ГОРОД НЕ КОНЧАЕТСЯ Повесть

Глава первая

Мы идем по проспекту Мира. Солнце уже садится, окна в новых высоких домах горят хрусталиками. Летят навстречу автобусы, задевая обсыпанные снегом ветки лип. Потревоженные снежинки вспыхивают белыми искрами, неслышно плывут в воздухе, потом дрожат на волосах Марины, будто устраиваются поудобнее, и скоро гаснут.

Голова у Марины не покрыта. Густые волосы собраны наверху в большой пук, и, если отойти подальше, кажется, на ней турецкая чалма темно-бордового цвета. Странные у нее волосы. Я никогда таких не видел. Марина, конечно, их покрасила, и ей здорово идет этот невообразимый цвет.

— Вам не холодно?

Нет, ей нисколько не холодно. А я давно закоченел. Я всегда мерзну, если девушка очень нравится. Странно! А еще я не могу молчать. Я не люблю, когда люди идут молча. Раз нечего сказать, шагай в одиночку. Молчать лучше всего одному. А вдвоем зачем молчать? Люди потому и ходят по двое, по трое, чтобы говорить и смеяться.

А Марина молчит. На ее черном пальто белая дорожка из пуговиц. Она все время крутит нижнюю пуговицу и молчит. Ну и пускай! Я готов говорить за двоих. Только обидно, что она так быстро идет. Вот уже метро, сейчас Марина взойдет на эскалатор и медленно поплывет под землею, а я буду стоять наверху, пока не потеряю ее из виду.

В вестибюле метро Марина замедляет шаг и говорит:

— Я пришла.

— Очень жаль. Надеюсь, вы живете не в метро? Я мог бы проводить вас дальше.

— Пожалуйста, если вам делать больше нечего.

Я молча иду к кассе и меняю монеты. А когда возвращаюсь с пятачками, Марина уже стоит у самого эскалатора, ждет меня. Я торопливо бросаю в турникет пятачок, делаю два шага. Но тут раздается треск, и мягкие резиновые рычаги преграждают мне путь к Марине. Вот позор!

В свое время я очень радовался, что в метро поставили турникеты. Чудо-автоматы шагнули под землю! А сегодня я готов разнести в щепки этого механического бюрократа. Ему нет никакого дела, что я первый раз провожаю Марину. Он бездушно пунктуален: проходите только слева.

Обиженный на турникет, я несмело подхожу к Марине, и эскалатор бережно везет нас вниз. Марина делает вид, что ничего не заметила. Но я вижу, как подрагивают ямочки на ее щеках. Чтобы не рассмеяться, она опускает глаза, рассматривает свои замшевые сапожки. Я от смущенья чешу бровь, рассеянно оглядываю людей, поднимающихся вверх, и еще ругаю эскалатор: почему он такой длинный.

Скоро ступени, на которых мы стоим, бесшумно убегают под ребристый металлический щит. И сразу: цок-цок. Это Марина вызванивает по отшлифованному граниту тонкими каблуками. Она ловко петляет в толпе пассажиров, только что сошедших с поезда. Я, неуклюже ступая в своих микропорках, все время отстаю и догоняю ее только в вагоне.

На станции «Новослободская» мы выходим. Дом Марины напротив метро, светло-желтый, с волнистыми полосами от дождей. Она живет на улице, к которой я никак не отношусь. Ее не за что любить или не любить. Каляевская — безликая улица. Она не обижена длиной, но здесь нет ни площадей, ни скверов; здесь всегда много людей и машин, но негде пристать такси. А теперь я эту улицу полюблю и надолго запомню.

Возле булочной, что рядом с метро, Марина подает мне руку в перчатке. Я не отпускаю ее руку.

— Когда я вас увижу?

— Не знаю.

— Завтра?

— Нет.

— В четверг?

— Нет.

— В пятницу?

— Я должна подумать.

Марина думает, глядя на витрину, где за стеклом золотятся связки баранок. А я курю. В таком случае всегда лучше закурить. Это очень помогает. Ты сразу при деле, и не надо думать, куда девать руки: одна занята сигаретой, в другой вертишь зажигалку.

— В девять… у цирка, — говорит Марина и бежит к своему дому.

Я стою, пока она не пропадает в черном проеме арки, потом выхожу на Селезневку и направляюсь к площади Коммуны. Под ногами поскрипывает, чавкает. Недавно прошел снег, но дворники уже успели посыпать тротуары песком с солью. У Селезневских бань стоит битюг в упряжке. Ноги толстые, в лохматых щетках. Старик с черной бородой снимает с телеги плотные тюки, подает в раскрытое окно женщине в белом халате.

Мне весело. Баня и… лошадь. У вас одинаковая судьба. Прощальный привет вам, бани и лошади!

Навстречу идут девушки в высоких ярких шапочках, в руках коньки. Щеки розовеют. Марина тоже, наверное, ходит на каток. Ей здесь рядом. А я давно там не был. Вот бы в пятницу заманить ее на каток. Почему она назначила у цирка? И так поздно. Мы ни в какой цирк не попадем.

На площади Коммуны я жду трамвая. На остановке никого. Хожу взад-вперед, оглядываю площадь и не совсем ее узнаю. Летом здесь много зелени. Так много, что самой площади как-то не замечаешь, кажется, идешь по парку. А сейчас она словно раздалась, потеснила дома в разные стороны. И не тронула только Театр Советской Армии. Распахнув гранитные крылья парадного подъезда, он врос в нее прочно.

Мне нравится этот театр. Высокий каменный цоколь, светлые колонны. Взлетевшая в небо звезда-ротонда. Я всегда смотрю на эту ротонду, когда еду по Крестовскому мосту. Она оттуда хорошо видна из окна автобуса.

У подъезда театра стынут машины. Они сбились в кучу, словно жалуются друг другу на своих хозяев, которые сейчас сидят в теплых креслах, смеются, аплодируют. А они должны стоять на холоде и тускло блестеть лаком, пока все актеры разом не выйдут на сцену и не станут кланяться, улыбаться, задирать головы к балконам.

Наконец подходит трамвай. Я сажусь, лезу в карман, выгребаю на ладонь все монеты. Пятнадцать копеек… двадцать… пятьдесят… две копейки, еще две. А трех копеек нет. Бросаю четыре копейки и отрываю билет. Мне неудобно просить сдачи копейку, я отхожу от кассы и сажусь.

Читать мне нечего. Я дышу на замерзшее стекло, приникаю к темной круглой проталине и смотрю на улицу. Бегут навстречу разные дома: голубые, серые, желтые, высокие, низкие, новые, старые. Как много домов в моей Москве! И в одном ее доме живет Марина.


Во дворе нашего дома меня встречает Борька. Он спрятался за круглую колонну и воображает, что я его не вижу. Глупый Борька, как можно его не видеть, если под аркой гудит ветер. Он так треплет уши Борькиной шапки, что кажется, за колонной взмахивает крыльями большая белая птица.

Я делаю вид, что не замечаю Борьку, и быстро прохожу мимо. А ему только этого и надо. За моей спиной тотчас раздается хрюканье.

— Кто там? — я нарочно отскакиваю в сторону и резко оборачиваюсь.

Борька дрожит ст смеха.

— Придумал шуточки. Чуть заикой не сделал.

— Правда, испугался? — заглядывает мне в лицо Борька.

— Конечно, — говорю я. — Ты уроки подготовил?

— Уже давно.

Борька первый вбегает в парадное, давит пальцем на кнопку лифта. Мы поднимаемся на седьмой этаж, открываем квартиру. В нос бьет резкий запах: значит, тетя Даша опять отваривает треску. Она страдает гипертонией и питается в основном треской.

Сняв пальто, Борька топчется в прихожей и не спешит в комнату. Это, конечно, неспроста. Я все его фокусы знаю. Может быть, он залил чернилами стол или копался в приемнике и порвал провода. Разве угадаешь заранее, что мог натворить Борька. Я вхожу в комнату. Вроде все в порядке. Только настольная лампа почему-то закрыта газетой. Я снимаю газету. Ну, все ясно: в зеленом абажуре темным треугольником зияет дыра. Вот почему он встречал меня во дворе — хотел подлизаться.

— Борька, ты куда пропал?

— Я тут, — отзывается он невесело и боком входит в комнату.

— Снимай штаны и ложись на диван животом вниз.

Борька ошалело выкатывает глаза, подвигается к двери. Еще секунда — и след бы его простыл.

— Ладно, — говорю я, — тебе сегодня повезло. У меня хорошее настроение. Но заруби на носу, в другой раз я все припомню. Понял? А теперь доставай свой «БФ».

Повеселевший брат кидается к тумбочке и, присев на корточки, начинает рыться в своем утильсырье. Он выкладывает на пол мотки проволоки, разные шестеренки, гайки, лоскуты клеенки и наконец подает мне тюбик с клеем.

— Алеша, я расставил, — в дверь просовывается седая голова пенсионера Андрея Павловича.

— Сейчас. Вот лампу починим.

Потом я захожу в комнату Ромадиных, перегороженную высоким старинным буфетом. Андрей Павлович уже за шахматами. Рядом пачка «Беломора» и пепельница-раковина. Во время игры он курит не переставая.

— Небось опять тараканом пугать станешь? — выпытывает Андрей Павлович, приглаживая ладонью редкие волосы. А в глазах его лукавая настороженность.

— Защитой Каро-Канн вас теперь не удивишь, — говорю я. — На этот раз будет что-нибудь повеселее.

— Ну, подожди, — грозится Андрей Павлович, — вот куплю себе книгу Кереса о дебютах. Ей-богу, куплю. Уже присмотрел в одном киоске.

Я двигаю пешку.

— Итак, ферзевый гамбит.

Андреи Павлович сразу задумывается. Играть с ним — тяжелое наказание. Будь у нас шахматные часы, он всякий раз попадал бы в цейтнот. После такого заезженного хода и думать нечего, а он все равно думает.

— Андрей Павлович, вы когда-нибудь влюблялись с первого взгляда?

— Э-ээ, ты мне зубы не заговаривай, — оживляется, он и передвигает наконец королевскую пешку.

Я делаю новый ход и думаю о Марине. Как смешно мы с ней познакомились. Она стояла у закрытого газетного киоска, а я подошел и сказал: «Вы последняя за «Вечеркой»? Марине это понравилось, она даже улыбнулась. И после этого я уже не мог от нее отойти.

— Студентка или кто она, твоя любовь с первого взгляда? — все же интересуется Андрей Павлович.

— Не знаю. Может, инженер, космический врач… Может, коктейль готовит в кафе «Юность»… Да разве это важно?

— А как ты думал. Вдруг она шпионка какая. Ведь они, эти самые, больно красивы бывают.

— Что вы, Андрей Павлович, — возражаю я. — Теперь и шпионов земных почти нет. Мало толку от них. Сейчас все больше воздушные.

— А вот у меня был случай, влюбился я в одну шпионку. Ох, красива до чего была! Прямо рассказать не могу. Таврией звали. Больше не встречал такое имя, редкостное оно.

Андрей Павлович мечтательно смотрит на старинный буфет, будто его Таврия туда спряталась, и молчит. Даже про шахматы забыл.

— А что дальше?

— Понятно что, в тюрьму ее закатали. Теперь-то я думаю, может, она никакая там и не шпионка была. Да как установишь, если срок такой прошел.

В прихожей зашаркала заячьими тапочками тетя Даша. Видно, она уже отварила треску. Андрей Павлович сразу наклоняется к шахматной доске. Мне кажется, он делает это умышленно, чтобы спрятать глаза под лохматые белые брови.

— Опять ты парня чепухой занимаешь, — говорит вошедшая тетя Даша. — Ему в институт надо готовиться.

— Это я его соблазнил, — выручаю я.

Тетя Даша забирает тарелку и снова уходит на кухню.

— Фу, фу!.. Чтоб тебя леший съел! — восклицает Андрей Павлович, провожая грустным взглядом черного слона, которого я снимаю с доски и небрежно бросаю в картонную коробку.

В это время оглушительно щелкает замок нашей квартиры, и сразу по паркету тюкают каблуки. Значит, вернулась соседка Люся, продавщица галантерейного отдела ГУМа. Она летом и зимой ходит на работу, как в театр, в дорогих туфлях на высоком каблуке.

— Алеша, ты дома? — Люся мягко барабанит пальцами в дверь нашей с Борькой комнаты.

Я подаю голос.

— Ах, ты здесь… Добрый вечер, гроссмейстеры! — Люся входит и бросает мне на колени хрустящий целлофановый пакет. — Это рев моды.

— Сколько же такая? — Андрей Павлович надевает очки, осторожно щупает белоснежную нейлоновую рубашку в мелкую серую полоску.

— Двадцать два рубля.

— Ого! — качает он седой головой.

Люся смотрит на меня.

— Нравится?

— Хорошая, — говорю я. — Только спасибо, у меня денег сейчас нет.

— Отдашь, когда будут.

Я смотрю на «рев моды» и не знаю, радоваться мне или нет. Люся не первый раз выкидывает такие номера. То она притащит какой-нибудь сверхмодный галстук, то заграничный джемпер, то тупоносые черные туфли, в которые смотреться можно, как в зеркало. Притащит — и все кончено: как ни отказывайся, не поможет.

С одной стороны, это не так уж плохо. Разве не приятно в модных туфлях ходить? Или повязать толстым узлом красивый галстук? А с другой стороны, я должен две недели прятать глаза от ее матери. Выбежишь на кухню чай подогреть, а там Наталья Федоровна картошку чистит. Скажешь ей «доброе утро». Она любезно кивнет и так посмотрит, что все становится ясно: мол, утро-то доброе, но когда ты Люське деньги за туфли отдашь? Будто не знаешь, она не какая-нибудь там дочка генеральская, сама по полсотни в получку приносит. И я на старости лет в подъезде за шестьдесят рублей месяц мерзну, пенсию зарабатываю.

Конечно, Наталья Федоровна, может быть, так и не думает, но у меня всякая охота к чаю сразу пропадает. Для отвода глаз я открываю кухонный стол, беру какую-нибудь чашку и скорее убегаю к себе в комнату.

Вот и выходит так, что мало мне радости от Люсиной опеки. Это хорошо понимает даже Андрей Павлович. Но чтобы меня успокоить, он говорит:

— За такую денег не жалко.

— Конечно, — соглашаюсь я и опять вспоминаю Марину. Странные у нее волосы: темно-бордовые. А глаза зеленые-зеленые, как звезды в сильный мороз. Придет ли она в пятницу? А если не придет? Тогда потеряю я ее. Ведь в Москве можно век прожить, а знакомого человека так больше никогда и не встретить.

— Что-то я не узнаю тебя сегодня, — удивляется Андрей Павлович, забирая второго моего коня. — Совсем в защиту ушел. — Он кладет коня в левую руку. Андрей Павлович всегда выигранные фигуры крепко держит в какой-нибудь руке, словно боится, что они опять перебегут на доску.

В прихожей звонит телефон. Люся сразу уходит.

— Алл-о-о… Привет, Дима! — Люся кокетливо смеется. — Пылкая — не то слово… Что?.. Пора давно знать… Что?.. Нет, нет, только к дому…

— Никуда ты не пойдешь! — Это сердитый голос Натальи Федоровны.

— Мамочка, ты не бережешь свое сердце. Пойми, мне уже восемнадцать. Ну, дай я тебя поцелую.

— Спать-то когда? — вздыхает Наталья Федоровна. — Поздно уже… И возвращаться как?

— Не волнуйся, меня отвезут на машине.

Люся начинает собираться, тюкая каблуками перед зеркалом, которое стоит у нас в прихожей. А пешки-головастики Андрея Павловича упрямо ползут вперед, подбираясь к моему королю. Туда же навострил уши и конь. Странно, почему я его не съел? Обычно я первым делом громлю кавалерию. А не сделай это вовремя — победы не видать. Коняки Андрей Павлович лавирует превосходно.

— Ш-а-ах! — предупреждает он, едва сдерживаясь от смеха.

Мне понятно, чем вызвано его веселое настроение. Мой король может отступить лишь на белое поле. И тогда Андрей Павлович шахнет конем и заберет моего ферзя. Значит, надо сдаваться. Без ферзя я могу выиграть только у Борьки.

— Доставайте талмуд, — говорю я.

Довольный Андрей Павлович вытаскивает из стола большущий блокнот, записывает себе единицу, мне — ноль. А когда сыграем тридцать партий, победитель получит приз. В прошлом нашем турнире выиграл я, и Андрей Павлович подарил мне двух живых цыплят. Этому событию больше всех были рады Борька и Люся. Они целое лето таскали цыплятам червяков, разных мух. Потом тетя Даша поехала на курорт, и цыплят поджарили ей на дорогу. А Борька два дня ходил мрачный.

Андрей Павлович кладет блокнот, усаживается в кресло и разворачивает газету. Перед сном он всегда читает вечерний выпуск «Известий». А я иду к себе.

Борька уже спит. Одеяло, конечно, на полу, майка сбилась под мышки — знакомая картина. Хотя нет, не совсем знакомая. Что это у него сегодня фиолетовый пуп? И тут я падаю на диван и хохочу, зажав рот руками. Надо же додуматься — пуп у Борьки вымазан чернилами.

Ну что мне делать со своим младшим братом? Поставить Борьку завтра с утра пораньше в угол? Он сразу рев поднимет, сбегутся его защитники. Тетя Даша и Наталья Федоровна начнут меня убеждать, что Борька больше чернила в пуп наливать не станет. Я и сам знаю, второй раз Борька этого не сделает, не такой он глупый. У него хватит ума на что-нибудь новое. А вот как угадать это новое, неизвестно ни мне, ни Наталье Федоровне, ни тете Даше, которая всю жизнь проработала воспитательницей в детском саду.

Я укрываю Борьку одеялом, ложусь и читаю. В квартире тихо-тихо, сонный Борька дышит ровно. Хорошо читать ночью!

Глава вторая

Я вздрагиваю и открываю глаза. В синем свете лицо тети Даши. Она легонько трясет меня за ногу и шепчет:

— Алеша… Алеша…

Что? Это уже утро? Ну, конечно, это утро. Ночью трещины на потолке не видно, а теперь она чернеет. И лицо у тети Даши темное. На рассвете оно всегда такое. Это от морщин. А днем лицо у нее белое.

— Я сейчас… Спасибо, тетя Даша. — И когда она выходит из комнаты, я откидываю одеяло.

Борька еще спит. Он проснется, когда на столе запрыгают часы. Раньше меня тоже поднимал будильник, но потом тетя Даша и Наталья Федоровна заохали: зачем нарушать Борькин сон. И теперь меня будят таким древним способом. Если тетя Даша уезжает в гости к старшей дочке, меня за ногу дергает Наталья Федоровна. А когда не окажется дома ни той, ни другой, на помощь приходит Андрей Павлович.

Не зажигая света, я разыскиваю в полутьме тапочки и выбегаю в коридор крутить хулахуп. Это Люся заразила всех в квартире волшебным кольцом, которое «спасло американскую нацию». Правда, в открытую его крутим только мы с Люсей да Борька дурачится. А тайно хулахупом забавляются и тетя Даша и Наталья Федоровна. По словам: Андрея Павловича, первая сгоняет жир, вторая выпрямляет спину.

После гимнастики я захожу в ванную и скребу щеки безопаской. Прошелся раз, другой, а потрогаю — негладко. Черт возьми, уже капельки крови выкатились на губу. И зачем это мужчинам борода? Сколько времени она ворует! Видно, потому мудрые люди и не брились под старость. Вот взять Толстого, Репина, Хемингуэя.

— Алеша, скоро половина пятого, — доносится с кухни голос тети Даши. — И чай вскипел.

О, надо пошевеливаться. Хватит полировать подбородок, все равно он никогда чисто не выбривается. Там у меня настоящая щетина. И растет в разные стороны, вихрами. Я быстро обливаю лицо холодной водой, вытираюсь мохнатым полотенцем и бегу завтракать.

На кухне пахнет свежими огурцами. Оказывается, тетя Даша не только подогрела чай, но и успела положить на мой стол зеленый огурец, разрезанный на тонкие доли. Она часто меня чем-нибудь угощает: то пирожками, то вареньем, то блинами. Я пробовал отказываться — обижается. А Борька, тот никогда не отказывается, ума у него еще кот наплакал. И парень так избаловался, что от супа или каши прямо нос воротит.

Я достаю из холодильника колбасу, масло, делаю бутерброды. В чай добавляю молоко. И пью. Получается вкусно. У нас в квартире все едят на кухне, и Люся часто надо мной издевается, говорит, как можно лакать такие помои. А меня к этому приучила мама. Она очень любила чай с молоком. Даже в день смерти мама попросила такого чаю. Но пить не стала, только смочила потрескавшиеся губы.

Все-таки как дико устроена жизнь. Совсем недавно на этой кухне я завтракал вместе с мамой. Потом она торопливо набрасывала на плечи кожаное пальто и бежала в свою художественную мастерскую. А я шел в школу. Тогда я заканчивал десятый класс. Борька еще был в детском саду. А теперь мамы нет, и я все реже о ней вспоминаю. А Борька маму совсем забыл. По-моему, он с одинаковым чувством смотрит на ее портрет и на репродукцию с картины «Неизвестная», которая висит у нас над письменным столом.

Мне становится не по себе. Я выливаю в раковину недопитый чай, поскорее одеваюсь и выхожу из дома. Во дворе тихо. Снега ночью не было, и наш дворник сегодня не скребет дорожки большой деревянной лопатой. На проспекте Мира тоже никого: ни людей, ни машин. Только у перекрестка ходит милиционер, которого я знаю уже десять лет. До пятого класса я его боялся, а потом полюбил. У него такие веселые глаза, что он и на милиционера не похож.

— Доброе утро, дядя Миша.

— Что, уже идешь? — говорит он и подает мне застывшую за ночь руку.

— Иду.

— Ну, давай, — улыбаясь, козыряет дядя Миша.

Я иду, поглядываю на дома. Все они новые, в несколько этажей, и все Борькины ровесники. А недавно здесь были старые деревянные домики. Они начинались от Рижского вокзала и бежали, оступаясь то на один, то на другой угол, до самого Ростокина. В таком покосившемся доме, окна которого упирались в завалинку, я прожил одиннадцать лет. Потом прикатил бульдозер, разбежался, как козел, и боднул его в бок. И сразу не стало крыши, упала одна стена, вторая. А теперь на том месте, где стоял наш деревянный старик, белеет станция метро.

Проспект начинает постепенно просыпаться. Загорается свет в окнах большого дома, на крышу которого взлетела туфля-реклама, обозначились розовые и голубые квадраты над кинотеатром «Огонек», уже раздаются чьи-то шаги в переулке Бочкова. Но все равно огней в домах еще мало, еще пусты тротуары и мостовые. Это проснулись только водители трамваев, автобусов и троллейбусов, машинисты электричек и шоферы такси. Они всегда встают рано, чтобы все остальные не опоздали на работу и учебу.

Скоро из-за тополей, обвешанных лохмотьями инея, вылетает первый автобус. На середине проспекта он разворачивается. Я узнаю нашу служебную машину и поднимаю руку. Водитель притормаживает, открывает дверцу. Я вбегаю в автобус и громко приветствую ребят.

Все отвечают вяло. А мой друг Игорь Шагаев далее не обернулся. Подняв воротник куртки, он плотно прижался к стеклу и продолжает спокойно спать. Игорь всегда спит, в любом положении. Но окажись рядом красивая девушка, он тут же забывает про сон. Тогда у него словно развязывается узел красноречия, а глаза начинают блестеть как у самого сатаны.

Я подсаживаюсь к Игорю и толкаю его кулаком в бок. (Чтобы разбудить моего друга, надо поменьше вежливости.) Он вначале мычит, потом узнает меня.

— Что тебе надо, февраль?

— Вставай, к парку подъезжаем.

— Неполноценный, убери руку, а то схлопочешь…

Но я все равно тормошу Игоря, и он наконец поднимает голову. Глаза у него круглые, с густыми ресницами, щеки розовые — прямо девушка, хоть замуж выдавай. Первое время Игорь смотрит в одну точку, потом растирает ладонью щеку, на которой отпечатался глубокий след от пуговицы, и говорит:

— Когда ж это ученые заменят сон таблетками?

— А что, во сне на тебе ездят?

— Темный ты человек. Тайга, сразу видно. Ты знаешь, кем бы я уже был, если б не терял время на этот дурацкий сон?

— Генералом, конечно.

— Нет, теперь меня в генералы не тянет. Плохо, когда жизнь расписана по уставу. Ум может угаснуть. Я лучше телепатией займусь.

— Для этого особый дар нужен.

— А он у меня есть, забодай меня бульдозер. Не раз замечал. Веришь, вот иду я по улице и думаю: хотя бы шикарная девушка навстречу попалась. И только так подумаю, смотрю, она выплывает из переулка. Представляешь! Значит, я силен как редуктор, я могу внушить, что…

Но развить мысль дальше Игорю не удается. У самых ворот парка автобус круто разворачивается, и водитель весело кричит:

— Вытряхивайся, братва!

Мы все направляемся к проходной. Игорь на ходу одергивает помятые полы куртки, поправляет свою пыжиковую шапку, сдвигая ее немного набок. Это он хочет показаться в лучшем виде перед диспетчером Верой, которая зовет его кукленком и всегда выдает ему путевку в последнюю очередь.


Короткий прямой переулок упирается в проспект. А дальше — красный глаз светофора, на вид такой веселый, в оранжевых кольцах, словно расплылся в улыбке, но все равно вперед не пускает. Что поделаешь, такая у него служба: не признавать ни чужих, ни своих. Придется сбавить газ и немного постоять. Надо уважать его красное сиятельство, а то с утра пораньше можно неприятность нажить.

Часы на приборной доске настойчиво бубнят: пора, пора, и вот загорается желтый свет, зеленый. Путь свободен, теперь я могу лететь на все четыре стороны, у меня сотни разных дорог, меня никто не ждет и ждут многие. Кому-нибудь я сейчас очень нужен, нужней всего на свете, но мой приемник почему-то молчит, и я, пожалуй, поеду к вокзалу.

Машина легко, будто на крыльях, взлетает на широкий горб Крестовского моста. Я сразу переключаю скорость. Конечно, мост не прогнется и не развалится, если я промчусь даже на самой бешеной скорости, но знак «20 км» все-таки висит. Навстречу плывут перила с седыми от мороза узорами чугунного литья, мелькают острые, как пики, и обнаженные до поры флагштоки, бегут гранитные башни в серых шлемах.

Где-то невдалеке взвизгивает электричка, к центру уже потянулись ранние троллейбусы. Скоро все вокруг заговорит, забегает, закружится, прямо под машину полезут нетерпеливые девушки и рассеянные мужчины с портфелями. А пока они не допили кофе, можно спокойно развернуться и ждать первого пассажира.

Я закуриваю и выхожу из машины. Рижский вокзал, как всегда, выглядит нарядно: светлые сдвоенные и строенные окна, белоснежные пилоны, остроконечные башенки над главным входом. А с крыши уже свесились длинные прозрачные сосульки. Весна все-таки не спит, делает свое светлое дело. Через месяц с небольшим в этом сквере, что напротив вокзала, каштаны выбросят тускло-серебряные цветы-елочки. И там по вечерам будут сидеть влюбленные, воображая, что они на морском бульваре южного города.

Скоро из-за гастронома выкатывается ежиком маленький человек в коротком ворсистом пальто. На углу он останавливается, вытянув шею, смотрит на часы, что на краю сквера, потом решительно подходит к моей машине.

— Ну, поехали? — рассеянно бросает он.

— Пожалуйста.

Человек в ворсистом пальто молча забирается на переднее сиденье. Пошарив за пазухой, он достает байковый лоскут и, что-то мурлыча себе под нос, начинает протирать очки.

— Скажите, вам куда ехать? — говорю я.

— Давайте к центру. И, ради бога, забудьте вы это «куда». Разве мало других слов: в какую вам сторону? далеко ли вас везти?

— Вы что, верите в приметы?

— Нет, не верю я ни в черта, ни в дьявола, но слова этого не терплю.

Мы выезжаем на проспект Мира. Город окончательно проснулся. На тротуарах уже появились люди, навстречу идут троллейбусы, лениво приседая на остановках, над входом в метро закраснело пузатое «М».

