Горбов Я Н Асунта

Я. Н. ГОРБОВ

АСУНТА

РОМАН

1. - БРАК ПО РАСЧЕТУ

Во второй половине девяностых годов Франсуа Крозье унаследовал от родителей большую механическую мастерскую, которую вскоре ему удалось еще увеличить и расширить.

Когда грянула война 1914-1918 г.г. Крозье мобилизировали и отправили на фронт. Но так как он был не первой молодости и располагал связями, то его вернули в тыл, поручив приспособить мастерскую к военным нуждам. Шрапнельные дистанционные трубки - которыми он занялся - потребовали от него много внимания и сил, но, зато, мастерская превратилась в фабрику, фабрикой же она осталась и после Версальского договора, с той разницей что трубки были заменены железнодорожной сигнальной аппаратурой. Вскоре стали обозначаться контуры нового экономического кризиса и Франсуа Крозье решил принять охранительные меры. Из них самой надежной ему казался брак его сына Филиппа с Мадлэн Дюфло, единственной дочерью и наследницей Фердинанда Дюфло, владельца завода "Моторы внутреннего сгорания Эфде", которая ни красотой, ни стройностью, ни, вообще, какой бы то ни было привлекательностью не отличалась. Обстоятельство это - хотя и второстепенное - все-таки могло привести к затруднениям.

За воспитанием Филиппа было установлено, с самых ранних пор, тщательное наблюдение. Рано овдовевший и вторично не женившийся отец хотел, чтобы у сына не возникало сомнений в том, что он предназначен вести и развивать фамильное предприятие. В таком смысле и давались указания всем, от учивших Филиппа грамоте гувернанток до педагогов, готовивших его к поступлению в лицей. Он был потом определен в высшее техническое училище, отбыл военную службу, вернулся в родной Вьерзон, проделал стаж в каждом цехе, потом в отделах административном и коммерческом, и теперь состоял при дирекции. Преданность молодого человека делу казалась безусловной.

"Все это так, - говорил себе Франсуа Крозье, - все было сделано. Но можно ли быть вполне уверенным? Правда, ведь эта Мадлэн совсем уродка".

Тем более он сомневался, что как раз Филипп был в полном расцвете всех сил. Он входил в тот возраст, когда перед молодыми людьми открываются разнообразнейшие возможности.

Сомнения отца оказались напрасными. Как только он сообщил сыну о своем плане и объяснил ему сколь великими могут оказаться, {8} в связи с кризисом, трудности и даже опасности, тот немедленно согласился.

Сейчас же после разговора с отцом, он предпринял обход фабрики, побывал во всех цехах, поговорил с инженерами и техниками, со старшими мастерами, с рабочими и работницами, со служащими. Все ему, сыну хозяина, вежливо и приветливо улыбались. В бюро, куда он вернулся, Филипп попросил разрешения задать всего один вопрос. Когда отец, слегка удивившись, это разрешение дал, Филипп спросил, не был ли и его брак, в свое время, тоже подчинен финансовым соображениям?

- Да, - сказал Франсуа Крозье, - я женился на твоей матери потому, что ее приданое позволило мне расширить дало. Наступило молчание.

- Ты знаешь, - прибавил тогда Франсуа Крозье, вдруг испытавший что-то похожее на потребность оправдаться, - что твоя мать умерла когда тебе было три года и через пять лет после нашего брака?

- Знаю. Оставшись вдовцом вы всецело посвятили себя делу?

- Да. Всецело.

- Благодарю вас, - произнес сын, - и прошу меня извинить, если этот вопрос показался вам излишним.

Он вышел и несколько мгновений простоял у двери, в неподвижности. Ему казалось, что он что-то взвешивает. Результат поверки был положительным: признание отца, которое он мысленно воспроизвел, приняло облик морального узаконения его брака с Мадлэн. Все точно соответствовало требованиям семейной традиции, интересам дела.

2. - НА БЕРЕГУ СЕНЫ

Но через некоторое время после свадьбы ему пришлось признать наличие просчета. Если вдовцу легко посвятить себя целиком фабрике, то человеку женатому, хотя бы только по расчету и к жене равнодушному, уйти с головой в работу трудно. Как бы ни были условны семейные обязательства, они остаются семейными обязательствами, за выполнением которых, к тому же, ревниво следят всевозможные соглядатаи и блюстители морали. Из-за этого у Филиппа возникли такие домашние неприятности, что он испытал потребность, хотя бы время от времени, от семейной жизни ускользать. Он предложил отцу открыть сборочную мастерскую в Париже и получив согласие, создал себе таким образом повод для частых отлучек.

Как-то раз, в конце 1933 года, он задержался в столице на больший чем обычно срок. В субботу он пообедал в хорошем ресторане с одним из своих инженеров, побывал в театре, вернулся в гостиницу и лег. Сон его был, как всегда, спокойным. Когда, на утро, раздвинув штору, он увидал негреющие лучи осеннего солнца, то подумал, что площади, {9} скверы, бульвары и парки могут быть красивыми. Он удивился этой мысли, так как и к очарованию природы, и к притягательности городских пейзажей всегда был равнодушным. Но тут же сказал себе, что раз его потянуло присмотреться к тому, от чего он до сих пор отворачивался, то почему бы это желание не удовлетворить?

Так вот и вышло, что он предпринял утреннюю прогулку по Парижу, в Тюильери, где стыли богини и музы, где ноябрь раскрашивал листву деревьев. Где зеленел газон, поблескивала вода в бассейнах, где скрипел под ногами гравий. Пересекши Площадь Согласия, Филипп оказался близ конной статуи Короля Бельгийцев. Там, у самой почти набережной, были скамьи, на одной из которых сидела женщина, с ребенком на руках. Рядом стояла детская колясочка. Филипп прошел сзади скамьи, и лица сидевшей не видел. Но в позе ее было что-то что привлекло его внимание и заставило вернуться. Приблизившись, он поразился и сосредоточенному выражение очень черных глаз и презрительной складов губ. Да и каждому могло придти на ум спросить себя, что эта поза, эти глаза, эта усмешка обозначают, почему так судорожно прижат к груди ребенок?

- Что с вами? - проговорил Филипп, подчинившись неясному побуждение, но почти тотчас поняв, что просто поставил в связь позу женщины с ребенком со стремительным течением близкой Сены:

конечно, если бы молодая женщина проявила намерение броситься в воду или бросить в нее ребенка, то помешать этому было бы его прямым долгом. Она, между тем, молчала, как будто давая понять, что просит оставить ее в покое.

"Я, кажется, поспешил", - подумал он. Но так как ничего предосудительного в его вопросе не было и задал он его подчинившись чувству простой человечности, без всякого скрытого замысла, то он испытал некоторую досаду. Уйти не произнеся ни слова, значило бы принять незаслуженный упрек.

Он, тем более, колебался потому, что молодая женщина оставалась в той же неподвижности и взгляд ее был таким же сосредоточенным. Филипп подумал, что, может быть, надо предложить ей помощь? Но какую? Он знал, конечно, о магической силе денег, но что позволяло думать, что налицо - пусть даже драматические - но только матерьяльные затруднения? Моральная поддержка? В чем могла бы она выразиться?

Не зная что сказать, он вежливо приподнял шляпу, намереваясь удалиться. Но как раз сосредоточенное и надменное выражение молодой женщины уступило место веселой и чуть-чуть иронической улыбке. Оглянув Филиппа она произнесла:

- Еще немного и вы мне милостыню подали бы.

Это его задело за живое.

- У вас вид такой, точно вы собираетесь броситься в Сену, пробормотал он, не без раздражения.

- Не может быть! - воскликнула она. - Вы значит меня не {10} за нищенку, а за готовую к самоубийству приняли? Разрешите вам сказать, что я ни то, ни другое. Проницательности вы не проявили никакой. Ни-ка-кой!

- А, Никакой? - произнес он, заинтересовавшись.

- Ни-ка-кой. Признаюсь, однако, что ваши слова насчет самоубийства меня расстроили. Никак не думала, что мысли о практических трудностях могут так отразиться на моем выражении.

- Практические трудности могут быть весьма серьезными.

- О ! Мои трудности банальные из банальных. Безработица, неуверенность в завтрашнем дне. И домашние неурядицы, из этого вытекающие. Тем более, что мой муж фантазер и причудник.

- Фантазер и причудник?

- Да. И большой.

- А какая у него профессия?

- У него нет профессии. Он все время повторяет, что надо ко всему относиться по философски и брать жизнь такою, какая она есть. В конце концов можно и обозлиться.

- В этом и заключена причина вашего состояния?

- Именно в этом.

В чертах ее обозначились и ирония, и требовательность.

- У вас, - спросил Филипп, - есть профессия?

- Я неопытная стенодактилографка, - промолвила она, со сдержанной досадой.

Наступило короткое молчание, после которого Филипп вынул из бумажника визитную карточку, написал на оборота адрес сборочной мастерской, дал ее ей и сказал:

- Зайдите через месяц. Возможно, что у меня найдется для вас работа.

Затем он слегка поклонился, приподнял шляпу и пошел прочь, чувствуя неопределенное, но приятное, удовлетворение. "Не оттого ли, - говорил он себе, - что ничего нет общего у этого разговора с теми, которые затевают на улицах с незнакомыми дамами охотники за приключениями?", и думал, что у встречи этой должно подучиться продолжение.

3. - СТОРОНА ДЕЛОВАЯ

На другой день Филипп уехал в Вьерзон, провел там неделю и вернулся в Париж. Когда утром он просматривал в бюро сборочной мастерской текущую переписку, ему доложили о приходе посетительницы, дав, при этом, заполненную ею фишку: имя, цель визита и т. д. Имя ему не говорило ничего. Ни о какой Асунте Болдыревой он никогда не слышал. Kроме того, что оно было незнакомо, оно показалось ему странным, едва ли не претенциозным, похожим на псевдоним, выбранный начинающей кинематографической актрисой. Филипп {11} осведомился о внешнем виде просительницы, но служащий, который впустил ее в ожидальню - лишь мельком ее оглянувший, - мог только сказать, что она "производит впечатление брюнетки".

- Разве что глаза блестящие очень, - добавил он.

Тогда Филипп понял, что это незнакомка, с которой он неделю тому назад заговорил на берегу Сены, и которой дал карточку.

Подосадовав на себя за неосмотрительность, он все же решился ее принять.

- Я вас просил придти через месяц, - сказал он недовольно, едва она переступила через порог, - а вы являетесь через неделю.

Она стала шарить до странности настойчивым взглядом в глубине его зрачков и ничего не ответила.

"Что ей нужно?" - спрашивал он себя, не зная, что сказать и раздражаясь.

- Я пришла спросить нет ли у вас работы, - проговорила наконец Асунта. - Я никак не думала, что разница в три недели может быть так важна.

- Напрасно вы так думали.

- Но разве не от вас зависит придавать времени и срокам ту или иную степень важности?

- Вы очень нервны, мадам. Новые неприятности с мужем?

- Ничего подобного.

Глядя на нее и ее слушая, он подумал, что в голосе ее звучат нотки, отражающая независимость характера и суждений. Взгляд же ее проникал в его глаза, точно бы с некоторым правом. Мысленно он сравнил этот взгляд со взглядом Мадлэн, который показался ему, при мысленном этом сравнении, довольно таки тусклым.

- Дайте мне ваш адрес, - промолвил он, - и когда у меня будет работа, я вас извещу.

- Скажите лучше прямо, что работы для меня у вас нет и не будет. Обещаний известить я получила достаточно, чтобы понять, что они значат.

- Думали ли вы, что я явлюсь к вам на дом, чтобы предложить должность? - проговорил он, иронически.

- Почему бы нет? - отозвалась она с совершенной естественностью.

- Ваш адрес. Я заеду к вам сегодня вечером, - пробурчал он и недовольно, и смущенно, снова, как то уже раз было на берегу Сены, не понимая, какому он подчиняется импульсу. - Мы обсудим.

- Что мы обсудим?

- Чем я могу быть вам полезным.

- Улица Байар, номер пятнадцать, - сказала Асунта.

- Это в каком квартале? - осведомился Филипп, плохо знавший Париж.

- Елисейские Поля. Недалеко от набережной.

{12}

4. - УЛИЦА БАЙАР

Дом номер пятнадцать по улице Байар был старым и низким, по обеим сторонам его высились многоэтажные здания, скорей роскошного вида. В элегантном этом квартале, он был очевидным анахронизмом. Поднимаясь по лестнице, Филипп, с неудовольствием, отметил некоторую поспешность своих шагов.

"Любопытство?" - спросил он себя и тотчас же нашел ответ: увидать обстановку, в которой она ссорится с мужем, может быть действительно довольно любопытно.

У края его сознания промелькнул образ Мадлэн. Счастье при браке по расчету вообще проблематично; то же, что Мадлэн с каждым месяцем все больше и больше к мужу привязывалась, и все больше и больше была охвачена очарованием его молодости, было для него источником дополнительных трудностей.

- Уж лучше бы она меня ненавидела? - пробурчал он, ища кнопку звонка. Но кнопки не было и он постучал. Дверь открыла Асунта. На Филиппа пахнуло спертым воздухом и при первом же беглом взгляде он обнаружил, что чистота помещения весьма сомнительна.

- Добрый вечер, входите пожалуйста, - сказала Асунта. - Савелий, м-сье Крозье, о котором я тебе говорила, оказывает нам честь своим визитом.

И прибавила, обратившись к гостю:

- Простите за беспорядок. Мы живем в тесноте. Кроме того, моя дочка больна и в такую холодную погоду я опасаюсь растворять окна.

Филипп колебался, снимать ли ему пальто? Не снять - значило быть готовым уйти, снять - предполагало визит более длительный. Tем временем дверь в соседнюю комнату отворилась и в ней показался Савелий. Это был человек среднего роста, широкоплечий, с неправильными чертами лица, выдающимися скулами, узкими, окруженными морщинами, глазами, с жидкими, белесоватыми волосами. Он молча поклонился и застыл в ожидании.

- Добрый вечер, - сказал Крозье. - Рад с вами познакомиться.

- Счастлив вас видеть у нас, - последовал ответ, - надеюсь, что некомфортабельность нашей квартирки вас не испугала.

- Какое это может иметь значение?

