Ленинград, 1942 год
– Тихо, Бобка, отец пришел.
Аркаша отложил книгу и, стараясь не шаркать по полу валенками, тихонько подошел к комнатной двери, покрытой облупившейся белой краской. Рядом тенью возник младший брат. В коридоре гулко звучали голоса родителей.
– Последний эшелон завтра. Как не бился, но дают только два пропуска. Надо принять решение. На раздумья времени нет.
Голос отца – отрывистый, гулкий, скрипучий. Слова выговаривал он с трудом. Мать ответила так тихо, что ребята еле расслышали:
– Мы ведь уже все обговорили. Едешь ты и Аркаша. Боря дорогу не перенесет, а я его не оставлю. У вас больше шансов остаться в живых.
– Ты понимаешь, что это верная смерть? Ты это понимаешь?
– Как-нибудь… как-нибудь, – устало прошелестела она.
Отец помолчал, затем предложил:
– Давай так, поедете вы с Аркашей, а я с Бобкой здесь перезимую.
– Натан, не надо, сам знаешь, меня без тебя не отправят. Эвакуируют только сотрудников библиотеки, и – счастье, что нашей семье выпало еще одно свободное место. Спаси Аркашу. На большее и не надеюсь.
Аркаша осторожно выглянул наружу сквозь узкую щель. В военной шинели, бородатый, высохший и посеревший от голода, отец стоял перед матерью, чуть покачиваясь – сил не было. Его когда-то густые темные волосы поредели и выцвели, вымерзли. Лицо матери – бескровное, и сама – словно тень.
А Натан сейчас, как в книге, читал в глазах любимой жены обреченную грусть. Отведя взгляд, молча развернулся, ушел к себе в комнату.
Мальчик прикрыл дверь. Он повернулся к брату и прошептал:
– Бобка, ты слыхал?
– Вы с папой уезжаете.
– Я не брошу тебя здесь одного. Мы должны что-нибудь придумать.
– Аркашенька, что? Мест-то всего два.
– Скажу отцу, что никуда без тебя не поеду. Пусть забирает маму, а мы с тобой вдвоем тут останемся. Будем кошек ловить, да и карточки у нас есть, так? – перечислял он, загибая зяблые пальцы. – Ну и я что-то заработать смогу.
– Да ведь недавно последнего котенка уже съели. Помнишь, маленького? Он сам от голода дох, мне весь палец сгрыз, пока его домой нёс.
Аркаша отошел подальше от двери и поманил брата за собой, ближе к окну, покрытому светомаскировкой. Жарко зашептал на ухо:
– А я слыхал, что на соседней улице несколько домов разбомбило. Людей выселили. И там, у одной тетки, целая кошачья стая в квартире жила. Говорят, мяв до сих пор стоит. Нормально, до весны дотянем.
– Опять ты придумываешь…
– И ничего не придумываю, глупый, мне сосед наш, Игорь, сказал. Но он один туда идти боится.
– Почему?
– Так ведь, людоеды. Схарчат самого раньше, чем доберешься. А втроем – дело верное.
– Откуда ему знать?
В этот момент в дверь постучали, вошла мать. Первая зима с начала войны ужасно состарила её, хотя та и пыталась следить за собой. Не опускала рук сама и не давала другим спуску. Тихим, но бодрым голосом скомандовала:
– Так, ребята, одевайтесь и сходите с отцом за водой.
Бобка робко спросил:
– Мама, скажи, а правда, что…
Но мать прервала его, сверкнув глазами:
– Разговоры потом, понятно?
Тот опустил плечи и прошептал:
– Да, мама.
Тут же обняла младшего сына, прижав к себе, и сказала, укрывая в старую серую шаль, висевшую на понурых плечах:
– Всё будет хорошо. Теперь у нас всё будет хорошо, Боренька. Иди, одевайся и помоги папе. Договорились?
На улице мороз стоял под тридцать градусов. Да и в квартире – ненамного теплее. Спасала лишь старенькая «буржуйка», служившая одновременно и плитой, когда было что приготовить. Но теперь это случалось очень и очень редко.
Спали в одежде, по квартире ходили в валенках. Канализация не работала. Электричество отключили. Отопления и воды тоже давно не было. Чтобы выйти нарубить дров в обгоревших развалинах или в полынье ближайшего водоема набрать ведро воды приходилось натягивать все теплые вещи, какие были в доме.
Братья, угрюмо молча, утеплялись как могли. В дверях комнаты их уже ждал отец, который внимательно вглядывался в лицо Бобки.
Утром следующего дня родители ушли на работу. Аркаша пытался наладить оптику в самодельном телескопе. Бобка сидел на диване и перечитывал «Войну миров». Дома было стыло, тихо. Лишь глухо гудела на кухне «буржуйка», да в одной из комнат, где во время первых же бомбежек выбило все стекла, завывала метель. Еще недавно там лежала «пеленашка», как теперь выражались в городе: завернутая в тряпки, словно в саван, мертвая бабушка. Она умерла от голода, и Бобке казалось, что по ночам её обледеневшие руки тянутся к его горлу. Вернувшись к февралю из ополчения, отец вместе с Аркашей отвез её на санках в соседний двор. Трупы складывали штабелями, гора росла день ото дня.
Входная дверь внезапно открылась. Ребята выглянули в коридор. Словно на эшафот, медленно и с оттяжкой ступая по скрипящим половицам, мимо них прошел отец.
С его шинели сыпались хлопья не успевшего растаять снега. Аркаша ощутил исходящий от Натана Залмановича запах разложения, как в старом кладбищенском склепе, куда они забрались случайно с ребятами, еще до войны. Молчание становилось все тягостнее.
Выйдя из своей комнаты с вещмешком за плечами, отец также медленно подошел к детям. Потрогал зачем-то на шее свой кулон в виде дельфина, взял стоящий рядом рассохшийся фанерный стул и тяжело опустился на него. Долго сидел, глядя в пол. Затем вытер лицо рукой и поднял глаза на старшего сына.
Тот почувствовал побежавшие по телу мурашки, а в груди что-то словно взорвалось. Показалось, будто в глазах отца мерцает нечто такое, чего ему, в силу возраста, не следовало видеть. Это было больше, чем отчаяние. Сильнее бесстрашия. Глубже смерти и дальше жизни. С небес спустился ангел-смертник, готовый ко всему. И этой бездне – невозможно не подчиниться. Отец резко встал, приказав:
– Одевайся.
Аркаша бросил быстрый взгляд на Бобку, но тот лишь покачал головой. Грустно усмехнувшись, младший вернулся на диван и вновь принялся за книгу.
Словно в тумане, Аркаша натягивал на валенки калоши, укутывался в тёплое, брал свой вещмешок и выходил из комнаты. Ощущение нереальности происходящего не покидало. Он даже не обнял брата напоследок. Лишь в дверях квартиры, сквозь ватный сумрак, услышал за спиной голос отца и замер:
– Бобка, возьми наши карточки и отдай матери. С ними вы протянете до весны. Скажи ей, что мы не могли уже ждать. Ска…
Слова оборвались. Наступила тишина. А потом Аркаша ощутил толчок в спину и вздрогнул от грохота захлопнувшейся двери.
Сталинград, 1937 год
– Так, ну что же, товарищ Стругацкий. Давайте знакомиться. Меня зовут Кнопмус Юрий Альфредович, специально прибыл из Москвы, дабы решить вопрос с вашим делом.
Хозяин кабинета, встав из-за стола, подошел и протянул руку. Стругацкий поднялся со стула, ответил на крепкое рукопожатие, внимательно вглядываясь в собеседника.
Лицо Кнопмуса, в целом, можно было бы назвать непримечательным: прямой нос, морщинистый лоб, тонкие губы, выбрит наголо. Лицо как лицо, в целом.
Но две черты привлекали внимание. Во-первых, вытянутые скулы. Такие он видел на гравюрах у древних восточных мудрецов, хотя ни разу не встречал – во время гражданской войны ни у одного китайца. И, во-вторых, глаза. Маленькие, пронзительные, глубоко посаженные. Казалось, они смотрят не на тебя, и даже не в тебя, а будто бы в другое измерение.
– Что вы так разглядываете меня, Натан Залманович, – поинтересовался Кнопмус, – словно перед вами новое воплощение Будды?
Стругацкий смутился.
– Простите, Юрий Альфредович. Видимо, это было бестактно с моей стороны.
– Извинения приняты. Итак, если позволите, стану говорить начистоту. – Кнопмус прошелся по кабинету, затем вернулся к столу, обитому зеленым сукном. Взяв пачку папирос, закурил и продолжил. – У нас есть полное право завтра же поставить вас к стенке.
Стругацкий попытался вскочить, но Кнопмус положил ему руку на плечо и усадил обратно.
– Сидите, слушайте и не перебивайте. Отвечать будете, когда я о чем-либо спрошу.
Он подошел к шкафу, набитому канцелярскими папками, достал одну из них. Вздохнув, открыл и начал листать бумаги.
