Мы ходим по мостовым. Мы ходим по истории. И камни, по которым мы прошли, — уже история.
Над Коктебелем опускалось мягкое предвечерье, и причудливые громады Кара-Дага, одеваясь сиреневой дымкой, отрывались от земли, становились невесомыми, легкими, прозрачными, парящими над иссиня-бирюзовыми бухтами.
В этот час и появилась на берегу моря, недалеко от дома поэта Максимилиана Волошина, эта женщина. Она не могла не привлечь к себе внимания: одетая в древнегреческий хитон, девически стройная, стремительная, женственная, казалась она тогда видением, вышедшим из древнего этого моря, из тысячелетней мглы Таврии. А волошинские стихи звучат в Коктебеле как сиюминутное поэтическое потрясение увиденным:
…Огнь древних недр и дождевая влага
Двойным резцом ваяли облик твой —
И сих холмов однообразный строй,
И напряженный пафос Кара-Дага.
Сосредоточенность и теснота
Зубчатых скал, а рядом широта
Степных равнин и мреющие дали
Стиху разбег, а мысли меру дали.
Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива;
Его полынь хмельна его тоской,
Мой стих поет в строфах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
Потом мы вместе с ней читали эти строки. А тогда…
— Раньше я не встречал этой девушки, — заметил мой друг художник, стоявший рядом со мной. — Видимо, недавно приехала.
— Удивительное платье на ней. Но как оно вписывается в Коктебель. — Жена художника была женщиной, и, как у всех женщин, наблюдения ее не могли не нести оттенка определенной избирательности.
А я думал тогда о Волошине и Грине, и гриновская Ассоль с тех мгновений уже никогда не казалась мне нереальной фантазией художника.
Случаются такие неотвратимые порывы — не можешь остановить себя. Во всяком случае, рискуя показаться, человеком невоспитанным, я пошел к кромке моря, не раздумывая о приеме, который мне окажут, и последствиях своего непрошеного вторжения в одиночество, может быть, избранного сознательно, чтобы побыть наедине с волшебством этого полыхающего мириадом мягких полутонов неба и моря.
Девушка сидела на камнях, обдаваемых шипящей пеной, и, казалось, ничего не замечая, смотрела на горизонт.
— Извините… — я уронил первое спасительное слово, не зная еще, чем закончу фразу, и замолчал, когда она обернулась на звук голоса: только лицо выдавало в этом хрупком, нежном создании пожилую женщину, и растерянность моя станет тем более понятной, что черты этого лица показались мне удивительно знакомыми, хотя я мог поклясться, что никогда ранее незнакомку не встречал.
Вероятно, вид мой являл зрелище комическое, потому что улыбка, как спасательный круг, была брошена человеку, явно и окончательно утопающему. Мы разговорились. Не помню, в связи с чем было произнесено мною слово «Ленинград», а, как известно, два ленинградца, влюбленные в свой город, — это больше чем родственники.
Так я познакомился с Марией Ростиславовной Капнист, человеком удивительным и непостижимо-прекрасным. И совсем не потому, что уже тогда я узнал в незнакомке прекрасную актрису, известную всем по фильмам «Олеся», «Руслан и Людмила» и др. Обаяние этой человеческой натуры околдовывало, и я благодарю судьбу за тот теплый вечер у южного моря.
Вечером Мария Ростиславовна позвала меня в дом к давней своей подруге и приятельнице Марии Степановне Волошиной, вдове Максимилиана Волошина. Потом были незабываемые вечера в мастерской Волошина, наполненной тысячами прекрасных и неповторимых вещей: уникальные книги соседствовали здесь с нежными акварелями самого Волошина и работами К. Ф. Богаевского. На полотнах, рисунках, эскизах — подписи: Б. Кустодиев, К. Петров-Водкин, А. Головин, А. Остроумова-Лебедева, Г. Верейский. Портрет хозяина дома, исполненный могучей кистью Диэго Риверы. И вещи, записи тех, кто бывал здесь, жил, творил, размышлял и просто любовался прекрасным этим уголком земли: Горький и Шаляпин, Чехов и Бунин, Цветаева и Тренев, Грин и Эренбург, Анна Павлова и Паустовский, Скрябин и Поленов, Брюсов и Тихонов — не перечислишь всех, для кого Дом поэта, как его и сейчас зовут здесь, стал гостеприимным кровом.
И в окне — Он. Величественный Кара-Даг:
Преградой волнам и ветрам
Стена размытого вулкана,
Как воздымающийся храм,
Встает из сизого тумана.
По зыбям меркнущих равнин,
Томимый неуемной дрожью,
Направь ладонь к ее подножью
Пустынным вечером — один.
