ГЛАВА V

Her glossy hair was cluster'd o'er a brow

Bright with intelligence, and fair and smooth;

Her eyebrow's shape was like the aerial bow,

Her cheek all purple with the beam of youth,

Mounting, of times, to a transparent glow,

As if her veins ran lightning...

«Don Juan», с. I.[29]

«Как доказать мадмуазель Зоиловой — но доказать делом, а не пустыми фразами, — что приятная надежда увидеть моего отца в четыре раза более богатым, чем сейчас, не окончательно вскружила мне голову?» Целые сутки Октав только и делал, что решал этот вопрос. Впервые в жизни он был захвачен чем-то исходящим не от рассудка.

Уже много лет Октав всегда отдавал себе отчет во всех своих чувствах и умел подчинить их тому, что находил разумным. Но теперь, ожидая встречи с м-ль Зоиловой, он проявлял такое нетерпение, на какое способен только двадцатилетний юноша. Ни секунды не сомневаясь в возможности поговорить наедине с девушкой, которую часто видел по два раза в день, он затруднялся только в выборе наиболее убедительных слов. «Ведь не могу же я, — размышлял Октав, — за одни сутки совершить поступок, достоверно доказывающий, что я выше тех мелких чувств, за которые она в глубине души меня осуждает. Поэтому я вправе сперва оправдаться на словах». И он действительно перебрал в уме немало слов, но одни казались ему слишком напыщенными, другие — слишком легковесными, чтобы опровергнуть столь серьезное обвинение. Октав так и не решил, что он скажет м-ль Зоиловой, но тут пробило одиннадцать часов, и он одним из первых явился в особняк Бонниве. Каково же было его изумление, когда он обнаружил, что хотя м-ль Зоилова несколько раз заговаривала с ним как будто самым обычным тоном, однако она не давала ему никакой возможности сказать ей хотя бы слово с глазу на глаз. Октав был сильно задет; вечер промелькнул с быстротой молнии.

На другой день его снова постигла неудача. Дни шли за днями, а ему по-прежнему не представлялось случая объясниться с Арманс. Он все время надеялся, что улучит минуту и скажет такие убедительные слова, которые обелят его честь, но надежда его не сбывалась, и при этом поведение м-ль Зоиловой оставалось как нельзя более непринужденным. Октав терял уважение и дружбу единственного существа, казавшегося ему достойным уважения и дружбы, терял потому, что ему приписывали чувства, прямо противоположные тем, которые он испытывал на деле. С одной стороны, все это было очень лестно, с другой — совершенно выводило его из себя. Октав только об этом и думал: ему потребовалось несколько дней, чтобы привыкнуть к новому положению. Он, прежде такой немногословный, теперь, сам того не замечая, много говорил, если только его могла услышать Арманс. Он нисколько не смущался тем, что речь его бывала порой неясна или сбивчива. К какой бы блестящей или влиятельной женщине ни обращался Октав, в действительности он говорил всегда с м-ль Зоиловой или для нее.

Это подлинное душевное смятение отвлекло его от черной меланхолии, излечило от привычки постоянно взвешивать счастье, которое выпадало ему на долю. Октав терял единственного своего друга, ему незаслуженно, как он считал, отказывали в уважении, но, хотя он и очень терзался, жизнь уже не внушала ему прежнего нестерпимого отвращения. Он говорил себе: «Кто на свете избежал клеветы? Чем суровее обращаются со мной сейчас, тем усерднее будут заглаживать несправедливость, когда наконец обнаружится истина».

Октав видел препятствия, стоявшие на его пути к счастью, но он видел также и счастье, или, вернее, конец тревоге, которая овладела всем его существом. Жизнь приобрела новую цель, он страстно хотел вновь завоевать расположение кузины, а это было нелегкой задачей. У Арманс был необычный характер. Она родилась на окраине России, неподалеку от кавказской границы, в Севастополе, где ее отец командовал полком. Под чарующей мягкостью м-ль Зоиловой скрывалась твердая воля, достойная того сурового края, где протекало ее детство. Ее мать, близкая родственница г-жи де Бонниве и г-жи де Маливер, находясь в Митаве при дворе Людовика XVIII[30], вышла замуж за русского полковника. Г-н Зоилов принадлежал к одному из знатнейших русских семейств, но его дед и отец имели несчастье связать свою судьбу с судьбою фаворитов, затем сосланных в Сибирь, и родовое их состояние быстро уменьшилось.