– Хм. Ну, это ерунда: «Препятствовал повышению культурного облика сотрудников краевого исполкома». А формулировка-то изящная, экий шельмец состряпал! Каким же образом «препятствовали», Натан Залманович? Привязывали к стулу, в музей не пускали?
– Отказал крайкомовским нахлебникам. Перестал выдавать бесплатные билеты в театр и на концерты, – хмуро ответил Стругацкий. – Детдомавцам они нужнее.
– Я, собственно, не сомневался в чем-то подобном, но уточнить стоило.
Кнопмус вернулся за стол. Затушил окурок в массивной пепельнице, продолжил изучать документы.
– А вот это уже серьезно: «Восхвалял церковного художника Андрея Рублева, призывая учиться искусству живописи у него, а не у передовых советских художников, преданных идеям партии и товарищу Сталину». Как вам? Или вот: «Утверждал в спорах, что великий советский композитор Исаак Дунаевский – „щенок“ по сравнению с царскими композиторами Чайковским, которого подозревают в педерастии, и Римским-Корсаковым. Также, не раз возвышал талант старорежимного писателя Льва Толстого над гением Николая Островского, автора настоящего патриотического романа „Как закалялась сталь“. В разговорах часто критикует и другие проявления в современном советском искусстве».
Чуть наклонив голову, поднял на Стругацкого свои маленькие горящие глаза под густыми бровями, заметил:
– Не находите, Натан Залманович, писал человек не со стороны – кто-то из ваших друзей. Так вот, батенька, это уже антисоветская агитация, как минимум. Станете отрицать свои слова?
– Не привык сомневаться в людях, с которыми работаю, с которыми дружу, уж простите. Зато как старый большевик, прошедший гражданскую войну научился всегда говорить в лицо то, что думаю. Вред партии и делу Ленина-Сталина приносят не те, кто указывает на ошибки и недочеты, а те, кто с утра до ночи поют хвалебные оды.
– Знаете, Стругацкий, я бы сказал, что вы дурак, и дурак опасный, кабы сам не думал также.
Натан Залманович с удивлением посмотрел на Кнопмуса.
– Да, да. Чему удивляетесь? По-вашему, нынче в органах только идиоты и садисты остались? Нет, товарищ Стругацкий. Хотя пока это к делу не относится. Теперь вот что, – Кнопмус закрыл папку, снова встал и начал медленными шагами мерять кабинет, плавно, но решительно подчеркивая каждую мысль взмахом одной руки, заложив вторую за спину, – в партии вы не останетесь.
Стругацкий гневно взглянул на него, хотел что-то сказать, но Юрий Альфредович резко оборвал:
– Я ведь сказал, молчите и слушайте. В партии вы не останетесь. Получите понижение в должности, затем отстраним от работы. Перебирайтесь тихонечко в сторону Ленинграда. Сидите там тише воды, ниже травы. Не высовываться, языком не болтать, во всех разговорах не забывать упоминать величие и мудрость товарища Сталина, даже среди родных и близких. Это понятно?
Стругацкий сидел в молчаливой прострации. Кнопмус забрал со стола дело, закрыл его в шкаф. Достав из кармана элегантный брегет, поглядел на циферблат. Затем, повернувшись к Натану Залмановичу, сказал, убирая часы:
– Давайте заканчивать. Ваша задача: продолжайте заниматься искусством, устройтесь в хорошую библиотеку, пишите статьи или монографии, как угодно. Возьмите этот медальон и не снимайте его, – он протянул серебристый Стругацкому кулон в виде дельфина. – По нему, наши люди в любой ситуации узнают и придут на помощь. И еще. Прочтите вот это и запомните наизусть, здесь список интересующих нас тем, все по вашей специальности.
Он взял со стола небольшой листок бумаги, протянул Стругацкому. Тот прочитал несколько раз и вернул его обратно. Юрий Альфредович чиркнул спичкой, поджигая бумагу. Остатки кинул в пепельницу, добавив тихо:
– Зная ваш характер, еще раз повторю, не высовывайтесь. И берегите сыновей. Лет через пять мы встретимся, сами скажете мне спасибо.
– За то, что исключили меня из партии? Это вряд ли.
– А нет уже никакой партии, милейший Натан Залманович. Лет десять, как нет. Пока вы этого еще не понимаете. Но поверьте, очень скоро поймете и не обрадуетесь этой правде.
Москва, 1984 год
Черт меня дернул тащиться в Москву под новый год. Да, надо было отказаться, но словно магнитом, тянуло к одному человеку, на встречу с которым очень рассчитывал по старой дружбе.
Легенда.
Гений.
Аркадий Стругацкий.
Закончив редакционные мелкие дела, стоя на улице в телефонной будке, мерзлыми пальцами крутил металлический диск.
– Аркадий Натанович? Приветствую вас. Это Полоцк беспокоит.
– А, Илан, старик, рад тебя слышать. В столице необъятной сейчас, аль у себя, прозябаешь?
– В Москве, в Москве. Вот в гости хотел напроситься, пустите?
– По делу или просто потрепаться?
Я набрался наглости и вывалил:
– И по делу тоже.
В трубке ехидно хихикнули:
– Ну что, цена входного билета тебе известна. Три… нет, ладно, как старому приятелю, две… бутылки коньяка. Приезжай, адрес, надеюсь, помнишь?
У меня словно крылья выросли. Жаль не выклянчил перед отъездом в редакции годовую премию, ящик бы купил. А так, посчитав скромные финансы, двинулся в магазин и, прихватив пару бутылок отличного армянского коньяка, принялся ловить машину.
Ехали из центра, по заснеженным московским улицам, на Проспект Вернадского, а я вспоминал первую нашу беседу в уютном домике писательского заповедника в Юрмале. Шофер пытался дружелюбно балагурить, но я, погруженный в свои мысли, отвечал невпопад, и тот, наконец, замолчал.
Заскочив в подъезд, по привычке достал «кирпич» «Романтики», проверил: «Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять». Проиграл запись, все работало отменно. С облегчением вздохнув, направился к нужной двери.
На пороге стоял улыбающийся хозяин, в спортивном костюме и тапочках:
– Молодец, что так быстро. Давай, заходи.
Я отряхнул от снега ноги и зашел в квартиру. Когда Аркадий Натанович закрыл за мной дверь, с улыбкой открыл дипломат, вынул коньяк и протянул ему.
Каково же было моё удивление, услышать вместо «Ну, Илан, угодил», или хотя бы «Отличный коньяк, пойдем дегустировать», совершенно бессвязное бормотание и видеть, как этот великий человек, суетясь, бегает по квартире, будто жена застукала его с любовницей.
Наконец, он нашел свой кошелек и с извинениями протянул четвертак:
– Старик, прости, ну неужели ты не понял, что это шутка?
Настала очередь смущаться и выкручиваться мне.
– Аркадий Натанович, оставьте, какие деньги? Этот коньяк я давно припас для нашей встречи, вы просто угадали, так что не обижайте деньгами и примите от всего сердца.
Стругацкий заулыбался и, помогая мне раздеться, пояснил:
– Понимаешь, это дежурная, столичная, так сказать, шутка в общении с прессой. Думал, ты знаешь.
Показал рукой на кухню.
– Так, проходи, сейчас немного согреемся, поболтаем, а потом уже делами займемся.
Из монументального холодильника он достал салями, лимончик, поинтересовался:
– Голоден? Есть обалденные свиные отбивные, буквально вчера в магазине выбросили.
Я помотал головой, и Аркадий Натанович снял с полки пару хрустальных «пузанов». Разлив по фужерам, мы чокнулись и пригубили янтарный напиток.
– Ну, а теперь рассказывай, чем обязан радости видеть тебя.
Немного помявшись, решил ответить честно:
– Хотелось бы опять интервью взять, поговорить о ваших новинках, творческих планах, но раз не сильно сейчас отвлекаю, то для начала… не для печати, разумеется, вопрос, который занимает меня лично. Вам не кажется, что грядут большие перемены? Что-то происходит последнее время странное, а вот понять, что именно, не могу. Что-то буквально витает в воздухе…
Стругацкий словно враз постарел и сгорбился.
– Почему ты решил поговорить об этом именно со мной?
Опешив, я растерянно промямлил:
– Ну как же… ваши книги… еще в «Хищных вещах» помню… и сейчас, в «Жуке»… почти везде ведь… мне казалось, вы эксперт в подобном…
Смутившись окончательно, замолчал. А Стругацкий, грустно ухмыльнувшись, вновь плеснул нам коньяка и вдруг прошептал:
– Поверь, о том, как и почему начинаются настоящие перемены почти никто и никогда не догадывается. А корни их уходят ох как глубоко…
Куйбышев, 1937 год
В кабинет первого секретаря обкома Постышева заглянул охранник и доложил:
– Павел Петрович, прибыл маршал Тухачевский.