- Значение это может иметь, разумеется, ничтожное, да и то, если допустить мысль, что таким вещам можно вообще придавать хотя бы какое-нибудь значение. Бывает, однако, что и пустяки оказываются принятыми во внимание и влияют на мнение гостя о хозяевах. Мое замечание было, следовательно, не больше чем предосторожностью.

Я ведь не мог знать вашей точки зрения? Не правда ли?

- Я вас предупредила, - вмешалась Асунта, - что он философ и причудник.

- Философия... - начал было немного растерявшийся Крозье.

{13} - Один очень известный мудрец, - перебил его Савелий, довольствовался бочкой. Я не достигаю таких высот и сознаюсь, что немного больше комфорта меня устроило бы. Я сожалею, что все усилия мной сделанные для улучшения условий нашего существования, ни к чему не привели. Возможно, что это результат того, что я фантазер и причудник, как говорит жена.

Он сделал два шага, приблизился к Филиппу и пожал ему руку. Приблизилась к нему и Асунта, так что они, все трое, оказались как раз под висевшей на проволоке, довольно сильной, электрической лампой. Тени на лицах их соответственно удлинились. Из стоявшей в углу кроватки донесся не то плачь, не то хрип дочки Асунты, Христины. Беспорядок и спертый воздух, странные слова Савелия, все это совсем не соответствовало привычкам Филиппа. Он испытал род незнакомого ему до той поры внутреннего смятения, которое еще возрастало оттого, что Асунта не сводила с него глаз. "Здесь не настоящая жизнь, - подумал он с тоской, - здесь только ее предместье". И, спохватившись, добавил: "не проник ли я в область, где здравый смысл не полноправен? и реальность не безусловна? Во всяком случай не может быть и речи, чтобы предложить этой даме место в моем бюро. Надо быть очень осторожным. Мало ли что за всем этим кроется".

Савелий, между тем, продолжал:

- Я не щадил усилий и проявлял большую предприимчивость. После того как мне пришлось, вследствие революции, покинуть Петербург, я перебрался во Францию, где и стал учиться рисованию и живописи.

- Вы тоже из Петербурга? - спросил Филипп Асунту.

- Я там родилась.

- Но разве Асунта русское имя?

- Hет, конечно, испанское. И моих сестер зовут Нурия и Мария-Пилар. Они остались в Петербурге, в "Ленинграде", как теперь говорится. Но мы даже не переписываемся. Из-за террора.

- Ее отец, - вмешался Савелий, - был одним из секретарей императорского посольства в Мадриде. Он очень полюбил Испанию, женился на испанке и назвал своих дочерей испанскими именами. Как вы можете судить, он уклонился от принятого порядка: сначала полюбить женщину и потом, если все хорошо складывается, полюбить ее страну. В случае отца моей жены все было навыворот: сначала страна, потом женщина.

- Я рада была бы вас чем-нибудь угостить, - промолвила Асунта, - но у меня как раз вышли все запасы. Даже сахару нет.

- Разрешите вас пригласить пообедать со мной в ресторане?

- Мы вас благодарим. Но нам нельзя оставить Христину одну. Она больна.

- Вас могло удивить, - вставил Савелий, - что у моей жены и ее сестер испанские имена. А что мою дочь зовут Христина вас не удивляет?

{14} - Я об этом не подумал.

- Дочь русских родителей должна была бы быть Катей, Машей, Наташей, Таней, Женей, Олей, Соней... А мы нашу назвали Христиной. Это оттого, что она родилась во Франции, где, вероятно, проживет всю жизнь. Французское имя напрашивалось. Она француженка и выйдет замуж за француза.

- Да, - оборвала его Асунта, - но душа девочки моей осталась русской и французское имя ничего не переменит.

- Ну пусть ее душа осталась русской, - отозвался, слегка насмешливо, Савелий. Обратившись к Филиппу он прибавил:

- Читали ли вы дневник Льва Николаевича Толстого?

- Нет.

- Так вот он там часто повторяет: моя душа счастлива, моя душа счастлива, моя душа счастлива. Не говорит: я счастлив, а именно говорит: моя душа счастлива. Вот этого я и желаю Христине: чтобы ее душа была счастливой. А что она останется или не останется русской, неважно. Сверх того перемены подданств на души не распространяются. Эти перемены касаются только тел. Русская душа во французском теле? Да если это может способствовать счастью этой души, чего же больше желать? Я часто думал о том, чтобы выразить это в красках и линиях, но решительно не знаю, как взяться.

- Действительно. И сомневаюсь в том, что такое полотно увеличило бы ваши доходы и поспособствовало бы укреплению счастья души Христины. Живопись заработок неверный. За некоторыми исключениями, конечно.

- Да, я знаю. Ради этого самого заработка мне пришлось быть чернорабочим у мистера Сальмсона и у м-сье Рено, грузить по ночам мешки и ящики на товарном вокзале; мыть автомобили; замешивать известь на постройках. Эта последняя работа мне особенно ясно дала почувствовать, что насущный хлеб достается в поте лица. Замешивать известь в июльскую жару! Мать честная! С той поры я обхожусь пособиями.

- Я вам говорила, что он причудник и фантазер, - сказала Асунта.

- Фантазер? Просто манера выражаться.

- Рынок труда довольно узок в настоящее время, - заметил Филипп, - и найти подходящую работу не всегда возможно. Но в общем к иностранным рабочим рукам во Франции относятся благожелательно. На вашу долю выпали некоторые испытания. Считаю, что вы имеете моральное право на помощь.

Так говоря Филипп думал: "Наверно все то, что я вижу и что я слышу, и есть прославленный charme slave".

Монгольские черты лица Савелия и не в меру блестящие глаза его жены полурусской, полуиспанки - подсказывали какие-то, весьма расплывчатые догадки о невозможности точных этнических разграничений, а беспорядок и валявшаяся на стульях нечищенная {14} одежда что-то говорили о природной беспечности, лени, или склонности к меланхолическому безразличию. На всем стояла печать временности, почти кочевья. Что до беседы, порой почти смехотворной, то она была в естественном сочетании с рамками, в которых протекала.

- Почему же мы, однако, стоим? - спросил Савелий. - У нас четыре стула, а нас всего трое. Можно сесть.

Асунта подошла к кроватке Христины, ее муж помог гостю снять пальто. Ярко освещенная лучами лампочки группа распалась, все становилось по местам, приходило в равновесие. Но Филипп уже отдавал себе отчет в том, что между ним и четой Болдыревых протянулись

какие-то нити, которые мешали распрощаться и уйти. Он спросил себя, не ждет ли от него Асунта не предложения работы, а чего-то другого? Например, более прочного знакомства, может быть дружбы? И так размыслив, он обнаружил, что таково именно его собственное желание и что предложение должности в мастерской не более, не менее чем уловка, хитрость, предлог.

- Вы давно женаты? - спросил он.

- Скоро три года.

- Ранний брак.

- Не совсем, - сказала Асунта, - мне не было и двадцати. Но Савелий на восемь лет меня старше.

Привыкший к умственному счету, Филипп тотчас же отметил:

- Ваш муж, значит, родился в 1903 году?

- Совершенно точно, - сказал тот, - я только успел увидать Божий свет и начал задумываться над законами бытия, как отовсюду стала угрожать смерть. Чтобы не быть убитым или растерзанным, как то случилось с моими родителями, надо было прятаться, бежать. И знаете по какой причине их убили? Потому, что отец был жандармским полковником, а мать женой полковника. Первые уроки жизни: ненависть, зависть, месть, жестокость и, больше всего, глупость, глупость и глупость. Отличная школа, судите сами.

Филипп знал в общих чертах о том, как протекала русская революция и считал, что все ужасы, о которых ему пришлось слышать, хотя и прискорбны, но свойственны всякой революции. Возмущаться ими можно, но удивляться тут нечему. Белых русских, бежавших в Европу, по большей части считали за баловней старого режима, так что некоторая резкость в их отношении со стороны сбросившего иго народа была понятной. И, сверх того, от Вьерзона до Poccии так далеко ! Случайная встреча с жертвами социалистического произвола побуждала его отнестись к этим заключениям с большим вниманием.

- Во Франции, - говорил между тем Савелий, - все протекло в должном порядке: война, победа, мир. У нас порядок был противоестественный: поражение, революция, гражданская война, террор. Мира мы так никогда и не заключили.

Филипп хотел было возразить: "а Брест-Литовск?" - но Савелий не дал ему {16 }времени.

- Я далеко не один утверждаю, что мир умер в России с началом войны 1914-го года. С той поры все у нас протекает срочно, экстренно, напряженно, все продолжает быть мобилизованным.

- Я не думаю, - вставила Асунта, - что это может интересовать м-сье Крозье.

- Напротив, напротив...

Но Асунта настаивала:

- Вы слишком снисходительны. Если надо обо всех этих вещах подробно говорить, давайте лучше дождемся подходящего случая. Я не хочу, чтобы у вас осталось впечатление, что на вас обрушились с лавиной жалоб. И это тем более, что я ни на что не жалуюсь. Наоборот, я очень рада, что мне удалось спастись.

- Я тоже ни на что не жалуюсь, - прибавил Савелий, - я всего на всего рассказываю, как все было.

- А я предпочитаю про это даже не думать. Я хочу, чтобы все было хорошо там, где я нахожусь, и больше ничего.

- Постараюсь вам помочь, - сказал Филипп.

- Видишь, Савелий? - обратилась Асунта к мужу. - Не говорила ли я тебе, что если м-сье Крозье к нам не придет - ничего с места не стронется; и что, наоборот, его приход внесет перемены. И к лучшему. Вот он наш гость. Знаете ли вы, м-сье Крозье, что ваш визиг это хорошая примета? Я верю в приметы. Но только в хорошие. В плохие - нет.

- Счастлив узнать, что я хорошая примета. И польщен. Готов допустить, что наша встреча принесет прекрасные плоды.

Лед таял. Сначала робко, потом с уверенностью стали звучать шутки. Савелий отбросил свои ужимки, отменил оригинальничанье, Асунта же оживлялась все больше и больше. Раза два или три она залилась румянцем, голос и смех ее звенели.

Филипп покинул своих новых знакомых довольно рано, - с облегчением ли? с удовлетворением ли? - он не знал. На улице он на мгновение приостановился и поймал себя на мысли о Мадлэн. Он отстранил ее с легкостью, заменив размышлениями о предстоявших на завтра деловых встречах и разговорах.

5. - УЛИЦА ВАСКО ДЕ ГАМА

Спустя несколько дней Савелий нашел работу, - скромную, плохо оплаченную, ни в чем не соответствовавшую его вкусам, - но все-таки работу. Парикмахерская, куда он поступил, находилась на окраине и ехать до места службы надо было по метро, с несколькими пересадками. Савелий подметал, вытирал пыль, чистил, мыл, бегал в лавки за покупками. А так как хозяин сразу его предупредил, что он должен быть как можно более незаметным, то Савелий и старался все делать бесшумно и проворно. Посетители были по большей части {17} служащие и появлялись или до, или после закрытия контор и магазинов. Соответственно парикмахер открывал рано и закрывал поздно, после чего Савелию надо было провести еще час в дороге.

Навестивший Болдыревых двумя неделями позже Крозье был доволен. Как раз он имел в виду предложить Савелию работу, намереваясь даже, специально для него, создать какую-нибудь третьестепенную должность. Теперь эта забота отпадала. А с должностью для Асунты тоже можно было, пока Савелий работает, не спешить. Когда он высказался в этом смысле, Савелий принял свой парадоксально-поучительный тон.

- Ожидание перемен к лучшему, - сказал он, - один из главных стимулов населения земного шара. Оно поощряет предприимчивость, каковая, в перспективе ожидания перемен к худшему, была бы несуразностью.

Крозье поморщился и промолчал.

- Савелий, Савелий, - пробормотала Асунта.

- Не хотите ли с нами откушать? - отнесся Савелий к Крозье. - еда скромная. Но всё ингредиенты качества превосходного.

Немедленное согласие Крозье его удивило. Но почти сразу он понял, что цель Крозье, задержавшись, задать несколько вопросов, чтоб лучшее себе о Болдыревых составить представление. Савелий охотно пояснил, что покинул Петербург в 1920 году, еще до того, как кончилась гражданская война. Ему было семнадцать лет. До этого времени отец его скрывался. Добыв подложные бумаги он устроился в окрестностях города в продовольственном складе.

- Служащие там были многочисленны, и неопытны, - говорил Савелий. Прятаться за вымышленными должностями и подложными бумагами было тогда единственным выходом для целых категорий граждан. Но, конечно, слишком долго тянуться это не могло. В частности, мой отец, опознанный одним из посетителей, был арестован и расстрелян. Несколькими днями позже та же участь постигла мою мать. Я уцелел случайно, так как в те дни находился не дома, а у друзей, и был своевременно осведомлен. Надо было бежать. Ничего другого я себе представить не мог. Но был я молод и неопытен, и куда бежать не знал. Хорошо, что нашлись люди, которые помогли советом...

Савелий попросил разрешения опустить подробности и не перечислять хитростей, опасностей, предательств и самоотвержений, которые ему пришлось видеть. В результате усилий друзей и своих собственных он оказался в Финляндии, откуда перебрался в Швецию, где у него была родственница: троюродная сестра матери, давно вышедшая замуж за Стокгольмского коммерсанта.

Она взяла его под свое покровительство и, при участии разных беженских комитетов, добыла ему визу во Францию и скромную стипендию. Но двумя годами позже стипендия кончилась. В течете некоторого времени стокгольмская родственница высылала в Париж пособия. Но она скоро умерла, а муж ее ни о каком пособии и не подумал, {18} - Он, вообще, вычеркнул Савелия Болдырева из своей памяти. Так вот и вышло, что после нескольких неудачных попыток найти в своих способностях к живописи и рисование источник заработка, Савелий стал брать какую угодно работу. Тогда-то он и познакомился с Асунтой.

- В Париже? - удивился Крозье.

Савелий подтвердил, что в Париже, пояснив, что Асунта покинула Петербург девочкой. Она родилась в 1910 году. Вся ее семья готовилась потом, во времена Нэпа, эмигрировать, что, однако, не состоялось.

- Должен ли я дать уточнения насчет того, что значит слово НЭП? спросил Савелий.

Но Филипп Крозье был в курсе.

- Насколько мне известно, - сказал он, - НЭП был признанием провала социалистических методов и единственным средством избежать всеобщей катастрофы. Чего, признаться, я не понимаю, так это терминологии. Новая экономическая политика? Почему новая, когда это было как раз возвратом к старой?

