{51} Варли громко рассмеялся и с удивительной для его лет и сложения легкостью пошел в кабинет за папкой.
- Одно название ! - почти воскликнул он. - Обещаю, что чтения не будет, по крайней мере сегодня. Сегодня хватит названия и того, что оно вызовет за собой нужную нам обоим беседу. Название будет введением-иллюстрацией. Вы умеете рисовать?
- К сожалению, да. Говорю к сожалению потому, что способности свои я развивал в жалких условиях.
- О ! Способности ! Ничего большого я не ждал и не желал. Слушайте, прежде всего, название.
Варли надел пенсне и прочел: "История великобританского капитана Кокса и негрского полковника Ркчита Рклиоркчита, правдивость которой может быть подтверждена множеством свидетелей. В основании ее лежит точно установленный факт, что в Африке есть большие, еще необследованные пространства, на которых расположены королевства и республики; ни один из посетивших эти края путешественников никогда ничего о них не сказал. Замолчали их существование географические общества и правительства просвещенных стран". Что вы скажете?
Савелий не знал, что сказать. Он был удивлен и не смел в этом признаться, что Варли заметил.
- Вы молчите, - произнес он, мягко. - Это вполне понятно. Название так длинно, что вы спросили себя, не предисловие ли я прочел?
- Ваше замечание насчет введения-иллюстрации мне кажется верным.
Марк Варли встал:
- Введение-иллюстрация, - сказал он слегка торжественно и, сходив за другими папками и разложив их на столе, прочел:
"Лилиенталь, Лилиенфельд, Лилиенхэйм, или история трех молодых людей влюбившихся в Лилиану, красивую блондинку, которая сама была влюблена, давно и без взаимности, в кораблестроителя Кальберсона. Все это вызвало ряд необдуманных и дерзких поступков. Роман. - Ремень обедни, Канат заутрени и Веревка всенощной. Роман. - Нельзя сказать. Иерусалимские ведьмы. Неаполитанский учитель. Рассказы. - Тайна Одиссея. Романсированная расшифровка древних таблиц, найденных при раскопках в Афинах. Смерть Одиссея от воспаления легких на пляже близ Харибды. Самозванство гребца Терма, которому удалось достигнуть Пенелопы и разделить с ней, вместо Одиссея, ее ложе. Почти немедленное обнаружение обмана Пенелопой, знавшей о существовании внизу спины мужа большого родимого пятна, которого у Терма не было. Наказание виновного богами, присудившими его к вечному бегу задом".
- Что же вы скажете? - спросил Варли, сделав паузу.
- Я удивлен, - произнес Савелий.
- Удивлены? Чем вы удивлены? Разнообразие названий не {52} указывает ли оно на разнообразие тем? Не приблизились ли мы к миру фантазий? проговорил Варли и нервно прибавил: - не к миру фантазий, а к царству видений. Слово мир искажает мою мысль. Мир не мой и моим быть не может. А царство - мое. Я хочу вас в него ввести, по меньшей мере к нему приблизить. Между фантазией бездельников, праздно суетливых деловых людей, банкиров, купцов, строителей и ответственных служащих, которая вся здесь, на земле, и моими видениями - какая разница! Царство видений! Там дети. Взрослых туда допущено всего несколько человек, избранных. О! Как я хочу вас в него ввести.
- Так ведь было же условленно, что мы едем искать котловину с пестрыми бабочками.
- Котловину с бабочками.
Варли взял одну из папок и прочел: "Километр 703. Выехать из Парижа через Итальянскую заставу на национальную дорогу номер 7 значит взять направление Средиземного моря. А оно колыбель цивилизации. Там тысячелетиями солнце грело черепа как наседка греет яйца, т. е. ровно в меру. В результате из черепов вылупились небывалой точности и ясности мысли. Средиземноморским аборигенам это кажется благоприятным для них законом природы, волею судеб не распространившимся на уроженцев других краев. Удел этих последних восхищаться средиземноморцами и признавать свои недостатки. Возможно, что из сознания такого натурального превосходства вытекло величие очень полицейской Римской империи...".
- Прошу прощения, - перебил Савелий, - но если я решаюсь вас прервать, то лишь во избежание возможного недоразумения. Должен вам сказать, что мой отец был жандармским полковником.
- Какое это имеет значение?
- Если... например... вы недолюбливаете полицейских и жандармов. В наше время это случается довольно часто.
- Наоборот. Я их старый друг. Они преследуют злодеев и обеспечивают общественный порядок. Я рад узнать, что вы сын жандармского полковника. Продолжаю: ''поэтому далеко не всем, хотя бы даже в силу рождения причастным к оставленному Империей наследству, она кажется привлекательной. Не была ли она целиком распластана по земле и не были ли тому причиной как раз ясность и точность мышления средиземноморцев? Одним от точности и ясности становится страшно. Другие считают эти свойства оскорбительными.
Третьи стремятся переселиться в царство видений, или хотя бы как можно чаще туда проникать. Вот этим последним следует на километре 703-м свернуть с национальной дороги номер семь и продолжать по департаментальной номер сто восемнадцать. Там лес. Неспособные полностью отказаться от спиртных напитков и вина, грубоватые граждане остаются позади, о тех же, которых предстоит встретить, позволено пока не думать. В лесу - деревья и можно воскликнуть: здравствуй смерть, моя последняя любовница! Знаю, ты улыбаешься. И я тебе отвечаю улыбкой, {53} так как мне не страшно, а весело. Я ведь вступаю в царство видений и в нем смерть то же, что воздух, что свет, что тепло или холод, у нее там равные права с жизнью. Она никакого и никому не кладет предела, она сама духовная пища...".
Марк Варли помолчал и прибавил совсем другим голосом:
- Я непоследователен. Я не соблюл обещания не читать. Конечно, я получил, предварительно, ваше согласие слушать. Но вот все-таки не соблюл. Идемте в гостиную и давайте поговорим о делах. Кратко. Идите.
В большой комнате, куда они перешли, по стенам были развешены полотна, а в середине, на высокой подставке, стояла гипсовая копия Донателловского Иоанна Крестителя.
- Вот чудо, - сказал Варли, тихонько. - Самое настоящее чудо. Видели ли вы это?
Савелий признался, что нет.
- Я только успел стать на ноги, - проговорил он, - как пришлось скрываться, бежать, работать или быть безработным.
- Так смотрите. Постарайтесь представить себе, что должно быть в душе, в сердце, в разуме человека, который может изваять такое великолепие?
Савелий смотрел долго и внимательно, и когда, отвернувшись, встретился взглядом со старичком, то был тронут светившимися в них добротой и благорасположенностью.
- Да-а, - протянул он. - Поистине великолепие.
- Идите, идите сюда, садитесь в это кресло, оно удобное, - говорил Варли, - я хочу начать деловой разговор. И не решаюсь. Я ведь мечтатель и диллетант. Эти свойства в практической жизни бесполезны, больше того, за них принято осуждать. Но вот: мне проще было от нее отвернуться, чем к ней приноравливаться. Всякие в ней вещи, полезные и вредные, спасительные и гибельные, много там разнообразнейших вещей. Но в царстве видений их еще больше и они гораздо значительней.
- Откровенно говоря - не понимаю.
Савелий искренне недоумевал. Он видел вокруг себя комфорт, достаток, даже роскошь, и его слегка коробило противоречие между осуждением делового мира и явным умением хорошо распорядиться своими собственными делами. Больше того: приятный досуг, который, очевидно, повторялся ежедневно, не увязывался с тем, что Савелий оставил дома и это его мучило.
- Конечно вы не понимаете, - произнес Варли, - да и как могли бы вы понять? У меня было отличное служебное положение. Представьте себе, что я занимал важную должность в таможенном ведомстве. В результате у меня большая пенсия, к которой прибавьте некоторые личные доходы. Так как я одинок, то и могу себе позволить жить совсем по-своему, и сравнительно широко. И войти в царство {54} видений. Оно дело рук моих это царство, оно, в сущности, мое. И, друг мой, отныне вы в нем.
- Я?
- Да, вы.
Марк Варли почти сбегал за папкой.
- Вот, - сказал он, - на этот раз название короткое: Хан Рунк. Роман. В нем одно из главных мест занимаете вы. Конечно, вы не сам Хан Рунк, а лишь живой экран, на который спроэкцирован образ Хана. Но довольно и этого. И именно из-за этого моего романа я обратил внимание на вас у цирюльника. Помните, как, когда вы мыли кисточки и чашечки, я заговорил с вами о котловине бабочек? Все было почти готово. Взаимную зависимость обстоятельств установил я. Она в моем царстве видений, где я распоряжаюсь как хочу. В Хане Рунке говорится о русском с лицом несколько калмыцким, или монгольским, или татарским, или бурятским, как хотите. И вот вы русский и у вас именно такое лицо. О самом Хане Рунке - проповеднике и почти пророке, вы узнаете, читая роман. Теперь я только поясню, что он не русский, и не монгол. Он особенный, он - "подгималайский". Но вот вы, русский, с большим вниманием меня слушали когда я говорил про котловину. Я это заметил. И еще заметил вашу добросовестность. Несложной была ваша работа: мыть, вытирать, расставлять но полкам, выходить в зал по звонку. И все это вы делали скоро и уверенно, не пропуская, при этом, ни слова из моего рассказа. Я помню, конечно, о вашем согласии принять участие в экспедиции. Но ведь котловина у меня дома, в папке с надписью "Километр 703". Понимаете?
Савелию казалось, что он начинает понимать, но если б его спросили, то объяснить в чем дело он не мог бы. Марк Варли пришел ему на помощь.
- Моя верная Мари-Жанна скончалась, - сказал он, - и женщина, которая ее заменяет, болтлива, сварлива, глупа и зла. При этом она ворует. Я, стало быть, решил предложить ее место вам. Да и то сказать: вы не из цирюльни ко мне явитесь, а живьем сойдете со страниц Хана Рунка.
И так был в себе уверен Марк Варли, что не нуждался, казалось, в согласии.
Он унес папку в рабочий кабинет, даже не взглянув на Савелия. Но тот слышал, как укладывая папку, Варли точно ей что-то, слегка нараспев, говорил и голос его звучал по особенному.
- Где я такую интонацию слышал? - спросил себя Савелий. Густая пелена, расстилавшаяся перед его умственным взором, колыхнулась, расступилась, приподнялась и он увидел себя ребенком, бредущим по тропинке, в весеннем, располагавшем к доверчивости лесу. Савелий был еще молод и нахлынувшее на него воспоминание не могло относиться к давно минувшему. Но ему казалось, что оно пробралось сквозь столько лет, что вышло из какой-то предшествовавшей {55} жизни. Он и не попытался рассеять это впечатление. Теплый ветерок слегка колебал ветви. Тропинка кончилась и мальчик стал пробираться меж кустов. Он не знал, куда идет. Он ничего не опасался и ничего кругом не было враждебно. Он не боялся заблудиться, не думал о том, что дома его должны искать. Незадолго до того ему объяснили, что услыхав кукушку ее надо сразу спросить: "Скажи, кукушка, сколько мне осталось жить?". И невидимая, всегда где-то прячущаяся птица, которая все знает, ответит: один, два, три, четыре... сколько раз прокукует, столько лет проживешь. Но маленький мальчик не понимал, что значит прожить пять, десять, двадцать лет.
Все-таки, услыхав кукушку, он задал ей вопрос и попробовал считать, но сбился и не помнил когда кукушка перестала куковать: после пяти, шести, десяти раз, или больше, или меньше. И ему захотелось добраться до волшебной птицы, посмотреть, как она прыгает с ветки на ветку, как радуется, как счастлива жить в весеннем лесу, порхать, подниматься к макушкам, спускаться и снова подниматься. Мальчик переменил направление. Все кругом было светло и просто, все благоухало. Но кукушка замолкла. Не было больше кукушки. Потом все померкло, стало темным и он очнулся в постели. Он дрожал, ему было то жарко, то холодно, зубы его щелкали. У постели стоял отец: жесткие усы, блестящие, орленые пуговицы, погоны, твердый воротник белого кителя... "Он приходит в себя", - сказал отец и мягкий, чуть певучий голос этот был точно тем, каким Марк Варли обратился к Хану Рунку, в папке.