– Одну минуту, – ответил тот нарочито громко, – сейчас я закончу и приму Михаила Николаевича.
Дверь закрылась. Постышев молча стоял у окна, с неизменной папиросой в зубах в облаке табачного дыма. Сухощавый и подтянутый, как всегда, но серый цвет лица уже выдавал безмерную усталость от всех тех лихих партийных лет, что остались за плечами. Слушал, как громко, словно отбивая набат, стучат огромные напольные часы. На миг почудилось, что время застывает, заканчивается и все вокруг превратилось в блеклую фотографию. Отгоняя наваждение, чуть дернул чубастой головой, глубоко затянулся. Закашлял в усы – махорка едкая, с гражданской привык к ней, нынешний табак не переносил, баловство сплошное. Затем проперхал вслух:
– Ну вот и все. Спектакль начинается.
В приемной, у стены на стуле сидел Тухачевский, покачивая ногой в такт какой-то своей, внутренней музыке. Его большие, навыкате глаза смотрели вверх, рука подпирала волевой подбородок.
Маршал удивлялся, с чем связана задержка, но не с охраной же об этом говорить. В конце концов, он тут человек новый, второй день только. Надо разобраться для начала в оперативной обстановке. Да и вряд ли надолго придется остаться. Сталин лично пообещал, что скоро вернет его в Москву.
Тяжелая дубовая дверь приемной распахнулась из коридора, и вошли трое. Первый – мужчина в форме старшего майора госбезопасности. Он держал перед собой на вытянутой, дрожащей руке какую-то бумагу. Лоснящееся жиром лицо покрывала испарина. За ним насторожено ступали еще два чекиста, держа правые руки в карманах. Майор остановился за несколько шагов до маршала и спросил:
– Михаил Николаевич?
– Да, а в чем дело?
Услышав привычно-командный голос маршала, толстяк еще больше побледнел, но все же ответил:
– Вот ордер товарища Ежова, вы арестованы.
Тухачевский вскочил и схватился за револьвер. Майор завизжал, словно свинья, от страха. Проворно, для своего телосложения, перепрыгнул через стол охранника и, пригнувшись за ним, крикнул отшатнувшимся в стороны помощникам:
– Да чего вы стоите, стреляйте, стреляйте же!
Грохнули два выстрела, оба мимо. Из стены полетели куски бетона, посыпалась штукатурка.
А Тухачевский вдруг медленно поднял пистолет к виску и нажал спусковой крючок.
Чекисты боязливо приблизились к упавшему на пол телу. Из головы маршала шла кровь: пуля лишь прошла по касательной. Раненый уже приходил в себя.
– Он жив, товарищ Попашенко, – сказал один из них.
– Так вяжите его, сейчас ведь встанет, черт, и всех тут положит. Быстрее, болваны!
Те рьяно набросились на лежавшего, орудуя рукоятками пистолетов, словно кастетами. Тухачевский пытался отбиваться, но только еще больше разозлил нападавших. Войдя в раж, они стали бить его и ногами.
– Хватит, хватит, – сказал Попашенко, поднимаясь из-под стола и поправляя форму, – наденьте на него наручники.
Уже чувствуя себя более уверенно, подошел к маршалу, наклонился. Не с первого раза, но сорвал знаки различия.
– Вы арестованы, – повторил, – вас проводят.
Помощники подхватили пленника под руки и вывели.
…Заняв небольшой кабинет в здании парткома, двое чекистов гримировали синяки у переодетого в гражданское Тухачевского. В темном углу, почти сливаясь с обстановкой, сидел невзрачный на вид мужчина, молчавший все это время. Внезапно он сказал:
– Оставьте нас.
Сотрудники, козырнув, безропотно вышли. Хлопнула дверь, и мужчина поднялся со стула. Подойдя вплотную, поинтересовался у арестованного:
– Есть ли какие-то просьбы, пожелания личного характера?
Тухачевский молча смотрел в пол. Налитые кровью глаза полыхали адскими кострами ярости. Незнакомец присел перед ним на корточки и взял рукой за подбородок. Маршала передернуло от отвращения.
– Я понимаю, как тяжело проигрывать, Михаил Николаевич. Но вас, считайте, больше нет. Гарнизон даже не узнает о происшедшем, пока не выведем на суд. А дальше будет поздно.
Мужчина похлопал себя по карманам серого пиджака, достал маленький браунинг и протянул маршалу:
– Кажется, застрелиться хотели? Пожалуйста. Возможно, для всех это будет наилучшим выходом. Или, к примеру, застрелите меня. Но это станет не самым разумным поступком, в таком случае вас просто обвинят в убийстве. Берите, Михаил Николаевич, берите. Хотя… я понимаю ваше молчание. Первый раз, на кураже, стреляться не сложно. Второй раз нормальный человек уже не сможет, – он убрал в карман оружие и добавил, – а на сумасшедшего вы не похожи. Ну что же, тогда послушайте и хорошую новость. Хозяин дает вам шанс спасти хотя бы родных. Серго его упросил. Придет время, и условия объявят. А мы с вами еще встретимся на Лубянке. Моя фамилия – Еремеев.
…Постышев сидел в кабинете и с тоской оглядывал окружающее убранство. За годы гражданской войны он привык к неудобствам. Землянки, нищие деревенские хаты, промерзшие кабинеты, где все было строго функционально и аскетично.
Почему-то вот эти огромные тяжеловесные часы, стоявшие напротив стола, выбивали его из колеи. За дверьми кабинета слышался шум, выстрелы. А Павел Петрович думал лишь об этих чертовых часах. В голове пульсировала кровью одна и та же странная мысль: «Время вышло. Вот только – чье?»
Он, кряхтя по-стариковски, поднялся. Подошел к стене, где висела карта округа. Отстраненно посмотрел на нее, затем встряхнулся и резко задернул шторами.
«Расклеился как баба. Нужно что-то предпринимать. Но что именно?» – подумал было секретарь Куйбышевского обкома, и тут отворилась входная дверь. Шарообразный начальник местного управления НКВД, старший майор Попашенко выглядел немного помятым, смущенным.
– Разрешите, товарищ Постышев?
– Входите, Иван Петрович, – Постышев усмехнулся, – ну как вам арестовывать маршалов? Понравилось?
– Порядок, Павел Петрович, – майор снял фуражку и вытер со лба пот, – взяли мы его все-таки. Он ведь как? Сопротивление хотел оказать, палить начал. Ну, мы-то, натурально, ответный огонь открыли. Так он что? Застрелиться, значить, решил.
Постышев неподдельно удивился:
– Тухачевский стрелял по вашим сотрудникам и не попал?
– Профессиональная подготовка, как учит нас, понимаешь, товарищ Ежов.
– Орлы, орлы. Сталинские соколы, – прищурившись, проговорил Постышев, внимательно вглядываясь в округлые женские черты лица ненавистного ему майора.
«А ты ведь сдрейфил, Попашенко. Сильно сдрейфил. Не знаю, что там у вас случилось. Просто по роже твоей свинячьей вижу, как до сих пор от страха трясешься».
Вслух же спросил:
– Где сейчас Михаил Николаевич?
– Мои ребята его это, в гражданское переодевают. Синяки, значить, рихтуют. Надо чтобы, понимаешь, все пока тихо было. Коли увидит вражину кто ненароком, – жди беды.
– Побыстрее заканчивайте. Сажайте в машину и дуйте прямиком в Москву, – жестко отчеканил Постышев. – В пути глаз не спускать, максимальная охрана. И сделайте так, чтобы его и вправду никто не увидел, пока он на нашей земле. Не хватало нам только для полного счастья солдатского бунта.
Финляндский вокзал—Борисова Грива, 1942 год
Поезд стоял под парами. Едва они успели вскочить в вагон, как состав резко дернулся и медленно двинулся прочь из осажденного города.
Аркаша сел на свободную скамейку. Хотел посмотреть в окно, но оно заледенело, не отскребешь. Какое-то странное предчувствие жило в нем, будто покидает этот город навсегда.
На Финляндском вокзале, после того как их пропустил кордон охраны, в дорогу дали немного хлеба. Теперь Аркаша сжимал заветную пайку в варежках. Голод когтями рвал живот не первый месяц, и есть хотелось всегда. Но сейчас его охватила какая-то апатия.
Бобка и мама остались далеко позади, в другом мире. Он остро чувствовал вину, особенно перед Бобкой. Как можно было уехать без брата? Бросить в этом страшном мертвом городе? Аркашу начало знобить. Отец присел рядом, обнял и сказал:
– Замерз? Подожди, сейчас надышат в вагоне, станет немного теплее. Да и ехать то нам до Борисовой Гривы от силы часа три. Скоро будем на Ладоге.
– Это не тот холод, папа… Это – другое.
Отец помолчал, прижал покрепче.
– Из всех возможных решений выбирай самое рациональное. Сегодня по-другому нельзя.
– Если бы ты выбрал не самое рациональное, а самое доброе решение…
– …то к весне мы все умерли бы от голода.
