— И что за болезнь такая? — возмутился Иванов, когда сержант был буквально выставлен за дверь. — За все хотят получить. Даже за колбасу.
— Совсем озверели! — подхватил Вовчик. — Сами третий месяц без премиальных, а он колбасой спекулирует.
Практикантка Людмила сообщила, что, помимо всего прочего, не удержалась и попыталась связаться с журналисткой Викторией Фибиргасовой, той самой, что в журнале “Страстная пятница” давала свою версию, хотя и непроверенную. Связаться пока не удалось, но кое-какой анализ сделан.
— Что за анализ? — поинтересовался Иванов.
— Во-первых, наш источник сообщил, — доложила Людмила, — что Виктория Фибиргасова — вовсе не Виктория Фибиргасова, а Валентина Мындрикова. Во-вторых, ее недавно бросил муж. А в-третьих…
Тут Людмила неожиданно покраснела, затеребила бретельку и, приблизившись к Иванову, что-то страстно зашептала ему на ухо, чем вызвала некоторую ревность Вовы-Сантехника.
— Любопытно, — отреагировал старший следователь. — Но что это нам дает? Мы же не можем проверить по всей Москве этих… Ну, этих… Впрочем, ладно. А что по Стрежневке?
— Ничего, — доложил Вовик. — Все пьяные.
— То есть? — не понял Иванов. — Вся деревня?
— Почти. Кроме лошади.
— И старушки, — добавила любившая точность Людмила.
— Придется еще раз съездить, — распорядился Иванов. — Они же когда-нибудь трезвеют. А что у нас с этим клоуном? То есть с ассистентом?
— Как сообщил источник, ассистент скрылся за городом. Никого не желает видеть и работать в цирке отказывается. Пристроился в деревне, собирает яблоки и тем живет, — отрапортовала Людмила. — Правда, цирк все равно не работает. Манеж-то мы прикрыли.
Тут запел телефон. Сняв трубку, Иванов сказал: “Слушаю”.
— Слушаю, — сказал Иванов.
— Это отдел исчезновений? — спросила трубка женским голосом.
— Так точно. Кто говорит?
— Протасова. У нас исчезла собственность.
— Какая Протасова? Какая собственность? Куда исчезла?
— Протасова, нянечка я, из урологического, — доложила трубка. — Рубашка, кальсоны и халат. Все исчезло. Кто платить будет?
— А нам-то чего звоните? — удивился Иванов. — Мы занимаемся исчезновениями людей, а не кальсон.
— Так кальсоны же не сами исчезли, а вместе с человеком. Ипсиланти его фамилия, фокусник из цирка, — уточнила Протасова. — Сделал нам фокус: исчез и все на себе унес. Только фрак от него остался. Дореволюционный. А на что нам фрак? Нам фрак без надобности. Мы фраками не торгуем.
— Как вы сказали? — переспросил Иванов. — Ипсиланти? Из цирка? Куда исчез? Да вы понимаете, что говорите?.. Хорошо. Хорошо, говорю. Приеду.
Иванов растерянно оглядел помощников: последняя зацепка ускользнула из-под контроля. Что остается? Ассистент со своими яблоками? Пьяная деревня? Нечистая сила?
Тем не менее было решено, что Сантехник утром снова отправится в Стрежневку, хотя бы потому, что больше некуда. А вдруг этот Никанор Сидор или его сообщники, то есть собутыльники, протрезвев, чего-нибудь сообщат. Поднаторевшая на прессе Людмила вызвалась вновь обойти печатные издания, включая “Родину литературы”. Хотя и было очевидно, что все это бесполезно. Сам же Иванов намеревался посетить урологическое отделение.
У входа в редакцию “Страстной пятницы” Людмилу остановили два здоровенных охранника в строгих костюмах, с ушей которых, как вареная лапша, свисали белые крученые проводки от наушников. Они загородили вход и наотрез отказались пропускать в здание, сославшись на то, что одета она, мол, не по уставу.
— По какому еще уставу? — не поняла Людмила.
— Не по форме, — уточнил один из охранников, придирчиво оглядывая мини-юбку, стройные ножки и недопустимо, по его мнению, глубокий вырез на груди. — Пришла, понимаешь, в религиозное учреждение, даже головы не покрыла.
Удостоверение отдела по борьбе с исчезновениями не произвело на охранников ни малейшего впечатления. Людмила позвонила Иванову, Иванов позвонил министру, министр еще куда-то позвонил. Бесполезно. Пришлось сунуть охранникам по червонцу, после чего, все еще злобно косясь, они пропустили практикантку внутрь. Но все эти усилия опять же ни к чему не привели. Потому что по коридорам сновали благообразные девицы в длинных до пят черных юбках и бородатые длинноволосые пацаны. А в кабинете главного редактора улыбкой праведника ее встретил человек в рясе, представившийся отцом Евфимием.
— Только из уважения к вашему органу, — пояснил он. — Исключительно. — И возвел глаза к небу.
Уже после пяти минут разговора выяснилось, что журнала “Страстная пятница” больше в природе не существует, поскольку он продан некоему холдингу, специализирующемуся на религиозных отправлениях. Зато на базе прежнего журнала образован новый под названием “Страстная пятница”. Заглянув в штатное расписание, отец Евфимий объявил, что никакой Виктории Фибиргасовой у них в списках нет. Как и отдела страстей. Правда, есть отдел страстей господних. Но это совсем другие страсти. И возглавляет этот отдел не Виктория Фибиргасова, а Валентина Мындрикова.
— Наш холдинг, проповедующий любовь и гуманизм, никого не стал увольнять, — сообщил отец Евфимий. — Все журналисты остались на своих местах. Даже название оставили почти прежним.
Убираясь восвояси по тому же коридору и заново разглядывая снующих по нему людей, Людмила только одного не могла понять: как они за сутки умудрились отрастить бороды? Длинные юбки — ладно. Платочки на голове — тоже не велика хитрость. Но бороды!
У входа в редакцию “Родины литературы” Людмилу встретила бывший поэт с философским уклоном, а ныне вахтерша Анна Сергеевна. Узнав практикантку, она неожиданно бросилась ей на шею и немедленно прослезилась.
— Никого! — запричитала она. — Совсем никого! — И опять прослезилась.
— То есть как это никого? — не поняла Людмила.
— А так: ни-ко-го, — по слогам произнесла Анна Сергеевна. И образно добавила: — Пусто, как в моем холодильнике! Даже заморозить нечего. Все исчезли.
— Куда исчезли? Может, просто опаздывают?
— Как это опаздывают, если они не уходили? Если б вчера уходили, я бы видела. Я ж тут на вахте ночую. И они мимо меня домой уходят. Вчера не уходили, собрание устроили, ругались. Заднепровский судом грозил. А сегодня их нет. Даже Заднепровского. Нет и все. Исчезли.
— Так, может, их тоже переименовали? — вспомнила Людмила свое посещение “Страстной пятницы”, которая за сутки стала “Страстной”. — Например, в “Литературу родины”.
— Нет, — всхлипывала вахтерша. — Ни родины, ни литературы нет. Ничего не осталось.
Пройдясь по кабинетам, практикантка немедленно убедилась в полной правоте вахтерши. Исчезли не только сотрудники, но и рукописи. По коридорам гулял сквозняк, гоняя остатки бумажного мусора. На стенде перед кабинетом главного редактора висел листок с перечнем прав и обязанностей сотрудников и два свеженьких приказа. Первый сообщал о том, что секретарша главного редактора Санина уволена приказом от 10 сентября сего года за самовольное использование персонального буфета в личных целях, а также в связи с неправильным употреблением праха покойной тетки, тоже Саниной. Второй приказ извещал о назначении на место секретарши некоей Селиверстовой Веры Павловны. Это Людмилу несколько удивило. Она хорошо помнила, что главный редактор Луговой клятвенно пообещал место секретарши отдать Петровой, которая, вопреки подозрениям коллег, оказалась живой и невредимой.
Подойдя к персональному буфету, практикантка с удивлением и даже некоторым облегчением обнаружила, что не все пропало: на столе, у входа, на том же самом месте, что и вчера, уныло тускнела крашеными боками урна с прахом.
При подъезде к Стрежневке таксист вдруг заупрямился, остановил машину и заявил, что дальше не поедет.
— То есть как не поедешь? — осерчал Вовик и похлопал рукой по кобуре. — Деньги вперед взял? Взял. А теперь не хочешь ехать? Совсем обнаглели.
— А куда ехать-то? — заныл таксист, косясь на торчащую из кобуры рукоятку пистолета. — Говорил, деревня недалеко. И где она? Час уже крутимся вокруг. Лес есть, речка есть, поле тоже есть, а деревни нет. Где деревня?
— Как это где? Тут была. Если заблудился, так и скажи.
— Да как же я заблудился, начальник? Здесь и дороги другой нет. Захочешь — не заблудишься. Хоть убей, а деревни нет.
Вовик и сам уже заподозрил что-то неладное. Вроде и лес тот, и речка та же самая, и поле, и пригорок. Как раз за этим пригорком и должна была появиться деревня. Но не появилась.
— Ладно, постой тут, я сам посмотрю, — смягчился Вовик, доставая лупу и выходя из машины.
С лупой наготове он спустился с пригорка и огляделся. Вокруг желтела и перешептывалась под легким сентябрьским ветерком стерня. Чуть подальше разноцветной осенней конницей мчался к реке лес. Все было таким же, как и сутки назад. Даже запахи те же. Только деревни не было. Сунув в карман явно бесполезную лупу, Вовик взял левее и… сердце зашлось радостью: на полянке он увидел колодезный сруб. Тот самый колодец, у которого он поливал из ведра поэта Никанора Сидора. Подбежав поближе, сыщик еще раз огляделся: ни домов, ни бабули, ни Никанора этого Сидора, никого. Только колодец. Кинулся было дальше, да споткнулся обо что-то и чуть не упал. Глянул под ноги — лукошко. С груздями. То самое, бабкино. Только грузди рассыпались по траве.