Мать Арманс умерла в 1811 году. Вскоре в сражении при Монмирайле[31] был убит и ее отец, генерал Зоилов. Г-жа де Бонниве, узнав, что у нее есть родственница, которая прозябает где-то в глухом русском городке, имея за душой лишь ренту в сто луидоров, немедленно выписала ее во Францию. Она называла Арманс своей племянницей и рассчитывала выдать ее замуж при некоторой денежной помощи двора: прадед Арманс по материнской линии имел голубую ленту[32]. Таким образом, м-ль Зоилова в свои восемнадцать лет уже перенесла немало тяжких испытаний. Быть может, именно поэтому мелкие житейские невзгоды как бы скользили по поверхности ее души, не оставляя никакого следа. Порою глаза ее говорили о способности к глубокому чувству, но стоило посмотреть на нее — и становилось ясно, что ничто пошлое не сможет ее задеть. Эта полная безмятежность, которую было бы так лестно хоть на миг нарушить, сочеталась у Арманс с тонким умом и внушала такое уважение, каким редко удостаиваются девушки ее лет.

Благодаря удивительному своему характеру, в особенности же благодаря пленительному выражению синих глаз, Арманс пользовалась благосклонностью всех сколько-нибудь примечательных женщин, посещавших салон г-жи де Бонниве. Но было у нее и немало врагов. Напрасно старалась маркиза внушить девушке, что она должна оказывать внимание даже тем людям, которые ей неприятны: было слишком очевидно, что, разговаривая с ними, она думает о другом. Правда, Арманс не пришло бы в голову осуждать мелкие ужимки и уловки в поведении и разговоре других женщин; возможно, она не стала бы сознательно запрещать их и самой себе, но случись ей сделать или сказать что-либо подобное, она потом долго краснела бы при одной мысли об этом. С самого детства она страдала из-за малейшей своей провинности и сурово корила себя потом. Она научилась судить себя не столько по впечатлению, произведенному ее поступками на других, сколько по чувствам, которые испытывала в ту минуту и воспоминание о которых могло бы отравить ей жизнь.

Было что-то азиатское и в чертах ее лица и в мягком, беззаботном характере, сохранившем, несмотря на возраст Арманс, какое-то детское простодушие. Ничто в ней как будто не говорило о высоком чувстве собственного достоинства, обязательном для каждой женщины, и все же она была словно окутана очарованием изящества и обаятельной сдержанности. Нисколько не стараясь выделиться, ежеминутно упуская случаи понравиться собеседнику, Арманс, однако, привлекала всеобщее внимание. Было очевидно, что она не позволяет себе множества вещей, узаконенных обычаем и допускаемых самыми достойными женщинами. Словом, если бы не молодость и удивительная мягкость м-ль Зоиловой, враги, несомненно, обвинили бы ее в ханжестве.

Воспитание, полученное Арманс в России, и сравнительно недавний приезд во Францию также служили объяснением тех небольших странностей, которые недоброжелательный глаз мог подметить в ее манере воспринимать различные события и даже в ее поведении.

Октав много времени проводил с женщинами, которым был не по вкусу своеобразный характер его кузины. Приятельницы г-жи де Бонниве не могли простить Арманс благосклонности, которую явно проявляла к ней маркиза, столь влиятельная в светском обществе. Их пугала неколебимая прямота м-ль Зоиловой. Так как нападать на поведение молоденькой девушки дело нелегкое, они стали нападать на ее внешность. Октав первый находил, что его юная кузина могла бы быть куда более хорошенькой. Ее красоту я не побоялся бы назвать чисто русской, ибо в ней сочетались черты, которые, с одной стороны, говорили о полном простодушии и способности к беззаветной преданности, каких уже не сыскать у слишком цивилизованных народов, а с другой, надо признаться, являли странную смесь истинно черкесской красоты с некоторыми особенностями немецкого типа, притом слишком рано проявившимися. В этом исполненном глубокой серьезности лице не было ничего заурядного, но даже и в минуты спокойствия оно отличалось такой выразительностью, которая никак не соответствовала французскому идеалу девичьей красоты.