Савелий встал, тряхнул головой. Думать о конце приключения, о том, как усталый он присел у березки, в траву, как долго сидел, как ему стало страшно, как задвигались кругом тени, как наступила ночь, как его нашли, донесли до дому и уложили в постель, не относилось и вопросу кукушке и ее ответам, было земным, обыкновенным...
Обратившись к Марку Варли Савелий сказал:
- Я приду на работу завтра утром.
Так просто, так естественно было заменить цирюльню царством видений.
18. - КРОТОСТЬ
Раны Крозье заживали довольно медленно. Теперь он упрекал себя
в недостаточном хладнокровии и в том, что посылая Ламблэ к Болдыревым, поддался побуждения чуть ли не романтическому и не подумал к чему это может привести. Первым последствием было посещение его Асунтой, за которым, с полным основанием, можно было ждать дальнейших попыток встреч. Возвращение же в Вьерзон, тоже поспешно решенное, поставило его в положение, которого он не мог не только предвидеть, но даже и вообразить: дома он оказался окруженным из ряду вон выходящими заботливостью и вниманием и понял, что {56} обстоятельства исключительные могут осветить светом тоже исключительным области, до тех пор остававшиеся в тени. Порыв, который он испытал во время погрузки в санитарный автомобиль, казался ему теперь праздным, с той оговоркой, что причины, побудившие его обратиться к Ламблэ, были неожиданными и ранее ему неведомыми.
Во всем этом была стеснительная двусмысленность. Ни к какому самоанализу он никогда никакого пристрастия не имел и никаким опытом в этой области не располагал. Но совсем отогнать мысли о происшедшем, и о продолжениях происшедшего, он не мог. Бывало, что он составлял в уме письмо Асунте, но всегда выходило или недостаточно тепло, или слишком тепло. С другой стороны ступня в гипсе и повязка на голове мешали ему возобновить обычные занятия. А так как бездействие было ему в тягость, он распорядился, чтобы в спальне было установлено бюро. Ежедневно, на несколько часов приходила секретарша с письмами и бумагами, которой он диктовал и которая тут же все переписывала. Так длилось часа два утром и столько же после завтрака. Мадлэн казалась удовлетворенной: Филипп не мог ускользать из под ее надзора и - упрекая себя в эгоизме - она надеялась, что это еще некоторое время продлится. Бывало даже, что она была готова поблагодарить судьбу за крушение, так изменившее ее мужа. Но тут ей становилось совсем страшно; благодарить судьбу за несчастье? Как можно. Когда Филипп начал вставать и делать первые шаги, на костылях, Мадлэн была вся вниманием, вся предупредительностью, принимая стулья, расправляя складки ковра, прикасаясь к его локтю и повторяя: "тихонько, тихонько, будь осторожным, не утомляйся, не упади...". В недрах сердца ее волны доброты и благодарности сменяли одна другую, и она почти не смела радоваться тому, что Филипп не ворчал и не сердился. Она помогала сестре милосердия, приходившей менять повязку и промывать рану, с такой ловкостью, что та как-то ее спросила, где она училась ходить за ранеными?
- Может во время войны ?
Мадлэн, смутившись, ответила, что никогда раньше за ранеными не ухаживала.
- В таком случат вы достойны восхищения, - сказала сестра. Филипп смеялся.
- Моя жена не знает своих достоинств, - проговорил он. Дни шли, раны на голове затягивались, на них образовалась новая, нежная, розовая кожица, от малейшего напряжения становившаяся красной и воспалявшаяся. Покров был изорван и содран глубоко и на большой поверхности. Шрамы грозили остаться огромными и безобразными. Волосы не отрастали. Глядя на себя в зеркало Филипп раздражался, так как вид у него был почти карикатурный. Таким показаться на фабрике, или в Париже было напроситься на слишком много выражений соболезнования, насчет которых вперед можно было знать, что за ними кроется сдержанный смех. Невозможной стала голова Филиппа {57} Крозье! Не то приплюснутый петушиный гребень на ней образовался, не то огромные красные губы. Вынужденное затворничество было тем более раздражающим, что ступня, хотя оставалась в гипсе, ходить мешала все меньше и меньше и костыли ничего смехотворного в себе не заключали.
- Придется носить берет, или колпак, - говорил он себе, и как-то спросил Мадлэн, что она об этом думает. Никогда раньше он ей не задавал таких вопросов, и она давно заключила, что ее мнение ему безразлично. Теперь, улыбающаяся и растроганная, почти счастливая она старалась его уверить, что хотя шрамы, корки и отдельные клочья его и не украшают, уродства в них нет. Когда все затянется, волосы на нетронутых местах отрастут, он сможет их зачесывать на шрамы и почти ничего не будет заметно.
- Все равно, - ворчал он, - я похож- на беглого каторжника.
- Почему на каторжника? - спрашивала она, и застенчиво трогала его локоть.
- У каторжников всегда бритые головы.
Но для Мадлэн он походил не на каторжника, а на героя.
- Bcе знают, что ты ранен, - шептала она.
- Конечно, конечно. Но если череп такой, точно его натерли наждачной бумагой, то всем смешно.
Он примирял береты, колпачки, досадовал на себя за то, что такой пустяк приобрел в его глазах столько значения. Мадлэн же, готовая молить Всевышнего о том, чтобы шрамы оставались красными как можно дольше и волосы отрастали медленно и плохо, старалась его баловать, как и чем могла: никогда еще не пекла она таких вкусных и аппетитных тортов, пирогов и лепешек.
"Когда он поправится, - думала она, - он снова будет проводить дни на фабрике и постоянно уезжать в Париж".
И робко думала, что теперь, может быть, он будет увозить в сердце своем частичку ее. На большее она не решалась. Засыпая, она улыбалась и молитвы, которым ее научили в детстве и которые она привыкла повторять, заполнились новым и живым содержанием. Она почти дрожала от суеверных опасений, когда заключала, что все дело в душе, что надо к душе приблизиться и душу приблизить, что сердце последует, что ему, в порядке вещей, отведено не первое, а второе место. Но образ молодой женщины с блестящими глазами не исчезал. Она, эта брюнетка, с ребенком на руках, была где-то поблизости, всегда готовая появиться: один неверный шаг и она займет несоответственно большое место. Кто она?
Догадки Мадлэн не только не были исчерпывающими, но походили на самообман. Доверенная служащая? Правая рука Филиппа в мастерской? - все это только-только позволяло не терять надежды и далеко не объясняло появления в госпитале. И Мадлэн упрекала себя в том, что обратилась в незнакомке "со слишком настойчивой просьбой" {58} (так она определяла свои слова). То, что Филипп был очень болен и что сама она была до последней степени расстроена и взволнована, могло служить частичным объяснением, но не оправданием. Оборачиваясь к прошлому, она припоминала подробности замужней своей жизни. Припоминала также, что брак по расчету, в свое время, она сочла за почти оскорбление. Ведь не было сделано и попытки что-нибудь смягчить! Бумага, зарегистрированная у нотариуса, - вот и все. О сердце, о любви и, тем более, о душе не возникло и вопроса. От нее потребовали согласия, и, послушная родительской воле, она его смиренно дала. А потом, очень скоро, полюбила Филиппа, который остался равнодушным, и вот она стала желать ему счастья, хотя бы с другой. "Оттого, да, именно оттого я так и заговорила", - думала она.
На этот раз она подчинялась не родительской воле, а почти сладострастной потребности принести себя в жертву, и, конечно, не понимала всего сокровенного смысла тех слов, с которыми обратилась к незнакомке. Но от Филиппа внутренний смысл этот, которого незнакомка не поняла, не ускользнул.
- Позови доктора, - сказал он, как только дверь за Асунтой закрылась.
Когда тот появился, он попросил разрешения выехать во Вьерзон. Находя его слишком слабым, доктор возражал. Ему пришлось настаивать. Но своего он добился.
- Но почему, почему? - спрашивала она. - Переезд тебя утомит, выздоровление затянется. Клинику уже предупредили, задержали комнату. Я останусь в Париже.
- Мы уезжаем, - отрезал он. - Не задавай мне ненужных вопросов.
И в тот же вечер, в той самой квартире, где Мадлэн ни разу не почувствовала ни малейшего сердечного тепла, где сам воздух, казалось, был насыщен равнодушием, вдруг замерцала надежда. Мадлэн делала деликатные сравнения и тончайшие сопоставления. Слово тут, улыбка там, небольшое внимание, шутка, и все это как бы в результате срочного отъезда из госпиталя. Все трудней и трудней становилось Мадлэн скрывать свою - еще непрочную - радость.
С другой стороны Филипп, никогда не задумывавшийся о своей верности Мадлэн, вытекавшей, главным образом, из его равнодушия к женщинам и занятости делами, чувствуя ее влюбленность, ее любовь, почти радовался тому, что у этой верности возникает настоящий смысл. Он стал допускать возможность перемены в укладе семейной жизни. Но он был противником ложных положений и недоговоренностей. Между тем налицо были признаки путаницы, в которой ему было неприятно разбираться. Не раз, просыпаясь в час, предшествующий рассвету, когда всякие в голове бродят мысли и разные чередуются образы, он почти видел взгляд блестящих глаз, в которых, казалось ему, стоит вопрос. Он испытывал беспокойство и нетерпение. "Пока не {59} поздно...", - говорил он себе. Но что предпринять пока еще было "не поздно", не знал. Он упрекал себя в нарушены слова - не обещал ли он найти работу? И он терялся. С одной стороны смиренная любовь Мадлэн, с другой... "Что с другой?.." спрашивал он себя в предутренний этот час.
А потом засыпал и когда просыпался, Мадлэн приносила ему на подносе утренний завтрак, поджаренные ломтики хлеба, масло, мед, варенье, - все на красивых тарелочках, в изящных вазочках, и спрашивала, можно ли ей выпить кофе возле него? И раз немного задержалась, чтобы подарить три особо красивых беретика, ее работы. Филипп был тронут больше обычного и поцеловал ее в обе щеки. Она смутилась и поспешила выйти. Вскоре появилась секретарша, с письмами, затрещал телефон. Говорили из Парижа, чтобы сообщить о текущих делах и сказать, кстати, что в мастерскую приходила молодая женщина, справиться о решении принятом касательно ее поступления на работу. Она была в курсе крушения и спросила о здоровьи Крозье, прося ему передать, что продолжает быть без места. Положив трубку, Филипп продиктовал секретарше : "Г-же Болдыревой. 15, улица Байяр. Париж-8. Глубокоуважаемая г-жа Болдырева, мне сообщили о вашем визите и вашем желании быть осведомленной насчет возможности предоставить вам должность. Как вы знаете, я был ранен во время железнодорожного крушения.
Мое здоровье не позволяет мне еще покидать Вьерзон. Надеюсь однако, что в скором времени я буду в состоянии возобновить поездки в Париж, о чем дам вам знать, и мы тогда посмотрим, что можно будет сделать. Прошу вас принять заверения в совершенной преданности".
Он подписал, заклеил конверт и адрес проставил своей рукой.
19. - МЫСЛИ И СЛОВА
Если Филипп Крозье, отправив это письмо, испытал облегчение - ему казалось, что оно устраняет двусмысленность, - то для Асунты деловой тон его был ударом. Она вступила в череду дней, из которых каждый был тщетным ожиданием и предшествовал проникновению в лабиринты бессонниц. В ту пору она была охвачена непреодолимым влечением, настолько непреодолимым, что порой думала о наваждении, или о наследственном душевном изъяне. Беспокойство, ревность, унижете, нежность и желание раздирали ее на части. Она и не пыталась противиться, считая, что безропотное подчинение делает время ее сообщником: за испытаниями не следует ли вознаграждение? И если она допускала, что в ней продолжают жить отголоски девического романтизма, то только, чтобы тотчас увидать, что нет, и не может быть, общей мерки между этим романтизмом и тем, что овладело теперь и душой ее, и телом. Не сравнивала она это ни с путем, в конце которого муку должна сменить тихая грусть - похожая на смиренную {60} бедность заступающую излишества богатства; не манили ее и соблазны приключений, которым - она знала - так часто поддаются надеющиеся смехом, танцами, шампанским заглушить голос разочарования. Думала Асунта и о Савелии, но, по большей части, мысли эти заводили ее в тупик. Савелий продолжал быть внимательным и терпеливым. Когда он заговорил с ней о Марке Варли, у которого он теперь работал, она не стала его слушать.
