Часто осенью, когда идут бесконечные дожди, когда низкие облака, цепляясь друг за друга, ползут бесконечными стадами, а редкие, приглушенные проблески солнца неожиданно вспыхивают в миллиардах мелких и белесых, как маковые зерна, росинках, вдруг рождаются абибоки — спокойные, неторопливые, даже ленивые рассуждения обо всем и ни о чем.
В переводе с белорусского это «абибок» означает «лентяй», «созерцатель». Мне кажется, как бы активно ни жил человек, он все равно остается абибоком своей жизни, ему всегда есть что сказать, без надрыва, без спешки, сказать, как увиделось, как подумалось. Главное — не прозевать это счастливое время…
Сверху висели прогнувшиеся от наших грехов черные небеса. Внизу по щиколотку хлюпала противная грязь осенней полевой дороги. Сумеречная мгла постепенно сгущалась, и только далеко на западе блестела узкая и хищная, как лезвие ножа, полоска подыхающего заката.
В душах, как в полупорожних флягах, бултыхалась неопределенность. Ее алюминиевый привкус во рту показывал высочайшую степень усталости. Телу не менее, чем душе, необходим был отдых.
Нужна ли человеку власть? Коварный вопрос. Человек рождается силой власти, данной мужчинам и женщинам друг над другом. Позже он постепенно постигает законы власти и, если власть не обращается в самоцель, а растворяется в человеке, не стесняя движения и мыслей, она у него есть. О том, что есть, как правило не спрашивают. Остерегайтесь задающих подобные вопросы.
Маркс предупреждал, что коммунизм — это призрак, бродивший по Европе. Ну и пусть бы себе бродил, так нет: мы перетащили его в Азию и почти столетие гонялись за ним. Позже оказалось, что мы бежали назад с повернутой вперед головой и при этом сами над собой издевались. Кстати, сегодня у нас есть возможность проделать то же самое, только в обратном направлении.
Ни о чем не думай. Шумят за окнами деревья. Осень вяжет свои пестрые кружева. Хороводы листьев в блестящей предсмертной желтизне и румянце неспешно кружатся в остывающих лучах безразличного солнца. Сладкие, щемящие мгновения заката жизни, как вы прекрасны!
Утром что-то громко щелкает. Это стрелки невидимого будильника растопырились на цифре семь. Ночь липкая, душная, с вечно гремящим за окном городом, нехотя уползает за крыши соседних домов. Металлический скрежет дня, родившийся еще в середине ночи, все нарастает, становится отчетливее, резче. Пройдет совсем немного времени, и ты перестанешь слышать этот скрежет, сделаешься его частью, его маленьким, едва заметным скрежетком.
На уютной лесной тропинке разыгралась страшная трагедия. Десятка полтора маленьких рыжих муравьев пытались обездвижить и убить своего большого черного собрата. Нешуточная борьба с переменным успехом продолжалась уже более семи минут. Я так увлекся созерцанием баталии, что не заметил, как ко мне подбежала пятилетняя дочка. Ничего не ведавшая, ее ножка в блестящей оранжевой сандалии мягко и беззаботно ступила на дерущихся. Ребенок побежал дальше по каким-то своим, наверное, очень важным делам. На утоптанной земле остались иссыхать расплющенные муравьи.
Вечность для каждого имеет свой образ. Для муравьев она обернулась блестящей оранжевой сандалией.
Чем дольше живу, тем чаще сомневаюсь. Сложные философские рассуждения рассыпаны по пыльным, мало читаемым книгам и легко забываются.
Простой вздох любимой женщины обращается в каскад сложных логических построений и, в зависимости от оттенков, бросает нас в уныние или, напротив, наполняет душу и тело несокрушимой силой и светом.
Я живу, чтобы каждый день постигать глубину этой простоты.
Маленькие птички, не знаю, как их зовут, расхищали кедровые орешки, которые я запасал для белки. Они делали это так непосредственно, с таким веселым писком и щебетом, что душа мая радовалась.
Когда я начал понимать, а потом почти физически ощущать боль маленьких жизненных трагедий моих детей, мне стало страшно. Я понял, что старею.
