У истока

Осень. Сумерки. Не зажигая огня, я залезаю с ногами в кресло и упиваюсь голосом Вертинского сквозь шипение старого патефона.

Н. Ильина

Не-е-т, он был не просто «солист Мосэстрады» — и это прекрасно знают даже те, кто не разделяет моего обожания… Время показало, что это наша национальная гордость.

И. Смоктуновский

Существуют привязанности, которых мы себе не прощаем. Такой любовью окружено творчество Вертинского.

М. Иофьев

…Данные биографической справки из личного дела артиста: Вертинский Александр Николаевич родился в 1889 году в г. Киеве в семье присяжного поверенного. В возрасте трех лет он потерял мать (Сколацкая Евгения Степановна умерла в 1892 году), в возрасте пяти лет — потерял отца (Вертинский Николай Петрович умер в 1894 году). Воспитывался у родственников. Окончил киевскую гимназию номер четыре. Был статистом в киевском театре Соловцова…[1]

Здесь все неоспоримо. Конечно, жена Вертинского знала его биографию и располагала соответствующими документами. Между тем кое-что может и должно быть дополнено. Подлинная фамилия его — и есть немало косвенных тому свидетельств — Сколацкий. Мать и отец Александра не были повенчаны, поскольку первая жена Николая Петровича не давала согласия на развод. Мы не знаем, когда Александр принял фамилию отца. Автор словаря псевдонимов И. Ф. Масанов указывает, что «Вертинский» — это артистический псевдоним молодого А. Н. Сколацкого. Вполне возможно. Но более вероятно другое: когда Евгения Степановна умерла, а Николай Петрович от горя тяжело заболел, он усыновил Александра и дал ему свою фамилию.

Квартира на Владимирской улице, где прошли младенческие годы Александра, вскоре опустела для него. Николай Петрович умер от чахотки. Александр оказался на попечении тетки. Учеба его началась в первой классической гимназии и началась неудачно. Он был не то исключен за нерадивость, не то переведен в менее престижную гимназию.

Александр с детства полюбил киевские храмы. Особенно часто посещал Владимирский собор. Он восхищался Богоматерью кисти Нестерова и приносил ей цветы. Мальчика влекло в собор не столько религиозное чувство, сколько потребность общения с Красотой. Он испытывал высокое наслаждение от театрально-зрелищных сторон церковного действа. «Я замирал от пения хора… и завидовал мальчикам, прислуживающим в алтаре в белых и золотых стихарях, и мечтал быть таким, как они, и ходить по церкви со свечами, и все на меня смотрели бы. Я уже тогда бессознательно хотел быть актером» (из письма жене, 1945 год).

Ради поэзии и ради сцены Александр забывал все на свете. «Среди киевской молодежи, — вспоминал Вертинский уже в преклонном возрасте, — было много действительно талантливых и только мнивших себя талантливыми молодых людей и девиц, которым безумно хотелось играть, то есть, главным образом, показывать себя на сцене. Складывались по грошам, снимали зал, брали напрокат костюмы (в долг), выклеивали сами лично на всех заборах худосочные, маленькие, жидкие афишки… и играли, играли, играли.

Чего мы только не играли? И «Казнь» Григория Ге, и «Волки и овцы» Островского, и фарсы вроде «В чужой постели», и даже «Горе от ума»!

Помню, как я, благополучно певший дома цыганские романсы под гитару, вылез первый раз в жизни на сцену. Должен я был петь романс «Жалобно стонет». За пианино села весьма популярная в нашем кругу акушерка Полина Яковлевна, прекрасно аккомпанировавшая по слуху. Я вышел. Поклонился. Открыл рот… и спазма волнения перехватила мое дыхание. Я замэкал, заэкал… и ушел… при деликатном, при гробовом молчании зала».

Летом 1913 года Вертинский появился в Москве в составе опереточной труппы. Он не был в ней певцом, нет. Кто же он был? Музыкант? Он не мог быть музыкантом-исполнителем, ибо не имел никакой музыкальной подготовки и даже не знал по-настоящему нотной грамоты. Суфлер? Администратор? Впрочем, об этом подробно рассказывается в книге Ильи Шнейдера «Записки старого москвича»: «Состав труппки был сборным и, кроме талантливой примадонны Вертинской, оперетта силами не блистала. Вертинская, высокая, красивая блондинка с темными глазами и бровями, с прекрасной фигурой, приятным, не очень большим голосом и несомненными драматическими способностями, выделялась на общем сереньком фоне, где ей, пожалуй, еще соответствовал только режиссер Дагмаров, выступавший и как актер с сочным комическим дарованием.