- Да, конечно. Но прямо к моему рассказу это не относится. Относится к нему то, что в эти годы в Poссии стало несколько свободней, чем родители Асунты и хотели воспользоваться, чтобы уехать. Младшую дочь, здесь присутствующую мою супругу Асунту, они отправили с друзьями. Родители же, и две старших сестры Нурия и Мария-Пилар задержались, чтобы распродать уцелевшая ценности: мебель, картины, книги, ковры, столовое серебро, меха. Почему-то распродажа очень затянулась. Тем временем были введены новые строгости и формальности. Получить паспорта, несмотря на взятки и связи, родителям и сестрам Асунты не удалось. Они остались в Петербурге, а младшая их дочь оказалась в Париже от всех родных отрезанной. Но свет не без добрых людей. Друзья, которые привезли с собой Асунту, не только ее не бросили, но, насколько им позволяли их собственные скромные ресурсы, помогли ей учиться. Позже она стала дактилографкой, что ей совсем не пришлось по душе. Ее тяготили и долгие часы присутствия, и среда, совсем не похожая на ту, в которой она выросла... Если этих справок мало, я готов их расширить и пополнить. Только...

- Только?

- Только мне пришлось бы для этого вступить с самим собой в некоторое, если можно так сказать, моральное противоречие. Все наши истории бегств, опасностей, лишений, страхов, удач и неудач - одинаковы. Они никого больше не интересуют. И все они - частные случаи. К чему же их перебирать? Сверх того я уверен в невозможности выразить скрытый в них подлинный ужас. Что до того, что расположено в плоскости "объективной", то журналисты, синдикалисты, партийные лидеры, депутаты, эксперты и прочие, им подобные, тут как тут и всегда готовы к анкетам, к анализу статистик, к сравнению с прецедентами, к идеологическим выводам. Удаление в пространстве и во времени придает весу выкладкам, уточняет данные, способствует {19} отсеву личных побуждений, упраздняет искажения... Что еще? Ресурсы здравого смысла? Методическое сомнение?

Порывисто встав, Савелий сделал несколько шагов и воскликнул:

- К черту все эти ослиные головы, ничего не понявшие и которые никогда ничего не поймут!

Наступило коротенькое молчание, после чего Савелий, садясь, прибавил:

- Извините, пожалуйста. О! Извините, прошу вас!

- Хотите еще кусок яичницы? - спросила Асунта Филиппа.

Филипп отказался.

- Потом будет только сыр. И кофе.

- Но я не рассказал главного, - вставил Савелий.

- Я слушаю.

- Самое главное это моя встреча с Асунтой. Она гораздо интересней истории о расстрелах, безработицах и паспортах. Признаюсь, что часто себя спрашиваю: в чем основная сила очарования, которое меня внезапно охватило? И, не находя точного ответа, начинаю подозревать, что все дало в жаре и в фонетике.

- Не понимаю.

- Перечисление обстоятельств, разумеется, совершенно необходимо. Без него никакое суждение невозможно. Но вот факты. Мне надо было пойти по делу в 15-ый округ. Стояла жара. Небо казалось раскаленным. Ни малейшего ветерка. И в полдень - никакой тени: солнце как раз над головой. Асфальт полурасплавлен. Точно в пекле. Я искал нужный мне дом и для этого читал названия улиц, на синеньких дощечках. Одна из улиц называлась Васко де Гама. Почему в демократическом пятнадцатом округе Парижа одна из улиц носит имя португальского мореплавателя, впервые обогнувшего Мыс Доброй Надежды? В жаркий этот и душный полдень, в этом квартале ровно ничего не было поэтического. И вдруг удивительной звучности имя и самого моряка, и африканского мыса. Далекого, пустынного, таинственного, страшного! Парусные корабли. Неведомые моря, туманы, бури, скалы, волны... Сама поэзия такие имена, такие названия...

- Наверное есть точная причина, побудившая городской совет выбрать это название для этой улицы. Какая-нибудь годовщина, связанная с ней церемония...

- Без сомнения. Но ни поэзии, ни звучности названия эта причина не умаляет. Слова Мыс Доброй Надежды, который приходят на ум после слов Васко де Гама, магического своего притяжения не утрачивают. И противоречие между этими именами и невзрачной банальностью улицы остается. Я тогда это противоречие - больше того: противопоставление - переживал с болезненной остротой. Передо мной шла барышня, с литром красного вина в руке. На голове ее ни шляпы, ни берета, ни даже платочка. Меня поразила чернота ее волос. Это вот те волосы которые вы, м-сье Крозье, не могли не заметить.

- Савелий! Прошу тебя!

{20} - Мадам Болдырева, действительно, брюнетка.

- Повторяю: солнце того дня было особенно жарким. Мадемуазель Гарьевой - теперешней мадам Болдыревой - сделалось дурно. Она покачнулась, оперлась о стену и упала раньше чем я успел подбежать. Бутылка, которую она несла, разбилась и красное вино растеклось по тротуару. Когда я стал пробовать ее поднять или взять на руки, напротив распахнулось окно и до меня донеслись восклицания: Асунте дурно, Асунта упала в обморок! По-русски! Повторяю: безжалостное солнце, потоки света, синее небо, какой-то неподвижный пожар в пространстве! 15-ый парижский округ. Размякший тротуар, по которому, как кровь, течет красное вино. Васко де Гама. Мыс Доброй Надежды. Русские восклицания. Испанское имя... Я помог пожилому господину, вышедшему из двери, перенести м-ль Гарьеву в квартиру. Ее уложили на диван, натерли ей виски одеколоном. Солнечного удара не было, - был просто обморок, вызванный духотой, жарой, общей слабостью. Через несколько дней я зашел чтобы справиться о здоровьи, потом зашел еще и еще, и возникло настоящее знакомство. Мы стали совершать совместные прогулки, посещать музеи, достопримечательности, древности. Подружились и поженились. И, прошу вас варить, м-сье Крозье, что считал тогда, и считаю теперь случай на улице Васко де Гама и все то, что из него вытекло, много более интересным чем могут быть рассказы сына жандармского полковника о хитростях и уловках, понадобившихся для бегства из Петербурга, и о самом бегстве, хотя б и пришлось ему на все это пуститься по причине очень серьезной, именно для того, чтобы избежать насильственной смерти.

- Да-а, - протянул Филипп Крозье, и прибавил: - все это гораздо романтичней, чем если бы вас представили теперешней вашей супруге на каком-нибудь вечере или в театре.

Говоря так, он думал о встрече с Асунтой на берегу Сены. О "встрече" с Мадлэн он думать не мог, ее никогда не было, они знали друг друга с датских лет. А брак? Решивший этот брак расчет был лишен и намека на поэзию, а сам он был отрицанием всякой поэзии. Медаль у которой две обратных стороны... Все было противоположным тому, что связало Савелия и Асунту на улице Васко де Гама.

- Хотите сыру? - спросила она.

- С удовольствием.

- Всякий раз как я говорю о том, как состоялось наше знакомство, моя жена недовольна, - сказал Савелий. - Она сердится и пробует переменить разговор. Можно подумать, что ей стыдно. Между тем, чего ж тут стыдного? Казалось бы, наоборот? Такие обстоятельства украшают жизнь.

- Может быть для тебя это так, - воскликнула она, порывисто, с гневом, - но мне-то все казалось другим. Я ни о Васко де Гама, ни о Мысе Доброй Надежды, ни о том, что вино на тротуаре похоже на кровь, и не думала. У меня кружилась голова, меня тошнило. Отвратительно все было. Потом все потемнело и когда я очнулась на диване {21} меня еще больше тошнило. Кофточка и лифчик были расстегнуты, юбка поднялась выше колен. Для тебя этот день полон поэзии. Для меня нет. О! совсем нет!

По мере того, как она говорила, ее раздражение росло. При этом она явно не делала никакого усилия, чтобы с собой совладать. Порывисто встав она принялась собирать со стола, вышла в кухоньку, хлопнув при этом дверью, почти тотчас же вернулась, приблизилась к кроватке Христины, поправила подушечку, одеяло. На глазах ее блестели слезы.

- Асунта, - сказал Савелий ласково и мягко, - не надо расстраиваться. Ведь все это пустяки.

- Оставь меня в покое, - почти крикнула она. "Как ни глупо и как ни тягостно мое положение, - думал между тем Филипп Крозье, - положение Савелия Болдырева еще глупей и еще тягостней".

Но совсем искренним с собой он не был, так как испытывал и род удовлетворения: выходка Асунты была очевидным результатом его присутствия! Сверх того ее гнев, ее резкие движения были полны непосредственности. Как раз это было обратно грустным вздохам Мадлэн. Филипп попросил разрешения удалиться. Сердито сверкнув в его сторону глазами, Асунта вышла в коридор.

- Мадам Болдырева нас покидает? - удивился Крозье. Савелий пояснил, что она наверно пошла к соседке, которую считает своей подругой.

- Сожалею, - прибавил он, - что семейная сцена нарушила наше благорасположение. Надеюсь, что это не отразится на наших отношениях.

- Конечно нет. Как бы это могло на них отразиться? Это видь все нервы, не больше. Благоволите передать вашей супруге мой почтительный привет.

На лестнице он помышлял о некоем равновесии и о некоторой симметрии; не условна ли его жена, в то время как муж Асунты причудник и фантазер ? До присвоения себе права сделать вывод оставался небольшой шаг. Припомнил он и то, как установил, в свое время, соотношение между ранним вдовством отца и своим согласием на брак по расчету. Потом, с досадой, он подумал, что романтизм Болдырева на него уже повлиял, расположив к ненужным мыслям. Подробности же семейной сцены, к которым он вернулся, заставили его улыбнуться.

Асунта, между тем, вернувшись от приятельницы, не обратила никакого внимания на попытки мужа восстановить мир, не кончила даже убирать со стола и легла, отвернувшись к стенке.

6. - МОЛЧАНИЕ

Савелий лег с ней рядом и, утомленный суетливым днем в парикмахерской и вечерними впечатлениями, забылся сразу. Как то часто {22} с ним бывало, он проснулся в середине ночи. Ему хотелось чтобы в комнату, невидимо и неслышно, проник кто-то благожелательный, готовый помочь подобрать слова для какой-то неясной мысли. "Надо, - сказал он себе, - найти точку опоры. Или отправную точку. Но опоры для чего? какую отправную точку? Только бы не почувствовать себя потерянным. И какие другие слова, кроме слов молитв, могли бы мне быть в подмогу?".

Молитв он знал мало, только те, которым мать его научила в детстве. Он прислушивался к дыханию Асунты и сердце его сжималось от жалости и от желания хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь ей помочь.

Он допустил, что если все понять, то измена может стать источником не муки, а еще большей нежности: "Если ей хорошо с другим, то хорошо и мне, так как ее счастье мне всего дороже". В течение нескольких минут он испытывал спокойствие и ему показалось, что он достиг полной с самим собой откровенности.

- Исповедь себе, самоисповедь, не то же ли самое, чем может быть исповедь священнику перед смертной казнью, когда всякое умалчивание очевидно бездельно? - думал он.

Но все это было только вереницей образов, мало один с другим связанных, и Савелий вернулся к реальности. - "Обычные, даже обязательные правила, те, которые ограждают право на исключительное обладание, вытекают из учета ревности. Но она упраздняет способность размышлять! Она чувство животное и позорное. Ссылаться на нее, как на непреодолимую силу, лицемерие", - думал он. Несмотря на такие выводы представить себе Асунту в объятиях Филиппа ему было почти непереносимо.

"Hет любви большей, чем отдать свою жизнь за других, - припоминал он, как мог, тексты Писания. И, сомневаясь, добавлял:

"Доказать любовь смертью значит не доверять любви. После смерти ведь ее больше не будет".

Но настоящий - исчерпывающий - ответ все ускользал и ускользал. Не находил Савелий настоящего слова!

Асунта слегка застонала. Это причинило ему острую боль. Почему-то он поставил этот стон в связь с ее признанием, что встреча на улице Васко де Гама оставила в ней воспоминание о тошноте, - признанием сделанным в присутствии Филиппа, почти самому Филиппу, а не ему, Савелию.

"Болезнь и печаль", - припомнил он другие слова и подумал, что вперед соглашаясь на неверность Асунты он устраняет всякую надобность во лжи и - в будущем - угрызений, если бы угрызения возникли.

Тихонько, осторожненько он вылез из-под одеяла, пробрался, на ощупь, к письменному столу, зажег электричество и достал из ящика толстую тетрадь, свой дневник. Он открывал его очень редко, и было там заполнено всего двадцать или тридцать страниц. Савелий проставил дату и стал искать слов, чтобы придать облик тому незримому и {23} благожелательному присутствия, которого он тщетно ждал несколькими минутами раньше. Как бы свидетельство было ему нужно, или свидетель, который позже подтвердил бы: "Да, я видел. Все сущая правда". Но не приходило освобождающее слово. Тогда Савелий написал: "молчание". Он сунул тетрадь в ящик, потушил свет и снова тихонько-тихонько направился к спальне. Но как ни был осторожен, все-таки зацепился за ручку двери.

- Что такое? Кто там? - проговорила полупроснувшаяся Асунта.

- Я ходил на кухню выпить воды, - солгал Савелий.

- Ты разбудил Христину?

- Нет. Она спит и наверно видит сны. Как узнать, какие?

- Нельзя узнать.

- Да, да, конечно невозможно, так же, или почти так же невозможно, как узнать, что думают другие. Хорошенько ведь не знаешь и того, что думаешь сам. Так что детские сны? Да и не она видит сны, а ее душа.

- Я хочу спать.

7. - ТРУД

На другой день, рано встав, Савелий сбегал за молоком и хлебом и сварил кофе.

Асунта продолжала лежать и ему это было неприятно, так как обычно утренний завтрак она готовила сама.

"Допущу, - подумал он с грустной иронией, - что у нее возникло некоторое право на некоторую свободу". - И ушел.

Погода была свежей и светлой и дойти до метро могло быть живительным упражнением. Но Савелий не воспользовался случаем и не вдохнул полной грудью. Зато спертый воздух в подземных коридорах и толпа его раздражили. С отвращением подумал он о предстоявшем вытаскивании на тротуар мусорных ящиков, о подметании, вытирании пыли, о всей той домашней работе, которую он считал если не за унизительную, то за досадную. Его настроение немного улучшилось когда появились первые посетители, так как начиная с этого времени он должен был находиться в задней комнате, ожидая вызова. Но чтобы он не оставался незанятым жена хозяина поручила ему разные постирушки, починочки и уборочки.