На твоем юном пытливом лице отпечаток чужой грусти. Ты этого не понимаешь и оттого мучаешься, злишься на себя, а заодно и на весь белый свет. Но, увы, твой свет замкнут пока в стенах нашей квартиры, поэтому больше всех перепадает нам с мамой.
Если у нас нет часов и окна комнаты плотно зашторены, мы перестаем ощущать время, но это не избавляет нас от старости.
У моей дочери есть любимый ветер, он живет в ржаном поле, где наливается колос и буйствует жизнь. Я этого не знал, пока не увидел их вместе на фотографии. Они, обнявшись, смотрели на меня ее глазами.
Как противно долго тянется время, когда нам плохо! Как протяжны и тоскливы мысли, как медленно движется минутная стрелка.
Но как ослепительны и скоротечны минуты радости! Час летит за часом, взгляд не успевает угнаться за минутной стрелкой.
Так, вздыхая, мы славим Бога и длим себя, а радостью и смехом приближаем смерть.
Десять лет усиленной демократизации и поворота к частной собственности до хруста в шейных позвонках дали свои результаты. Читаю сочинения старшеклассников сорок пятой кемеровской школы: «Идеальной формой правления является монархия, так как это оптимальная, исторически оправданная форма бытия Российской цивилизации», «…в России необходимо самодержавие», «…можно, например, вернуться к тому времени, когда в стране было единоначалие», «…ей (России) нужен диктатор (царь), который бы держал власть в кулаке».
Думали, что учим одному, получили другое. Есть над чем задуматься.
Звезды смотрят на землю холодными равнодушными глазами, которые никогда не плакали. Им все равно, на что смотреть. Но это кажущееся величие — многие из них уже давно погасли, а их свет — как взгляд с фотографии на глянце надгробного камня.
Стоял на веранде и минут пятнадцать слушал жалобы дождя. Я его понял, но только раскрыл рот для ответной исповеди, как дождь вдруг громко всхлипнул и перестал. Третью неделю жду его возвращения, волнуюсь — вдруг придет не тот дождь, и мы не поймем друг друга.
Рябая осень со скуластым лицом азиатского солнца смотрела на мир раскосыми желтыми листьями тополей. Эти рыжие глаза медленно скользили в прозрачном блестящем воздухе и, несколько раз моргнув, с легким шорохом опускались на землю. Я брел по шуршащему осеннему ковру. Дикая, как вой ночного волка, тоска медленно наполняла душу. Хотелось сорвать одежду и, съежившись от прикосновения звериной шкуры к голому телу, разорвать невидимую пелену времени и запрыгать вокруг костра с большим, невесомым бубном в руках. Хотелось к истокам, голова кружилась под стать листьям, и это кружение обретало силу, отделявшую дух от тела. Медленно погасло солнце, пространство сжималось, еще мгновение — и весь этот огромный мир обратится в маленькую, едва различимую точку. Под плотно сжатыми веками уже пульсировала радужная пустота. Полет начался. Однако какая-то неведомая сила вдруг вернула все на свои места.
Тихо падали листья. Солнце щурилось глазами Николая-угодника. Хотелось плакать и молиться.
Сидел у окна и смотрел в серо-зеленое осеннее небо, которое над соседними крышами разбавлял бледно-морковный румянец заходящего солнца. В мозгу сами собой рождались образы прошлого. Узнал картинку — появилась новая, потом еще, еще, и так все быстрее, быстрее. Вдруг яркая вспышка! Все замерло, очередную картинку я рассмотрел до мелочей, но ничего не запомнил, а самое главное — я ее не узнал, она была не из моей жизни.
Душа уже отлетела, а страх липким потом еще долго блестел на холодеющем лбу. Странно, но именно страх оставляет нас последним. До чего же он въелся в наше тело!
Дикие камни, изувеченные ветром и холодом лиственницы. На сотни километров — тайга и гнус. Подкаменная Тунгуска всхлипывает и бормочет на перекатах. Старый эвенк знает, о чем говорит река, но он забыл русский. Молчим и пьем чай.
Горная река несется так быстро, что время за ней не поспевает, может, поэтому люди на ее берегах по-прежнему живут в каменном веке. Им повезло.