Если о недостатках человека говорят его недоброжелатели, то в глазах людей великодушных эти недостатки быстро становятся достоинствами. Когда враждебность приятельниц г-жи де Бонниве снисходила до проявления открытой ревности к скромному, непритязательному существованию Арманс, они поднимали на смех ее слишком выпуклый лоб и резкие черты лица.

Единственное, что действительно давало недругам Арманс повод для критики, было несколько необычное выражение ее глаз, появлявшееся в те минуты, когда она была чем-нибудь увлечена. Этот пристальный, сосредоточенный взгляд был полон глубокого внимания; в нем, конечно, не содержалось ничего, что могло бы покоробить самого требовательного человека: ни кокетства, ни вызова, — но все же нельзя было отрицать его необычность, а следовательно, и неуместность у столь юного существа. Когда приятельницы г-жи де Бонниве знали, что на них смотрят, они принимались шушукаться об Арманс и передразнивать ее, но эти низменные души не могли передать того, чего не были способны увидеть. Г-жа де Маливер, выведенная из терпения их злоязычной болтовней, сказала им однажды, что два ангела, изгнанные на землю и принужденные скрываться под смертной оболочкой, узнали бы друг друга по такому взгляду.

Из всего этого явствует, что с помощью одних только красноречивых слов оправдаться в серьезном проступке перед девушкой столь твердых убеждений и прямого характера было делом нелегким. Для этого Октав должен был бы обладать хладнокровием и самоуверенностью зрелого человека.

Когда Арманс, сама того не желая, случайным словом давала понять, что больше не считает Октава своим другом, сердце его сжималось, и он на четверть часа терял дар речи. Он не умел находить в брошенной ему фразе предлог для ответа и завоевания утерянных прав. Порою он пытался что-то возразить, но всегда с опозданием. Все же в его ответах было нечто глубоко прочувствованное. Тщетно пытаясь опровергнуть невысказанное обвинение Арманс, Октав невольно показывал, до чего он им уязвлен, а это, возможно, было самым верным способом добиться прощения.

С тех пор, как широкие круги общества узнали, что закон о возмещении будет принят, Октав неожиданно для себя сделался человеком на виду. Люди весьма влиятельные оказывали ему знаки внимания. С ним обходились совсем иначе, чем прежде, особенно важные дамы, обремененные дочерьми на выданье. Эта непрерывная охота за женихами — мания мамаш нашего века — приводила Октава в неописуемое возмущение. Он имел честь состоять в отдаленном родстве с герцогиней де ***. Эта дама, раньше едва удостаивавшая молодого человека приветствия, теперь сочла нужным попросить у него извинения за то, что не оставила ему места в своей ложе на завтрашний спектакль в театре Жимназ.

— Я знаю, дорогой кузен, — сказала она, — как вы несправедливы к этому очаровательному театру, единственному, где я не скучаю.

— Виноват, кругом виноват, — ответил Октав. — Писатели правы, и их остроты вовсе не грубы. Но мое раскаяние отнюдь не означает, что я хочу выпросить у вас место в ложе. Признаюсь, я не создан ни для светского общества, ни для этих комедий, которые, надо думать, являются его приятными копиями.

Мизантропический тон в устах такого красивого молодого человека весьма рассмешил двух внучек герцогини, и они весь вечер потешались над Октавом, что не помешало им на другой день держаться с ним безукоризненно просто. Он заметил эту перемену и пожал плечами.

