«Послевкусие» — ощущение при вдыхании паров свежезаваренного кофе, остающееся во рту после глотка, которое варьируется от угольного до шоколадного, пряного, смолистого привкуса.
— Говорят, цена на кофе скоро удвоится по сравнению с предыдущим годом, — сказал Артур Брюэр, переводя взгляд с газеты на жену. — Выясняется, что нью-йоркские инвесторы, игравшие на понижение, бросаются с крыши небоскреба, только бы не выплачивать долги.
— Ты так говоришь, будто самоубийство — средство экономии, — резко сказала Эмили, отпихнув яичницу к краю тарелки и опуская на стол вилку с ножом. — Очевидно, эти несчастные не видели для себя иного выхода.
Артур хмурится. Он, собственно, не собирался затевать разговор на темы дня, а лишь мимолетной фразой заполнить молчание, царившее за завтраком. Ему главным образом хотелось показать, что чтение газеты отнюдь не проявление невнимания к жене — наоборот; он считал, что это должно было выглядеть так, будто он читает газету не только для себя, выделяя наиболее интересные для жены места. Выражение немого упрека, которое он читал в ее глазах каждый раз, когда утром во время завтрака брался за «Таймс», этот ее взгляд, сделавшийся уже привычным, был, конечно же, несправедлив. И еще то, как она нарочито кашляла, когда он закуривал трубку…
Артур возобновил чтение газеты, выискивая что-нибудь, чтобы поменять тему.
— Кажется, предпринимаются шаги, чтобы перенести останки Оскара Уайльда на кладбище Пер-Лашез. Поговаривают даже о сборе средств на создание некоего мемориала.
— Несчастный человек. Как это отвратительно, что его отправили в тюрьму. Ведь его проступок состоял лишь в том…
— Дорогая, — мягко прервал ее Артур, — pas devant les domestique.[54]
Он кивнул на младшую горничную Энни, прибиравшую на буфете.
Ему показалось, что Эмили едва заметно вздохнула, но вспух она ничего не произнесла. Артур отпил чай и перевернул страницу газеты.
Звякнул дверной колокольчик, и прислуга пошла открывать дверь. Оба супруга, не подавая вида, с любопытством прислушивались: кто бы это мог быть.
— Доктор Мейхьюз ожидает в гостиной, — объявила Энни.
Артур тотчас вскочил, утирая губы салфеткой.
— Сначала я пойду и объясню ему суть дела, — сказал он.
Он не добавил «с глазу на глаз», но было ясно, именно это он имел в виду.
— Не подождешь ли ты здесь, дорогая, а я пришлю за тобой Энни, когда доктор будет готов с тобой побеседовать.
Эмили ждала. Время от времени мужские голоса доносились до нее из соседней гостиной, но приглушенно, слов разобрать она не могла. Да это ей и не было важно. Она знала, о чем пойдет разговор.
Эмили подпила себе еще кофе. Чашки «Веджвуд» были свадебным подарком отца. Правда, кофе был не от Пинкера. С тех пор, как «Кастл» начали так назойливо рекламировать для среднего класса, он уже не считался приемлемым в домах вроде дома Артура. Собственно, тот кофе, что покупал Артур, — вернее, его экономка покупала этот кофе для него, — был ненамного лучше: дешевый бразильский, выдававшийся за купаж сортов «ява». Правда Эмили, шаг за шагом выигрывая свои битвы, не сочла еще, что пришла пора заняться вопросом честности экономки.
— Мы женаты уже почти два года, — начал Артур. — Но она… — Он осекся. — Мне трудно об этом говорить.
Доктор Мейхьюз, худощавый мужчина лет пятидесяти с небольшим, произнес:
— Можете быть уверены, вы не поведаете мне ничего такого, чего бы я не слышал уже много раз.
— Да, да, конечно… — И все же Артур еще колебался. — После нашей женитьбы мою жену как будто подменили. Весь медовый месяц все было восхитительно, но потом в ней все более и более стало проявляться… упрямство. Сварливость даже, я бы сказал, и какая-то безапелляционность. Она часто раздражается. Она презирает всякие ограничения в супружеской жизни — впрочем, наверное, это естественно; такая большая перемена после свободы, которой она наслаждалась прежде. Отец, на мой взгляд, избаловал ее. Характер у нее всегда был горяч — но не это меня смущает. Именно нынешнее ее состояние: то она целый час молчит, потом вдруг начинает говорить без умолку, даже слова вставить нельзя. И это не обычные женские разговоры: она рассуждает о радикальных идеях, о политике, прямо с фанатической страстью какого-нибудь санкюлота. Порой произносит просто откровенный вздор.
Артур замолкает, чувствуя, что, возможно, смешал в кучу медицинские симптомы с собственным недовольством. Однако мистер Мейхьюз с серьезным видом кивает.
— Имеет ли место супружеская несовместимость? — деликатно спрашивает он.
— Вообще-то, конечно… Ах! — Артур наконец понимает, о чем именно спрашивает доктор Мейхьюз и заливается краской. — Во время медового месяца нет. После — да.
— Избыток эротизма?
— Иногда, да.
— И в такие моменты бывает ли она ненасытна?
— Прошу вас, доктор! Речь вдет о моей жене.
— Разумеется, но я должен знать все подробности.
Артур нехотя кивает:
— Иногда, да. Шокирующе ненасытна.
— А становится ли она спокойней после акта? Я имею в виду состояние ее ума.
— Да, в основном, да. Хотя такое случается и когда она крайне раздражена. — Артур кашляет. — Но есть и еще одно обстоятельство. При вступлении в брак моя жена не была девственницей.
— Вы убеждены? — вскидывает брови доктор.
— Да, я оказался в некоторой растерянности. Все задавал себе вопрос, не может ли это обстоятельство иметь отношение к нынешнему ее состоянию. Что если сказывается ее прошлый малоприятный опыт?
— Такое вполне возможно. Страдает ли она от нервной слабости или переутомления?
— Думаю, что временами, да.
— Вы предполагали когда-либо в ней истерию? — тихо спрашивает доктор.
— Она никогда не издает истошных криков, не падает при людях в обморок и не выбегает на улицу в нижнем белье, если это вы имеете в виду.
Доктор Мейхьюз качает головой:
— «Истерия» — это диагноз, а не описание подобного рода поведения. Оно предполагает заболевание, исходящее из женских органов — отсюда и сам термин: hystera — по-гречески «матка». Существует несколько степеней истерии, так же, как есть разные степени тяжести таких заболеваний, как инфлюэнца, проказа или какое-либо другое.
— И вы считаете, что здесь проблема именно в истерии?
— Исходя из вашего рассказа, я почти в этом убежден. Не злоупотребляет ли она кофе?
Артур изумленно смотрит на доктора:
— Да, определенно. Ее отец торговец кофе. Она постоянно пьет кофе и в большом количестве.
Доктор Мейхьюз снова качает головой:
— Женщины по складу весьма отличаются от мужчин, — провозглашает он. — Репродуктивный инстинкт в них настолько силен, что способен возбуждать каждую клеточку организма. Когда в организме случаются неполадки, что может возникнуть достаточно легко — даже от такого пустяка, как избыточное употребление кофе, — то порок может распространиться по всем органам и достичь даже самой глубины мозга. Знакомы ли вы с работами доктора Фрейда?
— Я слышал о нем.
— Доктор Фрейд доказал, что подобные жалобы по своему происхождению обычно гистероневростеничны. Это когда кровь приливает к тазу… вы не замечали какого-то необычного вспухания? Влажности в абдоминальной области?
Артур горестно кивает:
— Я думал это… просто такая у нее особенность. Свойство ее страстной натуры.
— Страсть и истерия ближайшие родственники, — мрачно говорит доктор.
— Это излечимо?
— О да! Вернее, это можно лечить. И со временем, возможно, острота пройдет. Обычно с рождением ребенка женщины менее подвержены таким проблемам, поскольку организм исполнил свою естественную функцию.
— И что же делать?
— Я осмотрю вашу супругу, но мне совершенно ясно, что ей необходимо обратиться к специалисту. Не волнуйтесь, мистер Брюэр. Существует ряд первоклассных практикующих медиков, лечащих этот вид недуга.
Через три дня автомобиль доставляет Эмили на Харли-стрит, где ей назначен прием у специалиста. Это богатая клиника, кабинеты для приема пациентов значительно роскошней, чем в старых крохотных медицинских заведениях в районе Сэвил-Роу. Вдоль тротуара застыла в ожидании вереница авто, а сама улица полна людей, входящих и выходящих из импозантных подъездов. Большинство, отмечает Эмили, женщины.
— Вы можете подождать здесь, — говорит она шоферу Биллиту.
Тот кивает, откидывая вниз ступеньку, чтобы она могла сойти на тротуар.
— Слушаюсь, мэм!
Подъезд дома номер 27 самый шикарный среди прочих. Эмили входит и называет свое имя швейцару в униформе.
— Прошу вас присесть, — говорит тот, указывая на ряд кресел. — Доктор Ричардс скоро к вам выйдет.
Эмили села и, прикрыв глаза, стала ждать. Господи, как она устала. Как изматывает ее эта постоянная борьба с Артуром. Собственно, не борьба в прямом смысле, это уж слишком сильно сказано. Скорее оба они задыхаются в путах, в которые угодили сами после свадьбы, как будто брак это карета, а они — две лошади, не приученные к упряжи и потому тянущие в разные стороны. Сначала она очень старалась стать такой супругой, какой Артур хотел ее видеть. Она понимала, он ждет, чтобы она деликатно направляла его, намеками, советами показывая, как и что ему сделать, чтоб ей было хорошо, а не придираться, не подкалывать. На самом же деле ей всегда нравилась острая дискуссия. Ей казалось, что споры между друзьями — это лишь кратчайший путь для двух разумных людей понять убеждения друг друга. Но для Артура жена-спорщица означала угрозу его авторитету. Он, как выяснилось, обожал тишину, порядок, согласие; ну а Эмили желала бы… она не могла точно определить, чего желала бы она. Во всяком случае, конечно, не удушающе скучной атмосферы их дома на Итон-сквер: бесконечной вереницы комнат с высокими потолками, где в каждой — часы с боем, этакая галерея механических сердец, где все важные мировые проблемы упрощаются до «сферы женских интересов», до узкого семейного очага, но и этот очаг находится в исключительном феодальном ведении ее супруга.
Проблема состояла не в самом их браке, а в тех ожиданиях, которые были с этим связаны. Ничего общего с тем, как она жила до замужества, распространяя листовки и дегустируя кофе; внезапно ее роль в качестве жены члена Парламента сделалась официальной. Она должна была сопровождать Артура при каждом официальном визите, на каждое чаепитие, на все дебаты — и при этом молчать и лишь жарко ему аплодировать: сделаться ярким воплощением Женской Благопристойности.
А ведь он все-таки предал ее. Звучит мелодраматично, но иного слова она придумать не смогла. Либералы, для которых она, как и бесчисленное множество других суфражисток, неустанно трудилась все эти годы, внезапно решили исключить вопрос о женском избирательном праве из своей программы. Кэмпбелл-Бэннермен — тот обаятельный, улыбчивый лидер лейбористов, с которым она познакомилась в Палате общин, сам произнес приговор: «это лишнее». И Артур, с которым она была к тому моменту уже помолвлена, смирился покорно — куда там, с готовностью! — и последовал новой линии партии.
— Это политика, дорогая. А политика — в конечном счете проблема приоритетов. Разве можно, в самом деле, ставить вопрос об избирательном праве для женщин впереди проблемы пенсий для шахтеров?
И по тону Артура было ясно, что женский вопрос он рассматривал не иначе как в виде одолжения.
— Послушай, — добавил он, — нельзя допускать, чтоб это как-то повлияло на наши отношения. Связь между мужем и женой должна быть достаточно прочной, чтобы пережить политические разногласия.
Он не учел, что ее чувства к нему и ее политические убеждения исходили из единого импульса. Это не имело отношения к политической стратегии, это был вопрос доверия.
Артур не был жестоким человеком, но он мыслил традиционно и считал: если традиции жестоки, то человек просто должен им следовать, безоглядно и безотчетно. Слишком поздно Эмили поняла, что не все идеалисты — радикалы. В Палате общин Артур утверждал свое политическое лицо фанатичной преданностью тысячам общепринятых установок и понятий о правопорядке; дома он говорил об этом неодобрительно и даже язвительно… а теперь эта нелепая затея с доктором Мейхьюзом.
И вот что странно: узнав о заболевании Эмили, Артур снова проявил всю нежность, которая до этого была забыта. Наконец он понял, какую роль следует принять на себя: роль заботливого супруга. Возможно, он также чувствовал за собой некоторую вину, поскольку согласился трактовать ее поведение как болезнь, а не порок ее характера. Словом, он стал подносить ей чай, заказывал кухарке особое ресторанное меню и при каждой возможности осведомлялся о состоянии здоровья Эмили. Она приходила от этого в ярость. Но если она высказывала какое-то суждение по любому вопросу, лицо Артура принимало озабоченное выражение, и он напоминал ей, что доктор Мейхьюз строго наказал: постараться пока сильных чувств избегать.
Сильных чувств! Сильных чувств как раз ей и не хватало, о каком избытке можно было говорить! Господи, ведь она пыталась дать ему это понять! После долгого периода скованности иными, но равно ограничивающими законами, определявшими ее поведение до замужества, она, обручившись с Артуром, жила в предвкушении, как ей представлялось, большей раскованности в брачной постели. От мужчин, своих пылких поклонников, к ней пришло понимание, что она вправе рассчитывать на страстные чувства. Но в реальности все оказалось совсем иначе. После начальной неловкости — неизбежной, как казалось ей, для двух интеллигентных людей своего века и положения, — когда она почти уже, ей казалось, была на пути к пику восторга, как вдруг медовый месяц кончился, а с ним и активность Артура в возобновлении этого наслаждения. Интимные отношения случались, но носили формальный характер, и если она и получала удовольствие, то мимоходом. Более того, признаки восторга с ее стороны, очевидно, обескураживали его. Пару раз ее активность напугала его до такой степени, что он даже прервал акт. Очевидно, его склонность к порядку в домашних делах распространялась также и на спальню. И Эмили смирилась с тем, что в этом смысле ей суждено оставаться неудовлетворенной. Что хоть и не стало для нее большой трагедией, — в конце концов, в подобной ситуации она прожила большую часть своей зрелой жизни, — но все же принесло разочарование.
Разумеется, она прекрасно понимала, что никакой визит к доктору ничего не изменит, но отказ пойти, учитывая поставленный доктором Мейхьюзом диагноз, был бы превратно понят. Мейхьюз, узнай он об этом, вполне мог бы отправить ее в психиатрическую лечебницу. Поэтому Эмили теперь и сидела здесь.
— Прошу вас, скажите моему шоферу, чтобы подкатил авто поближе к подъезду! Там так их много, боюсь, я не найду свое.
Эмили подняла голову. Женщина, обращавшаяся к швейцару, была ей знакома. Джорджина Дорсон, жена одного из приятелей Артура.
— Здравствуй, Джорджина! — сказала Эмили.
Женщина обернулась:
— Ах… Эмили! Я тебя не заметила. Значит и ты лечишься у доктора Ричардса? Он чудо, правда?
— Пока не знаю. Это первая консультация.
— О! — мечтательно протянула миссис Дорсон. — Это потрясающее лечение. После визита к нему я чувствую себя другим человеком. Я ожила.
— Приятно слышать.
Избыточной живости Эмили все же в даме не обнаружила. Та продолжала смотреть на Эмили с какой-то странной, блаженной улыбкой, как будто после наркотика. Эмили сказала себе, что не станет принимать никаких пилюль от доктора Ричардса, что бы он ей ни прописал.
— Ну, вот и наше авто. Мой шофер. Боже мой, я наверно продремлю всю дорогу до дома. У меня совершенно нет сил. Но он — чудо, дорогая, Просто чудо. Как же мы жили раньше, пока не появились такие доктора?
Вид у Джорджины и в самом деле был утомленный: спускаясь с лестницы, она ухватилась за перила, боясь потерять равновесие.
— Миссис Брюэр?
Эмили обернулась. Голос принадлежал красивому молодому человеку в элегантном костюме модного покроя, с гладко зачесанными назад волосами и широкой улыбкой. Серебряная цепь часов на гладком фоне жилета, провисая, повторяла в увеличенном виде растянутый в улыбке рот. Эмили он показался скорее похожим на молодого преуспевающего банкира или даже на персону министерского ранга, чем на врача.
— Я доктор Ричардс, — сказал молодой человек, пожимая ей руку. — Прошу вас, пройдемте со мной!
Быстрым шагом он устремился вглубь здания.
— Сюда! — Он распахнул перед Эмили дверь.
Во врачебном кабинете стояли письменный стол, ширма и пара кресел. Доктор указал, на которое ей сесть, затем присел на соседнее.
— Ну и, — произнес он бодрым тоном, — в чем же у вас проблема?
— Думаю, во мне.
Он удивленно поднял брови:
— Неужели?
Эмили поняла, что он ей нравится — вернее, что он симпатичен, что, пожалуй, не одно и то же.
— Видимо, мой муж мной недоволен.
Доктор Ричард еще шире заулыбался.
— Что ж, я ознакомился с направлением доктора Мейхьюза, где и он отмечает нечто в этом роде. — Он кивнул на лежавшие на столе бумаги. — В данный момент, впрочем, меня больше интересует, довольны ли вы своим мужем.
— Что вы имеете в виду? — спросила Эмили, гадая про себя, стоит ли рассказать правду этому молодому человеку. Может, все-таки это некая ловушка: он все передаст доктору Мейхьюзу, доктор Мейхьюз — Артуру… — Я всецело предана своему мужу.
— Естественно. Но, возможно, вы преданы ему по необходимости? — задал вопрос доктор Ричардс, останавливая на ней быстрый взгляд своих красивых глаз. — Преданность, миссис Брюэр, предполагает скорее узы обязательств, а не любви.
— Любви! — повторила она, все еще не решив, что отвечать.
— Возможно, любовь… оказалась не такой, о какой вы мечтали?
— Да, — сказала Эмили. Странно, но потребность поделиться с кем бы то ни было оказалась очень сильна, просто непреодолима, даже пульсу Эмили заметно участился. — Да, любовь оказалась не совсем такой, какой я ее себе представляла.
Взяв со стола стетоскоп, доктор придвинул свой стул поближе, настолько, что его колени оказались чуть ли не между коленей Эмили.
— Сейчас я прослушаю частоту ваших сердечных сокращений, — сказал он и приставил стетоскоп между ее грудей.
От этого прикосновения Эмили почувствовала, как сердце ее забилось еще сильней.
— Пульс слегка ускорен, — сказал Ричардс, вынимая трубочки из ушей. — Вы хорошо спите?
— Не всегда.
— Бываете раздражительной?
— Временами.
— А вам известно, что считает доктор Мейхьюз причиной этого?
— Кажется, он что-то говорил моему мужу насчет истерии.
— Вижу по выражению вашего лица, — поднял брови Ричардс, — что вы не согласны.
Эмили колебалась:
— Могу ли я говорить с вами откровенно?
— Разумеется!
— Мне трудно поверить, что я страдаю от какой-то болезни, тогда как обстоятельства, приведшие к осложнениям, очевидны. И это то, что я вышла замуж за мужчину, который не слишком сильно меня любит.
Доктор Ричардс кивнул:
— Подобная реакция понятна.
— Благодарю вас, — сказала Эмили, обрадовавшись, что нашелся наконец человек, который вовсе не считает ее умственно неполноценной.
— Однако, — быстро добавил доктор Ричардс, — поскольку обстоятельства изменить мы не можем, мы должны попытаться изменить к ним свое отношение. Мы будем лечить вас, миссис Брюэр, и лечить, как говорится, по полной программе. Слыхали ли вы что-нибудь о волновой теории в медицине?
Эмили отрицательно покачала головой. В мыслях смутно мелькнуло, что она слишком много рассказала, и теперь она была недовольна собой.
— Наука открыла, что все живое основывается на принципах колебания, — произнес доктор, сплетая пальцы рук и фиксируя на Эмили жизнерадостный взгляд. — В результате незначительных изменений скорости колебаний в клетках, из которых состоит живая ткань, появляются на свет гадюка или позвоночное, горный лев или же молочница. Вся природа буквально вибрирует жизненной силой. Что же касается женщины, которая является источником жизни, здоровая женская особь — это та, кровь которой колеблется в унисон с естественными законами бытия. Если мы простимулируем эту гармонию, вы тотчас ощутите эффект. Каждый нерв будет обновлен, организм завибрирует всеми фибрами от пробудившихся сил. Густая красная кровь потечет по вашим жилам. Вы расцветете, наполнитесь жизнью и энергией. Многие мои пациентки покидают эти кабинеты в таком приподнятом настроении, как будто выпили шампанского.
— Ну и почему же тогда?
— Что «почему же тогда»?
— Почему тогда бы им не выпить шампанского? Это, безусловно, обошлось бы дешевле.
Доктор Ричардс нахмурился:
— Миссис Брюэр, мне кажется, вы недооцениваете мои слова. Мы намереваемся возродить тонус и жизненность всей системы организма. Мы возвратим вам вашу уснувшую женскую энергию.
— Как же именно вы собираетесь это сделать?
— Путем ритмотерапии. Или, точнее, путем воздействия метода перкуссии на область пораженной ткани. Уверяю вас, действие произведет успокоительный эффект и быстро избавит вас от истерии. За ширмой вы обнаружите халат; наденьте его, пожалуйста, и я провожу вас в процедурную.
Эмили надела халат — сорочку из тонкого хлопка, с завязками спереди. В следующем кабинете стоял стол, обитый кожей, поверх была постелена простыня. В опору стола был встроен некий аппарат — по внешнему виду электрическая машина с несколькими загадочного вида деталями, сделанными, по-видимому, из гуттаперчи, похожими на концы скакалки и проводами присоединенными к моторчику.
— Прошу, — сказал Ричардс, указывая Эмили на стол.
Он повернул включатель, пока Эмили взбиралась на кожаную кушетку, и мотор заурчал.
После того, как все закончилось, Эмили дрожащими руками оделась и опустилась без сил в кресло доктора, а он проверял ее рефлексы и пульс.
— Частота сокращений сердца уже улучшилась, — заметил он.
— Я рада…
— И также гиперемия таза, о которой пишет доктор Мейхьюз… Вы чувствуете, что вам стало легче?
— Я явно чувствую себя иначе, — проговорила Эмили, еле шевеля языком.
Он с улыбкой взглянул на нее:
— Как будто выпили шампанского?
И, отвернувшись к столу, он стал что-то записывать.
— Всего несколько минут, миссис Брюэр. Многие мои пациентки после лечения испытывают некое оцепенение. Это абсолютно нормально, это признак того, что истерия преодолена, по крайней мере, временно.
— Временно?
— В большинстве случаев истерохлоротичные расстройства не поддаются лечению. Необходимо периодически возвращаться к этой процедуре.
— И как часто мне это потребуется?
— Большинство моих пациенток полагают, что одного раза в неделю вполне достаточно. Должен заметить, что многие добавляют к моему методу еще и услуги моих коллег. Только в одном этом здании практикует еще и доктор Фаррар, он предлагает восходящий душ, направление воды под напором на соответствующую область тела — метод весьма эффективный. Еще есть доктор Харди, он специалист по электротерапии, тут применяется слабый фарадический ток. Мистер Торн у нас специалист по внедрению шведского массажа, а доктор Клейнтон проводит электростимуляцию матки. У нас даже есть популяризатор венского метода лечения беседой, и это доктор Айзенбаум, и кроме того в цокольном этаже у нас полный набор водных процедур, оснащенных различными видами гидравлики.
— Ясно. И как предполагается все это оплачивать?
— Через банк, разумеется. Каждый месяц на имя вашего мужа будет высылаться чек.
— Это дорогие услуги?
Доктора ее вопрос явно удивил:
— Все эти процедуры недешевы, миссис Брюэр. Учтем еще и разнообразное оборудование… Эффективное лечение не может быть дешевым.
Эмили ушла, доктор взглянул на часы. Перед следующей пациенткой еще четверть часа.
Он взялся за перо, перечитал то, что уже написал, делая по ходу кое-какие исправления. И добавил следующее:
Практически сразу наблюдается проникающее воздействие вибрационного аппарата. Через несколько минут тело начинает с силой сотрясаться, возвещая о начале истеричного пароксизма. Исторгается крик; тело пациентки выгибается дугой и несколько секунд остается в этом положении. Затем наблюдаются легкие движения таза. Вслед за этим пациентка приподнимается, снова ложится навзничь, издает крики восторга, смеется, производит несколько сладострастных движений и оседает на правый бок. В результате она преображается: быстрые нервозные движения, характерные до лечения, уступают место приятным манерам, угрюмость сменяется улыбкой, характерное для истерии подавляемое недовольство сменяется спокойствием и умственным смягчением. Поистине открытие принципа стимуляции — явление, которому суждено в грядущем веке преобразить психиатрическую науку.
Доктор хмурит брови. Лишь накануне он прочел документ, составленный неким Мэйзером, который, предлагая производить лечение подобных женщин в домашних условиях с помощью их собственных мужей, писал: «То, что мы до сих пор именовали лечением, не что иное как действия, которые заботливый супруг производит ради своей жены». Разумеется, это полная чушь. Да и вообще эти истерички — отличные пациентки: их состояние не проходит полностью и не ухудшается, и в большинстве случаев они год за годом возвращаются к этому лечению. Снова берясь за перо, доктор пишет:
Механизация данного лечения — безусловно, ключ к успеху. Однако результат достигается благодаря знаниям анатомии, основанным на многолетней практике, а также мануальному обследованию пациентки.
В дверь стучат. Доктор откладывает перо: явилась очередная пациентка.
Доктор Мейхьюз оказался прав. Артур сразу же заметил в жене перемену. После посещения специалиста она проспала почти до вечера, а на следующее утро встала совершенно иной женщиной. Она как будто… Артур подыскивал слово. Да, да, она стала умиротворенней. К ней вернулось спокойствие, которого он не находил в ней с самой помолвки. И она больше не возражала, когда он по утрам читал газету. Только с легкими у нее лучше на стало — Эмили по-прежнему кашляла, когда после завтрака он закуривал трубку, но, возможно, не все сразу…
В середине недели они завтракали вместе в согласном молчании, как вдруг Артур, что-то прочитав, громко рассмеялся:
— Ты подумай, как занятно пишет! Это его личные африканские впечатления…
— Хочешь прочесть мне кое-что?
— Прочесть? Пожалуй, скажу тебе, в чем суть. — Артур встряхнул, выпрямляя, листы и слегка приподнял над собой газету. — Это про французов, видишь ли. События в Теруде, — произнес он равнодушно.
— Ах, это.
— Автор Уоллис. Роберт Уоллис. — Артур положил газету и взялся за трубку. — Что с тобой, дорогая? Ты как будто побледнела.
— Да, мне немного нездоровится. И в комнате слишком душно.
Он перевел взгляд на свою трубку:
— Может, ты хочешь, чтоб я слегка подождал, не закуривал?
— Нет, спасибо.
— Впрочем, ты всегда можешь перейти в гостиную.
— Да, дорогой, — сказала Эмили вставая. — Возможно, если сяду к окну, мне станет лучше.
— Что ж, только осторожно, не подхвати насморк.
— Если только подхвачу, снова тотчас и непременно выпущу его на свободу.
Он непонимающе уставился на нее:
— Как ты сказала?
— Шучу, Артур. Сама не знаю, что на меня нашло. Просто думала о чем-то другом.
— Боже мой! — пробормотал он, возвращаясь к газете.
Позже за ужином имел место другой инцидент. Артур пояснял их гостю-французу, что либеральное правительство — самое реформаторское за всю историю этой страны, что либералы изменили до неузнаваемости жизнь рабочего класса…
— Правда, перемены коснулись только мужчин, — вставила его жена. — Для женщин ничего нового не предвидится.
Гость улыбнулся. Артур бросил на жену испуганный взгляд, опасаясь, что она вот-вот оседлает своего излюбленного конька.
— Вспомни о своем состоянии, дорогая, — зашептал он Эмили, когда Энни подавала гостю блюдо с овощами.
Жена взглянула на мужа; потом, весьма его удивив, покорно кивнула и до самого окончания ужина не произнесла больше ни слова. Просто поразительно, подумал Артур про себя, какое это благо получить точный медицинский диагноз.
Эмили гадала, окажется ли во время второго визита иным влияние на нее вибратора доктора Ричарда. Возможно, ее прошлая бурная реакция объяснялась многолетней гиперемией таза, как сказал доктор, и на этот раз уже не случится такого сокрушительного, неодолимого освобождения от истерии. В действительности все вернулось на круги своя. Всего через пару минут она почувствовала, как дрожь волнами нарастает в ней, предвещая неудержимое и пугающее начало знакомого приступа.
После она снова опустилась в его кресло, наблюдая, как доктор пишет свои заметки. Ей нравилась его манера писать — быстрая, проворная; перо резко взлетало, перед тем как скользнуть по дуге вниз, выводя буквы, слова. Взмах… взмах… в этом было что-то завораживающее.
— Что это вы там пишете обо мне?
— Так, рабочие пометки! — бросил он, не поднимая глаз.
Ей показалась, что она заметила циркумфлекс:[55]
— Это по-французски?
— Да, кое-что, — неохотно отозвался доктор. — Первооткрыватель в этой области Институт Сальпетриер в Париже. Французские термины в официальном ходу. К тому же, — тут он слегка осекся, — обеспечивают конфиденциальность информации.
— В интересах пациентки, хотите вы сказать?
Но Эмили тут же поняла, что не это он имел в виду; он имел в виду себя, свои пометки, чтоб никто, увидев их, не подумал, будто он делает нечто неподобающее.
Эмили заглянула в записи: Trop humide… La crise ve’ne’rienne…[56]
Увидев, куда она смотрит, доктор прикрыл страницу рукой:
— Записи доктора читать нельзя.
— Даже пациентке?
Он не ответил.
— На мой взгляд, — осторожно заметила Эмили, — при том что мы с вами делаем… учитывая суть самого лечения… всякую щепетильность можно было бы отбросить.
Доктор отложил перо и пристально посмотрел на нее. Его глаза — серо-голубые, безмятежные, даже красивые, — внимательно ее изучали:
— Напротив, миссис Брюэр. Это обязывает к щепетильности.
— Много ли у вас пациенток?
— Больше пятидесяти.
— Пятьдесят! Так много!
— Механизированная аппаратура делает это возможным.
— Но, должно быть, от этого вам сложнее.
Он нахмурился:
— Что вы имеете в виду?
— Несомненно, кое-кто из пациенток нравится вам больше, чем остальные.
— И что из этого следует?
Эмили поняла, что выпрашивает комплимент, но почему-то остановиться уже она не могла:
— Должно быть, вам легче с теми, с кем общаться приятней. Или с теми, кто привлекателен внешне. То есть, кто вам кажется привлекательней.
Доктор сильней сдвинул брови:
— С какой стати это должно иметь отношение к лечению?
И Эмили спросила храбро и напрямик:
— Вы женаты, доктор Ричардс?
— Право же, миссис Брюэр, я вынужден просить вас прекратить задавать мне подобные вопросы. Если вам необходимо высказаться, вам следует побеседовать с доктором Айзенбаумом по профилю «Беседа через лечение».
— Разумеется, — сказала Эмили, вынужденная отступить.
Она почувствовала внезапное, необъяснимое желание расплакаться. В конце концов, подумала она, они были правы: я просто глупая, истеричная женщина.
Авто ожидало ее снаружи, но Эмили велела Биллиту отправляться домой без нее:
— Я зайду в универмаг «Джон Льюис», — сказала она.
Идя в южном направлении по Харли-стрит, она была поражена, как много женщин входят и выходят из этих зданий. Сколько же из них находились там по той же самой причине? Казалось просто непостижимым, чтобы все они попадали в эти громадные комнаты с высоким потолком и рыдали там до истерических припадков.
