

— Да.

— Скажите, где он, и я доставлю его к вам!

— Яков Рафаилович, не до шуток! Пока можно было, мы не говорили вам. Сегодня быть на улице вам рискованно. Поезжайте немедленно!

Томов отошел от такси и направился к «победе» зеленого цвета, стоявшей у выезда с привокзальной площади.

Свиридова взволновало не столько сообщение о появлении Бубасова, сколько необходимость прекратить работу. Он надвинул на глаза кепку и, сердито ворча под нос, стал складывать недочитанную газету. Когда со стороны билетных касс показался мужчина с чемоданом и остановился около такси, Свиридов, не глядя на него, сердито открыл дверцу.

В машине Свиридова, в силу стечения обстоятельств, оказался Иштван Барло. Не дождавшись вызова Бубасова и сгорая от нетерпения увидеть Элеонору, он по собственной инициативе покинул Москву, где был в качестве туриста. В этом городе Барло впервые. Осторожность заставила его первым делом осмотреться. Поэтому он и задержался в вокзале, а на площади появился, когда прибывших с поездом уже никого не было. Барло не любил толпу. Он предпочитал, когда вокруг него все хорошо просматривается и грозящая опасность может быть замечена сразу.

Автомашина «победа» зеленого цвета, стоявшая в стороне, предназначалась для Барло, о туристском вояже которого уже были оповещены местные чекисты. Томов и Чижов, сидевшие в зеленой «победе», изумленно переглянулись, увидя, как Барло, оставив наконец вокзал, направился к машине Свиридова, который почему-то задерживается с отъездом. Но исправить положение было уже немыслимо — Барло сел в машину Свиридова.

Осмотревшись в машине, Барло онемел. Рот его открылся и пальцы рук застыли: за рулем такси сидел собственной персоной бубасовский агент «Гофр», который, по сообщению Георгия, погиб.

Свиридов, несмотря на фантастическую неожиданность, не растерялся.

— Вот и пришлось встретиться, господин Барло, — давая машине полный ход, сказал он. — Изволили пожаловать к нам?…

— Я вам заплачу, господин Свиридов, только ради бога отпустите меня, — шептал Барло, пытаясь дрожавшей рукой поправить съехавший на сторону галстук-бабочку.

Едва сдерживая бешенство, вызванное предложением Барло, Свиридов мотнул многозначительно головой на заднее окошечко.

Барло оглянулся и, увидев следовавшую за ними едва не впритирку зеленую машину, понял все и, словно пришибленный, съежился на сидении…

Но с этого только начинались огорчения Барло.

Переступив порог кабинета на третьем этаже управления КГБ, он увидел живым и невредимым того майора, которого они считали погибшим вместе с Олегом.

Через несколько минут вошел с улыбкой на лице красивый спутник майора, прогуливавшийся вместе с ним по Карловым Варам. Теперь Барло окончательно растерялся и тоскливо подумал: «Что я наделал! Элеонора попалась… Или она заодно с ними?» Он опустил голову и, не смея взглянуть на рассматривающих его двух довольных людей, думал о том, как ему выкрутиться из создавшегося положения.

— Ваше имя и фамилия, национальность? — спросил Бахтиаров.

— Барло. Иштван Барло, венгр, — подняв голову и вяла улыбнувшись жабьим ртом, ответил Барло.

— А русское имя, которое вам было дано при рождении в России, в тысяча девятьсот пятом году? — насмешливо спросил Бахтиаров.

Барло шевельнул подбритыми русыми бровями и, несколько помешкав, тихо ответил:

— Аполлон Геннадьевич Скулевский…


* * *

Наступил вечер, сменивший день, ставший для Жаворонковой незабываемым: утром, в присутствии начальника управления КГБ генерала Чугаева, Ивичева и Бахтиарова, состоялась взволновавшая ее беседа с председателем облисполкома, и она написала заявление в Верховный Совет о принятии ее в число граждан Советского Союза под именем Элеоноры Ивановны Тарасовой…

В восьмом часу Жаворонкова вышла из своей квартиры. Она считала полезным побыть подольше на свежем воздухе перед последней встречей с Бубасовым, подготовить себя. Безусловно, не представляло для нее сложности вручить ему результаты проверки его агентуры, но вот узнать тайну шифра… Над этим придется поломать голову… и тем не менее Жаворонкова надеялась. Мысль о шифре Бубасова занимала ее последние часы неотступно. Толчок к действиям в этом направлении дал ей сам Бубасов: во время последней встречи он сказал, что тем же способом сделал недоступными для непосвященных, помимо списков агентуры, и другие, не менее важные данные, как имеющиеся при нем, так и оставленные в Мюнхене…

Сказанное Бубасовым взвинтило Жаворонкову. Она знала, что шифровальщики КГБ все это время тщетно трудятся над расшифровкой перефотографированных бубасовских списков. Они применяют все известные приемы и комбинации приемов, но проникнуть в абракадабру Бубасова не могут. Чекистам приходится терпеливо ждать, когда Бубасов сам закончит расшифровку. Только это и отдаляло момент его ареста.

Когда Жаворонкова сказала о своем намерении проникнуть в тайну шифра, ни Ивичев, ни Бахтиаров не стали ее отговаривать. Ивичев только сказал: «Попробуйте. Почувствуете, туго, не будет поддаваться, оставьте и ничего рискованного не применяйте. Помните: достаточно и того, что вы сделали…»

Ровно в девять, открыв своим ключом дверь дома на Речной улице, Жаворонкова вошла. Бубасов встретил ее в прихожей. На нем был черный костюм и белая сорочка с черным узеньким галстуком. Лицо старика было чисто выбрито, и, терзаемый нетерпением, он выглядел осунувшимся и больным.

— Вы плохо себя чувствуете, отец? — заботливо спросила она.

Не отвечая, Бубасов жадно протянул к ней руку.

Всматриваясь в его искаженное лицо, Жаворонкова отдала ему шесть листочков справок адресного бюро, сколотых проволочной скрепкой.

В комнате Бубасов рассмотрел справки. Только на одной из них он увидел: «Выбыл в 1940 году», а на остальных: «Умер», «Умер», «Умер»…

Швырнув на пол бумажонки, Бубасов ринулся к столу и схватил пачку покрытых записями листов. Потрясая ими над головой, он крикнул:

— Если эти подлецы вздумали подохнуть, то вот сколько у меня еще этого христового воинства!..

Он продолжал выкрикивать какие-то бессвязные слова, русские и немецкие, снова русские, в исступлении шелестя бумагой над седой взлохмаченной головой. Глаза его сверкали, лицо перекосилось.

Жаворонкова положила на стул пальто, сняла шляпу и терпеливо ждала, когда вспышка погаснет.

Внезапно Бубасов умолк, застыл на несколько мгновений с поднятыми руками. Им овладела устрашившая его мысль: «Взлетевший орел» теряет крылья… теряет опору… падает в бездну…» Затем он, словно подкошенный, рухнул в кресло перед столом, и его руки с шумом смяли листы бумаги.

Жаворонкова бледная, но спокойная подошла к Бубасову, взяла его руки, пытаясь остановить их судорожное движение:

— Поберегите себя. Вы чрезмерно утомились.

Ровный тон, прикосновение Жаворонковой подействовали на Бубасова. Он разжал пальцы и выпустил скомканные листы. Она стала бережно расправлять бумаги, невольно прочитывая отдельные имена, фамилии, клички агентов.

Бубасов угрюмо уставился на ее руки. Когда все листы были уложены в пачку, он одобрительно кивнул и, вновь загоревшись, с хрипотой в голосе сказал:

— Пусть нас мало осталось, Элеонора, но бороться мы обязаны. Мы еще покажем себя! — он выпрямился и, стукнув кулаком по столу, крикнул: — Я еще не исчерпал тот яд, которым напоили меня в семнадцатом году! Пусть сорок лет борьбы за моей спиной, но я по-прежнему силен для борьбы с господами коммунистами!

Жаворонкова села на стул сбоку стола и мягко сказала:

— Успокойтесь, прошу вас.

Бубасов, как бы соглашаясь с ней, закрыл глаза и замер в неподвижности.

Жаворонкова украдкой взглянула на свои часы.

— Вам много еще осталось работать? — тихо спросила она.

— А что? — открывая глаза, встрепенулся Бубасов и окинул ее внимательным взглядом.

Жаворонкова, прямо глядя на него, ответила:

— Надо скорей закончить расшифровку и начать действовать. Неудача, постигшая нас здесь, еще ни о чем не говорит. Не все же, черт возьми, убрались к праотцам!

Это было сказано резким, по-хозяйски звучащим тоном. Бубасов внимательно рассматривал Жаворонкову, как бы открыв в ней какую-то новизну. Ничего не сказав, он только шевельнул челюстями, словно раскусив что-то.

Она, выждав несколько, продолжала:

— Почему бы мне не заняться расшифровкой? Познакомьте меня с ключом… Вам вредно чрезмерное утомление…

Бубасов повел плечами, исподлобья, с тяжелой пристальностью глянул на Жаворонкову. Она не дрогнула. Лицо ее выражало полное спокойствие, взгляд был чист и светел.

Наконец он сумрачно проговорил:

— Нельзя! Даже Георгию не открыл секрета…

Наступило молчание. Он взял ее за руку:

— Не обижайся! Мой шифр — недоступная тайна. Других тайн у меня от тебя нет. Пусть только шифр будет недоступной тайной… К тому же я все закончил… Да, все!

— Закончили! — воскликнула Жаворонкова. Она была подавлена. Для нее стало очевидным: ей не узнать тайну шифра. Старик зорко охраняет ее.

Бубасов, взглянув на Жаворонкову в этот момент, увидел в ее лице нечто такое, что заставило его быстро опустить глаза, снова посмотреть на нее, как бы вчитываясь в ее мысли, и опять насупиться, усиленно перебирая на столе бумаги. В эти мгновения, впервые после их встречи в Карловых Барах, он с явным недоверием подумал о Жаворонковой. «А что, если она — только вход в расставленную для меня ловушку?» От этой мысли в нем, как от спички, сразу вспыхнул буйный костер других жарких мыслей и догадок: «Почему внезапно потребовалось уехать Георгию?», «Зачем Георгий прихватил с собой «Серну»?», «Уничтожен ли Георгием «Гофр»?»… Для Бубасова, много повидавшего на своем веку, вдруг все совершившееся с ним в последние дни предстало в тревожном свете. В мозгу, словно солдаты из засады, стали подниматься одна за другой проверочные меры… «Но что сделать сейчас, сразу?…».

Скрывая внезапно обострившуюся настороженность, Бубасов с самым беспечным видом вынул из кармана большую пачку листов бумаги и стал рассматривать их. Делал он это, нисколько не таясь от Жаворонковой. Это были черновики расшифровки, покрытые цифрами и буквенными значками.

При взгляде на эти бумаги в руках Бубасова Жаворонкова подумала: «Если вникнуть в смысл записей, сопоставить их с уже расшифрованными списками, то будет понятен ключ шифра…» Она как бы окаменела у стола от испытываемого внутреннего напряжения. А Бубасов тем временем все с прежней же подчеркнутой беспечностью рассматривал каждый лист и, надорвав его, неторопливо бросал на край стола…

Волнение и соблазн, испытываемые Жаворонковой, были настолько огромны, что она, опасаясь лишнего жеста, выдавшего бы ее, отошла от стола. Только не видеть! Бубасов проводил ее взглядом. Пока она у кровати нервно взбивала смятую подушку, он продолжал надрывать листы, делая это нарочито медленно.

Наконец, тоже не выдержав напряжения, он спросил:

— Ты поужинаешь со мной?

— Что-то не хочется, — ответила она и, не удержавшись, бросила быстрый взгляд на стол. Листы бумаги, будто поддразнивая ее, лежали на прежнем месте. Отводя глаза, добавила:

— Нестерпимо тянет спать. Устала…

— Почему бы тебе не переночевать здесь? — вкрадчиво спросил Бубасов, окончательно зажженный недоверием и решивший, не выяснив истины, не выпускать Жаворонкову из дома.

— Спать могу только у себя, — сказала она, взглянув ему в глаза, — только дома, на своей постельке…

Бубасов неопределенно улыбнулся. Она усталой походкой приблизилась к дивану и села. Потянувшись, сказала:

— Вот вы, отец, недавно сказали о недоступной тайне…

— Говорил, — насторожился Бубасов.

— Это выражение я слышу сегодня второй раз.

— Кто еще говорил?

— В поликлинике после работы слушала лекцию о международном положении. Лектор доказывал, что защитники капиталистического строя не понимают морали советского человека, который ради общего блага, не считаясь с личным, идет на подвиги. Лектор сказал, что такая мораль советских людей для защитников капитализма — недоступная тайна!..

Бубасов даже как-то привскочил на месте, услышав это. Он подошел к Жаворонковой и, склонив побагровевшее лицо, крикнул:

— Коммунистическая пропаганда! Ты их не слушай! Никогда не слушай!

Она сделала успокаивающий жест, которым хотела выразить, что и сама это хорошо знает, но про себя подумала: «Для тебя и тебе подобных мораль советского человека действительно самая недоступная тайна!» Вслед за этим она почувствовала прилив какой-то бурной радости. Опасаясь, как бы Бубасов не подметил ее возбуждения, она сладко потянулась на диване, вытягивая вперед руки, и мельком взглянула на часы. С минуты на минуту в дом войдут чекисты. Ей пора уходить. Пусть ей не удалось узнать тайну шифра, ее не очень-то осудят за это… Ее вдруг нестерпимо потянуло вырваться за пределы этих стен. Она ловким движением поднялась на ноги:

— Мне пора!

— Придешь завтра? — рассматривая Жаворонкову, медленно спросил Бубасов. Ему надо было что-то говорить в этот момент…

— Обязательно, — ответила она, подходя к стулу, на котором лежала ее одежда. Она медленно надела шляпу и накинула на руку пальто. — Спокойной ночи, отец! Отдыхайте.

Жаворонкова направилась к двери.

— Элеонора, — остановил Бубасов.

Она обернулась.

— Будь добра, сожги этот хлам, — закончил он, рукой показывая на бумаги, лежавшие на краю стола.

Жаворонкова посмотрела на стол. Здесь выдержка ее ослабила свои тормоза, вновь охватила надежда самой проникнуть в тайну шифра. Глаза ее вспыхнули? Испытывая глубокое волнение, приблизилась к столу. Не решаясь взглянуть на Бубасова, она взяла бумаги, прижала их к груди и поспешила из комнаты, сопровождаемая его тяжелым взглядом.

Очутившись в неосвещенном коридоре, она прислушалась. В доме стояла глубокая тишина. Пробираясь на кухню, Жаворонкова отделила от пачки несколько листов и, быстро сложив их, торопливо спрятала под платьем на груди. Она действовала словно в каком-то забытьи. Машинально включила на кухне свет и бросила бумаги на шесток большой русской печи. Дрожащими руками чиркнула спичку. Небольшой костер вспыхнул, и синеватые струйки потянулись в черную пасть дымохода.

Жаворонкова не слышала шагов Бубасова. Только вздрогнула, услышав сказанное им:

— Пошевелить надо…

Не оборачиваясь, она взяла на шестке небольшую проволочку и стала ворошить пепел, наклоняясь к огню. Ей нестерпимо жгло щеки, но она не решалась расправить спину.

— Спалишь волосы, — насмешливо прозвучало над ухом.

Она инстинктивно откинула назад опустившиеся к щекам волосы. В этот момент Бубасов рукой нащупал спрятанные у нее на груди под платьем бумаги.

Резким движением Жаворонкова вывернулась и очутилась в узком пространстве между стеной и печкой, лицом к лицу со взбешенным Бубасовым. Он еще не в состоянии был что-то говорить и только издавал рычание. Наконец у него вырвалось:

— Ты, подлая, предала нас!

Похолодевшими руками Бубасов схватил Жаворонкову за воротник и рванул, разрывая платье до пояса. Выпали на пол испещренные значками листы бумаги. Бубасов хотел было нагнуться за ними, но подался к Жаворонковой и в ужасе крикнул ей в лицо:

— Где Георгий?! Где мой сын?!

Она с силой оттолкнула его к маленькому столику у стены, проговорила спокойно и твердо:

— Ни вам, господин Бубасов, ни Георгию не место на нашей земле!..

И этим было сказано все. Пальцы задыхающегося от злобы, ненависти и страха Бубасова легли за спиной на что-то тяжелое — электрический утюг. Швырнул его, метя в голову Жаворонковой. Она не успела нагнуться. Удар пришелся по виску. Вскрикнув, Аня упала. Рука Бубасова невольно потянулась в боковой карман пиджака за пистолетом. Глядя на залитое кровью лицо Жаворонковой, он хотел теперь одного: бежать скорей из этого дома, из этой страны… Но было поздно…

…Когда машина «Скорой помощи» с потерявшей сознание Жаворонковой выезжала со двора, потрясенный Бахтиаров в отчаянии бросился было следом. Полковник Ивичев нагнал его, взял под руку, говоря при этом:

— Вадим Николаевич, рана не смертельна. Врач так и сказал… Да очнись же, тебе говорят!

И Бахтиаров, придя в себя, уже отчетливо воспринял слова:

— Пойми, дорогой, она не для того родилась второй раз, чтобы вот сейчас так и умереть. Слышишь?

1961


ОШИБОЧНЫЙ АДРЕС

Темнота делала по небу последний вираж.

В проеме окна, на пятом этаже одного из домов Алма-Аты, сидел в восточной позе полный старик. Одутловатое лицо пересекали седые усы. Аккуратно стриженая бородка удлиняла короткий подбородок. Белые лохматые брови и курчавые ровные волосы указывали на почтенный возраст. На плечах висело мятое серое пальто, полы были загнуты под колени.

Временами старик запускал руку в наружный карман пальто и извлекал горсть грецких орехов, раскладывал на подоконнике. Взяв пару орехов, он напрягался, прикусывал нижнюю губу и так сидел до тех пор, пока в кулаке не трещал раздавленный орех. Тогда старик разжимал пальцы и пускал в ход вторую руку, вооруженную проволочным крючком. Скорлупки выбрасывались за окно, летели вниз навстречу гаму густонаселенного двора. Старик собирал крупинки ядра на ладонь, ссыпал в рот и жевал долго и с наслаждением. При этом глаза его почти затягивались веками, и нельзя было понять, куда он смотрит и смотрит ли.

Снизу послышался яростный собачий лай. Старик склонил голову и стал вглядываться в сумрак. В узком углу между заборами какой-то парень веником хлестал пса, забавляясь его беспомощной защитой. Лай, визг, смех, создаваемые этой парой, пока не привлекали внимания жильцов, привычных к постоянной дворовой шумихе; и только когда истошный вопль промчался по этажам, окна стали тесны от любопытных физиономий. Парень и собака мчались в разные стороны, испуганные лязгом бутылки, лопнувшей от удара о кирпичную стену.

Старик потер плечо и тихонько рассмеялся. Он был доволен своим вмешательством.

— Хулиганим, гражданин Степкин.

Старик обернулся и с раздражением буркнул в темноту комнаты:

— Кто шляется? Катись вон!

Вошедший повернул выключатель. В углу, над незаправленной постелью, засветилась лампочка под газетным абажуром. Модно одетый мужчина у двери разглядывал старика.

— Кто такой? — снова буркнул старик, сползая с подоконника. Два ореха стукнулись о пол и покатились. Старик ловко поймал и тот и другой, сунул в карман давно неглаженных брюк и подошел к незнакомцу.

— Оглох? Чего надо?

— Я Крошкин, — сказал посетитель, прошел мимо старика к окну, закрыл рамы.

Старик насупился.

— Крошкин, Мышкин, Краюхин… На кой лях мне твои буквы… С чем явился?

— Заприте дверь, — потребовал незнакомец, не глядя на старика, и сел на единственный в комнате стул.

Пока Степкин поворачивал в замке ключ, он понял, зачем пришел этот тип с пристальным взглядом и непринужденными манерами. Обернувшись к гостю, старик увидел разложенные у того на коленях три карты: трефовый и крестовый короли, а в середине червонный туз. Таков был условный знак, оставленный Пирсоном.

Крошкин убрал карты и пригласил хозяина сесть на постель. Говоря очень тихо, неторопливо, гость перечислил ему все этапы его биографии. И старик волей-неволей восстанавливал вехи своей жизни…


Ксенофонт Мыкалов родился в Ярополье в 1890 году. После смерти отца оказался обладателем крупного капитала, а женившись на богатой невесте, приумножил состояние. Через три года жена родила девочку, а еще через год умерла. Мыкалов не был удручен. Он почувствовал себя свободным, а заботу о воспитании дочери возложил на сестру жены — престарелую Марию Огурцову.

Еще в тысяча девятьсот десятом году, находясь с женой в заграничном путешествии, Мыкалов во время кутежа был завербован в Карлсбаде германской разведкой. Ровно через год его разыскал представитель фирмы «Купс и Альбери». В вежливой форме немец категорически потребовал развернуть шпионскую деятельность.

В шпионаже Мыкалова заподозрил полковник Мужневич и в пьяном виде проболтался. Мыкалов застрелил полковника в его собственной спальне.

Война четырнадцатого года нарушила связь Мыкалова с разведкой Германии. Одно время он побаивался разоблачения, потом успокоился.

Когда в Ярополье в восемнадцатом году вспыхнул белогвардейский мятеж, Мыкалов был одним из его активных участников. Но в разгар мятежа, поняв, что авантюра обречена на провал, Мыкалов тайно покинул Ярополье, захватив припрятанные ценности. Вместе с ним ушел его неизменный собутыльник Иван Сидорович Степкин, уроженец Ярополья. В пути Степкин заболел и умер около Валдая. Мыкалов сжег свой паспорт и с августа восемнадцатого года стал Степкиным, не рассчитывая когда-либо возвратиться в Ярополье.

Первое время Мыкалов подвизался в Смоленске, затем перекочевал в Дорогобуж, где вступил в сожительство с одной вдовой и стал вести ее хозяйство. В дальнем углу огорода он спрятал ценности, унесенные из Ярополья. Прожив с вдовой шесть спокойных лет, однажды ночью Мыкалов исчез, оставив женщине веселую, юмористическую записку, объясняющую невозможность дальнейшей совместной жизни.

Привыкнув к широкому образу жизни, в годы нэпа Мыкалов быстро растранжирил свое богатство. Специальности он не имел и работал то агентом по снабжению, то счетоводом. С течением времени научился быть внешне скромным и незаметным. Везде, где работал в последующие годы, Мыкалов-Степкин сходил за исполнительного служащего. Иногда даже выступал на профсоюзных собраниях, писал заметки в стенные газеты. Так он и шел по жизни, сходя за простого, одинокого человека, всю жизнь проработавшего за конторским столом.

Мыкалов всегда с жадностью набрасывался на сообщения в газетах о Ярополье; других источников информации у него не было. В тридцать четвертом году, будучи в командировке в Архангельске, Мыкалов неожиданно встретился с яропольским знакомым Вседуховским. До революции Вседуховский занимался адвокатской деятельностью, теперь был юрисконсультом одного из яропольских заводов. От него Мыкалов узнал, что его дочь Людмила жива, вышла замуж за инженера-резинщика, работает вместе с мужем на большом шинном заводе. Мыкалов просил Вседуховского не рассказывать о нем в Ярополье. Они солидно выпили, вспомнили старину, повздыхали, и, опьянев, Вседуховский признался Мыкалову в сокровенных намерениях покинуть страну. Платя за откровенность, Мыкалов рассказал, как он стал Степкиным.

Прошло четыре года. Мыкалов работал счетоводом в расчетной конторе строительства Старомышского комбината. Тут он понял, что встреча с Вседуховским не прошла бесследно и подтвердила его старые догадки о связи Вседуховского с иностранной разведкой. На строительство прибыл американский специалист мистер Пирсон. Мыкалов случайно два раза встречал иностранца на территории стройки и заметил, что тот очень пристально смотрит на него. И вскоре, во время обеденного перерыва, когда Мыкалов один находился в конторе, заканчивая ведомость на выдачу зарплаты рабочим, в барак зашел Пирсон. Он сел верхом на стул около его стола, не вынимая из сжатых губ потухшую трубку, сказал по-русски: Вы не Степкин, а Мыкалов Ксенофонт. Вы скрываетесь от советских органов. Причины мне известны. Или вы будете выполнять мои приказания, или… в противном случае вы превратитесь в тюремного астронома…

Мыкалов разглядывал тяжелое, точно высеченное из камня, лицо американца и лихорадочно соображал, искал увертку.

Пирсон посмотрел на дверь.

— Не разыгрывайте глухонемого.

Мыкалов игриво улыбнулся.

— Вы ошиблись адресом, дядя. Это комичное недоразумение.

Лицо американца еще больше окаменело, и он зло прошептал:

— Может быть, напомнить?

Он встал, уперся в край стола большими веснушчатыми руками, приблизил к Мыкалову лицо и, касаясь его носа вонючей трубкой, скрипнул зубами.

Мыкалов не дрогнул под цепким взглядом.

— Бросьте притворяться, Ксенофонт. Вы отлично понимаете суть нашей «лирической» встречи. Вам мерещатся деньги — получите деньги. Мы завалим валютой упитанную фигуру Мыкалова с головы до пят, как заваливают землей покойника… А сейчас я ухожу. Надо остерегаться… Встретимся еще раз, в другом месте…

Мыкалов нахмурился.

— Катитесь, Пирсон, к чертовой бабушке, пока я не позвал охрану.

Американец грохнул кулаком по столу. Чернильница подпрыгнула, перевернулась и залила ведомость на зарплату, над которой с утра трудился Мыкалов.

— Мы не немцы и цацкаться не станем. Дурень… Вы, как участник Яропольского мятежа, знаете, что все мятежи подавляются силой. И таких мятежников в нашей стране мы награждаем пулей. Передайте на том свете привет Степкину Ивану Сидоровичу.

— Пардон… Я обязан был проверить вас. Что вам угодно? — Мыкалов взял тяжелое пресс-папье и стал прикладывать к чернильной луже. — Но учтите, я не опытен. И долгое время был в простое.

— Чепуха! Научим!

— Мне сорок девятый год. Учиться поздно…

— А старый опыт?

— Я не понимаю, о чем вы?…

— Хотите в лагерь?!

Опустив голову, Мыкалов срывал с пресс-папье намокшую бумагу. Американец вплотную подошел к нему.

— Сколько я получу за это? — тихо спросил Мыкалов.

— Наконец-то детский лепет кончился…

Пирсон склонился к заросшему волосами уху Мыкалова.

Так в один из дней тысяча девятьсот тридцать восьмого года американский разведчик Пирсон привлек к шпионской работе Мыкалова. Новые хозяева прекрасно были осведомлены о сотрудничестве Мыкалова в германской разведке в дореволюционной России. Пирсон вручил агенту крупную сумму денег, взял расписку и письменное согласие на вербовку.

— Перебирайтесь в Сталинград, на тракторный, — предложил Пирсон. — Там с вами свяжутся наши люди.

Объяснив способ связи, Пирсон ушел. Больше Мыкалов американца не встречал. Проходили месяцы, годы, а его никто не тревожил.

Во время войны Мыкалов оказался в занятом фашистами Смоленске. Его тянуло к старым хозяевам. Он добился свидания с гитлеровским генералом, все рассказал о себе, за исключением эпизода с Пирсоном.

Может, вы хотите быть бургомистром города Ярополья, когда наша могучая армия возьмет его? — коверкая русские слова, спросил генерал.

— Это моя мечта, господин генерал, — обрадовался Мыкалов, сгибая спину.

Но под ударами Советской Армии фашисты вскоре удрали из Смоленска, и Мыкалов перебрался в Алма-Ату, устроившись там счетоводом в одну из торгующих организаций.


…— Чем могу быть полезен? — спросил Мыкалов, когда Крошкин с иронией огласил смоленский эпизод.

— Надо ехать в Ярополье.

Мыкалов умоляюще прокричал:

— Если я так необходим, дайте другое задание…

— Не орите! И не прикидывайтесь ягненком. Когда была война, кто хотел властвовать в Ярополье? Ваше величество!

— Я был моложе.

— Ерунда! Какие-то семь, пусть даже десять лет не имеют значения.

Спорить с Крошкиным было бесполезно.

— В чем суть моего задания? — не без интереса спросил Мыкалов.

— Первое — вымолить прощение у дочери. Затем выполнить главную цель: добыть сведения о секретных работах, которые ведет инженер Шухов по синтетическому каучуку.

— Я не представляю, как?

— Что не представляете?

— Все! — с нескрываемым раздражением буркнул Мыкалов. — Что я должен сказать дочери, под каким видом к ней явиться?

— Явитесь как блудный отец, полный раскаяния, мольбы. Вы стары, вам нужен приют, вам необходимо ласковое внимание и участие. И кайтесь, кайтесь без конца. Разжалобите! Но учтите: ваша дочь коммунистка. Она начальник цеха и видный на заводе человек. Я, конечно, не знаю, что она о своем происхождении наговорила, когда вступала в партию. Во всяком случае ваше появление не будет для нее розовым событием. Если она особенно заартачится, не настаивайте на постоянном жительстве у нее, а просите о временном приюте. У вас теперь другое имя. Пусть выдает вас за какого-нибудь дальнего родственника… На месте сориентируетесь. Но она может и выдать. Да, не исключена вероятность. Продумайте во всех деталях свою биографию, которую преподнесете ей. Должна быть трогательная картинка с определенной дозой маленьких радостей, более солидной дозой страданий, огорчений. Актерскому мастерству, Ксенофонт Еремеевич, не мне вас учить. Еще вопросы?

— Все ясно, — иронически бросил Мыкалов. — Шухов свои секретные изобретения держит дома. Я обляпаю дело за один день.

— Дорогой мой коллега, я немного больше вашего знаю инженера Шухова. Он энтузиаст дела, несколько рассеянный. Возможно, в его карманах иногда бывает записная книжка, возможны случайные разговоры с женой…

— Так можно годами находиться рядом и ничего не узнать. В записной книжке специалиста не всегда и специалист той же отрасли разберется.

— Согласен, — вставая со стула, отозвался Крошкин. — Важно побыть около него, изучить поведение. В крайнем случае пойдем на уничтожение, если будет выгодно или необходимо…

Крошкин замолчал, быстро шагнул к Мыкалову и схватил его за руку. Старик упругим движением освободился и буркнул:

— Силенка еще есть…

— Я не то… Смотрю, что это у вас на руке?

— Родимое пятно. Похоже на сердце. Не правда ли?

Мыкалов выставил руку и покрутил кисть.

— К вашему сведению, о моей примете известно в Ярополье.

Крошкин промолчал, отошел к двери.

— Завтра в десять утра будьте готовы. Доброй ночи.

— Счастливо не споткнуться.

Крошкин повернул выключатель, и когда Мыкалов присмотрелся к темноте, гостя не было.

Мыкалов повалился на постель, вытянулся, укрывшись пальто, и попытался заснуть. Не спалось. Он достал из кармана два ореха, зажал в кулаке и напрягся, прикусив нижнюю губу. Один орех треснул.

— Так-то, — удовлетворенно прошептал Мыкалов, ссыпал осколки на стул, лег на спину и тихо рассмеялся, смотря в бледный квадрат потолка.

За пределами комнаты слышалась музыка; то громко, то тихо спорили два голоса, словно спорщики разместились на качели; в окно залетали паровозные гудки; отсветы огней расчертили противоположную голую стену, тени на ней напоминали все, что угодно… Сердце билось явственно и ровно. Старик подсчитал пульс и остался доволен.


Солнечным утром, во второй половине июля, к вокзалу города Ярополья подошел пассажирский поезд. В числе приезжих на перрон сошел Мыкалов. На нем было серое пальто, обновленное в чистке, старательно отутюженное, и чистый старомодный соломенный картуз. Крупные, в рыжеватой оправе очки скрывали брови и глаза. Лицо приобрело добродушное выражение; обычная угрюмость скрадывалась, походила на озабоченность. Одной рукой старик прижимал к груди черную витую трость, в другой нес небольшой чемодан. «Как из бани», — подумал Мыкалов, разглядывая в газетной витрине свое отражение.

На привокзальной площади, отделившись от толпы, старик осмотрелся и сразу вспомнил: здесь вот, слева, была извозчичья биржа и трактир Кузьмы Бадейкина, справа — ряд низеньких деревянных домиков, выкрашенных охрой, в центре площади — ухабистая, выложенная булыжником мостовая. В те времена маленький трамвайный вагончик появлялся перед вокзалом раз в два часа.

Теперь все было по-другому: площадь расширилась, в центре ее — сквер; трамвайные вагоны то и дело подходят один за другим, проносятся легковые автомашины; важно покачиваясь, проходят автобусы, поблескивая темно-красной лакировкой кузовов и широкими стеклами окон. Магазины и ларьки длинной цепью вытянулись на правой стороне площади, а левую занимают высокие каменные дома. И многолюдия такого никогда тут раньше не бывало.

В отдаленном углу сквера старик сел на скамейку, поставил рядом чемодан, по другую сторону положил трость. Скамейка стояла среди кустов акации, и только с одной стороны к ней вела песчаная дорожка.

Прошло несколько минут, в течение которых старик внимательно осматривался. Потом встал, проверил, нет ли кого в кустах за скамейкой, снова сел, расстегнул пальто и вынул из внутреннего кармана пиджака порыжевший бумажник с помятыми краями. Разложив его на толстых коленях, он извлек фотокарточку, наклеенную на картон с золоченым обрезом. С пожелтевшего снимка весело улыбался пухлый, с холеным лицом, пышными усами и черной бородкой молодой мужчина во фраке, пестром жилете и цилиндре на голове. В левом нижнем углу фотокарточки — тисненая фамилия владельца известной до революции яропольской художественной фотографии.

Бережно спрятав фотокарточку, единственную памятку о молодости, старик вздохнул, тревожно подумав: «Узнают или нет?»

Он приподнял правую руку, растопырил пальцы и рассматривал кисть, поворачивая во все стороны. Родимого пятна не было. Об этом позаботился Крошкин. На другой день после вечернего посещения он отвел Мыкалова на окраину города, в дом старинной постройки, где проживал старец с крашеными волосищами и багровым носом. Мыкалов пробыл в доме десять дней, ежедневно час проводя в обществе молчаливого хозяина. Все происходило в комнатушке, заставленной склянками с порошками и жидкостями. Путем татуировки красками старец придал родимому пятну нормальный цвет кожи…

На дорожке появился мужчина. Уткнувшись носом в газету, он медленно приближался с явным намерением сесть на скамейку. Старик подхватил чемодан и трость и зашагал прочь. На трамвайной остановке оглянулся и юркнул в запыленный вагон.

Всю дорогу Мыкалов тайком вглядывался в лица людей. Выйдя в центре города, он еще с час блуждал по улицам, меняя троллейбус на трамвай, трамвай — на автобус, и под конец снова на трамвае прибыл к другому вокзалу, в противоположном краю города. Постояв у газетной витрины и убедившись, что за ним не следят, он направился в одну из узеньких улиц вблизи станционных путей.


Дом номер восемь — маленький, с облупленными стенами, небольшими окнами — обнесен рыжим забором. Заросли крапивы и травы уютно чувствуют себя под ним. Дом принадлежал Марии Ивановне Крошкиной, кладовщице одного из цехов шинного завода. Крошкиной он достался по наследству от тетки, умершей лет десять назад. В нем было две квартиры: в одной проживала сама владелица с дочерью Женей, ученицей девятого класса, а в другой — глухая одинокая старуха Грибова, с утра до вечера занятая вязанием чулок и перчаток. Крошкина могла бы иметь и более выгодного квартиранта, но она знала, что у Грибовой имеются деньги, которые та прячет в большом мешке с нитками и лоскутками. По предположению Крошкиной, Грибова должна была скоро умереть, и можно было бы воспользоваться ее заманчивым мешком.

В это утро хозяйка и дочь встали, как всегда, рано. За завтраком Крошкина, вспоминая вчерашнюю вечеринку по случаю дня рождения Жени, затараторила:

— Красивая ты у меня, Женька. Тебя одеть надо как следует. Пусть завидуют!

Женя удивленно приподняла брови. Лицо ее не имело ни малейшего сходства с грубоватыми чертами матери.

Серые глаза под длинными темными ресницами смотрели открыто и прямо. Русые волосы обрамляли загорелое лицо. Красиво очерченные губы всегда были чуточку приоткрыты.

— То есть? — Она поднялась из-за стола, отошла к окну и ссыпала в аквариум крошки.

— Помимо новой школьной формы следует заказать выходное платье из наилучшего крепдешина, купить модельные туфлишки и о приличном зимнем пальто пора подумать, — заключила Крошкина, взбивая рукой свою прическу.

Девушка рассмеялась. Смех раззадорил мать. Шлепая босыми ногами, она протопала к комоду, открыла нижний ящик, разворошила белье и показала сберегательную книжку.

— Вот смотри. Твоя мама умница. Золотко, а не мама… Тридцать девять тысяч…

Палец с розовым ноготком уперся в последнюю строчку, и Женя увидела цифры.

— Где ты нашла?

Вопрос прозвучал строго. Крошкина не придала значения, усмехнулась. Спрятав книжку в глубокий карман пестрого халата, она уселась на диван, закурила и со всеми подробностями, увлеченно и хвастливо, рассказала, откуда у нее появились большие деньги. Сразу же после войны занялась скупкой и перепродажей различных вещей. Научилась доставать то, чего не хватало в магазинах. В своем откровении Крошкина не употребляла слова «спекуляция». Нет, она применяла выражения: «умение жить», «расчетливость».

Заметив настороженность дочери, Крошкина перестала тараторить и встревоженно спросила:

— Что с тобой?

Женя ответила не сразу. Она смотрела на стену поверх головы матери, глаза едва сдерживали слезы, лицо горело.

— Глупая я, глупая, слепая. Все можно было заметить давно… Так вот чем были вызваны твои поспешные отлучки из города, приходы подозрительных женщин! Товар щекотал руки. Вот почему столько раз с моим приходом домой ты и твои барахолочные знакомые замолкали или не особенно умело говорили о каких-то пустяках, выходили на кухню и шептались там… Понимали, что занимаются грязным делом… И ты, ты с ними… Как ты меня обманула!

Женя сорвалась с места и выбежала из комнаты.

— Женька, вернись!

Хлопнула наружная дверь. Фигура дочери мелькнула у окна.

Крошкина снова закурила. У нее сильно болела голова. Так всегда случалось, стоило только не в меру понервничать. Воткнув недокуренную папиросу в цветочный горшок, она хотела заняться приборкой. Ничего не получилось. Аккуратной выглядела только постель Жени. Рядом на столике лежали книги. Крошкина взяла одну, повертела. На титульном листе прочла написанное от руки:


Мой друг, отчизне посвятим

Души прекрасные порывы.

А. С. Пушкин


Крошкина с раздражением швырнула книгу на стол. «Неблагодарная. Не понимает, что для нее стараюсь И вчера пекла пироги, девчонок угощала… Уразумела бы, сколько денег стоит такая прихоть…»

В дверь осторожно постучали. Набросив одеяло на свою неоправленную постель и прикрыв полотенцем посуду на столе, Крошкина крикнула:

— Входите!

На порог шагнул старик в соломенном картузе, в очках. Прикрыв дверь и осмотревшись, спросил:

— Мария Ивановна Крошкина, если не ошибаюсь?

— Не ошиблись. Я самая.

— За девять лет вы ничуть не изменились. Разве что похорошели.

— Я вас первый раз вижу.

— Неважно, — объявил старик, стянул картуз, поставил чемодан на пол. — Это неважно.

— Что надо? — повысила Крошкина голос.

Старик сел на стул.

— Не волнуйтесь. Я с очень неожиданной, но доброй весточкой…

Крошкина шмякнулась на диван. Стены комнаты словно падали и плыли. В ушах звучали слова: «От вашего мужа…»

— Да, да, от вашего мужа, Алексея Игнатьевича, — тихо продолжал старик. — Вы, дорогуша, отнеситесь к известию спокойно и доверительно. Вот, записочка…

Старик привстал и через стол подал листок бумаги. Крошкина сразу узнала почерк Алексея. «Дорогая и бесценная Маша. Я жив. Я умер, но я жив…»

Воспоминания обрушились на Крошкину.

…Лето. Улицы города заполнены военными людьми. Среди них Алексей. Она с семилетней Женей стоит на углу улицы, и девочка машет рукой бойцам. Рядом рыдают женщины. Она тоже в слезах, хотя жизнь с Алексеем не ладилась. Вскоре после свадьбы ей стало ясно, что мужу она безразлична. Первое время были надежды, что все обойдется. Но надежды не оправдались: муж обманывал ее на каждом шагу. И вот война. В минуты прощания с Алексеем думала, что он осознал свою вину. Но вечером, желая еще раз побыть с ним, она приехала на вокзал, долго бродила среди людей и, наконец, издали увидела Алексея. Он держал в объятиях молодую плачущую женщину. А месяца через четыре пришло извещение о его гибели. Она поступила работать на шинный завод, Женя пошла в школу. Прошли годы войны. Женя выросла…

Старик между тем встал, вышел из комнаты, запер входную дверь, заглянул на кухню и, возвратившись, включил репродуктор: комната наполнилась музыкой. Гость снял пальто, повесил на крючок у двери, достал из кармана горсть грецких орехов и устроился у стола.

Крошкина отошла к комоду, загроможденному безделушками. Взгляд остановился на фотокарточке возле зеркала. Ей всегда нравился снимок, на котором она, как ей казалось, была очень интересной: сидит в плетеном кресле, а муж стоит сзади, обнимая ее за плечи. Вся она такая особенная, какой никогда себя не помнит. До сих пор не забылось, как перед фотографированием Алексей сам подкрашивал ей губы, подбривал и подрисовывал брови…


Старик с усмешкой наблюдал, как у Крошкиной дрожат руки и она никак не может сосчитать сотенные бумажки. Видя, что она смущается его взгляда, он взял записку и поджег ее. Крошкина замерла.

— Так приказал Алексей. Ознакомитесь — и предать огню. Ничего не поделаешь. Ну, сосчитали? Прекрасно. Теперь позвольте расписочку…

— Какую? Я не понимаю…

— Да боже ж мой! Ну самую обыкновенную расписку, какие исстари водятся в денежных делах. Мало ли что может случиться! Все, как говорили раньше старые люди, под богом ходим. Спросит меня ваш супруг, а вручили ли вы, уважаемый, моей дорогой супруге деньги, и я ему вашу расписочку в доказательство аккуратности. А без расписочки что я ему представлю? Слова? А слова, дорогуша, дешевле воды…

Крошкина колебалась. Деньги манили её, но выдать расписку мешала боязнь, причину которой она не совсем понимала.

— Что я должна написать?

— Боже ж мой! — развел руками старик. — Да что угодно напишите, лишь бы понятно было, что вы от меня получили означенную сумму. Можно написать, что деньги в сумме четырех тысяч рублей от Степкина Ивана Сидоровича получили сполна, такого-то числа, месяца и года. Разумеется, должна быть ваша подпись. Можно упомянуть вашего супруга, поручившего мне это дело. Как угодно, моя дорогуша…

Крошкина отодвинула от себя лежавшие на столе деньги.

— Хорошо, я подумаю.

Старик вскипятился:

— Да что тут думать! Знал бы, видит бог, не взял бы на себя поручения. Надо понимать, чего стоит хранить чужие деньги. Если бы я дома был, тогда другое дело, а то человек я приезжий, к тому же старый, каждую минуту умереть могу, и попадут ваши денежки чужим людям, ну а мне, мертвому, будет вполне безразлично.

Крошкина прикрыла деньги ладонью.

— Хорошо, напишу. Но не буду упоминать имя мужа.

Старик насмешливо посмотрел в глаза Крошкиной и равнодушно ответил:

— Как угодно. А без моего имени в расписочке вам, дорогуша, не обойтись.

Старик спрятал расписку, Крошкина — деньги.

— А вы кто будете?

— Иван Сидорович. Для ясности Степкин.

— Нет, по роду занятий?

— Служащий.

— Сюда в командировку прибыли?

— Да.

— Все еще, значит, работаете?

— Без работы нельзя, дорогуша.

— С Алексеем давно знакомы?

— Порядочно.

— Как он выглядит? Не прислал карточку?

— Нет карточки. Отлично выглядит. Мужчина в полной форме, в соку.

Старик был скуп на слова. Крошкина только узнала, что в скором времени Алексей сам приедет в город.

— Вот что, Мария Ивановна, — встрепенулся старик, пытаясь поймать летавшую над столом муху. — У вас, вероятно, от такой негаданной ситуации смещение ума происходит. Но боже вас упаси сболтнуть кому-нибудь.

Хотя старик улыбнулся, Крошкина почувствовала угрозу.

А старик, поймав муху, склонил голову к кулаку и слушал, как та звенела в западне. Потом резко сжал кулак и, раскрыв ладонь, сдунул муху на пол.

— Далек был Алексей все эти годы от вас, — начал старик опять равнодушным голосом, — но он в курсе событий вашей жизни… И о коммерции тоже знает…

Крошкина охнула. Старик по-свойски хлопнул хозяйку по спине и сел на диван.

— Нечего расстраиваться. Приедет Алексей, и все выяснится.

— Расскажите о нем подробнее, — умоляюще проговорила Крошкина.

— Я все сказал, — сухо ответил старик. — Больше нечего. Готовьтесь к встрече, дорогуша. Встреча произойдет тайно, без посторонних…

Крошкина привстала на мгновение, закрыла лицо руками и запричитала.

— Не паникуйте, тетя, — резко и наставительно проговорил старик. — Смотрите на вещи трезво. Человек считался погибшим, и вдруг он открыто появится. Глупо! Он жил в этом доме, на этой улице, в этом городе. Его многие знают… Нет, нет! Строго-настрого он велел вас предупредить: дочери ни слова.

Старик ушел к окну, склонился над аквариумом. Заглушая ноющий голос Крошкиной, он пел:


Твое маленькое сердце

Лежит в моей большой руке…


…С утра до вечера игривый ветер прочесывал город. Он дул в одном и том же направлении. И это было странно. В небе отсутствовали тучи, и даже ни одного хилого облачка не мелькнуло за весь день, а ветер был. И только с первыми огнями на город потянулась серость. Ветер сник, и моросящая крупа посыпалась на землю. Мыкалов, укрывшись под цветастым зонтом, взятым напрокат у Крошкиной, вышагивал по набережной, довольный теплотой воздуха и дождем, разогнавшим толпы людей. Одиночество Мыкалов ценил давно. Уединенности отдавал предпочтение. И сейчас он испытывал блаженство. Ему хотелось дурачиться: прыгать через лужи, свистеть, сшибать на деревьях листья, крутить зонтиком и вовсе повесить его на сук, перебраться за ограду набережной и съехать на корточках по зеленому блестящему склону к воде, швырять камни в гофрированную от дождя реку, спеть звонкую русскую песню про удаль, отвагу и грусть, а к Крошкиной вернуться вываленным в грязи, без зонта, с промокшими ногами.

Опершись рукой о сырую ограду, Мыкалов задумчиво глядел на воду и думал, как было бы прелестно хоть одну ночь проспать у костра на берегу реки, выпить водки и закусить…

Сзади послышались шаги. Мыкалов покосился, вздрогнул. Не взглянув на него, мимо прошли мужчина и женщина под одним зонтом. Женщина была его дочь. Он успел рассмотреть и смеющееся лицо, и стройную, хрупкую фигуру. Он не мог не узнать ее. Вчера Крошкина издали указала ему Людмилу. Вчера она тоже улыбалась своим попутчикам. «Видать, веселая девка… И не девка, а уже тетя».

Мыкалов съежился. Теперь он чувствовал и свой возраст, и дряхлость, и дождь, и холод на щеках. Зонт валился из пальцев, онемевших, непослушных. Перехватываясь рукой за ограду, Мыкалов попытался идти следом и не мог. Он видел удаляющиеся фигуры, и слезы бессильного гнева на себя и на жизнь застилали глаза…


…Проводив мужа на прогулку, Евдокия Петровна Щеглова готовила ужин. Маленькая, юркая, она сновала из комнаты в кухню и обратно. Чистенькую кухню заливал яркий свет. А когда у стола, заваленного овощами, появлялась сама хозяйка в белом платье, зеленом фартуке и розовой косынке, то казалось — в кухне становилось еще светлее.

Дверь распахнулась. Тяжело дыша, ввалился Федор Фомич. Пиджак расстегнут, серая фетровая шляпа сдвинута на затылок, в руке очки. Лицо бледное, мокрое, жалкое.

— Пить… — прохрипел Щеглов и, не раздеваясь, рванулся в комнату, втиснулся в кресло.

Евдокия Петровна принесла воды, дала напиться, села рядом и тихо гладила руки мужа. Или привычная домашняя обстановка, или спокойствие жены подействовали на Федора Фомича, но только он уселся поудобнее и, растягивая слова, промолвил:

— Прости, Дуся… Переполошил тебя. Подожди… Все расскажу…

— Я и не тороплю. Отдыхай. Я буду на кухне.

Евдокия Петровна несколько раз прикладывалась ухом к двери. По движениям и звукам, доносившимся из комнаты, она поняла, что муж разделся, надел халат и лег на постель. Но спокойно ему не лежалось: поскрипывали пружины.

…В дореволюционном Ярополье портной Федор Фомич Щеглов считался одним из лучших мастеров по военному платью. Знакомые и заказчики советовали ему тогда открыть настоящую мастерскую, но он не хотел и работал вдвоем с братом. Летом тысяча девятьсот четырнадцатого года Федор Фомич шил парадный мундир командиру расквартированного в Ярополье стрелково-пехотного полка полковнику Мужневич, исключительному моднику, потрафить на которого удавалось редко. На примерках он вел себя как капризная дама, придираясь даже к самому незначительному пустяку. Федор Фомич, всегда отличавшийся скромностью и терпением, на той примерке не выдержал и взорвался. Полное румяное лицо полковника сделалось багровым, он сорвал с плеч сметанный белыми нитками мундир, швырнул его в лицо Федору Фомичу. Брызгая слюной, полковник приказал на завтра, к двум часам дня, полностью приготовить мундир, заявив, что он сам пожалует за ним. Весь остаток дня и всю ночь Федор Фомич просидел за работой, переругался с братом, который насмешничал над ним и над полковником.

На другой день, ровно в два часа, к маленькому домику портного подкатила просторная коляска, запряженная парой породистых коней. Напыщенный Мужневич вошел в дом. Не сказав ни слова, он сбросил старый китель и примерил новый. Долго вертелся полковник перед зеркалом. Только тут Федор Фомич заметил, что полковник пьян. «Я доволен», — выдавил он. Уходя в новом мундире, сказал, чтобы портной завтра утром принес к нему на квартиру старый китель и получил деньги за работу. На следующее утро, завернув китель в кусок черной материи, Щеглов пошел на квартиру заказчика. Но войти в дом не удалось: на парадном крыльце, у калитки во двор стояли часовые, тут же шныряли жандармы. Когда Федор Фомич шел обратно, ему попался денщик полковника. Денщик шепнул, что их благородие господин полковник или застрелился сам, или его застрелили прямо в спальне. В квартире ищут какие-то важные бумаги.