— Нельзя ли побыстрее? — говорит мой пассажир.

— Теперь больше шестидесяти не разрешают. А вы очень торопитесь?

— Молодой человек, я всегда тороплюсь. И всю жизнь я спешил, спешил, думал горы свернуть. Но перевалило за шестьдесят, а вроде ничего не успел… Вот мое детище огоньком светится, — кивает он в сторону метро, — но главное сделать не успел. А надо успеть, надо!

Теперь я с тайным уважением посматриваю на человека в ворсистом пальто. Кто он, этот мой первый сегодняшний пассажир? Архитектор? Художник? Инженер? Скульптор? Или бывший проходчик подземной дороги? Что он сделал для метро, где всегда весело, легко и уютно, где люди ведут себя по-особому. В метро никто громко не закричит, не бросит бумажку, не закурит. Я не видел, чтобы там ругались, как часто бывает в трамваях или автобусах. Все люди в метро вдруг становятся добрыми.

— Вы давно водите? — спрашивает пассажир.

— Первый год.

— Эх, люблю скорость!.. Я раб скорости, одним словом.

Мне тоже хочется что-нибудь сказать ему, но тут перед самым нашим носом из переулка выскакивает шустрый «Запорожец». Выехав на улицу, он виляет то влево, то вправо, чтобы не пропустить нас вперед.

Скажите, пожалуйста, что выделывает частный сектор?! И хотя бы машина была приличная, а то всего-навсего жалкий карапуз, трескун-крошка. Стыд один на таком ездить. А он еще и прыть показывает. Ну ничего, сейчас он узнает силу моей «зеленухи».

Я смотрю по сторонам и вижу, что милиционера поблизости нет. Тогда я выворачиваю руль влево, потом прибавляю газу, но совсем чуть-чуть, чтобы вначале раззадорить карапуза. И скоро я уже различаю человека, который сидит за рулем «Запорожца». Для крошки-трескуна он, пожалуй, крупноват. Его высокая шапка из серого каракуля подпирает потолок кабины, а большой живот лежит на руле.

Я не тороплюсь обгонять «Запорожца». Несколько секунд мы идем рядом, голова в голову. Моя «зеленуха» дышит ровно, без напряжения. А карапуз трещит, будто мотоцикл, весь дрожит, вот-вот отдаст душу черту. Его хозяин теперь пригнулся, окаменел, смотрит только вперед, на асфальт. Но скоро нервы у него сдают, он бросает на меня свирепый взгляд, грозит кулаком. Вот и прекрасно, выходит, одного немного проучил. Я выжимаю полный вперед, и частный сектор уже стрекочет сзади нас.

Мой сосед очень доволен. Словно ребенок, он ерзает по сиденью и весело болтает короткими ногами. А в его светлых глазах столько озорства, что я не могу понять, что блестит сильнее: очки или глаза. Видно, он в самом деле раб скорости, и я готов возить его вечно.

У следующего светофора нас задерживает красный свет. Я сбрасываю газ и слежу за двумя девушками, которые встретились в начале перехода, остановились, разговаривают. Я уже немного научился понимать пешеходов. Я не знаю, о чем говорят эти девушки, но я могу угадать, что они сделают. Утром все торопятся, и сейчас какая-нибудь из них спохватится и кинется переходить улицу, когда вперед ринутся машины.

Загорается зеленый свет, мы трогаемся. И точно, одна девушка лезет прямо под машину. Я скорее давлю на тормоз, сбрасываю конус акселератора. «Зеленуха» сразу угрожающе фырчит. Девушка в страхе мечется, растопырив руки, пытается бежать на середину улицы, вдруг резко останавливается, снова бросается вперед, но потом возвращается все-таки назад.

Мой пассажир осуждающе качает головой.

— Женщины всегда так, — говорю я. — Почти перешла улицу — и вдруг назад.

«Зеленуху» начинает мелко трясти. Ее всегда немного лихорадит, когда едешь по Кузнецкому мосту, по звонкой брусчатке, по которой в старину катились легкие пролетки. Эта отшлифованная до блеска брусчатка помнит очень многое. Может, потому ее и не тронули, не залили асфальтом, как не тронули древние камни Красной площади.

Проскочив Кузнецкий, мы пересекаем Неглинку, огибаем ЦУМ, который уже успели оцепить полукольцом нетерпеливые покупатели, и останавливаемся около Большого театра. Мой пассажир рассеянно роется в кармане, наконец находит металлический рубль и подает мне. Я отсчитываю сдачу.

— Ради бога, не надо, — говорит он.

— Нет, нет, возьмите, — настаиваю я.

Он качает головой:

— Первый раз такого чудака встречаю.

Я молча кладу ему на ладонь тридцать копеек. Он смущенно берет монеты, словно делает что-то нехорошее, говорит мне «до свидания» и бежит под светло-желтые колонны. Я смотрю ему вслед и думаю, что сам он чудак, сказал мне не «спасибо», а «до свидания», как будто еще встретимся. Нет, друг, Москва велика, и по ее улицам носятся тысячи такси, так что больше мы не увидимся. Ведь я еще ни разу не встретил ни одного своего старого пассажира, что ни день, что ни час — все новые и новые. Это хорошо и плохо, это весело и грустно. А впрочем, может быть, увидимся, всякое бывает. Я хотел бы тебя встретить, раб скорости, я хотел бы узнать, успеешь ли ты сделать в жизни самое главное.

А что главное в моей жизни? Я как-то ни разу об этом не думал. Когда учился в школе, мама всегда говорила: «Алеша, больше читай — это самое главное». Я ей верил и много читал. Я и сейчас люблю читать, но мне уже не кажется это главным. Теперь, когда стал работать, мне часто говорят: «Рябинин, на линии смотри в оба, машина — не детская коляска. А самое главное — медленно торопись». И я тоже верю, я стараюсь торопиться, но я не думаю, что и это самое главное.

Тротуары уже потемнели от пешеходов, из метро густо хлещет людской поток, а я все стою под колоннами, готовый везти кого угодно, даже старенькую чудачку, которая кружит возле фонтана с черным котом на ремешке, но ко мне что-то никто не подходит. Опустив боковое стекло, я смотрю выше колонн, на четверку летящих в небе коней, и вспоминаю тот вечер, когда мы с мамой были на «Лебедином озере». Тогда мы сидели в первом ряду партера, и я хорошо разглядел всех солистов и даже сосчитал морщины на шее дирижера. А мама была недовольна, что я купил такие билеты, говорила, что балет слишком близко смотреть нельзя — пропадает вся прелесть.

Наконец ко мне подходят двое пассажиров: один высокий, одет скромно, второй маленький, с усами, в дорогом ратиновом пальто.

— Машина свободна? — спрашивает усатый.

Я киваю.

— Подбросьте нас к Павелецкому вокзалу.

Я объезжаю сквер с уснувшим до мая фонтаном, еще раз бросаю взгляд на старушку с черным котом и вливаюсь в поток машин, что устремились к улице Горького. Перед Манежем разворачиваюсь, забираю вправо и сразу сбавляю газ. Я не могу быстро ехать мимо Красной площади, как не могу петь на улице.

Мои пассажиры сзади переговариваются.

— Михалыч, а много ли этих башен, что вокруг Кремля идут? — спрашивает высокий.

— Это можно посчитать, — отвечает другой. И когда мы въезжаем на Москворецкий мост, усатый пассажир приникает к стеклу. — Вот одна, — говорит он, — две… три… пять… восемь… Мать честная, колокольня Ивана Великого мешает, и собор Архангельский, и там разные дворцы… Видать, штук двенадцать.

— Ошиблись почти наполовину, — говорю я. — Всего двадцать.

— Да брось ты! — восклицает усатый. — Ни за что не поверю. Всю жизнь в Москве живу и…

— А вот считайте, — перебиваю я его. — Спасская, Водовзводная, Тайницкая, Набатная, Благовещенская, Комендантская, Беклемишевская, Константино-Еленинская, Троицкая…

— Ты, Михалыч, не спорь, — советует высокий. — Шофер небось лучше знает. Ему, поди, всяких там иностранцев катать доводится.

— А я что, я не спорю, — сдается усатый. — Ясное дело, столичный таксист — это вроде бы гид.

Потом усатый начинает ругать какого-то Льва Аркадьевича, который совсем, кажется, спятил. Старик добился, чтобы сына с третьего курса института забрали в армию, а сам путается с молодой снохой. И они хорошо поступили, что вчера не поехали в гости к этому рехнувшемуся профессору. А высокий рассказывает про своего кума. Того недавно выдвинули на важную работу в область, и теперь неизвестно, кто будет в колхозе председателем.

Мы уже едем по Ордынке, где все дома старые, под-закопченные временем и немного печальные. В центре еще много таких домов. Словно людей, их обычно подмолаживают, замазывая морщины-трещины, и они заметно веселеют, но все равно остаются старыми. Я люблю эти дома, от них пахнет историей.

На этой улице я помню в лицо почти каждый дом. Два года назад здесь жила Наташа Рогова, с которой мы часто удирали с уроков в Третьяковку. В девятом классе нас больше всего потрясали передвижники, Левитан, Врубель. А Наташа еще восхищалась Брюлловым, особенно его «Вирсавией». Однажды она долго стояла у этой картины, потом сказала: «Ты захотел бы быть негритенком, если б я стала Вирсавией?» Я покраснел и ответил, что в негра мне превращаться не хочется. Тогда Наташа надулась и в тот день не разрешила себя провожать.

В десятом классе Наташа быстро-быстро покруглела, стала носить укороченные платья и туфли на высоком каблуке. А за месяц до экзаменов на аттестат зрелости она вышла замуж за летчика-полярника и уехала с ним на Север. В классе прошел слух, что родители от Наташи отказались и она сбежала в одном красном платье, которое я почему-то не любил.

Раньше, когда я ехал по Ордынке, мне всегда хотелось, чтобы улицу перебежала Наташа. Ведь могла же она приехать в отпуск, могла же перебегать улицу в тот момент, когда я проезжаю. А сейчас мне этого не хочется. Даже странно, я вспоминаю Наташу, а вижу перед собой зеленые глаза Марины и радуюсь, что сегодня пятница, и боюсь, что Марина к цирку не придет.

Я бросаю взгляд на приборную доску. Часы показывают половину восьмого. Ах, как долго еще до вечера!

Глава третья

Идет крупный снег. Я снимаю перчатку, выставляю руку вперед. Снежинки белыми бабочками садятся на ладонь и сразу плавятся, превращаясь в прозрачные капли. Края у капель золотятся — это от света фонаря. А рука совсем не мерзнет, мягкие снежинки кажутся теплыми.

Снег все гуще и гуще, но никто не прячется в подъезды. У сверкающего стеклом панорамного кинотеатра «Мир» спокойно раскуривают парни в шапках-москвичках. По Цветному бульвару гуляют девушки. Даже старушка в рыжей цигейке не уходит домой. Рад снегу и ее коротконогий шпиц: он молотит хвостом по ноге хозяйки и довольно фукает черным носом.

Я смотрю на электрические часы. Большая стрелка напрягается и делает новый прыжок. Двадцать минут десятого. А Марины все нет. Неужели она испугалась этого теплого снега? И вообще, чего она боится, а чего не боится? Что она любит и чего не любит? Любит ли Марина гулять по этому бульвару? Года три назад здесь летом всегда пахло белым табаком. Его душистый запах заполнял дома и машины, трамваи и троллейбусы, круглую будку постового на Трубной площади. Отсюда он поднимался по узким переулкам к вечно оживленной Сретенке, плыл по Неглинной в самый центр, разливался по широкой Самотечной. А теперь табак здесь не сеют. Но зато его много стало на Тверском бульваре. Вот бы посидеть там с Мариной, когда зацветет белый табак. Она, конечно, любит цветы. Все девушки любят духи и цветы. Только почему это Марины все нет? За двадцать минут в Москве можно уехать очень далеко. Троллейбус столько идет от центра до нашего дома. А я живу у самой Выставки. Так неужели Марина не придет?

Мимо меня уже третий раз проходит высокая девушка. Она смотрит в мою сторону, и по ее лицу почему-то скользит усмешка. Мне это не слишком приятно. Я отворачиваюсь от девушки и тут вижу Марину. Она сошла с троллейбуса и бежит прямо ко мне. На ней сегодня белая шуба и белая шапочка. Вся белая, как заяц.

— Извините, — говорит Марина. — Я сумку не могла найти. Мама с папой смеются, а мне обидно.

— Я ждал бы вас и больше.

— Ну пошли, — говорит Марина.

— А куда?

Она берет меня под руку, и мы идем к центру.

— Наденьте перчатки, у вас руки замерзнут.

— Нет, мне тепло, — отвечаю я.

Мне и в самом деле тепло. Я только слегка касаюсь локтя Марины, придерживаю несмело. Когда на переходе из переулка неожиданно выезжает машина и Марина резко останавливается, ее локоть выскальзывает из моей ладони. Тогда мне делается даже жарко.

На Трубной площади мы с минуту стоим. Потом Марина поправляет шапочку и говорит:

— Пошли так.

Мы поднимаемся в гору по Петровскому бульвару. Снег уж перестал. Мальчишки успели слепить крепости, и вдоль всего бульвара качалось веселое сражение. Вокруг смех, крики, свист рыхлых снежков.

— Здесь мы лишние, — смеется Марина и тянет меня за руку к тротуару.

Лишние так лишние. Я покорно следую за Мариной. Хотя я тоже не прочь поиграть в снежки. Будь я один, сейчас пульнул бы пару снежков в небо, целясь в Марс, в эту агрессивную планету. Сразу видно, бог войны. Все звезды белые, зеленые, а эта красноватая.

— Скажите, какая ваша любимая звезда?

Марина задирает голову.

— Сейчас звезд не видно, — говорит она. — Нет, вот одна, вот вторая… А моей не видать. Пропала куда-то.

— Ваша Венера?

— Угадали.

— Вы любите мою звезду.

— Нет, это вы мою.

— Я старше.

— Да?.. А сколько вам лет?

— Восемнадцать.

— Я так и подумала… А знаете, на кого вы похожи?

— На Стриженова.

— Вам уже говорили?

— Конечно.

— Как смешно-о-о.

— Почему смешно?

— Просто так…

И тут мы выходим на площадь Пушкина, где снует много народу. Кто пришел в кино, кто ждет свидания, кто стоит у фотовитрин и рассматривает снимки. Вся площадь в огнях. По крыше «Известий» беспрерывно бежит яркая лента рекламы: «Покупайте натуральный кофе. Это вкусный и питательный напиток». То загораются, то гаснут крупные синие буквы на фасаде кинотеатра «Россия».

— Смотрите, Пушкин поседел, — говорит Марина.

Я смотрю на задумчивого Пушкина, который стоит в центре площади. В самом деле, снег подбелил кудрявые волосы поэта, и теперь он издали кажется седым. Очень непривычно видеть Пушкина стариком. Мы подходим ближе к памятнику, молча стоим. У ног поэта красная гвоздика, совсем-совсем свежая. Но это нас не удивляет: цветы здесь всегда. В Москве много разных памятников, но нет такого второго, куда бы люди круглый год приносили живые цветы. А сюда приносят.

Рядом с нами стоят трое мужчин в коротких дешевых пальто. У каждого на груди фотоаппарат. Все трое настоящие семафоры. Я тоже не маленький, метр восемьдесят два, а они выше меня ровно на полголовы. Семафоры разговаривают по-английски, очень быстро. Но я учился в школе с английским языком и успеваю несколько слов понять: «…поэт… большой… России… самый..» Потом один обращается к нам, с трудом выговаривая по-русски:

— Вы можете сказать… скульптор… памятник?

— Кто автор этого памятника? — говорю я по-английски.

— Да, да, — сдержанно улыбаются англичане.

— Скульптор Опекушин.

— Апекуша-е? — повторяют все трое.

— Правильно, О-пе-ку-шин.

— Сенькью. Гуд бай.

— Плиз, гуд бай.

Английские туристы уходят.

— Вы переводчик? — спрашивает Марина.

— Нет.

— А кто?

— Шофер.

— Я серьезно.

— Я тоже.

Марина делает обиженное лицо, смотрит в сторону. Потом говорит:

— Ах, вы, наверное, английского посла возите.

— Вы почти угадали. Я вожу американского посла и все время зубрю язык. Не знай я английского, господин посол давно бы меня уволил. И тогда к четырем миллионам безработных американцев прибавился бы один русский.

Марина хочет рассмеяться, но сдерживается.

— Господин посол, конечно, доволен вами?

— Не совсем.

— Почему?

— Он не любит быстрой езды.

— А вы?

— Я — наоборот.

Марина стучит каблуком о каблук и говорит:

— Пошли, а то ноги мерзнут.

Я крепче сжимаю ее руку, словно боюсь, что кто-нибудь отнимет у меня Марину, и мы выходим на улицу Горького. Вокруг все сверкает, переливается, движется. Горят разноцветными огнями рекламы на стенах домов, вывески магазинов, кафе. В неоновом свете витрин живые карпы и зеленохвостые ананасы, новые книги и сахаристые свиные окорока, бутылки с вином и хрустальные вазы, нейлоновые платья и меховые дамские шляпы, плюшевые мишки и фотографии космонавтов. Играя бликами, с легким шумом проносятся мимо машины. Все тротуары заполнены пешеходами. Люди справа и слева, впереди и сзади, идут по двое и по четверо, торопятся и не спешат, разговаривают и смеются.

Я чувствую, как бесконечность этого движения захватывает меня, зовет куда-то в далекое. Я всегда замечаю такое в себе, когда попадаю на эту веселую улицу или слушаю музыку Чайковского.

Вдруг у меня пропадает упругость в ногах: прямо над нами полыхает красным слово «Центральный». В низких окнах, наполовину задернутых белым, плавают мужские и женские головы. Оркестр так бойко шпарит быстрый фокстрот, что вот-вот вылетят стекла. А в моем нагрудном кармане всего пять рублей, одна новая узкая бумажка. Она до того мала, что ее не сразу и разыщешь.

Марина, как назло, замедляет шаг, молча заглядывает в низкие окна, где маячат противные головы. Сейчас она предложит зайти в ресторан. У нее, наверное, еще не согрелись ноги. (Если замерзли ноги, хорошо выпить коньяку.) И я ни за что не осмелюсь ей отказать, я поведу ее в ресторан и закажу там все, что она захочет. Потом сам пойду к директору, и пускай со мной делают что угодно. Пускай забирают паспорт и звонят на работу, пускай заставляют расчищать снег на улицах. Могут даже отвести в тюрьму. Хотя в тюрьму за это не посадят. Да и куда сажать, если «Таганку» уже сломали, от «Бутырки» рожки да ножки остались.

— Как здорово, что в Москве ломают тюрьмы, — вырывается вдруг у меня.

— Что это вы про тюрьмы вспомнили? — удивляется Марина.

— Да так…

Марина морщится. Видно, ей неприятно слушать о тюрьмах или не нравится, что у памятника Юрию Долгорукому сутулый парень в берете целует рыжую девушку. И в самом деле, скажите, какой шустрый, кругом люди, а он обнял, целует. Игорь говорит, что сейчас модно целоваться в открытую, но я не признаю такой моды, я никогда бы не стал целовать Марину вот так, у всех на виду.

— Не люблю этот памятник, — говорит Марина — Спящий Долгорукий на коне.

— Но глаза у него открыты.

— Все равно спит.

— Может быть, князь любил подремать в седле?

Марина улыбается и смотрит на часы. У нее маленькие золотые часы на тонком красном шнурке. А у меня нет даже простых. Надо все-таки купить себе поскорее часы.

— Ой, скоро одиннадцать, — пугается Марина.

— Вам уже пора домой?

— Завтра зачет по сопромату, а я совсем не готовилась.

Тут я замечаю машину с зеленым огоньком и выбегаю на мостовую, поднимаю руку. Сизая «Волга» резко тормозит, прижимается чуть не вплотную к тротуару, и мы садимся.

В машине все так привычно: сладковато-горький запах бензина, по ногам струится теплый воздух, сиповато тикают часы. Ну-ка поднажми, приятель, обставь эту пузатенькую «Шкоду», набитую булками да кренделями. Она не обидится, куда ей торопиться. Все равно магазины закрываются, а до утра еще долго, до утра булки сто раз остынут. А ты как-никак везешь своего коллегу и, видно, будущего инженера.

— Значит, вы потенциальный инженер? — говорю я.

— Да, экономист.

Я посматриваю сбоку на Марину. Сидит она как-то по-своему, не касаясь спинки сиденья, обняв колени руками. Свет от фонарей скользит по ее лицу.

Водитель наконец разошелся. Он обставил «Шкоду», верткого «Москвича», две голубые «Волги», приземистого «Понтиака». А мог бы особенно не стараться. Мне хорошо рядом с Мариной. На правом повороте она наклоняется в мою сторону, и ее волосы касаются моего виска, и от них пахнет весенней грозой. А впрочем, гони, гони, коллега, все равно больше правого поворота не будет, уже короткая прямая улица Чехова, а там — Каляевская и светло-желтый дом с волнистыми полосами от дождей.

Глава четвертая

С утра мне вроде везло, а потом пошла полоса неудач. Я переезжаю с места на место, я упрямо ищу пассажиров, а они спокойно садятся в автобусы, троллейбусы, прячутся под землю и совсем не нуждаются в моем комфортабельном такси.

Неужели никто не опаздывает на поезд? Неужели никому не надо забрать из родильного дома молодую жену с крохотным ребенком? Неужели перевелись влюбленные, которые должны торопиться с цветами на аэродром? Неужели все стали до того бедные и жадные, что не могут раскошелиться на полтинник для поддержки моего пошатнувшегося плана?

Как нарочно, молчит и «Букет». Заснули там, что ли, красавицы? Я резко давлю на кнопку передатчика, снимаю трубку: «Букет», есть ли заказы в районе Октябрьской?» В ответ женский голос звенит колокольчиком: «Пока ничего нет». Обозленный, я кричу в микрофон: «Благодарю, сеньорита, у вас божественный голос!» И бросаю трубку.

С досады я закуриваю. Потом в уме прикидываю, сколько уже нагонял холостяка. Получается почти половина на половину. Веселый итог! Если дальше так пойдет, мне «ковра» не миновать. И механик колонны меня выгораживать не станет: ведь я не даю ему на чай, как делают некоторые. Ну и пускай не выгораживает, а чаевых он все равно от меня не дождется.

Я гашу сигарету и соображаю, что делать дальше. Видно, придется заворачивать на стоянку и ждать. Другого выхода у меня нет. Лучше постоять на месте, чем крутить холостяка. Я сбавляю скорость, жду, когда загорится зеленый свет, и, выписав крутую петлю, пристраиваюсь в конец очереди.

В центре стоянки собралась шоферская шатия-братия. Ребята курят, хохочут. Но знакомых вроде не видно, и я иду к газетному киоску. Впереди двенадцать машин, пассажиры подходят минут через пять, значит, газет надо прихватить побольше, все равно здесь загорать целый час.

Купив «Правду», «Литературную газету», «Комсомолку», я забираюсь в машину и начинаю читать.

Оказывается, на юге уже вовсю идет сев, в Сибири ввели в строй новую ГРЭС и две шахты. Так, хорошо. А как ведут себя «друзья»-империалисты?

Ага, Франция все-таки не хочет пускать Англию в «общий рынок». Молодцы французы, ничего не скажешь. А рядом со статьей из Парижа крупно: «Руки прочь от острова Свободы». Все понятно, выброшенная контра снова поднимает голову. Ну что ж, получите по шее и на этот раз, братцы-разбойники. Фидель потопит в теплом море ваши грешные души, будет акулам праздничек…

— Старик, привет! — кричит сияющий Игорь и вваливается ко мне в кабину.

— Ты с Марса, что ли? — удивляюсь я.

— Да, примчался на летающей тарелке… А ты все почитываешь?.. Брось, голова распухнет. — Он вырывает у меня «Комсомолку». — Лучше глянь, глянь, какие девочки из «Варшавы» выруливают, ах, пальчики оближешь… Глазки как блестят, кирнули, видать, маленько… О, забодай меня бульдозер, даже и не смотрят… — Игорь толчком ноги отворяет дверцу, начинает петь: — «Я гляжу им вслед, ничего в них нет, а я все гляжу, глаз не отвожу…» А, все-таки обернулись!

— Зря радуешься, видел, одна язык показала.

Игорь весело чешет затылок.

— То-то и оно, раз язык показывает, дело почти верное. Да, да. А если даже головы не повернет, тут лучше не приставать.

— Это личный опыт?

— Впрочем, не мешало бы об этом написать А еще лучше — создать дворец встреч. Современный зал, музыка, столики с вином и разными коктейлями…

— А наверху шпиль с огромным золотым кольцом, как символ любви и верности, — смеюсь я.

— Старик, ничего тут смешного нет, — говорит Игорь вполне серьезно. — В наш прекрасный атомный век невесту воровать нельзя, а рыскать за ней по белому свету нет времени. Я вот одну особу с месяц у метро стерег, да все напрасно. У нее оказалось уже двое детей. А вот когда по проекту Игоря Шагаева будет построен этот самый дворец, такого не случится. Замужнюю красавицу туда не пустят, как теперь во дворец для новобрачных.

— Я не пойму, у тебя есть Вера, а ты все невесту ищешь?

Нахмурив брови, Игорь принимается читать «Комсомолку». Потом упавшим голосом говорит:

— С Верой я все, завязываю. Она призналась, что год встречалась с китайцем.

— Ну и что из этого?

— Я не хочу водить за ручку узкоглазого сына.

— Она ждет ребенка?

— Не ждет, но дети у нее могут быть похожие на китайца. Из-за телегонии.

— По-моему, это ерунда.

— Все может быть, но я человек мнительный.

Тут подходит моя очередь. В заднюю кабину садится мужчина и просит отвезти поскорее в Марьину рощу. Игорь что-то бормочет себе под нос и плетется к своей машине. Его тоже ждет пассажир.

От Октябрьской к Марьиной роще можно проехать по Садовому кольцу или через центр. Последний маршрут, пожалуй, даже короче. И я, включив счетчик, сворачиваю на улицу Димитрова, которая тем и знаменита, что носит имя великого болгарина. А может быть, здесь и жил какой-нибудь гордый сын России? Надо все же почитать Гиляровского.

Машин на улице мало, пешеходов совсем не видать. Это обычное затишье перед обедом в тех местах, где нет больших магазинов. Только в глубине дворов и на скверах сидят пенсионеры. Подставив лицо солнцу, они радуются разгорающейся весне.

Не доезжая немного до «Ударника», я смотрю в зеркало, что висит над смотровым стеклом, и чуть не подпрыгиваю от удивления: на меня уставились знакомые красновато-черные глаза. Выходит, пассажиры все-таки повторяются. Этого человека я хорошо запомнил. Тогда он тоже сел в заднюю кабину и тоже торопился. Ему надо было забрать жену и успеть в театр. На Кутузовском проспекте он попросил подождать, а сам шмыгнул под арку и больше не вернулся.

Это было не так давно, кажется, в феврале. В тот раз он всю дорогу безудержно говорил: ругал московскую погоду, одностороннее движение, восхищался итальянской оперой. А сейчас он поднял воротник, забился в самый угол и скромно молчит.

— Сегодня вы опять жену повезете в театр? — говорю я.

Он руку прикладывает к маленькому уху, стараясь прикрыть ладонью лицо. Значит, этот голубчик тоже меня узнал.

— Я говорю, сдать вас первому милиционеру или отвезти к тому, что стоит на Кутузовском.

На этот раз у моего пассажира прорезается слух.

— Бог ты мой, — притворно говорит он, — я с трудом вас узнал, до того возмужали… Тогда вышло так нехорошо, у меня долго болела душа.

— Я вам сочувствую, вы даже похудели. Видно, вам вреден запах бензина. — Я торможу, притираюсь к тротуару. — Прогуляйтесь пешком, подышите свежим воздухом.

— Это вы напрасно, — вздыхает он уже без притворства. — Мне тут надо в одно место успеть… Я за все заплачу.

— С вас тридцать три копейки, — киваю я на счетчик. — И плюс те рубль сорок.

Неудавшийся пассажир грустно откашливается, нехотя отдает деньги и семенит к автобусной остановке. А я закуриваю и сворачиваю на стоянку, что на берегу канала, рядом с «Ударником».

