5

Они очень гордились своими старыми традициями и особенно тем, что шестого ноября, в день корпусного праздника, у них свыше ста лет подряд к обеду подавали гуся.

Они были очень занятными людьми, но сейчас я их не совсем понимаю. Хотелось бы мне снова их встретить. Хотя бы для того, чтобы узнать, что же еще, кроме гуся, числилось в активе этих самых старых традиций.

Хотелось бы, чтобы пришел ко мне живой гардемарин шестнадцатого года, к примеру тот же Сергей Колбасьев из четвертого отделения или Леня Соболев из пятого.

Чтобы был этот гардемарин, как полагается, в черном с золотом мундире и в не дозволенных уставом, но все же непременно носимых в отпуску манжетах, восемнадцати лет от роду и преисполненный всей соответствующей ему мудростью.

Чтобы сел он вот на этот стул пред моим письменным столом, взял у меня папиросу и был бы со мной откровенным.

Боюсь, что мой вопрос застал бы его врасплох: о старых традициях принято было говорить вообще, но над тем, что же они собою представляют, едва ли кто задумался.

Скорее всего, он просто перевел бы разговор на другие темы, но, может быть, рассказал бы о «золотой книге» и о похоронах альманаха.

Правда, самой «золотой книги» он не видел, но знает, что вплоть до какого-то года она исправно передавалась из выпуска в выпуск и что было в ней немало любопытных стихов, сочиненных прежними питомцами корпуса.

О похоронах альманаха он знает больше. Это очень старая и отличная церемония, сопутствовавшая окончанию выпускных экзаменов по астрономии.

Тайный ночной парад всей старшей роты в столовом зале, удивительные обряды, речи и песнопения. Нептун на троне из столов и красных одеял, гроб альманаха на пушечном лафете и залп самой последней брани, изображающей громовой салют с брига «Наварин».

Нет, все это, конечно, было очень весело, но всерьез можно говорить только об одной традиции корпуса, о действительно древнем и неистребимом законе братства всех воспитанников, о строгом законе, не допускающем даже малейших проявлений неверности.

Одна из рот шла на обед по звериному коридору, и дежурный по корпусу стоя в дверях своей комнаты, расслышал, как кто-то в строю негромко обозвал его прохвостом.

После обеда роту не распускали, пока не пришел ее командир. Произнеся краткую проповедь на тему о хамстве и о гражданском мужестве, он скомандовал:

— Кто сказал слово «прохвост», шаг вперед, шагом марш!

И вся рота, не сговариваясь, четко и точно сделала шаг, вперед. Вся, кроме одного человека.

Это был невысокий и сильный человек с темным лицом. Он знал, что за такое дело рота останется без отпуска, а для него в ту самую субботу отпуск был дороже жизни. Не знаю почему, кажется, из-за девушки.

Конечно, всю роту оставили и пустили его одного. И он пошел, хотя ему было сказано: «Лучше останься с нами».

После этого с ним никто не разговаривал, его не замечали, смотрели сквозь него, — он стал пустым местом. Он был сыном командующего флотом, но никакие силы на свете не могли ему помочь. Он должен был жить все в том же безвоздушном пространстве и мог спастись только уйдя из корпуса.

Но сдаваться он не хотел. Он во что бы то ни стало, как его дед и отец, должен был стать моряком.

Шесть дней в неделю он не имел права произнести ни одного слова, и все-таки учился, но наконец не выдержал и остался на второй год в надежде, что новая рота его примет.

Он ошибся. Снова к нему обращались только по службе, снова ему подавали руку только на уроках танцев, снова он оказался отделенным глухой стеной от всех остальных.

Его прежняя рота прислала ему прощенье ровно через год. В этот день он смог заплакать, но еще в течение всех трех лет до выпуска он говорил с трудом. Так было всегда, и иначе быть не могло. Несколько сот человек нужно было согнать в рамки твердой и не слишком умной дисциплины, и дело это было поручено примерно тридцати, по большей части совсем неумным, ротным или взводным командирам.

А во главе стоял его превосходительство директор, знаменитый своей налаженной седой бородой и умением внушительно кашлять.

С этой его привычкой у него иной раз получались недоразумения. Так, однажды, услышав в лазарете кашель и решив, что его передразнивают, он на двадцать суток посадил двоих кадет, которые, кстати, и не кашляли.

Вероятно, он сделал это для укрепления той самой дисциплины и для поднятия геройского воинского духа. Вероятно, ради тех же высоких целей генерал-майор Федотов и ему подобные насаждали в корпусе культ строевой шагистики, а милейший Посохов усиленно занимался сыском.

И так было всегда, и всегда, неизвестно почему, люди, за негодностью выброшенные с флота, могли стать воспитателями будущих моряков.

И всегда они очень старались, но своими стараниями добивались только одного: сплочения против себя братства всех шести рот.

Конечно, никакой дружбы и никакого мира между ними и ротами не было и быть не могло. А о войне братство сложило обширный, в достаточной степени кровожадный фольклор.