И над живыми зеркалами
Возникнет темная гора,
Как разметавшееся пламя
Окаменелого костра…
Я трогал рукой конторку, за которой Алексей Толстой набрасывал по утрам страницы бессмертного своего «Петра», сидел за столом, где до сих пор сохранились автографы Куприна и Анны Павловой. Все сохранено Марией Степановной в том же виде, как было при жизни Волошина, как запечатлено в строках сестры Марины Цветаевой Анастасии:
«Максина мастерская. Пять высочайших полукруглых, узких окон, обходящих пятигранную башню, и в эти окна — море: прибои, грохочущие и пенные, часы синего штиля, вечера розового золота, ночи, обрезающие звездный полушар о лунные и безлунные горизонты, снова заря, пурпуром летящая в волны, снова штиль, снова прибой, обрушивающийся о короткую ровность бухты, и вдруг неведомо что вспомнивший час беззвучия и бестелесности, без цвета горизонта, — пропавшее, в преддверии рая, море…
Если подойти к окнам, к крайнему правому — Кара-Даг: голова великана, утром светлая, в легком дыме голубизны, днем — груда лесистых кудрей, резкие тени лба, щеки, носа и бороды у груди, легшей в блеск густой синевы, черноморской. Вечером — китайская тушь, очертившая на закатном полотне острие великановой головы.
Я гляжу в левое с краю окно: плавно идут в море далекие и отлогие песчано-лиловые, рыжие, пепельно-сизые, гаснущие хребты и мысы, и один из них, плавнее и смелее других, вытянулся о морскую гладь и затих…
— Макс, а наверх к тебе можно? (С Максом все на «ты».)
Свесив голову над перилами лесенки, ведущей по стене наверх, где деревянная площадка со столом и диваном и узкая галерея перед полками книг, Макс отвечает, что — да, можно, он сейчас не работает, ищет одну книгу, я не помешаю. Я взлетаю наверх.
Как здесь хорошо! Сколько книг! Вязки сухих растений, рыжих и серых, лиловые чертополохи. Как уютно под потолком! Глубоко внизу — мольберт с холстом, начатым, и расставленные у стены акварели. Таиах отсюда не видно — мы прямо над ней. Мы стоим на полу галереи — он над ней потолком».
Мы ездили в Сердоликовую бухту, и ничто не изменилось здесь, как во времена, когда по этой гальке ходил и Куприн, и Игорь Северянин, и Цветаева:
«…Сердоликовая бухта! Такое есть только в детских снах, в иллюстрациях Доре к Данте, пещеры, подъемы, невосходимые тропы по почти отвесным уступам. Скалы, нависшие над морем, по которым пройдет один Макс, маг этих мест с отрочества. И только кисти Богаевского, Макса и Людвига Квятковского могут их повторять на полотнах.
Они стоят, темные и золотые от режущего их на глыбы тени и солнца, рыжие и тяжелые, как гранит, и они тихи среди бьющихся о них волн, как вечность, о которую бьется время, все земные человеческие времена. Они стоят, равнодушные к грохоту волн Черного Киммерийского моря, к лодкам людей, которые к ним подплывают, с трудом, в обдающей их волне, спрыгивают на берег и карабкаются по огромным камням. Насытившись небом, в которое опрокинули головы, мы ложимся на камни, мелкие, и жадно, как все, что делает человек, роемся в сокровищах Сердоликовой бухты, показывая друг другу добычу, вскрикивая при каждом розовом, алом, почти малиновом камне, подернутом опаловой пеленой. У Пра и Макса их — шкатулки и россыпи, и лучшие они дарят друзьям.
Затем лодка принимает нас в себя, как камни в шкатулку, весло упирается в скалу, мы отчаливаем прыжками, и море принимает в себя нашу лодку бережно и любовно.
Позади виденьем тают Золотые Ворота, стерегущие драгоценную бухту. В море плещет дельфин крутой свинцовой спиной. Медуза — как большой прозрачный цветок, тонет в глубину синевы».
Сказочная красота этой земли, сам воздух которой, кажется, напоен поэзией, всегда будет поражать людей.
Сама Мария Ростиславовна — живая энциклопедия русской истории и культуры. Собственно, и сама она, и древний род ее — реальное воплощение этой истории. Об этом мы еще расскажем…
Однажды, когда вызвездилось небо и в темноте только у самого берега различались белопенные шапки волн, мы отправились купаться. Вода была теплая, как парное молоко, и не хотелось выходить на холодный песок…
Здесь, у моря, я рассказал Марии Ростиславовне о своем поиске и своих мытарствах.
— А знаете, я вам смогу, возможно, помочь…
— Каким образом?
— Попытаюсь познакомить вас с Анной Васильевной.
— С кем?
— С женой Колчака!
— С кем, вы сказали?