- Все это скучно, - говорил он себе, - но, по крайней мере, тут нет зеркал в которые, хочешь не хочешь, все время видишь свою рожу. Он приписывал постигавшие его неудачи отчасти своему слегка калмыцкому виду, полагая, что при таких чертах лица, частые увольнения неизбежны, и никакая карьера, пусть даже самая скромная, не возможна; что его внешность внушает в естественном порядке недоверие, и что из-за всего этого он, будучи обойденным природой, {24} оказывался вынужденным, для достижения поставленной себе цели, делать втрое больше усилий чем другие.

"В практической жизни, - говорил он себе, - все эти недостатки кажутся людям признаками глупости, ее, так сказать, составными частями. Конечно, ото огульно, я ведь не совсем дурак. Но что поделать?"

И он мыл стаканы, кружки, тазики, бритвенные кисточки, подметал волосы, гладил салфетки, бегал в лавки... Часы тянулись. Но то, что его ожидало дома, что теперь становилось готовым развалиться семейным очагом, казалось ему не лучшим, если не худшим.

8. - ПАЛОМНИЧЕСТВО

После его ухода Асунта провалялась в постели еще довольно долго и великолепен был беспорядок едва ее прикрывавших простынь и разметавшихся по подушке черных локонов. Встав, она, прежде всего, подошла к зеркалу. Ночные тени, застывшие в глубине зрачков, рассеялись тотчас же, и на Асунту глянули два требовательных, почти жадных глаза. Она, с удовлетворением, ощутила свое переизбыточествующее женское естество. Мысленное сравнение тусклого существования, которое она вела до сих пор, с тем иным, полным всяких удовлетворений, которое, как ей казалось, готовилось принять ее в свои объятья, нисколько ее не пугало. Наоборот: такая возможность не была ли она доказательством насильственного нарушения ее природных прав? "Васко до Гама", - прошептала она, презрительно. Всяческие разрешения поступали отовсюду и никаких возражений против такого сообщничества никто не высказывал.

Между тем проснулась Христина, и Асунте пришлось вернуться к мелочам повседневности. Дочери она уделила в это утро минимум времени и внимания, но своим туалетом занялась с большой тщательностью! Платьев было всего два, так что выбор ее не затруднил. Но надо было хорошенько выгладить, кое-что изменить, подшить, поправить. Прическа, пудра, губная помада, раскраска ногтей, подрисовка бровей - все это заняло время. Асунта выпила чашечку черного кофе и съела сухарик. Обычно прекрасного утреннего аппетита на этот раз не было.

- На набережной, - сказала она себе, - наверно очень красиво. Там много деревьев. Там чистый воздух. Христине все это полезно, Христина слишком много времени проводит взаперти.

Бледное ноябрьское солнце на солнце улицы Васко де Гама не походило совсем. Оно ласково гладило умиравшие на ветвях разноцветные листья, осенние газоны, слегка золотило камни, гравий, асфальт и серебрило кое-где подымавшиеся к небу дымы. Согласие между {25} природой и доведенным до пределов совершенства городским пейзажем было и успокоительно, и многообещающе. Асунта полюбовалась тихо бежавшей под арками Моста Инвалидов водой, последила глазами за автомобилями, в утренние часы немногочисленными, оглянула несколько прохожих; время от времени она останавливалась, чтобы поправить одеяльце Христины и, не спеша, шла дальше. Ей было почти весело, почти радостно и от ясной тишины утра, и от бодрящего воздуха, и от нежности голубого неба. И пришлось ей признаться самой себе, что она направляется к той самой скамье, где с ней заговорил Филипп, и что ей непременно хочется еще раз на этой скамье посидеть. Конечно, ни о какой вторичной встрече она не помышляла. Но ей казалось, что повторение приблизит сроки. Она взяла Христину на руки и села как раз так, как сидела в то памятное утро, без труда отбросив некоторый возникший было упрек себе в излишнем романтизме.

"Он мне понравился сразу, с первого взгляда, с первых слов, - думала Асунта, - и теперь мне кажется, что я тогда его тут ждала, что я не совсем случайно была на этой скамье". И, перебирая воспоминания, сравнивала встречу на набережной с встречей на улица Васко де Гама. "Какая разница, говорила она себе. - Одна на расплавленном жарой тротуаре. Другая тут, где так красиво, где такой чудесный воздух. На Васко де Гама произошло недоразумение. Не больше! Или нет, больше: глупое недоразумение. За глупым недоразумением последовало глупое же увлечение... Вот и все..."

Теперь она хотела найти свое настоящее место под солнцем, то, где за ней оставались все права, которые дает женская красота в великолепном этом городе, но где ей, с самого начала, пришлось вступить в вереницу рабочих или безработных дней, где дома ее ждала усталость, где доступные развлечения были жалки, или пошлы, где почти все было для других.

И думала о Филиппе. Какой он, кто он? Какими могут быть его будни? О чем он может мечтать? Она заметила, что он носит обручальное кольцо, значит, он женат. Все позволяло предположить, что он богат: и его одежда, и размеры сборочной мастерской, где она его видала в роли директора, а может быть и владельцем. Но этим все ограничивалось, дальше была неизвестность, кроме, разве, того, что Филипп Крозье показался ей сразу уверенным в вескости и точности своих решений, - чего так недоставало Савелию, всегда во всем сомневавшемуся, всегда колебавшемуся.

Как бы там ни было, Крозье на нее обратил внимание и решил к ней приехать.

- Конечно, - иронически улыбнулась она, - все дело в том, что он захотел помочь бедной русской беженке.

И совсем ей не было неприятно припомнить что тут, на этой вот самой скамье, она призналась ему, которого впервые видала, в домашних трудностях и в том, что ее муж фантазер и причудник.

{26}

9. - ПЛОХОЕ НАСТРОЕНИЕ

Савелий вернулся поздно и пока он закусывал наскоро зажаренным кусочком мяса с вареным картофелем она, глядя на него, чувствовала, что решительно все в нем ее раздражает. Так как в этих случаях каждое его слово бывало истолковано как оскорбительный намек, или как глупость, он предпочитал молчать.

В глубине души он хотел разбить лед, но решительно не знал, как за это взяться. Твердыни женской логики несокрушимы. К тому же за ними кроется не размышление, а что-то лишь слегка на него похожее.

"Никакой бреши я все равно не пробью, - думал он. - О ! Если б я был поэтом! Поискал бы рифм и ритмов, в которые мое состояние вошло бы естественной поступью. Мрачное, конечно, получилось бы стихотворение, но и мрачные стихи могут быть хорошими".

- Можно подумать, что от работы и парикмахерской у тебя отнялся язык, - сказала Асунта.

- Я очень устал, - пробормотал он, - это сейчас пройдет.

- И тогда ты возобновишь разглагольствования?

- Разглагольствования?

- Ну, конечно. Только я могу их выслушивать. Не хозяин же твой, и не хозяйка, и не те, которых там бреют и стригут.

- А вот представь себе, что сегодня я там слушал "разглагольствования". И даже очень занимательные. Только, если тебе неинтересно, то что ж рассказывать.

- Как я могу сказать интересно или нет, не зная, в чем дело?

- Ты права. Я неудачно выразился. Mне надо было сказать: я узнал сегодня от одного из посетителей парикмахерской о существовании во Франции окруженной скалами котловины и о необыкновенной ее фауне. Его рассказ приковал к себе мое внимание. Если эта тема может тебе показаться интересной, то я все, охотно, изложу.

- Не хватало того, что ты сам фантазер. Теперь надо, чтобы ты говорил с каким-то господином насчет странных котловин. Покорно благодарю.

- Но я не настаиваю! Я только потому внес уточнение, что ты меня упрекнула в недостаточной ясности. Но сама по себе, тема долины развлекательна.

- Ну хоть бы ты, по крайней мере, разозлился! Ты не знаешь как может раздражать это твое спокойствие. И голос этот ровный.

На глазах ее дрожали слезы.

- Как мне сердиться, если к тому нет никаких причин? - заметил он, примирительно.

Она стала подметать, убирать и когда он предложил ей свою помощь, она резко отказалась:

- Оставь меня.

{27} - Ты ляжешь?

- Да. Нет. Не знаю.

Пройдя затем в спаленку она открыла постель, но не легла, а, тотчас вернувшись в комнату, надела пальто и берет.

- Мне надо выйти, - бросила она таким тоном, что не только возражение, но даже простой вопрос о цели этой неожиданной отлучки был немыслим.

10. - КОТЛОВИНА

Когда дверь за ней закрылась, Савелий вынул из ящика стола свою тетрадь и записал: "Станут ли мне эти страницы друзьями? Убежищем?" Прочтя написанное ночью "молчание" он задумался, хотел было отложить тетрадь, но заставил себя продолжать: "Друзья? Убежище? Или только подспорье для памяти? Чего мне, в сущности, надо? Разве мне уже давно не ясно, что вести дневник занятие двусмысленное, что вести его для себя одного невозможно, что в нем непременно живет ожидание читателя? И что, кроме того, даже наедине с самим собой, попросту до конца высказать мысль нельзя, что непременно получится какая-то хитрость. Ограничиваться перечнем того, что было за день? И потом, перечитывая, извлекать из этого - что? Поддержку? Удовлетворение любопытства? Не напрасно ли все это? Да, да, конечно напрасно, праздно".

- Куда она могла уйти? - спросил он себя. - И когда она вернется?

Он стал шагать по комнате, постоял перед кроваткой Христины, собрался было лечь, но не лег, а сел к столу и застыл в неподвижности, в молчании, ожидая, надеясь, прислушиваясь: не раздадутся ли шаги в коридоре? Сам того не заметив он задремал, потом заснул. И вдруг комната наполнилась шумом: заскрипел ключ в замке, дверь стремительно открылась, точно ее распахнуло порывом ветра, бумаги на столе всколыхнулись и легкий абажур слегка задрожал. Асунта, не сняв даже пальто, села рядом с ним. Ему показалось, что он ее спросил:

"Где ты была, что делала?" но тотчас же он понял, что было молчание, что не произнес ни слова, что вопрос этот ему приснился в то мгновение, как сон его покинул. Асунта его обняла, к нему прижалась, стала плакать, просить не осуждать, сказала, что обо всем знает, во всем себе отдает отчет, все понимает, что постарается с собой совладать, что у нее точно раскаленный камень в груди, что ее попутал нечистый... Слезы уступили место рыданиям. Тихонько взяв за плечи он ее провел в спаленку, раздел, уложил в постель, хорошенько укрыл...

- Ложись тоже, - прошептала она, - тебе завтра рано вставать.

Когда он лег и почувствовал ее тепло, его охватили и нежность. и сострадание. Сочтя себя во всем виноватым, верней, сказав себе, что причины неурядицы и отсутствия счастья кроются в его внешности, в {28} его характере, в складе его мыслей, - он готов был просить ее его прогнать. Он прошептал, что в парикмахерской его коснулась поэзия, которой никак там нельзя было ждать, и что он хочет с ней ею поделиться, чтобы ей стало легче и проще.

- Поэзия? - спросила она почти засыпая. - Какая поэзия?

- Поэзия в реальной жизни. Настоящая, не выдуманная. Старичок посетитель мне рассказал про странную котловину и про пестрых бабочек, которые там живут.

- Пестрых бабочек? Скажи: каких бабочек?

- Не знаю. Но очень хочу знать. По крайней мере хочу поверить.

- Поверить?

- Да, поверить старичку. Он хорошо знает моего хозяина; он всегда ждет очереди в задней комнате, так как там не пахнет одеколоном и пудрой.

- Он маленький, этот старичок?

- Да, он небольшого роста и ему, наверно, уже далеко за восемьдесят. У него странная походка, он слегка кособокий. Я его видел сегодня во второй раз. В первый раз он молчал. А сегодня вот рассказал про котловину и про бабочек. Сам он никогда в ней не был и бабочек не видел. Но его знакомые утверждают, что они существуют. Он пользовался, говоря о бабочках, научными терминами и пытался их классифицировать.

- Классифицировать? Не говори таких слов, они не подходят. Я так и вижу твоего старичка, с его котловиной и бабочками. Мне неприятно слышать: классифицировал, научные термины...

- Ты права. Подобных слов лучше избегать. Но он сам их употребил. А вообще он говорит очень просто. Он так про все это рассказывал, как рассказывают о ночной рыбной ловле, сачками ли, острогой ли, с деревенскими парнями, или с браконьерами; или как объясняют хитрости птицеловов, или как говорят о чутье садовников или о старых пастухах, которые знают звезды. Он уверял, что не все еще во Франции вымерено и записано, зарисовано, вычислено, не со всего еще сняты планы. Только кажется, что это так. А на самом деле есть еще много таинственного, живут суеверия. Есть места, где жители хранят древние верования, соблюдают древние обряды, иной раз языческие. И все это передается устно, из поколения в поколение, и все правила соблюдаются строже самых важных законов.

- А где живет этот старичок?

- В Париже. Теперь он хочет отыскать котловину бабочек. Но он слишком стар чтобы искать одному. Хозяин ему сказал, что я русский. А он слышал, что у русских всегда было много поверий, что у них есть секты, что они верят в домовых, в сирина, в леших, в водяных, в русалок. Он ошибается, он, во всяком случай, очень преувеличивает, но что ж из этого? Так вот он мне предложил поехать с ним.

- Куда с ним поехать?

- Искать котловину с бабочками. Он уверяет, что у него собраны {29} все указания, все данные. Надо ехать по национальной дороге номер семь до семьсот третьего километра.

- Километра? Опять нехорошее слово.

- Правда. Но как сказать по другому? Версты? Это не то же самое.

- Все-таки скажи версты. Лучше, даже если не совсем точно.

- Там надо свернуть налево и дальше ехать по местной дороге номер 118 до лесной деревни, где все знают: по какой тропинке идти, где свернуть с тропинки и продолжать целиной. Что трудно, так это добиться от жителей где начинается тропинка. Они скрытны и недоверчивы. С посторонними про котловину не говорят. Да и между собой говорят мало. Только тогда говорят, когда готовится свадьба.

- Свадьба?