- Опять насчет котловинных бабочек, - заметила она с резкостью. Давай лучше помолчим.
Неделей позже он возобновил свою попытку.
- Не в бабочках дело, - сказал он, - и не в котловине, а в новости, которая касается нас обоих. Варли настаивает...
- Да. На чем он настаивает?
- У него много рукописей. Он хочет чтобы я проводил у него больше времени и занялся бы иллюстрациями.
- Ну и что же?
- Я думаю согласиться, хотя из-за этого мне придется возвращаться домой еще позже, так как я буду обедать у него.
Позже возвращаться, работать в цирюльне, работать у Варли, вытирать пыль, мыть посуду, иллюстрировать рукописи - какая разница? Все, что она от него требовала, это чтобы он зарабатывал. Подробности ей были безразличны.
- Да, иллюстрации, обед у Варли, - протянула она.
- Я буду больше получать.
- Приятная новость.
- Хорошо, что хоть изредка, но все-таки бывают приятные новости, промолвил он, спокойно.
И спокойствие это ее вдруг раздражило. Ей показалось, что окончательного объяснения и разрыва все равно избежать будет нельзя. Почувствовав, что нервы ее сдают, она крикнула :
- Ну и что ж? Ну и что ж еще? Говори: что еще?
Верный принятому как-то ночью решению "молчать" он, ничего не ответив, стал перебирать на столе газеты и бумаги. Тогда ей пришли на память обрывки где-то и когда-то слышанных фраз: был бы ты горяч или холоден. Но ты тепел. И я изблюю тебя из уст своих.
"Кто мне послал это сравнение?" - подумала она.
Рождество и Новый Год они не отметили ничем, не нарядили елочки, ни к кому не пошли и никто к ним не заглянул. Даже Христина не получила никакого подарка и Савелий не прерывал работы. Теперь, глядя как он раскладывает бумаги, она спрашивала себя, в чем, собственно, ее цель? И припоминала, как несколькими днями раньше решила приступить к действиям. Оставив Христину одну дома она уехала в сборочную мастерскую, где ее принял служащий, лицо которого показывало, что он страдает несварением желудка. Он согласился ее выслушать только после того, как она упомянула о железнодорожном {61} крушении. Она возобновила просьбу о работе и он обещал поговорить с Крозье.
Когда, через день, швейцариха подала Асунте письмо, она не сразу его вскрыла. И прочтя была больше чем расстроена. Приноравливаясь к обстоятельствам как хамелеон приноравливается к окружающим его расцветкам, она допустила все-таки, что не все кончено: не стояло ли в тексте, что по возобновлении поездок в Париж он даст знать и "мы тогда посмотрим, что можно сделать"? Не было ли это указанием на предстоящую встречу?
20. - РЕШЕНИЕ ПЕРВОЕ
Протекло еще недели две, наполненных напрасным ожиданием. В самом конце второй из этих недель Савелий вернулся гораздо раньше, чем всегда. Он был очень возбужден, отчего ее враждебность в нему сразу возросла.
- У меня опять новости, - начал он, и на мгновение замолк, точно отступил на шаг, чтобы взять разбег.
- Вот, - продолжал он. - Марк Варли, с которым у меня установилось тесное сотрудничество, хочет чтобы я переехал к нему.
- А-а! Мы, значит, останемся тут вдвоем с Христиной? - протянула она недовольно, едва ли не презрительно.
- Вовсе нет. Мы переедем все трое.
Теперь она смотрела на него почти со страхом.
- Как? - промолвила она.
- Вот так, как я сказал. Я принял предложение Варли потому, что такого случая упускать нельзя.
- Мы, значит, будем прислугой?
- Teбе придется немного готовить. Покупки, уборка, посуда - все это я беру на себя. Кроме этого у меня будут другие обязанности. Но дела наши устроены прочно.
- Да, - прошептала Асунта.
Возникшее в ней было желание протестовать она подавила, так как заметила, что взгляд Савелия похож на стальное лезвие. Ей почти страшно стало. Да и кому угодно стало бы не по себе, от этого неяркого поблескивания. "Такие глаза могут быть у судьи, читающего приговор", думала Асунта. Она готова была себе представить, что тюремщики вот-вот схватят ее за локти.
- Мы переезжаем завтра, - продолжал Савелий, - и я все устрою сам. Чтобы не утомляться, ты с утра отправишься на улицу Васко де Гама, к твоим знакомым, и вечером придешь оттуда на такси. Вот деньги.
- Да, - проговорила Асунта.
21. - МАЛЕНЬКИЙ МАЛЬЧИК
Вечером, усаживаясь в такси, с Христиной, Асунта попросила шофера заехать на улицу Байяр. Швейцариха сказала, что никто не заходил, что Асунту успокоило: разминуться было бы более чем досадно. Подтвердив новый адрес она дала швейцарихе несколько франков. Вторая часть пробега была длинней первой. Сумерки сгустились и улицы уже сверкали всеми огнями. Асунта узнала некоторые авеню и отличила некоторые церкви, потом Восточный и Северный вокзалы. Затем огни стали редеть и со ветх сторон надвинулись тени, казавшиеся ей и мрачными, и угрожающими. Фабричные трубы, торчавшие из-за кирпичных стен, канал, трущобы, скользкие тротуары, все то, что в свое время подавило Савелия, теперь подавляло и ее.
- Далеко ли еще? - спросила она у шофера.
- Подъезжаем, - ответил тот, и почти тотчас же автомобиль вынырнул из заводского пригорода, проехал несколько сот метров по широкому авеню и остановился около нового и красивого дома. Передняя была просторна и хорошо освещена, лифт удобным и бесшумным. Дверь квартиры распахнул сам Савелий, который имел вид спокойный и довольный. Отведенная Болдыревым комната была обширна, прекрасно меблирована. Савелий успел расставить по полкам их немногочисленные книги и повесить два-три русских пейзажа. Привез он с рю Байяр кое-какую мебель, столики, полки, кроватку Христины.
- Остальное я поместил в погреб, - сказал он. - Тут нам будет очень хорошо. Я все сделаю, чтобы ты не уставала и чтобы у тебя не было никаких хозяйственных забот.
Асунта поморщилась:
- Мне все-таки придется быть кухаркой. А старичок? Как он? Где он сейчас?
- Он занят. Он поручил мне тебя встретить и просит извинить, что не принял сам. Он придет представиться позже. Ты увидишь, какой он симпатичный. И еще увидишь, что он особенный и что мы у него совсем не на положении прислуги.
Помещение, действительно, не имело ничего общего с помещением для прислуги, а некоторая церемонность встречи Савелия, явно отражавшая пожелание самого Варли, тоже служила указанием. Асунта допустила, что у вчерашнего решительного тона Савелия могли быть основания. Ей стало спокойней и она испытала даже некоторую благодарность к мужу, когда тот, час спустя, сказал, все таким же немного торжественным тоном, что Варли откладывает знакомство на завтра и просит его извинить.
- Он с головой ушел в работу, - пояснил Савелий, - и попросил меня пробыть с ним до полуночи. Он хочет дать мне подробные указания насчет некоторых иллюстраций. До того я вас всех накормлю.
На подносе, который он затем принес, было как раз то, что Асунта {63} больше всего любила. "Савелий может быть предупредительным когда того хочет", - подумала она.
Он дал ей папки с рукописями.
- Посмотри и, если покажется интересным, почитай, - произнес он, - это тебе поможет составить себе представление о нашем хозяине. И не жди меня. Уложи Христину и ложись сама.
Широкая постель, в которую Асунта скользнула, показалась ей мягкости необычайной. Тонкие простыни пахли душистым мылом. Воздух в комнате был приятно теплым и небольшая лампочка у изголовья проливала неяркий свет. Асунта взяла папку, из которой выскользнул сделанный тушью и гуашью набросок.
- Это Савелий так нарисовал? - спросила она себя. Она знала, что Савелий способен к рисованию, но то, что было теперь перед ее глазами, ее удивило. Савелий легко схватывал сходство и кроки его всегда были и живы, и немного удивительны из-за каких-то "отражений" этого сходства, в одном случай более, в другом менее явственных.
Когда Савелия спрашивали, что он хочет этим выразить, он попросту отвечал, что "так ему кажется красивей" и что никакого замысла у него не было.
Текст начинался с оборванной фразы - видимо предшествовавших листков не хватало: "...открыта, - прочла Асунта. - Закрой дверь, сейчас же закрой дверь, закрой ее. - кричал я. - Я был вне себя. Ее перекошенное лицо и блуждающие глаза были хуже оскорбления, хуже поношения.
Мне хотелось ее бить, избить, убить, не сразу, а после истязаний. Но это было невозможно. Мы жили в гостинице, в тесноте. Все, как есть, что творилось за тоненькими станами, было слышно. Сверх того, по коридору, мимо двери, все время проходили: жильцы, их гости, намазанные женщины в хорошо отглаженных кофточках, сгорбленные старухи и дети. Она, не оборачиваясь, старалась нащупать за спиной ручку двери. - Скорей! - завопил я. - Гораздо скорей! - Из соседней комнаты донеслись хриплые замечания и дурацкие смешки. - Он объяснил, - сказала она, заперев, наконец, дверь и глядя куда-то в бесконечность, - что отец правды не мог не знать, что правда невозможна, и что ложь полезна. Выходило, что отец правды лжет, осуждая и запрещая ложь. - Она хотела еще что-то прибавить, но не посмела. Она опустила глаза. А я не мог оторвать своих от нее. - Ни одна женщина не сложена так великолепно, думал я, ни одному скульптору не могло удасться воспроизвести такое совершенство. И прибавьте ресницы. Королевские ресницы ! - Не смей ходить в это капище, не смей его слушать, - сказал я, - он тебя сведет с ума. - Она сложила руки и вздохнула. Тогда, в который раз, я почувствовал, что все равно сдамся. - Иди, иди, - стал я умолять. Она приоткрыла губы - красные, гладкие, влажные - и улыбнулась. - Ты ему сам повинуешься, - сказала она, - может через меня, но повинуешься, хотя никогда его и не видел. Ты чувствуешь, что он прав. Оттого он и власть захватил, что прав. - Чтобы {64} проникнуть взглядом в мои глаза она подняла ресницы. Что я говорю подняла? Точно тени разогнала! Она возвращалась. Вся красота была снова мне. Я даже прошептал: кому красота, мне? - Тебе, - сказала она. - Вся? - Вся. - Я смотрел, как она расстегивает шерстяную кофточку и увидел сверкающую кожу...".
Сделанная тушью и гуашью иллюстрация была как раз тем, что нужно. Были ли ресницы опущенными или вскинутыми? Лился ли свет из под них, или сквозь них, или из какого-то скрещения линии, из обводов облаков, проплывавших сзади, пли исходил от розовых плечей и груди? Лишь концы пальцев, сжимавших край расстегнутой кофточки, и красные губы были нарисованы точно: подожди минутку, говорили эти губы, эти пальцы, сейчас, сейчас...
"От бабочек котловины до этого", - думала Асунта.
Но уже мелькали строки из другой папки.
"Зевес был вне себя, но некоторые из богов хохотали во все горло. Гермес пролетал на сажень над песком и легендарная деловитость его лица выражала всю его сущность. Персефона была грустной. Она не обращала внимания на то, что ветер разорвал ее тунику почти до пояса и что она развивается по ветру обнажая ее довольно толстые ноги. Эта полуоголенность, так же, как сжимавшие большие груди пальцы, могли быть признаками сдержанного неудовольствия. Позади синее море на веки веков расстилалось от края и до края вселенной. На песке белела галька и, окруженная женихами, Пенелопа стояла в тиши священного леса, неподалеку от портика храма. А он! А Терм! Под напором урагана, вырывавшегося из надутых щек и губ Зевеса, он стремительно бежал задом. С того места, где собралось большинство богов, он казался движущимся пятном, но Пенелопе и женихам все было видно отлично. И все они: и сама Пенелопа, и женихи свистели, хлопали в ладоши, приседали, приплясывали и кричали: так тебе и надо, обманщик, злодей, порождение гадюки, отпрыск скорпиона, - и шум прибоя не заглушал их голосов".
