Алеша — ребеночек тихенький и бледный, ведущий себя не по-детски. Поставленный в центре храма на половичок перед купелью, он так и остался недвижимым, не решаясь тронуться с места. За час крещения два раза робко хныкал, но сам же и осекался.
С большой охотой и готовностью Алеша отвлекался на любые вопросы.
— Хорошо ли пахнет? (При помазании святым миром.)
— Холёсё, — кивает.
— Пойдешь на ручки? (Когда полагалось обносить вокруг купели.) — С готовностью протягивает ручки.
Очень радовался и смотрел на окружающих сияющими серенькими глазками, когда его вынимали из купели и оборачивали чистым церковным полотенцем. При пении «Елицы во Христа крестистеся» высоко тянул свечу, то и дело поворачиваясь ко мне, держащему его на руках, и с улыбкой заглядывая в мое лицо.
Когда отец с неохотой раздевал его до грязноватой застиранной майки, не желая снимать ее и колготки, я прикрикнул, чтобы он все-таки снял их. Тогда-то и открылись темные синяки на тельце, а между шеей и ключицей — глубокая, совсем свежая ссадина.
Перед крестинами Пенек пытался перехватить у церкви кого-нибудь из знакомых, чтобы зазвать в восприемники, но никто не согласился. Так и крестили. После завершения Таинства, уже на выходе, он приметил кого-то из мужиков и стал просить записать в крестные его. Пенек видел в этом счастливую возможность приобрести в лице кума очередного собутыльника и вместе с ним обмыть крещение сына. Мне не хотелось ему потворствовать и, чтобы избежать докучливых приставаний, я стал объяснять Пеньку обязанности восприемника, делая это вразумительно, но не без досады. Все мои пространные доводы Пенек то и дело перебивал одним и тем же «железным» контраргументом: «Но в жизни не так!» В конце концов я оборвал наставления и отправил Пенька домой. Правда, уходя, он раза три поклонился иконам в пояс и произнес с полной искренностью: «Спасибо, отец!»
А сегодня, после субботней Обедни, когда народ убирал храм березовыми ветками и травой, одна из работниц, общественница и активистка Л.Д., непременно находящаяся в курсе любых берендеевских событий (между нами, редкостная сплетница!), сообщает:
— Батюшка, вы слышали? Пенька посадили!
Я удивляюсь:
— Как же так? У него же сынишка на руках!
— А пацаненка в детдом забрали...
Мне стало жаль и этого Пенька, и особенно — маленького Алешу. Вслух сетую перед бабками: «Это слишком жестоко — лишить ребенка отца и обречь его на жизнь в приюте. Если отец виноват, накажите, но зачем же разлучать его с сыном? Может, он и человеком-то оставался лишь до тех пор, пока мог заботиться о ребенке? Он ведь любит его...»
Л.Д. драматически посвящает нас в подробности дела: девчонок своих избивал, за это и получил срок. Отправили на два года, а мальчишку прямо в зале суда отобрали. Пенек просит: «Скажите хоть, куда отправляете, чтобы я мог его сыскать, когда выйду», а ему в ответ: «И не надейся, мол, ты лишен прав и больше ему не отец, а пока ты выйдешь, парнишку уже отдадут в хорошие руки!» Пенек прямо плачет: «Алешка, родимый мой, больше я тебя не увижу...»
Я начал было жалеть Пенька и Алешу, но деревенские стали в один голос возражать мне, да так решительно, что я даже удивился их солидарности. Видимо, к таким житейским коллизиям они подходят гораздо трезвее и разумнее. Мне в отношении Пенька к сыну представилось что-то сложное, фантастическое и книжное. Как же, любовь отца к сыну преобразит эту падшую личность, даст ему шанс на духовное возрождение! Мне привиделись здесь глубины страдания и кропотливая работа души над собой — Раскольников и Карамазов, слитые воедино в судьбе Пенька. Бабки же на разные лады твердили одно и то же: «Он нехороший человек, негодный; так ему и надо, не будет он отцом Алешке, не такой он человек! Погубит ребенка, нечего его жалеть!»