Эмили шла вперед, пересекла Кэвендиш-Сквер, потом повернула по направлению к Риджент-стрит. Это была граница респектабельного Лондона: сразу же на восток располагались трущобы Фитцровии, а на юге был Сохо. Бросив взгляд на Мортимер-стрит, Эмили заметила стайку проституток, стоящих вдоль ограды, легко узнаваемых по своим грязным, старомодным платьям, с лицами, размалеванными, как на карикатурных изображениях мюзик-холла. В прежние времена она бы подошла, заговорила с ними, бесстрашная в своем энтузиазме их спасти, но теперь она уже не так держалась за свои прежние убеждения.
Эмили не пошла в «Джон Льюис»: обычной прогулки ей давно не хватало, представилась возможность развеять тяжесть после лечения доктора Ричардса. И, если честно признаться, еще и некоторое чувство неловкости, постыдное осознание, что в нем она вызвала чувств не больше, чем если бы он лечил какую-нибудь шишку на пальце ноги или перелом. Как просто спутать внимание с влюбленностью. То же вышло и с Артуром. Эти мужчины не то чтобы не любили женщин, просто в голове у них засел шаблонный образ того, какой должна быть женщина, и любое отклонение от нормы требовало их вмешательства, как будто ты — часы, стрелки которых необходимо устанавливать на точное время.
Словно потехи ради, она прошла прямо под гигантским рекламным щитом «Кофе Кастл». На нем невеста и жених в подвенечных нарядах чокались друг с дружкой чашечками «Кастл». Надпись гласила: «ДАЮ ОБЕТ… подавать ему „Кастл“. Этого хочет каждый супруг!»
Если бы, подумала Эмили, в замужестве все было так просто.
Шум на противоположной стороне улицы привлек ее внимание. Небольшая группа женщин собралась на тротуаре. Одна из них держала в руках плакат: «НЕ СЛОВО, А ДЕЛО!». Лозунг настолько совпал с тем, о чем Эмили сейчас думала, что, казалось, кто-то написал его специально для нее. Она поняла, что это суфражистки. Две других разворачивали транспарант, на котором черной краской было выведено: «Право голоса для женщин». Группа огласилась громом одобрения, что побудило нескольких прохожих остановиться и уставиться на них. Чтобы не заметили, что она посматривает на происходящее, Эмили отвернулась и стала наблюдать отражение происходящего в витринном стекле.
— Ты за покупками, сестра?
Вопрос исходил от женщины, оказавшейся рядом с Эмили.
— Нет, вовсе нет. Просто иду домой.
— Ну, тогда позволь, мне надо кое-что. Отойди, пожалуйста.
Подняв руку, женщина резко подалась к витрине. Эмили отскочила, но тут увидела, что женщина всего лишь спрятанной в руке помадой чертит с наклоном громадную букву «V».[57] В считанные минуты тот же лозунг, что и на плакате, был выписан кроваво-красными буквами во всю витрину.
По всей улице прокатились возмущенные возгласы и крики, поскольку и другие витрины постигла та же судьба. Послышался звон разбитого стекла. Раздался полицейский свисток. Рядом кто-то завопил: «Э-эй, сюда!» Какой-то человек указывал прямо на Эмили с незнакомкой. «Вон, одна из этих!» Тотчас в глазах женщины мелькнул страх.
— Быстро, берите меня под руку, — сказала Эмили.
Она шагнула к незнакомке и просунула ее руку через свой локоть. Потом развернула ее лицом к улице.
— Глядите вон в ту сторону, как будто и вы что-то увидели, — велела она. — И при этом стойте на месте.
Понятно, четверо мужчин с громким топотом пробежали мимо них, направляясь в ту сторону, куда смотрели обе женщины. Эмили почувствовала, как незнакомка напряглась; но вскоре расслабилась.
— Думаю, они не вернутся, — сказала Эмили.
— Спасибо! — Глаза женщины победно сияли. — Мы им выдали за нашу свободу!
— Но какое отношение витрина магазина имеет к избирательному праву?
— Довольно пустых разговоров. У нас теперь новое объединение. Мы хотим устроить шум своими действиями. Иначе так ничего и не добьемся.
— Но тем, что вы собираетесь устроить шум, вы только раздразните мужчин, и тогда они ничего вам не предоставят.
— Предоставят?
Теперь она шли прямо к Пиккадилли, женщина уверенно шагала вперед, как будто знала, куда теперь идти. Почему-то, однако, свою руку от руки Эмили она не отняла.
— По-вашему, равноправие — это подарок? Как букет роз, как новая шляпка? Нет. Это наше право, и чем дольше мы будем вежливо его просить у мужчин, тем прочней мужчины будут утверждаться в ложном представлении о нас. У вас есть деньги?
— Я замужем.
— Но ведь раньше вы располагали собственными деньгами? Вы же платите налоги. Ни один современный политик не признает налогоплательщиком того, кто нигде не представлен, — пока речь не заходит о женщине. Почему им позволительно брать с нас деньги, если мы не имеем права указать им, на что их потратить?
— Поверьте, — сказала Эмили, — я горячо ратую за равноправие женщин. Я сама многие годы была активным членом Союза. Просто я не убеждена насчет идеи устроить шум.
— Тогда приходите к нам на собрание, и мы вам это докажем. Сегодня вечером, если сможете.
Эмили колебалась. Незнакомка нетерпеливо проговорила:
— Вот, я напишу вам адрес. — Она начеркала что-то на визитке, протянула Эмили. — Мы пробудим в женщине силы!
Почти тот же лексикон использовал доктор Ричардс. И тут еще одна деталь бросилась Эмили в глаза. Незнакомка, казалось, была преисполнена большей энергии от своего вандализма, чем она, Эмили, после лечения доктора Ричардса.
Внезапно в ней что-то всколыхнулось.
— Хорошо, — сказала Эмили. — Я приду.
«Жгучий» — горький привкус угля, обычно возникающий из-за пережаривания зерен.
Возвращение домой заняло у меня два года. Так вышло, что моя попытка совершить путешествие через Судан, случайно совпала с небольшим военным столкновением между Британией и Францией, впоследствии известном как Терудский инцидент.[58] Я открыл в себе способности писать иностранные репортажи, и угроза голода была снята, по крайней мере на некоторое время. Из Египта я подался в Италию. Провел лето на берегах озера Комо; именно в этот период я закончил и уничтожил рукопись романа про человека, который влюбляется в рабыню. Книга получилась чудовищная, однако процесс написания явился очередным этапом отторжения всего этого от себя, и когда языки пламени охватили последнюю страницу, я понял, что наконец избавился от наваждения.
Ибо за время своего долгого возвращения я открыл для себя нечто важное. Я любил Фикре. Возможно не той любовью, какой она заслуживала, но с безграничной плотской страстью, и даже немного сильней. При всем случившемся, я обнаружил, что желаю ей счастья. Быть может, это было не такое великое событие, как, скажем, присвоение озеру имени королевы Виктории или определение истока Нила. Но для меня это было освоение новой территории, теперь явно обозначенной на прежде незаполненном атласе моего сердца.
За время моего отсутствия Лондон подвергся очередному обновлению. Как раз под конец века в считанные месяцы поочередно скончались Оскар Уайльд, Джон Рёскин и королева Виктория. Один за другим провожая предшественника, все три почтенных викторианских ферзя проследовали на кладбище. Ныне Патер и Теннисон уступили место глашатаев Дж. М. Барри[59] и Г. Дж. Уэллсу. Улицы были заполнены транспортом, который Пинкер поименовал автокинетикой, а ныне известным как автомобили. Электрофон превратился в телефон. Теперь можно было посредством последнего вести разговоры по всей стране, и даже звонить в Америку. Изменилась также и атмосфера — сам неподвластный определению аромат города. Лондон был теперь отлично освещен, отлично ухожен и отлично упорядочен. Богема, декаденты, денди — все ушло, изгнанное из полумрака ярким электрическим светом улиц, и на их место пришел респектабельный средний класс.
Я намеревался не показываться в Ковент-Гардене. Но старые привычки отмирают тяжело, и вот появилось дело на Флит-стрит, что и повлекло меня в том направлении, — мне удалось пристроить несколько небольших репортажей о своих путешествиях. Я вышел из здания «Дейли Телеграф» с чеком на двенадцать фунтов в кармане. Почти автоматически ноги привели меня на Веллингтон-стрит. Там также многое изменилось — на месте сплошных обителей наслаждения появились магазины и рестораны. Правда, дом номер 18 по-прежнему как был, так и остался. Даже меблировка в зале ожидания на первом этаже была та же, и если мадам меня не признала, так это к лучшему, — ведь и я не был убежден, что это именно она.
Я выбрал девицу и повел ее наверх. Она также была новенькая, но достаточно уже поднаторевшая в своем ремесле, чтобы сообразить, что мне ее болтовня ни к чему, и, после изумленного возгласа при виде странной татуировки у меня на груди, она тут же позволила мне приступить к делу. Но что-то пошло не так. Сначала я подумал, что я просто лишился практики. Потом понял, в чем дело: мне почему-то показалось странным вступать в половой акт, не делая попыток доставить партнерше удовольствие. Я пытался вспомнить, как это у меня получалось раньше, в прежние годы. Может, я просто принимал на веру, что все их стоны и хрипы означают, что я продвигаюсь надлежащим образом?
Потянувшись рукой, я погладил ее в разных местах: она услужливо прерывисто задышала, но это была игра. Я попытался усилить поглаживания и потирания, и мне показалось, будто у нее это вызвало недоуменный вздох.
Я остановился:
— Не сделаешь ли кое-что для меня?
— Конечно, сэр. Все, что пожелаете. Правда, вам придется немного приплатить…
— Это не… услуга. Или, во всяком случае, не то, что ты обычно исполняешь. Я хочу, чтобы ты показала мне, что мне сделать, чтобы тебе было приятно.
Она села в постели, провела руками мне по плечам, потерлась мягкими грудками о мою грудь.
— Вы и так делаете мне приятно своим большим членом, сэр, — выдохнула она. — Когда он входит такой твердый и сильный.
— Хотелось бы верить. Но когда я касаюсь тебя… вот тут… слегка. И вот так провожу пальцами… тебе это нравится?
— У-у-у-х! Просто блеск, сэр. Продолжайте! Продолжайте!
Теперь уже вздох издал я:
— Да нет же, ты правду скажи!
Она была явно смущена. Я подумал: бедняжка не знакома с правилами этой игры. Пытается сообразить, что ответить.
Наконец она неуверенно сказала:
— Все, что вы делаете, мне нравится.
— У тебя есть парень? Любовник? Как он это делает с тобой?
Она недоуменно повела плечами.
— Ложись! — велел я. — Сейчас я буду тебя ласкать, а ты скажешь, когда тебе приятней.
По-прежнему сбитая с толку, она опустилась на спину и предоставила свое тело моим пальцам.
— Послушайте, сэр, — сказала она через некоторое время, — зачем вам все это надо?
— Я хочу понять, как сделать, чтоб женщине было хорошо.
Наступила пауза. Потом совершенно другим тоном она произнесла:
— Вы правда хотите знать?
— Разумеется. Иначе бы не спрашивал.
— Тогда дайте еще фунт, я вам скажу.
— Хорошо. — Я достал деньги.
Она спрятала их в надежное место. И снова взобравшись на постель, сказала:
— Вот вы сейчас это и сделали.
— Это? Ах, вот оно что… — Я улыбнулся. — Деньги.
— Они, мистер. Теперь вы меня удовлетворили по горло.
— Я имел в виду постель.
Она развела руками:
— Мне без разницы.
— Но, предположим, — не унимался я, — мне хочется, чтоб ты почувствовала… то, что чувствуют твои клиенты. Что тогда бы я должен был сделать?
Она покачала головой:
— Нет уж, так у нас не пойдет, ясно? Тогда бы я лишилась работы. Если женщине надо то же, что надо мужчине, то ей здесь не место.
— А знаешь… ты права, — сказал я, пораженный произнесенной ею глубокой истиной.
— Ну, ведь я просто говорю, как оно, черт побери, есть. — Она кивнула на мой член. — Хотите, я его вам выдрочу? Вы уж оплатили это.
Хотелось бы мне сказать, будто этот эпизод завершился моим благородным отказом от ее предложения и что беседа, которую мы перед тем имели, была мне куда ценней, чем дрочливый оргазм. Но я бы погрешил против истины.
Интересный факт — когда я уходил, она сказала:
— Знаете, мне понравилось с вами разговаривать. Если захочется, приходите еще.
— И денег побольше приносить?
— Этого тоже! — засмеялась она.
Мне она понравилась. С тех пор я больше ее не видел, но мне она понравилась. Однажды солнечным днем мы с ней откровенно пообщались несколько минут и не без приятности, потом сделали свое дело и разошлись в разные стороны. Возможно, подумал я, большего от цивилизованной жизни и желать нельзя.
В печати появились мои статьи, а через пару недель я понял, что это пора отпраздновать. Я получил приглашения в частные дома на soirées,[60] где ожидалось, что я буду щекотать нервы всему обществу байками о кровожадных дикарях и об экзотическом своеобразии Африки, аккуратно упакованными в пошлые обертки, которыми Торговля в один прекрасный день преобразила лицо прежней Европы. Я был разочарован. Меня вынудили убрать из собственных статей личное суждение, иначе столкнусь с тем, что их не возьмут в печать, но в гостиных Мейфэра и Вестминстера я был менее осторожен. Я подчеркивал, что единственные кровожадные дикари, которых я встречал, имели белую кожу и носили защитного цвета униформу французской и британской армий. Что то, что мы именуем Торговлей, это попросту продолжение рабства, только более изощренная его разновидность. Что аборигены, среди которых я жил, оказались на свой лад не менее образованными, чем любое цивилизованное общество, с которым я сталкивался в Европе. Меня выслушивали вежливо, временами обмениваясь многозначительными взглядами, после чего произносили примерно следующее:
— Но все-таки скажите, мистер Уоллис, что же нам делать с Африкой?
И я отвечал им:
— Да ничего не делать. Нам надо оттуда уйти; сказать себе, что ни единая ее часть нам не принадлежит, и просто взять и уйти. Если нам захочется африканского кофе, мы должны платить африканцам за то, что выращивают его. А если надо, то и слегка переплатить, чтобы у них появилась возможность самим запустить дело. В конечном счете, мы все от этого выиграем.
Не такого ответа они ждали от меня. Лондон в ту пору был охвачен странной кофеманией. Теперь в картель выращивающих кофе стран вошло и правительство Бразилии, и оно поддерживало мировые цены с помощью громадных займов у Лондонской Биржи. Число заявок обычно в считанные часы после распределения возрастало, и поскольку цена поднималась все выше и выше, народ кидался вкладывать средства во все, во что только можно вложить. Никто и слышать не хотел, что это экономическое чудо построено на страданиях и несчастьях, и обычно те, кто в начале вечера ловил каждое мое слово, теряли к моему рассказу интерес задолго до его окончания. Меня это устраивало: я приходил к ним не ради завоевания популярности.
Но порой я, еще и не успев рта раскрыть, ловил также и косые взгляды: мамаш, которые спешили увести своих незамужних дочек; мужей, оттеснявших жен подальше от меня. Видно, я был им не по вкусу, и не только по причине своих взглядов на Африку.
На одном из таких сборищ я снова повстречался с Джорджем Хантом. Мой старый приятель растолстел, расплылся: теперь у него был свой журнал, литературный журнал с названием, кажется, «Современный взгляд» или что-то в этом роде. После того, как своими современными взглядами я разогнал всех своих слушателей, мы вместе с Хантом отправились в его клуб и уединились там в красивой гостиной на первом этаже. Он заказал бренди и сигары.
Некоторое время мы толковали о том о сем, как вдруг он неожиданно спросил:
— Ты был знаком с Рембо?
— С кем?
— С Артюром Рембо, французским поэтом. Будто ты его не знаешь!
Я недоуменно пожал плечами.
— Но это непостижимо. Он обосновался в Хараре, как и ты, тоже торговал кофе; правда, он работал на какую-то французскую компанию. У него потрясающие стихи, но, кажется, к тому времени он уже перестал их писать. Большую часть своих стихов он написал в юности, когда состоял мальчиком для утех при этой старой жабе — Верлене, тут, в Лондоне… — Хант осекся. — Ты в самом деле ничего про него не знаешь?
— Один человек мне про него что-то рассказывал, — сухо сказал я. — Стыдно признаться, но я тогда ни слову не поверил. Нет, мы с ним не пересеклись. Он покинул Харар до моего приезда. Кстати, я арендовал дом, в котором он жил.
— Невероятно! — Хант махнул клубному официанту, чтобы принес еще бренди. — Ну, разумеется, во время его пребывания в Хараре также не обошлось без некоторого скандала. Ходили слухи про какую-то местную его сожительницу, какую-то рабыню, которую он выкупил у арабского торговца, ну и бросил ее, когда вернулся во Францию. Но, говорят, к тому времени он уже был полная развалина.
Я медленно кивал. Что-то щелкнуло в мозгу, и внезапно мой роман снова возник из небытия. Она говорит по-английски как французы… Чему еще тот человек мог научить ее? Знанию того, что некоторые способны нагло лгать ради любви? Но над этим стоит поразмышлять в иное время, наедине с самим собой.
Хант затянулся сигарой:
— Воображаю, что там это вовсе не является большой неожиданностью. Несомненно, ты и сам имел приключения подобного рода?
И он кинул на меня алчный взгляд.
— Что, его стихи действительно хороши? — спросил я, пропуская его вопрос мимо ушей.
Хант пожал плечами:
— Они революционны, а в наши дни это имеет значение. Vers libre[61] — теперь все им пишут. В данный момент немалый интерес вызывают поэты-ирландцы, ну, потом есть еще и американцы, теперь каждый хочет быть Уитменом. Английская поэзия канула в вечность. — Он стряхнул пепел на блюдце. — Но ты ведь собирался мне рассказать про твои похождения?
— Разве? — отрывисто бросил я.
— Помнится, ты как раз в то время мне писал… По-моему, ты тогда влюбился в какую-то туземку, что ли? — не унимался Хант. Он обвел вокруг глазами. — Ну же, дружище. Никто нас здесь не услышит. И, разумеется, я никому не стану пересказывать ничего из… всяких любопытных пикантностей.
Внезапно до меня дошло, почему я стал объектом стольких неодобрительных взглядов.
— Так обо мне уже ходят сплетни?
Хант самодовольно хмыкнул, но тотчас спрятал улыбку, сообразив, что если сплетни и могли пойти, то только от него.
— Поговаривают, Роберт, поговаривают. Но ведь это правда, была ведь такая туземка? Готтентотская[62] Венера?
— Была одна, — сказал я. — Я действительно воображал тогда, что влюблен в нее.
— Понятно. — Хант, снова пыхнув сигарой, внимательно смотрел на меня сквозь облако серого дыма, плотного и мягкого, как шерсть. — Возможно, этот сюжет ты бы предпочел передать на бумаге? Имей в виду, авторы мне нужны.
— Поэтический дух во мне иссяк.
— Совсем необязательно иметь в виду поэзию. — Взявшись за свой бренди, Хант, обращаясь к его янтарным глубинам, сказал: — Я ведь не только издаю «Взгляд». Есть еще также и книги для заинтересованного мужского чтения. Их я в Париже печатаю.
— Ты имеешь в виду порнографию?
— Если угодно. Я подумал, возможно, теперь, раз ты сделался писателем и к тому же, вероятно, стеснен в средствах… А африканская тема может быть воспринята «на ура». Я слыхал, у африканских женщин кровь куда горячее, что они просто нечто из ряда вон. Как насчет негритянской Фанни Хилл или «Моей тайной жизни» среди туземцев? Знаешь, отлично будет продаваться.
— Не сомневаюсь, — сказал я, отставляя свой стакан. — Но меня от такого авторства уволь.
Внезапно на меня накатил приступ тошноты. Дым сигары проник мне в горло, едкий, неприятно щекочущий. Я встал:
— Спокойной ночи, Джордж! Ищи себе другого болвана, чтоб писал тебе твои пикантности.
— Погоди! — быстро сказал Хант. — Да не ершись ты, Роберт! Должен же ты понимать, что на твои рассказы про Теруду вечно не проживешь. А своих авторов я холю и лелею. Тут статейка, там стишок… Ты как раз такой человек, которому могло бы пойти на пользу, если его будут читать на наших страницах. Имей в виду, мы публикуем стихи Форда Мэдокса Форда.
— Да пошел ты, Джордж!
Он криво ухмыльнулся:
— Не будь же ты таким старомодным!
Я уже шел к выходу, когда он выкрикнул мне вслед:
— Иногда встречаю дочку Линкера!
Я остановился в дверях.
— Весьма удачно вышла замуж. За одного безнадежно упертого зануду. Там тебе совсем ничего не светит.
Не оборачиваясь, я продолжил свой путь.
Эмили являла собой целую главу в моей жизни, которая, я понимал, была завершена. Но отец ее — дело другое. Я отправился в Лаймхаус и передал в его контору свою визитку.
Он заставил меня ждать — что было понятно. Но скучать мне не пришлось. Сидя в одной из приемных, я наблюдал за бесконечной процессией грузчиков и складских рабочих, следовавших друг за дружкой мимо меня с джутовыми мешками за спиной. Даже не вереницей, они шли строем: каждый, чеканя шаг, направлялся туда, где снаружи застыла в ожидании цепочка вагонеток. Я недоумевал, с чего бы не держать мешки на складе; хотя, возможно, склад теперь предназначался для иных нужд.
Вдруг я заметил знакомое лицо. Это был секретарь Дженкс, хотя, судя по его внешнему виду, он теперь занимал более значительную должность: за ним, сновавшим взад-вперед, управляя погрузкой, бегали по пятам двое помощников.
— Дженкс! — окликнул я.
— А, приветствую, Уоллис! Мы слышали, вы вернулись. И волосы постригли.
Мне странно было это слышать: со времени нашей последней встречи я стригся уже десятки раз.
— Все думали, когда мы вас повидаем.
Говоря, Дженкс продолжал пребывать в движении, так что, уподобившись его помощникам, и я вынужден был, поднявшись, следовать за ним.
— Туда, — велел он одному из них. — Вот туда, на второй этаж. Видите? — бросил он мне. — Расширились еще, по крайней мере, на пятьсот квадратных футов.
Я остановился, пораженный открывшейся картиной.
Склад был не просто полон: он был забит до отказа. С каждой стороны мешки кофе стеной высились до самого потолка. Окна отсутствовали — лишь пара узких щелей остались на невообразимой высоте, поскольку штабели мешков плотно закрыли окна, лишь скудные лучики света проникали внутрь. Стиснутые громадными колоннами мешков, виднелись узенькие проходы, петляющие коридорчики, лестницы из мешков, норки-туннели… на одном только этом складе мешков хранилось, должно быть, более пятидесяти тысяч.
Рядом с собой я увидел раскрытый мешок. Потянувшись, зачерпнул несколько зерен, понюхал.
— Индийский «типика», если не ошибаюсь.
— Ваше обоняние как всегда безупречно, — кивнул Дженкс.
Я окинул взглядом горы мешков, терявшихся во мраке.
— И это все один сорт? Для чего столько?
— Поднимитесь-ка лучше наверх, — сказал Дженкс.
Пинкер сидел за своим письменным столом. Телеграфный аппарат бормотал себе что-то; Пинкер, подхватывая ленту, то читал на ней какие-то знаки, то бросал, то почти тотчас вновь подхватывал, читая новые знаки, будто отпивал по глотку от быстро текущей реки.
— А, вот и вы, Уоллис. Наконец-то вернулись, — проговорил он так, как будто я явился к нему со званого обеда в Вест-Энде. — Ну, что Африка?
— Африка обернулась неудачей.
— Как я и предполагал.
Он по-прежнему почти не поднимал на меня глаз, продолжая перебирать пальцами необычную печатную строку, исторгаемую машиной.
— Ваш склад отменно заполнен, — заметил я, поскольку Пинкер снова замолчал.
— Вон тот? — Он как будто удивился. — Это ничтожная малость. Вы посмотрели бы на бондовые хранилища. У меня теперь их четыре. Каждый больше этого, все забиты до предела. Придется арендовать дополнительное помещение, пока все это не закончится.
— Закончится? Что именно?
Тут он на меня взглянул, и я поразился его внешнему сходству с Эмили. Но только глаза у него как-то странно блестели — нервно, возбужденно.
— Моя армия, Уоллис, почти готова выступить, — сказал Пинкер. — Мы вот-вот войдем в силу.
Он сообщил, что сделал некое открытие. Наконец-то он пришел к мысли, что рынок кофе цикличен. Если цена взлетает, владельцы плантаций сажают больше кофе, но поскольку саженцам до начала плодоношения требуется четыре года, на рынке это почти не сказывается. Но вот через четыре года после подъема цен возникает избыток; тот кофе, который высаживался в годы нехватки, поступает на рынок в количестве, превосходящем прежнее, и переизбыток неизбежно вынуждает цену упасть, тогда владельцы плантаций либо бросают свое занятие, либо переключаются на выращивание чего-то еще. Через четыре года подобное положение вызывает очередную нехватку; цены повышаются, и плантации кофе расширяются снова.
— Восьмилетний цикл, Уоллис. Неколебимый и непреложный, как пребывание и убывание луны. Картель может завуалировать его, но изменить не в силах. И, едва осознав это, я понял, что прижму его.
— Кого?
— Да Хоуэлла, конечно же! — Физиономия Линкера растянулась в улыбке. — Скоро он у меня взвоет! — Он осекся, и даже как будто удивленно произнес: — Это вы меня надоумили, Роберт.
И Линкер сказал, что ждал годы, пока весь цикл, завершившись, не дойдет до точки, когда цена окажется под давлением естественной периодичности рынка.
— И что, этот момент наступил сейчас? По-моему, общее мнение в Лондоне таково, что цены будут расти.
Линкер развел руками:
— Правительство Бразилии считает, что будут. Они выработали новую схему, именуют ее ревальвация. Забирают крупные займы, чтобы скупать у своих фермеров кофе и таким образом расчищать ему путь на рынок. Но долго это не продержится. Рынок как река: можно только на время перекрыть ее плотиной, но если вода плотину прорвет, то все сметет следом.
Он подошел к карте мира, которая покрывала одну из стен.
— Я уже произвел некоторую подготовку, Роберт. Вы наблюдали кое-какие результаты внизу — но это лишь то, что с виду. Но самое главное то, что не на поверхности. Сети — союзы — объединения. Арбакль на Западном побережье. Эгберт в Голландии. Лавацца в Милане. Если уж действовать, то заодно.
— Вы образовали некий картель?
— Нет! — Линкер резко повернулся ко мне. — Мы создали как раз полную противоположность картелю, ассоциацию компаний, которые верят в свободную торговлю, в свободное движение капитала. И вот в такой благоприятный момент вы присоединяетесь к нам.
— Н-но-о… Я пришел вовсе не просить у вас работы. Просто хотел извиниться.
— Извиниться?
— За то, что так вас подвел.
Он сдвинул брови:
— Но у меня все обстоит прекрасно. Эмили благополучно вышла замуж. Разумеется, гибель Гектора была трагедией для нас — но это все он сам себе устроил: чего не случается в жизни. А в данный момент, Роберт, мне необходим человек с вашим профессиональным знанием кофе.
— То, что у вас на складе теперь, вряд ли можно назвать кофе.
— Верно. Но знаете, что я вам скажу? Благодаря нашей рекламе покупатель считает, что вкус у нашего кофе лучше, чем у изысканного «арабика». Если рядом поставить чашку кофе «Кастл» и чашку харарского «мокка», покупатели непременно выберут «Кастл». Получается, что вести домохозяйку за нос гораздо легче, чем мужчину за то, что спрятано у него в штанах.
— Вы презираете своих покупателей? — в удивлении произнес я.
— Вовсе нет, — замотал головой Линкер. — Я вообще к ним равнодушен. В успешном бизнесе нет места сантиментам.
— Как бы то ни было, мне здесь делать нечего. Отныне я намерен зарабатывать на жизнь своим пером.
— Ах, ну да — читал я ваши статейки. Забавно написано; правда, не без некоторых погрешностей. Послушайте, Роберт, я совершенно не вижу причины, почему бы вам не продолжать писать в газеты и одновременно работать на меня. Это даже, может быть, вам не без пользы. Я бы мог предложить новые неизведанные области, скорректировать ваши взгляды на некоторые вещи…
— Не думаю, что мне это подойдет.
— Стало быть, вы намерены со мной рассчитаться, — сказал Пинкер. Произнес он это, почти не меняя тона, но глаза блеснули недобрым огнем, чего прежде я в нем не замечал. — Три сотни в год, столько ведь я вам платил? И сколько вы продержались, а? Пол года? Словом, вы должны мне одну тысячу, мелочиться не будем. — Он протянул мне руку. — Можете оплатить чеком.
— Я не смогу заплатить вам, — тихо сказал я.
Пинкер усмехнулся:
— В таком случае, лучше вам до лучших времен задержаться у нас.
Выходя, я снова столкнулся с Дженксом. Мне показалось, он меня дожидался.
— Ну что? — спросил он.
— Вроде бы, он хочет, чтоб я снова у него работал.
— Рад это слышать, Уоллис.
— В самом деле?
— Ну да, — Дженкс вздохнул. — Старик… знаете, иногда мне кажется, что он ведет себя несколько странно. Может быть, вместе с вами мы сумеем… урезонить его что ли.
Любопытно, но Пинкеру, казалось бы, и занять меня было нечем. Временами он призывал меня к себе, чтобы прочесть лекцию о пороках фиксированных цен или о биржевых беззакониях. Иногда он заставлял Дженкса приносить мне вырезки, превозносившие бразильский метод, называвших, например, его «моделью будущего процветания, которая, несомненно, должна быть активно использована теми, кто стремится придать стабильность торговле сахаром, резиной, пальмовым маслом и всеми прочими товарами мирового рынка». На полях рукой Пинкера было приписано: ИДИОТЫ.
Однажды, разразившись наиболее едкой критикой в адрес своих оппонентов, он, окинув меня взглядом, сказал:
— Записывайте, Роберт. Если сейчас не запишите, потом ни за что не сможете вспомнить.
— Но мне, право, ни к чему это запоминать.
— Запишите, — настоятельно приказал он. — Когда придется подробно все описать, гадать вам уже не потребуется — все аргументы будут у вас под рукой.
— Все описать? — переспросил я, в тот момент озабоченный лишь тем, чтобы вспомнить, в каком кармане у меня перо.
И вдруг я понял, что он имеет в виду и почему я ему нужен.
— Он хочет сделать из меня своего биографа, — сказал я Дженксу, когда мы остались с ним наедине.
— Он думает, что делает историю, — кивнул Дженкс. — Он всегда так считал. Раньше Эмили записывала его изречения. С тех пор, как она вышла замуж, у него не осталось никого, чтобы записывать.
— Кстати об Эмили, вы не видитесь с ней? — спросил я как бы между прочим.
Дженкс взглянул на меня.
— С чего бы мне с ней видеться? — бросил он холодно, старая неприязнь вновь прозвучала в его голосе. — Она теперь замужняя женщина, у нее свои интересы. Ей незачем общаться с такой публикой, как вы или я.
После этого я выполнял то, что от меня требовалось: заносил высказывания моего работодателя в записную книжку — в ту самую, куда когда-то я записывал свои собственные поэтические пометки.
Я все-таки разузнал кое-какие новости про семейство Линкер. Ада осталась в Оксфорде и вышла замуж за какого-то профессора. Филомена, как говорится, «вышла в свет», стала посещать светские рауты, одновременно влившись в пестрое артистическое сообщество в Блумсбери. Обеим дочерям уже не имело смысла наведываться в отцовские конторы. Что касается Эмили, выйдя замуж, она устранилась от участия в делах отца.