В новой очереди я оказываюсь третьим. Но радости от этого мало: пассажиры здесь и вовсе не идут. Водители первых двух машин сидят верхом на стене, что обрамляет канал, бросают в воду бумажки. А для меня стоять на месте хуже каторги. Я снова запускаю мотор и еду обедать.


Дядя Костя сидит в дальнем углу раздевалки, читает «Правду». Увидев меня, он как-то неуклюже встает и сразу хватается за спину. Газета с шелестом падает к его ногам.

— Что с вами? — говорю я, поднимая газету.

— Старая песня, — морщится дядя Костя. — Сызнова радикулит меня скрутил.

— Полежать вам надо. И погреть.

— Оно лежать еще хуже, — машет он рукой. — А что касается прогрева, так вчерась старуха весь вечер утюжила спину. И сперва вроде бы отпустило, но поутру все одно в пояснице стрельба началась, холера его возьми… Ну, раздевайся, а то приятель твой скучает.

— Разве Игорь уже здесь?

— Давно пришел… Вот газету мне подарил, — улыбается дядя Костя, — говорит, читай, у нас каждый швейцар должен быть готов управлять государством.

— В таком случае, вот вам еще, — я достаю из кармана куртки свои газеты, отдаю дяде Косте. Потом угощаю его сигаретой и прохожу в зал.

Игорь ждет меня. Он занял место у самого окна, разложил приборы и уткнулся в меню. Однако в меню Игорь вовсе не смотрит. За соседним столом красит губы искусственная блондинка, и он краем глаза следит за ней.

— Игорь, тебе очень пойдут черные очки, — говорю я нарочно погромче.

Блондинка это слышит и лукаво улыбается. Игорь притворяется, что издевки моей не понял, но теперь он смотрит в меню по-настоящему.

— Не знаю, как ты, а я еду в «Арагви», — говорит Игорь так, чтобы услышала блондинка. — Тут сегодня хоть шаром покати.

Блондинка кладет помаду с зеркальцем в сумку-мешок и поднимается. У нее мягкая походка спортсменки, красивые длинные ноги. Игорь провожает взглядом эти ноги до самой двери, потом вскакивает.

— Может, счастье мое уходит, а я сижу как дурак… Подожди, я сейчас.

Я сижу и смотрю в окно. Мне хорошо виден бассейн «Москва», окутанный мутно-сизым паром. Чудо нашего мудрого века! Вокруг снег, а рядом ласковая вода, в которой плавают, ныряют люди. Какой я кретин, что ни разу не купался в этом вечно теплом море. А Игорь тоже кретин: он не был в Большом театре. Люди приезжают в Москву на два, на три дня и то стараются туда попасть, а Игорь там не был. Нет, он кретин почище, чем я.

В зале тихо и пусто. Только в одном углу, под «Березовой рощей» Куинджи, сидят двое мужчин. Они давно поели и теперь аппетитно потягивают сигареты. Молоденькая официантка Зоя, постукивая каблуками, ходит от стола к столу, поливает цветы из огромного медного чайника. Подойдя ко мне, Зоя одергивает белый накрахмаленный фартук, улыбаясь говорит:

— Что-то вы никак не соберетесь. То Игорь вас ждал, теперь вы его. А он куда исчез?

— Сейчас придет, — отвечаю я.

Игорь возвращается минут через десять. Вид у него такой, словно выиграл «Москвича».

— Как зовут? — спрашиваю я.

— Ты слишком многого захотел, — Игорь хлопает своими женскими ресницами. — Мне удалось только выследить. Пошла в бассейн, наверно, инструктор по плаванию. А может быть, врач или медсестра… Теперь она никуда от меня не уйдет.

— А вдруг у нее муж с высотный дом?

— Она без обручального кольца. И потом так на меня смотрела, когда тебя еще не было.

— Ладно, хватит заливать. Лучше скажи, что будем есть?

— Давай закажем по шашлыку, — потирает руки Игорь, — я сильно проголодался.

— Нет, я возьму биточки.

— Что это ты экономить решил? — удивляется Игорь.

— Хочу купить «Чайку».

Игорь лезет в нагрудный карман, высыпает на ладонь десятка полтора серебряных монет. Сосчитав деньги, ухмыляется:

— Два рубля чаевых набралось. Я заказываю шашлык и тебе.

— Нет, мне не надо… А ты по-прежнему чаевые вымаливаешь? Скажи, тебе не стыдно подачки принимать? Ты что, инвалид какой-нибудь? Или зарплату не получаешь?

— А чего стыдиться, раз так принято. Это вроде премии за хорошее обслуживание.

— Тогда и водителю трамвая надо на «чай» давать. Бросать каждому пассажиру, скажем, по копейке в какую-нибудь копилку. А летчику тем более. Так, что ли, жалкий вымогатель?

— Я не вымогаю, мне сами дают, — оправдывается Игорь. — Но я беру не у всех. Если шея жирная, физиономия красная, — с такого беру. Это жулик или спекулянт. Когда до глупости богато одет, — опять же беру. Такой тоже ловчит. А вот вчера села бабуся, бледная, по лицу морщины танцуют, и пальто на ней потертое. Конечно, я от чаевых отказался, хотя она и совала.

К нам подходит Зоя.

— Что будем кушать, мальчики? — спрашивает она, склонив голову набок и заглядывая Игорю в глаза.

Мы говорим.

— Шашлык придется ждать минут двадцать, — предупреждает Зоя и уходит.

— Вот на ком я не женюсь, так это на официантке, — говорит Игорь. — От нее всегда пахнет старой клеенкой. Официантку я за километр учую, если она даже опрокинет на себя пару флаконов самых дорогих духов.

— Я не думал, что ты циник.

— Разве я виноват, что у меня такой нос, — бормочет Игорь.

Зоя приносит нам салаты. Я замечаю, что она успела уже начесать волосы. Высокая прическа сделала ее круглое лицо строже и милее. Все-таки хочется ей понравиться Игорю.

— Старик, ты вечером свободен? — спрашивает Игорь.

— Нет. А что?

— Хотел затащить тебя на бокс.

— Ты все ходишь в эту разбойничью секцию?

— Представь себе, очень аккуратно.

— Хотя бы нос тебе свернули. Тоже нашел занятие. Бьют прямо в лицо — дикость! Я давно бы запретил у нас бокс.

— Я не сомневался, что ты — февраль… Но все же чем ты будешь занят сегодня? Уж не собрался ли на рандеву?

— У нас с Андреем Павловичем шахматный турнир, — говорю я.

Игорь смотрит на меня изучающе.

— Вы что, каждый день играете?

— Нет, мы не закончили партию.

— Старик, в твои годы поздно учиться врать, — Игорь хлопает меня по плечу. — Лучше сразу выкладывай: где познакомился, когда покажешь?

— Она приобретет больше, если тебя никогда не увидит.

Игорь руки складывает на грудь, глаза таращит в потолок и притворно вопит:

— О, забодай меня бульдозер! Этот взрослый ребенок приметил мини-юбку и летит на свиданье. Сто медведей сдохнут враз!

Зоя ставит на стол шашлык, биточки и черный кофе.

— Мальчики, я больше ничего вам не должна? — Она снова смотрит на Игоря.

В это время в кафе вбегает полный мужчина с широким бледным лицом. Волосы у него взъерошены, вид растерянный.

— Товарищи, кто здесь водитель? — кричит он на весь зал. — Женщину срочно в больницу.

Мы с Игорем вскакиваем. Полный мужчина тут же хватает меня за руку, тащит за собой. Дядя Костя ахает:

— Куда же ты раздетый? — И у самого выхода набрасывает мне на плечи куртку.

Я быстро завожу машину, сворачиваю в переулок, лечу со скоростью в сто километров, все время сигналя, распугиваю пешеходов и только слышу срывающийся голос полного мужчины: «Направо… Прямо… Еще направо… Стоп!»

Я торможу и не сразу вижу женщину, которой срочно надо в больницу. На тротуаре толпится несколько человек. Они образовали плотный круг, галдят, суетятся, машут руками. И лишь когда полный мужчина прорывается на середину круга, я замечаю совсем маленькую женщину, которая стонет, корчится.

— Татьяна, дорогая, крепись, — шепчет полный мужчина, усаживая ее в машину. — Теперь в один момент будем… Водитель, скорее в родильный!

Не выключая сигнала, я гоню на полном газу. Мелькают дома, люди, светофоры. Стрелка спидометра застыла на «100». Я подаюсь всем телом вперед, стараясь хоть чуть-чуть повысить скорость. Но стрелка дальше ни с места, а стоны сзади все чаще и чаще. Я на мгновенье бросаю взгляд в зеркало. Маленькая женщина кусает вспухшие губы, прикрывая рот ладонью, чтобы не закричать во весь голос от боли. Бедняжка, маленькая, а сильная! А я слышал, при таком деле надо обязательно кричать, тогда будет легче и все скорее свершится. Сказать ей об этом? Нет, не стоит, ведь мне говорил не врач, а так кто-то. Да и стыдно говорить про такое. Женщина опять стонет. Я еще и еще наклоняю корпус вперед, — ведь больше мне помочь нечем.

— Остается немножко, терпи, милая… — бормочет мужчина, вытирая рукавом широкое лицо.

Во дворе большого дома с высокими окнами мы останавливаемся. Боязливо держа за руку маленькую женщину, я помогаю мужчине довести ее до подъезда. К счастью, она теперь не стонет, но лицо ее по-прежнему бледное, а рука горячая и мокрая от пота.

— Спасибо, большое спасибо, — говорит мужчина и первый раз за все время чуть-чуть улыбается. — Теперь не страшно, тут медицина.

Они скрываются за белой дверью. А я иду назад, закуриваю. Руки у меня дрожат. Сажусь в машину и только тут вспоминаю, что перепуганные пассажиры забыли заплатить за проезд. Вот это весело! И в родильный дом я войти не могу: я боюсь родильных домов. Ну что ж, я и не буду тогда заходить. Все равно деньги небольшие, настучало всего тридцать восемь копеек. Это не спасет моего пошатнувшегося плана. А государство не пострадает — рождается человек!

Я сбрасываю со счетчика кассу и выезжаю на улицу.

Вскоре слышу: свистит постовой. Ну и пускай свистит. Это, конечно, не мне, я ведь ничего не нарушил. Нет, он машет белой крагой в мою сторону, идет наперерез. Черт возьми!.. Придется тормозить.

— Что крылья распустил, мокрая курица? — кричит постовой. — Прошу ваши права.

Ничего не понимая, я достаю права. Руки у меня еще слегка дрожат.

— Какие крылья?

— Полюбуйтесь. — Он белой крагой показывает назад.

Я оборачиваюсь — левая задняя дверца приоткрыта. Как же это я не заметил? Вылезаю, пробую закрыть — не закрывается. Оказывается, полетел замок. Вот так номер! Значит, на сегодня прощай линия. А я наскреб только полплана… Да еще талон может проколоть.

Постовой смотрит на мои руки:

— А ну-ка дыхни!

Я выпячиваю губы и дышу ему прямо в лицо.

— Так… Выходит, права чистенькие.

Голос у него вроде стал помягче. А может, и не проколет. Нельзя же так, чтобы человеку весь день не везло. Только не буду с ним спорить. Это бесполезно, он на линии — бог, царь и генеральный прокурор.

— Извините, не заметил, — говорю я. — Только сейчас женщину в родильный…

— Мне ваши извинения ни к чему, я не барышня. Придется сделать…

— Но я не виноват, что сломался замок.

Постовой считает лишним говорить со мной дальше и достает свой беспощадный дырокол. Раздается знакомый хруст, от которого екает сердце, и на моем новеньком талоне темнеет дырка. Самая обычная круглая дырка, но как она мне неприятна! Уж лучше бы взял штраф.

Потом он идет на свой пятачок, кому-то опять свистит. А я разыскиваю шнур, привязываю дверцу, чтобы не открылась и не стучала, и еду в парк.

Глава пятая

В конторе автоколонны я застаю одного механика Петухова. Обхватив ладонями фиолетовые уши, он склонился над столом, читает какую-то инструкцию. Лицо у него серое и дряблое, как тесто.

— Почему так рано? — хрипит Петухов пропитым голосом.

Я рассказываю про сломанный замок.

— Левосторонних замков, кажется, нету.

— А как же быть?.. Из-за такого пустяка машина должна стоять?

— Будет стоять. Я сам замки не рожаю. Вот напишу заявку, а там действуй.

Забрав заявку, я бегу вниз. По дороге встречаю Вадима Чалого, известного поэта нашей колонны. Вадим зовет меня всегда по-разному: каланча, подъемный кран, малыш, светофор, телеграфный столб, крошка… Мне это не слишком приятно, но я пока терплю.

— Как дела, долговязый? — кричит Вадим.

— Вот с линии вернулся, — неохотно отвечаю я. — Дверной замок полетел.

— Это худо и грустно. Арматурщика не зарядишь — простоишь долго.

— Все будут заряжать — взорвется скоро.

— Валяй, валяй, мышонок, — усмехается Вадим и ныряет за дверь механического цеха.

Арматурщик Фрол Романович, прочитав заявку, морщит усеянный рябинками нос.

— Дело хлопотное, — вздыхает он.

— Я буду вам помогать, — говорю я.

— Какой из тебя помощник, — он машет рукой. — Ты лучше помогай, кому делать нечего. А тут головой соображать надо. Вот сразу вопрос встает: где замок искать?

— Разве на складе замков нет? — говорю я.

— У вас, молодых, все просто получается. Сломал вещь — и море по колено. Мол, поставят новую. А склад — это тебе не дойная корова. Такую дефицитную штуку за милую душу не получишь. Вот что прикажешь делать?

Я молчу. Все ясно, старик на чаевые намекает. Значит, Вадим прав. Только черта с два он от меня получит. Подумаешь, нашел дефицитную штуку. Корабли в космос запускаем, а тут из замка проблему делает. На одной свалке их полным-полно.

— А хотите, я найду вам сразу полдюжины замков? — говорю я.

Фрол Романович оторопело смотрит на меня. Потом на его продырявленном оспой лице проступает улыбка.

— Дорогой мой, я и сам знаю, где разыскать замок, — говорит он нараспев.

— Значит, вы к утру замок поставите?

— Будем стараться, — обещает Фрол Романович.

Я иду к своей машине, облокачиваюсь на багажник и достаю блокнот. Вырвав оттуда лист, пишу своему сменщику:

«Володя! Мне сегодня не везло: план ходил по тротуару, я стоял на мостовой. Потом полетел замок в задней левой дверце. Пришлось вернуться с линии. Фрол Романович поупирался, но обещает к утру поставить новый. Проверь. Остальное все в порядке. Салют!»

Записку я кладу за козырек от солнца. Это наш секретный почтовый ящик. У каждого водителя есть свой тайник, куда он прячет депешу для сменщика. Ведь мы не видимся неделями, и нам без записки порой нельзя. Иногда там всего три слова: «Все в порядке». Или одно: «Позвони».

Потом я сдаю деньги. Кассирша Нина Зеленина, постучав на счетах, вскидывает на меня острые соболиные глаза.

— Что-то не густо, Алеша. Ты, наверное, влюбился? Жаль, жаль. А я собиралась пригласить тебя летом в Пицунду.

— Нина, нецелованных не трогать! — Сзади раздается бас Аркадия Занегина, и через мое плечо в окошечко просовывается его волосатая рука.

Нина вызывающе потягивается:

— А что, может быть, в самом деле наш Алеша невинный?

Мои щеки сразу обдает жаром. Такие разговоры всегда меня вводят в краску.

— Хватит на зеленых заглядываться, — говорит Аркадий. — Ты лучше отвечай, когда пригласишь на свадьбу?

Зеленина улыбается одними глазами. У нее красивые глаза. Темно-карие, с рыжими светящимися огоньками вокруг крупных зрачков.

— А я замуж не собираюсь, — отвечает она. — Это старо, как любовь. Теперь в моде мужья на общественных началах.

Выгребая из кармана деньги, Аркадий уточняет:

— А женатые в такие общественники годятся?

— Не обязательно женатый — обязательно богатый. Не обязательно красивый — обязательно с машиной… А еще играют роль скрытые достоинства, которые у Алеши, по-моему, есть.

На этот раз у меня начинают гореть даже кончики ушей. Я надвигаю шапку на глаза и, не прощаясь, отхожу от кассы.

Аркадий догоняет меня на лестнице.

— Вот, черт побери!.. — басит он. — Попадись такой в лапы. Нет, деньги всегда калечили людей.

— Откуда у Зелениной деньги? Она небось рублей семьдесят получает.

— Алеша, ты чист и наивен, как месячный котенок. Не видишь, что делается под собственным носом. Скажи, ты сколько сегодня денег привез?

— Двенадцать семьдесят. А что?

— Так, так. А вспомни, сколько Зелениной сдал?

— Двенадцать восемьдесят.

— Зачем же ты гривенник послал?

— У меня не было мелких монет.

Аркадий победно поднимает волосатый палец и говорит:

— Вот и я про это толкую. У меня тоже не всегда в ажуре. Но деньги государственные, меньше не дашь. А больше — пожалуйста. Все равно сдачи не получишь. Нина раз красивой ручкой — и смахнула лишние монетки себе в стол. И так с каждым. Вот у нее и набегает тридцатка за две смены. Теперь посчитай, сколько она в месяц имеет.

— Что чужие деньги считать.

— Они не чужие, а наши. Зеленина на эти деньги своих любовников на курорты таскает. Самолетами. Ты, конечно, тоже можешь отличиться. Я видел, как она перед тобой выламывалась.

— Я не альфонс.

— Эх, котенок, начитался литературы… А ты смотри жизни в глаза, в самые зрачки.

Тут из проходной парка выходит директор. На нем черная шапка-москвичка, короткое пальто с поясом, узкие хорошо отглаженные брюки. Сам он прямой и тонкий и, если бы не седые виски, его можно было принять за студента.

Поздоровавшись с нами за руку, директор обращается ко мне:

— Рябинин, а я тебя вызывал. Разве механик не говорил?

Я стою огорошенный. Зачем это я ему понадобился? И механик ничего не сказал. Наверное, хочет устроить разгон. Ведь я третий месяц не привожу плана.

— Если на свидание не торопишься, заходи прямо сейчас.

— Мне все равно, — говорю я осевшим голосом. И, растерянный, шагаю рядом с директором.

Вокруг нас, как назло, шныряют шоферы, механики, техники. Все бойко здороваются с директором. Николай Иванович почти каждому что-нибудь говорит: «Кузов уже заварили», «Аккумуляторы все привез?»; «Почему ведомости не забираете? Еще вчера подписаны». «Передайте Зайцеву, ему завтра с утра в автоинспекцию».

Я иду с опущенной головой, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Я ведь не главный инженер и не парторг парка. Каждому понятно, почему это я вышагиваю рядом с начальством и что меня ждет впереди.

В небольшой приемной директора вовсю стрекочет на машинке секретарь Пуля. Подстриженная под мальчишку, черная, горбоносая, в темно-синей куртке с нагрудными карманами, она похожа на озорника-ремесленника. Эта самая Пуля недавно закрыла Игоря в собственной ванной, вызвала «скорую помощь» и сказала, что он бешеный. Игоря, конечно, тут же отпустили, но к Пуле он больше не пристает и в гости к себе не приглашает.

— Николай Иванович, вам из Моссовета звонили, — говорит Пуля, а сама косит хитрые глаза на меня. Она, видно, догадывается, что Игорь рассказал мне про случай с ванной.

— Хорошо, — кивает Николай Иванович и пропускает меня первым в кабинет.

Раньше я не бывал в кабинете директора, как-то миловала судьба. И первое, что мне бросается в глаза, — это широкий красный ковер. У нас в колонне так часто склоняют слово «ковер», что я теперь смотрю на него с каким-то испугом. Кажется, вот-вот директор нажмет тайную кнопку, и тотчас из-под пола выскочит пара великанов и начнет на этом ковре мять и ломать мои ребра.

— Садись, — Николай Иванович показывает на серое кресло.

Теперь я замечаю, что в кабинете кроме ковра еще столы, стулья, два мягких кресла и два телефона. А на окне стоят цветы, кажется, глоксинии. Я опускаюсь в кресло и начинаю разглядывать свои туфли.

Директор пододвигает ко мне пачку «Казбека».

— Куришь?

— Спасибо, — говорю я. — К сигаретам привык.

— Тогда угощай и меня. От папирос что-то язык стал шершавый… Надо бы совсем бросить курить.

Я кладу на стол пачку «Новости».

Пуская вверх струистые кольца дыма, Николай Иванович смотрит куда-то вдаль, мимо меня. Взгляд у него задумчиво-мечтательный. Без шапки он похож теперь на ученого или художника.

— Ну, как живешь? — Он берет карандаш и что-то пишет на календаре. — Братишка часто двойки приносит?

— Бывает, но редко, — говорю я и удивляюсь, почему это он начинает так издалека.

— А отец знает, что вы остались одни? Или он вам не пишет?

— Знает. Недавно перевод прислал, но я отправил обратно.

Николай Иванович откладывает карандаш и задумывается.

— Вот это, пожалуй, напрасно, — говорит он, немного помолчав. — Ты, Алеша, человек уже взрослый. Разве вы виноваты, что у матери с отцом жизни не получилось. Всякое бывает. Поживешь подольше, поймешь. А помощь вам сейчас не помешает.

Мне сразу вспоминается мама, которая с темна до темна пропадала в мастерской. Мама старалась побольше заработать, чтобы я мог закончить дневную школу. Она себе отказывала, а нам с Борькой все покупала. Мама была слабая и то не хотела принимать подачки от отца, который бросил нас, когда Борьке еще не было и года. А неужели я, такой здоровый, не могу прокормить себя и брата?

— Нет, я не приму от отца помощи, — говорю я.

Николай Иванович долго гасит сигарету, тыкая ею мимо пепельницы. А я снова изучаю свои туфли.

— Да, мать твоя была права, — вздыхает наконец он. — Ты, брат, слишком гордый. Она говорила мне об этом. Ведь я ее много лет знал, еще с фронта… А впрочем, может быть, ты и прав. Сам взрослый, сам глава семейства. Тебе виднее, стало быть.

Тут открывается дверь и входит Пуля.

— Возьмите, пожалуйста, трубку, — пищит она прямо с порога. — Иностранцы звонят.

Николай Иванович снимает трубку, кого-то приветствует по-английски. Разговаривая, улыбается, подмигивает мне. Потом прощается, желает благополучно добраться до Лондона.

— Во, брат! — весело смеется он. — А ты говоришь, таксист не важная фигура. Сам глава делегации звонил. Благодарит нашего Криворученко за культурное обслуживание. Очень их тронуло, что он свободно английским владеет. Да, кстати, а ты язык не подзабыл?

— Начинаю забывать, — признаюсь я. — Англичане редко попадаются.

— Крепись до осени. А там языковые группы в парке создадим. Преподавателей пригласим. Все на широкую ногу поставим. Да, да. А иначе нельзя. Ты видишь, что делается: прут и прут иностранцы. Это, разумеется, неплохо. Пускай новой жизни учатся.

Поправив галстук, Николай Иванович достает новую сигарету и тут же кладет ее обратно.

— Хватит, — говорит он, — а то жена и так пепельницей прозвала. — Потом смотрит на часы, удивленно качает головой: — Да, время не остановишь… Придется закруглять наш разговор. Вот что, Алеша, ты на линии не горячись. Не гоняйся за пассажирами, они сами тебя найдут. Я понимаю, стоять на стоянке и ждать — скучно для молодого человека. Сам был таким. Я семь лет за рулем провел. Поначалу тоже никак не мог на месте стоять, все гонялся за пассажирами, как ты сейчас. Из-за этого дважды от езды отстраняли. С метлой по парку гулял. Потом взял себя в руки и стал с планом приезжать.

В дверь просовывается мальчишеская голова Пули.

— Петр Петрович звонит, — говорит она. — Партбюро начинается.

— Скажи, через пять минут буду, — Николай Иванович заталкивает пачку «Казбека» в карман пиджака. — Вот так, Алеша. Формально я могу, конечно, на месяц снять тебя с машины. Будешь мыкаться по парку за чернорабочего. И получишь за месяц рублей сорок. А у тебя брат еще. Да и мало пользы от такой стажировки молодому водителю. Это же не курсы по повышению квалификации. Ты понимаешь меня?

Я чувствую, как внутри у меня разливается что-то теплое и мягкое. Так со мной бывало, когда мама, отругав за что-нибудь, потом гладила мою шею и приговаривала: «Ты же умница, правда? Ты больше не станешь огорчать маму такими штучками?»

— Понимаю, — говорю я тихо.

— Вот и хорошо. — Николай Иванович встает и подает мне руку. Рука у него упругая, как у шофера.

Глава шестая

Вечером я сижу на кухне и пью чай с молоком. Тетя Даша уже успела подложить мне два пирожка с луком. Под воскресенье она всегда печет что-нибудь вкусное. За окном плотнеют сумерки. С крыш срываются талые капли и, подсвеченные лампочкой, делят окно на две части белыми нитями.

Через открытую форточку я слышу, как кричат во дворе ребятишки. Они больше всех рады весне. В общем крике я часто угадываю голос моего брата, такой еще высокий, как у девчонки, но уже с оттенками будущего баритона. Борьку теперь в дом не загонишь допоздна. А заявится, конечно, мокрый, с красным носом.

— Алеша, прибавь газу! — кричит Люся из ванной.

Я привстаю и отвожу ручку с черным шариком влево. Синее пламя в колонке сразу густеет, а из ванной теперь доносится шипенье падающих струй. Потом его заглушает пение. Люся пропоет немножко, притихнет, словно ждет аплодисментов. И снова начинает: «Каюр погоняет собак, как тысячу лет назад, и я для него чужак, хотя по закону брат. За мной прилетит самолет, за ним прибежит олень, и длинная ночь сомнет короткий полярный день…»

Я люблю слушать, как Люся поет. У нее красивый низкий голос. И поставлен неплохо. Люся занималась в кружке при доме пионеров и мечтала стать актрисой. Но потом заболела мать. Наталья Федоровна два года не поднималась с постели. Тогда Люся поступила на работу и стала учиться в вечерней школе. А теперь она актрисой быть не хочет. Люся собирается поступать в горный институт.

Мне обидно, что она не будет актрисой. У Люси не только хороший голос. У нее на редкость чистая дикция, высокий рост. И потом, Люся добрая — это тоже важно для артиста. По-моему, великим артистом может стать только добрый. А злой играет на сцене лишь самого себя.

Вскоре Люся появляется на кухне. В коротком клетчатом халате, в комнатных туфлях без каблуков она кажется совсем школьницей. И лицо у нее свежее, чистое, как у ребенка. Только глазами Люся играет, словно актриса. Когда она успела научиться?

— Ты чай, конечно, весь вылакал? — спрашивает она.

— Такой посудины на комбригаду хватит.

Люся наклоняется над плитой, приоткрыв крышку, заглядывает в чайник. Полы ее халата слегка расходятся, обнажая розовые после ванны колени. И сразу мне вспоминается одно утро.

Прошлым летом стояла бешеная жара. Весь пожилой народ нашей квартиры сбежал на дачу. Борька был в детском саду. Мы с Люсей остались только вдвоем. И вот однажды утром во дворе выросла воронка из пыли до самой крыши, зазвенели на кухне разбитые стекла. Я выбежал закрыть окно на кухне, смотрю, ветер распахнул и дверь Люсиной комнаты. Я стал прикрывать дверь и невольно увидел Люсю.

Она спала на диване, разметавшись поверх простыней, в красном с белым горошком лифчике и таких же мухоморчатых трусах. Ее смуглое тело лоснилось, будто полированное. И мне показалось, что вовсе это и не Люся, а девушка-амфибия вышла на покрытый снегом берег и легла, заслонив лицо руками.

Тот случай еще больше меня убедил: Люся рождена для искусства. Ей только быть солисткой в балете или выступать в цирке, летать под самым куполом. Вот было бы Люсе аплодисментов!

— Алеша, я тебя поздравляю, — говорит Люся, развешивая в стакане сахар.

Я пожимаю плечами:

— С чем поздравляешь?