— С гражданской женой Колчака, Тимиревой… Она мне что-то рассказывала об этой истории…
Род Капнистов дал солдат, военачальников, поэтов, «бунтовщиков против царей», людей беспокойных и мужественных. Недаром на старом гербе Капнистов над грозными, ощерившими пасти львами и изображением извергающегося вулкана шел на золотой ленте, перечеркнувшей голубое поле, девиз: «В огне непоколебимый!».
«Родовое древо» Капнист росло не в тиши — под ударами судьбы, молний, грохот баталий, мятежей, в атмосфере ожесточенных социальных и нравственных схваток. За первой «ветвью» — итальянскими солдатами и стратегами Капнисси с острова Занте — вторая: любимец фельдмаршала Румянцева Василий Петрович. Сын Василий Васильевич вплел в венок Капнистов славу пиитическую. Сыновья Василия Васильевича Алексей и Семен — декабристы — навсегда вошли в историю с той самой секунды, когда раздался гром пушек на Сенатской площади. Через детей декабристов, свято хранивших память о мужестве отцов, через деда Ростислава Ростиславовича к отцу замечательной актрисы Марии Ростиславовны — тоже Ростиславу Ростиславовичу — тянется из глубин веков необорвавшаяся нить рода, давшего России столько прославленных и святых для нас имен.
В России род Капнистов стал известен при Петре I, когда отец известного писателя, в будущем герой Гросс-Егерсдорфа, бежал из Италии и поселился на Украине.
— В нашем роду, — комментирует Мария Ростиславовна, — люди были беспокойные…
Во всяком случае, по отношению к Василию Петровичу такая характеристика приложима полностью. Торговое предпринимательство, которым было занялся Капнист, было ему решительно не по душе, и, как рассказывает старинная Военная энциклопедия, «когда в 1734 г. калмыки, татары и ногайцы вторглись в Запорожье, Капнист собрал отряд и нанес кочевникам сильное поражение, за что был произведен в казачьи сотники». Семейные документы повествуют, как «сотником принял он участие в крымских походах Миниха и за отличие под Очаковом в 1737 году был произведен в полковники».
В тот бурный век заговоров и мятежей его было заподозрили «в замыслах убить малороссийского гетмана» и вступить в тайные «сношения с татарами». Наветы врагов и завистников, к счастью, успеха не имели. Капниста оправдали и «за понесенные невинно страдания» Василий Петрович «был пожалован чином бригадира». Судьба не уготовила ему покоя и, как повествуют хроники, он «вместе с французским инженер-подполковником де Боскетом… руководил устройством некоторых укреплений на юге против внезапных татарских набегов, а затем принял участие в Семилетней войне». Командуя во время нее пятью полками, Капнист и «пал геройской смертью при Гросс-Егерсдорфе 19 августа 1757 года».
Род Капнистов, оказавших «превеликие услуги Отечеству», возвышался, и знаменитый сын Василия Петровича — Василий Васильевич (1758—1823) прославился на ином поприще. В памяти потомков он остался не как граф Капнист, губернский предводитель дворянства Киевской, а затем Полтавской губернии, а автором бессмертной комедии «Ябеда», поставленной в 1789 году на сцене и запрещенной после четвертого представления, и «Од» («Ода на рабство», «Ода на истребление в России звания раба» и др.).
В публикации Е. Снежко, пожалуй, как наиболее «сконцентрированный» срез того могуче-разветвленного древа, что являет собой уже не фамилию, а скорее уникальное общественное явление, имя которому — Капнист: «Любезному Сергею Ивановичу Муравьеву-Апостолу, проводившему в могилу отца моего, 1 ноября 1823 года. Семен Капнист». Эти строки на старинной книге сообщают нам о том, что сто пятьдесят лет назад, в конце октября 1823 года, в своей деревне Обуховке Миргородского уезда Полтавской губернии скончался поэт и драматург, автор знаменитой комедии «Ябеда» Василий Васильевич Капнист. Адресованы они сыном писателя Сергею Ивановичу Муравьеву-Апостолу, будущему декабристу, одному из вождей Южного общества.
Тесная дружба связывала семьи Капнистов и Муравьевых-Апостолов. Разделенные всего лишь двадцатью верстами, их усадьбы Хомутец и Обуховка объединились в своеобразный литературный центр Малороссии. Здесь бывали Державин, Хемницер, Бестужев-Рюмин, Пестель, а несколько лет позже — Гоголь.