- Да. Свадьба. Потому, что жениху и невесте положено сходить в котловину и там поймать, подержать в руках и выпустить, сколько удастся, до полудня, пестрых бабочек. Сколько поймают, столько у них будет детей, которых там надо как можно больше, из-за постоянного недохвата семейных рабочих рук. Считается, что когда ловят бабочек, то это как души будущих детей ловят.

- Странно, как тебе все это твой старичок рассказал, - проговорила Асунта, почти засыпая. - Откуда он про это может знать? Если жители деревни не говорят с посторонними.

Савелий тоже почти спал. Одна сторона его сознания уже покидала действительность и проникала в свободный от принуждений области воображения. Все же он продолжал бормотать, больше, впрочем, отзываясь на подступавшие к нему сны, чем отвечая Асунте. Ему казалось, что он бредет по узкой тропинке вдоль горного хребта, по одну сторону которого кипит жизнь, какою он ее знает, а по другую иная, им, на свой вкус, разукрашенная.

- Старичок все узнал от лесника, - бормотал Савелий, - с которым они вместе жили возле котловины. Но это было шестьдесят лет тому назад. Теперь лесник помер. Ему было больше ста лет. Об этом написали в газетах, что более чем столетний старец помер. Он провожал невест и женихов до котловины, до бабочек. Мой старичок думает там поселиться чтобы продолжать. И хочет сам посмотреть, как молодые люди ловят пестрых бабочек.

Но Асунта уже не слышала. Она дышала ровно и спокойно. Да и Савелий все скорей и скорей скользил по откосам горы туда, где все ярко, где всему иная мера, где все течет не само по себе, а в соответствии с его желаниями...

11. - КРУШЕНИЕ

Фантазеру может придти в голову, что выстроенные вдоль платформ вагоны чутко ждут приказания тронуться и что тотчас же после отбытия поезда рельсы заботливо примут новый состав; что вообще за {30} механической железнодорожной жизнью скрыты биения сердца и запросы разума. Мало ли что может почудиться фантазеру и мечтателю?

Но фантазерство и мечтательность были чужды Филиппу Крозье и, направляясь к своему вагону, он ни о чем подобном не помышлял. В купе он прежде всего развернул газету, пробежал заголовки, просмотрел биржевую сводку. Когда поезд пошел, он взглянул на стрелку часов, испытал удовлетворение оттого что движение началось в как раз назначенную минуту, вынул из портфеля папки и приступил к чтению захваченных в конторе писем. Но полностью погрузиться в это занятие не успел, так как дверь раздвинулась чтобы пропустить запыхавшегося человека в расстегнутом пальто, со сдвинутой на затылок шляпой, со слегка сбившимся на бок галстуком.

- В последнюю секунду, - промолвил он, ни к кому не обращаясь, - да еще пришлось бежать, как студенту.

- А-а, - отозвался Крозье, равнодушно.

- Вот именно. Поезд уже шел и я вскочил на ходу. И пришлось идти по коридорам, чтобы добраться до первого класса... Ба! Да это ты, Крозье! Какая приятная встреча!

Крозье оторвался от своих бумаг и узнал во вновь вошедшем товарища по техническому училищу, Марселя Ламблэ, которого не видал уже несколько лет и о котором слышал, что он служит на гидроэлектрических станциях где-то в колониях. Никакой особенной близости между Крозье и Ламблэ никогда не было. Но студенческие годы в известном смысле связывают и располагают к разговорам. Крозье поинтересовался условиями работы инженеров в заокеанских странах, расспросил о рынке, о капиталовложениях, о строительных перспективах, о жизни под тропиками: переносим ли климат, привозят ли инженеры и администраторы с собой семьи, каковы отношения с туземцами, с властями, с администрацией предприятий, чем заполнены досуги? Ламблэ отвечал умело и точно: ничего особо красочного в колониальной жизни нет. Конечно, тамошнее общество от столичного и провинциального отличается, но разница не огромна. Довольно скоро все становится привычным. Со своей стороны Крозье рассказал, что занят на фабрике во Вьерзоне, что часто бывает в Париже, где открыл сборочную мастерскую. Так говоря, он почувствовал в глубине души что-то похожее не то на горечь, не то на зависть. Хоть и банальной была, по словам Ламблэ, колониальная жизнь, она все-таки могла быть не так монотонна, как та - сплошь заполненная техническими и коммерческими заботами - которую он вел в Вьерзоне и в Париже. Коснулись они и обстоятельств семейных. Ламблэ - сам Вьерзонец, хорошо знавши и семью Крозье, и семью Дюфло, - осведомился о Мадлэн.

- Благодарю, - ответил Крозье, - жена здорова.

В недрах его сознания шевельнулось в это мгновение что-то похожее на подозрение: не утвердилось ли, в сущности говоря, в его семейной жизни некое затемнение? Но подозрение это так же быстро улетучилось. как возникло.

{31} - А ты, - спросил он у Ламблэ, - женат?

С некоторым усилием - или это только так показалось Филиппу Крозье? Марсель Ламблэ поведал, что увез с собой молодую жену и что она, вскоре по прибытии к месту службы, заболела и умерла.

- О, - произнес Крозье, - какое тягостное испытание. Далеко от семьи, в чужой земле.

Ламблэ промолчал. И несколькими минутами позже, как бы решившись и почти со злобой, проговорил:

- Мое горе было таким, что у меня осталось только одно средство борьбы с ним: отрицание. Думая о нем, я шел к самоубийству. Мне пришлось, чтобы уцелеть, вписать смерть жены в графу обычных обстоятельств. Это было трудно, но горевать было еще трудней. Так вот я с собой совладал.

- Воля, - прошептал Крозье.

- Не знаю. Может быть не воля а некий удар, который кто-то мне нанес. Как, знаешь, бывают удары по голове, от которых вдруг все сразу видишь и все понимаешь? Я думал тогда, не возвратиться ли мне во Францию, чтобы начать новую жизнь. Но нет! Сравнивая нашу провинциальную жизнь с тамошней, я говорил себе и повторял: нет, нет и нет. Мысль о прозябании в старых домах, о семейных связях и обязательствах, о сплетнях, обидах, зависти была устрашающей. И надо было бы искать другую работу, приноровиться к другой зависимости, начать заново пробивать себе путь. Естественнее, легче, проще было остаться на месте Вскоре после вдовства я побывал во Франции и уехал назад даже не дождавшись конца отпуска.

Теперь Ламблэ говорил спокойно и размеренно, точно читал официальное какое-то сообщение, и интонации его голоса отлично совпадали с ритмическими шумами колес. За окном, пригороды сменили поля, луга, перелески, речки.

Капли начавшегося дождя попадали на стекло.

- Погода, кажется, портится, - заметил Крозье.

- У нас, - отозвался Ламблэ, - пасмурные дни большая редкость. У нас все протекает под солнцем, про которое можно сказать, что оно безжалостно. Не смейся, не смейся, это не просто романтическое восклицание. Солнце там освещает одинаково ярко и веселое, и грустное. Никаких оттенков и никаких полудней. Так вот точно на блюде все и лежит...

Крозье вернулся к мыслям о царившем у него дома моральном полумраке. Не только у него дома не светило исключающее полутона солнце, но не было и противоположного, то есть густой темноты. "Пожалуй, - сказал он себе, ночь и та была бы лучше двадцатичетырехчасовых сумерек, с которыми мне приходится мириться".

- Потом, - продолжал Ламблэ, - молодость напомнила о своих правах. Тоже сразу, без постепенного перехода, без подготовки.

- А-а, - протянул Крозье.

Теперь он думал о том, как Савелий Болдырев рассказывал про небо и солнце улицы Васко де Гама, в пятнадцатом Парижском округе, {32} и о встрече с Асунтой на берегу Сены. Мысли эти были ему скорей приятны и он спросил себя, не было ли в знакомстве с Болдыревыми напоминания о правах молодости, тех самых, которыми он пренебрег вступая в брак по расчету?

Без всякой постепенности пространство вдруг наполнилось грохотом, скрежетом, звонами. Все окружающее подчинилось отовсюду врывавшимся, нелепым силам. Подпрыгивания, толчки, вздрагивания пошли сплошной чередой. Вагон наклонялся, выпрямлялся, снова наклонялся, то порываясь вперед, то приостанавливаясь. Потом он подскочил, задрожал, застонал, стал падать. Крозье хватался за все, что мог, и видел, как то же самое делал Ламблэ. Крозье швырнуло на пол. Его правую ступню что-то стиснуло и ему показалось, что он слышит хруст своих костей. Он напряг волю, чтобы не застонать от неимоверной боли и, точно в ответ на его усилие, все пришло в неподвижность.

Грохот и скрежет уступили место тишине, из которой доносились крики, жалобы, мольбы о помощи, хрипы, ругательства. Крозье подумал, что опасность миновала и попробовал высвободить ногу. Но неподвижность оказалась недолгой. Находившийся в шатком равновесии вагон вдруг шевельнулся, стал наклоняться со все большей скоростью. Мелькнули и скрылись за скользнувшей в сторону перегородкой испуганные глаза Ламблэ. От боли, страха, нелепой неожиданности, от почти мгновенного перехода из состояния полного самообладания в состояние столь же полной беспомощности Крозье почувствовал не то, что отчаяние, а готовность подчиниться напиравшему хаосу, отречься от привычной власти рассудка. В это мгновение, не выдержавшая прогиба стальная стойка лопнула и ударила его по темени. Наступила тьма.

Когда Крозье очнулся, то боль и в голове и в ноге была так нестерпима, что непоправимая неподвижность смерти показалась ему почти желанной. Но все же он выкарабкался к краю сознания и понял, что лежит на санитарных носилках. Шел дождь. Кто-то, наклонившись к нему, назвал его по имени.

Он узнал Ламблэ, но тошнота помешала ему отозваться. Так все горело в голове, так раздирало ступню, так его мутило, что он тихонько застонал. Чьи-то осторожные пальцы щупали его пульс, чья-то нужная рука поправляла повязку на лбу и на темени. Мир начинал, как будто, принимать знакомые черты, но был еще и далеким, и враждебным. Точно из тумана, донеслось:

- Лежи спокойно, тебя сейчас повезут в госпиталь, санитарные автомобили прибыли. По счастью я не ранен, три или четыре синяка, так что могу тебе помочь.

Носилки качнулись и Крозье потянуло на рвоту. По соседству кто-то громко застонал.

- Я отправлю телеграмму Мадлэн, - услыхал он голос Ламблэ и понял, что тот стоит у дверцы автомобиля. Он вспомнил о домашнем моральном затемнении, о беспощадном колониальном солнце, о солнце {33} улицы Васко де Гама, которое он точно сам когда-то видел, и спросил себя, не по ошибке ли, не по недоразумению ли в тот день там оказался не он, а другой и не по ошибке ли, не по недоразумению ли эти лучи опалили не его, а того, другого? Он напряг силы, - и внятно произнес:

- Сообщи Асунте Болдыревой.

И назвал улицу и номер дома.

Несколько удивившийся Ламблэ хотел спросить, кто это, но не спросил. Плохо расслышав фамилию, да еще иностранную, он, записывая, ее исказил. Дверцу задвинули, автомобиль тронулся. Боль охватила Крозье со всех сторон, как колыбель охватывает младенца. Он весь был в боли. Но дух его, освещенный ожиданием встречи, которую он уже полагал за спасительную, прояснялся.

12. - ИСПОЛНЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Хотя Ламблэ отделался одними ушибами, все же крушение его порядочно взбудоражило. А после нескольких часов, проведенных в госпитале в ожидании конца операции Крозье, он ощутил серьезный упадок сил. Это не помешало ему вернуться в Париж, где он, пообедав, часам к девяти вечера попал на улицу Байяр. Но если номер дома был в его книжечке четок, то имя и фамилия которые он к тому же плохо расслышал - несколько расплылись от попавшей на бумагу капли дождя.

- Тут ли проживает мадам или мадемуазель Анунсиата Больдепьер, или Больдепез? - спросил он у швейцарихи, с некоторым опасением: не получится ли, что поручение Крозье останется невыполненным? Но все обошлось благополучно:

- Мадам Асунта Болдырева, вероятно, - отозвалась швейцариха.

- Русская дама? Третий этаж, вторая дверь по левую руку.

Ламблэ стал подниматься. Он совсем не мог себе представить, какая его ждет встреча. Будут ли восклицания, слезы, обморок? Или ледяное спокойствие? Или драматическая неподвижность? Известия, которые он готовился передать, были не из веселых, но не так уж и плохи: черепная коробка не треснула, долго продлившаяся, из-за множества поломанных мелких косточек, операция прошла удачно и ампутация ступни не угрожала. Все-таки извещать, что знакомый попал в железнодорожное крушение, не слишком развлекательно.

Плохо освещенный и унылый коридор его неприятно удивил.

- Частная жизнь, - попытался он найти этой невзрачности объяснение, должна быть секретной, хотя бы потому, что о ней заранее судят с недоброжелательностью, с враждой, с подозрением. Насмешки и издевательства всегда готовы. И мало кто не поддается искушенно позубоскалить. Нужно было крушение, чтобы Крозье решился попросить меня сюда заглянуть.

{34} Впрочем, ведь мадам Болдырева могла быть и не любовницей Крозье, а его сотрудницей, или секретаршей, которую следовало срочно осведомить, в интересах дела. В этом случай вопрос о частной жизни отпадал. Но проще поручение не становилось и так или иначе разговор обещал быть затруднительным.

- Если Крозье тут ожидали, по вечерам, нежные объятия, то не надушенные и не розовые, - думал Ламблэ перед грязной дверью. Он постучал. Дверь отворилась и первое, что он услыхал, был детский плач.

- Я хотел бы видеть мадам Болдыреву.

- Мою жену? - сказал Савелий, нескладная фигура и азиатские черты которого показались пришедшему точно бы неуместными.

- А вот... да... у меня для нее известие, сообщение. Я не хотел бы ее взволновать, или испугать, даже если это известие ей покажется не вполне... обнадеживающим...

Ламблэ путал и бормотал, сам на себя досадуя, сам не понимая, что могло быть причиной замешательства.

- Все обошлось благополучно, хорошо. Все, что хорошо кончается хорошо, - продолжал он и издал звук, который мог походить на смешок.

Савелий широко распахнул дверь и попросил войти.

- Асунта, тебя спрашивают, - сказал он, громко.