— Где ж тебе догадаться, — Люся улыбается вроде с ехидцей. — Голова идет кругом. В пятницу нас с подругой чуть не растоптал и то не заметил… На Пушкинской площади.

У меня от неожиданности открывается рот. Значит, Люся видела нас с Мариной… Это верно, когда я шел с ней, я никого не замечал. Я только думал, что бы сказать поостроумнее, и так волновался, словно весь вечер тащил экзаменационный билет.

— Знаешь, я не одобряю твой выбор, — говорит Люся.

Я молчу, не зная, что сказать. Люся отпивает глоток чаю, смотрит в окно.

— Она, конечно, ничего, яркая. Только у нее лицо асимметричное.

Надо же так сказать о Марине! Я понимаю, Люся сегодня, может быть, не в духе — не звонят что-то ее мальчики. Но при чем тут Марина?

В прихожей раздается звонок, и Люся бежит к телефону.

— Алеша, тебя. И, пожалуйста, не сияй… Мужской голос.

Я нисколько не собирался сиять. Это Люся придумала. Что-то я не узнаю ее сегодня.

— Старик, я адски тружусь, — доносится из трубки голос Игоря. — Учу на память биографию одной вагоновожатой, перечитываю последние газеты.

— А что дальше?

— Дальше — ладу тебя завтра у памятника любимому поэту. В десять утра, в полном блеске. Бороденку забыть дома, робу сменить на бежевое пальто. И все в таком духе.

— Ты что, задумал новую аферу?

— Старик, дело очень серьезное. Но от тебя требуется немного: политическая зрелость, вежливый тон, солидный…

— Давай короче, — перебиваю я Игоря.

— Я все уже сказал.

— Тогда гуд бай.

— Старик, не бросай трубку, — умоляет Игорь. — Честное слово, ты мне очень нужен. Я не могу сейчас рассказать. — Игорь шепчет в трубку: — В комнату вошла мать, она все услышит.

И зачем ему заучивать биографию какой-то вагоновожатой? Что за чертовщина? Видно, мало его проучила Пуля.

— Ты выйди и позвони из автомата, — говорю я.

— Пойми, я в одних трусах. Глажу брюки. А потом, у меня нет двух копеек.

Это Игорю придумать недолго: нет двух копеек, в одних трусах. Так я ему и поверил. Знаю я его. Но только в чем все-таки дело? «Политическая зрелость… вежливый тон…» Даже любопытно.

— Ладно, приду, — соглашаюсь я. — Но запомни, если что-нибудь такое — сверну шею.

— Старик, я тебя люблю! — кричит Игорь.

Я кладу трубку и замечаю, что Люся ушла к себе в комнату. Вот за это она умница. Мне не хотелось бы сейчас с ней разговаривать. Да и Борьку надо искать. Уже скоро десять, а он все носа не показывает.

Я набрасываю пальто и выхожу. У лифта сталкиваюсь с неразлучной парой: Андрей Павлович и тетя Даша возвращаются с прогулки. С приходом весны они бродят вечерами по проспекту.

— Борька там не попадался?

— А его все нет дома? — удивляется тетя Даша. — Это безобразие, Алеша! Мальчик должен в десять часов ложиться. Прямо на шаг отойти нельзя. Сразу режим нарушает.

— Ничего, сейчас найду его, — успокаиваю я тетю Дашу и бегу во двор.

На детской площадке, оказывается, никого уже нет. Все воспитанные дети давно готовятся ко сну. По двору гуляют только подростки лет по пятнадцати. Ходят стаями. При этом ребята сыплют остротами, а девчонки весело хихикают, обнимая друг дружку.

А куда же девался мой Борька? Может, он лепит снежную бабу за теннисным кортом? Я огибаю высокий сетчатый забор, выхожу к большому сугробу. Но Борьки и там нет. По сугробу только носятся две собачонки: одна белая, вторая грязно-серая. И вдруг в одной собачонке я узнаю своего братца. Он бегает на четвереньках за какой-то девочкой и отчаянно лает. Ну прямо настоящий пес!

— Борька, — говорю я сердито, а сам еле сдерживаюсь от смеха.

Он поднимается на ноги, сияя мокрым от снега лицом. Его черная шуба теперь кажется грязно-серой.

— Видишь, десятый час. — Я подношу к его красному носу свои новые часы.

— А как же Ленка? — Борька смотрит на подружку.

— Давай ее проводим.

Девочка в белой шубке мотает головой.

— Я не боюсь. Вот мой дом, — она показывает варежкой на серый многоэтажный корпус.

Но мы с Борькой все же провожаем ее до самого подъезда. И когда она скрывается в парадном, я спрашиваю у Борьки:

— Это твоя подружка?

— Нет, я с девчонками не вожусь, — заявляет он.

— А почему же ты с ней играл?

— Она стишки хорошие знает. Хочешь, расскажу?

— Ну, расскажи.

Борька откашливается, подражая Андрею Павловичу, и, вытянув тонкую шею, начинает читать: «Бабка с дедом на печи протирали кирпичи, бабка охала, кряхтела…»

— Хватит! — перебиваю я Борьку.

— Это еще не конец…

— Запомни, если ты еще кому-нибудь прочитаешь эту чепуху, то будешь целое воскресенье стоять в углу, — говорю я, стараясь повысить голос. — Неужели ты не можешь понять, что это не стихи, а настоящая глупость?

Борька виновато опускает голову и молчит. До самого дома он больше не говорит ни слова.

Глава седьмая

Мы встречаемся у памятника Маяковскому. Игорь без шапки, в новом коротком пальто, с красным шарфом вокруг шеи. И туфли у него так начищены, что смотреть на них больно.

— Что так вырядился? — спрашиваю я.

— Старичок, — ласково говорит Игорь, — ты помнишь ту блондинку, что мы недавно в кафе видели?

— За которой ты гнался до самого бассейна?

— Представь себе, вчера я ее выследил. Ехал с ней в автобусе, потом влетел в дом и сел в лифт. На пятом этаже она выходит, я тоже выхожу. Она открывает свою квартиру, а я топчусь у соседней, делаю вид, что собираюсь звонить. Но как только дверь за ней захлопнулась, я тут же бегу вниз.

— По-моему, ты напрасно не пошел работать в ОБХСС.

— Теперь блондинка в наших руках, — ухмыляется Игорь. — Сейчас зайдем, как будто мы с агитпункта, и познакомимся. Эх, видел бы ты ее в красном пальто!..

— Зря стараешься, я никуда не пойду.

Игорь резко поднимает воротники ежится. Он всегда так делает, если злится. Потом тычет себе пальцем в грудь и кричит:

— Она у меня вот здесь!.. Я думаю о ней ночами, я с таким трудом ее нашел, а теперь — о забодай меня бульдозер! — я могу ее потерять. Ведь в следующее воскресенье уже выборы.

— Раз тебе нужна блондинка, иди один.

— Пойми, я один тут же вызову подозрение.

Я смотрю на Игоря. Играет он или нет? Вроде не играет. Он все время ежится и тянет на уши воротник своего модного пальто. Неужели и правда шалопай влюбился?

— А какой толк от меня? — говорю я. — Все равно я буду молчать.

Игорь подпрыгивает как угорелый, хлопает меня по плечу:

— Старик, я всегда говорил, у тебя сердце не белого медведя. Вперед за мной, весь шар земной!..

Мы пересекаем площадь и спускаемся к ресторану «Пекин». Часы, что темным пятачком прилепились к его стене, показывают половину одиннадцатого. Но народу улицах мало: москвичи любят в воскресенье поспать подольше. А машин еще меньше, носятся в основном такси.

Перед «Пекином» мы сворачиваем в переулок и идем в сторону Белорусского вокзала. В синем небе кувыркаются голуби, а из-под ворот каждого дома выползают ручейки. Блестящей узкой полоской они пересекают тротуары и тут же ныряют в сетки водосточных труб. Чтобы Игорь не забрызгал туфли, мы идем по мостовой. Она уже просохла и стала белесой.

— Вот сюда, — говорит Игорь, и мы огибаем сквер, входим в подъезд большого желтого дома.

У квартиры с белым звонком Игорь откашливается, нервно приглаживает волосы и нажимает на кнопку. Я слышу, как стучит мое сердце.

— Кто там? — спрашивает женский голос.

— С агитпункта, — отвечает Игорь.

Щелкает замок, дверь распахивается, и яркая светлая женщина приглашает нас в квартиру. Я сразу узнаю в ней мать той блондинки. У женщины тоже длинные ноги, крупные серые глаза.

— Проходите, пожалуйста. — Она пропускает нас вперед.

— Спасибо. — Игорь любезно кланяется, а сам косит глазами на стеклянную дверь: дома ли блондинка.

Женщина ведет нас в большую комнату, где много книг и старинных картин.

— Присаживайтесь. — Она доказывает на низкие красные стулья.

Мы садимся. Игорь достает блокнот, авторучку. Вид у него до того серьезный, что я вот-вот рассмеюсь. Хотя бы не переигрывал, черт.

— Скажите, агитатор к вам заглядывает? — вежливо так спрашивает Игорь.

— Бывает, — отвечает женщина. — Несколько раз заходил.

— У вас, кажется, Старостин?

— Я, правда, не знаю фамилии. Высокий такой.

— Он самый, — говорит Игорь. — С Марией Тузиковой из депо, с товарищем Митяевым… Словом, с кандидатами он вас знакомил?

Вот зачем он учил биографию вагоновожатой. Ну и Шерлок Холмс!

— Знакомил, знакомил, — говорит женщина и ставит на стол вазу с яблоками.

Игорь, прикусив нижнюю губу, что-то записывает в блокнот. Я опять с трудом сдерживаю смех: уж больно не идет ему такая умная физиономия.

— У вас никто до воскресенья не уедет? Все здоровы? Урна не нужна будет?

Скажите, как он знает технику голосования! Хоть сейчас его в председатели избирательной комиссии. Не зря второй год агитатором.

— Сами придем, еще не очень старые, — усмехается женщина.

Игорь теперь морщит губы и поглаживает подбородок. Видно, не знает, что говорить дальше. А женщина ставит на стол два стакана, достает чайные ложки.

— Значит, у вас кто голосует? — Игорь приготовился записывать. — Вот вы, муж…

— Все трое, — говорит женщина. — Я с мужем, Светочка в этом году впервые будет.

— Это дочь, наверно? — спокойно спрашивает Игорь, а у самого в глазах хитрые чертики кружатся.

— Да, студентка наша.

— Где ж она учится?

— В университете, — отвечает мать с гордостью. — Будущий филолог… Ну, а Вадим там будет голосовать. Он у нас еще не прописан.

Игорь ерзает но стулу.

— А это… кто?..

— Муж Светланы, — говорит женщина.

У Игоря рука сразу начинает танцевать по блокноту. Он еще пытается что-то писать. Хотя бы не писал, дурачок. Чтобы его выручить, я быстро встаю и говорю:

— Ну, вам пора. А то ко всем не успеем.

— Вы хоть по яблочку возьмите, — женщина пододвигает к Игорю вазу. — Дома когда еще будете.

Игорь вскакивает, припадая на одну ногу, пятится к двери, будто восточная женщина, и бормочет:

— Спасибо, мы сыты… мы спешим…

Женщина, кажется, все понимает.

— Стеснительные какие, — провожая нас, говорит она, а сама прячет лицо в воротник темно-желтого свитера.

Когда дверь захлопывается, мы, не сговариваясь, кидаемся вниз по лестнице, выбегаем из подъезда, молча пересекаем заваленный тающим снегом двор. И только на улице я набрасываюсь на Игоря:

— Лапоть краснопресненский!.. Вечно с тобой влипнешь в историю… Это счастье, что блондинки дома не было. Она бы в два счета раскусила, какие мы агитаторы.

— Я же не знал, что муж, — оправдывается Игорь, вытирая вспотевший лоб.

Тут я вспоминаю, как у него вытянулось лицо, когда женщина сказала, что дочь замужем, я начинаю хохотать. Меня такой душит смех, что хоть падай на асфальт и катайся.

— Не устраивай концерта, а то публику соберешь, — говорит Игорь, озираясь по сторонам.

Но я все равно хохочу. Лишь когда мы заходим в художественный салон на улице Горького, я постепенно успокаиваюсь. Там мы долго стоим у одного эстампа, который вначале принимаем за рассыпавшуюся бочку. Потом узнаем, что это не бочка, а полярное сияние.

— Заверните мне данный кроссворд, — говорит Игорь девушке с бледным лицом.

— Будет вам известно, что это гравюра отличного художника Носикова, — холодно отвечает девушка.

— Потому я ее и беру, — выкручивается Игорь. — А еще мне нравится имя художника: Анатолий — восточный. Звучит!

Девушка молча снимает со стены эстамп, завертывает в непромокаемую бумагу, отдает нам.

— Сейчас хватаем мотор и едем ко мне, — говорит Игорь, когда мы выходим из салона.

— А что я у тебя не видел?

— Ты поможешь мне в одном эксперименте.

— Что?!

— Понимаешь, я решил гипнопедией заняться. Ты же знаешь английский, а я не знаю.

— Отец тебе такую гипнопедию покажет…

— А что мне отец? Это не какое-нибудь шарлатанство, ученые занимаются. К тому же у нас и дома никого нет. Старики в гости умотали, сестра за город уехала. Самый удобный момент.

— Научи тебя языку — ты в иностранку влюбишься.

Игорь поднимает воротник, смотрит на другую сторону улицы, где среди белого дня вдруг зажигаются слова «Ресторан «Якорь». Потом с обидой говорит:

— Тебе, старик, хорошо шутить, ты школу с английским кончал. У тебя перспектива. Получишь первый класс, потом могут за рубеж послать. Нашего посла возить в какой-нибудь там Канаде. Сила! О’кэй!.. А что ждет меня?.. Но если не хочешь, не надо. И другого ассистента найду.

Я смотрю на часы. Скоро уже обед. У Борьки, наверно, кишка кишку давно точит. А я тут липовым агитатором заделался. Это хорошо, что блондинки дома не было. Не то по-всякому могло обернуться, могли бы и в комсомольскую организацию дать тревогу. А теперь Игорь еще гипнопедию придумал. Впрочем, я и сам знаю, что в Киеве за двадцать две ночи студентов обучают иностранному. Это, конечно, здорово! А раз так, то почему бы и нам не попробовать. Ведь таксисту в Москве очень нужен иностранный язык. Даже директор говорил. Ну а Борьку голодным не оставят. Тетя Даша и Наталья Федоровна в честь воскресенья его такими вкусными вещами начинят, дай бог. Вот только стыдно мне за Борьку: он, можно сказать, столоваться перешел к соседям. А насчет денег тетя Даша с Натальей Федоровной и слышать не хотят. Раз попробовал дать им по десятке, так они обиделись.

— Ладно, лови такси, — говорю я Игорю.

— Слушаюсь, мой профессор, — восклицает он и, вылетев на мостовую, начинает махать первой машине с зеленым огоньком.


Я листаю толстую книжку по криминалистике, которая пестрит странными снимками и рисунками. Таких я никогда не видел. Вот отпечатки пальцев, похожие на железные опилки, рассеянные полюсами подковообразного магнита. Просто непостижимо уму, какие бывают отпечатки! И все разные. На земле три миллиарда человек, и нет даже двоих, у которых были бы одинаковые отпечатки. Чем это объяснить? Значит, нет и одинаковых людей. Бывают очень похожие, но все равно они в чем-то разные. И каждый по-своему думает. Люди, видно, никогда не станут думать одинаково. А то скучно будет и пропадет движение к совершенству.

Я ставлю на место «Криминалистику» и беру книжку по экспертизе. В домашней библиотеке отца Игоря много редкой литературы. Он работает следователем и всегда достает книги, которых я нигде больше не встречаю.

— Профессор! — кричит Игорь.

Я захлопываю книжку и иду в другую комнату, где он лежит на диване. По дороге опрокидываю стул. Мы сделали там затемнение, завесили окно одеялом. Это чтобы поскорее Игорь заснул.

— Какого черта не спишь? — говорю я. — Уже двадцать минут прошло.

— Включите свет, профессор, и дайте мне снотворное. Найдите там в буфете. В баночке из-под витаминов.

— Ты что, в своем уме!.. Какой же тогда будет толк?

— Иного выхода нет, профессор. Сон изволит не приходить. Торопитесь, профессор, нас могут накрыть.

Махнув рукой, я даю ему таблетку люминала. И воды в стакан наливаю, чтобы запить. Потом гашу свет и снова иду копаться в необычных книжках. Часы с руки снимаю, кладу на стол, иначе можно зачитаться и про Игоря забыть.

Теперь я смотрю новую книжку, в которой кроме снимков и рисунков есть еще и чертежи. Оказывается, что только не придумывает преступный мир: и фамилии меняет, и волосы красит, и пластические операции делает, и даже… уши обрезает. Прямо жуть!.. Но все равно их ловят. Это потому, что хороших людей во много раз больше, чем плохих. А то бы не просто было разыскать какого-нибудь бандита, который трижды перекраивал лицо — был и курносым, и горбоносым, и прямоносым.

В самом конце книжки я нахожу фотографию какого-то человека. Внешне он ничего, симпатичный. Волосы немного вьются. Кто же это такой? Неужели рецидивист какой-нибудь? Я переворачиваю карточку, и вдруг мои руки начинают дрожать, а во всем теле я чувствую холодный нервный озноб. На обороте простым карандашом написано: «Ованесян, убийца».

Вот он какой, этот Ованесян. А мне всегда казалось, что все убийцы и на лицо страшные. Особенно этот. И зачем отец Игоря хранит такую фотографию? Неужели он забыл про нее? Положил и забыл. Только вряд ли можно забыть об этом нечеловеке. А впрочем, наверное, можно. О таком даже надо забыть, чтобы люди не стыдились самих себя.

Я закрываю книжку, сую ее на полку и тут вспоминаю про свои часы, которые спокойно лежат на столе, и про Игоря, который не подает что-то голоса. Наверно, заснул наконец.

Ступая на носках, я вхожу к Игорю в комнату, прислушиваюсь к его дыханию. Ну, кажется, дрыхнет, кролик подопытный, и дрыхнет вовсю. Надо поскорее включать магнитофон, а то еще проснется.

Я отодвигаю немного одеяло, делаю щель в окне-Теперь все кнопки и клавиши магнитофона мне хорошо видны. Я плавно давлю один клавиш, потом помаленьку прибавляю звука. Получается вроде в самый раз: не тихо — не громко. Запись тоже удачная, даже не верится, что этот чистый баритон, говорящий по-английски, — мой собственный голос. Выходит, ничего у меня голос. Вот бы Марина послушала.

Игорь спит как бог, будто сейчас самая середина ночи. А диски магнитофона крутятся, крутятся, разливая по квартире английскую речь, перемешанную с русской:

— Where shall I take you? — Куда вас отвезти? Do you like Moscow? — Вам нравится Москва? Would you mind smoking? — Разрешите закурить? Please, you can smoke. — Пожалуйста, закуривайте. What is this monument to? — Что это за памятник? This is the monument to Griboyedov — Это памятник Грибоедову. What is the time now? — Который час? Have you ever been to England? — Вы бывали в Англии? No, I haven’t been yet but I’d like to visit England. — Нет, не был, но собираюсь побывать. Farewell! — Счастливого пути! Good night… — Спокойной ночи»…

Запись вскоре кончается, дальше идет джазовая музыка. Вот и отлично, надо включать свет и будить англичанина. А может быть, еще прокрутить? С двух-то раз запомнится лучше. Только пошевеливаться надо: могут старики из гостей прикатить.

Я скорее перематываю пленку. И вдруг на самой середине она обрывается. Вот еще не хватало! Я нашариваю под телевизором граненую бутылочку с уксусной кислотой, склеиваю пленку. Снова перематываю, тороплюсь. И вот уже опять звучит по квартире мой чистый баритон.

А язык английский, пожалуй, приятный. Только чопорный немногой холодный, как и сами англичане. А что, может быть, они и в самом деле холодные, раз не дали миру ни одного великого композитора? Такого, как Чайковский, Бетховен, Григ… Музыку сочиняют сердцем, а у англичан оно, видно, продрогло от вечных туманов.

— Ой!.. Ой!.. Спасите!.. — кричит вдруг Игорь. — Ой!.. Милиция!..

Я кидаюсь к выключателю. С испугу не сразу нахожу его, наконец ловлю пальцами шнурок, дергаю. Люстра зажигается. Я смотрю на Игоря, который, ерзая на диване, дрыгает ногами, стонет, мычит, хватает воздух раскрытом ртом. Что это с ним такое!.. Неужели с головой что-нибудь?..

Схватив за плечи, я трясу его, приговаривая: «Игорь, Игорь, проснись… Игорь, что с тобой?..» А он все стонет, мычит. Наконец вскакивает, садится на диване. Лоб у него вспотел, колени дрожат. С минуту он таращит на меня глаза, потом падает снова на диван и начинает громко хохотать.

— До самого Белорусского гналась, — бормочет сквозь смех Игорь. — Вот забодай меня бульдозер!

— Кто гнался? — не пойму я.

— А мать той блондинки с двумя пистолетами. Ты представляешь, из одного все время вверх палит, а другим прямо в меня целится… Ой, чуть сердце не разорвалось.

Тут и меня душит смех. Это черт знает что! У Игоря вечно не как у людей. Нормальному человеку такое никогда и не приснится. Это только Игорю может. Теперь наш опыт, конечно, полетел кверху тормашками.

— Слушай, а ты по-английски что-нибудь запомнил?

— Где там «запомнил», — машет он рукой — Я чуть свое имя не забыл… Нет, гипнопедии, видно, не всякий поддается.

— Придется тебе тоже в «Метрополь» ходить, — говорю я. — Смотреть фильмы на английском. И на курсы поступать, которые осенью в нашем парке открываются.

— Наверно, придется, — соглашается Игорь и начинает искать пленку, где у него записаны песни из Сопота.

Глава восьмая

— Возьмите папку, — говорит Марина. — Тяжести должны таскать мужчины.

Я беру папку, которую надо передать ее подруге. Марина прячет руки в карманы. Теперь она кажется мне недоступной. Я иду рядом и боюсь взять ее под руку.

По улице валит народ: наверное, в «Художественном» начинается сеанс. А тротуар не очень широк, и меня все время отталкивают от Марины. Из-за этого я еще больше теряюсь и совсем не знаю, что говорить.

— Не люблю весну, — бормочу я и сам понимаю, что говорю глупость. — Вернее, я люблю не каждую весну, — поправляюсь я. — Вот эта только начинается, а я ее уже люблю.

Марина поджимает губы и быстрее идет.

Ее подругу мы встречаем во дворе университета: от памятника Ломоносову к нам скатывается шариком маленькая девушка в красном плаще нараспашку. Глаза у нее черные и блестят, как у цыганки.

— Лара, познакомься с носильщиком твоих конспектов, — кивает Марина в мою сторону.

Я говорю свое имя.

— Мы зовем его Алешей, потому что он хороший, — весело хохочет Лара. — Это я такие стихи сочинила своему трехлетнему племяннику.

— Тогда примите подарок для вашего Пегаса, — говорю я, передавая ей папку с конспектами.

— Спасибо. А тебя, морская девочка, дай поцелую. — Лара приподнимается на носки, чмокает Марину в щеку.

— Ни пуха ни пера, — говорит Марина. — Завтра я буду ругать тебя прямо с утра.

— Пошла к черту, к самому главному. Я сейчас его видела. Вон там прячется. — Лара показывает на Манеж. — Смотрите, не попадитесь ему в лапы. — И она катится шариком к воротам университета.

Мы стоим у светофора, ждем, когда оборвется поток машин. Потом переходим площадь. Из Александровского сада остро пахнет тающей землей. В его глубине, у самой Кремлевской стены, еще кое-где белеет снег.

— Пошли в сад, — говорит Марина.

Но мне не хочется туда идти. Здесь ходят люди, бегают машины, светофоры весело мигают. С гостиницы «Москва» сеют свет прожекторы. И рядом играет джаз. Наверное, кто-нибудь открыл окно или сзади шагает пижон с транзистором. А в саду почти темно, народу не видно, и мне как-то неловко оставаться вдвоем с Мариной.

— Сегодня в «Метрополе» хороший фильм, — говорю я.

— В кино меня не тянет, — морщится Марина.

— Это я так, я тоже не хочу.

В Александровском саду все дорожки уже просохли, по свежим песком еще не посыпаны. А скамейки недавно покрашены и расставлены по местам. У одной скамейки, что на отшибе, за кустами голой сирени, Марина замедляет шаг.

— Давайте посидим, — говорит она.

— А мы не прилипнем?

Марина трогает скамейку, от которой пахнет масляной краской. Небольшой зеленый камень на ее кольце светится живым светлячком. В нашем палисаднике таких светлячков летом Борька набирает десятками.

— Сухая, — говорит Марина и садится на самый край.

В саду вроде теплее. Кажется, это звезды излучают тепло. Здесь они хорошо видны, будто мы в деревне. Вот бы съездить с Мариной к моей тете на Волгу. Я там никогда не был, но уверен, что ей понравится. Волны бегут, пароходы. А в воде звезды светятся, как сейчас на небе.

Я сажусь поближе к Марине, но ее не касаюсь. Закуриваю, откидываюсь назад и Смотрю сбоку на Марину. Откуда-то залетает ветер, смело перебирает ее волосы, собранные наверху в чалму.

— Как поживает ваш посол? — спрашивает Марина. — Он полюбил быструю езду?

И зачем я придумал этого посла? Теперь Марина считает меня обманщиком. Не зря она с такой издевкой спросила про посла.

— Знаете, я тогда пошутил. Вы извините.

— А я сразу догадалась.

— Но это правда, что я шофер.

— Вы водите какой-нибудь огромный грузовик?

— Нет, я работаю в такси.

— Вот интересно… — говорит Марина и чуть запрокидывает голову.

В ее глазах теперь светятся звездочки. Маленькие, пятиконечные. Надо же! Это отражается звезда, что горит на Боровицкой башне. А кажется, что две: в одном зрачке и в Другом.

— В ваших глазах звезда… рубиновая.

— Правда? — удивляется Марина.

— Честное слово.

Марина опускает голову, и звездочки сразу гаснут. Видно, она не хочет, чтобы я в ее глаза смотрел… А нижняя пуговица на пальто у нее расстегнулась, и черная юбка задралась выше колен, и Марина ее не одергивает. Мне стыдно смотреть на белеющие в темноте колени, и я отворачиваюсь в сторону.

— Слышите шепот? — выдумываю я нарочно.

Марина замирает и смотрит на Кремлевскую стену. В ее глазах опять загораются пятиконечные звездочки. Но я об этом ей не говорю.

— Что-то я не слышу.

— У вас под ногами. Это, наверно, Неглинка под землей скучает.

— Бедняжка, — вздыхает Марина и поправляет юбку, прикрывая колени.

Мне тоже жалко Неглинку. Несчастная эта река. Течет по самому центру, а ничего не видит: ни домов, ни людей, ни солнца. Заковали ее в трубы, и она теперь живет в темноте.

На Спасской башне бьют часы. Звонко, по-весеннему. Кажется, кто-то с силой ударяет по клавишу огромного рояля. Ударит — прислушается, потом снова ударит. И так десять раз подряд.

— Я замерзаю, — ежится Марина. — Давайте походим.

Мы выбираемся на дорожку, огибаем Кутафью башню и попадаем на проспект Маркса, где снова люди, огни, машины, где пахнет бензином, весной и духами. Встречные парни, подталкивая друг друга, все как один, таращат глаза на Марину. И я начинаю жалеть, что мы теперь не в саду, где не было этих парней, и думаю еще о том, что ничего у меня с Мариной не получится: слишком она красивая.

— Вы любите гулять по улицам? — спрашивает Марина.

— Любил бы, если б там ходили одни пенсионеры.

— Тогда пошли на Москву-реку. Вы по мостам ходить не боитесь? А то я знаю одного физика, который всегда бормочет что-то про амплитуду и мосты объезжает под землей. Я не знаю, что бы он делал, если б не было метро.

Мне что-то сразу не нравится этот физик. Какое он имеет к Марине отношение? Откуда ей известны его странности? И чтобы выпытать про физика, я говорю:

— Старики всегда с причудами.

— А некоторые люди очень любопытны, — отвечает Марина, разгадав мою хитрость.