Как ни были пышны и растрепаны завитки бороды и усов Терма, они не покрывали его огромного, разинутого рта. Страх, злоба и досада сквозили в глазах. Сзади было синее, с белыми барашками, море и такое же синее небо, которое пересекала сложная сеть кривых и прямых линий: все пути мира! Асунта, никогда не прочитавшая ни единой строчки из Одиссеи, да и о греческой мифологии почти ничего не знавшая, не понимала. Но неимоверная злость, светившаяся в глазах Терма, и в чем-то напоминавшие нимб растрепанные волосы, были так переданы, что она испытала душевное стеснение.
- И почему этот нимб кажется пагубным? - спросила она себя, откинувшись на подушку и щурясь на розовый абажур.
Ее коробила мысль, что в эту самую минуту Савелий, вероятно, обсуждал с Марком Варли что-нибудь подобное. Она снова взяла первую папку.
"...затылок, волосы, плечи, - прочла она, - отчасти прятал {65} выступ стены, Отчасти сгрудившиеся кругом молельщики. В узкой моей нише я не мог пошевельнуться, но видно мне было хорошо. Зал был невелик. Все присутствовавшие стояли. Почти сразу я услыхал его голос. Его голос! Едва он начал говорить - водворилась полная тишина. Я ничего не помню из того, что он сказал. Было ли это интересно? Глупо? - не знаю. Но была в его голосе музыкальная убедительность. Так действует на иных песня, или военный марш, или дуэт, или соната... Кроме того я мог ее видеть. Она выделялась из толпы на подобие рифа, выделяющегося из моря. Она была улыбающейся богиней. Черные локоны и розовая ленточка рубашки, видневшаяся на плече, с которого соскользнула кофточка, приоткрытые губы, легкий, круглый подбородок. Ея красота - мне? Или ему? - думал я, содрогаясь от ненависти, проклиная его зачаровывавши голос и повторяя себе, что если она от него не отвернется - я ее убью. Я мысленно воспроизводил все подробности мне так хорошо известного ее тела, теперь отделенного от сжимавшей ее толпы только тоненькой материей, и думал, что она, наверно, хочет слиться с этой толпой, чтобы с ней вместе лучше подчиниться магии его голоса. Лучше было умереть, чем ее ему уступить. Она сама меня толкнула к смерти, к смерти, тем, что помогла незаметно проникнуть в проклятую эту молельню. Когда он кончил, они все, хором, ему ответили что-то похожее на аминь, но что именно, я не разобрал...".
Соответствовавшая этому отрывку иллюстрация изображала толпу, и в женщине с розовой ленточкой на плече Асунта узнала себя. Она с яростью отбросила лапку, которая соскользнула на ковер, вскочила, подбежала к кроватки; Христины, вогнулась в постель, снова вскочила.
- Они меня впутают, они меня затянут в их историю котловин и молелен, бабочек и Зевесов, они меня загубят... - почти стонала она. - Теперь я понимаю, почему он вчера говорил таким тоном... приказывал, не спросил моего согласия. Но я не согласна, не согласна, не хочу! Я попрошу Филиппа меня спасти, меня отсюда вытащить. Как только он придет - попрошу! Заставлю!
На стене было большое, овальное зеркало. Асунта подошла к нему и, увидав себя в простой белой ночной рубашке, подумала, что Филиппу она предпочла бы показаться в великолепной, розовой, шелковой, с вышивками и кружевами.
- И не будет никаких Зевсов, никаких бабочек, молелен, толпы никакой не будет, - продолжала она думать вслух, - и наши комнаты будут еще больше, еще лучше обставлены, ковры будут еще мягче. И мне не придется готовить. У меня будут кухарка и камеристка.
Она хотела было собрать рассыпавшиеся но полу листки, но, раздражившись, оставила их валяться на полу, забралась в постель, сбросила лежавшую на одеяле еще одну папку, потушила свет, повернулась на бок чтобы заснуть.
- Только бы пришло от него известие, - шептала она, - и я заставлю его принять решение. А Савелий пусть отправляется искать {66} котловину со своим старикашкой, и рисует Одиссеев и Пенелоп. Что мне до них?
Сон подкрадывался к ней тихонько и таким казался успокоительным, что Асунта ему улыбнулась. Она еще улыбалась, уже во сне, когда он немного отстранился чтобы пропустить легкое движение, позволить услыхать шепот.
- Кому эти слова? - спросила она себя и, совсем проснувшись, почувствовала присутствие Савелия. Он очень нежно взял ее руку.
- Мальчик, - сказал он, тихо, - только я не совсем понял, каким он должен быть. Но он непременно хочет мальчика, мальчик нужен. Потом он прочел то, что написал, но слишком скоро. Про мальчика-проводника. Он должен показывать дорогу тем, которые уходят, уводить их. У него собачка, белая, на ремешке. Но может быть и так, что когда одни уходят, другие как раз приходят. И еще он говорил о подземной часовне-пещере. Он про это начал писать, но он плохо себя чувствует и не знает, скоро ли кончит. Он и сейчас продолжает писать. Я ушел потому, что мне надо рано вставать, а он может спать хоть весь день. Он требует, чтобы все было на месте, чтобы все было чисто, все сверкало. Ты сама завтра увидишь. Не беспокойся насчет готовки, я и готовить буду, я все буду делать, я хочу чтобы ты была спокойна и счастлива.
Асунта чувствовала слабость, томление. Ей захотелось помощи, опоры, чего-то вроде защиты. В памяти ее промелькнули сблизившие ее когда-то с Савелием часы, дни, те, которые они считали своими дорогими, счастливыми, и заслонившая их горючая страсть отступила. Разноглася, упреки, ссоры, все, что подкрадывалось мелкими шажочками и исказило их жизнь, показалось ей напрасным и ей хотелось думать, что никогда всего этого не произошло. Асунте было сладко согласиться. - "Мальчик? мальчик с белой собачкой? Мальчик-проводник?" - прошептала она, потянувшись к Савелию. И было это их последней близостью.
22. - СТАРИЧОК
Когда она, на утро, проснулась, то прежде всего почувствовала вражду к окружавшему ее комфорту и, вернувшись мыслью к случившемуся ночью, с отчаянием прошептала: "Ну как я могла? Как могла?" Все в том, как произошел переезд, не терпевший возражений тон Савелия, поспешность, потом подчеркнутое внимание, ласковость, заботливость, наконец, чтение листков Варли и иллюстрации, было как фазы заговора, во всех подробностях обдуманного, все предусмотревшего.
- Я и Филиппа обманула, и себя саму, потому, что меня заманили в западню, - думала она. - Бежать? Но куда бежать? И как я могла? Из-за истории мальчика с собачкой, из-за того, что он так ласково ее рассказал? Точно заворожил. Я стала как в бреду. И все это {67} в квартире сумасшедшего старикашки. Да кто же он такой, со своими бабочками, проповедником, Зевесом, как не сумасшедший ?
Она взяла со стола еще папку, и со злобой стала читать:
"...от оболочки к содержимому. От того, как одето и от манеры одевать (в этом случай рассуждение шло в обратном порядке, но так ли это важно?). Например: заседание правления общества с ограниченной ответственностью. Членов этого правления легко себе представить в пиджаках, с галстуками, хорошо обутыми. Но вообразить их в пачках, с ожерельями на толстых шеях, в балетных туфельках, было бы ошибкой и карикатурой. Допустив, что тело одежда души, можно себя спросить, в чем выразились бы результаты ошибки и что было бы карикатурно? Рождения и кончины идут непрерывным потоком, души втекают в тела и из тел вытекают все время и во всем мире. Механика этого движения должна быть такой же точной, как механика небесных тел. И все-таки, кто знает, может быть, в виде исключения подтверждающего правило и можно допустить, что бывают ошибки, т. е. что душа не в тот телесный наряд попадает, куда ей попасть назначено и что тело в таком случае ей подойдет так же как и пачки и балетные туфельки членам правления общества с ограниченной ответственностью...
- И это он тебе объяснял на собраниях в своем капище? - завопил я. Этим он вас пичкает вздором? И вы его, разинув рты, слушаете? Бедные, бедные вы дураки и дуры, бедные, несчастные. - Это не вздор, - ответила она и в который раз мне показалось, что за нее, ее голосом говорит кто-то другой...".
- А я тут, я тут, в их логовище, - простонала Асунта. - Я погибла, я пропала, я продана.
Ей хотелось плакать, сучить ногами, кусать губы. Но она не могла подавить желания продлить чтение.
"...Ты сам знаешь, что когда он начинает говорить, его слушают. У него власть. Она сквозит в каждом его слове. Но когда его слова повторяют другие, то они становятся холодными. Поэтому ты думаешь, что слышишь вздор".
"...все кажется странным у безумцев, - стояло ниже. - Имеющие уши да слышат: души безумцев в их телах. И чтобы лечить их души, лечат их тела. Ну а если налицо ошибка? Если душа не в предназначенное ей тело попала? - И он объяснил, как избегать ошибок? - почти прорычал я".
Асунта вздрогнула. "Этой ночью была ошибка, - подумала она.
- Моя душа не была согласна". Она положила папку на столик и заметила, что рука ее дрожит. "Это та душа дрожит, - прошептала она, - душа, которая уже во мне и которая должна была быть в другой. Душа мальчика". Она не слышала и не видела, как приоткрылась дверь, но испытала что-то похожее на электрический разряд.
- Что такое? - крикнула она.
- Я принес кофе, - отозвался Савелий.
{68} - Я не хочу кофе, я не хочу тут оставаться, у меня все сожгло внутри, я задыхаюсь, я ненавижу твоего старика!..
- Асунта, Асунта, не надо, не волнуйся, мы пересмотрим решение если тебе тут так плохо. Прошу тебя: потерпи немного. Варли болен. У него сильный жар.
- Пусть болен! Пусть помирает! Мне все равно. Забери листки, забери рисунки, не хочу их видеть. Не могу.
Она стала плакать, потом разрыдалась. Савелий смотрел на черные волосы, на смуглое плечо и досадовал на себя за неспособность ни утешить, ни проявить "твердость". "Молчание, - повторял он себе, - все, что мне остается, это молчание". Он поставил поднос на столик и вышел. И тотчас же Асунта побежала раздвинуть занавеску. Небо было низким и серым, со всех сторон плыли дымы и пары, на ветках деревьев дрожали капельки. Прозвенел звонок. Она насторожилась. Снова вошел Савелий. Раздетая, босая, со спутанными волосами она спросила:
- Что?
- Тебе пневматическое письмо.
Асунта прочла: "Мадам, я приехал сегодня в Париж и узнал на улице Байяр ваш новый адрес. Было уже поздно, чтобы так далеко ехать. Посылаю эту записочку, которую вы получите завтра утром. Надеюсь, что вы оба окажете мне честь со мной пообедать, и буду считать отсутствие ответа за разрешение зайти за вами завтра вечером. Мы обо всем подробно поговорим. Прошу вас принять" и т. д.
Через час, тщательно причесанная и одетая в лучшее из своих двух платьев, она давала Христине кашку. Все, что Савелий ей сказал о состоянии здоровья Варли и о необходимости срочно вызвать доктора, оставило ее равнодушной.
- Вот, - протянула она ему пневматичку, - приглашение на сегодня вечером.
Савелий прочел и объяснил, что домашние обстоятельства: уборка, доктор, аптека, покупки, займут все его время и что оставить больного старика вечером одного он не может.
- Крозье это все поймет. Вы пообедаете вдвоем, - кончил он. Немного позже, толкая перед собой колясочку, Асунта не обращала ни малейшего внимания на то, что ее окружало: набережная, Елисейские Поля, фабричный пригород - не все ли равно где прогуливать Христину? Приготовленный Савелием завтрак был проглочен наспех. Когда раздался звонок и Савелий впустил доктора, она подумала, что вечером непременно откроет сама. Диагноз и лечение ее не заинтересовали нисколько, но ей пришлось отнестись с вниманием к тому, что Савелий сказал про колокольчик, который Варли, на всякий случай, держал под рукой. Савелий попросил Асунту внимательно слушать, не раздастся ли звон когда он пойдет за лекарствами.