Дома Федор Фомич разложил китель на столе, прикидывая в уме, сколько старьевщик даст ему за поношенную вещь. Тут-то Щеглов и обнаружил за подкладкой голубой конверт с двумя листами исписанной бумаги. Конверт попал за подкладку через порванный внутренний карман. Федор Фомич прочел оба листа, и у него подкосились ноги. Не представляя себе ясно, зачем это нужно, он спрятал конверт за войлочную обкладку гладильной доски. Вечером того же дня его вызвали в жандармское управление и приказали принести с собой китель полковника. Сам жандармский полковник допрашивал Федора Фомича, допытываясь, не было ли чего в карманах кителя. Щеглов ответил, что карманы он не осматривал. Осмелев, спросил, кто ему теперь заплатит за пошивку мундира. Жандарм громко рассмеялся и показал пальцем на потолок кабинета. Фёдора Фомича отпустили и больше не тревожили. Он заказал новую гладильную доску, а старую убрал в дальний угол чулана. Ни брату, ни жене Федор Фомич о случившемся не сказал. Только с тех пор он частенько стал твердить, что его хата с краю.

Размышления Федора Фомича прервала жена: она пришла узнать, как он себя чувствует.

— Все в порядке, — солгал Щеглов.

— И прекрасно, — обрадовалась Евдокия Петровна. — Ты полежи, я к соседке выйду…

— Иди, иди, матушка.

Федор Фомич с трудом встал, добрался до чулана и вернулся обратно с конвертом в руке. Почти на память знал он содержание письма, но хотел еще раз взглянуть на него. Письмо было адресовано в С.-Петербург военному министру В. А. Сухомлинову.

«Ваше высокопревосходительство! Считаю своим долгом и ответственностью перед Отечеством довести до Вас, как военного министра и приближенного к Императору государственного мужа, о нижеследующем:

В городе Ярополье, в собственном доме на Юнкерской улице, проживает мещанин Мыкалов Ксенофонт Еремеевич. Этот «подданный» России является германо-австрийским шпионом. Имея крупное состояние, Мыкалов обладает большими возможностями по доступу в самые высшие слои местного общества. По моим сведениям, Мыкалов за короткий срок собрал обширные данные о состоянии и характере фабрик и заводов и другие финансовые и торгово-промышленные данные по Яропольской губернии и губерниям, смежным с нею со всех сторон империи. Он имеет данные о провозоспособности железных дорог этих же губерний. Известны ему заказы различных ведомств, преимущественно военных. Он собрал сведения о том, какие воинские части стоят в губернии, какими видами вооружения оснащены эти воинские соединения, и различные прочие, интересующие германо-австрийскую разведку сведения.

Шпион Мыкалов встречался в Ярополье и имел продолжительную беседу с представителем, фирмы «Купс и Альбери». Встреча происходила инкогнито в номере гостиницы «Парижский уголок» 16 апреля сего года. Тайность происшедшей встречи заставляет подразумевать, что представитель вышепоименованной фирмы является более крупным шпионом. В условиях местной губернии вредная Отечеству деятельность Мыкалова пресечена, по моему мнению, быть не может, ибо оный мещанин Мыкалов пользуется необъяснимым покровительством его превосходительства губернатора, действительного статского советника графа Э. К. Флиншток. Чины Яропольского жандармского отделения, во главе с полковником Н. Г. Фуксом, являются частыми гостями Мыкалова. Особым расположением пользуется Мыкалов со стороны его высокопреосвященства, митрополита Яропольского Агапия.

23 апреля сего года Мыкаловым был привлечен к шпионской деятельности и подпоручик находящегося под моим командованием Н-ского полка Яков Семенович Картавский, на почве этого покончивший жизнь самоубийством 6 мая сего года. Преступная деятельность Мыкалова повергла меня, болеющего за судьбы Отечества и русского офицерства, в неописуемую и не имеющую границ тревогу, и я вынужден просить Ваше высокопревосходительство нарядить самое строжайшее дознавательное следствие. Написано сие в единственном экземпляре в городе Ярополье 1914 года, мая, 13 дня.

Командир 153-го стрелково-пехотного полка полковник Мужневич Аполлон Валентинович, имеющий местожительство, в городе Ярополье, на Дворянской улице, в доме N 5, квартире N 1».


Кончив читать, Федор Фомич вложил листы в конверт и устало закрыл глаза. Тридцать шесть лет находится в его доме этот документ. Еще тогда, в четырнадцатом году, он порывался послать письмо полковника по назначению, но не знал, как надежнее сделать. Все его действия ограничились тем, что он узнал личность Мыкалова, часто приходил на Юнкерскую улицу к его дому и наблюдал, как в комнатах, невзирая на военное время (шла война с немцами), бурно веселились офицеры, прекрасно одетые мужчины и дамы. Когда он встречал Мыкалова на улице, то старался подольше наблюдать за ним, в деталях изучил его походку, манеры, узнал многих лиц из его компании. Однажды Федор Фомич стоял недалеко от дома Мыкалова. Из парадного крыльца вышел жандармский полковник, у которого он был на допросе, и, проходя мимо, грубо сказал: «Ты что тут, портняга, так часто болтаешься? Чтоб твоя образина мне больше не попадалась на глаза, а то посажу!» С того дня Федор Фомич перестал интересоваться Мыкаловым.

Сегодня произошло невероятное. Отправившись на свою обычную вечернюю прогулку, Федор Фомич на набережной встретил Мыкалова. От неожиданности Щеглов растерялся, а когда поспешил к постовому милиционеру с намерением указать на Мыкалова, тот уже исчез. Почувствовав сильную боль в сердце, Федор Фомич еле доплелся домой.


Едва Виктор Попов шагнул в вестибюль общежития, чья-то цепкая рука ухватилась за плечо. Он повернулся и увидел дядю Алексея. Виктор удивился. С тех пор, как Виктор ушел в армию, дядя поменял местожительство на загородный район. Демобилизовавшись, Виктор устроился на квартире у Федора Фомича Щеглова, так как ездить из-за города от дяди на работу было далековато. Дядя загрустил и заявил, что он снова переберется в город ради племянника. Но с обменом не ладилось. Да и Виктор отговаривал. Потом Виктор получил место в общежитии и дядя успокоился: он ревновал племянника к чете Щегловых. И сейчас позднее появление дяди Алексея было необычно и странно.

Но еще необычней оказались речи дядюшки, проворно увлекшего Виктора обратно на улицу.

— Ты думаешь — я пьяный, — усмехался дядя, ведя упирающегося племянника и не отвечая на его «В чем дело?» — Ошибаешься… Я пришел к тебе как к бывшему разведчику и родне. Давай принимай меры.

Дядя остановился, оглянулся, снял с бритой головы кепку, достал из нее папиросу, закурил и пошел волоча ноги.

— Слушай, братец. Я в Ярополье с десяти лет жителем числюсь. Перед германской войной дворником у заводчика Галкина значился. К нему в дом часто разные господа наезжали. Бывал у Галкина и некий буржуй Мыкалов. На вороной паре приезжал, коляска лаковая — шик, блеск. Мыкалов торговлей или там промыслом каким, боже упаси, не занимался, а проматывал батькино наследство. Был у него особняк на Юнкерской улице. Так вот, я личность Мыкалова хорошо знал, потому что сколько раз я его за ручку или локоток поддерживал, когда он из своей колесницы слазил. Ничего, братец, не попишешь, такое рабское было время… Так вот слушай дальше, — придвинувшись вплотную к племяннику и уже шепотом продолжал дядя. — Сегодня, часов это около восьми вечера, я вышел из парка. Торопился на автобус… А как я в городе оказался? Просто. Митрофанов Илья заехал ко мне на своей «победе». Ему шестьдесят исполнилось. Заводной мужик… Увез к себе, засиделись. Потом в парке озон глотали. И вот до сих пор по городу шлендаю… Вышел я из парка и вдруг вижу: стоит тот гад — Мыкалов. Я так и обомлел. Стоит и упорно на ворота парка смотрит. Я его сразу узнал, хотя на носу очки, да и обличье увядшее, и одет плохонько: балахон серый, а на башке картуз из соломки, носили одно время такие. Стоит он и опирается на палку. Ну, коли я его узнал, почему же, думаю, ему меня не узнать. Хотя он на мою личность в те времена никакого своего внимания не обращал. Все же замешался я в толпе, перешел через дорогу и спрятался за деревьями. Стою, как сыщик Пинкертон, и думаю, что он тут, кого ждет. Известно мне, что с восемнадцатого года он как в воду канул. И, представь себе, до чего я достоялся. Вышли из парка наш инженер Шухов со своей супругой, твоей начальницей, и тихонечко пошли домой. Смотрю, Мыкалов за ними. Что это, думаю, тебе наш изобретатель потребовался? Решил до конца определить, в чем тут дело…

Дядя Алексей замолчал, пережидая проходившую парочку.

— Интересно, — сказал Виктор, беря дядю под руку.

— Еще бы — Мыкалов преследовал Шуховых до самой квартиры. Они вошли в свой подъезд, и он туда же. Я притворился пьяным, покарабкался вверх. Шуховы вошли в свою квартиру, а он, когда за ними закрылась дверь, поднялся на площадку, спички зажигал — очевидно, номер квартиры смотрел. Потом вышел на улицу, уселся на лавочке в садике, что против дома, и все глазами на окна пялился. Я тоже в садик незаметным образом подался. Часа два он высидел. За это время к подъезду подошла заводская машина. Шухов вышел с чемоданом. Следом супруга. И уехали. Мыкалов пошел на троллейбусную остановку. Укатил на третьем номере…

— А вы, дядя, не ошиблись? Может, просто, человек похож на бывшего буржуя Мыкалова?

Дядя Алексей взмахнул рукой с погасшей папиросой.

— Что ты, Витенька. Да я его и через пятьдесят лет узнал бы, если довелось. Мне вот что думается — неспроста он появился. И вот что, когда он по улицам на народе шел, то на палку опирался, а вот когда, например, по лестнице от квартиры Шуховых спускался, то словно молоденький, и палку под мышкой нес… С Шуховыми ты в дружбе, так, может, предупредишь их, чтобы осторожнее были. Ведь больно Шухов изобретатель-то серьезный…


Парторг ЦК на шинном заводе Аничев был несколько удивлен, когда ему доложили, что его хочет видеть Женя Крошкина, ученица подшефной школы.

— Пусть заходит, — сказал он секретарю. И когда Женя появилась на пороге, шагнул ей навстречу.

— Здравствуй, товарищ комсомолка! Что хорошего скажешь?

— Ничего… Я с плохим.

Женя опасалась, что не выдержит, расплачется от прикосновения осторожных мужских рук, и быстро, сбивчиво заговорила, словами перебивая слезы.

Слушая Женю, Аничев думал о том, как сильны оказались начала, заложенные советской моралью. «Нашлась бы, пожалуй, еще девчонка, — подумал он, — которая предложению матери одеть ее как куколку отчаянно бы обрадовалась и ни на минуту бы не задумалась над тем, на какие средства, откуда они. А эта, молодчина, подняла бурю».

— В вашей семье нет родственников, которые бы могли повлиять на мать?

— У нас никого нет. Мы вдвоем остались, — ответила Женя и спохватилась: — Впрочем… впрочем, на днях появился… дальний родственник… старик.

По дороге домой Женя с признательностью вспоминала Аничева, его слова: «Молодец, что пришла сюда. Я постараюсь помочь тебе. Надо обдумать, посоветоваться с товарищами… И еще хочу по-дружески сказать, если снова потребуется, приходи…»

Ночью ей снилось многое. Сначала два глаза. Они подкатили вплотную и остановились перед ней. Она узнала их. Глаза одноклассника, озорного хохотуна Васьки Укропа. Глаза и сейчас смеялись, отливая зеркальным блеском зрачков.

— Весна, — звякнул голос Васьки, и эхо растянуло звук.

— Сна-сна-сна, — звенело вокруг то громко, то тихо.

— Не слепая, — пропели ее губы. А эхо почему-то ответило: — Весна-сна-сна-сна…

— Айда гулять, — звякнул голос Васьки робко и просительно.

Она отрицательно мотнула головой, а губы пропели — Айда!

И пошла рядом со зрачками. Зрачки предлагали ей массу уникальных картин: вот в синеве мелькнули пуховые облака, сосны покачивали лапистыми ветвями, промчались грачи, опустились на две березы. Березой пахло из смешных Васькиных глаз, весной пахли Васькины белобрысые брови.

И вдруг в глазах пропало отражение окружающего мира. Глаза блестели злобой. Глаза матери.

— Опозорить меня хочешь, — прогудел ее голос.

Она протянула ей сберегательную книжку.

— На, если ты такая смелая, разорви.

Женя, колеблясь, взяла. Подошел старик, обсасывая большой грецкий орех, с усмешкой шепнул что-то матери, и оба они загоготали, хлопая друг друга по плечам. Женя подняла книжку двумя руками над головой.

— Нате, — крикнула она и рванула за корочки.

Книжка треснула, но не разорвалась, она стала вдруг неимоверно большой и тяжелой, стала давить на Женю. Согнулись руки, ноги, и девушка рухнула на землю, придавленная. Хотела выбраться из-под нее — и не могла. Мать и старик стояли в стороне и хохотали, наблюдая за ее возней. Женя обессилела. И тут появился Васька Укроп. Он начал быстро расти, уперся спиной в облако, руками ухватился за книжку и рванул ее вверх. Книжка легко взвилась в небо и исчезла, а вниз сплошным потоком посыпались тряпки, тряпки, тряпки. Мать бегала, ловила их, складывала в кучи, но они снова разлетались. Старик ударил орехом о землю, орех лопнул и из него повыскакивали мыши, много мышей. И все они кинулись на Женю. Она в ужасе помчалась прочь. Васька побежал рядом, протягивая ей руку. Она схватилась за нее, и они побежали еще быстрее. Мыши не отставали. Они повизгивали и выли.

Впереди показался большой зеленый аквариум, с зеленой водой и с красными рыбками. Женя и Васька с разбегу нырнули в него, и сразу стало тихо-тихо. Она и Васька плыли бок о бок, разглядывая фантастический мир. Васька смеялся над чем-то, и лицо его смешно растягивалось за слоем воды. Потом они оседлали двух красных рыбок, и те так их помчали по просторам своей стихии, что в ушах свистел ветер…

Утром Женя подошла к аквариуму, чтобы, как обычно, дать корму рыбкам, и вздрогнула. На поверхности плавали две скорлупки грецкого ореха.

В эту ночь странный сон приснился и Виктору Попову. В спичечном коробке, валявшемся в углу комнаты, раздался шорох. Затем коробок раздвинулся и из него вылез большой жирный паук. Двигая кривыми лапами, паук пополз от коробки, на ходу принимая человеческий облик — старика с большим животом и длинным носом. Из кармана куртки старика с шумом вывалился клубок и моментально превратился в сеть, в которой копошились маленькие человечки с испуганными лицами. Вдруг старик остановился и стал тянуть сеть к себе. Он тянул ее до тех пор, пока она опять не превратилась в клубок, который он поспешно засунул в карман. Виктор хотел схватить старика, но ему никак не удавалось: старик стремительно уменьшался и, обернувшись пауком, снова скрылся в коробке.


Краеведческий музей открывался для посетителей в двенадцать часов. Ждать предстояло еще около получаса. Шухова прошла в ближайший сквер, села на скамейку, развернула свежий номер газеты. Прочла что-то, улыбнулась, подняла голову навстречу шумливой группе малышей детского сада и вздрогнула: рядом в напряженной позе застыл очкастый старик в соломенном картузе и сером пальто. Он, как видно, только и ждал, когда на него обратят внимание. Смотрел упорно, не смущаясь своей развязности. Чуть заметно поклонился.

— Что вам угодно, гражданин?

Шухова свернула газету, перекинула ногу на ногу, оправила юбку.

— Дорогая Людмила Ксенофонтовна, я не хочу тебя пугать, и если это мирское чувство исподволь зародится в твоей душе, не вини меня, старого дуралея.

Старик умолк и молчал до тех пор, пока мимо них не протянулась тихоходная малолетняя гвардия.

— Не пугайся, я родитель твой, милая доченька, — медленно сказал он и сел на скамейку несколько поодаль от Шуховой.

— Очень приятно, — с иронией отозвалась Шухова и прищурилась. — Что за шутки, дядя? Вы не обмишурились?

Старик снял картуз, синим платком вытер вспотевший лоб.

— Я не знаю вас, — тихо прошептала Шухова, следя за его движениями. — Ну, конечно, не знаю, — увереннее добавила она и нахмурилась. — Вам лучше уйти.

Старик покачал головой.

— Знать ты меня должна. Не узнала сразу — другое дело. Удивительного тут ничего нет. Тридцать два года — не тридцать два дня. Такие явления, не дай бог, не с каждым случаются. Море житейское, милая доченька, не речушка мелководная, которую враз перейдешь или переплюнешь. Житейское море опасно и глубоко, пучины его страшны, волны его сильны испытаниями. Помотало, побросало старого дуралея на жестких волнах, затягивало в свои пучины и вот выбросило умирать на свою землю родную. Пусть она примет мой смиренный прах в свои таинственные недра. Все меняется: и времена, и люди…

И пока старик говорил, Шухова вспоминала. Когда-то и у нее был родной отец. Она смутно помнит его, хотя это было очень давно, и видела она его редко. Когда он появлялся в доме, тетка подталкивала ее к нему. Он сажал ее к себе на колени, щекотал душистой бородой, потом быстро ставил на пол, совал в руки новую игрушку или коробку с конфетами и исчезал так же внезапно, как и появлялся. Иногда он приходил домой окруженный смеющимися мужчинами и женщинами. Они пили вино, пели, играли на рояле. Тогда тетка, поджав губы, уводила ее в свою маленькую комнату, весь передний угол которой был заставлен иконами и всегда освещен огоньками разноцветных лампадок. Тетка опускалась на колени перед этим сияющим углом, ставила ее с собой рядом и начинала молиться, беспрестанно крестясь и обливаясь слезами. А в это время в других комнатах дома раздавались музыка, песни, смех. Теткины моления продолжались долго, и девочке иногда удавалось незаметно выбраться из комнаты. На цыпочках, она подходила к двери, за которой веселились, и в щель наблюдала. Но никогда вдоволь насмотреться не приходилось: неслышно подходила тетка, брала за руку и уводила в свою печальную комнату. Там она указывала на большой портрет красивой молодой женщины, висевший над ее детской кроваткой, и говорила, что, если мама узнает, как девочка подглядывает за плохими взрослыми, она рассердится и никогда не навестит маленькую Люду. Потом тетка рассказывала про ее маму, и девочка засыпала под монотонный шепот… Но все это помнится смутно, все далекое застлано какой-то пеленой.

Шухова вспомнила и последнюю встречу с отцом. На улице был день, но от дыма пожарищ он казался вечером. Горел дом рядом, горел дом напротив, горело в конце улицы еще несколько домов. Тетка дрожала от страха, прижимала Люду к себе и твердила молитвы. Прибежал он. Они бросились к нему, ожидая от него спасения. Он оттолкнул их, подбежал к стоящему у стены шкафу, отодвинул его в сторону, отпер дверку, вделанную в стену, и, подставив саквояж, стал ссыпать в него золотые монеты, золотые вещи, какие-то небольшие свертки. Пламя пожара освещало страшную в тот миг его фигуру. С наполненным саквояжем он кинулся к двери. Тетка, с вытянутыми руками, похожая на привидение, пыталась преградить ему путь. Он ударом ноги отшвырнул ее в сторону и исчез в черном провале двери.

Сейчас этот момент, момент последней встречи, ярко, во всех красках встал в ее памяти. Старик давно уже умолк, но немой вопрос «Узнала?» продолжал интересовать его. Об этом говорили глаза, пытливые, упорные.

Шухова глухо выдавила:

— Помню…

Она встала и, не оглядываясь, пошла из сквера.

Старик откинулся на спинку скамейки, запрокинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, и тихо стал напевать, без конца повторяя одну и ту же пару строк.


Вечером, ко времени возвращения дочери с работы, Мыкалов появился возле ее дома. Ритмично меряя шагами тротуары, он то приближался к дому, то отдалялся. Скоро ему надоело двигаться. Он присел на приступок возле подъезда соседнего дома, трость положил на колени и замер. Незаметно Мыкалов уснул. Ему снилась его маленькая комнатка в Алма-Ате, тихие вечера, которые он проводил в ней, встречи с ласковой однорукой еврейкой, добровольно взявшей на себя заботу о его финансовых делах и личной жизни. Когда грусть о молодости и роскошной жизни все же озлобляла его и под крышей уютной квартиры еврейки, он искал уединения в своей пустой комнате…

Открыв глаза, Мыкалов по уменьшившемуся потоку прохожих догадался, что проспал порядочно. Он резво встал и, постукивая тростью, двинулся вперед. Он поругивал себя за сонливость, опасаясь, что дочку разгневает его позднее появление, тем более он не рассчитывал на приличный прием. Но откладывать свой визит он просто не желал.

— Кто здесь? — спросил голос дочери.

— Открой, это я.

Замок щелкнул, дверь приоткрылась.

— Ах, это вы, — передразнила Шухова, оглядывая старика. — Вытирайте ноги.

Он послушно зашаркал ногами о резину.

— Довольно, входите.

Мыкалов вошел, осмотрелся и повесил картуз на крючок вешалки.

— Долго тебя не было, — нерешительно начал он. Пригладив рукой волосы, поправил очки и продолжал: — Думал, не придешь совсем…

Шухова заперла дверь и прошла в комнату. Мыкалов потоптался в прихожей и, ссутулившись, вошел следом. Сел на стул около двери. Шухова сидела в кресле и наблюдала, за ним. Он заметил иронию в ее взгляде и разозлился.

— Отдельная квартирка?

— Изолированная, — в тон ему ответила Шухова.

«Ах, коза, издеваться над родичем».

— Помнишь, наш дом красовался на Юнкерской… Посмотрел вчера, там и следов от былого не осталось… Аж места, где домик стоял, определить не мог.

— Да, печально, в городе от вас ничего не осталось. Ни одного воспоминания… Печально. Я понимаю, вернуться в город юности, а оказаться у разбитого корыта — невесело… Не печальтесь, главное вы живы и здоровы, а остальное бог пошлет.

Мыкалов промолчал, Шухова порывисто выпрямилась, подошла к нему и наклонилась так близко, что Мыкалов увидел мелкие морщинки возле глаз, вдохнул аромат ее тела.

— Скажите, пожалуйста, а где, где то золото, которое вы унесли тогда?

Мыкалов опешил. Столь неожиданный вопрос поставил его в тупик, и, чтобы выиграть время, Мыкалов засмеялся длинно, азартно. Но глаз не отвел.

— Некрасиво учинять допрос… Если хочешь знать, за ним и приехал.

Шухова улыбнулась.

— Золото здесь?

— Было здесь. Сохранилось ли оно — вопрос. Годков накрутилось немало.

— Где вы его спрятали?

В ее голосе слышалось явное недоверие.

— В больничном саду зарыл, — буркнул Мыкалов.

Бурчанием он как бы подчеркивал: «Золото мое, а не твое, козочка».

Шухова торопливо пересекла комнату и вышла на балкон.

— Идите сюда, папаша.

Мыкалов подчинился. Дочь рукой указала на широкий проспект, сияющий пунктирами огней.

— Там?

— Надо полагать, городской вал проходил здесь?

— Проходил здесь. Вы тоже раньше частенько хаживали тут, должны знать.

— Сад не изничтожили?

— Нет, в нем теперь детский парк нашего завода.

— Что, если оно на месте? Зарывал я глубоко, — бодро проговорил Мыкалов.

Он сам теперь почти верил в эту ложь и радовался неожиданно представившейся возможности быть около дочери, выполнить то, зачем прибыл. Его удивил и в то же время обрадовал интерес дочери к золоту. «Кровное все же взяло верх», — подумал он не без приятного удовольствия.

— Люда, ты не бойся меня. Я просто несчастный человек, пусть нехороший в моральном отношении… Я не из тюрьмы явился или еще что там. Нет! Документы чистые. Я много работал, трудом крепил Советскую власть… Жизнь моя как радуга, вся из полос невзгод и лишений.

Неувязка вот с именем… Я теперь Иван Сидорович Степкин…

Шухова рассмеялась.

— Уверяю тебя, все законно.

— Я помню, у вас было родимое пятно на руке. Где оно?

Мыкалов содрогнулся; благословляя темноту, он опять засмеялся.

— Совестно, доченька, признаться на склоне дней… В двадцать пятом году влюбился в одну особу… У нее в Москве был частный косметический кабинет, и вот она сделала мне так, что пятно пропало.

— Хорошо, пусть так, папаша. Завтра я устрою вас на работу в парк ночным сторожем. Ясно? И ночью не спать там…

Мыкалов облегченно вздохнул. Слова дочери открывали ему простор в действиях.

— Смотрю я на тебя и думаю, как трудно жить на белом свете крашеной…

— Как крашеной?

— Чего тут не понимать! На заводе, при людях, ты как настоящая коммунистка, а нутро самое буржуйское. Золота буржуйского жаждешь…

— Хочу! Я его на детские дома пожертвую.

— Полно, доченька, не чуди! Ты — да пожертвуешь! Ты в нашу породу ударилась. Бабушка Анфиса, покойница, страсть жадна до золота была…

— Вас могут узнать в городе.

— А я не боюсь. Чего мне опасаться? Что я, преступник? Другое дело, что я для тебя и твоего супруга неудобство могу представлять своей персоной. Но и то, какое неудобство? Просто как бы тень от луны. Я вас понимаю. Ты не смотри, что я старый. Вот ты марксизм, надо полагать, изучаешь и должна знать, что так называемый биологический подход к людям давно осужден. Известно, что сын за отца не отвечает, а тем паче дочь…

— Довольно, папаша, пора спать.

— Я не против. Будь добра, разреши лечь на кухне. По ночам я много курю…

— Пожалуйста.

Шухова ушла в комнату. Мыкалов перекрестился и поплелся за ней.

Он долго не мог уснуть. Открыл окно, взобрался на подоконник, расколол и съел один орех, больше не хотелось; курить он и не собирался. Потом неожиданно уснул и тотчас проснулся, увидев себя падающим из окна.

— Скорей бы домой, — прошептал он и досадливо сплюнул наружу.


Дочь не обманула. На другой день по ее рекомендации Мыкалов был принят в парк на временную работу ночным сторожем.

Мыкалов с ехидством подумал: «Если моя козочка так обрадовалась золоту, то для видимости придется поковырять землю. Буду ломать комедию!»

Из конторы парка Мыкалов пошел на квартиру дочери: Людмила оставила ему ключ перед уходом на работу. Заглянув во все углы, он удостоверился в одиночестве, разделся до трусов и приступил к поискам.

Время летело безрезультатно. Присаживаясь отдохнуть на диван или на стул, Мыкалов вытирал вспотевшее лицо и ворчливо приговаривал:

— Черти! Ничего, видать, дома не держат… Проклятый Крошкин, тебя бы на мое место.

Внимание привлек стоявший у окна письменный стол. Мыкалов уже обшарил его, перебрал все конспекты по истории партии, осмотрел содержимое двух ящиков. Оставался один нижний, закрытый на замок.

Кряхтя, Мыкалов опустился у стола на колени, подергал за скобу ящика. Ищущим взглядом осмотрел поверхность стола. Заметив металлический блеск в одной из книг, лежавших стопкой, Мыкалов, жадно схватил книгу: в ней оказался ключ. Запомнив страницу книги, он отбросил ее и трясущейся рукой стал примерять ключ к замочной скважине. Щелкнул замок, и Мыкалов выдвинул ящик, доверху наполненный старыми газетами. Он выбросил на пол газеты. На дне ящика лежала толстая тетрадь в сером матерчатом переплете. Он схватил ее. На правом листе было старательно написано черными, с рыжеватым оттенком, чернилами:

«Дневник Лебедева Василия Ивановича. Начат в городе Ярополье 21 июля 1918 года».


Мыкалов улегся на диван и стал перелистывать тетрадь. Она была пронумерована от первой до двести семьдесят второй страницы.

«Нет ли тут чего важного?» — подумал Мыкалов, загоревшись интересом разведчика. В первой записи он прочитал:

«Сегодня покончено в городе с белогвардейцами! Подлые гады, укрепившись на высоких церковных колокольнях Серафимовского монастыря и других церквей, поливали пулеметным огнем наши рабочие районы.

Есть над чем подумать! Есть о чем говорить на митингах! Рабочие Заречного района оказались героями. Сколько их откликнулось на зов большевиков и взялось за оружие! Тут были ткачи, металлисты и наши железнодорожники из депо. Некоторые из них погибли смертью храбрых.

22 июля 1918 года. Сегодня девчушке стало лучше. Может, выживет. Ну и пусть живет! Станет у меня трое детей. Ничего, прокормимся».


Мыкалов понял, что записанное касается Людмилы. Он посмотрел на часы, устроился поудобнее и стал читать дальше:

«Опишу, как у меня появилась дочка. На третий день захвата центра города белыми меня, вместе с Потаповым и Кузьминым, послали в разведку. В темноте мы перебрались через низину, что тянется от завода Сабурова к речке Волочилихе. Переплыли реку благополучно. Разведали все, что было приказано. Но не просто оказалось выбраться обратно. Беляки с колокольни Митрофаньевской церкви простреливали из пулеметов весь берег. Решили ждать до ночи. Спрятались в погребе под развалинами какого-то сарая. Мне не сиделось, и я выполз наружу. Вижу, недалеко дом догорает, а на дороге, как раз напротив того дома, лежит на дороге женщина, как потом оказалось убитая. Около убитой сидит девочка лет пяти и кричит страшным голосом. Глаза у девочки совсем очумелые. Кругом стрельба. На дороге пыль вздрагивает от пуль. Вот-вот, думаю, сразит девчонку. Стал подзывать ее к себе — не идет. Пополз к ней. Она с места не двигается, но тянется. Не выдержал — вскочил, подбежал. Не знаю, как жив остался, а притащил малышку в подвал. Спрашиваем, как зовут, чья. Смотрит, а слова не промолвит. Когда стемнело, выбрались мы из погреба. Девочку с собой прихватили. Жена удивилась моей находке, долго смотрела и молчала, а потом прижала к груди».


Мыкалов читал дальше:

«25 июля 1918 года. Был в городе и навел справки. Девочка, которую я подобрал, из семьи буржуя Мыкалова. Звать ее Людмила. Что мне делать? Отдавать ли ее в приют или оставить? У нее никого не осталось. Мертвая женщина, которую я видел, — ее тетка, а мать умерла давно. Отец девочки был непутевый, и где он, мерзавец, черт его знает…»


Мыкалов выругался и захлопнул тетрадь.

— Черт проклятый, чумазый железнодорожник. Расписал на радостях мемуары… Торжествовал. А вышло как? А так, что первый убрался к праотцам. А я вот живой и довольный…

Мыкалов поднялся с дивана, подошел к зеркалу. Незагорелое тело в черных длинных трусах отразилось в нем. Блестело потное лицо.

— Что, старый дуралей, пропотел? Ничего, не в таких оказиях бывал. Выдюжишь!


Крошкина в халате лежала на постели, обмахивалась газетой и думала о предстоящей встрече с мужем. Он рисовался ей таким, каким она его видела в последний раз, в сорок первом. Она воображала, как при встрече подойдет к нему, руки ее будут широко раскрыты, и скажет о всепрощении его грехов. «А если все обман? — обожгла ее новая мысль. — Старик пошутил… Нет, нет! Люди, погибшие на войне, вдруг воскресали. Так бывало. Я сама где-то читала… К тому же деньги! Кто бы мне вздумал дарить деньги? Деньги — доказательство!» Но почему долго не приходит очкастый старик Степкин? Несколько вечеров она ждет его. «Неужели Алексей преступник?» — подумалось ей. И вдруг вспомнилось, что в конце рабочего дня ее вызывали к парторгу. Она не пошла, сославшись на недомогание и необходимость срочно идти в поликлинику. «Что означал вызов?»

— Мама, — услышала она голос Жени.

Крошкина повернула голову. Женя сидела у раскрытого окна и листала книгу.

— Что тебе?

— Хочу поговорить с тобой.

— А я не хочу. Оставь меня в покое. И без того голова трещит.

Два коротких удара раздались во входную дверь. Крошкина привскочила, сползла на пол и, опрокинув стул, бросилась открывать. Женя слышала, как мать наткнулась в прихожей на ведро, ругнулась, загремела замком, и все стихло.

Условные стуки, поспешность матери показались Жене странными. Она осторожно подошла к двери. В прихожей шептались. Женя узнала голос старика. Из всего разговора она уяснила только то, что завтра, в пять вечера, мать должна быть у ворот кладбища. Пока Крошкина запирала дверь, Женя успела вернуться к окну.

— Кто приходил? — спросила Женя, когда мать вошла в комнату.

— Шляются какие-то… Спрашивают Кологривову, — сухо прозвучал ответ.


Виктор Попов вернулся в общежитие около десяти часов вечера. Выложив на стол помятые страницы рукописи, он облегченно вздохнул и присел на стул. Вот и сделан доклад! Оказывается, не так-то сложно, как думалось перед выступлением. «Однако не может быть, чтобы в таком непривычном деле все сошло гладко. Мне важно критику услышать… Стал припоминать, кто кроме сборщиков был на докладе. Было несколько человек из технического отдела завода. Была Шухова… Воспоминание о Шуховой опять вызвало чувство беспокойства, которое вот уже третий день не покидало его. Угрызения совести, которые нет-нет да и тревожили его, пока он был занят подготовкой к докладу, сразу превратились в ощущение личной вины: он, комсомолец, прошел мимо подозрительного факта, подмеченного беспартийным стариком…

Виктор поднялся на четвертый этаж и только хотел позвонить, дверь открылась и на площадку вышел старик в брезентовом плаще, в очках. Виктор отступил, старик прошел мимо.

— Можно к вам, Людмила Ксенофонтовна?

— Заходи, Витенька.

— Я пришел за вашим мнением о моем докладе.

— Чувствую, чувствую…

Шухова остановилась в дверях на кухню.

— Чаевничать будешь?

— Нет, я на пару минут… Вы скажите только.

— Скажу. Доклад хороший. Часто употреблял «между прочим», хотя в повседневной речи не замечала…

— И все?

— Как будто.

Виктор не решался произнести задуманное. Все его планы спутала встреча на лестнице. «Это и есть Мыкалов. Почему же она пускает его к себе в отсутствие мужа?»

— А я подумал, что Николай Петрович приехал, когда вашего знакомого увидел.

— Дальний родственник. Сторожем в парке работает… Любитель поговорить…

Шухова улыбалась. Виктор простился и вышел. «Дальний родственник! Что же в этом особенного, — размышлял он, сбегая вниз по лестнице, — Дядя мог ошибиться…»


— Папаша, вы спите?

Мыкалов приоткрыл глаза. На стене застыла тень дочери.

— Сплю, — буркнул он.

— А мне не спится. Вторую ночь вы не оправдываете ни своих слов, ни моих надежд.

Мыкалов поморщился.

— Что ты хочешь? Днем раньше, днем позже я его откопаю. К чему спешка?

— Может, и искать нечего?

Мыкалов молчал. В висках начало постукивать и дошло до долбежки. «Конечно, нечего», — хотелось выкрикнуть ему, хотелось нагрубить открыто, без подбора слов.

А вопрос прозвучал опять. И он запальчиво бросил:

— Я владелец, хозяин золота… Оставь свои указки при себе. Я пока не свихнулся и не забываю об осторожности. Знаешь ли ты, сколько земли я перевернул. Директор ругался, что, мол, у нас кроты появились…

— Меня не интересует земля, — отчеканила дочь. — Сегодня ночью, в крайнем случае завтра, все должно быть кончено.

Тень исчезла со стены. Хлопнула дверь в комнату. Мыкалов сел на сундук и прокричал:

— В тебе ни капли родственных чувств… Ты жестокая!

Шухова вернулась, остановилась на пороге.

— Пусть так. Хочу предупредить: не вздумайте обмануть, когда найдете золото. Вы мне должны за искалеченную жизнь и заплатите сполна.

«А ты мне нравишься, козочка. Познакомлю-ка тебя с Крошкиным. Пусть он купит твою душу, коли ты ее сама не ценишь. Вся в мыкаловскую породу вышла. Вся…»

Мыкалов повеселел. Как мог ласковее взглянул на дочь.

— Присядь, поговорим.

Шухова кивнула на будильник.

Мыкалов нашарил в кармане очки, надел.

— Скоро уйду, не гони. — Он скорбно вздохнул.

— Дни мои на закате, и каждую минуту я могу умереть… Но не только желание осчастливить тебя богатством привело меня сюда. Очень хотелось повидаться… Скоро приедет твой супруг. Судя по портрету, он добрейшей души человек, а я, по воле судьбы своей горькой, не могу открыто ему сказать: сын мой, я отец Людочки. Я — блудный отец! Разве не рвет на части мое сердце такая участь? Разве нет в моем сердце места для умиления и доброты? Клеймить позором надо за то, что я в те давние годы поступил так низко. Это я сознаю! Но надо учесть, тогда я был молод: мне не было и тридцати лет. Ветер гулял в голове. Ничего не поделаешь, не то воспитание было в мое время. Теперь готовятся люди крепкой закалки, а тогда что!..

«Как играешь, старый шут», — горделиво думал Мыкалов, доставая носовой платок и сморкаясь.

— Повезло тебе, Людочка. Здорово повезло. Не всякой выпадет на долю такой золото-муж… Знаменитость… Ребятишки в парке и то о нем знают. Поди, его сейчас в Москве на руках носят…

— Вам пора на дежурство, — прервала Шухова. — И запомните: мужу наверняка не понравится ваша физиономия. Простите, папаша…

Шухова отступила назад и прикрыла дверь. Мыкалов повалился на сундук, лицом к стене, и в бешенстве черкал ее твердыми ногтями. Когда пальцы заломило от боли, он успокоился настолько, что громко и азартно запел свои любимые две строки.


Мыкалов шел на свидание с Крошкиным. Было жарко. Рубаха липла и терла кожу. Лицо горело. Ворчливые проклятья адресовались всем: жаре, Крошкину, дочери, прохожим.

Встреча с Крошкиным не сулила Мыкалову приятного ни в малейшей степени. Прошло несколько дней, а он ничего не добился и только запутался в нелепой истории с золотом. Досадно было от того, что испугался Крошкина и согласился на поездку в Ярополье. Можно было бы проехать мимо. Страна большая, и вряд ли Крошкин сумел бы его найти. А он вернулся бы в Алма-Ату и навсегда обосновался у ласковой однорукой еврейки. Теперь же предстоял неприятный разговор, и кто знает, какие последствия могли обрушиться на его плечи. Он даже представил, как может сложиться беседа.

— Ну, давайте, Иван Сидорович, хвастайтесь, — скажет Крошкин.

— Нечем.

— Шутите!

— Не до шуток.

— В чем же дело?

— Не терзайте меня, я старый… У меня старческое слабоумие…

— Что-о?

— Вот вам моя дочь Людмила. Она женщина энергичная, настойчивая, жена того самого инженера… Она такая охотница до денег, что удивляться приходится. С ней быстро справитесь! А мне можно будет и на покой — смена пришла…

…С того вечера, как Виктор увидел Мыкалова, он не переставал думать о нем. Второе утро подряд приходил он к детскому парку с намерением еще раз посмотреть на личность старика. Вчера не удалось его увидеть, но сегодня повезло: после дежурства старик вышел из центральных ворот парка и пошел налево, волоча, в правой руке трость. Виктор зашагал следом. Минут пятнадцать старик пробыл в закусочной. Продолжая путь, свернул в малолюдный переулок и стал спускаться к реке Волочилихе. Остановившись у воды, поглазел по сторонам, потоптался и присел на большой камень.

Правее старика расположилась группа юных рыболовов. Виктор смастерил из газеты шлем, прикрыл голову и подсел к ребятам.

Прошло больше часа. Солнце пекло неимоверно. Старик давно слез с камня и лежал в тени его на пиджаке. Виктор, утомленный жарой, все реже поглядывал на старика. Да и безделье утомляло. «Что, если он собирается торчать здесь до темноты?» Пора было уходить. Почему, собственно, он должен подозревать старого человека, устраивать слежку. Старик как старик, гуляет, отдыхает. Тем более после работы.

Виктор поднялся и пошел прочь. Когда он обернулся и посмотрел издали, старик стоял на камне. «Ого, выспался». Внимание старика, видимо, было привлечено лодкой, показавшейся из-за поворота. Когда старик замахал рукой, сомнений не осталось. Виктор повернул назад. Лодка врезалась в песок. Старик взобрался в нее. Гребец веслом оттолкнулся. Лодка поплыла обратно за поворот.

Преследовать лодку по берегу было бесполезно: Виктор знал, что вниз по течению тянутся болотистые места. Теперь он ругал себя за невыдержанность. Останься он возле воды, удалось бы рассмотреть гребца. А теперь…

Сочный гудок заставил оглянуться. Сверху шел буксирный катер. Дряхлая рыжая баржа тащилась позади. Виктор лихорадочно стал раздеваться, запрятал белье под кусты в крапиву и рысцой помчался к реке.

Рыжий борт посудины скользил мимо. Виктор рванулся и уцепился за громадные балки руля. Через мгновение он уже сидел на нижней из них, спустив ноги в воду.

Скоро Виктор увидел лодку, широкую спину и затылок старика. Гребец в сиреневой сорочке, серых брюках, рыжеволосый, посматривал на баржу, одновременно разговаривая со стариком. Старик улыбался.


Для встречи с мужем Крошкина оделась во все лучшее. Женя исподволь наблюдала за суетливыми движениями матери. Крошкину раздражал взгляд дочери, но сделать замечание она не решалась, зная, что, сказав слово, может разойтись, а ей сегодня многое еще предстоит…

Закончив туалет и перекинув через плечо ремень сумочки, Крошкина встала перед дочерью.

— Нравится?

— Нет, мама, безвкусица…

— Змея! — рявкнула Крошкина и вышла, хлопнув дверью.

В эти несколько дней Женя привыкла к странному поведению матери, грубостям и сейчас не обиделась. Ей было даже жаль мать за ее попытки казаться модной и молодой. «К чему все это? — думала девушка. — Что значит такое взволнованное состояние? Влюбилась?… Нет, слишком зла она для влюбленной».

…Крошкина остановилась у ворот кладбища и осмотрелась. Среди зелени, белых и голубых крестов мелькнули две мужские фигуры. Крошкина прищурилась: она узнала старика, а кто другой? «Неужели Алексей?» — испугалась она и, ослабев, оперлась рукой на выступ кирпичного столба ворот. Мужчины подошли ближе, остановились метрах в десяти. Старик знаком руки позвал ее.

Крошкина оттолкнулась от столба и побежала, придерживая сумочку. Она не замечала старика. Взгляд был прикован к другому, в сером костюме и шляпе. Задыхаясь, крикнула:

— Алеша!

Кинулась на грудь. Прижавшись лицом к надушенной сорочке, замерла.

Старик ушел в сторону, сел на могилу.

— Не ждала, Маша? — как можно ласковее спросил Крошкин.

— Сил моих нет! — ответила она, дрожа всем телом.

Крошкин с брезгливым разочарованием смотрел на смешно одетую женщину. Ему казалось, будто он впервые увидел, что жена его низенького роста и у нее слегка кривые ноги…

Крошкина твердила:

— Вот и увиделись… Вот и увиделись…

— Давай сядем, — сказал Крошкин, делая попытку освободиться от цепких рук жены.

Она немного отодвинулась. Крошкин заметил на лацкане пиджака следы помады. Достав носовой платок, стал тщательно тереть. Крошкина растерялась, робко сказала, что пятна сводятся столовой солью, смешанной с содой.

«Будет ли от нее польза?» — подумал Крошкин, шагая к ближайшей могиле.

— Садись, Маша, вот сюда.

Крошкина послушно приблизилась и села рядом.

— Значит, не ожидала? — спросил он, глядя куда-то в заросли акаций.

— Какое тут, — откровенно призналась Крошкина, глупо улыбнувшись.

Осмелев, взяла мужа за руку и сразу же выпустила ее. Боязливо взглянула. Он разглядывал свои модные полуботинки. Тогда она прижалась к нему.

— Что с тобой произошло, Алеша?

— Да так, — неопределенно ответил Крошкин. — Сочли погибшим, а я попал в плен. Долго рассказывать, Маша, потом…

— Спасибо тебе за деньги…

— Ерунда.

— Как же нам дальше жить, Алеша?

— Не беспокойся, что-нибудь решим. Я за этим и приехал. Хорошо, что не вышла замуж.

Крошкин погладил руку жены.

— Я глубоко виноват перед тобой за все прошлое… Больше не повторится…

Он нагнулся и поцеловал ее руку.

— Испугал тебя Иван Сидорович, когда с запиской явился?

— Досмерти! Главное, намекал, что мне плохо будет, если я скажу кому про тебя… Что я, сдурела, что ли…

— Извини его… Вообще-то, Маша, огласки не надо. Ведь никто не поверит, сколько страданий я перенес в фашистских лагерях… Не знаю, как и выжил…

— А почему, Алеша, раньше не дал о себе знать? Когда вернулся?

— Вернулся-то в конце сорок шестого. Посмотрела бы, на что я был похож! Мешок с костями! Не двигался без посторонней помощи… Три года по госпиталям провалялся. Спасибо врачам — вернули к жизни.

— Бедненький, — прошептала Крошкина.

— Я не хочу, чтобы здесь знали обо мне… Расспросы начнутся: что да как. Тебе неприятность будет… Пенсию-то за все эти годы удержат…

— Господи!

— Определенно.

— А как же дальше?

— У меня такой план. Много ты была одна, побудь еще, пока Женя закончит школу. Потом ушлем ее учиться в Москву, а ты переедешь туда, где живу я…

— Ей не говорить про тебя?

— Ни звука. Все погубить можно. У всякой девчонки есть подруги.

— А если узнают, что ты живой?

— По документам я не Крошкин.

Крошкина дрогнула, как от удара.

— Кто же ты?

— Козлов Алексей Иванович… И не расширяй глаза, обойдется.

Крошкина отодвинулась, посмотрела на мужа, зажмурилась, тихо сказала:

— Хорошо, что хоть имя-то твое осталось!

— Ночью я уезжаю в Архангельск. Нужно отыскать одного знакомого по плену. У него кое-какие мои ценности есть… Золотишко да драгоценные камушки…

Крошкина смотрела изумленно.

— Не удивляйся. На чужой стороне всякое бывало. Сегодня смерть тебе в глаза смотрит, а завтра богатство в руки сыпется… Война! Через неделю, Машенька, вернусь, а ты постарайся выяснить, живет ли в городе Бенедикт Иванович Турельский. Если живет, то выясни, где работает, кем, есть ли семья, в общем побольше разузнай… Ты запиши, а то забудешь.

Крошкина на коробочке с пудрой нацарапала названную фамилию.

— Сумеешь сделать?

— Сделаю, Алешенька, а на что он тебе?

— Старые знакомые… А инженера Цыгейкина Константина Петровича знаешь? У вас на заводе работает.

— Знаю. Болтун первой статьи…

Они разговаривали долго. Крошкин старался быть ласковым. Она выложила все события за прошедшие годы.

— Хорошо, что торговала… Молодец. Я знал…

— Откуда?

— Имел некоторые сведения… Ведь думал же к тебе возвращаться.

Крошкин подал жене сверток с деньгами.

— Возьми, пригодятся.

— Ой, спасибо, спасибо… Помог ко времени. Плоховато сейчас с деньжатами. Может, зайдешь ко мне вечерком?

— Нет. Вернусь через неделю — встретимся по-настоящему.

…Пробравшись вслед за матерью на кладбище, Женя сразу узнала отца: его снимок в рамке из ракушек стоит на комоде. «Что произошло? Он считается убитым, мы за него пенсию получаем. Почему не пришел домой? Зачем здесь старик? Почему мать скрыла?»

Так мучалась Женя, спрятавшись в кустах, метрах в тридцати от того места, где сидели родители и спал на могиле старик.

Когда отец, взяв мать под руку, пошел с ней к воротам кладбища, Женя другим, более коротким путем побежала домой. «Они придут вместе», — решила она, торопливо отпирая квартиру.

Вскоре вернулась одна мать.

— Чего глаза пялишь? — раздраженно крикнула Крошкина. — Видишь, я как собака устала!

— Ты же не с работы.

— Где я была, не твое дело! Совсем заучилась!

— Я не понимаю, что с тобой происходит… Ты меня ненавидишь…

— Не говори матери ерунду.

Женя заметила, что мать смотрит на фотокарточку отца. Появилась мысль сказать, что она тоже была на кладбище, видела отца, знает…

— Иди погуляй, мне надо побыть одной и успокоиться. Я была на работе и только расстроилась… Столько непорядков, просто ужас!

Женя молча вышла. Некоторое время она бесцельно бродила по двору. На веревках раскачивалось белье, тени копошились в траве, тихо поскрипывал шаткий забор, издали с полей струился напев жаворонка. Женя дошла до калитки, постояла и вдруг побежала по тропинке, свернула на пыльную дорогу. Скоро ее фигурка в красном платье мелькнула в последний раз на сером фоне пристанционных зданий.

Жаворонок плясал и присвистывал, радуясь жизни и солнцу.


Иван Иванович Солнышкин — после добровольной сдачи в плен к фашистам в сентябре сорок первого года, Иван Егорович Червяков — в сорок пятом году, а теперь Алексей Иванович Козлов — таков перечень имен и фамилий, смененных за девять лет бывшим конструктором яропольского машиностроительного завода Алексеем Игнатьевичем Крошкиным.

Еще задолго до войны Крошкин подумывал выбраться из пределов Советского Союза. Это намерение было продиктовано затаенной ненавистью к советскому строю: он был сыном махрового троцкиста, репрессированного за контрреволюционную деятельность. Свое нутро Крошкин тщательно маскировал и, работая в течение ряда лет на заводе, слыл умелым работником, активным рационализатором производства.

Войну Крошкин воспринял по-своему: он видел в ней возможность для осуществления давно задуманной цели. Вскоре такая возможность ему представилась: изуродовав до неузнаваемости лицо убитого однополчанина Ивана Ивановича Солнышкина, Крошкин обменял документы и перешел линию фронта.

На допросе у фашистов Крошкин подробно рассказал о себе, о своем отце, — все, что ему было известно о промышленности Ярополья, даже с большим искусством вычертил план города с указанием известных ему важных объектов промышленности. Он быстро договорился с гитлеровцами. Усердно служа им, Крошкин за годы войны с провокационными целями побывал в лагерях военнопленных в Германии, Франции, Норвегии, Австрии и Чехословакии. После разгрома гитлеровской Германии Крошкин нашел пристанище в американской разведке. Он не рассчитывал возвращаться на родину, но американцы учли его способности, подучили и с документами на имя Червякова репатриировали в Советский Союз.