Урологическое отделение встретило следователя мертвой тишиной. То есть буквально мертвой. Потому что ни врачей, ни медсестер, ни даже нянечек, включая нянечку Протасову, он там не нашел. И это бы еще ладно — с медицинским персоналом всегда были проблемы. Но больных тоже не оказалось. С больными-то у нас всегда хорошо было. Больных всегда было в избытке. А тут исчезли.
Медленно пройдясь по палатам, Иванов все же обнаружил следы пребывания людей — бутылки из-под молока и кефира, апельсиновые шкурки, хлебные корки и даже включенный портативный телевизор, по которому как раз демонстрировали популярную программу “Под колпаком любви”. Остановившись у телевизора, Иванов с изумлением наблюдал за тем, как ведущая Муся Пинчук загоняла двух почти голых молодых людей под какой-то высокий стеклянный колпак, приковывала их наручниками к потолку и заставляла в таком положении изображать любовь. Под аплодисменты и крики других участников программы. Бедолаги извивались, мучились, но ничего изобразить не могли. Никак в таком положении любовь не изображалась.
“Кошмар! — изумился Иванов. — Даже наши до такого не додумались”.
И как только он изумился, экран вдруг пошел полосами, заскрежетал и потух. А из задней стенки телевизора выплыл легкий белый дымок. При этом полковника почему-то посетила странная мысль о том, что практикантка Людмила, взявшая на себя средства массовой информации, на телестудию может уже не ездить. Почему его посетила именно эта мысль, Иванов поначалу и сам не понял. Что вполне естественно: откуда знать людям, из чего берутся мысли?
Дальнейший осмотр тоже никаких результатов не дал. На всех прикроватных тумбочках в последней по ходу палате валялся всякий мусор в виде объедков и тары. На всех, кроме одной. Одна тумбочка была абсолютно пуста и чиста. Зато под кроватью сиротливо стояла баночка с анализом и прикрепленным к ней квадратиком бумаги, на котором шариковой ручкой была нацарапана фамилия больного. Нагнувшись и вглядевшись, следователь прочел: “Ипсиланти”.
Итак, Ипсиланти, как уже было сказано, побрел в темноту — в кальсонах, в халате, с молотком и в цилиндре. И в Москве его больше никто никогда не видел. Слухи, конечно, бродили разные. Некоторые говорили, что бедного иллюзиониста в больнице прямо-таки залечили. До смерти. Но этого, как мы уже знаем, быть не могло, потому что в урологическом не то чтобы до смерти — вообще никак не лечили. В принципе. Иные полагали, что он в больнице и вовсе не появлялся, а так и остался сидеть в камере. Без суда и следствия. И ссылались при этом на ежедневные митинги протеста у дверей отдела по борьбе с исчезновениями. Когда Иванову пересказали этот слух, он только криво улыбнулся и махнул рукой: он окончательно убедился, что народ неисправим. Суда, конечно, не было, но следствие-то по-прежнему ведется. Об этом Иванов знал лучше других. Не говоря уж о том, что Ипсиланти отпущен на все четыре стороны.
“Да и что такое народ?” — размышлял Иванов, расхаживая по кабинету в ожидании Людмилы и Сантехника, которым назначил встречу на восемь часов вечера. Он, конечно, получил уже от каждого из них телефонное сообщение и знал, что исчезли не только некоторые средства массовой информации, но и целая деревня. И это не считая больницы, из которой он недавно вернулся.
“Что такое народ? — думал Иванов. — Может, и нет никакого народа? Может, это тоже иллюзия? Фокус? И эти там, за дверью, пикетчики — иллюзия. И начальство вместе со всем министерством — иллюзия. Народ. Никакого такого народа в природе нет. Одна иллюзия. А иллюзии долго не живут. Вот все и исчезает вокруг. А вдруг! — предположил Иванов. — И сам немедленно испугался. — Вдруг и я иллюзия?”
Мысли следователя были прерваны стуком в дверь. Вошел дежурный и выложил на стол целый ворох распечатанных на бумаге новостей. Иванов стал читать. Так… Лежневка… урологическое отделение… Об этом Иванов уже знал, поэтому отложил листки в сторону. Об исчезновении газеты “Родина литературы” и журнала “Страстная пятница” тоже было известно — листки легли туда же. Следующий листок принес информацию о том, что исчезли еще два средства массовой информации — еженедельник “Факты и акты”, буквально на этой неделе сменивший владельца и переименованный в “Акты и факты”, и журнал… “Страстная пятница”. И когда только
успели? — поразился про себя Иванов. — Так, дальше… В прямом эфире сгорела телевизионная студия, из которой транслировалась программа “Под колпаком любви”. Знаменитая телеведущая Муся Пинчук, несмотря на усилия пожарных, исчезла в дыму и не найдена. Ну, об этом мы догадывались, — пробормотал не в меру догадливый следователь. Что еще… Штурмом взято здание банка “Акведук”. Ворвавшиеся в банк бойцы отряда особого назначения, однако, не обнаружили там ни документов, ни служащих, ни даже охранников. Одни только сейфы. Любопытно, кого же они штурмовали, если никого не было? Впрочем, полковнику это было безразлично. Он только молча порадовался, что не имеет больше никакого отношения к финансовым учреждениям, и отметил про себя то странное обстоятельство, что после штурма исчезли и все бойцы отряда. Вместе с сейфами. Заметка, взятая дежурным из какого-то Интернет-издания, так и называлась: “Они не вернулись из банка”. Следующее сообщение заставило полковника ухмыльнуться: почти в центре Москвы в результате неожиданного сдвига пород под землю провалилась церковь для особо важных персон. Целиком провалилась.
— Да, прогорели ребята, — сам себе вслух сказал Иванов. — Только приватизировали — и на тебе. Провалилась.
Очередной стук в дверь заставил полковника вздрогнуть. Дежурный на этот раз вошел уже с двумя аккуратно сложенными стопками листков и положил на стол полковнику.
— От наших зарубежных источников, — доложил дежурный.
— А это зачем? — не понял Иванов.
Дежурный только пожал плечами и вышел вон.
Полковник быстро просмотрел донесения, которые его уже мало заинтересовали. Банки закрывались и исчезали десятками. Эка невидаль. Знаменитый медиамагнат застрелился. Поделом. В Средиземном море ураган накрыл остров, на днях приобретенный российским олигархом. Причем, когда вода сошла, остров оказался целым и невредимым. Но ни усадьбы олигарха, ни обслуги, ни самого олигарха на нем не оказалось. Исчезли. Бывает. “Смыло, наверно”, — подумал полковник.
Одно сообщение, правда, ненадолго привлекло его внимание: в Иерусалиме арестован русский шпион-террорист, пытавшийся разрушить Золотые ворота. А это что за бред? Что еще за шпион-террорист? И при чем здесь Золотые ворота? На кой они ему сдались? Однако подробности в донесении отсутствовали, и полковник отложил листок в сторону.
Между тем стемнело, и он беспокойно посмотрел на часы: ровно десять. Сантехник с Людмилой должны были прибыть два часа назад. Но их не было. Легкий сквозняк прошелестел в груди Иванова, но быстро затих. Набрав номер мобильного телефона Сантехника, он напрасно ждал гудков: телефон абонента молчал, будто его и не было. Тогда Иванов позвонил Людмиле — трубка откликнулась противным женским голосом, объявившим, что такой номер не зарегистрирован.
Сквозняк загудел в груди с новой силой, и полковнику стало не по себе. Он даже не стал вызывать дежурного, догадываясь, что это уже ни к чему. Набросив на плечи плащ и прихватив папку с документами, он выскользнул из отдела вон, на улицу, и направился в известное на всю Москву круглосуточное туристическое агентство “Все четыре стороны”, намереваясь немедленно приобрести путевку на остров Бали, то есть на тот самый остров, где не так давно отыскался пропавший банкир. Но двери агентства оказались… нет, не закрытыми. Они оказались заколоченными.
Как ни странно, этот факт полковника не только не удивил, но даже и не огорчил. Потому что его вдруг озарила новая идея: Соловки! Вот куда надо ехать. Непременно на Соловки. На остров Анзерский! В монастырь!
Почему ему пришла в голову идея отправиться на Соловки, да еще и на остров Анзерский, причем именно в монастырь, полковник сам себе объяснить бы не смог. Но идея показалась ему настолько удачной, что хитрый Иванов, не рискуя больше связываться с агентствами, отправился прямиком на Ярославский вокзал брать билет до Архангельска.
Когда с верхушек деревьев ближайшего леса вдруг слетел ураган и промчался по земле, показалось, что мой сад исчез. Еще минуту назад все было на месте — дом, бочка с дождевой водой, яблоки. А теперь все успевшие опасть листья вдруг взмыли вверх, смешавшись с невесть откуда взявшейся гарью и крупными хлопьями снега. В воздухе летало все, что еще недавно прочно занимало свое место на земле — листья, трава, пыль, цветы, снег, лай собак, обрывки событий и все-все потаенные мысли и проблемы, оказавшиеся такими пустыми и никчемными. Это был самый настоящий калейдоскоп. Кто-то повернул трубочку, и все стеклышки смешались. Все смешалось. И я успел сообразить, что хаос — это не беспорядок, нет. Хаос и есть порядок. Порядок между двумя порядками — прошлым и будущим. Порядок на все грядущие века. Истинный порядок. Та самая клубящаяся Пустота, из которой все и рождается. И для того, чтобы возникла новая гармония, нужно было только слегка повернуть трубочку калейдоскопа. Но я не мог этого сделать. Я был внутри. Я был стеклышком. И у меня не было выбора.
Хотя, конечно, о Пустоте я догадывался давно. Мы с моим другом Эрихом Канном, тем самым, что столь опрометчиво поставил в своем немецком дворе монгольскую юрту, догадывались, что все рождается только из хаоса, из Пустоты. И даже пришли в какой-то момент к мысли, что ее, Пустоту, надо бы получше изучить. И решили открыть институт. Виртуальный такой институт Пустоты, если говорить по-современному. Институт идей и прозрений.
Первым откликнулся один литературовед, в прошлом занимавшийся исключительно творчеством Достоевского в его социально-историческом разрезе. Он сразу предложил преобразовать институт в политическую партию и даже представил предвыборную программу под лозунгом “Пустота спасет мир”.