Это была жестокая правда. Умом Аркаша это понимал. Но ощущение гадливости от самого себя наваливалось тяжким грузом.
Паровоз полз медленно, натужно хрипя струями черного дыма. То и дело останавливались, обычно посреди поля. Там рыли большие траншеи, куда без разбора бросали тела пассажиров, не доехавших до конечной станции.
По стенкам вагонов начинался стук. Снаружи кричали:
– Трупы есть?
Иногда кто-то с трудом поднимался, оттаскивая своих соседей, умерших в дороге, к дверям. Покойников принимали чьи-то крепкие руки, и состав медленно двигался дальше.
После долгого молчания Аркаша, наконец, решился задать вопрос, который его мучил всё это время:
– Пап, почему тебе дали только два места на эвакуацию? Почему мы не могли уехать все? Ведь вагон полупустой, поместились бы и мама, и Бобка.
– Задумайся на мгновение, – тихо ответил отец, – сколько в Ленинграде осталось детей? И не просто детей. Сирот, у которых умерли от голода и холода родители. У которых все полегли на фронте. У которых все сгинули во время бомбежек. Десятки тысяч. И неужели ты считаешь, что те, кому повезло оказаться в детском доме, а не умереть на улице, питаются там пряниками и конфетами? Они, как и все мучаются от дистрофии. Мы о такой болезни до войны и не слыхали…
– Но ведь Бобка же такой маленький, – перебил его Аркаша, – и места бы много не занял.
– Дослушай меня. Тут дело не только в том, есть место или нет. Он слишком слаб, чтобы перенести дорогу, как и тысячи сирот в приютах, о которых я говорил.
– Но разве он так плох, что не мог бы ехать с нами тут, в поезде?
– Погоди сынок, это только начало, ты еще не представляешь, что будет дальше, – он помолчал и, привычным жестом поправив рукой кулон на шее, добавил, – возможно, что как раз мы с тобой сделали неверный выбор, и надо было остаться в городе, не слушая ничьих советов.
К концу дня разговоры в вагоне стихли. Изредка кто-то начинал тихонечко стонать, или почти беззвучно плакали дети.
Несколько раз останавливались надолго, пережидая бомбежки и артобстрелы. Иногда над поездом на бреющем полете проносилась вражеская авиация, раздавались грохочущие пулеметные очереди. При звуках летящего самолета люди уже привычно пригибались, чаще просто падали на пол.
Некоторые потом не вставали.
До Ладожского озера удалось добраться только спустя почти два дня. За это время мороз в обледенелых вагонах, которые в мирное время цепляли летом к пригородным поездам, успел собрать свою жатву.
Еды не было. Пайка, которую беженцы получали на вокзале, давно уже кончилась. Младенцы, плакавшие в начале пути, замолкали навсегда.
Слабые не выдерживали.
Лишь тот, кто зубами цеплялся за жизнь и был готов бороться и дальше, собрав всю свою волю, все силы в кулак, имел призрачные шансы выбраться из ада.
Оглядев почти опустевший вагон, Аркаша понял, почему так мало с ними детей. Наверное, у них в блокадном Ленинграде и вправду больше шансов.
Москва, 1942 год
– Неужто такие небожители спустились в нашу скромную обитель? Я думал, что вас уже расстреляли, милейший Юрий Альфредович.
Начальник 4 Управления НКВД Мельников позволял себе весьма специфические шутки, но те, кто с ним работал давно, привыкли к этому.
Правда сейчас, в кабинете на Лубянке, напротив него сидел не подчиненный, а один из самых таинственных людей, о которых было принято говорить лишь шепотом. Да и не знал никто толком ничего, одни лишь слухи.
А вчера поступил сверху приказ. Выяснилось, что «Хранитель», как за глаза называли Кнопмуса, идет, казалось бы, на обычное, пусть и сложное задание, которое можно поручить любому квалифицированному разведчику.
Мельников не понимал происходящего, потому и пытался шутить.
– Собственно, Николай Дмитриевич, это не стало бы для меня проблемой. Расстрелять можете хоть сейчас. Вы, наверное, в курсе, что некоторые уже пытались. И в курсе, чем это закончилось. Но вернемся к нашим делам.
Кнопмус протянул запечатанный сургучом конверт хозяину кабинета.
– Итак, Лаврентий Павлович просил поставить в известность: необходимо усилить гарнизон, охраняющий известный вам спецобъект, войсками НКВД. Это по вашему профилю. Тут – данные о периметре. И еще. Я привез обещанный подарок для маршалов. Вручите лично.
– Ну давайте уже, хвастайтесь, я весь внимание.
– Взгляните, – сказал Кнопмус и достал из плащ-палатки новейшей разработки, с двухсторонним камуфляжем, маленькую коробочку, – пока, правда, только два экземпляра.
Мельников трепетно положил ее на крупную мозолистую ладонь, открыл крышку. Внутри лежало два серебристых кулона.
– А почему в виде растений?
– Не просто растений, Николай Дмитриевич. Вербена и рута. Хотя вам вряд ли о чем-то это скажет.
Начальник разведки взял в руки одну из веточек.
От серебристых соцветий ток пробежал по ладоням, запястьям и выше. Закружилась голова и на мгновенье подступила тошнота. И тут же, резко, сознание неимоверно расширилось, и из глубин Вселенной пришло ощущение собственного безмерного могущества. Все слабое человеческое покинуло тело. Он готов был рушить горы и создавать цунами, вызывать засуху и творить всемирный потоп.
Но вдруг пришел холодный мертвенный свет, затопивший все перед глазами, и словно презрительно усмехнувшись, вдруг исчез, забирая всю силу. На мгновение показалась луна, но тоже пропала.
Остались лишь полумрак кабинета и скуластый собеседник.
– Страшная сила, Юрий Альфредович, – прошептал Мельников.
– Пробирает?
– Да.
– Положите на место и не трогайте больше. Штука опасная, засасывает, поверьте.
С трудом, превозмогая себя, Мельников вернул медальон в шкатулку и закрыл её.
– Всё-таки партийная дисциплина великое дело, – заметил Кнопмус. – уберите и забудьте. Сами знаете, что это не для вас. Но я рад, что смогли справиться с искушением, не каждому дано.
Он по-свойски взял со стола хозяина кабинета папиросу и спички, закурил.
– Еще такой момент. В моё отсутствие будете контактировать с Зафаэлем, знаете его?
Мельников кивнул.
– Ну и славно. Настоятельно прошу выполнять все, подчеркиваю, все просьбы, какими бы странными они не казались. Лаврентий Павлович вас проинформировал?
– Юрий Альфредович, вы меня обижаете. Разве я когда отказывал Хранилищу в чем-либо? Да и потом, директива мне спущена, все просьбы-требования Зафаэля будут в приоритете, не сомневайтесь.
Он тяжело вздохнул и словно прыгнул в омут.
– Меня сейчас другое беспокоит, – сказал Мельников, покручивая задумчиво в руках шкатулку, – вы уж простите, но стоит ли кому-то такую вещь отдавать? Я не спрашиваю, почему себе их не оставили, но – Жукову? Рокоссовскому?
Кнопмус холодно посмотрел на Мельникова.
– Хотите проиграть войну?
– Да ведь не в этом дело, – воскликнул тот, – дело в несоизмеримой мощи прибора. Под силу ли человеку справится с ним? Не случилось бы повторения истории с Тухачевским.
– Мои люди держат под контролем ситуацию, не волнуйтесь, – заверил Кнопмус. – К тому же, прибор ограниченного действия, задача его исключительно тактическая. А стратегия, как и всегда, остается за нашим вождем и учителем, великим Сталиным.
– Мы здесь одни и кабинет не прослушивается, так что можете без этого обойтись.
– Я не понимаю, о чем вы.
Они помолчали. Мельников хмуро глядел на Кнопмуса, тот безмятежно развалился на стуле и разглядывал его своими маленькими глазками, как занятное насекомое под микроскопом.
Понятное дело, что комиссар государственной безопасности не привык к подобному обращению.
– Не доверяете?
– Я не доверяю никому, – нарочито серьезным тоном, будто диктор на радио, сказал Кнопмус. – Практика показывает, что тот, кто вчера был другом, завтра оказывается врагом и предателем. Не замечали?
– Что ж, ладно. Не хотите откровенно говорить…
– О какого рода откровенности идет речь, товарищ Мельников? У нас с вами есть работа, которую нужно выполнять. Мы солдаты партии, не более того.
Пытаясь скрыть неловкость ситуации, Николай Дмитриевич начал копаться в лежащих на столе документах.
– Не доверяете. Что ж, воля ваша. Тогда пройдемся по маршруту, – найдя планшет, развернул на столе карту с многочисленными пометками. – В первую очередь отправитесь в Вологду, где под видом врача предстоит…
Дорога Жизни, 1942 год
Шофер им попался молодой, злой, неумелый. Подгоняя беженцев матюгами, он грозился ссадить всех, если они не поторопятся – надо выполнять план. Наконец тронулись.
