Глава четвертая. «МУЧЕНИК ПОЗОРНОЙ КАЗНИ»

В оном же году кабинет министр Артемий Петрович Волынский да с ним Андрей Хрущов и Петр Еропкин взяты под караул; люди были славные своим разумом.

В.А. Нащокин

«Ледяной» триумф

Новый, 1740 год открылся чередой торжеств. После новогоднего праздника двор 19 января отмечал десятую годовщину восшествия Анны Иоанновны на престол. В ее честь звучали русские и немецкие вирши (приводим подстрочный перевод аннинского времени):

Благополучная Россия! посмотри только назад,

На прошедшую ночь давно минувших времен.

Вспомни тогдашнюю темноту:

взирай на нынешнее свое цветущее щастие.

Удивляйся премудрости Великие Анны.

Рассуждай ее силу, которая ныне твою пространную империю

Славой своего оружия одна защищает.

Ее величие везде и во всем равно.

То и двор ее своим великолепием все протчие превышает,

Свет ее славы пленяет слух и сердце чужестранных народов.

Они числом многим бегут сюда спешно, живут с удовольством.

Кто не ее подданный, тот подданным быть желает.

Сие златое время России

По желанию сердец наших именем Великие Анны назвали.

Следом шли празднование дня рождения императрицы и приготовления к торжеству по случаю подписанного недавно мира с турками. Кабинет-министр Волынский готовился поразить столицу невиданным зрелищем — свадьбой царского шута князя Михаила Голицына и шутихи-калмычки Евдокии Бужениновой в специально выстроенном по этому случаю на Неве «Ледяном доме».

В столичные и местные учреждения империи полетели указы, подобные тому, что получила Канцелярия от строений: «Повелели мы учинить нашему кабинет министру и обер егермейстеру Волынскому некоторые приуготовлении, потребные к маскараду. Того ради прислать к нему от оной Канцелярии архитектора Бланка, тако ж, сколько к тому потребно будет, мастеровых и протчих людей, лесных и других материалов; то все по требованию его отправлять немедленно». Закипела работа, и в короткое время рядом с царским дворцом вырос причудливый дом из ледяных плит с ледяными окнами.

Вокруг всей крыши тянулась галерея, украшенная столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном вело в сени, из которых можно было попасть в две симметрично расположенные комнаты. В одной комнате размещались два зеркала, туалетный стол, шандалы со свечами, большая кровать, табурет и камин с ледяными дровами; во второй — стол, два дивана, два кресла и резной поставец со стаканами, рюмками и блюдами, на столе стояли часы и лежали карты. Все эти вещи были сделаны из льда и «выкрашены приличными натуральными красками». Ледяные дрова и свечи, намазанные нефтью, горели. Имелась даже ледяная баня, которая несколько раз топилась, и желающие в ней парились.

Перед домом стояли шесть ледяных пушек и две мортиры, которые могли стрелять. На ледяных воротах были укреплены горшки с ледяными ветками, на которых сидели ледяные птицы. У ворот красовались два ледяных дельфина, с помощью насосов выбрасывавшие из челюстей огонь из зажженной нефти. Неподалеку находился ледяной слон в натуральную величину с фигурой персиянина-погонщика. «Сей слон внутри был пуст и так хитро сделан, что днем воду, вышиною на 24 фута, пускал, которая из близко находившегося канала Адмиралтейской крепости трубами приведена была, а ночью, с великим удивлением всех смотрителей, горящую нефть выбрасывал. Сверх же того мог он, как живой слон, кричать, который голос потаенный в нем человек трубою производил», — описывал чудесное зрелище профессор Академии наук Георг Крафт.

Свадьба должна была состояться на фоне грандиозного маскарада, главную роль в котором должны были играть представители разных земель бескрайней империи. От Академии наук царский указ потребовал «подлинное известие учинить о азиятских народах, подданных ее императорского величества, и о соседях, сколько оных всех есть, и которые из них самовладельные были, и как их владельцы назывались, со описанием платья, в чем ходят, гербов на печатех или на других, на чем и на каких скотах ездят, и что здесь в натуре есть платья и таких гербов, и например: мордва, чуваша, черемиса (марийцы. — И. К.), вотяки (удмурты. — И. К.), тунгусы, якуты, чапчадалы (камчадалы. — И. К.), отяки (вероятно, остяки — ханты. — И. К.), мунгалы (одна из территориально-родовых групп бурятов. — И. К.) башкирцы, киргизы, лопани, кантыши, каракалпаки, арапы белые (арабы. — И. К.) и черные (негры. — И. К.), и протчие, какие есть, подданные российские и четырех частей земли: Европы, Азии, Америки, Африки, генеральное их описание народа и скота, на чем ездят, герба и платья».

Ученые рекомендации пришлось выполнять местным властям. Так, посланный в Казань указ требовал в спешном порядке выбрать «из татарского, черемисского и чувашского народов каждого по три пары мужеска и женска полы пополам и смотреть того, чтобы они собою были не гнусные, и убрать их в наилучшее платье со всеми приборы по их обыкновению, и чтоб при мужеском поле были луки и прочее их оружие и музыка, какая у них употребляется». Такие же распоряжения были отправлены на Украину и в северный Архангельск{373}.

Не были забыты и великорусские мужики — в подмосковных дворцовых волостях, ямских селах, Калужской провинции местные власти срочно отыскивали игравших на рожках пастухов и «баб молодых и столко ж мужей их, умеющих плясать, для отсылки в Санкт Питер Бурх ко двору ее императорского величества». Перепуганных крестьян конвоировали в Московскую губернскую канцелярию, где сортировали на «годных» и «негодных». В итоге нашли шесть пастухов-рожечников и отобрали восемь пар крестьян-плясунов, которых за казенный счет одели, обули и отправили в Петербург{374}.

Шутовская свадьба с этнографическим парадом состоялась 6 февраля 1740 года. Под руководством Волынского был разработан церемониал маскарадного шествия и нарисованы эскизы маскарадных костюмов. Торжество удалось на славу. В день свадьбы участники церемонии собрались на дворе министра — главного распорядителя праздника; оттуда процессия прошла мимо императорского дворца и по главным улицам города.

Открывал шествие римский бог Сатурн на колеснице, запряженной четырьмя оленями с позолоченными рогами. Вслед за ним двигались играющие на рожках пастухи верхом на коровах, три колдуна с накладными носами; сказочный богатырь, потешная «гвардия» жениха — 24 воина в вывороченных заячьих шубах верхом на козлах, музыканты с гудками, волынками, «рылями» (лирами), балалайками и рожками, за ними линейки и сани, запряженные быками или собаками, на которых ехали вотяки, лопари (саамы), камчадалы, просто ряженые «под видами разных диких народов», Бахус верхом на винной бочке с двумя сатирами и Нептун, в роли которого выступал шут Иван Балакирев.

За «жениховой конюшней» — оседланными ослом, козлом и бараном — ехал в санях, запряженных шестью оленями, сам жених — «дурак самоятской ханской сын Кваснин» князь Голицын, свахи, управитель маскарадного поезда верхом на слоне, 12 арапов на верблюдах, главный жрец торжества с изображением солнца, «которого идолопоклонники за бога почитают», и, наконец, в «качалке» на двух верблюдах «невеста блядь Буженинова» со свитой из мордвинов, чувашей и черемисов на санях, запряженных свиньями{375}.

«Когда поезд объехал все назначенное пространство, людей повели в манеж герцога Курляндского. Там по этому случаю пол был выложен досками и расставлено несколько обеденных столов. Каждому инородцу подавали его национальное кушанье. После обеда открыли бал, на котором тоже всякий танцевал под свою музыку и свой народный танец. Потом новобрачных повезли в Ледяной дом и положили в самую холодную постель. К дверям дома приставлен караул, который должен был не выпускать молодых ранее утра» — так, по воспоминаниям адъютанта Миниха, капитана Манштейна, завершилось это мероприятие.

Одним из главных участников шутовского действа был поэт и секретарь Академии наук Василий Тредиаковский, которого за два дня до праздника поколотил разгневанный Волынский. Министр потребовал написать стихи на шутовскую свадьбу; Еропкин забыл передать его приказание поэту, и тот, вызванный в неурочный час дежурным кадетом на «слоновый двор» (штаб подготовки «фестиваля»), возмутился. Волынский же никак не мог допустить какой-либо помехи торжеству и лично «вразумил» стихотворца. Как писал в слезной челобитной сам Тредиаковский, «его превосходительство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам перед всеми толь немилостиво по обеим щекам; а притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема», а потом «повелел и оному кадету бить меня по обеим же щекам публично».

После избиения Тредиаковскому дали «на письме самую краткую материю, с которой должно было ему сочинить приличные стихи», и отпустили. На следующий день поэт явился с жалобой в присутствие, где Бирон принимал посетителей — «пасть в ноги его высокогерцогской светлости и пожаловаться на его превосходительство», но, на беду, столкнулся там с обидчиком, и истязание продолжилось: «…увидев меня, спросил с бранью, зачем я здесь, я ничего не ответствовал, но он бил меня тут по щекам, вытолкал в шею и отдал в руки ездовому сержанту, повелел меня отвести в комиссию и отдать меня под караул, что таким образом и учинено. Потом, несколько спустя времени его превосходительство прибыли и сами. Тогда браня меня всячески, велели с меня снять шпагу с великою яростию и всего оборвать и положить и бить палкой по голой спине столь жестоко и немилостиво, что, как мне сказывали уже после, дано мне с 70 ударов».

Поэт, сидя под стражей, написал стихи, а затем в маске и потешном платье читал шутовское приветствие («срамное казанье») новобрачным:

Здравствуйте, женившись дурак и дура,

еще и блядочка, то-та и фигура.

Теперь-то прямое время вам повеселит<ь>ся,

теперь-то всячески поезжанам должно бесит<ь>ся,

Кваснин дурак и Буженинова блядка

сошлись любовно, но любовь их гадка.

Ну мордва, ну чуваша, ну самоеды,

Начните веселые молоды деды.

Балалайки, гудки, рошки и волынки,

Сберите и вы бурлацки рынки,

Плешницы, волочайки и скверные бляди,

Ах вижу, как вы теперь ради,

Гремите, гудите, брянчите, скачите,

Шалите, кричите, пляшите,

Свищи весна, свищи красна.

Не можно вам иметь лучшее время,

Спрягся ханской сын, взял хамское племя.

Ханской сын Кваснин, Буженинова ханка,

Кому того не видно, кажет их осанка!

О, пара! О, нестара!..

Можно посочувствовать и побитому Тредиаковскому (его рапорту о побоях, поданному в Академию наук 10 февраля, хода не дали), и несчастному жениху Михаилу Голицыну (внуку боярина князя Василия Васильевича — начальника Посольского приказа и фаворита царевны Софьи) и посетовать на грубость шутовских развлечений, но следует признать, что «шоумейкером» Волынский оказался хорошим. Его представление имело успех как раз потому, что отвечало вкусам не только императрицы, но и прочей публики. «Поезд странным убранством ехал так, что весь народ мог видеть и веселиться довольно, а поезжане каждый показывал свое веселье, где у которого народа какие веселья употребляются, в том числе ямщики города Твери оказывали весну разными высвистами по-птичьи. И весьма то было во удивление, что в поезде при великом от поезжан крике слон, верблюды и весь упоминаемый выше сего необыкновенный к езде зверь и скот так хорошо служили той свадьбе, что нимало во установленном порядке помешательства не было», — вместе с народом искренне радовался забаве капитан гвардии Василий Нащокин{376}.

Что же касается Тредиаковского, то кабинет-министр видел в нем не поэта и ученого, а подобного мичману Мещерскому шута и прихлебателя своего соперника князя А.Б. Куракина — и обошелся с ним соответственно. Отпустив последние десять ударов палкой посредством караульного капрала, Волынский милостиво разрешил обиженному жаловаться, «…а я де свое взял, и ежели де впредь станешь сочинять песни, то де и паче того достанется», — заявил он стихотворцу, по заказу «патрона» писавшему на него обидные «басенки и песенки»:

Набрала ворона перышек от прочих птиц;

Убралась всеми снизу вверх без мастериц.

Величаться начала сею пестротою,

Презирая птичек всех в том перед собою.

Или еще хуже:

Во львиную осел как нарядился кожу,

И ею он покрыл зад, ноги, спину, рожу,

То в той он устрашал, как лев, везде зверей.

А инде приводил чрез то в страх и людей{377}.

Одиннадцатого февраля «народы» были приглашены во дворец для прощальной аудиенции, где танцевали перед императрицей. 14-го числа Анна Иоанновна принимала приветствие от «государственных чинов», которое поднесли князь Черкасский и фельдмаршалы Миних и Ласси; «иностранные министры», дамы и придворные были допущены к целованию руки императрицы. Прием закончился раздачей милостей по случаю заключенного мира с турками; государыне были представлены пленные турецкие офицеры, и Артемий Петрович проводил их к столу.

После этой церемонии, по свидетельству французского посла, «два герольда верхами, в великолепном убранстве… отправились в различные кварталы города, возвещая о мире; при них находились два секретаря, которые читали договор, и четыре унтер-офицера, бросавших в народ деньги». 15 февраля при дворе был маскарад, который завершился далеко за полночь. 17-го в заключение торжеств императрица раздавала золотые медали иностранным дипломатам и придворным, а потом «пошла в апартаменты принцессы Анны (племянницы императрицы. — И. К.), выходящие на площадь, и сама стала бросать оттуда деньги в народ». Для подданных было выставлено угощение, в том числе два зажаренных целиком быка и вино из фонтанов, наполнявших огромный бассейн. За народным «удовольствием» императрица и свита «смотрением из окон веселитца изволили»…

Наверное, доволен был и Артемий Петрович.