В Государственном литературном музее, в Москве, хранится книга В. В. Капниста «Лирические сочинения». Выпущена она в Санкт-Петербурге в 1806 году. На авантитуле — дарственная надпись автора. Бурые, выцветшие уже чернила, четкий быстрый почерк: «Любезному другу моему Ивану Матвеевичу Муравьеву-Апостолу, любящему и меня и мои сочинения». Иван Матвеевич — отец декабриста — был человеком блестящего образования и огромной эрудиции. Дипломат, сенатор, знаток древних и новых языков, переводчик, драматург, поэт, он был связан с В. В. Капнистом общими литературными интересами. По свидетельству современников, между ними существовало даже литературное соперничество, тем не менее отношения оставались теплыми. О политических взглядах Муравьева-старшего говорит такой любопытный факт. Декабрист И. Д. Якушкин в своих воспоминаниях сообщает, что одним из членов временного правительства должен был стать Иван Матвеевич Муравьев-Апостол.
Разговариваешь с Марией Ростиславовной, словно перелистываешь энциклопедию русской истории и культуры:
— Помните!
…К нему волшебница явилась,
Вещая: «Знаешь ли меня?
Ступай за мной, седлай коня!..»
И ведьма кошкой обратилась;
Оседлан конь, она пустилась;
Тропами мрачными дубрав
За нею следует Фарлаф.
— «Руслан и Людмила».
— Когда я прочла этот отрывок, режиссер Александр Птушко, смотревший меня для роли в фильме «Руслан и Людмила», воскликнул: «Стоп! Она!..» Так я второй раз после детства «вошла» в сказку Пушкина… Кстати, вы, конечно, знаете, Александр Сергеевич не раз бывал в нашем доме…
— На Английской набережной в Петербурге?
— Да. Недавно я тихонечко подошла к дому. Зашла внутрь. Напросилась в две-три квартиры. Конечно, и живут там иные люди, и облик помещений изменился. А вот зеркало сохранилось.
— Какое зеркало?
— Перед которым Наталья Николаевна прическу поправляла, прежде чем проследовать в залу…
Она так и сказала: «проследовать в залу», и это было, пожалуй, естественно только в ее устах, потому что веков и десятилетий для нее не существует, и далее пошел разговор о том, как Мария Ростиславовна вышла на Сенатскую площадь и «ветер был такой, что я поняла, как они тогда продрогли». «Они» — это декабристы, и скажи сейчас она, что «по душам выговорила царю, что она о нем думает», я бы не удивился. Тем более что нечто такое произошло с Капнист в фильме, где она на «ты» с самодержцем всероссийским.
А время? Время для нее — раз плюнуть: «Я любила играть в детстве именной саблей с бриллиантами, подаренной когда-то Капнист императрицей Елизаветой Петровной, дочерью Петра I… В годы гражданской войны она пропала. Интересно бы ее найти… Беспокойный наш род, — вздыхает она. — Да оно и понятно: мы же полугреки-полукорсиканцы, если заглянуть в век шестнадцатый». Впрочем, рассказы о более близких, чем век шестнадцатый, временах смещают все мыслимые представления о хронологии: «Старые жители Судака хорошо помнят дом моей бабки — знаменитый «Дом с привидениями». Там хранилась огромная библиотека в двадцать восемь тысяч томов… В новом фильме по повести Анатолия Рыбакова «Бронзовая птица» я играю роль старой графини. — Она засмеялась: — Играю саму себя. Впрочем, конечно, это несколько иной образ, но воспоминания о бабушкином доме мне очень помогли в работе над ролью… — Мысль ее вдруг пошла по иному кругу, обратившись к воспоминаниям о матери. — Когда Шаляпин угостил меня конфетами, мы подружились. Это был добрый великан… Куприн производил совсем иное впечатление — отрешенность, задумчивость. Когда я играла в фильме «Олеся», не раз вспоминала выражение его лица. Словно вновь встретились…»
В одну из встреч мы заговорили о поэзии начала века. «Все сложно. Особенно личность писателя… Недавно в Париже в возрасте около девяноста лет умерла первая жена Максимилиана Волошина — Сабашникова. Как-то мы спорили о Максе. Сабашникова сказала: «Человеческое вытеснено из его натуры поэтическим». Макс обиделся, а Марина Цветаева намеренно переменила разговор. Повернулась к Бальмонту и стала хвалить мне его последнее стихотворение…» «Воспоминаний горькая услада»? Нет. Вглядитесь в образы, созданные Марией Ростиславовной в «Олесе», «Руслане и Людмиле», в картинах «Таврия», «Будет исполнено в вашу честь», «Старая крепость», «Вера, надежда, любовь», «Иду к тебе», «Лейтенант Базиль» и многие, многие другие: на сколь мощно-разностороннем «фундаменте» культуры взращен яркий талант большой русской актрисы Марии Ростиславовны Капнист.
На вечере в Центральном Доме литераторов, посвященном 150-летию со дня смерти В. В. Капниста, председательствовал Михаил Николаевич Алексеев.