Она возобновила диалог с одиночеством. Чуть ли не с шумом текла по ее жилам кровь, мешая замечать что бы то ни было: и комнату, {69} и подступившую к самым стеклам серую мразь, и даже Христину. Когда же до нее донесся негромкий звук и, повернувшись, - она увидала что дверь слегка вздрагивает, ей пришлось сделать усилие, чтобы целиком вернуться к реальности. Медленно, медленно дверь приоткрылась и высунулось лицо, желтое, сморщенное, с отвислыми щеками, со слишком низким и широким подбородком. Тонкие бескровные губы странно двигались, пытаясь, по-видимому, сложиться в улыбку. Мутные глаза были полуприкрыты и из-под черного, шелкового колпачка выбивалась прядь седых волос. Тонкая шея, с непомерно развитым кадыком, была вся в морщинах и напоминала шею черепахи.
- А-а, - испугалась Асунта, не поняв, что это Марк Варли.
- Я звонил колокольчиком, - ответил тот, с мягкостью, - но вы верно не услыхали. Может быть вы как раз отдыхали?
- Нет. Я просто задумалась, - ответила она, сухо.
Ей было стыдно, но в то же время в ней росло отвращение. - Извините, что я вас побеспокоил, - продолжал Варли так же застенчиво, - но я хотел бы забрать рукописи.
Асунта встала и сделала шаг к столику, на котором лежали папки.
- Нет, нет, я возьму сам, - произнес он и вошел в комнату. На нем был мягкий шерстяной халат, туфли на босу ногу и он опирался на крючковатую палку. Его походка была удивительной: очень медленной и, в то же время, порывистой. Он был очень сгорблен, и общее впечатление, им производимое, было угнетающим.
- Я болен, - почти шептал он, - и прошу извинить за непрезентабельный вид и за то, что вас беспокою.
Он сделал еще два шага и сел в кресло. Асунта положила ему на колени папки.
- А-а! Вот рукопись. Это Хан Рунк, - проговорил он. - Мой Хан Рунк.
Видимо он ждал ответа, но Асунта молчала.
- Вы знаете? - спросил он.
- Что знаю?
- В этом романа все. Простите, если я говорю не совсем связно. Мои мысли не вполне ясны, вероятно из-за температуры. Но Хан Рунк...
- Хан Рунк? - прошептала Асунта.
- Да. Хан Рунк. Я никак не мог предположить, когда писал, что кто-нибудь будет так соответствовать образу...
- Образу Хана Рунка?
- Нет, не самого Хана. Хан был высокого роста, черноволосый, с блестящими глазами. Как ваши. Но тот, другой.
- Какой другой?
- Тот, который слушал и запоминал. Он только раз был в молельне, да и то из любопытства. Он был азиат, с глазами, как щелочки, {70} вокруг которых были морщинки. Когда я встретил вашего мужа в парикмахерской...
Варли слегка посмеялся, и смех его напоминал детское потягивание носом.
- Я сразу понял, что он мне необходим, - продолжал он, - и решил его заполучить. Да и не был ли он уже отчасти здесь, в папке?
Он надолго замолк, видимо ожидая ответа, или хотя бы улыбки. Но Асунта оставалась как из льда.
- Я не знал, что он умеет рисовать, - заговорил старик, - да еще как? Именно как мне хотелось. У него такая тушь, такой штрих, что наверно он видит Хана лучше чем я сам... мог бы... его видеть...
Тут силы покинули Марка Варли. Голова его упала на грудь, он еще больше сгорбился, закрыл глаза.
"Уж не помирает ли он? - подумала Асунта. - Сказал все, что хотел и помирает".
Варли захрипел, попробовал поднять голову и прошептал:
- Я преувеличил свои силы. Я не смогу дойти до своей комнаты. Взгляд его стал умоляющим и испуганным. Но у Асунты это не вызвало ни малейшего соболезнования. Все же она попробовала помочь ему встать. Напрасно! Ей уже начинало становиться страшно, когда дверь распахнулась и вошел Савелий. Он зло на нее взглянул и стал помогать. Но Варли был как мешок, ноги его не слушались, голова тоже. Отстранив жену, Савелий взял старика на руки как ребенка и донес до его комнаты, где, с помощью Асунты, уложил в постель. Все в полном молчании. Только когда Варли был хорошо укрыт, Савелий, не оборачиваясь, сказал Асунте:
- Иди к себе.
Она послушно вышла. И, сев в кресло, долго оставалась лицом к лицу с минутами и часами служившими условным руслом для беспорядочно текшего времени. Было ли его течение скорым или медленным - она не знала. Связь ее с ним была, в тот вечер, почти оборванной.
Но миновало и это. Когда стемнело, раздался звонок и она, встрепенувшись, побежала открыть. На пороге стоял телеграфист.
- Мадам Болдырева? - спросил он и, услыхав утвердительный ответ, протянул депешу.
В комнате, под розовым абажуром, Асунта прочла:
"Прошу извинить был вынужден срочно выехать Вьерзон подробности письмом Крозье".
Воздух, освещение, тепло, наполнявши комнату, ее комфорт - не было ли все это кем-то предусмотренными ступенями истязаний? Так ей казалось. И с отчаянием она повторяла:
- Но того, что было этой ночью, не будет никогда, никогда, никогда. Лучше с собой покончить, чем это.
{71}
23. - ОСНОВНОЕ ПРАВИЛО
Асунта ошиблась, когда, сравнив неожиданный отъезд Крозье в Вьерзон с его бегством из госпиталя, сочла его за новое уклонение от встречи.
Правда была в том, что Крозье получил в то утро телеграмму о постигшем его отца ударе. Ближайшего поезда нужно было ждать чуть ли не до вечера и проще было нанять большой автомобиль. Пока он пробирался сквозь заторы у застав, Крозье оставался задумчиво-рассеянным и мыслями своими овладел лишь когда за окном начали чередоваться пустые зимние поля и безлистные рощи.
Совсем неожиданным полученное им известие не было: здоровье отца вот уже несколько месяцев оставляло желать лучшего, к чему надо было присовокупить возраст. Но даже если бы исход, на этот раз, не оказался фатальным, перемещение центра тяжести в дирекции становилось неизбежным, и Крозье видел, что ему предстоит столкнуться с разными попытками разных людей воспользоваться новым стечением обстоятельств. Филипп вступал в положение главного хозяина, и на него ложились соответственные заботы.
Кроме таких мыслей были у него и другие. Он вспоминал о годах детских и юношеских. Любовь отца всегда была строгой, серьезной, сдержанной и отношение его к сыну, далеко не лишенное душевности, походило на постоянную и внимательную настороженность. И Филипп испытывал благодарность за то, что отец больше заботился о формировании его характера, чем о беспрерывном пополнении запаса знаний. Думал Филипп и о Мадлэн и о тех - еще больших заботах, которыми она его окружит.
Заранее ей благодарный, он обещал себе принять их со всей теплотой, на которую чувствовал себя способным. Это было не то, что в противоречии, а в несовпадении с другим образом, который он предпочел бы - но не мог - от себя отогнать. В связи с этим, испытывая досаду и род нетерпения, он сказал шоферу остановиться у первого попавшегося почтового отделения и послал Асунте телеграмму, сухую, лаконическую, содержавшую, однако, два добавочных слова: "подробности письмом".
Когда они въезжали в Вьерзон, сумерки совсем сгущались. Окна прилегавшего к фабрике особняка были освещены, но никто не услыхал шуршания шин по гравию двора и дверь не открылась. Утомленный Дорогой, Филипп с трудом вылез и медленно проковылял по ступеням крыльца. Нога болела, костыли мешали и Филипп спросил себя, не поторопился ли он с возобновлением парижских поездок? На звонок вышла старая экономка, которую он знал с самых младенческих лет.
- Кончено, - сказала она и, строго-печально на него глядя, прибавила: - надо было тебе уехать. Как нарочно.
{72} Пройдя вперед она пересекла переднюю, потом большую гостиную и распахнула дверь в спальню.
Филипп увидал тогда отца лежавшего на постели, со скрещенными на груди руками. Лицо его было спокойно, хотя уже и помечено тенями смерти. В комнате, у стен, было несколько человек, которые до такой степени соответствовали общему траурному виду спальни, что Филипп почти не обратил на них внимания. Старая экономка приблизилась к покойнику и сняла с рукава пушинку. Филипп не знал, что делать? Молиться? Осенить себя крестным знамением? Всякий жест и всякое слово казались ему ненужными, и малейшее нарушение овладевшей им серьезности недопустимым. С другой стороны он опасался, что его печаль, его взволнованность могут стать заметными, чего он не хотел никак. То, что он чувствовал, было слишком лично чтобы стать предметом разговора.
Старая экономка это поняла и, взяв его за руку, тихо сказала:
- Идем.
Они вновь пересекли гостиную и проникли в рабочий кабинет, где сидя в большом кресле главный счетовод читал газету. При виде Филиппа он встал и протянул руку, бормоча соболезнования.
- Господин Опик, - проговорила старушка, - все тебе расскажет. Он как раз был в бюро.
- Ваш покойный отец, - сказал, две секунды помолчав, Опик, - был, в подлинном смысле слова, душой дела. Его уход будет всеми почувствован.
- Как все случилось?
- Совсем неожиданно, внезапно. Мы рассматривали еженедельную ведомость. Он вдруг встал, сделал несколько шагов и упал навзничь. Я позвал на помощь. Мы уложили его на диван и я послал вам телеграмму. Через 2 часа он умер, не придя в себя. Доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг. Как он пояснил, бессознательное состояние, в таких случаях, может длиться дни и даже недели. Господь избавил вашего батюшку от такого испытания.
- А священника позвали?
- Да, конечно. Но он прибыл вместе с доктором. Я вызвал по телефону Париж, чтобы известить вас лично, но вас уже не было, так как вы ушли тотчас же по получении телеграммы.
- Думаете ли вы, что отец страдал?
- Как это узнать? Всякое сообщение с внешним миром казалось оборванным. Он порывисто дышал и хрипел. Казалось, что он силится, и не может, что-то сказать.
- Все оповещены? - спросил Филипп.
- Да. В первую голову я дал знать вашей супруге и ее отцу.
- Мадлэн, - вставила старушка, - мне сказала, что боится и не придет сюда до твоего приезда. Она тебя ждет.
Она добавила, что благодаря распорядительности господина Опика все формальности уже выполнены, мэрия, бюро похоронных {73 процессий, аббат предупреждены, вынос тела, служба, похороны, - все предусмотрено. Филипп сознался, что дорога его очень утомила и что он хотел бы поскорее домой пообедать и отдохнуть. Его квартира была в самом центре города. Теперь, конечно, предстояло переехать в особняк, где он провел все детство и юность, вплоть до женитьбы. "Раз я буду душой дела..." - подумал он, чуть иронически. Раздался звонок, и донеслись шум шагов и голоса. Дверь распахнулась. Вошел Фердинанд Дюфло, его тесть.
Он был на десять лет старше Франсуа Крозье и назвать его долгую жизнь спокойной и уравновешенной нельзя было никак. После довольно бурного, почти беспутного мальчишества, он и женившись не очень угомонился. Все его манило и мало в чем он себе отказывал. Подчиниться строгим домашним правилам, которые захотела установить его молодая жена, ему было так тягостно, что он не замедлил разрешить себе всякие поиски и всякие вольности. Ему нужно было много денег. У него были большие способности и, много работая, он раздобыл много денег. Ему была нужна независимость. Он ее раздобыл, став домашним тираном. В известном смысле он "поставил большую ставку" и ставку эту выиграл. При этом он не переставал любить свои моторы внутреннего сгорания и ревниво отстаивал права единоличного владельца фабрики. Однако, силы его не были неистощимыми и когда ему пришлось признать, что одной воли, для того, чтобы продолжать такую жизнь, мало, то он и пошел на соединение своего предприятия с предприятием Крозье. Брак Мадлэн с Филиппом, полагал он, будет гарантией его стариковского спокойствия. Ему было семьдесят четыре года, но выглядел он так, точно ему было восемьдесят пять. Память и ясность его мыслей, за последнее время, сдавали, что мешало непрерывной деятельности. Но он продолжал время от времени вмешиваться в разрешение того или иного вопроса, и тогда проницательность его и его властность казались непоколебленными. Филипп все это знал, и когда Дюфло вошел, тотчас насторожился. Немедленное столкновение из-за открывшегося наследства не было исключено. Верный принятому им правилу быть с тестем неизменно почтительным, он заковылял ему навстречу.
- Здравствуй, Филипп. - проговорил старик. - Мне сказали, что ты приехал и я поспешил сюда, чтобы тебя обнять.
- Благодарю, душевно тронут, - ответил Филипп принимая объятие и отвечая тем же.