Асунта вышла из кухни, сделала два шага и застыла. Ламблэ заметил, как горят ее глаза и прочел в них и вопрос, и опасение. Что-то почти магическое было в этом необыкновенно выразительном взгляде. Ресницы дрогнули, опустились, и поднялись несколько раз подряд; но пропущенный ими луч был упорен и требователен.

"Понимаю, - подумал Ламблэ, ловя этот взгляд, - что Филипп о ней вспомнил в минуту, которая ему могла казаться последней. Я сам на его месте вспомнил бы...".

Он оглянул Асунту и, внутренне отметив стройность, поймал себя на чувстве похожем на зависть... "Какая женщина, - сказал он себе, - какая волнующая женщина". Наличие любви было явно. Но присутствие Савелия, по всем видимостям мужа, и ребенка и царившая в комнате неряшливость ставили какие-то вопросы. Ламблэ допустил, что в бедное это жилье проникла та страсть, которая сама собой довольствуется, которой безразлична обстановка, которая ни с кем и ни с чем не считается. И казалось ему, что он, в каких-то старых книгах, о такой все заслоняющей страсти читал, что она "как жизненный эликсир". - "В наше время, - подумал он, - это должно быть исключением. Но и в наше время это может случиться". Не зная с чего начать, опасаясь причинить боль или оскорбить, он заговорил, сам не узнавая своего голоса:

- Я друг Филиппа Крозье.

Он опасливо взглянул на Савелия, который, вытянувшись в струнку, стоял возле приоткрытой двери.

{35} - Да, - продолжал он, - мы вместе учились. Теперь мы вместе ехали в поезде и произошел несчастный случай. Он поручил мне известить вас.

- Несчастный случай?

- Да. Поезд сошел с рельс.

- Он ранен? - глухо спросила Асунта и скрестила руки на груди.

- Это крушение, о котором стоит в вечерней газете? - вмешался Савелий. - Недалеко от Парижа? Двенадцать убитых и семьдесят раненых, из которых пятнадцать тяжело?

- Именно. Я сам выбрался каким-то чудом. Отделался несколькими синяками. Но прошу вас, не тревожьтесь о Крозье. Ему лучше. Он сам попросил меня известить вас.

- Как он ранен? Где он?

Асунта протянула было руки, но тотчас снова их прижала к груди.

- Он ранен в ногу, - произнес Ламблэ. - Его перевезли в госпиталь (Ламблэ назвал пригородную местность) и там оперировали. Я его проводил и дождался конца операции.

Об ударе по голове Ламблэ предпочел, пока, не говорить. В глазах Асунты промелькнуло что-то темное, похожее на угрозу. Савелий продолжал стоять прислонившись к теперь закрытой двери и глядел на пол. Водворилось тягостное молчание, которое нарушил плач девочки. Асунта подошла к кроватке и над ней склонилась.

"Кажется, горе бродит тут поблизости", - подумал Ламблэ. От мысли, что он может оказаться замешанным в историю, которая его не касается, у него возникло желание поскорей удалиться.

- Какая операция? - резко обернулась Асунта. - Ему отрезали ногу?

- Hет. Сначала хирург сомневался, не придется ли ампутировать ступню. Но оказалось, что можно не ампутировать. В худшем случае Крозье будет немного хромать.

- Он очень мучился?

- Нет... да... нет. Он был часа два без памяти, пришел в себя только когда его укладывали в санитарный автомобиль и сейчас же поручил мне вас известить. Его рана болезненная, полное заживление потребует времени, но, в общем, ничего опасного нет. Завтра его перевезут в клинику в Нейи, владельца которой он знает.

- Страшно быть в крушении? - спросила Асунта.

- Да. Страшно. Кажется, что настает последняя минута. И когда начинаешь понимать, что не только остался в живых, но что даже не ранен, думаешь о чуде. И благодарным кому-то делаешься... Богу, наверно.

- О чуде, да, о чуде, - проговорила она, в ответ на какую-то свою мысль, - о чуде...

- Я думаю, - продолжал Ламблэ, - что чувство чуда должно быть еще сильней у того, кому раздавило ступню, кого ударило по {36} голове, кто почти два часа пробыл без памяти и как бы ожил...

- Ударило по голове? Два часа без памяти? Ожил?

Она взглянула на Ламблэ с ненавистью и казалось вот-вот начнет кричать.

- Почему вы сразу не сказали? Что вы от меня скрываете?

- Удар по голове второстепенен. Только ступня по-настоящему изранена.

- Удар по черепу, от которого остаются два часа без памяти, второстепенен? Что вы говорите? Вы не знаете, что вы говорите.

- Уверяю вас, что все именно так. Черепная коробка не треснула. В этом отношены доктора категоричны... Ламблэ начинал испытывать нетерпение.

- Можно его навестить? Завтра?

- Не знаю, допустят ли вас до него. Кроме того он хотел завтра переехать в клинику, в Нейи, и вы рискуете разминуться.

- Вы мне всю правду говорите? Вы ничего от меня не скрываете? Вы не лжете? Вы хотели меня подготовить к худшему и потому рассказываете постепенно. Сначала нога, потом удар по голове. Два часа без памяти...

- Я ничего не скрываю.

- Все правда? Все сущая правда? - почти простонала Асунта. Ламблэ оглянулся на Савелия. Тот все не двигался. Во всей его позе, в том, что глаза оставались упорно опущенными, было или смиренное мучение, или тщательно скрытая угроза. "Как догадаться, как проникнуть в чужую душу?" спросил себя Ламблэ. И почувствовал, что во всяком случае не желание приятно проводить досуги могло привести Крозье к этим бедным людям, к этой странно привлекательной женщине.

Он решил, что поручение выполнено.

- Все, что я сказал, голая правда, - произнес он, скорее сухо. - Я ровно ничего от вас не утаил. Повторяю: Крозье вне опасности. Вы сами в этом убедитесь, когда его увидите. Теперь же прошу разрешения удалиться. Я немного устал.

Он уже хотел повернуться, но, прочтя в глазах Асунты и вопрос, и страх, и ожидание, прибавил:

- Даю вам слово, что Крозье вне опасности. Как мог бы я, если б было иначе, взять на себя передать вам его пожелание?

- Пожелание?

- Да, пожелание. Он мне сказал: извести Асунту Болдыреву.

- И ничего больше?

- Ничего.

Ламблэ поклонился и шагнул к выходу. Савелий посторонился, распахнул перед ним дверь и коротко на него взглянул.

- До свидания, - произнес он тихонько. - Мы вас благодарим и просим извинить за причиненное вам всем этим беспокойство.

- Без вас, как мы обо всем узнали бы? - прибавила Асунта.

{37} - Так или иначе он вам дал бы знать. Есть телеграф, есть пневматическая почта.

- Телеграмма! Пневматичка! Это всегда слишком кратко, или непонятно. А вы живой свидетель. Я вас благодарю.

- Право, не за что. Все, что я сделал, совершенно естественно вытекало...

Он вышел больше недоумевающим, чем удовлетворенным. Ничего не оставляющее в тени тропическое солнце казалось ему предпочтительней.

13. - ПРОСЬБА

На утро, как только дверь за Савелием закрылась, Асунта откинула простыни, вскочила, подошла к окну и растворила его. Все было по старому: и дом по ту сторону улицы, и бледный свет. Утренний воздух, который она вдохнула полной грудью, показался ей, после того, как всю ночь ее терзали или бессонница, или бессвязные сны, особенно живительным.

- Любовь? - спросила она себя, наверное зная, что ответ может быть один: "да, конечно". И добавила: "Едва очнувшись он подумал обо мне.

Теперь я ему скажу, что согласна на все, что стоит ему меня позвать".

Она стала поспешно умывать и одевать Христину, после чего, с такою же поспешностью, занялась своим туалетом. Посмотревшись в зеркало она нашла себя непомерно бледной и подумала, что плохой вид может испугать больного, затруднить выздоровление, послужить причиной отсрочки, - хотя бы и небольшой.

Одно за другим стали тогда вырисовываться затруднения: кому поручить Христину? Как ехать? Друг Крозье ничего не сказал о средствах сообщения, он всего только назвал местность, в которой находится госпиталь. Взять такси? Но денег оставалось в обрез на провизию, такси было явно недоступно.

- Метро и автобус, - повторяла она, - и вот еще Христина. До друзей, живших на улице Васко де Гама, было далеко, а другие ее знакомые жили в Левалуа и в Бианкуре, т. е. еще дальше. Попросить соседку? Соседка по утрам занималась хозяйственным священнодействием, чистила, натирала, наводила блеск. В лучшем случае она могла согласиться посмотреть за девочкой после завтрака, о том же, чтобы она из-за нее отменила натирание пола, вытряхивание простынь и одеял, наващивание мебели, не могло быть и речи. Ждать до после завтрака Асунта не могла, - о нет! - ей это было просто не по силам. Она рассердилась на Савелия, который, с удивительной для него непреклонностью, всегда запрещал отдавать Христину в детский сад.

- Это противоречить материнским обязанностям, - говорил он.

{38} Все больше расстраиваясь, нервничая, видя, что время бежит и бежит, Асунта подчинилась роду инстинкта, исключающего размышление. Она провела гребешком но волосам, чуть-чуть накрасила губы, надела пальто, оглянула неубранную комнату, закутала девочку в теплый платок, взяла ее на руки и стремительно вышла, бормоча:

- Тяжело, ну пусть тяжело! Тем хуже, если оторвутся руки. На улице она обратилась к первому встреченному полисмэну, прося указать какие нужны лиши метро и пригородного автобуса. Чтобы дать справку полисмэн довольно долго рылся в указателе. В подземных коридорах была толпа, Асунте, к тому же, пришлось пересаживаться, подниматься и спускаться по лестницам. Дули сквозняки. Автоматические дверцы захлопывались перед носом. Христина становилась все тяжелей и тяжелей, руки Асунты ныли и затекали. Линий пригородных автобусов было несколько, отыскать нужную было трудно, все спешили, не отвечали на вопросы или отвечали невнятно и неохотно. Афишки с расписанием были неразборчиво написаны, невразумительно составлены и слишком высоко приклеены. Ей пришлось ждать добрых двадцать минут, потом, проникнув в автобус, шарить в сумке чтобы достать мелочь, держа в то же время Христину, которая принялась хныкать. Беспокойство Асунты начало превращаться в томление, она себя спрашивала, что с Филиппом, мучается ли он, ждет ли ее? Как выглядит? Не опоздает ли она, не увезли ли его уже в клинику? Допустят ли ее до него в неприемный час? На какую срочную сослаться причину, если будут отказывать? Но больше всего ее заботило его здоровье. Все ли рассказал вчера его друг? Может быть на самом деле он ранен гораздо тяжелей, может ему отняли ногу, может он изуродован? Правильно ли она сама поняла значение того, что он о ней в первую очередь, едва очнувшись, подумал? Не рассердится ли он увидав ее с девочкой на руках?

- И что еще? - думала она.

И упрекала себя в сомнении, в малодушии, в неверии. Не было ли все определено, взвешено и решено самой судьбой? У края жизни он, в одно мгновение, осознал свою любовь и тотчас захотел дать ей знать, что для нее остался в живых.

Кондуктор напомнил ей, что на ближайшей остановке надо выходить. Стоя у шоссе она беспомощно озиралась и никого не было, чтобы указать, как пройти до госпиталя. Холодный ветер пронизывал ее насквозь. Христина уже не хныкала, а плакала, да и сама Асунта насилу сдерживала слезы. Совсем расстроенная она была готова упрекнуть себя в неосмотрительности и легкомыслии, когда заметила на фонарном столбе стрелку с надписью: "Госпиталь". Она пошла тогда по немощеной и прямой улице, которой, казалось, не было конца. Ни одного прохожего, ни одной лавки, где можно было бы спросить: далеко ли еще? Верное ли направление? Через минут двадцать ходьбы она вышла на перекресток и увидала, немного в стороне, сквер и за ним низкое здание с большими окнами, которое показалось ей слишком светлым, {39} чуть что не ранящим своим нарочито веселым видом. Неуместным показался Асунте этот показной оптимизм. "В том ли дело, чтобы скрыть за нарядным и пестрым фасадом всяческие мучения, даже если они временны, тем более, если они безысходны", - думала она. Когда, проникнув в переднюю, она сказала, что приехала навестить больного, ей тотчас же ответили, что в неприемные часы это невозможно. Так как она настаивала, то ее проводили в бюро, где она, подавив волнение, объяснила, что хочет видеть, раненого во вчерашнем железнодорожном крушении, друга. Сестра ее выслушала со вниманием и довольно сухо подтвердила, что в неприемные часы к больным не допускают никого.

- Но я приехала из Парижа с девочкой на руках, я не могу уйти не повидав м-сье Крозье, я только вчера, поздно вечером, узнала, что он ранен, - почти умоляла Асунта. Сестра протелефонировала какой-то коллеге, объяснив в чем дело и спросив, нельзя ли сделать исключение. Ответ последовал через две минуты, которые, по-видимому, были нужны для наведения справки. Асунту провели тогда по длинному коридору, в конце которого сидела за столом другая сестра, с несколькими нашивками на косынке. Она оглянула молодую женщину с ребенком на руках с улыбкой не то соболезнующей, не то любопытной.

- М-сье Крозье лучше, - проговорила она, - и сегодня вечером его перевезут в клинику.

Из-за внезапного сердцебиения Асунта не могла выговорить ни одного слова.

- Вы непременно хотите его повидать? - продолжала сестра.

- Он прислал ко мне вчера вечером своего друга, чтобы известить о крушении. Он поручил ему мне про это сказать, едва придя в себя...

- У м-сье Крозье сейчас дама, - промолвила сестра. - Она вошла к нему четверть часа назад.

Говоря это, она казалась стесненной, почти даже чего-то опасающейся. Но взгляд Асунты был таким выразительным, так темно поблескивали ее глаза, что она решилась и попросила Асунту за ней последовать до двери, которую и распахнула. В глубине довольно просторной комнаты, ближе к левой стороне, стояла кровать и все, что бросилось в глаза Асунте, было белым: и сама комната, и кровать, и простыни, и огромная повязка на голове Крозье, доходившая почти до бровей. Из под повязки этой на Асунту блеснул взгляд, выражение которого она определить не могла: вопрос? боль? тревога? усилие? может быть упрек?