После того как Мария Ростиславовна блистательно прочитала стихи своего прапра… дедушки, он как-то растерянно бросил:
— Века?.. А что века! Словно сам Капнист сейчас выступил перед нами. Блеск, острота мысли — ничто не стерто временем…
Торжества были в самом разгаре, и я не мог не сопровождать добрую мою знакомую в непостижимых ее поездках: то она оказывалась в заводском клубе на Красной Пресне, то метро и троллейбусы заводили нас в такие уголки столицы, о которых я, москвич, отроду не слышал.
— Читали? — торжествующе-вопрошающе Мария Ростиславовна протягивает мне свежий номер «Литературной России». — О нас, Капнистах…
Газета писала:
«Общее дело объединяло и молодое поколение Обуховки и Хомутца. Вслед за Сергеем Муравьевым и его братьями в борьбу за святое дело свободы и равенства включились и сыновья В. Капниста — Алексей, Иван и Семен. Они были членами Союза Благоденствия. Писатель знал об этом. Сохранилось письмо к нему Сергея Муравьева-Апостола, в котором есть такая фраза: «При сем и я тоже что всегда, а новостей-то, новостей!.. — с три короба! Только что они тяжелы, нельзя с нарочным верхом послать». Что же это за новости, о которых нельзя написать в письме? Ясно, что речь идет о событиях, каким-то образом связанных с Южным обществом и его членами. Существуют и другие документы, подтверждающие, что В. Капнисту были известны программа и планы тайного общества. Да и мог ли не сочувствовать этому правому делу автор «Оды на рабство», впервые опубликованной в том самом издании 1806 года, экземпляр которого был подарен И. М. Муравьеву-Апостолу».
Мы шли с Марией Ростиславовной по заснеженной Москве на Красную Пресню. Там в клубе Ильича ей предстояло выступать.
На жгучем морозе похрустывал снег под ногами, за ледяной изморозью окон уютно горели красные, желтые, зеленые огни, белыми силуэтами тянули ветви к черному небу деревья, а она, не обращая внимания на холод, рассказывала мне о «лихоимцах», которых ненавидел Василий Васильевич, и в тихом сквере неожиданно прозвучали иронические строки «Ябеды»:
Бери, большой тут нет науки,
Бери, что только можно взять,
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать, брать, брать…
— В России всегда ценилось мужество. Думаете, легко ему было бросить в лицо Екатерине:
На то ль даны вам скиптр, порфира,
Чтоб были вы бичами мира
И ваших чад могли губить?
Воззрите вы на те народы,
Где рабство тяготит людей;
Где нет любезные свободы
И раздается звук цепей…
«Ода на рабство» металлом прозвенела в немолодом ее голосе, и, хотя б даже из школьных учебников мы знаем, что «наивно полагал Капнист, будто Екатерина II может улучшить положение крестьян», эта наивная вера звенела гражданским колоколом.
И через полчаса, глядя в глаза рабочих ребят, собравшихся в клубе Ильича, я понял, как не безразличны им строки поэта, прозвучавшие тогда над отходящей ко сну, притихшей Красной Пресней. Она не забыла 1905-й, и, может быть, в суровости бронзы, запечатлевшей бессмертных солдат рабочих баррикад, скульптор запечатлел реальные черты деда кого-либо из пареньков, слушавших сейчас Марию Ростиславовну.
Не просто и не скоро возводилось здание свободы. И в фундаменте его есть камни, положенные рукой Капниста.
Люди этого не забыли.
Видимо обдумывая что-то, дня через два Мария Ростиславовна сердито заметила:
— А Виссарион Григорьевич все же во многом был к Василию Васильевичу не прав. Слишком суров…
— Кто? — не понял я.
— Виссарион Григорьевич Белинский. — Она размышляла так, словно на дворе стоял ноябрь не 1973, а 1834 года, и речь шла не о людях, ушедших от нас более ста лет назад, а о критиках-современниках, к которым можно зайти в редакцию, выразить свое неудовольствие или запросто поспорить по телефону, обговорив на другой день время для более обстоятельного разговора.
К такой манере обращения с великими тенями привыкнуть нелегко. Но чем больше узнаешь Марию Ростиславовну, тем более понимаешь, что прошлое для нее столь же реально, как и сегодняшнее, и она одинаково спокойно и обстоятельно обсуждает и свою последнюю актерскую работу в фильме «Руслан и Людмила», и правомерность «реприманда», «учиненного» ее прапрадедушкой в славной баталии при Гросс-Егерсдорфе. О прадеде-декабристе повествует в тонах нежных и озабоченных, словно Мария Ростиславовна собирается сейчас махнуть во Внуково, взять билет на Ту-114 и вместе с графиней Волконской слетать на недельку-другую в Сибирь, прихватив («он так непрактичен, дитя, совсем дитя!») на проспекте Калинина апельсинов для любимого дедушки.