- Как раз ты был в отсутствии. Не вовремя ты возобновил свои поездки в Париж.
- Это не больше чем совпадение. Но, конечно, это печально.
- Ты еще не видел жены?
- Нет еще. Я к ней сейчас собираюсь.
- Она очень расстроена.
- Это понятно.
{74} - Подумай о фабрике. Все теперь ляжет на твои плечи. Но я еще тут, если нужно помочь: советом, делом!
- Вы знаете, как я ценю ваш опыт и вашу компетентность.
- Да, да. Но не теряй времени, это главное.
- Разве я этим грешил?
- Нет. Но чтобы дело продолжало крепко стоять на ногах, надо все предусматривать. Я нарочно поспешил, чтобы тебе об этом напомнить. Возможно, что некоторые не дремлют. Теперь я еще раз поклонюсь покойному другу.
Они прошли в спальню и молча постояли у кровати, глядя на покойника, минуты три.
- Я еду домой, - сказал Филипп.
- Вот и хорошо. Утешь жену, - ответил старик и они распрощались.
По дороге Филипп был спокоен думая о подробностях предстоявшей ему новой роли, о связанных с ней усилиях, о том, что ему нельзя будет ни на минуту утрачивать контроль над собой и позволять мыслям разбегаться. На это он решался. На то, чтобы фабрика стала его главным, если не единственным, жизненным побуждением, он был согласен. И, казалось ему, он найдет в себе достаточно решимости чтобы... не допустить ничего. "Ни-че-го", пробормотал он.
Когда он проник в вестибюль, то, прежде всего, увидал в большом стенном зеркале самого себя, с костылями, поднимавшими плечи, с огромной, завернутой в черный шелк ступней, с трудом двигающимся.
"А шрамы, - подумал он, - только берет их скрывает...".
На мгновение он был охвачен чем-то похожим на отчаяние и ему показалось, что лишь одно есть у него средство с собою совладать: поговорить с Асунтой и увидать ее улыбку. Но тотчас же пробормотал:
- Не сейчас же?
Выйдя из лифта он обнаружил, что у него нет ключа и позвонил. Открыла горничная, которая испуганно ему сообщила, что его жена в постели и с самого утра ничего не ела. Филипп прошел в спальню не сняв даже пальто. Мадлэн лежала с мокрым полотенцем на голове. На его привет она ответила улыбкой девочки, потом губы ее задрожали и она стала плакать.
- Как тебе трудно, мой милый, как тебе трудно. А я сама без сил и не могу тебя ободрить...
И что-то прибавила насчет несчастий, которые всегда приходят по нескольку сразу. "Крушение, ступня, шрамы и вот теперь... смерть".
Он присел на край кровати и она стала рыдать.
- Не мучь себя, - промолвил он, тихо. - Конечно потерять отца горе. Но что можно сделать другое, как с ним не примириться.
В сущности он не знал, что сказать. Мадлэн явно больше была расстроена его сыновним горем, чем кончиной свекора, от которого всегда была далекой. Задетой была по-видимому какая-то составная часть ее любви к мужу. И утешать должен был он, а утешать он не {75} умел, не знал, какие нужны слова. Не пытаясь даже найти что-нибудь подходящее, он стал говорить общепринятые фразы, те, которые все и всегда повторяют, сочтя, что раз они так долго всем служили, то, значит, они самые верные. Но он был глубоко тронут. Кроме того он был утомлен и дорогой, и чередой впечатлений, и непрерывным волевым усилием, и горем, которое оказалось большим, чем он мог предполагать, и был еще слегка взволнован словами и тоном Фердинанда Дюфло, и время от времени его охватывавшими, независимо от всего прочего, мыслями о той, о другой... Он как бы оглянул сложившееся вокруг него сцепление обстоятельств и на несколько минут погрузился в некое мечтательное созерцание, - состояние, ему до той поры бывшее неведомым и которое никогда больше не повторилось. И точно издали, точно приглушенный, донесся до него тогда голос Мадлэн:
- Что с тобой, мой дорогой?
Он посмотрел на нее взглядом лунатика: он видел, но еще не понимал. И только секундой спустя, овладев собой и покинув "мир иной", в котором душу его подвергли перекрестному допросу, различив в глазах Мадлэн и испуг, и сияние, он произнес:
- Ничего, ничего. Немного усталости. Это сейчас пройдет. Ни о чем не тревожься. Я все устрою. Ты будешь счастлива.
Так сказав, он явственно ощутил полную в себе уверенность и точно определил, к какой будет стремиться цели, и точно взвесил, что надо прежде всего предпринять и как, и каким, основным руководствоваться правилом.
24. - НОЧЬЮ
"...очень большие, но невообразимо плохо обработанные дарования. Такое малозавидное состояние влечет за собой удесятеренное неистовство их молчании. Конечно это метафора: в действительности, слов они произносят очень много. Только так эти слова ничтожны, что ни за что иное, как за молчание, их счесть нельзя. На их головы надеты высококачественные шляпы. Само собой напрашивается заключение, что единственное назначение их голов, это носить шляпы. О! Как хотел бы я вас всех прижать к груди и навсегда сделать сестрами и братьями!..."
Савелий отстранил листок, глубоко вздохнул и оглянул комнату, в которой царили совершеннейший порядок и полная чистота - плоды его самоотверженных усилий. На коротенькое мгновение он усумнился в правильности решения поселиться у Варли и почти прошипел:
- Может тут и взаправду ад, в который контрабандой протащили немного надежды?
Но незамедлительно упрекнул себя в духовной слабости. Со дня переезда не прошло еще и двух недель и если за это время создалась тяжелая атмосфера, то было это, главным образом, {76} результатом крайней нервности Асунты во-первых, и болезни Варли во-вторых. Но здоровье старика улучшалось. Асунта же замкнулась во враждебном молчании, с чем Савелий, скрепя сердце, мог мириться. От готовки она прямо не отказалась, но готовила так небрежно, что Савелий, по большей части, брал стряпню на себя, хоть это и отнимало у него еще время и прибавляло усталости.
- Листки, которые вы мне даете, особенно удачны, особенно существенны? - спросил он как-то старика.
- Нет. Все одинаково важно. Те листки, которые я вам даю, только тогда приобретают особое значение, когда я их изымаю из папок.
Речь в последнем отрывке шла о проповеди в долине. Начиналось с описания зеленых склонов, освещенных нежным солнцем, что располагало к хорошему настроению. Молельщики подходили небольшими группами. Они пели приятные песни, смеялись, шутили, были очевидно вполне довольны. На женщинах пестрели легкие платья, мужчины выглядели щеголевато. И до счастливых ушей этих счастливых людей доносился музыкальный, проникновенный голос, произносивший сложенные в округлые фразы, ободряющие слова, насыщенные, к тому же, задушевностью и благорасположением. Оратор говорил из обвитой диким виноградом беседки и виден не был.
Для начала он сказал несколько слов о разнице между зеленеющими долинами и голыми скалами, между землями плодоносными и тощими, между живительной пресной водой рек и озер и негодной для питья морской, между полями орошенными и песчаными пустынями, между радостью и горестью, между просветленным самопоспешествованием (так в оригинале) и мрачным плотским самоистреблением. Потом Савелий прочел: "В самом начале им было повелено говорить о напрасном и как можно непонятней. Если бы слова поучавших были хорошо одно к другому пригнаны, то их значение, хоть и пропитанное завистью и всеми разновидностями отказа, могло бы еще казаться положительным: совершенство изложения напоминает блеск драгоценных кристаллов истины. Но не было и этого. Все протекало так, точно плохие съестные продукты вводились в пищеварительные органы бездельников: никакой энергии возникнуть не могло. Братья, сестры! Зато наши души не желудки ли это для духовной пищи? Наполненные ее они породят великие сокровища".
- Как это иллюстрировать? - спросил себя Савелий, в совершенном недоумении. - И что это? Ирония или нагромождение несуразностей?
"Усечение языков и приготовление медвяного взвара, - стояло дальше, совершается в одном и том же помещении, и на тех же площадях, где гильотинируют, в праздничные дни весело танцуют. С той же кафедры доносятся слова и о милосердии, и о страшных наказаниях грозящих строптивым. Их воздух накален до чрезмерности, тяжел, смраден и мертвящ. А ведь он должен быть и живительным и благопьянящим ! Моя же власть зиждется не на том, что во мне, a на том, что я со своим внутренним содержанием могу делать, и делаю.
{77} Интимные данные есть у всякого; но каждый подчинен и внешнему сцеплению обстоятельств.
Этим сочетанием внутреннего и внешнего и определены так называемые способности и одаренности. Ищите, найдите ваши сочетания, так же как я искал и нашел мое сочетание! И тогда, все вместе, размеренным, уверенным, неотвратимым шагом двинемся мы к победе. Не бойтесь терять время на подготовку. Мы все знаем, что потерянного времени не вернуть, - но что нам время, потерянное за краткую земную жизнь, когда мы видим, что другие теряют тысячелетия? Братья, сестры! Воздаяние близится и голод будет утолен".
Савелий скрестил на бумаге несколько линий и задумался. Тема прочитанного вытекала, как будто, из каких-то других, предшествовавших ей, тем, но общая картина ускользала и строки Варли напоминали нарочитую фантазию. Изобразить толпу паломников, молельщиков? Ряд странных лиц странных людей? Какою могла быть жизнь Марка Варли? - спрашивал себя Савелий. И в какой мере был он связан с реальностью? Савелий допустил, что Варли не умел говорить с людьми, что они от него отворачивались, или его остерегались, и что именно из-за этого он и стал писать. Ведь если пишешь не с тем, чтобы быть прочитанным, то писать можно что угодно.
"Действие всемирной маслобойни, - замелькали строки, - очевидно пришло в расстройство. И что особенно важно, так это наша полная зависимость от этой маслобойни. Братья! Сестры! Если бы все причины сошлись в одной причине причин и эта главная и единственная причина была бы голодом, стремительность природы которого известна, то все завершилось бы повторными монодрамами. Но ведь это не так.
Мы находимся в положении наблюдателей и видим большую обезьяну, сидящую в клетке и получающую на пропитание несколько кедровых орешков. И прямо против клетки другая обезьяна, оставленная на свободе, легко взбирается на пальму, рвет и съедает большой кокосовый орех. Или мы видим девицу с костлявыми плечами и плоской грудью, сверх того чахоточную, и рядом с ней другую девицу, с ослепительными плечами, грудью богини и совершенно здоровую. Я говорю и повторяю, и буду твердить до самого дня нашей победы: созерцание голодной обезьяной обезьяны сытой и чахоточной девицей девицы здоровой, не может привести к смирению. Требующее именно смирения родоначальники таких сочетаний лжецы и изуверы".
- Что мне делать? - спросил себя Савелий, разведя руками. - Ну что мне делать? Я устал.
Было уже за полночь. Ослабленный болезнью Марк Варли теперь до трех утра не бодрствовал. С вечера, он брал книгу, которую начинал читать рассеянно и с перерывами. Он говорил, что мелькающие перед его глазами строчки способствуют возникновению отдельных образов, к которым он приноравливает другие, свои собственные. Автор, следовательно, играл роль подсобную. И Варли добродушно посмеивался. В двенадцать он тушил.
{78} Савелий приоткрыл дверь и прошептал:
- Вы спите?
Совпал ли этот вопрос с каким-нибудь, охватившим старика кошмаром, или шепот Савелия был слишком внятным и разбудив его испугал, но, так или иначе, Варли издал громкий крик.
- Что с вами? Что с вами? - проговорил Савелий, - вам больно?
- Помогите, помогите! - кричал старик, - Савелий, помогите! На помощь! На помощь, скорее! Кто это? Кто? Савелий, Савелий!
- Но я тут, я рядом.
Варли поднял одеяло к самым глазам. Он тяжело и порывисто дышал.
- Ну да, ну да, это я, - продолжал Савелий, зажигая настольную лампу. - Успокойтесь, ничего не случилось. Хотите горячего питья?
Варли начал уже успокаиваться, когда раздались стремительные шаги и дверь распахнулась. Обернувшись Савелий задел рукавом лампу и та с шумом упала. Совсем перепугавшийся Варли снова стал стонать.
- Я ее видел, я ее прямо перед собой видел, - бормотал он, - я ее на себе видел, я ее в себе чувствовал, как живую, хуже чем живую...