Я-то по привычке воспринимал жизнь так, как приучился, в юности читая романы, где в основе всего — рефлексия, надрыв, очистительные страдания и преображение, где всякий человек — штучное произведение Творца... Я приучен был думать, что человек тем и интересен, что в горе и в радости, в любви и в страдании призван рождать прекрасные мысли и совершать героические поступки. А бабки по-своему утверждали свою философию: человек — всего лишь обычный продукт хорошего или скверного качества. И если сам по себе он плох, то не следует и сопереживать его страданиям: он недостоин не то что жалости (это как раз вещь расхожая и стоит недорого), а собственно права на страдание. Он, Пенек, промотал это право долгой дурной жизнью, ему нет больше веры, и народ не впустит его страдание в свою соборную душу и не разделит его. Пенек мертв для него, вот в чем суть.
При смерти
Отец С. из соседнего района прослужил несколько лет на приходе, а потом перебрался в город. Однажды мы вместе сослужили на архиерейской службе и во время долгой паузы, пока люди целовали крест из рук владыки, тихо разговаривали в алтаре. Он рассказывает: «На днях прибегают ко мне люди с соседней улицы.
— Батюшка, — кричат, — наша бабушка кончается, не знаем, что делать!
А бабушка, настоящая церковная старушка, почувствовав приближение смерти, заблаговременно пригласила меня пособоровать ее и вообще всячески подготовилась к уходу. Поэтому я отвечаю родственникам:
— Мы уже сделали все, что полагается!
Однако они продолжают жалостливо просить:
— Ну, может, что-нибудь еще почитаете, уже хрипит...
Старушка действительно хорошая, поэтому, не мешкая, беру требный чемоданчик (такой допотопный саквояжик у меня на этот случай всегда наготове) и отправляюсь к умирающей. Навстречу нам через двор несется девчонка, видимо, оповестить кого-то из родных. Идущая рядом со мной дочь умирающей, уже немолодая женщина, кричит ей:
— Настька, ты куда?
— К тете Юле. Сказать, чтобы шла. Мамка послала!
— Скажи ей, чтобы скатерти захватила, зеркала закрывать.
— Ладно! — звонко крикнула на бегу Настька и скрылась за углом дома.
У порожка прыгает с лаем, почти кувыркается привязанная курчавая собачка. В доме — хлопоты, молодая женщина спешит через коридор с охапкой постельного белья. На свежезастеленной кровати лежит старая женщина, закинув голову, дышит с хрипом и свистом. На угловой полочке над ней — иконы, перед ними теплится лампадка.
Меня оставляют одного в комнате с бабушкой. Я облачаюсь в епитрахиль и поручи и читаю перед иконами канон "При разлучении души от тела всякого правоверного". Читаю не спеша и думаю: какой хорошей смертью умирает старушка — под чтение канона на исход души!
Суета, прежде царившая в доме, внезапно стихает, все как будто куда-то запропастились. Вокруг — тишина, слышны только бабкины грудные хрипы. На седьмой песне старушка вдруг открывает глаза и внятно, хотя и слабым голосом, просит:
— Батюшка... благослови меня на смерть...
Я машинально беру крест и осеняю ее со словами:
— Бог благословит.
Она кивает мне, а я, сам не знаю почему, спрашиваю ее на ухо:
— Матушка, ну скажи, что там перед тобою? Видишь ли ты свое спасение?
Уже почти с того света, двигая одними губами, она отвечает:
— Светает, вижу...
Я не могу передать тебе, отец, что я тогда почувствовал! Я увидел, как уходила ее душа. Господи, помилуй...»
Смерть церковницы
Протоиерей А. рассказал мне этот случай, когда мы ехали на машине в епархию. Прежде он служил в одной деревеньке и при храме у него была в помощницах старушка, из тех, что именуются церковницами. Она жила рядом с церковью, следила за порядком и даже носила из дома теплоту к Причастию. Позже отец А. стал благочинным и перевелся в город, а в храм вместо него прислали другого священника. Однажды тот ненадолго уехал в отпуск и машинально прихватил с собой ключи от церкви.