6 марта Анна Иоанновна подписала указ о выдаче изобретательному придворному «для нынешнего мирного торжества в награждение» 20 тысяч рублей{378}, однако сделано это было «по его прошению». Никаких же иных знаков отличия честолюбивый министр не получил, хотя у него не было ни ордена Александра Невского, ни Андреевской звезды. Это было последнее торжество Волынского.

Бирон уже готовился нанести ему удар. В собственноручно поданной челобитной (на имеющемся в следственном деле списке не проставлена дата, но в бумагах следственной комиссии указано, что она приобщена к делу 16 апреля 1740 года{379}) обер-камергер и герцог представал верным слугой, который «с лишком дватцать лет» несет службу, «чинит доклады и представления», что тем более важно сейчас, когда один министр Кабинета «в болезни», а другой, то есть Остерман, «за частыми болезнями мало из двора выезжает». Волынский же осмелился подать государыне письмо (о нем пойдет речь ниже. — И. К.) с наветами на тех, кто «к высокой вашего императорского величества персоне доступ имеет», и тем самым возвел «напрасное на безвинных людей сумнение». Как бы не понимая, о ком идет речь в этом письме, Бирон просил защитить его честь и достоинство и потребовать от Волынского, чтобы «не токмо с именованием персон точно изъяснено, но и надлежаще доказано, и показанные со злости и лукавства тех, на которых автор того письма доводить хощет, именно объявлены были».

Следом фаворит обвинил кабинет-министра, посмевшего «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Собственно, само избиение поэта Бирона не интересовало. Для него Тредиаковский тоже был вроде шута, но не из придворного ведомства; в другое время он сам вместе с Волынским посмеялся бы над забавным приключением. Но теперь это происшествие пришлось как нельзя кстати: кабинет-министр рукоприкладствовал по отношению к просителю, прибывшему в приемную «владеющего герцога», и, самое страшное, в «апартаментах вашего императорского величества»{380}, а это уже пахло оскорблением императрицы и могло подпадать под понятие «государева слова и дела».

Тут, пожалуй, интересными являются не сами обвинения, а причины, заставившие Бирона выйти из тени, предстать жалобщиком и вынести придворные склоки на публичное разбирательство. На первый взгляд неожиданное выступление фаворита против пользовавшегося его поддержкой министра, похоже, не было случайным. Эрнст Иоганн Бирон, обер-камергер и герцог Курляндский, к тому времени являлся фигурой весьма влиятельной, но отнюдь не всесильной. Как у любого «настоящего» фаворита, у него был свой круг обязанностей и полномочий — в качестве начальника придворного штата и личной канцелярии императрицы, дополнительного «канала» поступления информации от высших военных и штатских чинов, удобного неформального посредника в контактах с иностранными дипломатами, наконец, своеобразного лоббиста, ускорявшего принятие важных решений и игравшего роль влиявшего на раздачу наград и милостей. Но в текущее управление Сената и Кабинета он не вмешивался, а в иностранных делах вынужден был считаться с Остерманом. Только объединение этих двух фигур могло сокрушить Волынского.

Поражения и победы

Артемий Петрович, начав службу при Анне в качестве безнадежно проштрафившегося губернатора, в 1736—1739 годах неуклонно шел «наверх». Однако удержаться у власти сложнее, чем взойти на вершину. Для успеха ему (как и Бирону, Остерману или Миниху) надо было найти свою «нишу» — круг обязанностей, которые делали бы его необходимым, — и уметь осторожно делить компетенцию, не посягая на чужой «огород». Но своими растущими амбициями новый министр насторожил многих.

Он долгое время был лояльным по отношению к Бирону, но затем стал отдаляться от «патрона». С помощью друзей он выступил против президента Адмиралтейств-коллегий адмирала Н.Ф. Головина — креатуры герцога. 11 апреля 1738 года обер-штер-кригскомиссар флота Ф.И. Соймонов занял пост обер-прокурора Сената «в ранге генерал-майора», и вскоре после его назначения появился именной указ Анны Иоанновны от 29 мая 1738 года.

Документ во всеуслышание объявлял, что адмиралтейские суммы отдавались «на векселя купцам некоторым, не токмо малознатным капиталистам, в том числе и самым банкротам», а президент Головин «самовластно» раздавал деньги, «как бы его собственные», купцам и своим «служителям». В злоупотреблениях обвинялись также его подчиненные, а нечистый на руку командир был принужден «терпеть, манить, потакать и всячески пакостные их дела, кражи и воровство, елико возможно, попускать или закрывать, бояся того, чтоб на него самого доносить не стали». После ареста кабинет-министра Головин в прошении от 20 апреля 1740 года объяснял, что обличавший «бессовестные дела» чинов Адмиралтейства указ был составлен Волынским: «…обще с бывшим обер-прокурором, что ныне генерал-кригскомиссар, Федором Соймоновым сочинили и в доме у себя переписывали и чернили… формуляр указа, который переписывал кабинетный канцелярист Андрей Суровцев, яко бы на Адмиралтейств-коллегию, а в самом деле на меня, всеподданнейшего раба вашего императорского величества, будто бы деньги и материалы казенные вашего императорского величества самовластно разобраны и прочие непорядки учинены»{381}.

По составленному Волынским указу императрицы началась проверка «адмиралтейских сумм»{382}. Проведенная сенатором В.Я. Новосильцевым и обер-прокурором Ф.И. Соймоновым ревизия флотского ведомства выявила крупные «непорядки»: чины Адмиралтейства давали казенные деньги в долг «на вексели», всего с 1734 года «по словесным предложениям» была роздана внушительная сумма — 408 901 рубль. Сам адмирал Головин позаимствовал из казны 47 461 рубль; при этом десять тысяч взял без какого-либо «определения» коллегии, полученные деньги в срок не возвращал, а с некоторых сумм не платил проценты; кроме того, президент бесплатно оприходовал два небольших судна с Партикулярной верфи и пользовался казенными стройматериалами (красками, досками, железом) «для домовых своих нужд»; за флотский счет достались ему и дорогие часы за 265 рублей{383}.

У Волынского с Головиным в 1737 году уже был конфликт: президент Адмиралтейств-коллегий присвоил сумму, выданную Конюшенной канцелярией в счет займа, взятого у флотского ведомства на покупку лошадей в Башкирии. Соймонов заставил его осенью того же года вернуть деньги, но дело дошло до государыни, и адмирал на коленях просил у нее прощения{384}. На этот раз дело было еще серьезнее. В августе 1738 года Волынский заготовил проект указа об «отрешении» Головина от управления коллегией и «присутствии вместо того за коллежских советников экипажской экспедиции советникам Пушкину и Хрущову»{385}. Но документ «в действо произведен не был»: Бирон, по свидетельству Соймонова, «взяв оной у государыни из рук, бросил Волынскому в глаза, упрекая его, что он неправильно подает на графа Головина, а он де человек чесной и доброй»; таким образом, адмирал с «помощию» своего патрона Бирона «пришел в прежнюю свою силу»{386}.

Он осмелел настолько, что в феврале 1739 года стал требовать от Штатсконторы якобы недоплаченные его коллегии с 1731 года 2 394 605 рублей 47 с половиной копеек. Финансисты, обидевшись, стали доказывать, что Адмиралтейство, как и другие ведомства, действительно недофинансировалось, но сумма долга составляет никак не более 959 тысяч рублей, да и тех «Статс контора платить не должна и не ис чего», поскольку на флотские расходы были учреждены «особливые сборы» с таможен. В итоге в апреле 1740-го Сенат повелел выдать Адмиралтейству 100 тысяч рублей «с денежных дворов», а затем еще 50 тысяч на жалованье и провиант строителям галер, чтобы они не разбежались, а на все последующие требования отвечал отказом.

Однако противники адмирала покоя ему не давали. В июне 1738 года Сенат потребовал от Адмиралтейства отчет во всех расходах с 1731-го. Головин, ссылаясь на «неприсылку счетов от портов и контор», с выполнением тянул, а присланные из коллегии бумаги противоречили друг другу{387}. Несмотря на это, президент не унимался и требовал «свои» два с лишним миллиона. Тогда Кабинет нанес ответный удар: именной указ императрицы от 21 мая 1739 года, «контрактованный» подписями всех трех кабинет-министров, обязал морское ведомство в недельный срок отчитаться за все полученные и израсходованные за восемь лет средства, в том числе за собранные недоимки, закупленные «припасы» и сэкономленное от «неполного комплекта» жалованье{388}.

Адмиралтейство с заданием не справилось и в сентябре. В том же месяце прокурором коллегии был по представлению Волынского и Черкасского назначен Н. Желябужский{389}. Соймонов стал генерал-кригскомиссаром флота; этим же указом были уволены его предшественник на этом посту М. Голицын и обер-штер-кригскомиссар Ф. Лопухин, а членами коллегии стали часто бывавший у Волынского капитан П. Пушкин и И. Микулин{390}.

Соймонов сразу же доложил Сенату, что его ведомству надлежит «не такая сумма, сколко та коллегия почитала, но многим менше». Указанные адмиралтейским начальством недоимки названы «без подлинных справок», тогда как на деле многие из них уже получены и недостающие материалы закуплены; к примеру, на строительство доков было выделено не 80 тысяч рублей, а все 120 тысяч, только не все суммы проходили через ведомости Адмиралтейства. В итоге сенаторы 9 января 1740 года постановили, что морякам недоплачено не два с лишним миллиона, а 507 421 рубль. Головин, после того как ему продемонстрировали соответствующие бумаги «за руками» адмиралтейских бухгалтеров, вынужден был с этими расчетами согласиться{391}.

Параллельно неутомимый Соймонов в декабре 1739 года начал ревизию Кронштадтского порта и обнаружил «против портному регламенту не токмо непорядочные, но и казне убыточные поступки» флотского начальства. На складах недосчитались сотни четвертей муки, мачтовые деревья гнили в грязи и воде, в гавани стояли бесхозные суда с «припасами»; служащие не знали, что хранится в тех или иных «магазинах», в то время как флотское имущество обнаруживалось лежащим в частных «амбарах»{392}. 29 января все нарушения были перечислены в поданном императрице «экстракте», так что эту кампанию Соймонов и его «патрон» едва ли считали проигранной.

В других случаях приходилось уступать. Кабинет министров долгое время не давал добро на план приватизации металлургических заводов, выдвинутый другой креатурой герцога — саксонским бароном Куртом Александром фон Шембергом. Прибывший в Россию в 1736 году с группой немецких инженеров и мастеров Шемберг, возглавив горное ведомство (Генерал-берг-директориум), выступил сторонником приватизации казенных предприятий — при условии, что именно его контора будет этим процессом руководить, а его подчиненные смогут вступать в рудокопные компании и становиться владельцами заводов.

Двадцать второго марта 1738 года Шемберг подал в Кабинет доношение, в котором, как резюмировалось в подготовленном для министров «экстракте», «он… болше стал склонятца об отдаче заводов в партикулярные руки», но при увеличении налогов с их владельцев. В частности, с домен он предлагал брать столько, «как ныне Акинфей Демидов платит в казну», то есть по три с лишним тысячи рублей, в то время как сбор в казну по копейке с пуда чугуна в среднем давал около 800 рублей с каждой домны. Для преодоления «сумнительств» он просил передать ему гороблагодатские и лапландские заводы, обещая менее чем за год выплатить их стоимость казне, отказываясь от полагавшихся льгот по налогообложению («никаких уволнителных лет не желает»). Генерал-берг-директор просил к заводам земли и приписных крестьян, права распоряжаться кабаками и поставкой провианта на заводы, а также гарантий владения и распоряжения заводами. При этом он рассчитывал, что и другие заводчики пожелают «с ним равные кондиции получать и к тому ж охотно и безспорно со времянем склонятца будут платить то же, что он в казну платить будет», то есть полагал, что права, которых он добивался, должны распространяться на всех частных предпринимателей{393}.

Подготовленные в Кабинете «экстракты» для слушания этого дела отразили «перемену мнения» автора (прежде он считал, что «лутче те заводы казенным коштом заводить, нежели партикулярным людем отдать»), отметив, что прежний начальник сибирских горных заводов В.Н. Татищев обещал казне от гороблагодатских заводов почти 30 тысяч рублей дохода, а Шемберг — только 9378.{394} Эти «экстракты» были поданы «его превосходительству Артемию Петровичу… в апреле месяце», после чего в Кабинете был составлен проект указа об организации комиссии для рассмотрения проектов Шемберга о «позволении ему в Лапландии и в Сибири при горе Благодати заводить горные заводы компанею». Заодно комиссия должна была определить, «сходно ли с нашими правами и не возможно ли иных лутчих способов изыскать, чтоб казне нашей болшая прибыль быть могла».

Однако подготовленный проект не был утвержден — вместо него 31 мая 1738 года был подписан именной указ, по которому создавалась особая «комиссия о горных делах», которой предстояло в совете с самим Шембергом решать вопрос уже обо всех горных заводах: «на казенном коште оныя заводы прибыльнее содержать или в компанию партикулярным людем отдать». Членами комиссии были назначены барон П.И. Шафиров, князь А.Б. Куракин, граф М.Г. Головкин, граф П.И. Мусин-Пушкин; чуть позднее в нее был включен барон X. В. Миних, брат фельдмаршала{395}.