Машины шли колонной, и их грузовик, который постоянно глох, в итоге едущие сзади сдвинули с дороги бортами.
Дул ледяной ветер.
В открытом кузове Аркаша понял, насколько все-таки было хорошо в вагоне поезда. Казалось, что ветер продувает тебя насквозь, унося с собой последние остатки тепла.
Когда мотор все-таки удалось завести, водитель повел грузовик в обход основной колеи, которую проложили для машин. Но в сумерках, видимо по неопытности, заблудился, угодил в полынью.
Вокруг быстро прибывала вода, колеса буксовали. От испуга все попрыгали за борт, оказавшись по пояс в ледяной воде.
– А ну-ка, скидавай вещи, скотобаза, – заорал из кабины шофер, – сейчас потонем все к хренам собачьим.
– Ох, ведь дристанул-то малый, – зло сплюнул справа от Аркаши какой-то мужик. – Боится под трибунал попасть, сволочь криворукая.
– Язык попридержи, – сквозь зубы ответил ему трясущийся от холода Натан Залманович, – на этих машинах каждый день сотни жизней спасают. А кому баранку крутить? Все давно на фронте. Вот и берут…
– Я чё сказал, живо вещи за борт! – снова закричал шофер.
Люди, плача, полезли в кузов выкидывать свой нехитрый скарб – то единственное, что смогли вывести из блокадного города.
– Ну а ты, пархатый, фигли стоишь? Вещи скидывай, – шофер вылез из кабины и теперь смотрел, насколько глубоко они застряли, – глухой что ли?
– У нас только вещмешки, – глухо ответил отец.
– Не нажил, значить? – Водитель хмыкнул. – Тогда давай за борт берись и толкай, не стой как статуя.
Выбросив вещи, начали толкать. Проку от этого было не много: обтянутые кожей скелеты с трудом передвигались сами. Вытащить машину казалось для них непосильной задачей.
Но все же воля к жизни была сильнее слабости тела. Под стоны пассажиров и визг буксующих колёс – выбралась из полыньи.
Медленно двинулись в сторону далекой цепочки огней.
Вскоре мокрая одежда покрылась мелкими ледышками. Люди жались друг к другу, пытаясь хоть как-то согреться.
Беженцы в кузове молчали, сберегая тепло. Лишь рвано гремел в ночи мотор полуторки, да заупокойно завывала вьюга.
Через полтора часа их, полумертвых, выгрузили на станции Жихарево. Многие уже не могли идти, и работники эвакопункта на руках снимали людей с кузова, унося в бараки.
Несколько тел так и осталось лежать в грузовике, застыв, словно ледяные статуи. На них никто даже не оглянулся.
Москва, 1937 год
Его уже перестали бить. За эти несколько дней поняли, что бесполезно. Он упорно молчал и, несмотря на показания соратников, отрицал всё.
Единственный раз зло усмехнулся про себя, когда въезжали ночью в распахнутые ворота Лубянки: «А Сталин не обманул. Вернул-таки меня в Москву».
Главное – не знал, чего ждать еще. Арестованы все, с кем планировали заговор против спятившего тирана. Все, кому доверял и кого ценил.
Сам пыток не боялся, как не боялся и смерти. Но обидно было до слез, что так бездарно проиграна главная битва.
Еще с раннего детства – не видел иной цели, кроме карьеры военного. Армия была для него жизнью. И он сам был душой армии.
Он был – воплощение устава. Он был – воплощение тактики и стратегии. Он был – воплощение храбрости. Он был – командир, за которым беспрекословно шли даже на смерть.
И вот теперь, сидя в камере, напряженно думал: «Где же ты мог ошибиться, битый-перебитый маршал? Неужели это просто интриги Ежова? Но тогда откуда показания всех тех, с кем готовили переворот? Почему так точно угадано время ареста? Что вообще происходит?»
Ответов не было, начинал злиться на себя все больше и больше. Единственное, что его всегда раздражало, так это собственное непонимание поставленной задачи. Будто и не офицер, а деревенщина, не знающий с какой стороны за винтовку браться.
…Тот, кого звали великим учителем и вождем народов, был пьян. Такого не случалось уже много лет, он не позволял себе ни малейшей слабости, но сегодня…
Сегодня же отчетливо понял, что армии нет. Его руками уничтожен весь цвет командования, все те, кто пришли на волне революции.
«А что важнее: лояльность или сила?»
Налив еще вина, молча уставился в окно своей дачи. Охрана не одобряла, когда Иосиф Виссарионович отодвигал тяжелые шторы, хотя сам Сталин прекрасно понимал: организовать покушение могут лишь такие, как Тухачевский или Уборевич. Никаких неведомых «врагов народа» нет и быть не может.
«Скоро война. А ты, какие бы не пели трусливые лизоблюды панегирики, не Наполеон. И теперь остался лишь один выход – идти к дьяволу на поклон».
Привычно поискал на шее амулет и не найдя тяжело вздохнул. Затем, сняв трубку внутренней связи, приказал:
– Пригласите ко мне товарища Кнопмуса.
…В комнате у следователя Еремеева, доставившего его из Куйбышева, были плотно занавешены шторы. На столе – лампа с изогнутой ножкой – единственный источник света.
Но это не имело значения. На что тут смотреть? Везде одно и то же. Стол, два стула, шкаф, на стене портрет Дзержинского или Сталина, не более того. Разница лишь в мелких деталях.
Поэтому, пропуская мимо себя происходившее вокруг, просто уставился на выключатель лампы, сосредоточив все мысли на нём.
– Вы, я вижу, не слушаете меня, гражданин Тухачевский?
Он молчал.
Еремеев встал из-за стола, обогнул и присев на краешек, достал из нагрудного кармана кителя маленький листок бумаги. Показал арестанту. На нем было лишь одно слово, а вернее, имя: «Суламифь».
Насладившись ошеломленной реакцией, убрал обратно. Любой чекист знает, нужно ковать железо пока горячо. Маршал потёк.
И следователь, без паузы, наклонившись к лицу, глядя прямо в глаза Михаилу Николаевичу, зло зашипел:
– Неужели думаешь, гаденыш, что у нас нет против тебя методов? Мне сразу стало ясно, что побои бессмысленны, но начальство требовало. А я вот знаю, как заставить тебя говорить. Не веришь? Знаю, знаю.
Спрыгнув со стола, подошел к двери, открыл и крикнул:
– Заходите, гости дорогие!
Тухачевский обернулся. В комнату вошли трое рослых мужчин в форме и Она.
Она. Его жизнь, его душа, единственная, кого он любил всегда и ни разу не предал. Единственная, ради кого всегда шел вперед и побеждал.
Самая лучшая.
Самая-самая.
Доченька.
Светочка.
Попытался рвануться со всей своей медвежьей силой со стула, но мордовороты набросились на него и удержали. Сковали наручниками руки и ноги.
Все трое остались стоять наготове рядом, крепко сжимая бывшему маршалу плечи. А Еремеев подошел к его хрупкой, такой еще юной, доченьке и внимательно посмотрел на нее.
Затем взял девочку рукой за подбородок. По щекам ребенка катились слезы.
– Михаил Николаевич, а цветок то созревает, а? Не находите? Как думаете, вероятно, в целях воспитания стоит сейчас спуститься вниз, приковать вас к решетке, чтобы не буянили, а эти молодые люди объяснят Светочке все о настоящей любви. Как вам такая перспектива?
– Уведите дочь, тогда поговорим, – хрипло ответил.
– Вот и славно. Отпустите его и уведите ребенка, но ждите пока за дверью, вы можете понадобиться, – приказал следователь.
Затем повернулся к узнику:
– И о чем же вы хотели поговорить?
Дверь захлопнулась. Тухачевский сглотнул, и решился.
– Я подпишу все, что требуется.
– Нет, дорогой мой, всё не надо. Пока мне нужны лишь показания о подготовке переворота.
– Не было никакой подготовки. Но я уже сказал. Подпишу все. Что я немецкий шпион, что я готовил покушение на Сталина, что я убил Кирова, что я срывал пятилетку. Все, что хотите. Просто диктуйте. Одно лишь условие. Света должна быть освобождена.
– Вот этого гарантировать не берусь. По закону, как дочь врага народа, она будет сослана. Но могу обещать другое: ни на этапе, ни в лагере ее никто не тронет. Думаю, как человек умный, сами прекрасно понимаете, жизнь вам не сохранят, не смотря ни на какие показания. Поэтому, единственное что остается, так это верить мне на слово и точно следовать указаниям.
«Ну вот и все. Надеялся хоть честь сберечь. Не вышло. Эх, Серго, Серго, почему же ты не пошел с нами? Неужели не понял еще, что вчера – Мироныча шлепнули, сегодня – меня, а завтра и твой черед настанет. Ну ладно. Спасибо, что предупредил заранее, я был готов к сегодняшнему спектаклю. Теперь главное – моя малышка. Настало время предавать, настало время унижаться. Пусть. Пусть. Главное – она. Главное – дочь».