Нас обгоняют троллейбусы. Странно, они совсем пустые. А на улицах битком народу. В такой вечер не много охотников ездить. Значит, Володя едва ли вернется с планом. Сейчас торчит где-нибудь у вокзала: одна надежда на приезжих.

Мы идем медленно. Свет от огней рекламы скользит по лицу Марины, и оно все время меняется: то отливает синевой, то розовеет, то вдруг становится матовым. А глаза все равно зеленые. Ей очень идет это имя: Марина — морская. От нее даже пахнет морем. А может быть, у Марины такие духи.

В садике рядом с низким старинным домом женщина с граблями сжигает прошлогодние листья. Дым от костра сизыми барашками плывет к библиотеке Ленина, которая закрывает сразу полнеба. Оттуда выходят студенты и громко спорят. Один, прижав к груди папку, что-то доказывает насчет теории невесомости.

— Понятно и непонятно, — говорю я.

— Вы о чем?

— А вот дети науки и женщина с граблями. Как соединить все это? Перед кем снять раньше шляпу, как говорит наш Андрей Павлович.

— Вы, кажется, начинаете меня забавлять.

— Но я не боюсь ходить по мостам.

— Это одно и то же.

Тут с Каменного моста нам навстречу спускаются трое парней. Они взялись за руки и поют вразброд пот гитару: «Хлопнем, тетка, по стакану, сдвинем души набекрень…» Потом один хриплым голосом кричит:

— Гляньте, а красотка что надо!.. Может, отнимем?

Марина отворачивается от парней и ускоряет шаг. А когда мы приходим на середину моста, она облокачивается на перила и говорит:

— Дальше не хочу.

Я становлюсь рядом. Теперь лицо Марины совсем близко. Ее темно-бордовые волосы касаются моего виска, и я слышу их запах. Так обычно пахнет после весенней грозы. А грудь у Марины при каждом вдохе чуть-чуть поднимается.

Мы стоим и смотрим на Москву-реку. Лед уже прошел. Да она не везде и замерзает. Ветер рябит воду, на которой отражаются огни домов, реклам, светофором.

— Красиво!.. — тихо говорит Марина.

Я молчу. Мне первый раз за весь вечер легко молчать. Ветер треплет ее волосы, и они теперь щекочут мой нос. Приятно так щекочут. Я готов здесь стоять с Мариной до утра. Стоять и смотреть на огни в воде, которые движутся, мигают, дышат. Кажется, это под нами опрокинутое небо и мы стоим ногами на звездном небе.

Потом я провожаю Марину домой, и мы стоим под аркой, оклеенной разными объявлениями. Я рассказываю Марине, как хорошо таксисту ездить ночью и подбирать растерявшихся пассажиров. Но она почему-то меня не слушает, все озирается по сторонам. А вскоре Марина неожиданно уходит, и ее слова «спокойной ночи» уже доносятся из глубины двора.

Глава девятая

Скучно стоять на месте, но я стою. Я больше не гоняюсь за пассажирами. Может быть, Николай Иванович и прав: сами меня найдут. Только что-то не слишком они торопятся. Передо мной всего четыре машины, а я жду уже минут двадцать. Хорошо, что не забыл сегодня словарь. Я достаю его и начинаю зубрить английский.

Справа суетятся самосвалы, ползают взад-вперед бульдозеры, жужжат, как пчелы, компрессоры. Но особенно старается экскаватор. К его стреле прицепили тяжелую грушу, и он молотит ею по старому дому: размахивает, урчит сердито и с силой бухает в ближний угол. И тотчас валится с треском простенок, поднимая красную пыль.

Отложив словарь, я начинаю воображать будущий проспект. Года через два здесь поднимутся высокие дома, гостиницы, вдоль тротуаров вытянутся шеренги молодых лип. Моя «зеленуха» к тому времени постареет, едва ли ей придется бегать по новому проспекту. А может быть, придется, ведь она еще не находила и сорока тысяч километров.

— Машина свободна? — гудит чей-то бас над моим ухом.

Я оборачиваюсь. Рядом стоит полковник с большим чемоданом, опутанным бечевками. Не дожидаясь ответа, он рывком открывает дверцу, кладет чемодан на заднее сиденье и плюхается прямо на словарь.

— На Курский, — строго говорит полковник.

— Между прочим, вы сели на книжку.

Полковник, хмурясь, достает из-под себя словарь, молча бросает мне на колени. Я кладу его за козырек от солнца, разворачиваюсь и выезжаю на Садовое кольцо.

Весна разошлась вовсю. Солнце вылизало последние ручейки, которые еще недавно блестели в глубине дворов, первые листья припудрили улицы, и везде, где нет асфальта, теперь зеленеет молодая трава. На скверах сидят пенсионеры с газетами, весело визжат ребятишки. У метро женщины в белом продают ландыши.

В такой день хочется петь. И я, пожалуй, что-нибудь замурлыкал, если б рядом не сидел этот строгий полковник, который песни, наверное, не любит. Серую папаху он насадил глубоко, до самых бровей, грудь выпятил, а руки держит по швам даже сидя. И все время молчит и по сторонам не смотрит, как будто мы едем не по Москве.

Собственно, он может молчать сколько угодно. Я не собираюсь с ним заговаривать. Да и о чем говорить — о погоде? Мужчины, как правило, говорят с таксистом о погоде. А приезжие женщины, возвращаясь на вокзал, обязательно ругают Москву. Мол, что за город такой суматошный. Все бегут, все торопятся словно угорелые. И каждый читает. Воткнется в книжку или в газету, вокруг ничего не видит. Потом спохватится: ах, остановку свою проехал!.. Нет, они и дня одного не согласились бы тут прожить. Наказание одно. Прямо не нарадуются, что домой наконец едут.

Полковник закуривает. Разрешения, конечно, не спросил. Значит, воспитанием его не угнетали. Дым от папиросы ароматный. Курит, кажется, «Герцеговину Флор». А пепел стряхивает под ноги, прямо на резиновый коврик, который всегда так старательно скребет щеткой наша мойщица тетя Настя.

Я протягиваю руку к панели и выдвигаю пепельницу. При этом незаметно бросаю взгляд на полковника. Вид у него по-прежнему сердитый. Почему он не в духе? Может, от него жена к генералу убежала?

У Курского вокзала полковник, порывшись в карманах, все так же молча дает мне полтора рубля.

— На счетчике рубль, — говорю я, — возьмите лишние деньги.

Полковник забирает полтинник и смотрит внимательно на меня. Теперь я замечаю, что он вовсе не сердитый, просто какой-то задумчивый. А в глазах его грусть и усталость.

— Спасибо, сынок, что быстро довез, — говорит он вдруг мягко, совсем не по-военному. И вроде не торопится выходить. Потом опять весь подбирается, словно в нем разом сжалась какая-то главная пружина, резким движением берет чемодан и идет, ссутулившись, к тоннелю.

Я смотрю ему вслед, и мне кажется его спина знакомой. Где я видел такую же спину в серой шинели? И вдруг вспоминаю: точно так, ссутулившись, уходил из дома отец. Он дождался меня из школы, поцеловал в затылок и неуверенно вышел из дома с большим чемоданом. Мать с красными от слез глазами сидела на диване с маленьким Борькой. И тогда у отца была точно такая же спина, сутулость которой подчеркивала серая шинель.

В то время отец был капитаном. А теперь и он, может быть, полковник. Ведь прошло уже девять лет. Сейчас я, пожалуй, его и не узнаю. Он тоже, наверное, носит серую папаху. Интересно, идет она ему или нет? А впрочем, об этом лучше не думать.

Я закрываю машину и иду на вокзал. Наш Андрей Павлович собрался наконец на грязи. Вчера вечером, надев очки, он долго рассматривал путевку. Потом разгладил все уголки и положил ее в новый бумажник. А утром попросил меня подобрать ему самый удачный поезд: чтобы в Кисловодск прибыл днем, а из Москвы отправлялся вечером не слишком поздно.

Я протискиваюсь к кассам дальнего следования, смотрю на расписание. Наконец выбираю для Андрея Павловича пару подходящих поездов и выхожу. У подъезда, прикуривая у морячка Черноморского флота, слышу сзади разговор:

— Бабушка, вам куда ехать?

— Вон тут написано. Гляньте, я не разберу.

— Так, Ульяновская. Рублевка туда стоит. Деньги-то с собой есть?

— Рупь найдется… Меня доченька должна встретить, да вот не встретила.

— Это бывает.

Тут я оглядываюсь и столбенею: с бабушкой переговаривается Аркадий Занегин. Вот никогда не думал, что он из тех, которые толкаются у вокзалов и вполголоса спрашивают: «Кому на Киевский?», «Кому на Курский?» А набрав четырех человек, получают с каждого по пятьдесят копеек. В итоге выходит ловко: рубль — в кассу, рубль — в карман.

Сейчас машина Занегина стоит где-нибудь в сторонке. Диспетчер, конечно, прикидывается, что ничего не видит, и в цепочку его не ставит. Ведь диспетчеру еще утром он подкинул два рубля, «зарядил» на день. То же самое Занегин сделал на другом вокзале. И теперь маршрут у него прост: Киевский — Курский, Курский — Киевский.

А еще он присматривает «пиджаков». Вокзальщики так называют людей из провинции, таких вот, как эта бабушка, кто не знает Москвы, кого можно везти в центр через Сокольники. Но сейчас у Занегина ничего не выйдет. Нет, не выйдет, будь я не москвич!..

Я подхожу сзади и хлопаю его по плечу. Занегин испуганно вздрагивает, но тут же, взяв себя в руки, выдавливает сухую улыбку.

— Алеша! — восклицает он. — Что здесь делаешь, котенок?

— А ты что?

— Вот мамашу собрался к дочке доставить.

Бабушка моргает светлыми глазами без ресниц.

— Сынок согласился довезти меня, старую.

— Та к, так… А сколько до Ульяновской? — я смотрю на него в упор. — Рубль, говоришь?

На угреватых щеках Занегина вдруг начинают играть желваки. Теперь он понимает, что я все слышал.

— Шпионишь, — зло говорит он. — В партию решил пролезть. Давай, давай, это тоже метод. Только смотри, как бы по шее не накостыляли… — И Занегин, оттопырив зад, наклоняется, чтобы взять старушкин чемодан.

— Оставь бабушку! — кричу я.

Занегин в замешательстве руки засовывает в карманы, а ноги расставляет пошире, словно приготовился к удару. Его карие сверлящие глаза суживаются.

— А ты, оказывается, еще и псих. Душевнобольной, стало быть. Так и доложу начальству.

— Лучше о себе доложи, о своей болезни.

— Нет, раньше надо тебя вылечить, — сквозь зубы говорит Занегин и, сдвинув на глаза фуражку, хищно ныряет в толпу пассажиров, выходящих из тоннеля.

Я стою ошеломленный. Вот, оказывается, какой Аркадий. Недавно ругал Зеленину, что она гривенники собирает, а сам еще почище. Он даже не пожалел эту слабую бабушку.

— Сынок, а как же теперь я? — Бабушка смотрит на меня с мольбой.

— Не волнуйтесь, — говорю я, забираю чемодан и веду ее к своей машине.

Внутри чемодана что-то перекатывается, а сам он тяжелый. Удивляюсь, чем могла бабушка его нагрузить. Наша тетя, собираясь в Москву, всегда ломает голову, не зная, что нам с Борькой привезти: ведь москвичей ничем не удивишь.

— Сынок, вам беречься надо, — говорит бабушка. — Нехороший он человек.

— Пускай он бережется. А мне что — я прав.

— Ох, бывает, что и правые страдают, — вздыхает бабушка. — Вон у нас в поселке днями парня чуть не решили. Он был — фу-ты, забыла! — вот что с повязкой красной ходит…

— Дружинник?

— Вот-вот, дружинщик. Умница такая… А теперь в больницу попал. Бабы говорят, может, не выживет.

— Раз в больницу попал, выживет.

— Дай-то бог, — крестится бабушка.

Я кладу чемодан в багажник, прикрываю за бабушкой дверцу и выезжаю на улицу Чкалова. Машин вокруг невпроворот. Лавируя между легковушками и грузовиками, я наконец пробиваюсь в пятый ряд и разворачиваюсь в обратную сторону.

Бабушка, сев в машину, тут же притихла, ссутулилась и теперь кажется еще старше. Темные от морщин руки она сложила на груди. Глаза у нее испуганные. И всякий раз, когда перекрывается светофор и я чуть не вплотную притираюсь к идущим впереди машинам, бабушка вздрагивает. Наверное, она впервые в Москве и никогда не видела столько машин.

Выехав на Ульяновскую, я с трудом разбираю адрес на потертом конверте, который даст мне бабушка, и вскоре останавливаюсь напротив серого блочного дома. Бабушка руку опускает под кофту, достает оттуда деньги и сует мне рубль.

— Дочь на каком этаже живет? — говорю я, отсчитывая сдачу.

— Пятый, кажись, писала… Да ты, сынок, не беспокойся.

Но я все же веду бабушку в дом. Куда ей с таким чемоданом на пятый. Вон дышит как часто. И руки трясутся. Видно, волнуется, что дочка не встретила.

На пятом этаже нам квартиру открывает девочка лет одиннадцати. Две косички-змейки обнимают ее белую худую шею. Вначале девочка смотрит на нас исподлобья, но потом узнает бабушку и кидается ее целовать.

— А мать-то где? — с тревогой спрашивает бабушка.

— Она завтра вернется. В Горький от завода уехала.

— Ну, слава богу, — вздыхает облегченно бабушка. — А я думала, случилось что.

Теперь в глазах бабушки проглядывает что-то молодое. И руки ее больше не дрожат. Вот и хорошо, живи до ста лет, бабушка!.. Я ставлю чемодан в прихожей и легко бегу вниз по лестнице.

Возле моей машины уже топчется пассажир. На вид такой смешной: в зеленом плаще нараспашку, в одной поле что-то завернуто, из кармана выглядывает бутылка «Столичной».

— На Ленинский подбросишь? — весело спрашивает он.

Я киваю, а сам думаю, что мне, кажется, повезло. До Ленинского расстояние приличное. А там полно магазинов, разных научно-исследовательских институтов. Так что в том районе долго не застоишься.

Когда садимся в машину, я замечаю, что мой пассажир в полу плаща завернул кота, большущего, серого, с крупными желтыми глазами.

— Потапом зовут, — улыбается пассажир. — Он у меня все понимает, бездельник. Ишь как тихо сидит.

— Из дома убежал? — говорю я.

— Не-е, мы с ним на смотрины едем. — Пассажир громко смеется. — Понимаешь, радость у нас. Вызывают сегодня в местком и говорят: «Давай, Максим, танцуй, если хочешь в отдельной квартире жить». Ну, я выдал пару колен под сухую, забрал ордер — и за Потапом. Не терпится новую квартиру посмотреть. Вот осмотрю, а тогда к жене в больницу поеду с докладом, так сказать.

— Что, боитесь, Потапу квартира не понравится?

— Примета такая есть. Хочешь на новом месте ладно жить, перво-наперво кота на порог пусти.

Я сжимаю губы, чтобы не рассмеяться.

За Краснохолмским мостом впереди нас выскакивает совсем новый «Москвич». На его заднем стекле огромный восклицательный знак. Как смеется Игорь, это означает: «Смерть пешеходам!» «Москвич» тормозит где не надо, ползет черепахой и все время мечется из ряда в ряд.

— Обставил бы частника, — советует пассажир.

Но «Москвич» и сам вдруг прижимается к тротуару, останавливается у гастронома. А я делаю поворот, выезжаю на Ленинский к прибавляю газу. Теперь можно и с ветерком проехать: проспект такой, что шире некуда.

Навстречу бегут-торопятся дома. Высокие, новые, и все как-то червонно светятся. Это веселое свечение на Ленинском в любую погоду. Оно идет откуда-то изнутри, будто в каждом доме спрятано по солнцу.

А справа в небе плывет и плывет звезда университетской башни. Ее то закрывают дома, то затушевывают деревья. Мой пассажир, поглядывая на звезду, теребит за уши кота и говорит:

— Во на каком проспекте мы будем жить с тобой, Потап.

Потап вроде понимает. Он трется о плечо хозяина и таращит глаза на пестрые витрины магазинов, на стеклянные фонари-киоски, на людей в нарядных плащах из нейлона. А когда мимо проносятся ослепительно черные ЗИЛы, желтые глаза Потапа и вовсе чуть не выкатываются на лоб.

— Правительство на Внуковский поехало, — говорит пассажир. — Встречать кого-нибудь.

Потом он достает ордер. Склонив голову набок, смотрит на него, смотрит. Помню, когда нас переселяли, мама тоже никак не могла наглядеться на ордер. Она несколько раз за вечер вынимала его из сумочки, показывая соседям, и говорила, что в новой квартире первую ночь просидит в ванне.

— Все законно, — улыбается пассажир. — Печать гербовая, подпись. И ключи в кармане. Но где этот Морской переулок, убей, не знаю.

— А вот «Синтетику» проедем, — говорю я, — повернем направо и упремся в Морской.

Минуты через две я торможу у нового дома, вокруг которого уже дымят листвой молодые липы на привязи.

— Красавец! — радуется пассажир. — Погляди, весь белый, а балконы голубые. Маша не поверит, ей-богу… Слушай, закрывай свою тачку, пошли новоселье справлять.

— Спасибо, за рулем не могу.

— Да ты не робей, — машет он рукой. — После кофейных зерен купим. Пожуешь — и концы в воду.

— Нет, нет, спасибо.

— Дело, конечно, хозяйское, — говорит пассажир. — В таком случае жди меня, еще к Маше поедем. — Он забирает Потапа и уходит.

Оставшись один, я пробую заняться английским. Но в голову ничего не лезет. Перед глазами почему-то все время всплывает Занегин, то согнувшийся с оттопыренным задом, то с засунутыми в карманы руками. Тогда я закрываю словарь и включаю рацию.

Девушка с «Букета», растягивая слова, просит все свободные машины, что вблизи Лужников, следовать на стадион. Значит, там подходит к концу футбольный матч. Интересно, а кто выиграл? Почему бы ей не сказать?

И вдруг все заглушает пение: «Всякий раз слушаю вас, а сердце замирает. Где вас найти, как к вам пройти…» Черт возьми, это, кажется, Игорь? Ну, конечно, он, шалопай. А еще в эфире голос той же девушки, но уже строгий: «Прекратите, пожалуйста! Вы мешаете работать». Но Игорь продолжает петь. Вот дурачок. Опять попадет в историю, он без этого дня не может прожить. И тут песня обрывается, слышен только голос девушки: «Машина 2316, клиент с Вернадского ждет в семнадцать пятьдесят». Потом она снова в эфире: «Машина 3467, ваш заказ отменяется. Следуйте на ближайшую стоянку…»

Минут через тридцать возвращается мой пассажир. Он немного уже покачивается. И без Потапа.

— Слушай, вот чудеса!.. — говорит он громко, и глаза его блестят. — Я тут приятеля встретил, мы с ним десять лет на одном заводе… А теперь соседями будем. Понял?

Я запускаю мотор. Я все прекрасно понял: ни к какой жене сейчас он не поедет. Зря я только простоял. И упустил лучшее время. Теперь все мои научные сотрудники разъехались по домам.

— Ты в обиде, да? — спрашивает он, прощаясь со мной за руку.

— Что поделаешь, у вас такая радость, — говорю я и резко хлопаю дверцей.

Выскочив на Ленинский проспект, я разворачиваюсь и медленно еду к центру. С надеждой поглядываю на тротуары. Но никто меня не окликает, никто не бежит навстречу с вытянутой рукой. Вот и троллейбусы уже не темнеют от пассажиров, просматриваются насквозь. Это настал самый неудачный час: с работы люди проехали, а в театры, на свидание еще не собрались.

Слева показалось кафе «Луна», и его ярко-синяя реклама с издевкой подмигивает мне, словно хочет сказать: «Можете проваливать дальше. Гости наши только что сели за стол, аппетитно потягивают «Твиши», «Тетру», «Напареули», освежаются ароматным мороженым и совсем не собираются покидать зал, наполненный до потолка музыкой».

Но я все-таки торможу у кафе. Я не хочу ехать дальше. Почему бы мне не постоять на этом проспекте, где всегда так хорошо пахнет — только что разломленным арбузом.

А на нашем проспекте пахнет иначе — тополем. В июне он цветет и все тротуары засыпает белым пухом. И тогда кажется, что выпал теплый снег. Он залетает в автобусы, в дома и даже забирается к Андрею Павловичу за очки. Тот, весело покачивая головой, снимает очки, долго дует на них, будто на горячее молоко, потом протирает носовым платком и снова перекидывает через нос. И вот когда идет этот летний снег, на проспекте Мира особенно остро пахнет тополем.

— Хэлло!.. Товарищ!.. — кричит кто-то сзади.

Я оглядываюсь. Из переулка выбегает девушка в красном коротком плаще, с раздутым портфелем. Неужели она кричит мне? Девушка машет рукой и сворачивает к машине.

— Ви, пжалюста, меня повезите, — говорит она с мягким акцентом.

Хе-хе, это, кажется, англичанка. Вон какая высокая, почти что с меня. Значит, сейчас будет инглиш-практикум. Только я не знаю, которую лучше открыть дверцу — переднюю или заднюю. Если она капиталистка, то едва ли сядет рядом. А впрочем, пускай привыкает к социализму заранее.

— Пожалуйста, — я распахиваю переднюю дверцу.

Девушка садится рядом со мной. Выходит, она наш брат, пролетарий. Это уже лучше. Сейчас я с ней потолкую о жизни, сейчас узнаю, до каких пор они там в Англии будут терпеть эксплуатацию. Только я начну, конечно, издалека.

— Вас не продует? — говорю я по-английски, кивая на приспущенное левое стекло.

— Инглиш… — девушка мотает головой. — Я… Прага… чешка… Прага.

— Ах, Прага, вы из Чехословакии… Очень приятно. Скажите, пожалуйста, куда вас отвезти?

— Так… так, — она показывает вперед. — Так… Ленинские горы.

Ну, все понятно. Это студентка МГУ, будущий химик или геолог. Вот какая умница! А я чуть ее за капиталистку не принял. Бывает же такое… Я включаю зажигание и трогаю машину.

Глава десятая

В девятом часу я возвращаюсь в парк. На мойке очереди нет, и я, быстро подняв стекла, ныряю под душ. Тысячи струй-сабель сразу впиваются в кабину, в капот, в крылья; мягкие капроновые щетки обнимают машину с боков, поглаживают сверху. Минуты полторы-две я штурмую искусственный ливень, и вот уже чистая, как богиня, моя «зеленуха» выкатывается на бетонированную дорожку.

— А ну отворяйся!. — кричит тетя Настя, потрясая щеткой.

Я распахиваю настежь все четыре дверцы, вылезаю из машины. Тетя Настя, ловко орудуя щеткой, подметает пол в кабине, протирает сырой мыльной тряпкой сиденья.

— Игорь еще не приехал? — спрашиваю я.

— Да хоть бы он совсем не приезжал, этот твой баламут, — говорит тетя Настя. — Тоже мне сыскал приятеля… Знает только головы девкам крутить.

Я смотрю на тетю Настю. Лицо у нее маленькое, сморщенное, а глаза веселые. И очень молодые, как будто с чужого лица. Странно, почему это у нее глаза не стареют. А у мамы, наоборот, слишком молодое было лицо. Но глаза ее выдавали. Они всегда были грустные и сильно маму старили.

— Про новость-то слыхал? — спрашивает тетя Настя, одергивая свой резиновый фартук.

— Нет, а что такое?

— Кассиршу в диспетчерской сняли.

— Какую кассиршу?

— А вот ту, которая самая красивая… Говорят, не чиста на руку была.

— Значит, это Зеленину. В диспетчерской вроде и нет красивей ее.

— Родной, благородный, закругляй тары-бары!..

Это Михеевич сзади кричит, самый старый водитель нашей колонны. Он, говорят, еще Дзержинского возил. И все может быть: Николай Михеевич добрый старик, вежливый такой.

Я быстро съезжаю с дорожки и гоню машину в колонну.

Механик Петухов, заложив руки за спину, прохаживается вдоль бетонки, которая наполовину заставлена машинами. Мне он велит ехать в самый конец. Мы с Володей не даем ему на чай, и он в свое дежурство нашу машину всегда запихивает подальше. Из-за этого утром полчаса теряешь: чтобы выбраться на выездную дорожку, сколько надо машин отогнать.

— А почему так далеко? — говорю я. — Мой сменщик рано утром выезжает.

— Гони, гони! — хрипит Петухов, не глядя в мою сторону. — Молод еще рассуждать.

Я показываю ему язык и еду в самый конец колонны. Ставлю машину по соседству с Антоном Чувякиным, который ковыряется в моторе. Он поднял капот, пригнулся, а сам зыркает по сторонам.

Э-э, значит, этот голубчик задумал что-нибудь стибрить. В нашей колонне такое бывает. Иной разобьет на линии зеркало, а вернется в парк и быстро переставит с чужой машины целое. Да еще нацарапает на обратной стороне пару закорючек. И тогда попробуй докажи, что оно твое.

Чтобы припугнуть Чувякина, уходя, я говорю:

— Антон, на моей машине дворники, антенна и все остальное помечено. Так что заруби на носу.

Чувякин делает вид, что ничего не слышит.

В диспетчерской, как всегда, полно народу. Но одно окошечко в фанерной стене свободно. Я подхожу туда, подаю завернутые в путевку деньги. И сразу меня обступают остряки, каждый начинает тренировать свой язык:

— Ха-ха, Алеша, опять красотку бесплатно катал.

— Да, силен парень!.. Километры есть, а денег кот наплакал.

— Он теперь со словарем… Видно, решил иностранку охомутать.

— Это трудно. У него в кармане ни шиша.

А за кассой, как назло, сидит Вера. Значит, она теперь вместо Зелениной. Правда, в Веру был влюблен Игорь, а не я, но мне все равно неудобно: ведь я его друг. Вера, будто прочитав мои мысли, вскакивает со стула, просовывает кудрявую голову в окошечко.

— Эй, вы, совесть поимейте! — кричит она. — Сами такими были… Я вот тех, кто особенно старается, в другой раз тут до полуночи продержу.

Но никто и ухом не ведет. Теперь все лишь переключаются на Колю Волкова. Он вместе со мной заканчивал курсы и тоже редко приезжает с планом. Розовея ушами, Коля подвигается к окошечку, а я тем временем ускользаю незаметно за дверь.

Бегу я вниз по лестнице, а у самого на душе словно кошки скребут. Сколько же еще мне терпеть этот позор? Ну ладно, раньше я город плохо знал, ну ладно, раньше я в машине разбирался слабо. А теперь я, можно сказать, с закрытыми глазами по Москве проеду, теперь я на слух машину чувствую. Так в чем же дело?

Николай Иванович говорил, чтобы я за пассажирами не гонялся. А я больше и не гоняюсь за ними. Да что толку. Раньше я по девятнадцать рублей привозил, а теперь по двадцать с хвостиком. Нечего сказать, прибавка. И за это я торчу по полдня на стоянке, как старик. Стыдно даже.

Расстроенный выхожу я за ворота парка и носом к носу сталкиваюсь с Занегиным. После сегодняшнего случая на вокзале мне противно на него смотреть, и я отворачиваюсь. А он как ни в чем не бывало кладет мне на плечо волосатую руку и по-дружески так говорит:

— Домой топаешь?

— Нет, на Луну, — отвечаю я. — И, пожалуйста, убери руку, она у тебя грязная.

— А ты, как я погляжу, малый ершистый, — ухмыляется Занегин.

Резко вывернув плечо, я сбрасываю его руку и сплевываю себе под ноги.

— Тьфу!.. Теперь куртку надо в чистку отдавать.

Занегин впивается в меня суженными глазами.

— Ладно, хватит корчить из себя… — цедит он сквозь зубы. — Говори прямо, ты продашь меня?

— Я бы продал, да никто не купит. Слишком много в тебе навоза.

Занегин закуривает. Я на всякий случай ощупываю карманы. Но в карманах у меня только спички да сигареты. И тут я впервые хвалю Игоря, который занимается боксом. Нет, он, пожалуй, прав, еще рано запрещать у нас этот вид спорта. Наоборот, боксу даже в школе надо учить, раз вот такие не перевелись.