Волынский в составе комиссии не значился; среди ее членов имелись как его «приятели», так и противники. В поданном уже 12 июня докладе они высказались в пользу приватизации. Но неизбежно встал вопрос, кто этим процессом будет управлять. Комиссия предложила в этом качестве себя, чтобы «охочие люди в учрежденную комиссию являлись» и подавали «кондиции», на которых они согласны взять казенные заводы, после чего «по предъявленным кондициям, и от Генерал-берг-директора мнению, и по разсуждению учрежденной комиссии с теми людьми и договор чиним быть имеет». Высочайшая резолюция от 16 июня повелевала «о предложениях генерал-берг-директора фон Шемберха и о горных делах и заводах основательное разсмотрение иметь», при этом подчеркивала: «…не о прежних токмо указах только толковать и оных держаться, но о том наиглавнейшее разсуждение иметь надлежит, что при таком впредь о сих делах установляемом учреждении и распоряжении нашему и государства нашего интересу к лучшей пользе и прибыли быть и касаться может, и какия по тому основанию иногда новыя учреждения учинены быть имеют»{396}.

Таким образом, речь шла о реформе горного дела и подготовке для этого «новых учреждений». Однако комиссия не считала нужным выходить за рамки прежнего законодательства («генеральной Берг-привилегии и указов, сколко к тому делу принадлежит»), и Шемберг оказался «с реченною комиссией) во многом не согласен». Он прислал свои возражения, а затем и сам выступил в собрании с требованиями, чтобы «охочие» (желающие стать заводчиками) люди являлись прямо в Генерал-берг-директориум и были утверждены «кондиции», «на каких те новоучреждаемые заводы и рудные места отдавать в компании и оные приобщить к той публикации в форме регламента, дабы каждой и все о том ведали и знали, к чему являт<ь>ся»; вследствие чего и иностранные подданные были бы «уверены, не втуне приезжать в здешнее государство».

Сам Шемберг составил проект нового горного регламента. Началось долгое обсуждение, в ходе которого обозначились основные противоречия между комиссией и «иностранным специалистом». Шемберг отстаивал интересы своего ведомства: оно должно было обладать правом приписывать деревни к горным заводам. Его оппоненты полагали, что этим делом должна ведать «учрежденная о горных делах комиссия, в которой и наш генерал-берг-директор присутствует»; жаловать же деревни могла только императрица.

Члены комиссии считали: «понеже те заводы не все равнаго достоинства, и, следовательно, чтоб оные все отдать в компании на генеральных или одинаких кондициях неприлично», нужно в каждом случае устанавливать для предпринимателя особые «кондиции». Шемберг же предлагал конкретно прописать в законе порядок налогообложения по имеющемуся прецеденту с Демидовыми: «вместо десятинного сбору и всяких пошлин» брать с заводовладельцев «з железа на уравнителном основании… с домны, на которую во один год выплавится чугуна до ста тысяч пудов, 3058 руб. 77 коп. на год, с меди, олова и свинца десятую долю… серебро по 14 копеек золотник, а золото по 2 руб. 30 коп. чистого ж золотник отдавать»{397}.

Проект Шемберга требовал гарантий наследственного владения заводами (даже в случае осуждения и конфискации имущества «инвестора» они должны были отойти наследникам). Члены комиссии полагали иначе: «Оное состоит в высочайшей ея императорского величества милости, как и о протчих движимых и недвижимых имениях, а иначе оное с государственными правами несходно», — что неудивительно при отсутствии самого понятия собственности в юридическом языке той эпохи. В лучшем случае они считали возможным обещать, что «позволение к рудокопанию» не будет отнято до тех пор, пока «то дело по надлежащему производить будет».

Наконец, по мнению комиссии, «всем тем, которыя от Генерал-берг-директориума и его правления зависят, в рудокопные дела, от которых они имеют получать прибытки, касаться не подлежит, ибо признавается, что, когда горныя управители или служители в тех делах будут участниками, то высочайшему… интересу будет предосудительно, к тому ж когда они будут интересен™, то уж кому надзирание над ними иметь». Такая постановка вопроса исключала участие Шемберга и его подчиненных в приватизации заводов. Поэтому он и отстаивал право участия для всех, «хотя б кто в нашей (императорской. — И. К.) службе обретался или не обретался». Кроме того, генерал-берг-директор предлагал предоставлять владельцам денежную помощь от казны, приписывать деревни к заводам с освобождением от «рекрутских и прочих поборов сверх подушных», разрешить беспошлинный ввоз на заводы необходимых «припасов и материалов» и дать возможность «в Россию привозить на казенном коште» нужных специалистов из-за границы. Но при этом сам поборник частной инициативы намеревался получить едва ли не самые лакомые куски госсобственности и отстаивал право единоличного контроля за проведением приватизации, что создавало условия для злоупотребления служебным положением.

В итоге настойчивости Шемберга комиссия всё же расширила привилегии частных горнозаводчиков: они должны были получить гарантию наследственного владения, свободу распоряжаться выплавленной медью, снятие ограничений в землеотводе для заводов, преимущественное право на добычу найденных полезных ископаемых перед собственниками земли, дополнительную помощь от казны в виде пособий, а также налоговых льгот. Выгода казны состояла в увеличении налогов с горнозаводской промышленности. При этом комиссия выступила против чрезмерной роли Шемберга в приватизации.

Далее работа над законопроектом перешла в Кабинет. После обсуждения предложений комиссии и замечаний Шемберга вице-канцлер Остерман согласился с необходимостью введения единых налоговых норм и гарантий прав собственности заводчикам (хотя и с оговоркой, что «сей пункт зависит от единой ее императорского величества высочайшей милости») и поддержал право генерал-берг-директора участвовать в приватизации. Правда, министр усомнился в полезности привоза на заводы «съестных и протчих припасов беспошлинно», поскольку от этого для казны мог последовать «немалый ущерб», а также счел нецелесообразным выписывать из-за границы «горных людей на казенном коште» и высказался против приписки деревень Генерал-берг-директориумом, так как «дело сие Сената, откуда и оную приписку чинить надлежит».

В целом же Остерман оказал Шембергу поддержку. Однако дело застопорилось. Как отмечалось в доношении комиссии в Кабинет от 1 ноября 1738 года, «по определению комиссии положено было о том в Генерал-берг-директориумом еще изъясниться, которой конференции поныне не была… за случавшимся некоторым из господ членов болезнми и за ожиданием на вышеозначенныя поданныя от комиссии всеподданнейшие доклады всемилостивейшей резолюции».

Похоже, Волынский и Черкасский тормозили подачу доклада для «всемилостивейшей резолюции». К февралю 1739 года появилось — уже за подписями всех трех кабинет-министров — «всеподданнейшее мнение», носившее двусмысленный характер. Кабинет согласился на приватизацию казенных горных заводов (в реестре значилось десять медеплавильных, десять железоделательных и два «серебряных» предприятия) даже с участием «управителей» из Генерал-берг-директориума, но допускать к приватизации надлежало только «з докладу и позволения ея императорского величества». При этом Кабинет отказался от прямой «отдачи» в частные руки именно тех предприятий, на которые положил глаз Шемберг: лапландских «рудных мест» и недостроенных Кушвинского и Туринского казенных заводов при горе Благодать. Эти крайне богатые и прибыльные участки министры предложили императрице «иметь главнейшее под именем своим, учредя пристойную компанию, в которую удостоены быть могут те, кого ее величество по высочайшей своей милости ныне впредь допустить изволит», то есть фактически предоставили решать щекотливый вопрос самой Анне Иоанновне{398}.

Окончательное решение вопроса о регулировании деятельности частных заводовладельцев произошло 9 и 10 февраля 1739 года. В Кабинет были призваны «для общего з господами кабинет-министрами разсуждения» генерал-берг-директор и члены «комиссии о горных делах». Шемберг мог торжествовать: было решено, что отдачу заводов «чинить Генерал-берг-директориуму по своему разсмотрению», как прежде это делала Бергколлегия; к приватизации допускались «управители горных дел»; по налогам предстояло «платить заводчикам з железа подоменно, применяясь к тому, по чему каждая домна в год пудов чугуна на каждом заводе, смотря по доброте руд, дать может, а с меди попудно, а оклад на все заводы положить одинако»{399}. Доклад, составленный в результате заседания и констатировавший, что «с общим мнением господ кабинетных министров как члены комиссии о горных делах, так и генерал-берг-директор согласны», 14 февраля и был утвержден императрицей.

Вопрос о приватизации интересовавших Шемберга заводов формально был отложен — отдать в разные компании предстояло все намеченные предприятия, «кроме железных в Сибири при горе, называемой Благодать, также и кроме медных в Лапландии». Но ждать ему пришлось недолго: в один день, 3 марта 1739 года, были утверждены новый Берг-регламент и особая, за подписью императрицы и всех трех министров, «привилегия» генерал-берг-директору{400}. Шемберг получил искомые «рудные места» со всеми строениями и лесами с правом держать «припасы» и вино, платить «вместо определенной в нашем Берг-регламенте с меди десятой доли с каждого пуда изготовленной меди по одному рублю» под «всемилостивейшей протекцией» самой государыни.

Едва ли одному генерал-берг-директору подобное было под силу. Он явно получил поддержку Остермана и членов комиссии — обер-шталмейстера Куракина и, скорее всего, Головкина, пожалованного 3 февраля 1739 года в действительные тайные советники. За спиной у двух последних стоял Бирон; именно М.Г. Головкину он поручил в конце февраля или самом начале марта доложить императрице о «непорядках, нападках и взятках Василья Татищева» для «отрешения» его от руководства Оренбургской экспедицией и казенными заводами Сибири{401}. 27 мая Кабинет создал комиссию для расследования обвинений против Татищева, сам же он был отставлен от дел и посажен под домашний арест. Кстати, на его место был назначен старинный приятель и «свойственник» Волынского — произведенный в июне того же года в генерал-лейтенанты князь Василий Урусов.

Шемберг наращивал успех. Для управления своим хозяйством он создал целый «Благодатский обербергамт» с нанятыми в Саксонии мастерами. 30 марта он попросил расторгнуть договоренность о продаже российского железа за границей с фирмой Шифнера и Вульфа (от такой монополии государство, по его мнению, «кредит потеряет») — и тут же предложил на их место себя «на тех же кондициях»: покупать казенное железо по 58 копеек за пуд, не требуя, в отличие от предшественников, поставок железа строго по сортам{402}. Контракт с давними комиссионерами казны был заключен тремя кабинет-министрами 5 февраля 1739 года, но 16 июня вопрос был решен иначе: по именному указу генерал-берг-директор получил право приобрести от 500 до 600 тысяч пудов железа, обязавшись выплатить Шифнеру и Вульфу компенсацию в 20 тысяч рублей. Через шесть дней фаворит императрицы герцог Курляндский согласился «быть порукою» своему протеже{403}.

Правда, особых коммерческих талантов новый «эксклюзивный дистрибьютор» российского железа не проявил. В августе 1740 года его долг казне составил 138 655 рублей, и Анна Иоанновна потребовала от Сената добиться уплаты за поставленные ему в 1739 и 1740 годах 239 тысяч пудов железа. Барон заплатил лишь 90 тысяч и просил об отсрочке, но после смерти императрицы, 3 ноября, Сенат по указу теперь уже регента Бирона повелел ему немедленно внести недоплаченную сумму{404}. Возможно, герцог к тому времени разочаровался в своем выдвиженце. Однако в 1739 году Шембергу еще явно везло: 24 мая ему на десять лет был пожалован принадлежавший умершему барону П.И. Шафирову «сальный промысел» в Архангельске. Артемию Петровичу пришлось утешиться лишь одновременно пожалованным ему в столице дворовым местом «против церкви Невского монастыря»{405}.

Татищевым же занялось вялотекущее следствие. Однако вряд ли можно говорить о поражении русских патриотов в борьбе с «немецким засильем» — в столкновениях придворных партий имело значение покровительство той или иной «сильной» персоны, а не национальная принадлежность. В последнем случае конкурентами Шемберга выступали не российские предприниматели, а английские подданные, негоцианты немецкого происхождения Матвей Шифнер и Яков Вульф, поставщики английского сукна для русской армии, получившие в 1732 году на пять лет монополию на продажу за границей казенного поташа и железа; свои позиции компаньоны восстановили уже после падения Бирона{406}.

Князь Я.П. Шаховской отмечал в мемуарах, что Волынский «с товарищем своим, кабинет-министром же графом Остерманом, имел потаенную вражду и каждый из них, имея у двора из первейших чинов свою партию, непременно один другому сети к уловлению и рвы к падению хитро делать тщились». В данном случае Артемий Петрович столкнулся еще и с Бироном — и потерпел поражение, о чем говорил с досадой своему младшему «конфиденту» Ивану де ла Суде: «Знаю, что герцог на меня гневен за Шемберга, неоднократно он, герцог, гневался и о том ему неоднократно говаривал… и за то жесточайший выговор был».

Однако и Остерману пришлось оправдываться — после высочайшего выговора за то, что железо, поташ и другие товары были отданы Шифнеру и Вульфу «без надлежащей публикации и с немалым казны нашей убытком в противность регламента и указов наших». Андрей Иванович вынужден был объяснять: после формальной «публикации» лишь один купец Бардевик выразил желание взять 100 тысяч пудов металла; само же «Берг управление» объявило, что других желающих заняться продажей казенного железа не нашлось. Тут как раз и явились уже проверенные Шифнер и Вульф, готовые по той же цене в 58 копеек за пуд приобрести всё железо на четыре года. А «поташной контракт» с Шифнером и Вульфом, одобренный Волынским и Черкасским, был казне выгоден (здесь Остерман напомнил государыне о своем радении о государственной пользе и не удержался от укола в адрес соперника: «…бывшей в Кабинете товарищ наш по своему нраву не оставил бы то себе в заслугу привесть»{407}).

Похоже, хитроумный и осторожный вице-канцлер в этом деле вел свою игру. В первый день начавшегося следствия, 15 апреля 1740 года, Артемий Петрович объявил, что именно «граф Андрей Иванович принудил его к горным делам», а сам от них успешно «отвиливал»{408}; после чего, как мы можем судить, в пику Волынскому поддержал претензии Шемберга. Однако, подставив горячего коллегу, он не собирался отдавать российскую металлургию на откуп ставленнику Бирона. Шемберг получил богатые рудники, но процесс приватизации остался под контролем Кабинета.