Иногда после оперетты давался дивертисмент, в котором участвовал, как рассказчик, нескладный верзила, почти мальчик, Александр Вертинский, брат «примадонны», выступавший с одним и тем же «номером» и в слишком коротких для его длинных ног брюках.

Вертинский читал поэму Мережковского «Сакиа-Муни», изображая молодого еврея, пришедшего на экзамен в театральную школу. Это была грубая пародия на декламацию, сдобренная без чувства меры утрированным еврейским акцентом и жестикуляцией…

Публика ржала… Вертинский, искренно упоенный своим успехом, бисировал».

Осенью 1913 года оперетта уехала, а Вертинский остался в Москве и поступил в труппу Мамоновского театра миниатюр, получившего свое название от улицы Мамоновской (ныне пер. Садовских, здание Театра юного зрителя). Александр жил в то время где придется, частенько просто бродяжничал. Одним из любимых его пристанищ была чайная «Комаровка», приют извозчиков, воров и проституток. В чайной Шнейдер и Вертинский писали по ночам пьесу о проститутке на ночном бульваре под затяжным осенним дождем. Под ногами ее шуршали осенние листья, в посиневших губах торчал окурок…

Александр был симпатичным, милым парнем, к тому же исключительно добрым и непрактичным. Ему никогда не изменяло врожденное чувство юмора. Он легко сходился с людьми; повсюду у него были друзья. Завязывались столь дорогие для него впоследствии приятельские отношения с Львом Никулиным, Владимиром Маяковским, Иваном Мозжухиным, Верой Холодной, которой он посвятил в 1915 году две свои песенки, именуя ее в посвящениях «королевой экрана». В воспоминаниях Леонида Борисова рассказано о том, как Вера Холодная и Вертинский пели дуэтом и танцевали в госпитале для раненых офицеров. Они великолепно исполнили танго и вальс и «были награждены такими аплодисментами, о которых только и можно мечтать каждому артисту».

Важное значение для мировоззрения Вертинского имела встреча с футуристами, немедленно покорившими молодого артиста, стихийно сочувствовавшего обездоленным людям и презиравшего сытое самодовольство. «Был я тогда футуристом, — пишет Вертинский в опубликованных мемуарах[2], — ходил по Кузнецкому с деревянной ложкой в петлице, с разрисованным лицом, «презирал» все старое, с необычайной легкостью проповедовал абсурдные теории, искренне считая себя новатором». Легко заметить в этом пассаже изрядную долю добродушной иронии. Имеется, однако, документ, позволяющий существенно скорректировать проблему отношения Вертинского к футуризму. Это — письмо артиста Льву Никулину от 1955 года, написанное по прочтении книги воспоминаний последнего. Воспоминания Никулина крайне не понравились Вертинскому. Обычно спокойный в общении со старым товарищем, Вертинский был на этот раз в состоянии, далеком от равновесия. Его идеальный «писарский» почерк превратился здесь в торопливую скоропись, местами неразборчивую. «Ты берешь такую яркую, такую неповторимую эпоху, — восклицает артист. — Конец 19 века был таким урожаем талантов! Боже мой! Да любой мальчишка, какой-нибудь Борис Глубоковский (если помнишь), какой-нибудь художник Фриденсон (искокаинившийся в свое время), какой-нибудь поэт «Санти» или Влад. Королевич (Санти описан у Толстого) были полны таланта, смелости, дерзаний. Они не выплыли. Но не многие выплыли от революции. Тем не менее эпоха была насыщена талантами: я уже не говорю об Ахматовой, Блоке, Гумилеве, Иннокентии Анненском, Лентулове, Ларионове, Гончаровой, о Жорже Якулове и Володьке Маяковском. Мы — голодные, ходили в рваных ботинках, спали закокаиненные за столиками «Комаровки» — ночной чайной для проституток и извозчиков, но… Не сдавались! Пробивались в литературу, в жизнь! Ходили в желтых кофтах по Кузнецкому, в голову нам летели пустые бутылки оскорбленных буржуев и Володькина голова была мною спасена в «Бродячей собаке» в Петербурге — ибо я — ловил бутылки и бросал их обратно в публику! Было время — горячее, страшное, темное, мы шли «вслепую к свету» — сами еще не зная ничего, что сегодня нам так ясно разъяснили марксизм и ленинизм! И тем не менее мы — шли вперед, мы были интуитивно с большевиками. И… …мы были в «аристократическом меньшинстве»! Прости мне эту фразу. Едва ли тогда кто-нибудь понимал это? И все же — мы были с Ними! И мы помогали им как умели. И мы помогали им.