Надо же было такому случиться, что в его отсутствие преставилась эта уважаемая старушка! Отца А. пригласили отпевать ее, и он очень огорчился тем, что человека, прислуживавшего много лет при церкви, приходится отпевать на дому. Будучи благочинным, он, было, хотел примерно наказать рассеянного батюшку, однако присутствовавшие на службе люди рассказали ему следующее.
Незадолго до смерти старушка, узнав о неизлечимости своей болезни, поехала к экстрасенсу в надежде получить исцеление. Чуда так и не произошло, а вот отступление от Бога состоялось. И тогда отец А. понял, что не по вине уехавшего священника, а по воле Божьей отпевается старуха на дому; это Сам Господь не захотел видеть ее в Своей церкви и не удостоил великой чести быть отпетой при храме.
Про старушку с носом
Одни бабушки ходят в церковь на все службы до тех пор, пока ноги носят. Этих от всего населения Берендеева пенсионного возраста (примерно полторы тысячи душ) наберется сотая часть, ну, может, чуть больше. Другие появляются по великим праздникам и в дни чествования особо почитаемых икон, например, на Казанскую, или на родительские субботы. Таких собирается в храме под сотню. Остальные же, если и приходят, то исключительно «по поводу» — на редкие венчания, крестины или на отпевания подруг, родственников или соседей, а то и сами бывают вносимы вперед ногами, так никогда и не побывав на службе.
Старушка, о которой пойдет здесь речь, относится ко второй категории. Она приходит на все праздники, и я нередко вижу ее среди тех, кто бывает на проводах покойников.
Сама бабка росту высокого и телосложения худощавого, лицо, как нередко бывает у пожилых сельских жителей, здорового цвета с румянцем на щеках, глазки — узкие серые щелочки. Примечательны губы — сухие, на первый взгляд замершие в насмешке. Когда же познакомишься с ней поближе, понимаешь, что это — вовсе не свидетельство ехидства, как у иных старух, просто житейские обстоятельства так отобразились на ее лице. Но главное, что неизменно привлекало к ней внимание и отличало от других, это ее нос — длинный и вытянутый, похожий на морковку, очищенную на терке. Даже следы от этой терки остались, а кончик был как будто обломлен...
Бабушка не раз подходила ко мне совсем близко — и на исповеди, и когда целовала крест по завершении службы, и я всякий раз, глядя на нее, с трудом сдерживал легкомысленную улыбку. При случае я решился спросить у всеведущей бабы Кати, отчего у этой старушки такой странный нос. И баба Катя поведала мне следующую историю.
У старухи была дочь, которая вышла замуж. Муж оказался горьким пьяницей, причем самого дурного нрава. Однажды он допился до белой горячки и в помутнении рассудка топором зарубил свою жену, бабкину дочь, насмерть. Тещу он убивать не стал, а, отложив топор, вцепился зубами ей в нос и отгрыз кончик.
С той поры она так и ходит...
* * *
Забежали ребятишки — мальчик лет двенадцати и две девочки помладше — и попросили, чтобы я сходил «за линию», причастить их бабушку. Сами дети из Переславского детдома, на лето их отпустили к маме.
— Почему же с мамой не живете? — спрашиваю.
— У мамы — маленький мальчик и нет работы, и еще будет ребеночек.
Слышал я про их маму: все дети — от разных мужей, сейчас действительно нет работы, впрочем, и прежде никогда не работала.
Дети уходить не торопятся, им любопытно побыть у меня. Вынес им конфет. Спрашивают:
— А какой самый большой грех?
— А вы как думаете?
Девочка отвечает:
— Наверное, убийство?
Мальчик ее перебивает:
— Нет, самый страшный грех — в Бога не веровать!
Тут же следует другой вопрос:
— А какой самый маленький грех?