Жадно затягиваясь папиросой, Занегин с минуту идет молча, по-бычьи наклоняясь вперед. Я тоже молчу и только сжимаю в кулак пальцы правой руки. Пусть я не знаю никаких приемов, пусть я ни с кем серьезно ее дрался и мне, конечно, страшно, но я буду защищаться как черт.

— Ты кулаки разожми, а то пальцы посинеют, — говорит Занегин. — Все равно я не собираюсь с тобой цапаться. Не желаю срок из-за дурака тянуть. Я вот поговорить хотел, а ты все ершишься.

— Мне противно с тобой говорить.

— Хорош гусь. — Занегин покачивает квадратной головой. — Увез моего пассажира да еще и нос дерет. Это что, в комсомоле так учат?

— Да, в комсомоле.

— То-то, я смотрю, комсомольцы всюду лезут со своим носом, каждого жить учат, будто у остальных не голова, а так что-то, кочан какой-нибудь… Только ни черта из этого не выйдет — дураков осталось мало. Ты, правда, попался на удочку. И зря. Я мог бы тебя с нужными ребятами познакомить, стал бы кучу денег привозить. И план бы всегда перевыполнял, в почете был бы. Вот как я.

— Не надо мне такого почета, я совесть не продаю.

Занегин морщит красный мясистый нос.

— Значит, ты святой, в рай угодишь. А вот я простой смертный, меня совесть не кормит. Мне деньги нужны, деньги! Понятно тебе, ангел?.. — И он, сильно выворачивая вовнутрь ноги, бежит к приседающему на остановке троллейбусу.

Меня тут же догоняет Игорь.

— Что не подождал? — жарко дышит он в лицо. — Я весь парк обегал. Потом вышел за ворота, смотрю, ты с Занегиным и у вас что-то назревает. Я скорее на другую сторону. Иду, наблюдаю. Если что, думаю, подскочу на выручку… А чего это он к тебе приставал?

Я рассказываю ему про случай со старушкой.

— Вот гад немытый!.. — возмущается Игорь и сворачивает к телефону-автомату, хлопая по карманам, ищет записную книжку. Это значит, он будет звонить новенькой. Телефоны давно знакомых девушек Игорь знает на память.

Мне бы тоже надо позвонить Марине, но вечером страшно: отец может трубку взять. Один раз я уже налетел на него. Правда, он говорил любезно, но я так заикался, что, как вспомню, хоть с моста Крымского бросайся. И теперь я звоню Марине только днем, когда отец на работе.

Игорь заходит в будку, набирает номер. В трубке слышатся частые гудки. Он ждет с минуту, снова опускает монету. На этот раз говорит «алло» и тут же вешает трубку.

— Что, нет дома?

— Понимаешь, познакомился сегодня. — Игорь чешет перчаткой лоб. — Девочка люкс, но оказалась актрисой… Там отвечают: «Участковый Гавриков слушает». Ну ладно, попадется она мне, — успокаивает себя Игорь.

Мы закуриваем и выходим на проспект Мира. Народу повсюду полно. В апреле всегда в Москве вроде теснее. Парки еще закрыты, а дома не усидишь, вот все и бродят по улицам с просветленными лицами. Только мне сейчас и весна не весна.

— Игорь, меня, наверно, с работы выпрут, — говорю я.

— Не выпрут, — успокаивает он. — Водишь ты неплохо…

— Этого мало, я чего-то не знаю, что знают другие. Потому и с планом у меня не клеится.

— Подумаешь, секреты, — смеется Игорь. — Головой надо варить, вот и все. Да еще газеты читать, особенно «Вечернюю Москву». Ведь там все написано: где что открывается и закрывается, начинается и заканчивается. Понятно тебе? Берешь «Вечерку» и сразу видишь, где по тебе пассажиры слезы льют — в Доме Союзов или на стадионе, во Дворце съездов или в парке «Сокольники», в ЦДРИ или там еще где… Вот так, старина, — Игорь хлопает меня по животу, — выше голову!.. А то участковому Гаврикову позвоню.

Вот за это я и люблю Игоря. Многие его несерьезным считают, а он совсем не такой. Игорь просто дурачится и никогда не вешает носа. А коснись дела — он парень что надо. И друг настоящий.

Я провожаю Игоря до трамвая. Он садится и в вагоне плющит нос о стекло, крутит пальцем около уха — грозится позвонить участковому Гаврикову.

Глава одиннадцатая

Все у меня болит. Руки болят, спина болит, плечи болят. Посидеть бы в курилке, передохнуть бы чуть-чуть, да некогда: дел столько, что знай успевай поворачиваться. «Рябинин, волоки эту развалину на свалку. Да поскорее. Машина сейчас придет, надо баллоны в нее погрузить. И бочки из-под масла откати на склад до конца работы».

Я, ни слова не говоря, взваливаю на плечи потный от старости аккумулятор и тащу в самый дальний конец парка. А когда возвращаюсь, машина тут как тут, стоит и ждет грузчика. Я быстро ставлю на попа первый баллон, поднимаю и заталкиваю его в кузов. Потом второй, третий, четвертый… Последний тоже закатил, но не успел вовремя отнять руку и прищемил палец. Ой, как крепко прищемил! Даже сердце зашлось. А палец так ломит, что хоть падай прямо на бетонку и плачь у всех на виду. Я дую на палец, вроде полегче становится. Потом начинаю бочки перекатывать.

Сегодня только третий день, как Петухов отстранил меня от езды, а кажется, что уже целую вечность я мыкаюсь по парку, делая то, делая это, и конца своей работы пока не вижу. Но самое тяжкое для меня не работа, это даже хорошо, что ее много. Когда я тащу что-нибудь тяжелое, то никого не замечаю и меня вроде никто не видит. А вот когда иду пустой обратно, тут мне трудно, тут мне хочется превратиться в невидимку. Пустой я бреду, не поднимая головы, пустой я стараюсь обходить или не замечать знакомых ребят.

Но больше всего я боюсь встретить директора. Николай Иванович так хорошо со мной тогда говорил, он ведь еще в тот раз мог снять меня с машины, но не снял, поверил мне. А я его подвел. Как теперь ему в глаза буду смотреть? Он, конечно, уже знает, что я тут разные бочки да баллоны катаю, Петухов небось доложил.

Первую бочку я откатил удачно: по дороге к бензоскладу и обратно никого из знакомых не встретил. А когда покатил вторую, вижу, мне наперерез идет Вадим Чалый. Что ему надо? Позубоскалить решил? Я сильнее подталкиваю сразу руками и ногами липкую от масла бочку, чтобы опередить Вадима и не встретиться с ним. Но Чалый тоже ускоряет шаг, потом кричит:

— Эй, король масляных бочек, подожди!

Я делаю вид, что не слышу его, и продолжаю катить бочку еще быстрее.

— Оглох ты, что ли? — говорит Вадим, нагоняя все-таки меня.

— Чего надо? — отвечаю я сердито.

— На бюро комсомола тебя вызывают. Ровно в шесть приходи. Румянцев велел не опаздывать.

У меня даже ноги подкосились от таких его слов. Вот оно как дело оборачивается. Мало того, что с машины сняли, еще по комсомольской линии решили позорить, так сказать, воспитывать. Выходит, не только Петухов, а все против меня. Все до одного.

— Ну что молчишь, как воды в рот набрал? — говорит Вадим. — На бюро, смотри, приходи.

— Обязательно приду, без опоздания приду, с радостью приду, — отвечаю я.

И качу бочку еще несколько метров. Потом останавливаюсь. А за каким чертом мне ее катить? Кому нужно это мое старание? Я с силой пинаю бочку, она издает глухой утробный звон и откатывается в сторону от дороги.

Вот и конец. Больше я не хочу терпеть этого позора. Раз не получается из меня шофер, не надо. Найду себе и другую работу. Могу завтра же грузчиком пойти в мебельный. Буду ездить на огромной машине с надписью по бортам: «Доставка мебели населению», буду таскать по этажам гражданам-новоселам новенькие гарнитуры. И не будет там этого чертова плана, потому что нельзя заранее узнать, сколько купят сегодня или завтра разных шкафов, столов, диванов.

Так что зазря хлопочет Румянцев, ни к чему собирает он комсомольское бюро. Все равно представление не состоится. Я приду сейчас на бюро и скажу, что подаю заявление об уходе. И тогда разговор со мной будет короткий, я уже буду чужой, меня незачем будет воспитывать.

Я вытираю о траву масленые руки и смотрю на часы. До начала бюро остается десять минут. А может, мне заранее написать заявление? Я еще успею. Так ведь будет лучше: прийти с готовым заявлением. Когда скажут мне: «Ну хвастай, Рябинин, как ты дошел до такой жизни, что механик отстранил тебя от езды?», я достану из кармана заявление и отдам Румянцеву. Потом поклонюсь низко, по-русски, и гордо уйду.

Да, да, так я и сделаю. В моем положении это лучший выход. Не слушать унизительных нравоучений, перемешанных с насмешками, не лепетать что-либо в свое оправдание, а гордо уйти. Да и что я мог бы сказать? Ничего тут не скажешь, виноват я, не привожу плана, будь он проклят.

Раздобыв в диспетчерской лист бумаги, я пишу в курилке заявление и поднимаюсь на второй этаж, захожу в комнату комитета комсомола, где за продолговатым столом уже сидят члены бюро. Они вроде и не заметили моего прихода, все улыбаются и смотрят в сторону Румянцева, который рассказывает, видно, что-то веселое, как всегда с жестами. Но я знаю, они только вид делают, что не заметили меня, а на самом деле заметили. И довольны, что я пришел. Как же, сейчас будут свое красноречие показывать, каждый стыдить меня начнет, будто от этого я сразу план стану выполнять. Лишь Вадим Чалый не притворяется, незаметно подмигивает мне.

Стоя у двери, я мельком окидываю взглядом сидящих за продолговатым столом. Рядом с Вадимом облокотилась на стуле Римма Рязанцева из бухгалтерии. Она девушка хорошая, всегда мягко так здоровается при встрече, а тут тоже общий фасон держит, игнорируя меня, нерадивого. Справа от нее возвышается светлая голова в завитушках Наташи Серегиной, секретаря главного инженера. С виду эта особа важная, но человек она прямой, на комсомольских собраниях всегда режет правду в глаза. Дальше сидят Миша Кравцов из первой колонны, Юра Зацепкин из четвертой, Женя Скачков из третьей. По другую сторону стола трое ребят, которых я совсем не знаю.

— Алеша, проходи, садись, — говорит вдруг Румянцев. — Ты что там стоишь как чужой?

Все сразу посмотрели на меня, тоже закивали: мол, конечно, садись, что зря стоять. А мне и незачем садиться, мне надо прямо сейчас отдать заявление и поскорее уходить. Пока еще не начался этот унизительный для меня спектакль. Я лезу в карман, чтобы достать заявление, но тут дверь широко открывается и входит Петухов.

— Прошу прощения, молодежь, — хрипит он, шумно отдуваясь и прикладывая руку к груди. — Главный инженер задержал, дела неотложные.

Ах, вот оно откуда все идет. Петухову показалось мало, что снял меня с машины, он еще потребовал по комсомольской линии устроить мне экзекуцию. Значит, правду о нем говорят в колонне: «Петухов если бьет, то бьет до конца».

Растерявшись от появления Петухова, я не отдаю заявления, а прохожу зачем-то вперед, сажусь и вначале никак не могу понять, куда клонит выступающий первым Румянцев. Он странно как-то говорит, вроде не критикует меня, а защищает. Неужели это правда? Или я уже совсем ничего не соображаю? Я встряхиваю головой, снова слушаю Румянцева.

— …Мне кажется, устарела эта мода отстранять от езды водителей за невыполнение плана, — говорит он. — Молодых водителей особенно. Что у нас получается с Рябининым? У парня и так мало опыта, а мы еще снимаем его с машины. Хорошо это? По-моему, нехорошо. Разве когда побегает по парку за разнорабочего, он лучше станет водить? Нет, не станет, наоборот, что-то забудет и потом еще меньше привезет плана.

Теперь я понимаю, что Румянцев в самом деле защищает меня. И Наташа Серегина тоже согласна с Румянцевым. Рассекая воздух ладонью, она говорит резко, словно рубит сплеча:

— Я считаю, это порочная у нас практика. Представьте себе, что будет, если в школе неуспевающего ученика отстранят на какой-то срок от занятий. Тогда он еще больше отстанет, хуже начнет учиться. Но в школе, к счастью, так не поступают. Мне могут сказать, что у нас ведь не школа. А я думаю иначе, у нас тоже школа, школа жизни. Особенно для молодежи. И неопытных водителей нам нельзя снимать с машины, а надо помогать им. Вот Алешу, может быть, стоит прикрепить к кому-нибудь из наших опытных комсомольских водителей. Пусть он поездит с ним час, другой в свободное от смены время. Это только пользу даст, я уверена.

После Наташи поднимается Петухов, и я, стараясь угадать, что он скажет, напряженно смотрю на него. Но серое лицо Петухова вроде ничего не выражает, оно совсем безразлично.

— Вы, товарищи комсомольцы, шибко мягкосердечны, — говорит Петухов. — Это, может быть, и неплохо, но руководителю, я вам скажу, таким быть нельзя. Тут говорили, что я поторопился снять Рябинина с машины. А я считаю, поздно это сделал. Рябинин у нас третий месяц не привозит плана, колонну назад тянет. Так что прикажете делать, на доску Почета его портрет за это вывешивать? Я рад бы, но не могу, для меня план — главное, за него мне шею мылят. Вот и приходится, хочешь не хочешь, — Петухов разводит руками, — наказывать виновных в срыве плана.

Но с Петуховым не соглашаются. Юра Зацепкин и Римма Рязанцева говорят, что я на линии слишком горячусь, мне не хватает выдержки, но я старательный, и мне надо помочь, а не видеть во мне какого-то срывщика плана. Женя Скачков предлагает, чтобы бюро просило дирекцию разрешить мне вернуться на линию, и обещает в свой выходной день со мной поездить.

Я слушаю ребят и начинаю убеждаться, какой я все-таки дурак. Надо же быть таким большим, многоэтажным дураком! Вообразил вдруг себе, что все против меня, и решил характер свой показать, заявление заранее приготовил. Как хорошо, что я не успел его еще отдать!

И когда меня спрашивают, что я сам думаю, какая мне нужна помощь, я стою и молчу: мне стыдно, что я плохо думал о Румянцеве, о всех ребятах. С моей стороны было бы честно признаться им в этом, но у меня не хватает духа, и я только говорю:

— Спасибо, ребята… Я не подведу. Ей-богу… то есть честное комсомольское!..

Глава двенадцатая

Ленинский проспект машет зелеными крыльями нестриженых лип. Летит и машет, летит и машет. А в открытое окно автобуса ломится свежий воздух, и что-то веселое бормочет ветер, и ему помогают колеса. И все это не сон — плечо Марины касается моего плеча. Она в синих узких брюках, в легкой блузке навыпуск, на коленях ее вздрагивает пляжная сумка в крупную клетку.

А еще вчера я в это не верил. Мы долго говорили по телефону, все больше о ее зачетах. Потом была пауза, и я, чтобы не молчать, сказал:

— Поехали завтра в лес?

— В лес?! — удивилась Марина. — В какой лес?

— Ну хотя бы во внуковский… Поехали?

— Угу, — ответила Марина дурачась.

— Я серьезно, — сказал я неуверенно.

— Угу, — она снова вроде дурачилась.

— Тогда я буду вас ждать.

— Конечно, не я — вас, — она цокнула языком.

— У метро «Новослободская»?

— Нет, нет, — быстро сказала Марина. — На площади Революции.

И вот она рядом, и я чувствую ее плечо. Я никогда так близко не сидел с Мариной, и во мне вроде все перевернулось. Сердце, кажется, толкается где-то справа, мурашки тоже сбежались в правое плечо, которое касается Марины. Еще немного, и я не выдержу, еще немного, и я закричу на весь автобус, какой я счастливый.

Впереди нас сидит черноволосый парень с букетом сирени. Он то и дело оборачивается, смотрит на Марину, и глаза его как-то странно блестят. Марина парня будто не замечает, видно, часто на нее так смотрят и она к этому привыкла. А меня парень бесит, я сжимаю его локоть и тихо говорю:

— По мотайте головой, а то шея оборвется.

Парень сразу скучнеет, выдергивает из букета две ветки, дарит Марине.

— Это преступление, — говорит он, — что такая девушка без цветов.

Я, конечно, понимаю, кто преступник, я понимаю его намек. И он хорошо делает, что в нашу сторону больше не смотрит. А то я могу и по шее заехать, а то я могу и его подарок выкинуть за окно, прямо под колеса встречного МАЗа.

Москва неожиданно кончается. Теперь по обеим сторонам шоссе плывут, покачиваясь, дубовые леса, белеют пятнами-веснушками красные грибы-навесы. Иногда к дороге выбегают из леса новые дома, во дворах которых мальчишки режутся в бадминтон. Возле одного такого дома автобус тормозит, и двое пассажиров выходят.

— Сойдем здесь или до конца? — говорит Марина, опуская почему-то глаза.

— Лучше до аэропорта доехать. Самолеты посмотрим.

Она кивает и нюхает сирень. Марина, конечно, любит цветы. А я ни разу не дарил ей цветов и, наверно, не подарю. Мне стыдно с ними появляться на улице. Я скорее провалюсь сквозь землю, чем стану торчать с цветами у метро. Понятно, это дикость с моей стороны, но что поделать. Мне даже неловко бывает за ребят, когда они, вытянув по-гусиному шеи и прижав к груди цветы, топчутся где-нибудь под часами. Какой тогда у них растерянный вид!

На конечной остановке автобус выписывает полукруг и быстро пустеет. Подхватив чемоданы, пассажиры спешат в стеклянные залы регистрировать билеты, оформлять багаж. А мы с Мариной проходим на площадку для встречающих и стоим.

Оглушая нас ревом и грохотом, к вокзалу медленно подплывают реактивные самолеты, похожие на огромные серебристые рыбины. Круглые животы у этих рыбин вспарываются, и оттуда выходят люди.

— Вы летали на ТУ? — спрашивает Марина.

— Нет пока.

— Что за кавалеры пошли, — смеется она. — Настоящий детский сад.

Потом мы покупаем в буфете бутерброды, две бутылки «Сенатора» и идем в лес. Вначале я хотел взять вина, но Марина, оказывается, любит пиво. Смешно даже, девушка, а любит пиво, словно она в Чехословакии жила. Там, говорят, все женщины его пьют.

Пляжная сумка теперь потяжелела, и я забираю ее у Марины. Я в первый раз несу женскую сумку, и мне, как ни странно, приятно с ней шагать. И нисколько не стыдно. А раньше, если мама, посылая в магазин, давала мне хозяйственную сумку, я всегда отказывался и брал с собой небольшой чемодан.

Мы идем по лесу, наверно, с полчаса. Потом на небольшой поляне я собираю в кучу сухие дубовые листья, Марина стелет красное покрывало, которое достает из сумки, и мы садимся. Я закуриваю, стираюсь выпускать дым кольцами, но из-за яркого солнца его совсем не видно. И мне вдруг кажется все нереальным: и коленчатые ветки дуба с припухшими почками, которые вот-вот готовы лопнуть, и пригашенный деревьями гул самолетов, и сидящая на красном Марина с зелеными глазами.

— Алеша, вы давно курите? — спрашивает Марина, вытаскивая из сумки пиво.

— Скоро год.

— Это же вредно!.. Вот возьму и порву все ваши сигареты.

— Пожалуйста, — я протягиваю ей пачку.

— Нет, не буду, — говорит Марина и ложится на сипну, руки гибко закидывает за голову.

Теперь я замечаю, что выше пояса Марина очень тонкая и хрупкая. Ее плечи еще как следует не налились, маленькие груди торчат остро. А ниже талии у Марины все словно бы не ее, чужое. И широкие бедра, туго обтянутые синими брюками, и полные икры, и колени круглые, красивые. И глубоко утопленный пупок, который стыдливо выглядывает из-под задравшейся блузки. Странно, почему это у Марины под блузкой ничего нет? Может, мода такая?..

Я гашу сигарету и пододвигаюсь к Марине. В ее глазах теперь плавают облака, белые-белые, как выводок лебедей. А на щеках подрагивают плотные тени от ресниц. Я молча склоняюсь над ее лицом. Белые лебеди сразу пропадают, ее глаза опять становятся зелеными, и в эту минуту я, ничего не соображая от страха, целую Марину. Я только чуть-чуть касаюсь ее мягких влажных губ и тут же прижимаюсь лицом к ее груди, чтобы спрятать глаза.

И так мы лежим не знаю сколько. Марина молчит и смотрит в небо, и в ее глазах, наверное, снова плавают белые лебеди, а я слушаю ее сердце, чувствую запах ее тела, и мне кажется, что я лечу.

— Алеша, ты не заснул?

Марина говорит мне «ты»!.. И голос у нее какой-то новый: тихий, нежный и вроде виноватый.

— Нет, я умер, — отвечаю я.

— Живой труп, я хочу пива, — уже громче говорит она.

Я вскакиваю, беру бутылку, начинаю раскупоривать. Штопора у нас нет, и я ковыряю пробку карандашом. Он крошится на мелкие части, но пробка ни с места. Тогда Марина дает мне ключ от квартиры, и я проталкиваю пробку вовнутрь.

Пьем мы из бумажных стаканчиков. Пиво мне нравится. Вкусное такое, душистое. И в голове от него легкое кружение, и смелости прибавляется. Вот сейчас я поцелую Марину как следует. И глаз, пожалуй, не буду прятать.

Я привстаю на колени, хочу обнять Марину. Но она отводит мою руку в сторону. Нежно вроде, но отводит. И как-то задумчиво спрашивает:

— Алеша, ты много знаешь стихов?

Конечно, много, даже очень много. На меня иногда что-то находит, и я битый час читаю на память стихи. Читаю Блока, Есенина, Павла Васильева, Маяковского, Ахматову, Василия Федорова, Цыбина — всех подряд, кого я люблю.

— Порядочно, — говорю я.

— Почитай что-нибудь, — просит Марина.

Я читаю. А она отгадывает, чьи это стихи. Она точно отгадывает. Только один раз путает Цыбина с Павлом Васильевым. Некоторые стихи она просит читать по два раза. А одно тут же заучивает. Это крохотное стихотворение Василия Федорова: «Молчи! Ты ссоришься со мной, не ведая пока, что хлещешь по себе самой, а ты во мне хрупка».

Потом мы лежим молча. Ее голова теперь на моей руке. Опершись на локоть, я мну губами ее жесткую челку, но челка никак не мнется, все скручивается в полукольцо, и мне от этого весело. Да что там весело, меня куда-то уносит. Я снова лечу, лечу без крыльев, как спутник.

А Марина что-то спрашивает про Борьку, что-то говорит о грубости таксистов, и я что-то отвечаю, кажется, доказываю, что и таксисты бывают разные, что все зависит от человека. И нахваливаю Игоря, и своего сменщика Володю, и Колю Волкова, который наизусть знает всего «Онегина», и Сашу Румянцева, нашего комсорга.

Потом по лесу разливается треск, и вскоре на поляну выскакивает мотоцикл. За его рулем склонился светлый парень в серой кепке козырьком назад, на втором сиденье подпрыгивает девушка. Покружив на поляне, они выбирают место подальше от нас, что-то стелют на траву. Через минуту их уже не видно за мотоциклом.

— Холодно стало, — поеживается Марина. — Солнце сейчас зайдет.

Солнце и правда скоро спрячется за лес. Длинные тени от дубов уже заслонили всю поляну. Только тонкий розовый луч пробился сквозь ветки и упирается Марине в подбородок.

— Алеша, знаешь что? — говорит Марина.

— Что?

— Ты еще совсем, совсем ребенок.

— Это почему? — спрашиваю я.

— Все потому, все потому, что так положено ему, — напевает Марина. И тут же встает: — Поехали домой.

— Поехали, — соглашаюсь я и вспоминаю, что мне сегодня заступать в ночную.

Глава тринадцатая

Пассажиры сидят сзади в обнимку. Ее голова на его плече. Он что-то говорит ей тихо, чтобы я не слышал. Она только повторяет: «Болтушка, болтушка…» — и смеется.

Мне тоже весело. Впереди идет черный ЗИЛ, два красных луча от его сигнальных огней тянутся к «зеленухе», и кажется, везет он нас на буксире, тащит на огненных канатах в рай. И светофоры словно подменили: Колхозная — зеленый, Самотечная — зеленый, Маяковская — зеленый, Качалова — зеленый…

Да здравствует зеленое!

В самом деле, разве есть цвет лучше? Зеленый светофор — путь свободен. Зеленые листья на деревьях — новая жизнь. Зеленые звезды в небе — жди ясной погоды. Зеленые глаза…

— Постойте минутку, — просит он. — Сигарет надо купить.

Я торможу, жмусь к тротуару.

— А вы красиво водите, — говорит она, когда он уходит.

— Спасибо за комплимент.

— Правда, особенно когда рулем крутите. Прямо сидячий капитан. А когда дергаете разными ручками, получается не так красиво.

Она заглядывает в зеркало, что висит в кабине, поправляет прическу. Потом спрашивает:

— Скажите, а машину трудно водить?

— Нет, нисколько.

— Я тоже хочу таксистом стать. Даже песню про это придумала. Представила, как я уже по Москве еду, и придумала. Хотите, вам спою?

— Спойте, — киваю я.

Она забивается в самый угол, чтобы я не видел в зеркале ее лицо с пухлыми щеками, и начинает петь: «Пожалуйста, пожалуйста, в машину мою быструю, поехали, поехали навстречу ветру чистому. Бегут дома высокие и низкие, старинные, дороги мои разные — короткие и длинные. Бульварами, проспектами летит машина птицею, а город не кончается, как будто без границы он…»

Вскоре он возвращается с сигаретами. Залезает в машину, улыбается. Теперь я вижу, что ему лет семнадцать, не больше. Только ростом высокий, пожалуй, с меня.

— Солистка вас мучает, — говорит он неокрепшим басом. — Знаете, она готова петь это на мусорной свалке для воробьев, лишь бы те ее слушали.

— Напрасно стараешься, Димочка. Я все равно буду шофером. Представляете, — она трогает меня за плечо, — этот человек против и маму подбивает. Объясните ему, что девушки могут не хуже водить.

— В нашем парке все девушки на доске Почета, — говорю я.

— Слышишь, тип отсталый? — Она хватает Димочку за уши.

Тот притворно кричит:

— Ой, оторвешь!.. Сдаюсь… сдаюсь…

Потом она опять кладет голову Димочке на плечо, и они молчат. А я вспоминаю, как мы с Мариной возвращались сегодня из лесу. Обратно мы ехали, на такси, и ее голова вот так же лежала на моем плече. Лесной воздух опьянил Марину, и она несколько раз за дорогу засыпала, ее голова скатывалась ко мне на грудь. И тогда Марина мне не казалась уже недоступной, наоборот, она выглядела беззащитным ребенком, точь-в-точь как Борька.

— Вот здесь направо, — говорит Димочка.

Я сворачиваю в переулок, выезжаю на Фрунзенскую набережную, останавливаюсь перед Крымским мостом. Димочка быстро расплачивается, прощается со мной как с давним знакомым, и они, сцепившись за руки, бегут к подъезду высокого дома. С пятого этажа им уже кричат парни в белых рубашках, но что кричат, не пойму: выставленная на балкон радиола заглушает их голоса.

Мне не хочется искать сразу новых пассажиров. Я помню хорошо этих, хотя они теперь скрылись в подъезде. В моих ушах еще звучит сочный голос Димочки, веселая песня девушки с пухлыми щеками. Она, пожалуй, неплохо придумала о Москве: «А город не кончается, как будто без границы он».

Я закуриваю и открываю дверцу. От Москвы-реки остро тянет свежестью. С того берега, из парка Горького, доносится джазовая музыка. И видно, как медленно вращается все в разноцветных огнях «колесо обозрения». А прямо передо мной, в небе, повис гамак-великан, простреленный звездами, и в нем покачиваются маленькие троллейбусы, машины, люди-карлики.