Вот окно — последнее по правой стене столового зала, если стать лицом к бригу. Из этого окна в семидесятых годах прошлого столетия прямо сквозь стекла на двор выбросили одного ротного командира.

Вот картинная галерея. Здесь, уже в начале двадцатого века, одного офицера избили шарами от кегельбана, который после этого случая был упразднен.

Вот компасный зал — небольшой круглый зал, по самой середине классного коридора; с ним связана фантастическая, почти средневековая легенда о гардемарине Фондезине.

Это было не то во время декабристов, не то в год польского восстания, но во всяком случае еще при Николае Первом.

В корпусе нашли крамолу, и судить виновных должна была особая комиссия под председательством директора.

У дверей столового зала поставили караул, а по самой его середине — стол, накрытый зеленым сукном. Там, за этим столом, в огромной пустоте и должна была заседать комиссия, каждое слово которой было тайной.

Но плоский потолок зала был подвешен на цепях, и друзья виновных решили отомстить. Они пробрались на чердак и под цепи заложили пороховые заряды. Им оставалось только выждать, пока соберется судилище, поджечь фитили и обрушить потолок.

Директором корпуса был адмирал Фондезин, и был у него сын гардемарин. Сын знал, что отец идет на смерть, и, не выдержав, его предупредил.

Мстителей схватили на чердаке, и судьба их была печальной. Но сам гардемарин Фондезин пропал на следующий день, и пропал бесследно.

И уже много лет спустя, во время ремонта компасного зала, его скелет с остатками полуистлевшей форменной одежды был найден замурованным в одной из стен компасного зала.

Так рассказывали, но, насколько я знаю, в корпусе никогда не было директора по фамилии Фондезин, да и сама операция замуровывания мне кажется едва ли технически осуществимой.

Всё это, однако, несущественно. Мораль легенды ясна: во все времена была война с начальством, и во все времена измена братству каралась с предельной жестокостью.

Я видел только самый конец этой двухсотлетней войны. При мне начальство завершило то, что ему казалось приведением Морского корпуса в полный порядок.

Действовало оно воистину превосходно. С такой же блестящей бездарностью и таким же самодовольным упорством, с каким в масштабе всей Российской империи орудовали последние горемыкины царя. Деятельность его неплохо была освещена в той же «золотой книге», в одном стихотворении о некоем весьма глубокомысленном адмирале. Адмирал этот понял, что в мире существует какой-то определенный порядок, а именно: женщины производят на свет детей, павлоны, сиречь юнкера Павловского военного училища, занимаются печатанием с носка и прочими пехотными штуками, а гардемарины Морского корпуса изучают морские науки и в свободное время пьют водку. Такой порядок, по его мнению, отнюдь не соответствовал цивилизации и прогрессу навигации, а потому он порешил:

Порядок новый, отменный и толковый немедля учредить,

Чтобы без исключений всем дамам водку пить,

Павлонам, средь мучений, детей производить,

А в корпусе Морском, во вред морским наукам,

Ввести пехотный строй, учить павлонским штукам.

И, надо сказать, учили этим штукам действительно несколько больше, чем следовало, и это мало кому нравилось.

Опять-таки очень старались, и опять-таки его превосходительство директор сажал на двадцать суток дежурных по кухне, являвшихся к нему на квартиру с пробой пищи и неверно державших в руке фуражку.

И за все эти старания и за всю науку в один из дней шестого ноября корпус отблагодарил своего директора — так, что лучше не надо.

Это было за обедом, вскоре после традиционного гуся. За длинным столом у брига восседало приглашенное на праздник высшее начальство — обрамленная золотом радуга орденских лент. Поближе к гардемаринам несколько столов занимали просто флотские офицеры.

Гусь был отличный, и с яблоками, и, кроме гуся, подали превосходный сухарный квас, но главное, что было, — это отличное настроение духа.

Сигнал горниста: «Встать!» и в наступившей тишине его превосходительство директор провозглашает тост. За тостом — «ура!», и снова сигнал и продолжение занятий с гусем.

Тосты следовали в строго установленной очередности, и, как всегда, за русский флот кричали вдвое громче, чем за государя императора. И за старейшего из присутствующих, седенького и румяного адмирала, в стиле библейского пророка, кричали совершенно оглушительно, чтобы его развеселить.

И старичок развеселился. Встал, помахал ручкой и провозгласил ответный тост за дорогого, он бы даже сказал — обожаемого Виктора Алексеевича, хозяина сегодняшнего праздника и директора корпуса — «ура!».

Оркестр грянул победный туш, но весь корпус промолчал. Весь корпус смотрел на своего директора и, видя, как он бледнеет, улыбался.

И туш звучал все более и более неуверенно, и кое-какие оркестранты, не зная, что им делать, постепенно умолкали, и капельмейстер окончательно растерялся.

Наконец генерал-майор Федотов сорвался со своего места, галопом подбежал к оркестру и закричал:

— Прекратить безобразие!

Тогда настала тягостная и неопределенная пауза, и за паузой сигнал: «на молитву!».

Праздничный обед был закончен. Кстати, это был последний праздничный обед Морского корпуса.

Загрузка...