— Теперь ее дело — быть женой, и не просто женой, а женой политика, — сказал Линкер, испытующе глянув на меня, когда я единственный раз упомянул о ней. — Безусловно, ей будет чем заняться, когда появятся дети. А мы в данный момент, займемся-ка делом.
Линкер вел свои дела все в большей и большей степени нетрадиционно. Скажем, практически внезапно разразившаяся забастовка докеров в лондонском порту сковывала вывоз и ввоз кофе. Собственно, это не было уж столь необычно — в те годы забастовки случались часто, — но забавно было то, что забастовки возникали одновременно и в Антверпене, и в Нью-Йорке.
Для обычного владельца магазина цена кофе соответственно возрастала. Кофе держали на судах, ожидавших разгрузки: Темза, Гудзон и Шельда стопорились, как ленты неисправного конвейера. Никто не имел возможности закупать кофе, пока не урегулируются споры, и цена резко падала до тех пор, пока правительство Бразилии не вступало в игру, чтобы поддержать цену.
Тем, кто хранил кофе не в лондонском порту, ситуация трудностей не доставляла: они сбывали его, имея приличный доход. Вспоминая нескончаемую вереницу грузчиков, вышагивающих из пинкеровского склада, я дивился его искусству масштабного планирования.
На той неделе он нажил целое состояние — но это не принесло ему явного удовлетворения. Не к деньгам по сути он стремился; он стремился к победе.
— Это лишь небольшая стычка, Роберт. Мы испытываем, насколько силен противник. Настоящая битва еще впереди.
Он начал обучать нас с Дженксом особенностям функционирования Биржи. Эмили обучала меня дегустации, Гектор фермерству, а Сэмюэл Пинкер учил меня той таинственной алхимии, благодаря которой в Сити наживается состояние.
— В этом месяце мы продали полмиллиона мешков кофе и имеем прибыль по два шиллинга за каждый мешок. Теперь прикинем. Если бы у нас в контракте значилось десять миллионов мешков?
— В цепи поставок нет такого количества кофе, — озадаченно проговорил Дженкс.
— Верно. Но давайте представим гипотетически, что эти мешки есть. Что тогда?
— Тогда бы мы получили прибыли в двадцать раз больше, — сказал я.
— Вот именно, — кивнул Пинкер. — Всего-то чуть нулей добавить. Итак. Нам необходимы эти десять миллионов мешков. Где их взять?
— Что за причуды — чепуха какая-то! — Дженкс вскинул обе руки кверху. — Этого кофе нет, и что бы мы ни говорили, он ниоткуда не возникнет.
— Но он может возникнуть в будущем! — не унимался Пинкер. — Что если мы его из будущего перенесем в настоящее, где он нам более полезен?
Дженкс издал звук, предполагавший, что для него подобный разговор граничит с абсурдом.
— Если у кого-то имеется контракт на поставку такого количества кофе в более поздние сроки… — с расстановкой начал я.
— Ну? — жадно выпалил Пинкер. — Дальше, Роберт!
—.. и если суметь этот контракт купить — тогда стоимость его может расти или падать в зависимости от того, предполагают текущие цены прибыль или неудачу.
— Именно так! — удовлетворенно кивнул Пинкер.
— Но какая от этого польза? — спросил Дженкс.
— Я бы, скажем, предположил — продолжал я, — что производитель мог бы в виду будущего падения цен взять страховку. Он мог бы купить контракт, допускающий снижение цен, и выручить небольшую прибыль, чтобы покрыть крупные потери своего урожая.
— Верно, — сказал Пинкер. — Но не только это, Роберт, не только. Представьте себе это в виде сделки на срок, контракта в четырех измерениях. Такой контракт способен составить даже тот, кто в жизни не вырастил ни единого мешка кофе, — он может всегда при необходимости закупать товар впрок для выполнения условий контракта, но такая необходимость вряд ли возникнет: он может просто, когда подойдет срок, заменить один контракт другим. Он будет растить… — тут Линкер осекся, подбирая нужное слово.
— Будет скорее растить капитал, чем кофе, — подсказал я.
— Но к нам-то какое это имеет отношение? — нетерпеливо спросил Дженкс. — У нас есть кофе — «Кофе Кастл». Народ его пьет. Народ предпочитает наш кофе продукту наших конкурентов. Мы обязаны обеспечивать его постоянное присутствие вот здесь, на этих полках, а не в каком-то там гипотетическом виде.
— Да! — выдохнул Пинкер. — Кофе у нас есть. Вы правы, Саймон, нам не следует неоправданно отвлекаться на долгосрочную сделку. Какие бы фантастические возможности она ни предлагала.
Дженкс считал, что хозяин слегка спятил. В самом деле, некоторые поступки Пинкера были странноваты. Однажды он ворвался в контору, где теперь мы работали вместе с Дженксом, и заявил, что нам необходимо справиться насчет прогноза погоды.
— Простите, насчет чего? — опешив, переспросил Дженкс.
— В особенности, насчет морозов. В Бразилии морозы губят миллионы кофейных саженцев, хотя морозы, по-видимому, непредсказуемы. — Пинкер помолчал. — Что если существует некая система? Возможно даже цикл? Что если… к примеру, засуха в Австралии или тайфун на Ямайке… что если это обстоятельство увеличивает вероятность морозов в горной Бразилии?
— В жизни не слыхал ничего подобного.
— Но все же разузнайте потщательнее! У меня нюх на такие вещи.
Словом, мы связались с различными метеорологическими обществами, а также с рядом странных людей, расхаживающих по Нэрроу-стрит с еще более странными на вид приборами. Один заявился с неким изобретением, в котором дюжина живых пиявок проводками присоединялась к крохотным колокольчикам. Когда атмосферные условия неблагоприятны — а это то, к чему, как владелец уверял нас, особенно чувствительны пиявки, — те сжимаются, заставляя таким образом колокольчики звенеть. Другой утверждал, что погода определяется, как и в гороскопе, взаимосвязью планет; третий уверял, что летние ливни над Тихоокеанским побережьем являются непременным предвозвестником зимних морозов в Бразилии. Пинкер неизменно с сосредоточенным вниманием выслушивал каждого. В довершение бормотал:
— Доказательства! Мне нужны доказательства!
И неустанные поиски очередного шарлатана, пудрившего нам мозги, продолжались.
Иногда Линкер обращался к акциям и ценным бумагам, а также к таким скрытым разновидностям контракта, как финансовые инструменты. Если образно охарактеризовать его, то он более всего напоминал музыканта или дирижера, четкими, ритмичными движениями руки запускавшего в жизнь грандиозные симфонии наличных средств.
Ухо Дженкса не воспринимало этих незримых мелодий. Думаю, он считал себя исполнительным работником, этаким преданным слугой, регулярно обеспечивающим своего чудаковатого хозяина свежей сорочкой и носками. Именно Дженкс имел теперь дело с рекламным агентством, Дженкс поддерживал связи с Сейнсбери и Липтоном. В мире здравого смысла, — в котором женщины покупали кофе, потому что их убеждали, что только образцовые жены его покупают, а владельцы магазинов покупали кофе, потому что это сулило им существенную прибыль, — Дженкс чувствовал себя вполне в своей тарелке. Умственно более изощренный мир Биржи приводил его в замешательство.
Однажды Линкер сказал мне:
— У вас, Роберт, есть финансовое чутье.
— Сомнительно, если учесть, что мне никогда не удавалось и двух дней прожить без долгов.
— Я не деньги имею в виду. Я говорю о финансах — а это совершенно иная материя. И подозреваю, что именно в вашем отношении к долгам и кроется причина. Саймон не способен расстаться с представлением, что занимать деньги скверно, что одолженные деньги должны быть заработаны и полностью выплачены кредиторам. Но в нашем новом мире гипотетического кофе и долгосрочных сделок можно покупать и продавать долги и контракты так же прибыльно, как и торговать кофейными зернами.
Один и тот же сорт кофе, подающийся одновременно разным людям, может отозваться в каждом человеке разными характеристиками аромата. Подобным же образом один и тот же сорт кофе, поданный одному и тому же человеку в разное время, будет оцениваться им несколько по-разному.
И вот, как предсказывал мне Хант, статьям и приглашениям наступил конец. Но оставался еще салон в Пимлико «Домашний уют», куда я и направился, скорее с желанием наполнить желудок канапе и вином, чем вновь рассказывать истории про Теруду.
И там оказалась она.
Она стояла ко мне спиной, но я сразу ее узнал. Она слегка отвернулась от своего собеседника, и, увидев ее в профиль, я понял, что она изменилась. В лице появилась некоторая озабоченность, и волосы, хоть были острижены по новой моде, уже совсем не так блестели.
Она не была в числе тех, кто с интересом слушал меня, но одним из слушателей оказался ее супруг; этот идиот и подозвал ее.
— Позвольте представить вам мою жену. Мистер Уоллис, Эмили, большой знаток Африки.
Ее рукопожатие было кратким, лицо не поменяло выражения.
— Ну, как же, — сказал я, — мисс Линкер и я старые знакомые. Мы оба служили под началом ее отца.
Супруг вспыхнул:
— Теперь она уже не мисс Линкер!
— Разумеется. Примите мои извинения, миссис?..
— Брюэр, — сказала она. — Миссис Артур Брюэр.
— Я бы хотел внести ясность: у отца она не служила никогда, — нервно заметил Брюэр, оглядываясь, не слышит ли кто. — До замужества она обычно помогала ему разбирать бумаги, но, став моей женой, приобрела теперь массу иных занятий.
— Право, — сказал я, — не вижу ничего дурного в том, что человек служит.
Брови ее слегка, еле заметно приподнялись:
— А вы, мистер Уоллис, служите ли?
— Не так активно, как хотелось бы.
— Значит, вы по-прежнему boulevardier?[63] — заметила она с намеком на былую дерзость.
— Я хотел сказать, по времени недостаточно. Ваш отец сохранил меня при себе, но мне у него мало что приходится делать.
— Да, но ведь вы же литератор, — заметил Брюэр. — Я читал несколько ваших заметок об Африке. Они весьма живо написаны, можно даже ощутить запах африканской пыли… — Его понесло, он продолжал стрекотать, тогда как мой взгляд был прикован к его жене.
Да, она изменилась. Бледней румянец на щеках, черты лица обострились. И под глазами темноватые круги, как будто от бессонницы. Во взгляде одновременно появилась воинственность, которой прежде не было.
Брюэр по-прежнему что-то вещал. Он явно не имел ни малейшего представления о том, что мы с Эмили были прежде помолвлены. Как интересно. Почему же она ему не сказала? Впрочем, подумал я, вероятно, любая сохранила бы в тайне то, как бестактно я повел себя в отношении ее.
Положение сложилось безнадежное. Здесь я не имел возможности вступить с ней в разговор. Да и публика начала уже на нас поглядывать — ее муж, быть может, и не знал о наших с ней прежних отношениях, но в зале находились и те, кто знал, и боковым зрением я заметил, как пара женщин уже перешептывается о чем-то друг с дружкой, прикрывая рот рукой. Я повернулся к Брюэру.
— Сэр, я совершенно согласен со всем, что вы только что сказали, и поскольку этот факт вселяет в меня веру, что я наверняка соглашусь со всем, что вам еще предстоит сказать, то, вероятно, продолжать нашу беседу уже не имеет смысла. — Я отвесил поклон его жене. — Миссис Брюэр. Рад был снова встретиться.
Я направился в другую часть зала. Позади меня Брюэр обиженно выдохнул:
— Ну, знаете ли!
Мне было наплевать, что он явно задет: меня заботило лишь одно — последует ли за мной его жена.
Она не пошла, да и не могла пойти, вокруг было столько глаз. К этому я был готов. Я стал обходить зал по кругу, мельком заговаривая с одним, с другим… выискивая глазами, как бы невзначай, какой-нибудь тихий, неприметный уголок.
Она по-прежнему не подходила. Но вот, как раз когда зал стал понемногу редеть, я обернулся и увидел, что она сзади меня, тянется поставить пустой бокал на поднос.
— Скажи мне только одно, — тихо сказал я. — Ты счастлива в браке?
Она напряглась:
— Что за прямолинейность!
— У меня нет времени на дипломатию. Ты счастлива с этим человеком?
Она взглянула в ту сторону, где вдалеке разглагольствовал о чем-то Артур.
— Разве цель брака счастье?
— Воспринимаю это как твое «нет». Могу я увидеть тебя?
После некоторого молчания, она отозвалась:
— Где же?
— Сама назначь.
— Приходи завтра к четырем на Кастл-стрит. — Она поставила бокал на поднос. И добавила, отходя: — Знаешь, Роберт, ты стал очень агрессивен.
На следующий день я пришел туда к четырем, но ее не было. Кафе оказалось на замке, окна прикрыты ставнями, и, судя по атмосфере запустения, это продолжалось уже давно. Я отметил, что хоть Линкер и сменил прежнюю вывеску — «Безалкогольное заведение Пинкера», — суть своей филантропической идеи полностью искоренить он был не в силах. Прямо под окнами сохранилась надпись на черном дереве: «Ибо тот возвеличится в глазах Господа, кто да не пригубит вина или крепкого зелья». Неудивительно, что заведение зачахло.
Я ходил взад-вперед, ждал. Только после пяти она наконец появилась, деловой походкой шагая навстречу мне.
— Сюда, — сказала она, вынимая ключ.
Я последовал за ней внутрь помещения. Мраморные столы были покрыты запыленными скатертями, но кофеварка за стойкой бара была вычищена до блеска. Эмили подошла к буфету, вынула банку с кофейными зернами.
— Они свежие.
— Откуда ты знаешь?
— Сама принесла сюда на прошлой неделе.
Я непонимающе уставился на нее:
— Зачем?
— Захожу сюда иногда одна, выпить хорошего кофе. Дома у нас отвратительный. И к тому же мне необходимо спокойное место, где бы я могла встречаться… кое с кем. Чтобы мой муж об этом не знал.
— Ясно.
Она резко повернулась ко мне:
— Что тебе ясно?
— Я не могу осуждать тебя, Эмили, что ты принимаешь любовников. Бог свидетель, не мне тебя судить.
Она смолола кофе, и его аромат заполнил помещение.
— Есть ли кто у тебя в данный момент? — спросил я.
Она улыбнулась:
— Любовник?
— Что тут смешного?
— Что-то скверно ты стал соображать теперь. Нет, в данный момент любовника у меня нет. У меня просто нет на это времени.
Некоторое время я следил, как она возится с кофе.
— Что это за кофе?
— Я-то думала, сам догадаешься, не придется подсказывать.
Я подошел, вдохнул запах зерен, которые она молола. Он был ароматен, но не отдавал цветочной нотой, как те сорта, которые попадались мне в Африке: этот запах был яркий, с лимонной остротой…
— Ямайский, — сказал я.
— Вообще-то это кенийский кофе — с крупными зернами. Он совсем недавно стал поступать на рынок. Я беру его у одного толкового закупщика в «Спитлфилдс».[64]
— Ну вот, я уже и со второй свой догадкой промахнулся.
Когда кофе был готов, она принесла и поставила его на один из столиков. Я взялся за чашку: помимо лимонного аромата я ощутил в глубине сочный призвук черной смородины.
— Как давно уже не пил я такого замечательного кофе, — произнес я, насладившись. — По правде сказать, удивительно, что у вас еще сохранились такие кафе.
— Они и не сохранились. Не приносили дохода, пришлось закрыть. Но когда я узнала, что новые хозяева собираются опять превратить их в питейные заведения, я настояла, чтоб сохранилось хотя бы это одно. Не думаю, что Артур подозревает о его существовании — его интересуют только акции и ценные бумаги; то, что приносит деньги. — Она вздохнула. — Закон джунглей, так это называется? Выживает сильнейший, все прочие разоряются.
— Проведя некоторое время в джунглях, — заметил я, — могу заверить тебя, что законы там куда сложнее, чем можно себе представить.
Она поставила свою чашку.
— Роберт?
— Да?
— Пожалуйста, расскажи мне, как погиб Гектор!
И я рассказал ей все, как было, не утаивая ничего, кроме некоторых подробностей насчет его глаз и тестикул. Я рассказывал, а она плакала, немые слезы текли у нее по щекам. Он не делала попытки смахнуть их, и хотя мне страстно хотелось сцеловывать их с ее бледных щек, все же я не сдвинулся с места.
— Спасибо тебе, — сказала она, когда я закончил свой рассказ. — Спасибо за то, что рассказал, и за то, что ты сделал. Я знаю, ты не слишком любил Гектора, но я рада, что ты был с ним до конца. Должно быть, это было ему утешением.
— Ты любила его.
— Я была молода.
— Но ты любила его… — Теперь вдруг и я запнулся. — Ты любила его по-настоящему. Не так, как меня.
Она отвернулась:
— Что ты имеешь в виду?
— То, что ты сказала своему отцу в то утро в его кабинете: мы с тобой просто друзья. Не любовники.
Наступила долгая тишина. Откуда-то снаружи внезапно раздался грохот: группка детей пронеслась по улице, колотя палками по чугунной изгороди. Крики, возбужденный вопль, и все стихло.
— Отцу своему я сказала, — проговорила она, — что хочу выйти за тебя замуж. Неужели этого недостаточно?
— Но ты ведь любила Гектора!
— Это все уже давно прошло. И это, полагаю, ты должен быть понять, раз прочел эти письма. Гектор предпочел свободную холостяцкую жизнь. Ты же, — наконец она повернулась ко мне, и взгляд ее был полон укора, — ты довольно скоро влюбился в кого-то там.
— Да. Мне очень жаль.
— Кто она?
— Ее звали Фикре.
— И ты ее… — она выжала из себя ироническую улыбку, — любил по-настоящему?
— Думаю, да.
— Понятно.
— Эмили… В последние годы я многое передумал. Я просил, чтобы ты встретилась со мной, потому что хотел перед тобой извиниться.
— Извиниться?
— Да. За мое письмо. Это было… некрасиво.
— Некрасиво?!
— У меня камень упал бы с сердца, если б ты только смогла простить меня.
— Позволь мне, Роберт, внести ясность, — сказала она, резко ставя чашку на блюдце. — Ты просишь, чтобы я простила тебя за то, какими словами ты разорвал нашу помолвку и только?
— Я убежден, что, наверное, было и еще кое-что…
— Так вот, давай подумаем, что это было за «кое-что», — сказала она. — Ты просил у моего отца моей руки, чтобы жениться на мне, при этом самой мне ни разу не упомянув о своих намерениях на этот счет. После наших с тобой дневных встреч ты каждый вечер проводил в борделях Ковент-Гарден — думал, я не знаю? Дженкс видел тебя там не раз, и, поверь, он не преминул с большим удовольствием сообщить об этом мне. Ты отправился в Африку в состоянии жуткой хандры, и ты писал мне чудовищные письма, в которых давал понять, что тебя заманили в ловушку, и это все еще до того, как ты в кого-то влюбился…
Я тупо смотрел в свою чашку.
— Поверь, я готов сделать все… все возможное… чтобы искупить свою вину.
Она презрительно фыркнула.
— Неужели слишком поздно?
— Слишком поздно — для чего?
— Чтобы нам обоим забыть про все это. Начать снова…
— Ты хочешь сказать… — с насмешкой проговорила она, — чтобы я стала тем… кем та женщина была тебе?
Я взглянул на нее. Ее щеки пошли красными пятнами.
— Пока это между нами не произойдет, — медленно произнес я, — пока наши тела не сольются… это все равно, как, ощущая аромат, не чувствовать вкуса. Как будто просто говорим по телефону. Я хочу обнять тебя, войти в тебя, хочу, чтобы мы оба ощутили… нет, это не передать словами, но, может быть, ты уже поняла… Единственное, что могу сказать: учиться познавать наслаждение, наслаждение любви, это то же, что учиться распознавать вкус и аромат, — возможности ощущений меняются, совсем как если учишься дегустировать кофе.
Наступила долгая тишина.
— Так ты этому научился за время своих странствий, да? — зло сказала она. — Как оскорблять женщину?
— Мне казалось, что если я к тебе после стольких лет испытываю те же чувства, это похвала тебе… — пробормотал я.
— В любом случае такое невозможно.
— Из-за Артура?
— Не в том смысле, как ты это видишь.
— Может, со временем…
— Нет. Ты не понимаешь. Во-первых, я женщина иного сорта. Не возражай, Роберт! И с этим ничего нельзя поделать. Во-вторых, я не могу позволить, чтобы разразился скандал.
— Но как же те, другие? Мужчины, с которыми ты здесь встречаешься?
— Те, с кем я встречаюсь, женщины.
— Ах, вот как… — произнес я озадаченно. — Зачем?
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Нам нужно тайное место сбора, чтобы спланировать действия против закона.
Я по-прежнему ничего не понимал.
— Я — так называемая суфражистка, — сказала она. — Хотя само название ужасно нам всем претит. Газеты пытаются представить нас неумными и необразованными женщинами.
— Ну да. — Я задумался, припоминая. — Какие-то противозаконные выступления уже происходили, ведь так? На стенах писали лозунги, женщины пытались устроить демонстрацию в Палате общин…
— Это были мы. По крайней мере, одни из нас.
— Ну, а если вас схватят?
— Посадят за решетку. Без всяких «если». Это лишь вопрос времени.
— Может, до этого не дойдет?
Она покачала головой:
— Наступит момент, когда движению потребуются узницы — мученицы, если угодно. Ты вдумайся, Роберт: эти «дурочки», эти «суфражистки» готовы на самом деле за свои идеи отправиться за решетку. Тогда никто не сможет сказать, что мы «слабый пол».
— А как же твой муж?
— Он не знает. Хотя рано или поздно ему все станет известно. Но я к этому готова.
— Он захочет развестись с тобой.
— Развестись? Нет, это уронит его в общественном мнении.
— Но… почему все это так важно для тебя? Я имею в виду… этот шанс избрать своего члена Парламента… направить напыщенную ослицу, наподобие Артура, в Палату общин… разве ради этого стоит идти в тюрьму?
Она бросила на меня взгляд, полный твердой решимости:
— Иного пути у нас нет. Они столько раз обещали нам, и каждый раз лгали. Что значит один член Парламента? Может, и ничего. Но если этого нас лишают, если отказываются признать, что мы как человеческие особи имеем столько же прав, сколько мужчины, тогда это важно. Когда армия идет в бой, Роберт, не она выбирает место сражения, а те, кто ей противостоит. Право голоса, представительство в Парламенте — тот плацдарм, который захватили наши противники. Палата представителей — их цитадель. И мы должны штурмовать ее или согласиться раз и навсегда, что в правах мы с ними не равны.
— Я понял.
— Ты поможешь нам?
— Я? — изумленно воскликнул я. — Каким образом?
— Это кафе… я все раздумываю, если наша группа будет разрастаться, нам потребуется помещение вроде этого. Чтобы можно оставлять всякие сообщения, созывать собрания, куда будет приходить интересующаяся публика, желая больше о нас узнать. Я все подыскивала кого-нибудь, кто мог бы стать управляющим этим кафе. Вчера, когда ты сказал, что не слишком загружен, мне в голову пришла мысль, что лучше тебя мне никого не найти. Могу попросить отца, чтобы освободил тебя от работы, по крайней мере, в дневное время. Я уверена, он согласится. А жить ты сможешь над кафе — наверху еще два этажа, они полностью пустуют: тебе это сэкономит средства на проживание.
Я отрицательно покачал головой:
— Польщен, Эмили, но, подумай сама, это просто невозможно. Я начал публиковать свои статьи, в моей жизни стало что-то происходить. С личной свободой расстаться я просто никак не могу.
— Да, да. Все ясно, — сказала она с внезапной злостью. — Надо понимать, когда ты только что произнес, что готов сделать что угодно, только бы заслужить мое прощение, это была очередная поза? Когда ты просил меня спать с тобой, это были только красивые слова? Ты с жадной готовностью рассуждаешь о сексуальном наслаждении — потому что это удовольствие не сопряжено для тебя с ответственностью, просто очередное из твоих «острых ощущений». Помнишь эти слова, Роберт? Так ты описал однажды адресованный мне поцелуй. Слишком поздно я поняла, насколько это чудовищно, — ведь этими словами ты выразил свое отношение ко мне. — Она метнула на меня взгляд: — Пожалуй, тебе стоит уйти.
Мы оба долго молчали.
— Ну, что ж, пусть так, — сказал я.
— Чего ты ждешь? Иди.
Она отвернулась, не желая больше на меня смотреть.
— Нет… я хотел сказать, пусть будет так, я приму на себя твое треклятое кафе.
— Правда? — изумленно воскликнула она.
— Раз сказал — значит, правда. И не спрашивай почему. Похоже, я обладаю дурацким свойством не отказывать никому в вашей семейке.
— Это дело отнюдь не из легких. Если станет известно, что мы тут собираемся… Словом: пока лучше клинок из ножен не вынимать.
— Я уверен, мы справимся.
Ее глаза сузились:
— До тебя дошло, что спать с тобой я не буду никогда?
— Да, Эмили. Я это осознал.
— И жалованье твое будет весьма скудным. Ты уже не сможешь себе позволить обычных многочисленных куртизанок и шлюх. Чему ты улыбаешься?
— Просто вспомнились недавние переговоры с неким Линкером насчет условий моего найма. Я уверен, сколько бы мне ни платили, для моих скромных нужд этого будет достаточно.
— Скромность не то свойство, которое я бы охотно тебе приписала.
— Тогда, возможно, я тебя удивлю. Впрочем, и у меня есть некоторые условия.
— Какие же?
— Настоятельно прошу избавить меня от этих дурацких призывных надписей. Приходящих к нам будет нелегко переубедить, что я вовсе не собираюсь читать им лекции во славу алкогольного воздержания.
— Хорошо. Что еще?
— Никаких кофейных смесей. Какого черта собирать кофе по всему свету, чтобы смешать все сорта в невообразимое пойло.
— Ты всерьез считаешь, что таким образом не прогоришь?
— Понятия не имею. Тебе-то что до этого? По-моему, есть надежда, что в убытке не останусь.
Она протянула мне руку:
— В таком случае, Роберт, мы договорились.
Для разработки подробного лексикона вкусовых ощущений и постижения неисчислимого количества нюансов, прячущихся в тени основного запаха, а также особых вкусовых ощущений, ассоциируемых с понятием кофе, необходим опыт. Обретение такого вида опыта требует времени. В обретении его нет коротких путей.
Эмили ошиблась: наше с ней предложение не вызвало у Линкера особого энтузиазма. Я предположил, что его беспокоила двусмысленность ситуации: замужняя дочь нанимает человека, с которым некогда состояла в близких отношениях. Я подчеркнул, что моя роль будет сведена только к помощи в приведении в порядок помещения: и в конце концов он сдался.
— Хотя, Роберт, запомните вот что. Стрелки часов вспять не повернуть. Наши неудачи лучше позабыть. В будущее с собой мы берем только наши успехи.
Тогда я не был вполне уверен, имеет ли он в виду мои неудачи в Африке или же неудачу в связи с женитьбой на Эмили. То, что был и еще один вариант, мне не приходило в голову еще много лет: возможно, его слова относились вовсе не ко мне, а к нему самому и его собственным отношениям с Эмили.
Последующие недели я весь пребывал в трудах. Надо было надзирать за рабочими, набирать служащих, спорить с адвокатами — возникла краткая юридическая полемика, когда выяснилось, что заведение больше не может называться «Кофе „Кастл“»: в конце концов мы его переименовали в «Кофейню на Кастл-стрит», и это всех устроило. Я познакомился с Фредериком Фербэнком, тем самым закупщиком, который снабжал Эмили кенийским кофе. К моему изумлению, он был наслышан обо мне; более того, был явно польщен знакомством.
— Роберт Уоллис? — вскричал он, пожимая мне руку. — Тот самый, создатель «Определителя Уоллис-Пинкера»? Должен признаться, сэр, что слегка измененная версия вашей системы используется теперь всеми мелкими торговцами кофе. Представляю физиономии моих коллег, когда я им сообщу, что закупаю кофе для Уоллиса!
Мне было странно слышать, что я создал нечто, обретшее свою собственную жизнь. Но особой гордости за авторство я не ощущал: по суш, главным вдохновителем был Линкер, вовсе не я.
Мы с Фербэнком вместе апробировали несколько видов кофе и произвели предварительный отбор. Я был удивлен, как скоро африканцы превзошли Южную Америку в отношении качества и насколько быстрыми темпами процесс влажной обработки зерен опережает сухую обработку. Мы проговорили несколько часов на языке, понятном торговцам кофе, и в результате я заключил, что поставщик Эмили вполне порядочный человек.
Едва кафе открылось, меня тотчас поглотили другие дела: надзор за официантами, уход за аппаратом Тозелли, даже порой при необходимости мытье чашек и прочей посуды. И почти сразу же к нам потоком грянули женщины, жадные до информации. Таких всегда можно было определить по внешнему виду — они проскальзывали внутрь с выражением боязливой решительности, как будто подстегивая себя неотвратимостью такого шага.
Воинствующее суфражистское движение — «Дело», как они сами это называли, — теперь быстро разрасталось, подогреваемое сообщениями газет о событиях в Манчестере и Ливерпуле. Но в своей новой роли кофевара и подручного работника я мог заключить, что не слишком очевидно, чтобы и Лондон последовал в том же направлении. Эмили со своими подругами-конспираторшами долгие часы заседали в дальней комнате, обсуждая разные вопросы: свою конституцию, свою этику, что такое легитимное действие и что нелегитимное, как утвердить свою правоту. Для движения, чьим главным девизом стал призыв: «Не слово, а дело!», пожалуй, слов оказывалось во много раз больше. Они обсуждали, как охватить весь Лондон, но у них, по-моему, для посланий вечно не хватало почтовых марок.
Временами, признаюсь, мне все это представлялось не более чем увлечением — незрелым дамским авантюризмом. Но вот, закончив свои нескончаемые собрания, они надевали шляпки, зашнуровывали ботинки и, вместо того чтобы идти к омнибусу и ехать домой, направлялись в одиночку или парами с ведрами краски малевать лозунги на стенах правительственных зданий или лепить на стены свои манифесты. Молли, Мэри, Эмили, Эдвина, Джеральдина и им подобные становились уже не «ангелами домашнего уюта», но ангелами возмездия. Признаюсь, эти их ночные вылазки вселяли в меня дурные предчувствия. С детских лет мне внушали, что женщина — воплощение слабости, и я понял, что это представление изжить мне нелегко.
— Нечего стоять передо мной с кислой физиономией, — сказала как-то вечером Эмили перед тем, как отправиться расклеивать воззвания на Челси-бридж. — Если боишься за меня, идем с нами.
— Почему ты решила, что я боюсь?
— По тому, с каким усердием ты трешь эту чашку полотенцем, чуть дырку не протер. Право же, я прекрасно справлюсь, но если хочешь, пойдем, во всяком случае, твое присутствие окажется не без пользы, можешь подержать ведро, пока я буду мазать клеем.
— Хорошо. Если я тебе нужен, я пойду.
— Я не сказала, Роберт, что ты нужен, я сказала, что ты можешь быть полезен.
— Есть разница?
— Как сказал бы отец, различие.
Выйдя на улицу, мы — пятеро дам с рулонами прокламаций под мышкой, с небольшими ведерками клея для обоев, с кистями, а также я, — кликнули кэб. Если правительство когда-либо решится подавить этот мятеж, поймал я себя на мысли, ему не потребуется для этого особых усилий.
Мы с Эмили сошли у набережной Виктории. Она принялась расклеивать плакаты — но, несмотря на туман, задувал ветер, и обмазать их клейстером оказалось непросто.
— Одна бы ты ни за что не справилась, — заметил я, когда свернутая рулоном прокламация в четвертый раз покатилась по мосту.
Я бросился ее вызволять.
— Ну, по крайней мере, довольствуйся сознанием того, что пригодился, — сердито бросила она, хватаясь за шляпу.
— Что ты злишься!
— Еще бы не злиться! Никак не лепятся чертовы листки к кирпичной кладке. — Она ткнула мне пачку воззваний. — Если ты такой ловкий, сам лепи!