И, одновременно, раздавались исступленные возгласы Асунты:
- Довольно! Довольно! Я вам говорю, что довольно! Хоть бы ночью было тихо и просто. Вы оба меня умерщвляете, вы меня режете.
- Ради Бога, Асунта, ради Бога, - говорил Савелий. - Ему худо. Иди, ложись. Иди, скорей ляг. Я сейчас приду.
- Я уеду, я уеду куда глаза глядят, куда попало, я не могу больше жить в вашем сумасшедшем доме!
Савелий протянул руки и взял ее за плечи, стараясь повернуть к полуосвещенной двери. Она резко высвободилась, отпихнула его, вот-вот, показалось ему, начнет царапаться и кусаться.
- Помогите, помогите ! - стонал, между там, Варли.
- Что ж ты ему не помогаешь? - прошипела Асунта. - Слышишь? Он тебя зовет на помощь.
Она быстрыми шагами вышла и громко захлопнула дверь.
Стало совсем темно. Старик продолжал бормотать:
- О-о, помогите, о-о.
Савелий нашел ощупью лампу и зажег свет.
- Это была она, она, - продолжал старик, как в бреду. - Я ее узнал, я уверен, что это была она, я ее уже раньше видел. Страшней ее ничего нет. Она наваливается... это смерть...
- Так это же была моя жена, - проговорил Савелий, удивленный и расстроенный. - Услыхав как вы стонете, она пришла спросить в чем дело. Прошу вас ее извинить, она очень нервна. Хотите питья?
Он поправил подушки, одеяло, передвинул ночные туфли, {80} тихонько повторяя те самые слова, которыми утешают больных детей. Действительность и сон вступали в нормальные соотношения.
- Спасибо, мой молодой друг, - проговорил Варли. - Без вас, что со мной было бы? Слишком развитое воображение в мои годы опасно. Но что поделать, если оно все время тут как тут.
Он задремал, потом уснул. Савелий потушил свит и стараясь не шуметь, вышел. В коридоре он остановился, провел рукой по лбу, вздохнул, вздохнул еще и еще. Ни о каком объяснении с Асунтой он и не помышлял, наперед зная, что никакое объяснение ни к чему не приведет. Стоя в коридоре, он утверждал в себе свое "право на молчание".
- На этот раз трудно, - прошептал он, и проник в спальню. Лампа с розовым абажуром горела. Асунта не спала. Она не только ничего не сказала, но даже на него и не взглянула. Билось сердце Савелия и замирала его душа пока он, стоя рядом с кроватью, приглядывался к коротким блескам, вспыхивавшим между ресницами! Он знал, что она думала о том, о другом, которого ждала и который так медлил. Он знал также, что страсть ее была не радостью и не страданием, а наваждением, которому она не могла противиться. Упрекнуть ее он ни в чем не мог. Что ему оставалось, как не молчать? Но он не выдержал:
- Асунта, - прошептал он.
- Асунта? Асунта? Что еще? - последовал ответ.
Удрученный, подавленный, но именно из-за резкой душевной боли собой овладевший, он разделся и лег в постель, невероятная ширина которой показалась ему особенно желанной.
25. - ИЗВИНЕНИЯ
В феврале солнце встает поздно и, в то утро, небо было вдобавок задернуто низкими и плотными тучами. Так что было совсем темно, когда Савелий вышел из дому. Несмотря на ранний час и на темноту, на улицах царило оживление. В ярко освещенных мясных лавках приказчики украшали туши многоцветными бумажными лентами и зеленью. У базарной площади то и дело останавливались грузовики с овощами, яйцами, сырами, вядчинами, колбасами, рыбой и крабами, живыми кроликами в клетках, битой птицей, фруктами, цветами...
Все это могло служить наглядным опровержением традиционных жалоб на "трудные времена", особенно к полудню, когда все, как есть, оказывалось распроданным. Изобилие - даже больше чем изобилие - кололо глаза. Но Савелий на это не обратил никакого внимания. Зато яркость освещения его раздражила и он говорил себе, что работать надо начинать не раньше восхода солнца, когда становится светло в порядке естественном, и что электричество, газ, керосиновые лампы и свечи должны рассеивать темноту вечернюю, а не предутреннюю.
Все эти фонари, {80} шары, бра и канделябры были нахальным продолжением сутолоки, порождаемой страстью к наживе. Отдых и спокойствие почитались в этих кругах чем-то постыдным, родственным лени.
"Лень же для них хуже противоестественных пороков", - думал Савелий.
Он сегодня тем более испытывал склонность к таким заключениям, что накануне лег поздно и потом плохо спал. Его физическое состояние больше соответствовало тому, которое следует за трудным рабочим днем, чем дню предшествующему. Когда он уходил Асунта спала и он рассчитывал, вернувшись, застать ее проснувшейся, но еще лежащей, и подать кофе в постель. Так он поступал каждый день, но после ночной истории - он хотел этим подтвердить, что "все по старому", и тем доставить Асунте облегчение. Но, войдя в комнату, он застал ее уже одетой и тщательно причесанной.
- Ты что-то поздно, - сказала она, - я уже собиралась готовить Христину к прогулке.
- Сегодня базарный день. До базара далеко. И я закупаю на три дня.
- Пока тебя не было, пришла почта. Вот.
И она протянула ему письмо.
"Мадам, - прочел Савелий, - прошу Вас извинить меня за некоторую бесцеремонность телеграммы. Но утром того дня, когда я хотел за вами зайти, меня известили, что моего отца постиг удар и я спешно выехал в Вьерзон. Увы, было поздно. Когда я туда прибыл - его уже не было в живых. Так объясняется и моя телеграмма, и последовавшее за ней молчание. Я рассчитываю быть в Париже... февраля и тогда зайду за вами обоими. Мы пообедаем и постараемся найти решение по интересующему вас вопросу. Если бы с вашей стороны возникло какое-нибудь препятствие, не откажите протелефонировать в мастерскую. Прошу вас верить... Ф. К.".
- ...февраля сегодня, - сказала Асунта. Письмо почему-то опоздало.
Ничего не ответив, Савелий положил его на столик. Немного как зажигаются контрольный лампы сложной механической установки одна за другой напомнили о себе - уже однажды перечисленные им - причины невозможности для него принять приглашение Филиппа Крозье: больной старик на руках, хозяйственные обязанности... К ним теперь присоединилась острая потребность "молчать", и молчать в одиночестве было легче, чем в обществе Асунты и Крозье. К тому же Асунта не ждала ли она от него отказа? Наконец, задача Крозье могла стать проще. Насчет его намерений у Савелия теперь складывалось - правда, довольно еще расплывчатое - мнение: не совпадает ли его внутреннее состояние с состоянием его самого, тем самым, когда "молчание" служит - пусть временной - но надежной опорой?
{81} "Сверх всего этого, - думал он, -не пойти с ними обедать, это значит еще дальше проникнуть в царство видений Марка Варли. Там мне проще будет ждать возвращения Асунты, ее полного возвращения".
Савелий расставил чашечки и блюдца и произнес:
- Я не пойду.
- Почему?
- По тем же все причинам: болезнь Варли, домашние обязанности. Он их примет во внимание и извинит меня.
- Может одной мне идти не совсем удобно?
- Поскольку я не возражаю...
- Христина, не пускай слюни, - отвернулась Асунта, - держи себя как следует. Хорошо. Я пойду одна.
Она казалась спокойной, чуть ли не равнодушной. Она знала, что внешнее спокойствие - даже напускное - одна из опор самообладания.
26. - СТАРУШКИ
Не только Филипп был удивлен входя в квартиру Варли, но даже и не попытался удивления своего скрыть.
- Вы отлично устроились, - сказал он, поздоровавшись, - такая большая разница...
- Да, но мы не у себя... - начал было Савелий и умолк, заметив неодобрительный взгляд Асунты.
- М-сье Варли принял нас очень радушно, как друзей, - проговорила она. - Но пойдемте в комнаты, прошу вас.
- Не лучше ли будет, не задерживаясь, отправиться обедать, как то было предположено?
- Сожалею, но не могу принять вашего любезного приглашения,
- вставил Савелий. - Мне нельзя отлучиться из-за срочных занятий. Крозье не проявил никакого удивления.
- Но ваша супруга? - спросил он.
- О ! Моя жена всегда свободна по вечерам. А так как с точки зрения деловой...
- Деловой?
- Ну да, деловой, - мое присутствие не необходимо, то все складывается к лучшему.
- Если так, если вы настолько заняты и не возражаете против... Крозье коротко взглянул на Савелия. Тот же его разглядывал с большим вниманием.
Несмотря на костыли и большую черную повязку на ноге, вид у Крозье был нарядный и холеный. Шрама на голове - из-за шляпы - видно не было. В общем его осанка дышала уверенностью в себе.
"Если он не принадлежит к аристократии, то к лучшей части торгово-промышленного класса принадлежит без сомнения" - подумал {82} Савелий. Появление Крозье, после того, как от него были получены и письма и депеши, - что позволяло заключить, что он ничего скрывать не хочет - было, как будто, началом осуществления заранее обдуманного решения. Ему ясно соответствовало ожидание самой Асунты, которого она тоже не скрывала. Что до него самого, то избрав "молчание" он, казалось ему, отводил всякий упрек в попустительстве. Боль, которую он заключил в глубину души, была похожей на искупление. Но какое-то неизвестное еще оставалось. Точно бы тень какая-то обволакивала некоторые стороны его разума..
- Я пойду надеть пальто, - сказала Асунта.
- Ваша квартира много комфортабельней квартиры на рю Байяр, - протянул Крозье, помолчав.
- Там было тесно и не очень чисто, обстановка была примитивной. Но там мы были у себя, и это большое преимущество. Я им пожертвовал чтобы быть уверенным в завтрашнем дне. А тут я так занят, что больше об этом не задумываюсь.
- Какое-нибудь целиком вас поглощающее интеллектуальное
сотрудничество?
- Нет. Артистическое, и требующее большой фантазии. Это мне в высшей степени по душе. Иной раз бывает трудно начать, но когда первый шаг сделан, то не замечаешь как бегут часы.
- Вот м-м Болдырева, - прервал его Крозье.
Савелий увидал тогда Асунту, показавшуюся ему немного отличной от той, которую он привык видеть. Но только затворив за ней и Филиппом дверь он понял, что дело в красной розе, приколотой к воротнику, в блестящих чулках, в высоких каблуках, и еще в том, что на руках Асунты были совершенно новые, лайковые перчатки.
Он меланхолически побрел в гостиную, в одном из углов которой им было устроено ателье: стоял мольберт, стол для рисования, были разложены коробки с красками, с карандашами, с кистями, с флаконами с тушью. Там ему легко мечталось и думалось. Иногда туда приходил Марк Варли.
- Я вам не мешаю? - спрашивал он.
- Наоборот. Я всегда вам рад.
- Иной раз, - говорил Варли, - вы лучше выражаете в ваших рисунках мои мысли, чем я сам могу их выразить словами.
Но в тот вечер Варли был еще очень слаб и оставался в постели. Савелий, который испытал потребность его видеть, решился проникнуть в его спальню. Он прежде всего спросил, не нужно ли что-нибудь?
- Спасибо, друг мой, - ответил старик, ласковым голосом. - Мне ничего не нужно. Но обменяться несколькими словами всегда приятно.
- Вы помните, как мне раз читали про мальчика-проводника?
- Конечно, помню. О нем, в сущности, знать должны решительно все и все время о нем помнить. Но почему вы меня о нем спросили?
- Признаться, и сам не знаю.
{83} - Мальчик-проводник, - почти зашептал Марк Варли, - мальчик, который показывает дорогу уходящим. Я тогда отчасти читал, отчасти импровизировал. И спешил. Много, кажется, лишних сказал слов...
Савелий и слушал, и не слушал. Он припоминал, что от тогдашнего речитатива Марка Варли на него повеяло и грустью, и нежностью. И с этой грустью и нежностью в душе он разбудил Асунту и ими с Асунтой поделился, и она сама, едва проснувшаяся, тоже была грустной и нежной. Но с той поры она отвернулась от него, а сегодня вечером ушла. "Мальчик-проводник, спрашивал себя Савелий, - какой мальчик-проводник? Который знает дорогу, который только уводит и никогда не приводит?".