Первая задача — запутать следы — Крошкиным была успешно выполнена: в одном из районов Одесской области он инсценировал убийство Червякова и стал Алексеем Ивановичем Козловым. Предстояла вторая задача: связаться со старой, осевшей на местах агентурой американской разведки. Ему удалось нащупать, как реально существующих лиц, довоенных агентов: Степкина, он же Мыкалов, в Алма-Ате и Крояди, он же Петрушечкин, в Архангельске. Особенно заманчивым для Крошкина стал Степкин-Мыкалов после того, как Крошкин на сочинском курорте познакомился с инженером Цыгейкиным с яропольского шинного завода. Этот пожилой мужчина с выпуклыми глазами, рыжими баками и толстыми красными губами оказался очень кстати. Крошкину, высказавшему восхищение его костюмом, сшитым из превосходного материала, Цыгейкин сказал, что он купил материал на костюм у одной женщины с завода, которая вообще промышляет «коммерческими» делами, и назвал Крошкину — его жену. Из той беседы Крошкин получил подробнейшую информацию об образе ее жизни, но не это было главным. Болтая о заводских делах, Цыгейкин рассказал о деятельности инженера Шухова в области синтетического каучука. Цыгейкин упомянул о том, что Шухов работает над проблемами, имеющими большое государственное значение. Крошкин внимательно вслушивался в откровения Цыгейкина…

Заставив Мыкалова отправиться в Ярополье, Крошкин не мог допустить того, чтобы самому оставаться в стороне от места решающих действий. После отъезда Мыкалова из Алма-Аты Крошкин сам отправился за ним, предварительно договорившись с Мыкаловым о встрече в Ярополье. Он понимал, что появление его в Ярополье — рискованное мероприятие, но надеялся на свое знание города, осмотрительность и то, что под рукой у него будет Мыкалов.

…Проводив жену и отпустив Мыкалова, Крошкин забрался в самый отдаленный угол кладбища, сел на могилу, задумался. Первые результаты его огорчили. Самая главная неприятность — Шухов уехал в Москву. Зачем он выехал, что повез — Мыкалову выяснить не удалось. Крошкин убедился, что рассчитывать на жену ему не придется: она только мелкая спекулянтка с весьма ограниченным кругозором. Крошкину даже стало жаль тех денег, которые он так поспешно вручил ей. «Лучше бы она ничего обо мне не знала… Хотя, на худой конец, и ее можно показать как завербованного агента. Есть ее расписка в получении денег. Другое дело — дочь Мыкалова. Она, видно, клад: любит деньги, имеет связи, умна, муж — интересующий нас инженер…»

Крошкин немного повеселел. Его не смущали трудности предстоящего разговора с Шуховой. Таких ли он видел за последние годы. Какие только орехи не попадались на его зубы…

Он посмотрел на часы и выругался. Еще только начало девятого! Как долго ждать до полуночи!

Крошкин открыл портфель, достал сверток с бутербродами и бутылку вина, принесенные Мыкаловым из буфета вокзала. Бутерброды были черствые, вино кислое. Крошкин ругался, но ел.


Возвратившись с кладбища, Мыкалов сидел на кухне у окна и с нетерпением ожидал прихода дочери. Он курил папиросу за папиросой и поминутно посматривал на часы. Давно миновало время, когда она обычно приходила. Мыкалов нервничал.

Услышав, что открывается дверь, он резво вскочил, распахнул окно, сшаркнул с подоконника скорлупу от орехов сначала в ладонь, а потом наружу и выглянул в прихожую.

— Ты, Людушка?

— Как видите. — Она прошла в комнату.

Мыкалов пошел было за ней, но передумал, вернулся на кухню и полотенцем стал разгонять дым.

Вскоре Шухова пришла на кухню умыться.

— Людушка, прошу пожаловать ночью в парк, — сказал Мыкалов, весело улыбаясь.

— Это еще зачем?

— Золото сегодня выплывет наверх.

— Что же оно вам по телефону, что ли, дало о себе знать?

— Зачем телефон? Обнаружил его…

— Интересно, — равнодушно отозвалась Шухова. — А если я не пойду?

— Будет еще интересней. Я заберу все и тю-тю. Сюда не вернусь… Смотри, дело хозяйское. Я честно предупредил, а если леший попутает меня не вини. Не хотелось бы мне с тобой расстаться так неуважительно. Родные ж мы…

Шухова выпрямилась. С мокрым лицом, в пене, она подступила к Мыкалову и молча созерцала. Усмехнулась, вскинула к чужому носу мокрый маленький кулак.

— Вздумаете увильнуть, всю милицию поставлю на ноги. Себя не пожалею… Я приду. Во сколько?

— Минут двадцать первого в самый раз…

— Очень поздно. Приду в десять.

— Что ты! В десять в парке полно народу!

— Кто же в десять вечера глумится там?

— Бывают! Допоздна, черти, шляются!

— Хорошо, приду позднее.

Шухова неожиданно оглянулась на Мыкалова. Он ждал, что она скажет что-то. Она молчала. И он понял, что молчаливый взгляд ее означает угрозу. Он насупился, снял очки, протер стекла от мыльных крапин и тяжело вздохнул.


— Я из парткома, — объяснил, входя в комнату, незнакомый мужчина, — Прошу извинить, но вас ждет Аничев. Машина у ворот.

— Да, да, еще вчера меня вызывали к товарищу Аничеву, — пролепетала Крошкина. — Пойдемте, я готова.

В ярко освещенном кабинете парторга Крошкина сразу увидела Женю, сидевшую на стуле около окна. Она вздрогнула, торопливо подошла к дочери и спросила:

— Ты зачем здесь?

Женя отвернулась. Аничев пригласил Крошкину к столу. Она порывисто подошла, села. Подумалось: Женя сделала что-то нехорошее в школе, и ее, как мать, вызвали для объяснений в партком. А может, Женю, как комсомолку, хотят привлечь к какой-то работе, но без согласия матери не решаются…

— Почему вы, Мария Ивановна, не пришли вчера?

Крошкина вопросительно посмотрела на дочь. Женя сидела с опущенной головой и сцепив пальцы рук. Крошкина вспомнила о ссоре и не ответила.

— Я не собираюсь читать вам нравоучения, но нам надо серьезно поговорить.

— Что вам надо? В чем дело в конце концов? — вдруг обозлившись, повысила Крошкина голос.

— В чем дело?… А в том, что вы, являясь матерью, не имеете права калечить характер и сознание своей дочери. И второе… Скажите, откуда прибыл ваш муж и почему вы встретились с ним в тайне от дочери?

Крошкиной показалось, что кресло, на котором она сидела, закружилось и взлетело. Она туманно видела, как вскочил Аничев, налил из графина воды в бокал, Женя подхватила, поднесла к ее губам… Беспокойство, владевшее ею за последнее время. от вопроса парторга превратилось в огромную беду. Прикрыв лицо ладонями, Крошкина заговорила…

— Вы понимаете, что кроется за спиной вашего мужа?

— Не очень…

— А вот она поняла, ваша дочь…

— Такое время нынче, дети родителей не чтят, — зло прошептала Крошкина. — Женька, подлая! — выкрикнула она и повалилась из кресла на зеленую ковровую дорожку. — Что ты сделала!


Виктор удивился, когда ему передали, что в вестибюле общежития его поджидает старая женщина. На ходу надевая пиджак, Виктор на цыпочках пробежал по коридору, проскакал по лестничным маршам до первого этажа и увидел Евдокию Петровну Щеглову.

— Здравствуйте, Евдокия Петровна. Что случилось?

— А случилось, Витя, такое случилось, что не приведи господи. В больницу Федор Фомич попал. Удар с ним произошел… Давно ведь на сердце жаловался…

Виктор под руку отвел старушку на диван. Евдокия Петровна рассказала, как неделю тому назад Федор Фомич ушел погулять и вскоре вернулся в ужасном состоянии. Когда он поотлежался, она оставила его в доме одного, а сама вышла к соседке. Возвратившись же, она нашла его на полу в чулане. Он ничего не говорил, только мычал. Отправили Федора Фомича в больницу. И вот сегодня, на седьмой день, к нему вернулся дар речи и он объявил, что с ним произошло.

Евдокия Петровна платком вытерла глаза.

— А случилось, Витя, ужас какое дело. Оказывается, в тот раз, когда он гулял, встретил страшного человека, за которым с четырнадцатого года много преступлений знал. Постарел тот человек, но узнал Федор Фомич его… И документ у него хранился о человеке том.

Евдокия Петровна достала из-под вязаной кофточки листок бумаги и отдала Виктору. Он быстро прочел текст.

— Кому вы показывали письмо?

— Что ты, Витя, кому я покажу, кроме тебя.

— Я потому спрашиваю, что это важно очень.

— Никому, Витенька… Федя сам объяснил, где лежит письмо, велел с ним к тебе идти. Я и пришла… Наверное, улизнул уж тот человек. Столько дней набежало.

— Ничего, тетя Дуся, успокойте Федора Фомича. Письмо ко времени.

— А Феде неприятности из-за письма не получится? Столько лет продержал, не послал по адресу.

— И хорошо, что не послал. Ведь тот царский министр Сухомлинов сам шпионом был, так что ходу письму все равно не дали бы, а Федора Фомича с лица земли стерли бы наверняка.

— Судьба, значит. Я сейчас пойду в больницу, попрошусь к нему, успокою. Ведь тревожится он…

— В больницу поздно, не пустят…

— Пустят! Меня там все знают, перезнакомилась.

Щеглова накинула на голову косынку, поцеловала Виктора в щеку, торопливо поднялась, на мгновение задержалась перед зеркалом и засеменила к выходу.


Виктор шел к Шуховой. Ничего, что поздно. Сейчас не существует удобно или неудобно. Существует необходимость посвятить Шухову во все подробности тех событий, которые стали известны ему. И если после слежки за дальним родственником Шуховой на реке ничего не прибавилось к осведомленности Виктора и не требовало решительного вмешательства, то теперь завалявшееся письмо Мужневича было и укором и обвинением в беспечности и нерешительности Виктора.

И Виктор спешил. С угла он заметил в окнах Шуховых свет. «Не спит», — обрадовался он. Но свет тотчас погас.

Виктор не остановился. Пересек улицу, добежал до подъезда и отпрянул: по лестнице спускалась Шухова.

Это было неожиданностью. Виктор оторопел, застеснялся, отступил назад, добежал до соседнего подъезда и укрылся за створкой двери.

Шухова вышла. Постояла немного и быстро пошла, сначала вдоль дома, потом через улицу и дальше по тротуару.

Виктор не отставал: беспокойство, приведшее его к дому, повелевало действовать и сейчас.

Шухова поравнялась с детским парком и скрылась в воротах.

«Зачем она идет туда? — недоумевал Виктор. — Навестить старика? В такое время?»

Попов перебежал улицу. В парке чернела темень. Опоясанная решетчатой оградой, она казалась отвратительно черной.

«Куда ее леший понес?» Виктор помедлил, прислушиваясь. Ни шороха. Ограда чуть загудела, когда он повис на ней и полез на острые прутья.

Спускаться в парк, в темноту, спиной к темноте, было испытанием. Виктор вытер пот, когда обернулся, увидел темноту и торчащий в метре от него причудливый силуэт куста. Для уверенности пнул его ногой и приободрился.

Далеко, в центре парка, тускло поблескивал фонарь, белела стена павильона. Там Виктор увидел Шухову.

Она стояла, прислонившись плечом к стволу березы, засунув руки в карманы куртки. Ее наполовину заслоняла спина какого-то мужчины в шляпе, с портфелем в руке. Тут же находился старик. Опершись на лопату, он прислушивался к разговору Шуховой и мужчины.

Виктор напрягал слух — и безрезультатно. Слишком далеко он был от людей, слишком тихо они разговаривали. Когда мужчина переменил позу, Виктор убедился в своей догадке. Там стоял рыжеволосый, тот самый, что катал на лодке старика.

Следом за мужчиной Виктор выбрался из парка. Рыжеволосый уверенно шагал к поджидавшему его такси. Открыл дверцу, сел. Виктор остановился. Сейчас машина тронется, и он рассмотрит номерной знак. Но такси не двигалось.

«Заметил меня!», — подумал Виктор и почувствовал, что за спиной кто-то стоит. Оглянулся. Человек в военной фуражке вежливо козырнул.

— Прошу идти и садиться в машину. Без разговоров.

— Пожалуйста… — пробормотал он и быстро пошел вперед. — Но там, в парке, остался еще один.

Сопровождавший не ответил.


Приходя на дежурство в парк, Мыкалов и не думал выполнять обязанности сторожа. Слишком он боялся темноты, чтобы оставаться с ней один на один, тем более в Ярополье, в городе, где судьбе было угодно сокрушить его сладострастную жизнь, где всякий пожилой человек вызывал у него боязнь. Он запирался в одном из павильонов и дремал до рассвета.

Каждое утро Мыкалов отправлялся в душ. Там были весы, и он убеждался, что нервы его сдают. Иначе чем же объяснить то что он теряет в весе. Каждый божий день!

Сегодняшнюю ночь Мыкалов ждал с тоскливой страстью. Ночью его дела закончатся, и уже днем поезд повезет его на юг, в Алма-Ату, под теплую, уютную крышу. Оттуда его уже не вытащит ничто. Он поклялся себе. Он исчезнет…

Дочь пришла вовремя. Не отвечая на придирки, он повел ее в глубь парка, где их поджидал Крошкин.

— Поздоровайся, — сказал Мыкалов, когда Крошкин окликнул его, и торопливо отошел в сторону, за свежевырытую яму.

— Я так и знала, папаша, что вы пройдоха и мразь, — услышал он.

Крошкин рассмеялся.

— Не вините отца, Людмила Ксенофонтовна. Я заставил его. Он обязан был подчиниться. Он скоро покинет вас, будьте же с ним помягче…

— И, конечно, с вами быть мягкой я должна непременно?

— Я не сделал вам вреда, чтобы с предубеждением отнестись ко мне.

— Если вы хотели видеть меня, могли прийти в дом, а не в заросли.

Крошкин улыбнулся.

— Так мне было удобнее. И не спорьте.

Мыкалов достал орех, прижал к черенку лопаты, надавил. Орех лопнул. Крошкин недовольно шикнул. Дочь засмеялась.

— А Васька слушает и ест.

— Людмила Ксенофонтовна, — деловито заговорил Крошкин, — мне приятно сознавать, что в вас сильна жажда денег. Старик Диккенс говаривал: без денег не бывает счастья. Вы не представляете, сколько их возле вас! Я говорю о работах вашего супруга. Они стоят денег.

— Кто вас направил сюда, ко мне?

Мыкалов почувствовал в голосе дочери страх. «Так-то, девочка, попалась. Дальше батьки не упрыгнешь».

— Разве об этом умалчивают, когда покупают? — настаивала дочь.

— Если мы договоримся, я отвечу. А сейчас слово за вами.

Шухова молчала. И Мыкалов вдруг испугался. Испугался предположения: сегодня днем он не сможет уехать. И все из-за дочери.

— Отвечай! — крикнул он приглушенно.

— Что конкретно вас интересует? — сердито проговорила Шухова.

— Сначала дайте согласие, — озлился Крошкин.

— В зависимости от того, что нужно, и будет мое решение.

— Слушайте, — смирился Крошкин и вплотную подошел к Шуховой.

Мыкалов прекратил жевать.

— В случае отказа яма станет вашим будуаром.

— С чего вы взяли, что я откажусь?

— Тогда не валяйте дурака. Нам нужны данные о той работе Шухова, за которую дали лауреата. Подробная информация о всех его новых изысканиях по синтетическому каучуку.

— Только-то, — иронически удивилась Шухова.

— Еще не все. Я вручу вам список лиц. Их надо отыскать в городе, завязать знакомства, изучить характеры, связи, привычки, слабости, страсти-мордасти и прочее.

— Все?

— Пока все. Мы учли ваши возможности, общественное положение, личные качества! На деньги мы не скупимся. Изъявите желание — отправим в Америку.

— Я согласна.

— Превосходно. Через неделю, Людмила Ксенофонтовна, мы встретимся. Надеюсь, кое-что вы организуете…

— Непременно. За деньги…

— Да, да, возьмите аванс…

Крошкин запустил руку в портфель, который в продолжение всего разговора держал на уровне груди, извлек две толстые пачки пятидесятирублевых бумаг.

— Предупреждаю: не вздумайте идти на попятную. Ваше согласие записано на пленку.

Шухова знаком поманила Мыкалова. Он торопливо приблизился.

— Спрячьте деньги, папаша. И, пожалуйста, купите себе приличную одежду.

— Ладно, — буркнул Мыкалов, принял от Крошкина пачки, опустил в широкий карман плаща.

Крошкин приподнял шляпу, учтиво поклонился Шуховой.

— До встречи.

И ушел.

— Деловой мужчина. Как ты с ним быстро поладила. Десять тысяч! Хорошо, что я разыскал тебя. И мне радостно, и тебе… Пригодился твой адресок.

— Адресок? — Шухова подняла глаза. — Нет, адрес оказался ошибочным!

Старик едва не заорал. Дочь не шутила. Нет. Он понял, что ошибся. Она предала!..

Мыкалов коленом ударил дочь в живот. Она вскрикнула, упала на спину. Он выругался и взмахнул лопатой. Лопата легко взвилась и застыла. Он потянул ее. Что-то мешало. «Зацепилась за ветви», — подумал Мыкалов и вдруг похолодел. Дочь поднялась с земли и стала отряхиваться. Делала она это не спеша, просто и естественно, как будто и не грозила ей лопата и не было его самого. Он понял ее спокойствие: она видит то, чего не видит он. Рванулся в сторону и не смог сделать ни шагу. Его крепко держали.

Потом он шел по темной аллее к выходу. Человек в военной форме шел справа, слева — второй. Сзади звучал вежливый голос дочери и еще один мужской. Он вслушался и уловил, что дочь благодарят.

Он воспринял все спокойно. Он умел смиряться и не любил переживать неожиданности. Хотя эта неожиданность была страшна.

Мыкалов сунул дрожащие руки в карманы. Сейчас дрожь пройдет. Он переборет ее. Впервые руки дрожали у него давно-давно, в начале занятия опасной профессией. Теперь он крепче, сильней. Он выдюжит…

Пальцы наткнулись на орехи. Зацепили два в ладонь, сжали. Мыкалов даже ощутил, как стучит в висках. Первый раз в жизни орехи не поддавались ему. Казалось, уже кровь сочится через кожу от напряжения…

Боль разрывала кисть.

1954


НЕИЗВЕСТНЫЕ ЛИЦА

Начальник управления комитета госбезопасности генерал Гудков беседовал с полковником Орловым. Генерал знаком с ним всего какой-нибудь час, но ему определенно нравился этот крепко сбитый плечистый человек с приятным загорелым лицом и густыми русыми волосами. «Отлично сохранился, — думал Гудков, — а ведь только на пять лет моложе!» Понравились генералу и слова полковника, когда речь зашла о возрасте: «Нам с вами стареть не положено по штату». Гудков и сам выглядел моложе своих пятидесяти трех лет, но людей с видом бодрым и свежим замечал сразу.

— Пройдемте, полковник, в ваш кабинет.

В просторной комнате с удобной мебелью, радиоприемником, сейфом Орлов огляделся и подошел к окну. Невольно засмотрелся на панораму улиц, уходивших вниз легким склоном. Во всей этой картине знакомыми для Орлова оказались лишь видневшиеся вдали очертания зданий бывшего Павловского монастыря. Сразу вспомнилось, как в юности он с братом и приятелями искал там подземный ход, о котором в те годы ходили упорные слухи. Монастырь, как памятник архитектуры, реставрировали, и под лучами полуденного июльского солнца золоченые купола ослепительно сияли, возвышаясь над белыми стенами с бойницами и угловыми башнями.

— Итак, вы двадцать семь лет здесь не были? — спросил генерал, прохаживаясь по кабинету.

— Да, — ответил Орлов, подходя к столу. — В двадцать восьмом уехал служить на границу. Смотрю вот на город и почти не узнаю…

— Познакомитесь с Лучанском вновь. А теперь садитесь, потолкуем о делах.

Генерал движением головы указал на кресло, сам сел за стол и спросил полковника, есть ли у него в городе родные.

— Жена и сын погибшего на фронте брата. Живут на Первомайской, в доме, в котором я родился. Знаком с ними только по фотографиям и письмам… У них пока не был, остановился в гостинице…

— А почему не навестили?

— Устроившись в номере, направился сразу сюда. Да особенно и не спешу… Думаю зайти вечером. Сейчас невестки нет дома. Она работает бухгалтером базы «Гастронома».

— Брат у вас, кажется, писателем был?

— В местной газете работал. Писал рассказы, очерки…

— Вы не беспокойтесь, с квартирой мы вас устроим.

— Я, товарищ генерал, не беспокоюсь. Человек я одинокий, привычный ко всякой обстановке…

— Знаю, знаю, полковник, — прервал генерал и раскрыл свою черную тонкую папку. В ней был всего один лист бумаги. Генерал пробежал глазами текст.

— Владимир Иванович, вам придется буквально сейчас же приступить к работе… Перед вашим приходом получили из Москвы записку по ВЧ. Сообщают, что в Лучанск, возможно, прибыл или должен прибыть в ближайшие дни вражеский агент. Вымышленное его имя Роберт Пилади. Приметы неизвестны. Цели тоже полностью неизвестны, частично — диверсия. Будут дополнительные данные, нам сообщат…

— Маловато ориентиров, — проговорил Орлов.

— Да, маловато.

Орлов опустил голову, задумался.

— Вы не огорчайтесь, полковник, — заговорил генерал, по-своему истолковав состояние Орлова. — Я тоже здесь человек новый, будем действовать совместно… Вы даже в более выгодном положении. Родились в этом городе…

Генерал встал. Поднялся и Орлов.

— Посмотрите на город, полковник. — Гудков подвел Орлова к окну. — Отсюда видна только какая-то часть его, но и те промышленные предприятия, что сосредоточены в ней, составляют многое и важное… Нам нужно разгадать, куда именно Пилади направит свои стопы… Взгляните на улицу. Какой поток! Чуть ли не московское движение. Возможно, там уже бродит неизвестное лицо. Мы обязаны его найти. И найдем. Народ поможет.

Голос Гудкова звучал твердо, резче обозначились складки около рта, и Орлов почувствовал, что работать ему с этим сухощавым волевым человеком будет хорошо.

Внизу под окном сердито заревел мотоцикл, с надрывным завыванием пронеслась по улице машина «скорой помощи», послышался звонкий девичий смех, шум автомобиля, груженного длинными листами железа. Генерал и полковник вернулись к столу.

— Садитесь на свое место, товарищ полковник, привыкайте.

Орлов сел, вопросительно посмотрел на генерала.

— А теперь звоните секретарю.

Орлов нажал кнопку звонка на круглом столице с двумя телефонами. Открылась дверь, и на пороге появилась девушка.

— Прошу вас, — сказал генерал, — пригласите сюда майора Заливова, капитана Ермолина, старшего лейтенанта Галимова и лейтенантов Ершова, Запрудского, Гусева и Дроздова…

Девушка ушла, бесшумно закрыв дверь.

— С этими товарищами, Владимир Иванович, вам предстоит работать по данному делу…


У горизонта чистое-чистое солнце, без малейшей облачной вуали, выдерживало прощальную паузу. Орлов мог насчитать десятки, сотни окон, тлевших бронзовым огнем; с высоты моста через Ужиму он смотрел на город и не мог насмотреться. Город вырос, расцвел, разноцветные фасады домов сливались в причудливую мозаику, из которой куском снега выделялся белокаменный Павловский монастырь; шапки зелени густо усеивали городской пейзаж; аромат близких лесов щекотал ноздри, напоминал милое, босоногое детство, годы, промелькнувшие в озорных играх и проступках, учебе, увлечениях, первой влюбленности, первых осмысленно-критических взглядах на жизнь.

Солнце прощалось с городом. Город прощался с солнцем.

«Здравствуй, Лучанск», — подумал Орлов и не заметил, что высказался вслух. Только когда красивая нарядная девчонка, проходившая рядом, обернулась с выражением изумления, оглядела его прищуренными глазами, передернула плечами, он догадался, в чем дело.

— Извините, — сконфузился Орлов и тем еще больше озадачил девчонку. Она остановилась, смотря на него и весело и дерзко. Он повернулся и пошел, сдерживая улыбку. Дойдя до конца моста, Орлов не вытерпел и, прежде чем сойти по ступеням вниз на набережную, оглянулся. Девчонка, видимо, только и ждала этого. Она подняла руку и помахала. Ничего не оставалось, как ответить тем же манером, но по-своему — обеими руками. «Озорная», — подумал он, с удовольствием припоминая ее лицо.

Больше Орлов не оглядывался. У Павловского монастыря он замедлил шаги, разглядывая древние, сейчас уже реставрированные стены. Поравнялся с широкими воротами. Хотелось сдержаться, пройти мимо, чтобы позже в свободное время прийти сюда и более обстоятельно смотреть и находить милые сердцу места юности, хотелось оттянуть это удовольствие, грустное, трогательное, радостное удовольствие, которое созревало годами при мысли о возвращении. И Орлов сдержался.

Он вышел на Первомайскую улицу. За прошедшие годы тут появилось много больших каменных зданий, но он сразу увидел знакомый маленький деревянный домик. Орлов замедлил шаг. В сквере у новой школы, молчаливой в это время года, он заметил скамейку и направился к ней. Отсюда хорошо был виден домик. Только в эту минуту Орлов вспомнил, что, когда уезжал, стены домика были зеленого цвета, а не розового, как теперь. Не возвышалась тогда над забором и такая, как сейчас, густая зелень деревьев. Он вспомнил, как каждую весну их улицу во время разлива Ужимы заливало водой и ее переплывали от дома к дому на лодках и плотах. Вот было раздолье для мальчишек! Не поэтому ли улица и носила раньше название Заливной? Теперь проезжая часть ее покрыта асфальтом, по которому проносятся троллейбусы и автомашины…

Вспомнился Орлову и брат Саша. Они всегда жили в крепкой дружбе. Даже на далекой пограничной заставе Орлов не испытывал полной оторванности от Лучанска. Брат старательно описывал все перемены в городе, регулярно присылал номера газеты со своими очерками и рассказами. Читая их, Орлов понимал, что жизнь брата слита с событиями, которыми в те годы жила страна. По Сашиным произведениям Орлов знал о ходе индустриализации в Лучанской области, становлении колхозов, борьбе с кулачеством. У него неоднократно возникало желание приехать в Лучанск, посмотреть на все своими глазами, но обстоятельства складывались так, что он не мог приехать даже на похороны матери. В те дни Орлов лежал в госпитале после тяжелого ранения, полученного в схватке с нарушителями границы.

По письмам брата он чувствовал, что тот не особенно счастлив в семейной жизни, но старается наладить отношения с женой. После гибели Саши Орлов естественно стал переписываться с овдовевшей невесткой. Он поддерживал ее дух дружескими советами. Правда, переписка их не была регулярной, но о переводе на службу в Лучанск он ей написал.

Орлов встал и направился к дому. Он вошел в заросший зеленью двор, вступил на крыльцо и осторожно постучал в дверь. Послышались легкие шаги, и перед ним появилась женщина небольшого роста с густыми темными волосами и красивым, бледным лицом. У нее были блестящие синие глаза с длинными ресницами. Орлов сразу узнал ее и сказал:

— Здравствуйте, Анна Александровна!

— Владимир Иванович! — воскликнула она и, схватив на груди расстегнувшуюся блузку, прижалась к двери, пропуская его в прихожую. Вошла следом, провела Орлова в столовую, постояла немного у двери и, извинившись, выбежала.

Орлов сел на стул около обеденного стола, испытывая волнение. Было тихо, и ему сразу подумалось, что сейчас откроется дверь из кухни и войдет его старенькая мать. Она мелкими шажками подойдет и заботливо поставит перед ним дымящуюся тарелку с его любимыми зелеными щами. Но увы! Давно уже матери нет в живых… «Да, многое изменилось в этом доме…»

Вошла Анна Александровна, успевшая переодеться. Усевшись на диван, она с любопытством разглядывала Орлова. Мало-помалу завязался обычный в этих случаях разговор. Вскоре вернулся из театра сын Анны Александровны Максим. Взглянув на племянника, стройного молодого человека, Орлов убедился, что Анна Александровна не преувеличивала, говоря, что сын ее очень похож на отца. У Максима такой же внимательный взгляд карих глаз, такая же глубокая складка между прямыми бровями. Орлов подошел к Максиму, обнял его и, почувствовав под руками крепкое, мускулистое тело, сказал:

— Одобряю, Максим, и занятия спортом, и путь, избранный в жизни…

Максим вопросительно посмотрел на мать.

— Ничего нет удивительного! Рассказала о тебе Владимиру Ивановичу и даже пожаловалась, что ты против моего желания поступаешь в сельскохозяйственный…

Но ты же видишь: дядя Володя одобряет! — весело сказал Максим и, обращаясь к Орлову, продолжал: — Она хотела, чтобы я, как папа, стал журналистом… Мама ужас какая почитательница литераторов!

— Я забыла вам сказать, Владимир Иванович, — воскликнула Анна Александровна, — зимой он хотел бросить школу и уехать на целину!

— Что же ты, Максим, из десятого-то?

— Там, дядя Володя, какой простор! Ширь какая! Землю уснувшую оживить… Это — огромнейшее дело! — ответил Максим и улыбнулся.

Племянник радовал Орлова. В нем он увидел отблески своей юности, юности брата…

За разговорами прошло больше часа. Анна Александровна говорила мало и была чем-то озабочена. Наконец Орлов поднялся и стал прощаться. Максим искренне огорчился и стал упрашивать Орлова остаться ночевать.

— Мне не заснуть здесь, Максим… В другой раз.

— Обождите минутку, Владимир Иванович, вдруг сказала Анна Александровна. — Я должна вам кое-что передать. Совсем забыла сказать об этом.

— Что передать? — спросил Орлов.

Но она уже вышла из комнаты.

Орлов посмотрел на племянника, тот недоуменно пожал плечами, взглянул на дверь, в которую вышла мать. Слышно было, как в соседней комнате что-то скрипнуло, послышался слабый крик.

Вошла Анна Александровна. Лицо ее было бледно. Она растерянно уставилась на Орлова.

— Что с вами? — спросил он.

Максим подбежал к матери.

— Пропал пакет, — поспешно проговорила она, и поддерживаемая сыном, тяжело опустилась на стул.

Максим непонимающе смотрел на мать. Юноша впервые слышал о пакете. Невольно он взглянул на Орлова, как бы прося его помочь рассеять недоумение.

Орлов подошел к Анне Александровне и положил ей на плечо свою руку.

— О каком пакете вы сказали?

Она медленно подняла глаза и ответила:

— Уезжая на фронт, Саша отдал мне пакет с какими-то бумагами и просил передать его вам, как только вы приедете в Лучанск. И вот он пропал…

Анна Александровна встала и беспокойно заходила по комнате.

— Мама, не убрала ли ты его в другое место? Припомни, — сказал Максим.

— Простите, Анна Александровна, — мягко проговорил Орлов, крайне удивленный словами невестки. — Прошло столько лет после смерти Саши, много лет после окончания войны! Мы с вами переписывались все эти годы, и вы мне никогда даже не намекали о поручении брата… о каком-либо пакете…

— Хорошо, Владимир Иванович… Я все вам объясню… Сейчас важно другое — пакета нет, он исчез, его украли…

— Мама, припомни, где он у тебя был, — снова попросил Максим.

Анна Александровна с быстротой повернулась к сыну:

— Я все прекрасно помню!

Максим потупился и отошел к дивану.

Орлову было не по себе. Он никогда не предполагал, что его появление в этом доме будет омрачено. В то же время какое-то чувство жалости он испытывал и к невестке. Как можно мягче сказал:

— А может быть, не стоит расстраиваться, Анна Александровна?

В ее глазах мелькнула тревога.

— Что же все-таки могло быть в пакете? — вырвался у Орлова невольный вопрос.

— Не знаю.

— Где он у вас лежал?

— В Сашином столе.

— А когда вы видели последний раз этот злополучный пакет? — продолжал интересоваться Орлов.

— В январе или в феврале.

— Мама, ты напрасно волнуешься, — стараясь успокоить мать, сказал Максим. — Завтра днем надо хорошенько поискать.

Она не обратила внимания на слова сына, закрыла лицо руками и разрыдалась.

— Пакет украли твои товарищи, Максим! — внезапно крикнула Анна Александровна. — Кто-нибудь из них! Я теперь в этом уверена!

Анна Александровна стояла перед сыном, и ее лицо стало еще бледнее, глаза сделались совсем темными.

Максим попятился к стене и растерянно проговорил:

— Подумай, что ты говоришь…

— Они, они! Больше некому!

— Кого же ты подозреваешь? — сдерживая волнение, проговорил Максим.

— Кого, кого! Это не имеет значения. Факт остается фактом! — Она посмотрела на Орлова и продолжала, уже обращаясь к нему: — Вы понимаете, я целыми днями на работе. Дом в полном его распоряжении…

— Мама, пойми, что папина комната всегда заперта. Ты же мне запретила туда заходить, а тем более с товарищами. Ты это отлично знаешь…

— Ты меня не разубедишь, — сказала она.

— Я и не пытаюсь, — сухо ответил Максим и посмотрел на Орлова. — Извините, дядя, я пойду… В четыре утра выезжаем в велопоход…

Когда за Максимом закрылась дверь, Анна Александровна пожаловалась:

— Как трудно все же воспитывать детей!

— Мне кажется, Максим вам не причиняет особых забот.

— Это правда, — смиренно проговорила она и добавила: — Пойдемте, Владимир Иванович, я покажу, где лежал пакет.

Они вошли в маленькую комнату по соседству со столовой. Орлов вспомнил, как они с братом готовили тут уроки, занимались играми и разными ребячьими делами. Только теперь здесь все было по-другому. Стояли два шкафа с книгами, письменный стол, на стенах висели картины и небольшие портреты писателей. Анна Александровна включила настольную лампу, в комнате стало уютнее.

— Здесь Саша и работал?

— Да. Он очень любил свой кабинет, — грустно проговорила Анна Александровна.

Склонившись над выдвинутым ящиком стола, она показала, где был пакет…

— Странно… Все это очень странно, — вырвалось у Орлова. — Но что за пакет был? Какой он?

— По-моему, в нем лежало несколько тетрадей.

— Возможно, у вас с Сашей был какой-нибудь разговор об этом?

— Нет. Минут за двадцать до отъезда он прибежал домой и стал писать. Я несколько раз заглядывала сюда, но старалась не мешать, хотя мне очень хотелось быть с ним в эти минуты… Я тогда думала, что мы расстаемся надолго, а вышло — навсегда…

На глаза Анны Александровны навернулись слезы. Она опустила голову и нервно теребила носовой платок.

Орлов наконец попрощался и направился к двери. Она проводила его и у калитки сказала:

— Заходите к нам, Владимир Иванович…

— А как же! Зайду еще не раз…


Свою первую ночь в Лучанске Орлов спал плохо. Какой-то осадок был от встречи с невесткой. Но, следуя привычке, он проснулся ровно в семь часов, проделал гимнастические упражнения, принял холодный душ и почувствовал себя, как всегда, бодрым. Еще во время бритья мысли Орлова занял Роберт Пилади. Не переставал думать о нем и за завтраком, и идя на работу.

Солнечное утро сияло за окнами кабинета. Улица, на которой находилось здание управления, была оживленной, но шум, доносившийся в кабинет, не мешал Орлову. Он работал.

Совещание, проведенное вчера начальником управления, сразу как-то сблизило Орлова с работниками отдела. Они сегодня заходили к нему с такой деловой простотой, как будто он уже давно работал здесь.

Полковник Орлов в органах госбезопасности недавно — всего четыре года. До этого ветры западных и восточных границ Советской страны обвевали его более двадцати лет. С первых же дней пограничной службы он нашел в ней свое призвание и внимательно изучал приемы вражеских лазутчиков. В первые пять лет службы рядовым бойцом он задержал нескольких диверсантов и шпионов, и его, как отличника, послали в офицерскую школу. Длительный срок, напряженная обстановка, в которой пограничникам постоянно приходится быть, закалили характер Орлова и вместе с тем выработали в нем бережное отношение к товарищам по службе.

Но не все хорошо и гладко складывалось в жизни Орлова. В тридцать седьмом году, будучи начальником пограничной заставы в одном из пунктов на Дальнем Востоке, Орлов полюбил девушку-таежницу, и они поженились. Совместная жизнь их длилась всего месяц. Таня, так звали жену Орлова, обладала исключительной смелостью и трагически погибла в тайге при неравной схватке с тремя нарушителями государственной границы. Орлов не забыл ее до сих пор. Кому ведомо, какие переживания одолевают его, когда он находится в одиночестве и свободен от работы? А думы?… Кто их знает! После того рокового происшествия Орлов не пытался вторично жениться…

…Разработка плана оперативных мероприятий по розыску Роберта Пилади подходила к концу. Орлов откинулся на спинку кресла и закрыл глаза — ему надо было уяснить некоторые частности предстоящей работы, но в это время раздался стук в дверь.

— Можно!

Вошел грузный, светловолосый, с пухлым лицом капитан Ермолин. Серый, хорошо сшитый костюм складно сидел на его фигуре.

— Разрешите, товарищ полковник, войти с лейтенантом Ершовым? — спросил Ермолин, не отходя от двери.

— Пожалуйста!

Ермолин приоткрыл дверь, кивнул головой и посторонился, пропуская Ершова, молодого человека небольшого роста с черными, зачесанными назад волосами и выразительным лицом. Лейтенант был одет просто, в недорогой костюм синего цвета.

— Проходите, садитесь, — сказал Орлов.

Когда вошедшие уселись за небольшой столик, покрытый зеленой суконной скатертью, Орлов спросил:

— Что у вас?

— Да вот, товарищ полковник, — вставая со стула, начал Ермолин, — лейтенанту Ершову пришла мысль проверить, не осел ли «гость» на самых что ни есть малозначительных участках городской жизни… У меня с ним с утра возник спор. Я считаю его доводы наивными. Посудите сами: будет ли шпион тратить время на то, чтобы торговать на колхозном рынке семечками или зеленым луком? Все же надо полагать, шпион рвется осуществить свою конечную задачу… Я думаю, товарищ полковник, что нам нечего распылять силы по пустякам…

Орлов слушал, внимательно глядя на Ермолина. Не ускользнула от его взгляда и легкая усмешка лейтенанта Ершова.

Орлов еще не знал хорошо своих подчиненных, но по первому впечатлению Ершов ему понравился своим спокойствием и рассудительностью. Кроме того, он был живее Ермолина. В последнем Орлов пока что подметил одно неплохое свойство — следить за своей внешностью. Вчера Ермолин, например, был в другом отлично выглаженном костюме…

— Так вы утверждаете, товарищ капитан, — проговорил Орлов, — что шпион не будет торговать луком да семечками… А мне кажется, что если его устраивает, то он и газированной водой станет торговать… Садитесь.

До Ермолина не сразу дошел смысл сказанного полковником, а когда понял, лоб его покрылся потом, он крякнул и, устремив взгляд в пол, опустился на стул.

Орлов понимал, что капитан рассчитывал найти в нем поддержку, представлял себе его положение в эту минуту, но все же сказал, обращаясь к Ершову:

— Мне кажется, что ваша мысль, лейтенант, заслуживает внимания. Во всяком случае, проделать это будет нужно. Не повредит, как масло каше. Вот только время у нас ограничено…

— Товарищ полковник, — встал Ершов, — вы о времени не беспокойтесь. Время иногда можно и резиновым сделать…

— Это как сказать! Вы сформулируйте вашу мысль.

— У меня уже готов проект! — сказал Ершов и раскрыл красную папку. — Капитан Ермолин хотя и возражал, но сам мне помог развить некоторые моменты…

Лейтенант пытался встретиться взглядом с капитаном, но тот упорно этого не хотел и продолжал рассматривать пол. Ершов шагнул к столу начальника и положил перед ним исписанный лист бумаги. Пока Орлов читал, Ершов снова сделал попытку увидеть глаза Ермолина, но тот уже старательно снимал пушинку с рукава пиджака.

— Хорошо, товарищ Ершов, — сказал Орлов, откладывая бумагу в сторону. — Можете идти… А вы, капитан, мне еще нужны.

Оставшись с Ермолиным Орлов приветливо улыбнулся и подозвал его к своему столу.

— Садитесь ближе. А вы знаете, Ершов правильно мыслит. Утром, идя на работу, я тоже думал об этом. Пришел сюда и записал. Вот посмотрите мою формулировку этой же мысли… Вот запись Ершова…

К Ермолину скользнули два листа бумаги, и он принялся читать написанное полковником.

— Как ваше мнение?

— Ну что же, товарищ полковник, выходит, я мелко плаваю, — просто сказал Ермолин. — Признаю свою несостоятельность!

— Но вы не обижайтесь, капитан.

— Обижаться я не намерен. Разрешите мне посоветоваться с вами относительно Ершова…

— Говорите, говорите!

— Ершов парень умный, слов нет. Его мы недавно в партию принимали… Я боюсь, что его от дела отвлекает постороннее.

— Что именно?

— Он, товарищ полковник, в свободное от работы время стихи пишет. Очень хорошие стихи… Лирика…

— Что вы говорите! Замечательно! Я сам очень люблю стихи и песни о пограничниках, о хороших человеческих чувствах. Другой раз столько на сердце скопится, что распирает тебя, и ты бормочешь полюбившиеся слова… А может, из них тоже стихи получились бы…


Вечером, выйдя из управления, Орлов решил сходить к Анне Александровне. Она была дома одна — Максим еще не возвратился из поездки. Орлов подметил, что скромное синее платье с белым воротничком ей очень к лицу. Разговаривала Анна Александровна спокойно и совершенно не касалась вчерашней темы. Орлов и сам не упоминал о пакете. Так в беседе о малозначительном прошло около двух часов.

Но вот возвратился Максим. Лицо его еще больше загорело. Увидев Орлова, он улыбнулся и поздоровался с ним за руку, а мать поцеловал в лоб. Наливая из графина в стакан воду, Максим, стараясь скрыть волнение, проговорил:

— Да, ты знаешь, мама, Моршанский убит… Лежит с перерезанным горлом на берегу Мыгры…

Анна Александровна какую-то долю минуты сидела неподвижно, непонимающе смотрела на сына, затем встала и пошатывающейся походкой вышла из комнаты. Максим поставил стакан на стол и бросился за ней.

«Кто такой Моршанский? — подумал Орлов. — Почему весть об убийстве так на нее подействовала?»

Через несколько минут Максим вернулся. Орлов спросил, кто убитый.

— А вы, дядя Володя, разве о нем не слышали ничего?

— Никогда.

Максим удивленно посмотрел на него. Немного подумав, ответил:

— Моршанский — давнишний знакомый папы. Бывал у нас часто. Работал в краеведческом музее. Вот, пожалуй, и все, что я знаю… Да был еще любителем-рыболовом…

Взглянув на дверь, Максим добавил вполголоса:

— По правде, я его не выносил. Мне непонятно, почему мама терпела его посещения… Иногда она на меня обижалась, если я выражал недовольство визитами Моршанского.

— Почему? — спросил Орлов.

— Не знаю. — Максим снова посмотрел на дверь и продолжал уже не остерегаясь: — Вы Мыгру, безусловно, знаете. Километрах в пятидесяти от города есть место, которое называют Каменные Холмы. Никаких холмов нет, а просто лежат на берегу три огромных валуна. Было около пяти часов вечера, когда мы проезжали. Увидели палатку. Коля Соловьев, замыкавший нашу колонну, захотел курить, но у него не было спичек. Он соскочил с велосипеда, намереваясь попросить у рыбака огонька. Вдруг мы услышали крик Соловьева. Вернулись, видим — на нем лица нет, нижняя губа прыгает, он не выговаривая слов, мычит и испуганно смотрит на палатку. Заглянули под полог, а там лежит человек в очках, голова запрокинута, горло рассечено, кровь… Я узнал Моршанского. Около палатки валялись на песке удочки с выжженными на рукоятках его инициалами… Мы доехали до села Семеновского и заявили в милицию…

На пороге показалась Анна Александровна. Максим сразу замолчал и направился к ней.

— Ты иди поешь, Максим, — сказала она, присаживаясь к столу.

Взглянув на племянника, послушно направившегося из комнаты, Орлов понял, что невестка появилась специально для того, чтобы помешать его дальнейшему разговору с Максимом. Стало очевидным: в жизни Анны Александровны есть что-то такое, что она старается скрыть.

Орлов шагнул к ней. Анна Александровна встретила его напряженным взглядом. Он позвал ее в комнату брата. Она пожала плечами, как бы выражая свое удивление, встала и расслабленной походкой направилась из столовой.

В комнате было душно. Орлов раскрыл окно, выходившее в сад, и указал Анне Александровне на стул. Она села.

В молчании шли минуты. Орлов собрался с мыслями и, усевшись напротив, спросил:

— Кто этот Моршанский?

Анна Александровна резко вскинула голову. Глаза ее сверкнули, и Орлову нетрудно было прочесть в них отчетливо выраженное: «Я ничего не скажу…»

Он выдержал взгляд и мягко сказал:

— Я же вам не чужой…

Анна Александровна опустила голову и стала разглаживать складку на платье. Орлов смотрел на эту склоненную красивую голову и старался понять, о чем она думает. Молчание продолжалось.

— Вам не хочется со мной разговаривать? — спросил он.

— Почему же, — не посмотрев на него, ответила она. — Нет ничего удивительного! Моршанский — старинный друг Саши и вообще нашего дома… Я думаю, что и на вас весть об убийстве человека, которого вы знали много лет, тоже произвела бы какое-то впечатление. Не правда ли?

— Вот я с вами разговариваю, Анна Александровна, всего второй раз в жизни… И вижу: таитесь вы от меня. Что вас заставляет так поступать?

Она побледнела и опять пригнула голову, как будто пышная прическа, украшавшая ее, внезапно потяжелела. Орлов насторожился. Все, с чем он столкнулся в этом доме: пропажа пакета, замешательство Анны Александровны, Моршанский и весть о его убийстве, — приобрело какой-то единый смысл. Он твердо спросил:

— С какой целью Моршанский украл пакет?

Анна Александровна подняла голову. Взгляд ее расширенных глаз встретился со спокойным взглядом Орлова, и он понял: попал в точку.

— Я не говорила, что он украл…

— Но это же так! — настаивал Орлов.

— Не знаю… хотя думаю, что да, — печально прошептала Анна Александровна.

Орлов взял ее за руку и пристально взглянул в глаза. Она не отвела взгляда. Наоборот, смотрела на него, и он, видя, как теплеет ее взор, ждал откровенности. Но она не торопилась…

— Я вам расскажу, Владимир Иванович, — вздохнув, промолвила Анна Александровна. — Но только прошу, умоляю вас, пусть ничего не узнает Максим. Ему противен будет мой поступок… Мне не хочется огорчать его! Он у меня один остался во всей жизни!

— Максим — человек. Надо постараться сделать так, чтобы он вас правильно понял…

— Помогите мне в этом! — с тоской воскликнула она. — Можете вы это сделать?

Орлову стало искренне жаль Анну Александровну, но он медлил, не зная, насколько откровенна она будет с ним. Так и не дождавшись его ответа, невестка встала и сказала, что вернется через несколько минут.

Она отсутствовала минут пятнадцать. За это время Орлов пытался понять, что заставило его связать пропажу пакета с именем Моршанского. Чутье? Возможно! Несомненным оставалось то, что такой вопрос возник неожиданно для него самого… Что же она собирается рассказать?

Орлов подошел к окну и стал смотреть в сад. Сквозь лиственную ткань акаций метрах в двух за ней просвечивал ствол березы. Мерцающая поверхность ствола источала неведомую притягательную силу, хотелось дотянуться и опереться о прохладную гладкую кору, напрячься и тряхнуть березку, как любил он это делать в детстве после дождя, чтобы капли охладили лицо и плечи. Дождя, видимо, не было давно. Серела листва акации, слабо пахла сирень. Ее кусты в дальнем углу двора дремали, уже окутанные сумраком. Орлов перевел взгляд на крону березки и восхитился: молодой зарождающийся месяц висел среди четких силуэтов ветвей блестящей елочной игрушкой.

Вернулась Анна Александровна, включила настольную лампу, и Орлов, полуобернувшись, увидел ее сумрачное лицо. Она села подле стола и следила, как Орлов закуривал папиросу, затягивался и мечтательно созерцал дымок. «Мальчишка», — подумала хозяйка и заговорила уверенно, неторопливо. Но при первом же взгляде Орлова поняла, что положением владеет не она, а этот русый человек и от него зависит ее дальнейшая жизнь.

— Все началось давно, — говорила она. — Почти двадцать пять лет назад. С Сашей мы уже были знакомы, считались женихом и невестой. Тут и появился на нашем пути Олег Моршанский. Это был некрасивый, долговязый, рыжий молодой человек… Да, рыжий. Только после войны он превратился в брюнета. И вот Моршанский влюбился в меня. Узнала я об этом из его письма…

Моршанский как-то раз пришел к Саше в редакцию, и с этого началось их знакомство. Потом он стал приходить к нам. От Саши мне случалось несколько раз слышать, что Моршанский дал ему какой-то очень интересный материал для его книги, посвятил в какие-то факты. Моршанский продолжал у нас бывать, я к нему привыкла, да и Саша при виде его уже не морщился, как вначале… Может быть, Владимир Иванович, вам не интересно это?

— Нет, нет, продолжайте, — ответил Орлов.

— Так прошли годы. Когда Саша уезжал на фронт, Моршанский заверил его, что при семье остается верный и преданный друг. Мне уже тогда показалось, что Моршанский был несказанно доволен. Он рассчитывал, что без Саши ему будет свободнее. Во время войны он сравнительно редко бывал у меня. Но регулярно, раз в неделю, звонил по телефону, справлялся о моем здоровье, спрашивал, не нуждаюсь ли в чем-нибудь… Как потом я узнала, он очень боялся бомбежек и, считая здание музея самым надежным, перебрался туда жить, выходя из помещения только при крайней необходимости…

— Он трус? — спросил Орлов.

— Как вам сказать, Владимир Иванович… Совсем трусом его назвать было нельзя, но и храбрецом тоже… Он какой-то был вроде одержимый… Если что ему вздумается, будет этого добиваться. В день победы, в сорок пятом году, застав меня в приподнятом настроении, Моршанский предложил вступить с ним в брак. Я выгнала его. На другой день от него принесли письмо, в котором он извинялся и умолял дать ему возможность посещать мой дом, не лишать его последней радости — видеть меня… Я уступила его мольбам…

— Сколько ему лет, Анна Александровна?

— Сорок девять.

— Как Максим к нему относился?

— Он презирал его.

Орлов посмотрел на большой фотопортрет брата, висевший над столом, и мысли его возвратились к исчезнувшему пакету.

— Что же все-таки было в пакете, Анна Александровна? Чем он привлек Моршанского? Почему вы мне не написали о пакете?

Она переплела пальцы рук и, приблизив лицо к Орлову, тихо сказала:

— Меня арестуют…

— За что?

Анна Александровна встала и, заложив руки за спину, отошла на два шага. Затем резко обернулась и сказала:

— Пакет Саша просил передать вам. Это правда. Но он сказал, что если вы в течение трех дней не появитесь в Лучанске, то передать пакет надо лично начальнику НКВД… Вы не приехали, а туда пакет я не снесла…

— Почему?

— Я не хотела идти в тот дом…

— Это решение вы сами приняли или под влиянием кого-нибудь?