Удивленный успехом и еще больше легкостью, с которой этот успех ему достался, Октав, весьма сильный в теории житейских отношений, стал ждать появления завистников, «ибо, — думал он, — закон о возмещении, безусловно, доставит мне и это удовольствие». Ждал он недолго. Не прошло и недели, как ему сообщили, что несколько молодых офицеров из круга г-жи де Бонниве издевались над его новообретенным богатством. «Не повезло бедняге де Маливеру, — сказал один из них. — Два миллиона свалились, как кирпич, ему на голову. Теперь виконту уже не быть священником. Вот горе!» «Не понимаю, — подхватил другой, — как это в наш век, когда дворянство подвергается таким жестоким нападкам, человек, носящий титул, может уклоняться от крещения кровью[33]!» «Притом, что это единственная добродетель, которую якобинцы пока еще не решаются назвать лицемерной», — добавил третий.

Подстрекаемый такими разговорами, Октав начал еще чаще появляться в обществе, посещал все балы, держался очень высокомерно и даже, в той мере, в какой был способен на это, дерзко с молодыми людьми. Но это ни к чему не привело. К великому своему изумлению (Октаву было всего двадцать лет), он обнаружил, что к нему стали относиться лишь с большим уважением. Правда, все хором твердили, что закон совершенно вскружил ему голову, но многие женщины при этом добавляли: «Виконту как раз и не хватало этой горделивой непринужденности». Так они определяли то, что ему самому казалось грубостью, которую он ни за что не позволил бы себе, если бы не узнал о злословии молодых офицеров. Октав радовался удивительной благосклонности общества, дававшей возможность вести себя с присущей ему независимостью. Но особенно ему было приятно видеть радость, которую эти светские успехи доставляли его матери: ведь именно благодаря настоятельным просьбам г-жи де Маливер расстался он со своим дорогим одиночеством. Однако чаще всего восхищение окружающих напоминало ему о том, что из-за него он впал в немилость у м-ль Зоиловой. Эта немилость с каждым днем как будто все возрастала. Бывали минуты, когда неприязнь Арманс доходила до прямой неучтивости. Во всяком случае, это была вполне сознательная холодность, тем более очевидная, что новое положение в обществе, занятое Октавом благодаря двум миллионам, нигде не было так заметно, как в особняке Бонниве.

С тех пор, как маркиза поняла, что со временем Октав может стать хозяином влиятельного салона, она твердо решила вырвать его из-под иссушающего влияния философии утилитаризма: так она уже несколько месяцев называла направление, обычно именуемое философией восемнадцатого века. Маркиза не раз говорила Октаву:

— Когда же наконец вы сожжете книги этих скучнейших людей? Ведь среди юношей вашего возраста и положения только вы один их читаете.

Госпожа де Бонниве надеялась склонить Октава к мистицизму немецкого толка. Она даже снисходила до того, что старалась выяснить, обладает ли он «религиозным чувством». Эту попытку обратить его в новую веру Октав считал одной из самых поразительных вещей, случившихся с ним после того, как он отказался от уединенной жизни. «Такого сумасбродства никак заранее не предугадаешь», — думал он.

Маркиза де Бонниве по праву считалась одной из самых примечательных светских дам. На редкость правильные черты лица, горделивый взгляд больших глаз, великолепная осанка и внушительные, — быть может, слишком внушительные — манеры выдвинули бы ее на первое место в любом обществе. Ее внешность прекрасно гармонировала с большими помещениями. Так, например, в отчете об открытии последней сессии парламента имя маркизы стояло первым в списке самых блестящих женщин. Октав с удовольствием наблюдал за впечатлением, производимым на окружающих ее изысканиями по вопросу о его «религиозном чувстве». Он, считавший себя непричастным светской лживости, радовался, предвкушая ту ложь, которую станут о нем распространять.