Действовавший совместно с Шембергом английский купец Герман Мейер (в свое время монопольно закупавший казенное железо, но оттесненный Шифнером и Вульфом и с 1733 года официально числившийся банкротом) пожелал взять на десять лет все назначенные к приватизации заводы «по сю сторону Тобольска», тогда как российские подданные собирались делать это «выбором» и на своих условиях. Он же претендовал на 11 железоделательных и пять медеплавильных заводов и в своем прошении убеждал, что сможет обеспечить приток в Россию «знатных капиталов из других государств», в то время как российские горнозаводчики продают свою продукцию слишком дорого, «а денги кладут под спуд и в обращение не выпускают». Кроме того, Мейер ссылался на имевшийся у него кредит в Англии, обещал привлечь «наилучших мастеров» и даже завоевать для русского железа весь английский рынок, поскольку его друзья в парламенте могут обеспечить высокие ввозные пошлины на металл из Швеции{409}.

Генерал-берг-директориум поддержал Мейера, но 19 ноября Анна Иоанновна повелела отказать амбициозному просителю «для известных резонов», о чем Кабинет официально объявил Шембергу. Барон был недоволен намерением передать заводы «в компанию знатным капиталистам, как русским, так и иноземцам» не оптом, а по отдельности, с присоединением «худых» предприятий к «добрым», и высказывал опасение, что вряд ли «на все вдруг охотники явиться могли», но изменить что-то был не в состоянии{410}.

Министры же, «призвав» Татищева, с его помощью разделили оставшиеся заводы на части «по удобности положения мест, приписав малоприбылные и недостаточные заводы к таким заводам, при которых богатые руды и доволство лесов». 21 марта 1740 года члены Кабинета подали «представление» о равных для всех участников условиях приватизации; при этом главным покупателем продукции приватизированных по этой схеме предприятий всё равно оставалось государство, чтобы, как писали министры, исключить ненужную конкуренцию заводчиков на экспортном рынке и неумеренную сбавку цен{411}. Это был один из последних документов, которые подписал Артемий Петрович…

В итоге первая большая приватизация государственного сектора экономики России так и не состоялась: вслед за Волынским со сцены сошли все основные участники этого спора — сначала императрица, потом Бирон, а затем и Остерман; в 1742 году, при Елизавете Петровне, от горного бизнеса был отстранен Шемберг. Можно предполагать, что основания для передачи горной промышленности в частные руки имелись. Металлургические предприятия по соотношению себестоимости и рыночной цены не были так уж убыточны для казны, но эффективность управления и качество их продукции порой уступали частным заводам. К тому же приватизация должна была сопровождаться увеличением прав и привилегий заводчиков (судя по проекту Горного устава 1740 года), что должно было способствовать развитию частного сектора.

С другой стороны, не вполне понятен вопрос с технологиями. Шемберг привез с собой партию саксонских мастеров, но судить, что они сделали для организации производства на российских заводах, без специальных исследований трудно. Обещанный же Шембергом и Мейером приток иностранных инвестиций представляется еще более сомнительным. Мощных транснациональных корпораций тогда не существовало, а имевшиеся влиятельные компании (подобные английской и голландской Ост-Индским) действовали в более выгодной сфере торговли. Частные же иностранные предприниматели, желавшие вкладывать большие деньги в разработку уральских рудников, в XVIII веке как будто не появились — иностранное купечество концентрировалось в столице и держало в своих руках вывоз российской продукции и операции по продаже казенных товаров. Скорее успехов могли достичь предприимчивые представители отечественного купечества. Сами же Шемберг и Мейер «знатными капиталами» не обладали и рассчитывали расплатиться за приватизацию частью прибыли, полученной от продажи того же железа и от сального архангельского откупа — что было осуществимо лишь при сильном «административном ресурсе» в лице фаворита.

Наконец, приватизация могла способствовать улучшению «правового климата» и привлечению частных инвесторов. Но, судя по документам Кабинета, правящий круг не слишком охотно воспринимал эти новации и стремился сохранить, пусть и в иной форме, государственный контроль не только над самим процессом приватизации, но и над будущими производителями. В этом смысле и Волынский, и его оппонент в Кабинете Остерман выступали проводниками петровского курса. Другое дело, что либерализацию отечественного горного законодательства и обеспечение прав собственности предпринимателей отстаивали не столько богатые инвесторы с передовым опытом, сколько шустрые «немцы» с вполне корыстными видами. Впрочем, уже при Елизавете Петровне раздача казенных предприятий была проведена и подавно не лучшим образом — металлургические заводы разошлись по рукам вельмож из окружения императрицы, в «инвесторы» явно не годившихся.

Итак, вопрос о приватизации конкретных заводов, вопреки воле Волынского, решился всё же в пользу ставленника герцога. Но летом 1739 года Бирон также потерпел поражение — не сумел женить своего сына Петра на предполагаемой наследнице российского трона юной Анне Леопольдовне, племяннице императрицы. Намеченный девушке в женихи брауншвейгский принц Антон Ульрих ей не нравился; однако Бирон оказался интриганом неискусным — в этом отношении он всегда уступал Остерману. Саксонский дипломат Пецольд передавал, что герцог рекламировал мужские достоинства своего сына словами, «которые неловко повторить». На очередной бал Петр Бирон явился в костюме из той же ткани, из которой было сшито платье принцессы Анны. Брауншвейгский дипломат обиделся: «Все иностранные министры были удивлены, а русские вельможи — возмущены. Даже лакеи были скандализованы»{412}.

С брауншвейгской фамилией Бирон справился бы, но на стороне глуповатого принца Антона оказались более опытные и опасавшиеся амбиций герцога особы — Волынский и действовавший на этот раз заодно с ним Остерман, а также австрийский посол маркиз Ботта д'Адорно. Князь Черкасский говорил: «…принц Петр человек горячий, сердитый и нравный, еще запальчивее, чем родитель его, а принц брауншвейгский хотя невысокого ума, однако человек легкосердный и милостивый». На Антона Ульриха работало и время. Чтобы сохранить корону за старшей ветвью династии Романовых, племянница обязана была представить старевшей императрице наследника, ведь брак Анны-младшей с иноземцем, не являвшимся российским подданным, делал ее собственное вступление на престол проблематичным. Сыну же Бирона было всего 15 лет. Поэтому в марте 1739 года начались приготовления к свадьбе мекленбургской принцессы с Антоном Ульрихом Брауншвейгским. В условиях цейтнота Бирон пошел ва-банк и предложил Анне Леопольдовне своего сына. Принцесса выгнала претендента и согласилась иметь дело с неказистым, но хотя бы бесспорно породистым женихом.

Уламывал ее на брак с Антоном Ульрихом как раз Волынский. Принцесса капризничала и жаловалась: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала», — упрекая, что ее жених «весьма тих и в поступках не смел». Опытный царедворец галантно парировал укоры и разъяснял молодой женщине всю пользу ситуации, когда муж «будет ей в советах и в прочем послушен»{413}. Анна Иоанновна от радости устроила пышные торжества. Проигравший Бирон в июле 1739 года должен был присутствовать на свадьбе фактической наследницы престола с немецким принцем, делая хорошую мину при плохой игре. Потом на следствии Артемию Петровичу припомнят его активность в этом деле.

Но в то время Волынский верил в свою звезду: дельный министр, бойкий придворный, краснобай, лошадник, охотник, он удачно вписывался в окружение Анны Иоанновны. Императрица, как рассказывал адъютант министра Иван Родионов, вроде бы даже скучала без него и зимой 1740 года жаловалась: «Я де хочю веселитца, а он де занемог». Но именно этим Волынский и был опасен Бирону, тем более что успешно «забегал» ко двору императорской племянницы, тогда как попытка герцога стать ее свекром потерпела поражение. Приятель министра, кабинет-секретарь императрицы Иван Эйхлер предостерегал его еще летом 1739 года: «Не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь».

Предостережения не подействовали — Волынский не скрывал радости от провала сватовства сына Бирона к Анне Леопольдовне, при удачном исходе которого «иноземцы… чрез то владычествовали над рускими, и руские б де в покорении у них, иноземцов, были»{414}. Его не смущало, что брак мекленбургской принцессы и брауншвейгского принца трудно назвать победой «русских». Зато в будущем можно было рассчитывать на роль первого министра при младенце-императоре, родившемся от этого союза, и его неопытной матери, что было исключено, если бы принцесса породнилась с семейством Биронов.

Последняя опала

В середине июня 1739 года Остерман попытался устранить с поста обер-прокурора «конфидента» Волынского Соймонова, отправив его в Оренбург. Но Артемий Петрович отстоял Соймонова перед императрицей. В ответ тем же летом вице-канцлер организовал новую атаку на соперника с помощью обер-шталмейстера А.Б. Куракина: по инициативе последнего его подчиненные — «отрешенные» Волынским от должности за какие-то «плутовства» шталмейстер Кишкель и унтер-шталмейстер Людвиг — обвинили начальника Конюшенной канцелярии в «непорядках» на конных заводах. Так из-за двух безвестных немцев начался конфликт, который привел Волынского на плаху.

Артемий Петрович перешел в наступление — в письме императрице объяснил, что Кишкель уже два раза находился под следствием и оба просителя «от других научены вредить меня и в том обнадежены», иначе «осмелиться никогда б не могли» жаловаться, поскольку сами были уличены в «плутовстве». Он же, Волынский, «обнесенный» перед императрицей, едва «сам себя в то время не убил с печали», убеждал, что готов к «освидетельствованию» всех своих дел, заверял в служении государыне «без всякого порока» и в качестве доказательства своей честности приводил «несносные долги», из-за которых мог «себя подлинно нищим назвать».

Но на этом обиженный министр не остановился и в особом приложении под названием «Примечания, какие притворства и вымыслы употребляемы бывают при монаршеских дворах и в чем вся такая закрытая безсовестная политика состоит» обличал не названных по именам, но без труда угадываемых подстрекателей (Остермана и его окружение), стремившихся «приводить государей в сомнение, чтоб никому верить не изволили и все б подозрением огорчены были»{415}.

Волынский осознавал, что справиться с двумя ключевыми фигурами ему не по силам. Поэтому переведенную на немецкий язык копию письма он показал Бирону и получил его одобрение. Артемий Петрович был уверен в поддержке со стороны герцога и позднее на следствии рассказал, что сам Вирой рекомендовал вручить письмо Анне — видимо, рассчитывая на уменьшение влияния Волынского из-за борьбы с Остерманом. Мнительному Бирону едва ли понравилось высказывание темпераментного Артемия Петровича о «бессовестной политике и политиках, производящих себя дьявольскими каналами». Конечно, фаворит занимал высокую придворную должность и был законным владетельным герцогом — но вряд ли кто-то не знал о настоящем источнике его могущества.

Послание пришлось некстати — Анна обиделась. «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю», — заявила она автору. Однако положение министра не пошатнулось. Герцог же явно был недоволен его независимостью и влиянием на императрицу. Артемий Петрович жаловался, что Бирон «пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне… больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит». «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» — сокрушался Волынский, заявляя, что «иноземцы перед ним преимущество имеют»{416}. У нетерпеливого кабинет-министра не всегда хватало умения приспособиться к «стилю руководства» и влиянию Бирона на Анну; он горячился, в раздражении заявлял, что «резолюции от нее никакой не добьешься и ныне у нас герцог что захочет, то и делает».

Между тем в доме Волынского кипела работа по созданию «генерального рассуждения». Именно осенью 1739-го — зимой 1740 года его влияние достигло максимума: он удалил из Кабинета своего недоброжелателя Яковлева, поставил вопрос о разделении Кабинета на экспедиции; был утвержден проект создания конных заводов на церковных землях. 3 марта 1740 года указ императрицы назначил шестерых новых членов Сената: М.И. Леонтьева, М.С. Хрущова, И.И. Бахметева, П.М. Шилова, Н.И. Румянцева и М.И. Философова. К тому времени число сенаторов уменьшилось, и эта акция соответствовала намерениям Волынского расширить состав учреждения.

Ни рассердившая Анну Иоанновну записка Волынского, ни скандал с побоями Тредиаковского в «апартаментах» Бирона не лишили Артемия Петровича доверия императрицы. Но меньше чем через месяц ситуация изменилась — в конце марта ему внезапно был запрещен приезд ко двору. Такие придворные «конъюнктуры» обычно не отражаются в казенных бумагах; можно лишь предположить, что трагический поворот судьбы министра был вызван объединением его противников — Бирона и Остермана.

Кажется, именно Андрей Иванович стал организатором «искоренения» соперника. В 1741 году, после восшествия на престол Елизаветы Петровны и своего ареста, Остерман поначалу отрицал какое-либо отношение к «делу» Волынского — заявлял, что сам о том «не старался», а осудила виновного «учрежденная на то особливая комиссия». Но скоро в бумагах вице-канцлера обнаружились поданное императрице «мнение» о необходимости «отрешить отдел» и арестовать Волынского, а также «мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нем в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включен; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого еще под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены». На прямой вопрос следователя: «Для чего ты Волынского так старался искоренить?» — Остерман 15 декабря 1741 года ответил вполне определенно: «Что он к погублению Волынского старание прилагал, в том он виноват и погрешил». Он признал и назначение следователем своего «приятеля» Неплюева, «ибо оной Волынский против меня подымался»{417}. Изгнанный в свое время Волынским из Кабинета секретарь Андрей Яковлев тогда же показал, что Остерман пригласил его к себе и предложил подать челобитную на Волынского, что он и исполнил{418}.