Что же тут удивительного, что и Виссарион Григорьевич Белинский в чем-то сплоховал перед Марией Ростиславовной. Впрочем, ворчала она по поводу него весьма дружелюбно.
— Вы имеете в виду «Литературные мечтания»?
— Конечно!
— Да, право, стоит ли из-за этого волноваться, Мария Ростиславовна!
— То есть как это — стоит ли?! Вы же помните, что сказал Виссарион Григорьевич о Капнисте. Мол, поблек бы на «фоне Пушкина»!
— Так все уже «образовалось». Увлекся Белинский. Вообще в этой статье говорил, что сатира и комедия — не искусство. Сам себя поправил всем последующим творчеством.
— Но Капнист!..
— Вы слишком строги к Белинскому, Мария Ростиславовна. Все же он в «Литературных мечтаниях» впервые громко заявил об отношении литературы к обществу, о том, что литература должна служить высоким гражданским идеалам. Что она — не праздное времяпрепровождение…
— Мне от этого не легче!
Она так и сказала: «мне», как будто Белинский не далее как вчера обидел мою добрую знакомую.
Я понял: нужно «выводить» спор из тупика методами дипломатическими:
— Ничего особенного не случилось, Мария Ростиславовна. Вот вы приехали в Москву для чего? Вместе с Россией праздновать юбилей Капниста. Все стало на свои места. А Белинский… Тогда от него многим досталось: и Карамзину, и Сумарокову, и Тредиаковскому… Простим ему это, Мария Ростиславовна!..
— Ладно, простим! — великодушно согласилась она.
Я-то отлично знал, что моя знакомая по натуре — человек добрейший. Да и кто из нас в чем-то не главном не ошибался в жизни! В конце концов Белинский-то у нас один! Стоило ли сердиться на него по пустякам!..
Сто сорок лет минуло с той поры, когда читающая Россия была потрясена смелостью, с которой 23-летний Белинский (тогда еще это имя мало что кому говорило) дерзновенно посягнул в «Литературных мечтаниях» на общепризнанные авторитеты.
А сердце Марии Ростиславовны все еще не остыло…
Да, мы привыкли, что о «Литературных мечтаниях» В. Г. Белинского славные ученые мужи размышляют в солидных научных трактатах, неторопливо взвешивая все «за» и «против» в этом страстном полемическом вызове молодого «неистового Виссариона» официозной критике. Или читали об этой программной статье в предисловиях и послесловиях, уже тронутых холодком небезликого времени. Да и зачем горячиться — страсти давно улеглись, и история все «разложила» по рангам и полочкам: где стоять Пушкину и Державину, чем потомство признательно Ломоносову и Капнисту.
А мы стояли с Марией Ростиславовной на шумном московском перекрестке, размахивали руками и комментировали «Литературные мечтания» столь бурно, словно речь шла не о строках, появившихся в еженедельнике «Молва» в сентябре 1834 года, а о нашумевшей статье в журнале, только что купленном в газетном киоске.
Сразу после нового, 1975 года на телеэкраны в дни школьных каникул вышел поставленный по сценарию Анатолия Рыбакова трехсерийный фильм «Бронзовая птица».
Трудной для актрисы была эта роль — роль почти без текста. «Играли» ее лицо, манера поведения, жесты, мимика. И все же нашла Капнист те единственно нужные краски, которые заставили зрителя поверить в правду образа.
Сыграть «саму себя»? Но разве «графиня» — моя добрая, прекрасная Мария Ростиславовна. Роль — еще одна творческая победа замечательной русской актрисы.
В нужный момент не все сразу приходит на память. Но, перечитывая позднее томик Белинского, я не смог отказать себе в удовольствии выписать несколько строк и послать их Марии Ростиславовне: «Ябеда» принадлежит к исторически важным явлениям русской литературы как смелое и решительное нападение сатиры на крючкотворство, ябеды и лихоимство, так страшно терзавшие общество того времени…» И далее:
«Это произведение было благородным порывом негодования против одной из возмутительных сторон действительности, и за это долго пользовалось оно огромною славою…»
«Мария Ростиславовна, — сделал я приписку, — дорогая Мария Ростиславовна! Вспомните Смоленскую площадь. Ей-богу, на Виссариона Григорьевича ворчать не стоит…»
В те дни юбилейных торжеств Мария Ростиславовна и сдержала свое обещание — познакомить меня с вдовой Колчака.
Анна Васильевна Тимирева, по причинам понятным и объяснимым, долго не шла на эту встречу.
Но характера у Капнист хватало, и Анна Васильевна наконец сдалась.