Еремеев подошел к столу, достал из ящика чистый лист бумаги, пододвинул Тухачевскому вместе с пером и чернильницей.
– Пишите.
– Что писать?
– Я уже сказал, пишите все об организации заговора.
– И я вам говорил, мне об этом ничего не известно. Но моя дочь у вас в заложниках, поэтому диктуйте что угодно, собственноручно все запишу и подпишу.
Следователь задумался. Выходило не так, как планировали с наркомом Ежовым, но ведь главное – результат? Побарабанив пальцами по столу, он, прищурившись, посмотрел на арестанта и решился.
– Хорошо. Пишите следующее…
ст. Жихарево—Вологда, 1942 год.
На станции Жихарево тех беженцев, которые еще могли ходить сами, распределяли по баракам. Перед этим вручали каждому буханку хлеба и котелок с горячей, обжигающей кашей.
Чудом выбравшиеся из ада люди с жадностью набрасывались на еду, с нетерпением спеша в помещение, прочь от трескучего мороза.
– Эй, новенькие, – кричали в бараке мужики, сидевшие у печки, – к огню-то с холода не лезьте, сосуды полопаются, кони двинете.
– Сволота, устроились где потеплее, место потерять боятся, – ворчали прибывшие, но в конфликт не вступали. Забирались на ближайшие свободные нары, чтобы продолжить трапезу. Ветра нет – и то счастье.
Аркаша ел и ел. Он чувствовал, что ему становится только хуже, но удержаться не мог.
– Сынок, пожалуйста, кушай помедленнее, – говорил дрожащим голосом отец, но сам при этом судорожно впивался цинготными зубами в хлеб.
Да и никто не мог остановиться.
Через несколько часов наступила расплата. И нужники, и снег вокруг бараков окрасились кровью. Началась повальная дизентерия от столь обильного для доходяг угощения. А нужно было отправлять эшелоны с беженцами вглубь страны, подальше от линии фронта. Но несчастные не могли даже дойти до состава. Кто-то уже умер, кто-то был слаб настолько, что не имел сил самостоятельно подняться. Измученные морозами, голодом, а затем и болезнью, люди все же погрузились в вагоны, и поезд отправился дальше, в сторону Вологды.
Аркаша сам дотащил отца волоком. Он даже не помнил, как ему это удалось.
Дрожали от слабости ноги, иногда кровь начинала течь под брюками. Не было времени дойти до туалета, эшелон готовился к отправке.
Наконец, оба с трудом забрались внутрь и почти сразу уснули.
Наутро, проснувшись в промерзшем вагоне, Аркаша обнаружил, что их попросту забыли снабдить дровами. Печка есть, а топить нечем. «Теплушка», в которой спасались тридцать душ, превратилась в «холодушку».
Вдобавок, никто и не думал в дороге кормить несчастных: дизентерийный состав как-никак, всё одно впустую продукты переводить.
Хотели попробовать собирать хворост во время стоянок, но не знали, насколько долго те длятся.
Ослабшие люди были бы не в силах добежать даже до ближайшего вагона, если состав тронется. А отстать от состава – верная смерть: ни продуктовых карточек, ни вещей, многие без документов.
Да и железнодорожные пути вокруг теперь стали девственно чисты – топлива не хватало, собиралось всё до последней ветки. Значит, чтобы достать дрова, нужно было уходить далеко от поезда.
Голодали. Замерзали. Засыпали – и не просыпались…
– Аркаша, – прошептал отец сиплым голосом, – ты не спишь?
– Не сплю, папа.
– Сынок, у меня спина примерзла, помоги.
Парень снял варежки и обмороженными скрюченными пальцами начал отковыривать отцовскую шинель. Ногти ломались, руки тряслись от слабости, но он упорно продолжал скрести костяшками наледь.
Наконец, со стоном отец отвалился от стены, с трудом подняв голову, и мутным взором обвел вагон.
– Почему тебе никто не помог? – прохрипел он.
– Наверное, спят все.
– Спят они… спят… как же… толкни вон того, – кивнул головой отец.
Аркаша, держась за стену трясущегося вагона, подошел к сидевшему на скамейке исхудавшему, с виду когда-то крепкому, мужчине. Голова его склонилась к груди, рот чуть приоткрыт. Казалось, ну что тут, просто задремал человек. Но изо рта не шел пар, хотя это ведь ни о чем еще не говорило…
Паренек потряс его как можно сильнее за плечо. Тот повалился на пол в той же позе, которой сидел, словно манекен из магазина. Еле успел отскочить в сторону, чтобы не придавило.
– Буди всех, – приказал отец, – тряси, проверяй, кто еще жив. Нам сейчас каждый нужен.
С трудом удалось растолкать какую-то женщину, и с её помощью дело пошло немного быстрее.
Через полчаса оказалось, что в живых в вагоне осталось пятнадцать человек. Они бездумно, равнодушно, словно куклы, сидели кто где.
Молчали.
Аркаша посмотрел на отца. Тот собрался, прокашлявшись, кивнул сыну.
– Товарищи, – обратился к выжившим Натан командирским голосом, как обращался к бойцам во время гражданской, как обращался к ополченцам, с которыми еще недавно оборонял Ленинград, – самое страшное уже позади. Мы вырвались из блокады. Теперь нам осталась самая малость – добраться до Мелекесса, не замерзнув.
Люди потихоньку стали собираться вокруг него.
– Дров нет, – продолжил он, – взять их неоткуда. Еды тоже нет. Что мы должны сделать? Для начала на ближайшей станции потребуем хоть какую-то пайку. Но учтите, можно только сосать её, чтобы растянуть на долгий срок. Да и есть нам пока нельзя, опять польется всё с кровью. Теперь так. Давайте те, у кого имеются силы, стащат умерших к дальней стенке. Там три трупа примерзли – не отодрать, туда остальных и сложим. Сами садимся вплотную друг к другу и пытаемся согреваться. Кто может – ходите, двигайтесь, это тоже должно помочь.
Хотя никто не назначал Натана командиром, но люди принялись за дело.
Вскоре удалось сложить тела в одном месте. Пока перетаскивали – и вправду немного согрелись.
Затем стали собираться кучками на узких нарах, отдавая друг другу тепло своего дыхания и тела.
На ближайшем полустанке Натан выпросил у коменданта для всех немного хлеба, взяли и за покойников.
Дополнительные пайки закопали в снег на полу вагона – замерзший хлеб сосать можно много дольше. Только потому и протянули до Вологды.
От Жихарево поезд полз почти восемь дней. К тому времени осталось одиннадцать человек: за пять дней с тех пор, как Натан взял на себя руководство, умерло лишь четверо. Но сам он был совсем плох.
Аркаша не знал, что делать…
Новосибирск, 1937 год
Это была ничем не примечательная войсковая часть. Высокий забор с колючей проволокой, будка КПП, тяжелые ворота.
Правда, сосновый бор, где стояла часть, местные обходили стороной. Не привлекали их ни зеленые поляны для пикников, ни россыпи грибов и ягод, ни зеркальной чистоты озеро неподалеку.
Что-то недоброе было в этом райском уголке. Шептались: пробуждается там по ночам само Зло.
Кто-то клялся, что видел патрулирующим периметр своего погибшего в гражданскую войну отца или деда, другие – что бродят по лесу древние люди, волосатые, на обезьян похожие и ухают будто бы прям почти по-человечьи. А известный всем забулдыга Семеныч на кресте божился: мол на песчаном берегу, в полнолуние, пили горькую Есенин с Маяковским, пели песни похабные, а как увидели его – к себе стали звать. Никто, конечно, не поверил, но с тех пор Семеныч до конца жизни «завязал».
Иногда за ворота въезжали тяжелые «паккарды» или «линкольны». На приступке у задних дверей стояло по охраннику в форме НКВД с автоматом, нацеленным в сторону от автомобиля. За открывавшимися воротами, перед уже подъезжавшей машиной, расстилалась заасфальтированная дорога, ведущая на огромный плац.
В любую погоду, в любое время года здесь было чисто убрано и – ни единой живой души.
Машина останавливалась у здания штаба. Предупрежденный водитель узнавал его по двум колышущимся по бокам алым знаменам. Вывесок на этом бетонном, сером, одноэтажном, с единственным окном, здании не было.
При входе посетителя охрана занимала пост у двери. Гость заходил и исчезал, иногда, бывало, на несколько дней. В таких случаях приезжала сменная машина с новым караулом.
А бывало и так, что привозили кого-то, одетого в маску, и уезжали, оставив его навсегда за толстой дверью, обитой серебристыми металлическими пластинами.
Здесь стояла плотная тишина, нарушаемая лишь тихим урчанием автомобильного мотора и шуршанием шин.