— Моршанского.

— Он знал о пакете?

— Да. Я ему сказала.

— Он интересовался его содержимым?

— Да. Но я не показала ему, как он ни настаивал.

Анна Александровна вздохнула и затихла.

— Моршанскому известно было о моем приезде? — спросил Орлов.

— Да. В тот день, когда от вас пришло письмо, он был у нас, и я сказала о вашем приезде в Лучанск.

— А он знал, где лежал пакет?

— Я ему об этом не говорила.

— Анна Александровна, скажите, не было ли такого случая в последнее время, чтобы Моршанский один оставался в доме?

— Оставался, — подумав, ответила она. — Второго мая Максима не было, а я минут на двадцать выходила в магазин…

Для Орлова теперь многое стало ясным. Кроме главного: что же было в пакете?

— Вы знакомых Моршанского знаете? — спросил Орлов.

— Он всегда говорил, что одинок, — ответила она. — Помню случай… Давно было… Ко мне на улице подошел один молодой мужчина. Он долго не отходил от меня, вызывая на разговор. У нашего дома стоял Моршанский. Как только сопровождавший меня увидел Моршанского, сразу же исчез в толпе. Моршанский все это заметил. Он спросил, откуда я знаю этого человека. Я рассказала все, как было. Тогда Моршанский заявил, что это — крупный аферист…

— А вы не поинтересовались, откуда у него такие сведения?

— Мне тогда не пришло в голову.

Оба замолчали.

«А он, пожалуй, мало верит мне», — подумала Анна Александровна, взглянув на Орлова. Орлов обернулся, их взгляды встретились, и она с запальчивостью сказала:

— Если бы я была замешана в чем-либо, то не сказала бы вам о пакете, и все!

— Анна Александровна, я вам верю, — сказал Орлов. — Меня удивляет одно: как удалось Моршанскому подчинить вас своей воле? Поверьте, очень неприятно расспрашивать… Я никогда не думал, что в этих стенах мне придется выступать в такой роли. Второй вечер мы с вами, и второй вечер вопросы…

— Я… я понимаю вас, — сказала она робко.

— Тогда объясните. По крайней мере, у нас с вами не будет неясностей!

Анна Александровна колебалась. Орлов не торопил ее. Он перелистывал книгу, взятую со стола, и ни разу не взглянул на невестку.

— Владимир Иванович, — тихо позвала она.

Он отложил книгу и повернулся к Анне Александровне. В ее глазах он прочитал решимость и сказал:

— Вы сядьте.

Она села на стул и почти шепотом заговорила:

— После отъезда Саши Моршанский внушил мне, что фашисты победят, придут в Лучанск, захватят архивы НКВД, и им станет известно, что я приходила туда… Я ему поверила. Вы понимаете: поверила! Через полгода я снова заговорила с ним о пакете. Но тогда он сказал другое: за то, что я продержала пакет столько времени у себя, меня будет судить военный трибунал. Представьте, в какое кольцо он захватил меня, а я не нашла в себе-мужества разорвать его. Мне нужно было посоветоваться с настоящими советскими людьми, например, поговорить с секретарем парткома, я тогда работала на заводе, но ничего этого не сделала…

Орлов воспользовался паузой и, взяв стул, подсел к ней. Откашлявшись, она продолжала:

— Потом он несколько раз возвращался к разговору о пакете, всячески старался уговорить отдать ему. Однажды я сказала, что мне надоело жить в вечном страхе и пакет я сожгла… Он, очевидно, не поверил мне, так как и после этого ловил меня на слове. И вот, случилось это зимой, я проговорилась… Что тут было! Он снова стал просить у меня пакет, умолял и даже грозил…

— И вы все же не поинтересовались, что в пакете?

— Даю вам честное слово, Владимир Иванович! Клянусь!

— Причем здесь клятва, Анна Александровна, — с огорчением сказал Орлов.

— Ну я не знаю, как мне вас убедить. Вы вправе мне не верить. Я бы на вашем месте тоже не поверила… Я понимаю…

— Нет. Я верю всему, что вы мне рассказали, только не могу поверить в отсутствие любопытства.

— А это было именно так, — тихо произнесла она.

Орлов встал.

— Еще один вопрос. Почему в краже пакета вы обвинили друзей Максима?

— О, пощадите, Владимир Иванович! Мне трудно… Мне больно вспоминать об этом!

«Она права, — подумал Орлов. — Но что же было в пакете?» Он решил посмотреть стол брата: может быть, отыщется какой-нибудь след, указывающий на содержимое пакета. Он сказал об этом Анне Александровне.

Она поспешно встала и открыла все ящики стола.

— Давайте вместе, — предложил он.

— Вы смотрите пока, а я пойду к Максиму.

Орлов занялся бумагами. Образцовый порядок в ящиках стола сразу напомнил ему об аккуратности брата. Рукописи очерков и рассказов, подобранные в хронологическом порядке, лежали отдельно от блокнотов и записных книжек.

Прошло часа два, но поиски ничего не дали. Анна Александровна несколько раз заходила и, постояв немного, удалялась, не желая мешать Орлову.

В его руки попала тоненькая тетрадь с записями о Павловском монастыре. Беглое прочтение их восстановило в памяти Орлова один из эпизодов юности…

…Лето 1921 года. Он, Саша и моряк лежат на широкой монастырской стене. Отсюда хорошо видны все постройки, сад и купола монастырских храмов. До густых зарослей бузины, сирени и еще каких-то кустов можно достать даже рукой. Если посмотришь в противоположную сторону, видно извилистую ленту Ужимы, а за ней вдали лесистую Таманную гору. Моряк рассказывает о войне, а они, затаив дыхание, слушают бывалого человека. Встреча эта произошла совсем неожиданно. Они вдвоем с Сашей в тот солнечный день бродили по-обширному монастырскому саду, по тесным закоулкам двора.

О Павловском монастыре, стены которого в давние времена подвергались осадам ханских орд, рассказывали тогда много любопытных историй. Но самой интересной была легенда о подземном ходе, который из монастыря якобы вел под рекой на Таманную гору. Поиски подземного хода и привлекали их в монастырь, иногда с целой оравой ребятишек, иногда — вдвоем…

Так случилось и в тот раз. Матрос разыскивал могилу своего брата, павшего в восемнадцатом году, когда за монастырскими стенами с красногвардейцами добивал последние остатки белогвардейских банд. Мальчики знали о братской могиле. Они повели моряка в глубь двора, где недалеко от стены над насыпью возвышалась деревянная пирамида с пятиконечной звездой. Матрос снял бескозырку и долго стоял неподвижно. Потом тряхнул головой, надел бескозырку и, увидев, что ребята стоят и смотрят на него, улыбнулся, подозвал их к себе. Он спросил, где, можно посидеть и потолковать. Саша предложил залезть на стену, сказав при этом, что отсюда, как с палубы, далеко все видно. И они залезли на стену.

Уже о многом рассказал моряк. Но вот он приложил палец к губам и показал глазами на кусты. Сверху было видно, что в кустах кто-то пробирается, послышались голоса, и на лужайку вышли два подростка, лет по пятнадцати. Один черноволосый, в черной бархатной курточке и черных суконных штанах навыпуск. Другой повыше ростом, рыжий, стриженый, в сандалиях на босу ногу. Черный взял своего спутника за руку и, показав на братскую могилу, спросил, видит ли он ее. Рыжий кивнул головой. Тогда черный сказал, что в могиле закопаны трупы их врагов. Себя и рыжего черный назвал людьми высшей касты, которые не могут равнодушно и без проклятия проходить мимо этого места, и добавил, что так должны поступать все благородные люди, о которых написано в книгах про королей и герцогов. Черный потянул рыжего к могиле, говоря, что во всем он должен следовать его примеру.

И хотя много лет прошло с того дня, Орлов помнит, каким гневом исказилось лицо моряка, услышавшего слова черноволосого мальчишки. Он вскочил на ноги, мальчики последовали его примеру. Орлов успел схватить кусок кирпича и кинуть. Кирпич угодил черному в затылок. Он взвизгнул, упал, но тут же вскочил и помчался за приятелем, рыжая голова которого уже скрылась среди зелени сада. Саша даже расстроился, что не ему удалось так ловко попасть камнем, и пообещал поймать этого черного мальчишку и проучить хорошенько.

Успокоившись, они опять сели на гребень стены, и матрос стал говорить о ненависти буржуев к власти рабочих и крестьян, о борьбе, которая будет впереди. Вспоминая убежавших мальчишек, он сказал, что, когда они вырастут, возможно, станут полезными для советского общества людьми, а возможно, будут ходить в личине…

Орлов положил тетрадь в ящик, встал и зашагал по комнате. «Где ты, моряк? — думалось ему. — Жив ли? Если жив, то тебе приятно было бы знать, что твоя беседа с вихрастыми мальчишками на монастырской стене не прошла бесследно…»

Орлов не заметил, как наступила ночь. Анна Александровна не спала — слышались ее шаги в столовой. Орлов закрыл окно и пошел к ней.

— У вас есть фото Моршанского? — спросил он у невестки.

Она утвердительно кивнула головой. Подавая Орлову рамку из красного дерева, смотрела в сторону. В рамке была фотокарточка. На ней изображен мужчина в очках, с длинным вытянутым носом и выпуклыми глазами. Лицо у него было чисто выбрито, тонкие губы слегка искривлены. Орлову не потребовалось долго всматриваться в снимок, чтобы узнать в Моршанском того рыжего паренька, который был вместе с черноволосым у братской могилы.

— Вы можете дать мне эту фотокарточку? — спросил Орлов.

— Если она вам пригодится, берите.

Капитан Ермолин писал для Орлова справку о Моршанском. Он спешил закончить ее, так как впереди было много других неотложных дел. Настроение у капитана отличное, и он стал бы, пожалуй, слегка насвистывать, если бы за соседним столом не сидел с задумчивым видом лейтенант Ершов. За двое суток тот проделал много работы, и никаких результатов! Капитан Ермолин решил подбодрить товарища:

— Вот видишь, Ершов, хотя твоя идея и не понравилась мне вначале, так как я знал, что она потребует много черновой и в какой-то части определенно напрасной работы, но теперь я склонен считать, что это необходимо… Да, именно так! Противнику в нашем обществе надо предварительно осмотреться, как говорят, вжиться в обстановку. Напрямик он действовать не начнет до поры до времени…

— Николай Иванович! — воскликнул Ершов и обрадованно взглянул на капитана.

Но Ермолин, не дав лейтенанту высказаться, заявил:

— Все это верно, но справку мне необходимо дописать. Ясно?

Капитан снова взялся за перо. Прошел примерно час, и справка была готова. Ермолин внимательно прочитал написанное.

«Моршанский Олег Николаевич родился в 1905 году в семье учителя мужской гимназии города Лучанска. Русский. Образование — семь классов. С 1921 по 1927 год находился на временных сезонных работах. В 1927 году поступил в музей в качестве сотрудника в хранилище древних книг, в этой должности и находился по день убийства.

С работой Моршанский справлялся удовлетворительно, но в общественной жизни коллектива музея не принимал участия.

Моршанский был замкнутым человеком. Жил одиноко, родственников не имел. Увлекался рыбной ловлей, но и на это занятие уходил всегда один. Отличался скупостью. На личные нужды тратил минимальные средства и дважды в месяц, после получения зарплаты, вносил деньги в сберегательную кассу.

Круг его знакомых выявить не представилось возможным. В первое время работы в музее к нему приходили два человека, примерно его же возраста, которые свои посещения сопровождали тем, что крали доверенные Моршанскому старинные книги. Известно несколько случаев, когда Моршанский во избежание неприятностей выкупал у букинистов проданные ворами книги и возвращал их в музей. С 1940 по 1953 год Моршанский находился в интимной связи с библиотекарем музея Агнией Зиновьевной Коровушкиной. До революции она была женой местного предводителя дворянства. Умерла Коровушкина в 1953 году. По непроверенным данным, Моршанский поддерживал знакомство еще с какой-то женщиной, но кто она, не выяснено.

В 1945 году в поведении Моршанского наступили некоторые изменения: он стал следить за своей внешностью с заметной щепетильностью, перекрасил волосы из рыжих в черные. В то время сотрудники музея поговаривали о женитьбе Моршанского, но это не осуществилось.

По месту жительства о Моршанском никаких данных собрать не удалось. С соседями по дому он не общался. Последний раз его видели с маленьким чемоданом и двумя удочками, когда перед уходом он запирал дверь своей комнаты. Это было накануне убийства.

Выяснено, что за несколько дней до убийства Моршанский по нескольку раз в день заходил в канцелярию музея и справлялся, не вызывали ли его к телефону. Очередной отпуск у него был назначен на 15 сентября. Накануне убийства он явился к директору музея и потребовал предоставить ему отпуск немедленно, что и было сделано».

Ермолин отложил справку, еще раз посмотрел записи в блокноте, но добавить что-либо не мог. Он поставил под написанным свою подпись.

— Если меня будут спрашивать, я у машинистки, — сказал капитан, собирая со стола бумаги.

Ершов молча продолжал перебирать документы. Сколько он проделал работы! В некоторые моменты он ощущал нечто похожее на отупение, но все же продолжал и продолжал упорное исследование и был далек от той грани, за которой начинает рождаться равнодушие. Нет, нет и нет! Все равно он пойдет дальше и будет искать до тех пор, пока чувство уверенности в том, что проделано все необходимое, не станет непоколебимым.

Ему вспомнились строки стихов Роберта Бернса:


В досаде я зубы сжимаю порой,

Но жизнь — это битва, а ты, брат, герой…


И он прошептал эти слова несколько раз подряд.

Стихи всегда поднимали дух Ершова, воодушевляли его. Ему всего только двадцать четыре года. Окончив юридический факультет Ленинградского университета, Ершов изъявил желание работать в органах госбезопасности. Из Ленинграда пришлось поехать в неизвестный ему Лучанск. Незаметно прошел год, и он полюбил этот старинный и в то же время новый город. Ершов отчетливо представлял себе важность работы, которую выполнял, и вкладывал в нее весь пыл своего молодого сердца. Ему было понятно, что капитан, Ермолин, который и прожил на свете в полтора раза больше его, и у которого жизнь сложилась иначе, несколько скептически относился к его энтузиазму, считая, что его задора хватит только до первой серьезной неприятности…

Вернувшись в свой кабинет, Ермолин удивился перемене, происшедшей с Ершовым за те полчаса, пока он отсутствовал. Делая пометки на большой карте Лучанска, лейтенант что-то напевал.

— Вот что значит эрудиция, Ершов! Ты не мог мне тогда доказать свою правоту, и в принципе правильный твой замысел я не воспринял сразу. А вот ту же идею преподнес мне полковник, и я покорен!

— Так я только лейтенант и работаю без году неделю, — ответил Ершов.

— Это верно! А в общем, Ершов, наш полковник толковый человек. Голова у него светлая, и он не сухарь…

— Поживем — увидим.

— Так вот, товарищ Ершов, — официальным тоном начал Ермолин. — Есть указание заняться вам проверкой района Театральной площади, улиц Зорь и Максимова… Я возьму район автозавода…

— И вы тоже будете этим заниматься? — не скрывая своей радости, воскликнул Ершов.

— Я тоже буду…

Ершов крепко пожал руку старшего товарища.


Лене Марковой, чертежнице конструкторского бюро Лучанского номерного завода, двадцать один год. Недавно умер ее отец, работавший в фотографии «Турист», матери она лишилась еще раньше и теперь осталась совсем одна. Отец хотя и любил дочь, но внимательно следить за ее учебой не мог, и среднюю школу Лена закончила с посредственными отметками. Девушка лелеяла мечту стать киноактрисой. Но после окончания школы поступить на актерский факультет института кинематографии ей не удалось.

Однако неудача не изменила взглядов Лены. Она не пропускала ни одного фильма, появляющегося на экранах города, тратила деньги на покупку литературы о кино, коллекционировала фотографии кинозвезд.

Люди, которые знали о ее желании поступить учиться на актрису, советовали выбросить из головы все думы о кино и совершенствовать свои вокальные способности, так как Лена считалась самой лучшей исполнительницей лирических песен в коллективе художественной самодеятельности завода. Но девушка была непреклонной.

Красивая внешность Лены не давала покоя многим молодым людям. Однако к попыткам ухаживать за ней она относилась с полным равнодушием. Со стороны казалось, что некоторым расположением Лены пользуется лишь технический секретарь конструкторского бюро завода Серафим Чупырин. Их иногда видели вместе в столовой и в Доме культуры.

Чупырин, долговязый молодой человек с картинной внешностью, был легкомысленным существом. Лена понимала, что ее общение с ним в какой-то степени в глазах окружающих характеризует и ее, но тем не менее позволяла Чупырину бывать с ней.

Пылким словам Чупырина о любви к ней она не придавала значения. Но он был упорен. Узнав о желании Лены стать киноактрисой, Чупырин сочинил легенду о своем дядюшке, якобы работающем в Министерстве культуры, и о возможности с его помощью попасть в киностудию, минуя обучение в специальном институте. Чупырин сказал Лене под большим секретом, что также мечтает о работе актера кино, заверил девушку, что, как только устроится сам, поможет и ей осуществить заветную мечту. Чупырин был несколько начитан в части техники киносъемок, и Лена поддалась внушению лживого человека, верила ему. Чупырин пользовался этим и горделиво посматривал на молодых людей, которым хотелось, но не удавалось поближе познакомиться с Леной.

Но красота Лены Марковой привлекала к себе внимание не только молодых людей. В центре Лучанска, недалеко от драматического театра, есть газетный киоск Союзпечати. В киоске старик-продавец, среднего роста, юркий, как белка, с розовым лицом, коротко подстриженными усами и седой бородкой клинышком. У него светлые голубые глаза за стеклами очков в золоченой оправе, толстые губы часто расползаются в улыбке, открывая золотую челюсть. С покупателями он вежлив, с некоторыми почтительно раскланивается, сыплет трескучим говорком, приподнимая над седыми курчавыми волосами клетчатую кепочку. Старику перевалило за шестьдесят, но трудно поверить в это — так он подвижен и бодр. Звали его Евлампием Гавриловичем Бочкиным. Торговля у него шла хорошо, и в операционном зале почты на Доске показателей работы киоскеров Союзпечати его фамилия всегда была на первом месте.

Из окна комнаты Лены Марковой киоск был виден как на ладони. Бочкин давно обратил внимание на девушку, регулярно покупающую журнал «Искусство кино». Для него не составляло особого труда через некоторое время знать о Лене многое. Чтобы завоевать ее расположение, он стал доставать для нее новинки литературы, просматривал газеты, журналы и те, в которых были статьи о кино, откладывал. Первое время Лена была очень благодарна любезному старику за его внимание, но когда он стал все чаще и чаще упоминать о своей одинокой старости, денежных сбережениях, хорошо обставленном доме, девушка насторожилась. Несколько раз он заговаривал о том, чтобы она посетила его и посмотрела, как он живет. Все это было ей крайне неприятно. Она могла бы давно прекратить всякое общение с назойливым стариком, но одно обстоятельство удерживало Лену.

Все началось дня за три до смерти отца. До последнего часа он находился на ногах, часто подходил к окну и смотрел на улицу. Увидел и ее, разговаривающую с продавцом газет. А когда она вернулась домой, спросил, давно ли старик появился в этом киоске. Он пояснил, что до революции этот человек был важной персоной в Петербурге.

Лена знала, что отец в молодости жил и работал в столице, но не придала его словам значения и даже пыталась убедить его в том, что он просто ошибся. Мало ли похожих людей, да к тому же прошло столько лет. Но, видя, что отца крайне взволновало сделанное им открытие, пообещала выяснить, что представляет собой этот киоскер.

Через несколько дней после похорон, еще не совсем оправившись от пережитых волнений и горя, она подошла к киоску за газетами и журналом. Бочкин, видимо уже узнавший о смерти ее отца, в высокопарных выражениях стал высказывать ей сочувствие. Лена вспомнила о разговоре с отцом. Увидев разложенные для продажи открытки с видами Ленинграда, спросила Бочкина, жил ли он когда-нибудь в этом городе. От Лены не ускользнуло смущение, охватившее старика при неожиданном вопросе. А когда он затараторил, что прекрасный город Ленинград он, к великому своему сожалению и стыду, видел только в кино да на открытках, она еще больше насторожилась. Переменив тему разговора, Лена твердо решила выяснить истину. Вот почему девушка пока терпимо относилась ко всем намекам старика.

Она не знала, как приступить к выполнению поставленной задачи. Возникали различные варианты: и поговорить на заводе с кем-либо из коммунистов, и побеседовать с комсоргом, и сходить в управление госбезопасности, но ни на какой из этих шагов не решалась, чувствуя, что у нее нет главного: фактов. Она может сослаться только на предсмертные слова умершего и собственные подозрения.

Иногда, находясь у окна в своей комнате, из-за тюлевой занавески Лена наблюдала за киоском. Таким путем ей удалось изучить некоторые привычки старика. Было совершенно ясным, что он постоянно снимает кепку только перед покупателями, имеющими солидный вид: военными и людьми интеллигентного облика в хорошей одежде. К остальным старик относится с каким-то пренебрежением.

Лена сожалела, что не расспросила отца более подробно о Бочкине. Временами появлялась мысль оставить все это, отец мог впасть в заблуждение, но совесть не давала ей забыть, что у отца была блестящая зрительная память.

В этот выходной день Лена была дома и с утра долго читала книгу. Вспомнив, что сегодня еще не покупала газету, она переоделась, заперла комнату и вышла на улицу.

Бочкин, засуетился, увидя Лену. Он наскоро отпустил газеты двум женщинам и раскланялся с ней.

Не угодно-ли, Елена Петровна, газетку с таблицей выигрышей? Проверьте на счастье!

— Мне не везет. Ничего для меня нет новенького?

— К сожалению, ничего, — ответил Бочкин, сверкая золотом зубов. — Вы не беспокойтесь! Знайте: как только что будет, вручу незамедлительно!

Они были вдвоем, и Бочкин, перегнувшись через прилавок, тихо сказал:

— А мне, Елена Петровна, повезло. Проверил таблицу и вижу — выиграл десять тысяч. Правильно говорят: где тонко, там и рвется, а где толсто, там и наслаивается… Ну, сами посудите, зачем мне лишние деньги? Как вы знаете, человек я одинокий, имею и денег и имущества достаточно…

Бочкин ласково посмотрел на Лену. Продав какому-то гражданину газету, он швырнул монету в железную коробку и, когда покупатель отошел от киоска, шумно вздохнул. Лена, предчувствуя, что старик опять станет приглашать ее к себе в гости, кивнула головой и пошла.

Бочкин всем корпусом навалился на газеты, лежащие на прилавке, и, высунув голову и плечи из оконца, провожал взглядом стройную фигуру девушки.

— Опасно так засматриваться на молоденьких, — раздался голос.

Подняв голову, Бочкин увидел стоявшего в двух шагах от киоска Чупырина. Киоскер знал, что этот молодой человек работает вместе с Леной, ежедневно может разговаривать с ней. Только по одному этому он ненавидел его. Бочкин что-то проворчал и спрятался в киоск. Чупырин приблизился и небрежно бросил на стопу газет монету.

Бочкин, зло взглянув на Чупырина, подал ему «Правду». Чупырин свернул газету и сунул ее в карман своего длиннополого пиджака цвета фиолетовых чернил.

У Чупырина маленькая, гордо запрокинутая голова, смазливое лицо и гладко зачесанные назад длинные волосы каштанового оттенка, падающие на воротник. Вата, заложенная в плечи пиджака, превращала тщедушную долговязую фигуру Чупырина в нечто солидное. Под пиджаком виднелась сорочка оранжевого цвета с черными крапинками и пестрый галстук желтых и зеленых тонов.

— Вы неправильно поняли мои намерения, молодой человек, — сказал Бочкин, видя, что Чупырин не собирается уходить. — Я просто хотел посмотреть, что делается на улице…

Чупырин усмехнулся:

— Удивительный магнит эта Лена. Если бы вы знали, Евлампий Гаврилович, сколько человек на одном только нашем заводе пытается добиться хотя бы благосклонной улыбки этой красотки…

Лена тем временем медленно шла вдоль сквера. Мысли о старике не покидали ее. Кто он? Почему бы ей все же не сходить к нему? Если она будет и дальше избегать старика, то ей никогда ничего не узнать о нем, и обещание, данное отцу, останется невыполненным. Лену мучила жажда, и она остановилась около продавщицы мороженого. Тут же на скамейке в цветнике сидел мужчина в белой курточке и соломенной шляпе. Мужчине хорошо был виден газетный киоск. Очевидно, Чупырин, продолжавший разговаривать с Бочкиным, привлек к себе внимание этого человека, и тот с любопытством рассматривал смешного франта. Мужчина заметил и Лену.

Когда продавщица спросила девушку, какого ей дать мороженого, Лена, не вынимая из сумочки руку, подняла голову, рассеянно посмотрела на продавщицу и вспомнила: перед концертом ей следует воздержаться от холодного лакомства. Пробормотав извинение, она отошла.

Мужчина, продолжая сидеть на скамейке, видел все: как Чупырин, настигнув девушку, пытался взять ее под руку, как он склонил к ней голову и стал что-то говорить, как девушка несколько отстранилась от спутника и как вскоре пара скрылась за углом здания театра. Мужчина купил еще одну порцию мороженого и, посасывая его, с безмятежным видом продолжал наблюдать за киоском Союзпечати.


Вопреки ожиданиям Ершова, вчерашнее ознакомление с Театральной площадью дало ему интересные данные. Есть что доложить начальнику отдела! Но чтобы картина была полной, нужно прежде всего установить личность мужчины в белой курточке и соломенной шляпе. Необходимо подождать, не появится ли он опять в цветнике.

Ершов сел на ту самую скамейку, на которой вчера сидел заинтересовавший его мужчина. С другого конца к спинке скамейки продавщица мороженого пыталась приспособить деревянную стойку с плоским розовым зонтом, чтобы уберечься от солнечных лучей.

— Что, молодой человек, смотрите? — поворачиваясь лицом к Ершову, спросила она. — Была бы молоденькая на моем месте, обязательно бы помогли привязать эту проклятую палку…

Ершов поднялся и прикрепил к скамейке зонт. Не успела мороженщица поблагодарить его, как он сказал:

— Вчера, очевидно, начальник проверял вашу работу, сидел целый день?

Продавщица недоверчиво посмотрела на Ершова. Но потом, вспомнив что-то, сказала:

— Вот вы о ком! — Женщина весело засмеялась. — Да какой же это наш начальник! Это же покупатель был! Побольше бы таких! Он не меньше как на пятнадцать рублей мороженого съел. Ничего не поделаешь — человек отдыхающий, отпускник! Он не только вчера, но и накануне был. Очень, говорил, мне ваша скамейка понравилась — цветы вокруг и мороженое…

— А я полагал, что это контролер проверял, как вы работаете, — проговорил Ершов.

Он купил стаканчик сливочного мороженого, простился с продавщицей и пошел в управление. Ермолина не было на месте. Ершов написал рапорт и позвонил по телефону полковнику, прося разрешения зайти.

Ровно в указанное время Ершов явился к Орлову. Лейтенанту казалось, что, читая его рапорт, начальник сразу выразит восхищение разворотливостью подчиненного, но лицо полковника, как и всегда, казалось спокойным, и невозможно было понять, как он оценивает изложенное в рапорте.

Что же установил Ершов? Он сообщил, что в киоске Союзпечати на углу улиц Зорь и имени Максимова продает газеты и журналы некий Бочкин Евлампий Гаврилович, родившийся в 1890 году в Москве. Прибыл он в Лучанск в двадцатом году. Около двадцати пяти лет занимался торговлей подержанными книгами, а с организацией в городе магазина букинистической книги работал продавцом. Как киоскер, Бочкин характеризуется положительно, активен. До приезда в Лучанск проживал в Ленинграде и, по данным архива, являлся в дореволюционном Петербурге владельцем большого магазина фотографических товаров и двух первоклассных фотографий.

Впрочем, в анкетах он скромно именует себя бывшим продавцом магазина фототоваров. Живет в Лучанске одиноко в собственном доме на Овинной улице, приобретенном в 1945 году. Соседями характеризуется несколько чудаковатым стариком. Уходя на работу, оставляет свое жилище под охраной овчарки по кличке Пион, которая знаменита тем, что лет пять назад загрызла до полусмерти вора, пытавшегося обокрасть дом Бочкина.

Эта часть рапорта, естественно, не представляла ничего особенного. То, что Бочкин в анкете, заполненной пятнадцать лет назад, о своем занятии до революции написал туманно, было понятно. Такие случаи в те времена бывали… Вторая половина рапорта представляла некоторый оперативный интерес. Но у полковника имелось правило: не хвалить прежде времени подчиненных. Он знал, что заманчивая и блестящая на первый взгляд находка в оперативной работе иногда оказывается шелухой. Требовали самой тщательной проверки такие факты, как повышенный интерес Бочкина к чертежнице конструкторского бюро номерного завода Елене Марковой, его знакомство с секретарем того же бюро Серафимом Чупыриным, наблюдение за газетным киоском неизвестного гражданина в белой курточке и соломенной шляпе…

К рапорту Ершов приложил фотокарточки Бочкина, Чупырина и Марковой, а также аккуратно выполненную схему участка местности, на которой расположен газетный киоск, дом, где живет Маркова, цветник на площади.

Орлов, отложив все это в сторону, взглянул в глаза Ершова, выражавшие нетерпеливое ожидание.

— В рапорте отсутствуют выводы, — сказал Орлов.

— Разрешите? — лейтенант приподнялся со стула.

— Сидите, сидите! — махнул рукой Орлов.

— У меня есть версия, товарищ полковник, — начал Ершов. — Но она мне кажется одновременно и слишком простой и фантастической. Это вполне закономерно. Я знаю, каждому из нас, занимающемуся розыском Пилади, в некоторые моменты кажется, что вот этот вариант и приведет к цели… Сейчас у меня как раз такое состояние…

— Я понимаю вас, — заметил Орлов, — и хочу предупредить, чтобы вы не слишком глубоко влюблялись в вашу версию, чтобы трезво отнеслись к ней, чтобы у вас хватило мужества и настойчивости вести дело и после того, если первая версия окажется несостоятельной… Вам понятно?

— Да. Если я не достигну цели, это не смутит меня, товарищ полковник! — твердо заявил Ершов. — Наоборот, во мне возрастет упорство.

— Это хорошо, товарищ Ершов. Так и надо смотреть на свою работу, — сказал Орлов, пристально глядя на лейтенанта, который оживился еще больше, поняв, что его ответ понравился полковнику. — Назовите вопросы, подлежащие проверке в связи с выдвинутой вами версией.

У Ершова все уже было продумано, и, несколько волнуясь, он сказал:

— Первое — найти неизвестного в белой курточке, установить, кто он. Второе — выяснить характер, поведение и образ жизни Марковой и Чупырина и могут ли они быть использованы в шпионских целях. Третье — запросить из Ленинграда исчерпывающую информацию о Бочкине и установить за ним тщательное наблюдение.

Пока Ершов излагал свои мысли, Орлов, всматриваясь в фотокарточки, приложенные к рапорту, старался проникнуть в характеры людей, привлекших внимание молодого оперативного работника.

— Вы все сказали? — спросил Орлов, когда прошла почти целая минута после того, как Ершов замолчал и сидел в напряженном ожидании.

— Да.

— Ваша версия, товарищ Ершов, простая и смелая, — начал Орлов, перелистывая рапорт. — Вы представили себе, какие могут быть результаты? Подумали — это очень хорошо! Как вам удастся найти гражданина в соломенной шляпе и белой курточке? Это, пожалуй, самый сложный вопрос. Допустим, после многих усилий вам это удастся: вы его увидели где-то. Начнете проверять, и оказывается, что он, например, бухгалтер артели «Прогресс», от безделья в период отпуска гуляющий по улицам города и поедающий большое количество мороженого… Причем этот бухгалтер живет в Лучанске безвыездно пять или десять лет! Вот и рушится ваша версия… Все, что вы намечаете провести в отношении Марковой и Чупырина, не представляет сложности и не потребует много времени. Вы обратили внимание на фото? Маркова — красавица. Бочкин — одинокий человек. Подумайте о возможных мотивах его повышенного интереса к этой девушке. Может быть такая ситуация? Вполне! Устанавливать сейчас за Бочкиным наблюдение нет оснований, но об этом мы все же подумаем. Что нужно сделать в первую очередь и немедленно — это запросить Ленинград о Бочкине. Запрос сделайте развернутый… Что же касается розыска неизвестного в соломенной шляпе, то разрешить вам искать его специально я не могу. Все же в целом вашу версию надо иметь в виду. Бочкин и эти молодые люди с завода уже сами собой интересны…

Ершов опустил голову. «Вот получил холодный душ для пылкого воображения», — подумал он.

Полковник отлично понимал состояние лейтенанта. А что он мог поделать? Не мог же так, сломя голову, бросить Ершова на поиски неизвестного, когда отлично знает, сколько нерешенных задач стоит перед Ершовым. И на все нужно время… Вот они сейчас сидят здесь, погруженные в свои думы, а мерзавец Пилади уже вершит свое грязное дело, и, может, через минуту-другую сообщат о диверсии…

Орлов встал. Ершов тоже моментально поднялся и, понимающе взглянув на Орлова, сказал:

— Все ясно, товарищ полковник! Я могу идти?

— Идите, — протягивая лейтенанту руку, сказал Орлов.

Ершов в этом рукопожатии почувствовал одобрение, и глаза его снова задорно заблестели.

Как только Ершов вышел из кабинета, явился Ермолин. Полковник посылал его в отдел уголовного розыска милиции выяснить, какие еще данные добыты по делу Моршанского. Но новостей не было. Убийство оставалось нераскрытым. Несомненным являлось, что совершено оно не с целью ограбления, так как при убитом нашли деньги и дорогие часы. Эксперты утверждали, что зарезал Моршанского человек, обладающий большой физической силой, преступник был в перчатках.

Выслушав Ермолина, Орлов подал ему рапорт Ершова и сказал:

— Вот прочитайте внимательно, поговорите с Ершовым, посоветуйте ему, как поступить. Два ума — хорошо, а три — еще лучше. Мое мнение он вам скажет.


Основное здание конструкторского бюро Лучанского номерного завода в те дни находилось на ремонте. Конструкторы и чертежники временно разместились в деревянной надстройке над цехом сборки. Это было огромное продолговатое помещение с большими окнами. В глубине у стен, как командирский мостик, возвышался стол главного конструктора. Вдоль стены по правую сторону работали конструкторы, по левую — чертежники. Чупырин вместе со шкафами, заполненными документацией, был отделен от общего помещения стеклянной перегородкой.

В этот солнечный день Чупырин совсем не думал о работе и, перекладывая с места на место чертежи, посматривал на склонившуюся над столом Лену. Он не мог забыть, как утром, по пути на завод, девушка отчитала его за попытку обнять ее.

Чупырин видел, как к столу Лены подошел конструктор Фазанов и о чем-то стал говорить, показывая на чертеж, над которым она работала. Потом Фазанов карандашом показал в сторону Чупырина. Тот спрятался за шкаф. Когда через минуту он выглянул из-за своего укрытия, то удивился: Лена шла к нему. Он опять метнулся за шкаф и поправил прическу. Стеклянная дверь открылась за его спиной, и Лена сказала, чтобы он дал ей чертеж 6548 на деталь «А».

Он сознательно долго не находил чертеж, мучительно обдумывая, что бы сказать ей.

— Нельзя ли побыстрее, — поторопила Лена.

Чупырин, спрятавшись за дверцу раскрытого шкафа так, чтобы его не было видно со стороны, тихо сказал:

— Милая Леночка! Вы должны меня извинить! Я не успел вам сказать — от дяди пришло письмо… Все будет в порядке. Завтра я подаю заявление об увольнении и еду в Москву. Дядя показывал в студиях мои снимки, и две студии — «Мосфильм» и имени Горького — готовы пригласить меня сниматься… Леночка, я вас потяну за собой сразу же… Гарантирую полный успех на вашем пути…

— Вы дадите мне чертеж или нет? — строго сказала Лена и взялась за дверную ручку. — Может, прийти самому Фазанову?

Чупырин швырнул ей чертеж и, скривив рот, проговорил:

— Зазналась, звезда болотная…

Лена ничего не ответила, вышла из конторки и впервые подумала о том, почему такое ничтожество, как Чупырин, имеет доступ к тому, что составляет большую государственную тайну. «Может быть, на должности технического секретаря он держится только из-за почерка? Начальник конструкторского бюро Герман Петрович Захаров любит красиво надписанный чертеж…»

Принявшись за работу, она продолжала размышлять. Вспомнился ей и Бочкин. Утром она по обыкновению подошла к киоску, и старик, улучив удобную минутку, снова позвал ее к себе в гости. Она ничего не ответила, а теперь неожиданно твердо решила: «Схожу».


Анна Александровна сидела в комнате мужа перед выдвинутыми ящиками стола. Шел двенадцатый час дня, но на обоих окнах были задернуты шторы, горела лампа. Чувство страха не покидало ее и днем. То ей слышались шаги Моршанского, то осторожное покашливание — была у него такая манера. Она понимала, что все это игра воображения, нервы, но тем не менее не могла взять себя в руки.

Никогда Анна Александровна так глубоко не задумывалась над своей жизнью. Вчера в милиции ее допрашивали. Следователь интересовался знакомыми убитого, его душевным состоянием в последнее время. На эти вопросы она ничего не могла ответить — знакомых его не знала, а последние два месяца вообще не видела Моршанского; только иногда он звонил ей по телефону на службу, справлялся о здоровье. Вышла она от следователя с большой душевной тяжестью и раскаянием за свое слепое доверие к Моршанскому.

Приезд Владимира Ивановича и все, что произошло затем, заставляло Анну Александровну по-новому смотреть на себя. Подпирая опущенную голову рукой, она не смела взглянуть на портрет мужа. Ей казалось, что ничего, кроме осуждения, не увидит в глазах Саши. И не один этот взгляд устремлен на нее с укором. От него просто избавиться: не заходить в Сашину комнату. Но куда скроешься от Владимира Ивановича, а особенно от Максима?

Пожалуй, за все годы, минувшие со дня смерти мужа, она не провела столько часов у его стола, сколько за эти три дня. С настойчивостью Анна Александровна перечитывала записки мужа, пытаясь отыскать хоть какой-то намек на то, что содержалось в пакете. Но поиски были безрезультатны.

Ее настолько захватило все происшедшее, что она даже забыла об отпуске, вспомнила только утром, когда к ней пришли с работы и спросили, будет ли она брать путевку в дом отдыха. Анна Александровна отказалась. Спокойствие ее было потеряно, и ни о каком отъезде она не могла думать. Понимала теперь, что между исчезновением пакета и убийством Моршанского существует какая-то связь. То, что пакет пропал через много лет, говорило только о его важности…

Предаваясь мучительным размышлениям, она даже не слышала, как в комнату вошел сын, и, услышав его голос, вздрогнула. Максим поднял шторы, выключил лампу и, присаживаясь на стул, сказал:

— А все же ты, мама, напрасно отказалась от дома отдыха. Что тебе здесь делать?

Анна Александровна посмотрела на сына, и хотя он сидел спиной к окну и лицо его находилось в полутени, все же увидела его озабоченное выражение. Она ничего не сказала, покачала головой и стала задвигать ящики стола.

— Мама, запри за мной дверь. Я пошел к Косте Волкову готовиться…

Анна Александровна боялась оставаться в доме одна, но не могла признаться в этом.

— Возьми ключи. Возможно, я уйду…

— Хорошо. Через полтора-два часа вернусь, — сказал Максим, вставая. — Ты делала бы что-нибудь… В саду, например…

— После, — отрывисто ответила Анна Александровна. — Мне необходимо повидать Владимира Ивановича, а он, возможно, опять не придет. Лучше сама схожу к нему в управление…


Орлов только что кончил оперативное совещание со своими сотрудниками. Были подведены первые итоги розысков Роберта Пилади. Стало очевидным одно: все проделанное с добросовестной тщательностью не дало ощутимых результатов. Но доказывало ли это, что Пилади в Лучанске нет? Никто не мог бы этого утверждать. На совещании были высказаны новые предложения, обобщить которые предстояло Орлову. Он все еще рассчитывал получить из комитета приметы Пилади, но таких данных пока не поступало. Какой он, этот диверсант? Блондин или брюнет? Под каким именем скрывается? Сразу ли будет выполнять задание? Не ради же одной диверсии предпринята засылка агента. Несомненно, есть у него и другие задачи. Какие? Иногда возникала мысль: все напрасно, Пилади не появится в Лучанске. Но Москва ежедневно запрашивает: «Как?» И вот это «как?» веско говорило: враг на свободе.

Орлов глубоко вздохнул, поднялся со стула и начал ходить по кабинету. Звонок телефона вернул его к столу.

— Да, выдайте ей пропуск!

Вскоре вошла невестка, одетая в легкое платье, косынка на голове была повязана наспех.

— Садитесь. Что случилось? — спросил Орлов.

Анна Александровна сняла косынку, поправила волосы и закашлялась. Орлов налил в стакан воды и дал ей напиться. Вытерев губы зажатым в кулак платком, она заговорила, понизив голос:

Сорок минут назад приходил ко мне один тип, назвавшийся представителем местного отделения писателей Питерским. У него на руках какой-то документ на бланке и с печатью… Он просил дать ему возможность ознакомиться с дневниками и незавершенными работами Саши… Потребовалось все якобы для статьи к сборнику Сашиных рассказов, готовящемуся к изданию… Присмотревшись, я узнала в Питерском того самого, о ком вам рассказывала в прошлый раз. Помните, которого Моршанский назвал крупным уголовником?… Он очень изменился, но я не ошиблась.

— Ну и как вы поступили? — спросил Орлов.

— Сначала я растерялась. Хотела провести его к Сашиному столу, но потом сообразила. Сказала, что должна идти в больницу… Он упрашивал остаться, но, видя, что ничего не получается, обещал прийти завтра… Я так перепугалась… Это — он!

— Можно проверить, — сказал Орлов, вспомнив, что в день его приезда Анна Александровна рассказала ему о готовом к изданию сборнике. Зачем же опять потребовалась статья? Раскрыв телефонный справочник, Орлов нашел нужный номер.

Ответственный секретарь отделения Союза советских писателей сказал Орлову, что никакого Питерского у них нет, никого он не посылал к вдове Александра Ивановича Орлова. Сборник рассказов Орлова давно сдан издательству, и вступительная статья также написана одним из местных авторов.

Орлов положил трубку и, взглянув на Анну Александровну, сказал:

— Кто-то настойчиво интересуется бумагами Саши. Писатели тут ни при чем… Ясно?

Анна Александровна побледнела и была не в силах подняться. Орлов помог ей.

— Главное — спокойствие и выдержка! Видите, как все складывается? Максим дома?

— Когда я пошла, его не было, — проговорила она и торопливо стала повязывать косынку.

Орлов вызвал машину и отправил с Анной Александровной одного из своих сотрудников. Он боялся, как бы, воспользовавшись отсутствием в доме людей, туда не проник кто-нибудь.

После ухода Анны Александровны Орлов занялся обобщением предложений, выдвинутых на совещании, но через десять минут отложил записи, убедившись, что мысли его возвращаются к краже пакета, поведению невестки, убийству Моршанского, самозванцу Питерскому…

«Очевидно, кроме пакета Саши, существует интерес и к другим его бумагам, — думал Орлов. — Но я внимательно осмотрел все в столе и ничего не нашел. Может быть, плохо смотрел? Нет!»

Орлов снова взялся за свои записи, на листке бумаги сверху написал: «План», — но отложил перо.

«Следовательно, мой приезд в Лучанск столкнул меня не с одним неизвестным лицом, скрывающимся под именем Пилади, а и еще с какими-то неизвестными лицами, — с волнением подумал Орлов. — Почему Моршанский, столько лет добивавшийся от Анны Александровны пакета, взял его только перед моим приездом? Ясно, из-за боязни, чтобы пакет не попал в мои руки. Но кто убил Моршанского? Если после его убийства набираются нахальства и идут в дом, следовательно, кражей пакета не достигли цели. Или тут что-то другое?»

Позвонил по телефону Гудков, вызывая на доклад. Просматривая в папке бумаги, которые следовало захватить с собой, Орлов решил обо всех происшествиях в доме невестки рассказать генералу.


За несколько дней до приезда полковника Орлова в Лучанск в одном небольшом испанском городке, в отдельном кабинете ресторана «Барселонская красавица» встретились двое. Тот, который был моложе, отвешивая с порога кабинета почтительный поклон, подумал: «Так вот каков Честер Родс, этот знаменитый специалист по русским вопросам».

Родс, крупный и широкоплечий, сидел в кресле за небольшим круглым столом. Упитанное лицо его с белыми бровями и седой шевелюрой было отмечено печатью высокомерия. Холодные глаза только на мгновение остановились на вошедшем.

Пока Родс медленно набивал трубку, гость смотрел на его пальцы, унизанные кольцами, и мысленно определял сумму долларов, которую можно было бы получить, сняв с рук старика дорогие украшения.

Закурив и выпустив струю пахучего дыма, Родс сосредоточил взгляд на своей трубке и коротко бросил:

— Садитесь!

Плавной скользящей походкой гость направился к одному из стульев, стоявших около стены.

— Ближе!

Подчиняясь властному окрику, пришедший сделал резкий поворот, подошел к круглому столу и опустился в кресло напротив Родса.

Теперь Родс смотрел прямо. Но гостя не смутил колючий взгляд старика. Он выдержал его спокойно, как бы давая понять, что знает себе цену.

— Вам нежелателен предстоящий рейс, Пилади?

— Почему Пилади? Я — Адамс.

— Запомните: вы были Адамс, а сейчас вы — Пилади.

Адамс усмехнулся:

— Слушаюсь.

— Вы огрызнулись, когда получили мой вызов? — тем же тоном продолжал Родс.

— Да, господин Родс, огрызнулся. Это было для меня неожиданно. Я уже отправил самолетом багаж, намерен был возвратиться домой.

— На покой захотели! — ехидно воскликнул Родс. — Рано! Время не то! Берите пример с меня! Я намного старше вас, но ношусь по миру, как метеор.

— Я вами восторгаюсь, господин Родс, — проговорил Адамс.

— Мне нужны не восторги, Пилади, а то, чтобы вы отправились в Советский Союз!

— Я слышал, что за такое турне блестяще платят. Меня это устраивает. Кроме того, когда я буду писать свои мемуары о разведывательной работе, у меня прибавится несколько ярких страниц с упоминанием имени Седого Честера! Если бы не этот случай, я не имел бы такой возможности.

Адамс встал и вежливо поклонился.

Родсу льстило, когда его называли Седым Честером. Взгляд его стал мягче, он шевельнул рукой, давая Адамсу знак садиться.

Разговор продолжался долго. Потом Родс дал Адамсу письменное изложение задания. Адамс дважды прочитал текст на немецком языке и, подумав, поставил свою подпись по-русски.

— Вам все понятно? — спросил Родс, пряча документ в карман пиджака.

— Все, господин Родс, абсолютно все!

— Повторите коротко основные положения задания, — предложил Родс, снова закуривая трубку.

Адамс слегка усмехнулся и, смело глядя в холодные глаза Родса, начал:

— Задание состоит из двух частей. Первая — «Ядро», вторая — «Взрыв». Место выполнения — город Лучанск. Обязан дать знать о себе десятого июля, после прибытия в Лучанск. Время для радиосвязи — четыре утра по московскому времени. Первую операцию выполняю исключительно через агента Дезертир, вторую — через агента Ксендз. В зависимости от обстановки могу применить разумную инициативу…

— Довольно! — махнул рукой Родс.

— Слушаю вас, господин Родс.

— У вас блестящая память, Пилади, — начал Родс. — Мне рекомендовали вас как одного из самых опытных разведчиков, и вы должны понять, почему именно на вас пал выбор. Дело предстоит трудное, но стоящее. Вы должны гордиться, что пойдете по стопам Седого Честера… Вам предстоит сделать то, что много лет назад не вышло у меня… Причем, когда я там был, обстановка выглядела во много раз проще. Контрразведка царской России в сравнении с советской — грудной ребенок. Да, да, именно так. Вам предстоит перехитрить серьезного противника. Это очень нелегко! И я вам разрешаю в своих будущих мемуарах отметить, как вы выполнили то, что не удалось Седому Честеру.

— Я польщен, господин Родс, — тихо сказал Адамс, — но мне кажется, что операция «Ядро» не столь важна… Изобретения сорокалетней давности покрыты пылью…

Родс прервал высказывание Адамса, постучав трубкой по краю стола, строго заявил:

— Вы подчиненный, Пилади, и вам не положено ревизовать приказания…

Адамс кивнул головой.

— Еще раз предупреждаю, — продолжал Родс, — будьте осторожны… Своим поведением и всем обликом создайте образ малозаметного рядового человека. Обязательно сбрейте ваши щегольские усы, забудьте на время об изысканных костюмах. Ведите себя как можно проще. Я не буду скрывать: в прошлом году два агента — Аист и Окунь — не дошли до Лучанска… Обоих погубила их неосторожность… Хорошо, что они ничего не выдали.

— Я буду третьим, — заметил Адамс и иронически усмехнулся.

— Не напрашивайтесь на комплимент, Пилади! Вы — другое дело! Моя беда, что я не знал тогда о вас… В обязательном порядке перед связью с Дезертиром и Ксендзом проверьте их надежность. Не проявляйте к Дезертиру родственных чувств, он не заслуживает сожаления… Вам это ясно?

— Вполне, господин Родс.

— Сутки в вашем распоряжении. Постарайтесь их провести с наибольшим удовольствием. Завтра ровно в двадцать три явитесь на аэродром… Увидимся с вами после выполнения задания, в Мадриде. Место вам известно. Все.

Очутившись за массивной дверью, Адамс выругался, лицо его сделалось злым. Погладив тонкие, похожие на стрелки будильника усы, он отошел от двери и направился в общий зал ресторана.

Остановившись у входа и окинув взглядом просторное помещение, залитое светом люстр, спускавшихся с разрисованного потолка, Адамс стал высматривать себе столик. Он прошел на место и, заказав ужин, продолжал ощупывать зал внимательным взглядом. Замечание Родса о наилучшем препровождении времени он уже забыл и, потягивая вино, думал о другом.

Георгия Адамса родители увезли из России восьми лет. Дальнейшие годы жизни прошли в Нью-Йорке. Там формировался его характер. С одной стороны, на него влияла улица, с другой — родные. Дом их постоянно посещали такие же озлобленные беглецы из России. Он внимательно слушал и воспринимал разглагольствования взрослых. Но все же главным для Адамса всегда были деньги. С пятнадцати лет он стремился добывать долларовые бумажки. Не брезгал ничем: шел на кражу, мошенничество и даже убийство. Вся забота заключалась в том, чтобы не понести наказания. И, надо заметить, карающая рука не касалась его. Живя в Нью-Йорке, Адамс не видел остальной Америки. В сорок шестом году, похоронив родителей, он переплыл океан. Кочуя по Западной Европе, довольствовался ролью исполнителя чужой воли. То, что он родился в России, отлично знал русский язык и интересовался жизнью Советского Союза, давало ему некоторое преимущество перед другими, такими же отщепенцами. Это преимущество способствовало увеличению его накоплений, и счет Адамса в нью-йоркском банке достиг такой солидной суммы, что дальнейший риск для него утратил всякий смысл. Но все же Адамс был не властен распоряжаться своей персоной: появился этот Честер Родс.