— Сегодня ровно в четыре, — сообщила мне по телефону Мария Ростиславовна. — И не опаздывайте. Анна Васильевна — человек пунктуальный…
Я приехал за час до назначенного срока, так еще и не веря в реальность предполагаемой встречи. Нашел на Плющихе мрачный старый дом с рифленым сводом арки, зашел во двор, где ребята играли в снежки… Но вот из стремительно подлетевшего такси выскочила улыбающаяся Мария Ростиславовна.
Входим в прихожую, до потолка заваленную книгами. Они везде — на полках, тумбочках, этажерках, стеллажах.
Через проем двери вижу сидящую за столом седую невысокую женщину. Близорукие, сухие глаза.
— Скажите откровенно, для какой цели вы беседуете со мной? Что вас интересует? Вы же прекрасно понимаете, что мои оценки будут носить и носят понятный личностный характер.
В таких случаях нужно идти в открытую: историк не может добывать материал этически несостоятельными методами. В гражданскую мой отец был комиссаром, и не было для него, как и для миллионов вставших под знамена революции, более ненавистного имени, чем Колчак.
Время не делает черное белым, и не нужно здесь ни хитрить, ни притворяться. Но не только право, но и долг литературы, как искусства, изображать любую историческую фигуру не однолинейно, а многогранно, во всей сложности личности и характера человека.
Положение мое было не из простых, и я отлично понимал это, излагая Анне Васильевне все эти обстоятельства и пояснив специально, что цель моего визита — не «болевые точки», а попытка выяснить, поскольку это необходимо для книги, точку зрения Колчака, как командующего Черноморским флотом, на все произошедшее с «Императрицей Марией».
Разговор разворачивался не сразу и не вдруг: контакт наладился примерно через полчаса.
Я рассматривал фотографии Колчака, листал его письма.
Небольшая комнатка на первом этаже хмурого, скорее петербургского, чем московского, дома, сфокусировала непростую и нелегкую жизнь ее хозяйки: прихожая, забитая книгами, бюст отца — бывшего директора Московской консерватории на стеллаже, пожелтевшие фотографии 1910—1917 годов. Вот — сама Анна Васильевна — женщина ослепительной красоты и изящества. Снято в Гельсингфорсе в 1914 году. Он же — с вице-адмиральскими погонами, в пору командования Черноморским флотом.
Отрывистая мозаика рассказа, из которой постепенно складывались и портрет и перспектива…
А вот и главное, ради чего я искал этой встречи. Весь внутренне напрягаясь, задаю вопрос:
— Что он думал о причинах гибели «Императрицы Марии»?
— Александр Васильевич много размышлял об этом. И даже не раз возвращался к взрыву в письмах ко мне. Колчак не верил ни в несчастный случай, ни в самозагорание пороха. Помнится, он тщательно анализировал схожесть катастроф «Императрицы Марии» и других кораблей и всегда приходил к выводу: «Нет, это не может быть случайностью. Здесь не обошлось без рук немцев… Доказать я это документально сейчас не могу, но, уверен, в будущем доказательства появятся».
Через несколько месяцев в его письме ко мне снова была фраза: «Я убежден: взрыв на «Марии» — это дело рук немцев». Любопытна и такая деталь. В другом письме он рассказывал: «Хорошо, что мне удалось прибыть на гибнущую «Марию» сразу. Пришлось применить чрезвычайные меры, говорить с матросами, чтобы предотвратить уже другой, быть может, более опасный взрыв — революционный. Атмосфера была накалена до предела. Тогда я впервые понял, что армия и флот выходят из повиновения, что революция не за горами…»
Так проясняется точка зрения Колчака на столь давние теперь события в Северной бухте…
Разговор закончился к ночи, и когда мы вышли на улицу, по Плющихе мела злая ноябрьская поземка.
Анне Васильевне нужно было заехать к подруге, мы долго ловили такси, но время шло, и пришлось воспользоваться услугами автобуса. Благо, путь предстоял недолгий: до Смоленской площади — две остановки.
Голова у меня шла кругом, все казалось нереальным, приснившимся. Да такому и трудно сразу уложиться в голове: смешались все времена и эпохи.
В Москве 1973 года, в набитом битком автобусе, мирно беседуя о так рано пришедших в столицу морозах, ехал я, сын комиссара гражданской войны, дравшегося с Юденичем, вдова «того самого» Колчака и «графиня» Капнист. У Смоленской грохотали бульдозеры, снося старый особнячок, а Мария Ростиславовна вдруг сказала, что, когда к ним в дом пришел молодой Шаляпин, «стояли точно такие же погоды…»
Я не знал тогда, что уже много лет ходил рядом с разгадкой тайны «Марии». В буквальном смысле слова — рядом.
Редакция журнала «Москва», где я работал, расположена в доме номер двадцать на старом Арбате. Тайна была «прописана» на той же улице. Буквально в двух шагах от редакции. Сотни раз, направляясь к Смоленской площади, я проходил мимо старинных домов и невидимого с улицы дворика, где «жила тайна».