Следующий доброволец, бывший преподаватель педагогического техникума, выдвинул свои предложения по структуре. По его мнению, в институте должно было быть как минимум пять факультетов. Потому что институт, где меньше пяти факультетов — это не институт. И предложил свои варианты названий, среди которых были весьма любопытные. А именно: факультет “пустых пород”, факультет “торричеллиевой пустоты”, факультет “пустого времяпрепровождения”, факультет “пустых стаканов” и даже факультет “из пустого в порожнее”.
Приходили и другие желающие. Но первым делом требовали должность не ниже заведующего кафедрой и зарплату не хуже, чем в Сорбонне или, на худой конец, в Кембридже.
В общем, пришлось от идеи отказаться.
Выбора у меня не было, потому что я был внутри, я был стеклышком и никак не мог повлиять на события. А тем временем трубочку уже кто-то повернул, и все завертелось именно с калейдоскопической быстротой, окончательно смешав события, времена года и само время.
Из отпуска я вернулся усталым, подавленным и каким-то напряженным. Словно предчувствовал недоброе. В воздухе что-то витало. Что именно — понять мне было не дано. Но что-то определенно витало.
По Москве блуждали слухи один другого невероятнее. И ладно бы только слухи. А то ведь и реальность была почище слухов. Ни с того ни с сего падали вековые здания. Исчезали с лица земли кладбища, на месте которых возникали современные коттеджи и гостиницы. Потом и они проваливались под землю. Пропадали люди. Родители продавали детей. Взрывались самолеты и поезда метрополитена. Город окутывал дым от пожаров. Священники заклинали. Церковные праздники заканчивались бесконечным и поголовным пьянством. Дети, рискуя быть сбитыми насмерть, мыли окна машин прямо на проезжей части. За деньги. Новая религия окончательно захватила умы — религия денег и потребления. Потребляли все, что можно потребить. А то, что потребить не могли, не умели или не хотели, выбрасывали на помойку истории.
На очередном сборище пророков, адептов и апостолов новой религии, проходившем в зале Манежа, было оглашено то, что давно уже должно было быть оглашено. На импровизированную сцену вальяжно вышел высокий человек в сверкающем сером костюме, числящийся главным пророком. Хищно улыбаясь, он поднял руку, и зал затих.
— Деньги вывели тебя из нищеты и сделали властителем жизни! — заявил человек. — Да не будет у тебя других богов, кроме денег!
Зал взорвался овацией.
А дальше он продолжил по пунктам:
обогащайся;
бери столько, сколько сможешь;
помни, что собственность — это святое;
чти собственность, как отца и мать;
деньги решают все;
надо убить — убей;
надо украсть — укради;
желай иметь все, что есть у ближнего твоего;
время — деньги;
деньги делают свободным.
Заповедей, таким образом, оказалось даже не десять, а целых одиннадцать. Присутствующие в зале на несколько секунд замерли и склонили головы. После чего снова разразились бурной овацией. Откуда-то появились музыканты. Столы ломились.
Говорят, помимо известных светских особ, телевизионных персон и отдельных воротил, на мероприятии присутствовали представители всех религий.
Потом Манеж сгорел.
В цирк возвращаться категорически не хотелось. Не хотелось и все тут. Да и не ждал я ничего хорошего от работы в новом сезоне. Все то же самое. А если уж начистоту, то и с Сонькой не хотелось встречаться. Тем не менее я пришел.
Все уже давно были в сборе и вовсю репетировали, по очереди выходя на манеж. Предстояли гастроли в Московском цирке на Воробьевых горах. А это для циркового артиста — не просто гастроли. Это самый настоящий экзамен. Это залог будущих контрактов и будущих успехов.
— Прибыл? — встретил меня Костиков. — Давай, включайся. Послезавтра начинаем.
Включаться особо было некуда, потому что все наши с Антошкой репризы давно были отшлифованы и прокатаны летом. Ничего нового мы пока не планировали. Разве что какие-нибудь чрезвычайные обстоятельства вынудят к экспромтам. Поэтому, не дожидаясь случайной встречи с Сонькой, я отправился бродить по Москве, собираясь появиться только через день.
А через день произошло то, что произошло.
Сначала я согласился на просьбу Антошки заполнить паузу и залезть под купол, потому что меня вдруг высверлили огромные Сонькины глаза. После меня тащили вверх на веревке, как бадью из колодца. Затем — выступление несчастного Ипсиланти. И, напоследок, — Сонька, со счастливой улыбкой на загримированном лице ушедшая в ящик с зеркалами.
Впрочем, обо всем этом я уже рассказывал.
Нет, прежде чем уйти от мира и окончательно скрыться в своем раю, я еще чуть не целый месяц метался по городу, среди злобной мишуры, обжорства и человеческих масок, среди певцов утробы, словно надеялся найти хоть кого-то из исчезнувших. Хоть кого-то. Но я никого не находил. Исчезли все. Вы мне можете не поверить, но я даже пытался встретиться с полковником Ивановым. С ним по крайней мере было бы о чем поговорить. Но следователь тоже куда-то пропал.
Цирк не работал. Следствие, как я понял, тоже свернулось. Делать было нечего. Меня постоянно тянуло куда-нибудь уехать. К морю или в пустыню, в горы или в леса. Все равно куда. Главное — спрятаться. Я успел съездить в Тверь, Нижний Новгород, Курск и даже в Мытищи. Калейдоскоп вертелся, как динамо-машина, безостановочно и бестолково. И тут очень кстати позвонил мой давний приятель, сибарит, болтун и отставной философ Даниэль, уже давно проживавший на берегах Средиземного моря. Проницательный Даниэль по интонации моего голоса сразу сообразил: со мной что-то происходит.
— И что? — спросил он в своей манере, — опять поиски смысла жизни?
— Поиски закончились, — ответил я, — ввиду отсутствия смысла.
— Тогда тем более плюнь на все и прилетай. Жду тебя в кафе. В порту. Ты помнишь, где.
Через день мы с Даниэлем действительно сидели в кафе у старого заброшенного порта на берегу Средиземного моря. Порт, кстати, только назывался портом. На самом деле, никакого порта не было. Был памятник несбывшимся намерениям. Лет шестьдесят назад, когда побережье к югу и северу от того места, где мы сидели, было заблокировано, здесь временно сгружали морские грузы. Но порта так и не получилось. Вереницы магазинчиков и кафе — да, получились. Пляжи — тоже. Но не порт.
Так вот, мы сидели в кафе на берегу Средиземного моря и как-то неожиданно заговорили о Мессии. Впрочем, ничего неожиданного в этом не было. О чем еще можно говорить с отставным еврейским философом на берегу Средиземного моря? Только о Мессии. О Мессии, который воскресит праведников, покарает грешников, и уже, в конце концов, установится царствие небесное на земле. Аминь.
И тут совершенно неожиданно меня поразила странная мысль.
— А что будет, если Мессия придет, но его не узнают?
— Не узнают, так и слава богу, что не узнают, — заявил Даниэль. — Потому что, если узнают, так обязательно убьют.
— Убьют?
— А как же! Всегда убивали. Сам подумай, как же его можно не убить? Если его не убить, так все рухнет!
— И без Мессии все рухнет.
— Рухнет, — согласился Даниэль. — Но не сразу, не сегодня. А люди живут сегодня. Завтра они не живут. Поэтому давай выпьем за их здоровье и за то, чтобы у них всегда было что выпить и чем закусить.
Мы выпили, дружно крякнули и одновременно потянулись кусками питы к жирному хумусу.
— Но они и сегодня не живут, — не унимался я. — Разве это жизнь?
— Может быть, не жизнь, — рассудил Даниэль, — а может быть, все-таки жизнь. Кто знает? Ты знаешь? Нет. И я не знаю. Но что будет, если он таки да придет, я догадываюсь. Во-первых, заранее уберут всех лишних. То есть люди начнут пропадать. Потому что, хотя суд и должен быть раньше казни, но бывает и наоборот. Даже мне кажется, что будет именно наоборот.
— Даже уже есть наоборот, — согласился я, невольно копируя интонацию собеседника. — Люди пропадают без следа. Так пропадают, что ни один следователь найти не может.
— Вот видишь? А я что говорю? Теперь подумай своей головой. — Даниэль характерно постучал себя пальцем по лбу, — и представь, что будет потом. Он придет и воскресит всех праведников или всех, кого захочет.
— А кто будет решать вопрос о праведниках? Кто? Как будут отличать праведников от неправедников?
— Точно не мы с тобой. Можешь даже не волноваться. Это такой вопрос, что можно голову сломать. Если даже Моисей оказался им в Израиле лишним, так что говорить? Как захотят, так и решат. В конце концов, Мессия тоже не все может. Его пришлют с готовыми списками. Теперь представь, что будет дальше. С неба или из-под земли, уже как получится, на землю свалится куча людей. Сразу возникнет проблема перенаселения. Всем надо найти работу, а рабочие места уже заняты. И что? Платить им пенсию? И какой бюджет это выдержит, я тебя спрашиваю? Это раз. Среди воскрешенных найдется немало знатоков своего дела. А как же! Их же воскресили, значит, они — лучшие! Они все знают. А что делать остальным? Что делать остальным, я тебя спрашиваю? Тем, кто жил себе тихо, работал и почти не грешил? Они же не захотят подвинуться. Значит, те, что свалятся нам на голову, останутся без работы. И что им делать? Опять умирать? Это только два. А есть еще три, четыре, пять и так далее. Со священниками — вообще катастрофа. Церковь сразу развалится. Кто они такие, эти священники, рядом с Мессией? Никто! Поэтому они первые его убьют, распнут, четвертуют и отрубят голову. Или спрячут в Соловки, что еще не так плохо.
— Ну и картину ты нарисовал, Даниель. Жить не хочется.
— Что значит, хочется или не хочется? Это от нас зависит? И кто мы вообще такие, чтобы от нас что-то зависело? Можно подумать!
— Ну, хорошо. От нас не зависит. Но есть же более влиятельные люди — президенты, миллионеры.