Вино не развеселило Адамса. Наоборот, он впал в еще более мрачное состояние. Первое его тайное посещение Советского Союза в сорок девятом году завершилось благополучно, но значило ли это, что и второе окончится так же? Адамс понимал, что досадовать на судьбу бесполезно, но все же не мог сразу побороть в себе это чувство. На него не произвело никакого впечатления обещание всяческих благ, о которых говорил Родс. Особенно не по душе Адамсу была та часть задания, которую старик окрестил «Взрыв». Диверсию Адамс относил к разряду грубой работы и считал ее уделом обреченных. Его не настраивало на оптимистический лад обещание, что для выполнения операции он будет обеспечен самой совершенной техникой, гарантирующей полный успех.

Вопрос официанта, не угодно, ли ему еще что-либо, отвлек Адамса от грустных размышлений. Он посмотрел на склоненное к нему внимательное лицо с крупным носом и отрицательно покачал головой. Щедро расплатившись, встал и направился к выходу. «Черт возьми! — подумал Адамс. — Однако я не трус и справлюсь с заданием!»

— Вас просили зайти в кабинет, в котором вы уже имели удовольствие быть…

Адамс вопросительно посмотрел на швейцара, но тот как ни в чем не бывало занимался с другим посетителем. Делать было нечего и, подойдя к знакомой двери, Адамс осторожно постучал.

— Войдите!

Адамс вошел в кабинет и прикрыл дверь.

— Вы просили зайти, господин Родс?

Родс сидел все на том же месте и смотрел на Адамса сердито. Адамс встал навытяжку.

— Покинув этот кабинет, вы изволили выругаться. Что это означает? Как понимать? — спросил Родс.

— Я выругал себя, только себя, за то, что недостаточно красноречиво поблагодарил вас за оказанное мне доверие, — соврал Адамс.

— Так, — промычал Родс. — Почему тогда в ресторане вы сидели с лицом приговоренного к повешению?

— Поднялись рези в желудке, — незамедлительно ответил Адамс.

Родс смерил его насмешливым взглядом и сказал:

— Прощаю только за вашу изворотливость, Пилади. Понятно?

— Понятно, господин Родс.

— В таком случае, отправляйтесь, а веселую вывеску, которую вы мне здесь демонстрировали, не снимайте с физиономии!


Утром задумав пойти к Бочкину, вечером того же дня Лена была у него. Стоит ли говорить о том, в какой восторг привело старика согласие девушки посетить его. Когда она ему сказала, что придет в десять часов вечера, Бочкин немедленно закрыл киоск и помчался домой, чтобы приготовиться к приему гостьи. Он не пытался даже подумать, почему девушка согласилась пойти к нему. Нет, ему было не до анализа причин. Бочкин был так рад, что, по пути домой заходя за покупками в магазины, не замечал, что за ним, словно тень, всюду следует просто и даже бедновато одетый в серый костюм и кепку черноглазый мужчина средних лет. Бочкину в эти минуты решительно ни до чего не было дела.

А черноглазый мужчина с изощренной изворотливостью следил за Бочкиным, убеждаясь, что еще много энергии таится в этом старике.

Овинная улица была тиха, мала и безлюдна. Никто из ее жителей не заметил черноглазого мужчину, который и вчера был тут, у дома Евлампия Гавриловича. Мужчине понравилось, что дом обнесен высоким забором, что сразу же за ним начинается сосновая роща. Но не понравилось, что дом слишком приметен и не похож на остальные дома улицы. Представлял он нагромождение всевозможных пристроек с маленькими окнами и длинной верандой. Стены имели слишком яркий оранжевый цвет, крыша светло-синяя, а крыльцо и двери были окрашены белой блестящей краской…

Когда на колокольне бывшего Павловского монастыря часы пробили одиннадцать, на уснувшей Овинной улице, у дома Бочкина, вновь появился черноглазый мужчина. Он открыл калитку и проскользнул во двор. Овчарка выбежала из-за угла и, скользя кольцом цепи по проволоке, стала приближаться. Черноглазый, не отделяясь от калитки, к которой он прижался спиной, тихо свистнул и швырнул собаке небольшой белый кубик. Кончиком носа собака коснулась его, мотнула мордой и без единого звука, как подкошенная, свалилась на траву. Мужчина отошел от калитки, носком ботинка пододвинул кубик к открытой пасти собаки и направился к дому.

«Что это старая скотина делает?» — подумал он, увидев в одном из окон Бочкина. Старик в новом костюме стоял на коленях перед девушкой. Он что-то говорил, поминутно дотрагиваясь крючковатыми пальцами до ее руки.

Комната, в которой происходила эта сцена, имела странный вид: стены ее были увешаны портретами женщин. Мужчина с интересом смотрел на происходящее, и улыбка не сходила с его лица.

Черноглазый отошел от окна, обогнул дом и через веранду ловко проник внутрь. Включив карманный фонарик, он увидел, что находится в узком коридоре, устланном мягкой дорожкой. Из-за двери доносился голос Бочкина.

Погасив фонарик, мужчина открыл среднюю дверь и проскользнул неслышно в комнату. Там было темно. Голоса разговаривающих за перегородкой были отчетливо слышны. Бочкин уговаривал девушку остаться, называя ее по-стариковски нежно — Ленунчик, но она настойчиво просила отпустить ее, обещая зайти в другой раз. Бочкин умолял остаться. Девушка попросила пить. Слышно было, как старик пошел из комнаты. Черноглазый вздрогнул, над его головой вспыхнула яркая электрическая лампочка. Тут же вошел в комнату Бочкин и торопливо направился к небольшому столику, на котором стояли бутылки с вином, две вазы с фруктами и коробка с шоколадными конфетами. Не успел Бочкин протянуть руку к стакану, как почувствовал присутствие постороннего. Обернувшись, он слабо вскрикнул. Его лицо перекосилось, очки сползли на кончик носа, бородка вздрагивала. Черноглазый, как кошка, прыгнул к нему и прошептал:

— Ни звука! Я от Честера Родса!

Бочкин пытался что-то пролепетать, но его толстые губы только хлюпали.

— Немедленно удалите девчонку! — прошептал черноглазый, приблизившись губами к заросшему волосами уху старика и, схватив его за плечо, с силой подтолкнул к двери.

Бочкин медленно вышел, покачиваясь из стороны в сторону.

Мужчина прислушался и, убедившись, что старик вернулся к девушке, тихо подошел к столу, налил в стакан вина и, неторопливо попивая, слушал, как говорил Бочкин, что в доме, к сожалению, не оказалось кипяченой воды, что пора Лене идти… «Немного неправильно получилось, — подумал мужчина. — Девчонка может заметить такой крутой поворот… Черт возьми, а собака? Она же увидит собаку!» Но было уже поздно что-либо предпринять — старик с девушкой выходили на крыльцо.

Лена оттолкнула руку Бочкина и быстро сошла со ступенек. Она не могла не заметить перемены, происшедшей с Бочкиным. Теперь она даже верила, что какой-то разговор, послышавшийся ей за стеной, пока она одна оставалась в комнате, действительно был. Лене стало страшно. Она поняла, что прикоснулась к какой-то тайне в жизни киоскера…

— В молодости я, Елена Петровна, тоже был подвержен различным видениям. Галлюцинации мучили меня… Это с годами пройдет, — говорил Бочкин.

Лена вскрикнула, запнувшись за распростертую на траве собаку.

— Пион! — вырвалось у Бочкина. Он нагнулся и, увидев у морды собаки белый предмет, издававший неприятный запах, выпрямился и пискливо сказал: — Не пугайтесь, он спит, он не совсем здоров…

«Тут что-то происходит», — напряженно думала Лена, открывая калитку.

Бочкин, придержав ее руку, стал говорить о том, что они обязательно снова должны встретиться.

Лена облегченно вздохнула только тогда, когда за ней закрылась калитка. «Собака была здорова, он сам перед этим хвастался ее выносливостью», — подумала она.

Бочкин запер за Леной калитку и не двигался с места, встревоженно глядя на дом. Потом посмотрел на собаку, неподвижно лежавшую на траве. Наконец поднялся на крыльцо и решительно открыл дверь.

Гость, как хозяин, встретил Бочкина на пороге комнаты, в которой еще недавно находилась девушка. На старика в упор были устремлены блестящие черные глаза. В следующее мгновение Бочкин рассмотрел, что у незнакомца продолговатое, сильно загорелое лицо с длинным носом. Бочкин не мог выдержать тяжелого взгляда и опустил голову.

— Не узнаете меня, дядя?

Этот вопрос Бочкин принял за насмешку и, не поднимая головы, пробурчал:

— Вы обознались.

— Постойте, — невозмутимо продолжал тот. — Очевидно, вы меня действительно не узнали! Всмотритесь получше. Я — Жорж. Жоржик… Адамс, ваш племянник… Узнаете?

Бочкин поднял голову, насупившись, посмотрел в лицо стоявшего перед ним человека и как будто сразу увидел большие черные глаза сестры Ольги и длинный нос владельца петербургского ювелирного магазина.

— Господи, господи, — зашептал Бочкин и шагнул к Адамсу.

— Последний раз вы видели меня семилетним ребенком. Не удивительно, если забыли! Но не в этом главное… Вы не волнуйтесь! Идемте в комнату.

Бочкин глупо улыбался. Он безмолвно последовал за племянником и сел на диван. Разнообразные мысли полезли ему в голову, хотелось спросить об Ольге, о зяте, но он только жалко и растерянно улыбался.

— Ну как тут у вас? Как ваши дела? — спросил Адамс, садясь рядом с Бочкиным.

— Да ничего, — неопределенно лепетал Бочкин. — Стар я стал, умру скоро…

Адамс закурил папиросу и громко расхохотался, вспомнив, как всего несколько минут назад старик стоял на коленях перед девушкой. Бочкин понял причину этого смеха, быстро вскочил с дивана и стал занавешивать окна.

— Вы заперли калитку и дверь? — спросил Адамс, следя, с какой тщательностью Бочкин задергивает занавески.

— Что ты сделал с моим псом? — отважился спросить Бочкин.

— Пусть он поспит до утра, и ваша вера в его надежность исчезнет, как утренний туман, — усмехнулся Адамс.

— Это опасно для него?

— Возможно. Но об этом не стоит разговаривать. Вы всегда должны помнить, с кем имеете, дело, — ответил Адамс, встал с дивана, прошел по комнате и бесцеремонно плюхнулся в кресло, обитое зеленым плюшем. Над креслом, как огромный гриб-мухомор, возвышался красный абажур на металлической стойке, усыпанный белыми точками. Постукав пальцем по стойке, он продолжал: — Не ждали напоминания о Родсе?

Бочкин открыл рот, задрожал, но ничего не сказал. Адамс криво усмехнулся и спросил:

— Ну что вы дрожите, как хилый цыпленок под холодным ливнем?

Бочкин, напуганный еще больше тоном племянника, опустил глаза, расслабленной походкой доплелся до дивана и, закрыв лицо ладонями, сел.

Адамс презрительно посмотрел на старика, затем отвернулся и, вытянув ноги, сладко потянулся в удобном кресле. От испытываемого удовольствия он полузакрыл глаза и подумал о том, что все тяжести проникновения в эту страну уже позади и какая-то часть трудной миссии выполнена. Не хотелось думать о том, что предстоит дальше…

А Бочкин тем временем думал свое. Честер Родс! Долгих сорок лет прошло со времени знакомства с ним. Весной четырнадцатого года в Петербурге, на вечере, посвященном семидесятипятилетию существования фотографии, зять познакомил его с представителем заграничной фирмы молодым Честером Родсом. Родс объехал весь мир и посетил Россию. Обходительный и энергичный иностранец, национальность которого никто точно так и не узнал, свободно говорил на многих языках, в том числе и на русском. Он умел быстро завоевывать симпатии в обществе, и когда предложил Бочкину сопровождать его в поездке по России, тот сразу согласился. Ему надоело безвыездно жить в столице и бездельничать, так как все коммерческие дела вершила его жена. С Родсом они посетили многие крупные города России, и в каждом на собрании членов фотографических обществ Родс делал доклады, проводил опыты и всячески рекламировал иностранные пластинки, пленки, химикаты, светочувствительную бумагу. Во время этого путешествия Бочкин не сразу понял, что доклады Родса только ширма. Родс собирал шпионские сведения и разыскивал по городам России какого-то человека. Но порвать с Родсом у Бочкина не хватало мужества.

И вот они прибыли в Лучанск. Здесь все внимание Родса сосредоточилось на физике Николае Чуеве. Это был как раз тот человек, которого Родс так упорно искал. Он несколько раз встречался с Чуевым. Бочкину, присутствовавшему при встречах, было ясно, что речь идет не только о продаже изобретений, касающихся фотографирования, которые имелись у Чуева. Но в чем заключалась главная цель Родса, он не знал. Последняя встреча произошла на кладбище и после бурной беседы на непонятном для Бочкина языке закончилась тем, что Родс застрелил Чуева. С помощью Бочкина убийство было инсценировано как самоубийство, и они уехали из Лучанска. Начавшаяся война с немцами застала их в Томске. Они вынуждены были расстаться. Родс снабдил Бочкина деньгами, поручил ему съездить в Лучанск и склонить вдову Чуева продать библиотеку и все записки мужа, среди которых необходимо было разыскать заметки на немецком языке. Как ни тяжела была для Бочкина эта задача, он все же поехал в Лучанск и явился к жене убитого. Но разговаривать с ней не пришлось. Она произвела на него впечатление женщины с расстроенной психикой. Махнув на все рукой, Бочкин возвратился в Петербург. В течение последующего года Родс дважды запрашивал через своих агентов о результатах. Бочкин врал, всячески изворачивался. Потом все заглохло. Деньги, оставленные Родсом, Бочкин, конечно, истратил. В восемнадцатом году Родс напомнил о себе, затем напоминание последовало в двадцать третьем году, когда Бочкин жил уже в Лучанске. Потом еще и еще… В начале войны, чувствуя, что Родс или кто-либо от него может неожиданно прибыть, Бочкин сделал еще несколько попыток установить контакт с Чуевой, но это ни к чему не привело…

— Ну что вы раскисли? — спросил Адамс, вставая с кресла. — Я прибыл не за тем, чтобы созерцать ваш покаянный вид.

— Просто нервы расходились, — ответил Бочкин, отнимая от лица руки.

— Лечиться надо, старик. Когда я был маленьким, вы казались очень веселым и счастливым человеком. Вы часто приносили мне игрушки… Помню, я все просил вас подарить пугач, но мать не разрешала такого подарка, а вы все же подарили, и когда дома никого не было, я стрелял… Потом в Нью-Йорке вы мне часто вспоминались первое время, а затем я вас забыл…

Адамс рассмеялся. Бочкин тоже изобразил на своем лице нечто похожее на улыбку.

— Вас здесь в управление госбезопасности вызывали когда-нибудь? — неожиданно спросил Адамс.

Бочкин вздрогнул, улыбка сбежала с его лица, и он залепетал:

— Боже избави! Тридцать пятый год живу в городе, и хотя бы одна живая душа… Лучшим киоскером считаюсь… О житии моем в Петербурге никто здесь не знает…

— И кто это вас научил молитвенным причитаниям? — грубо спросил Адамс и брезгливо поморщился. — Говорите проще!

— Как умею… Старый я…

— Ну хорошо… Почему, удирая из Петербурга, вы выбрали Лучанск?

— Родственники жены тут были. Приютиться возможность имелась, — отозвался Бочкин. — Рисковал я все же, поехав сюда. Первые годы кротом, можно сказать, жил, никуда не показывался…

— Почему? — спросил Адамс.

— Да так… Обстоятельства, — пожал плечами Бочкин и стыдливо опустил глаза.

— Не финтите! — вырвалось у Адамса. — Знайте раз и навсегда: все ваши так называемые обстоятельства прекрасно известны.

Бочкин склонил голову набок, пожал плечами и отвернулся.

— Чуева, надеюсь, помните? — спросил Адамс, насмешливо глядя на старика.

Бочкин поднял голову.

— Помню… Умерла и его жена. Теперь в доме живет его брат, старик совсем…

— Как дела с поручением Родса?

Бочкин ждал этого вопроса и решил не трусить. Он сказал:

— Сроки давно истекли…

— Есть люди, которые все помнят, — холодно проговорил Адамс. — Не у всех, как у вас, короткая память! Мне известно, что вас об этом пытались спрашивать и год, и четыре, и девятнадцать лет спустя… Словом, не забывали!

Адамс, произнося эти слова, наблюдал за лицом старика, и ему казалось, что одна за другой спадают маски с этой хитрой физиономии: так менялось на ней выражение.

На дворе раздался протяжный вой. Бочкин вскочил с дивана и бросился к занавешенному окну.

— Это ваша собака приходит в себя, — взглянув на часы, сказал Адамс. — Так ничего не знаете?

Бочкин угрюмо посмотрел на племянника и повторил:

— Ничего.

— Неправда! — отчеканил Адамс и подумал: «Дядюшка — прохвост наивысшей марки. Судя по всему, ему здесь отлично живется…»

— Ничего не знаю, — с прежней настойчивостью сказал Бочкин.

Но не так-то легко было сломить упорство Адамса. Он подошел вплотную к старику.

— Как все-таки дела с выполнением поручения Родса?

— Никак, — ответил старик. Задыхаясь от гнева, он продолжал: — Очевидно, Родсу нечего было делать все эти годы, как только помнить о каких-то бумажках Чуева!

Вой на дворе повторился. Бочкин вытащил из кармана носовой платок и вытер вспотевшее лицо. Адамс ощутил тонкий запах дорогих духов и подумал, что старик еще по-молодому цепляется за жизнь.

— Идите, напоите собаку холодной водой, — сказал Адамс и, подойдя к окну, отогнул край занавески.

Бочкин торопливо вышел из комнаты. Адамсу было слышно, как на кухне полилась из крана вода. Продолжая стоять у окна, Адамс наблюдал за суетней Бочкина возле собаки.

Когда он вернулся в комнату, Адамс уже сидел в кресле и курил. Бочкин хотел опять оставить племянника одного, но тот указал ему на диван и сказал:

— Ваше поведение, дядюшка, никуда не годится. Увиливая все эти годы от позывных, вы поступали не по-джентльменски… Я думал пощадить вас, но вынужден сказать прямо: ваша расписка на деньги, полученные от Родса, находится не в какой-то частной конторе, а в государственном учреждении. Учтите! Она потеряет свое значение только после смерти Евлампия Бочкина. Вынужден также напомнить, что во время поездки с Родсом по России в четырнадцатом году вы сделали для него несколько обзорных записок со сведениями экономического характера по центральной России, Сибири и Дальнему Востоку… Значение этих записок вам прекрасно известно. Вы были ценным помощником Родса. Вам также понятно, что Честер Родс и в то отдаленное время был фотографом-художником только для маскировки… Поймите: дальнейшее уклонение от порученных вам обязанностей ставит под угрозу вашу свободу, жизнь…

Все это Адамс проговорил спокойно, но Бочкин воспринимал слова, как удары. У него задрожали колени.

— Предупреждаю, — продолжал Адамс, подойдя к Бочкину, — если у вас возникнет мысль сообщить властям о моем пребывании, то пеняйте на себя. Вам после этого не жить. А жизнь, судя хотя бы по тому, что вы спрыскиваете свои носовые платки дамскими духами, вам еще дорога… Родственные отношения здесь ни к чему!

— Довольно! — взмолился Бочкин.

— Потерпите! — продолжал Адамс. — Знайте: Родс еще весьма крепкий старик и слывет самым квалифицированным знатоком России. С его мнением считаются в высших сферах. Вам он приказал передать: в случае благополучного выполнения задания будет полное прощение и щедрая благодарность! В ином случае… Впрочем, это вы и сами знаете.

— Да я ничего… Я готов… — окончательно струсив, проговорил Бочкин.

Адамс, испытующе глядя на старика, продолжал:

— Родс категорически настаивает на раскрытии тайны Чуева. Имеющиеся у Родса данные дают основание считать, что тайна Чуева так и не вышла за пределы того дома, в котором он жил.

— Что я должен сделать? — спросил Бочкин.

— Во-первых, достать материалы Чуева, — ответил Адамс. — Это целиком возлагается на вас. Можете рассчитывать на мою помощь. Во-вторых, для начала расскажете о своих знакомых в Лучанске и особенно о тех, которые работают на номерном заводе на Петровском шоссе… В третьих, будете делать все, что я сочту необходимым…

Бочкин усиленно закивал головой и стал рассказывать. Адамс внимательно слушал, задавал вопросы, иногда подходил к окну и посматривал на двор, по которому уже бегала овчарка, позвякивая цепью. Когда Бочкин замолчал, Адамс спросил:

— Что вы не спросите о моих матери и отце?

— Да, да, — засуетился Бочкин. — Все хотел осведомиться, да не о том разговор шел…

— Их нет уже в живых… Но о семейных делах поговорим после.

— Ах ты боже мой! — сокрушенно воскликнул Бочкин.

— Женщина у вас в городе есть? Любовница?

— Какие там женщины! — замахал руками Бочкин. — Давно я в тираж вышел…

— А что это за девушка была здесь? — спросил Адамс.

— Клиентка одна! За журнальчиком приходила, — ответил Бочкин и отвел глаза в сторону.

— Где работает?

Бочкин замялся. Рассказывая о своих знакомых и тех из них, которые работают на номерном заводе, Бочкин сознательно не назвал Лену.

— Разве это тайна? — продолжал интересоваться Адамс.

— Работает на том же заводе, о котором ты спрашивал, — неохотно ответил Бочкин.

— Кем?

— Чертежницей в конструкторском…

— Отлично! В чем ее слабости?

— Мечтала стать киноактрисой, но не вышло дело… Во власти экрана до сих пор… У меня покупает кинолитературу.

— Комсомолка?

— Да…

— Любовник есть?.

Бочкин молчал, угрюмо глядя в угол комнаты.

— Есть любовник? — строго повторил Адамс.

— Нет… Не знаю, — невнятно проговорил Бочкин.

Адамс презрительно улыбнулся. Бочкин посмотрел на него и сказал:

— А собака теперь не будет болеть?

— Ну и мастер же вы юлить! — обозлился Адамс, — Меня не собака интересует… Есть у нее любовник?

— Не знаю…

— Тогда я знаю! — раздраженно выкрикнул Адамс, — Вы ее хотите сделать своей любовницей!

— Видишь ли, Жорж… — начал Бочкин.

— Все ясно! — перебил Адамс. — Можете отличиться в любовных похождениях, но только после моего отъезда, а теперь из этой дряни нужно выжать все до капли, как воду из губки!

— Она ничего не знает о заводе… У них все засекречено, — попытался соврать Бочкин.

— Вы разговаривали с ней о заводских делах?

— Нет… Но предполагаю…

— Предполагаете! — огрызнулся Адамс. — Ни к черту не годятся ваши предположения! Знайте! Мы с вами существуем для борьбы с коммунизмом! Это — главная цель нашей жизни. Собственные удовольствия потом. Вам, чтобы получить прощение, нужно старательно потрудиться и только после этого завлекать молоденьких девушек в свой расписной домик! Учтите, я вас буду держать в клещах, и при малейшем сопротивлении клещи сомкнутся…

— По какому праву ты меня стращаешь? — спросил Бочкин.

— И вы еще спрашиваете, по какому праву!

Бочкин дрожал. Ему показалось, что вся его жизнь затиснута в какое-то узенькое пространство, в котором невозможно не только повернуться, но даже вздохнуть полной грудью.

Адамс, видя, что старик напуган, отошел от него и стал рассматривать развешанные на стенах портреты. Потом спокойно спросил:

— Для чего эта галерея?

— Это моя любимая комната… Здесь я отдыхаю. Женщины всегда были моей слабостью…

— Это портреты знакомых? — удивился Адамс.

— Нет. Совсем нет. Это из журналов. Если портрет чем-то затрагивает струны моей души, я его извлекаю из журнала и — сюда. Здесь двести девять портретов. Каждой я даю имя, и она становится моей знакомой…

Адамс пристально посмотрел на старика, покачал головой и хмыкнул.

— Есть люди, которые собирают коробки, почтовые марки, обертки конфет, пуговицы, — оправдываясь, сказал Бочкин. — Я знаю старика, у которого девять тысяч шестьсот сорок пуговиц, и среди них имеются такие редкие, как пуговица от штанов Аракчеева, пуговица от камзола короля Франции Людовика четырнадцатого, и много других реликвий… Так что ничего странного нет в моей коллекции. Она держит меня на известном уровне, заставляет следить за внешностью, думать о жизни…

— Покажите мне все ваши хоромы, — приказал Адамс.


На восточной окраине Лучанска, в районе большой текстильной фабрики, в этот будничный день жизнь текла своим обычным порядком. Вдоль больших жилых домов теневой стороной улицы торопливо шли люди. Женщины в белых курточках бойко торговали мороженым и газированной водой. Оживление царило возле нового универмага. На небольшую площадь приходили желто-красные трамвайные вагоны и, выждав на кольце положенное время, снова отправлялись в центр города.

Немного в стороне от трамвайной остановки, под тремя запыленными липами, стоял фанерный фотопавильон артели «Искусство». В застекленных витринах — аляповато раскрашенные карточки. Жители района предпочитали фотографироваться в центре города, где имелось несколько художественных фотографий, и работавшему в павильоне Тимофею Семеновичу Кускову приходилось всячески изворачиваться, чтобы правление артели не закрыло павильон как нерентабельный. Старался он не потому, что дорожил местом, а просто в этом рабочем районе чувствовал себя спокойнее.

Ежедневно в девять утра Кусков открывал павильон. Если спешных заказов не было, он брал стул, садился у открытой двери и, скрестив на груди руки, посасывая трубку, наблюдал за жизнью улицы, иногда отпускал шуточки проходившим мимо молодым женщинам.

Кускову пятьдесят лет. Это крепкий мужчина с густыми рыжеватыми волосами и темными усами на хмуром морщинистом лице. Летом он носит клетчатую рубашку-ковбойку красноватых тонов, коричневые галифе и начищенные до блеска хромовые сапоги. Голову его украшает серая фетровая шляпа, слегка сдвинутая на левую сторону.

Сейчас Кусков стоял в глубине павильона, прислонясь спиной к стене, на которой нарисован плавающий в голубом пруду белый лебедь с шеей, похожей на штопор. В прорезь узкой двери Кусков видел небольшое пространство площади, залитой солнцем, мелькающие фигуры прохожих. Он поминутно посматривал на часы. И вот на пороге появился тот, кого Кусков ждал с таким нетерпением.

Перед Кусковым предстал Глеб Александрович Слободинский — директор Дома культуры номерного завода. На нем был помятый костюм из сурового полотна и такая же кепка с захватанным козырьком. Под мышкой Слободинский держал облезлый портфель.

Кусков с презрением посмотрел на вошедшего. По лицу Кускова пробежала ехидная усмешка.

— Трусишь? — спросил он.

Слободинский виновато посмотрел на Кускова, покачал головой.

— Вовсе нет, — ответил он, посапывая носом, будто у него был насморк. Он старался спрятаться от пронизывающего взгляда Кускова. Но все же сел на пыльный стул, скрытый занавеской. Сел с расчетом, что если кто и войдет в павильон, не сразу его заметит.

Прошло несколько молчаливых минут. Кусков по-прежнему стоял против двери, только смотрел теперь не на улицу, а на своего приятеля, который в смущении шевелил широкими черными бровями и часто мигал.

— Трус! Дрожишь за свою шкуру! — сквозь зубы проговорил Кусков и сплюнул.

— Ты подожди, Тимофей Семенович, — поморщился Слободинский. — Зачем рисковать… Твое положение такое…

Слободинский не закончил свою мысль — он увидел, как у Кускова сжались огромные кулаки и фотограф двинулся к нему. Защитив лицо портфелем, Слободинский пошатнулся на стуле. Но Кусков только приблизил к нему свое рассерженное лицо и прошипел:

— Ты, Захудалый, на мое положение не намекай! Чтобы это было последний раз! Слышишь? Твое положение более пиковое, чем мое!

Слободинский опустил руку с портфелем и сказал:

— Для твоей же пользы говорю, Тимофей Семенович. Ты ведешь себя глупо. Ну зачем ты утащил у меня письмо? Можешь потерять!

Кусков подошел к двери, закрыл ее, а затем вернулся к Слободинскому и приглушенно проговорил:

— У меня сейчас неважно с финансами, и ты мне за письмо дашь три тысячи…

— Да ты в уме ли? — воскликнул Слободинский.

— Выложи три тысячи — и не возражай! Знаешь мой характер, кажется, не первый год!

— Письмо и тебя компрометирует, — пытался сопротивляться Слободинский.

— Тебя больше! Мне терять нечего! Я только фотограф, песчинка, так сказать, а ты как-никак должностная величина, к тому же с партийным документом.

— Слушай, Тимофей, — жалобно начал Слободинский. — Ты хотя бы вспомнил нашу многолетнюю дружбу. Нет у меня таких денег!

— Мне сейчас не до твоих лирических излияний! — закуривая трубку, отрезал Кусков. — Что касается денег, то не мне бы ты об этом говорил. Кто-кто, а я знаю счет монетам на твоей сберегательной книжке…

Слободинский понял, что Кускова уговорить не удастся. Он разложил на коленях портфель, отстегнул ржавый запор и запустил внутрь портфеля обе руки. Вынув деньги, Слободинский положил их в карман пиджака и сказал:

— Ну хорошо. Ты можешь вернуть письмо сию минуту?

Кусков посмотрел на оттопыренный карман пиджака Слободинского и коротко бросил:

— Могу!

Он неторопливо прошел в темную комнату, закрылся там на задвижку и через три минуты вышел, держа в руке серый продолговатый конверт. Слободинский посмотрел на конверт и, отдавая деньги, сказал:

— Твое счастье, что при мне оказались казенные деньги…

— Мне совершенно наплевать, чьи они, — заметил Кусков и швырнул письмо Слободинскому. Пересчитав деньги, он убрал пачку в глубокий карман бриджей.

— Что ты намерен делать с письмом? — через минуту спросил он Слободинского, видя, как тот внимательно читает его. Слободинский промолчал. Кусков усмехнулся, открыл дверь и, скрестив руки, встал на пороге павильона.

Слободинский читал:

«Захудалый!

Помня те пакости, которые ты мне причинил в детстве, в юности и в те годы, когда я начал работать, я не должен бы предупреждать тебя о грозящей опасности. Но я не такой окончательный подлец, как ты! Однако помни: мое предупреждение не милосердие — ты мне заплатишь за него…

Я не буду перечислять всего, что ты творил надо мной.

Когда я стал работать, ты склонял меня бросить дело и жить, как ты. Я не послушался, и ты стал досаждать мне по-другому: приходя в книгохранилище, крал ценные старинные книги. Вместе с вором-рецидивистом Исаевым вы хотели ограбить музей… И я каюсь, что не сообщил в тот раз о вас уголовному розыску…

…Когда ты впервые скрылся из Лучанска, я познакомился с писателем Александром Орловым. От меня он многое узнал о тебе, Исаеве-Кускове и других наших знакомых. Орлов описал, как я теперь в этом убедился, нашу жизнь довольно красочно и, главное, верно. Мы — отрицательные персонажи его записок. Если трезво оценить написанное Орловым, — это обвинительный акт против таких, как мы с тобой. Но, рассказывая Орлову о ваших преступных похождениях, я еще наполовину принадлежал вам — наделил вас вымышленными именами.

Накануне его отъезда на фронт я признался ему, что держал его в заблуждении несколько лет, и сообщил ваши подлинные имена. Я сказал и главное: ты в Лучанске, у тебя в кармане партийный билет, словом, все, что мне было известно о тебе…

Почему я так поступил? Может, это был минутный порыв, пробуждение гражданской совести — не знаю.

Александру Орлову ничего другого не оставалось, как только написать об этом заявление и вместе с его записками передать в управление госбезопасности. Но ошибка Орлова заключалась в том, что он не сам передал материал, а поручил это сделать своей жене.

Не буду тебе объяснять почему, но жена Орлова не выполнила поручения мужа, и когда в Лучанск приехал работать полковник госбезопасности Владимир Орлов, записки его брата были уже у меня.

Если ты, Захудалый, а также Кусков-Исаев хотите получить их, платите мне десять тысяч рублей. Не согласитесь, я их передам куда следует. Как это обернется для вас, представьте себе сами.

Обо мне хоть там написано много, но все это не выходит из рамок. Я в записках только неустойчивый элемент. Преступлений, какими богата ваша жизнь, я не совершал. Решайте сами, как вам поступать для самосохранения. По-моему, цена все же сходная, в базарный день дадут дороже!..

О согласии можешь сообщить по телефону 2-99-01. Срок три дня. После будет поздно!

Пишу это письмо без всякого страха, ибо ты — мерзавец и трус. За изгаженную мою молодость, за твое издевательство, за все, за все отомстить тебе, Захудалый, надо было давно. Лучше поздно, чем никогда!

О. Моршанский».


Взглянув на Кускова, Слободинский скомкал письмо, бросил его в пепельницу, стоявшую на туалетном столике, и поднес зажженную спичку к бумаге. Наблюдая, как пламя захватывает все новые и новые строчки, написанные, зелеными чернилами, Слободинский думал: «Да, что могло быть, если бы кто-нибудь другой прочитал?» Дождавшись, когда письмо сгорело дотла, он ссыпал пепел в газету, аккуратно завернул и сверточек положил в портфель.

Кусков только один раз через плечо посмотрел, чем занимается Слободинский, и когда тот прятал сверток с пеплом в портфель, сказал:

— У меня есть фотокопия с письма и негатив. Ты мне заплатишь за них еще…

Слободинский готов был вцепиться в фотографа, но не решался, боясь чтобы кто-нибудь с улицы не увидел его рядом с Кусковым. Сжимая в руках портфель, он прошипел:

— Прохвост, жулик, мерзавец!..

Однако у Кускова уже пропал интерес к Слободинскому, и он грубо сказал:

— Уходи, я сейчас запру лавочку!

Убедившись, что ему не угрожает опасность, Слободинский встал.

— Бездельник, — сказал он, — хотя бы прибрался в своем заведении…

— Сойдет, — ответил Кусков. — О фотокопии не беспокойся, я пошутил…

Слободинский посмотрел на Кускова и понял: он говорит правду. Но ни это, ни уничтожение письма Моршанского не принесло ему полного успокоения. Записки Орлова, о которых упоминал Моршанский, существуют, и можно лишиться рассудка, если постоянно думать о том, что произойдет в случае их огласки…

Слободинский не мог простить себе, что разрешил Кускову впутаться в эту историю. Если бы, получив письмо, не растерялся, все было бы иначе! С письмом он тогда сразу же познакомил Кускова. Тот, прочитав, разразился злобной бранью и сказал, что будет сам разговаривать с Моршанским. Слободинский считал, что Кусков, для этой роли подходит лучше, тем более, что он с уверенностью сказал: получу от Моршанского записки без единого гроша.

Только на исходе вторых суток после этого Кусков пришел домой к, Слободинскому. Вид у него был мрачный и злой. Выпив полграфина воды, сказал, что потерпел неудачу. Моршанского кто-то зарезал на берегу реки, далеко от города. Тетради с записками он видел раньше у Моршанского, но теперь они исчезли. Несколько успокоившись, он попросил дать ему еще раз прочитать письмо Моршанского. Как только письмо очутилось у него в руках, он спрятал его в карман и заявил, что не отдаст. Тут у Слободинского промелькнула мысль, что Кусков убил Моршанского, завладел записками Орлова и будет теперь, шантажировать. Потом эту мысль он признал необоснованной, так как Кусков, волновался не меньше его. Что же касается требования выкупа за письмо то Кусков на такие поступки был склонен с юношеских лет… Трех тысяч, Слободинскому было жаль, но это уже оплошность, он не должен был забывать привычек своего приятеля…

— Знаешь что, Тимофей Семенович, — неожиданно проговорил Слободинский. — Моршанский нас просто на дурака хотел взять… Никаких записок нет, и все это самая настоящая липа…

Кусков отрицательно покачал головой и нервно рассмеялся.

— Я же тебе говорил: видел собственными глазами! Читал он мне отдельные места. Как я батькин дом поджег, как мы с тобой кассира с канатной фабрики кокнули… Ничего не забыто. Подмазано, конечно, как вообще писатели, делают, но факты верны… Это все шкура Моршанский. Хорошо, что его, гада, убили!

— Ты продолжаешь утверждать, что записки существуют? — спросил Слободинский, бледнея и испытывая боль в сердце. — Где же они?

— Где же они? — передразнил Кусков. — Я бы хотел это знать не меньше твоего.

— Если они уже там? — шепотом проговорил Слободинский.

— Что ты имеешь в виду?

— Управление госбезопасности, — пролепетал Слободинский.

— Нет, — спокойно ответил Кусков. — Пока нет. Если бы они были там, то нас, голубчиков, уже потянули бы по делу убийства Моршанского. Не надо и к гадалке ходить…

Но Слободинский не верил Кускову. С новой силой в нем вспыхнуло подозрение: записки Орлова находятся у Кускова, он убил Моршанского, чтобы завладеть ими… И тут Слободинский решил: «Этого бандита надо убрать». Он стал поспешно прощаться и попросил Кускова выпустить его через запасный выход.


Настала суббота. На исходе был седьмой час вечера. Во всем здании тишина, безмолвствуют телефоны, накрыты чехлами пишущие машинки. Орлов все еще сидел в кабинете начальника управления. Он старался не смотреть, как генерал изучает принесенные ему документы и то подчеркивает толстым синим карандашом, то ставит знаки вопроса и какие-то замысловатые крючки. Орлов испытывал ощущение неудовлетворенности: прошла неделя напряженного труда нескольких человек, а след Роберта Пилади не обнаружен.

Временами генерал бросал взгляд на аппарат ВЧ, ожидая звонка. И такой момент наступил. Генерал взял трубку. Орлов впился взглядом в лицо Гудкова, стараясь проникнуть в смысл телефонного разговора. Через несколько мгновений Орлов понял, что из Москвы ничего утешительного не сообщили. Генерал положил трубку и вновь занялся бумагами.

Так прошло еще несколько минут. Наконец Гудков закрыл папку, откинулся на спинку кресла и, легонько постукивая карандашом по краю стола, сказал:

— Владимир Иванович, наиболее ценным я считаю то, на что обратили внимание Заливов, Гусев и Ершов… Правда, это еще не Пилади, и неизвестно, во что выльется, но во всяком случае все следует тщательно проверить. В частности, киоскер Бочкин и девушка с завода…

— Разрешите, товарищ генерал, — воспользовавшись паузой, сказал Орлов. — Я не успел приобщить материалы, но как раз сегодня окончательно установлено, что интерес Бочкина к Марковой построен на стремлении сделать девушку своей сожительницей, а Чупырина старик рассматривает как соперника. Я считаю, что пока надо воздержаться от установления наблюдений за Бочкиным… Неизвестный, который интересовался продавцом газет, больше не появляется на горизонте. Мне думается, что Ершов мог просто подпасть под игру воображения.

— Посмотрим, что нам ответит о старике Ленинград, — сказал генерал. — Но я считаю необходимым побеседовать с Еленой Марковой…

— Будет выполнено, товарищ генерал!

— Не думайте делать ставку на Чупырина, — заметил Гудков. — Это, видимо, какой-то хлыщ.

Генерал хотел еще побеседовать с Орловым, но, взглянув на часы, начал собирать со стола бумаги. Посмотрев на озабоченного полковника, генерал сказал:

— Рекомендую, Владимир Иванович, завтра отдохнуть по-настоящему…

— Не получится, товарищ генерал, с отдыхом… — начал было Орлов.

— Нет, нет, — запротестовал Гудков. — Если только увижу вас здесь — обижусь. По-настоящему обижусь! Сходите на пляж, покупайтесь, прокатитесь на лодке, посидите, наконец, на набережной под липами. А с понедельника со свежими силами снова за работу!


В воскресное утро полковник Орлов, одетый в светлый штатский костюм, с фотоаппаратом через плечо, вышел из гостиницы и слился с праздничной толпой, запрудившей тротуар. Шел он неторопливо, слегка сдвинув со лба легкую шляпу, и производил впечатление отдыхающего человека. Но так могло казаться только со стороны. И сегодня, как обычно, Орлов встал рано. Его мысли вращались вокруг волнующих проблем, которыми жил все эти дни. Невозможно было забыть о Роберте Пилади, о краже пакета и многом другом.

Он не пошел на пляж, не прельстился прогулкой по реке, не укрылся под столетними липами на набережной.

Орлов знал, что и генерал не будет отдыхать. Дойдя до угла, Орлов направился к Павловскому монастырю. Его влекло не простое любопытство, а то, что всколыхнулось в памяти, когда он прочитал заметки брата в тоненькой тетради.

Пройдя под широкими сводами монастырских ворот, он направился туда, где находилась братская могила красногвардейцев. На месте прежней простой деревянной пирамиды теперь возвышался среди цветов памятник из черного мрамора с высеченными надписями.

И опять в памяти Орлова встала картина прошлого. Он увидел и то место на стене, где сидел когда-то с братом и моряком. У стены уже нет кустов, из которых вышли тогда мальчишки. И хоть прошло много лет, минувшее рисовалось живо и ярко.

К могиле подходили люди, останавливались, читали надписи и вполголоса разговаривали. Орлов направился дальше. Подновленные монастырские здания по-своему привлекательно выглядели в свете яркого солнечного дня. Много гуляющих было и в тенистом разросшемся саду.

Продолжая прогулку, Орлов прошел мимо квадратного здания ризницы, мимо длинного двухэтажного строения, в котором раньше жили монахи. У одной из дверей была вывеска: «Научно-реставрационная мастерская», а неподалеку от входа на скамейке сидел старик в черном пиджаке, белом картузе с тростью в руках. Старик поклонился проходившему мимо Орлову. Орлов ответил на поклон. Возвращаясь обратно, он сел рядом со стариком.

Разговорились. Оказалось, старик уже двадцать восемь лет работает сторожем мастерской, а живет в монастыре более тридцати, лет.

— Так вы должны знать Виктора Александровича Полянова, — сказал Орлов, вспомнив о брате невестки. — Он одно время руководил работами по реставрации памятников старины.

— Боже мой! — воскликнул сторож. — Как же мне не знать Виктора Александровича? Он тут у нас всеми делами управлял, почитай, лет семнадцать, а то и побольше. А вы его знаете, милый человек?

Желание расположить старика было настолько сильным, что Орлов решил пуститься на небольшую хитрость. Он сказал, что вместе с Поляновым был на фронте.

— Жив Полянов? — поинтересовался старик.

— Жив. Работает в Москве на строительстве начальником участка. Простите, а как ваше имя, отчество?

— Зовут меня Иваном Павловичем Груздёвым, — охотно отозвался старик.

Иван Павлович был разговорчив. Орлов сказал, что любит беседовать со старыми людьми, и попросил, рассказать о тех годах.

Иван Павлович, видимо польщенный вниманием, положил трость на скамейку, достал обкуренную трубку и, набив ее табаком, закурил. Минуты две он курил молча, глядя перед собой прищуренными глазами, затем, выпустив густой клуб дыма, начал:

— Лучанск наш числился до революции губернским городом, однако жителей в нем было немного, а промышленности и вовсе ничего: заводишко церковных колоколов, канатная фабрика и две мукомольные мельницы наследников Обдирниковых. Прославлялся же Лучанск монастырями, церквами и богатствами купцов. На поклонение мощам угодников сюда со всей матушки России съезжалось и сходилось люду всякого видимо-невидимо. Монахи здесь как сыр в масле катались. Ну, после революции они все разбежались. Свято место не бывает пусто: монашеские кельи быстро заселились людьми совсем другого покроя. Я вот, к примеру, живу там, где прежде митрополитов келейник обретался. В покоях митрополита поселился профессор со своей семьей, ребят полно стало на дворе…

— Скажите, Иван Павлович, где тот рыжий мальчишка, длинный такой, который у вас жил во дворе году в двадцать первом…

— Рыжий?

— Да.

Иван Павлович прищурил глаза и, глядя на конец трости, ответил:

— Нет, рыжий здесь тогда не жил. Может быть, проходящий какой был. Много их тогда, сорванцов, здесь шлялось. Все подземный ход искали в этих местах.

— Подземный ход? — улыбнулся Орлов.

— Да, — серьезно сказал Иван Павлович. — Он и в самом деле где-то есть, но где, никак найти не могли, а теперь и искать бросили…

Орлов продолжал улыбаться. Ему хотелось сказать старику, что и он один из тех сорванцов, которые разыскивали подземный ход. Но только спросил:

— Ну, а черноволосого мальчишку вы помните?

Иван Павлович недоверчиво посмотрел на Орлова:

— Что вы, милый человек, мало ли тут всяких бывало, разве упомнишь! Но рыжий не жил, это я хорошо знаю.

Недалеко от скамейки, на которой они сидели, лежала вросшая в землю чугунная плита. Посмотрев на нее, Орлов вспомнил, что такими плитами были устланы главные аллеи монастырского сада. Помнил это хорошо потому, что однажды запнулся за одну из плит и повредил ногу.

Это откуда такая? — спросил он, показывая на плиту.

— Из сада. Теперь их нет.

— Где же они? — спросил Орлов.

— А их давно еще продал Захудалый Аристократ, — спокойно ответил Иван Павлович.

— Кто такой? — не понял Орлов.

— Кто? — повторил Иван Павлович и, не спеша раскурив трубку, продолжал: — Неудобно, милый человек, говорить про это. Жил тут один парень. Был паразитом наипервейшей статьи. Он нигде не работал, промышлял, как говорили, всякими нехорошими делами. Прозвали его Захудалым Аристократом за презрение к простому люду. Детство его прошло в довольстве. Было у него множество всяких игрушек, забав, нежная пища и чистенькие костюмчики…

— Бархатные тужурочки тоже, наверно, были? — спросил Орлов.

— Совершенно правильно! Были у него бархатные тужурочки, рядила его в них мамаша, — улыбнулся Иван Павлович. — Мать души не чаяла в своем единственном и не разрешала отцу заниматься воспитанием сына. Он держал себя как важный барин в прежнее время: по улицам ходил задрав голову, на людей не смотрел, а если ему приходилось здороваться, то делал это с различием: к одним подходил, держа руки за спиной, другим подавал два пальца и редко кому всю ладонь…

Орлов опять вспомнил черноволосого мальчишку и, дотронувшись до руки старика, попросил:

— Расскажите, Иван Павлович, о внешности этого Захудалого Аристократа.

— Черный он весь был какой-то. И волосом черный, и кожей смуглый. Одевался тоже во все черное. А вы знали его?

— Немного припоминаю — стараясь казаться равнодушным, ответил Орлов. — Ну и где он теперь?

— Так ведь, милый человек, о чем я вам поведал, это все происходило давно, человек тот был юным и несозревшим. Жив он и сейчас. И живет в Лучанске. Захудалым-то Аристократом в молодости звали Глеба Александровича Слободинского. Родители у него после тридцатого года умерли один за другим, он распродал имущество и уехал. Где был, не знаю. Только в начале войны снова появился. Но, должен вам заметить, вернулся совсем другим человеком. Простой стал, покладистый… Сейчас должность какую-то хорошую занимает, где-то в городе, а где, точно не знаю. Живет все тут же, в угловой южной башне. Квартира замечательная. Ее еще архитектор тут один, до него жил, приспособил. Слободинскому предлагали переехать в другое место, но он — ни в какую… Не хочет с монастырем расставаться.

Орлов поблагодарил старика за беседу, попрощался и ушел.


Вечером Орлов пришел к Анне Александровне и застал ее одну. Он сразу подметил, что она выглядит плохо, и в разговоре не касался того, что было для них обоих важно.

Когда Орлов собрался уходить, она тоже поднялась из-за стола, умоляюще посмотрела на него и проговорила:

— Владимир Иванович, я знаю: вы очень заняты. Но все же не забывайте нас… Мне одной просто страшно становится здесь… Максима часто не бывает дома. Я так измучилась, места себе не нахожу… Скорей бы кончился отпуск!

— Я понимаю вас. Как только у меня будет выкраиваться свободный часок вечером, буду приходить. Хорошо?

Она слабо улыбнулась в ответ на его слова и задумчиво посмотрела в сторону.

— Вы что-то хотите сказать, Анна Александровна? — спросил Орлов.

Застенчиво улыбаясь, она сказала:

— Вы знаете, что я делаю все эти дни? Вам не догадаться! Я хожу по городу и смотрю. Да, смотрю, не попадется ли мне тот мерзавец… Питерский. Пока безуспешно. Но я надеюсь встретить его…

Это признание заставило Орлова несколько иными глазами досмотреть на Анну Александровну. Он взял ее под руку и подвел: к дивану. Когда они сели, сказал:

— Отыскать его было бы неплохо… Но только вы, Анна Александровна, не старайтесь задержать его с помощью, скажем, милиции или граждан… Можно лишь выяснить, где он живет или работает. Но, повторяю, будьте очень осторожны. Надо, чтобы он вам не причинил какой-нибудь неприятности. Кроме того, он не должен знать, что за ним следят. Это помните.

— Я понимаю, Владимир, Иванович, — ответила она. — И очень довольна вашим одобрением.

Видя, что она оживилась, Орлов решился спросить ее о Захудалом Аристократе. К сожалению, она ничего о нем не знала. Даже от Моршанского ей не приходилось слышать о человеке с таким странным прозвищем. Орлов попросил у нее московский адрес ее брата Виктора Александровича Полянова, чтобы выяснить некоторые обстоятельства, относящиеся к его работе в реставрационных мастерских.

Вошел Максим. Он был заметно возбужден, и на вопрос матери, что с ним, ничего определенного не ответил, сославшись, на предстоящие экзамены.

Когда Анна Александровна на несколько минут вышла из комнаты, Максим шепнул Орлову, что ему необходимо переговорить с ним по одному очень загадочному случаю, но не при матери. С нее довольно и тех волнений, которые она испытала.

Через несколько минут Орлов попрощался с Анной Александровной. Максим пошел с ним, сказав матери, что пойдет с дядей в гостиницу посмотреть, как он там устроился.

Оказавшись за воротами дома, Максим рассказал Орлову о странном происшествии, только что случившемся в доме его знакомого учителя Тараса Максимовича Чуева. Рассказ юноши заинтересовал Орлова, и он сказал, что ему хотелось бы самому поговорить с Чуевым.

— Дядя Володя, — признался Максим, — завтра утром Тарас Максимович придет к вам в управление. Я говорил ему про вас…

Орлов задумался, взглянул на часы и проговорил:

— Отведи меня к нему сейчас.


Учитель физики Тарас Максимович Чуев до войны жил в Пскове. Во время фашистской оккупации у него погибла вся семья. Оставшись один, он ушел из занятого врагом города, рискуя жизнью, перешел линию фронта и прибыл в Лучанск. Тут он поселился у вдовы своего старшего брата. Сама Александра Ивановна находилась в то время в больнице в очень тяжелом состоянии. Вскоре она умерла. Чуев оказался единственным наследником дома и всего имущества, состоявшего главным образом из библиотеки, различных приборов для физических опытов и фотографирования. Сам Чуев фотографией не занимался, но после войны стал одним из заядлых любителей этого дела.

