Доностия

2

Вход в залив был узким, так что вода, попав внутрь, растекалась в форме огромной раковины. На самом-то деле залив и назывался Ла-Конча, что по-испански означает «ракушка». Из-за узости горловины пролива и изогнутости длинного пляжа волны не бежали по косой, как на пляжах родины. Вместо этого на берег накатывалась и разбивалась о сушу с одним-единственным приглушённым всплеском только одна чрезвычайно длинная волна, тянущаяся от стрелки Старого города справа до самого мыса далеко слева, где была канатная дорога, кабинки которой весь день то медленно поднимались, то спускались по склону холма. Когда Квирк просыпался посреди ночи, а окно рядом с кроватью бывало открыто, казалось, что там, в темноте за окном, спит и тихо дышит какое-то большое миролюбивое животное.

Всё это завораживало, и он проводил много времени, сидя перед окном и просто созерцая пейзаж; его разум был пуст.

– Ты смотришь на море так, как другие мужчины смотрели бы на женщину, – с изумлением говорила его жена.

Это она, Эвелин, и предложила поехать в Сан-Себастьян – и прежде чем Квирк смог придумать убедительное возражение, сунула ему под нос рекламный буклет гостиницы Hotel de Londres y de Inglaterra.

– Честно говоря, – усмехнулся он, – что за названия они дают этим заведениям!

Эвелин оставила его слова без внимания. Однако, рассмотрев гостиницу, он вынужден был признать, что место и впрямь впечатляющее – расположенное прямо посреди набережной с видом на залив солидное, гармоничное здание.

– Это и есть отель «Лондон и Англия», верно? – сказал он, прочитав название на буклете. – Почему бы нам не остановиться в какой-нибудь испанской гостинице?

– Она и есть испанская, как ты прекрасно знаешь, – ответила жена. – Это лучший отель в городе. Мне уже как-то раз случалось в нём останавливаться, когда шла война. Тогда он был очень хорош. Уверена, там и сейчас всё прекрасно.

– Да ты на цены-то посмотри, – проворчал Квирк. Он знал: лучше не спрашивать, как она оказалась в Сан-Себастьяне во время войны. Задавать такие вопросы былоverboten. Запрещено. – А ведь это даже не пик сезона, – добавил он.

Сейчас весна, сказала она, лучший сезон из всех, и они едут провести отпуск в Испанию, даже если ей придётся надеть на него наручники и затолкать в самолёт вверх по трапу.

– Северная Испания – это всё равно что Южная Ирландия, – заявила она. – Там всё время идёт дождь, повсюду зелень и все кругом католики. Тебе понравится.

– А там будет ирландское вино?

– Ха-ха! Ты такой смешной.

Она отвернулась, и он шлёпнул её по ягодицам, да с такой силой, что те затряслись – по своему обыкновению, самым изумительным образом.

Странно, подумал Квирк, что между ними по-прежнему сохраняется та же страсть, то же эротическое возбуждение. Это должно было бы вгонять их в смущение, однако не вгоняло. Они были в годах, они заключили поздний брак – для обоих он был вторым – и до сих пор не могли насытиться друг другом. Это абсурд, говорил он, и Эвелин соглашалась: – «О, йа-йа, этто йесть пезуслоффно такк!», – изображая утрированный акцент а-ля герр доктор Фрейд, чтобы рассмешить мужа, и в то же время клала его руки на свой широкий, не стянутый корсетом, тряский зад и целовала в губы лёгким, исключительно целомудренным поцелуем, от которого у Квирка неизменно вскипала кровь.

Для него было загадкой то, что эта женщина не только вышла за него замуж, но и осталась с ним, а также не выказывала никаких признаков того, что собирается его отпустить. Однако именно её постоянство и вселяло тревогу, и иногда, особенно ранним утром, он в смятении вставал, чтобы проверить, лежит ли она рядом с ним в постели, не забросила ли весь этот проект и не ускользнула ли прочь во мраке ночи. Но нет, вот она, его крупная и загадочная жена с кротким взглядом, такая же любящая и беспечная, как и всегда, пребывающая в своей извечной слегка насмешливой, слегка рассеянной манере.

Его жена. У него, у Квирка, есть жена! Да, мысль об этом никогда не переставала его удивлять. Раньше он уже бывал женат, но никогда это не было так, как сейчас; нет, никогда.

И вот они здесь, в Испании, на отдыхе.

Насчёт погоды Эвелин оказалась права – когда они приехали, шёл дождь. Ей было всё равно, да и Квирку дождь на самом-то деле нисколько не мешал, хотя вслух он об этом, пожалуй, говорить и не стал бы.