— Ты совсем сошел с ума в своем цирке! — воскликнул Даниэль. — Какие миллионеры? Мессия взяток не берет. Поэтому его убьют. Такое уже было. И не раз. Вот, смотри сюда: европейские варвары распяли Христа и потом обвинили в этом евреев, потому что еврейскому Синедриону Христос тоже был не нужен. Синедрион жил себе неплохо. Плохо жили рыбаки из Капернаума. И знаешь почему?
— Почему?
— Он не знает! — всплеснул руками Даниэль. — Что ты вообще знаешь? Они жили плохо, потому что платили двойной налог. Один налог — римскому императору, а другой — собственному Синедриону. Вот почему они жили плохо. А пришел Иешуа и воскресил надежду. Еще только надежду, больше ничего. И уже распяли.
— Да, но это только исторический аспект. А есть еще и духовный.
— Исторических аспектов не бывает, — категорически возразил Даниэль. — Страх не имеет истории. Страх живет всегда. Смотри сюда: русские, опять же при помощи европейцев, распяли Пушкина. Почему? Потому что Пушкин ни с того ни с сего упал им с неба и воскресил язык. А язык, чтоб ты знал, это тоже надежда. Это надежда на то, что в стране возможна другая жизнь. Долгая и другая. А не только та, которая нравилась императору и тем, кто танцевал у него на балах. Тогда, между прочим, тоже было гламурное общество, но немножко другое. Так вот: впоследствии все новые императоры, генсеки и президенты уже так потом боялись, что распинали всех, кто имел с этим языком дело. Зачем им язык? И зачем им Пушкин, если на каждый день есть другие? Да, не пророки. Но зачем им пророки? Кто хочет знать, что будет завтра, тот самоубийца. Никто не хочет. Они даже не хотят знать, что было вчера. И поэтому они распинали всех, кто имел дело с языком.
— Ну, допустим, в России испугались Пушкина. Пророков, как ты говоришь, всегда боятся. А европейцы?
— Слушай, мы с тобой в кафе или в синагоге? Мы даже не можем нормально выпить за твой приезд. Зачем тебе эти европейцы? Европейцы тоже испугались. Они испугались евреев. Кто знает, какой новый пророк из этих евреев может родиться и упасть им на голову? Правильно? Правильно. И через две тысячи лет после того, как они распяли Христа, они распяли евреев. Слава богу, не всех, а только тех, кто попался под руку. Они их распяли и сожгли в печах Освенцима, потому что испугались, что из них выйдет новый Христос. Или какой-то другой Мессия, которого они не признают, но на всякий случай боятся.
Тут Даниэль заметил проходящих мимо двух девиц в купальниках и причмокнул языком:
— Видишь, какие у нас вырастают девочки! Одно удовольствие посмотреть. Думаешь, им нужен твой Мессия? Им и так хорошо. А почему им должно быть плохо? Давай выпьем за девочек.
Когда мы выпили за девочек и опять закусили питой и хумусом, Даниэль неожиданно расхохотался:
— Эти европейцы оказались гораздо глупее пророка Валаама. И трусливее. Я вспомнил, как князья Моава пригласили пророка Валаама, чтобы он проклял еврейский народ. Помнишь эту историю? Валаам отказался. А почему? Потому что он-таки да был пророк и со своей горы увидел не только народ, но и того, кого этот народ через много лет породит. И Валаам остался в выигрыше. Он закричал со своей горы на всю пустыню, на всю Иорданскую долину и на весь берег Средиземного моря: “Вижу Его, но ныне еще нет. Зрю Его, но не близко. Восходит звезда от Иакова и восстает жезл от Израиля, и разит князей Моава и сокрушит всех сынов Сифовых”. И оказался-таки прав. Потому что, еще раз говорю, он был пророк. А европейцы — не правы. Потому что в Европе не было и никогда не будет настоящих пророков. Слишком мелочные. И слишком жестокие. Поэтому, если Он придет, я не поставлю на эту Европу и десяти шекелей.
Даниель замолк и посмотрел на море. Над морем летали разноцветные дельтапланы, а под ними в тучных водах плескались голые люди, и их тела светлыми бурунами скатывались с гребней волн.
И тут меня осенило.
— Даниэль, — спросил я, — а Мессия знает, что он Мессия? Или, может быть, он себе пока купается в море и ничего не знает?
— Это-таки вопрос, — сказал Даниэль. — Это-таки большой вопрос. Иногда бывают ошибки.
А в голове все вертелось: “Нет никакого выбора, потому что выбор уже давно сделан. Распорядок установлен. Пиеса написана. Нет никакого выбора. Есть только искушение убежать со сцены”. И извивающаяся тень в цилиндре. И убегающий прочь от моря экипаж.
Знал. Конечно же знал. Все знал. Ну, как же! Молодой человек двадцати трех
лет — и свежий эмигрант, живущий на пособие? Что у нас там было к югу от Одессы? Турция. Прекрасно. А к Западу, если морем? Опять турки. И дальше, в сторону
Балкан, — снова турки. Отлично. Национальный турецкий поэт Пушкин. Певец Босфора. А что? Еще в Кишиневе примеривался. Бывало, турком наряжался, феску напяливал на голову и так ходил по городу, пугая местных молдаван. Те-то, конечно, помнили, что у них еще недавно турки творили.
Ну, ладно. Допустим, до Италии добрался или даже до Парижа. И что? Потом вернулся бы? Так это — Сибирь. Верная Сибирь. Или не вернулся бы? И что? Россия без Онегина? Без “Пророка”? Без языка, в конце концов? Бред! Нет, все знал, все понимал. Потому и ходил часами вдоль берега у хутора Рено. Боролся. С сатаной боролся. С искушением. Не вышло. Извините, Вера Федоровна. И вы, Елизавета Ксаверьевна, извините. Тю-тю ваши денежки. Прав был именно Михаил Семеныч. Потому что ни о чем таком не думал, ни о каком таком выборе. Воевать так воевать. Строить так строить. Саранча так саранча. Порядок превыше всего. И дисциплинированно, даже упрямо выполнял то, что предписано. А кем предписано — государем или еще кем — не его забота.
А Пушкин думал. И додумался, и все понял. Уж ему-то, знавшему все сценарии назубок, было не понять? Понял. Тогда понял. Не поддался искушению. Вернулся. А потом, тем не менее, попытался выскользнуть. Нарушить. И женился. Тем, что женился, и нарушил. Попытался нарушить. Человек все же. А искушения — они одним разом не заканчиваются. Искушения всю жизнь за нами ходят. Сатана не дремлет, только обличья меняет.
Так вот: женился. Зачем? На собственной смерти женился. Спал с ней, рожал детей. Она-то при чем? Красавица, умница. Она ни в чем не виновата. Без нее ее женили. То есть замуж выдали. Не столько за Пушкина, сколько за будущие проклятья. Иуд, что ли, кроме нее, не нашлось бы? Что она им сделала? Да ничего. Просто стала жертвой попытки переписать известный сценарий. А он переписке не подлежит. Так, зигзаг сделал и — все к тому же концу.
Тот, из пустыни, ничему такому не поддался. Не поддался, но оставил иллюзию возможности выбора.
Осенняя гроза над Средиземным морем разразилась немедленно, и стена дождя почти заслонила огромную, похожую на бородатого старца тучу, из недр которой вырывались стрелы молний и пропарывали поверхность воды.
Мимо нас протащился насквозь промокший катер. Из-под столика выскочила неизвестно откуда взявшаяся дворняга. Набережную, держа над головой зонтик, пересекла старуха — серая, как мостовая. Громыхнуло. Оглянувшись, я вдруг увидел неподалеку, за спиной Даниэля, высокого бородатого старика с лицом, похожим на ту самую грозовую тучу, которая разрядилась над Воробьевыми горами в день исчезновения Соньки. Старик неотрывно глядел на меня, а потом вдруг одобрительно закивал головой, не произнося ни слова. Но не успел я его толком разглядеть, как он исчез.
И вдруг все остановилось. Отразившиеся от набережной капли повисли в воздухе. Две молнии коснулись воды и не погасли. Катер застрял на гребне волны. Собака застыла на задних лапах. Старуха медленно перебирала ногами воздух, держась обеими руками за зонтик. Мир стал безъязыким, беспомощным и неоправданным. А я, сидящий за стеклом кафе на берегу, был его частью и, казалось, испаряюсь вместе с ним, как вода с перегретого асфальта. Больше всего меня поразила именно эта мысль, мысль о том, что я — часть этого беспомощного мира.
И опять кто-то повернул трубочку. Стеклышки глухо зазвенели, запрыгали и, отражаясь в зеркалах и друг в друге, улеглись, создав новый узор, новую картину. И тут я понял, что прежняя-то уже не повторится. При всем желании — не повторится. Верти — не верти. Никогда не повторится.
А трубка вертелась и вертелась.
В петербургской цирковой гостинице мест не оказалось. Нет, парочка номеров в резерве имелась, конечно, но их держали на случай приезда более значимых фигур. Директор так и сказал:
— Извини, дорогой, не могу. Был бы ты народным артистом или, на худой конец, заслуженным — тогда другой разговор.
В общем, прав, конечно. Какой из меня народный артист? Смешно. Тем более что в данный момент наша программа по известным причинам находилась в простое. И поселили меня в служебной пристройке, за занавеской, куда был эвакуирован из парадного фойе старый диван. Небольшое окошко в комнатке было застеклено осколками, склеенными с двух сторон бумажными лентами. Но все равно дуло. Дуло прямо из стекол. По пристройке разгуливал морозный ветер.
Улегся я на диван средь бела дня. Спать-то, конечно, не спал. Не получалось. Так, проваливался время от времени в пустоту и опять глаза открывал. Помимо холода еще и мысли мешали. Вернее, не мысли даже — видения. То Савченко со своей лампой, то пляшущее в море отражение у хутора Рено, то извозчик этот странный, а то и назойливый полковник Иванов, который тоже куда-то исчез. Потом раздался знакомый смех Сени:
— Как тебе это понравится? Оказывается, Рабинович и не думал резать петуха. Что ему резать петуха, если петух был такой худой, как сам Рабинович? Наверно, поэтому и не кричал, когда надо кричать, а кричал, когда хотел кушать. Так что сделал Рабинович? Нет, я тебе говорил, что Рабинович не пропадет. Он продал петуха, а на вырученные деньги уже купил курицу и ее сварил. Правда, смешно?