Чуев — высокий, седоусый, с проницательными серыми глазами. Шестьдесят прожитых лет не лишили его деятельного и активного отношения к жизни. Его часто можно было встретить с фотоаппаратом на улицах, в парках и на стадионах. Снимки Чуева иногда появлялись в областной газете и в витринах на Советской улице, у стадиона «Торпедо». Он организовал фотокружок в школе, руководил таким же кружком в колхозе «Авангард» в тридцати километрах от города. Чуев был знаком со многими фотолюбителями Лучанска, и некоторые из них иногда приходили к нему на Лесную улицу.

Летними вечерами Чуев обычно бывал дома, но в этот раз его пригласили на семейное торжество к директору школы. Ушел он в шесть вечера и возвратился через три часа.

Войдя в дом, Чуев еще в темноте почувствовал что-то неладное и, перешагнув порог комнаты, повернул выключатель. Вспыхнула под потолком яркая лампа, и он увидел выдвинутые ящики письменного стола, бумаги и книги, разбросанные на полу.

В первый момент Чуев растерялся. Потом схватил тяжелый металлический штатив и обошел дом, заглядывая под столы, в шкаф с одеждой, даже под стулья. Вскоре старик убедился, что в дом проникли через окно. Все вещи были целы, исчезло только сто рублей, лежавших на письменном столе возле чернильного прибора.

…Приближалась полночь, когда Максим и Орлов подошли к домику Чуева. Калитка и двери оказались открытыми. Чуева они застали ползающим по полу около книжных полок.

— Тарас Максимович, что с вами? — подбегая к старику, спросил Максим и помог учителю подняться на ноги.

— Как ты вошел? — не отвечая на вопрос, спросил Чуев, все еще не замечая стоявшего на пороге комнаты Орлова.

— Калитка и двери были не заперты…

— Как же так? Я закрывал за тобой, — испуганно пробормотал Чуев.

Максим познакомил Чуева с Орловым. Старик обрадовался и начал торопливо рассказывать то, что Орлов уже знал со слов племянника.

Орлов оглядывал комнату и, когда учитель замолчал, заметил:

— Да, у вас определенно что-то искали…

— Государственных тайн у меня в доме, товарищ полковник, нет, — ответил Чуев.

Они все вместе еще раз осмотрели дом и возвратились в комнату. Максим вызвался подежурить во дворе на случай, если попытка проникнуть в дом повторится. Чуев вышел вместе с ним, пообещав указать ему удобное место.

Поджидая Чуева, Орлов сел к столу в старое кресло с протертыми подлокотниками. «Что же тут искали? — подумал он. — Почему не взяли бумажник с крупной суммой денег, часы, облигации, оставили без внимания футляр с набором ценных фотообъективов, а польстились только на сто рублей»?

Орлов встал и подошел к книжным полкам. Он поднял с пола несколько томиков. Все это были дореволюционного издания книги по фотографии. «Не искали ли уж какую-нибудь редкостную книгу?»

Орлов сказал об этом возвратившемуся Чуеву. Старик покачал головой и ответил, что особо редких книг у него нет, а если кому-либо из его знакомых что и потребуется, то не было случая, чтобы он отказывал.

Взглянув на Чуева, Орлов сказал:

— Тарас Максимович, от племянника я кое-что знаю о странной судьбе вашего брата, жившего в этом доме. Если вас не затруднит, то я попросил бы рассказать подробней…

— Вы полагаете, что случившееся сегодня имеет отношение к тем давним дням?

— Пока предполагаю, а дальше видно будет.

Чуев сел в кресло. Его взгляд рассеянно блуждал по комнате. Наконец старик вздохнул, покачал головой и сказал:

— Откровенно говоря, товарищ полковник, это очень любопытная история… Вы садитесь.

Орлов сел на диван.

— Брата моего звали Николаем, — начал Чуев. — Родился он в восемьдесят шестом году. Я на десять лет моложе его. Надо сказать, что это был очень способный и талантливый человек. Знал несколько иностранных языков, давались они ему легко. А главное, брат обладал удивительной способностью к экспериментальной физике. Думается, что, если бы его жизнь не оборвалась так рано и жил бы он в наше время, с его именем были бы связаны крупные научные работы. Вы, товарищ полковник, надеюсь, не сочтете мои слова за хвастливость… Помимо всего, Николай был революционером. В девятьсот восьмом году ему пришлось покинуть Россию. Возвратился он только в тринадцатом, причем приехал не в Псков, где мы жили с матерью, а сюда в Лучанск. Он женился и поселился в этом доме. Положение его было неважное: работы он получить не мог и, чтобы как-то существовать, стал заниматься фотографированием. Этому искусству он научился во время скитаний за рубежом. Причем, надо сказать, он так прекрасно делал снимки, что в короткий срок стал опасным конкурентом для лучших местных профессионалов… Тогда в городе говорили об особых, «чуевских» способах фотографирования… Были у него по этой части даже какие-то изобретения… Только поэтому его и приняли в фотографическое общество, в котором тогда состояли главным образом люди из имущего класса и безусловно благонадежные…

Чуев замолчал, положил на стол обе руки и сцепил пальцы. Потом кашлянул и продолжал:

— За границей брат познакомился и несколько лет работал с профессором физики испанцем Адольфо Переро. Оба вынуждены были часто переезжать из страны в страну… Переро подвергался преследованиям, и в конце концов его убили. Все это я узнал после… В первой половине четырнадцатого года к нам в Псков пришло известие о том, что брат покончил жизнь самоубийством. Мне в то время было восемнадцать лет. Мать болела и не могла поехать на похороны. Пришлось отправиться мне. Когда я прибыл в Лучанск, похороны уже состоялись. Жена брата Александра Ивановна была близка к помешательству. Временами, правда, к ней возвращалась ясность сознания, и она разговаривала со мной, настойчиво утверждая, что Николая убили, а не сам он наложил на себя руки…

Что я тогда мог поделать? Я только слушал ее и не знал, верить или нет словам этой женщины, потрясенной огромным горем… От нее мне пришлось услышать, что в течение года, пока брат жил в Лучанске, к нему несколько раз приходили какие-то люди, что-то требовали от него. И после каждого из таких посещений Николай впадал в болезненное состояние. Александра Ивановна утверждала, что этим людям ничего не удалось получить от Николая, так как все, что имел особого, он передал на сохранение брату ее — игумену Аркадию… Что же это такое «особое», она мне не говорила…

Чуев встал, заложил руки за спину и, немного походив, остановился перед Орловым.

— Когда в начале войны я убежал с оккупированной территории и прибыл в Лучанск, Александру Ивановну застал в больнице почти при смерти… Только вы учтите, что она была не психической больной, нет. У нее было плохо с сердцем. Я ее несколько раз видел, но не досаждал вопросами…

Рассказ, видимо, утомил Чуева. Он сел на диван и устало запрокинул голову.

— Вы, Тарас Максимович, так и не знаете, что требовали от вашего брата и что это были за люди? — спросил Орлов.

— Нет.

— Тут могут быть только два варианта, Тарас Максимович. Или принять все рассказанное вашей невесткой за плод больного воображения и расстроенной психики, или за правду… Вы какого мнения?

Чуев помолчал, потом спросил, как зовут Орлова, и наконец сказал:

— Я стою за второй вариант, Владимир Иванович. Должен сказать, что к мыслям об этом я возвращался в последние годы несколько раз. И вот в связи с чем. Как учитель физики, я интересуюсь вопросами использования атомной энергии. Об этом много стали писать. И как-то у меня родилась мысль, что профессор Переро и мой брат работали в области изучения атомной энергии. Я пересмотрел все книги, все заметки, оставшиеся от брата, но ничего не нашел. В общей сложности на эти поиски я потратил очень много времени. Ну, об этом вы можете судить сами. Видите, какая тут масса книг, да кроме того на чердаке два больших ящика…

— Простите, Тарас Максимович, а в городе есть люди, которые близко знали жену вашего брата?

— Никого нет. Она вела замкнутый образ жизни. Была одна близко знакомая женщина, владелица соседнего дома, но и она умерла лет десять назад.

— Так об Александре Ивановне никто ничего и не знает? — удивился Орлов.

— Может быть, кто и знает, только легенды какие-нибудь, но не правду… Вы учтите, что окружающие считали ее не совсем нормальной, а таких людей обычно сторонятся… Я сам делал попытки кое-что узнать о брате среди старожилов этой улицы, но достоверного ничего не услышал…

Орлов встал. У него было такое состояние, будто заглянул в очень интересную книгу, но ее внезапно закрыли.

— Итак, вы сторонник второго варианта, Тарас Максимович?

— Да. Слушайте дальше. Недели две назад в букинистическом магазине я купил книгу… Подождите, я ее покажу.

С этими словами Чуев встал, вышел из комнаты и минуты через две вернулся, держа в руках, небольшой томик в оранжевом бумажном переплете.

— Меня привлекло то, что книга совершила круг. Она когда-то принадлежала моему брату, о чем свидетельствует его личный штамп на титульном листе. Очевидно, Александра Ивановна продала эту книгу, она была у кого-то на руках и попала обратно в букинистический магазин. Факт сам по себе обыкновенный. Вот посмотрите…

Орлов взял из рук Чуева книгу и прочитал на обложке: «Ф. Содди. Материя и энергия, перевод с английского С. Г. Займовского, под редакцией, с предисловием и примечаниями Николая Морозова. Издательство «Природа», Москва, 1913». Выцветший штамп «Физик Николай Максимович Чуев» свидетельствовал о том, что книга действительно когда-то находилась в библиотеке старшего Чуева.

— Ну и что вы в ней нашли интересного, Тарас Максимович? — спросил Орлов.

— Откройте на сто семьдесят четвертой странице…

Чуев плотнее придвинулся к Орлову и следил за его пальцами, перелистывающими книгу.

— Вот. Читайте! — Указательный палец старого учителя ткнул в страницу.

Орлов читал вполголоса:

— Нетрудно убедиться, что хотя современная проблема — как освобождать по желанию скрытую в уране, тории и радии энергию для практических целей — и является новой, но в действительности это одна из самых древних проблем, на которую искони направлены были беспрестанные и безуспешные усилия человека…

— Теперь обратите внимание на заметку на полях, — тихо проговорил Чуев.

— С Адольфо Переро эту проблему мы разрешили еще три года назад…

Орлов посмотрел на Чуева. Лицо старика было возбуждено, глаза блестели. Затем он выпрямился и сказал:

— Эта надпись сделана рукой моего брата в тринадцатом или четырнадцатом году. Словом, как только он познакомился с этой книгой. Вот почему, Владимир Иванович, — вздохнув, сказал Чуев, — я и поверил во второй вариант.

Орлов молчал. Появилась мысль о возможной связи между событиями в домике Чуева и розысками Роберта Пилади. Он понимал случайность увлекшей его мысли и пытался изгнать ее из своего сознания. Но мысль эта была настолько цепкая, что чем больше он хотел отделаться от нее, тем притягательнее становилась ее новизна. Взглянув на Чуева, он увидел, что старик с надеждой смотрит на него.

— Что вам, Тарас Максимович, известно об Адольфо Переро?

— Очень мало. В тысяча девятьсот девятом году Переро читал лекции по радиологии в Глазговском университете в Шотландии, вообще он был страстным исследователем в области радиоактивных веществ…

Орлов сел на диван рядом с Чуевым и мягко спросил:

— Кто знал, что вас вечером дома не будет?

Чуев покачал головой.

— Никто.

— Говорили вы, что идете в гости? Например, кому-либо из своих знакомых молодых фотолюбителей?

— Абсолютно ни с кем не говорил, — ответил Чуев.

— А вы припомните. Это очень важно.

— Никому не говорил, — убежденно повторил Чуев. — Да и как я мог говорить, когда сам об этом узнал только за три часа до ухода к виновнику торжества. Как все это получилось… Я был на почте, выписывал газету и совершенно случайно встретил его, директора Алибина. Тут он и позвал меня к себе…

— Ну хорошо. Вы никому не говорили, что идете в такие-то часы к Алибину. Но когда он вас приглашал, мог кто-нибудь слышать ваш разговор?

— Безусловно, могли, — мы не одни находились на почте.

— Не можете ли припомнить, кто около вас был в тот момент?

— Вот этого не могу, Владимир Иванович, — развел руками Чуев. — При всем желании.

— Допустим, у вас действительно был тот, кто ищет какие-то документы или еще что-нибудь. Надо полагать, что это опытный в такого рода делах специалист. И вот возникает вопрос: почему же он грубо сработал и не замаскировал свои поиски под откровенную кражу? Грабитель мог взять больше, а польстился только на сторублевую бумажку… Вот почему я сомневаюсь в правильности вашего вывода…

Чуев пожал плечами и ответил:

— Я думал об этом еще до вашего прихода. Возможно, что здесь был не сам, как вы его называете, «специалист», а кто-то из подосланных им лиц, может быть, человек малоопытный…

— Да, так могло быть, — согласился Орлов.

— Прежде чем уйти, Орлов попросил Чуева описать происшествие, изложить все свои доводы и соображения, а также составить список знакомых фотолюбителей, которые бывали в доме. Он предупредил учителя, чтобы тот никуда, не отлучался из дома в течение суток. Чуев пообещал в точности выполнить все, что требуется.

Максим в эту ночь остался у Чуева, а Орлов пошел предупредить Анну Александровну, чтобы она не беспокоилась о сыне.

Он остался доволен своим «выходным» днем.


В тот день, около десяти часов утра, Адамс с книгой в руках, опираясь на железную трость, вошел в старый Спиридоновский лес, расположенный в шести километрах к северу от Лучанска, у села Спиридоново. Прежде чем углубиться в чащу, Адамс остановился на опушке и, прячась за стволом толстой сосны, внимательно посмотрел на поле, и проселочную дорогу, по которой только что шел. Не обнаружив ничего опасного, он двинулся дальше. Шел Адамс медленно, часто оборачиваясь и останавливаясь, вслушиваясь в тишину.

В лесной чаще Адамс закопал в землю привезенный багаж и уже в третий раз приходит проверять его сохранность. Эти прогулки не были для него приятным занятием, но он считал, что гораздо надежнее хранить вещи в лесу, чем в доме Бочкина или в другом месте.

Убедившись, что закопанные чемоданы находятся там, для чего ему достаточно было прощупать почву железной тростью, Адамс направился обратно.

Выйдя на опушку, он сел под березой и раскрыл на коленях книгу. Одетый в простой легкий серый костюм, Адамс вполне мог сойти за скромного служащего, отдыхающего на лоне природы. Он почти беспрерывно курил, волнуемый тревожными размышлениями. С того самого часа, как он прибыл в Лучанск, началось ощущение постоянного беспокойства. Сон его, как правило, был насыщен кошмарными видениями. Адамсу казалось, что в городе все знают, кто он. Это было мучительно. Он дорого бы заплатил за то, чтобы узнать, известно или нет органам госбезопасности о его появлении. Честер Родс уверял его, что такая возможность исключается полностью, надо только самому на месте не вызвать подозрений.

В сознании Адамса всплыла мысль: «Угнетенное состояние объясняется наступающей старостью и жаждой покоя…» Он даже на какое-то мгновение обрадовался, будто сделал открытие, которого долго добивался. «Вот, оказывается, в чем дело!» Но, поразмыслив, понял опасность такого настроения. «Старость, покой. Да время ли думать об этом!»

— Идиот! — вырвалось у Адамса.

Вспышка злобы на самого себя как бы подхлестнула его. Он сбросил с колен книгу и, поднявшись, сделал несколько шагов. Движение уравновесило его. Закурив папиросу, он опять сел на траву и взял книгу. Но, машинально перелистывая страницы, снова подумал: «Не надеется ли Родс связать его с собой и на будущее? Ничего не выйдет! С него довольно! Он сам сумеет распорядиться своей собственной жизнью. И вообще, если бы не этот беспокойный старик, ненавидящий коммунистов, он, Адамс, не сидел бы около этого мрачного леса, а жил в свое удовольствие в стране с другим укладом. Но только ли Один Родс причиной тому? Бочкин! Да, и по милости своего презренного дядюшки ему теперь с документами на имя Ивана Васильевича Печеночкина, уроженца города Свердловска, приходится рисковать жизнью, доставать то, что Бочкин не мог добыть в свое время…»

Около Адамса скопилась изрядная грудка окурков. Из чувства предосторожности, оглянувшись по сторонам, концом железной трости он выкопал в земле ямку, собрал в горсть окурки, положил их туда и сравнял землю.

Взглянув на часы, Адамс поднялся.


Утром Орлов доложил генералу о происшествии в доме Чуева и своем разговоре с учителем. Генерал заинтересовался сообщением и одобрил действия Орлова.

Возвратившись в свой кабинет, Орлов успел навести справку о Слободинском. То обстоятельство, что он — директор Дома культуры номерного завода, заставило Орлова задуматься. Он решил серьезно заняться Слободинским, а пока отправился вместе с майором Заливовым в областной архив.

Четыре часа, проведенные в архиве, не оказались бесплодными. Просматривая комплекты лучанской газеты «Речь», Заливов в подшивке за 1914 год нашел такую заметку:

«25 июня состоялось годичное общее собрание членов Лучанского фотографического Общества. Были заслушаны отчеты правления о работе Общества за 1913 год. Избрано правление Общества. Собрание подтвердило благотворную деятельность прежнего состава правления под предводительством графа Сычинского.

На этом же собрании единодушно был исключен из членов Общества г-н Чуев Николай Максимович, как лицо, стремящееся к подрыву незыблемости трона и нарушающее правила русского гостеприимства. Это выразилось в грубом отношении к коллеге господину Честеру Родсу, любезно открывшему при посещении нашего Общества достижения заграничной фотографии, а также продемонстрировавшему поразительно эффективные опыты в этой части.

Г-н Чуев, будучи личностью грубой и нетактичной, нанес господину Ч. Родсу оскорбление, когда тот посетил его квартиру и пожелал ознакомиться с достижениями г-на Чуева в фотографировании…

Любитель-фотограф».


Эта заметка была для Орлова настоящим откровением. Внимательно читая и вдумываясь в каждое слово, Орлов почувствовал ту обстановку, в которой жил Чуев в дореволюционном Лучанске. Уже в какой-то степени приобщившись к атмосфере маленького домика на Лесной улице, Орлов понимал, что за строками, написанными в газете, кроется какая-то драма. «Оскорбление» заморского гостя не могло быть случайным.

В архиве им удалось отыскать и данные об игумене Аркадии. Он был настоятелем Павловского монастыря с 1907 года по день смерти в августе 1915 года. В монастырь Аркадий пришел десятилетним отроком. Скончался во время освящения новой часовни, построенной на монастырской территории купцом Опекалиным во имя святителя Питирима.

Для Орлова оставалось невыясненным имя — Честер Родс. Можно было предполагать, что «коллега», как его называла газета, посетил Лучанское фотографическое общество не только ради демонстрации и «эффектных опытов фотографирования»…

Орлов и Заливов возвратились в управление. Здесь им сообщили новость: лейтенант Ершов не появлялся на работе. Пока известно только одно: вышел он из дому в шесть утра.

Орлов дал указание прислать к нему капитана Ермолина, а сам стал знакомиться с полученным в его отсутствие заявлением Чуева. Оно было написано обстоятельно, со всеми деталями. Орлов приобщил к нему полученные из архива справки, намереваясь все это немедленно доложить генералу.

Он собрался выйти из кабинета, когда Ермолин сообщил по телефону о появлении Ершова.

— Приходите оба ко мне! — приказал Орлов.

Не прошло и минуты, как Ершов и Ермолин вошли в кабинет.

— Что случилось?

— Извините, товарищ полковник, — заговорил Ершов, подходя к столу. — Я просто не мог поставить кого-либо в известность. Случилось все очень рано утром. Я вышел на улицу, рассчитывая успеть выкупаться до работы и съездить в сапожную мастерскую. Выкупавшись, около переправы неожиданно увидел того самого типа, который, как мне показалось, изучал Бочкина. Одет он был по-другому, но я его узнал и пошел за ним…

— И что же? — спросил Орлов.

— Неизвестный переехал на пароходе на левый берег, побродил по базару и затем вышел на шоссе. Миновав село, он углубился в Спиридоновский лес. В лесу пробыл недолго, а затем в течение двух часов и двадцати минут сидел на опушке под березой. На коленях у него лежала раскрытая книга, но он ее не читал. Похоже было, что он нервничал… Выкурил тринадцать папирос… Уходя, закопал окурки в землю. Я поинтересовался окурками. Из тринадцати папирос только три выкурены полностью… Сесть на пароход с ним не удалось. Я его потерял… — Ершов замолчал, потом тряхнул головой и добавил: — Не в оправдание себя, а ради истины должен сказать, товарищ полковник, что неизвестный во время продвижения туда и обратно вел себя очень квалифицированно, в смысле проверки, не идет ли за ним кто. Вот все.

— К чему он закапывал окурки? — спросил Орлов…

— Это меня очень удивило…

— Ну, а что вы с ними сделали?

— Обратно закопал, товарищ полковник, — ответил Ершов.

— Правильно! Немедленно обо всем напишите рапорт и принесите в кабинет генерала. Я буду там, — сказал Орлов.

Тон, которым были сказаны эти слова, успокоил Ершова. Лейтенант полагал, что полковник строго осудит его за то, что он не довел наблюдение до конца.

Орлов о чем-то напряженно думал и, взяв со стола папку с документами, сказал:

— Идите, товарищ Ершов, пишите рапорт. Кроме того, уточните, во сколько кончает сегодня работу Лена Маркова.


Последние три дня Лена чувствовала себя отвратительно. Все началось с того вечера, когда она побывала в доме Бочкина. После этого ей неприятно было с ним встречаться, газеты и журналы она покупала в другом месте, а возвращаясь домой, стороной обходила газетный киоск, стараясь не видеть Бочкина. Но о нем она не забывала. Сегодня днем она ходила к секретарю комитета комсомола завода, чтобы рассказать о своих подозрениях в отношении Бочкина. Но разговор не состоялся. Секретаря срочно вызвали в партком, и он попросил ее прийти к нему завтра. Лена понимала, что, если она поделится своими сомнениями, ей станет легче и, возможно, ее сообщение будет иметь какое-то значение…

Внезапный осторожный стук в дверь испугал Лену. Она встревоженно спросила:

— Кто там?

Дверь открылась, и в комнату проскользнул Бочкин. Лена была настолько поражена, что не поднялась с кресла и широко открытыми глазами смотрела на старика. Он остановился у двери и молитвенно сложил руки на груди.

— У меня, душа изболелась, и я отважился на этот дерзкий поступок, — вкрадчиво заговорил Бочкин. — Здоровы ли вы?

— Зачем вы пришли? — строго спросила она.

— Беспокойство угнетает меня, Елена Петровна. Я сию же минуту уйду. Мне нужно было только убедиться, что с вами… Вот журналы пришли свежие, а вас все нет к нет… — говорил Бочкин, внимательно рассматривая лицо девушки, будто пытаясь проникнуть в ее думы.

— Могут войти соседи, Евлампий Гаврилович! Что они подумают обо мне…

— Не волнуйтесь. Я ухожу, Елена Петровна, ухожу, — повторил Бочкин, кладя на стол пачку журналов. — Вот посмотрите, тут есть интересное…

Лена встала и посмотрела на дверь.

— Умоляю вас, Елена Петровна, не избегайте меня. Пусть не будет вашей холодности к старому человеку, смотрящему на вас, как на богиню…

— Евлампий Гаврилович!

— Ухожу, ухожу, моя светлая несбыточная радость, — задыхаясь, проговорил Бочкин и направился к двери.

Когда он вышел, Лена опять села в кресло и задумалась. «Кто же Бочкин? Возможно, он только старый волокита?»

…Сколько прошло времени после ухода старика, Лена не заметила. В комнате стало уже совсем темно, когда в дверь опять постучали. Она открыла и вздрогнула, впустив в комнату незнакомого человека. Тот спокойно передвинул задвижку, которой запиралась дверь изнутри, снял шляпу и, подавая ей удостоверение, сказал:

— Полковник Орлов…

Девушка машинально взяла удостоверение, пробежала глазами написанное, всмотрелась в фотокарточку и перевела взгляд на лицо стоявшего перед ней человека в сером костюме. Возвратив удостоверение, она показала рукой на стул, а сама села в кресло, чувствуя, как дрожат у нее ноги. Но это быстро прошло, и она удивилась, что в ее комнате находится человек как раз из того учреждения, о котором она за эти дни несколько раз вспоминала. Девушка просто сказала:

— Я вас слушаю.

— Вы не догадываетесь, что меня могло привести к вам?

Нет. Впрочем, я сама хотела идти в ваш дом, ну, туда, где вы работаете, — спокойно проговорила она…


На веранде дома Бочкина, предусмотрительно закрытой от посторонних взглядов полотнищами суровой ткани, — полумрак. Адамс неподвижно, как манекен, сидел в кресле-качалке, дымил зажатой в зубах папиросой и прислушивался к звяканью цепи, скрипу проволоки и тяжелому дыханию овчарки, пробегавшей на своей привязи. Этот шум раздражал Адамса и вызывал неприятные ощущения. Порой ему казалось, что, отсиживаясь в доме, он находится в ловушке, в которой его неминуемо схватят. Его бесило, что десять дней, проведенных в Лучанске, не дали почти ничего. Отсюда и крайняя раздражительность, волнение по поводу каждого, даже незначительного события. Взять хотя бы беспокойство овчарки, которое она проявила вчера вечером. Собака как безумная кидалась к забору. Желая выяснить причину, он потащил старика в рощу, и хотя ничего подозрительного они там не обнаружили, он не может забыть об этом. Адамс хорошо изучил характер собаки и был уверен, что зря она беспокоиться не стала бы.

Он встал с кресла, подошел к занавеске и, раздвинув ее, стал смотреть в щелочку.

Бочкин в это время осторожно приоткрыл дверь и, просунув на веранду бороденку, наблюдал за племянником. Поняв его состояние, он приблизился к Адамсу и сказал:

— Не беспокойся по пустякам, Жорж.

Адамс, презрительно взглянув на старика, огрызнулся:

— Вообще мне не по душе эти ваши маленькие домишки и сонные улицы… Новый человек здесь, как нарыв на носу, сразу заметен…

— Что же делать — окраина города, — смиренно сказал Бочкин. Я и так все, что мог, для тебя сделал. Забор не пожалел — тайный ход в рощу устроил…

Адамс ничего не ответил, сел в качалку и строго спросил:

— Какие новости?

— Что тебя интересует в первую очередь? — помедлив, спросил Бочкин и сел на стул.

Адамс взглянул на старика, увидел в его бороде хлебные крошки и огуречные зерна, поморщился и зло подумал: «Мусор! Если бы не ты, старый пакостник, не пришлось бы мне сидеть в твоей поганой берлоге! И вот теперь по твоей милости…» Он готов был разразиться бранью, так сильна была в нем ненависть к дяде, но сдержался и сказал:

— В первую очередь Чуев, черт бы его побрал! Сколько дней я торчу здесь, и ничего!

— Я действую, — невозмутимо ответил Бочкин. — Есть возможность познакомиться с Чуевым, посетить его на дому, поговорить…

— Вы были уже, в доме. Что это дало? Трепку нервов, риск провалиться, и все! — вспылил Адамс.

— Безусловно, молчаливые стены и книги ничего сказать не могли, — тем же тоном продолжал Бочкин. — По твоей инициативе я забрался в дом, словно мальчишка. Я же предостерегал. Надо знать точно, тогда и искать. Повторяю, у меня есть возможность познакомиться с Чуевым… Ты не можешь сомневаться в моей готовности…

— Чуев насторожен после того случая! Я вас особенно просил украсть из дома что-то существенное, вы ограничились несчастными ста рублями! — Адамс с нескрываемой ненавистью посмотрел на старика. — Так поступать может только круглый дурак!

— Твое волнение напрасно. Я говорил, что Чуева посещают многие юные фотолюбители… Уверен, он подозревает кого-нибудь из них. Если бы совершили кражу, мы вообще отрезали бы себе путь для дальнейших вылазок в дом. Да, да! Сейчас же вмешалась бы милиция, и пошла писать губерния!

— Я делаю вывод из фактов! — сурово сказал Адамс, закуривая папиросу.

Бочкин выпятил толстые губы и заявил:

— Чуева необходимо прощупать самого.

— Но надо скорей, скорей! — с раздражением воскликнул Адамс. — Да, когда я увижу эту вашу девчонку?

— Не советую и видеть.

— Почему?

— Она уже достаточно напугана…

— Кем?

— Тобой… Прошлый раз. Опасаюсь, не заподозрила ли она, что с собакой случилось неладное… Перед этим лицо твое видела в окне…

Адамс пристально посмотрел на Бочкина. Старик был прав. Он и сам уже подумывал об этом.

— И без нее мы выйдем из положения, Жорж! У меня есть кое-какие свеженькие мыслишки. За ужином разверну мой план. Уверен в твоем согласии. Пойдем ужинать!

— Давайте! Мне скоро надо уходить.


Анна Александровна шла вдоль металлической ограды по узкой тропке; усталая и печальная, Орлова смотрела только под ноги. Краем глаза она видела, что справа, за оградой, тянутся кусты, деревья; иногда и ее путь преграждали кусты. Она останавливалась. Свернуть влево было невозможно: широкая канава, бесконечная, как ограда, светилась кофейной водой и зеленой ряской. И Орлова входила в кусты. Ветвистый кустарник с нежной листвой стискивал тропинку, как ребенок конфету, стискивал и не разжимал; Анна Александровна отводила ветви на каждом шагу; они сопротивлялись, лезли в драку, лапали неловко, как пьяные.

И снова свободный шаг по свободному пути; тропинка манила вперед; точно так же в юности тропинка манила на знакомую поляну, где поджидал Саша. И вдруг Анна Александровна наткнулась на солнце; прикрывшись рукой посмотрела против него и остановилась ошеломленная. Солнечный поток разбивался о стволы деревьев, и нити его, повисшие от дерева к дереву, напоминали огромный блестящий редкий веник. Там, куда падал свет, контрастно вырисовывались кресты; большие и маленькие, они торчали во множестве; Анна Александровна вглядывалась, видела памятники, ограды, возвышения могил и содрогалась. Всего лишь несколько раз заходила она на кладбище. Страх, неведомый страх пронизывал ее всегда, будоражил кровь, вызывал рвоту. И сейчас, оказавшись один на один с огромным кладбищенским простором, она почувствовала себя плохо. Ей представился Моршанский (она знала, что его уже похоронили), и, возможно, здесь, под ближней могилой, он и лежит, рыжий, жалкий, так и не нашедший счастья в жизни.

Из-за деревянного каркаса могилы, на котором остановился ее взгляд, выглянула согбенная фигура и спряталась. Орлова хотела крикнуть — не кричалось, хотела убежать — и не могла, ужас душил и подавлял ее. Не в силах отвести взгляд, ждала она повторения. И фигура появилась вновь, всхлипнула и исчезла.

— Доченька, — расслышала Анна Александровна.

Она проглотила комок в горле, и кровь прихлынула к лицу. Теперь все стало просто и ясно. Орлова шагнула к ограде и приникла к ней, широко открытыми глазами вбирая открывшийся вид. Она опознала еще несколько неподвижных фигур, сидящих, склоненных, и, к своему удивлению, заметила маленькую девочку в розовом платьице. Забравшись на пень, она крикнула кому-то:

— Ой, как высоко. Снимите меня…

Успокоенная, приободренная, Анна Александровна с нежностью представила Сашу, его восторг при рождении дочки и долгую печаль после смерти. Все это было давнее, переболевшее, но четкое и надежное в памяти. «Далеко похоронен Саша, — подумалось ей, — некому прийти на могилу, некому остановиться и подумать о человеке и отозваться благодарным словом».

— Некому, — всхлипнула она, оторвалась от ограды и пошла быстрым шагом, скоро выдохлась, забралась в гущу кустов и здесь беззвучно расплакалась, заслоняя лицо ладонями, измазанными в ржавчине.

Никогда Анна Александровна с таким упорством не ходила по городу, как в эти дни. Она побывала почти на всех улицах, заходила в крупные и маленькие учреждения, в магазины, аптеки, на вокзалы и пристани, в сады и парки, на рынки — одним словом, всюду, где только были люди. Однако встретить человека, назвавшегося ей Питерским, не удалось. Другая на ее месте давно бы отказалась от такого изнурительного занятия, но она не сдавалась. Глубоко переживая допущенную ошибку, Анна Александровна горела каким-то фанатичным желанием исправить ее во что бы то ни стало.

В тот вечер она попала в район города, в котором еще не была. Она приехала на трамвае и, сойдя на небольшой площади, оглянулась, соображая, в какую сторону ей сначала направиться. Ее внимание привлек мужчина, запиравший дверь фотопавильона. Анна Александровна вздрогнула: что-то знакомое было в облике человека. Когда он повернулся в профиль, она убедилась, что это Питерский.

Анна Александровна помнила наказ Орлова, как вести себя в случае встречи с Питерским. Она проворно проскользнула в павильон для ожидающих трамвай, села в углу на скамейку и сквозь запыленное стекло окна стала наблюдать за мужчиной.

Он все еще стоял у павильона и курил трубку. Кончив курить, выколотил золу и, сунув трубку в карман бриджей, пошел к трамвайной остановке.

Анна Александровна испугалась, думая, что мужчина заглянет в павильон, но Питерский легко вскочил в подошедший трамвайный вагон. Она быстро вошла на переднюю площадку прицепного вагона.

Беспокоилась на остановках, но мужчина не собирался покидать вагона. Так продолжалось до центра. У театра оперетты мужчина направился к выходу. Сошла и Анна Александровна. Он остановился у пивного ларька выпил кружку пива, потом зашел в будку телефона-автомата и минуты три с кем-то разговаривал. На улице стемнело, серые тучи низко, как осенью, ползли над крышами домов, становилось прохладно.

Между тем Питерский миновал малолюдную Петровскую улицу, а затем, круто повернув, вошел в бывший Павловский монастырь.

Может быть, и потому что устала, и что впервые в жизни вступила под низкие своды ворот монастыря Анне Александровне стало не по себе. Она даже оглянулась, желая позвать кого-то на помощь, но поблизости никого не было.

Медлить было нельзя, Анна Александровна пошла дальше. Она видела, как мужчина прошел монастырским двором, поднялся на крыльцо у башни и вскоре дверь закрылась за ним. Все это она заметила, спрятавшись за выступом стены. Ей было видно белеющую на двери табличку. Анну Александровну охватило радостное оживление: она все расскажет Орлову. Но для этого необходимо узнать, кто здесь живет. Постояв еще немного, она вышла из-за укрытия и решительно направилась к крыльцу.

Когда поднялась на ступеньки, устремив взор на табличку, дверь распахнулась, и Анна Александровна увидела перед собой перекошенное злобой усатое лицо услышала слова: «Что ты привязалась, мерзавка!» — и от сильного удара упала, потеряв сознание.


Об исчезновении Анны Александровны Орлов узнал ночью. Справлялись в милиции, больницах, морге. Ее нигде не было. Сотрудники уголовного розыска занялись поисками. Наступило утро, но и оно не принесло ничего нового.

Максим, прикорнувший к рассвету на диване в кабинете Орлова, за эти несколько часов побледнел, осунулся.

Орлов сидел за столом, курил, размышляя о случившемся. Со слов Максима он знал, что и вчера утром, как уже несколько дней подряд, Анна Александровна отправилась на поиски Питерского. Максим и не пытался отговаривать ее от этого. Он сам не переставал думать о событиях, связанных с кражей пакета, убийством Моршанского, о старом учителе Чуеве.

Орлов прекрасно понимал, что все это были факты, мимо которых не мог пройти равнодушно человек такой деятельной и энергичной натуры, как Максим. И все же когда на днях Максим попросил использовать его для раскрытия этих происшествий, он строго напомнил ему о предстоящих экзаменах и заявил, что всем остальным будут заниматься те, кому это положено. Но теперь появилось новое обстоятельство…

Орлов поднялся, подошел к окну и осторожно открыл его. В лицо ему пахнуло утренней прохладой. Улицы были облиты нежным светом поднимающегося солнца. Орлов приблизился к Максиму. Тот спал. Глядя на Максима он впервые подумал, почему бы для него не мог быть сыном сын брата. Эта мысль завладела им, он не мог удержаться, нагнулся над спящим и приложился губами к горячему лбу юноши.

Максим открыл глаза и торопливо приподнялся.

— Я, кажется, уснул, — пробормотал он. Дядя Володя, ниоткуда не звонили?

— Нет. А ты иди домой, отдохни… И вообще тебе не надо отлучаться из дому.

— Почему? — удивился Максим.

— Очень просто! Если считать, что Анна Александровна встретила Питерского, который под этим именем раньше приходил к ней, чтобы посмотреть бумаги Саши, и он где-то ее задержал, то, возможно, этот тип попытается проникнуть в дом.

Максим слабо улыбнулся.

— Я просил побыть у нас своего друга… Но все же я пойду.


Бочкин пришел к Чупырину вечером. Тот жил в небольшой комнатке, одна из стен которой почти до самого потолка увешана портретами Чупырина, сфотографированного в разнообразных костюмах и позах. У другой стены стояла железная кровать с погнутыми ножками, покрытая стареньким байковым одеялом. Стол завален фотоснимками, кусками пленки, кассетами и прочей мелочью. Рядом со столом стоял старый облупленный посудный шкаф со стеклянными дверками, на полках которого были расставлены сильно подержанные фотоаппараты и объективы.

Увидев старика, Чупырин от неожиданности растерялся, недоумевая, откуда он узнал его адрес. Сразу заподозрил Лену и, ревнуя ее, надул губы, сердито посматривая на Бочкина. Но тот не обратил на это внимания. Окинув взглядом жилище Чупырина, Бочкин положил на край стола связку старых потрепанных книг и умильно сказал:

— Это ваша святая святых? Так приятно мне все это созерцать! Я по-юношески влюблен в искусство фотографии…

Чупырин рассеянно улыбнулся, обнажив ровные белые зубы. Равнодушно взглянув на книги, он сел в кресло.

— Это я принес для пополнения вашей библиотеки по фотонауке, — продолжал Бочкин, придвигая книги поближе к Чупырину.

— Спасибо.

— Что вы невеселы, мой друг? — спросил Бочкин, присаживаясь на стул.

— Так просто. Апатия нашла, — ответил Чупырин и переложил связку книг на другое место, а сам взял испещренный цифрами листок бумаги и, посвистывая, стал внимательно рассматривать его.

— Может быть, я помешал… Зайти в другой раз? — вкрадчиво спросил Бочкин.

— Нет, сидите, — последовал ответ, и листок с цифрами, скатанный в шарик, полетел в мусорную корзинку, до краев наполненную разным хламом. — Ресурсы свои подсчитывал и расстроился… Ничего не получается.

— С чем не получается? — еще вкрадчивее спросил Бочкин.

— С деньгами не получается!

— И много не хватает?

Чупырин не сразу ответил. Даже обозлился, что старик сует нос не в свое дело, но присущая ему болтливость сделала свое дело, и он сказал:

— Моя мечта — купить киносъемочную камеру. Сплю и вижу ее… И вот представьте себе, сегодня утром узнаю, что продается рапидкамера «Гранд Виттес», снабженная, помимо обычной, длиннофокусной оптикой… Просят шесть тысяч… Если мне продать часть своей фотоаппаратуры, то недостающие четыре тысячи рублей я буду иметь. Но, откровенно говоря, рука не поднимается продавать то, что приобретено.

— А позвольте узнать, Серафим, к чему вам киносъемочная камера?

— Эх, Евлампий Гаврилович! — вздохнув, воскликнул Чупырин. — Я как-то вам уже говорил, что хочу стать работником кино… Только бы это осуществилось, черт возьми!

— Да вы, Серафим, воистину творческий человек! — льстиво сказал Бочкин и, внутренне смеясь над ним, продолжал: — Таким людям, как вы, надо оказывать помощь! Во время моей молодости и работы в фотографической отрасли мне один покровитель, меценат, так их тогда называли, помог… Разрешите мне, Серафим, быть вашим меценатом. Я дам вам деньги!

Чупырин вскочил с кресла и удивленно смотрел на старика.

— Дам, — продолжал Бочкин. — Не в долг, а просто так, в знак начала нашего знакомства и вашей преданности фотографической науке… Как коллега. Деньги у меня с собой. Не откажитесь принять…

Бочкин уже вынул из кармана сверток в толстой синей бумаге и разворачивал его, пристроившись на краю стола. Затем он спокойно отсчитал деньги. Чупырин следил за крючковатыми пальцами старика. Бочкин положил четыре тысячи на стол, а сверток с остатком денег убрал в карман брюк.

Чупырин зажмурился. У него закружилась голова, и он прислонился к стене, но тут же мотнулся в сторону, сорвав плечом со стены один из своих портретов, и хрипло выкрикнул:

— Что вы, Евлампий Гаврилович! Спрячьте свои деньги!

— Перестаньте, мой молодой друг. Никогда не отказывайтесь от денег, — равнодушно проговорил Бочкин.

Чупырин, взволнованный, шагнул к Бочкину, обнял его и поцеловал в щеку.

— Не знаю, как и благодарить вас, — прошептал он.

— Серафим, у меня к вам небольшая просьба, — проговорил Бочкин. — Я слышал, что у вас замечательный почерк…

— Да, почерк неплохой.

— Так вот, я написал книгу «Записки старого фотографа», — продолжал Бочкин. — Не возьметесь ли переписать?

— Вы писатель? — удивился Чупырин.

— Я не признаю машинисток и хотел бы, чтобы мой труд был оформлен каллиграфическим почерком…

— Это я сделаю, — с готовностью сказал Чупырин. — Постараюсь как картинку выполнить!

— Я знал, что вы не откажете, — проговорил Бочкин и пожал Чупырину руку. — Не беспокойтесь, Серафим, за ваш труд я заплачу очень хорошо!

— Евлампий Гаврилович, вы столько для меня сейчас сделали!

— Пустяки, рассчитаемся. Рукопись еще не совсем готова, но к делу можно приступить не откладывая, — сказал Бочкин. — В частности, у меня не написан один раздел… Это — встречи с лучанскими фотолюбителями. Со многими я уже беседовал, особенно со стариками, но не все намеченное выполнил… Никак не удается познакомиться с таким энтузиастом фотодела, как учитель Чуев. Есть такой в Лучанске, говорят, очень интересный старик…

— Я его знаю, Евлампий Гаврилович! — поспешно воскликнул Чупырин. — Если только желаете, мигом устрою это знакомство…

— Вот хорошо. Я буду надеяться.

Чупырин был так обрадован подачкой старика, что, чувствуя себя в долгу перед ним, готов был на все. И тут он вспомнил о Лене. «Черт с ней! — пронеслась мысль, — Я себе найду другую… Есть у меня на примете…»

— Только я вас прошу, Серафим, ничего не передавать Лене о нашем сегодняшнем разговоре. Не говорите, что я был у вас, что я вам помог деньгами… Также прошу никому не проговориться, что вы для меня будете переписывать книгу. Понятно?

— Можете быть спокойны, Евлампий Гаврилович! — заверил Чупырин.

В тот же вечер Чупырин пришел к Бочкину. Старик провел его в маленькую комнату, оклеенную какими-то рябенькими обоями. В ней, кроме стола и двух стульев, не было никакой обстановки. На столе — стопка бумаги, чернильница, перо и первые страницы рукописи, написанные мелким малоразборчивым почерком.

Только Чупырин успел на первом листе написать название будущей книги, как в комнату вошел Бочкин с бутылкой и разговорами отвлек его от работы. Чупырину понравилась наливка, приготовленная по старинному рецепту. От двух больших рюмок Серафим стал болтлив, смеялся и говорил, говорил без конца.

Пока он вел, как ему казалось, умную беседу с Бочкиным, за тонкой перегородкой в соседней комнате сидел Адамс, внимательно слушал, а некоторые места из того, что Чупырин рассказывал о заводских делах, о работе конструкторского бюро, стенографировал. Болтовня Чупырина, корректируемая вопросами Бочкина, давала Адамсу информацию, которую в иных условиях можно было получить только путем больших усилий и риска.

Довольно посмеиваясь, Адамс впервые за все эти дни про себя похвалил Бочкина, сумевшего достать ценного информатора. Внимательно рассмотрев Чупырина через специальное отверстие, сделанное в стене, Адамс окончательно решил, что вскоре использует его для выполнения одного задания.


Утро. Слободинский вошел в свой кабинет — просторную комнату с потолком, украшенным позолоченными лепными звездами. Два высоких узких окна выходили в пестрый цветник, залитый в этот час солнечным светом. Хозяйским оком Слободинский посмотрел вокруг и, подойдя к столу, провел указательным пальцем по поверхности стекла. Не обнаружив следов пыли, он уселся в упругое кожаное кресло и, чувствуя, как гладкая обивка приятно холодит его жирный затылок, лениво смотрел из-под морщинистых полуприкрытых век на многочисленные причудливые блики, рассеянные там и тут. Приятное чувство разливалось в нем, как теплота. Но такое состояние длилось недолго. Слободинский поежился, как от озноба, и выпрямился…

Если еще недавно, входя по утрам в эту комнату, он испытывал чувство довольства, то теперь все это исчезло, казалось, провалилось в какую-то пропасть. И все из-за проклятого Моршанского! Он уже почти совсем забыл о существовании этого человека. Ведь знакомство с Моршанским относилось к юности, к молодым годам, а о них Слободинский старался не вспоминать. Прошли, ну и хорошо! Теперь он — безупречный человек, директор крупного Дома культуры, у него обширные знакомства и связи.

И вот в такое время Моршанский напоминает о прошлом… Его письмо всколыхнуло в памяти давно забытое, похороненное, почти совсем чужое…

Слободинский испытывал удовлетворение от того, что Моршанского уже нет в живых, но в то же время это убийство его пугало. Он вновь и вновь думал, что записки Орлова припрятал Кусков, что наступит время, когда тот снова начнет его мучить, вымогая деньги. А если записки не у Кускова? При этой мысли становилось страшно, щемящая боль сковывала сердце. Он старался изгнать эту мысль, убеждая себя, что записками завладел Кусков. Так было легче. Надо только устранить, физически устранить Кускова. Необходимо его успокоить, усыпить подозрительность… Вот почему Слободинский не мог протестовать против того, чтобы Кусков спрятал в его доме эту женщину… Кто она, Кусков не говорит. Твердит только одно: если ее выпустить, то для них обоих наступит крах…

Начались телефонные звонки. Слободинский поминутно снимал с рычага трубку. Потом стали приходить посетители, сотрудники. В начавшейся сутолоке дел Слободинский несколько отвлекся от беспокоивших его мыслей. Но временами они опять одолевали его… «Так меня ненадолго хватит, — подумал он. — Кускова надо убрать». Около двух часов дня в кабинет вошел невзрачный на вид мужчина, одетый в триковый костюм мышиного цвета, в серой кепке. Слободинский, увидев его, поморщился.

— Что у вас, гражданин? — спросил он, подписывая оставленные бухгалтером документы.

— В газете помещено объявление: вам требуется полотер.

— Обращайтесь к завхозу, — не отрываясь от бумаг, сказал Слободинский. — Кажется, он уже взял… Словом, узнайте у него!

Но человек не ушел. Он приблизился к столу, сел в кресло и молча поставил на чернильный прибор маленькую, не больше шести сантиметров высотой, отлично выполненную фигурку ксендза.

Слободинский смотрел на фигурку и не мог отвести от нее взгляда. За это короткое время в его мозгу с поразительной ясностью встало все, что он прятал в самых глубоких тайниках памяти.

— В чем дело, гражданин? — попытался сопротивляться Слободинский, но, взглянув в лицо посетителя, понял всю ненужность вопроса и потупил взор.

— Не находите ли вы, что у прекрасного произведения искусства чего-то недостает?

Слободинский медленно встал и, пошатываясь, подошел к сейфу. Покопавшись в нем, он вернулся к столу, держа между пальцами небольшой металлический цилиндрик. Сняв с него крышку, Слободинский тряхнул его. На стекло стола с мягким звоном упало маленькое распятие. Левой рукой он взял с чернильного прибора фигурку, а правой распятие и вставил его в отверстие, сделанное в кисти руки. Распятие оказалось прижатым к груди священника.

— Все правильно. Не забыли, — улыбнувшись, сказал Адамс, взял фигурку из рук Слободинского и спрятал в карман пиджака.

— Ксендз, — тихо проговорил Слободинский, назвав свою кличку, и подал руку Адамсу.

Так Адамс встретился со вторым старым агентом.

…Когда Адамс ушел, Слободинский запер дверь, лег на диван и пытался осмыслить происшедшее. За последние годы он все реже вспоминал о том, как в тридцать втором году сделался Ксендзом. Иногда считал прошлое зачеркнутым, хотя оставленный ему цилиндрик с миниатюрным распятием хранил с особой тщательностью.

Он хорошо помнит того властного горбоносого человека, который склонил его к тайной борьбе против Советской власти. Все тогда произошло как-то само собой. Ему шел двадцать седьмой год, и жизнь складывалась так, что самый акт вербовки не вызвал в его душе ни колебаний, ни раздумий. Он охотно дал обязательство. Первое время выполнял мелкие задания. Ему за это платили. В последующие годы связь с ним потерялась. Надежда на ее восстановление возникла в первый период войны. Он думал, что вот-вот к нему придет человек с условным знаком, и тогда все начнется снова… Но никто не приходил. В конце войны прочитал в газете сообщение о попавших в руки советских властей данных об агентуре врага, под влиянием этого известия вскоре дошел до крайней степени истощения нервной системы. Однако и тогда не уничтожил распятие…

То, что произошло в кабинете, его не расстроило, а, наоборот, собрало всего и мобилизовало. Гость нарисовал ему такие перспективы, что самым главным было теперь надежно замаскироваться. Наилучший способ — еще старательнее держать марку настоящего советского работника. Слободинскому не терпелось дождаться той минуты, когда к нему придет утренний посетитель и принесет деньги. Он уже мысленно представлял себе, на кого в Лучанске можно опереться.

Он вспомнил о письме Моршанского, записках Орлова, о женщине, которую спрятал у него Кусков. Это было равносильно тому, если бы на него вылили ушат холодной воды. Слободинский вскочил с дивана и забегал по кабинету. Ведь об этом он не рассказал шефу! Когда тот стал спрашивать о прочности его положения, увлеченный названной суммой денег, он ничего не сказал о своих затруднениях. Появилась трусливая мыслишка — вечером, при новой встрече, исправить ошибку… Но Слободинский понимал, что это откровение может обойтись ему дорого… Все может рухнуть, и шеф расправится с ним. Нет! Нужно самому во время разобраться.


После беседы с Орловым Лена чувствовала себя совсем по-другому… Ей приятно было сознавать, что она не ошиблась. Полковник интересовался Бочкиным. В чем заключался этот интерес, Лена не знала, но понимала, что он немаловажный.