Асунта крепко прижала к груди Христину и, чувствуя, как сердце ее еще раз слишком часто стало биться, молчала. У кровати, спиной к двери, сидела полная дама в старомодной шляпе. Соскользнувши с плечей к локтям мех обнажил короткую и жирноватую шею. Дама держала Филиппа за руки и повторяла:

{40} - Милый, милый мой, мой бедный милый...

Христина вздрогнула и стала хныкать. Тогда дама обернулась и Асунта увидала бледные круглые щеки, грустные глаза, тонкогубый. широкий рот и слегка вздернутый нос.

На непомерно большой груди поблескивали три жемчужных нити. Возраст дамы казался неопределимым и привлекательности в ней не было решительно никакой. Только голос - хотя и незвонкий - был приятен, как приятна была и сквозившая в каждой интонации искренность.

- Моя жена, - проговорил Крозье. - Мадам Болдырева.

Мадлэн оглянула вновь пришедшую рассеянно; охваченная потребностью делить боль мужа, она не придала появление Асунты никакого значения. Снова наклонившись к Филиппу, она повторила:

- Милый мой, бедный, милый, - и замолкла.

Теперь тишину нарушал лишь плач Христины. Сестра затворила дверь.

Тогда произошло нечто выходящее за пределы обычного, целиком заполнившее духовный и мысленный кругозор трех участников.

Мадлэн встала, приблизилась к Асунте, робко на нее взглянула и так смиренно улыбнулась, точно просила не осудить. На мгновение лицо ее озарили и доброта, и ясность непередаваемые.

- Я не знаю, кто вы, - тихонько сказала она, - и не хочу догадываться. Но как бы там ни было, я от глубины сердца прошу вас не сделать его несчастным.

Асунта растерялась, Асунта с трудом держалась на ногах, Асунта не знала, куда смотреть. Точно щит прижала она тогда к сердцу Христину. Мадлэн заметила ее движение.

- Его перевезут в клинику, - продолжала она, так же робко. - Если вы его будете навещать, помните мою просьбу: не надо, чтобы он был несчастлив. От всего сердца, от всей души прошу вас: не сделайте его несчастным.

Она вернулась к стулу, села, снова взяла руку мужа и больше не двинулась.

"Мне надо с собой совладать, мне непременно надо с собой совладать", думала Асунта. Она была охвачена доселе ей неведомым сочетанием чувств, отчего и душа ее, и сердце были взбудоражены до последнего предела. Но когда она сделала шаг в направлении постели, наступило спокойствие, столь же внезапное, каким было волнение. Она встретилась взглядом с Филиппом и поняла, что он не стремится отвести глаза, что ему всего-навсего мешает очень низкая и очень большая повязка. Она видела, что он ей улыбнулся.

- Благодарю вас за то, что меня известили так сразу, - сказала она. Рада найти вас в состоянии лучшем, чем опасалась. Ваш друг мне все рассказал, подробно. Что вы спаслись - это просто чудо.

- Я об этом тоже подумал, - промолвил он, - спасибо, что навестили меня.

{41} - По словам вашего друга, доктора уверены в скором выздоровлении?

- Не думаю, что придется долго пробыть в клинике. Но уверен, что бегать смогу еще не скоро.

- А голова?

- Там швы. Покровы порядочно повреждены, я как бы слегка скальпирован, - улыбнулся он, - крови вышло очень много. Оттого и повязка такая большая. Но кость не треснула, это главное.

Водворилось молчание. Потом Асунта услыхала свой голос:

- Не хочу вас утомлять. Мне стало немного спокойней. Вчера ваш друг меня очень испугал, рада, что это было напрасным страхом. Поправляйтесь скорей.

Внутренне она удивилась собственному хладнокровию, своей выдержке, тому, что смогла не задать шевелившихся вопросов, своему вежливо-условному тону, даже своему голосу, который звучал по-иному, чём всегда, по-незнакомому. Но она чувствовала, что подошла к самому краю сил, что долго такого напряжения не выдержит, что вот-вот разрыдается и что тогда будет лишняя мука, и ей самой, и ему, и... его жене.

- Меня перевезут, вероятно, завтра, - произнес он и опустил, потом снова поднял глаза. Она поняла, что он просит ее уйти. Сделав над собой еще усилие, она молча поклонилась, повернулась и вышла. В коридоре сестра задавала ей какие-то вопросы, но она, ничего не понимая, ничего не ответила. Наружи светило ясное солнце, воздух был чист и свеж. Целиком обращенная к своему сердцу, которое рвалось на части, к душе, которая трепетала, к нервам, которые натянулись, к нетерпеливо напрягавшимся мускулам, к горячему потоку крови, она на это ясное солнце, и на этот чистый воздух, не обратила никакого внимания.

14. - ВОЗВРАЩЕНИЕ

По дороге домой неудач было гораздо меньше и долго ждать ни на остановках, ни в толпе, ни в подземных коридорах не пришлось. Асунта, с досадой, говорила себе, что когда спешишь, непременно натыкаешься на задержки, а когда спешить незачем, все складывается удачно: точно указание в этом какое-то ей мерещилось, что вот, мол, к дому все пути свободны, а из дому - загромождены. Но перспектива оказаться среди четырех стен лицом к лицу с собой подавляла. Пока кругом было движение, были чьи-то лица и слышались отрывки каких-то разговоров - можно было не сосредоточиваться на мыслях о Мадлэн, не пытаться вникнуть в смысл ее слов. Дома малейшие подробности поездки, все оттенки интонаций слов Филиппа и слов Мадлэн грозили все себе подчинить.

{42} - О чем она меня в сущности просила? - думала Асунта, - и о чем он промолчал? Да и промолчал ли? Что мог он сказать? И что я могла сказать? Ничего, ни он, ни я. Только его жена могла что-то сказать, и сказала. Но что эти слова значат?

Со все больше и больше оттягивавшей ей руки Христиной, поднялась она но лестнице и, найдя в сумочке ключ, только начала его всовывать в скважину, как дверь открылась: Савелий был дома.

Так как Асунта была. очень бледной и тяжело дышала, он сказал:

- Я не знал, что лестница так тебя утомляет.

Он взял с рук Асунты дочку, донес ее до кроватки и стал раздавать, бормоча:

- Придется, кажется, пересмотреть вопрос о детском саде. А когда обернулся, то увидал, что жена его сидит у стола, с закрытыми глазами, плотно сжатыми губами, оперев голову на руки.

- Что с тобой? - спросил он. - Ты больна?

- Не обращай внимания. Это пройдет. Почему ты дома?

- Парикмахерская закрыта по случаю смерти матери хозяина.

- Но что с тобой? Скажи же?

- Я ездила навестить м-сье Крозье. С Христиной на руках. Она тяжелая. Я устала.

Савелий промолчал.

- М-сье Крозье лучше, - продолжала Асунта, безразличным голосом. Она думала о словах Мадлэн, которые ей казались все непонятней, о которых точно мог судить, по ее мнению, только сам Филипп. На фоне таких мыслей вопросы Савелия были почти неуместными.

- Ранение, стало быть, не тяжелое? - осведомился он.

- Ступня раздроблена.

- Он останется хромым?

- Не знаю. Я у него пробыла две минуты.

- Я иду за провизией, - проговорил Савелий. Он выдвинул ящик и увидал, что денег больше нет. Он молча обернулся к Асунте.

- Ты должен был получить жалованье, - сказала, она.

- Я же объяснил, что парикмахерская закрыта.

- Возьми в сумочке.

Когда он выходил, у него было чувство, что он оставляет в комнате тяжело больную. На улице его внимание привлекли автомобильные колеса и, вскользь, он подумал, что видеть как приближаются колеса паровоза и ждать, что сейчас-сейчас будешь раздавленным, должно быть довольно страшно.

- Никогда не помышлял о самоубийстве, - пробормотал он, и вдруг, точно сорвавшись с нарезов, воскликнул:

- Может быть было бы лучше, если бы его убило? И тотчас признался себе, что это неверно, что это неправда. Смерть Крозье повергла бы Асунту в отчаяние, которое, при ее вспыльчивости и порывистости, недисциплинированности было бы {43} катастрофой. И без того не слишком радужную совместную их жизнь это отравило бы окончательно. - "Но вот, Филиппа не убило. Филипп, израненный, остался в живых, - думал Савелий, как теперь все сложится? Любовь Асунты требовательна, любовь Асунты может стать беспощадной. Правда, конечно, и то, что у жизни есть ресурсы, которыми смерть не располагает. Боюсь ли я смерти? Каким может быть последний отрезок последнего мгновения? Что шевельнется в душе? Ужас? Возмущение? Покорность? Самой-то смерти, вероятно, не заметишь ".

15. - СЕМЕЙНЫЙ ОЧАГ

Сделав покупки, Савелий вернулся домой. Христина хныкала и он, как мог, стал ее утешать. Тощий завтрак протек в молчании и, едва собрав со стола, Асунта сослалась на головную боль и легла. Время, для Савелия, потянулось с медленностью необыкновенной. Он стал тщательно вытирать пыль, убирать, подметать, попробовал играть с дочкой. Он был немного как в осажденной крепости, когда защитникам только и остается, что рассчитывать на прочность укреплений и на склады пищевых и огнестрельных запасов.

- Да еще на помощь извне, - сказал он себе. - Но мне-то кто и какую может оказать помощь? Советы мне, конечно, готовы дать многие: все выяснить, расставить точки над i, принять энергическое решение, вскрыть нарыв, устранить обиняки... что еще? Только разбивать, рубить, ломать, рвать, вскрывать, вытаскивать на освещенное место - к чему это все приводит? Какими могут быть результаты? Разве не проще, не лучше, не разумней предохранить, сохранить, избежать боли и шума?

Ему очень хотелось повидать старичка. Он, внутренне, был совсем готов отправиться с ним на розыски котловины с пестрыми бабочками. Старичок произвел на него очень хорошее, даже трогательное впечатление, хотя внешность его и была чуть ли не комической: он был небольшого роста и сгорбленный, но как-то странно, больше с одной стороны, чем с другой. Когда ходил, то немного загребал левой ногой. У него были очень густые брови, из-под которых он словно выглядывал. Он всегда был очень чисто одет, платье его было тщательно выглажено, рубашка белоснежной, обувь сверкающей, галстук хорошо завязанным. Сначала он представлялся удивительным, располагающим к усмешке, может быть даже к ироническому недоверии. Но впечатление это рассеивалось при первой его улыбке, всегда приветливой, и первой встрече с его взглядом, всегда добрым, благорасположенным, немного застенчивым. Голос тоже был симпатичным. Речь его, часто загроможденная лишними словами, легко принимала характер монолога, который не всегда и не во всем бывал убедительным. Но задушевные интонации заполняли пробелы в логике и построении. Рассказ о котловине и {44} пестрых бабочках запомнился Савелию, как запоминаются слышанные в детстве сказки. За бабочками, в воображении Савелия, как естественное их продолжение, проникали мечты о заросших тростниками болотах, ущельях, перевалах, дремучих лесах, пещерах, в которых ютятся столь же таинственные, как души-бабочки, существа, прячущиеся за обликом птиц, ежиков, куниц, змей, жаб, ящериц, тарантулов, пауков-крестоносцев, стрекоз - живых носителей тысячелетних преданий, устоявших в схватках с разумом и просвещением, проводников необъяснимых явлений, вдохновителей несокрушимых тайных обрядов и приношений. И была у Савелия догадка - а может быть только желание догадки? - что много, много есть еще во Франции неведомого, не открытого, нетронутого.

- Если, - говорил он себе, - надо считаться только с наверное установленным, то что же останется? Ничего не останется.

Встреча со старичком оживляла надежду на избавление от скуки и точности оскопленного существования, была вехой на пути к убежищу, у порога которого можно откинуть все недоумия, все заботы.

В таких мыслях текли часы. Ранние сумерки приблизили к окнам пласты мутной сырости и, навстречу им, из углов потянулись тени. Христина уснула и из спаленки не доносилось никаких звуков. Противопоставление царившего в комнате тепла со стужей, которую можно было угадать за стеклами, было успокаивающим. Савелий грустил, но несчастным себя не чувствовал и раздражения в себе не находил. Отдаваться течению непроизвольных мыслей убаюкивало. Савелий и не подозревал, что в двух шагах от него, в спаленке, жена его ни на секунду не забылась, что она напряженно ждала стука в дверь, появления почтового рассыльного с пневматическим письмом, или с телеграммой, или того посланца, который уже раз появился, или другого какого-нибудь посланца, что она перебирала в памяти малейшие

подробности посещения Крозье, старалась проникнуть в точный смысл слов Мадлэн. На что ей надо было решиться, чтобы Крозье не был несчастлив? Исчезнуть? Пожертвовать собой, помочь ему ее забыть? Себя пересилить? Или, наоборот, пренебречь всякими условностями, и даже не условностями, а прочно установленными, настоящими правилами, разбить все препятствия и отдать ему все: сердце, душу, все, все, без всяких оговорок, целиком? Как проникнуть в то, чего он сам хочет? Как быть уверенной в том, что он о ней подумал прежде чем о других, и что это ему любовь подсказала? Спросить у него завтра, в клинике, прямо, просто, в упор, по-деловому, практически, чтобы ничего не осталось в тени? И все в ней съеживалось от такой мысли. Вообразимо ли, чтобы женщина была вынуждена ставить такие вопросы? Он, а не она, должен начать объяснение. А тут вышло, что первой заговорила его жена и что когда она сказала, ничего не прояснилось.

Когда она, наконец, вышла из спаленки, Савелий сидел у стола и писал. Она оглянула его с враждебностью, сказав себе, что он ничего {45} не понял, что он не заметил в каком она состоянии и оттого спокоен и равнодушен.

- Что ты пишешь? - спросила она.

Он положил стило, внимательно на нее посмотрел: ее расстроенный вид и синяки под глазами причинили ему боль, а то, что она была непричесана, что блузка ее была сбита и юбка измята, было ему неприятно.

- Я пробую, - сказал он, - описать котловину с бабочками. Но ничего не выходит.

- А-а, - протянула она равнодушно и занялась Христиной.

Он смял и бросил в корзину лежавший перед ним лист бумаги.

16. -АЛЛО! АЛЛО!

На другое утро Асунта делала вид, что спит до тех пор, пока Савелий не закрыл за собой дверь. Тогда, вскочив, она стала ходить по комнате, босая, в одной рубашке, со спутанными волосами, бесцельно переставляя предметы с одного места на другое, заглядывая на себя в зеркало и сейчас же отворачиваясь. Христина следила за ней испуганными глазками.