— Нет.
— А то, что его петух на следующий день прилетел к нему назад, тоже не смешно?
— Нет.
— Ты, как я вижу, уже совсем, как не ты. Что ты себя мучаешь? Этот Савченко все равно был не жилец. Потому что его таки все равно надо было убить. Но, наверно, не тебе. Если бы ты его убил, тебя нашли бы, судили, и была бы совсем другая история. А так его убили без тебя. Значит, ты нужен для чего-нибудь другого. Оставайся клоуном. Это тебе больше подходит.
Боже, а откуда Сеня знает про Савченко? — подумал я, открывая глаза. Об этом может знать только Сонька. Но тут же сообразил, что это был сон. Краткий минутный сон. Тем не менее зародившееся беспокойство не отпускало. Поворочавшись, я пытался некоторое время понять, чем оно вызвано, но так и не сообразил.
Холод уже основательно забрался под одеяло и наброшенную поверх него куртку. Оставаться в кровати я больше не мог, поэтому встал и вышел на улицу, где уже закатился далеко за полдень сырой морозный день. Сырость не оставляла Петербург даже в морозы. И зачем меня сюда занесло?
Я медленно пошел вдоль промерзшей набережной в сторону Невского. Окна домов выдавали кое-какую жизнь, но не очень живую. Дворники, позевывая, сбивали у подъездов лед, а извозчики, подбадривая себя криками и нахлестывая лошадей, тянулись в сторону биржи.
— К Комендантской али как?
Сани выскочили откуда-то из-за спины, неожиданно. Я отскочил в сторону. А кучер, залихватски сбив набок черный треух, нетерпеливо глядел на меня, ожидая ответа.
— Тьфу ты, чертов сын! — выругался я. — Откуда взялся?
— Так едете или нет? — поторопил кучер. — В попону заверну — не замерзнете.
— Зачем к Комендантской-то? Чего выдумал?
— Так то не я выдумал, барин, — даже обиделся кучер. — А ехать самое время. Того и гляди метель начнется. Вон туча какая.
Туча. Опять туча.
Сани застряли в глубоком сугробе уже неподалеку от Комендантской дачи, и напрасно кучер стегал лошадей, заставляя их грызть удила. Они только ржали, задирая к небу точеные морды, но не могли сдвинуться с места. А я уже не мог ждать. Выпрыгнув из экипажа и утопая по колено в снегу, я выбрался к замерзшей речке и заскользил по прозрачному льду, под которым задыхались рыбы и водоросли. До леса оставалось метров триста. То и дело падая, поднимаясь и вновь падая, с лихорадочно бьющимся сердцем я добрался до опушки и направился в глубину леса. Однако вскоре меня остановил густой кустарник, скрывавший от посторонних глаз большую занесенную снегом поляну. На поляне что-то происходило. Но что именно, я увидеть не мог. Сквозь заснеженные ветки мелькали одни лишь силуэты.
Пытаясь обогнуть кустарник, я углубился в лес. И тут же со стороны поляны послышался выстрел, а следом, через какое-то время, — еще один. Когда я выскочил все-таки на поляну, сразу понял, что опоздал. Сани с поднятым верхом спешно удалялись в сторону города. В снегу, под деревом, валялся чей-то цилиндр, а
рядом — кивер. И все. И больше никого и ничего. Только на снегу под сосной алели капли крови.
Было пять часов пополудни.
Тут ведь еще что? Тут ведь оно вон оно как! Вечером тридцать первого января всех пригласили на панихиду. Ну, явились, чин чином. Шептались по углам. Под конец панихиды и объявили, что отпевание состоится утром в Адмиралтейской церкви.
А ночью, в третьем часу, Александр Христофорович Бенкендорф сделал известное распоряжение. Нечего, дескать. Еще и беспорядки какие учинят. Опять же, в чем он виноват? Да ни в чем. Как и Воронцов. Честно служил царю и Отечеству. Порядок есть порядок. И нечего его нарушать. И ведь прав, прав оказался. Как по писаному действовал. По предписанному.
Короче, явились все поутру к Адмиралтейской церкви. Стоят. Ждут на морозе. Переминаются. Опять же перешептываются. А как отвалили камень, то есть как открыли ворота церкви — там и нет никого. Где Пушкин? А нет Пушкина. И застыли в страхе.
“Когда же недоумевали они о сем, вдруг предстали пред ними два мужа в одеждах блистающих.
И когда они были в страхе и наклонили лица свои к земле, — сказали им: что вы ищете живого между мертвыми?”
Даниэль отвез меня к одинокому скульптору, жившему на краю каменной пустыни. Он действительно жил один в маленьком домике, собранном из деревянных щитов и металлических конструкций. По полу были разбросаны ветхие одеяла. В углу одной из комнаток приткнулся маленький стол, на столе — плетеная корзина, в которую аккуратно были собраны остатки провизии.
Ниже по склону, примерно на расстоянии одного километра плавилась на солнце деревня, каменные дома которой, как небольшие крепости, были огорожены каменными же стенами. Люди из деревни время от времени привозили скульптору запасы воды, овощей и круглой, как солнце, пшеничной питы. А заодно получали возможность подглядеть за тем, чем занимается этот сбежавший от мира чудак.
— Ты иностранец? — спросил скульптор, протягивая огромную сильную руку. — Чужой?
— Иностранец, — ответил я. — Конечно, иностранец. Кто же я такой, если не иностранец?
— Художник всегда и везде иностранец, — заключил он. — Всегда чужой.
— Я не художник, — возразил я. — Я клоун.
— Тем более. Клоун тоже всегда чужой. Потому что клоун не человек, а только маска человека.
Скульптор знал, что говорил. Он занимался тем, что высекал скульптуры прямо из тех камней и глыб, что окружали его жилище. Он отнимал камни у пустыни и превращал их в подобия людей. И отовсюду в этой поднебесной мастерской глядели каменные глаза, со склонов спускались каменные люди, создавая новый каменный мир, лишенный сострадания, страстей и греха.
— Искусство — это власть, — сказал скульптор. — В этом мире я император.
— Послушай, — спросил я, — зачем тебе власть над камнями? Зачем тебе власть над подобиями, если мы сами и есть тот материал, из которого слепили подобия? Человек не может быть скульптором. Он может быть только подобием скульптора.
— Ты, наверно, прав, иностранец, — задумался он. — Человек не может вылепить душу или высечь ее из камня. Человек не Бог. Но Бог позволил нам творить подобие подобий.
Господи! Какая жалкая, какая ничтожная роль!
Ночью я выскользнул из жилища. Больная белая луна тускло освещала площадку. Отовсюду, с окружающих скал, сзади, спереди и даже из-под ног на меня глядели каменные глаза. Каменные люди, подданные империи скульптора, жили своей бесстрастной и безгрешной жизнью. И я понял, что, если не уйду прямо сейчас, стану одним из этих белых мертвецов, сотворенных этим сумасшедшим на краю библейской пустыни.
Окончательно заблудившись, я присел на камень, чтобы оглядеться. На раскаленных камнях Иудейской пустыни возлежало бесконечное небо. Каменные глыбы, причудливо обтесанные ветрами, блуждавшими над Иорданской долиной, врастали в пропасть. И терялись там, путаясь в собственных подножьях и наступая друг на друга. Пропасть завывала и захлебывалась глухим ревом, как будто по дну ее бродили дикие звери или неслась горная река. Но реки там не было.
На соседнем склоне, не обращая на меня никакого внимания, что-то выискивали среди камней горные козы. А вдалеке, отстав от бедуинского каравана, брела бурая верблюдица, на ходу сливаясь с бурыми же камнями пустыни. Белый круг солнца, лениво плывший по небу, остановился где-то над Кумранским ущельем, оставив позади усталое русло полувысохшего Иордана и Соленое море, наполненное небесной серой и слезами Содома и Гоморры. Казалось, солнце больше не сдвинется с места. Казалось, именно здесь, над ущельем, пролегла та граница, переступить которую не в состоянии никто. Даже солнце.
Я шел по пустыне, не понимая зачем и куда иду. Я хотел приблизиться к границе и заглянуть в глаза великой Пустоте, готовой поглотить ею же созданный мир. Я шел, чтобы понять и вернуться. Или не вернуться. Но понять. Потому что слепота была уже невыносима. Я шел, все еще не понимая, есть ли выбор: уйти или вернуться? И что за этим выбором последует?
Я сидел на камне и оглядывался. Словно был уверен, что кто-то сейчас придет. На мгновенье мне даже показалось, что жирный раскаленный воздух начал сгущаться, и из него выделилось подобие живого существа. Но это только показалось.
Я сидел на камне, на краю пропасти, и ждал. Но никто не приходил. Я ждал. Никого не было.
— Кто ты такой? — спрашивал я себя. — Что ты здесь делаешь и что хочешь услышать?
— Ты клоун, — отвечал мой же голос. — Даже не клоун, а всего лишь ассистент клоуна. Не человек, а маска человека, как справедливо окрестил тебя скульптор. И что могут предложить маске? Что могут предложить клоуну, кривляющемуся на потеху публике? Новую репризу? Или ты ждешь, что тебя наградят властью над камнями и пропастью? Зачем?
— Можно уйти, — рассуждал я, — и не вернуться. Все равно куда. Просто уйти. Туда, где нет зрителей. Туда, где нет ни аплодисментов, ни проклятий, ни любви, ни ненависти.
— Ага! Исчезнуть в раю! — саркастически кривился тот, другой я. — Вот там-то от тебя точно ничего не останется, кроме тела. И то — ненадолго.
— Что же делать? Возвращаться? Туда, где и тела не останется?
— А что такое тело? — издевался надо мной оппонент. — Тоже мне, ценность. Все равно исчезнет. Так есть ли смысл мучиться? Какая разница? Можно вообще никуда не ходить. Пропасть — вот она, пропасть. Нужно сделать только шаг.
— Сатана! — заорал я сам на себя.
И вдруг понял, кого я так ждал, но не дождался.