— С удовольствием!
Я клеил листы, а она стояла на страже.
— «Ка Вэ», — неожиданно произнесла она.
— Что?
— «Ка Вэ». Так говорят, когда является полиция, разве не знаешь?
— A-а… то есть, cave… латынь… — Я бросил взгляд на мост. Как раз в этот момент двое полицейских быстро направлялись от Ламбет-стрит прямо к нам. — Вообще-то, в таких случаях говорят: «Смывайся!»
Прозвучал свисток, топот бегущих ног эхом раскатился по мосту.
— Быстрей! — крикнул я Эмили, подхватив ее под руку.
Мы продвигались к Парламент-Сквер, обклеивая листовками каждое встречаемое на пути общественное здание. Как вдруг у Вестминстерского моста заметили автомобиль, припаркованный у обочины; шофер очевидно отлучился куда-то перекусить. На капоте был прикреплен правительственный флажок.
— Это машина министра внутренних дел Великобритании, — сказала Эмили.
— Ты уверена?
— Абсолютно. Артур с ним знаком. Пойдем, наклеим листовку.
— Что-о?
— Потрясающая возможность, — порывисто выдохнула она. — Он скорее прочтет листовку на собственном автомобиле, чем на мосту. Для верно-ста мы еще и внутрь вклеим.
— Но Эмили… это невозможно.
— Это почему же? — Она уже разворачивала несколько плакатиков.
— Потому что… ведь это же машина. Это великолепный автомобиль! Произведение искусства.
— В таком случае, — сказала она саркастически, — давай побродим по округе, поищем какую-нибудь мерзость и на нее налепим листовку, ты это хотел сказать? Послушай, Роберт, что поделать, если министр внутренних дел предпочитает разъезжать повсюду именно в этой шикарной машине. Мне важней, чтоб он вот это прочел.
— Но подумай о бедняге-шофере… сколько бед ты ему принесешь!
— Неприятно, но что поделать, — сказала Эмили, намазывая клейстер на оборотную сторону чуть ли не пяти листовок. — А ты следи, ладно?
— Но это нечестная игра, — запротестовал я, хотя при этом все же последовал ее указанию.
— Учти, Роберт, — сказала Эмили, прикладывая измазанную сторону листовки к девственному металлу, — что женщина и джентльменство понятия несовместимые. Мы в эти игры не играем, мы ведем борьбу.
— Эй! — раздался окрик.
Я обернулся. Наши старые знакомые полисмены нас вновь засекли.
Мы петляли множеством боковых улочек, пока наконец я не подтащил Эмили в подъезду какого-то громадного дома, под портиком которого было спокойно и темновато. Мы ждали, прислушиваясь. На улицах было тихо.
— По-моему, мы оторвались, — сказал я. — Подождем еще минут пять для верности.
— Правда, здорово? — сказала она.
— Здорово? — с сомнением переспросил я.
— Ты же всегда хотел быть бунтарем. Вот ты им и стал.
— А ты — моя сподвижница.
— Как раз все наоборот. Ты мой сподвижник. И это замечательно.
И удержаться я не смог — эти сияющие глаза, эти подвижные губы, прерывистое дыхание ее вздымавшейся груди… все это так ярко воплощало ожидание поцелуя. И я поцеловал ее.
Она ответила — я уверен, ответила: долгим, непрерывным поцелуем с восторженным придыханием. Но как только я потянулся к ней снова, она остановила меня рукой.
— Мы должны подыскать тебе жену, Роберт, — ровным тоном сказала она.
— Жену, зачем?
— Мы с тобой… мы с тобой ведь друзья, правда? Мы отбросили тривиальность романтических отношений во имя более прочных уз товарищества.
— Не издевайся надо мной, Эмили!
— Не сердись, — она вздохнула. — Я просто хотела… ну, слегка сбавить накал что ли… Ведь я уже определила наши отношения. Мы с тобой партнеры. Если тебе нужно что-то большее, ищи в другом месте.
— Никто мне кроме тебя не нужен, — сказал я, снимая руки с ее плеч.
Постепенно я сделал еще кое-какие изменения в интерьере кафе: увеличил количество столиков, повесил яркие рекламные плакаты вроде тех, какие видел в кафе в Италии и Франции, и пристроил позади прилавка длинную полку для бутылок с абсентом и прочих аперитивов. Эмили перенесла все это без комментариев, но стоило мне потратить недельное жалованье на оборудование обширной экспозиции из павлиньих перьев, она не выдержала:
— Роберт, что это, скажи на милость?
— Нечто в этом роде было в «Кафе Руайяль». Создает особую атмосферу, разве нет?
— Атмосфера, — припечатала Эмили, — это как раз то, в чем мы совершенно не нуждаемся.
— Разве?
— Атмосфера, под которой, я думаю, ты на самом деле подразумеваешь декадентское убранство парижского борделя, — нет, дай мне договорить! — предполагает некую фривольность. Нам нужно проводить здесь беседы и обмениваться мнениями. Никаких перьев и никакой мишуры. По моему замыслу, здесь должно быть нечто наподобие зала собраний методистов: просто, достойно и функционально.
— Кому же тогда будет интересно приходить в такое унылое заведение?
— По-видимому, Роберт, ты упустил из виду, что мы планируем массовый мятеж. Сюда придут интересующиеся политикой, а не любительницы павлинов. Кстати, по поводу твоего абсента: хоть кто-нибудь уже заказывал его?
— Пока что нет, — сказал я. — Твои суфражистки в основном трезвенницы.
— И слава Богу. Словом, подавай кофе, и этим ограничимся.
Я подчинился, но меня не покидала мысль, что суфражистки могли бы, если уж на то пошло, вполне удовлетвориться чаем или даже водой. Даже мой скудный опыт оформителя не мог найти применения в подобном заведении.
Правительство, узнав об успехах суфражистского движения в Манчестере, решило в Лондоне прибегнуть к иной политике — унизить суфражисток. Это подавалось так, будто бунтарки — всего лишь экзальтированные дамочки, не придумавшие ничего умнее, чем препятствовать естественному порядку вещей, что они продемонстрировали на севере страны.
Возьмем одну свежую суфражистку, добавим крупный ломтик ее самомнения, а также побольше соуса по вкусу; оставим постоять у дверей члена кабинета министров, пока как следует не накалится; без усилий смешаем с парой полицейских, хорошенько обваляем в грязи, и, пока не остыла, — мигом в полицейский участок; дадим прокипеть на медленном огне, украсим мученическим соусом. Цена — минимум собственного достоинства.
— Какая гадость! — сказала Эмили, бросая на стол «Дейли Мейл». — Нас выставляют муравьями, напавшими на носорогов.
— И муравьи способны натворить немало бед, — сказала Джеральдина Мэннерс. — Нам надо устроить демонстрацию.
— Можно не сомневаться, что «Панч» известит своих читателей, что демонстрация — позор для истинных леди, — вздохнув, отозвалась Эдвина Коул.
— Хорошо, не будем называть это демонстрацией. Назовем это шествием — вряд ли они откажут леди в возможности шествовать.
Шествие было назначено на Пасхальный понедельник. Газеты обозвали его «прогулкой валькирий», а также «вылазкой солдат в юбках», но к тому времени эти уколы не оказывали на Эмили ни малейшего воздействия.
— Не возражаешь, если я пойду с вами? — спросил я.
— Пойди, если хочешь.
— Захватить с собой свой клинок?
— Ну, сомневаюсь, что тебе он понадобится. Мы ведь просто организуем процессию. Главное сражение еще впереди.
Они должны были промаршировать — вернее, прошествовать, — от Трафальгар-сквер к Вестминстерскому дворцу. Там женщины собирались передать свою петицию в Палату общин. Эмили не подозревала, сколько соберется народу. По сообщению «Дейли Мейл», собравшихся было двести человек. Откуда они взяли это количество, Бог их знает: предполагаю, вывели среднее между достаточно крупной цифрой, чтоб не оправдываться перед своими читателями, что мелочь попала на страницы газет, и цифрой настолько малой, чтобы участников процессии никак нельзя было назвать представителями значительной части населения.
Мы собрались перед стартом задолго до объявленного времени. Моей первой мыслью было: организовались они неплохо — на площади уже было полно народу. Но тут я с упавшим сердцем обнаружил, как много мужчин среди топтавшегося вокруг люда. Кажущиеся такими беззащитными на зеленом газоне посреди площади полсотни женщин и несколько сочувствующих им мужчин замерли в нервном ожидании.
Как только мы направились через площадь, нас остановил полицейский.
— Эй, если вы не уберетесь отсюда, я арестую вас за то, что мешаете проходу по тротуару, — сказал он Эмили.
Несколько наблюдавших за нами мужчин бурно зааплодировали.
— Я не на тротуаре, — спокойно сказала Эмили.
— А вот и на тротуаре, — сказал полицейский, грубо схватив ее и переместив на тротуар.
Эмили чуть не задохнулась от возмущения. И тут я услышал со стороны мужчин за моей спиной выкрики:
— Да пихни ты ее!
Кучка мужчин рванула вперед, сталкивая Эмили на мостовую.
Потрясенный я крикнул полицейскому:
— Неужели вы позволите им так обращаться следи?
Он взглянул меня равнодушно:
— Леди? А где она, леди?
Нас было не больше шестидесяти, когда мы наконец начали шествие, а с обеих сторон окружала толпа под двести человек. Некоторые грозили кулаками, некоторые выкрикивали оскорбления, но большинство просто глазело на женщин нагло, как на самок. Мало-помалу враждебность толпы переросла в действия. Две женщины несли развернутый транспарант, на котором был красиво вышито: «Комитет текстильщиц Чешира». На моих глазах трое мужчин ринулись к ним. Вырвав транспарант из рук женщин, они стали его рвать и топтать, пока от него не остались лишь плававшие в луже обломки древка и клочки материи. Несколько полицейских, стоя меньше чем в двадцати футах, молча наблюдали за происходящим.
В нашей процессии мужчин было немного, но толпа особенно ополчилась на нас. Сначала я никак не мог понять, откуда эти странные кудахчущие звуки, пока не расслышал сами выкрики:
— Куд-куда, подкаблучник!
— Ступай на кухню!
Я почувствовал, как Эмили на ходу взяла меня под руку.
— Не обращай внимания!
— Напротив, — сказал я. — Как раз подумал, как это приятно, что меня принимают за твоего мужа.
Когда мы дошли до Вестминстера, толпа начала в нас плевать. Некоторые активисты оказались на удивление меткими. Запускаемые со всех сторон сверкающие плевки, пересекаясь, летели в воздухе. Один шлепнулся на обшлаг жакета Эмили, повиснув слизистой, переливчатой брошью.
— Ничего умней не придумали, — угрюмо буркнула Эмили, вынимая носовой платок.
Мы вошли на Вестминстерскую площадь, подпираемые густой толпой. Впереди, перекрывая дорогу к Палате общин, встал конный полицейский заслон. Видно, нам не разрешалось все-таки передать свою петицию, но нам теперь и назад не было пути.
Повсюду вокруг завывание толпы усилилось, поскольку стоящие к нам ближе, воспользовавшись нашим замешательством, ужесточили свои издевательства. И вдруг без всякого предупреждения справа от нас группа мужчин, взревев, набросилась на участниц шествия, принявшись хватать женщин и валить их на землю.
— Почему полиция бездействует?
— Вон, зашевелились наконец. Смотрите!
И действительно: полицейские вынули свои дубинки. Но с упавшим сердцем я увидел, что они вовсе не оттаскивали бузотеров; их мишенью стали суфражистки. Женские крики заполнили площадь. Никуда скрыться мы не могли — метавшаяся в панике вокруг нас толпа была слишком густа, и хоть мы, как морские водоросли среди камней, проталкиваясь, пробивали себе путь вперед, нас неизменно относило на прежнее место. Синие мундиры и их дубинки были уже в двадцати — в десяти футах, уже достаточно им было дотянуться до нас рукой… Я видел прямо перед собой, как ближайший ко мне полицейский с красной, потной физиономией повалил женщину наземь. Она брыкалась, отбиваясь от него, он ударил ее дубинкой по ногам.
— Спрячься за меня! — сказал я Эмили.
— Это не поможет.
— Все равно: давай!
Повернувшись, я прижал ее к себе, подставив спину под синюю волну, уже готовую обрушиться на нас.
Весь в крови, в кровоподтеках долгие часы я сидел в камере: ждал и раздумывал над происшедшим.
Странная штука преданность. Она может быть сознательной — но также может быть и интуитивной, она может быть решением, вынужденным обстоятельствами. У меня не было причин радеть за женское движение. Но я стоял рядом с ними, когда на них напали, и теперь, совершенно внезапно, осознал естественную справедливость всех их попыток. Если, как утверждали газеты, их требования и в самом деле тривиальны, зачем же тогда властям в своем противостоянии доходить до таких крайностей? Если женщины и в самом деле такие хрупкие, бесценные создания, которых пропускают вперед при входе и ограждают от толпы на тротуарах, тогда почему при малейшем проявлении их несогласия надо избивать дубинками? И действительно ли они — слабый пол, или же этот миф придуман мужчинами, чтобы можно было соответственно с женщинами обращаться?
Я все задавал себе эти вопросы, не находя ответа, как вдруг дверь отворилась. В камеру заглянул полицейский и сказал:
— Пошли со мной!
Как был, в наручниках, я был препровожден по коридору в мрачную комнату, выложенную, как в ванной, белым кафелем. Супруг Эмили сидел за стальным столом. Рядом с ним сидел некто с суровым лицом и в черном костюме.
— Уоллис, — сказал Брюэр, презрительно оглядывая меня с ног до головы. — Мне следовало бы догадаться.
— Догадаться? О чем?
Он откинулся на спинку стула, засунув большой палец в жилетный кармашек для часов.
— Когда мне сообщили, что я арестован вместе с женой, естественно, я пришел в недоумение. Находиться одновременно в двух местах довольно сложно, а уж нарушать общественное спокойствие за пределами Палаты общин, одновременно находясь в ней, разумеется, нечто из ряда вон.
— Уверяю вас, в данной ошибке я неповинен.
— Верно. Вина моя. Я должен был понимать, что некто… или нечто… заразило мою жену этой дрянью.
Его слова показались мне настолько нелепыми, что я расхохотался.
Он мрачно взглянул на меня:
— Что тут смешного?
— Где она?
— Ее освободят по медицинским показаниям.
— Что? Она ранена?
— Это, черт побери, не ваше дело, — рыкнул тип в черном костюме.
— Она страдает истерией. Известно ли вам было об этом, когда вы потащили ее устраивать бунт?
— Истерией? Кто это сказал?
— Я сказал, — отозвался человек в черном.
— Доктор Мейхьюз ее лечащий врач. Выяснилось, что она с некоторых пор уже не посещает предписанные ей процедуры у специалиста. — Брюэр с отвращением смотрел на меня. — Так или иначе, она теперь не будет получать необходимое лечение.
— Если вы причините ей какое-то зло…
— Я отправлю ее в частный санаторий в сельской местности, — перебил меня Брюэр. — Свежий воздух и покой окажут на нее благотворное воздействие. Вы же впредь больше никогда ее не увидите. Надеюсь, я ясно выразился.
— Я намерен написать полный отчет о сегодняшнем шествии, включая незаконные действия полиции, и направить материал в газету, — сказал я.
— Извольте. И вы обнаружите, что ни один редактор в этой стране ваш материал не напечатает. Отведите его обратно в камеру, — кивнул Брюэр полицейскому.
Набравшись наглости, я произнес:
— Весьма сомневаюсь, Брюэр, что вы захотите, чтобы наши отношения с вашей женой стали достоянием общественности.
Я произнес слово отношения с особым акцентом. Я знал, как он это воспримет.
Его физиономия окаменела.
— Если вы будете держать ее взаперти, я разглашу о нашей связи с ней по всем клубам и кофейням Лондона.
Брюэр пришел в себя:
— Суфражисты не могут позволить себе такого рода скандал.
— Возможно. Но я не суфражист. И я не остановлюсь ни перед чем… ни перед чем… ради того, чтобы освободить Эмили.
— Ну, а если я ее отпущу, — медленно произнес он. — Что получу я взамен?
— Я ничего не предприму.
Он недоверчиво хмыкнул.
Я пожал плечами:
— Это единственная гарантия, которую вы можете от меня получить.
Наступила долгая тишина.
— Вышвырните этого типа вон, — проговорил Брюэр наконец. — Мы с вами, доктор, организуем лечение моей жены в Лондоне.
— Что? Повтори! — вскричала Эмили.
— Я сказал ему, что я буду молчать про нашу с тобой связь, если он тебя отпустит.
— Я только что видела его, — в ужасе проговорила она, — он ни словом об этом не заикнулся.
— Вероятно, он слишком потрясен.
— Нет, — сказала она. — Думаю, мы недооцениваем такую личность, как Артур. Насколько глубоко прячет он личные чувства. Потому-то подобные ему ни за что не уступят нам никаких полномочий, если только их не вынудят обстоятельства. — Она взглянула на меня. — Выходит, ты пошел на сделку, вовлекая меня?
— Не совсем так.
— Ты не имел никакого права так поступать. Даже если б это было правдой, все равно ты не имел бы права.
— Прости. Ничего лучше я придумать не смог.
— И как мне теперь каждый день смотреть Артуру в глаза? Ведь он не произнесет ни слова, но будет считать, что все так и есть… — Она вздохнула. — Что ж, я запятнала свою высокую моральную репутацию, но в этом моя собственная вина, и, возможно, самое лучшее для меня теперь вести себя чуточку Пристыженно.
— Есть, разумеется, возможность несколько это компенсировать… — отозвался я.
— Да? И как же?
— Раз твой муж считает, что мы с тобой спим, тогда уж лучше нам нашу вину утвердить практически.
— Уж лучше? Как это романтично с твоей стороны, Роберт! В жизни не получала предложения в столь лестной форме!
— Ведь есть же смысл? Что теперь остановит нас?
— Ничего, если не считать такой мелочи, как данное тобой слово и еще то, что мне придется каждое утро видеться с Артуром за завтраком. Да, и еще некоторое твое свойство отправляться на сторону и влюбляться в других женщин. При всей неотразимости твоего предложения, я нахожу в себе силы тебе отказать.
«Rio flavour» — тяжеловатый и грубоватый вкус, характерный для сортов кофе, произрастающего в Бразилии, в районе Риу, и иногда присутствующий даже в изысканных мягких сортах.
По мере того, как цены на кофе становились все выше, количество кофе, текущего из Бразилии и других латиноамериканских стран из потока превратилось в шквал. Теперь на горизонте замаячил призрак перепроизводства. Кто может выпить столько кофе? Правда, в магазине стандартизация упаковки постоянно сдерживала рост цен на готовый продукт. Но, безусловно, у расширения спроса был предел. Короткое время цены колебались, а поставки все росли, подогреваемые планами расширения плантаций, принятыми четыре-пять лет тому назад. Линкер, как ястреб, следил за рынком, ловя момент для атаки.
Правительство Бразилии объявило, что оно справится с любыми избыточными поставками и распорядится уничтожать избытки до их попадания на рынок. Фондовая биржа приняла это предложение, и неумолимый рост производства кофе, а также всевозможных сопутствующих латиноамериканских ценных бумаг и денежных потоков, не сбавлял темпов.
— Мне необходимо, Роберт, чтобы вы отправились в Бразилию, — сказал Пинкер.
Я взглянул на него с некоторым сомнением.
Он рассмеялся:
— Не волнуйтесь! На сей раз я не жду, чтоб вы занялись новой плантацией. Есть кое-что, что мне надо бы разведать, и я должен поручить это человеку, которому доверяю, — который способен видеть дальше своего носа.
Он пояснил: ему нужно, чтобы я тщательно проследил процесс уничтожения кофе и убедился, что на самом деле все происходит именно так, как представляется.
— В теории оно звучит убедительно. Уменьшить поставки, и тогда можно контролировать спрос. Но одно дело, если правительство запускает подобный закон. Те же, от кого требуется его выполнение, неизменно рискуют своим интересом. Для любого фермера это то же, что сжигать живые деньги. А я, Роберт, по собственному опыту знаю, что фермеры вовсе не такие альтруисты, как нам хотелось бы.
Едва ли я мог отказаться от этой поездки. Пароход из Ливерпуля добирался до Сан-Паулу за шестнадцать дней; я заказал на него билет.
Как это было не похоже на мое путешествие в Африку. Во первых, на судне не оказалось миссионеров — никаких проповедей стойкости духа или несения света во мрак. Цель у моих спутников была одна: кофе. Так или иначе, все мы были связаны с этой торговлей; пожалуй, единственной крупной торговлей, известной в Южной Америке.
Я не говорил никому, что у меня была и иная, побочная причина для путешествия. Перед моим отбытием из Лондона Пинкер вручил мне послание, которое предписывалось вручить лично тому, кому оно адресовано.
— Не секретарю, не лакею, ни даже кому-либо из членов семейства. Отдайте лично ему и по возможности задержитесь, пока он будет это читать. Я хочу, чтоб вы рассказали мне, как он отреагирует.
И Пинкер вложил мне в руки письмо. Конверт был запечатан: увидев на конверте имя, я изумленно вскинул брови:
Сэру Уильяму Хоуэллу
— И больше никому, Роберт, — повторил Пинкер, пристально глядя на меня. — Передайте это сэру Уильяму в собственные руки, и так, чтобы ни единая душа о существовании письма не узнала.
Сан-Паулу не был похож ни на одно из виденных мною мест. Это был город неукротимой энергии, повсюду высились новые здания; дворцы из камня и мрамора строились босоногими оборванцами, вместо строительных лесов использовавшими простые палки. Мне подумалось: ведь и Африка могла бы стать такой же; хотя верилось в это с трудом. Невозможно было представить, чтобы знойное африканское небо позволило бы развернуться таким замыслам, такой неутомимой, неукротимой деятельности.
Пинкер вручил мне рекомендательное письмо министру сельского хозяйства, который с чрезвычайной любезностью организовал для меня наилучшим образом показ того, как уничтожается кофе. Меня привезли в доки Сантуша, где стояла целая флотилия барж, груженных мешками.
— Все это будет сброшено в море, — сделав соответствующий жест рукой, сказал мне сопровождающий. — На будущей неделе такое же количество, через неделю — столько же. Как видите, у нас вооруженная охрана, чтобы никому не вздумалось растащить кофе.
— Могу я осмотреть мешки? — спросил я.
— Извольте.
Я прошел мимо охранников к куче мешков и развязал один. Вдохнул запах. Зерна были не обжаренные и не молотые, но сомнений быть не могло: это был грубый бразильский «арабика», тот самый, который тоннами экспортировался в Сан-Франциско и Амстердам. Я зачерпнул горсть и потер в пальцах, чтобы окончательно удостовериться. Потом подошел к другому мешку и убедился, что и в нем то же содержимое.
— Ну что? Вы удовлетворены? — спросил сопровождающий со слегка заметным раздражением.
— Вполне.
— Отлично. Теперь сможете заверить своего патрона, что у правительства Бразилии слово не расходится с делом.
Пинкер предоставил мне самому продумать, как лучше попасть к сэру Уильяму. В конце концов я решил, что просто напишу ему письмо, где укажу, что меня просили кое-что ему передать. Я указал в письме адрес своего отеля, но дал понять, что, возможно, к тому моменту, как он получит мое письмо, я уже буду на пути к нему.
От побережья в горы была проложена железная дорога — именно по ней кофе и отправлялся на экспорт. Локомотив был американский, последнего образца, спереди с заостренным скотосбрасывателем. Трое суток мы тряслись по бескрайним долинам и неисчислимым холмам. Необычно было то, что вид из моего окна всегда был один и тот же. Все холмы в этой стране, все долины, все просторы были схожи между собой. Устремляясь взглядом в бесконечную даль, как будто скользя по спиральному желобку граммофонной пластинки, не увидишь ничего, кроме ярких, темно-зеленых рядов кофе; кусты были подрезаны так, чтобы сборщик смог дотянуться до самой верхушки. И иногда можно было заметить какого-нибудь пеона,[65] обрабатывавшего посадки, но в основном громадные поля были зловеще безлюдны, точно пустыня — кофейная пустыня. Первозданный буйный лес был оттеснен к каким-нибудь оврагам или к иным неприглядным закоулкам, не пригодным к возделыванию. Между тем почва по мере нашего подъема в горы становилась густого кирпично-красного цвета и была так суха и рассыпчата, что легчайший порыв ветра вздымал эту пыль, и она стелилась над полями цветным облаком. Ряды кофе были настолько прямы и простирались на такие необъятные расстояния, что проезжающий мимо на поезде человек мог испытывать странные оптические иллюзии: иногда казалось, будто эти ряды мерцают и скачут, словно сами кусты приходят в движение, четким солдатским шагом устремляясь куда-то в глубь страны.
Когда мы делали остановки для пополнения запасов угля и воды, я болтал с машинистом.
— Это все мелочи, — говорил он, указывая на четко распланированный пейзаж, прикрывая рукой глаз от дыма зажатой в губах сигареты. — Там, куда мы едем, — выше на Дюпоне, — теперь настоящая фазенда. Вообразите — пять миллионов деревьев. У меня самого двадцать, и я считаю себя человеком богатым. А представьте-ка, если это пять миллионов!
— Вы, машинист, выращиваете кофе? — изумленно спросил я.
Он рассмеялся:
— В Бразилии все выращивают кофе. Я со своего жалованья взял в аренду небольшой участок, ну и вместо кукурузы посадил несколько бобов. На половину выручаемых денег покупаю маис; на остальное прикуплю еще земли и посажу еще кофе. Только так деньги и делаются.
— А вас не тревожит, что правительство уничтожает урожаи?
— Ведь они же компенсацию выплачивают. Так что мне без разницы.
Наконец мы прибыли на станцию, которая подходила к границам плантации Хоуэлла. Платформа была невелика; с противоположной стороны ожидал другой поезд, поменьше.
— Это Хоуэлла, — сказал машинист. — Должно быть, он за вами прислал.
Я вступил в роскошный Хоуэллский вагон, стеклянные двери которого были украшены изысканной гравировкой, как двери в каком-нибудь отеле в Вест-Энде. Носильщики отнесли мои чемоданы в багажное отделение, прозвучал свисток, и поезд заскользил вверх по склону.
Пейзаж по-прежнему был расчерчен бесконечными прямыми линиями. Но помимо кофе можно было разглядеть и признаки человеческой деятельности. Через поля были проложены дороги: по ним тряслись тракторы и повозки, вздымая клубы цветистой пыли. Группы людей шагали по полям — вероятно, бригады работников; но в отличие от одиночных поденщиков-пеонов, которые порой попадались мне на полях ниже по склону, эти были одеты в холщовые блузы, каждая бригада имела свой цвет, а бригадиры выделялись белыми головными повязками. В оросительных каналах поблескивала вода, и время от времени мы проезжали громадные террасы, где сушились промытые бобы. Я поймал себя на мысли: как же мелким фермам и даже такой, какую мы с Гектором пытались основать в Африке, конкурировать с подобным громадным хозяйством?
Поезд подходил к очередной станции. Здесь центральную площадь окружало несколько складов и конторских зданий. Носильщики уже выгружали мой багаж, я последовал за ними к длинному приземистому особняку с окнами, выходящими на поместье.
— Мистер Уоллис?
Меня окликнул маленький смуглый человек. Невзирая на жару, он был в полном облачении английского банковского служащего — крахмальный воротничок, темный костюм, очки-пенсне.
— Да? — откликнулся я.
— Сэр Уильям говорит, чтоб вы изложили мне свое дело.
— Увы, я имею послание лично сэру Уильяму.
— Его нет дома.
— В таком случае я его подожду.
Человек помрачнел:
— Наверное, так нельзя.
— Но ведь вы вряд ли сможете справиться, можно или нет, если его нет дома, верно? — бесцеремонно бросил я. — Так что лучше позаботьтесь, чтобы я смог где-нибудь расположиться до его возвращения.
— Я займусь этим, Новелли, — резко произнес кто-то за моей спиной.
Я обернулся. Навстречу нам шел молодой человек. Одет он был, пожалуй, менее чопорно, чем мой собеседник, но Новелли, послушно кивнув, удалился.
— Джок Хоуэлл, — представился молодой человек. — Потрудитесь, пожалуйста, сообщить мне, какого дьявола вам угодно?
— У меня письмо для вашего отца.
— Дайте, я ему передам.
Я отрицательно покачал головой:
— Вы можете сообщить ему, что письмо от Сэмюэла Пинкера. Но вручить его я должен ему лично.
Молодой человек, скривившись, удалился. Мне пришлось проторчать на том же месте примерно полчаса, пока он не вернулся.
— Следуйте за мной.
Я прошел за ним в особняк. В вестибюле, отделанном прохладным мрамором, окна были прикрыты ставнями от внешнего влажного воздуха. Мой провожатый постучал в одну из дверей.
— Войдите! — ответили изнутри.
Я узнал сэра Уильяма Хоуэлла по изображению на пачке «Высокосортного кофе с плантаций Хоуэлла».
В жизни он оказался менее солиден, чем я себе представлял: более худ и менее грозен.
— Прошу вас, мистер Уоллис, — сказал он, — прикройте дверь.
Повернувшись, чтобы исполнить его просьбу, я обнаружил, что путь мне преграждает его сын, явно не зная, по какую сторону двери ему оказаться.
— Я позову, если ты понадобишься, — резко бросил старик сыну.
Когда мы остались одни, сэр Уильям внимательно обозрел меня с головы до ног.
— Надеюсь, вы проделали такой путь не просто для того, чтобы увидеть, как выглядит настоящая плантация, — сказал он едко. — Боюсь, с обзором вы несколько припозднились.
Он явно был наслышан о моих жалких попытках выращивать кофе.
— У меня письмо для вас.
— От мистера Пинкера с Нэрроу-стрит? — с некоторым удивлением спросил он.
— Да.
Сэр Уильям протянул руку, и я вложил письмо ему в ладонь. Взяв с письменного стола канцелярский нож, он взрезал конверт и вынул содержимое — две странички, исписанные четким почерком Пинкера.
Прочтя письмо до конца, он хмыкнул — удивленно, как мне показалось. Затем, кинув взгляд на меня, прочел письмо еще раз. Теперь он, похоже, глубже вник в его содержание.
Опустив листки на стол, сэр Уильям устремил взгляд в окно. Я проследил за его взглядом. Из окна открывался вид на огромную, растянувшуюся на два-три десятка миль плантацию.
— Вы в самом деле не знаете, что в этом письме?
Должно быть, Линкер, отметил это в тексте, так как сам я насчет этого не обмолвился.
— Представления не имею, — кивнул я.
Сэр Уильям вдруг резко спросил:
— Что он за человек? Пинкер, я имею в виду.
— Он умен, — сказал я. — Но ум у него особого свойства. Он обожает мечтать — воображать всякие возможности, какие еще никому не приходили в голову. И в результате, чаще всего оказывается прав.
Хоуэлл медленно кивнул:
— Задержитесь на несколько дней. Джок покажет вам все наше хозяйство. Мой ответ вашему патрону потребует некоторых размышлений.
Слова у этих людей не расходились с делом. В течение трех дней мне было позволено обозреть все тонкости их производства, начиная с гигантских питомников, которые одни занимали площадь более ста акров, до громадных навесов, под которыми очищались и обрабатывались бобы. Даже солнечные террасы, на которых были рассыпаны бобы на просушку, были забетонированы, чтобы красная пыль не коснулась готовой продукции. Прохаживавшиеся среди зерен босиком с блестящими от пота спинами люди ворошили бобы огромными граблями.
Работников имелось два вида: негры и итальянцы. Негры были из бывших рабов, как сказал мне Джок, но после отмены рабства компания нанимала только итальянских иммигрантов. По его словам, итальянцы работают усердней; отчасти потому, что им приходилось оплачивать расходы по своей перевозке на другой континент, отчасти в силу расового превосходства. Если я правильно понял, имелось в виду, что цвет их кожи был ближе его собственной.