Орлов попросил Лену сходить к Бочкину и выяснить, что на самом деле происходит в его доме. Она охотно согласилась. Орлов предупредил девушку, что ее посещение должно быть неожиданным для старика. Но в тот вечер, когда она отправилась на Овинную улицу, ничего не получилось. Бочкин открыл ей калитку и с печальной миной объявил, что у него проездом остановилась на день старшая сестра, очень богомольная старуха, и он просто не знает, как объяснить ей появление в доме девушки. Лена извинилась и пообещала зайти в другой раз.

И вот Лена снова шла к Бочкину. Она задумалась и, недалеко от его дома услышав свое имя, вздрогнула. Это Бочкин, приветливо улыбаясь, спешил к ней навстречу.

— Елена Петровна! Куда это вы?

Дождавшись, когда он подошел, она тихо ответила:

— К вам, Евлампий Гаврилович.

Бочкин не знал, что делать. Вести ее в дом он не мог и в этот раз. Он болезненно сморщил лицо и слезливо произнес:

— Удивительно мне не везет, Елена Петровна! Сегодня у меня генеральная уборка, две соседки-старушки наводят чистоту… Ради вас затеял…

— Очень жаль, — досадуя, сказала Лена. Она поняла, что у Бочкина есть причины не пускать ее в дом.

— Вы не представляете, Елена Петровна, как я огорчен…

Разговаривая с девушкой, Бочкин беспокойно посматривал в конец улицы. «Он кого-то поджидает», решила Лена.

— Знаете, Елена Петровна, у меня идея! — внезапно оживился старик. — Приходите ко мне в четверг, в десять вечера. Хорошо?

Из калитки дома, напротив которого они стояли, за ними наблюдала какая-то старуха в желтом платке. Лена отвернулась.

— У меня может не быть настроения в четверг…

— О, не говорите так! — воскликнул Бочкин и опять метнул беспокойный взгляд в конец улицы.

«Определенно, он кого-то ждет. Интересно, кого?…»

— Ну хорошо, — согласилась она.

— Истосковался я по вас, Елена Петровна… Может быть, вы завтра к киоску подойдете? Я оставил для вас свежие журналы…

Кивнув головой, Лена пошла.

— Не забудьте о четверге, — сказал Бочкин. В эти минуты он проклинал все на свете, и одна настойчивая мысль сверлила его мозг: «Сама плывет в руки, а из-за этого проклятого Родса приходится тянуть канитель».

Свернув за угол, Лена зашла в аптеку и остановилась у витрины с парфюмерией. «Я должна непременно узнать, кого он ждет». Постояв немного, она направилась к выходу.

На тротуаре около аптеки Лена неожиданно столкнулась с Чупыриным. Он спешил и от удивления раскрыл рот.

— Леночка! Какими судьбами?

— Искала лекарство. В центре нет, но здесь нашлось, — быстро ответила она и отвернулась.

— Ты больна? — с деланным беспокойством спросил Чупырин.

— Нет. Соседка что-то прихворнула…

Она нервничала и не знала, как избавиться от Чупырина.

— Пойми, Леночка, я смертельно переживаю твою холодность, — начал Чупырин. — Уж письмо тебе собирался написать…

Лена пожала плечами и с напускным кокетством сказала:

— Переживаете! Если бы это так, то не пошли бы в другой конец города… Опять какой-нибудь роман?

— Клянусь! — крикнул Чупырин, не обращая внимания на прохожих. — Шел сюда по делу.

— Дело! — рассмеялась Лена…

— Честно говорю! Заработок хороший нашел! — тише заговорил Чупырин. — Тут неподалеку живет старичок, писатель. Он от кого-то узнал о моем красивом почерке и пригласил меня переписать ему книгу… Много заплатит! Только это между нами…

— Интересно! Какую же книгу?

— Про любовь, Леночка! Про страстную любовь!

— Как фамилия этого писателя? — спросила Лена.

— Пока секрет. Он прогремит, когда выпустит в свет свое произведение!

— Ну что же, желаю успеха, — сказала Лена, чувствуя, что, заболтавшись с Чупыриным, может не узнать, кого поджидал Бочкин.

— Так как же, Леночка? — посмотрев на часы, — спросил Чупырин.

— Что как? — продолжая думать о своем, отозвалась Лена.

— О дружбе с тобой…

— Я подумаю, — неопределенно ответила она.

— Подумай, подумай! — обрадовался Чупырин, бросая взгляд на часы. — Завтра скажешь, а я побегу! Старик, поди, заждался.

Чупырин пожал девушке руку, тряхнул длинными волосами и, широко шагая, скрылся за углом.

На размышления у Лены ушло несколько мгновений. Она вспомнила, что из окна аптеки хорошо видна вся Овинная улица. Девушка вернулась в аптеку и стала смотреть сквозь чисто вымытое стекло. Вот долговязый Чупырин торопливо идет около заборов… Вот Бочкин юркнул в калитку ворот своего дома… В ту же калитку вошел и Чупырин.

Лена, взволнованная, вышла из аптеки.


Анна Александровна очнулась. Как ни пыталась смыкать и размыкать веки, перед глазами стояла беспросветная тьма. Потом она ощутила невероятную тяжесть в голове и, шевельнув руками, поняла, что лежит навзничь на холодном каменном полу. Она приподнялась и вскрикнула — острая боль, как иглой, пронзила ее спину. Стала соображать: что же произошло? Вспомнила удар в лицо, и за этим с обратной последовательностью стали разматываться картины событий, вплоть до того, как утром ушла из дома на поиски Питерского. Вот к чему это привело! И странно: после того, как она осознала происшедшее, в ее душе наступило какое-то тихое спокойствие и безразличие, и если бы не боль, теперь уже чувствующаяся во всем теле, она, возможно, опять бы впала в забытье.

Анна Александровна встала на колени, а потом поднялась во весь рост. Некоторое время стояла неподвижно, боясь упасть, потом стала прислушиваться. Но прислушиваться было не к чему — слышалось только ее собственное дыхание. Она вздрогнула и, вытянув руку, сделала шаг, потом второй, третий. И вот кончики пальцев ее вытянутой руки коснулись чего-то твердого. Стена! Она стала ощупывать продолговатые мшистые камни.

Осторожно продвигаясь вдоль стены, Анна Александровна смутно догадывалась, что находится в каком-то помещении бывшего монастыря. Она добралась до одного поворота стены, до второго. Вот проход. Вытянув вперед руку, она осторожно шагала. Проход был узким. Покачиваясь от слабости, она касалась стены то одним плечом, то другим. И вот пальцы прикоснулись к холодному металлу. Она поняла, что находится перед железной дверью. Но и за ней стояла мертвая тишина.

Анна Александровна двинулась в обратный путь. Вскоре она почувствовала сильный озноб. Легкий жакет, который был на ней, нисколько не согревал. Слабость заставила ее опуститься на пол. Она съежилась и дыханием старалась согреть руки.

«Сколько прошло времени, как я здесь? Сказал ли уже Максим Владимиру Ивановичу, что я не вернулась домой?» — думала она.

И чем больше раздумывала о случившемся, тем тяжелее становилось на сердце. Ей казалось, что она никогда больше не увидит солнца, не испытает радостей, наполняющих жизнь. И леденящий страх начал охватывать ее, она еще ниже поникла головой и беспрерывно дрожала.

И вдруг тьма исчезла. Зажглась небольшая электрическая лампочка под потолком. Анна Александровна с изумлением оглянулась. Ее темница, оказывается, была небольшой квадратной камерой, совершенно пустой. Стены, пол и потолок выложены серым камнем. Справа чернел узкий проход, в конце которого, как она уже знала, железная дверь.

Анна Александровна понимала, что за появлением света должно последовать еще что-то, и это ожидаемое «что-то» привело ее в такой трепет, что она отбежала подальше от прохода, прижалась к стене и обезумевшими глазами уставилась в одну точку, туда, где находилась дверь. Тишина, все такая же тяжелая и пугающая…

Но вот в отдалении возникли звуки. Наконец ясно можно было различить шаги. Взвизгнул засов, заскрипела дверь, и в проходе показалось знакомое лицо. Питерский!

Он смотрел на нее тяжелым пытливым взглядом.

— Очнулась, ищейка! — рявкнул Кусков. — Кто тебя послал шпионить?

Анна Александровна вздрогнула от зычного окрика, но твердо сказала:

— Выпустите меня сию же минуту!

Кусков громко расхохотался. Эхо долго металось за открытой дверью. Анна Александровна поняла, что этот нахальный смех и грубость доказывают безвыходность ее положения. И хотя нервы были напряжены до предела, она сообразила: только хитростью можно как-то продлить свою жизнь.

Кускову не понравилось молчание женщины, так пристально рассматривающей его. Он вынул из кармана трубку, закурил и приблизился к ней. Обдавая ее дымом, спросил:

— Ты намерена отвечать?

Анна Александровна отмахнула от лица клуб дыма и спокойно сказала:

— Здесь и без того не легко дышать.

— Принцесса, — пробурчал Кусков. — Ну, говори!

— Никто не посылал. Сама пошла, — отрывисто сказала она.

— Ой ли? — недоверчиво покосился Кусков. — Дурака нашла.

— Я говорю: пошла сама!

— Зачем?

— После вашего прихода ко мне я стала думать, зачем это вам потребовались рукописи моего мужа, и так ни до чего не додумалась… Стала припоминать, откуда мне знакомо ваше лицо… Припоминала, припоминала и наконец пришла к выводу, что мы с вами уже встречались…

— Когда, где? — Кусков спрятал трубку в карман и насторожился.

— Вы не помните?

— Где? — нетерпеливо спросил Кусков.

— Здесь же в Лучанске. Только очень, очень давно. Вы тогда были молодым, интересным, на вас было коричневое кожаное пальто и хорошая серая шляпа. Осенью это было, шел дождь. На углу стояла девушка в розовом берете и держала пакет с яблоками. Это была я. Кто-то меня толкнул, и мои яблоки оказались на земле… Вы стали собирать и завернули их мне в газету… Потом пошли со мной… Около нашего дома вы увидели одного моего знакомого и, ни слова не говоря, ушли…

Кусков немного смутился. Он и сам вспомнил все рассказанное и узнал ее. Но, не желая показать своего замешательства, буркнул:

— Ну и что из этого?

— Я припомнила еще… Человек, которого вы тогда так испугались, сказал, что вы… бандит. Да, так и сказал. И вот я вас узнала… Мне любопытно было все это, и когда я вас встретила на улице, решила, что обязательно узнаю, кто вы. Вот и все! Никто меня не посылал…

— А Орлов? — хрипло спросил Кусков.

— Я сама Орлова.

— Знаю. Тот, полковник из госбезопасности?

— Это брат моего мужа.

— Знаю. Он послал тебя следить за мной!

— Мы с ним разные люди, — без тени смущения ответила Анна Александровна.

— Ой ли? — спросил Кусков, пристально глядя на нее.

— Он не простил мне, что я изменила его брату, — солгала Анна Александровна и в притворном смущении опустила голову.

— Изменила? С кем?

— А вот с тем, который мне сказал, что вы бандит, Моршанским… Его уже нет в живых…

Это было настолько неожиданно для Кускова, что он отошел от Анны Александровны, стараясь, чтобы она не видела выражения его лица, и, наконец, оправившись от смущения, снова подошел к ней.

— Так, значит, ты убила своего любовника? — с ехидством спросил Кусков.

Анна Александровна покачала головой.

— Если бы я, то сидела бы сейчас в другом месте!

— Кто же, по-твоему?

— Откуда я знаю!

Анна Александровна удивилась на себя: каким тоном она разговаривает с бандитом.

Кусков в течение последних пятнадцати лет, скрываясь под новым именем и личиной фотографа, вел себя тихо. Средства, приобретенные в период прошлой деятельности, позволяли широко пользоваться благами жизни. Если бы не Моршанский, напоминавший о прошлом и угрожавший его настоящему, Кусков по-прежнему жил бы спокойно. Только угроза, нависшая над ним, заставила его вновь развить активность. Свою счастливую звезду Кусков видел в том, что никогда не позволял себе посвящать в свои тайны женщин. Это, только это, полагал он, не погубило его: к пятидесяти годам Кусков так и оставался одиноким. Он недостаточно хорошо разбирался в психологии женщин, не всегда мог отличить в их словах правду от лжи. И теперь, вынужденный разговаривать с Анной Александровной, он не верил ее словам. Убежден был только в одном: если нужно будет, не задумается, убьет ее. Все же то, что она говорила, как-то успокаивало его. Обнаружив, что она следит за ним, он сразу подумал, что это делается по заданию Орлова. Схватить ее было рискованно, однако он все же пошел на это, так как другого выхода не было. И теперь, горя желанием узнать все до конца, Кусков спросил:

— Твой муж оставлял что-нибудь для своего брата?… Ну, письмо там какое или записки, как это водится у писателей.

— Оставлял, — ответила Анна Александровна.

— Ты передала?

— Чего же я передам? Я потеряла пакет…

— Как так потеряла?

— Очень просто. Положила в стол, а потом столько лет прошло…

— Может, украли?

— Кто мог украсть?… Разве только Моршанский…

— Зачем ему?

— Откуда я знаю… Человек был темный, вроде вас…

Кусков усмехнулся.

— А когда полковник приехал, ты ему рассказала об этом?

— Что я — дура? Мало с меня неприятностей!

— А что было в письме?

— Меня это не интересовало…

Ее ответы окончательно сбили с толку Кускова. Он стал несколько по-иному смотреть на эту женщину, которая, хотя и имела жалкий вид, все еще была красива. У него шевельнулось даже нечто похожее на сожаление.

— Ну, а что бы ты сделала, если бы проследила за мной и узнала мое имя? — подступил к ней Кусков.

Анна Александровна прижалась к стене — было больно ее лопаткам. Тем же тоном ответила:

— Не знаю. Может быть, возобновила бы знакомство с вами… Вообще вы в моем духе, и тогда, в молодости, понравились… Но мне помешали…

Кусков крякнул и отступил на шаг. Он был поражен услышанным. Но все с той же грубостью сказал:

— Смотри, я все проверю. Чуть что — тебе несдобровать!

— Выпустите меня, — взмолилась она. — Я никому ничего не буду говорить!

Кусков молча направился к двери.

— Слушайте вы, Питерский, или как вас там? Если вы намерены держать меня в этой проклятой дыре, то не гасите хотя бы свет и принесите какой-нибудь мешок или тряпку. Не могу же я сидеть на камнях!

Кусков оглянулся, мрачно посмотрел на нее и ушел. Опять надрывно завизжали петли на двери, прогромыхал засов, и некоторое время слышны были удаляющиеся шаги.

Когда все стихло, Анна Александровна свалилась на пол и забилась в беззвучных рыданиях. Так прошло несколько минут. Лампочка продолжала светить.

Вскоре дверь открылась, и вошел Кусков. В руках у него был чем-то набитый мешок, графин с водой и хлеб. Все это он отдал ей и, не сказав ни слова, удалился.


Был вечер. Чуев сидел в своей комнате у стола и рассматривал старинные журналы по фотографии, которые обнаружил в чулане под различным хламом.

«Много же лет не притрагивалась рука человека к пожелтевшим страницам», — подумал Чуев, увидев на полях одного из журналов карандашные пометки, сделанные рукой брата. Он заинтересовался ими, а затем занялся чтением статьи о длиннофокусных объективах, к которой относились заметки на полях.

Раздался звонок. Чуев вышел в прихожую и, открыв дверь, к удивлению своему увидел Чупырина в сопровождении улыбающегося старика. Чуев немного знал Чупырина, считал его пустомелей и фотолюбителем-пижоном, который для форса таскается с дорогим фотоаппаратом и не может сделать путного снимка.

— Вот, Тарас Максимович, — представил Чупырин, — знакомьтесь. Тоже любитель фотоискусства — Евлампий Гаврилович…

Чуев пожал протянутую руку и провел незваных гостей в комнату. Он усадил их на диван и, посмотрев на старика, спросил:

— Вы, кажется, работаете в газетном киоске у драматического театра?

— Совершенно правильно, совершенно точно, — залепетал Бочкин. — Тружусь по мере сил на ниве распространения просветительных идей! В наше энергичное время стыдно находиться в состоянии покоя…

— Евлампий Гаврилович, — подал свой голос Чупырин, — как и вы, Тарас Максимович, деятельный человек и многих молодых заткнет за пояс…

— Уважаемый Тарас Максимович, — продолжал Бочкин, — я очень рад знакомству с вами. Я давно стремился к этому, ибо всегда с восторгом рассматриваю ваши фотографические работы. Имя ваше пользуется заслуженной известностью…

— Ну что вы! — прервал восторженные излияния Бочкина Чуев.

— Что хорошо, то хорошо, Тарас Максимович, заметил Бочкин.

— Чем я обязан? — спросил Чуев Бочкина и вопросительно взглянул на Чупырина.

— Просто, Тарас Максимович, шли мимо вот с этим молодым человеком, — поспешил сказать Бочкин, — разговорились о вас, и он обещал познакомить с вами… Ну, посудите сами, мог ли я отказаться от такой возможности?

— Мне просто неудобно, — смутился Чуев.

— Ничего! Ничего, Тарас Максимович! — заговорил Бочкин. — Я слышал, что вы, помимо педагогической деятельности, руководите фотокружком в сельской местности?

— Совершенно правильно, — ответил Чуев.

— И далеко этот колхоз? — спросил Бочкин.

— В тридцати километрах.

— Тридцати? Как же вы туда добираетесь?

— На велосипеде.

— У Тараса Максимовича велосипед с моторчиком, Евлампий Гаврилович, — вмешался в разговор Чупырин. — Знаете, такой моторчик есть, «Иртышом» называют.

— Поразительно! Поразительно! Надо же так…

— Вот послезавтра поеду опять, — просто сказал Чуев.

— Позвольте, любезный Тарас Максимович, — развел руками Бочкин. — Как же это тридцать верст ехать на велосипеде под палящими лучами солнца в нашем с вами возрасте…

— Зачем же под солнцем, — сказал Чуев, вспомнив, что полковник просил его учесть, не будет ли кто-нибудь выспрашивать его о предстоящих отлучках. — Не под солнцем. Я обычно выезжаю рано утром, попадаю на место до жары, а на другое утро — в обратный путь.

Бочкин понимающе закивал головой и, подумав, сказал:

— Я бы ни за что не решился на такую экскурсию! Нет! Хоть озолоти, не отважился бы. — Он несколько раз вздохнул, покачал головой и стал вытирать платком вспотевший лоб.

Чупырин со скучающим видом сидел на диване и чистил перочинным ножиком ногти. Чуев повернулся к нему и спросил, каковы его успехи в цветной фотографии. Чупырин, по обычаю, начал врать о несуществующих достижениях.

Бочкин тем временем внимательно осматривался. Сорок лет прошло с тех пор, как он первый раз посетил эту комнату вместе с Родсом. Потом был один и разговаривал с женой Чуева. Заглянул сюда и совсем недавно. Но в последний раз, боясь быть застигнутым, не успел всего осмотреть как следует. Теперь его глаза бегали по вещам и книгам. Он спохватился, когда Чупырин уже прощался с Чуевым, вскочил с дивана и в многословных выражениях начал изливать перед учителем свое восхищение состоявшимся знакомством.

Провожая гостей, Чуев извинился, что дольше не может побыть с ними, так как должен еще просмотреть снимки своих подшефных фотолюбителей.

— Пожалуйста, пожалуйста, — лепетал Бочкин, заглядывая в глаза Чуева, и на прощанье ухитрился еще раз схватить его руку и пожать.


Оба в соломенных шляпах с широкими полями, легко и небрежно одетые, с походными мольбертами и палитрами, капитан Ермолин и лейтенант Ершов были похожи на художников, избравших местом для писания пейзажей Спиридоновский лес.

Они на велосипедах рано утром выехали из города, успели объехать лес, никого не встретив, и остановились на отдых на опушке леса, поблизости от того места, где Ершов видел неизвестного.

Ермолин лежал, заложив руки под голову, закрыв глаза, и держал в зубах былинку. Ершов сидел, не спуская глаз с дороги, вьющейся среди поля. Видны ему были и дома, а особенно белая, похожая издали на стеариновую свечу колокольня церкви села Спиридоново. Тишину нарушало только монотонное постукивание мотора трактора, работавшего на раскорчевке пней в километре от них.

— Николай Иванович, о чем вы думаете? — спросил Ершов, взглянув на капитана.

Ермолин не торопился с ответом. Не спеша, он вынул былинку изо рта, посмотрел на Ершова и проговорил:

— Думаю, Володя, о нашей с тобой работе. Сплошь и рядом мы начинаем разрабатывать какой-нибудь вопрос абсолютно, как говорят, вслепую. Только через какой-то срок обрисовываются контуры, возникают очертания чего-то конкретного, или видишь: попал пальцем в небо…

— Это несомненно, Николай Иванович! Но в этом и заключается искание! Вот ученые, как они…

— Ты подожди «ученые», — насмешливо перебил Ермолин. — Как твое мнение в этом деле, с которым мы крутимся, обрисовались контуры?

— Вы знаете меня, Николай Иванович, — сказал Ершов. Я не хочу, чтобы от этих «попаданий пальцем в небо» раскисало мое сознание, моя воля. Что же касается этого дела, то мне думается, что в нем есть контур…

— А может быть, контур в другом месте, Володя, а мы не видим его пока. Может так быть?

— Может! — утвердительно сказал Ершов.

— То-то и оно!

Ермолин взглянул на часы, потянулся всем телом и сказал:

— Через десять минут трогаемся. Ты едешь в левую сторону, я в правую. Надо успеть к двум часам возвратиться к себе. Взгляни, не видно ли кого на дороге.

Ершов встал на колени и, приложив ладонь к полям шляпы, посмотрел на дорогу, на ближнее поле. Там по-прежнему было полное, безлюдье.

— Пустыня, — тихо сказал он.

Под прикрытием кустов, где они выбрали себе привал, было прохладно, от травы, листьев и земли струился теплый аромат. Ермолина охватывала сладостная истома, и, зная, что надо расставаться с этим покоем, он плотнее прижался к траве. Ершов продолжал просматривать дорогу и чему-то мечтательно улыбался.

— Какое ваше мнение о Лене Марковой? — неожиданно спросил Ершов капитана.

Чуть помедлив с ответом, Ермолин сказал:

— Я видел ее всего дважды по десять минут. Пока ясно одно: красавица! Но что касается ее внутренних качеств, то, мне кажется, о ней говорят много несправедливого… А впрочем, не знаю.

— Мне тоже так думается, Николай Иванович. Напрасно о ней такое мнение создалось! — с твердой убежденностью воскликнул Ершов. В его голосе послышались те же самые звонкие нотки, которые появлялись, когда он защищал то, в чем был твердо убежден.

Прищурив глаза, капитан спросил:

— Ты что, того?…

— Да просто так, — вздохнул Ершов. — Кажется, она хорошая.

Затягивая потуже ремни багажника, на котором был приспособлен мольберт, Ершов вдруг с особенной теплотой подумал о Ермолине и спросил его, почему до сих пор он холостой. Лейтенант давно собирался спросить об этом капитана, и все не было подходящего случая.

— Не будем затрагивать эту тему, Володя, — мягко сказал Ермолин.

У него была девушка, ставшая потом женой. Но во время войны она оказалась одной из тех женщин, о которых поэт Симонов сказал: «…вы за женщину, жену, себя так долго выдавали…»

Ермолин вздохнул и сильным рывком поднялся на ноги.

— Пора, Володя, в путь! Засеки время, и через семьдесят минут встретимся здесь же. Смотри, будь осторожен и внимателен!

Они разъехались.

Ершов невольно обернулся: широкая спина Ермолина в белой рубашке мелькала, как сигнал, среди зелени кустарника и коричневых стволов сосен.

Спиридоновский лес не менее сорока квадратных километров. Почти на равные две половины его разделял старый Сопиловский тракт, которым много лет не ездили, и колея, выбитая когда-то колесами телег, местами сгладилась, заросла травой. В северной части леса было много небольших, но топких болот.

Минут сорок Ершов ездил по своему участку. Мягко шелестела прошлогодняя хвоя под колесами велосипеда. Ехать было трудно, приходилось объезжать поваленные деревья и торчащие обломки сучьев. Ершов зорко посматривал вокруг, но все было одно и то же, лес казался вымершим, и только иногда тишина нарушалась слабым шорохом в вершинах деревьев. И вдруг в этой, казалось, застывшей тишине послышались испуганные детские крики.

Ершов прибавил скорость и, лавируя между стволов, понесся прямо на голоса. Вскоре он увидел пятерых деревенских ребятишек не старше десяти лет. Они с отчаянием бегали вокруг небольшого зеленого болота, в самом центре которого белело лицо светло-русого мальчика. Он что-то кричал, но голос не был слышен в тревожных криках его приятелей. Утопающий барахтался в трясине.

— Дяденька, помогите, Лешка тонет! — в один голос закричали ребята.

Ершов спрыгнул с велосипеда, быстро отстегнул ремень багажника, пристегнул к нему ремень, выдернутый из пояса брюк, и метнул в болото. Только с третьего раза утопающий сумел схватить конец ремня. Ершову казалось, что вот-вот лопнет ремень или разожмутся пальцы мальчика, и тогда конец. Но Леша все же был спасен.

Ребята обступили Лешу, стали снимать с него грязную и мокрую одежду. А один моментально стащил с себя белую рубашонку и стал вытирать его лицо.

Когда все успокоились и сам виновник происшествия смотрел уже веселее, хотя по-прежнему был бледен, Ершов спросил, как все это произошло. Ему указали на сосну, росшую на берегу болота. Нижний сук сосны висел надломленным и касался болота. Леша, который среди одногодков считался храбрецом, забрался на этот сук и, вися на руках, стал перебираться к концу его, уверяя приятелей, что сук изогнется и он пятками ног дотянется до трясины. Рассказывали все это ребята, а сам Леша сидел на лужайке в одних трусах, скрестив на груди руки и, насупившись, смотрел на зеленую гладь болота.

Ершов взглянул на часы и бросился к велосипеду — давно уже прошло время для встречи с Ермолиным. Пока привязывал, к велосипеду мольберт и ящик, успел спросить ребят, не встречали ли они в лесу человека в сером костюме с палкой, и выяснил, что ребята дальше этих болот не ходят. Ершов попрощался, потрепал по голове Лешу и вскочил на велосипед.

К удивлению Ершова, на условленном месте Ермолина еще не было. Сверх положенных семидесяти минут прошел час. Не мог же Ермолин уехать в город! Постепенно возникало беспокойство: не случилось ли что с капитаном? Ершов вынул записную книжку, авторучку и написал записку: «Ничего с моим пейзажем не получилось. Только краски перевел напрасно. Поехал на тот участок, который облюбовали вы. Ждите меня здесь». Положив записку под куст так, чтобы Ермолин ее обязательно заметил, Ершов сел на велосипед и поехал тем путем, по которому сначала отправился Ермолин.

Уже двадцать минут блуждал лейтенант в поисках товарища. Кричать он остерегался, и гнетущее беспокойство все больше и больше овладевало им. Прошло еще несколько минут, и вот, миновав заросли орешников, Ершов остановился, ухватившись рукой за дерево. Впереди что-то белело. Приглядевшись, Ершов определил: лежит Ермолин. «Любит подремать капитан», — подумал он и, оттолкнувшись от дерева, поехал.

Но капитан Ермолин не дремал — он был мертв. Раскинувшись во весь рост, лежал на траве; лицо его чуть желтее окровавленной на груди рубашки, а глаза широко открыты и устремлены со странным удивлением на кусок голубого неба, видневшегося в просвете деревьев.

Ершов бросил велосипед и кинулся к трупу. Еще не веря случившемуся, он крикнул:

— Николай Иванович!

Его возглас раздался в тишине одиноко и печально. Он дотронулся до пояса капитана — оружие было на месте, Ермолин не успел даже вынуть пистолет, чтобы защитить свою жизнь. Велосипед его валялся в стороне. Осматриваясь вокруг, Ершов увидел свежеразрытую землю под корявой сосной и следы чьих-то ног.


Жена и дочь Слободинского находились на даче. Он только что возвратился из Дома культуры и теперь в мягких домашних туфлях и оранжевой пижаме расхаживал по квартире, поджидая Адамса. Днем Слободинский привез к себе вещи шефа, надежно их спрятал, отдельно убрал врученные ему деньги.

В столовой был сервирован ужин на двоих, и Слободинский с нетерпением посматривал на большие стенные часы, показывающие восемь вечера.

Дверь в прихожую Слободинский держал открытой, чтобы сразу, как только услышит звонок, впустить гостя, не задерживая его на крыльце и лишней секунды. Днем шеф потребовал у него на всякий случай ключ от квартиры. У Слободинского имелся запасной, но ему не хотелось доверять ключ, и он сослался на жену, которая в спешке якобы захватила ключ с собой.

Квартира Слободинского была обставлена богато: плюшевые портьеры, ковры, мебель красного дерева, кожаные кресла, дорогие картины и масса всевозможных безделушек, которые систематически покупала жена, страстная поклонница изящных вещичек.

Раздался звонок. Слободинский бросился в прихожую и, сделав приятную улыбку, открыл дверь:

— Прошу вас, заходите!

Перед ним стоял Кусков. Слободинский от удивления даже отступил.

Кусков закрыл за собой дверь и защелкнул замок.

— Это я. Уж раз отобрал у меня ключ — открывай сам.

— Вижу. Но я должен ложиться в постель! У меня сердечный приступ…

— Я не задержусь, — решительно — сказал Кусков и первым вошел в столовую. Увидев сервированный стол, весело подмигнул:

— Понимаю твой «приступ!» Супруга отдыхает на даче, а ты ждешь приятельницу! Недурно!.. Впрочем, есть деловой разговор…

Кусков бесцеремонно налил в бокал портвейна, выпил залпом и сел в кресло.

Сдерживая гнев, Слободинский думал над тем, как бы поскорее выставить Кускова.

— Что тебе нужно? — прохрипел он наконец.

— Как хрустальная ваза, разбилась наша дружба, Глеб, — ответил Кусков.

Когда Кусков начинал в таком тоне, Слободинский уже знал — разговор может затянуться. Он зло сказал:

— По-моему, она никогда не была не только хрустальной вазой, но даже и паршивеньким стаканчиком из бутылочного стекла!

— Ты так думаешь? — с мрачной угрозой в голосе спросил Кусков.

— Так! — еще злее ответил Слободинский.

— Какая тебя муха укусила, Глеб? Зачем это? — стараясь быть мирным, заметил Кусков. — Святое чувство дружбы и товарищества, спаянное многолетней общей деятельностью…

— У тебя ко мне что? — не в силах больше сдерживаться, спросил Слободинский и, вспомнив о спрятанной женщине, выпалил: — Забирай свою бабу и убирайся отсюда!

— Ах так! — вскрикнул Кусков и стукнул кулаком по столу. Посуда на столе зазвенела. — Тогда знай, что это не кто иная, как жена того Орлова, который написал о нас! Да, да, она! Она жена того и родственница полковника Орлова из КГБ…

— Орлова? — Слободинский, придерживаясь за стену, сел на стул.

— Не делай удивленные глаза! — спокойно начал Кусков. — Я раздобыл документ от Союза писателей, сделал, говоря короче, и ходил как представитель этой организации к Орловой, чтобы покопаться в записках… Но сорвалось! Она узнала меня. Оказывается, Моршанский давно еще говорил ей, кто я… Словом, узнала и стала следить за мной…

— Ты ходил к Орловой? — побледнев еще больше, спросил Слободинский.

Это было для него неприятной новостью. Он вскочил со стула и забегал по комнате. Потом подбежал к Кускову и зло крикнул:

— Зачем ты это сделал? Кто тебя просил? Почему ты со мной не посоветовался?

Будущее показалось Слободинскому настолько мрачным, что он не мог сдержать стона и, схватившись за голову, опустился в кресло. Пижама пристала к его взмокшей спине, он расстегнул ее и сидел, выставив толстый живот и поскабливая волосатую грудь.

Кусков иронически смотрел на своего приятеля. Выпив еще бокал вина, сказал:

— Вот такие-то дела…

— Зачем ты приволок ее сюда? — жалобно спросил Слободинский.

— А куда я ее мог деть, если она следила за мной до самого твоего крыльца, — равнодушно ответил Кусков.

Услышанное было новым ударом. Слободинский вскочил и, разъяренный, приблизился к Кускову.

Кусков предостерегающе выдвинул ногу в ярко начищенном сапоге и сказал:

— Вот что! Я вижу, тебе некогда, дама с минуты на минуту может прийти… Мне до этого нет дела! Выкладывай пять тысяч. Есть возможность раздобыть записки Орлова, а с Орловой я сам разделаюсь…

— Ну, знаешь… — начал Слободинский, сжав зубы.

— Ничего не хочу знать! Мне терять нечего, а ты отлично представляешь, чем все это может кончиться.

— Ты подлец! — побледнев, крикнул Слободинский.

— Это еще как сказать! — возразил Кусков. — В твоем положении следует быть сообразительней, Глеб Александрович… Ты свой престиж можешь уронить в такую вязкую грязь, что не дай боже!

Слободинский готов был убить Кускова. Злоба кипела в нем, он чувствовал, что не выдержит.

— Жду минуту! — Кусков отогнул край рукава рубашки и уставился на циферблат часов.

— Нет у меня денег. Делай что хочешь! Я тут ни при чем! Признаю ошибки, буду отвечать в партийном порядке… Но вымогательством ты меня больше не возьмешь…

— Думаешь, разговор будет только в партийном порядке? — спросил Кусков и засмеялся: — Ты забыл об уголовном порядке, дружок.

Кусков встал, выпил еще вина и направился к выходу.

— Подожди! — закричал Слободинский.

Через три минуты Кусков вышел от Слободинского, унося в кармане пять тысяч новенькими хрустящими бумажками.

Слободинский, обхватив голову руками, думал. В его мозгу бешено билась мысль: «Убить, убить Кускова!»


Наступил вечер. Но в управлении КГБ многие сотрудники находились на своих местах. Не хотелось идти домой после короткого оперативного совещания, проведенного генералом в связи с убийством Николая Ивановича Ермолина. Пока никто не знал обстоятельств гибели капитана, но бесспорно, что Ермолин погиб от руки врага. Судебно-медицинская экспертиза констатировала смерть от пулевого ранения в область сердца. Выстрел был произведен из бесшумного пистолета отравленной пулей.

Ершов после возвращения сидел в кабинете в глубоком раздумье. Хотя его никто не осудил за помощь утопавшему мальчику, но сам он считал себя виновным в гибели Ермолина. Если бы не задержался у болота с ребятами, возможно, подоспел бы вовремя… Особенно больно было потому, что только за последние дни, с того времени, как начались поиски Пилади, возникла между ним и Ермолиным настоящая дружба.

Карандаш, зажатый в руке, скользил по листу бумаги. Все чувства хотелось выразить в стихотворении. Ершов быстро написал: «На смерть боевого друга»…

Дверь открылась, вошел Орлов. Лицо его было задумчиво и строго. Ершов встал. Орлов подошел к столу, мельком посмотрел на листок бумаги, поднял глаза и тихо сказал:

— Через полчаса вместе с лейтенантом Голиковым отправляетесь на операцию. Вы — старший! Будьте особенно осмотрительны.

— Слушаюсь, товарищ полковник! — ответил Ершов.

Орлов повернулся и пошел. У двери он остановился и проговорил:

— А стихотворение все же допишите…


В доме Бочкина тихо. Только иногда раздавались шаги старика да слышалось, как мимо окна пробегала овчарка. Чупырин боялся собак, ему казалось, что овчарка сорвется с цепи и вбежит в дом. Чтобы отвлечься от этой мысли, он начал старательно переписывать страницы, наполненные скучными рассуждениями о первых днях фотографии в России.

Дверь открылась, и вошел Адамс. При виде незнакомого человека Чупырин встал, но тот кивнул ему на стул, а сам сел по другую сторону стола.

Чупырин не отрываясь смотрел на Адамса.

— Что вы уставились на меня?

Чупырин смутился, покачал зачем-то головой и опустил глаза.

— Не смущайтесь, — продолжал Адамс, подавая руку. — Давайте знакомиться: Василий Петрович Захаров, заместитель директора издательства «Искусство».

— Серафим Чупырин.

— Прибыл из Москвы специально к Евлампию Гавриловичу Бочкину, — солидно говорил Адамс. — Оказывается, от вас, мой молодой друг, зависит, как скоро мы получим рукопись… Не думайте, что я тороплю, но сколько вам потребуется дней, чтобы все закончить? Садитесь, что же вы стоите!

— Право, не знаю, — опускаясь на стул, в смущении сказал Чупырин. — Я только два часа в день переписываю… Кроме того, неизвестен объем работы. Евлампий Гаврилович дал только часть рукописи…

— О, не беспокойтесь! Она полностью готова! — воскликнул Адамс и, перейдя на шепот, продолжал: — У вас действительно прекрасный почерк! Старик просто влюблен в него! Вы понимаете: это, конечно, каприз, можно бы нанять машинистку. Но с капризом старого человека нельзя не считаться…

Адамс взял со стола несколько листов, написанных Чупыриным, и, полюбовавшись почерком, положил их на место.

— Если бы я целый день здесь работал, — робко начал Чупырин, — тогда другое дело… Герман Петрович даже в отпуск не дает уйти.

— Знаю я вашего Германа Петровича. Он мой старый друг, — произнес Адамс. — Он все такой же чудак?

— В каком смысле?

— Ну, так же чуть свет приходит в свое конструкторское?

Чупырин улыбнулся и кивнул головой.

— Но при всех его чудачествах, — внушительно сказал Адамс, — он прекрасный человек, и я его глубоко уважаю! Что если завтра я приду на завод и попрошу, чтобы он вас освободил от работы на несколько дней?

— Не знаю, получится ли что…

— Попробуем! — уверенно заявил Адамс. — Завтра обязательно увижу Германа Петровича. Но только вы ему не говорите, что разговаривали со мной. Хорошо? Пусть это будет для него приятной неожиданностью!

— Хорошо.

— Да, поработали мы с Германом Петровичем в свое время! — произнес Адамс.

Адамс встал, закурил и, пристально глядя на Чупырина, спросил:

— А вы, Серафим, не откажетесь выполнить мою просьбу?

— Если в моих силах, то с удовольствием!

— У нас, москвичей, принято делать друзьям подарки, причем сюрпризом.

— Это приятно!

— Именно! Так вот, я привез для Германа Петровича замечательную готовальню. Я хочу, чтобы вы положили ему в стол… Пусть он завтра откроет ящик стола и… сюрприз!

— Могу, но для этого на завод надо идти в пять часов утра, чтобы успеть до его прихода, — наморщив лоб, проговорил Чупырин.

— Да, это действительно неудобно, я понимаю, — нахмурился Адамс и вдруг, схватив Чупырина за плечо, оживленно проговорил: — Прекрасная идея! Что если вы сейчас сходите на завод?

— Могу!

— А вас пропустят? Еще не поздно?

— У меня круглосуточный пропуск и есть запасной ключ от бюро, — похвастался Чупырин.

— Но, очевидно, двери бюро опечатываются на ночь?

— Нет! — ответил Чупырин. — Вот когда мы работали в здании заводоуправления, тогда дверь опечатывалась, а теперь мы временно на территории завода находимся…

— Замечательно! Сколько вам потребуется, чтобы дойти до завода и вернуться сюда? — Адамс взглянул на свои часы.

— Час пятнадцать минут, самое большее. А зачем возвращаться?

— Обязательно приходите! — Адамс взял Чупырина за руку и пожал ее. — Завтра, мой дорогой, я вас, может быть, не увижу, а мне необходимо серьезно поговорить с вами.

Поговорить? — удивился Чупырин.

— Да. Мне Евлампий Гаврилович рассказывал о вас. Хотите жить и работать в Москве?

Чупырин покраснел. Затрагивалась самая сокровенная его мечта.

— Вам, с вашей исключительной внешностью, только и жить в столице! — продолжал Адамс. — Если вас одеть у лучшего портного, словом, как картинку, то такого быстро заметят и пригласят сниматься в кино… В общем, приходите через час пятнадцать минут, мы поговорим подробно… Я сию минуту!

Адамс вышел из комнаты.

Чупырин закрыл глаза и ущипнул себя за кончик носа. Нет! Он не спит! Наконец-то дождался счастливого случая. Он не заметил, как возвратился Адамс.

— Вот готовальня для Германа Петровича, — спокойно сказал Адамс. — Она запломбирована, и пусть завтра он сам откроет ее. Эта готовальня имеет втрое больший набор различных предметов. Положите ее в стол и немедленно возвращайтесь. Смотрите, не уроните дорогой. Это вещь большой ценности. Мечта конструктора!

Чупырин встал и опустил в карман брюк готовальню. Адамс сам проверил, надежно ли она положена, и, пожав руку, сказал:

— Буду благодарен за аккуратное выполнение моей просьбы. Хочу вас еще предупредить, чтобы вы не задерживались. Может встретиться знакомая девушка, увлечь болтовней…

— Не беспокойтесь! Все сделаю, как нужно!

Выпроводив Чупырина из комнаты, Адамс сел к столу, смахнул рукопись на пол и улыбнулся. «Ну, кажется, все на ходу, — размышлял он, — Удача на сей раз сопутствует мне. Интересно знать, кто был вооруженный художник в лесу? Очевидно, отпускник офицер, любитель живописи…»

Вошел Бочкин.

— Выпустили? — спросил Адамс.

— Помчался, как настеганный, — усмехнулся Бочкин.

— На редкость глупый парень! Просто противно! — сказал Адамс. — Мордочка у него, правда, смазливенькая. Но стопроцентный дурак. Я рад: Чупырин всецело ваша заслуга. Я доложу Родсу, и он, возможно, не забудет вас своими милостями… Интересно, знает ли Чупырин о сегодняшних испытаниях на заводе?

— Я прощупывал его, — ответил Бочкин. — Не выходил он днем из конструкторского. — Посмотрев на свои золотые часы, спросил: — Ты, Жорж, хотел идти на прогулку.

— Что вы! Какая прогулка! Надо обдумать еще многое.

На этот раз Лена отправилась к Бочкину через рощу. Более длинный путь она избрала потому, что до назначенного часа оставалось еще время и, кроме того, ей не хотелось, чтобы посторонние глаза заметили ее на Овинной улице.

С опушки рощи был хорошо виден дом старика. Лена посмотрела на часы и решила выждать несколько минут, прячась за стволами сосен. Если бы она не сделала этого, то непременно бы столкнулась с Чупыриным, который вышел из калитки и быстро пошел по улице.

В тот вечер, когда Лена неожиданно встретилась с Чупыриным у аптеки, она обо всем немедленно рассказала Орлову. К сообщению он отнесся с интересом и разделил ее сомнение в правдоподобности истории с перепиской какой-то рукописи. Хвастливый старик едва ли умолчал бы об этом.

Вполне естественно, что, увидя Чупырина, на этот раз воровски выскользнувшего из дома Бочкина, Лена загорелась желанием узнать, куда он так спешит. Она вернулась в рощу и быстро выбежала на Овинную улицу с другого ее конца. Чупырин уже свернул на Линейную улицу и шел по-прежнему торопливо. Было ясно, что он идет не домой. Миновав несколько улиц и переулков, Лена догадалась: Чупырин направляется на завод. Девушка начала беспокоиться. «Для чего он идет туда в неположенное время?» У заводского забора Чупырин остановился, посмотрел на часы и вошел в проходную будку.

Минутой позже туда вошла и Лена. Она предъявила пропуск и ничего не ответила вахтеру, шутливо сказавшему, что конструкторы, видимо, собираются работать ночную смену. Чупырин шагал к конструкторскому бюро.

«Что ему нужно там?» — размышляла Лена, идя по аллее в тени деревьев, чтобы Чупырин не заметил ее. Но он и не думал оглядываться, вбежал по лестнице и стал отпирать дверь. «У него даже есть ключ!» — удивилась Лена.

Как только Чупырин скрылся в бюро, Лена тоже подбежала к лестнице и осторожно поднялась к полуоткрытой двери. Ей было видно, как Чупырин подошел к столу главного конструктора, выдвинул средний ящик и, вынув из кармана продолговатый черный предмет, осторожно положил его туда. Потом он задвинул ящик, посмотрел на часы, поправил свесившиеся на лоб волосы и направился к выходу.

Сначала Лена хотела встретить Чупырина у двери, но передумала и присела за большим плетеным коробом на площадке, стараясь не дышать. Ей слышно было, как он запер дверь и, насвистывая, побежал с лестницы. Дождавшись, когда Чупырин скрылся в тополевой аллее, она бросилась вдогонку, решив задержать его в проходной с помощью вахтера. Это не удалось. Она запнулась и упала, ударившись о землю коленом. Тут же поднялась, но уже не могла бежать.

В проходной Чупырина не было. Лена вышла на улицу и увидела его долговязую фигуру далеко впереди. Нечего было и думать догнать Чупырина… С трудом сделав несколько шагов, она в отчаянии крикнула:

— Чупырин, обожди!

Он остановился, посмотрел в ее сторону, но тут же повернулся и пошел дальше. Она хотела снова позвать его, но в этот момент вокруг фигуры Чупырина образовалась яркая вспышка, и Чупырин рухнул на землю.

Когда Лена подошла, он уже был мертв и лежал, раскинув руки.

Сбегались люди. Еще раз взглянув на мертвеца, Лена подумала: «Смерть не от пули!» И тут внезапная мысль осветила ее сознание: «Он что-то принес на завод!» И, уже не обращая внимания на боль в ноге, поспешно направилась к заводу.

— Ключи от конструкторского! Скорей туда! — крикнула Лена в проходной будке и, морщась от боли, схватилась рукой за вахтера, — Чупырин что-то принес туда…

У двери бюро Лена отстранила рукой открывавшего замок вахтера, взялась за скобку и, взглянув на побледневшие лица сопровождавших ее людей, сама бледная как полотно, приказала:

— Никто не входите!

Она подбежала к столу главного конструктора и выдвинула ящик. В нем лежала большая готовальня и несколько остро отточенных карандашей. В растерянности Лена дотронулась до готовальни и приподняла ее. Тяжесть готовальни была неестественной. Вдруг Лена услышала, шипящий звук. Она наклонила голову к готовальне. Звук исходил оттуда. Замешательство ее кончилось. Лена схватила готовальню и, держа ее на вытянутых руках, бросилась к выходу.

Она бежала в сторону опытного поля, подальше от заводских корпусов. Пробежав несколько десятков метров, почувствовала, что дальше двигаться не может, бросила готовальню насколько могла вперед и упала. Несколько человек подбежали к девушке. Лену подняли на ноги, спрашивали, что произошло, но она только тяжело дышала, уронив голову на грудь седоусого вахтера.

Там, куда Лена швырнула готовальню, показалось голубоватое сияние и вспыхнуло ослепительное пламя, разбрасывая вокруг тысячи искр.


Против входа в комнату Чуева находилась фотолаборатория. Через небольшое окошечко с красным стеклом можно наблюдать за комнатой, если дверь в нее открыта. Подготавливаясь к засаде в доме Чуева, уехавшего утром в колхоз, Ершов и Голиков сняли с петель дверь комнаты и поставили ее в кухне.

Как только немного стемнело, они прошли в лабораторию и заперлись. В доме было тихо. Разговаривали шепотом.

Оба впервые участвовали в подобной операции и чувствовали себя напряженно. В лаборатории пахло сыростью и химикалиями. Помещение, видимо, не проветривалось.

Прошло с полчаса. Ершов, стоявший у окошечка, заметил луч карманного фонаря, приставленного снаружи к стеклу окна комнаты. Луч обшарил стены, несколько задержался на проеме двери и погас.

— Пришли, — шепнул Ершов. Голиков приблизился к окошечку, и Ершов почувствовал на своей щеке его тихое дыхание.

Прошло минуты две или три. Звякнуло стекло, послышался слабый треск, рама распахнулась, и неизвестный показался на подоконнике. Слышно было, как он спустил на пол ноги и закрыл раму. Затем скользнула по проволоке штора, закрывшая окно, и зажегся фонарик. Невозможно было разглядеть проникшего в комнату, ясно было только, что человек небольшого роста. Но вот рука, державшая фонарь, изменила положение, и луч выхватил из темноты лицо. Ершов узнал Бочкина. В темноте лейтенант схватил руку Голикова и крепко пожал ее. Это значило: все в порядке.

Бочкин, освещая перед собой фонариком, осмотрел выход из комнаты, посветил в коридор, потрогал за скобу дверь фотолаборатории и вернулся. Действовал он спокойно. Подойдя к письменному столу, опустился к ящику.

Было слышно, как шлепаются выбрасываемые на пол журналы. Вот Бочкин слабо вскрикнул и поднялся на ноги. В руках у него был какой-то журнал. Он положил его на стол и, освещая страницы, стал перелистывать. Долго и внимательно старик что-то рассматривал, потом поворчал себе под нос и минуты две, сидел задумавшись. Затем принялся осматривать письменный стол, книжные полки, заглянул даже в футляр стенных часов, вставал на стулья и смотрел за картинами.

Поиски скоро утомили Бочкина. Он сел в кресло перед столом, сидел некоторое время неподвижно, а потом начал водить лучом фонаря по стенам комнаты, потолку. Когда луч касался его лица, видно было, насколько оно расстроено. Судя по всему, Бочкин отчаялся в чем-то и опять взялся за журнал, рассматривая все одну и ту же страницу.

«Что он там увидел?» — недоумевал Голиков.

— Начали, — шепнул Ершов, и рука его потянулась к задвижке двери лаборатории.

Когда в кабинете вспыхнул свет, Бочкин даже икнул от неожиданности и выронил на пол фонарик.

Голиков между тем взял со стола журнал, который с таким вниманием рассматривал Бочкин. Это был пожелтевший от времени номер «Фотографических новостей» за тысяча девятьсот двенадцатый год. Журнал был раскрыт на странице, которую занимал снимок группы лиц, сфотографированных при посещении фотовыставки одним из членов царского семейства. Среди фамилий под снимком была и фамилия Бочкина Е. Г.


Адамс условился встретиться с Бочкиным на Советской улице около кинотеатра «Звезда». Сюда старик должен был прийти с тем, что ему удастся достать в доме Чуева. Не случаен был выбор Адамса — Советская улица самое высокое место, а из сквера от кинотеатра отлично видна восточная часть города.

Адамс стоял в тени, прислонившись к рекламному щиту, беспрерывно курил и с раздражением посматривал на оживленных людей, толпившихся у ярко освещенного входа в кинотеатр. Истекли все положенные сроки, а грандиозный пожар на номерном заводе, который он рассчитывал увидеть отсюда, не начинался. Вместо моря бушующего огня тысячами спокойных электрических огней сверкали улицы.

Разговор двух мужчин о каком-то происшествии у номерного завода заставил Адамса на шаг приблизиться к ним, но ему не удалось услышать дальнейших слов — их заглушила веселая музыка, раздавшаяся из репродуктора как раз над его головой. В смятении Адамс посмотрел на часы — истекло и время, назначенное Бочкину.

Адамса обуял страх. Он отошел на менее освещенное место и сел на свободный конец скамейки под деревом, рядом с тремя девушками.