Когда она, наконец, стала хныкать, Асунта обратила на нее некоторое внимание. Мысленно она прикидывала, сколько времени может уйти на переезд из госпиталя к клинику и когда можно будет решиться протелефонировать. Стоял еще вопрос денег, так как накануне Савелий истратил все, что оставалось, а ведь нужно было еще на телефон, на автобус. Она с раздражением обшарила всё карманы всех костюмов и пальто, - но не нашла ни одного сантима. С досады она бросилась в постель, завернулась в простыни, спрятала голову под подушку, стала плакать и только через четверть часа, кое-как с собой совладав, приступила к туалету. Холодная вода хлестнула ее щеки, ее шею, плечи, грудь, и чтобы оживить кровообращение, которое и так было отличным, но почему-то казалось ей вялым, она стала тереть себя мохнатым полотенцем. Напрасно! Когда же, на улице, со ставшей совсем робкой дочкой своей, она вдохнула полной грудью свежий воздух, и он показался ей не живительным, а кислым и затхлым. Иронически усмехнувшись она пробормотала:

- Не в теле дело. В душе.

После этого она стала как бы метаться. Прогуляла Христину, направилась было к лавке, вспомнила, что денег нет, рассердилась на Савелия за то, что он так мало зарабатывает, подумала, не лучше ли провести утро на скамье у Сены, чем убирать, вытирать, готовить. Но не пошла на набережную, а вернулась домой, проникла в комнату, почувствовала себя до последней степени несчастной, заподозрила было мужа в каких-то тайных происках, потом в том же жену Крозье, потом друга Крозье, потом старичка с бабочками.

{46} - Да, да, в бабочках все дело, - бормотала она, - именно в бабочках. И все они, и люди, и бабочки, всё перемешались. И прибавила:

- Ничего у них не выйдет. Ничего не может у них выйти! Я знаю, что он меня любит. Знаю, знаю, знаю! Немного терпения и все выяснится. Но, Господи Боже мой, до чего же трудно иметь немного терпения !

Она занялась уборкой, решив сходить за провизией позже, взять ее в долг и занять, сославшись на то, что забыла кошелек, несколько франков на телефон.

- И справлюсь в госпитале насчет точного часа переезда, - думала она.

Она уже совсем собиралась выходить, когда заскрипел ключ и вошел Савелий.

- Цирюльня все закрыта, - почти извинился он, - из-за похорон, которые на сегодня.

На лице Асунты отразилась досада, которую он, попросту, объяснил новой задержкой с получением жалования. Несмело улыбнувшись он произнес:

- Не беспокойся насчет денег. Я занял. И знаешь у кого? У старичка.

Асунта молчала.

- Представь себе, - продолжал он, - что он как раз был у дверей цирюльни, когда я пришел. От швейцарихи мы оба узнали, что похороны сегодня. Я заметил тогда, что мне выходят затруднения из-за запоздания с жалованием и милый мой старичок сейчас же предложил пятьдесят франков.

- Дома никаких запасов больше нет, я иду за провизией, - отрезала она, беря деньги.

На пороге, испытав некоторое угрызение, обернулась и спросила, не купить ли ему иллюстрированный журнал?

- Нет, нет, не надо, я сегодня приглашен.

- К кому?

- К старичку, - сказал он радостно, но тотчас же огорчился, заметив, что Асунта приняла это известие с полным равнодушием.

- И когда же ты уходишь? - осведомилась она.

- Сразу после завтрака. Он живет далеко.

Она, в это время, обдумывала, как все расположить, спрашивая себя, что лучше: умолчать о предполагаемой поездке в клинику, или сказать? И решила умолчать.

- Ты завтракаешь дома? - спросила она.

Он удивился.

- Конечно, дома. Где бы еще я мог завтракать?

- Я иду за покупками.

До ближайшей табачной лавки, где был телефон, она почти бежала. Каждая секунда казалась ей наполненной особым значением: пока Савелий будет толковать со своим старичком о бабочках, она сама произнесет и выслушает слова, от которых все зависит. {47} "Его жена доварила мне его счастье, думала, она, - и он теперь ждет меня, С этим счастьем".

На соединение ушло несколько минут и сначала было очень плохо слышно. Пришлось повторить сакраментальное "алло" с добрый десяток раз. Наконец, голос в трубке прояснился и Асунта спросила, не перевезли ли м-сье Крозье в клинику, и если нет, то когда перевезут, добавив, что речь идет о раненом в голову и ногу в недавнем железнодорожном крушении и оперированном. Она старалась все изложить как можно ясней. Но там плохо понимали.

- Не кладите трубку, - услыхала она наконец. Последовало долгое молчание.

- Алло, алло, - прозвучало снова.

- Да, слушаю.

- М-сье Крозье покинул госпиталь вчера.

- Вчера? Он мне сказал, что его должны перевезти в клинику сегодня.

- Его увезли вчера.

- В какую клинику?

- Клинику? Не знаю. Алло, алло, не вешайте трубки. Как раз подходит палатная сестра.

- Алло, алло, - вновь заскрипело в трубке.

- Да, я слушаю.

- М-сье Крозье уехал вчера в Вьерзон.

- В Вьерзон?

Потом раздался другой голос:

- Алло, алло! Говорит старшая сестра. М-сье Крозье уехал в Вьерзон, я сама его устраивала в санитарном автомобиле. Хирург разрешил поездку, так как у него в Вьерзон есть друг, которому он и поручил наблюдете и лечение. Кроме того, дома ведь всегда лучше, чем в госпитале, не правда ли?

Сестра вежливо посмеялась.

- Это вы приезжали вчера утром навестить м-сье Крозье? С девочкой на руках? - спросила она, благожелательно.

- Да, я.

- Ну, вот видите. Все хорошо, что хорошо кончается. Выбраться живым из такого крушения, с не слишком большими повреждениями и так скоро оказаться дома, под отличным присмотром...

- А-а. Да. Благодарю вас. До свидания.

Асунта повесила трубку, расплатилась, вышла на улицу.

- Все хорошо, что хорошо кончается, - звенело у нее в ушах.

Ей хотелось идти прямо, не останавливаясь, не обращая внимания на уличное движение, чтобы случилось, само собой, какое-то все уравновешивающее несчастье. Ей хотелось попасть под колеса, ответить улыбкой на первую двусмысленную улыбку, пуститься в бурное приключение, отдаться, пойти на преступление, на арест...

- Все хорошо, что хорошо кончается, - повторяла она.

{48} Машинально она зашла в лавку, купила провизию и решительными шагами направилась домой.

Савелий оглянул ее не то с беспокойством, не то с недоверием. Она молча прошла в кухоньку и вскоре вернувшись с яичницей и хлебом на подносике, поставила его на стол, попросила Савелия накормить Христину и еще раз сославшись на мигрень - заперлась в спаленке.

Около трех Савелий постучался.

- Что такое? - услыхал он недовольный голос.

- Я ухожу.

- Хорошо.

- Христина спит.

Ответа не последовало.

17. - У МАРКА ВАРЛИ

Унылые набережные мутноводного канала, газометры, металлические фермы, бесконечные кирпичные стены вокруг заводов, трубы, дымы и пары, низкое, серое небо, какая-то желтовато-зеленоватая мразь в воздухе, угнетающие звуки - шипение, хрипы, скрежеты, свисты, завывания - липкая мостовая, подъемные краны, грузовики, баржи, шлюзы и люди, ко всему этому приспособившиеся, в одеждах цвета грязи и кала, с повадками рабов, и жалкие, узкие, стиснутые фабричными корпусами дома - их пристанища...

"Если он тут может мечтать о своих пестрых бабочках, - думал Савелий, шагая по скользкому тротуару, - то действительно воображение его велико".

Он завернул за угол, прошел еще двести метров, завернул еще раз и перед ним открылась - как в дремучем лесу открывается поляна - отлично вымощенная, очевидно недавно проложенная, широкая улица. По краям не слишком высокие совершенно новые дома, вдоль тротуаров молодые деревья, нарядные лавки, последнего образца электрические фонари. Было что-то вызывающее в противоречии между этой улицей-аллеей и мрачными набережными и переулками, по которым Савелий только что прошел. Едва войдя к Варли он с ним этим впечатлением поделился.

- Совершенно верно, - согласился старичок. - Новые дома, на которые вы смотрели, и подчеркивают и оттеняют фабрично-заводское уродство. Мысль проложить тут улицу-аллею вытекает, я думаю, из погони урбанистов за контрастами... Идите, идите сюда, садитесь, отдыхайте. Я счастлив видеть вас у себя. Я полагаю, я даже уверен, что мы очень многое понимаем одинаково.

Все было привлекательно в квартире Марка Варли. Просторные комнаты, натертый душистым воском паркет, коврики, дубовая, отделанная кожей, мебель, зеркала, многочисленные книги в отличных переплетах на полках и в шкафах, картины, этажерки, занавески... Нигде ни пылинки. Все торжествующе чисто. Сам Марк Варли, хотя и {49} сгорбленный, хотя и со старомодным черным колпачком на голове, хотя и прихрамывающий, вполне гармонировал с этой обстановкой. Савелий даже подумал, что он в ней так же хорошо умещается, как удивительный портрет в нарочно для него сделанной рамке.

- Садитесь, садитесь, - повторял между тем старичок, - я угощу вас кофе. Вы любите кофе? Да, да, вы правы. Новые дома похожи тут на вызов. И противоречие не только в плане видимом, оно в глубине, в самой сущности. Наши дома были построены по предварительной подписке и квартиры собственность подписчиков. Вышло, что это как особняки, расположенные не один рядом с другим, а один на другом. Знамение времени: толкотня, загромождение решительно во всем. За отсутствием свободного пространства горизонтальное заменили вертикальным.

Марк Варли посмеялся.

- Но неба они все равно не достигнут, - прибавил он.

- Неба? - пробормотал Савелий, нерешительно.

- О! Небо всегда над нами. И, даже если оно задернуто тучами, оно сияет. Все прочее незначительно, все прочее болтовня. Но садитесь же, садитесь. Выпьем по чашечке кофе.

- Благодарю. С удовольствием.

С самого первого знакомства Савелий отнес Марка Варли к числу тех, которых жизнь и годы вытеснили за борт, тех, которым приходится заполнять досуги каким-нибудь невинным занятием, доступным при скромном бюджете: собиранием вырезок из газет, или открыток, или игрой на вышедшем из обращения музыкальном инструменте, или повторными стаканами вина, рюмками кальвадоса, обсуждением политических вопросов в кафе, шашками и домино. Теперь Савелий увидал, что эта его догадка не верна. Марк Варли отнюдь не казался стесненным в средствах. Кроме того, порядок и чистота, царившие в его квартире, позволяли предполагать, что за всем следит ревностный взгляд или хозяйки, или преданной приходящей прислуги. Это второе предположение, как будто, подтвердилось тем, что Варли сам занялся приготовлением кофе.

- Хотите коньяку? - спросил он. - Или рому? Что вы предпочитаете?

Почему-то чувствуя себя стесненным, Савелий ответил, что не пьет (что не было правдой).

- У меня отличный коньяк, - настаивал Варли, глядя Савелию прямо в глаза, - так что, хоть вы и не пьете, я налью вам рюмку.

- Я писатель, - продолжал он, доверительным тоном, - моему перу принадлежит четырнадцать романов, больше шестидесяти рассказов, несколько сот статей и девять пьес: четыре драмы, одна трагедия и четыре комедии. Идите сюда. Пока закипит вода я вам покажу мои сокровища.

В середине соседней комнаты - очевидно рабочем кабинете - стоял большой письменный стол; кроме него другие - загруженные {50} книгами и журналами. По стенам - полки. Все было в совершенном порядке.

- Вот мои творения, - проговорил Варли, указывая на отдельный шкаф.

Савелий, с удивлением, увидал, что в нем лежат только папки, некоторые толстые, некоторый тонкие, и книги нет ни одной.

- Я ничего, никогда не напечатал, - пояснил Марк Варли, с легкой иронией. - От одной мысли, что кто-то меня прочтет, мне стыдно. К чему же опубликование? Сами понимаете. Но именно это мне и позволяет утверждать, что я настоящий писатель, чистый писатель, пи-са-тель, - подчеркнул он. Что до критики?... - Он радостно улыбнулся. - Что сказать о критике? Принять ее всерьез противоречило бы здравому смыслу! Критики! Критические статьи! Критический разбор! Ха!

Савелий смотрел на него с удвоенным вниманием.

- Я живу один, - продолжал тот, - и порядок, и чистоту, которые вы видите, поддерживала, до сих пор, моя верная служанка Мари-Жанна. Она недавно скончалась, Царство ей Небесное. Но идите, идите же сюда, садитесь, вот коньяк; а я буду варить кофе. Вода закипает.

- Вы любите кофе?

- Да. И много пью. Когда, все засыпает, я пью кофе.

До позднего часа. Летом до самой зари. Эти бодрствования позволяют мне проникать в область фантазии. Да что я говорю: область! Не область, а царство. И не фантазии, а видений. В царство видений! Для начала мне пришлось делать упражнения и себя, в некотором смысле, натаскивать. Но теперь все идет само собой. Нужно только кофе. Неудобство в том, что я ложусь очень поздно и приходится очень поздно вставать. Отдохнуть-то ведь все-таки надо.

Невольно Савелий подумал, что большая квартира Варли почти стиснута рабочим кварталом и безличными переулками, не располагающими ни к какому, даже минимальному, помышление о фантастическом мире и о поэзии.

Точно угадав его мысли, Варли произнес:

- Только подумать, что в трех минутах ходьбы отсюда люди ютятся в трущобах и проводят дни в зловонных мастерских. Но ведь тем нежней мои сияния, тем прозрачней мои пространства... Вот кофе. Оно превосходного качества, а кофейник весьма усовершенствован, так что ничего из аромата не пропадает. Сахару? Я пью без сахара, очень крепкое, очень горячее, непременно маленькими глоточками. И потом немного холодной водички из хрустальной рюмки. Очень приятно. Когда мы выпьем кофе, то перейдем в гостиную и я объясню, что меня навело на мысль вас пригласить. Хотя причина и проста, но кое-какие разветвления у нее есть. Я думаю, что вы уже догадались, что у меня на вас виды. Но, вероятно, вы далеки от истины, так как думаете о совместной экспедиции в котловину бабочек.

Загрузка...