Неужели и этот чудо-мост тот физик объезжает под землей! Странный у Марины знакомый. И почему она его знает? Если он физик, то не должен учиться в экономическом. А что, если позвонить сейчас Марине? От имени физика. Изменить голос и сказать: «О, наконец-то я слышу прелестный голос!.. Весь день звоню, но увы, увы…» Интересно, признается Марина, что уезжала сегодня в лес?

Нет, глупо это, глупо. Какое мне дело до разных чудаков. Верно, Марина? Ты слышишь? Нет, ты не слышишь, ты спишь давно, ты еще в машине засыпала. А я спать сегодня не хочу. Честное слово. Я хочу смотреть на этот мост, на рассыпанные бусы огней вдоль набережной, я хочу возить разных пассажиров и слушать их песни. А ты спи, спокойной ночи тебе, Марина-морская.

Я запускаю мотор и еду в сторону Лужников. Народу на улицах мало. В мае всегда Москва редеет: кто на дачу уезжает, кто в отпуск. Зато иностранцев прибавляется. Вот и сейчас это, кажется, они собрались в кучу и целятся в метромост фотоаппаратами.

Сбавив скорость, я прислушиваюсь к их голосам. Ну, конечно, иностранцы, лопочут по-французски. И затворами вовсю щелкают. Что ж, пускай щелкают, ничуть не жалко: Москва всегда красивая — и днем и ночью. Только место они выбрали неудачное. Лучше бы на Ленинские горы поднялись, к новому университету. Оттуда видно сразу все: и стадион-громадина, и грустный Ново-Девичий монастырь, и мигающая огнями высотная гостиница «Украина», и сам Кремль с рубиновыми звездами, золотыми куполами, крестами…

Миновав французов, я хочу как следует газануть, а в это время на мостовую выбегает девушка. Ловко зажав чемодан между ног, она голосует обеими руками и громко кричит:

— Стойте!.. Стойте!..

Я торможу, открываю дверцу. Девушка торопливо садится. С виду она не москвичка: волосы заплетены в косы, губы ярко накрашены, на руках красные перчатки в клетку. И чемодан не кладет на заднее сиденье, оставляет на коленях. То ли ей невдомек, что он будет мешать крутить мне баранку, то ли боязно с ним расставаться.

— Вам на какой вокзал? — говорю я и включаю скорость.

— Мне в ближайшую гостиницу, — отвечает она тонким голосом школьницы.

— Здесь рядом «Юность».

— Я только сейчас оттуда — нету мест.

Вот оно что. А где они есть? Я и сам не знаю. Конечно, где-то пустуют даже номера, но попробуй отыщи, если рация барахлит и с «Букетом» связаться нельзя. Черт бы побрал эту модуляцию, в который раз она подводит.

— Тогда придется ехать в центр, — говорю я.

— Все равно куда, лишь бы переночевать. Я ведь первый раз в Москве.

— Учиться приехали? — спрашиваю я, сворачивая на Большую Пироговскую.

— Нет, мне в Министерство просвещения надо.

Скажите на милость, в министерство приехала. Наверное, учительница первых классов И ребята ее называют какой-нибудь Клавдией Ивановной. Смех один! У самой еще щеки сизым пушком дымят, как у нашего Борьки.

— Это Пирогов? — Она резко наклоняется вперед.

— Точно, великий хирург.

— Я сразу его узнала… Сидит в кресле и череп в руках держит.

В начале Кропоткинской вдруг перекрывают движение. Я опускаю стекло, высовываюсь по пояс из машины. Оказывается, тяжелый самосвал царапнул жалкого «Запорожца». И теперь владелец трескуна и водитель что-то доказывают регулировщику, выразительно помогая руками. Тот, покачав головой, кивает на обочину, мол, давайте туда, сейчас разберемся, а нас пропускает вперед.

У гостиницы «Москва» девушка забирает чемодан и, не сразу отворив тяжелую стеклянную дверь, пропадает в глубине вестибюля. А минуты через две она возвращается ни с чем: мест свободных нет. Не везет ей и в «Метрополе», и в «Будапеште», и в «Берлине». Совсем растерявшись, она устало прислоняется к спинке сиденья и не знает, что дальше делать.

Тут я не выдерживаю и начинаю сам бегать из гостиницы в гостиницу. Чтобы растрогать дежурных, я выдумываю, будто у меня в машине инвалид первой группы, пострадавший от пожара. Только это не помогает. Тогда я захожу в «Центральную» и солидно так говорю:

— Здесь бронь должна быть для дублера Терешковой.

Светлая женщина, похожая на сдобную булку, неторопливо надевает очки, начинает перебирать какие-то талоны, скрепленные зажимом. У меня от волнения звенит в ушах.

— Как фамилия? — Она смотрит поверх очков.

Я пожимаю плечами.

— Этого сказать не могу. Вот побывает в космосе, тогда весь мир ее узнает. — И полушепотом добавляю: — А пока, сами понимаете, засекречена.

Дежурная откладывает талоны в сторону, берет толстую книгу, листает короткими пальцами. Потом гулко захлопывает, будто стреляет, и, сделав строгое лицо, сердито говорит:

— Молодой человек, не морочьте мне голову.

— Может быть, она гостиницу перепутала? — отступая к двери, бормочу я. — Сейчас я… сейчас…

Когда я возвращаюсь к машине, моя пассажирка уже дремлет, скрестив руки на чемодане. Ее рыжие косы свисают до самых колен. Красные перчатки упали на коврик. Вздрогнув от хлопка дверцы, она просыпается, косы закидывает за спину.

— Здесь тоже дело табак, — говорю я. — Попробуем теперь подальше от центра отъехать.

И я везу ее в гостиницу «Северную», в «Турист», в «Золотой колос», в «Ярославскую». Но мест свободных, как назло, нигде нет, и я уже сам начинаю теряться. Что эта девушка подумает о Москве, куда приехала в первый раз? А что она подумает обо мне? Ведь на счетчике скоро пять рублей намотает. Еще скажет, нарочно гоняю, чтобы денег побольше выкатать.

— Вот что, — говорю я, — хватит Москву измерять. Повезу вас к себе. Я живу тут рядом.

Девушка поворачивается ко мне, ее руки взлетают как две красные птицы. Она, кажется, хочет обнять мою шею, но не обнимает и только тихо говорит:

— Я боюсь…

— Чего боитесь?

— Я даже не знаю, как вас зовут.

— Это не велика беда.

Она снимает перчатки, мнет в руках. А ее расширенные глаза испуганно перебегают по мигающей надписи «Гостиница «Ярославская», по слеповатым окнам уснувших номеров, по белесому пятну на асфальте, которое высвечивает фонарь.

— Понимаете, — вздыхает она, — с вами… ночевать и не…

Вот дурочка! Честное слово, дурочка. Ну что она говорит? И зачем я с ней связался? Возьму сейчас и высажу. Пускай до утра ходит по улицам со своим бесценным чемоданом. Пока ее министерство не откроется. Только долго еще до девяти, без ног дуреха останется. И напугать кто-нибудь может. Ночь. Город чужой. Нет, не будь я москвич, если не увезу ее домой.

— Алексеем меня зовут, — говорю я резко. — Это вас устраивает?.. А думать а человеке плохо не обязательно, когда его не знаешь…

— Ой, что вы!.. — пугается она. — Я плохо о вас не думаю.


В нашей квартире на кухне горит свет. Это не иначе как Люся вернулась с веранды. Она каждый вечер бегает на танцы и приходит в это время. Сейчас, наверно, проверяет кастрюли. Или проделывает разные фокусы с волосами — накручивает, укладывает, смачивает пивом. Потом наденет на голову капроновый чулок и так ляжет спать.

Я осторожно, чтобы не греметь, захлопываю лифт и открываю квартиру. Зажигаю свет в прихожей, пропускаю девушку вперед. Ока ступает на цыпочках и от арака не дышит. И тут, как нарочно, появляется Люся с капроновым чулком на голове. Остановилась, руки — в бока.

— Добрый вечер, — испуганно говорит девушка.

— Скорее, утро, но милости просим, — отвечает Люся, делая реверанс, и уходит в ванную.

Я веду девушку в комнату, включаю настольную лампу и вижу, что на моей тахте спит Игорь. Вот это весело! Значит, он опять с отцом не поладил. Игорь всякий раз, когда с ним поссорится, убегает ко мне. И живет несколько дней, пока не позвонит мама и не скажет, что гнев у старика прошел. Конечно, Игоря можно разбудить и переселить к Борьке на кровать, но неудобно оставлять девушку с ним в одной комнате.

— Садитесь, — говорю я, показывая на кресло, и начинаю тормошить Игоря.

Тот охает, как старый дед, бормочет всякую несусветицу. Наконец просыпается и, щуря от света глаза, спрашивает недовольным голосом:

— Сколько время?

— Два часа.

— А что так рано сменился?

— Не сменился, видишь, ее привез, — киваю я на девушку, которая села в кресло у самого окна. — Места в гостинице не нашли.

Игорь оборачивается в ее сторону, и сразу сон с него слетает. Он торопливо тянет кверху одеяло, прикрывает голые плечи и, вращая удивленно глазами, ладонью приглаживает торчащие на затылке волосы.

— Свет выключи, — бормочет он. — Должен же я одеться.

Я гашу лампу. Игорь, прыгая на одной ноге, натягивает брюки, надевает рубашку. А когда я снова включаю свет, то вижу, что он успел повязать и свой модный плетеный галстук. Значит, понравилась Игорю девушка.

— Доставай раскладушку и перебирайся в прихожую, — говорю я.

Игорь ухмыляется:

— Но ты даже не познакомил… И потом, хотя бы чаем девушку угостил.

— Пожалуйста, знакомьтесь, — говорю я.

Он подходит к пассажирке, кланяется с изящностью дипломата:

— Меня зовут Игорем, а вас?

— Сима, — смущенно отвечает девушка.

— О, у вас чудесное еврейское имя! — восклицает Игорь. — Серафима — пламенная. Это так подходит к вашим волосам.

Сима краснеет и смотрит на спящего Борьку.

— Ваш брат?.. А не похож… Он в каком классе?

У нас с Борькой и правда нет ничего общего. Он светлый, большие уши оттопырены — вылитый отец. А я вышел в маму: волосы черные, по вискам немного вьются, глаза карие. Мама говорила, что я должен быть счастливым, но она, конечно, не права. Выходит, если Борька похож на отца, то его ждут разные там неудачи. Ничего подобного, Борька сообразительный, он лучше всех ребят во дворе учится и не может быть неудачником.

— Первый заканчивает, — говорю я и иду разогревать чай.

Следом за мной на кухню выбегает Игорь, хватает меня за руку и шепчет в самое ухо:

— Старик, вот на ком я женюсь.

— Перестань, ради бога, — говорю я, бухая в чайник сразу полпачки чаю. — Ты на каждой второй женишься, если это не пенсионерка.

— А теперь все, прощай, моя холостяцкая жизнь. Я давно искал такую — маленькая, уютная, и нос в конопушках. А на голове прямо костер горит.

— Запомни, я эту девушку привез, я за нее и отвечаю.

Игорь вдруг садится на корточки, обхватывает голову руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, приговаривает:

— О, никогда войны не кончатся!.. Мы все идем навстречу взаимному уничтожению.

— Ты что это в пессимизм ударился? — смеюсь я.

— А чего я должен ждать на грешной земле? Мира и согласия?.. Нет, это мечты чудаков. Вот мы с тобой друзья, и то ты меня не понимаешь.

— Тебя сам черт не поймет. Не успел увидеть и уже…

В это время из ванной выходит Люся с полотенцем на плече. Заглянула к нам на кухню, закатила круглые глаза и спрашивает:

— Алеша, ты, никак, невесту среди ночи умыкнул?

Я рассказываю, что мы с Симой чуть не всю Москву объехали и нигде места в гостинице не нашли, что ночью плохо приезжать в чужой город, если никто не ждет, никто не встречает. И Люся тогда говорит, что она девушку заберет к себе, потому что Наталья Федоровна уехала к старшей дочке и кровать ее все равно пустует.

— Люся, зря ты беспокоишься, — говорит Игорь. — Пускай Сима там остается, а я на кухне посижу, книжку почитаю. Все равно я больше спать не хочу.

Тут я вспоминаю, что у меня машина простаивает, и начинаю одеваться.

— Значит, Сима у тебя ночует, — говорю я Люсе, когда ухожу.

Игорь незаметно от Люси показывает мне кулак.

Глава четырнадцатая

На техосмотр номер два машина попадает раз в месяц. В этот день она ползет по конвейеру от механиков к электрикам, от электриков к радистам, от радистов к арматурщикам, — словом, все специалисты ее щупают и трогают, как врачи допризывников на медкомиссии. И тут надо быть начеку. Во-первых, никто лучше тебя не знает самые мелкие, скрытые неполадки; во-вторых, не каждый все внимательно осматривает, другой так и норовит спихнуть поскорее машину к соседям; в-третьих, находятся и такие, которые сделают кое-как, если вовремя не поднять шума.

Поэтому мы с Володей сегодня с утра в гараже. Пришли раньше восьми, чтобы первыми попасть на конвейер. И теперь у нас все хорошо, глядишь, минут через тридцать могут и осмотр закончить. Володя особенно доволен: скоро Кузю увидит.

Кузя — это сын Володи. Ему еще нет и двух месяцев, но Володя без Кузи уже скучает. Он даже на линии о нем все время помнит: кто бы ни был пассажир, а Володя, если едет по Кировской, обязательно домой заскочит, чтобы хоть одним глазком на Кузю посмотреть.

— Володя, а Кузя тебя узнает? — спрашиваю я.

Озабоченное лицо Володи сразу будто бархатом погладили. Его круглый нос теперь наползает на щеки, а маленькие татарские глаза делаются как щелки.

— Еще бы он отца не узнал, — улыбается Володя. — Только увидит и скорее кричать: «Ыть, ыть!»

— А что это значит?

— «Ты, ты», — переводит Володя язык Кузи.

В это время возле нас появляется Игорь. Он в новом сером костюме, в белой нейлоновой рубашке, с бабочкой. И духами от него так разит, что дышать горько.

— Ты, никак, в бочку с одеколоном угодил? — говорю я.

Игорь пропускает это мимо ушей и протягивает мне заявление. Я беру, читаю. Оказывается, он просит шестидневный отпуск. На углу заявления уже есть резолюция начальника колонны: «Разрешить».

— Это какие у тебя семейные обстоятельства?

— Женюсь, старик, — весело отвечает Игорь. — Вернее, отправляюсь в предсвадебное путешествие. Я плыву сегодня с Симой в великий град Углич, чтобы предстать пред очами своей будущей тещи.

Эта новость меня не удивляет. Я знаю, что после той ночи, когда Сима ночевала у Люси, Игорь отвез девушку в гостиницу и теперь каждый день с ней встречается. Он водит Симу в кино, на концерты, бродит с ней допоздна по улицам.

— Поезжай, поезжай, — говорю я. — Теща встретит тебя с кочергой на пороге. Это не Сима, она враз поймет, какой ты правильный шалопай.

Володя его подбадривает:

— Ничего, Игорь, ничего. Парень ты веселый, любой теще понравишься.

— Конечно, он приедет и сразу концерт теще выдаст. Из четырех номеров: вертикальное движение ушами, горизонтальное движение ушами, вращение ушами против солнца, вращение ушами по солнцу. Ведь у Игоря талантливые уши. Правда, пожилые люди не слишком ценят тех, кто шевелит только ушами, но это ничего, ты все равно не робей.

— А я и не собираюсь, — ухмыляется Игорь. — Если что не так — украду Симу. Это ей даже больше понравится. Она у меня смелая.

— Тогда тебе конь нужен. Хотя бы хромой. И бурка простреленная.

Игорь прячет заявление, поправляет бабочку.

— «Ракета» побыстрее коня умчит нас по Волге, — говорит он и уходит.

А мы с Володей гоним «зеленуху» в колонну, уверенные, что теперь она весь месяц будет служить нам безотказно.

В конторе колонны я неожиданно сталкиваюсь с директором парка и сразу теряюсь. Правда, я уже третий день приезжаю с планом, и мне теперь не стыдно ему в глаза посмотреть, но вся беда в том, что начальство меня смущает: я не знаю, о чем с ним говорить. Это осталось еще от школы. Я всегда боялся увидеть учителей где-нибудь в метро или трамвае. И если с ними там встречался, то незаметно выскальзывал из вагона на первой же остановке.

— Ну, как, Алеша, дум спиро, сперо? — говорит директор и подает мне руку.

Я молчу, переминаюсь с ноги на ногу.

— Это латынь, — усмехается Николай Иванович. — «Пока дышу, надеюсь». Мудрые слова, большой смысл в них заложен… Так что, может, по-английски малость покалякаем?

Он ведет меня в курилку, где в землю вкопана бочка с водой, а вокруг стоят скамейки. Мы садимся, закуриваем. И тут Николай Иванович поздравляет меня, что я стал с планом приезжать.

— Рано поздравляете, — говорю я. — Всего три дня приважу план. Могу еще сорваться.

— Это уже не страшно, если и сорвешься, — успокаивает меня Николай Иванович. — Главное, Алеша, чтоб уверенность у человека жила. А она у тебя появилась. И теперь ты сам от себя не убежишь. Да и уменье, что пришло к тебе постепенно, незаметно, уже никуда не денется.

Потом Николай Иванович расспрашивает меня на английском о новых книгах, кинофильмах. Слова он подбирает медленно, заметно волнуется, как ученик на уроке. И мне теперь кажется, что он совсем не похож на директора и что я давно его знаю и могу говорить с ним о чем угодно.

— А где ты собираешься проводить свой отпуск? — спрашивает он снова по-русски.

Отпуск, отпуск… Это первый отпуск в моей жизни. И где я буду его проводить?

— Что задумался? — говорит Николай Иванович и бросает в бочку с водой папиросу. — У тебя когда там по графику?

— В июле.

— Это хуже.

— Почему хуже?

— Хотел тебя в лагерь наш сосватать. На вторую смену. Местком пять хороших комсомольцев требует. Отрядных вожатых не хватает.

— Что вы, разве я могу…

— Ничего, ничего, — перебивает меня Николай Иванович. — Человек все может… А в отпуск пошел бы в августе или в сентябре. В бархатный сезон. Так, что ли?

Конечно, я и позже могу отдыхать. Только дело вовсе не в этом. Главное, какой из меня вожатый, если я с одним Борькой не слажу. Ведь вчера он снова отмочил номер. Поймали они со Степкой французскую болонку какой-то пенсионерки, унесли на чердак и покрасили розовой краской. Только голову оставили белой. После такой химобработки старушка увидела свою собачку и чуть в обморок не упала. Пришлось мне потом извинения просить да чистить болонку весь вечер ацетоном. И самое обидное, что я за это Борьку даже не наказал: рука не поднялась.

— Чтобы быть вожатым, надо призвание, — говорю я.

Николай Иванович приглаживает ладонью темные волосы с седыми прожилками, снова закуривает. Потом кладет мне на плечо руку и говорит:

— Алеша, если бы все кивали на призвание, мы давно бы по миру пошли. Знаешь, вот наш Михеевич всю жизнь мечтал стать врачом, а всю жизнь работает водителем.

— А почему он на врача не учился? — спрашиваю я.

— Пойми, Алеша, закончить институт не каждый может. Вот у Михеевича шесть сыновей, и все, как говорят, в люди вышли. А самому некогда было учиться, надо было на хлеб зарабатывать, чтобы шесть ртов накормить. Вот и остался водителем. Но беды тут нет. Знаешь, какой это водитель? К нему инженеры, механики за советом идут. Это не водитель, а профессор, Да, да, профессор в своем деле.

— Выходит, что призвание — это выдумка, — говорю я.

— Нет, брат, не выдумка. Только главное другое: если человек настоящий, то он любому делу душу отдает.

Тут в курилку вбегает Пуля, чем-то озабоченная и, как всегда, слишком серьезная.

— Вот вы где, — говорит она Николаю Ивановичу. — А я весь парк обегала. Там болгары приехали, делегация.

— Мать родная! — Николай Иванович встает, одергивает пиджак. — Я совсем забыл… — И они с Пулей скрываются за дверью служебного корпуса.

Я некоторое время сижу в курилке, дымлю сигаретой и думаю. Странно как-то получается. У нас в школе уже с восьмого класса каждый говорил о призвании. И, бывало, слушаешь одного, слушаешь другого и веришь, что скоро новые Яблочковы, Грибоедовы, Пироговы появятся. Только трое из класса никак не могли откопать в себе дара. И столько же не решили точно, кем они станут. К последним и я относился. Меня и к химии, и к живописи, и к литературе тянуло.

А когда не стало мамы, я сразу водителем работать пошел: ведь другой профессии у меня не было. За эту и то спасибо матери, что она заставила меня еще в школе окончить шоферские курсы. Мама словно что-то чувствовала. И вот, странное дело, стал я работать, и теперь мне вроде техника нравится. Одно только плохо, мне все кажется, что живу я как-то не так, что иду я не той дорогой. Люди сейчас в барокамерах сидят, золото находят в Каракумах, штуки разные варганят для посадки на Луне, а я кручу себе баранку, объезжаю жизнь стороной. У других ребят тоже вышло не как мечтали: кто не в тот институт попал, кто на конкурсе провалился, кто вдруг работать захотел. И я уже не уверен, что выйдут из них Яблочковы да Пироговы. Мне, конечно, обидно, если так получится: у нас все ребята были хорошие, способные такие. Но может быть, и нет тут беды. Может быть, прав Николай Иванович, что призвание — это не самое главное в жизни. Ведь бывает работа, к которой ни у кого нет призвания, а ее все равно делать надо.

Подумав так, я бросаю в бочку сигарету и иду домой. По дороге встречаю Сашу Румянцева, комсорга нашего парка. Он быстро так шагает, торопится куда-то, как всегда. Поравнявшись, Саша поздравляет меня. Ему, оказывается, тоже известно, что я с планом стал приезжать.

— Может, это у меня случайно получилось, — говорю я.

— Скромность украшает комсомольца, — смеется Саша и шагает дальше, размахивая модной папкой на «молнии».

А у меня в груди приятно так щекочет. Не от Сашиного поздравления, конечно, а оттого, что теперь я вроде равный со всеми в колонне. Меня даже запеть подмывает или бегом припустить. И Марину я сразу вспоминаю, поговорить с ней хочется. А почему бы мне ей не позвонить. Завтра воскресенье, может, на катере по Москве-реке покатаемся. Ведь я две недели не видел Марину. Это все из-за ее экзаменов.

Я захожу в телефонную будку, закуриваю. Когда куришь, вроде умнее говоришь. Затягиваюсь несколько раз подряд, потом набираю номер и слышу голос Марины:

— Алл-о-о…

— Здравствуй, Марина! — говорю я.

— Добрый вечер, Алеша, — отвечает она, и мне приятно, что Марина меня уже по голосу узнает.

— Знаешь, завтра воскресенье… я тебя увидеть хотел.

— Это никак невозможно. Завтра я шагу из дома не сделаю. В понедельник у меня самый страшный экзамен.

— Тогда я позвоню тебе в понедельник.

— Что?.. Ой, извини, за мной зашли. Лечу сейчас в читалку. — И Марина вешает трубку.

Вот опять я не увижу Марину. И Игорь вечером уезжает. Чем же мне завтра заняться? Может, Борьку на Выставку сводить? Он давно просит, но у меня все выходной не совпадал с воскресеньем. А сегодня в кино схожу. И я сворачиваю к кинотеатру «Космос».

Глава пятнадцатая

Борька рад без памяти. Сегодня его и будить не надо было, сам вскочил, погладил форму, смочил водой волосы, прилизал щетинистый хохолок. Парень сразу стал таким опрятным, что куда там.

В десять часов мы выходим из дома. Солнце печет по-летнему, хотя середина мая, на проспекте Мира полно народу — все рады теплу. Мужчины нарядились в светлые костюмы, на женщинах яркие платья, темные очки. В сквере, который прячет наш дом от проспекта, зацвели вишни.

— Непонятно, — говорит Борька, — листьев нет, а цветы есть. У яблони не так.

Я не знаю, как объяснить Борьке эту загадку по-научному, и говорю:

— Вишне торопиться надо. Через месяц ягоды краснеть начнут. Вот цветы и не ждут листьев, некогда.

От нас до Выставки рукой подать, и мы идем пешком. Борька в наутюженных брюках шагает широко, стараясь идти со мной в ногу. Но как только у метро показались автоматы с газировкой, он вылетает вперед и становится в хвост длинной очереди. Теперь будет так все время, Борька не пропустит ни одного автомата.

— А ты будешь? — спрашивает он, опуская трехкопеечную монету в автомат.

— Ладно, наливай и мне, — соглашаюсь я.

Внутри автомата мягко щелкает, раздается короткое «чох», и подставленный Борькой стакан в секунду наполняется игристой газировкой. Я думаю, что этими звуками, быстротой и точностью покоряет автомат моего младшего брата. Приоткрыв рот от удовольствия, Борька первый стакан подает мне, второй пьет сам. Потом вытирает кулаком губы и снова с серьезным видом вышагивает рядом.

Сегодня совсем тихо, но флаги, чуть подбеленные майским солнцем, слегка дышат. Перед Выставкой всегда живет ветер. В Москве, пожалуй, нет площади больше, чем эта. Видно, потому здесь и поставили скульптуру Мухиной, которая похожа на птицу, летящую к солнцу. Если быстро повернуть голову и взглянуть на эту скульптуру, кажется, она летит.

— Скажи, а когда ты мне купишь фотоаппарат? — спрашивает Борька.

— Перейдешь во второй класс, тогда и куплю.

— Это две недели ждать?

— А куда тебе торопиться? Все равно снимать пока не умеешь. Вот поедешь в лагерь, там научишься.

— Я уже умею. Знаешь, Степка залез на мусорный бак, и я его снял. Вышло здорово!.. Так что мог бы и сегодня купить.

— Сегодня у меня денег мало.

— А когда будет много? Завтра будет много?

— Завтра еще не будет.

— Хорошо, когда денег много. Правда?

— Чего же тут хорошего?

— Купить все можно. И велосипед, и фотоаппарат, и маленький приемник, что в кармане носят.

— Я тебе все это куплю.

— Как же купишь, если ты не директор?

— При чем тут директор?

— А ты не можешь получать больше директора.

— Это смотря какой директор.

— Ну, самый настоящий, который как Степкин папа.

— Больше самого настоящего я пока не получаю.

Борька поджимает губы. Он всегда так прячет губы, когда о чем-нибудь думает или сидит над задачками.

— Тогда лучше б ты был директором, — решает наконец он.

— Тебя не поймешь, — говорю я. — Одно время ты жалел, что я не космонавт. Теперь хочешь, чтоб стал директором. Запомни, всем нельзя быть космонавтами и директорами.

В это время нас обгоняют два негра. Оба высокие, прямые, в белых рубашках, которые еще больше подчеркивают черный цвет лица и шеи. Борька таращит глаза на негров, вполголоса спрашивает:

— Они сразу такие или от солнца?

— А как ты думаешь?

— Конечно, от солнца. Я в то лето загорел, и тетя Даша сказала, что я черный, как негр. А там, где негры, даже совсем зимы не бывает. Все время солнце, как сейчас. Зато они и черные.

— Негры такими родятся, — говорю я.

Но Борька про негров тут же забывает. К главным воротам Выставки со всех сторон подходят люди: москвичи с фотоаппаратами и транзисторами, приезжие узбеки в ярко-жгучих тюбетейках, эстонцы и латыши в вышитых рубашках, молодые кубинцы в синих куртках с погонами, индианки-туристки, обернутые в красные с белым полотнища. И Борька, очарованный этой пестротой, непонятным говором, теперь вертит головой то влево, то вправо и пристает ко мне с новыми вопросами:

— Зачем у индианок темное пятно на лбу?

— Почему узбеки ходят в халатах?

Теперь мы у самой арки с колоннами, где народу еще больше, где недолго и потеряться. Я беру Борьку за руку, мы протискиваемся к кассам, покупаем билеты и попадаем наконец на Выставку.

Глаза у Борьки сразу разбегаются: повсюду красные шеренги автоматов с газировкой, палатки и тележки с мороженым, один за другим бегают маленькие поезда-автобусы. И все деревья белые, как зимой, и вдоль аллеи кипят четырнадцать фонтанов, и откуда-то из-за цветущих яблонь взлетает музыка.