* * *

Насчёт зелени этого места она тоже оказалась права, равно как и насчёт католицизма местных жителей – в воздухе витало ощущение степенной набожности, которая ничуть не отличалась от ирландской. Это определённо была не та Испания, о которой повествовали перья испанских писателей прошлого: никакой раскалённой пыли, никаких сеньорит с горящими глазами и в громыхающих чёрных туфлях на невысоком квадратном каблуке, никаких идальго – так ведь они называются? – одетых в обтягивающие брюки и фехтующих друг с другом на ножах, никто не кричит «вива Эспанья!» и «но пасаран!» и не вонзает шпаги между лопаток неуклюжих, окровавленных и ошалелых быков.

И всё же, как бы это место ни напоминало родной дом, Квирк тем не менее был недоволен отдыхом. По его словам, тот напоминал пребывание в лечебнице для алкоголиков. В своё время он не раз бывал в подобных учреждениях и знал, о чём говорит.

– Тебе нравится быть несчастным, – говорила ему Эвелин, тихонько посмеиваясь. – Это твой личный способ радоваться жизни.

Его жена была профессиональным психиатром и относилась к многочисленным страхам и фобиям мужа с доброжелательным юмором. Бо́льшую часть его заявлений о том, что с ним что-то не так, она диагностировала как позёрство или, по её собственной формулировке, «перформативную защиту» – барьер, воздвигнутый великовозрастным ребёнком, чтобы отгородиться от мира, который, несмотря на недоверие к нему, не желает ему зла.

– Мир относится ко всем нам одинаково, – говорила она.

– Ты хотела сказать «одинаково плохо», – мрачно возражал он.

Однажды она сравнила мужа с осликом Иа, но поскольку тот никогда не слышал о меланхоличном друге Винни-Пуха – в загубленном детстве Квирка произведения А. А. Милна закономерно обошли его стороной, – то подколка не произвела должного впечатления.

– У тебя нет никаких проблем, – весело говорила она. – Зато у тебя есть я.

Затем он снова шлёпал её по ягодицам, и притом довольно сильно, а она разворачивалась, устремлялась к нему в объятия и с той же силой кусала его за мочку уха.

3

– Знаешь, что это за название, которое постоянно попадается нам здесь на глаза, – Доностия? – сказал Квирк. – Так вот, именно так называется по-баскски Сан-Себастьян.

– Ну или «Сан-Себастьян» – это то, как Доностия называется по-испански, – ответила жена.

Ей всегда удавалось оставить за собой последнее слово. Квирк никогда не понимал, как это у неё выходит. Может, она не специально? Разумеется, Эвелин делала так не из своенравности – она была наименее своенравным человеком из известных ему людей – и уж точно не для того, чтобы выставить его дураком. Она просто завершала разговор, предположил он, как бы ставила точку в конце предложения.

Наступило утро второго дня их пребывания в гостинице «Лондрес». Они находились в спальне своего многокомнатного номера (кроме неё там также была небольшая гостиная): Квирк сидел на краю незаправленной кровати у открытого окна, пил кофе из смехотворно маленькой чашечки и смотрел на набережную, на пляж и на сверкающую за ним гладь моря. В голове было пусто. Он подозревал, что именно это люди подразумевают под расслаблением. Самого его такое занятие не особенно прельщало. В обычной жизни он воспринимал себя стоящим на краю обрыва и лишь с трудом сдерживал позыв шагнуть вперёд. Вернее, так было раньше, пока Эвелин тихонько не подошла сзади, не положила руки ему на плечи, не оттащила его от края и не заключила в объятия.

А что, если однажды она его отпустит? При этой мысли он крепко зажмуривал глаза, как ребёнок ночью, который предпочитает внутреннюю темноту более густому внешнему мраку.

Кофе был нестерпимо горьким: каждый раз, когда Квирк делал глоток, внутренняя поверхность щёк вжималась до такой степени, что они едва ли не соприкасались друг с другом.

Дождь за окном прекратился, небо прояснилось, а солнце, выглянув из-за туч, решительно пыталось светить. Горстка туристов, вооружённых полотенцами, шапочками для плавания и книгами в мягкой обложке, рискнула выбраться на ещё влажный пляж. Песок был цвета высохшей карамели и такой же блестяще-гладкий. Кажется, Квирк где-то читал, что Плайя-де-ла-Конча – не природный пляж: якобы каждый год перед началом туристического сезона песок привозят сюда грузовиками откуда-то ещё. Возможно ли это? Конечно, отсюда поверхность берега выглядела подозрительно чистой и безупречной, на ней не просматривалось ни камешка, ни ракушки. Ночью, во время отлива, люди выходили на пляж и писали на песке замысловатые лозунги, причём какой-то непривычной скорописью, которую никак ни удавалось разобрать ни ему, ни жене. Вероятно, это был какой-то старинный баскский шрифт, предположила Эвелин.