Возможно, именно Остерману удалось убедить придворное общество в том, что пресловутое письмо Волынского летом 1739 года и его последующие действия направлены против герцога Курляндского, благо Артемий Петрович нигде не упоминал имен. Фаворит и так уже не без основания видел в министре соперника. Дворецкий Волынского Василий Кубанец вспоминал, как барин передавал ему слова обиженного герцога: «Ты де по часу шепчешь со всемилостивейшею государынею». К тому же Волынский уже несколько раз в Кабинете вставал поперек дороги фавориту, а неудача со сватовством сына и случай с Тредиаковским могли окончательно вывести из себя Бирона, обладавшего вспыльчивым и крутым характером. Кажется, эта интрига удалась; во всяком случае близкие ко двору фельдмаршал Миних и его адъютант Манштейн были убеждены, что Волынский подал императрице записку, в которой «взводил разные обвинения на герцога Курляндского и на другие близкие императрице лица. Он старался выставить герцога в подозрительном свете и склонял императрицу удалить его»{419}.

Кажется, последней каплей, переполнившей чашу терпения императорского фаворита, стал описанный французским послом маркизом де Шетарди и неизвестным русским автором «Замечаний» на записки Манштейна конфликт. В ответ на просьбу польского посла Огинского о возмещении убытков, причиненных шляхте проходившими по территории Речи Посполитой русскими войсками, герцог изъявил согласие, а Волынский, напротив, подал письменное мнение о недопустимости подобных уступок, на которые его оппонент мог пойти из «личных интересов» (герцог Курляндии являлся вассалом польского короля). Произошло публичное объяснение, и взбешенный Бирон заявил, что ему «не возможно служить ее величеству вместе с людьми, возводящими на него такую клевету», после чего Волынскому был запрещен приезд ко двору, что отметил Шетарди в депеше от 29 марта 1740 года{420}. Этот инцидент изображен на картине В.И. Якоби « А.П. Волынский на заседании Кабинета министров» (1875): Артемий Петрович разрывает бумагу с польскими претензиями, а среди испуганных присутствующих за ним пристально наблюдают коварный Остерман и спрятавшийся за ширмой Бирон.

Показания «клиентов» Волынского говорят о том, что весной 1740 года они ловили каждый слух о судьбе «патрона», противостоявшего фавориту. Взятый следствием 20 апреля асессор Василий Смирнов признался, что говорил Гладкову: «Когда де уже кабинет министра герцог сшибет, то де уже и протчим как стоять». Он же рассказал и о том, что Артемий Петрович будто бы прямо во дворце схватился за шпагу, «и ежели бы де не фамилия и не дети ево Волынского, то б де он Волынской его светлость заколол»{421}. Первоисточник этой «информации» следователи так и не обнаружили, но выяснили, что опасные разговоры вели и другие — архитектор Иван Бланк, инспектор Петр Арнардер, подмастерье Илья Сурмин, какой-то так и не найденный «учитель».

Будучи отлученным от двора, министр пока продолжал исполнять свои обязанности: последнюю бумагу, направленную из Кабинета в Штате контору, он подписал 31 марта. Судя по черновым журналам Кабинета, «господа кабинет министры» (так обозначали Волынского и Черкасского при отсутствовавшем в марте Остермане) заседали 4 апреля; потом последовал перерыв, и 15-го на работе был уже только Черкасский{422}.

Фавориту оказалось нелегко получить санкцию государыни на расправу с Волынским. Миних утверждал, что «сам был свидетелем, как императрица громко плакала, когда Бирон в раздражении угрожал покинуть ее, если она не пожертвует ему Волынским и другими», а секретарь Артемия Петровича Василий Гладков показал на следствии, что слышал от асессора Смирнова, как Бирон, стоя перед Анной Иоанновной на коленях, говорил: «Либо ему быть, либо мне». Государыню подталкивали к возложению опалы на Волынского и другие вельможи. Как докладывал саксонский посланник Зум 9 апреля 1740 года, давний противник Артемия Петровича обер-шталмейстер Куракин пытался внушить Анне, что ее дядя Петр I «застал Волынского уже на такой скверной дороге, что накинул ему петлю на шею». «Волынский, — убеждал придворный императрицу, — с тех пор стал еще хуже; следовательно, если ваше величество не затянете петли и не повесите негодяя, то мне кажется, что в этом отношении желание и намерение великого государя не будет выполнено»{423}.

Сам же опальный метался в поисках защиты. Бирон отказался принять его; Волынский кинулся к братьям Минихам, спрашивал, как обстоит его дело, у барона Менгдена, и услышал ответ: «Его светлость (Бирон. — И. К.) безмерно на него, Волынского, гневен и изволит де говорить, что более с ним, Волынским, вместе жить не хочет»{424}. Вскоре вопрос был решен. 12 апреля именной указ императрицы повелел «взять» в Тайную канцелярию секретаря Муромцева и дворецкого Василия Кубанца. Делопроизводство следственной комиссии открывается недатированным и не имеющим начала докладом о необходимости следствия по поводу адресованного императрице письма 1739 года и других подозрительных поступков министра (вроде составления проекта об «убавке армии») — очевидно, упомянутым «мнением», подготовленным Остерманом{425}.

На следующий день апреля новый указ отрешил опального «от егермейстерских и кабинетских дел» и потребовал пресечь «всякое с ним, Волынским, сообщение», изъять его «проэкт» и прочие бумаги — и поднять прощенное «казанское дело» десятилетней давности. В тот же день была создана «генералитетская» комиссия для расследования «преступлений» кабинет-министра, резиденцией которой стал «Италианский дом» — небольшой загородный дворец, выстроенный в 1712 году на левом берегу Фонтанки для будущей Екатерины I. В комиссию вошли старый фельдмаршал князь Иван Трубецкой, генералы Григорий Чернышев, Александр Румянцев, Василий Репнин, Андрей Ушаков и Никита Трубецкой, сенаторы Василий Новосильцев, Михаил Хрущов и Петр Шипов, киевский губернатор тайный советник Иван Неплюев. Им было поручено допросить обвиняемого «по пунктам» и провести следствие по другим документам, «которые в комиссию сообщены»{426}. Судя по тексту этого последнего указа, можно полагать, что пауза между объявлением опалы и арестом нужна была для того, чтобы сформулировать пункты обвинения, начиная с отложенного «дела» о вымогательстве денег у инородцев в 1730 году.

Основными действующими лицами стали главный следователь империи — начальник Тайной канцелярии Ушаков и ставленник Остермана дипломат Неплюев. 15 апреля Волынский был привезен в комиссию, где ему предъявили 13 вопросов по злосчастной записке, поданной им императрице:

«…ее императорское величество указала вам ответствовать:

1) Кого в службе ее величества знаете, которые на совестных людей вымышленно затевают, вредят и всячески их добрые дела омрачают и опровергают, дабы тем кураж и охоту к службе у всех отнять?

2) Кого вы знаете, кои приводят ее величество в сумнение, чтоб никому верить не изволила и все подозрением огорчены были и казались быть всякой милости недостойными?

3) Кого знаете, кои ее величеству опасности представляют иногда и о таких делах, которые за самые бездельные почитать можно, однако ж оные наибольше расширяют, всякие из того приключения толкуют, а ничего прямо не изъясняют, но все скрытными и темными терминами выговаривают и притом персону свою печальными и ужасными минами показывают?.».

И далее — 22 «пункта» «по содержанию известного письма»; лишь один из них требовал объяснения, почему Волынский «дерзнул бить» Тредиаковского в дворцовых «покоях».

Артемий Петрович на эти вопросы отвечал в несколько приемов — 15, 16, 17 и 18 апреля. В первый день он заявил, что «в поданном письме своем он таких именовал: графа Павла Ягужинского, князей Долгоруких и Голицыных, князя Александра Куракина, адмирала графа Николая Головина, ибо все они так его, Волынского, вредили и помрачали, что публично бранивали, но только о вышеозначенном о всем написано было им от горести и от горячести об одной своей только персоне, а чтоб они, кроме его, других совестных людей вредили — за ними и за другими он не знает».

Волынский самым подробным образом перечислил, кто и когда ему говорил, что ему «вредил» ненавистный Куракин. По остальным пунктам он однозначно указывал на другого противника: «Написал об Остермане по примеру тому, что Петр Толстой во многих делах Петра Великого обманывал». Однако требование: «Должны вы при именном показании бессовестные поступки доказать» — выполнить не смог: «Причитал все бессовестные поступки к графу Остерману, графу Головину, князю Александру Куракину, а прямо бессовестных поступков за Остерманом, Головиным, Куракиным и за другими не знает, написал с злобы мнением своим». В случае с Тредиаковским Артемий Петрович сразу признал себя виновным в том, что осмелился в покоях герцога «явные насильства производить, людей бить и силою оттуда выталкивать».

На этом допрос окончился. Однако журнал комиссии засвидетельствовал, что обвиняемый «кроме настоящих ответов своих говорил», а все присутствующие его «унимали».

Артемий Петрович помянул и немцев-«доносителей» Кишкеля и Людвика, которых «поджигал» (подначивал) его враг Куракин; и хитрого Остермана, который «принудил его к горным делам»; и даже давно покойного Павла Ягужинского, который якобы «губил ево и притом тако говорил, что за голову ево не жаль дать три тысячи червонных». Он еще не освоился с ролью подследственного — нервничал, «выходил в другую палату», вновь обвинял Куракина, оправдывался, что злополучное письмо, прежде чем передать императрице, показывал Черкасскому и Бирону{427}.

Видимо, он еще надеялся на благополучный исход и просил себе другую должность, «понеже я в прежнее свое место не гожусь». Его мог ждать обычный в случаях пристрастного разбирательства смертный приговор с заменой на ссылку в армию или в «деревни» с последующим прощением и отправкой на вице-губернаторство куда-нибудь в Сибирь. Хорошо знакомым ему судьям Артемий Петрович бросил: «Пожалуйте, окончайте поскорее», — на что получил отповедь Румянцева: «Мы заседанию своему время без вас знаем; надобно вам совесть свою во всем очистить и ответствовать с изъяснением, не так, что кроме надлежащего ответствия постороннее в генеральных терминах говоришь, и для того приди в чувство и ответствуй о всем обстоятельно».

Потом его отпустили домой. Наутро Волынский смиренно прибыл на следующий допрос с целым ящиком книг, которые до того «не объявил». Теперь же поняв, что «собранной суд в знатных и во многих персонах состоит», он счел долгом отдать их и «был в робости». Но «робости» хватило ненадолго; Артемий Петрович не удержался от того, чтобы бросить в лицо Неплюеву: «Ведаю, что вы графа Остермана креатура» (он оказался прав — Неплюев стал одной из главных фигур на следствии), — после чего стал заверять, что его «горячесть и дерзновение» происходили с досады на поведение Остермана, который «никогда с ним без закрытия не говаривал». Выслушав его, Ушаков отправился с докладом к императрице{428}.

Допрос возобновился 17 апреля в семь часов утра. На этот раз Волынский уже не дерзил, не нападал на своих противников, а заявлял, что, обвиняя вельмож, «все врал», становился на колени и кланялся комиссии, признавал, что вел себя неосмотрительно «з горячести и злобы». Он просил не «поступать с ним сурово», вновь сетовал на свою «горячесть» и признавал, что «все делал он по злобе на графа Остермана, Куракина и Головина и поступал все против их, думал, что был министр, и мыслил, что он был высокоумен, а ныне видит, что от глупости своей все врал с злобы своей».

«Не прогневал ли я вас чем?» — спрашивал он Ушакова, потом опять жаловался на Куракина, который «все торжества ево поносил и бранивал». Собравшегося идти на доклад Ушакова Волынский на коленях просил ходатайствовать перед Анной Иоанновной и Бироном, а после его отъезда обращался за поддержкой к Чернышеву («ведаю де я, что ты таков же горяч, как и я; деток ты имеешь, воздаст де Господь деткам твоим») и Румянцеву. По поводу избиения Тредиаковского бывший министр оправдывался: тот неосторожно «противился» ему и дерзнул заявить, «что де он не дурак», после чего был бит палкой кадетом, а на следующий день уже в покоях Бирона сам Волынский «…ево Третьяковского и вытащил ис полаты вон и в сенях ударил ево по щеке и толкал в шею». После возвращения Ушакова бывший министр опять падал перед ним на колени, «вину свою приносил» и просил о заступничестве жену Бирона, графиню Бенигну{429}.

Так завершился третий день следствия. Ничего нового и важного ни с позиций обвинения, ни в оправданиях подследственного не прозвучало — но, похоже, Артемий Петрович понял, что его дело плохо. Расследование шло по нарастающей, его контролировала и направляла сама императрица по ежедневным докладам Ушакова, просто у следствия поначалу не было улик, помимо вышеуказанного письма и побоев, нанесенных Тредиаковскому.

Но круг обвиняемых расширялся: 16 апреля был взят Хрущов; в этот же день особой запиской императрица велела допросить его и арестовать Еропкина{430},18-го схвачен Родионов, 20-го арестован асессор В. Смирнов и был подписан указ об аресте И.М. Волынского.

Восемнадцатого числа последовал указ об охране главного подследственного «крепким караулом». Инструкция требовала держать арестанта в строгой изоляции — даже «судно поставить ему в том покое». В доме Волынского заколотили окна и опечатали комнаты. Опальный министр жил, как в камере тюрьмы, при свечах; охране было приказано, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь… не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно». Дети Артемия Петровича находились в том же доме, но отдельно от отца; к ним был приставлен особый караул.