Голец — сильная и красивая рыба, хватающая по наивности любой блестящий предмет, попавший в бурную таймырскую речку. Чаще всего сюда попадают блесны. Блесен все больше, гольца все меньше. То же происходит и с местным населением.
На виду у всех ветер убил несколько деревьев, но мы этого не заметили, потому что вселенная муравья, по словам Альбера Камю, отличается от вселенной кошки.
На конгрессе гуманистов все говорили о вечных ценностях и непреходящих достижениях прогресса. Долго не смог терпеть, уснул. Приснился кошмар: мертвые судили мертвых. Подсудимых несколько тысяч, все величайшие ученые, веками двигавшие мировую науку, потерпевших — миллионы миллионов, их убили плоды открытий. Проснулся — а конгресс продолжается.
На вертолете зависли над болотом, где упало то, что позже назвали Тунгусским метеоритом. Мы прилипли к иллюминаторам. Внизу — овальная черная промоина, окаймленная изумрудной травой, подслеповато смотрела в небо. Тень от вертолета казалась соринкой в этом глазу. Не знаю, кто кого рассматривал.
Вышел в сумерках на лесную поляну и остолбенел. Напротив меня стоял здоровенный замшелый пень, в профиль похожий на Троцкого. Не знаю, природа над нами шутит или мы навязываем ей свои образы, но кто-то же назвал это место еще в семнадцатом веке Давыдкин бор.
Утро было холодным и надменным. Солнце уже осчастливило золотом только окна верхних этажей высотных зданий и, казалось, вовсе не собиралось обратить свой взгляд вниз, на иззябшую за ночь землю. Автобуса долго не было. Люди, одетые в межсезонье, жались друг к другу. Утру это не понравилось. Медленно погасло золото окон. Быстро стемнело.
Ты как утро, только настроение у тебя меняется чаще.
На дне серо-песчаного ложа маленького родника на тенистом склоне оврага по очереди вздымались четыре бурунчика. Крошечные гейзеры с только им ведомой периодичностью выбрасывали вверх воду, вздымая смешные столбики рыжих песчинок. У каждого из них был свой кратер, свое жерло, своя собственная жизнь, обозначенная на сером дне пульсирующими пятнами. Родник был древним и вел свою родословную еще с языческих времен.
В детстве я часто приходил сюда, ложился на широкую, белую от дождей и солнца доску и, подперев голову руками, смотрел в это таинственное окошко. В деревне еще не было света, и это был мой первый телевизор с четырьмя программами. Со временем мы привыкли друг к другу, и я научился точно определять, какой из бурунчиков оживет в следующую минуту.
Давно уехал из этих мест, но, когда мне плохо, утыкаюсь лицом в ладони и вижу серое покатое дно родника с рыжими бугорками и угадываю, из которого вздыбится смешной фонтанчик мелких песчинок. Я еще не разу не ошибся.
Самое сильное оружие человечества — память, только мы почему-то помним и повторяем, как правило, только плохое или очень плохое.
В рождении садизма виновата теща, которая упекла де Сада в тюрьму, а двадцать семь лет отсидки лишь довершили дело.
Радость приходит и уходит, а горе всегда с нами.
Всю ночь бежали к свету, а солнце взошло за спиной.
Тихо, вполголоса, за заснеженным окном плакала вьюга. Мне было ее жаль, но впустить в дом не решился.
Шел подслеповатый осенний дождь. Его струйки, тонкие, словно просеянные через сито, в сумерках не были видны. Дождь шел почти бесшумно. Когда одинокий путник в старом брезентовом плаще с капюшоном останавливался на раскисшей полевой дороге перевести дух, дождь словно замирал. Ни всплеск, ни пузыри на лужах не выдавали его присутствия, и только тихое, едва слышное шипение, да отяжелевшая от влаги одежда обнаруживали этого чудаковатого посланца осеннего неба.
Человек постоял, подышал на озябшие мокрые ладони, оглянулся назад. Пологий склон поля, по которому, почти не петляя, стлалась дорога, упирался в густеющий мрак ночи, успевший размыть и обесцветить очертания городских предместий. Бледные точки фонарей и размазанные полоски окон еще сильнее уродовали призрачные очертания оставшейся позади городской громады. Это был его город. Он здесь родился, вырос, прожил свою суматошную жизнь, добился определенной известности, положения, достатка. Он в совершенстве постиг жесткие городские законы, приладился к ним, научился их использовать. Ему трудно было Жаловаться на свою жизнь, да он этого и не делал. Просто он в одну ночь вдруг понял, что не совпадает с городом. Они стали чужими друг другу. Оказывается, всю свою жизнь он боялся стать чужим.