Приезжих было легко узнать по светлой коже и осторожности, с которой они выбирали место на пляже. Квирк сказал, что они напоминают ему собак, ищущих, где бы справить нужду, на что Эвелин нахмурилась и укоризненно прищёлкнула языком.

Для купальщиков и загоральщиков также был актуален сложный вопрос того, как облачиться в купальные костюмы. СлужащиеGuardia Civil[2] в своей опереточной форме регулярно патрулировали набережную, дабы убедиться, что никто, особенно женщины, не оголяется свыше допустимого минимума. Поскольку официального определения того, какие части тела разрешается либо запрещается выставлять на всеобщее обозрение, не имелось, люди никогда не могли быть уверены, что на них внезапно не зарычат тем особым гортанным тоном, которым гвардия общалась с туристами. Впрочем, Квирк заметил, что наибольшую угрозу таил в себе голос тех, кто говорил вежливее всех.

Эвелин, сидящая в комнате у него за спиной, негромко вскрикнула от потрясения. Она читала испанскую газету. Он обернулся к жене с вопросительным взглядом.

– Генерал Франко отклонил просьбу Папы оставить в живых двух баскских националистов, – пояснила она. – Завтра на рассвете их казнят через удушение гарротой. Удушение гарротой! Как такое чудовище может до сих пор быть у власти?!

– Лучше держи вопросы такого рода при себе, моя дорогая, – мягко сказал он, – даже здесь, в Басконии, где ненавидят этого напыщенного изверга.

Настало время обеда. Квирк уже заметил, что, как бы ни тянулись часы, каким-то необъяснимым образом всегда казалось, что сейчас самое время или пообедать, или выпить бокал вина, или хлебнуть аперитива, или поужинать. Он пожаловался на это жене: «Чувствую себя младенцем в инкубаторе», – так же, как жаловался ей на многое другое. Она сделала вид, что не слышит.

Он обратил внимание, что здесь пьёт меньше, или, по крайней мере, меньше, чем пил бы в подобных условиях дома. Но разве дома возможны такие же условия? Может, подумал он, здешний образ жизни, утренняя неспешность, мягкость слегка влажного, лакированного воздуха, общая податливость и отсутствие острых углов – может, всё это изменит его характер, сделает новым человеком? Он рассмеялся про себя. Ну да, как же, держи карман шире!

Не далее как сегодня утром Квирк уже выставил себя дураком, брякнув что-то об интенсивности средиземноморского освещения.

– Но мы-то на Атлантическом океане, – сказала Эвелин. – Разве ты не знал?

Ну конечно же знал. Во время полёта сюда он изучал карту Пиренейского полуострова в журнале авиакомпании, пытаясь отвлечься от дождевых облаков, сквозь которые прокладывал свой турбулентный путь пугающе хрупкий аэроплан – алюминиевая труба с крыльями. Как он мог забыть, на каком побережье они отдыхают?

Он снова перевёл взгляд на пляж и на несчастные дрожащие привидения, тут и там распростёртые на песке. Как бы он ни плавал в вопросах географии, по крайней мере Квирк знал, что лучше не подставлять обнажённые серо-голубые голени прохладному весеннему бризу, скользящему к берегу по гребням покатых атлантических волнорезов.

Среди людей на пляже было несколько испанцев, в основном мужчин, легко узнаваемых по блестящей коже цвета красного дерева. Они охотились за бледными, как пахта, северными девушками, всё новые и новые стайки которых прибывали чартерными рейсами каждую неделю. Этих претендентов на лавры дона Хуана, похоже, не волновало, насколько девушки красивы – им была важна только белизна сочной, мясистой плоти, которая не видела солнца с прошлогодней поездки на загорелый юг.

Квирк осушил последние капли горького кофе и отставил чашку в сторону, чувствуя себя так, будто принял рвотное средство. Он предпочёл бы чай, но заказать в Испании чай без тени смущения удавалось только англичанам.

Усилием воли он вырвался из оцепенения и пошёл в ванную комнату, оснащённую незнакомыми принадлежностями. Часть его нелюбви к отпускам заключалась в том, что во время них от него требовалось останавливаться в гостиницах. Он вернулся в спальню, подтягивая пижаму. Сказал себе, что должен что-то сделать со своим пузом, хотя и знал, что не станет этим заниматься.