«Неправосудное бесчеловечие»

Девятнадцатого апреля «журналы» комиссии и, очевидно, письменный текст показаний Волынского были представлены Ушаковым при очередном докладе императрице. Допросы продолжались 20 и 23—24 апреля — теперь Артемий Петрович отвечал на вопросы, с кем он «сиживал» и беседовал у себя дома, что говорил про брак Анны Леопольдовны; рассказывал про «картину» своей фамилии. Следователи с 23 апреля по 20 мая подготовили новые перечни вопросов — из 14, 23, 31, 13 и 15 «пунктов»{431}; они требовали объяснения Волынским фраз, когда-то сказанных им («ныне весьма мудрено жить», «долго ли еще Бог потерпит», «нет простяков, но все политики стали»), и его планов («в каком намерении сочинен» его проект), но ничего серьезного предъявить не могли. Лишь в последнем списке появился, со ссылкой на дворецкого Кубанца, роковой вопрос об умысле «зделать себя государем».

Следователи и сами понимали, что придворные дрязги и опрометчивое письмо царице настоящими политическими преступлениями не являлись. Надо было обнаружить что-то более весомое. 16 апреля в комиссию поступили искомые обвинения. Это были составленные еще в феврале челобитная и «доносительные пункты» изгнанного Волынским из Кабинета Андрея Яковлева с перечислением «худых поступков» министра: как он брал взятки во время губернаторства в Казани, не платил пошлины со своих товаров, оформил себе на чужое имя откуп в Нижегородском уезде, держал в «услужении» солдат, незаконно уволил самого Яковлева по сфабрикованному делу, а других должностных лиц ругал и бил прямо в Кабинете. Пять из пятнадцати пунктов его доноса касались конюшенного ведомства, которое закупало за границей кобыл, а не жеребцов и произвольно изменило требования к статям лошадей, набираемых в полки: кирасирские кони, традиционно более крупные, теперь почти не отличались от драгунских{432}. (Справедливости ради надо отметить, что к тому времени перегруженный другими обязанностями при дворе Волынский уже не мог эффективно контролировать Конюшенную канцелярию, находившуюся в Москве; ее протоколы за 1738 год показывают, что на заседаниях он не присутствовал и управлял работой подчиненных посредством приказов-«ордеров» и резолюций на их докладах{433}.)

Тогда же к делу была приобщена жалоба Бирона. На следующий день появились челобитная разжалованного и осужденного директора портовой таможни С. Меженинова и «доношение» симбирского купца Мартына Корелинова о поднесении его коллегами по бизнесу дорогих подарков Волынскому. 20 апреля в ход пошло прошение посадского человека Егора Бахтина о взыскании с опального министра давнего долга; 23-го — челобитная Тредиаковского «о насильственном и, следовательно, государственным нравам весьма противном его на меня нападении, и также о многократном своем от него на разных местах и в разныя времена нестерпимом безчестии и безчеловечном увечье, а притом и о наижесточайшем страдании и в самых вашего императорского величества апартаментах». Эти обвинения выглядели более весомо, но и перечисленные в них грехи на измену не тянули. И здесь на помощь комиссии пришли показания доверенного дворецкого Артемия Петровича Василия Кубанца.

Пленный молодой татарин попался на глаза Волынскому еще в Астрахани — в губернской канцелярии, куда его отдал бывший хозяин купец Клементьев. Губернатор взял его к себе и не ошибся: холоп оказался смышленым и грамотным (у него имелась даже своя библиотека, включавшая популярную тогда в России «книгу Квинта Курциа о делах содеяных Александра Великого царя Македонского», «грамматики», календари, «книгу о мерянии земли») и скоро стал правой рукой господина. Адъютант Родионов даже показал, что именно Кубанец читал хозяину книгу Юста Липсия.

Судя по всему, отношения Волынского с доверенными «клиентами» и слугами были очень откровенными: он рассказывал о придворных делах, жаловался на неприятности, делился своими размышлениями. На следствии же одни старались если не выгородить обвиняемого, то хотя бы не вредить ему; другие сообщали всё, что знали.

Арестованный еще 12 апреля Кубанец, на беду Артемия Петровича, оказался самым откровенным из его приближенных, и даже больше. Видимо, несмотря на доверительное отношение барина, у холопа накопилось много претензий, да и погибать ради него Василий не желал. «Помилосердуй, всепресветлейшая монархиня всероссийская, всемилостивая самодержавнейшая великая государыня, помилуй милосердием высоким, яви ко мне и пролей к бедному и погибающему человеку высокомонаршеское милосердие. Всю мою вину и живот мой подвергаю под высокие стопы вашего императорского величества», — умолял дворецкий, больше всего боявшийся «запамятовать» что-либо из речей или действий хозяина.

Уже 15 апреля (все показания он писал собственноручно) слуга стал вспоминать прегрешения Волынского, начиная со времени его губернаторства в Казани. Он упомянул не только о крупных взятках с татар, но и о волчьей шубе, полученной барином от сибирского вице-губернатора Бутурлина, о куске голубой парчи от фабриканта Гончарова, о трех штофах от симбирских купцов и трехстах казенных бревнах, взятых на строительство дома министра{434}.

Искренность Кубанца следователи оценили. Но 17 апреля ему сообщили, что императрица лично слушала его «доношение», однако осталась недовольна, ибо в нем «не о всем имянно и не обстоятельно от тебя объявлено», и намекнули, что желают знать не только о «преступлениях указам», но и о «злобных намерениях» Волынского. Самому же Кубанцу припомнили его уклонение от следствия в 1731 году, но обещали помилование, если он расскажет «всю истину без всякого закрытия».

Перепуганный и одновременно обнадеженный доносчик принялся писать «пополнения» к своим первоначальным показаниям: с 17 апреля по 24 мая он подал 17 собственноручных «доношений». Эти сочинения написаны довольно бессвязно — дворецкий выкладывал всё, что вспоминал, потом дополнял свои показания, приводя новые подробности или пересказывая уже изложенное. Он, видимо, не вполне понимал, чего от него ждут, и продолжал рассказы о тех, кто «искал» покровительства министра, и о всевозможных подношениях ему. Память у дворецкого была цепкая, но речь шла о заурядных взятках, а не о политике; только мельком Кубанец упоминал, что Волынский «чернил и перечеркивал» свой проект и в разговорах стремился «свои дела хвалить», а прочую придворную «свою братью уничтожать».

Двадцать первого апреля Кубанцу зачитали (или показали) обращенное лично к нему письмо за подписью императрицы: «Понеже ты объявил, что нечто донести имеешь, о чем однако ж, окроме нам самим, объявить не можешь, а нам тебя перед себя допустить нельзя, того ради повелеваем тебе то, еже нам самим донести имеешь, написать на писме и, запечатав, отдать асессору Хрущову, которой то нам самим за оною ж печатью подать имеет. Анна»{435}. Тут-то он и вспомнил, что его хозяин не только «прославлял фамилию свою», но и читал предосудительную книгу голландца Юста Липсия, сравнивая при этом средневековую неаполитанскую королеву Иоанну II и античных Клеопатру и Мессалину с российской государыней и заявляя: «Женский пол таков весь», — что являлось «весьма противно против вашего императорского величества» (21 апреля); желал «погубить» Остермана, «гвардию весьма к себе ласкал» и себя «причитал к царской фамилии» (4 мая); желал «себя в силу и власть привесть» (7 мая) и даже «тщился сам государем быть» (22 мая). Наконец, 24 мая дворецкий заявил, что его господин одобрял не отечественную «систему» правления, а польские порядки и «хотел в государстве вашего величества республику зделать»{436}.

Последние показания Кубанца о «республике» не согласовывались с якобы высказывавшимся Волынским намерением стать «государем» — но это уже не имело значения. Теперь подследственному можно было не только инкриминировать только служебные грехи, но и предъявить обвинения «по первым двум пунктам». Может быть, к политическим «видам» добавилась и личная обида императрицы — его, проворовавшегося холопа, она помиловала и вознесла, а он осмелился хулить свою государыню и благодетельницу.

Двадцать второго апреля императрица повелела Артемия Волынского «со двора ево взять в адмиралтейскую крепость». Там состоялся еще один допрос. 26-го последовал новый указ о переводе всех арестованных в казармы Петропавловской крепости, следствие же было передано в Тайную канцелярию — ее начальнику Андрею Ушакову и креатуре Остермана Ивану Неплюеву{437}. Теперь следствие вели только они; прочие же члены комиссии были от него отстранены — тем более что некоторые из них сами попали под подозрение. В Адмиралтействе остались бумаги Волынского, разбором которых занимался компетентный и озлобленный доноситель Андрей Яковлев, ставший секретарем следственной комиссии. Началась опись имущества главного обвиняемого.

Поблажкой знатному арестанту было разрешение иметь в заключении одеяло, шубу, посуду, деньги и слугу; в крепость с господином отправился камердинер Василий Гаст. 8—9 мая Артемия Петровича вновь допрашивали. Свои высказывания он объяснял «простотою от невоздержности языка своего»; к примеру, он осуждал Бирона за то, что «высоко и строго себя ведет», поскольку «может ее величество милость свою от него отменить». Признался он и в чтении сочинений Боккалини, Макиавелли («бакалиновой книги» и «махиавеля», взятых из библиотеки князя Д.М. Голицына) и Юста Липсия. Доносчика Кубанца он охарактеризовал как «совестного человека», но категорически отрицал все обвинения в каких-либо преступных «замыслах»{438}.

Следствие же не менее упорно их искало. 30 апреля к арестованным прежде «конфидентам» добавился Ф.И. Соймонов. Поначалу вопросы к ним были неконкретными — например, какие «фамилиарные дружбы» они водили с опальным, почему засиживались у него по вечерам и что «таким необычайным и подозрительным ночным временем, убегая от света, исправляли и делали», «при том какие рассуждении и намерении были». Друзья Волынского не признавали никакого заговора в своих действиях и поступках «патрона», утверждали, что выполняли поручения, «боясь Волынского яко свирепого и жестокого человека» или «из желания ему прислужиться и из опасения подвергнуться его неприязни». Эйхлер сознался, что посещал Волынского, разговаривал с ним о герцоге Бироне, читал его проект, предостерегал, дабы он своими посещениями Анны Леопольдовны не навлек подозрений Бирона, но о намерении кабинет-министра совершить переворот не сказал ни слова. Взятый 27 мая де ла Суда подтвердил только то, что с разрешения своего начальника читал проект Волынского и посещал его семейство.

Однако 11 мая Ф.И. Соймонов первым сделал страшное признание в том, что Волынский «может чрез возмущение владетелем себя сделать»{439}. 16-го Еропкин также поведал о замысле Волынского «присвоить себе верховную власть». Эти обвинения и приведенные резкие отзывы «патрона» об императрице («государыня у нас дура, и как докладываешь, резолюции от нее никакой не добьешься») привели к тому, что 18 мая Анна Иоанновна отдала приказ пытать «конфидентов». На следующий день на пытке и Хрущов сделал роковое признание в том, что Волынский желал «сделаться государем».

К тому времени Артемий Петрович уже сознался в неоднократных взятках, которые несли ему купцы и прочие просители, дабы к ним «был благоприятен»; в комментировании книги Липсия; его «злодейственное рассуждение» о сравнении нехорошей неаполитанской королевы с российской монархиней было 15 мая сочтено «великой важностью» и препровождено к Анне Иоанновне в запечатанном пакете{440}. Преступник подтвердил, что противодействовал браку принцессы Анны с сыном Бирона, рассказал о подготовке и чтениях своего проекта. Следователи уже располагали найденными в его бумагах списками «кондиций» и дворянских проектов государственного устройства, поданных в феврале 1730 года{441}.

Шестнадцатого мая Артемий Петрович помог следствию неосторожным заявлением, что при составлении «картины» (родословного древа) «причитался свойством к высочайшей фамилии»; поняв, что натворил, он тут же стал от своих слов отказываться. Но гордыня оказалась сильнее. Спустя четыре дня он объявил, что «ево Волынского фамилия не плоше Рамановых» и если царя Михаила Федоровича в 1613 году избрали на престол «по свойству» с женой Ивана Грозного, «то де и по ево Волынского с московской великою княжною Анною свойству могут дети или внучаты или правнучатые во Волынского российского престола приемниками быть»{442}. Вновь опомнившись, он стал оправдываться, что «и в мысли не держал» подобного, а сказал так только «от страха, боясь розыску». Но такие заявления в те времена с рук не сходили и в итоге привели подследственного на эшафот.

После очередного доклада Ушакова 21 мая Анна Иоанновна дала указание пытать Волынского. На следующий день в застенке Артемий Петрович на полчаса был поднят на дыбу и получил восемь ударов кнутом, после чего повинился во взятках, «зло-вымышленных словах» в адрес государыни-«дуры» и «применении» к ней текста Юста Липсия о королеве Иоганне, в многократной «невоздержности языка» и высокомерии, но в заговоре против императрицы не признался: «Такого злого своего намерения и умыслу, чтоб себя чрез что нибудь зделать государем, никогда он, Волынский, не имел и не смеет». Он понял свою ошибку и теперь пытался объяснить, что о возможном пребывании своих потомков на престоле говорил только от страха «и такового умысла подлинно не имел»{443}.

Признания «конфидентов», сделанные под давлением и пытками, не дали никаких доказательств существования реального заговора. Еропкин на очной ставке смог уличить Волынского только в давних московских разговорах 1731 года о запутанной проблеме престолонаследия и сравнении «суетного и опасного» времени Анны Иоанновны с правлением Бориса Годунова, но Артемий Петрович категорически отверг подозрения в симпатии к цесаревне Елизавете Петровне, которую он считал «ветреницей».

На две недели (с 22 мая по 7 июня) Волынского оставили в покое. Теперь Анну Иоанновну занимали связи изменника с вельможами ее двора на предмет выявления «партии». 28 мая императрица лично беседовала с Черкасским и «слушала» в «адмиралтейском доме» протоколы допросов Трубецкого и Мусина-Пушкина. Князь Алексей Михайлович успешно «во всем запирался» и был от дальнейшего разбирательства освобожден, а для графа Платона Ивановича «слушания» завершились арестом{444}.