— Что стало с неграми, которых сменяли итальянцы? — спросил я.
Джок изобразил неопределенный жест. Из чего явно следовало: раз они теперь уже не рабы, теперь они особого интереса для него не представляют.
Работники размещались в специально построенных деревнях, называвшихся colonos, в каждой из которых имелась пекарня и магазин, где они могли тратить свое жалованье. Была даже и классная комната, где детей учили считать — бухгалтерии, уточнил Джок Хоуэлл, поскольку эти навыки особенно важны для пеона. Все дети любого возраста освобождались от школьных занятий, когда их родители были заняты сбором урожая. Сбор плодов с самых нижних веток, до которых могли дотянуться детские руки, обычно предназначался как раз для них. Сбор затягивался до глубокой ночи. Я неоднократно наблюдал, как пеоны семьями устало брели в ночи к своим деревням с огромными корзинами собранных бобов на головах, с привязанными к материнскому бедру сонными малыми детьми.
— Как много у вас тут детей, — заметил я.
— Разумеется. Отец всегда поощрял прирост в семьях.
— Он любит детей?
Джок искоса взглянул на меня:
— В некотором смысле. Эти дети — наши будущие работники. Да и работников весьма подстегивает к активному труду необходимость прокормить многочисленное семейство.
— Ну, а если у них это все-таки не получается?
— Мы не допускаем, чтобы они голодали, — заверил меня Джок. — Всякий пеон всегда может получить аванс наличными под будущие заработки семьи.
Я вспомнил Пинкера и его сделки на срок:
— И как же они выплачивают долг?
— При необходимости он вычитается из заработка детей.
— Получается, дети наследуют долги родителей?
Он развел руками:
— Это же лучше, чем рабство. Да и работники вовсе не страдают. Глядите сами.
Действительно, работники не выглядели недовольными своей судьбой, однако я отметил, что повсюду, куда бы мы с Джоком ни следовали, нас сопровождали capangas: охрана, вооруженная ружьями и мачете.
В особняке среди горничных и иной прислуги оказалось несколько белых женщин. Я выразил удивление, что хозяева способны нанимать жительниц из далеких городов.
Джок сдвинул брови:
— Они не белые, Роберт. Это цветные женщины.
— Я явно видел нынче утром белое лицо, когда мы проходили мимо кухни…
— Это Хетти. Ну, какая же она белая. Она мустифино.
Это слово не было мне знакомо, и Джок специально для меня разъяснил его смысл. Ребенок белого человека и цветной женщины называется мулатом; отпрыск белого и мулатки называется квартероном; отпрыск белого и квартеронки — это мусти, ну и так далее, вплоть до мустифинов, квинтеронов и октеронов.
— Так откуда же… — начал было я. И осекся.
В Дюпоне проживало всего одно английское семейство. Задавать возникший у меня вопрос было излишне.
— Вот, — сказал Джок, подводя меня к одному из колоссальных ангаров для обработки бобов, — это вам может быть интересно. Тут у нас сортируется кофе.
Внутри вдоль стен всего помещения тянулся змеей длиннющий стол. В глубине стола стоял раскрытый короб наподобие корыта. Прямо на столе сидело более сотни юных итальянок возрастом от десяти до двадцати лет. Каждая, потянувшись к коробу, выгребала полную пригоршню зеленых бобов, затем рассыпала их перед собой на столе. Осматривая, девушка выбирала негодные и отбрасывала их в другой короб позади себя, одновременно ссыпая хорошие бобы через дыру в стоявший под столом мешок. Большинство девушек были довольно хорошенькими, со страстными черными глазами и смуглой кожей, присущими итальянским крестьянкам. Когда мы с Джоком вошли в ангар, все подняли на нас глаза. Зарывшись пальцами босых ног в мешки с кофе, они, возобновили свою работу, но, как мне показалось, продолжали ощущать на себе наши взгляды.
— Каждая была бы рада, если б вы ее заприметили, — зашептал мне в ухо Джок. — Так что, если захотите у нас поразвлечься…
Случилось так, что мне весьма скоро этого захотелось. Но как я ни старался насладиться своей хорошенькой смуглой подружкой, мне никак не удавалось избавиться от воспоминания о Фикре, извивавшейся, оседлав меня, в притворном экстазе. И еще я не мог избавиться от тревожного ощущения: что за всеми моими действиями следит также с холодной иронией и Эмили: так-то ты развлекаешься со своими шлюхами и куртизанками!
По вечерам сэр Уильям с женой ужинали вместе с нами. Стол у них был обилен, с усердно прислуживавшими лакеями в униформе, наполнявшими нам хрустальные бокалы с выгравированной монограммой Хоуэлла: элегантной буквой «Н». Ну, а между тем, сэр Уильям рассуждал о проблемах, стоящих перед его страной.
— Взгляните на эту пищу, Уоллис! — говорил он, указывая на обилие яств перед нами. — Едва ли хоть что-то из этого произрастает в Бразилии. Даже для наших пеонов продукты доставляются на кораблях.
— Разумеется, в этом есть резон, — заметил его сын. — Судна, увозящие кофе, чтобы не возвращаться вхолостую назад, прекрасно могут доставлять сюда зерно.
— Таким образом, эта страна становится все более и более зависимой от кофе, — сказал его отец. — Каждый крестьянин выращивает по нескольку кустов. Если у нас и случается перепроизводство, то не за счет таких продуктивных хозяйств, как наше. Это все из-за крохотных маломощных производителей, защищаемых от конкуренции программой ревальвации. — Он отложил свою вилку. — Возможно, в конечном счете, он прав. Возможно, мы должны уничтожать все слабое, прежде чем построить нечто фундаментальное.
Мне не нужно было спрашивать, кого именно имел в виду сэр Уильям.
В другой раз он сказал:
— Знаете, Уоллис, я был одним из тех, кто поддерживал здесь движение за отмену рабства.
Это была для меня новость, в чем я ему и признался.
— Рабство в высшей степени неэффективный способ ведения дел на плантации — это как пытаться работать с ослами, а не с мулами. Нынешняя система много дешевле.
— Как это так? — изумленно вскинулся я.
— Если на вас работает раб, он сковывает ваш капитал. Это значит, вы должны кормить его, если он заболевает; платить тому, кто его сечет, если раб ленив; а также кормить его детей до того, как они подрастут и смогут пригодиться в работе. Аболиционизм — великая перемена, многие противостояли ему, потому что боялись перемен; но, как оказалось, он явился лучшим свершением Бразилии за все времена. — Некоторое время сэр Уильям молчал, уставившись в тарелку, потом произнес: — Мне кажется, ваш хозяин, как раз такой человек, кто знает толк в переменах.
— Вы правы, — сказал я, — его эта тема весьма занимает.
Сэр Уильямс забарабанил пальцами по скатерти.
— Я напишу ему ответ завтра. Вы сможете уехать в середине дня. Я велю Новелли заказать для вас поезд.
На следующее утро он вручил мне конверт, адресованный Сэмюэлю Пинкеру.
— Вы знаете, как с этим поступить.
— Безусловно, — сказал я, принимая письмо.
— И вот еще что… думаю, вам показывали кофе, который, как вас уверили, должен быть сброшен в море? — Я кивнул. — Вам следует знать, что наше правительство в высшей степени коррумпировано и чрезвычайно алчно, чтобы уничтожать то, что приносит деньги. Вглядитесь пристальней, Уоллис, и воспользуйтесь опытом, почерпнутым у мистера Пинкера.
Вернувшись в Сан-Паулу, я отправился к докам, на сей раз без правительственного сопровождающего, и провел некоторое расследование. В тот вечер армада барж должна была топить мешки в море. Я отыскал какого-то рыбака с небольшим яликом, щедро ему заплатил, чтоб он отвез меня к баржам.
Как и ожидалось, за две мили от пристани баржи подгонялись к торговому судну, где начинали выгружать свой груз в его просторные трюмы. Когда баржи справились с разгрузкой, торговое судно на всех парах поплыло на юг, ну а баржи возвратились к берегу. Мне удалось подплыть ближе, и я разобрал название грузового корабля — «Эс Эс-Настор» — и, едва оказавшись на берегу, тотчас принялся наводить о нем справки.
Судно было приписано к одному корабельному синдикату; и одним из боссов синдиката, как свидетельствовали мои изыскания, оказался здешний министр сельского хозяйства. Но еще более поразительным оказалось то, что это судно должно было отправиться в Великобританию через Аравию.
У меня никак не укладывалось в голове, почему судно с кофе должно отправиться из одной стран-производительниц кофе в другую. Правда, забрезжила одна догадка.
Я телеграфировал Дженксу, и он отследил перевозку кофе одного из предыдущих рейсов «Настора». Наши подозрения оправдались: на мешках могла быть наклеена этикетка «мокка», но находился в них бразильский кофе. «Эс Эс-Настор» перевозил бобы в Аравию, там после краткой стоянки его с новым грузом посылали в Британию, чтобы продать груз по цене ниже стоимости «мокка», но вполне подходящей для бразильцев.
Мое возвращение в Англию весьма подняло настроение Пинкеру — его интуиция снова не подвела.
— Вы должны поведать это всему миру, Роберт. У вас связи на Флит-стрит, отобедайте с кем-нибудь из этих, пусть они узнают, насколько правительство Бразилии свято выполняет свои обязательства. Но сделайте это тонко — чтобы не выглядело так, будто информация исходит от нас. Скажут, у нас свой интерес, а нам нельзя позволять, чтоб их цинизм затмил истинное положение вещей.
Я сделал все, как он велел, и когда появились статьи с критикой программы ревальвации, Линкер был этим явно вполне удовлетворен. Рынок заколебался — и мы воспользовались его неустойчивостью в полной мере.
Но больше всего, признаюсь, обрадовало Пинкера письмо от Хоуэлла. Я не знаю, что содержалось в этом письме, но новости явно были отличные.
— Вы, Роберт оправдали мои надежды, — так Линкер представил это мне. — Хоуэлл мог бы заподозрить всякое, направь я к нему кого-нибудь чересчур речистого. Вы же сказали ему правду, а это для него самое главное.
Если в кофе проникнет неприятный запах или нежелательная примесь, чужеродность начнет ощущаться уже в аромате свежезаваренного кофе.
За время моего отсутствия суфражистки изменили тактику действий, теперь они выкриками прерывали публичные выступления политиков. Они обычно прятали под пальто свои транспаранты, а вскоре наловчились брать с собой по два-три, так как именно транспаранты обычно в первую очередь подвергались нападкам, и рассаживались в разных местах зала, никогда вместе. Одна из женщин, поднявшись с места, выкрикивала свой вопрос, разворачивая транспарант; пока распорядители выталкивали ее из зала, в другой его части поднималась еще одна, и все повторялось снова.
В одну из подобных вылазок, целью которой было прерывать выступление одного из ведущих министров, я сопровождал Эмили. Вероятно, тот почувствовал что-то. Как бы то ни было, нам пришлось прождать полчаса, пока председатель собрания не объявил, что Важная Персона запаздывает в связи с парламентскими обязанностями, но вместо него выступит член Парламента мистер Артур Брюэр. Я метнул взгляд на Эмили. Она стала бледная, как полотно.
— Тебе не надо показываться! — сказал я ей. — Тут и без тебя достаточно активисток устраивать спектакль.
Она покачала головой:
— Что это за принципы, если они не выдерживают первого же испытания. Моим подругам необходимо мое участие.
Начались дебаты. Артур говорил превосходно — мое писательское чутье отметило и оценило отличный строй фразы, умело сформулированный вопрос и мгновенно следующий собственный ответ; то, как он расставлял акценты, ритмично, последовательно: «раз-два-три»; все премудрости ораторского искусства. Он говорил о свободе и безопасности, а также о том, что необходимо уравновешивать эти понятия, как не допустить того, чтобы так трудно завоеванные в Великобритании свободы были утрачены, и что первейшей обязанностью поборника свободы является ее защита…
Справа от меня поднялась с места маленькая фигурка в элегантном зеленом платье. Как всегда бесстрашная Молли Ален.
— Если вы так печетесь о свободе, — тоненько выкрикнула она, — почему приберегаете ее только для мужчин?
Она вынула и развернула свой транспарант:
— Право голоса женщинам!
Шум в зале. Тотчас трое распорядителей стали пробираться к Молли, но она намеренно выбрала себе место в самом центре ряда. Разъяренный священник, сидевший у нее за спиной, вырывал у нее из рук транспарант.
— Можете передать по рядам, — сказала Молли, разворачивая очередной транспарант. — У меня еще есть, если кто желает.
Но вот распорядители, каждый со своей стороны, добрались до нее, каждый потянул к себе, как в игре — кто перетянет.
На трибуне Артур, снисходительно улыбаясь, наблюдал за происходящим.
— Я вижу, леди почтили нас своим присутствием, — произнес он с улыбкой. — Но, как я уже сказал…
С места поднялась Джеральдин Мэннерс. Хрупкая, но такая боевая в свои почти пятьдесят. Это она вовлекла Эмили в ряды милитанток[66] после эпизода на Риджент-стрит.
— Ответьте! — выкрикнула она. — Предоставит либеральное правительство право голоса женщинам?
Распорядители кинулись к безобидной маленькой леди с такой яростью, будто это она с мячом для игры в регби в руках налетала на них. Джеральдин едва успела развернуть свой первый транспарант, как один из распорядителей выволок ее из зала.
Артур на своем возвышении сохранял полную невозмутимость. Этот человек был достоин восхищения: он старался придать физиономии миролюбивое выражение: но миролюбие это было явно натужным, фальшивым. Почувствовав, что сумеет перекричать гул в зале, Артур поднял руку и произнес:
— Сама леди, увы, поспешно удалилась. — Смех в зале. — Но и в ее отсутствие я не оставлю без внимания ее вопрос. Мой ответ — «нет». — Нарастающие аплодисменты. — Теперь вернемся к истинной теме дня, которая будет близка сердцам многих в этом зале. Количество рабочих мест…
Из глубины зала раздался голос Эдвины Коул:
— Почему вы взимаете с женщин налоги, если не даете им права голосовать?
Она подождала, пока все обернутся на ее голос, только тогда встала и подняла транспарант:
— Право голоса женщинам!
В своем рвении добраться до нее распорядители перелезали через кресла.
— Имейте уважение к нашему члену Парламента! — злобно выкрикнул мужской голос.
— Это не мой член Парламента, — парировала Эдвина. — Я женщина и члена не имею.
Раздались единичные смешки, но в целом присутствующие вознегодовали от такой грубой шутки. Женщину сбили с ног. Послышался крик: видимо, кто-то ее ударил.
Эмили по-прежнему была бледна.
— Тебе этого делать не нужно, — тихо сказал я.
Она не взглянула, не ответила. Поднялась, дрожа, как осенний лист. Вытащила транспарант. Долгий, полный жуткого ожидания миг; мне казалось, что ее вот-вот снесет ветром.
— Женщины! — вдруг вырвалось у нее. — Почему мы не имеем права голоса?
Брюэр увидел ее, и улыбка застыла у него на лице.
Несколько распорядителей, которым не удалось добраться до Эдвины Коул, бросились к нам.
— Ну что ж, — медленно произнес Артур. — Я за свободу голоса. И я отвечу на этот вопрос.
По залу прокатились хлопки, перемежаемые недовольными возгласами.
Распорядители продолжали пробираться к нам через толпу.
Артур засунул большой палец за кромку жилета.
— Ваши подруги, мадам, сослужили нам сегодня отличную службу, — презрительно произнес он. — Они ярче, чем смог бы я, продемонстрировали, как было бы опасно дать право голоса таким особам, как вы, — способным, не задумываясь, поставить под удар развитие демократии. — Аплодисменты и одобрительные выкрики из зала. — Они напомнили нам, что женщины, которые путем подобных выходок претендуют на право голоса, в случае своего успеха прибегнут к подобным же методам для достижения иных политических целей. Те, чье поведение недостойно добропорядочных граждан, не могут рассчитывать на гражданские права.
Дальнейшие аплодисменты, в шуме которых едва можно было расслышать выкрик Эмили:
— Другие методы бессильны! Мы избрали этот, потому что…
Но Брюэр уже полностью овладел ситуацией, и толпа слушала только его:
— Подобные особы не только стремятся достичь своей цели истеричными методами, они способны силой внедрить истерию в политическую жизнь нации. Они хотят получить право голоса для женщин — вместе с тем, они уже готовы предать свою женскую природу и все благородные свойства своего пола ради этой цели. Как это характеризует их? Какой пример подают они своим детям? Какие карты дают они в руки нашим недругам за рубежом?
Таким вот изящным путем Артур вернулся к отправной точке своего выступления — и собравшиеся аплодировали ему стоя, как раз в тот момент, когда распорядители уже грубо хватали руками его жену.
— Пошли прочь! — кричала Эмили на них, а они толкали и тянули ее вдоль ряда, не собираясь отпускать.
Она кинула транспарант на кресло. Я, не раздумывая, поднялся. Правда, никто в тот момент на меня не смотрел — все встали со своих мест, аплодируя славному защитнику их свобод: один мужчина в толпе мужчин был вряд ли заметен. Я выкрикнул, чтобы привлечь к себе внимание:
— Право голоса женщинам!
И как только среди гула образовалось временное затишье, я громко сказал:
— Как нам воспринимать ваш брак, Брюэр, если ваша собственная жена среди протестанток?
Наступила пауза. Публика попеременно бросала взгляды то на Брюэра, то на меня. В какой-то момент он растерялся, не зная, что сказать. Потом устало произнес:
— Я и так уже посвятил этому вопросу больше времени, чем он того заслуживает. Мы будем обсуждать поведение женщин или работать?
Последовал выкрик:
— Работать!
А после этого и меня распорядители вывели из зала и, воспользовавшись случаем, пару раз щедро наподдавали мне по почкам.
В тот же день вечером Эмили пришлось предстать перед мужем и иметь с ним то, что в те годы именовалось у нас mauvais quart d’heure.[67] К моменту ее возвращения он, поджидая жену, по-хозяйски расположился в гостиной в окружении своих бумаг. Казалось, он совершенно спокоен, но Эмили знала, по виду Артура невозможно определить его истинное состояние.
— Для меня было полной неожиданностью увидеть тебя сегодня на этом собрании, — наконец произнес он.
Эмили набрала в грудь побольше воздуха. Итак, им предстоит это обсуждать. И она собралась рассказать ему, почему поступила именно так, почему не смогла сдержаться. Высказать это было нелегко, труднее даже, чем на том собрании. Одно дело встать и прокричать призыв среди незнакомой толпы. Но женщине противостоять собственному мужу в его собственном доме было делом немыслимым.
Она произнесла, как и он, спокойно и ровно:
— Думаю, для тебя не были новостью мои политические убеждения.
— Мне было известно, что ты поддерживаешь крайние идеи. Но я не подозревал, что ты теперь принимаешь активное участие в нападках на ход развития демократии.
— Это никакая не демократия. Демократия предусматривает предоставление гражданских прав всем гражданам, не только мужской половине…
— Умоляю, — с раздражением произнес он. — Хватит с нас обоих на сегодня политических деклараций.
Она прикусила губу.
— Ты забываешь о главном, — сказал он, — такого рода твое поведение пятнает мое доброе имя.
— Вот уж не думаю, что…
— Во-первых, потому, что ты теперь его носишь, и как носительница имени Брюэр ответственна и за репутацию нашей семьи. Во-вторых, поскольку ты моя жена, твое поведение отражается и на мне. Если ты публично на меня нападаешь, люди могут подумать, что я дурно обращаюсь с тобой дома.
— Но это же смешно!
— Смешно? По-моему, тебя уже не было в зале, когда твой приятель Уоллис именно так все изобразил перед несколькими сотнями моих избирателей.
— Роберт не имел никакого права, — пробормотала Эмили. — Я его об этом не просила.
— Думаю, ты сильно преувеличиваешь свои возможности влиять на него. Такого рода публика всегда любой неосторожный жест использует в своих целях. Вот и он использует тебя, как ему угодно.
— Артур, ты все не так понял. Между нами ничего нет.
— Теперь, Эмили, это, пожалуй, не так уж и важно. Я уже принял кое-какие решения в этой связи. Я решил, что ты должна раз и навсегда порвать отношения с Уоллисом. И ты должна порвать с этим «Правом голоса женщинам».
— Что значит «порвать»?
— То и значит. Больше ты ни с чем подобным не будешь связана. Ни в каком виде.
— Артур… но я не могу с этим согласиться!
— А мне и не требуется уже твое согласие. Я отвергаю все твои протесты. Это мое решение, и как твой супруг я считаю, что ты должна ему подчиниться.
— А если я не подчинюсь?
— Ты моя жена…
— Но ты обращаешься со мной не как с женой! Ты обращаешься со мной даже не как с прислугой, как с рабыней…
— Хотел бы напомнить тебе об обетах, данных тобой при венчании…
— Ах, вот ты как заговорил! — вскричала Эмили. — Как будто я нарушила условия торгового контракта, и ты требуешь от меня компенсации?
— Со своей стороны, — невозмутимо продолжал Артур, — я отвечаю за каждое слово данного мной обета. Я произносил их перед Господом и буду чтить их до своего последнего дня.
Его слова прозвучали настолько искренне, что Эмили даже слегка растерялась:
— Что-то я не почувствовала этого, когда ты говорил со мной в таком оскорбительном тоне на глазах у всей этой публики…
— Не мне было выбирать для этого время и место, — сухо ответил он. — К тому же я пытался защитить тебя.
— Защитить меня?
— Если бы я тогда не обратился лично к тебе, распорядители обошлись бы с тобой куда круче. А так они вынуждены были выждать, пока я не закончу говорить. Это слегка их усмирило.
Эмили не понимала, правда ли это, или же просто манера политика трактовать события в свою пользу.
— И потом, — добавил он, — мне есть и еще кое о чем тебя уведомить.
— О чем же?
— О том, что прокричал Уоллис… Им был задан вопрос: что можно сказать о моем браке, если моя жена стала протестанткой. Он хотел лично уязвить меня… это весьма в его духе. Но я допускаю, что в его выпаде есть доля истины. Наши с тобой отношения… Возможно, я сам был недостаточно внимателен к нашим семейным проблемам.
Внезапно Эмили поняла, чем может обернуться разговор.
— Доктор Мейхьюз считает, что твое истерическое состояние можно поправить, если ты исполнишь цель, назначенную тебе природой. Разумеется, мимо моего внимания не прошло, что молодых матерей было почти не видно среди этих воительниц.
— Это потому, что молодые матери не могут оставить своих детей…
— Как бы то ни было. — Артур сделал паузу. — Я решил, что нам теперь самое время завести детей.
— Что?
— Доктор Мейхьюз полностью с этим согласен. Хотя ты несколько слаба здоровьем, но он утверждает, что часто сама природа укрепляет женский организм во время беременности, одновременно и просветляя умственные способности женщины.
— Это что, новая политическая программа? — спросила потрясенная Эмили. — Кто-то у вас решил, что ваша партия теперь отстаивает интересы семьи?
— Интересы семьи — цель всех партий. Дети — залог стабильности… в чем ты, несомненно, убедишься и сама, когда они у тебя появятся.
— Артур, я не могу сейчас иметь детей, я сейчас слишком занята.
— Вся твоя занятость отпадет, потому что ты откажешься от всей прочей деятельности, — уверил ее рассудительный Артур. — Мы начнем немедленно.
— Что? Прямо здесь? Сейчас? — в отчаянии заметалась Эмили.
— Ну, не будем так упрощать. — Он помолчал. — Ведь ты не откажешь мне?
— Разумеется, нет, — устало сказала Эмили. — Если ты позволишь, я пойду, скажу Энни, чтоб приготовила мне ванну.
— Я скоро освобожусь. — Он жестом указал на разложенные документы. — Нужно кое-что доделать, но это не займет много времени.
Мне невыносимо даже представить себе, что после этого между ними происходило. Да и она ни за что бы на эту тему со мной не заговорила. То немногое, что мне удалось узнать, промелькнуло в ее ответах на мои расспросы о том, как Артур воспринял ее появление в зале.
В конце рассказа она с легким придыханием и как будто с легким смешком сказала:
— Мы пытаемся сотворить ребеночка.
— Ты серьезно?
— Для Артура это очень серьезно. Ты даже представить себе не можешь, насколько… — ладно, неважно. — Она вздохнула. — Никак не пойму, то ли он хочет наказать меня беременностью, то ли искренне верит, что это излечит меня от нашего «Дела».
— И ты ему это позволишь?
— У меня нет выбора. Он мне напомнил, что я давала соответствующий обет.
— Уже давая тот обет, ты не имела иного выбора. Что ж, нельзя ведь нанять адвоката, чтобы заново переписать, один за другим, все брачные клятвы.
— Нельзя. Хотя, как было бы хорошо, имей мы такую возможность. Но, подозреваю, путаницы от этого возникло бы не меньше. Но все не так просто, как кажется.
— В каком смысле? — спросил я и тут же понял, что она имеет в виду. — Ты сама хочешь ребенка?
— Да. Я хочу иметь детей. Чему ты удивлен? Многие женщины хотят иметь детей. А Артур, раз он мой муж, — единственный, кто может мне в этом содействовать. Хотя бы в этом мне придется с ним выступить заодно.
— Но ты не сможешь быть одновременно матерью и активисткой движения.
На ее щеках вспыхнули красные пятна. Я не мог не понять, что это означает, — к тому времени я слишком хорошо ее знал.
— Это почему же? — вскинулась она.
— Ну… вспомним вчерашнее. Эти распорядители так грубо обошлись с тобой. Представь, что если бы ты была беременна.
— Возможно, если б я была беременна, до них бы дошло, как гадко они поступают.
— А если б не дошло?
Она сверкнула глазами:
— Если мужчинам нельзя верить, значит, они совершенно не имеют никакого права выталкивать нас со своих собраний.
— В принципе, Эмили, ты совершенно права — но что толку от твоих принципов, если ты угодишь в больницу?
— Ты хочешь сказать, что обязанности по воспитанию детей гораздо важней, чем мои убеждения?
— Ну, если угодно, да.
— Прямо-таки слышу слова собственного мужа! — вскричала Эмили. — Когда же ты, Роберт, вобьешь себе в свою самодовольную, тупую башку, что принципы это не какой-то там твой дурацкий пиджак: захотел надел, захотел снял!
— Признаться, — заметил я, — в данный момент пиджаков у меня не так уж много в виду скудного жалованья, которое я получаю за свой труд. Мой работодатель…
— Все равно, это ты во всем виноват! — парировала она.
— Я?! — изумленно выкрикнул я.
— Если бы ты так больно не уязвил Артура, никаких таких последствий не было бы.
— А!
— «А!» — это все, что ты можешь сказать? Уж я бы ожидала с твоей стороны гораздо более покаянных слов, чем твое «А!», если учесть, что за все это расплачиваться приходится мне.
— Эмили, ну прости меня!
— «Прости»! Что толку мне от твоего «прости»?
Если уж она злилась, остановить ее было трудно.
— Я не должен был говорить того, что сказал. Я хотел досадить ему. Наверное, все потому, что видел, как с тобой грубо обошлись, и в первую очередь он сам.
Эмили вздохнула. И уже иным тоном сказала:
— И еще я должна отказаться от тебя. И от «Дела» тоже. Он настаивает.
— Понятно. Что ж, вот это серьезно. Даже более чем, я бы сказал. — Я произнес это спокойно, но сердце у меня сжалось. — И как же ты намерена поступить?
— Я не могу оставить «Дело», — резко бросила она. — Я могла бы оставить тебя, наверное, но так как теперь ты и «Дело» слилось в одно и так как я уже решила быть политическим оппонентом своего мужа, то, полагаю, оставайся на своем месте.
— Означает ли это…
— Нет, Роберт. Не означает.
— Откуда ты знаешь, о чем я хотел спросить?
— Потому что об этом ты спрашиваешь всегда. И мой ответ всегда будет «нет».
Были еще и другие последствия того происшествия в зале. Как-то утром, когда я трудился в кафе, передо мной вырос весьма неряшливого вида субъект с блокнотом.
— Вы Роберт Уоллис? — осведомился он.
— Да.
— Генри Харрис, «Дейли Телеграф». Можете уделить мне пару минут?
Мы побеседовали о «Деле», и, понятно, он полюбопытствовал, почему я, мужчина, примкнул к этому движению. Затем спросил:
— Вы как будто причастны к тому скандалу в Уигмор-Холл?
— Да, я был там.
Он заглянул в свой блокнот:
— Это правда, что вы задали вопрос Артуру Брюэру насчет его брака?
— Правда.
— И что действительно именно его жену выдворили оттуда?
— Именно так, — сказал я.
Он сделал пометки в своем блокноте.
— Вы собираетесь это напечатать?
— Скорее всего, нет, — сказал он. — Брюэр все-таки член Парламента. Но у меня есть друзья в других газетах, там не сильно пекутся о респектабельности. Эти факты имеют шанс стать достоянием публики.
Газетчик оказался прав. Не на новостных полосах, а в обзорах недельных событий, в парламентских заметках, в рисунках стал мало-помалу появляться карикатурный образ некоего члена Парламента, противника суфражизма, жена которого активная сторонница движения. «Панч», недавно столь резко высмеивавший суфражисток, теперь с аналогичным ликованием издевался над властью. Помню одну смешную карикатуру с изображением семейной пары за завтраком:
Почтенный член Парламента: — Будь добра, дорогая, передай мне соль!
Жена Почтенного члена Парламента: — Будь добр, передай мне Закон о равном избирательном праве!
Что ж, наверно в то время это казалось смешным.
Что касается Эмили, то ей, разумеется, было не до смеха. Я вспоминал, как несколько лет тому назад она говорила мне, что брак — это разновидность узаконенного насилия. Во всех ее нынешних тяготах все-таки, думал я, было нечто светлое: я не мог допустить, чтобы Артур менее переживал происходящее. Я был уверен, что он просто полагает, что исполняет свой долг, не унижает ее ради своего удовольствия.
Со мной обсуждать она ничего не хотела. Пару раз я порывался тактично осведомиться, появились ли какие-либо признаки беременности — и каждый раз не без риска, что буря обрушится на мою голову.
Наиболее цензурной реакцией с ее стороны было:
— Как вонючая старая бабка, так и норовишь сунуть свой нос в грязное белье!
На подвижках в ценах кофе после обнародования истории с «Настором» Пинкер заработал больше, чем его «Кастл» принес ему за полгода. Нэрроу-стрит переживала тайный триумф, хотя и одновременно некоторое потрясение: думаю, мы все были поражены, насколько легким оказался этот новый способ наращивания капитала. Не понадобилось ни новых складов, ни новой техники, ни носильщиков, ни чернорабочих для сортировки, ни шелушения и поджаривания бобов; всего лишь несколько подписей на нескольких долгосрочных контрактах. Это была прибыль без затрат; прибыль, которая, казалось, преобразовалась из идеи, пришедшей в голову Пинкера, в реальные наличные деньги в банке без посредничества какого-либо иного фактора, кроме его собственной воли.
Пинкер щедро обошелся со своими служащими. Каждый получил свой бонус в соответствии со сроком службы. А те, кто, как Дженкс, работали на Пинкера многие годы, стали просто состоятельными людьми.
В отношении меня Пинкер оказался даже щедрее, чем я мог ожидать. Будучи вызван к нему в кабинет, я обнаружил его сидящим перед несколькими гроссбухами.
— А, Роберт! Я как раз просматриваю учетные книги, разбираюсь со всякими неувязками. — Он улыбнулся. — Как это приятно, ликвидировать старые ошибки одним росчерком пера.
Я кивнул, хотя не вполне понимал, что он имеет в виду.
— Собираюсь списать это эфиопское предприятие, — пояснил он. — Настало время оставить все в прошлом и снова заглянуть в будущее. Чистый бухгалтерский баланс — гладкая доска, ждущая, чтобы ее заполнили новые свершения. — Он отложил книги в сторону. — Вы ничего не должны мне, Роберт. Ваши долги аннулированы.