…Сегодня к куратору таинственного Хранилища прибыл тот, кого ближайшее окружение Сталина знало под фамилией Кнопмус. Положив руку на плечо встречающего, мягко произнес:
– Можешь час побыть самим собой, Зафаэль.
– Мой Абрасакс добр и великодушен, – ответил почтительно поклонившийся мужчина.
– Пока не забыл, вот возьми, – прибывший протянул куратору небольшую коробочку, – тут амулет для Кобы, заряди года на четыре. И еще, подготовь новый дьюар, скоро в нашей коллекции ожидается пополнение.
В чем-то они были схожи. Зафаэль, назвавший Кнопмуса Абрасаксом, тоже имел ярко выраженные восточные черты. Но его лицо, плоское как блин, с бледной, до синевы кожей, широким носом и волевым подбородком, никогда не выражало никаких эмоций. Глаза слепыми выцветшими бельмами взирали на окружающих из-под широких, но коротко стриженых темных бровей. Тонкие губы почти не раскрывались при разговоре, а голос звучал тягуче, с металлическим скрипом.
Был он одет в белоснежный крепдешиновый костюм, под которым матово блестела черная рубашка с широким воротом, и тонкой ниткой сползал хрустящий серебристый галстук. На ногах сияли лаковые остроносые туфли.
На Кнопмусе сегодня был оливковый френч, ставший за последние годы для него второй кожей, и хромовые сапоги.
– Будет исполнено. И да, если мой Абрасакс позволит, с вами хотел поговорить старый друг.
Тот благосклонно кивнул.
Из темноты пещеры с высокими сводами, освещаемыми лишь тусклым светом редких факелов, к ним вышла навстречу огромная собака, внешне чем-то напоминавшая ротвейлера, но с непропорционально большой приплюснутой мордой.
Подняв умные глаза на Кнопмуса, она издала ряд щелкающих звуков.
– Извини, но мой ответ «нет». Погоди, осталось буквально несколько лет, и будет тебе столько работы, что сам запросишься обратно, – ответил Хранитель.
Пес, недовольно фыркнув, что-то цыкнул и горделиво удалился в темноту. Зафаэль посетовал:
– Жалуется чуть ли не каждый день. Засиделся, скучно ему.
– Он важную работу делает, не могу пока отпустить его. Наверное, даже я лучше бы не справился, а характер у старика всегда паршивый был. Не обращай внимания. Голованы с рождения любознательны до безумия. Погоди-ка…
Сняв со стены факел, Кнопмус опустился на корточки и осветил каменный пол. На обсиданово-черных плитах проступали красным какие-то письмена. Поинтересовался, не оборачиваясь:
– Уже и младшие послушники мертвы?
Зафаэль лишь грустно усмехнулся.
– Думал, время еще есть. Ну, значит тянуть более нельзя. Давай прогуляемся в святилище.
Это место помнило многих. Здесь бывали величайшие ученые и философы, художники и композиторы, политики и военачальники.
Многие.
За тысячелетия камень впитал в себя поступь лучших из лучших.
Сегодня же, в огромных сводах зала, тонущих в темноте, Кнопмус услышал лишь тишину.
– До сих пор поражаюсь, – Хранитель выглядел опечаленным. – Мы ведь с Инессой успели стать настоящими друзьями. Я и не припомню, когда последний раз мог кого-то назвать «другом».
– Если мне не изменяет память, вы постоянно ругались.
– Ну еще бы! Спорили до хрипоты. Просто потому, что мне хотелось в чем-то убедить её. Жаль удавалось редко, упрямая была до безумия.
Зафаэль кивнул.
– Это точно. А помните, когда на Ильича покушались, что устроила эта чертовка?
Кнопмус невольно улыбнулся.
– Кошмар. Чуть глаза мне не выцарапала. Ты её еле оттащил.
– Так она и мне по лицу тогда засветила. Правда потом разрыдалась и весь китель косметикой вымазала. А что вам сказала, помните?
– «Никогда человек не был и не станет игрушкой богов. История отплатит тебе».
– Не боитесь, Абрасакс? Не абы кто такое пророчество выдал.
– Знаешь, боюсь. Действительно боюсь. И именно поэтому я здесь. Хочу кое-что проверить. Готовь обряд Великого Прощания с Инессой. Надеюсь, что ошибаюсь, иначе Суламифь будет последней, кто взойдет на алтарь.
Вологда, 1942 год
На запасном пути стояли с раннего утра. Кругом тишина, ни единого человека. Лишь сплошные составы, составы, составы…
Внутри спали все, кроме Аркаши. Он проснулся давно, когда вагон резко дернулся: наверное, отцепляли локомотив.
Уже несколько раз выглядывал наружу, но все так же было безлюдно. Мела метель, иногда где-то вдали раздавались гудки паровоза.
«Ждать больше нельзя», – решил Аркаша.
– Папа, пожалуйста, проснись, – он тряс за плечи отца, – ну проснись, папа, папочка. Мы приехали, надо выходить.
Натан Залманович, уже даже не серый, а словно бы прозрачный, стал тенью того человека, которого они с братом с детства боготворили.
Который был для них больше чем отец – Учитель, Наставник, Друг.
Но все его силы ушли на то, чтобы попытаться довезти людей живыми. И теперь он не хотел просыпаться. Аркаша начал что есть мочи тереть ему уши, затем бить по щекам.
– Проснись, папа, проснись. Ты должен! Проснись!
Наконец отец открыл глаза. Взгляд был стекленеющим. Аркаша помнил такой взгляд по Ленинграду…
…В конце осени он работал на заводе, собирал гранаты. Возвращаясь как-то вечером домой, встретил одного давнего знакомого. Не приятеля даже, так, пересекались во дворе иногда. Они перебросились парой ничего не значащих фраз. Это было важно: что-то сказать друг другу, прежде всего для самого себя, чтобы убедиться – я не сплю, я еще жив, я не умер.
Аркаша пошел домой и вдруг услышал за спиной странный глухой звук падения. Обернувшись, увидел, что его приятель рухнул там же, где и стоял. Когда Аркаша подбежал, тот был уже мертв. В то время еще хоронили покойников, потому кинулся за врачами, милицией…
Но этот взгляд… да, тот же взгляд был у того парня при разговоре, перед тем, как он упал замертво.
– Вставай. Мы должны идти.
Отец просипел:
– Надо разбудить остальных.
– Все спят. Послушай, доберемся до вокзала и позовем на помощь.
– Эти люди доверились мне, я останусь. Иди один.
– Хорошо, тогда и я останусь тут с тобой. Через пару часов умрем вместе. Согласен?
Отец с трудом приподнялся, обхватив двумя руками сына за плечи. Он казался тяжелым и огромным, хоть и был похож на оживший скелет.
Помогая друг другу, вылезли из вагона. Пока Натан Залманович сидел на промерзлой земле и отдыхал, Аркаша задвигал тяжелую дверь обратно, чтобы дать пусть крошечный, но шанс тем, кто оставался внутри.
Отдышался.
Помог встать отцу. Держась за борта вагонов, они медленно двинулись в сторону вокзала.
Это было бесконечное мертвенное царство поездов. Вагоны, вагоны, вагоны… Колеса, колеса, колеса… Рельсы, рельсы, рельсы…
Отец постоянно падал. В конце концов, юноше пришлось тащить его на своей спине. Аркаша сам не понимал, как это возможно, сил не было. Лишь чудилось, что кто-то со стороны, в помощь ему, будто протянул свою могущественную длань.
Спотыкаясь, перебирались через рельсы между составами.
Снова падали.
Вокруг до сих пор никого.
Когда уже стал отчетливо виден вокзал, отец упал и не смог подняться.
– Вставай! Вставай! – закричал Аркаша. Вернее, ему казалось, что он кричит, а на самом деле лишь хрипло шипел, словно простуженная змея.
– Все, сынок. Больше ни шагу не сделаю. Нет сил. Иди, помощь зови, тут недалеко.
– Папочка, ты должен встать. Должен, понимаешь? Мне, Бобке, маме, всем. Тем, кто в вагоне. Тем, кто на фронте. Товарищу Сталину, наконец. Ты ведь – большевик, ты сильный, ты должен встать. Осталось пройти самую малость. Поднимайся.
– Все, хватит… тяжело говорить… иди скорее, я дождусь тебя, обещаю.
Аркаша упал на колени перед отцом и заплакал. Он много раз за последние дни видел эту сцену во сне. Знал – если уйдет, то живым отца уже не найти.
Он плакал от злости, что не смог обмануть судьбу. Что все предрешено заранее, и ничего нельзя поделать с этим.
Смерть просто посмеялась, выпустив ненадолго из объятий блокады, чтобы вновь прижать их здесь к своей любящей груди.
Внезапно лютая ненависть затопила сознание. Он встал и заорал, даже зарычал, во весь охрипший голос:
– Вставай!
– Нет…
– Вставай, говорю!
– Не могу…
– Встать! Убью! – напрягаясь, орал Аркаша.