Я вскочил и рассмеялся, стряхивая с себя остатки наваждения. Ну и выбор. Уйти, чтобы исчезнуть, или вернуться, чтобы пропасть. Сатана, — смеялся я! Нет никакого сатаны и никогда не было. Никогда! Есть я и только я. Сам себе искуситель и сам себе праведник. Сам себе клоун и сам себе зритель. Но клоун все-таки, клоун! А клоуну место на манеже.
И когда стало ясно, что никакого выбора нет, что нужно возвращаться, что, если еще немного помедлить, я сам стану частью этой расплавленной солнцем пустыни, я увидел в стороне, на другом краю пропасти, сидящего на огромном камне человека. Облаченный в черную длиннополую хламиду, он хмуро глядел в пропасть. Он был один. Рядом никого не было!
Дело, связанное с исчезновением Софии Савченко, прикрыли. Повозились чуток, покумекали и прикрыли. Причем не только из политических соображений. На пикеты и митинги у дверей отдела по борьбе с исчезновениями властям было давно наплевать. Как и на многое другое. Прикрыли, потому что не могли не прикрыть. Во-первых, сам ход следствия оказался полностью бесперспективным и никуда не вел. Вернее, вел, но только к новым исчезновениям и новым проблемам. А кому они нужны? За время следствия кто только не исчез — и газеты, и телеканалы, и дома, и даже целая деревня не только с людьми, но и, между прочим, с писателями. Блуждала, правда, по коридорам власти мысль о том, что и раньше, до начала следствия, много чего исчезло. Но вслух об этом не говорили. Как-то не принято было об этом говорить. Во-вторых, после исчезновения полковника Иванова и его помощников никто за это дело браться уже не хотел.
Но на два обстоятельства вышестоящим органам все же пришлось обратить внимание. Потому что они, как говорится, вызвали резонанс. И не только у нас, но даже и за рубежом. Первое из них — история с русским шпионом, арестованным в Иерусалиме. Но с этим делом справились довольно быстро, хотя Министерство иностранных дел уже готовилось к тому, что вышлют кого-то из наших дипломатов, и обдумывало, кого бы выслать в ответ. Но никого не выслали. А специально посланный в Иерусалим агент по фамилии Сидоров, вступив в контакт с местным агентом по фамилии Левит, не только получил информацию, но и с большим удовольствием посидел с этим Левитом в прибрежном ресторанчике.
В общем, выяснилось, что русский шпион оказался даже уже и не русским шпионом, а местным подданным. Хоть и недавним, но все-таки местным. И вообще он оказался не шпионом, а сумасшедшим.
— Понимаешь, Сидоров, — рассказывал Левит, — любой турист знает, что Мессия должен явиться в Иерусалим с востока, то есть со стороны Масличной горы и войти в город через Золотые ворота. А эти ворота, чтоб ты знал, наглухо заложены камнем. Настолько глухо заложены, что это уже не ворота, а просто стена. Зачем ворота заложены камнем? Это, Сидоров, отдельный вопрос. Скорей всего тут одно из двух: или затем, чтобы через эти ворота не шлялся каждый, кому это взбредет в голову, или затем, чтобы Мессия, если он таки придет, не мог попасть в город. Что, конечно, смешно. Потому что для Мессии эти камни — полная ерунда.
— Согласен, — согласился Сидоров, опрокидывая рюмку. — Полная ерунда. Если у нас в Кремле Спасские или, допустим, Боровицкие ворота камнем заложить, так что ж это будет? Это ж не только Мессия, это ж и президент не пройдет.
— Так вот, Сидоров, — продолжил Левит, тоже изрядно отхлебнув. — С месяц назад на Масличной горе, немножко выше Гефсиманского сада, объявился интересный субъект человека в белых кальсонах на завязках, больничном халате и в цилиндре, как у Пушкина. Поэтому его сразу заметили. Левой рукой он прижимал к груди средних размеров овальное зеркало, какие обычно в московских больницах вешают над умывальниками, а правой размахивал большим молотком, покрашенным в красную пожарную краску. Чтоб ты знал, Сидоров, что я раньше жил в Москве и был такой же мент, как и ты, поэтому про зеркало и пожарную краску знаю точно.
— А здесь ты кто?
— А здесь я опер.
— Тогда согласен, — опять согласился Сидоров, который, во-первых, уважал ментов, а во-вторых, в московских больницах ему тоже бывать доводилось.
— Так слушай сюда. Этот пародия на человека шел по узкой дороге вниз, к руслу Кедрона. Знаешь, где русло Кедрона? Вот туда он и шел. И надо сказать, что шел не очень ровно. Можно даже сказать, что его сильно качало, как в шторм на море. И при этом во все горло на чистейшем русском языке распевал известную песню “Враги сожгли родную хату”.
— Во дает! — восхитился Сидоров. — Наш человек.
— Был ваш, — поправил его Левит. — Так вот. Спотыкаясь о белые мраморные могильные плиты самого дорогого в мире кладбища, он таки добрался до оврага, как-то перескочил целым и невредимым автомобильную трассу и стал карабкаться вверх по склону к Золотым воротам.
Сидоров слушал, затаив дыхание.
— Полицейские окружили его уже у самых ворот в тот момент, когда он пытался своим молотком пробить дыру в стене. И отвезли в участок. Когда вызвали меня, я, конечно, первым делом спросил, кто он такой. И знаешь, Сидоров, что он ответил? Я посланник, — ответил он. — Я сюда буду посланный. Кем посланный? Какой разведкой? Что за задание? Я правильно спросил?
— Что за вопрос? Все бы так спросили.
— А он, вместо того чтобы отвечать, стал буйный, как опять-таки шторм на море. Он стал угрожать полицейским, кричал, что разобьет молотком зеркало и тогда уже никто, нигде и никогда не будет отражаться. В первую очередь — полицейские. И тогда настанет полный и окончательный конец света.
Левит вздохнул, разлил водку, а когда выпили, продолжил:
— Мы, конечно, посмеялись. Что нам это зеркало? Что, уже в стране дефицит зеркал? Но сам экземпляр интересный.
Не узнать в этом красочном портрете Ипсиланти не мог даже Сидоров, хоть он никогда его не видел, а ориентировался по устному описанию. Поэтому, не удержавшись, он воскликнул:
— Ипсиланти! Это точно он!
— Я не знаю, кто такой Ипсиланти, — отреагировал Левит, — но паспорт у этого сумасшедшего был на имя некоего Гурвица. Выяснилось, что он из новых репатриантов. Алим хадаш, как здесь говорят.
Так ситуация и разъяснилась. Правда, хотелось бы отметить вот что: когда дело получило огласку, все представители местных религий, включая православных, католиков, мусульман и, естественно, иудеев, как сговорились. Позабыв все вековые разногласия, они дружно потребовали этого сумасшедшего упечь за решетку. И надолго упечь. Желательно, навсегда. Или отправить туда, куда известный пророк Амос баранов не гонял. И приставить к нему усиленную охрану. Что их так возбудило, что заставило всех разом отвлечься от молитв и дел небесных, — даже трудно представить. Мало ли сумасшедших бродит по иерусалимским холмам? Активное солнце, как говорится, не способствует. Или, наоборот, способствует. Так что же, всех сажать?
Но полицейские власти оказались более гуманными, чем религиозные, и отправили его на излечение в местный дом скорби. Там ему инкриминировали что-то вроде маниакально-депрессивного психоза или биполярного синдрома, что, в общем, одно и то же. Но при этом предоставили все удобства бытия, а квалифицированный медперсонал отнесся к неудавшемуся шпиону со всем подобающим вниманием.
Второе дело закончилось менее успешно, хотя начало выдалось многообещающим. Речь, естественно, о начальнике отдела по борьбе с исчезновениями полковнике Иванове. Вышестоящие органы пошли на принцип, потому что утеря полковника бросала громадную тень на мундир. К тому же исчез не кто-нибудь — исчез целый полковник. Или, точнее говоря, полный полковник. Человек, имевший доступ и владевший секретами. Причем, исчез вместе с папкой, в которой были все ценные материалы по делу Савченко и личное дело самого Иванова. Даже фотографии не осталось. Поэтому на поиски была спущена целая бригада из трех человек во главе с майором Дроботом.
В первую очередь опытные сотрудники запросили кассы аэропортов и железнодорожных вокзалов, желая выяснить, не приобретал ли Иванов какого-нибудь билета. Оказалось, приобретал. С тех пор как полковник исчез, билеты только в московских кассах приобрели в общей сложности восемьсот шестьдесят семь Ивановых, двадцать Иванцовых, пятнадцать Иванушкиных, два Иванченко и даже один Иванидзе.
Пришлось срочно делать фоторобот и сузить круг поисков до определенной даты и примерного времени. Что было не так уж и трудно, если учесть, что еще днем Иванов в полном мундире, как и положено, присутствовал на совещании в вышестоящем органе, а уже утром его не могли найти ни в мундире, ни без мундира. Как и следовало ожидать, хитроумный план сработал. Кассирша на Ярославском вокзале немедленно опознала фоторобот и, покопавшись в компьютере, доложила, что искомый Иванов брал билет до Архангельска.
В Архангельске было проще. Во-первых, Архангельск насчитывал гораздо меньше Ивановых, чем транзитная Москва. А во-вторых, посовещавшись, оперативная группа пришла к выводу, что из Архангельска уже и ехать некуда — только плыть. И вывод этот немедленно подтвердился в порту, где были опознаны и сам фоторобот, бравший билет на теплоход до Большого Соловецкого острова, и торчавшая у него под мышкой папка красного цвета. В общем, круг поисков сужался прямо на глазах. На Соловках Иванова и его полковничий мундир разве что только куры не разглядели. Потому что подслеповаты. Как сообщили обретавшиеся вокруг монастырской стены бичи и бродяги, человек в мундире наотрез отказался с ними выпить, хотя и было предложено. Побрезговал. И отправился тайгой к северному мысу Ребалда, откуда рукой подать до Анзера-острова — через пролив. И точно: куковавший на мысе мужичонка, владелец карбаса, признался, что перевез полковника на Анзер-остров всего за бутылку спирта. Лишнего не брал.