— Благодарю вас, — начал я, — но…
— Отныне вы будете получать такое же жалованье, как Дженкс или любой иной из моих старших помощников. И так же, как и они, вы будете ежегодно получать свой бонус в зависимости от того, насколько успешно продвигаются наши дела.
— Это весьма щедро с вашей стороны, но…
Он остановил меня жестом руки:
— Хотите сказать, что вы свободный художник. Я знаю. И именно поэтому, Роберт, я так высоко ценю вас и именно поэтому я хочу убедить вас остаться со мной. Не все в моем окружении, — он поджал губы, — не все способны рассмотреть крупное дело. Вернее, они его видят, но не способны оценить всю его красоту. Дженкс, Дэтэм, Барлоу… Иногда у меня возникает сомнение, хватит ли у них воображения двигать вперед такую компанию, как наша. Вы и я, Роберт, мы оба понимаем, что иметь продукт — это еще не все. Человеку необходимо предвидение.
— Вы имеете в виду свои политические цели? Трезвый образ жизни, социальные преобразования и прочее?
Линкер нетерпеливо махнул рукой, будто отгоняя от себя муху.
— Отчасти. Но это все не главное, Роберт, совсем не главное. Искусство не может быть нравственным или безнравственным. Оно существует ради самого себя. Вы ведь именно так считаете, не правда ли? Так вот: то же и в коммерции. Бизнес ради бизнеса! А почему нет? Почему бы предприятию просто не существовать с единственной целью — как явление выдающееся; остаться незыблемым, вызывать восхищение, и таким образом изменить образ мыслей человека, его жизнь, его деятельность… Вы сами, Роберт, со временем станете свидетелем этого. Вы увидите будущее величие нашей компании.
Казалось, он ждал, что я как-то отреагирую на его слова.
— Ну да, — вежливо отозвался я.
— Словом, вот что: я предлагаю вам пост главного моего помощника. В таких случаях обычно отвечают «да» или «нет».
Я колебался. Но, в сущности, решение напрашивалось само собой. Работа по-прежнему была мне нужна, никто мне ее больше не предлагал. Я не питал особых иллюзий в отношении радужных предвидений Пинкера: я вообще ни по какому поводу особых иллюзий не питал. Этот человек — новый Наполеон, но он был чертовски талантлив, к тому же платил приличные деньги.
— С удовольствием принимаю ваше предложение, — сказал я.
— Отлично. Значит, договорились. И, Роберт, в скором времени вы сможете распроститься с жильем на Кастл-стрит, нет возражений? Вы вправе позволить себе более комфортные апартаменты при жалованьи, которое я собираюсь вам платить. Да и у моей дочери, как я слышал, скоро появятся иные заботы помимо кофе.
Если Линкер считал, что этим он вынуждает меня сделать выбор между его дочерью и им в его пользу, то он ошибался. Хотя у меня и не было намерения пока покидать Кастл-стрит, Эмили я теперь почти не видел. Всю свою энергию она направила на политическую деятельность.
По мере того, как борьба суфражисток становилась все ожесточеннее, сама их организация принимала все более авторитарный характер. Прежде у них был некий устав, выборы руководящих лиц, решения принимались открытым голосованием. Теперь с уставом было покончено.
«Руководители должны руководить: рядовые члены должны исполнять их приказы», — писала миссис Панкхерст,[68] их председательница, или, как теперь она именовала себя: «Главнокомандующий Армией Суфражисток». «Мы никого не принуждаем вступать в наши ряды, но те, кто вступают, должны становиться солдатами, готовыми вступить в битву».
— Но разве это не прямая противоположность тому, что отстаиваешь ты? — спросил я как-то у Эмили в один из редких случаев, когда мы сошлись за чашкой кофе. — Разве может организация претендовать на демократию, если она отказывает в демократии своим же сторонницам?
— Важен результат, не средства его достижения. А я, как и призывает Панкхерст, вступила в организацию по собственной воле.
У меня создалось впечатление, что цели этого движения становятся куда важней, чем его принципы, хотя что я мог знать обо всем этом. Никогда не имея в жизни ни целей, ни принципов, я вряд ли имел право судить.
Эмили приказывалось выкрикивать лозунги в лицо какому-то министру; она подчинялась. Ей было приказано распространять в том или ином районе листовки; она подчинялась. Ей было приказано выступить на фабрике в Ист-Энде; она подчинялась, хотя в итоге ее забросали там гнилыми яйцами.
Противники суфражисток прибегли, в частности, к такой тактике: во время выступления суфражисток на сцену им подбрасывались мыши и крысы с прицелом на то, что их появление спровоцирует женский визг и тем самым повергнет в хохот слушателей. Я присутствовал на выступлении Эмили в Экстер-Холле, когда случилось такое. Она остановилась, не сбавляя шага, подхватила за хвост пробегавшую мимо мышь; подняв ее повыше, так чтобы в зале было видно, произнесла:
— Когда-то и я была такой же мышкой. Теперь же это Эсквит.[69] А вот это, смотрите! — Она указала на крупную серую мышь, пробегавшую по сцене, Эта — сам мистер Черчилль![70]
Я ей рукоплескал.
Но вдруг через несколько минут заметил, что Эмили пошатнулась. Сначала я отнес это за счет духоты, — в зале набилось много народу; в те бурные годы на всех собраниях было не протолкнуться. Повернувшись к председательствовавшей, Эмили спросила:
— Можно стакан воды?
Она страшно побледнела. Откуда-то принесли воду; но, принимая стакан, Эмили покачнулась снова, пролив воду себе на платье. Я расслышал, как председательствовавшая спросила озабоченно:
— Вам нехорошо? На вас лица нет.
Последовал ответ Эмили:
— Немного закружилась голова…
И не успев договорить, рухнула без чувств.
Ее вынесли со сцены. Я кинулся вокруг рядов к боковой двери, и увидел: она сидит в кресле и ее обмахивают.
— Это потому что очень жарко, — произнесла она, кинув на меня предупреждающий взгляд. — Здесь душно очень.
Я не стал возражать, но мы оба понимали, что она беременна.
— Может, уже хватит с тебя?
— Нет-нет, — замотала она головой.
— Если ты не прекратишь, ты повредишь своему здоровью.
— Глупости, Роберт. Женщины рожают детей вот уже миллионы лет, и им приходилось во время беременности проделывать куда более тяжелую работу, чем выступать с какими-то речами. Это просто первые месяцы так… говорят, дурнота обычно через пару месяцев проходит.
— Ты Артуру сказала?
— Пока нет. Они с доктором Мейхьюзом непременно захотят положить меня в больницу. Словом, пока я решила промолчать, вот так.
— Что-то мне это очень не нравится!
— Я никак не могу взять и все прекратить, Роберт. Сейчас как раз самый критический момент… еще поднажать и, я уверена, правительство рухнет.
Я-то лично считал как раз обратное — чуть поднажать и суфражистское движение сойдет на нет. Но вслух я этого не произнес.
Отчасти из эгоистических побуждений. Я понимал: когда ее беременность станет всем известна, она будет вынуждена, несмотря на все свои протесты, отойти от политики. И стоит только этому произойти, как сразу изменится и все остальное. Кафе на Кастл-стрит закроется. И, став матерью, Эмили неизбежно сделается добропорядочной супругой — такой, какой ее хочет видеть ее муж.
Со своим внезапно обретенным богатством я отправился на аукцион «Сотбиз», где приобрел несколько прелестных рисунков одного художника эпохи Ренессанса, в частности, головку молодой итальянки, напомнившей мне Фикре. Я устлал свои комнаты на Кастл-стрит турецкими коврами, увенчал свой стол изящным серебряным подсвечником и снова стал завсегдатаем теперь уже более дорогих отделов универмага «Либертиз». Казалось, моя жизнь наконец обрела нормальное течение. Я стал торговцем кофе, служащим компании, я работал на один из крупнейших лондонских концернов. В утешение мне оставались лишь искусство и развлечения.
Я заметил также, что в последнее время реклама «Кастла» явно изменила свой лучезарный тон. Наряду с улыбающейся, услужливой женщиной первых плакатов, все назойливей проступал новый тип жены — строптивой дамочки, предпочитавшей не кофе, а исключительно сливки. Женщины, не подававшие своим мужьям кофе «Кастл», подвергались на рисунках выговорам, шлепкам, а в одном из случаев оскорбляющий мужей напиток был даже вылит какой-то жене на голову, — и вся подобная реклама исходила от мужей, которые требовали полной покорности от жен, как в отношении кофе, так и в остальном. Новый девиз — Дом мужчины — его крепость! — сопровождал такие, например, подписи к рисункам: «Твое право пить отличный кофе: подавать его тебе — обязанность твоей жены. Не становись жертвой женской скаредности!» Один из рекламных рисунков даже изображал женщину с транспарантом — явно суфражистку, готовую бросить своего мужа и идти на демонстрацию, — подпись гласила: «Кто главный в семье? Мужчины, докажите свою власть! Если она не подает вам кофе „Кастл“, значит вы не мужчина!» Было очевидно, что противники заняли боевые позиции.
Горечь — привкус, допустимый лишь до определенной степени.
Началась подготовка к публикации сведений об урожае бразильского кофе в очередном году. Кошмарные слухи носились по Бирже — о том, что цифры будут чудовищные, что цифры будут шокирующие, и то ли заморозки, то ли порча, то ли политика, то ли война непременно сильно снизят урожай кофе. В какой-то момент возникла внезапная паника: будто бы с президентом Бразилии случился сердечный приступ. Цена подскочила на два цента за мешок, вынуждая бразильскую сторону вмешаться, после чего выяснилось, что слухи необоснованны.
Пинкер наблюдал все это с веселым интересом.
— Они занервничали, Роберт, торговцы понимают, что такое невозможно: просто они ждут, когда им скажут, в какую сторону бежать. Это льет воду на нашу мельницу.
— Кое-кто из моих друзей-журналистов интересуется, переменится ли рыночная конъюнктура.
— Правда? — Пинкер задумался. — Скажите им… скажите им, что, вы считаете, будет спад, хотя по какой причине, пока определить не можете. И еще, Роберт… если хотите, подскажите им, как занять короткую позицию[71] на Бирже.
— Но если я так им скажу, не будет ли это означать, что мы подталкиваем их вкладывать на будущее. Что если мы ошибемся?
— Такого быть не может. И, кроме того, что же тут плохого, если они будут иметь в этом деле свой собственный интерес?
Все больше и больше времени он проводил, совещаясь со своими банкирами за закрытыми дверями. А теперь у него начались встречи с субъектами совершенно иного рода — молодыми людьми в коротких клетчатых пиджачках с громкими, самоуверенными голосами.
— Спекулянты, — бросил Дженкс презрительно. — Одного из них я знаю — некто Уолкер; говорят, его часто можно встретить в Сити. По-моему, он приторговывает валютой.
— И что все это значит?
Дженкс развел руками:
— Старик скажет, если сочтет нужным.
Кроме того, Пинкер сосредоточенно интересовался прогнозами погоды и всякими непонятностями. Однажды я заметил у него на письменном столе «Альманах» Мура.[72] Все поля были исчерканы какими-то странными каракулями и знаками, напоминавшими алгебраические, но которые вполне могли носить астрологический характер.
— Ожидается еще одна демонстрация, — сказала Эмили. — Эта будет самой крупной, все суфражистские общества объединились, чтобы ее организовать. Созывается около миллиона участников, толпа заполнит все улицы от Гайд-парка до Вестминстера.
— И, я вижу, несмотря на свое положение, ты намерена пойти?
— Конечно.
— Отсутствие одного человека никто не заметит.
— Если так скажет каждая, тогда ни о каком «Деле» не может быть и речи. Послушай, Роберт, некоторые женщины идут на неимоверные жертвы, лишь бы участвовать в этой демонстрации, — служащие рискуют потерять работу, жены рискуют быть избитыми мужьями.
— Давай я пойду вместо тебя.
— Что?
— Если ты согласишься просто посидеть дома, я пойду вместо тебя. Но если ты настаиваешь на своем участии, я не пойду. Так что общее количество останется прежним.
— Неужели ты не понимаешь, — сказала Эмили, — что это совсем не одно и то же?
Я пожал плечами:
— Пожалуй, не понимаю.
— Это тебе не очки какие-нибудь подсчитывать. Мы — живые голоса, мы живые люди, которых должны услышать. — Она, посмотрела на меня и беспомощно развела руками: — Нет, Роберт, это уже просто несносно!
— О чем ты?
— После твоего возвращения из Африки, — сказала она тихо, — ты стал совершенно другим.
— Я повзрослел.
— Возможно. Но ты к тому же стал циничней и озлобленней. Куда подевался тот жизнерадостный позер и баловень судьбы, которого отец встретил в «Кафе Руайяль»?
— Он был влюблен, — сказал я. — Дважды. И оба раза не заметил, что оказался круглым идиотом.
Она тяжело вздохнула:
— Пожалуй, мой муж прав. Пожалуй, нам с тобой надо меньше встречаться. Тебе, наверно, это не просто.
— Я не могу отказаться от тебя, — резко бросил я. — Я освободился от той, другой, но от тебя освободиться не могу. Ненавижу себя за это, но не в силах ничего с собой поделать.
— Если я действительно причинила тебе столько горя, лучше тебе отойти.
Что-то напряглось в ее голосе. Я взглянул на Эмили: в уголках ее глаз блестели слезы.
— Это, наверно, из-за малыша, — всхлипнула она. — Из-за него у меня глаза постоянно на мокром месте.
Видя ее в слезах, я уже не мог перечить. Но и продолжаться так больше не могло. Она была права: ситуация была безысходная.
На Нэрроу-стрит я обнаружил, что со склада носильщики выгружают мешки.
— Что происходит? — спросил я у Дженкса.
— Похоже, мы продаем свои запасы, — сухо сказал он.
— Как — все? Почему?
— Меня не удостоили объяснениями на этот счет. Может быть, вам он скажет больше.
— А, Роберт! — выкрикнул Пинкер, завидев меня. — Идите сюда! Мы отправляемся в Плимут. Только мы с вами. Поезд отходит через час.
— Замечательно. Но почему в Плимут?
— У нас там встреча с другом. Не беспокойтесь, в надлежащее время вы все узнаете.
Мы расположились в первом классе и следили в окошко за проплывавшим сельским пейзажем. Пинкер был на удивление молчалив; в последние дни им произносились некие импровизированные лекции, но я отметил также, что, находясь в движущемся транспорте, он несколько стихает, как будто неистовое стремление поезда вперед каким-то образом утоляет в нем неутомимую жажду активности.
Я вытащил книгу.
— Что вы читаете? — спросил он.
— Фрейда. Довольно интересно, хотя порой совершенно невозможно понять, что именно он хочет сказать.
— О чем он пишет?
— В основном, о снах. — И вдруг что-то заставило меня злорадно добавить: — Правда, в этой главе об отцах и дочерях.
Пинкер вяло улыбнулся:
— Удивительно, что у него это заняло всего одну главу.
— Смотрю я на этих овец, Роберт, — сказал он позже, глядя в окно. — Забавная штука. Когда мимо них пролетает поезд, они пугаются, но всегда при этом бегут в том же направлении, в каком движется поезд, хотя куда логичней было бы бежать в другую сторону. Они бегут, видите ли, откуда поезд уже ушел, не туда, куда он идет; они не способны понять смысл его движения.
— На то они и овцы, — заметил я, не вполне понимая, куда он клонит.
— Все мы овцы. Кроме тех, кто ими быть не желает, — послышалось мне в его шепоте, обращенном к окну.
Должно быть, я задремал. Открыв глаза, я обнаружил, что Пинкер смотрит на меня.
— Каждый раз, когда мы покупаем и продаем на Бирже, мы получаем прибыль, — сказал он тихо, как будто просто продолжал беседу, начало которой я пропустил. — Но этого мало. Каждый раз бразильцы вынуждены вмешаться в процесс и скупать больше кофе, им приходится его хранить, а это стоит денег. Таким образом, каждая наша прибыль давит на них все сильней и сильней. Меньше всего они хотят теперь хорошего урожая — они не могут позволить себе хранить избытки, накопившиеся с прошлых лет. Заморозки могли бы спасти их, но заморозков у них не бывает. — Пинкер покачал головой. — Не могу поверить, что это случайность. Никак не могу. Но тогда как это назвать? Каким словом?
Я кивнул, но больше он ничего не сказал, и вскоре я задремал снова.
В Бакли, небольшом полустанке близ Плимута, нас ждал вагон. На дверях я увидел небольшую монограмму, геральдическое «Н». Я попытался вспомнить, где я видел ее раньше. И тут до меня дошло: это было то же транспортное средство, которое я видел на фазенде в Бразилии.
— Это же монограмма Хоуэлла! — удивленно воскликнул я.
Пинкер кивнул:
— Мы едем к нему в его английский дом. Мы оба с ним сочли, что здесь встретиться благоразумней, чем в Лондоне.
Английский дом Хоуэлла представлял собой особняк в елизаветинском стиле. По обеим сторонам длинной дороги паслись овцы: сквозь просветы деревьев громадного парка проглядывало далекое море. Садовники были заняты стрижкой живой изгороди, а егерь с терьерчиком в кармане куртки и с ружьем под мышкой снял шапочку, приветствуя нас, когда мы проходили мимо.
— Красивое поместье, — заметил Пинкер. — Сэр Уильям недурно устроился.
— Неужто вы никогда не подумывали, чтобы завести себе нечто подобное?
Спрашивать, может ли он сейчас себе это позволить, уже не было необходимости.
— Это не в моем вкусе. А, вот и наш хозяин идет нам навстречу!
Они удалились, закрыв двери, в гостиную на полчаса, потом позвали меня. Заседали, обложившись множеством бумаг: по виду, юридического свойства.
— Входите, Роберт! Входите и присоединяйтесь к нам! Сэр Уильям привез нам подарок. — Пинкер протянул мне большой конверт. — Взгляните!
Я вынул листы, просмотрел. Сначала я ничего не понял — это был список иностранных названий, около каждого какие-то цифры, а внизу какие-то промежуточные подсчеты.
— Это цифры урожая нынешнего года из пятидесяти крупнейших поместий Бразилии, — пояснил сэр Уильям.
— Как вам удалось их добыть?
— Такой вопрос уместней не задавать, — сказал он с улыбкой. — И, разумеется, на него уместней не отвечать.
Я снова взглянул на цифры:
— Но уже это превышает производство кофе в Бразилии за целый год.
— Пятьдесят миллионов мешков, — кивнул Пинкер. — Между тем, правительство Бразилии объявило только тридцать миллионов.
— И что же будет с остальным кофе? Его уничтожат?
Сэр Уильям покачал головой:
— Это бухгалтерский трюк, вернее, серия трюков. Они ввели ложные цифры потерь, уменьшили размеры некоторых хозяйств, выдумали несуществующие потери — короче, сделали все, чтобы создать впечатление, будто они производят кофе меньше, чем в действительности.
Спрашивать, зачем им вздумалось так поступить, не приходилось.
— Если на Бирже об этом узнают, то…
— Вот именно! — подхватил Пинкер. — Роберт, пожалуй, вам стоит отобедать с кем-нибудь из ваших приятелей газетчиков… Надо точно рассчитать время — нужно, чтобы новости начали публиковать с будущей недели. Не сейчас, упаси Бог. Нам надо посеять панику, а инвесторы обычно сильней ударяются в панику, когда понимают, что не в курсе реального положения вещей.
— Верны ли эти данные?
— Для наших целей вполне достаточно, — пожал плечами Хоуэлл. — Естественно, это требует основательной проверки.
— Вы просто должны сказать, Роберт, что ожидается громадный скандал, — продолжил Линкер. — Потом, когда в Палате общин в будущую пятницу будет сделано заявление…
— Откуда вы знаете, что в пятницу будет сделано заявление?
— Потому что знаю, кто его сделает и по какой причине. Но это все только начало. Потом будет объявлено о расследовании, произведенном министерством торговли и промышленности, и монопольная комиссия призовет к санкциям против Бразилии…
Мой мозг бешено заработал:
— Министерство торговли и промышленности — ведь это же вотчина Артура Брюера? И он же председатель этой комиссии!
В глазах у Пинкера вспыхнули искорки:
— Раз имеешь зятя в правительстве, почему бы не снабдить его информацией государственной важности? Но даже и тогда цифры эти мы не огласим — по крайней мере, не все: вы должны подкидывать разные порции данных из этого документа в разные газеты, чтобы ни у кого не возникла цельная картина. Они все будут гадать, строить домыслы, и домыслы будут множиться…
— На рынках поднимется паника.
— Рынки узнают правду: что они оказались слишком доверчивы. Бразильцы опубликуют свои данные во вторник. И их данные, мы можем это утверждать, окажутся очередной фикцией — громадным преуменьшением. Другое дело, что на сей раз всем это станет очевидно. — Скрестив ноги, Пинкер откинулся в своем кресле. — Вот он, этот момент, Роберт, — тихо сказал он, — я ждал его целых семь лет.
Он держался крайне невозмутимо, как, впрочем, и Хоуэлл. Я позже узнал, что все, что он делал, — все его спекуляции, овладение новыми финансовыми инструментами,[73] контакт с Хоуэллом, даже устройство моих связей с газетчиками — все было направлено на осуществление этой конечной цели. То, что я и рынки воспринимали как изменения тактики, на самом деле обернулось чудовищным, жестоким постоянством.
— Если рынок рухнет, он уничтожит и вас, — заметил я Хоуэллу.
— И я так думал, — спокойно сказал он. — Как любой, черт побери, недалекий мировой производитель кофе, я считал, что нам необходимо поддерживать цену на кофе. Но этого не нужно. Именно эти, маломощные производители, первыми и обанкротятся. Когда все это закончится и цены установятся, мои плантации по-прежнему станут приносить доход — пусть небольшой доход с акра, но нормальный после проведения всей этой операции. — Он кивнул на Пинкера. — Ваш хозяин и проделал эту арифметику.
— Это он и послал вам? — сказал я. — Так вот что было в том письме. Арифметика.
— С какой стати сэру Уильяму поддерживать фермеров, которые менее успешны, чем он? — сказал Линкер.
— Жить станет куда легче, если останутся только крупные фазенды. Мы можем вступать в деловые связи друг с другом: пусть вымогатели, засевшие в Сан-Паулу и сосущие нашу кровь, сами о себе позаботятся ради разнообразия.
— Будущее за небольшим количеством крупных компаний, — вставил Пинкер. — Я в этом убежден.
— А что будет с мелкими производителями? — медленно произнес я. — Что будет с совсем малыми? В течение двадцати лет их убеждали сажать кофе — вырывать с корнем то, что пригодно в пищу, и жить ради выращивания того, что можно только продавать. Должно быть, по всему миру таких миллионы. Что будет с ними?
Оба старика равнодушно смотрели на меня.
— Они вынуждены будут голодать, — сказал я. — Некоторые обречены на смерть.
— Роберт, — беззаботно произнес Пинкер, — мы ведь… мы вступаем в грандиозное начинание. Подобно тому, как всего поколение тому назад прозорливые и предприимчивые британцы освободили рабов от ига тирании, так и мы сегодня имеем возможность освободить рынки от засилья иноземного контроля. А те, о ком вы говорите, они подыщут себе для выращивания что-нибудь более подходящее, отыщут для выживания иные надежные способы. И будут себе процветать и благоденствовать. Освободившись от невыносимых пут фальшивого рынка, они предпримут новые попытки, новые инициативы. Возможно, получится не у всех. Но кое-кто сумеет изменить и обогатить свою страну куда успешней, чем посредством кофе. Вспомним нашего Дарвина: эволюционный прогресс неизбежен. И нам — нам троим, находящимся сейчас, в этой комнате, — выпала честь быть орудиями его осуществления.
— Было время, когда я проглотил бы весь этот вздор, — сказал я. — Оно прошло.
Пинкер вздохнул.
— Вы могли бы нажить целое состояние, когда произойдет коррекция рынка, — резко сказал сэр Уильям.
«Коррекция». Я отметил его выбор слова, как точно оно определяло безупречную правильность их поступков.
— Лишь нескольким людям во всем мире известно то, что теперь знаете вы. Если завтра вы займете короткую позицию по кофе…
Пинкер кинул на него предупреждающий взгляд.
— Дело, Роберт, не только в деньгах. Подумайте, какая возможность открывается перед вами. Представьте, каким уважением вы станете пользоваться в Сити! Мы с сэром Уильямом уже далеко не молоды; скоро закончится наш срок, и тогда на смену нам придет новое поколение. Почему бы вам, Роберт, не стать его представителем? У вас есть способности, я знаю. Вы такой же, как и мы: вы понимаете необходимость смелых действий, принятия крупных решений. Да, вы молоды, иногда заблуждаетесь, но мы всегда будем рядом, чтобы вас направлять. В своих успехах вы всегда будете чувствовать нашу дружескую поддержку, но принимать решения будете самостоятельно, открывать свои собственные, полные риска пути…
— И еще есть вкладчики, — сказал я. — Все те, кто вложил свои сбережения в кофейные акции. Они тоже потеряют все.
— Спекуляция дело рискованное. Эти люди уже получили приличный доход благодаря нашим предыдущим усилиям. — Пинкер развел руками. — Не о них я думаю. Я думаю о вас.
Оба в ожидании уставились на меня. На мгновение мне показалось, что они удивительно похожи на двух старых псов, которые, ощерившись клыками, только и ждут, когда я повернусь и подставлю им свою шею.
Я подумал об Эмили, готовую противостоять собственному мужу, отстаивая свою правоту. Я подумал о Фикре, купленной и проданной, как мешок кофейных зерен, только потому, что не там и не той родилась. И я подумал о жителях моей деревни, — о моем возрастном клане, — о тех, кто собирает кофейные ягоды бережно, горсть за горстью, во влажных джунглях абиссинских гор; тот самый кофе, который скоро ничего не будет стоить.
— Ничем не могу вам помочь, — сказал я.
— Помешать нам вы не сможете, — сказал сэр Уильям.
— Наверное. Но участвовать в этом я не хочу.
Я встал и вышел из гостиной.
Я шел обратно к станции по длинной живописной аллее. Мимо пасущихся овец, садовников и егерей — этого идиллического пейзажа, оплаченного потом сотен тысяч поденщиков. У Пинкера остался мой обратный билет. Обратно в Лондон я ехал третьим классом, среди мужчин, куривших дешевые сигареты; сидел на скамье, оставившей на моем дорогом костюме следы угольной пыли.
План, реализуемый Пинкером, был прост. На языке Биржи — он занимал короткую позицию. Он продавал не только то кофе, которое имел, но и то, которого у него не было, — создавая контракты на будущие поставки, ожидая, что к тому времени цены упадут, и он сможет скупить его по ценам ниже тех, по которым ему пришлось его продавать.
Но короткая продажа это не просто ставка, которая поведет за собой рынок. При достаточно крупных объемах короткая продажа сама создает переизбыток, который, в свою очередь, все сильнее давит на цену. Понятно, этот переизбыток не существует в реальности — скорее, это ожидание переизбытка: нигде кофе уже нет, но внезапно оказывается больше продавцов, чем покупателей. И торговцы, которые, в конечном счете, сами имеют денежные долги, возьмут все, что смогут достать, чтобы прикрыть свои позиции, — иными словами, закрыть свои бухгалтерские книги.
Если к этому давлению добавится и еще кое-что — например, паника на рынке, когда обычные вкладчики кидаются продавать, — тогда даже правительство не сможет купить достаточно продукта для поддержания цены. Пинкер обанкротит экономику Бразилии, а заодно и любой другой страны, по глупости ставшей на защиту Бразилии. И мировая цена — та, за которую продается кофе, от Австралии до Амстердама, — упадет.
Я не сомневался, что этим все не кончится. Спекулянты валютой и прочие господа из Сити непременно тоже последуют его примеру. Несомненно, были производные методы и соглашения об обмене обязательствами, займы и свои рычаги, к этому малому полю битвы катило все современное тяжелое финансовое вооружение. Но, по сути, все делалось совершенно в открытую, как в игре в покер. Пинкер со своими союзниками будут продавать кофе, которого у них нет: правительство Бразилии будет покупать кофе, которое ему не нужно. И победителем станет тот, у кого окажутся крепче нервы.
Вернувшись на Кастл-стрит, я обнаружил там Эмили, которая сворачивала очередной транспарант.
— Твой отец собирается обрушить рынок, — коротко бросил я. — Он в сговоре с сэром Уильямом Хоуэллом. Как и твой супруг. Они замышляют устроить панику на Бирже.
— Зачем это им? — спокойно сказала она, продолжая сворачивать транспарант.
— Они все наживут на этом состояние. Но, признаться, я думаю, что причина не только в этом. У твоего отца навязчивая идея оставить в истории свой след. Лишь бы только удалось, последствия его совершенно не волнуют. Эта мысль действует на него как наркотик. Ему неважно — разрушать или создавать, творить зло или добро, наживать деньги или терять, — не думаю, что его волнует что-либо, кроме одного: это сделал Пинкер.
Эмили вспыхнула:
— Какая жестокая несправедливость!
— Несправедливость? Когда мы с ним познакомились, он отстаивал трезвый образ жизни — может этому способствовать крушение цен? Потом он стал толковать об Африке, о том, как кофе будет содействовать обращению дикарей в христианство, — когда ты в последний раз слышала от него подобное? Это были пустые, взятые с воздуха идеи, из которых был до предела выжат весь сколько-нибудь имевшийся в них потенциал. По-настоящему он никогда не верил ни во что, кроме самого себя.
— Не смей так нагло чернить его, Роберт! — гневно сказала Эмили.
— Эмили, — со вздохом сказал я, — я знаю, лично я не слишком много принес пользы человечеству. Но я и не нанес ему большого вреда. То, что они делают сейчас, — это ужасно, это обречет на нищету множество людей.
— Рынки должны быть свободны, — упрямо отрезала она. — Если не отец, то этого добьется кто-нибудь другой.
— Скажи, неужели губить людям жизнь — свобода, а не надругательство над ней?
— Как ты смеешь, Роберт! — оборвала меня Эмили. — Оттого что сам в жизни ничего не достиг, ты хочешь умалить его достоинства! Я вижу, куда ты клонишь, ты хочешь унизить его в моих глазах!
— Господи, что ты говоришь!
— Ты всегда с завистью относился к тому, как я им восхищаюсь…
Мы опять разругались — не поспорили, разругались: каждый норовил побольней уязвить другого. Я, кажется, сказал ей, что она занимается своей политической деятельностью исключительно на деньги, нажитые на страданиях других людей; она сказала, что я не достоин даже чистить ее отцу ботинки; по-моему, я даже позаимствовал из Фрейда ряд оскорбительных выпадов. Но, видимо, сильней всего ее уязвило мое обвинение ее отца в том, что он попирает элементарные моральные принципы.
— Не желаю больше ничего слушать! Ты понял? Мой отец потрясающий, умнейший человек…
— Я не отрицаю его блестящих талантов, но…
— Он совестлив. Я уверена, он совестлив. Потому что, если нет…
И она вылетела вон, хлопнув дверью так, что петли заходили ходуном.
Я подумал: она вернется, и довольно скоро.
Не учел, до какой степени она упряма.
Пинкер, как потом рассказал мне Дженкс, после моего демарша вернулся назад на Нэрроу-стрит как ни в чем ни бывало. Передал Дженксу данные Хоуэлла и наказал ему вместо меня связаться с газетчиками. Журналисты были рады случаю угодить Линкеру; многие из них и сами, по моему совету, заняли короткую позицию и с готовностью взялись распространять слухи, которые могли бы обрушить рынок. Правильны ли были цифры Хоуэлла? Чем больше я над этим раздумывал, тем более сомневался, — хотя, он и сам заметил, что их необходимо подвергнуть более тщательной проверке.