Еще раз оглянувшись, путник перекрестился и скорой походкой, скользя кирзовыми сапогами по жирной грязи, зашагал прочь. Нагнавшая его ночь растворила в себе одинокую, слегка сутулящуюся фигуру.
Если хочешь докричаться до человека, говори тише. В тишине живет смысл, сила и любовь, но мы это, как правило, забываем и с пол-оборота переходим на повышенные тона.
Телефонная трубка до сих пор не может прийти в себя от того, что мы в нее накричали сегодня ночью.
Одичал среди людей от дефицита одиночества. Долгие годы я мечтал о маленькой избушке в осенней тайге, где только я и дождь, да рыжая беззвучная метель осыпающихся с лиственниц иглиц.
Долгие годы что-то меня не пускает в эту вожделенную осень. Но я настырный, я прорвусь… Потом бы только не каяться.
У измены два вкуса — горький и сладкий, только достаются они разным людям, поэтому одному хорошо — другому плохо. Жаль, что нельзя изменить самому себе.
Послушайте ветер, как по-разному он ведет свои монологи, сколько в них звуков, музыки, звериного рыка, птичьего свиста, сколько силы, боли, радости и леденящего кровь страха.
Послушайте ветер, он многое расскажет о вас.
Самым кровавым словом, произнесенным человечеством перед лицом Бога, без сомнения является слово «свобода». Ради нее над миром пронеслись все войны и революции. Всегда и везде свобода выступала оправданием всех наших бед. Так было в древние времена, так и нынче. Войны и беды еще не окончены, ибо рамки свободы безграничны, как безбрежно море самообмана и наших иллюзий.
Как часто люди живут в придуманном мире! Стоит фантазиям или заблуждениям одного совпасть с настроением окружающих, как они заражаются ими и по прошествии определенного времени начинают считать их собственным достижением. Так из ошибок и заблуждений одних вырастают убеждения и вера других. Заблуждение идет на смену заблуждению, истина остается невостребованной, ее никто и не ищет. Искать труднее, чем заблуждаться. Возможно, только в последние мгновения жизни мы прозреваем, и нам дается право увидеть истину, но сказать об этом миру мы уже не успеем.
Дважды в течение одного века у России были разрушены главные скрепы государственности и морали — сословия. Они складывались десятилетиями и веками, цементировались жесткой конкуренцией и кровью. Сословное деление в различных формах сохранил, кроме нас, весь мир. Сословность, как условно-практическое деление общества, — одно из величайших достижений нашей цивилизации.
Сегодня в муках рождаются новые сословия, и не дай нам Боже вновь увлечься одним из самых красивых проявлений лжи — равенством. Россия этого больше не выдержит.
Вы пробовали долго смотреть в глаза хищной птицы? Пустой, холодный, гипнотизирующий, малоподвижный взгляд, лишенный мысли и эмоций. Глаз мгновенно реагирует на любое движение и тень, команда передается в непропорционально маленький мозг только на те раздражители, которые можно съесть, другие отсеиваются.
В последнее время среди нас все больше и больше людей с птичьими глазами.
«Высокообаятельный человек с природно-ласковым лицом и голосом», как он сам себя часто рекомендовал. Мы — дети любви, независимо от пола и возраста, мы постоянно во что-то или в кого-то влюбляемся. Без любви жить неинтересно, поэтому мы переносим свои чувства на самые, казалось бы, неподходящие предметы и явления. К примеру, на политических лидеров. Их рейтинг — это коэффициент наших к ним симпатий. Выборы — банальный акт признания во влюбленности. По той же вечной схеме происходит и охлаждение к предмету наших чувств. После разочарования остается противный привкус напрасной траты надежд и эмоций. Каждый все это испытал на себе.
Одного человека обмануть очень сложно, но почему же с такой легкостью обманываются целые народы? Ответ, на мой взгляд, до примитива прост — из-за лени.