Прошло еще полчаса, а Бочкин не появлялся. Адамс понял, что его расчеты не оправдались. Но это еще не означало, что ему надо складывать оружие. Только в этот момент он по-настоящему оценил правильность своей линии, начав одновременно действовать и за спиной Дезертира, и за спиной Ксендза.

Тут ему пришла, в голову спасительная мысль: воспользоваться предложенным Ксендзом надежным убежищем. Он отсидится, а потом снова начнет действовать, выполняя программу, намеченную Родсом.


Той же ночью Орлов допросил Бочкина. Старик вошел в кабинет с невинным видом и даже, можно сказать, с глуповатым выражением на лице. Он остановился у двери, придерживаясь за стул.

— Проходите, садитесь, — сказал Орлов. — Как вы объясните свой визит в дом Чуева?

— Что же я вам скажу, — продолжая стоять, проговорил Бочкин. — Помешан на фотографии с молодых лет, по совести говоря… Прознал я, признаюсь, что дом Чуева своего рода музей фотографии, и вот желание проникнуть туда овладело моим сознанием… Я познакомился с учителем, услышал, что в эту ночь его не будет дома… Ну и решился. Это ведь все равно, как лунатик ходит, по краю кровли… Я ничего не украл, даже осмотреть всего не успел, как вдруг меня забрали… Что я еще могу сказать? Я вообще человек мягкий, но сейчас возмущен и вынужден заявить: беспричинно задерживая меня, вы нарушаете революционную законность. Меня, в крайнем случае, лечить надо…

— В который раз вы проникаете в дом к Чуеву? — спросил Орлов, посматривая на Бочкина.

— Первый, — без смущения сказал старик.

— Может быть, забыли?

— Ну что вы, — заулыбался Бочкин.

— Чупырина Серафима знаете?

— Как же не знать! Он меня познакомил с Чуевым. Господь бог наградил этого милого юношу Серафима чудесным даром красиво писать, и вот он переписывал книгу мою набело…

— Какую книгу?

— Я написал…

— Вы написали книгу? — как бы ничего не зная, удивился Орлов.

— Да. «Записки старого фотографа».

— Когда вы видели Чупырина в последний раз?

— Вчера вечером. Он перепиской у меня занимался, а потом ушел. Куда ушел, мне неведомо! Человек молодой, красавец, мало ли притягательных моментов для него…

Орлов с интересом смотрел на Бочкина и старался понять, что заставляет его лгать и изворачиваться.

— Больны вы или симулируете, это специалисты скажут, — спокойно проговорил Орлов. — Я бы лично посоветовал. рассказать все чистосердечно. Так будет лучше.

— Дело ваше, — сказал Бочкин. — Я за себя не беспокоюсь!

— Орлов встал, прошелся по кабинету и, подойдя к Бочкину, сказал:

— Не будете ли вы любезны объяснить некоторые детали из жизни ваших родственников?… Я имею в виду Адамсов… Не выскажете ли вы свое мнение о том, кто усыпил на днях вашего Пиона?…

Стул, на который опиралась рука Бочкина, стронулся с места, как будто внезапно приобрел способность самостоятельно двигаться. Наивное выражение, которое так старательно старик изображал на лице, сменилось крайней растерянностью.

Но Бочкин быстро справился с собой и сказал:

— Дело ваше. Я ничего не знаю ни об Адамсах, ни об усыплении собаки.

— Да, это наше дело, — подтвердил полковник и вызвал дежурного, чтобы тот увел Бочкина.


Не случайно Слободинский всеми средствами держался за свою квартиру в башне бывшего монастыря. Еще в молодости он познакомился, а впоследствии сдружился с архитектором реставрационных мастерских Стратилатовским, который до него жил в этой башне более двадцати лет. Он оборудовал ее под квартиру в первые годы Советской власти. Трудно сейчас сказать, что связывало, пожилого архитектора с молодым Слободинским. Но только одному Слободинскому Стратилатовский доверил тайну — показал найденное им начало подземного хода из монастыря под рекой Ужимой на Таманную гору. Начинался ход из южной башни, и, устраивая себе квартиру, Стратилатовский довольно хитро замаскировал вход в подземный коридор. Полностью подземного хода, как такового, по-видимому, не существовало уже давно. Сохранились только выложенные известняком узкие проходы высотой в два метра и камера, в которую Кусков заточил Анну Александровну. Продолжение хода было отрезано обвалившимся и слежавшимся грунтом. Стратилатовский заверил Слободинского, что кроме них нет ни одного человека, который знал бы, где начинается подземный ход. Что же касается монастырских записей по этому поводу, то он их добыл в свое время и уничтожил. После смерти Стратилатовского в тайну его квартиры Слободинский посвятил Кускова, и он там не раз отсиживался, когда угрожали неприятности.

При первой же встрече с Адамсом Слободинский похвастался убежищем, не рассчитывая, что Адамсу придется им воспользоваться. Он не подумал о том, что камера в подземелье занята женщиной. Когда Адамс, не дождавшись Бочкина, пришел и настоятельно потребовал спрятать его, Слободинский сначала растерялся, но быстро нашел выход из положения. Он предупредил Адамса, чтобы тот не открывал железную дверь, за которой находится его сумасшедшая родственница, смерть которой, видимо, наступит в ближайшие дни.

Слободинский быстро собрал ему постель, еду и питье, и не успел Адамс как следует понять манипуляции хозяина около железного шкафа, как перед ним открылся узкий проход и лестница с широкими каменными ступенями. Спускались вниз по лестнице не менее пятнадцати метров, освещая путь электрическим фонарем. Дальше Слободинский не пошел. Он передал Адамсу его вещи и сказал:

— Еще раз прошу: не заглядывайте за дверь, чтобы не портить себе настроения… И давайте условимся: если возникнет какая-нибудь опасность, лампочки в проходе и в камере мигнут несколько раз. Но будем надеяться, что сигнала не потребуется…

В тоне, которым были сказаны эти слова, Адамсу почувствовались покровительственные нотки, и он грубо проговорил:

— Вы утром узнайте, появился ли в своем киоске старик. Если киоск будет закрыт, постарайтесь осторожно выяснить, что с Бочкиным. Соберите точную информацию о том, что произошло на вашем заводе…

— Я все понял, — сухо ответил Слободинский.

— Постойте! — Адамс поднял руку. — Когда мне в этой мышеловке надоест сидеть, как из нее выбраться? Здесь можно задохнуться?

— Выбраться можно только с моей помощью, — ответил Слободинский. — Задохнуться невозможно. Вентиляция работает хорошо.

— Но если с вами что случится?

— Боже избави! Вы не беспокойтесь. Переспите ночь, а днем я приду с интересующими вас сведениями.

— А вдруг вы не сможете прийти… Есть возможность, выбраться? — беспокоился Адамс.

— Такой возможности нет. Выход сюда только через квартиру.

Адамс колебался. Слободинский подметил растерянность своего шефа — слишком дрожал фонарь в его руке — и предупредительно спросил:

— Может быть, излишне прятаться? Побудете в комнатах?

— Идите! Жду с новостями, — сказал Адамс и отвернулся.

Слободинский молча пошел наверх и сразу пропал в темноте…

Адамс постоял, прислушался и двинулся дальше. Он добрался до того места, где под сводчатым потолком светилась маленькая электрическая лампочка. Тут стояла раскладная койка. Только теперь он почувствовал сильную усталость и прилег. Сразу вспомнилось пережитое за день, так сильно насыщенный событиями. Оказавшись в этом каменном мешке, Адамс еще отчетливее понял: получился провал. Больше всего тревожило поведение Бочкина. Хватит ли у старика выдержки, чтобы не развязать язык? За молчание Чупырина он не беспокоился: при всех обстоятельствах авторучка должна выполнить свое назначение… Другое дело убийство в лесу. Не было сомнений в том, что убитый им был или офицером или оперативным работником милиции, а то и контрразведки. Адамс не допускал мысли, что его появление в лесу связано с ним… Он старался внушить себе, что все это только случайное стечение обстоятельств, что проезжавший из простого любопытства заинтересовался им, когда он выкапывал свои вещи…

Адамс вспомнил предупреждение б безумной женщине. Деятельное начало пробудилось в нем: он встал и, освещая впереди себя фонарем, отправился разыскивать железную дверь.

…Анна Александровна с трудом разомкнула веки. Беспрерывный звон в ушах и сверлящая боль в голове измучили ее. Временами ей казалось, что сейчас разом все оборвется и наступит конец. Но вот раздались какие-то посторонние звуки. Всмотревшись, она увидела мужчину, стоявшего возле нее. Лицо его показалось знакомым. Она пыталась припомнить, где встречала этого человека, но не могла.

Анна Александровна шевельнула губами, а потом слабым голосом спросила:

— Вас тоже сюда посадили?

Вид этой женщины, обессиленной до такой степени, что она была не в состоянии даже приподнять голову, несколько смутил Адамса. Всматриваясь в черты ее лица, в ее большие провалившиеся глаза, обведенные глубокими тенями, Адамс не увидел того, что обычно бывает присуще людям, потерявшим рассудок. Смутное подозрение шевельнулось в нем, но, увидя, что ему не угрожает опасность, он вынул руку из кармана, которую держал на курке пистолета, и спросил:

— Кто вы?

Проникнувшись внезапным, доверием к этому новому человеку, Анна Александровна кратко рассказала, как она сюда попала. Он не мог не верить ей, и для него стало очевидным: Слободинский обманул его. Адамс несколько раз пытался спрашивать о надежности его положения, и тот неизменно отвечал: положение прочное, ему доверяют… Что же заставило Слободинского скрыть истину? И тут Адамс: припомнил, каким алчным огнем загорелись глаза Слободинского, когда он увидел деньги, привезенные Адамсом… Ради денег он не рассказал всего!

Адамс сел на пол около Анны Александровны и задумался. Вид его был пришибленный, и, посмотрев, на его склоненную голову, Анна Александровна еще более уверовала, что это такой же несчастный, как и она…

— Вы не отчаивайтесь… У вас, есть силы, и вы выберетесь отсюда, — с лаской в голосе, проговорила она. — Кто вы?

— Я инженер. Петров Игорь Васильевич, — ответил Адамс.

— Игорь Васильевич, — повторила она, как бы запоминая.

— Сколько времени вы здесь? — спросил Адамс.

— Не знаю. Какой день сегодня?

— Пятница.

— Он схватил меня во вторник…

— Вы голодны?

— Я не хочу есть…

— Вам давали пищу?

— Воду и хлеба…

Разговор обессилил Анну Александровну. Она лежала с закрытыми глазами. Адамс молчал.

— Вы подождите, я отдохну и расскажу вам о своем сыне… Он у меня хороший мальчик, — не открывая глаз, проговорила Анна Александровна.

Не из чувства сострадания, а рассчитывая еще что-нибудь узнать от этой женщины, Адамс хотел встать и дать ей вина и шоколада. Но она протянула к нему руду с бледными пальцами и удержала на месте:

— Не уходите, Игорь Васильевич… Я все равно, наверное, скоро умру… А вам я должна сказать… Послушайте…

Адамс сел, поджав под себя ноги.

— Вы — советский человек? Коммунист? — спросила она, как-то по особенному пристально взглянув на него.

Адамс сразу насторожился и, приложив руку к груди, ответил:

— Клянусь!

Тогда она положила свои пальцы на его руку и совсем тихо сказала:

— Здесь я обнаружила… Мне кажется, очень и очень важное…

Продолжая смотреть на Адамса, она стремилась проникнуть в душу этого человека. Адамс выдержал взгляд и даже погладил пальцы ее руки. Анна Александровна сказала:

— Когда у меня было больше сил, я осмотрела всю эту катакомбу… Искала выход. И вот обратила внимание на один камень. Он не такой, как все остальные. Но у меня ничего не было. Я отломила дужку ведра и вот этим… — Она с трудом вынула из-под спины железный стержень с загнутыми на концах петлями. — Смотрите, что стало с моими руками… — показала Адамсу ладони, покрытые ранами и ссадинами. — Все скоблила, скоблила, и знаете…

Она, немного подвинувшись, заставила Адамса приподнять уголок тюфяка, на котором лежала. Он сразу увидел камень, не соединенный с остальными. Анна Александровна протянула ему ведерную дужку, но Адамс достал из кармана складной нож и вставил лезвие в щель. Без особых затруднений он поднял продолговатый камень. Теперь Адамс уже не обращал внимания на женщину, ревниво следившую за его движениями. Он действовал быстро и умело. Под камнем в углублении лежала позеленевшая медная коробка. Руки Адамса дрожали. В эти минуты он забыл о своем положении, забыл обо всем — мысли его сосредоточились на находке. Безмолвно он открыл коробку и увидел в ней сверток, запакованный в черную ткань. Ему на колени упал лист хрустящей бумаги. Адамс развернул его и прочитал:

«Во имя отца и сына и святого духа! Я, игумен Павловского монастыря в граде Лучанске, раб божий Аркадий, находясь в здравом уме и твердой памяти, в ведомом только мне одному месте обители сей священной, сохранил от завистливого и жадного взора иноземных врагов Российского государства и святой православной церкви переданные мне на сохранение рабом божиим Николаем Чуевым документы, озаренные светом глубокого познания скрытых сил природы, созданной тобой, Боже.

Тати ночные в образе и подобии человеческом тщетно пытались похитить познанное рабами твоими — иноверцем Адольфом Переро и заблудшим в неверии Николаем Чуевым, которых ты, всемогущий, одарил умом необыкновенным. Они приняли мученический венец, будучи умерщвлены насильственно и без покаяния перед лицом твоим.

Тати ночные духом своим бесовским прознали про доверенное мне сохранение тайны сей и искушали меня, дабы воспользоваться открытием и направить во вред человеческого рода.

Да хранит тайну обитель сия освященная. Да будет мир в человеках и благие помыслы, направленные к тебе, Боже. Аминь!

Аркадий, игумен Павловского монастыря. Июля, 25 дня 1915 г.»


Адамс посмотрел на Анну Александровну. Она как бы ждала этого и прошептала:

— Там две тетради… Одна на русском, другая… Я даже не знаю на каком языке… Взгляните!

Адамс торопливо развернул черную, рвущуюся под его пальцами ткань, и в его руках оказались тетрадь в потемневшем кожаном переплете и записная книжечка в серой клеенчатой обложке. Его пальцы осторожно перелистывали слежавшиеся ветхие страницы записной книжки. Судя по надписи на первом листке, книжка принадлежала Николаю Максимовичу Чуеву. Адамс уже не в силах был сдержать охватившего его волнения и, не желая показать своего состояния, отвернулся от Анны Александровны. Потом он один разберется во всем этом, а сейчас, жадно пробегая глазами записи, читал отдельные места:

«…Наши исследования из области распадения атомов урана, тория, радия, полония и других элементов, радиацирующих на нашей планете, озаряли ярким светом возможность дальнейшего…

…Германская разведка прознала о нашем открытии. Всюду: в Стокгольме, Копенгагене, Амстердаме, Мадриде, Севилье, Париже, Вене — во всех городах мы чувствовали слежку… Работать в этих условиях было очень трудно, почти невозможно.

…Вот Переро и не стало! Мечта его о лаборатории в лесах Сибири так и осталась неосуществленной. Куда мне было отправляться дальше? Я избрал Россию, свою родину. Там зреют силы революции, и туда я понесу сделанное нами.

…Один русский в Берне дал мне явку к товарищу Андрею из Лучанска. Но, прибыв в этот город, верного человека я не застал — он был арестован и сослан на каторгу…

…Щупальцы германской разведки потянулись за мной и в Лучанск.

В городе широко рекламируют приезд какого-то ученого фотографа Честера Родса. Нервы мои настолько напряжены, что я думаю: доклады о фотографии только ширма, а подоплека — по мою грешную душу.

…Жена советует мне воспользоваться услугами ее брата, игумена Аркадия. Из бесед с ним я вынес впечатление, что он порядочный человек…»


Адамс взглянул через плечо на Анну Александровну, но та неподвижно лежала, и лицо ее было спокойно. Убедившись, что она не следит за ним, Адамс продолжал просматривать записную книжку. Он все еще никак не мог поверить, что то, зачем главным образом послан, находится у него в руках. В самом начале шпионской деятельности Адамс поверил в предсказанную ему одним хиромантом удачливость. И на этот раз обстоятельства сложились так, что он еще крепче поверил в свою счастливую звезду. «Кто мог подумать, что все это находится здесь, в каком-то заброшенном монастыре? Правда, Родс просил разузнать о судьбе монаха Аркадия, но особенно, не настаивал на этом…»

На последних страницах Чуев написал о сути открытия и о возможности использования энергии атома. Адамс никогда не углублялся в сущность достижений науки и техники, предпочитая практически пользоваться теми благами, которые они давали… За последнее время люди, распоряжающиеся им, стали требовать обязательного детального изучения почти всего, что имело какое-либо отношение к характеру задания. Однако Адамс не утруждал себя этим, надеялся на свой ум, изворотливость, решительность. Честер Родс перед отправкой Адамса в СССР снабдил его подробной справкой о современном состоянии работ в области использования атомной энергии, но он не стал ее читать и при первой же возможности уничтожил. Так и тут, открыв тетрадь в кожаном переплете, страницы которой заполняли текст на немецком языке, схемы и формулы, он ограничился прочтением первой страницы. Этого было вполне достаточно, чтобы убедиться в следующем: что не удалось добыть многим разведчикам, в том числе и Честеру Родсу, сделано им, Жоржем Адамсом.

— Ну, что вы скажете, Игорь Васильевич? — раздался за его спиной слабый голос.

Адаме вздрогнул, провел рукой по лицу и, обернувшись, стал складывать в медную коробку тетрадь и книжку. Затем, стараясь казаться равнодушным, ответил:

— Вообще трудно что-либо сказать. Я не специалист. Я — инженер-строитель… Все же какой-то интерес, может быть, только исторический интерес, эти записи имеют… Сейчас использование атомной энергии шагнуло так далеко, что изыскания ученых, имеющие сорокалетнюю давность, вряд ли могут быть ценными… Во всяком случае, эти старые записи следовало бы передать куда следует…

— Вы это сделаете? — с надеждой в голосе спросила Анна Александровна.

— Не сомневайтесь! Вот только удалось бы отсюда выбраться…

Адамс с коробкой направился к двери.

— Вы куда? — отняв от лица руку и следя за ним глазами, спросила она.

— Туда, — обернулся он.

— А дверь?

— Дверь не заперта. Но выхода из подземелья нет.

Он вышел из камеры. Анна Александровна неподвижными глазами смотрела на дверь, скрытую в сумраке, и со страхом думала: «А вдруг он с ними…»

Выйдя из камеры, Адамс положил на койку коробку, схватил фонарь и пошел к лестнице. Он поднялся по ступенькам и уперся в глухую и неподвижную стену. Адамс принялся стучать, но после нескольких ударов понял, что может попусту отбить руку.


Пошли четвертые сутки, как осиротел домик Орловых. Максим в это утро проснулся рано. Он спустил ноги с кровати и несколько минут сидел, поглядывая то на заваленный учебниками стол, то на одежду, сложенную на стуле. Старушка, приходившая вчера, говорила, что видела Анну Александровну во вторник вечером у Павловского монастыря. В памяти Максима всплыли разговоры о подземном ходе под монастырем, и, к удивлению своему, он припомнил, что впервые об этом услышал от Моршанского. Только промелькнул образ этого неприятного для него человека, как представилось кровавое зрелище на берегу Мыгры. Убийство Моршанского Максим не отделял от пропажи пакета, оставленного отцом, и который, как он все более убеждался, на погибель свою украл Моршанский. Где этот пакет? Максим — не следователь, но для него было ясно: будет найден пакет, будет определено и кто убил Моршанского, а это, возможно, наведет на след матери…

Совершенно непроизвольно вспомнились ему слова Моршанского, сказанные когда-то о земле, которая надежнее всяких сейфов может хранить тайну. «Не спрятал ли Моршанский пакет на Мыгре?» И тут у Максима появилась мысль съездить туда. Через минуту эта идея стала казаться ему жизненно необходимой, неимоверно важной.

Торопливо позавтракав, юноша подготовил велосипед, привязал к нему небольшую лопату, по привычке перекинул через плечо фотоаппарат, без которого никогда не выезжал за город, и отправился в путь.

…До Каменных Холмов было уже совсем недалеко. Чувство предосторожности заставило его спрыгнуть с велосипеда и сойти с тропинки, протоптанной по берегу, подняться на обрыв, где среди кустов, параллельно берегу, вьется другая тропинка. Максим знал, что по ней тоже можно проехать.

Вот они — Каменные Холмы. Максим сразу определил место, где стояла тогда палатка Моршанского. Но что это? У одного из валунов стоит велосипед. Немного левее усатый мужчина копает землю. Это было так неожиданно, что Максим растерялся. «Почему он роется на месте убийства?»

До Максима доносился скрежет лопаты о камень. Изменив положение левой руки, Максим задел висевший сбоку футляр с фотоаппаратом. «Я могу сфотографировать этого типа, — решил Максим. — Вот когда по-настоящему пригодится мое увлечение съемками длиннофокусными объективами!» Он вынул аппарат, навел на фокус и сделал несколько снимков.

А усач с упорством и поспешностью продолжал орудовать лопатой. Потом он отбросил ее, опустился на колени и, ползая на четвереньках, длинным ножом прощупывал почву. Он то скрывался за валунами, то вновь появлялся на виду. Вот он приподнялся с земли, схватил лопату и снова принялся копать. Так прошло несколько минут. Наконец он вышел из-за валуна с продолговатым предметом в руках. Присмотревшись, Максим понял, что это небольшой чемодан с блестящими замками. Мужчина торопливо вытащил из чемодана сверток в газетной бумаге. Заглянув в него, бросил обратно в чемодан и захлопнул крышку. Затем подошел к велосипеду и веревкой привязал чемодан к багажнику. Заметив на земле лопату, усач поднял ее, размахнулся и швырнул в реку. Теперь у Максима не было никаких сомнений: перед ним находился преступник.

«Ты от меня не уйдешь!» — прошептал юноша, увидев, как мужчина вскочил на велосипед и направился в сторону города.

В некоторые моменты кусты совсем скрывали его от Максима. Но вскоре он перестал беспокоиться, поняв, что перед ним был плохой велосипедист, и он его легко опередит. Максим представлял теперь, как на первой же улице города он обратится к постовому милиционеру. Однако получилось совсем не так.

Там, где река делает крутой поворот, мужчина остановился, неловко спрыгнул с велосипеда и долго вытирал платком вспотевшее лицо. Осмотревшись, поставил велосипед у стены обрыва, а сам сел на землю, раскинув ноги.

Стало ясно, что мужчина собирается освежиться в реке. У Максима возник план. Велосипед с привязанным к багажнику маленьким чемоданчиком стоял совсем рядом ниже Максима на какие-нибудь два метра. Максим спрятал свой велосипед в густом кустарнике и, когда мужчина по грудь зашел в воду, а затем поплыл, соскользнул с обрыва, схватил с земли всю одежду, оставив только сапоги, вскочил на велосипед и помчался. Вдогонку ему неслись крики.

Максиму давно не приходилось ездить на таком разболтанном велосипеде, какой сейчас был под ним. Но опыт, приобретенный тренировкой, позволял ему и на дрянной машине нестись с большой скоростью.


Три толстые тетради в зеленых картонных обложках, завернутые в рваную бумагу, — вот что увидел Орлов, откинув крышку небольшого чемоданчика, внесенного запыхавшимся Максимом к нему в кабинет.

То были записки брата Саши. Бегло просматривая тетради, Орлов выслушал взволнованный рассказ юноши, затем осмотрел одежду неизвестного. В карманах бриджей и пиджака оказались пачка папирос, спички, охотничий нож и пистолет системы «Вальтер».

Когда Максим, довольный своим успехом, ушел проявлять пленку, Орлов взялся за тетради. В одну из них был вложен пожелтевший лист бумаги. В письме Саши, написанном 30 декабря 1941 года, сообщалось:

«Дорогой брат Володя! Буквально через несколько минут уезжаю на фронт.

Как ты уже знаешь, последнее время я работал над большой повестью. Но я не писал тебе, что материалы для нее мне дал один лучанец, Олег Николаевич Моршанский.

Мне, как писателю, совсем не пришлось прибегнуть к выдумке в изложении событий, изображенных в повести. Все целиком записано с рассказов Моршанского. Но вчера он сказал, что все это правда. Только для того, чтобы замаскировать и оградить от ответственности людей, совершающих преступления, он наделил их вымышленными именами.

Свое поведение Моршанский объяснил политической несознательностью, а теперь, в эти тревожные дни войны, он, якобы, все глубоко осознал и раскаялся.

Мне больно сознавать, что я так долго верил Моршанскому, вместо того чтобы проявить бдительность, но теперь уже поздно плакаться об этом!

В конце третьей тетради, со слов Моршанского, я сделал расшифровку подлинных имен этих негодяев. Тот, который фигурирует в повести под фамилией Воронинский и кличкой Захудалый Аристократ, в действительности — Слободинский Глеб Александрович, названный Ланцетом — Игнатий Исаев и т. д.

Самая крупная фигура во всей этой истории — Слободинский. Он агент иностранной разведки. Факты, подтверждающие это, указаны в повести.

Володя, я не стал бы тебе все это писать. После ухода Моршанского я написал заявление в органы госбезопасности и со всеми материалами намеревался утром передать по назначению. Но когда я прочитал телеграмму о твоем приезде, решил оставить все до тебя.

Аню я не посвятил в эту историю. Она только передаст тебе письмо и тетради. Если ты по каким-либо причинам не приедешь в ближайшие дни, то пакет она отнесет в органы госбезопасности.

Но я надеюсь, что на этот раз ты обязательно приедешь и сам займешься разоблачением мерзавцев.

Через некоторое время сообщу тебе свой фронтовой адрес, и ты будешь держать меня в курсе дальнейших событий.

Твой Александр Орлов».


Орлов был знаком со Слободинским. В этом он убедился вчера. Он специально пошел посмотреть директора Дома культуры и застал его выходившим из подъезда в компании артистов областной филармонии. В смуглолицем толстяке Орлов сразу узнал мальчишку в бархатной курточке.

Пришел и ответ из Москвы от брата Анны Александровны, Виктора Александровича Полянова. Он писал, что Слободинского, работавшего в реставрационной мастерской, он помнит и привел ряд фактов, характеризующих этого проходимца.

Орлов отложил письмо и занялся просмотром тетрадей.

Постучав в дверь, вошел Ершов. Полковник ждал его с утра. Вчера поздно вечером, возвращаясь в трамвае домой, лейтенант увидел того, за которым охотился в последние дни. Когда Ершов выскочил из вагона, тот скрылся в воротах монастыря и будто провалился сквозь землю. И вот сегодня Ершов и Голиков отправились на поиски. Не говоря ни слова, лейтенант подошел к столу Орлова и развернул узелок: на столе оказались белая полотняная куртка и желтая соломенная шляпа.

— Были спрятаны, товарищ полковник, в нише лестничной клетки монастырской колокольни, — волнуясь, сказал Ершов. — Это то самое одеяние, в котором неизвестный сидел в цветнике и наблюдал за Бочкиным. Мы облазали все закоулки монастыря и ничего больше не нашли.

Орлов взял куртку и шляпу и отнес их на стул, где уже лежала одежда, привезенная Максимом.

— Пока только оболочка, — вздохнув, проговорил Орлов. — А где же люди?

Затем он решительно подошел к своему столу, взял тетрадь брата со списком фамилий и сказал:

— Немедленно установите, проживают ли эти лица в городе.


Вечером Кускова задержали жители Горликовской улицы, когда он в одном из дворов стащил сушившиеся на веревке брюки и рубашку.

В отделении милиции уже было известно о возможности появления в районе упитанного мужчины с рыжеватыми волосами и темными усами, одетого только в трусы и хромовые сапоги. Когда Кускову пришлось снять с себя чужое, у сотрудников милиции не осталось никаких сомнений, что перед ними тот, кого ищут.

Оказавшись в кабинете Орлова, Кусков растерялся, не ожидая увидеть столько устремленных на него глаз. Кроме Орлова здесь были прокурор, начальник отдела уголовного розыска подполковник Сабуров с заместителем Игловым, майор Заливов, лейтенанты Ершов и Голиков.

— Оденьтесь, — коротко сказал Орлов, кивком головы указывая на угол кабинета.

Кусков взглянул, и лицо у него посерело — на стуле лежала его одежда. Новая неожиданность поразила его, когда он, торопливо одевшись, подошел к маленькому столику, перед которым уже сидел до этого. На зеленом сукне стола стояла деревянная рамка с фотокарточкой Моршанского. Он усмехнулся, опустил голову и с каким-то злым упорством смотрел на ножки стола, не отвечая на вопросы, которые ему задавал Орлов.

Как только Кускову были предъявлены фотоснимки, сделанные Максимом на Каменных Холмах, он заколебался. Самое лучшее было бы рассказать сейчас все, но Кусков не мог решиться на это сразу. Ему еще казалось, что отрицанием вины он может спасти себя. Инстинктивно он оглянулся на стул, около которого одевался — чемодана там не было. Где же записки?

Его уже не особенно беспокоило, что в кабинете много людей. Что же, это их работа! Но вот сейчас Кусков увидел на карточке Моршанского. Он не выдержал и, впервые продолжительно посмотрев на Орлова, сказал:

— Да, я убил Моршанского! Я…

— Зачем вы это сделали? — спросил Орлов.

Кусков начал рассказывать историю своей преступной жизни. Упомянул, что настоящая его фамилия Исаев, что он — сын крупного лучанского домовладельца. Знали об этом только двое: Моршанский и Слободинский. На Слободинского он надеялся, а Моршанского всегда держал на примете, как человека, с которым надо разделаться…

— Почему? — спросил Орлов.

— Он знал обо всех моих делах, мог продать… Его письмо к Слободинскому заставило только поспешить с этим…

— Мне непонятно, — сказал Орлов. — Что он знал? Только то, что вы — сын крупного домовладельца и скрываетесь под чужим именем, или еще что?

— Сын домовладельца — это не преступление, гражданин полковник, — ответил Кусков. — Имя чужое — уже преступление, но пустяк! Моршанский знал другие дела!

— Он ваш соучастник?

— Нет! Он ищейка! — заявил Кусков. — Убедившись, что у Моршанского имеются письменные улики против меня и Слободинского, я решил завладеть ими, а ту сумму, что Моршанский запросил с нас, содрать со Слободинского…

— Вы все время упоминаете Слободинского, — сказал Орлов. — Кто это?

— А вы не знаете? — вопросом ответил Кусков, и в его глазах промелькнула откровенная насмешка.

— Допустим, мы знаем, что Слободинский Глеб Александрович — директор Дома культуры, — спокойно сказал Орлов. — Интересно, что вы о нем еще скажете.

— Больше того, что вы знаете, ничего. Могу только добавить: я для государства меньшее зло, чем он. Я вор, грабитель, ну вот убийцей стал, но никогда не совал нос в политическую борьбу.

— А как Моршанский — оказался на Мыгре? — спросил Орлов.

— С испугу. Я с ним разговаривал о записках, ну и пригрозил… Он тогда срочно взял отпуск и решил скрыться от меня, пока не придумает какой-нибудь новый ход…

— Фамилия Питерский вам знакома? — неожиданно задал вопрос Орлов.

— Первый раз слышу, — пожал плечами Кусков.

— Так ли?

— Уверяю вас.

Вы знаете, где живет Слободинский?

— Никогда не был у него! — угрюмо сказал Кусков.

— Вы Орлову Анну Александровну тоже убили? — подойдя к арестованному, спросил подполковник Сабуров.

Кусков разгладил усы, усмехнулся и покачал головой:

— Никакой Орловой не знаю! Никого больше не убивал!

В его тоне чувствовалась уже настороженность, и лицо сделалось напряженным.

Орлов взглянул на часы. Приближалось время для проведения операции, а до нее необходимо было еще провести оперативное совещание. Допрос Кускова пришлось отложить.

Арест Слободинского прошел тихо. Была ночь. Слободинский только что уснул, утомившись за день выполнением поручения шефа и своими собственными заботами. Работой в Доме культуры в этот день Слободинский не занимался. Он выяснил, что Бочкин пропал, о чем заявлено в милицию. В парткоме завода ему сказали, что Лена Маркова накануне вечером предотвратила серьезную диверсию, а пособник диверсанта Чупырин убит своими же. Слободинский обомлел и, немного справившись с волнением, поспешил всем, кто тут был, рассказать, что он всегда неохотно пускал Чупырина в Дом культуры, чувствуя в нем морально разлагающегося субъекта. Слободинский понимал, что попытка диверсии дело рук шефа, однако не спешил к Адамсу. Он думал о личных неприятностях, которые ему может причинить Кусков, и все время, вплоть до позднего вечера, потратил, на его поиски. Но Кускова не было ни на работе, ни дома. С мрачными думами вернулся Слободинский в башню, представляя себе, как внизу беснуется шеф, ожидающий его…

Слободинский прилег на диван небыстро погрузился в тревожный сон. Услышав звонки в прихожей, он поднялся и пошел открывать дверь. Сквозь смотровую щёлочку на крыльце видны были несколько человек. У него неприятно заныло под ложечкой, но все же он открыл дверь…

Внешне он был спокоен и временами с презрением посматривал на производящих обыск. «Рыскайте, рыскайте, — думал он. — Все равно ничего не найдете».

Между тем наступило утро. Оперативная группа — собиралась оставить квартиру Слободинского. Ершов, выходивший последним, обратил внимание на жужжание электросчетчика, хотя все осветительные приборы в квартире были выключены. Взглянув на счетчик, он увидел, что диск вращается, и немедленно доложил об этом Орлову. Все вернулись в квартиру. Слободинский нахмурился.

— Какие приборы у вас остались включенными? — спросил Орлов.

— Никаких. Очевидно, счетчик старый и дает утечку.

— Лейтенант Ершов, — приказал Орлов, — снимите показатели счетчика, засеките время и вычислите расход.

Еще раз внимательно осмотрели все, но никаких электроприборов, включенных в сеть, не нашли, Наконец Ершов сообщил:

— Расход электроэнергии шестьдесят ватт.

— Ищите! — дал указание Орлов.

Прошло полчаса, прежде чем в прихожей нашли выключатель, замаскированный полочкой для одежной щетки. Стоило только повернуть рычажок выключателя, как движение диска счетчика прекращалось.

Орлов в упор посмотрел на Слободинского и спросил: — Может быть, скажете, куда направлена утечка?

Ночь Адамс кое-как переспал, предварительно закрыв на засов железную дверь камеры. Но с десяти утра он, почти не переставая, посматривал на часы. Прошел день, наступил вечер, затем ночь, а Ксендза все не было. Хотя он и старался не тревожить себя думами, все же самые разнообразные догадки не переставали возникать в его голове. Временами он подходил к железной двери, прислушивался. Ему казалось, что женщина умерла. На всякий случай, подпоров подкладку пиджака, он спрятал туда записную книжку и тетрадь в кожаном переплете, а затем открыл дверь и заглянул в камеру.

«Живуча как кошка», — подумал Адамс, заметив, что Анна Александровна шевельнула рукой.

— Пить, — прошептала она.

— Нет воды, — сказал Адамс, входя в камеру, и брезгливо повел носом.

Разве он может поделиться с ней каплей воды или глотком вина? Она все равно умрет, а он… Он еще способен бороться за свою жизнь.

— Нет воды, — и приблизился к ней, просто из любопытства заглядывая в ее еще больше потемневшее лицо.

Она вздохнула и сказала:

— Я думала, вы убежали отсюда… Вас долго не было. Я не могла уснуть… Мне кажется, что где-то поблизости каплет вода…

Она облизнула запекшиеся губы.

Адамс мрачно посмотрел на нее и не ответил. Она представляла для него тот враждебный мир, против которого он борется, пусть за хорошую плату, но борется, рискуя собственной жизнью. Вспомнив, что родственник ее работает в контрразведке, он еще глубже почувствовал ненависть к этой женщине.

— Вы, Игорь Васильевич, не уходите отсюда, — собравшись с силами, сказала Анна Александровна. — Тяжело умирать в одиночестве… Очень тяжело… Так вы мне и не сказали, за что вас сюда… У вас есть семья?

— Нет семьи, — глухо сказал Адамс. — А почему я здесь, и сам не знаю… Помешал кому-то, как и вы…

— Есть же еще такие мерзавцы, Игорь Васильевич! Как их узнаешь? Они, может быть, ходят рядом с честными людьми, улыбаются, руку вам пожимают…

В это время лампочка под потолком погасла, снова зажглась, опять погасла — и так произошло несколько раз подряд.

Адамс выхватил пистолет и бросился из камеры. Потом вернулся, волоча за собой койку, чемоданы и какие-то свертки.

Анна Александровна, недоумевая, смотрела на происходящее. Затем, когда Адамс на непонятном языке выкрикнул что-то, она догадалась, что он вовсе не тот, за кого выдавал себя. Она сразу вспомнила о своей находке, переданной ему, и ужаснулась. Как исправить ошибку? Что она может сделать?

Она притворилась потерявшей сознание и внимательно наблюдала за Адамсом.

Адамс не обращал внимания на Анну Александровну. Присев на койке, он прислушался. Так прошло несколько минут. Затем раздался шум, как будто по ночным улицам двигались грузовики. Шум быстро прекратился.

Адамс вскочил и, сжав в руке пистолет, уставился на дверь. Сюда шли люди.

— Тут кто-то курил, товарищ полковник. Окурки свежие, — раздался звонкий молодой голос.

— Осторожнее, товарищи!

Было сказано всего два слова, сказаны они были за дверью, но Анна Александровна сразу узнала голос Орлова и до боли закусила губы, сдерживая готовый вырваться крик.

Дальнейшее она плохо помнила. Адамс начал стрелять. Послышались крики, потом наступила тишина.

— Сдавайтесь! — раздался за дверью голос Орлова.

— Не считайте меня дураком! — крикнул Адамс, отступая в глубь камеры. — Учтите, каждая моя пуля отравлена!

— Нам это известно! Советую прекратить стрельбу.

Адамс грубо выругался и сделал подряд два выстрела.

— Там на полу женщина, товарищ полковник! — услышала Анна Александровна опять тот же звонкий голос.

Адамс в этот момент стоял рядом с ней. Она собрала остатки своих сил и обхватила обеими руками ноги Адамса. Он свалился на пол. Этим моментом воспользовались чекисты и ворвались в камеру. Последним выстрелом Адамс попал в электрическую лампочку.

Прошло только пять часов после завершения операции в квартире Слободинского, а перед Орловым уже лежали показания, написанные собственноручно Слободинским. Орлову ясно, что в показаниях далеко не полностью отражена деятельность Слободинского, но облик его, как человека, не брезгующего никакими средствами в своих целях, встает с этих страниц отчетливо.

Перелистывая показания, Орлов обратил внимание на одно место, поразившее его пошлым тоном. Слободинский писал:

«Я был достаточно умен, чтобы в двадцать лет думать о карьере, и пошел на риск. Я приписал себе всевозможные революционные заслуги, вплоть до того, что в 1918 году был руководителем комсомола в городе Весьегонске, что я был на фронтах гражданской войны и т. д. Не без труда, но мне удалось проникнуть в партию, а затем я поступил в высшее учебное заведение, где стал активистом и общественником…»


За чтением страниц, исписанных мелким, трудночитаемым почерком, Орлов почувствовал усталость. Он вспомнил, что за последние дни мало спал, беспорядочно питался. Но надо держаться. Радовало то, что победа все же одержана. Все это досталось с потерями. Сегодня состоятся похороны капитана Ермолина. В тяжелом состоянии отправили в больницу Анну Александровну. Но она все же нашла в себе силы, чтобы рассказать о том, что произошло. Теперь у Орлова не оставалось и тени того мнения о ней, которое было в первые дни. Анна Александровна с большим мужеством и стойкостью исправила свою ошибку…

Раздался звонок телефона. Орлов снял трубку. Дежурный сообщил, что Слободинский просит разрешения поговорить с ним. Орлов хотел отказать, но передумал и дал указание привести арестованного. Он убрал со стола бумаги и закурил.

Ввели Слободинского. Он остановился, не сделав и шага от двери, и стоял там, узкоплечий, обрюзгший, выпятив живот, смотрел на Орлова из-под полузакрытых век.

— Садитесь!

Слободинский сел на край стула около стены, сложил руки и держал их на животе.

Наконец Слободинский заговорил:

— Если вы читали уже мои показания, то должны убедиться, что больших преступлений за мной нет. Ну была в молодости какая-то мелочь, так это в счет не может идти. Самое главное мое преступление — обман при вступлении в партию! Но за это, как мне известно, не судят, а только исключают. Другого за мной ничего нет, клянусь вам!

— Посмотрим, — сухо сказал Орлов.

— Уверяю вас! Вот еще разве то, что я от общественности утаил историческую деталь Павловского монастыря: начало подземного хода…

— Почему вы в показаниях обошли молчанием все, касающееся этого подземного хода? — спросил Орлов.

— Не успел. Только потому, что не успел! Если вас это интересует, то я, безусловно, сделаю, — поспешил сказать Слободинский.

— Очень интересует. Главным образом потому, что там оказались люди, — заметил Орлов.

— Это все Кусков. В мое отсутствие он спрятал туда женщину, а затем какого-то мужчину. Кусков постоянно терроризовал меня! Он же маститый уголовник.

— Что вы еще хотели сказать? — взглянув на часы, спросил Орлов.

Орлов вспомнил: в записках брата упоминается, что Захудалый пытался перейти в католическую веру… «Интересно, — подумал он, — а у задержанного в подземелье при обыске найдена фигурка с крестом». Орлов открыл ящик стола, взял фигурку в кулак и, закинув руки за спину, подошел к Слободинскому. Тот уставился на него, пугливо мигая.

Наконец Орлов произнес:

— Ксендз?

В глазах Слободинского метнулись боязливые огоньки, губы стали лиловыми и разжались.

— Ксендз? — вновь спросил Орлов и поднес на ладони к лицу Слободинского маленькую фигурку.

Слободинский не выдержал взгляда Орлова, закрыл морщинистые веки, голова его опустилась на грудь.

— Я ничего еще не успел сделать, — залепетал он. — Мы только что встретились…


Наступил вечер. Орлов снова вошел в свой кабинет. Ему вспомнилось, как четырнадцать дней назад вместе с генералом он впервые переступил порог этой комнаты. Тогда был яркий солнечный день, но и сейчас Лучанск до беспредельности мил, окрашенный пурпурными красками заката. Вдали, словно огненные луковицы, горели главы Павловского монастыря, сияли от густого закатного света окна домов.

Орлов утомленно провел рукой по лбу и закрыл глаза. Следовало бы отдохнуть, но нельзя откладывать допрос Адамса. В том, что Адамс и есть Роберт Пилади, не было уже никаких сомнений. Именно он — то неизвестное лицо, которое нужно было отыскать.

Прежде чем вызвать Адамса-Пилади, Орлов решил еще раз ознакомиться с показаниями Бочкина, данными им на допросе Ершову. Он подошел к сейфу, открыл его и вернулся за стол с пачкой листов.

В одном месте протокола он прочитал:

«Честер Родс, который организовал посылку в Советский Союз Георгия Робертовича Адамса, по словам последнего, ему мало известен. Как мне сказал Адамс, с Родсом он встречался всего дважды. Кто он по национальности, неизвестно. Честер Родс — не англичанин, не американец, не немец и не француз. Он в совершенстве владеет многими языками, в том числе и русским. Адамс говорил, что Честер Родс богатый человек, есть у него вилла в Португалии, чем-то он владеет в Стамбуле и в Бразилии…»


Бочкин подробно рассказал и о своем знакомстве с Честером Родсом, о поездке с ним по России перед первой империалистической войной, о деятельности их обоих в Лучанске, об охоте за Чуевым Николаем Максимовичем. Он только ничего не сказал о своем участии в убийстве старшего Чуева…

Орлов отложил протокол в сторону. Ему понравилось, как Ершов провел допрос. Перелом в поведении Бочкина наступил сразу, как только он понял, что его племянник попался. Откровенностью он как бы поспешил исправить впечатление, оставленное его запирательством.

Убирая в сейф протокол допроса, Орлов взял в руки документы, обнаруженные Анной Александровной в полу камеры и отобранные затем у Адамса. Они требовали самого тщательного исследования специалистами.

В кабинет ввели Адамса. Он знал, что попался, но все же решил поиздеваться над полковником, сел на стул, и его черные глаза уставились на Орлова. Он надеялся определить, много ли тот знает о нем.

Орлов прекрасно понимал состояние противника. Он был не новичок в таких поединках и собрался терпеливо ждать, когда иссякнут сила и упорство этого человека.

Адамс впервые столкнулся лицом к лицу с советским контрразведчиком. Он много слышал об этих людях, но всегда считал их ниже себя по уму и развитию. Такое его убеждение основывалось на счастливом исходе его первой «экспедиции» в Советский Союз.

Прошло несколько минут. Адамс перестал рассматривать Орлова и заинтересовался барометром, висевшим в простенке между окнами.

— Итак, по документам вы Иван Васильевич Печеночкин, уроженец Свердловска? — спросил Орлов.

Адамс не шелохнулся.

— Другое ваше имя Роберт Пилади. Это имя вам было, дано там, — Орлов махнул рукой на окно. — Для внутреннего, так сказать, употребления, в своей среде… Могу назвать и ваше настоящее имя и некоторые детали вашей биографии…

— Попробуйте, — пробурчал Адамс.

— Но предпочитаю все же услышать от вас, — рассматривая лицо Адамса, сказал Орлов.

— Ничего не услышите, — глухо отозвался Адамс, продолжая смотреть на барометр.

— В ваших интересах быть откровенным, — невозмутимо продолжал Орлов. — Как ни горько вам сознавать, Георгий Адамс, ваша миссия провалилась! Диверсия на заводе не удалась, открытие Переро и Чуева попало не к Честеру Родсу, а к нам, резидентуру создать не удалось — ваши агенты Дезертир и Ксендз, как говорят у нас, «прожгли свои кафтаны»…

В словах Орлова прозвучала откровенная ирония.

Услышанное Адамсом было подобно внезапному удару. Он поежился и, ясно понимая отчаянность своего положения, все же решил не признаваться до тех пор, пока у него хватит упорства.

— Расскажите, как вы застрелили человека в лесу? — сказал Орлов.

— Ничего не знаю! — отрезал Адамс. — Вы принимаете меня за кого-то другого.

— Скажите, как вы попали в квартиру Слободинского, а оттуда в подземелье?

— Никакого Слободинского не знаю. Меня схватили во дворе монастыря, и я больше ничего не помню… Один из мужчин был усатый… Вот все!

— Зачем вы попали в монастырский двор?

— Интересовался памятником старины.

— Почему открыли стрельбу?

— Я думал, пришли бандиты, и стал защищаться.

— Где вы взяли оружие?

— Я его нашел в подвале среди вещей, которые там были… — Адамс озлобленно фыркнул и с ненавистью посмотрел на Орлова. В руках у полковника была фигурка ксендза.

— Поясните значение этой фигурки, найденной в вашем кармане. — С этими словами Орлов приблизился к Адамсу, держа фигурку в руке.

Адамс посмотрел на пальцы полковника, на фигурку и ответил:

— Ничего не знаю. Нашел на улице…

— Ну так я вам скажу, — начал Орлов. — В прошлом году точно с такой же игрушкой на одной из наших границ был убит при попытке пробраться в Советский Союз ваш коллега. Вся разница заключается в том, что у той фигурки не было, как у этой, креста. — С этими словами Орлов извлек распятие и поднес его к глазам Адамса. — Мы понимаем значение этого пароля. Знаем, с кем вы здесь связались…

— Вы заблуждаетесь. Я не причастен к этой игре.

Адамс говорил медленно, стараясь вложить в слова самое спокойное безразличие. «Все равно тебе не посеять в моей душе сомнений. Это тебе не по силам», — усмехнувшись, подумал Орлов. И, посмотрев на сидящего перед ним, решил: «Ты просто наглец, для которого все потеряно, но не имеешь мужества в этом признаться».

Орлов отошел от Адамса, положил фигурку ксендза в ящик стола и спокойно сказал:

— Допустим, вы — Печеночкин. Расскажите тогда о себе. Что вы делали в Свердловске, где там жили, кто вас там знает…

Адамс начал рассказывать выдуманную биографию Печеночкина, рабочего хлебозавода. Опять это было продолжением игры. Ответ из Свердловска был у Орлова в сейфе. В телеграмме сообщалось, что Печеночкин Иван Васильевич 1910 года рождения в городе Свердловске никогда не проживал.

Адамсу казалось, что Орлов, слушая его, дремлет за столом. Он уже кончил рассказывать о Печеночкине, помолчал немного и развязно сказал:

— Вот, гражданин полковник, посмотрел я сегодня на вас, на ваших сотрудников, и думается мне, что скоро вам придется менять свою квалификацию. Сейчас в мире происходит перемещение сил ненависти и дружбы, и ловля шпионов отойдет на задний план или совсем прекратится… Это лучше. По крайней мере, не будут допускаться такие ошибки, какая, например, получилась со мной…

Орлов, поднялся из-за стола, подошел к сейфу и достал телеграмму из Свердловска. Остановившись перед Адамсом, сказал:

— Напрасные надежды, многоликий Адамс! Не думайте, что советские люди ослабят заботу о защите завоеваний Октябрьской революции! Нет! Этого не произойдет! Пока в мире есть еще такие, как вы и ваши хозяева, мы будем вас ловить, как бы вы ни маскировались. Вот, кстати, и ответ из Свердловска. — Орлов взмахнул перед лицом Адамса телеграммой. — Он подтверждает вашу лживость. Я вижу, у вас нет сегодня желания откровенно разговаривать. Отложим в таком случае беседу.

Орлов подошел к сейфу, положил туда телеграмму и нажал кнопку звонка.

Адамс пристально следил за всеми движениями Орлова.

Вошел дежурный. Адамс посмотрел на него, потом снова на Орлова и, опустив глаза, глухо сказал:

— Хорошо. Я буду говорить.

Орлов попросил дежурного удалиться. Когда за ним закрылась дверь, Адамс проговорил:

— Да, я — Роберт Пилади! Я — Георгий Адамс!

— С этого бы и следовало начинать, — спокойно сказал Орлов и взял трубку зазвонившего телефона.

Говорил Максим из больницы.

— Ну как, Максим?

— Дядя Володя, профессор Ястребовский обещает, что мама вскоре выздоровеет! Я так рад!

— Ну вот, мальчик, я тоже! Передавай ей от меня большущий, большущий привет. Скажи, завтра днем навещу ее обязательно.

Мягко улыбаясь, Орлов положил трубку и, посмотрев на притихшего Адамса, сказал:

— Я слушаю, продолжайте!

Адамс, устремив глаза в угол кабинета, начал свою исповедь…

Орлов подошел к окну. Улицы внизу сияли веселыми электрическими огнями. Откуда-то доносилась музыка, потом ворвались слова песни: «А выше счастья Родины нет в мире ничего…»

— Да, выше счастья Родины нет в мире ничего, — произнес Орлов.

Взглянув на Адамса, он подошел к столу, взял несколько листов бумаги, карандаш и, положив перед арестованным на маленький столик, сказал:

— Пишите!

1957


Загрузка...