Дженкс рассказал также, что Пинкер, отдав распоряжения, отправился на свой склад. К тому времени склад был пуст — каждый принадлежавший ему мешок до последнего зернышка был отправлен вон во имя битвы. Пинкер прошелся по громадному, отзывавшемуся эхом помещению и крикнул:
— Дженкс!
— Я тут, сэр.
— Продай это, ладно? Все продай.
— Что продать, сэр?
— Все это, дружище. — Пинкер, воздев руки кверху, круговыми движениями обвел все пустые углы хранилища.
— Но здесь ничего нет, сэр…
— Ты что, ослеп? А невидимое? Гипотетическое! Каждый альянс, каждую перспективную сделку, каждый цент, что сможем занять, каждый наш удачный контракт. Все продай!
В день, когда была назначена демонстрация, полил дождь — не легкий весенний дождик, а ливень, какие редко случаются в Англии, да такой сильный, что, казалось, боги сыплют пригоршнями камешки вниз на лондонские улицы. Вестминстерская площадь превратилась в сплошную трясину зловонной грязи. Невзирая на это, бесконечными рядами, заляпанные грязью, опустив под дождем головы, женщины двинулись в путь. В таких условиях подруги теряли друг дружку, и невозможно было даже ни до кого докричаться сквозь шум дождя, дождь слепил демонстранток, они не видели ничего, кроме вязкого месива под ногами…
В два тридцать в Палате общин Артур Брюэр поднялся, чтобы огласить свой вопрос. В руке он сжимал бумаги с данными сэра Уильяма об урожае кофе. Из-за шума дождя даже в Палате общин приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Едва парламентские журналисты осознали суть выступления Артура — что слухи подтвердились, — они бросились к телефонам, а потом поспешили на улицу… Даже уважаемые члены Парламента, вложившие средства в кофе, кинулись разыскивать своих брокеров; не обнаружив, они также влились во всеобщий исход. Пинкер ожидал, что начнется паника, но даже он не смог предсказать, с какой скоростью она распространится.
Эмили не нужно было ходить. Это задним числом поняли все. Когда она рухнула в грязь, сначала даже никто и не заметил. Падали все женщины, скользя в своих сапожках и путаясь в длинных юбках; по улицам уже невозможно было пройти из-за возникшего столпотворения.
Может быть, ей следовало несколько поостеречься, тогда бы она не лишилась ребенка. Но кто это может сказать.
На Кастл-стрит я смотрел, как на моих глазах погода с ясной преображается в ненастье: черные, как подгоревшее мясо, облака собирались над городом. В этом виделось даже что-то живописное, но когда грянул ливень, мне показалось, что не дождь, а поток кофейных зерен грянул с небес на наши головы.
У меня не было желания наблюдать победу Линкера на Бирже, но закупщик Фербэнк туда отправился. Позже он рассказывал, что, когда все свершилось, когда правительство Бразилии все-таки признало свое поражение, и цифры пустились в свободное падение, — он наблюдал за выражением лица Линкера. Фэрбенк ожидал увидеть ликование. Но, как сказал он, физиономия Линкера не выражала ровно ничего: на ней лишь застыл вежливый интерес, когда Линкер, будто в трансе, следил за падением цифр.
По галерее для посетителей прокатилась волна аплодисментов. Те, кто не потерял, а нажил состояние, — предвидя, куда все пойдет, — рукоплескали стоя фантастическому успеху Линкера. Но даже и в этот момент он как бы этого не слышал. Взгляд его был сфокусирован на единственном мерцающем цифрами предмете — на черной доске внизу.
«Дегтярный» — погрешность во вкусе, придающая кофе неприятный горелый запах.
Дождь прекратился. Когда мы с Фербэнком переходили реку по Тауэрскому мосту, у причала Хэйс разгружались суда. Но вместо того, чтобы нести мешки с кофе в хранилище, грузчики сваливали их в громадную кучу на открытой площадке перед складами.
— Что это они делают? — озадаченно спросил Фербэнк.
— Непонятно.
Пока мы наблюдали за происходящим, с дальнего конца кучи показался легкий дымок.
— Они подожгли его, смотрите!
Должно быть, на сваленные мешки плеснули бензин: в мгновение ока пламя охватило всю кучу, как будто вспыхнул гигантский рождественский пудинг.
— Зачем же они его сжигают?
У меня перехватило в горле: я понял, что произошло.
— Новая цена. Теперь нет смысла его больше хранить. Дешевле сжечь, чтобы освободить суда для других грузов.
Я посмотрел вниз, на реку. Со стороны других пристаней вдоль берега — от причала Батлерс Уорф, дока Святой Катерины, Брамас и даже Канари Уорф — тянулись такие же облачка дыма. В воздухе запахло кофе: горьким, маняще сладким ароматом, который всегда ассоциировался у меня с запахом жаровен на складе у Пинкера. Теперь он неплотным пахучим туманом тянулся над Лондоном.
Потрясенный, я произнес:
— Они сожгут его весь…
Это происходило не только в Лондоне. Подобные костры горели по всей Европе — и даже в Южной Америке, потому что правительства покорились неизбежности и санкционировали массовое сжигание плантаций, у которых теперь не оставалось ни малейшего шанса приносить прибыль. Пеоны, беспомощно застыв, наблюдали за тем, как сгорает кофе.
В Бразилии некий журналист чувствовал запах горелых зерен, летя в самолете на высоте в полумиле от земли. Дым костров сбивался в большие тучи, плывшие к вершинам гор, и когда наконец грянули дожди, падавшая с небес влага пахла кофе.
Никогда не забуду этот запах и те дни.
Часами я бродил по улицам Восточного Лондона, не в силах оторвать глаз от происходящего. Это было похоже на какой-то кошмар. Воздух был наполнен сочными ароматами фруктов и цитрусов, паленого дерева и кожи. Мои легкие были настолько переполнены ими, что через какое-то время я уже не мог это больше воспринимать. Как вдруг, дразня, налетал ветер, порывом выдувало запах, прочищая глотку, и снова наполняя вернувшееся обоняние ароматом горящего кофе.
А вслед за этим ароматом надвигалось нечто темное: усиливалась горечь, по мере того, как зерна превращались в угли, и угли сгорали — потрескивая, тая, ссыпаясь в кучи горячей золы.
Я чувствовал, как бразильский, венесуэльский, кенийский, ямайкский кофе, даже «мокка» — все сгорает в этих кострах. Миллион чашек кофе, сожженных, будто бы ради подношения какому-то жуткому новому божеству.
В мою бытность в Эфиопии, когда я стал понемногу учить язык галла, деревенские дети поведали мне сказки, которые им рассказывали бабушки. Одна была про то, откуда взялся кофе, — не похожая на привычный арабский миф о пастухе, который заметил, что козы его сделались резвей обычного, а очень-очень древний.
Много столетий тому назад жила-была великая волшебница, которая умела разговаривать с зар, духами, которые правили нашим миром — вернее, вносили в него беспорядок. Когда эта волшебница умерла, небесный бог опечалился, потому что теперь не было никого, столь могущественного, чтобы держать этих духов в узде. Горькие божьи слезы окропили могилу волшебницы, и в том месте, куда падала слезинка, поднимался из земли кофейный куст.
Порой, когда жители деревни поили друг друга кофе, они как тост оглашали эту легенду.
Вода в реке подо мной, казалось, вот-вот закипит. Вкусим же и мы от горьких божьих слез.
К Пинкеру я больше не вернулся. Но недели через две, когда я уже запирал дверь кафе, в дверь кто-то постучал.
— У нас закрыто!
— Это я, — услышал я слабый голос.
Я открыл дверь. Она была в пальто, на тротуаре стоял ее саквояж.
— Я приехала на кэбе, — сказала она, — и уже отослала его. Можно мне войти?
— Конечно! — Я бросил взгляд на ее сумку. — Куда это ты собралась?
— Сюда, — сказала она. — Конечно, если ты меня примешь.
Я готовил кофе, а она рассказывала, что произошло.
— Мы с Артуром поскандалили. Каждый друг другу наговорил столько всего… Ну, ты сам знаешь, как я могу разойтись. Я сказала ему, что его целиком и полностью сделал мой отец, и впервые Артур вышел из себя.
— Он ударил тебя?
Она кивнула:
— Хоть и не так больно, но больше жить с ним я не хочу.
Я подумал: как это странно — после всего того, что случилось, после избиения женщин полицейскими, высокомерных речей, грубости парламентских распорядителей, после брачного насилия, — потребовалась всего лишь легкая, в сердцах нанесенная пощечина, чтобы наконец подвести черту.
Как будто читая мои мысли, она сказала:
— Понимаешь, он нарушил свой кодекс чести. Или я вынудила его нарушить.
— И как же ты теперь?
— Останусь здесь — если не возражаешь.
— Я? Разумеется, нет. Я даже очень этому рад.
— При этом, Роберт, надеюсь, ты понимаешь, отношения между нами должны быть строго корректными. Со стороны пусть болтают все что угодно, но мы по отношению друг к другу должны вести себя безупречно.
— Ладно, — вздохнул я.
— И не смотри на меня так! Кажется, в этой ситуации с Артуром, ребенком и доктором Мейхьюзом я наверное вообще ни на что не гожусь.
— Тебе надо отдохнуть. И тогда, после…
— Нет, Роберт. Не буду зря тебя обнадеживать. Если сочтешь, что тебе трудно быть мне просто другом, просто скажи, и я отправлюсь жить куда-нибудь в другое место.
— При чем тут доктор Мейхьюз? — позже спросил я ее.
— В каком смысле?
— Ты сказала, что в ситуации с Артуром и ребенком и доктором Мейхьюзом ты лишилась интереса к интимным отношениям. Первые два компонента я могу понять. Просто интересно, при чем здесь третий?
— А… — Она опустила глаза, но голос ее при этом не дрогнул. — Разве тебе не сказали, мне вынесли диагноз — истерия?
— Да, слыхал. Но это, разумеется, полный вздор. Более уравновешенной истерички я в жизни не встречал.
— Нет, Роберт. Ничего не поделаешь, они оказались правы. Я даже лечилась у одного специалиста.
— Лечилась? Каким образом?
Она не сразу ответила. Через некоторое время сказала:
— У них такая электромашина… основанная на принципе вибрации. Она освобождает от истерии. У пациента возникают такие… конвульсии. У врачей это называется пароксизм. Я чувствовала себя совершенно разбитой. По этому признаку они определяют, есть истерия или нет. Этот пароксизм — доказательство.
Я стал подробней расспрашивать ее, и мало-помалу начал понимать, что именно они с ней проделывали.
— Но Эмили, — сказал я, когда она закончила свой рассказ, — это вовсе не истерия. Это просто то, что должна ощущать женщина в постели с любовником.
— Не может быть.
— Ах, Эмили. Послушай…
— Нет, Роберт, честное слово, я больше не хочу говорить на эту тему.
Несмотря на ее запреты, несмотря на переполнявшее меня негодование к ее докторам за то, что они с ней проделывали, ее рассказ неожиданно вселил в меня некоторую надежду. Мне подумалось, что когда она оставит прошлое позади, то в один прекрасный день, возможно, вспомнив свои ощущения, она воспримет и меня уже несколько в ином свете.
Я проснулся среди ночи, меня разбудили рыдания.
Она сидела, свернувшись комочком в белой ночной сорочке, на ступеньках, ведущих вниз в кафе.
Я с удивлением отметил, что никогда еще не видел ее с распущенными волосами. Я подсел рядом с ней, обнял ее за плечи. Она была такая тоненькая, почти прозрачная.
— Я неудачница, — выговаривала она сквозь слезы. — Неудачница во всем. Я оказалась плохой женой, мне не удалось стать матерью, суфражистки из меня не получилось.
— Ш-ш-ш, — успокаивал я ее, — все будет хорошо.
И держал ее, застыв, не шевелясь, обхватив руками, а она до самого утра выплакивала мне свою несчастную душу.
«Тяжелый» — особенно относится к бразильским сортам.
Через месяц Линкер созывает экстренное общее собрание своего правления. Поскольку правление состоит из него самого, Эмили, Ады и Филомены, то собрание имеет вид званого обеда — призванного отметить, как считают дочери, выдающийся успех отца на Бирже.
Сестры уже давно не виделись, накопилось немало семейных новостей дня обсуждения. Лишь Эмили несколько тише обычного; но все члены семейства тактично делают вид, будто этого не замечают.
И только за кофе — который, понятно, не кофе «Кастл», а изысканный кенийский, с удлиненными зернами, который подается в излюбленном Линкером фарфоре «Веджвуд», — Линкер наконец переходит к теме дня, постучав ложечкой по стоявшей перед ним чашке, призывая этим к общему вниманию.
— Дорогие мои, — говорит он, окидывая взглядом сидящих за столом. — Сегодня у нас семейный праздник, но это также и заседание правления, на котором мы должны с вами обсудить несколько проблем. Я попросил Дженкса вести по такому случаю протокол. Пустая формальность, но мы должны ее соблюсти. Это не займет у вас много времени.
Входит секретарь и, приветственно улыбнувшись сестрам, подсаживается к столу. Пристраивает на коленях папку и вынимает перо.
— Это наш семейный бизнес, — начинает Линкер. — Поэтому мы можем устраивать собрания вот в таком виде. Теперь, боюсь, подобное считается весьма старомодным ведением дел. Открытые акционерные компании, зарегистрированные на Бирже, без утайки предоставляют свои фонды на благо огромных возможностей рынка, и именно потенциальные ресурсы и гибкость политики этих компаний позволит им в будущем распространиться по всему миру.
— Ты имеешь в виду, отец, что намерен пустить фирму в плавание по Бирже? — спрашивает Ада.
Теперь она — уверенная в себе молодая дама; брак с мужчиной, которого она обожает, сгладил в ней острые углы и озарил блеском ее глаза.
— Имей терпение, Ада, — снисходительно говорит Пинкер. — Эти компании, как ты, должно быть, заметила, могут также покупать и продавать друг друга. В Америке мы уже можем наблюдать возникновение того, что там именуется конгломератом, — компаний, владеющих более чем одним дочерним предприятием. И у нас тоже прежние недруги вынуждены создавать новые союзы. К примеру, Лайл и Тейт — два давних соперника теперь образуют отдельное объединение.
Пинкер помолчал.
— Я имел несколько бесед с одним из наших конкурентов, — продолжил он после паузы. — Богатейшим владельцем плантаций. Объединение интересов устраивает обе наши стороны. Наш «Кастл» представляет собой более устойчивый сорт и лучшее положение на рынке, а другая сторона компетентна по части производства самого сырья и знаний, которых с кончиной бедного Гектора мы оказались лишены. Этот человек располагает богатыми фондами, мы располагаем богатой наличностью. Я считаю, что вместе мы сможем создать компанию, способную приобрести мировое значение.
— Кто этот человек, отец? — спросила Ада.
— Это Хоуэлл, — сказал Пинкер. — Сэр Уильям Хоуэлл.
Следует гробовое молчание.
Первой паузу прерывает Филомена:
— Как ты можешь с ним сотрудничать? Вы же ненавидите друг дружку!
Пинкер хранит полную невозмутимость; более того, он даже улыбается, глядя на дочерей.
— Может быть, это вас удивит, но мы обнаружили, что по большинству проблем разногласий у нас нет. Сомневаюсь, что мы когда-либо станем близкими друзьями, но делать дело вместе мы, безусловно, сможем.
— Он обведет тебя вокруг пальца, — говорит Эмили.
Пинкер качает головой;
— Мы ему нужны даже больше, чем он нам. И не забудь, будущая компания будет зарегистрирована на Бирже. Будут и еще акционеры, чтоб поддерживать равновесие полномочий.
На этот раз тишина длится дольше.
— Завтра утром, как только откроется Биржа, мы объявим о своем решении. Вы должны понимать, что это будет означать конец семейной фирме «Пинкер». Новая компания будет управляться иным образом — это неизбежно, этого требует Биржа. Например, все акционеры получат право посещать общие собрания. — Пинкер обводит глазами комнату. — Сомнительно, чтобы все они разместились в нашей маленькой столовой.
Улыбок не последовало.
— Будем ли мы акционерами? — спрашивает Ада.
— Да, вы получите кое-какую долю. Но права голоса она вам не даст.
— Словом — фактически — нам предлагается продать акции? — Это реплика Филомены.
— Да, вы получите наличные деньги, очень много денег, от продажи своих акций новой компании.
— Не понимаю… — произносит Эмили.
— Я долго и тщательно все обдумывал, — твердо говорит Пинкер. — Если мы не хотим, чтобы нас проглотила какая-нибудь крупная американская фирма, мы сами должны стать крупной фирмой. — Он делает паузу. — Есть и еще один момент, который повлиял на это мое решение. У сэра Уильяма есть сын.
Дочери смотрят на отца во все глаза.
— Джок Хоуэлл посвящен во все тонкости дела своего отца. После того, как мы сформируем свою компанию, он непременно явится и примет на некоторое время часть обязанностей, разумеется под моим руководством, пока он полностью не освоит дело. Затем в свое время, когда мы с сэром Уильямом уйдем на покой, он уже вполне созреет, чтобы взять на себя и руководство всем объединенным предприятием.
— Ты собираешься отдать свое дело сыну Хоуэлла? — изумленно спрашивает Эмили.
— Разве у меня есть иной выбор? — спокойно отвечает Пинкер. — У него есть сын. У меня сына нет.
Дочери вдумываются в смысл сказанного, Пинкер поднимает свою чашку.
— Я, например, хочу еще кофе. Есть, чем наполнить?
— Значит, если у тебя были бы не дочери, а сын… — внезапно гневно произносит Эмили.
— Нет, нет и нет! — примиряющее произносит Пинкер. — Совсем не в этом суть. Ты же, например, замужем за членом Парламента, Ада и Ричард в Оксфорде, Фил больше всего интересуют балы и званые вечера. Разумеется, ни одна из вас не сможет возглавить фирму.
— Тебе стоило хотя бы спросить у меня, я бы согласилась, — говорит Эмили. — Я бы тогда от брака отказалась, если бы у меня был выбор…
— Все, хватит, — резко обрывает ее отец. — Не желаю слышать от тебя критических высказываний о твоем супруге. Хватит с нас и одного скандала.
— Как видно, ты мало что вообще намерен слушать, — с горечью говорит Эмили.
— Эмили, я не желаю, чтобы со мной говорили в подобном тоне.
Она закусила губу.
— Я выпью наконец кофе! — говорит Пинкер, указывая на чашку. — Спасибо, Дженкс, вы можете идти.
Дженкс закрывает папку и встает из-за стола.
— Погодите! — говорит Эмили.
— Эмили, что за причуды? Разумеется, он может идти.
— Мы должны проголосовать, — говорит она. И оглядывается на сестер. — Если у всех нас есть акции, мы должны проголосовать.
— Ну, не глупи! — говорит ее отец.
— Ведь так по-настоящему делаются дела, верно? — Она поворачивается к Дженксу. — Верно?
Дженкс неохотно кивает:
— Кажется, по процедуре так положено.
— И если мы проголосуем против, — говорит Эмили, обращаясь к сестрам, — никакого слияния не произойдет. А мы здесь представляем большинство.
— Да какой бес в тебя вселился? — гремит голос ее отца. — Прости, уважаемая, это тебе не какое-нибудь суфражистское сборище. Это моя компания…
— Это наша компания…
— Моя! — настаивает отец.
— Тебе не позволят твои акционеры так разговаривать с ними, если твою компанию зарегистрируют на Бирже, — замечает дочь. — Возможно, даже не и поддержат кандидатуру твоего Джока Хоуэлла. Или, возможно, он проголосует против тебя — ты об этом подумал?
В ярости отец молча смотрит на дочь.
— Кто против выдвинутого предложения? — говорит Эмили, поднимая руку.
— Хватит! — обрывает ее отец, приходя в себя. — Дженкс, можете идти. Запишите: предложение принято единогласно.
— Слушаюсь, сэр, — отвечает Дженкс.
И выходит из комнаты. Наступает долгая, мучительная пауза; и вдруг Эмили с рыданием выбегает вслед за Дженксом.
Она продолжала жить в комнате на Кастл-стрит; по мере того, как тревога все нарастала и нарастала, она все чаще и чаще засиживалась дома. Все эти дни я не помню, чтобы она хоть раз неуважительно отозвалась о своем муже или об отце. Собственно, о них она почти не упоминала. Мы с ней жили семейной жизнью, правда, не в традиционном смысле.
— Роберт?
Я поднял голову. На стойке бара стоял ящик из красного дерева. Эмили откинула крышку. Внутри рядами располагались стеклянные бутылочки, а также было там несколько чашечек и ложечек для дегустации.
Определитель.
Эмили выложила на стол четыре маленьких пакетика кофе и стала их раскрывать.
— Что это ты делаешь?
— Единственное, что нам осталось, — сказала она. — Это лучшие образцы нового кофе Фербэнка. Два сорта из Гватемалы и два из Кении.
Она осторожно полила кипятком первую порцию, взглянула на меня.
— Ну, что?
Я вздохнул:
— Это бессмысленно.
— Напротив, Роберт, в этом есть прямой смысл. Фербэнк утверждает, что это отличный, настоящий кофе. Те, кто выращивают его, не должны разоряться только потому, что вынуждены продавать свой кофе по той же цене, что и продукт, производимый Хоуэллом. В мире пока еще достаточно людей, кому не безразличен вкус кофе. Им просто необходим способ, чтобы отличить хороший кофе от скверного, — и наш Определитель будет бесполезен, если мы не осовременим его.
Она подвинула мне одну из чашечек.
— Чего ты от меня хочешь? — взмолился я.
— Чтобы ты попробовал, разумеется. Всоси, вдохни аромат и с силой сплюнь. Готов?
Мы с ней осадили гущу на дно и чуть отхлебнули из своих чашечек.
— Любопытный вкус, — задумчиво произнесла она.
Я кивнул:
— Пахнет бананом.
— А на языке слегка ощущается натуральная терпкость…
— Даже что-то от мускатного винограда.
Одинаковое ощущение во рту, на языке, на губах — у меня и у нее; оно лилось от нее ко мне и от меня к ней, как поцелуй.
— Черника или персик?
— Скорее слива. Или даже плоды терновника.
— И какая-то теплота… жареное мясо или, возможно, трубочный табак.
— Жареное мясо? Так не должно быть — иначе присутствовал бы специфический привкус. Пробуй еще.
— Я бы даже сказала — корочка свежеиспеченного хлеба.
— Отлично — сейчас запишу. Смени, пожалуйста, чашки!
— Знаешь, — сказал я, — мы могли бы уже просить Фербэнка приобретать для продажи здесь сорта кофе с африканских небольших ферм, не с крупных плантаций. Само по себе это мало что поменяет, но чем больше закупщиков это привлечет, тем очевидней даст возможность мелким фермерам не работать на белого человека.
— По-моему, идея замечательная.
— Конечно, кофе в результате станет дороже.
— Придется возмещать убытки?
— Кто его знает.
— Милый Роберт, ты же совершенно не представляешь себе, как вести дело.
— Наоборот — по моему опыту, именно деловые люди ничего в этом деле не смыслят.
— Ну, ладно, ладно… Напомни-ка мне ту африканскую поговорку, которую ты так любишь цитировать!
— «Одну паутину порвать легко, а тысячью паутин можно связать льва».
— Именно. Будем же пауками и начнем плести сеть.
— А вот этот, — сказал я, — напомнил мне Африку. Черника, глина и та отдающая пряностью бурая земля, на которой сушат зерна кофе.
— Но я ведь там не была, сказать ничего не могу. Хотя вкус пряностей могу определить — пожалуй, это лавр и куркума. И еще есть что-то — едва ощутимое…
— Да? Что именно?
— Не могу сказать. Какая-то сладость.
Из золы тех костров всколыхнулось едва заметным дуновением то, что нельзя упустить. Не просто надежда, даже не любовь, а что-то нежное, деликатное, воздушное, как дым. Что-то такое, что объединяло нас с Эмили здесь, в этой комнате, и одновременно объединяло нас с другими людьми — с Фербэнком и другими закупщиками кофе; с теми, кто неравнодушен к кофе и с кем-то еще. Понемногу разрастаясь, это неявное цепочкой посланий замерцало по всему миру.
И вот, как и предсказывала Эмили, настала пора, когда их движению потребовались мученики.
Решение суфражисток объявить голодовку изменило весь настрой их протеста, возбуждая к жизни кошмарную картину грядущих жертв: правительство уничтожает тех, кого само же провозглашало слабым полом.
Первые участницы голодовки были без огласки выпущены из тюрьмы по медицинским показаниям, но при нацеленности газет на эту тему ничто уже не могло оставаться тайным. Поэтому правительство, по слухам, под давлением самого короля, решило подвергнуть тех, кто отказывался от еды, к «больничному лечению»: что попросту означало — к принудительному приему пищи.
Это вызвало волну возмущения. Женщины, которые прежде не поддерживали милитанток, были и потрясены героизмом голодающих, и сильно напуганы тем, до каких крайностей готовы дойти мужчины ради сохранения собственного влияния. Что же касается суфражисток, насилие, применяемое к ним, заставило их действовать еще более агрессивно.
Правительство понимало, что если оно уступит сейчас, то это будет воспринято как его слабость. Оно понимало также, что уступка могла бы поднести на блюдечке другим партиям миллион новых голосов. А проиграть это соревнование правительство не могло себе позволить.
Такова была ситуация в сентябре, когда Эмили обязали бросить булыжник в окно в Палате общин.
— Не надо тебе туда ходить.
— Именно надо. К тому же я сама готова.
— Ведь есть же и другие…
— Как мне потом им в глаза смотреть, если кто-то пойдет вместо меня! — Она тряхнула головой. — Ты не понимаешь, Роберт! Если мне судьбой выпало попасть в тюрьму, это вовсе не жертва. Это… — Она подыскивала нужное слово. — Это мне выпала такая честь… я исполню свой долг, ради чего я столько работала.
— Неужели ты не видишь, — воскликнул я в отчаянии, — что ты все больше и больше становишься похожей на своего отца? Если что решила, тебя ничем не остановить.
На мгновение глаза ее гневно сверкнули. Но, взяв себя в руки, она сказала:
— Пусть так, Роберт. Да, я согласна, я такая. И именно поэтому там должна быть именно я и никто другой.
Ее арестовали при первой же попытке. После я все думал, не намеренно ли она старалась все делать на виду, не ловила ли специально момент, когда полицейский ее заметит.
Суд над ней был на удивление краток. Поскольку своей вины она не отрицала, выступлений в защиту не было. Производивший арест чиновник зачитал свои показания, прокурор произнес несколько слов, судья огласил приговор — десять шиллингов штрафа или три недели тюремного заключения.
— Я предпочитаю тюрьму, — спокойно сказала Эмили.
Ее слова были встречены аплодисментами собравшихся на галерее суфражисток. Судья стукнул молотком, призывая к тишине.
— Вы отказываетесь выплатить штраф?
— Я отказываюсь признать правомерность данного судилища, которое оплачено и моими налогами, но без моего согласия.
— Ну что ж. Уведите ее!
Я попытался подойти к ней, но меня не допустили. И я топтался среди ожидающих, надеясь хотя бы мельком увидеть ее, когда ее повезут в тюрьму Холлоуэй. Среди собравшихся я заметил Брюэра, одетого, как на похороны. Пробиваясь ко мне сквозь толпу, он надсадно прокричал:
— Теперь вы довольны, Уоллис? Или вам еще мало несчастий, которые вы навлекли на мою жену?
— Я не меньше вашего страдаю, что она попала в тюрьму, — в отчаянии произнес я.
Как раз в этот момент от здания суда отъехала «Черная Мария».[74] Автомобиль медленно пробивался сквозь массу народа, звоном колокола призывая людей освобождать дорогу. Эмили, сидящую сзади, увидеть было невозможно, но мы все громкими криками и рукоплесканиями старались подбодрить ее. Я все время представлял себя на ее месте и то, каково ей теперь.
Как вдруг я заметил еще одно знакомое лицо. Поспешив, чтобы не упустить ее, я выкрикнул:
— Ада? Ада Пинкер?
Она обернулась:
— Надо же, Роберт!
Она остановилась, а также и другая женщина рядом с ней.
— Я не предполагала вас здесь встретить.
— И я вас. Вы прибыли из Оксфорда? Эмили говорила мне, что вы замужем за тамошним профессором.
— Да. У нас там как-то нормальнее, нет такой дикости, как у вас в Лондоне. — Ада вздохнула. — Я в ужасе от всего этого.
— Я тоже. Эмили совершенно непреклонна. Подозреваю, что она предпочтет голодовку.
— Мы надеемся, что сможем ее повидать, — и Ада кивнула на свою спутницу. — Мы же все-таки одна семья.
Я повернулся к другой женщине:
— Кажется, я не имею удовольствия…
— Имеете, мистер Уоллис, — произнесла она голосом, показавшимся мне чем-то знакомым. — Хотя насчет удовольствия я сомневаюсь. Подозреваю, у вас сохранились обо мне не слишком радужные воспоминания.
Должно быть, мое лицо выразило явную растерянность, потому что Ада сказала:
— Филомена очень повзрослела с тех пор, как вы с ней виделись в последний раз.
— Боже милостивый… Лягушонок?
Юная женщина кивнула:
— Хотя теперь немногие меня так называют.
Я всмотрелся в ее лицо. И уловил лишь отголоски тех детских черт, что сохранились в памяти. Ее лягушачьи, с выпуклыми веками глаза преобразились. Вернее изменилось само лицо. И теперь глаза придавали ему необычное выражение, будто она только что проснулась.
— Я сохранила все ваши письма, — добавила Филомена. — Доводила сестер до исступления, приставала к ним: когда придет очередное. Я даже наизусть учила ваши письма.
— Весьма сомневаюсь, что их стоило перечитывать, — сказал я.
Мы шли от зала суда под гору вниз вместе с остальной толпой.
— «Можешь передать Аде, что, если хочет выйти замуж, то ей ни в коем случае не следует скалывать волосы на затылке», — процитировала Филомена. — «Здесь в этих целях принято выбивать себе парочку передних зубов, мазать бритую голову ярко-желтой краской и растленным ножом изрезывать зигзагами свой лоб. Только в этом случае вас признают красавицей и будут всегда приглашать танцевать». Вы, конечно же, помните эти свои слова?
— Боже милостивый, — пробормотал я снова. И перевел взгляд на Аду: — Неужели я был настолько бестактен? Прошу вас, простите меня!
— Не стоит извинений, — сухо сказала она. — Муж у меня этнолог, и бестактные сравнения с особями, чьи головы вымазаны ярко-желтой краской, меня уже не смущают.
У станции метро она остановилась.
— Нам в западном направлении. Дать вам знать, если узнаю что-нибудь об Эмили?
— Да, прошу вас! — Я вручил им свою визитку. — И, несмотря на печальные обстоятельства, было очень приятно снова встретиться с вами обеими.
— Взаимно, — тепло сказала Ада.
Мы обменялись рукопожатиями. Когда я пожимал одетую в перчатку руку Филомены, она сказала:
— Мне всегда было любопытно, мистер Уоллис, сочиняете ли вы еще свои нелепые стишки?
Я отрицательно покачал головой:
— Очень надеюсь, что полностью избавился от этого вздора. Правда, в последнее время столько всякого вздора исходит от нашего правительства.
— Это верно, — сказала Ада озабоченно. — Уж слишком они держатся за свои принципы. Очень надеюсь, что у Эмили все благополучно обойдется.
Камера была размером двенадцать на восемь футов, стены выкрашены серой, как внутри корабля, краской. В камере были газовая лампа, небольшое окно под самым потолком — не выглянешь, дощатая кровать и стул. На голых досках лежали две свернутые простыни и подушка. Под полкой в углу стояли два ведра с жестяными крышками. На полке — молитвенник, список правил поведения, небольшая грифельная доска и мел.
Эмили расстелила простыни на досках и стала обследовать ведра. В одном была вода, второе, очевидно, предназначалось для туалета. Подушка была набита соломой: из ткани торчали острые золотистые соломины.