Чего же ты стесняешься писать об этом? Мы были первыми, кто протянул им руку, которую, кстати говоря, они даже и не приняли! (Маяковский! напр.) Не такие уж мы маленькие, как кажется! И наша роль в революции не так уж мала и ничтожна! Что же делаешь ты? Ты проходишь мимо величайших событий, ты сознательно не замечаешь всей обстановки, всего того протеста, бунта, который предшествовал революции, который помогал и помог ей, который накипал и взорвался — ей на помощь. Кто у тебя герой? Нудный интеллигент, благополучно качающийся в маятнике сомнений! А где бунтари? Застрельщики революции? Где мы? Разве мы спали? Всем существом своим мы (неразб.) революцию! Спрашиваю я! Такое время! Время Маяковских, Велимиров Хлебниковых, Бурлюков, Крученых — где это? Чем оно отображено в твоей книге? Ничем»[3].

Кроме запальчивости, сумбурности письма здесь хочется отметить весьма необычные для 50-х годов безоговорочно высокие оценки Ахматовой, Хлебникова, Гумилева и др. Вертинский, как мы видим, имел вполне самостоятельное и во многом верное мнение о русской поэзии и живописи начала века. Характерно также, что он пишет об идейном влиянии на него футуризма, а, говоря о наиболее талантливых поэтах, на первое место ставит Ахматову.

Итак, он погрузился в мир новой поэзии. Но с не меньшей силой его влечет и волшебный мир кино. Вместе с Иваном Мозжухиным они начинали карьеру киноартистов. Точнее, Мозжухин уже приобрел тогда известность своим участием в ряде недавних фильмов. Он сыграл скрипача Трухачевского в фильме «Крейцерова соната» (1911), адмирала Корнилова в «Обороне Севастополя» (1911) и другие роли. Жизнь Мозжухина-киноактера будет блистательной и трагической. Успехи Вертинского в русском дореволюционном кино гораздо скромнее. Его имя почти не попадало в рекламные объявления и оставалось неизвестным публике. Он участвовал лишь в небольших эпизодах[4]. Однажды, во время съемок картины «Чем люди живы» по рассказу Л. Толстого, автор фильма Илья Львович Толстой предложил Вертинскому отснять эпизод, достаточно опасный для здоровья: артисту надо было раздеться донага и спрыгнуть с крыши какой-то постройки в сугроб, а потом медленно уйти вдаль, проваливаясь в снег. Александр согласился; ему, надо полагать, хорошо заплатили! Эпизод вошел в фильм и был отмечен в рецензии «Театральной газеты»: «В картине имеется два трюка: полунагой юноша лежит на снегу, а потом еле прикрытый долго идет с сапожником к дереву… Это смело и производит впечатление». Вертинский здесь вновь не назван, и впоследствии, когда, спустя почти тридцать лет, артист вернется в СССР из эмиграции, он поймет, что имя его не сохранилось в анналах истории зарождения российского киноискусства. Впрочем, даже имя такого выдающегося киноактера, каким был Иван Мозжухин, в 40–50-е годы было у нас не слишком известно.

…Друзья и знакомые молодого Вертинского порой замечали, что он вполголоса напевает какие-то незнакомые им не то песни, не то романсы, например, про девушку, умирающую в Крыму от туберкулеза. Несколько смущаясь, Александр признавал свое авторство. В числе первых его вещей — «Минуточка», «Маленький креольчик» и «Лиловый негр», в которых он сам сочинил и слова, и музыку, «В голубой далекой спаленке» на слова А. Блока, «Песенка о трех пажах» на слова Н. Тэффи. Они были чуть позже опубликованы издательствами «Детлаф» и «Прогрессивные новости» в тоненьких, похожих на тетради большого формата выпусках и расходились по всей России. На обложке такого издания был контуром изображен печально-изысканный Пьеро в белых одеждах и черной полумаске. Он раздвигает занавес, за которым ведет наверх белая лестница, и приглашает нас в мир театральной иллюзии…

Грянул август 1914 года, началась война. Вертинский не был призван в армию, но, устав от беспорядочной и нездоровой жизни, решил стать братом милосердия. Хотелось получше разобраться в происходящем. Хотелось избавиться от пристрастия к наркотикам. Была потребность помогать обездоленным и умирающим. Вольный мир артистической богемы сменился душной, пропахшей карболкой теснотой санитарного поезда. Там его называли «братом Пьеро».

Он вернется в артистический мир Москвы летом 1915 года после легкого ранения. Он будет очень худ, голоден, полон ожиданием перемен в своей судьбе и в судьбе России. Окончится его юность.

Загрузка...