Как же так получается, задавался он вопросом, причём не в первый раз, что люди, похоже, не замечают того бессовестного надувательства, с помощью которого гостиницы втираются к ним в доверие? Неужели им никогда не приходило в голову, сколько грязных отпускников, течных молодожёнов, стариков с непредсказуемым мочевым пузырём и шелушащейся кожей спали ранее в той же кровати, на которой только что разлеглись они? Неужели их никогда не пронзала мысль о том, что одному господу богу известно, сколько бедолаг за эти годы испустили дух на том же матрасе, на котором так славно растянулись они по завершении очередного весёлого дня, проведённого лёжа ничком на этом пляже без единого камешка или резвясь в морских волнах, синих, как химическая краска?

Заговор начинается с самого момента въезда, указал он Эвелин, которая с головой ушла в вязание и не слушала. Вот ухмыляющийся швейцар, который рывком распахивает дверь вашего такси и бормочет дежурные любезности на ломаном английском. Вот сияющая девушка в чёрном за стойкой регистрации, которая восклицает в своей всегдашней бодрой манере, что рада приветствовать вас снова, хотя вы здесь впервые. Вот носильщик, тощий и сгорбленный, с меланхоличным взглядом и усами, явно подведёнными карандашом для бровей, который обвешивается вашими чемоданами и, пошатываясь, уходит с ними, чтобы через двадцать минут таинственно возникнуть у двери вашего номера – может, он тем временем где-то в закутке рылся в ваших вещах? – и, показав вам, как работают выключатели и как раздвигать и задёргивать шторы, выжидающе топчется на пороге, с фальшивой, заискивающей улыбочкой ожидая чаевых.

– И вообще зачем, – жалобным тоном воскликнул Квирк, когда Эвелин заняла его место в ванной, – зачем здесь нужно так много персонала?

Они были повсюду: носильщики, администраторы, официанты, бармены, горничные, коридорные, полотёры и те непонятные, властные на вид женщины средних лет в белых блузках и чёрных юбках, которые расхаживают по верхним этажам, неся в пухлых руках загадочные, но важные на вид планшеты.

Эвелин вернулась в спальню.

– Ты зачем привёз с собой этот шерстяной джемпер? – спросила она, придерживая тяжёлое коричневое вязаное изделие за рукава. – Мы же в Испании, а не в Скандинавии! – Она замолчала и рассеянно посмотрела на него. – Что ты там говорил, дорогой, по поводу гостиниц?

Когда они только поженились, Квирк развлекал себя тем, что наблюдал, как долго сможет доводить супругу, пока та не выйдет из себя. Довести её так ни разу и не получилось. На любые его подколки и поддразнивания она реагировала без малейшего признака гнева или раздражения, но с чем-то вроде клинического интереса. Это был, как он предполагал, ещё один способ оставить за собой последнее слово, только более действенный.

Несмотря ни на что, при том, что Квирк и не помышлял признаться в этом Эвелин, ему очень понравился «Лондрес». Отель был весь каким-то сдержанно уверенным в себе, с тонким и элегантным вкусом. Не надоедал, но в значительной степени предоставлял постояльцев самим себе. Ресторан был хорош, в баре имелся щедрый запас спиртного. Квирк даже отметил, что приобретает вкус к солёным оливкам, свежее блюдо которых подавалось к каждому заказанному им напитку.

Наиболее острый потаённый энтузиазм вызывал у него лифт. Он ездил – или, вернее, толчками двигался вверх и вниз – сквозь самое сердце здания, был древним и скрипучим, а также оснащённым складными железными воротами, которые содрогались при закрытии с приятным лязгом. Изнутри он был обит красным плюшем, а к задней стенке под зеркалом в раме крепилось небольшое деревянное сиденье, едва шире книжной полки, покрытое рваным куском ковра, удерживаемым на месте гвоздями с круглыми шляпками, стёртыми до блеска за многие годы упитанными филейными частями бесчисленных состоятельных гостей.

Справа, если смотреть наружу, находилось латунное колесо около фута в диаметре с заманчиво толстой латунной ручкой, приделанной к ободу. Оно напомнило Квирку колесо с задней стороны тех пожарных машин, которые можно увидеть в фильмах: это его пожарные вращают с такой поразительной скоростью, когда разматывают шланги в ярком свете горящего здания. Каждый раз, когда взгляд Квирка падал на это приспособление, у него возникал ребячий зуд схватить латунную ручку и крутануть на один или два оборота, просто посмотреть, что произойдёт. Но ему не хватало смелости. В каком-то смысле Квирк был робким человеком.