– Оставь меня, – злобно хрипит отец. – Иди один.
Словно вспышка мелькнула перед глазами. Что это было? Сон или видение будущего? Аркаша не знал. Да и с ним ли это случилось сейчас?
Но, главное, сработало. Отец встает.
Он встает!
И снова этот странный прилив сторонней силы, снова ощущение протянутой дружеской крепкой руки.
Взвалив на плечи Натана, потащил, глядя только вперед. Только – на здание вокзала. А людей все не было. Куда они подевались?
Вот уже и платформа. Хорошо, низкая.
Дверь в зал ожидания на удивление легко открылась.
Втянул внутрь тело отца.
Сам рухнул на пол.
Над ним склонилось чье-то лицо. Сквозь мутную пелену усталости, явственно увидел пронзительные маленькие глаза, упрятанные под седыми бровями. И еще услышал рядом странное дыхание: так обычно дышат собаки. Неизвестный улыбнулся:
– Я не сомневался в тебе, Арк.
А затем – новая вспышка и всё исчезло.
Москва, 1937 год
Восемь лет назад, когда они только познакомились, у него была смазливая внешность киноактера, ему нравилось красиво одеваться, иметь хороший заграничный парфюм, стильную прическу.
Но с тех пор он превзошел мастерством любую звезду экрана, превратившись в человека без лица. Дело было не только в гриме, который искусно наносил.
В первую очередь, придумывал для нового образа легенду, до мельчайших деталей прорабатывая и репетируя все: как человек просыпается, как ест, как ходит, даже как поправляет на голове волосы или чистит зубы.
Без преувеличения, он стал королем лицедеев.
А недавно поднял планку еще выше: ухватить самые мелочи во время первого допроса арестованного и, сходу набросав грим, принять чужую личину. Случались и провалы, но редко.
С начала операции по Тухачевскому – принял облик безликого следователя. Про себя называл это амплуа «Скучный». Когда приходилось подолгу сидеть на Лубянке, именно с такой маской появлялся в своем кабинете.
Пегие, чуть растрепанные волосы под фуражкой, слегка одутловатое лицо, будто бы после небольшой попойки, глаза, спрятанные за круглыми очками, хоть зрение и было идеальным. Китель же майора государственной безопасности отводил лишние взгляды – пялиться на такого себе дороже.
Но сейчас ему не было нужды притворяться. Он пришел к самому близкому другу.
– Садись, я же вижу, как ты устал. Вот так, расслабь здесь, сделаю массаж, – маленькие жилистые ручки наркомвнудела расстегнули китель и сжали плечи Еремеева. – Рассказывай давай.
– Как ты и сказал, маршал сломался на дочери. Единственное что – пошел в несознанку. Мол, подпишу все, что хотите, но заговора не было, и, если вам нужен на суде спектакль, где все будут признаваться в одном и том же, пишите сценарий. На всякий случай я взял у него подписей под бланками допросов впрок, чтобы можно было вписать что угодно, – обернувшись за спину, Еремеев спросил. – Или я поступил неверно?
Ежов снял руки с его плеч, задумчиво почесал гладко выбритый подбородок, затем, хмыкнув, подошел к столу и налил себе из графина стакан водки.
– Может получиться интересная комбинация, мой мальчик.
– Вот и я так подумал. Хозяин давно готовился к этому, а тут ему на блюдечке принесут голову любого, главное, понять, куда дует кремлевский ветер.
Ежов залпом выпил и, занюхав рукавом, выдохнул:
– Сейчас ветра нет, паруса спущены. Есть у нас, знаешь ли, люди, которые сидят повыше Кобы, и как хотят помыкают им. Но тебе не стоит об этом думать. Кстати, пока не забыл, из той же инстанции пришла строжайшая директива: девчонка Тухачевского должна остаться в живых.
Еремеев неподдельно удивился:
– И что мне с ней делать прикажешь?
– Что хочешь, но отвечать будешь головой, понял? Умереть она может только своей смертью и только от старости. Как хочешь, так и понимай, не нашего это с тобой ума дело, мой мальчик. Там, – он показал пальцем на выбеленный потолок, – из своего загробного ЦК тоже получают указания и выполняют их, заметь, без рассуждений. Ну да ладно.
Он хлопнул в ладоши и потер ими, осклабившись.
– С Тухачевским мы разобрались. Дальше уже без нас тур вальса спляшут. На очереди – летун паршивый. Как там идут дела с подготовкой к операции? Не просрешь опять все дело, как давеча?
Майор хмуро, исподлобья заметил:
– Я, Коля, ничего не просирал. Стечение обстоятельств. Кто знал, что он на тот остров в такую погоду самолет посадит?
Ежов подошел и потрепал его по щеке, наклонившись.
– Ну-ну, не дуйся, дурашка, щечки лопнут на меня дуться. Лучше скажи, что там по срокам выходит? Очень уж он мне под ногами мешается.
«Не у тебя под ногами, а между ног твоей жены-шлюхи», – подумал про себя Еремеев, но вслух сказал:
– Ближайшие года полтора не стоит лезть. И так засветились. К тому же, Хозяин благоволит летуну и, уж простите, два и два сложить сумеет. Сразу станет ясно, что кроме тебя это никому не выгодно.
Сверкнув глазами на друга и слегка покраснев, наркомвнудел лишь снова плеснул себе водки и кивнул, чтобы тот продолжал.
– Я предлагаю обходную операцию. Больше победных реляций, пусть вождь вознесет его в своих глазах и отведет взор от нас. А там Валерьян за нас все сделает сам, уверяю: в его стиле вмиг свалиться в пике. Главное будет – не упустить момент.
Вологда, 1942 год
Где-то сквозь туман раздавались незнакомые голоса:
– Как он вообще жив остался? Весь обмороженный…
– Ужас, а худой – как скелет…
Аркаша почувствовал, что его пытаются раздеть. Видимо, это не получалось.
– Примерзло, чёрт, неси ножницы.
Он попытался открыть глаза. Сплошной туман.
Было и не тепло, и не холодно.
Было никак.
– Доктор, он приходит в себя.
– Где я? – прошептал он пересохшими губами.
– Не волнуйся милый, все хорошо, ты в больнице, лежи спокойно.
Где-то на периферии зрения мальчик успел увидеть, как срезают заледеневшее окровавленное белье, как стаскивают носки: вместе с кожей, ногтями. А боли всё не было.
Потом Аркаша вдруг услышал шумное дыхание большой собаки, вспомнил вокзал и, наконец, опять потерял сознание.
Давно работая в органах госбезопасности, она впервые видела подобного человека. Нет, тех же китайцев, японцев, вообще азиатов перевидала на своем веку. Тут был особый случай.
Мало того, что из центра поступил приказ «альфа-прим». Впервые за весь срок службы. Это, как минимум, нарком приехать должен. Вдруг заявился какой-то узкоглазый, в маскхалате и старом френче.
Но приказы не обсуждают.
Последние пару лет, исполняя обязанности главврача местной больницы, она привыкла к шаблонным контрразведчикам, приезжавшим сюда для выполнения заданий. Этот был – иной породы.
За ним чувствовалась сила. Не та, от которой женщины готовы, бросив даже детей, бежать следом сломя голову, а мужчины выполнить любой приказ, нет.
Это была сила горной лавины, несущейся на тебя, когда стоишь и понимаешь – ничего ты, жалкая букашка, сделать не сможешь.
И еще – он никогда не смотрел в глаза.
Только сквозь тебя.
Когда пожал ей впервые руку, она вздрогнула – будто током ударило.
– Светлана Сергеевна, нам предстоит серьезная работа.
Кнопмус мыл руки в старой, ржавой раковине.
– Ну что скажете, доктор?
– На удивление крепкий парень, жить будет. Назначение я выписал.
– Вы слыхали, вагон, в котором их привезли… когда до них дошла очередь, то там все уже были мертвы. В Жихарево просто забыли положить дрова, чья-то халатность. И вот налицо почти тридцать погибших людей.
– Да, ужасно, ужасно… – вздохнул Кнопмус, – но, к сожалению, за последнее время подобные истории стали обыденностью.
– Мальчик все время спрашивает про отца. Что ему сказать?
– Так, мол, и так, умер отец от истощения и обморожения.
– Но ведь тела не нашли ни в здании вокзала, ни в вагоне, ни на путях.
– Светлана Сергеевна, ну что вы, право. Сейчас люди тысячами пропадают, а вы про тело.
– Он говорит, что дотащил отца до зала ожидания, но там был найден только сам мальчик.
– Галлюцинировал-с. Голод. Обморожение. Долгое путешествие среди покойников. Как он с ума то не сошел, это уже чудо. Так что не травмируйте его еще больше, скажете просто: отец скончался, похоронен в братской могиле.
– Куда же его потом из больницы, Юрий Альфредович?
– Пока определите в детский дом. Я вас уверяю, еще несколько лет, и войне конец. Тогда родные сами отыщутся.