Человек идентифицирует себя с народом и с поразительной быстротой перекладывает на него ответственность за себя и свою семью, растворяется в нем. Народ же не отождествляет себя с конкретным человеком и не несет перед ним никакой ответственности.
Люди, как правило, знают, что их обманывают, но с поразительной поспешностью смиряются с этим, опасаясь, как бы у них не отняли что-нибудь более существенное.
Налоги и подати, как известно, — форма наших взаимоотношений с государством, но без личного гражданского служения они превращаются в процесс купли-продажи.
На нынешнем рынке хорошее государство стоит очень дорого, поэтому у нас по Сеньке и шапка.
Туман стоял над белесой от росы травой, как пар над выпущенными из живота кишками. Где-то вдалеке, на болоте, надсадно стонала выпь. Не знаю, что искал я в этом тумане, но всякий раз, еще с детства, меня тянуло сюда, в эту излучину почти заросшей лесной речушки. Порой в белесом призрачном мареве мне виделись какие-то фигуры, чудились тихие голоса. Я протягивал руку, и она уходила по самое плечо в млечную субстанцию, исчезая из поля зрения. Однажды я вдруг явственно ощутил прикосновение влажных, прохладных губ. Это было так неожиданно, что я вздрогнул и резко отшатнулся. Туман висел в полуметре над землей. Я видел едва мерцающий светлячок костра на другом берегу поймы, вокруг не было ни души. Я сидел на корточках у самого края топи, еще шаг — и все. В прошлом году здесь всего за семь минут утонула амхиницкая корова. Даже за веревкой не успели сбегать.
Трясина утробно урчала, с жадностью чмокая своим невидимым ртом. С силой выдернув начавшие проваливаться в холодную жижу ноги, я пустился прочь.
Меня тянет в туман. Я до сих пор надеюсь встретить там обладательницу прохладных и нежных губ.
Рассуждая о сущности чиновника, его предназначении, силе и слабости, а главное, все глубже постигая древнейшую из наук — бумаговождение, я пытался подобрать подходящий образ для емкого определения своего внутреннего мира и в конце концов пришел к выводу, что чиновники — всего лишь пыль на сапогах власти, но, чтобы ее смахнуть, власти неизбежно придется нагнуться.
Большая хищная птица все кружит и кружит в обезумевшей от бездонности небесной сфере. Она то взмывает вверх и обращается в маленькую пульсирующую точку, то широкими кругами стремительно приближается к земле и кажется почти металлической, отражая солнечные лучи. Что она хочет сказать мне? О чем напомнить? Куда она меня зовет? Тысячи ассоциаций и образов рождается в моей голове от ее головокружительного танца.
Лежу молча, укрывшись теплой камуфляжной курткой. Главное не шевелиться. Хотя это глупо, и я точно знаю, что она давно меня увидела, и все эти небесные выкрутасы вытворяет специально для меня. И все же, что она мне хочет сказать?
Чем больше у тебя мобильных телефонов, тем страшнее они молчат.
Чтобы не попасть в оппозицию, не надо вставать в позицию.
Как умирает любовь? Сразу, вдруг, как когда-то родилась, или медленно, едва заметно, как осенняя полевая трава? Каждый из нас, опираясь на свой опыт или неопытность, может ответить на этот вопрос по-своему. Сколько людей — столько и ответов. Возможно, каждый и будет прав, не знаю. Только мне думается, что любовь не умирает, она, скорее, подыхает, забытая, голодная, затоптанная эгоизмом и все еще на что-то надеющаяся. Оставив эту, еще дышащую и некогда такую родную, мы устремляемся на поиски новой любви, самой-самой.
Но и эта, новая, если, конечно, вам не тринадцать, окажется еле живым полутрупом чьих-то чувств, вздохов, страсти и сладостных слез. Умучив свою любовь, мы бросаемся, по обоюдной несговоренности, реанимировать чужую, которая со временем начинает казаться нашей кровной. Год за годом проходит жизнь. Одни становятся профессиональными реаниматорами любви и в конце концов околевают в лютом одиночестве. Другие, и таких, слава Богу, больше, как умеют, берегут то, что отпущено судьбой, растят детей, ждут внуков и длятся в веках.