Да, ему нравился «Лондрес». Здесь было приятно жить, нельзя этого отрицать. Это, конечно, внушало ему тревогу. А как же его столь давно создаваемая репутация вечно недовольного нытика?

4

В письменном виде баскский язык, на взгляд Квирка, был вообще на язык не похож. Казалось, он составлен случайным образом из нескольких пригоршней плохо сочетающихся друг с другом символов. Слова были густо усеяны буквами K, Z и X, так что строка, написанная по-баскски, будь то в объявлении или над витриной магазина, напоминала не что иное, как отрезок колючей проволоки. Даже Эвелин, которая говорила на многих из основных европейских языков, а также и на некоторых второстепенных, – и та не могла разобрать ни строчки.

Название самого ходового местного вина, очень хорошего, слегка шипучего белого, писалось какtxakoli. Это было единственное слово, произношение которого Квирк усвоил довольно быстро: «чаколи».

– Ну вот, видишь, – сказала жена, глядя на него с насмешливой торжественностью в глазах, – ты учишься говорить на местном языке. Сегодня ты сумел попросить вина, завтра выучишь, как будет «сигарета». Вот так, глядишь, и будут удовлетворены все ключевые потребности.

– Вот умора-то, – сказал он.

– Умора? Что это значит? Не понимаю…

В первые полные сутки в «Лондресе» они легли в постель в середине дня и лениво занимались любовью под ритм дыхания этого большого миролюбивого морского существа, долетающий через широко раскрытое окно.

Кстати о ритме. Для них жить здесь, на этом обращённом к северу южном побережье, значило просто подогнать свой собственный темп под определённые регулирующие предписания. Звук волн, разбивающихся о берег, звон церковных колоколов, отмеряющих время, гудение обеденного гонга – всё это были приглушённые удары метронома, которые задавали такт убаюкивающей мелодии дней и ночей, омываемых морем.

Их любимым временем суток был ранний вечер, когда сгущаются сумерки и вся окружающая жизнь замедляет ход в ожидании шумной ночной суматохи, которая вскоре охватит городские улицы. Они выходили из гостиницы и прогуливались рука об руку вдоль фасада: Квирк – в брюках, лёгком пиджаке и коричневых замшевых туфлях (не та обувь, которую он обычно для себя выбирал, хотя втайне и считал их довольно стильными), а Эвелин – в хлопковом платье в цветочек и кардигане, накинутом на плечи. В этих широтах темнело быстро, и когда на город спускалась ночь, они останавливались, облокачивались на ограждение над пляжем и смотрели на залив, чёрный и лоснящийся, как огромная чаша нефти, а также усеянный отражениями огней от домов на холме, что возвышался справа, или с маленького островка Санта-Клара в устье залива.

В такие мгновения счастье жены было для Квирка почти осязаемым, чем-то вроде едва уловимой, медленной вибрации, пробегающей по всему её телу. Она была австрийской еврейкой, и многие члены её семьи сгинули в концлагерях. Волею судьбы оказавшись в Ирландии, она сначала обручилась с бывшим коллегой Квирка и некоторое время жила счастливо, пока муж не умер. Потеряла она и ребёнка, мальчика по имени Ханно, из-за болезни, которую слишком поздно диагностировали врачи.

Ни о чём из этого она с ним не говорила.

– Я должна была умереть ещё в те годы, вместе с другими, – заявляла она со странной, застенчивой полуулыбкой. – Но не умерла. И вот теперь мы здесь – ты и я.

* * *

Так шли дни, и Квирк постепенно перестал сетовать на то, что он в отпуске и что ему приходится спать в чужой постели и бриться перед зеркалом, которое показывало его широкое мясистое лицо в более резком свете, чем на него стоило смотреть. Эвелин никак не комментировала это явно долгожданное для неё облегчение, а он, в свою очередь, никак не комментировал отсутствие комментариев с её стороны. Его жена была не из тех женщин, которые оставляют подарки судьбы без внимания, но ей хватало чуткости, чтобы подсчитывать их молча.

* * *

На площади в Старом городе располагалось кафе, в котором супруги полюбили коротать вечера. Они завели привычку сидеть там снаружи, под старой каменной аркадой, поскольку ночи становились всё теплее. За несколько дней поздняя весна сменилась ранним летом.

Одну сторону площади занимало большое уродливое здание, увенчанное часами, их стерегла пара стилизованных цементных львов, а по бокам стояли миниатюрные ржавые пушечки – по всей видимости, они вряд ли помогли бы обороне города даже в те дни, когда были ещё в состоянии стрелять.