— Ты, бугор, сам рассуди, — объяснил мужичонка майору, — нам бензин тоже задаром не дают. А бутылка спирта идет за пять, а если кому нутро горит, тогда и за десять литров бензина. Вот и думай. Мне что полковник, что маршал — без разницы. Плати — повезу. А там — хоть как.
— На Анзер-то его чего понесло? — допытывался Дробот, которому не очень-то и хотелось переправляться через пролив.
— Кто ж знает? Говорил, в монастырь ему надо. Я разъясняю, что монастырь там женский. Был. А сегодня и вовсе никакого нету, все порушено. Да и шторма того и гляди начнутся. Здесь шторма знаешь как начинаются? Вот нету его — и сразу есть.
— А он что?
— А он говорит, давай, вези. Не в монастырь — так на Голгофу пойду. Есть там гора с церквушкой порушенной. Голгофа называется. В общем, считай, паломничать пошел.
На острове Анзерском, как дошли до монастыря, сразу поняли, что жить тут нельзя — одни стены. Да и те ободранные. Двинулись дальше, к Банному озеру и Голгофе. У озера тоже следов не отыскали. Полезли в гору, к церкви — нету. Обошли ее раз, другой — хоть бы погон какой или звездочка с погона. Так нет. Полностью исчез. Гора Голгофа есть, церквушка, хоть и разрушенная, тоже есть, а полковника нет. А оторопь-то берет. Не абы что — Голгофа. Тут уж веруй или не веруй, а Голгофа — она Голгофа и есть.
И тут Дробот заметил, как невдалеке от церкви, на пеньке, что-то краснеет. Подбежал — папка. Та самая. Красная. Открыл — точно. С документами по делу. Папка есть, а Иванова нет. Аж передернуло от ужаса и благодати.
— Надо же, взошел! — выдохнул майор и перекрестился. — Святой был человек.
В общем, помаленьку все улеглось. Не то чтобы совсем, конечно, но постепенно привыкли. Человек — он, известное дело, ко всему привыкает. А наш человек — в особенности. Ну, да, время от времени кто-нибудь исчезал. Иногда сразу целые коллективы и организации. Так то не всех пока касалось. Во-первых. А во-вторых, как говорится, свято место пусто не бывает. На место исчезнувших приходили другие, занимали их должности и даже становились похожи на предшественников. Да, неожиданно возникали пожары и сгорали до основания, например, ночные клубы или банки, или страшно сказать — отделения милиции. Один раз вообще чуть вся страна не сгорела, но, слава богу, пошли дожди и кое-что уцелело.
Правда, с некоторых пор заговорили о том, что ухудшается, дескать, демографическая ситуация. Народу исчезает больше, чем нарождается. Приняли по этому поводу целую программу, понавыпускали специальных таблеток, в общем, можно сказать, действовали по наводке незабвенной Виктории Фибиргасовой, ставшей впоследствии Валентиной Мындриковой, а в конечном итоге исчезнувшей вместе с одной из пятничных газет. Именно она, напомним, первой подняла вопрос о сексуальном поведении нынешних мужчин, игнорирующих не только современные медикаментозные средства, но и самих женщин, и наносящих тем самым вред коллективному бессознательному.
Надо сказать, что если что и процветало в стране, так это именно коллективное бессознательное. И наоборот: все, что хоть как-то было связано с сознанием, медленно, но верно затухало. И никакие таблетки не помогали. Поначалу ученые сильно ломали головы, пытаясь разгадать направление процесса. Открыли несколько институтов, целенаправленно разрабатывавших национальную идею. Специальная лаборатория исследовала особенности национального духа. Выпустили несколько сотен книг о смысле жизни и проблемах повышения самосознания. Ничего не помогало. Да и какое, скажите на милость, может быть самосознание при отсутствии сознания? В конце концов, ученые бросили свою затею, осознав-таки, что они сами являются частью того же процесса, что и остальные. А поэтому что-нибудь придумать — не в их власти.
Но самой власти нужно отдать должное. Она старалась. Она призывала. Она показывала пример. Она добросовестно пыталась переписать сценарий и даже что-нибудь построить взамен исчезнувшего. Но злой рок преследовал строителей. Из-под их рук неизменно вырастало нечто крикливое и бесполезное, как петух Рабиновича.
Бог ты мой! Ну кто из нас, скажите на милость, не мечтал о покое? Кто из нас не мечтал хотя бы иногда выпасть из времени, забиться в щель, притаившуюся между прошлым и будущим, переждать, спрятаться куда-нибудь туда, где не было, никого не было, ничего не было? А даже если и было — все равно не было.
Тем более что и выбирать было не из чего. Да и не хотелось больше ничего выбирать.
Я был один. Людей не было, были только яблоки. Да и те давно опали с обессиленных веток и, аккуратно собранные, выглядывали гроздьями зрачков из корзин. Костры из листьев залило сентябрем. Да вот зима только на этот раз странная выдалась — почти совсем бесснежная. Новый год миновал, потом Рождество, а там и сам январь, но все без снега. Мороз — за двадцать. Но без снега. Сад мой промерз насквозь. Вода в бочке стала как каменная, вместе с ряской замерзла. Яблони индевели, а осины в соседнем лесу так скрипели на морозном ветру, будто и не осины вовсе, а табун лошадей, с ржанием несущийся к водопою. Не зима — один больной нерв.
Я только и занят был тем, что дрова рубил да печь топил. Так и сидел у печи, на огонь смотрел и кочергой поленья пошевеливал. Уже и не думал ни о чем. А о чем думать? Тут бы выжить. Зима без снега — оголенный нерв. И голые ветки деревьев стонут, как живые. Ни спрятаться, ни согреться. А на небе весь день — ни тучки, ни облачка. Не из чего снегу идти.
Зато ближе к середине февраля завалило так, что не выбраться. Чуть не весь день откапывался. И тут же все вокруг повеселело, успокоилось. И такое блаженство разлилось вокруг, что я чуть опять поэтом не сделался.
И тут вдруг — кульбит. Алле-ап!
Нет, моим главным искусителем был, конечно, Антошка. Как с неба упал. Вместе со снегом. Ворвался в сени — весь белый, из-под шапки глаз не видно. Скинул новомодный тулупчик, а из-под тулупчика — кот. Рыжий.
— Видал? — кивнул Антошка на кота. — Тоже рыжий. Вместо тебя “рыжим” работает.
А кот немедленно скакнул на подоконник, усы расправил — высматривает, на что бы кинуться. Антошка стоит, усмехается, оглядывает хитрым взглядом мое логово.
— Ты бы еще всех макак в цирке собрал и сюда приволок. А заодно и тигров Коли Секвойского.
— Надо будет — приведу, — смеется Антошка. — Тебя без тигров отсюда не вытащишь. Совсем с пути сбился. Сам себя на гауптвахту посадил. Ты что вообразил? Что ты монах? Схимник? Если тебе написано на роду быть клоуном — должен быть клоуном, а не монахом. — И тут же опять залился смехом. — А что? Это мысль. Представляешь, если на тебя клобук монаший напялить и на манеж выпустить? Зал подавится от хохота.
Я тоже улыбался. Соскучился по Антошке.
— Это ж кто мне на роду написал? Ты, что ли?
— Внимание! Иллюзионный аттракцион! — заорал он. И вытащил из широченного кармана бутылку водки.
В общем, нормально посидели. Под яблочки. Даже колбасы не догадался прикупить. Клоун и есть клоун. Что с него взять?
Короче, выяснилось, что программа наша вовсю обновляется и готовится к грандиозной премьере, что Антошка мучается один, но никого брать к себе не хочет, и что без меня ему больше и шагу не сделать. Прямо выставил меня каким-то незаменимым.
— Так и буду с этим котом работать? — орал Антошка. — Старые репризы — черт с ними. Но новые! У меня куча идей! Умрешь на месте. Без тебя — никак.
— И что, — осторожно поинтересовался я, — все забыто? Люди работают, как ни в чем не бывало?
И тут Антошка вдруг сделался серьезным.
— Знаешь, что я тебе скажу? Мы — цирк. Понимаешь? Мы — цирк. У Коли — тигры. У Маргариты — корова. И Альфред. У Магомадова — кони, а у Пеструшкина — питон. Даже Клавдия Петровна при нашем деле. А все остальные пусть живут, как хотят. Ну, как тебе еще объяснить? Я — не Вовка-шпрех, говорить не мастер. Но я клоун, и этим все сказано.
Вдруг Антошка выхватил из миски яблоко, откусил от него кусок, сунул в карман и тут же вытащил его оттуда назад. Но уже целым, не надкушенным.
— Вот и все. Вот и весь смысл, — закончил он. — Поехали.
И стал ловить кота.
Премьера новой цирковой программы шла триумфально. Во время простоя было создано несколько новых номеров путем объединения старых. Например, Маргарита поставила совместный номер с лилипутами. Лилипуты, рассредоточившись по всему манежу, строили пирамиды, крутили сальто, взлетали на досках и даже поднимались на лонжах вверх, выделывая над головами зрителей умопомрачительные трюки. А в самом центре арены, естественно, под присмотром Маргариты гарцевал на корове Альфред в мундире Наполеона.
Коровьего наездника сменяли наездники Магомадовы, которые хоть и носили разные фамилии, но действительно работали как близкие родственники или, как минимум, однофамильцы. Они танцевали на спинах лошадей. Они на полном скаку проходили под крупом. Они носились по кругу с такой скоростью, что у Вовки-шпреха, стоявшего у выхода на манеж с микрофоном и во фраке, даже закружилась голова.
Воздушная акробатка Анжела грациозно венчала собой высоченную пирамиду гимнастов на перше, который держал на собственной голове силовик Савостиков. Этот номер особенно нравился Костюкову, всю сознательную карьеру державшему на голове точно такой же перш.
А Коля Секвойский превзошел сам себя. Три месяца не пил человек. Под конец номера он создал форменный шедевр — просто-таки выткал из своих тигров настоящий персидский ковер. Или даже таджикский, но полосатый. Тигры безропотно лежали на манеже вплотную друг к другу, а Коля возлежал на них, как какой-нибудь бей или даже падишах.