Звуки гулким эхом, как в пещере, разносились по бесконечным тюремным коридорам. К Эмили издалека раскатами грома катился какой-то гул, постепенно подбираясь все ближе: клацанье дверей, голоса и шаги. Решетка на двери поднялась. Бесплотный голос произнес:
— Обед!
— Есть не буду, — сказала Эмили.
В дверном оконце появилась миска с супом. Эмили не двинулась с места. Через мгновение миска исчезла, оставив слабый запах жира и пропаренных овощей. Грохот укатился прочь. Газовая лампа со временем потухла — наверно, решила Эмили, снаружи было приспособление, чтобы надзирательница могла гасить лампу: даже в такой малости Эмили было отказано.
На следующее утро вопреки предписанию Эмили не встала с кровати. Загремела решетка.
— Еще не поднялись? — произнес удивленный голос. — Вот вам завтрак.
— Я объявляю голодовку.
Решетка снова закрылась.
Начался поток посетителей.
Капеллан, смотрительница, надсмотрщик — посыпались избитые фразы.
— Надеюсь, миссис Брюэр, — сказал капеллан, — что вы воспользуетесь предоставленным вам временем, чтобы мысленно стремиться к совершенствованию.
— Я не собираюсь совершенствоваться. Надеюсь, наш премьер-министр займется этим.
Капеллан был явно шокирован и предостерег Эмили, чтобы больше она не произносила оскорбительных речей.
Ее отвели в ванную: кабинка перегораживалась дверью в два фута высотой, и надзирательница, войдя следом, не спускала с Эмили глаз. Была там и уборная, но дверь в нее также оказалась в полвысоты, а цепочка отведена наружу, чтобы воду спускала не заключенная, а надзирательница.
Едва Эмили вернулась в камеру, явился начальник тюрьмы, высокий суетливый человек с внешностью банковского служащего.
— Не воображайте, что вам позволено устраивать здесь беспорядки, — пригрозил он ей. — Мы имеем дело с женщинами-убийцами и ярыми воровками. И свое дело знаем. Но если не станете доставлять нам неприятностей, вы снова сможете обрести свободу.
— Даже если выпустите меня отсюда, — ответила Эмили, — свободу дать вы мне не сможете. Я получу ее только тогда, когда женщины получат право голоса.
— Пока вы состоите под моим надзором, прошу не забывать называть меня «сэр», — со вздохом сказал он. Потом спросил, окинув Эмили взглядом: — Ваш муж ведь член Парламента?
Она кивнула.
— Если вам потребуются кое-какие мелочи для удобства, обращайтесь ко мне. Скажем, мыло, более удобная подушка…
— Я настаиваю, чтобы меня содержали как обычную заключенную.
— Отлично! — Начальник повернулся, чтобы уйти, но что-то остановило его. — Никак не могу взять в толк, миссис Брюэр. — Он резко шагнул от двери назад в камеру. — Если вы добьетесь успеха, если женщины получат право голоса, это может свести на нет галантность, существующую между полами, неужели эта мысль не посещала вас? Почему-то у мужчин сложилось особое к женщинам отношение?
— Так это из соображений галантности вы предлагаете мне мыло? — спокойно спросила Эмили. — Или из-за высокого положения моего мужа?
Явился обед — опять суп; правда, принесшая его служащая обозвала его похлебкой. Эмили есть отказалась. Пришел врач и спросил, когда она ела в последний раз. Эмили ответила.
— Вы обязаны сегодня поужинать, — сказал врач.
Эмили отрицательно покачала головой:
— Я есть не буду.
— В противном случае вас покормят силой.
— Я окажу сопротивление.
— Что ж, посмотрим. По моему опыту, многие, объявлявшие голодовку и тому подобное, выдерживали не более двух суток. После чего организм напоминал им об их неразумном поведении.
Врач ушел следом за остальными. Эмили ждала довольно долго. Наступил час разминки, прогулки во дворе: в одну шеренгу, в полном молчании.
Когда настало время ужина — хотя вечер еще не наступил, — надзирательница спросила, будет ли Эмили есть. Та ответила отрицательно.
В сумерки потушили свет. Эмили лежала на кровати, к тому времени от голода у нее уже кружилась голова.
Сквозь отдающийся эхом тюремный грохот она расслышала какое-то пение. На мелодию марша «Тело Джона Брауна». Слова были иные, но Эмили их знала: это был один из гимнов суфражисток. Она с радостью кинулась к дверной решетке. Опустившись у двери на колени, вытянула шею, направив взгляд в коридор, и присоединилась к общему пению:
Поднимайтесь, женщины, смелей вставайте в строй,
Предстоит нам славный и непримиримый бой.
Наше Дело правое — наш светоч, наш оплот,—
Нас оно зовет вперед!
Голоса поющих суфражисток казались далекими, но голос Эмили громко звучал в ее маленькой камере. Как вдруг кто-то поблизости прокричал:
— А ну-ка, молчать!
И Эмили оборвала песню.
Она пыталась уснуть, но боль не позволяла забыться больше чем на пару минут. На другой день Эмили отказалась от завтрака. Боль, кажется, уже стала тише, но не прекратилась. Порой Эмили впадала в отчаяние, порой ее внезапно с ног до головы окатывало волной сильного возбуждения. Я смогу, говорила она себе. Я справлюсь с голодовкой. Они могут лишить меня всего, но мой организм — моя собственность.
Позже утром кто-то просунул в ее камеру лоточек. В нем лежал свежеиспеченный кекс. Это была явно не тюремная пища. Кто-то специально принес его ей. Обхватив руками живот, чтобы умерить боль, Эмили к кексу не прикоснулась.
К вечеру она уже чуть ли не бредила от голода. Я легче воздуха, сказала она себе, и эти слова, казалось, блуждали эхом внутри ее пустой оболочки: Я легче воздуха… Я легче воздуха…
Иногда ей казалось, что она чувствует запах кофе, струящийся сквозь вентиляционное отверстие в потолке, но когда пыталась определить, что это за сорт, аромат рассеивался и исчезал, как блуждающий огонек.
Явился врач.
— Будете вы есть? — коротко спросил он.
— Не буду!
И не узнала собственного голоса.
— От вас начинает дурно пахнуть, знаете ли вы об этом? Это признак кетоза — то есть, ваш организм поедает сам себя. Если вы будете продолжать в том же духе, вы нанесете непоправимый урон своему здоровью, и прежде всего репродуктивным органам. Это значит, вы никогда не сможете иметь детей.
— Я знаю, что такое репродуктивные органы, доктор.
— Это пагубно скажется на ваших волосах, на вашей внешности, на вашей коже — на всем, что делает женщину привлекательной.
— Если это комплимент, то весьма замысловатый.
— Далее — вы нанесете ущерб своей пищеварительной системе, своим легким…
— Решения своего я не изменю.
— Отлично, — кивнул врач. — В таком случае, нам придется спасать вас от вас самой.
Теперь все ее чувства были на удивление ясны — обострены до предела. Она могла различать далекие запахи, могла даже сама вызывать их к жизни. Она уловила волнообразное, едва уловимое дуновение свежезаваренного кенийского кофе — чувствовала аромат кустов черной смородины; потом через мгновение — нежный запах ячменной стерни, оставшейся после жатвы. Фруктовое дуновение — исходящее от абрикосов, насыщенный запах абрикосового джема… Она прикрыла глаза, сделала глубокий вздох, и ей показалось, что боль стала тише.
Но вот в ее камеру вошли четыре надзирательницы. Специально выбрали женщин покрупней, чтобы сломить ее сопротивление.
— Пожалуйста, пойдемте с нами к доктору.
— Не пойду.
— Отлично. Хватайте ее!
Двое зашли сзади и подхватили Эмили под руки. Когда они приподняли ее, остальные две взяли ее за ноги. И так на весу они вытащили ее в коридор.
— Может, теперь сама пойдет? — спросила одна надзирательница.
Эмили почувствовала резкую боль под мышкой. Одна из женщин ущипнула ее за нежную кожу. Эмили вскрикнула.
— Ну-ка, пошли, дорогуша! — сказала женщина.
Ее толкали и тянули вперед к боковому крылу здания. Эмили видела, как сквозь дверные решетки на нее смотрят чьи-то лица. Когда их маленькая процессия проследовала мимо, арестантки принялись колотить в двери и кричать. Слов Эмили разобрать не могла: эхо поглощало все. Наконец они добрались до лазарета. Там был тот врач, который раньше заходил к ней, и еще один, молодой человек, у обоих поверх халатов были надеты резиновые фартуки. На столе лежала длинная трубка, воронка и миска с чем-то, по виду напоминавшим жидкую кашу. Еще стоял стакан с молоком. Все это показалось ей настолько нелепым, что, несмотря на страх, она едва не расхохоталась.
— Может, выпьете молока? — спросил доктор.
— Не буду!
— Сажайте ее в кресло.
Надзирательницы, произведя меж собой перестановку, стали подсаживать Эмили в большое деревянное кресло. Двое по обеим сторонам втаскивали ее за руки, остальные двое сгибали ей колени. Молодой врач зашел сзади, чтобы придержать ее за голову, другой взял в руки длинную трубку. Обмакнув пальцы в кружку с глицерином, он провел ими по оконечности трубки.
— Теперь крепче держите! — приказал он.
Эмили сомкнула челюсти, сжала зубы изо всех сил. Но трубка предназначалась не для рта. Врач ввел ее прямо в правую ноздрю Эмили. Ощущение было настолько омерзительным, что у Эмили в крике раскрылся рот, но, оказалось, она почти не способна издать ни звука, кроме нечленораздельных захлебывающихся клокотаний.
Еще на дюйм внутрь, еще. Теперь она чувствовала, что трубка где-то в глубине горла и перекрывает ей дыхание. Эмили дернулась было головой из стороны в сторону, но молодой врач крепко держал руками ее затылок. Слезы лились у нее по щекам; она ощутила острую боль в трахее, и вот с заключительным болезненным толчком эта штука вошла ей глубоко внутрь.
— Достаточно, — сказал старший врач, отступая от кресла. Он тяжело дышал.
Врач надел на конец трубы воронку. Взявшись за миску с жидкой кашей, он стал вливать ее в воронку, подняв всю эту конструкцию как можно выше. Теплая, удушливая жидкость заполнила трахею Эмили. Она закашлялась, попытавшись отрыгнуть, но горячая вязкая жидкость не сдвинулась с места. Эмили казалось, ее голова вот-вот взорвется — давило на глаза, стучало в ушах, как будто ее опустили глубоко под воду.
— Пищи прошло достаточно, — сказал врач.
Трубку тянули у нее из ноздри долгим, мучительно болезненным движением. Едва трубку вытащили, Эмили вырвало.
— Надо повторить снова, — сказал врач. — Держите ее крепче.
И снова повторилась та же чудовищная процедура. На сей раз они подождали несколько минут, прежде чем вынуть трубку. Врач понес трубку в раковину; Эмили, закашлявшись, отплевывалась, давясь рвотными спазмами.
— Несите ее назад в камеру.
— Пойду сама, — сказала Эмили. — Вы просто ничтожная мелкая тварь, если позволяете себе так обращаться с женщиной.
— Ах, так вы считаете, что с женщиной все-таки стоит обращаться иначе? — презрительно бросил доктор.
— Настоящий мужчина никогда бы себе такого не позволил.
— Не стал бы спасать вам жизнь, хотите вы сказать?
И врач махнул женщинам, чтобы те забрали Эмили.
В ту ночь она устроила в своей камере пожар, разорвав подушку и забросав соломой газовый фитиль. Потом забаррикадировалась, подтащив под дверную ручку дощатую кровать и заклинив дверь, чтоб ее невозможно было открыть. Им пришлось выбивать дверные петли, чтобы проникнуть внутрь. После этого Эмили связали и поместили в камеру с железной койкой, прикрученной к полу.
В ту ночь и весь следующий день каждые десять минут к ней наведывались. Сначала Эмили решила, что заходят просто поглазеть, и кричала на пришедших.
— За вами положено зорко следить, — было холодно сказано. — Поручено смотреть, чтоб вы ничего с собой не сотворили.
В обед явилась смотрительница со стаканом молока. Эмили пить отказалась.
— Попробуйте выпить, хоть немного, — уговаривала смотрительница.
Эмили отрицательно мотала головой.
Теперь, испытав, что это такое, она с замиранием сердца ждала повторения процедуры. Когда за ней пришли, чтобы снова отправить ее к врачу, она уже была сама не своя от страха. Но поделать ничего было нельзя. Врачи уже сообразили, как себя с ней вести, и трубку вводили быстро. Эмили заплакала от боли, слезы смешались с рвотой и кисловатым запахом каши. И она потеряла сознание.
Когда Эмили пришла в себя, врач с тревогой смотрел на нее.
— Лучше бы вас стошнило, — сказал он. — Вы женщина слабая, вы не приспособлены для таких операций.
— А есть приспособленные? — с горечью спросила она.
— Вы не привыкли к грубому обращению. Оно может пагубно сказаться.
— Вы же врач. Могли бы этого и не устраивать.
— Никому вы не нужны, — внезапно бросил он. — Это просто непостижимо! Вы сидите в тюрьме, такое над собой проделываете, а там, на воле, никто и ни малейшего понятия не имеет. Зачем тогда все это?
— Чтобы показать, что ваша власть распространяется только на тех, кто вам это позволяет…
— Избавьте меня от своих лозунгов! — Врач махнул надзирательницам. — Уведите ее.
Когда ее вели в камеру, одна из женщин тихонько шепнула:
— Они снимают налог с моего жалованья, по-моему, это неправильно, что я не могу голосовать. — Она украдкой взглянула на Эмили. — А вы молодец, храбрая.
— Спасибо, — тайком шепнула Эмили.
— И еще, это все неправда, что он вам сказал. О вас пишут во всех газетах. Без подробностей, но народ знает, что тут происходит.
В ту ночь у Эмили не получалось нормально дышать — что-то мешало в трахее, как будто там застрял сгусток крови. Потом ее снова вырвало, и она обнаружила в рвоте кровавые прожилки.
На следующий день у нее уже не было сил видеть эту трубку. Эмили взяла из рук смотрительницы стакан молока, съела немного супа. Но потом возобновила голодовку.
Я чистил в своем кафе кофеварочный аппарат, когда явился ее муж. Была середина утра — время тихое. Думаю, он намеренно выбрал эту пору.
— А, так вот где вы, Уоллис, распространяете свой яд, — произнес чей-то голос.
Я поднял глаза:
— Если вы имеете в виду мой кофе, он наивысшего качества.
— Я не ваш кофе имею в виду. — Он положил на стойку свою шляпу. — Я пришел поговорить с вами о моей жене.
— Ах, так!
Я продолжал свое занятие.
— Врачи сказали, что если она продолжит голодовку, это убьет ее.
— Это те самые, которые прежде объявляли ее истеричкой?
— Нет, другие. — Он помолчал. — Ее поранили. Попытка кормить ее насильно обернулась неудачей. Видимо, они повредили ей легкие.
Потрясенный, я уставился на него.
— Нам необходимо вызволить ее из тюрьмы, — сказал он. — Или хотя бы отвести от нее опасность.
Наконец я обрел дар речи:
— Так убедите же свое правительство предоставить женщинам право голоса!
— Вы же знаете, это не произойдет никогда.
Он провел рукой в перчатке по волосам. Внезапно я заметил, какой измученный у него вид.
— Правительство никогда не уступит. Кроме всего прочего, это будет превратно понято нашими недругами. Империя должна оставаться несокрушимой, но есть еще силы в Европе, которые готовы воспользоваться нашим внутренним кризисом… То, что делает Эмили, опасно для всех нас.
— Зачем вы мне все это говорите?
— Потому что вас она может послушать, даже если к моим просьбам остается глуха.
Я подумал: должно быть, ему стоило немалой смелости или, по крайней мере, железных нервов, чтобы прийти сюда.
— Сомневаюсь, — сказал я, качая головой.
— Но вы должны попытаться!
— Если я правильно понял, не она пожелала, чтобы ее отговаривали?
— Вы любите ее?
Было странно говорить об этом, и в первую очередь с ним. Но момент был необычный.
— Да, — ответил я.
— Тогда помогите мне ее спасти. Напишите ей, — не отставал Брюэр. — Скажите, что довольно с нее протеста, теперь в борьбу могут вступить и другие. Скажите ей, что вы не хотите, чтобы она пускала под откос всю свою жизнь.
— Если я ей такое напишу, — сказал я, — и мое письмо ослабит ее решимость, она мне этого никогда не простит.
— Но это просто необходимо сделать. Ради нее самой, пусть не для нас. — Он взял свою шляпу. — Есть еще нечто, что вам надо бы знать. В правительстве поговаривают о принятии нового законопроекта. Это позволило бы им на законном основании выпускать из тюрем тех, кто начинает голодовку.
— Для чего все это? — озадаченно спросил я.
— Разумеется, для того, чтобы голодающие не умирали в тюрьмах!
— Но ведь если они их выпустят, те выйдут на свободу и создадут еще большие волнения в народе?
— Только, если у них сохранится здоровье. И если оно у них сохранится, то их арестуют снова, и они снова попадут в тюрьму. И тогда, если они умрут, то умрут не как жертвы в тюрьме, а в больнице как инвалиды. Так что, как видите, ее протест в конечном счете ничего не изменит, даже для ее движения. Вы должны написать ей письмо. Вы напишете ей?
— Не могу вам обещать. Я подумаю над этим сегодня….
— И последнее, — перебил он меня. — Если вы убедите ее прекратить все это, я дам ей развод.
— Не думаю, что ей нужен развод, — медленно произнес я.
— Напротив, он ей нужен. Но я не с ней говорю об этом. Я говорю с вами. — Он смотрел на меня без тени волнения. — Если вы сможете убедить ее жить, Уоллис, она — ваша. В снимаю с себя ответственность за нее.
Он ушел, а я раздумывал над тем, что он сказал. У меня не было ни малейших иллюзий в отношении его мотивов. Хотя я не сомневался, что по-своему он любит Эмили, Брюэр принадлежал к такому типу людей, для кого любовь неотделима от его собственных интересов. Если все, что он сказал мне, правда, и Эмили обречена, это могло бы выставить его в дурном свете. Тогда сказали бы то, что сказал и я, — он позволил своему правительству убить собственную жену, в то время как все видел и бездействовал. В таком случае ему лучше всего бы с ней развестись.
Брюэр был политик: он нашел наилучший способ воздействия на меня. Что не умаляло очевидного: он был прав. Мое письмо, где бы я убеждал Эмили верно найденными словами, что она и так уже много сделала, смогло бы поменять ее решение. Пусть она упряма, но я слишком хорошо знал ее, чтобы найти для доводов верные слова.
Я не мог представить себе мир, в котором не будет ее. Я любил ее, я хотел, чтобы она жила. А станет ли она когда-нибудь моей женой или нет… Я слишком хорошо знал ее, чтобы поверить в такое. Но я мог хотя бы надеяться.
В конце концов, после стольких лет мы имели шанс стать счастливыми.
Я засиделся запоздно, выпивая кофе чашку за чашкой. Наконец, взяв бумагу и перо, уже перед самым рассветом я написал свое письмо.
Эмили умерла через четыре недели в Пэддингтонской лечебнице. Как и предсказывал Брюэр, правительство освободило ее по медицинским показаниям, чтобы не допустить ее смерти в тюрьме. Оставалась некоторая надежда, что при надлежащем лечении ей станет лучше. Но было слишком поздно.
К моменту ее кончины суфражистское движение, несмотря на все потуги правительства, добилось немыслимого успеха — большинством членов Парламента был принят Акт о примирении. И именно тогда, когда, казалось бы, победа уже не за горами, Эмили угасала.
Мне удалось несколько раз навестить ее в больнице, но она была уже очень слаба. Ей так и не удалось восполнить вес, потерянный в заключении: ее красивое лицо, когда-то такое свежее, полное жизни, стало кукольным, как у ангела, будто чей-то резец удалил прежние очертания. Ее волосы утратили блеск, и кожа сильно потемнела, — если приглядеться, можно было заметить, что вся кожа в еле заметных черточках, как лоскут старого муслина. Даже глаза у Эмили затуманились, ее голос, стихнувший почти до шепота, не справлялся со словами, как будто она, говоря, спотыкалась обо что-то засевшее в горле.
Однако ум ее был ясен, как всегда. Я принес ей цветы.
— Спасибо, — хрипло проговорила Эмили, когда я поднес их ей, чтобы она ощутила аромат.
— Прелестные цветы, Роберт. Но в следующий раз пообещай принести мне что-нибудь иное. Срезанные цветы умирают быстро, они заставляют думать о смерти.
— Что же тебе принести?
— Принеси несколько кофейных зерен и кофемолку, чтобы смолоть.
— А доктора позволят тебе?
— Нет, не пить. Но я хочу почувствовать аромат молотого кофе, а, может, ты при мне чашечку выпьешь.
— Такого заказа я в жизни ни от кого не получал! — со смехом сказал я.
— Для меня ты всегда связан с запахом кофе. И когда мы встретились тогда, после твоего возвращения, на Кастл-стрит, как-то все было не так, ведь от тебя тогда не пахло кофе. Но теперь снова пахнет, значит все в порядке.
— Пахнет?
На Кастл-стрит запах кофе был настолько привычен, что я его уже не замечал.
— Как там наше кафе? — спросила она.
— Отлично. Новый сорт кенийского очень хорош, как ты и предсказывала.
Эмили прикрыла глаза. Потом сказала чуть окрепшим голосом:
— Я получила твое письмо. Спасибо.
— Оно оказалось кстати?
Она кивнула.
— Я очень рад.
Ее рука протянулась к моей:
— Наверно, писать его тебе было нелегко.
— Проще простого.
— Врешь, — она вздохнула. — Я и сама написала тебе письмо. Ты получишь его, когда я умру.
— Что ты такое говоришь…
— Прошу тебя, Роберт. Не оскорбляй меня притворством. Доктора со мной вполне откровенны. Легкие практически отказали. Доктора дают мне настойку опия, чтобы облегчить боль, но от этого затуманивается мозг. Поэтому, когда жду посетителей, я его не принимаю. Потом приходит боль, а когда болит, я просто не могу ни с кем общаться.
— Тебе сейчас больно?
— Немного. Мне дадут капли после твоего ухода.
— Я немедленно уйду.
— Да, наверно, лучше иди. Я чуть-чуть устала.
— Но я приду опять. И в следующий раз принесу кофе.
В ту же ночь во сне она умерла.
Оно пришло по почте через пару недель после похорон в картонной коробке. Внутри коробки были бумаги, относящиеся к магазину. Письмо стряпчего, поясняющего: в связи с тем, что миссис Эмили Брюэр, по состоянию болезни полностью и окончательно освобождается от владения этой собственностью, его долг известить меня, что… и тому подобное. И потом — письмо, написанное ее почерком, мелким и решительным, как будто для этой цели она собрала воедино все свои силы.
Мой милый Роберт,
Я хочу, чтобы ты знал, что я оставляю это кафе моим сестрам. Наследство, прямо скажем, невеликое, если учесть сколь малый доход оно приносит, но у меня никогда не получалось, как у моего отца, избавиться от сантиментов в делах, мне было просто там хорошо. Надеюсь, что ты решишь остаться, хотя бы на некоторое время. Нашему Делу нужна Кастл-стрит, а Кастл-стрит нужен ты.
Я думаю, Роберт, что мужчины и женщины только тогда смогут по-настоящему взаимодействовать друг с другом, когда станут равными. Ты можешь сказать, что к праву голоса это не имеет никакого отношения, но равные права — это необходимый первый шаг к тому, что и есть самое главное.
Вот почему я должна кое-что сказать тебе, хотя выразить это в письме мне очень нелегко… Помнишь то утро, когда я сказала отцу, что хочу за тебя замуж и почему? Мне кажется, ты всегда думал, что причины, которые я тогда назвала, истинные. Это не так. Я сказала ему только то, что, как я думала, для него прозвучит более убедительно. Ведь до этого в истории с Гектором чуть не дошло до скандала… Могла ли я, глядя отцу в глаза, сказать ему, что на самом деле чувствовала, как сильно хотела тебя? Это и есть правда. Я всегда мечтала ощутить, как твое тело льнет к моему… Я так часто рисовала это в своем воображении…. Представляла себе, как покрываю твое тело поцелуями, как лежу с тобой в постели. Ну вот… Я это и сказала. Я всегда больше всего на свете желала испытать это с тобой, чтобы, проснувшись утром, почувствовать спиной твое тепло, твое дыхание у моей шеи, и знать, стоит потянуться рукой, и ты здесь, рядом…
Я стыдилась своих чувств. Нам женщинам не положены сильные страсти, ведь так? После того, что было с Гектором, я поклялась отцу, что этого не повторится, что я сумею сдерживать чувства, и все-таки я не смогла. Поэтому так много осталось невысказанным… Уже потом, с Артуром, когда, казалось, можно было бы сказать открыто… впрочем, теперь ты знаешь одну из причин, почему я молчала с ним, да к тому же я так сильно завязла, видимо, в плену своих принципов.
Ты еще полюбишь снова — я не сомневаюсь, такое еще случится. Если это произойдет, ты должен мне обещать кое-что. Расскажи ей все — обо мне и о себе, и о том, что было в Африке. Не скрывай от нее истинных своих чувств, и, возможно, наступит день, когда и она сможет открыть тебе свои желания.
И еще я хотела бы кое-что попросить тебя для меня сделать. Прошу, опиши все, что было. Напиши историю про нас. Я знаю, лучше тебя этого не сделает никто. Безусловно, что каждый человек испытывает в жизни наивысший свой пик, по существу, даже бесконечную череду таких сильных ощущений, — но мне кажется, что наша история, то, что происходит сейчас, ни в коем случае не должно быть забыто.
Расскажи все, как было, Роберт; расскажи без желчи. В конечном счете, что есть у нас, кроме истории жизни.
Порой, когда тоска по тебе была просто невыносимой, я говорила себе, что мужчины и женщины спят друг с другом тысячи лет; что миллионы в нашей стране спят друг с другом ежедневно. Но дружба между мужчиной и женщиной до сих пор редка и бесценна. Я люблю тебя, Роберт… но превыше всего я рада тому, что я твой друг.
Любящая тебя —
На дне коробки осталось еще одно письмо и маленькая шкатулка красного дерева. Я мгновенно узнал ее: скорее всего, это был последний сохранившийся экземпляр оригинального «Определителя Уоллиса-Пинкера».
Письмо было тем самым, которое я написал ей, с припиской стряпчего:
«Мистер Брюэр прост, чтобы я возвратил это вам».
Кастл-стрит, 28 апреля
Моя милая Эмили,
Ко мне приходил твой муж. Он — как и все мы, — обеспокоен состоянием твоего здоровья. Это не удивит тебя: но удивить тебя может то, что он сделал мне некоторое предложение ради твоего благополучия.
Он сказал, если ты прекратишь голодовку, он предоставит тебе свободу — не будет препятствовать твоему с ним разводу. Он поступает так, разумеется, исходя из ложного представления, что мы с тобой любовники и что, как только тебя освободят, мы поженимся. Он хочет, чтобы я склонил тебя к такому развитию событий.
Моя любимая Эмили, хочу, чтобы ты знала: нет для меня большего счастья в жизни, стоит мне представить, какая была бы радость стать твоим мужем. И все же я не намерен никак на тебя не влиять в ту или иную сторону. Я не буду призывать тебя ни бросить голодовку, ни продолжить сопротивление. Единственное, что я хочу тебе сказать: ты совершила грандиозный поступок; как бы ты ни решила поступать далее, я неизменно буду гордиться тобой. И вечно буду любить тебя.
Решение за тобой.
С безграничной любовью,
Компоненты вкуса, обнаруживаемые в послевкусии, могут обладать некоторой сладостью, вызывающей в памяти вкус шоколада; от могут напоминать дым костра или табачный дым; они могут походить на пикантные специи, скажем, гвоздику; они могут отдавать смолистостью, наподобие живицы; или же от могут воплощать любые комбинации названных свойств.
Пока длилось перемирие между правительством и воительницами, ни одной из сторон не было выгодно наживать политический каптал на гибели Эмили. Но, как и предполагал Брюэр, ее жертва в конечно счете не сделала погоды. В последний момент правительство прекратило поддерживать Акт о примирении. Разъяренные милитантки в ответ на это провозгласили Англию неуправляемой страной.
В результате последовал хаос. В почтовые ящики засовывались горящие тряпки, разбивались окна правительственных зданий и магазинов, поджигались крикетные павильоны и даже церкви. Много лет спустя суфражистки любили утверждать, что их бунт носил мирный характер; но тогда он вовсе не выглядел мирным. Главной их мишенью стал Эсквит. Суфражистки, когда тот играл в гольф, пытались сорвать с него одежду, но помешала им в этом его дочь Вайолет, которая своими собственными кулаками отбила атаку на отца. Когда автомобиль Эсквита притормозил, чтобы не наехать на лежавшую посреди дороги женщину, откуда ни возьмись возникла стайка суфражисток и принялась избивать Эсквита плетками, предназначенными для собак. Благодаря цилиндру голова его при этом уцелела… Неизвестный, которого ошибочно приняли за Эсквита, был избит на вокзале Юстон. Министр по делам Ирландии повредил колено, защищая Эсквита в Уайтхолле. Сидевшему рядом с Эсквитом в коляске члену Парламента от Ирландии досталось по уху тесаком. Одновременно почти двести женщин объявили голодовку.
Признаюсь, я, как и многие, считал, что правительство заслуживает подобного обращения. К тому моменту мы, мужчины, которые поддерживали женщин, образовали отдельный отряд. Я сам разбил несколько окон и поджег несколько безлюдных зданий, всякий раз будучи преисполнен гордости, что совершаю это в честь Эмили. Но — опять-таки, как и многие, — постепенно я обнаружил, что лишен страсти создавать конфликт, что было присуще лидерам женского движения.
Осознание этого пришло ко мне в тот день, когда мы должны были совершить налет на Национальную галерею. Планировалось, что мы пойдем туда вдвоем, как обычные посетители, затем одновременно вынем секачи и начнем полосовать картины. Основным объектом нашей атаки должна была стать «Венера» Роукби,[75] известная обнаженная Венера, недавно приобретенная Национальной галереей. К тому времени все общественные здания охранялись полицией: поэтому было решено направить в музей пару, мужчину и женщину, чтобы привлечь к себе меньше внимания.
До этого я не видел «Венеру». Она висела на видном месте в глубине галереи, освещенная дневным светом стеклянного потолка. Женщина возлежит на кушетке и смотрится в зеркало. Казалось, ее кожа отливает живым блеском и впадина на ее спине была так реалистично выписана, что, казалось, женщина лежит здесь, в этой комнате, рядом с нами.
Я подумал: она давно умерла — ее нет уже несколько столетий, а чувственная сила ее взгляда — как видел его Веласкес, человек и живописец, — останется жить века.
Мне вспомнилась строка из последнего письма Эмили — письма, которое до сих пор, свернутое, лежало в моем внутреннем кармане: «…чтобы, проснувшись утром, почувствовать спиной твое тепло, твое дыхание у моей шеи, и знать, стоит потянуться рукой, и ты здесь, рядам…»
Я молча стоял перед картиной, и когда часы церкви Сент-Мартин-ин-де-Филдз пробили четыре раза — сигнал к атаке, — я понял, что не двинусь с места. В этот момент женщина рядом со мной вскинула свой секач: с отчаянным воплем она полоснула ножом по изогнутой белой спине от плеча до талии, так что холст провис клочьями, и внезапно стало ясно то, что до того и в голову не приходило: Венера — всего лишь картина, иллюзия, нежная, хрупкая.
Суфражистку тотчас схватила охрана. Я все стоял перед изуродованным шедевром, на глаза навернулись слезы. Потом я повернулся и пошел прочь. Я закинул свой нож в фонтан на Трафальгар-сквер и зашагал себе. С тех пор больше в их движении я не участвовал.