Кафе – или бар, как упорно называл его Квирк, – пользовалось, как отметили они, популярностью не только среди туристов, но и среди жителей Доностии. Добрый знак, сказала Эвелин, кивая в своей неспешной, задумчивой манере, как будто за обыденными словами скрывались куда более глубокие мысли.

Истаял последний солнечный луч, над площадью высыпали звезды, а они, довольный муж и счастливая жена, всё сидели там, потягивали из бокалов суховато-ароматное чаколи и наблюдали за прохожими на набережной.

– А испанцы не стыдятся выставлять себя на общее обозрение, – заметил Квирк.

– А чего им стыдиться? – удивлённо спросила Эвелин. Задумалась на мгновение, затем продолжила: – Но, конечно, да, понимаю. Это то самое удовольствие, предаваться которому так и не научились ирландцы, – просто сидеть и наблюдать за обычным ходом вещей.

Квирк сказал, что она права, или предположил, что сказал. Вот оно снова – расслабление, это труднопостижимое понятие. Он попробовал осознанно расслабиться, здесь и сейчас, сидя в кафе, но безуспешно. Нужно было попрактиковаться как следует.

Среди людей вокруг были англичане, американцы, шведы – он определил их певучий акцент как шведский – и даже немцы, которые вновь выдавали себя за беспечных бродяг по свету, каковыми воображали себя до того, как годы безумия и наступившего затем горького похмелья открыли им глаза на то, каково их истинное нутро.

Только услышав где-то у себя за спиной нотки ирландского говора, Квирк понял, что именно пытается уловить с тех пор, как впервые сошёл на испанскую землю. Ирландца можно вывезти из Ирландии, подумал он уныло, но не наоборот.

Голос был женским. Его обладательница казалась молодой или, по крайней мере, моложавой. Тон её звучал до странности настойчиво, как будто ей нужно было сказать больше, чем получалось выразить словами. Произношение свидетельствовало о том, что она из южной части Дублина и принадлежит к среднему классу. Квирк пытался уловить, о чём она говорит с такой странной горячностью, но не мог. Повернул голову, оглядел толпу – и увидел её.

5

Тогда, в первый раз, Квирк не стал указывать на неё Эвелин. По правде говоря, он и сам не обратил на женщину особого внимания – только отметил знакомый акцент и поморщился в ответ на ностальгическое «дзынь!», которым отозвалось на него его внезапно затосковавшее по дому сердце. Он принял её за очередную обеспеченную туристку, катающуюся по Испании на папины денежки, а мужчину, сидящего напротив неё, элегантного седого джентльмена с небольшой бородкой и в светлом льняном костюме, – за самого папашу. Потом Квирк вспомнил, как ему показалось удивительным, что дочь обращается к отцу с таким мрачным ожесточением. Он решил, что они, должно быть, о чём-то повздорили. В конце концов, проводить отпуск с пожилым родителем – испытание для терпения любого молодого человека.

Это случилось в тот вечер, когда Квирк с Эвелин и сами… не то чтобы повздорили, но резко разошлись во мнениях.

Они никогда не ссорились, по крайней мере так, как ссорятся другие пары и как сам Квирк ссорился с другими близкими ему женщинами в прошлом. В прежние времена он никогда не гнушался затеять словесную перепалку, чтобы выяснить отношения, да и просто всколыхнуть застоявшееся однообразие жизни. Но Эвелин, как он довольно скоро понял, не умела конфликтовать, а если и умела, то предпочитала этого не делать. Их разногласия едва ли можно было назвать разногласиями, скорее они походили на диспуты, разгорячённые чуть сильнее обычного. Эвелин питала непреходящее любопытство к людям и тому, как они ведут себя при взаимодействии с миром. Сидя там, на краю этой оживлённой площади, она могла бы сойти за антрополога в полевой экспедиции, ибо так же зорко подмечала окраску, привычки и повадки местной фауны. Квирк однажды сказал ей, что из неё получился бы хороший детектив.

– Так ведь психиатр и есть детектив, – сказала она. – Фрейд был живым воплощением Шерлока Холмса.

– Да, – ответил Квирк, – и его выводы были примерно настолько же обоснованы.

Жена только улыбнулась. Фрейд, этот всеобщий «Никтоотец»[3], как любил называть его Квирк, обожающий Уильяма Блейка, был темой, втягиваться в обсуждение которой она не желала.

– Ты не проголодался? – спросила она. – Я вот да.

Квирк хотел вернуться на ужин в гостиницу, но Эвелин предложила остаться и поесть здесь. По её словам, они прекрасно обойдутся закусками на шпажках, которые баски называют «пинчос». Вот только эти пинчос, по мнению Квирка, были просто-напросто чересчур возомнившим о себе аналогом банального бутерброда. Он был в целом против идеи местных деликатесов: по его опыту, они всегда оказывались слишком уж местными и крайне редко – действительно деликатесами.