Добродетель г-жи де Бонниве была вне подозрений. Мысли ее были заняты лишь богом и ангелами или, по меньшей мере, теми существами — посредниками между богом и людьми, — которые, как утверждают новейшие немецкие философы, порхают над нашими головами на высоте нескольких футов и с этой возвышенной и не слишком удаленной позиции «магнетизируют наши души», и т. д., и т. д. «Госпожа де Бонниве готова ради меня рискнуть безупречной репутацией, которой она со дня своего появления в свете пользуется столь заслуженно, что ее не могли запятнать самые искусные намеки иезуитов в штатском платье», — думал Октав, и приятное сознание, что такая незаурядная женщина относится к его особе с живейшим интересом, помогало ему терпеливо сносить бесконечные поучительные беседы, необходимые, по словам маркизы, для его обращения.

Вскоре новые знакомцы Октава стали его называть тенью прославленной в светском обществе маркизы де Бонниве, которая убеждена, что, удостаивая двор своим посещением, производит там сенсацию. Хотя маркиза действительно была настоящей великосветской дамой, весьма влиятельной и все еще очень красивой, она нисколько не затрагивала сердца Октава: он, к несчастью, заметил в ней некоторое позерство, а это свойство располагало его только к насмешкам. Но двадцатилетний мудрец не понимал подлинной причины удовольствия, испытываемого им от стараний направить его на путь истинный. Он, столько раз клеймивший любовь, что ненависть к этому чувству стала, можно сказать, содержанием его жизни, теперь радостно спешил в особняк Бонниве, потому что Арманс, которая презирала и, быть может, даже ненавидела его, всегда была рядом со своей теткой. Октав не отличался самонадеянностью: напротив, главным его недостатком была склонность преувеличивать свои недостатки. Он ценил в себе только высокое чувство чести и силу характера. Без всякого показного тщеславия он, ни минуты не колеблясь, отказался от некоторых нелепых, но весьма удобных предрассудков, составлявших основу образа мыслей молодых людей его возраста и положения.

Эти победы, в которых он не мог себе не признаться, — например, победы над любовью к военному делу, свободной от всякой погони за чинами и продвижением по службе, — укрепили его веру в неколебимую твердость своего характера. «Мы слепы к тому, что происходит в наших сердцах, не по недостатку ума, а из трусости», — нередко повторял Октав и, руководствуясь этим прекрасным принципом, несколько преувеличивал свою проницательность. Если бы ему хоть словом намекнули, что в нем может вспыхнуть любовь к м-ль Зоиловой, он немедленно уехал бы из Парижа. Но при теперешних обстоятельствах эта мысль не приходила ему в голову. Октав глубоко, даже, можно сказать, беспримерно уважал Арманс: он видел, что она его презирает, именно за это ее уважал и, естественно, хотел вернуть себе ее уважение. Тут не было ничего, что говорило бы о желании понравиться девушке. Находясь в обществе недоброжелателей м-ль Зоиловой, он охотно признавал все ее недостатки, — как же мог он заподозрить себя в любви к ней? Упрямое молчание Арманс держало его в непрерывной тревоге, а переходы от уныния к надежде мешали ему заметить, что каждый недостаток девушки, обсуждавшийся в его присутствии, казался ему оборотной стороной какого-либо большого достоинства.

Однажды, например, поклонницы маркизы стали критиковать пристрастие Арманс к крупным коротким локонам, обрамляющим лицо в соответствии с московской модой.

— Мадмуазель Зоилова находит эту моду удобной, — сказала одна из сплетниц. — Она не желает тратить слишком много времени на свой туалет.

Октав с ехидным удовольствием отметил, что дамам это замечание очень понравилось. Они давали понять, что у Арманс есть основания жертвовать всем во имя любви к тетке, а взгляды их говорили: жертвовать всем ради своих обязанностей компаньонки. Октав был слишком горд, чтобы опровергнуть эту клевету. Пока сплетницы торжествовали, он с тайной радостью отдавался порыву пылкого восторга. Он думал, вернее, чувствовал: «На эту девушку все нападают, но только она заслуживает здесь моего уважения. Она в такой же мере бедна, в какой они богаты, поэтому ей одной было бы дозволено преувеличивать ценность денег. Однако, не имея и тысячи экю дохода, она презирает богатство, тогда как для этих женщин, наслаждающихся полным довольством, деньги — кумир, которому они подобострастно и самозабвенно поклоняются».

Загрузка...