— Ух ты!.. — говорит Борька и топчется на месте.

Я смотрю на Борьку и не узнаю его. Первый раз с ним случилось такое. Обычно мой младший брат долго не раздумывает. Он всегда знает, куда ему надо бежать, и тотчас бежит, ему в любую минуту известно, чего он хочет. А тут Борька вдруг растерялся.

Собственно, я и сам толком не знаю, куда нам раньше пойти. Выставка очень большая, ни за день, ни за два ее не обойдешь. А Борьке все интересно. Может, вначале нам сесть на поезд и объехать ее вкруговую?

— Сейчас мы с тобой прокатимся, — говорю я Борьке.

— Давай, — кивает он.

И вот нас везет автопоезд, совсем необычный. Вагоны низкие, без дверей, колеса маленькие, будто игрушечные. В каждом вагоне несколько кабин с сиденьями и кнопки на потолке. Захотел сойти — нажми кнопку, поезд тут же остановится.

Бесшумный автопоезд катится и катится. Пассажиры то и дело давят на кнопки, и он часто останавливается. Кто сходит у ресторана «Ташкент», кто у кинотеатра, кто у павильона с новыми марками автомобилей. Несколько мужчин вылезает у прудов, в зоне тишины.

— Ой, здесь рыбу ловят! — восклицает Борька, заметив сидящих на берегу рыбаков. — Давай посмотрим.

Мы сходим, ныряем в березняк и попадаем на берег. Вода в пруду синяя, стеклянно блестит. Прибрежные ивы разрослись и касаются воды, будто пригнулись напиться. Посредине пруда курчавится, дымит седыми струями фонтан «Золотой колос».

Но Борьку это не трогает: ему подавай рыбу. Цепляясь за кусты, он наклоняется к самой воде, ищет карпов.

— Что-то не видать, — сокрушается Борька.

Стоящий рядом мужчина достает из кармана кусок белого хлеба, кидает в пруд. Вода в том месте сразу закипает: туча темномордых рыб набрасывается на хлеб, с цоканьем рвет его на части.

Борька хохочет:

— Во дают!.. Гляди, гляди, самая большущая схватила!..

Потом мы с Борькой съедаем по мороженому и заходим в «Радиоэлектронику». Стеклянные витрины этого павильона разрисованы всевозможными схемами, стрелками, точками. По стенам тянутся аппараты, щитки с разноцветными огоньками, кнопками, регуляторами. И руки у Борьки прямо чешутся, так и хочется ему потрогать светящийся глазок индикатора, нажать какую-нибудь кнопку. Я все время цыкаю на брата.

— Тогда пошли отсюда, — обижается Борька — Что смотреть, если…

Я беру его за руку и веду в другой зал. Борька вначале ничего не поймет: в зале битком народу, все смеются, и мы зачем-то становимся в очередь, медленно двигаемся вдоль стены. Но вот на экране телевизора появляется знакомая личность с оттопыренными ушами, в сдвинутом набок берете. Борька сразу расплывается в улыбке, смешно дергает рыжим от веснушек носом.

— А ты меня видишь? — беспокоится он, что я могу не узнать на экране его довольную физиономию. — Я тебя вижу. Вот ты, вот!

— Что-то я тебя не вижу, — говорю я нарочно.

— Тогда давай еще…

Мы снова занимаем очередь, и вскоре Борькина физиономия опять маячит на экране. Чтобы я его заметил, теперь он надувает щеки, вытягивает в трубку губы, двигает оттопыренными ушами.

— Вот сейчас я тебя вижу.

Борька сияет. А я думаю о том, что хорошо бы прийти сюда с Мариной. Интересно увидеть ее в телевизоре. Зеленые глаза Марины вдруг станут черными. А пойдут ли ей черные глаза?

— Айда на карусель, — Борька тянет меня за рукав.

Я веду его теперь на карусель. Стараясь держаться в тени деревьев, мы огибаем площадь с фонтанами, выходим к троллейбусному кольцу. Какой-то иностранец, не то индиец, не то непалец, дарит Борьке значок. Тот в свою очередь сует ему козырек от солнца. Иностранец улыбается, кивая на небо, говорит: «Маль сольнця», но подарок все же принимает.

— Чей это? — Борька подает мне значок.

Я верчу его так и сяк. Изображены деревья, горы. Под деревьями — слон с задранным хоботом. А надписи никакой нет. Кто знает, чей это значок. Пожалуй, индийский. Но в Непале тоже слонов порядочно.

— Не знаю, — говорю я.

— Тогда приколи, — Борька подставляет грудь.

Я хочу приколоть ему значок, а в это время мимо нас проносится мотоцикл-«рикша», и у меня сразу темнеет в глазах: в нем сидит Марина! Она в ярко-желтой блузке, ветер относит назад ее волосы. И рядом с Мариной — парень в синем костюме. Я кидаюсь за мотоциклом, но он быстро-быстро удаляется и пропадает за поворотом аллеи.

— Ты куда побежал? — удивленно спрашивает Борька.

Я не отвечаю, захожу в будку телефона-автомата и набираю номер Марины. В трубке раздаются частые гудки. Значит, Марина дома. А мне, наверно, показалось. Я же не видел лица — мотоцикл шел слишком быстро. Конечно, Марина дома. Ведь у нее завтра страшный экзамен, она сейчас готовится и звонит какой-нибудь подруге.

Я снова набираю номер и теперь слышу длинные гудки. Мне отвечает низкий женский голос, видно, трубку взяла мать. Она спрашивает, что передать Марине. Значит, ее нет дома. Бог ты мой, Марины все-таки нет дома!.. А что ей передать?..

— Я потом… я позвоню… — с трудом выговариваю я и, чувствуя жар в глазах, вешаю трубку.

Глава шестнадцатая

Мы встречаемся у метро «Ленинские горы». Обычно Марина опаздывала, а на этот раз не опаздывает. Она приезжает минута в минуту, выходит из вестибюля и как-то без радости сворачивает к автоматам с газировкой, где я топчусь уже с полчаса. Это сразу меня настораживает. Раньше Марина всегда искала меня глазами и еще издали улыбалась, а тут она идет как слепая, вскинув высоко голову, ничего не замечает. Что с ней такое?

— Добрый вечер, — говорит Марина и не останавливается, идет дальше, к набережной.

Теперь я не сомневаюсь, что у нее что-нибудь случилось. Может, заболела. Почему она в плаще, когда на улице так тепло? И лицо бледное. А может, завалила этот страшный свой экзамен.

У клумбы с белым табаком Марина замедляет шаг, молча смотрит на цветы. Потом тихо говорит:

— Алеша, мы не должны больше встречаться.

Мне трудно становится дышать. Я глотаю воздух, еще глотаю и чувствую, он меня душит. Это второй раз в жизни такое со мной. Еще так было, когда умирала мама.

— Почему мы…

— Не должны, и все, — повторяет Марина, и в ее голосе уже решимость.

— Но… я люблю…

Марина чуть отходит назад, словно не хочет слушать меня дальше, смотрит в сторону Москвы-реки и будто ей, а не мне говорит как-то раздраженно:

— Не провожай меня, я прошу.

И она идет медленно к метро. Идет не оглядываясь. А я стою у клумбы, смотрю ей вслед, и мне хочется плакать. Потом, кажется, куда-то бреду.

Мне навстречу идут люди. Все время идут. Но я о них не думаю и не различаю их лица. И ничего не слышу, даже своих шагов. Я только чувствую запах белого табака. Он меня преследует: клумба уже далеко, а я его все слышу. Даже горько во рту от этого сладкого запаха. И кружится голова. И зачем это люди сеют белый табак?..

Я иду, оказывается, вдоль набережной. Вот каменная стена, которой обнесена река. А дальше черная вода с синими полосками от фонарей. Я останавливаюсь, закуриваю и облокачиваюсь на каменную стену. Из-под моста выплывает речной трамвай, облепленный пассажирами, разливает за борта песню: «Вьюга смешала землю с небом, серое небо с белым снегом…» Я люблю эту песню, в другой раз я стал бы тихо подпевать, а сейчас не хочется.

Сейчас мне ничего, ничего не хочется. Совсем ничего. Кажется, жизнь моя остановилась. В голове у меня пустота, и все мне безразлично. В таком состоянии, наверно, легко умирать.

А может быть, мне умереть? Броситься сейчас в реку, нырнуть поглубже и вдохнуть со всей силой в себя воду. Ну что стоит моя жизнь? Ничего она не стоит, конечно, ничего. Умер человек, подумаешь. Москва такая же будет красивая, когда и меня не станет…

Вот только Борька разревется. Бедный мой Борька, не будет у тебя тогда брата. А я фотоаппарат обещал купить тебе к лагерю. И тетя Даша заплачет, и Наталья Федоровна, и Люся, конечно. Андрей Павлович сразу лет на пять постареет. И в шахматы ему не с кем будет играть. Вернется он на той неделе с курорта, а играть не с кем. Игорь и вовсе надолго заскучает. Как-то он там, в Угличе? А мой сменщик Володя в себе замкнется: трудно он с друзьями ладит.

Милые мои, неужели и правда вам всем хуже без меня будет? Неужели я что-то отниму от вас? И вообще, что это за подвиг я выдумал? «Подвиг в кавычках», — сказала бы мама. Она ведь сильная у нас была. А в кого же я такой слабый? Почему я только внешне похож на маму? Мужчине стыдно быть слабее женщины, а я, выходит, слабее, я позорно раскис, я совсем-совсем раскис.

Я бросаю в воду сигарету и иду к метро. Иду и жалею, что нет в Москве Игоря. Был бы он дома, я поехал бы к нему и все рассказал. И тогда мне, может, легче стало б. А сейчас я прямо не знаю, куда деваться. И домой возвращаться рано: в квартире сразу все заметят, что вид у меня мрачный. Тетя Даша первая начнет выпытывать, что такое случилось. Тут как тут окажется и Наталья Федоровна, станет с тревогой поглядывать на меня, потом вздохнет и скажет: «Ты права, Дарья, он что-то скрывает от нас». Так что домой лучше попозже приехать, когда спать все лягут.

В вестибюле метро я пью воду из автомата. Потом спускаюсь под землю, сажусь в электричку. А подъезжая к «Новослободской», чувствую, подмывает меня выйти на этой станции. Я пытаюсь взять себя в руки, зову на помощь свою гордость. Но это не помогает. Все равно, когда за окнами побежали зеленые и красные витражи и поезд остановился, какая-то сила выталкивает меня из вагона, поднимает на эскалаторе вверх.

И вот я уже на улице, стою у булочной, откуда хорошо виден дом Марины и та самая арка, дальше которой она не разрешала себя провожать. Я смотрю на окна и не знаю, на каком задержать, остановить взгляд: дом высокий, в семь этажей, только на улицу глядят его окон двести, и где тут угадаешь окно Марины.

Из метро люди все время выходят, растекаются по Новослободской, Каляевской, многие на Селезневку сворачивают, к парку ЦДСА. И вдруг у меня мурашки по спине заметались: Марина из метро вышла, улицу пересечь примеряется. Я уже бежать за ней хочу, но оказывается, не Марина это, а девушка, издали на нее похожая, она тоже в голубом плаще, тоже в белых туфлях. А может быть, я сейчас и Марину увижу. Не должна же она в такой теплый вечер дома сидеть. Только почему я решил, что Марина дома. Может, она прямо из Лужников на свиданье улетела, может, вчера она с тем самым физиком каталась, который мостов боится.

Я опять на окна поглядываю. Мне бы только узнать, дома Марина или нет. И тогда я тут же уйду, не стану стоять истуканом, вызывая улыбки у прохожих. Странно, а почему они улыбаются? Особенно девушки. Будто им известно, по какому случаю я здесь торчу. Собственно, а зачем я торчу? Что я скажу Марине, если вдруг ее увижу? Ведь когда уходит девушка, тебе уже нечего ей сказать. Что-то говорить надо было раньше…

Тут прямо передо мной такси к тротуару притирается. И водитель так тормознул, что асфальт под колесами взвизгнул. Я смотрю на номер — из нашего парка машина. Кто же это такой у нас лихач? Заглядываю в кабину: оказывается, Вадим Чалый.

— Чего шею вытянул, как аист? — кричит Вадим, открывая дверцу. — Садись, подвезу.

— Ты лучше пассажира возьми, — говорю я.

— Садись, садись, — настаивает Вадим. — Я уже наскреб план, в парк еду. Ты ведь там где-то живешь.

Я плюхаюсь на переднее сиденье. И тут мне вроде легче становится. Огни, люди, дома бегут навстречу. На приборной доске стрелки нежно покачиваются, ровно, чисто мотор дышит. И ведет Вадим так, что завидно даже. Со стороны посмотреть, вроде лениво он все делает: медленно скорости переключает, как бы нехотя тумблерами щелкает, на акселератор давит неторопливо. А на деле у Вадима это от уменья, его движения словно отполированы. Неужели и я скоро буду так водить?

Пока едем по Новослободской, Палихе, Образцовой, Вадим молчит, а когда выбираемся на прямую Трифоновскую, начинает стихи свои читать. Стихи у Вадима так себе, но читает он хорошо, и ему больше всех хлопают на концертах нашей художественной самодеятельности. Правда, одно стихотворение меня задевает, там все так, как у нас с Мариной получилось: девушка уходит от парня и ничего не объясняет.

— Это у тебя удалось, — говорю я Вадиму. — Только без конца оно: ушла, а почему ушла, не ясно.

— Подтекст, — ухмыляется Вадим. — Сейчас так модно. А конец пускай каждый свой придумает. Поэт должен заставлять людей мыслить.

Вскоре мы выскакиваем на проспект Мира, где полно машин, где на каждом перекрестке светофоры. Вадим больше не читает стихи, молча смотрит вперед. Я тоже молчу и снова думаю о Марине. Я понимаю, мне лучше о ней не думать, но она все равно не выходит у меня из головы. Я на что-то еще надеюсь. Ведь я ничем не обидел Марину, я не делал ей ничего плохого.

И вот я уже стою на проспекте Мира и опять не знаю, чем себя занять. Никуда меня не тянет, ничего я не хочу. Даже к сигаретам аппетит пропал. А жизнь не остановилась, нет, жизнь не остановилась. У входа в кафе «Лель» парни и девушки толпятся. Кафе новое, недавно открылось, и там всегда по вечерам очереди. Мимо бегут, торопятся машины, троллейбусы, почти без шума катятся по рельсам уютные чешские трамваи. И всюду люди, люди. Идут по тротуарам, пересекают улицы, заходят в магазины, на почту.

Трудно стоять на месте, когда кругом все движется, и я тоже иду вдоль проспекта, рассеченного пополам обелиском, что в честь космонавтов. Ниже его летящей ракеты слева и справа светятся звезды, и кажется, обелиск острой темной иглой проколол насквозь небо. Я смотрю на эту иглу, уходящую в бесконечность, и мне хочется верить, что все у меня будет хорошо, что Марина ко мне вернется.

— Алеша, ты что так зазнался?.. Проходит и не замечает.

Я останавливаюсь и не сразу узнаю в светлой девушке Нину Зеленину. Раньше у нее черные волосы были. И в лице Нины что-то изменилось, только не пойму что. Но глаза все такие же быстрые, с острым соболиным блеском.

— Ты не узнаешь меня? — смеется Нина.

— Нет, узнал, — говорю я.

Она берет меня под руку, ведет в обратную сторону и начинает расспрашивать, как я живу, какие новости в парке. Я рассказываю. Сама она, оказывается, ничуть не жалеет о старой работе, на новом месте ее очень любят, ей там больше нравится. А еще Нина говорит, что получила новую квартиру и сейчас мне покажет.

У меня нет охоты заходить к Нине. Сейчас она начнет водить по квартире, показывая и кухню, и ванную комнату, а я должен делать веселое лицо, говорить: «Все хорошо, все так здорово» и при этом улыбаться, что едва ли у меня получится. Но всякая воля у меня пропала, я покорно иду за Ниной, и мы скоро сворачиваем к большому белому дому, садимся в лифт и поднимаемся на шестнадцатый этаж…

…В комнате все стало светлым и расплывчатым. И выпуклый экран телевизора, и люстра-спутник под потолком, и книжная полка, с которой свешиваются, как хмель, цветы с мелкими листьями. Волосы у Нины теперь кажутся серебристыми. В голове у меня тоже какое-то озарение, отчего мысли ни на чем не задерживаются, легко перескакивают с одного на другое.

— А где ты сейчас работаешь? — спрашиваю я.

Нина сидит с ногами на широкой софе, облокотясь на подушки. Узкий халат с голубыми звездочками у нее задрался, обнажая загорелые колени. Ногти на ногах покрашены розовым лаком.

— Я уже говорила тебе, в комиссионке. Ты совсем меня не слушаешь. Что сегодня с тобой?

— Нет, я хочу сказать, ты что там делаешь. За прилавком стоишь, да?

— Что ты, это без ног останешься!.. Я в кассе. Сижу весь день и книжки читаю. В комиссионном ведь мало покупают. В основном только смотрят: то покажи, это покажи… Вот продавцам мороки по горло.

— А зачем такая работа, если делать нечего? От скуки помрешь.

— Пока жива, как видишь. Говорят, даже похорошела после вашего парка. Ты не находишь?

Я смотрю на Нину и не пойму, лучше она стала или нет. Какая-то странная она со светлыми волосами. Черные ей вроде больше шли.

— Знаешь, ты какая-то другая теперь, — говорю я.

Нина, не поднимаясь с софы, протягивает руку к журнальному столику, берет бутылку с импортной этикеткой и опять наполняет мою рюмку.

— Выпей еще, — предлагает она. — Или тебе не нравится виски?

— Нет, ничего, — говорю я. — Только запах неприятный.

— Самогонкой отдает, правда?

— Не знаю, я никогда не пил самогонку.

— Эх ты!.. — Нина качает головой: — Ухажер — зеленый мак… В жизни надо все один раз попробовать.

В это время в прихожей затрещал звонок. Я встаю, хочу идти открывать, но Нина меня останавливает: «Сиди, я сама». Звякнула цепь, щелкнул замок. Потом я слышу голос Нины: «Почему так поздно?.. Знаешь, а у меня телевизор зачудил… Спасибо Алешку случайно встретила… Ну, проходи, что стоишь?»

И передо мной вырастает квадратная фигура Занегина. В небольшой комнате с низкой мебелью Аркадий кажется великаном, на которого в насмешку надели тесную тенниску, и он вот-вот развернет плечи, и тогда она затрещит вся по швам.

— Пьем, гуляем?! — кричит Занегин и с такой силой хлопает меня по спине, что я едва не падаю со стула.

— Ты давай полегче, — говорю я. — Чуть стул не сломал.

— Легче не могу, — усмехается Аркадий. — Такой у меня характер нараспашку. А мебель новую куплю. Денег у меня хватит. Правда, Нина?

Она только пожимает круглыми плечами и идет к буфету. Достает оттуда третью рюмку, протирает бумажной салфеткой, ставит на столик. Довольно крякнув, Аркадий расстегивает на тенниске последнюю пуговицу и быстро наливает виски во все рюмки.

Нет, я не буду больше пить, я домой сейчас уйду. Я и так все вижу как в тумане. Лицо Нины мне теперь кажется плоским и серым, руки у Аркадия почему-то стали вдвое толще.

— Ну, до свидания, — говорю я и встаю.

Занегин хватает меня за руку, сажает на место.

— Этот номер не проходит, — ухмыляется он. — Давай сначала выпьем. Мы с тобой по одной дорожке ходим, как бы не так. Или ты боишься со мной пить?

— А чего мне бояться?

— Может, я пьяный нехороший, в драку полезу.

Вот оно как. Видно, не забыл он тот случай со старушкой на вокзале. А что я тогда сделал? Я честно поступил. И пускай говорит спасибо, что в стенгазету не написал. А если еще поймаю, напишу. Нисколько не побоюсь, напишу. И сейчас я нарочно не уйду. Конечно, мне в драке с ним не справиться, но я все равно не уйду.

Нина склоняет голову к плечу Аркадия, улыбается и просит его выпить штрафную. Он не отказывается, тут же опрокидывает рюмку в большой рот и не закусывает. Потом мы пьем все вместе. Пьем за то, чтобы у Нины ко дню рождения был телефон. Это она такой тост предложила.

— А я только страдаю от телефона, — жалуется Аркадий. — Без него мне куда бы легче жилось. Вот другой раз сообразишь с ребятами, а придешь домой — головомойка. Почему не позвонил: волновались, видишь ли. Или заболел кто в колонне — опять тебе звонят: подмени. Нет, для меня телефон — это бич.

— Ой, что ты говоришь! — удивляется Нина. — Как же в Москве без телефона. Ни в магазины позвонить, ни в кинотеатр, ни такси заказать — ничего. А если холодильник сломался, телевизор или…

— …свидание назначить? — подсказывает Занегин.

— В этом тоже телефон не помеха, — смеется Нина и закуривает.

Потом она рассказывает, как три розы долго шли через пустыню к своим любимым. Желтая роза одаривала лепестками всех, кто встречался в пути, и пришла к любимому ощипанная, и он от нее отказался. Белая роза никому не подарила ни лепестка, и ее в дороге сильно жгло солнце, трепал ветер, а ручей не дал ей напиться. Все лепестки у белой розы завяли, и любимый ее тоже не принял. А красная роза подарила по лепестку только солнцу, ручью и ветру и сохранила свою красоту и свежесть. И тот, к кому она шла, еще больше ее полюбил.

— Вот давайте выпьем за красную розу, — говорит Нина.

И мы снова пьем. А после этого тоста я словно куда-то проваливаюсь. Что было потом, я ничего не помню. Прихожу в себя уже на улице. Я почему-то стою в сквере на Мало-Московской, прислонившись к дереву. Голова у меня тяжелая, во рту шершавость. Рядом щелкает зажигалкой Занегин.

— Ты зачем к Нинке ходишь? — спрашивает он.

— Я не хожу к ней, это случайно получилось, — говорю я.

— Брось, брось, не надо темнить, я все вижу… Ты лучше правду руби.

— А я и говорю правду, зачем мне врать?

— Ты вот что… ты не ходи больше к ней. Я тебя прошу… Иначе пропадешь… сгинешь навсегда…

— А ты не угрожай! — вскипаю вдруг я.

Занегин кладет мне на плечо руку и спокойно так говорит:

— Ладно, хватит петушиться… Ты вот что, ты подальше от Нинки держись. Она опасная… И ты не равняй меня с ней…

И он, словно что-то вспомнив, срывается с места, с каким-то беспомощным остервенением перепрыгивает через чугунную ограду и сразу скрывается под аркой с круглыми колоннами. Я еще стою несколько минут в сквере. Уже совсем посветлело, сквозь деревья теперь просматривается улица, по которой прошел огромный рефрижератор. Но людей пока не видно. Только дядя Миша прогуливается у перекрестка. Хотя бы он меня не заметил. Я поскорее ухожу в глубь сквера, потом выбираюсь на тротуар и бреду домой.

Глава семнадцатая

Прошел месяц. Жизнь не остановилась, земля не сорвалась с орбиты, и солнце так же утром скачет по крышам. Я, как и прежде, мыкаюсь на «зеленухе» по городу, и улицы, бульвары, площади текут мне навстречу. Андрей Павлович вернулся с курорта, пять раз подряд обыграл меня в шахматы и переселился с тетей Дашей на дачу. Борька успел размолотить в лагере новые кеды, потерять панаму и в клочья разорвать рубашку. Игорь третий выходной уезжает в Углич и никак не может уговорить Симу выйти за него замуж.

Нет, жизнь не остановилась, и все у меня хорошо. Я люблю свою работу и начинаю ею гордиться, я люблю Борьку и рад, что он закончил первый класс без троек, я люблю Игоря и скучаю, когда он уезжает в Углич, я люблю Люсю и жалею, что она уже не будет актрисой, я люблю даже милиционеров, которые давно не прокалывают мой новый талон.

Да, все у меня хорошо, все хорошо. Вот талька иногда на меня что-то наваливается, наваливается, как-то сразу и со всех сторон. Бывает это вечером. Сидишь у приемника, ловишь разные станции. Идут все джазы, джазы, песни эстрадные. И вдруг — грустная музыка. Вот тут-то и наваливается это на меня. Я взвинчиваюсь и начинаю выбрасывать из шкафа все свои рубашки. Выброшу на стол и выбираю, выбираю, но останавливаюсь всегда на белой нейлоновой, которую весной купил.

Потом костюм темно-серый достаю, галстук. Я галстуки не очень люблю, но тут повязываю и галстук. Туфли черные надеваю. Правда, левая туфля скрипит немного, но это ничего, зато сразу видно, что новые. Старые не стали бы скрипеть. Волосы, наперед причесываю, как у Гамлета — Смоктуновского, и выхожу из дому.

Еду я обычно на метро, Еду и заранее представляю, как все это у меня будет. Выхожу я на «Новослободской», закуриваю, перехожу на ту сторону улицы и останавливаюсь у арки, оклеенной разными объявлениями. Чтобы меньше волноваться, покупаю, в киоске «Вечернюю Москву», разворачиваю, но, конечно, не читаю, а по сторонам все поглядываю.

Стою я так с газетой полчаса, еще полчаса, потом слышу, кто-то сзади подошел. Я оборачиваюсь — бог ты мой, Марина! Она в белой кофточке, и лицо у нее белое, совсем без загара. Смотрит вроде с укором, но глаза зеленые такие, круглые глаза-ее все-таки улыбаются.

— Ты пришел? — говорит она. — Не выдержал, пришел?

— Я уже не раз приходил, — говорю я.

— А почему меня не искал? Тебе гордость мешала? И сейчас стоишь и не ищешь. Не надо быть таким гордым.

— Я не гордый. Я люблю тебя.

— Смешной ты какой, целый месяц не видишь меня, а говоришь — люблю.

— А можно человека не видеть и любить. Бывает же так. Вот и у меня так было.

— Фантазер ты, — улыбается Марина. — Я и не знала, что ты такой фантазер. Ну, чего мы стоим? Пойдем сядем.

Она ведет меня во двор, в его зелени мы садимся на скамейку. И молчим: нам и без слов хорошо. Потом Марина берет мою руку, кладет к себе на грудь и говорит:

— Послушай, как сердце мое бьется…

И тут у меня дух захватывает, так захватывает, что чувствую я, никогда, никогда этого не будет. И мне сразу другая картина видится, совсем-совсем другая. Вроде стою я у той же арки, что объявлениями облеплена, только поближе к газетному киоску стою. Час уже поздний, народу все меньше из метро выходит, а на улице и вовсе никого не видно. Я уже не надеюсь ни на что и время потерянное жалею, как вдруг под аркой шаги раздаются и оттуда Марина выходит с высоким парнем. Я сразу сердце где-то на затылке слышу, и в горле комок застрял и дышать не дает, и ноги вроде в асфальт вросли — ни одну не оторвешь.

А Марина не видит меня и что-то говорит, говорит высокому парню. Он кивает, руку ей на плечо кладет. И она не обижается, наоборот, улыбаться стала. Тут у меня не хватает больше сил, я за киоск ухожу. Спрятался я и не знаю, что делать дальше. А они совсем из-под арки вышли, и теперь Марина меня увидела. Она что-то сказала высокому парню и ко мне идет.

— Алеша, ты что здесь стоишь? — спрашивает Марина.

Ну что тут придумаешь? Ребенок поймет, почему я стою. И я говорю честно:

— Я на тебя пришел посмотреть.

— Значит, ты больше не любишь меня?

— Нет, люблю, поэтому я и пришел.

— По-моему, если любишь человека, не станешь делать так, чтоб ему было плохо.

— А тебе плохо, когда я на тебя даже издали смотрю?

— Понимаешь, Алеша, как-то неприятно, если за тобой вроде подсматривают. Конечно, я не могу тебе запретить, но я верю, что ты сильный…

И вот когда я это представлю, то взвинченность, которая была у меня от грустной музыки, сразу пропадает. И я вроде сильнее себя чувствую. Поезд тормозит у «Проспекта Мира», двери с шипеньем открываются, люди высыпают из вагонов, бегут к эскалатору, на пересадку, а я не иду с ними, я решительно пересекаю платформу и сажусь в обратный поезд.

Загрузка...