– Но здесь такая живая обстановка, – возразила Эвелин.

– Разве?

– Да, конечно. Посмотри-ка на эту пожилую пару, как они держатся за руки!

Квирка нимало не интересовали пары, ни молодые, ни пожилые, хоть держащиеся за руки, хоть нет. Он накручивал себя, доводил до очередного приступа недовольства. Этому занятию он предавался, когда становилось скучно и нужно было чем-то себя развлечь. Раздражительность помогала ему скоротать время.

Жена несколько мгновений молча смотрела на него.

У неё было широкое, сердцевидное лицо, толстоватый нос и чувственный рот с опущенными уголками и выдающейся вперёд из-за небольшого дефекта прикуса пухлой верхней губой – это маленькое вздутие блестяще-розовой плоти было одним из его любимых среди, как он выражался, «кусочков её тела». Она никогда не ходила в парикмахерскую, а стриглась сама, укладывая волосы в строгую причёску «под пажа» с чёлкой, которая заканчивалась прямой линией чуть выше бровей. Когда она смотрела на него вот так, опустив подбородок и по-детски выпятив губу, Квирк видел в ней ту девушку с торжественно-серьёзными глазами, которой Эвелин когда-то была. Его всегда возмущало то, как поздно он с ней познакомился. Казалось поразительным, что они оба пребывали в мире в одно и то же время, жили своей жизнью, были самими собой и так долго не подозревали о существовании друг друга.

– Знаешь, что мне напоминают гостиничные столовые? – сказала она тем временем.

– Нет. И что же тебе напоминают гостиничные столовые?

– Места, где проводятся поминки.

Он нахмурился, наморщив лоб.

– Поминки?

– Да. Не сам зал с покойником, ну ты понял, а комнату по соседству, где собираются скорбящие, поклёвывая из тарелок изысканные блюда и приглушёнными голосами ведя друг с другом выспренные и учтивые беседы. Слышны только всеобщее невнятное бормотание и тихий звон ножей и вилок о тарелки, да время от времени еле уловимое позвякивание, которое издают бокалы, когда по ним стучат нож или вилка…

– Да, я понял, о чём ты, – усмехнулся Квирк. – Но по мне это не так уж и плохо.

Он едва не продолжил: в конце концов, он ведь патологоанатом – вся его трудовая деятельность проходит среди мертвецов.

– Но ведь это же…unnatürlich, не так ли? Неестественно! Люди должны жить среди живых. Оглянись – вокруг так много веселья!

Квирк встряхнулся в своей всегдашней манере, передёрнув плечами под пиджаком. Он был невысокого мнения о том, что люди полагали «весельем». Тем не менее, его забавляло представлять раззолоченную столовую в «Лондресе» в роли пристройки к моргу. Эвелин недоуменно посмотрела на него – что же тут смешного?

– Ты смешная, – сказал он.

– Я смешная?

Для Эвелин не существовало риторических вопросов. Каждый вопрос требовал ответа.

– То, что ты говоришь, – объяснил он. – То, как ты смотришь на мир.

– Это смешно?

– Иногда – и очень часто – да. – Он смолк и наклонился вперёд. – Кто-то сказал о каком-то поэте, что тот стоит под небольшим углом к вселенной.[4] У тебя то же самое, моя дорогая.

Эвелин задумалась.

– Да, – рассудительно кивнула она, – это и есть моя работа – рассматривать вещи под определённым углом зрения. Считаешь, это неправильно?

– Нет-нет, я вовсе не считаю, что это неправильно. Это просто… необычно. – Он окинул взглядом переполненные столики. – А мне всё это напоминает не очень увлекательную корриду, на которой зрители потеряли интерес к действию и вместо этого болтают между собой. Столько бубнежа!

– То, что для тебя звучит как бубнёж, для людей, которые беседуют, – осмысленный разговор. Люди, знаешь ли, имеют свойство разговаривать друг с другом. – Она также оглядела посетителей за соседними столами. – Не думаешь ли ты, что ресторан – одно из наших величайших изобретений как вида?

Квирк оторопело уставился на неё, после чего улыбнулся.

– Видишь? – сказал он. – Я никогда не знаю, что ты выдашь в следующий раз.

– Посмотри, как люди развлекаются и любезничают друг с другом, ведут беседы – не бубнят – и по максимуму используют тот краткий срок, который отведён им здесь, на земле.

Квирк положил ладонь на руку жены, лежащую на столе рядом с её бокалом вина.