Заготовленные вопросы арестованному показывают, что Ушакова и Неплюева больше интересовал не проект Волынского, а то, какие «непристойные слова» были им и прочими участниками кружка сказаны про императрицу, в чем заключалось «явное предосуждение» российских порядков и «какую злобу имели» они по этому поводу. Кроме того, следователи допытывались, с чего это Платон Иванович посещал уже находившегося под домашним арестом Волынского, когда всем вокруг было ясно, что он находился в опале.

Мусин-Пушкин отрицал свое участие в «противных делах» и «продерзостных поступках». Он признавал, что с Волынским встречался часто, но разговоры вращались вокруг «награждений» и текущих служебных дел, проект же «видел и слышал», но участия в его составлении не принимал, а его содержания «не упомнит»{445}. Однако к тому времени следователи уже располагали показаниями самого Волынского и его «конфидентов» о том, что граф «ведал» о проектах, был «одного мнения» с другими и даже об «опасности от того ему, Волынскому, он, Платон, представлял». Мусин-Пушкин опять заявил, что ничего «не упомнит», но затем шаг за шагом стал признавать, что предоставлял Волынскому документы и ведомости своей коллегии; вспомнил, что кабинет-министр позволял себе, к примеру, такие критические высказывания: «…его высококняжеская светлость владеющей герцог Курляндской в сем государстве правит, и чрез правление де его светлости в государстве нашем худо происходит», «…великие денежные расходы стали и роскоши в платье, и в государстве бедность стала, а государыня во всем ему волю дала, а сама ничего не смотрит».

На естественный вопрос следователей, почему же, услышав такое, он не донес, Мусин-Пушкин заявил, что не хотел «быть доводчиком» и даже счел своим долгом заехать к опальному Волынскому «для посещения в болезни». Но узнав о новой порции признаний самого Артемия Петровича (граф их не ожидал и не смог скрыть удивления), он подтвердил свое участие в беседах, затрагивавших честь императорской фамилии: о попытке Бирона женить сына на племяннице государыни. На следующем допросе 6 июня в «застенке» его подняли на дыбу и дали 14 ударов, однако ничего нового он не показал{446}. В итоге главной виной графа было признано само его присутствие при обсуждении проекта, «охуждавшего» государственные порядки: он не только не возражал, но и «прямо притакал и оставался при тех его, Волынского, злодейственных рассуждениях» вместо того, чтобы немедленно о них донести. Иных обвинений даже такой мастер политического сыска, как Ушаков, изыскать не смог.

Трубецкой был допрошен 2 июня, после чего Анна Иоанновна «показанию на него Артемия Волынского всемилостивейше верить не указала». Однако императрица лично побеседовала с Никитой Юрьевичем 4 июня (ведь Волынский показал, что читал книгу Липсия с ним вместе) и тогда уж распорядилась князя «более не следовать». Сам он с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг; вот в молодости, при Петре I, он «видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим времянем возможности нет». Разговоры же его с Волынским вращались вокруг нескольких тем: «х кому отмена и кто в милости» у императрицы, о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях. Много лет спустя екатерининский сподвижник Н.И. Панин вспоминал, что Трубецкого спас от следствия И.И. Неплюев, которому князь Никита Юрьевич через год отплатил неблагодарностью и едва не «управил» своего благодетеля в Сибирь вслед за Остерманом и другими министрами свергнутого императора Иоанна Антоновича.

Пятого июня Анна Иоанновна приказала допросить Новосильцева. Тот в письменных показаниях поведал, что в дом министра «езживал для искания в нем, Волынском» и что в последних числах декабря 1739 года хозяин показал ему проект, «чтоб Сенат умножить, понеже кабинет министры о умножении Сената не радят и не желают, тако ж и армии некоторую часть убавлял, а протчие полки назначил поставить по границам, и чтоб завесть школы и в попы производить из ученых людей». Он признал, что предисловие к проекту написано «с явным предосуждением и укоризною прошедшего и настоящего в государстве управления», но оправдывал свое недонесение тем, что разговор был «наодин», то есть без свидетелей. Затем сенатор покаялся: «Будучи де при делах в Сенате и в других местах, взятки он, Новосильцев, брал сахор, кофе, рыбу, виноградное вино, а на сколько всего по цене им прибрано было, того ныне сметить ему не можно. А деньгами де и вещьми ни за что во взяток и в подарок он, Новосильцев, ни с кого не бирывал» — и тут же указал, что от симбирских купцов (тех же, которые наведывались к Волынскому) принял «анкерок» вина, двух лошадей, по четыре аршина зеленого сукна и серебряной парчи, «да два осетра и белуга да пол теши матерой», которые, с его точки зрения, «взятком» не являлись{447}.

Анна Иоанновна поверила в политическую невинность обоих вельмож, но Новосильцеву выговор всё же объявила — не за взятки, а как раз за «политику»: «…видя такой противной проэкт и слыша предерзостные оного Волынского разсуждения, не доносил»{448}. Обоим после допросов дали возможность оправдать монаршее доверие — сделали судьями по делу их недавнего собеседника.

Параллельно главному направлению следствия разворачивались и другие. В отдельное производство были выделены дела об осуждении директора таможни С. Меженинова, о рытье на даче Волынского канала за государственный счет, о его работе над «воинским статом» с сокращением в мирное время армии на 40 тысяч человек, о незаконном содержании им у себя денщиков и солдат казанского гарнизона, о покровительстве симбирским купцам, обвиненным в «похищении» таможенных и питейных сборов, о получении с крестьян дворцовой Сарапульской волости 400 рублей{449}.

К допросам привлекались подчиненные и давние «клиенты» Волынского — адъютант Иван Родионов и его отец унтер-шталмейстер Богдан Родионов, секретарь по егермейстерским делам Василий Гладков, служащие Конюшенной канцелярии асессоры Василий Десятов, Василий Смирнов и Петр Богданов, секретарь Петр Муромцев, казанский прокурор Василий Неелов, архитектор Иван Бланк и др.{450}. Всем им представляли список из семнадцати вопросов, касавшихся «указам преступных и противных поступков» начальника, заимствования им казенных денег и вещей и противозаконных «намерений и рассуждений». Поднимались давно сданные в архив дела о злоупотреблениях министра (поборах в Казани, избиении мичмана Мещерского), а также те челобитные, которые в свое время даже не рассматривались. Канцеляристы денно и нощно скрипели перьями: за несколько месяцев 1740 года следствие извело полведра чернил, 12 стоп бумаги, четыре фунта сургуча, 260 свечей по счету и еще неизвестное их количество общим весом 20 фунтов.

* * *

Крупных хищений за Волынским так и не обнаружилось: он часто брал в казенных кассах по 300, 500 и тысяче рублей, но всегда возвращал. Как важный вельможа он использовал для своих нужд казенные повозки и упряжь, его собаки содержались на казенном корме. Его подчиненные «смотрели» за имениями шефа и исполняли его поручения по хозяйству; но едва ли это можно было расценить как измену, и чиновникам сделали смешной в российских условиях выговор за то, что они начальнику в том «воспрещения не чинили». Более того, подчиненные подтвердили правомерность наказания Волынским «доносителей» — шталмейстеров Кишке-ля и Людвига: у первого в Хорошевской конюшне обнаружился «недостаток фуража», а у второго в пахринской оказались «лошади худы».

Однажды следователям вроде бы повезло: в бумагах взятого одним из последних по этому делу бывшего «художественного агента» Петра I в Италии Юрия Ивановича Кологривова нашлось письмо 1730 года, где речь шла о какой-то присяге. Под текстом автор письма нарисовал странную фигуру и сделал приписку: «толко одна голова»; против правой руки указал: «вся в пластырех, кроме двух», а против левой — «один палец владеет»{451}. Кологривов после соответствующего внушения в Тайной канцелярии поведал, что письмо ему написал член Юстиц-коллегии Епафродит Иванович Мусин-Пушкин и речь в нем шла о второй присяге, которую подданные приносили Анне Иоанновне в 1730 году уже как самодержице. Признался он и в том, что автором письма был брат графа Платона Мусина-Пушкин Епафродит, сторонник республики в России, что изображенная в письме «персона» — карикатура на императрицу и ее вид («вся в пластырех») означал, «что самодержавию ея императорского величества не все ради». Епафродит Мусин-Пушкин за свое вольнодумство вполне мог бы получить смертный приговор, но скончался еще в 1733 году. Использовать же находку для подтверждения виновности Волынского не удалось.

За отсутствием прямых улик следователи решили использовать историческую часть проекта Волынского и ставить ему в вину то, что он гордился древностью и славой своего рода, о чем не раз говорил друзьям и подчиненным. В ход пошли обнаруженная в бумагах Волынского копия с местнической грамоты якобы XIV века, в которой упоминается предок Артемия Петровича князь Дмитрий Алибуртович (Михайлович) Волынский, занимавший первое место среди бояр нижегородского князя Дмитрия Константиновича. Этот список 1721 года до сих пор вызывает вопросы и предположения исследователей, поскольку если это не копия, а подделка, то очень искусная{452}.

Уликами стали «картина» родословного древа с изображением государственного герба и древняя сабля, будто бы найденная на Куликовом поле. Этот «тесак» вместе с какой-то древней «чернильницей» достался Волынскому от Якова Суровцева, управителя Богородского конного завода, расположенного неподалеку от места исторической битвы.

Сабля была предметом особой гордости Артемия Петровича, он даже сочинил текст надписи, которую хотел вырезать на клинке: «Найдена сия сабельная полоса в степи, из земли выкопана в урочище на Куликовском поле близ реки Непрядвы, на том месте, где в 6887 году, а от Рождества Христова в 1379 году была баталия (вероятно, хозяин реликвии запутался с переводом даты на юлианское летосчисление — Куликовская битва состоялась в 1380 году. — И. К.) с многочисленными татарскими войски, бывшими с ханом Мамаем, во время государствующего тогда в России благоверного государя и великого князя Димитрия Иоанновича Московского и всея России, на которой баталии российским воинством сам великий князь командовал, с ним же и помощные ему были войски литовские и прочие, под приводом благоверного князя Димитрия Михайловича Волынского, за которого потом великий князь Димитрий Московский отдал в супружество сестру свою родную, благоверную Анну Иоанновну».

Арест министра сопровождался его дискредитацией в глазах общества. Аккредитованные в Петербурге дипломаты передавали своим дворам, что Волынский и его друзья хотели не просто захватить власть, но «возвратить Россию к прежним порядкам, изгнав из нее иностранцев»{453}. Министр якобы собирался поднять восстание «черни», убить герцога Курляндского, устранить от власти прочих «немцев» (Остермана, Миниха, Левенвольде), отослать Анну Леопольдовну с мужем в Германию, захватить императрицу в Петергофе и посадить ее в тюрьму или постричь в монахини, а самому жениться на цесаревне Елизавете Петровне и «претендовать» на престол{454}.

Седьмого июня Артемия Петровича вновь привели в застенок. Ушаков и Неплюев в присутствии заплечных мастеров объявили ему, что показаниями других «сообщников» он уже полностью «изобличен», и в последний раз предложили сказать правду о своих «злодейственных намерениях».

Обвиняемый признался в принятии «со многих людей взятков», в «противных указам поступках», «бессовестных и зловымышленных словах», в том числе и по отношению к императрице, даже в том, что хвалил «польское житие» и дерзко «причитал себя» к царскому дому — но, как и раньше, твердил: «Умысла, чтоб высочайшую власть взять и самого себя зделать государем или какое возмущение учинить, не имел». Повторные увещевания рассказать о «дальних злых своих намерениях» успеха не имели, и Волынского вновь подняли на дыбу, дав на этот раз 18 ударов кнутом. Но он выдержал пытку, спас свою честь, не признавшись больше ни в чем сверх того, что уже сказал, и заявил, что «в том умереть готов»{455}.

«Известная экзекуция»

Девятого июня Анна Иоанновна повелела следствие «более розысками не производить» и подготовить «изображение о винах» преступников. Для простолюдинов дела о «непристойных словах» обычно завершались битьем плетьми и «свобождением» на волю или к прежнему месту службы — при условии чистосердечного признания вины и обычной в подобных случаях ссылки на смягчающее обстоятельство — «безмерное пьянство». Но в случае с министром и его чиновными «конфидентами» такого быть не могло — даже несмотря на то, что следствие так и не смогло ничего выяснить про заговор и не были обнаружены какие-либо связи опального с гвардией. Примечательно, что служившего под его началом в «комиссии о размножении конских заводов», участвовавшего в рассмотрении дела Жолобова и не раз бывавшего в доме Волынского капитана Преображенского полка Василия Чичерина даже формально не «следовали».

К 16 июня «обстоятельное изображение» («экстракт») дела было подготовлено и передано императрице. Следственная комиссия перечислила «вины» Волынского: «составил предерзостное плутовское письмо для приведения верных ее величества рабов в подозрение»; «осмелился нарушить безопасность государственных палат… причинением побоев Тредьяковскому»; «питал на ее величество злобу»; «отзывался с поношением о высочайшей фамилии»; «сочинил разныя злодейския разсуждения и проект»; «имел с своими сообщниками злодейские речи касательно супружества государыни принцессы Анны»; «старался в высочайшей фамилии поселить раздор», «причитался к оной свойством» и т. д. Но пристрастное следствие так и не смогло доказать обвинение в якобы готовившемся захвате власти — главный подследственный «остался при том, что такого злого умыслу не имел».