Я даже не раз сиживал в соседнем доме — у старинного друга, замечательного художника и обаятельного человека — Виктора Бибикова.
«Тайна» имела имя и фамилию — Александр Александрович Лукин…
Однажды я приобрел в книжной лавке писателей книгу А. Лукина «Обманчивая тишина», написанную им в соавторстве с В. Ишимовым. Повесть о работе чекистов в тридцатые годы.
Открыл книгу, как и все другие, где стоит фамилия «А. Лукин», с интересом. Читаю одну главу, другую. Речь идет о тридцатых годах. И вдруг — стоп! Это же о моей «Марии»:
«И вдруг за моей спиной, — рассказывает один из героев повести, — с палубы — а стояли мы с помощником на мостике — раздался крик. То был крик ужаса, вырвавшийся из десятка грудей. И вслед донесся грохот. Я обернулся. В первую секунду я не понял, что происходит. Мне показалось, что у меня галлюцинация. Из линкора, позади первой башни, к небу, на высоту сажен в триста взметнулся столб пламени, дыма, каких-то обломков. Через пять минут ахнул новый взрыв, послабее. А потом взрывы, то сильнее, то слабее, в одиночку и залпами, пошли грохотать через каждые две-три минуты. К линкору кинулись портовые буксиры, пожарные баркасы, спасательные суда. Люди пытались тушить пожар. Но тут грянул уж совершенно адский взрыв, самый страшный изо всех. И «Мария» стала погружаться носом. Еще взрыв. Корабль стал тонуть быстрее, потом совершенно потерял устойчивость и, перевернувшись вверх килем, ушел на дно. Ошеломленный, я глянул на часы: было шестнадцать минут восьмого. Вся катастрофа заняла пятьдесят шесть минут…»
А это — о городском голове Нижнелиманска, в котором легко узнавался город Николаев:
«…Здесь жили богачи — купцы, хлеботорговцы, помещики, заводчики… Блестящие, интересные люди. Каждый — фигура! Один Матвеев, городской голова, чего стоил! Какие задавались балы! Любительские спектакли! Лотереи-аллегри! Благотворительные базары… А бега! Какие делали ставки! За один час выигрывали состояния, становились миллионерами!»
И вдруг встречаю что-то знакомое:
«Я, начальник отделения по борьбе со шпионажем областного управления ГПУ Каротин А. А., допросил в качестве обвиняемого, свидетеля, потерпевшего (нужное подчеркнуть) — под словом «обвиняемого» тонкая, нежная черточка — Вермана Павла Александровича (Пауля Александра), 1887 года рождения, родившегося в гор. Франкфурте-на-Майне, Германия, гражданина СССР и Швейцарской республики…»
Позднее Лукин расскажет мне, что во многом образы «Обманчивой тишины» собирательны, что книга эта — повесть. Но…
За этим «но» мне обязательно нужно было попасть к Александру Александровичу.
Итак — Верман…
Верман… Верман… Где-то я уже слышал эту фамилию.
А потом — в книге прямо названа «Императрица Мария».
«Но это же — не документальная вещь, — размышлял я, — повесть. И, вероятно, снова повторится та же история, что и с «Кортиком» А. Рыбакова и с «Утренним взрывом» С. Сергеева-Ценского…
Мне художественный домысел мало чем мог помочь.
Впрочем, чем черт не шутит! Нужно «выходить» на Александра Александровича Лукина.
Я слышал, что этот известный чекист уже в отставке, занимается литературной деятельностью. Но как-то так сложилось, что лично мы знакомы не были. Стал искать общих знакомых…
— Александр Александрович Лукин? — рассмеялся мой друг Лев Петрович Василевский. — Так мы с ним давние приятели. Обаятельный человек. Хорошо. Я ему позвоню. И попробую свести вас…
— Как давно вы знакомы? — спрашиваю Василевского.
— Давно. Бывали в разных переделках, — уклончиво отвечает он.
Я молчу. Понимаю: о некоторых «переделках», в которых приходится бывать в жизни разведчику, расспрашивать не полагается.
Вечером в Центральном Доме литераторов встречаю своего большого друга, писателя Владимира Павловича Беляева. Расположились уютно в кафе. Начали обсуждать, как нам построить начало книги «Ярослав Галан», над которой мы совместно работали тогда, предполагая издать ее в серии «Жизнь замечательных людей». Потом я поделился с Владимиром Павловичем своими заботами:
— Нужен Лукин. Позарез. Срочно. Правда, Василевский обещал помочь…
— Александр Александрович? Так мы хорошо знакомы… Я позвоню.
Итак, два звонка мне было обеспечено, и я стал с нетерпением ждать встречи.