– Ах, ты, как обычно, уела меня самым очаровательным образом! – сказал он.

Жена наморщила свой широкий нос. Она не была красива ни в одном из общепринятых смыслов этого слова, что и делало её красивой в его глазах.

– «Уела»? – повторила она. – Что значит «уела»?

Даже теперь у неё иногда возникали трудности с английским – языком, который иногда так раздражал её своей, как она говорила, непричёсанностью и нелогичностью. Квирк часто размышлял, сколь иронично то, что Эвелин осела именно в Ирландии, более или менее англоговорящей стране, учитывая, что английский был языком, которым она владела менее всего. Она была самой странной женщиной, которую он когда-либо знал. Если, конечно, можно было сказать, что он знает её.

– «Уела», – объяснил Квирк, – значит, что ты, как всегда, оказалась права и, как всегда, доказала мне, что я неправ.

– Я не считаю, что ты всегда неправ. Да и я не всегда права. – Она снова нахмурилась, негодуя за мужа. – Конечно же нет. Ты знаешь гораздо больше, чем я. Ты знаешь всё о теле, например, о том, что там внутри.

– Я разбираюсь только в мёртвых.

– Ну вот ты же разбираешься во мне, а я-то не мертва.

Он погладил её по руке.

– Пора заказать ещё бокал вина, – предложил он. – Тебе не кажется?

Квирк огляделся в поисках официантки. Это была высокая, стройная молодая женщина – такие обыкновенно черноглазы, смуглы и вызывающе неприветливы. Он уже обратил внимание на её изящные запястья. Патологоанатом питал особую симпатию к подвижным частям женского тела – запястьям, лодыжкам в форме бабочки, лопаткам, похожим на сложенные лебяжьи крылья. В особенности он ценил колени, особенно их заднюю часть, где кожа была бледной, молочно-голубоватой, в изящных прожилках и мельчайших тонких трещинках, как на самых хрупких старинных изделиях из костяного фарфора.

Молодая женщина за столиком у него за спиной снова заговорила, и на этот раз он уловил слово «театр».

Квирк развернулся полукругом на стуле, чтобы получше её рассмотреть, не пытаясь как-то скрыть свой интерес – он был уверен, что она всё равно его не заметит. У неё была худощавая фигура, бледное узкое лицо и тощие плечи, кости которых резко выпирали под тонкой тканью платья. Она сидела сгорбившись, будто вечерний воздух вокруг неё резко похолодел, сложив руки, согнув спину и опустив подбородок на фут выше края стола.

Странное, поразительное создание.

Актриса? Вряд ли. Женщина выглядела слишком неброско, слишком сдержанно – скрытно, вот слово, которое пришло ему на ум. Однако при этом вела себя демонстративно и активно жестикулировала руками, вычерчивая в воздухе сложные формы, как будто изображала контуры некой замысловатой скульптуры, которую изваяла. Может быть, театральная художница? Впрочем, нет, тоже не то.

Сердилась ли она, раз вела себя столь оживлённо? Изливала душу о нанесённой обиде? А может, просто описывала увиденный спектакль? Оставалось только гадать.

Мужчина по другую сторону столика казался скучающим и слегка раздражённым. Вероятно, он не в первый раз выслушивал мнение спутницы по поводу того, о чём она так воодушевлённо распространялась. Квирк посочувствовал ему. У него самого была дочь. Они, дочери, иногда бывают безжалостны.

Вот молодая женщина снова произнесла это слово – «театр».

Когда-то Квирк был влюблён в актрису – ну или что-то вроде того. Её звали Изабель Гэллоуэй. Эта Изабель занозой засела в его совести, так глубоко, что её было никак оттуда не вытащить. Она была не единственной женщиной, с которой он в своё время скверно обошёлся.

Они выпили ещё по бокалу чаколи, и Квирк, чтобы угодить Эвелин, согласился съесть несколько пинчос с разнообразными начинками – ветчиной, анчоусами, нарезанной сырой рыбой, красным перцем. Маленькие сэндвичи были проколоты посередине деревянными зубочистками, которые скапливались на тарелках и сообщали пышущей затаённой злобой официантке, этой черноокой деве, сколько всего они съели и какой нужно будет выставить счёт. Местный колорит, пренебрежительно подумал Квирк, то, о чём станешь рассказывать маме и папе, когда вернёшься домой в Бирмингем, или Бернли, или Барроу-будь-он-неладен-ин-Фернесс. Здесь вообще перебор английских туристов, подумал он, и неважно, как сильно накачанные самцы с пляжа ценят попадающихся среди них самок.

Загрузка...