Императрица, похоже, колебалась. Волынский, безусловно, заслужил опалу. Но допустить на десятом «триумфальном» году царствования позорную казнь толкового министра? Наконец, она решилась. 19 июня по высочайшему указу следственная «бригада» во главе с Ушаковым и Неплюевым была преобразована в суд. Под началом фельдмаршала И.Ю. Трубецкого состояли генерал-прокурор Н.Ю. Трубецкой, кабинет-министр А.М. Черкасский, обер-шталмейстер А.Б. Куракин, генералы Г.П. Чернышев и А.И. Ушаков, генерал-лейтенанты В.Ф. Салтыков, М.И. Хрущов и С.Л. Игнатьев, тайные советники И.И. Неплюев, Ф.В. Наумов, А.Л. Нарышкин, В.Я. Новосильцев и еще несколько чиновников, генералов и майоров гвардии. Эта комиссия должна была ознакомиться с обвинительным заключением и вынести приговор.

Судьи принадлежали к тому же кругу, что и подсудимые, как правило, хорошо их знали и поэтому сами могли быть обвиненными в содействии или сочувствии им. 20 июня 1740 года они вынесли приговор: за «безбожные, злодейственные, государственные тяжкие вины Артемья Волынского, яко начинателя всего того злого дела, вырезав язык, живого посадить на кол; Андрея Хрущова, Петра Еропкина, Платона Мусина Пушкина, Федора Соймонова четвертовав, Ивана Эйхлера колесовав, отсечь головы, а Ивану Суде отсечь голову и движимые и недвижимые их имения конфисковать». Многими судьями руководил страх. Зять Волынского, сенатор Александр Нарышкин, после приговора сел в экипаж и тут же потерял сознание, а «ночью бредил и кричал, что он изверг, что он приговорил невиновных, приговорил своего брата». Другой член суда над Волынским Петр Шипов признался: «…мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным».

«Великодушная» императрица пожелала «жестокие казни им облегчить»: Волынскому надлежало отсечь правую руку и голову, а его главным помощникам Хрущову и Еропкину — только головы; прочим же была дарована жизнь — битье кнутом и ссылка «на вечное житье» на окраины империи; легче всех был наказан Мусин-Пушкин — всего лишь «урезанием» языка и ссылкой в монастырь. Сразу же по конфирмации приговора его сообщили главному преступнику.

Волынский держался стойко: разговаривал с караульным офицером, пересказывал увиденный накануне вещий сон — явившегося к нему для исповеди прежде незнакомого священника. Потом он сказал: «По винам моим я напред сего смерти себе просил, а как смерть объявлена, так не хочется умирать». К осужденному несколько раз приходил священнослужитель, с которым он беседовал о жизни и даже шутил — рассказал батюшке соблазнительный анекдот об исповедовавшем девушку духовнике, который ее «стал целовать и держать за груди, и та де девка, как честная, выбежала от него вон». Но и перед лицом смерти Артемий Петрович не желал прощать старой обиды давно покойному канцлеру Головкину и грозил «судиться с ним» на том свете{456}. 25 июня он позвал к себе Ушакова и Неплюева, вновь покаялся «в мерзких словах и в предерзостных и в непорядочных и противных своих поступках и сочинениях» и просил избавить его от позорного четвертования и не оставить в беде детей… Но царская воля была неизменна.

Ушаков, остававшийся «на хозяйстве» в столице во время отъезда двора в загородные резиденции, запиской сообщил Бирону для передачи императрице в Петергоф о точном времени казни: «Известная экзекуция имеет быть учинена сего июня 27 дня пополуночи в восьмом часу». Поутру преступников доставили из крепости к близкорасположенному месту казни — на Сытный рынок. По прочтении высочайшего указа бывшему министру отрубили правую руку и голову, а его товарищам Петру Еропкину и Андрею Хрущову — головы. Трупы казненных в течение часа оставались на эшафоте «для зрелища всему народу»; затем «его (Волынского. — И. К.) мертвое тело отвезли на Выборгскую сторону и по отправлении над оным надлежащего священнослужения погребли при церкви преподобного Сампсона Странноприимца».

В приговоре подробно описывалось, как надлежит поступить с родственниками Волынского: «Детей его сослать в Сибирь в дальние места, дочерей постричь в разных монастырях и настоятельницам иметь за ними наикрепчайший присмотр и никуда их не выпускать, а сына в отдаленное же в Сибири место отдать под присмотр местного командира, а по достижении 15-летнего возраста написать в солдаты вечно в Камчатке».

Утвердив жестокий приговор, Анна Иоанновна проявила и некоторую милость к жертвам, распорядившись вернуть женам Хрущова, Соймонова и Мусина-Пушкина их недвижимое приданое; детям первых двух (у Соймонова их было пятеро, у Хрущова четверо) оставалось по 40 душ, дети же Мусина-Пушкина получали всё имение деда — графа Ивана Алексеевича{457}.

После казни отца дети Волынского, каждый в особой повозке с провожатым, были отправлены в ссылку. Привезенная в Енисейск четырнадцатилетняя Мария Артемьевна 4 ноября была пострижена в Рождественском монастыре под именем старицы Мариамны. 26 ноября та же участь постигла Анну — она стала монахиней иркутского Знаменского девичьего монастыря Анисьей. Петр был доставлен в Селенгинск — крепость на русско-китайской границе и 12 января 1741 года сдан ее коменданту бригадиру Ивану Бухгольцу, под чьим «крепким присмотром» он должен был состоять, «не смея вступать в разговоры с посторонними людьми».

На этом преследования не закончились: «генералитетская комиссия» была преобразована в следственную комиссию для разбора финансовых злоупотреблений Волынского и его «конфидентов», которая работала, по крайней мере, до июля 1742 года.

Вслед за казнью последовала уже отработанная процедура конфискации и перераспределения движимого и недвижимого имущества — этим занималась уже третья по счету комиссия по «описи пожитков» преступников. За «жилплощадью» опальных, как это обычно бывало в «эпоху дворцовых переворотов», немедленно выстроилась очередь. В июле 1740 года родственник Остермана камергер Василий Стрешнев выпросил себе «двор с каменными палатами» Волынского на Неве; барон и вице-президент Камер-коллегии лифляндских и эстляндских дел Карл Людвиг Менгден получил его «двор деревянного строения» на Мойке, но без обслуги — было решено отправить «всех имеющихся в доме Артемия Волынского девок в дом генерала, гвардии подполковника и генерал-адъютанта фон Бирона» (Густава, брата фаворита){458}. Из мужчин восемь человек были взяты в Измайловский полк, трое — в Конную гвардию, девять — в придворную Конюшенную контору.

В петербургский дом Мусина-Пушкина на Мойке перебрался генерал-прокурор Трубецкой. Дача Платона Ивановича «близ Петергофа» отошла фельдмаршалу Миниху; «Клопинская мыза» — опять же Густаву Бирону. Московский дом Волынского на Рождественке после смерти императрицы Бирон во время своего недолгого регентства при Иване Антоновиче пожаловал новому кабинет-министру А.П. Бестужеву-Рюмину, но тот воспользоваться им не успел, поскольку вместе с покровителем попал под следствие. В итоге этот дом остался в дворцовом ведомстве, как и большинство «отписных» земель и крестьян опальных. Туда же в 1740 году отошла и загородная усадьба Волынского. В ней расположился «егерский двор» и покои были переделаны для размещения придворной псовой охоты в составе 195 собак и 63 служителей.

Наличные «пожитки» нестеснительно выгребались из домов арестованных и свозились для оценки и распродажи в «Италианский дом» на Фонтанке, где при Анне Иоанновне был устроен театр. Опись имущества Волынского упоминала неловкие и тут же пресеченные попытки его дочерей скрыть некоторые ценности: «По объявлению девки Авдотьи Панкиной сыскано у дочери Волынского Анны, которое она от описи утаила…» (далее шел перечень бриллиантовых серег, перстней и колец). «По объявлении девки калмычки» в сундуке Прасковьи Волынской нашлись алмазные и другие вещи, которые «положены были для утайки меньшою Волынского дочерью Марьею», в том числе «трясило» с яхонтом и семнадцатью бриллиантовыми «искрами», серьги, старинная золотая пуговица с финифтью, 13 «бурмицких» жемчужин, медаль золотая «о мире с турками», портрет за стеклом в золоте, три золотых кольца и перстень.

Тридцать первого июля Анна указала оценить имущество опальных, что и было сделано с помощью опытных «ценовщиков» из Канцелярии конфискации. Движимое имущество Волынского имело стоимость 27 450 рублей, Мусина-Пушкина — 14 539 рублей; Соймонов и Хрущов по сравнению с вельможами выглядели бедняками — их вещи стоили соответственно 565 и 496 рублей{459}. Продавалось, однако, не всё. Значительная часть золотых и серебряных вещей из «пожитков Волынского и Мусина-Пушкина» общим весом 11 фунтов 58,5 золотника по указам была отправлена в ноябре 1740 года в Монетную канцелярию, а «золотыя медали, червонные» и старинные монеты сначала попали в Кабинет министров, а оттуда были переданы в Академию наук.

К дележу в первую очередь допускались избранные. Из вещей Мусина-Пушкина императрица взяла себе в «комнату» четырех попугаев; в Конюшенную контору переехали «карета голландская», «берлин ревельской», две «полуберлины» и четыре коляски. Породистые «ревельские коровы» удостоились чести попасть на императорский «скотский двор», а дворцовая кухня получила целую барку с 216 живыми стерлядями. Бирон не смог удержаться от личного осмотра конюшни Мусина-Пушкина, однако не обнаружил там ничего интересного и распорядился передать 13 лошадей графа в Конную гвардию. Цесаревна Елизавета отобрала для себя оранжерейные («винные» и «помаранцевые») деревья, кусты «розанов» и «розмаринов». А вот библиотека Мусина-Пушкина в эпоху, когда чтение являлось подозрительным занятием, так и осталась невостребованной.

Прочее имущество по именному указу от 6 сентября 1740 года выставлялось на публичные торги «аукционным обыкновением при присяжном маклере», которым стал «аукционист» из Коммерц-коллегии Генрих Сутов за гонорар в две копейки с каждого полученного рубля. Распродажа проходила в несколько приемов в сентябре—декабре и привлекла множество покупателей. «Сщетная выписка пожиткам Артемья Волынского, которые имелись в оценке» рассказывает, как расходилась по рукам обстановка одного из «лучших домов» столицы{460}.

Вице-президент Коммерц-коллегии Иван Мелиссино приобрел яхонтовый перстень за 76 рублей, сенатор и генерал-майор И.И. Бахметев — 15 «лалов» за 227 рублей, тайный советник В.Н. Татищев — серебряные подсвечники за 88 рублей и щипцы за 45 рублей. Бриллиантовые перстень за 150 рублей и серьги за 234 рубля достались обер-гофкомиссару Исааку Липману; отечественные купцы Корнила Красильников, Афанасий Марков, Потап Бирюлин предпочли жемчуга министра.

Фельдмаршал Миних деньгами не сорил и брал по мелочи — три «цветника синих с каровками» за 4 рубля 40 копеек, две «польские чашки» за 2 рубля 80 копеек; чайник, сахарницу и две чашки за 3 рубля 20 копеек — но всё же и он приобрел для души приглянувшегося «китайского идола» за 12 рублей 50 копеек. А врач цесаревны Елизаветы, впоследствии знаменитый Арман Лесток, покупал всё, что нравилось: две трости, тарелки, «детскую шпагу», кортик, два ружейных ствола, серебряные часы, хотя и не самые дорогие — за 15 рублей 25 копеек. Брат фаворита генерал-лейтенант Карл Бирон купил пять чашек за 30 рублей, а камердинер герцога Фабиан просто шиковал — взял (по заказу хозяина?) шесть зеркал, английский и зеркальный шкафы и кабинет — всего на 226 рублей 50 копеек.

Вслед за важными персонами отовариться на распродаже старались офицеры, профессиональные ювелиры и торговцы-иноземцы. Последние интересовались драгоценностями и всякими дорогими вещицами; первые же охотно скупали обстановку, посуду, оружие, «конские уборы» и «съестные припасы». Капитан князь Волконский за 15 рублей стал обладателем дубовой кровати министра, бывший подчиненный Волынского по егермейстерской части полковник фон Трескау приобрел семь бочек английского пива за 14 рублей; мичман Хомутов за восемь рублей взял клавикорды, а капитан Тютчев — весь запас кофе (5 пудов 31 фунт) за 29 рублей 74 копейки; десять фунтов более дорогого чая за 15 рублей с полтиной купил ценитель китайского напитка прапорщик Насакин.

Императрица и здесь сделала поблажку верным слугам. Без наценки и торга шут Пьетро Мира получил большой кубок за 105 рублей 45 копеек, а обер-директор Сергей Меженинов — самый дорогой из имевшихся парчовый кафтан министра за 160 рублей и еще один, с золотым шитьем, за 120. Но найти нужные вещи можно было на любой вкус и карман; так, артиллерийский капитан Глебов разжился парчовым серебряным камзолом за 31 рубль, а капитан Выборгского гарнизона Филимон Вейцын, заплатив всего четыре с половиной рубля, стал носить зеленые «штаны суконные» Волынского. Господа офицеры скупали для своих дам «робы», юбки, «исподницы» и «балахоны» дочерей министра, а священник Никифор Никифоров приобрел (неужели для попадьи?) дорогую «парчовую робу с юпкою и шнурованьем» за 121 рубль.

Продавались нужные в хозяйстве инструменты, ведра, ножницы, чубуки; разошлась по рукам покупателей провизия — даже бочонок тухлых лимонов и «негодной» виноград. А вот живопись еще не нашла отечественных ценителей. Полотно с изображением «жеребца Волынского буланого, грива стрижена» досталось «торговому иноземцу» Ивану Гроссу; иностранцы купили и остальные картины. Выставленное на продажу имущество Артемия Петровича было оценено в 27 540 рублей, но в итоге казна выручила за него 33 524 рубля. Едва ли участники этой распродажи думали о судьбе опального министра.


Загрузка...