Не терял времени зря и Ясикович. Его оркестр играл не просто вдохновенно. Он нарезал марши и туши. Он лил слезы над лирическим номером влюбленной пары воздушных гимнастов. Он хулиганским взвизгиванием подыгрывал репризам, после чего срывался в вихри неопознанных музыкальных жанров. Иногда казалось, что оркестранты могут буквально вылететь из-под своего подкупольного гнезда вслед за собственными звуками.
Уже представление приближалось к концу, уже артисты выстраивались у выхода на манеж, готовясь к заключительному параду-алле, когда подошел раскрасневшийся, воодушевленный небывалым успехом Антошка.
— Давай во время парада голубей запустим. Как только артисты пойдут, так сразу и запустим.
— Давай, — говорю, — запускай. В чем проблема? Я, что ли, голубями заведую.
— Ты не понял. Просто так запустить голубей кто хочешь сможет, даже Семеныч.
— Ну? А ты как хочешь?
— Давай их из иллюзионного ящика выпустим. Все равно без дела стоит.
— Из какого ящика? Того самого? С зеркалами? Так он же арестован.
— Когда это было! — присвистнул Антошка. — Да и нет там уже никаких зеркал. Давно выбросили. Это теперь обыкновенный ящик.
Замысел Антошки, как всегда, носил характер репризы. По-иному он думать просто не умел. Я должен был, не переодеваясь, во всем своем дурацком обличье “рыжего” изображать из себя то ли мага, то ли факира, то ли еще какого волшебника. Антошка же на глазах у зрителей засунет двух голубей в ящик, накроет его черным саваном и убежит. Когда все пойдут, мне останется только сдернуть саван и открыть крышку. В общем, ничего сложного. И с Ясиковичем все договорено. Оркестр поддержит.
— Ну что, как договорились? — подбежал Вовка-шпрех. — Тогда — по моему сигналу.
— Свет-то куда давать? — подошел Семеныч. — А то опять не того засветим.
— Как артисты пойдут — на центральный выход давай, — разъяснил Вовка. — Потом на него, — указал он на меня.
— А потом?
— Потом гаси свет в зале, а все прожектора — на ящик. Оттуда голуби полетят. Классный финал получится! — Обернулся он ко мне. — Артисты уйдут с манежа в темноте, а в зале будут витать голуби. Только голуби. Представляешь? В полной темноте, в свете прожекторов — только голуби. Такого финала еще не было.
Последний номер программы — воздушный полет Сашки Херцига — подходил к концу. Его ребята срывались с трапеций, подвешенных на огромной высоте под самым куполом, и, как птицы, летели вниз, к сетке, сверкая фосфоресцирующими костюмами. Зал замирал от ужаса и восторга.
Когда воздушные гимнасты покинули манеж, на нем появился Антошка. Он подпрыгивал, извивался, падал, терял шляпу, словом, изо всех сил изображал из себя воздушного гимнаста. Зал взрывался хохотом. Потом Антошка стал свистеть и махать руками, призывая меня присоединиться. Я испуганно прятался за спину Вовки-шпреха до тех пор, пока сам Вовка меня не вытолкал на середину. На полусогнутых ногах я стал крутиться вокруг Антошки, повторяя его движения. Но выходило это настолько неуклюже, что ему самому надоело. Жестами он подозвал меня к черному ящику, повернул к нему спиной и завязал глаза. Приложив палец к губам, то есть призвав зал к тишине, он неожиданно достал из-за пазухи двух белых голубей. Зал зааплодировал. Тогда Антошка, крадучись, подошел к ящику, сунул голубей под крышку, сверху набросил саван и убежал. Зал застыл в ожидании.
— Пар-а-ад-алле-е-е! — каким-то необыкновенно диким голосом заорал Вовка.
И в этот момент оркестр Ясиковича чуть не обрушил стены нечеловеческим маршем. Артисты пошли по манежу, приветствуя зрителей. Зрители вскакивали со своих мест, приветствуя артистов. Триумф был полный и всеобщий. И только я, стоя возле ящика в длинноносых клоунских башмаках, кургузом клетчатом пиджачке с оборванным хлястиком, в рыжем парике и с повязкой на глазах, понимал, что из меня опять сделали идиота.
Я сдернул с глаз повязку и сразу ослеп. В кромешной темноте несколько пистолетов-прожекторов били мне в лицо. Зал молчал. И только по напряженному, доносящемуся со всех сторон дыханию я понимал, что я не один, что со всех сторон люди, что манеж полон и что все ждут заключительного аккорда.
Повернувшись, я увидел, что прожектор выхватил из темноты ящик, под крышкой которого громко клекотали голуби. Подойдя поближе, я, как и просил Антошка, сделал несколько характерных пассов, изображая мага и волшебника, сдернул саван и откинул крышку. Под восторженные крики зала и лирическую мелодию оркестра из ящика выпорхнули два голубя и, выхваченные прожектором, повисли в воздухе.
Но в тот же момент что-то произошло. Еще не стихли аплодисменты, еще Семеныч не дал общий свет, и лирическая музыка продолжала обволакивать темноту, как ящик вновь ожил, и из него под пистолетный выстрел прожектора появилась Сонька. Со вставленными в волосы разноцветными перьями и огромными, подведенными черной тушью глазами. Она грациозно поставила ногу на ступеньку, сошла на арену и заскользила вдоль рядов, словно продолжая парад-алле.
Не успели стихнуть восторженные крики зала, как из ящика донеслось:
Не век тебе пташечкой
Звонко распевать,
Легкокрылой бабочкой
По цветам порхать.
На арену, шатаясь, вышли Сидор Никанор с собутыльниками, а следом плелась бабушка, прижимая к груди лукошко с грибами. Сразу за ними вылетел тощий петух и, разинув клюв, ни с того ни с сего проорал рассвет. И тут же Семеныч, следуя духу сценария, включил освещение. Перепуганные артисты стояли вдоль рядов, хотя им давно уже положено было скрыться в проходе. Весь зал встал в едином порыве и восторженно аплодировал. А по арене, сунув пальцы одной руки куда-то под мышку, а другой приветствуя собравшихся, вышагивал лысый человек с коротко стриженной бородкой и хищным взглядом. “Товагищи! — кричал он, товагищи!”. Но зал его не слышал. Зал буквально ревел от восторга, потому что узнал вышедшего следом высокого человека в сверкающем сером костюме, не так давно, кстати говоря, сгоревшего в Манеже.
Потом появились телеведущая Муся Пинчук под руку с журналисткой Викторией Фибиргасовой и нянечка Протасова с баночкой анализа. Они прошли по кругу, поприветствовали зрителей и направились к противоположному выходу, ведущему на улицу. Следом за ними устремился следователь Иванов, сопровождаемый Сантехником и Людмилой, а дальше и вся редакция “Родины литературы” во главе с Таней Саниной, аккуратно державшей впереди себя урну с прахом.
Затем возникла трехсекундная пауза, после чего на арену вышел небритый старик, освещавший себе дорогу вдребезги разбитой керосиновой лампой. Он огляделся по сторонам и испуганно засеменил к выходу, увидев идущих за ним трех солдат в грязных изодранных гимнастерках. Один из них крепко сжимал в руке проржавевший штык.
За солдатами явились генералы — в белых парадных мундирах прошествовали по манежу генерал-губернатор Новороссийского края Михаил Семенович Воронцов и шеф третьего жандармского отделения Александр Христофорович Бенкендорф. Беседуя, они неторопливо покинули зал, уступая место на арене еще одному старику, крепкому и широкоплечему. Огромными руками бывшего кузнеца старик бережно поддерживал худую изможденную женщину. Одежда их вся была испачкана землей и глиной. Старик шел, шевеля губами и высоко задрав голову, словно о чем-то разговаривал с небом. Но с губ его срывалось только одно слово: “Адонай”!
Артисты уже давно покинули манеж, а люди из ящика шли и шли, шли и шли. Они проходили вдоль рядов и уходили сквозь украшенный красным бархатом проход на улицу, в мир, в метро и трамваи, в рестораны и церкви, и медленно вливались в столичную суету.
Ясикович, видимо, уже мало что понимая, продолжал дирижировать оркестром. Когда репертуарный запас был почти исчерпан, на арену резво выбежал смуглый человек в высоком цилиндре, с бакенбардами в пол-лица и с тяжелой тростью в руке. Он остановился в центре манежа, внимательно оглядел зрителей и принялся что-то декламировать. Но недовольный ропот заглушил его голос. В зале уже что-то произошло. Зал перестал смеяться. От комнаты смеха неожиданно повеяло ужасом. И когда из этого проклятого ящика вышел Тот, в черной длинной хламиде, с бородой, убеленной песками Иудейской пустыни, оркестр заглох, и зрители ринулись к выходу. Они толкались, они давили друг друга, они прыгали с верхних рядов на головы тех, кто стоял внизу, они рвались из цирка вон. А я, застыв в идиотской позе, продолжал играть роль мага или волшебника и не мог сдвинуться с места.
Последним из ящика выскочил смешной человек в длинноносых клоунских башмаках, огромном рыжем парике и кургузом клетчатом пиджачке с оборванным хлястиком. Но тут свет погас, и на меня обрушилась Пустота. И — страх.
Страх — вот граница между нами и Пустотой.
Можно пойти ей навстречу и не вернуться. Можно в страхе бежать. И все равно исчезнуть. Пустота предлагает выбор, которого нет. Пустота мстит за смелость, и Пустота мстит за страх. Пустота — убийца. И Пустота — источник.
Источник всего живого, несущего погибель.
I. Сотворение “рыжего”
II. Жизнь по завету
III. Конец одной иллюзии
IV. Короткое замыкание
V. Страшный суд
VI. Postskriptum
VII. Бог знает, что делает
VIII. На месте преступления
IX. Колодец
X. Бомба
XI. “Родина литературы”
XII. Граница
XIII. “За бога единого”
XIV. Оборотень
XV. Камера предварительного заключения
XVI. Комната смеха
XVII. Такой номер не зарегистрирован
XVIII. Во чреве калейдоскопа
XIX. Биполярный синдром
XX. Парад-алле