- О мальчике-проводнике, - шептал Марк Варли, - мне надо успеть написать все. А я только начал. И я ведь старенький. Вы тогда согласились его нарисовать.
- Да. Но мне что-то помешало.
- Так вот листки, - протянул Варли руку к полочке, - возьмите, попробуйте. Я с тех пор ничего не прибавил и это только наброски. Я ведь больной. Мне ведь трудно. Мне ведь страшно. Мне ведь кажется, что мальчик-проводник меня ждет.
Савелий взял листки и, вернувшись в свое ателье, принялся читать:
"Мальчика-проводника в деревни знали все, верней - все знали, что время от времени он появляется.
Знали, что у него есть собачка, которую он водит на ремешке. И, как во всякой деревне, там были старушки, которые часто сидели на лавочках у своих домиков и вязали, или вышивали, или штопали. И раз она спросила у одной из старушек: "Кто этот мальчик с собачкой на ремешке?" Старушка ничего не ответила и, свернув вязанье, вошла в дом, точно вопрос ей показался не то неуместным, не то невежливым. Когда же она обратилась к другой старушке, сидевшей у соседнего дома, и та, тоже не ответив и сложив работу, вошла к себе, то ей стало неприятно. Точно она говорила вещи, которых говорить нельзя, или нельзя слушать. Она подумала о тайнах, перестающих быть тайнами если ими хоть с одним человеком поделиться, и испытала душевный ущерб, почти страх. Третья старушка, как и первые две, когда она ее спросила, отвернулась, сложила работу, встала и ушла домой. И вышло, что несмотря на трижды заданный вопрос она ничего не узнала. Надо добавить, что утром того дня она как раз встретила мальчика с собачкой на околице деревни, у последнего дома, там, где начиналась дорога. Оттого она и спрашивала".
Савелий припомнил как Варли, в этом месте рассказа, его спросил:
- Вы можете нарисовать мальчика?
И как он ответил:
- Кажется, да.
- По таким неполным указаниям?
{84} - Кажется, да.
- На основании всего трех вопросов, заданных молодой девушкой трем старушкам, на которые они не ответили, и почти намека на встречу?
- Кажется, да.
- Я знаю, что я неточен и читаю слишком скоро. Но отчасти это умышленно, отчасти оттого, что я сам недостаточно ясно себе все представляю. Ваши иллюстрации мне очень помогли бы.
"Мальчик-проводник, с белой собачкой, - говорил себе теперь Савелий, который ждет у околицы, там, где деревня кончается и начинаются холмы и склоны, между которыми бежит дорога. Она должна бежать немного в гору. Светлая, гладкая, широкая дорога, как все хорошие дороги, но все-таки особенная, отмеченная. По ней и уходят с мальчиком, который ведет, который знает, куда итти. И так надо нарисовать, чтобы не было видно, откуда уходят. Все равно ведь не вернутся. Уходят для того, чтобы остаться где-то в другом месте, но какое это другое место? Об этом, наверно, и думает старик Варли. Но разве можно это нарисовать?".
Еще звучали в ушах его шаги Асунты и Крозье, донесшиеся из-за запертой им двери и так легко было их сравнить с вопросами старушкам, на которые не следовало ответов!
- Какие нужны лиши? И какими должны быть краски? - спрашивал он себя.
Укрепленный им на столе лист остался белым, когда он, отчаявшись что либо найти, пошел к себе. Христина спала. Кровать была несообразно широкой. "Дорога и та должна быть уже", - подумал он, с раздражением.
27. - ОБЕД
Предшествуемая метрдотелем и сопровождаемая Филиппом, ковылявшим на костылях, Асунта не спеша шла между столиками прославленного ресторана одного из центральных кварталов Парижа. Она то поднимала глаза, то их опускала, но ничего жеманного в этом не было. Просто она не знала, что думать: считать ли себя королевой или золушкой? И никогда до того не виданная ею роскошь, и беспокойное сознание достигнутой цели, и радость и гордость, и благодарность, и некоторый внутренний трепет, и многое еще другое, невыразимое, непередаваемое, что может крыться в сердце молодой женщины, нашедшей, наконец, того, кому вся ее красота, вся нежность, и все доверие предназначены! Высокий рост Крозье, некоторая надменность его выражения, костыли и нашлепка на голове, под которой нетрудно было угадать шрамы, подчеркивали необычность вновь проникших в зал. Глядя на них, пожилая дама посоветовала важному господину, с {85} розеткой лежьон д-оннер в петлице, с которым она обедала, обратить на них внимание.
- Да, - проговорил тот, взглянув на Асунту глазами знатока. -Немного пудры, немного помады на губах - и больше ничего не надо. Думаю даже, что где-нибудь в деревне, в простом платье, на винограднике или в поле, она была бы еще соблазнительней. А ее муж должен знать себе цену.
- Только каким он бывает, когда они с глазу на глаз и ему что-нибудь не по нраву? Не уверена, что все проходит гладко.
Метрдотель, тем временем, усаживал Асунту и Филиппа за столиком в глубине зала, со всяческой предупредительностью. Сложные и незнакомые названия блюд испугали Асунту и побудили ее доверить выбор Филиппу. Теперь, когда вызванное их появлением некоторое, не совсем скромное любопытство улеглось, Асунта стала чувствовать, что ее уверенность в себе растет.
"Положение прислуги у Варли, сам Варли с его котловиной, Зевесом, молельней, - сказала она себе, - резонерство, парадоксы Савелия? Нельзя ли об этом просто-напросто забыть, точно никогда этого всего и не было? Покончить с этим существованием земляных червей? Что до Христины - будет видно потом".
Она не хотела ни помех, ни задержек, ей казалось, что открывается новое, настоящее, противоположное тому, что было на улице Васко де Гама.
"Конечно, он долго колебался. Письма, телеграммы, отъезды. Все это было. Но главное, что он послал ко мне своего друга как только понял, что уцелел, едва-едва придя в себя. И теперь он тут, со мной. И может быть с согласия своей жены он тут со мной, и даже по ее поручению. Довольно одного слова! Одного единственного слова!"
Он, между тем, внимательно обсуждал с метрдотелем меню и так же внимательно выбирал вина.
- О! Если б я могла сказать, - произнесла она, когда Филипп кончил, и рассмеялась.
- Что сказать? Скажите? Я буду счастлив узнать о причини хорошего расположешя вашего духа.
- Молчание, не золото ли оно? - почти прошептала Асунта.
Упорно глядя в глубину его зрачков она хотела ему передать самое сокровенное, что в ней было: "Я его люблю, не влюблена, а люблю и он будет моим". И так она при этом напрягала свою волю, что, казалось ей, могла бы определить в себе точку, из которой должен был исходить, чтобы в него безошибочно проникнуть, некий магнетический луч. Но он не почувствовал ничего и глаза его остались такими же невозмутимо спокойными, какими были.
"Наверно, - подумала она, - ему кажется, что в этой обстановке говорить можно только о вещах поверхностных, что для настоящего объяснения она не подходит".
Щеки ее порозовели, ресницы чуть дрогнули.
{86} На тарелке, которую перед ней поставили, было что-то, чего она никогда раньше не видела. Заметив ее любопытство, Филипп пояснил:
- Это фондю-пармезан, с парижскими шампиньонами и пелопо-несскими оливками. Тут это особенно хорошо готовят.
Асунта попробовала и промолвила:
- Я хотела бы питаться только этим.
Оба рассмеялись, и он предложил заменить все заказанные им блюда повторением фондю-пармезана. Асунта соглашалась на шутки.
- Сожалею, - сказал он, - что ваш муж сегодня не с нами, и мы не знаем, разделил ли бы он ваше предпочтение.
- Мой муж ест что попало. Ему все равно. Хуже: он ничего в еде не понимает. Лишь бы насытиться.
На этот раз в голосе Асунты прозвучали нотки слегка металлические. При чем был тут Савелий? Зачем Филиппу понадобилось о нем напомнить? Или Филипп не понял скрытого смысла почти случайного сцепления обстоятельств, позволившего им остаться вдвоем?
В эти минуты, которые она считала если не за решающие, то за непосредственно решающим предшествующие, она мысленно перебрала этапы своей жизни и еще раз нашла в их последовательности все нужные оправдания. Во время войны 1914-1918 г.г. она была ребенком, во время революции совсем маленькой девочкой. Ей пришлось переносить нетерпение, раздражение матери уроженки Мадрида, - которую в Петербурге все терзало: и снег, и нравы и, потом, голод, холод, страх. Она плакала, металась, или, временами, погрузившись в полную апатию, не замечала того, что было кругом, точно отдаваясь каким-то видениям или снам наяву. Асунта помнила и своих старших сестер: Hypию и Пилар. Обе брюнетки, обе преувеличенно подвижные, лишенные снисходительности, почти злые, ее тиранившие. Позже, подростком, она жила у чужих людей, в незнакомом Париже, в бедности, в тесноте. Постепенно в ней складывался род отказа, некое, ни в какие формы не выливавшееся возмущение, несогласие. И тогда вот и произошло недоразумение на раскаленном тротуаре улицы Васко де Гама. Оно казалось - или показалось - ей выходом, концом вынужденных подчинений. Но вместо перемены осталось все то же: бедность, посредственность, серость, к которым прибавился стыд: нельзя было согласиться на то, чтобы все так случилось. И она уже была готова сказать сама первое слово, признаться:
- Мой муж? Я его не люблю. Я его никогда не любила. Я люблю...
И вдруг ей пришло в голову: "а маленький мальчик? Он ведь, может, уже во мне?".
- Ваш муж теперь лучше зарабатывает? - спросил Филипп.
- Мой муж... почему вы мне только о нем говорите? - спросила Асунта, едва ли не со злобой.
- Потому, что дела...
{87} Она не дала ему кончить:
- Почему вы, едва очнувшись, послали ко мне вашего друга? Филипп посмотрел на нее с недоумением: "какая она брюнетка, - подумал он, - она слишком брюнетка!".
- Я тогда как бы вынырнул из хаоса, - произнес он, - Ламблэ стоял рядом. Я попросил его вас известить.
- Но почему? Почему меня?
- Я о вас подумал.
- Почему вы обо мне подумали?
- В такие мгновения мыслей не выбирают. Они сами приходят в голову.
Пришли менять тарелки, наливать вино. Они оба молчали.
- Я не могу, конечно, вас спрашивать, чему подчинились тогда ваши мысли, - сказала совсем тихо и не поднимая глаз, Асунта, - да и вы, вероятно, этого не знаете. Может быть вас тогда прямо коснулась... судьба.
- Не знаю. У меня осталось смутное воспоминание. Как объяснить? Будто я, на мгновение, приблизился к какой-то границе. Может быть мне показалось, что я вижу обратную сторону... чего? Не знаю. Обратную сторону всех вещей, ту, которой в ежедневном обиходе не видно, о которой большинство даже не задумывается, даже себя не спрашивает, есть ли она? Но очень смутно, очень расплывчато это мое воспоминание.
- Расплывчато?
- Да. И угнетающе. Я мог бы, кажется, сказать, что я совсем приблизился к небытию, но вовремя отпрянул. Или вот еще сравнение: вода, отхлынувшая после наводнения. Выступили полосы земли, по которым можно было идти. Была дана отсрочка.
- Отсрочка?
- Да. Снова можно было соприкоснуться с реальностью, можно было начать действовать.
- И вы послали ко мне вашего друга, чтобы соприкоснуться с реальностью?
- Да. Не станете же вы меня убеждать, что вы не составная часть реальности?
Он рассмеялся. Но смех его был вынужденным, искусственным, так как в эти мгновения, для Филиппа, Асунта была особенно очевидной "составной частью реальности". Ея блестящие глаза, ее черные локоны, ее руки, ее голос, исходившее от нее тепло - все это не имело решительно ни малейшего сходства с призраком.
- Налейте мне вина, - сказала она, почти нагло, и когда он наполнил стакан, залпом его выпила. Он удивился.
- Это вино крепкое, - осторожно предупредил он, - и так его пить не следует.
{88} Но она, казалось, не обратила на его замечание ни малейшего внимания.
- Вы мне сказали, что вы стенодактилографка, - произнес он, меняя тон, - и как раз...
- Я солгала, - прервала Асунта. - Я не стенодактилографка, а просто дактилографка, притом плохая. Я даже орфографии хорошенько не знаю.
Так говоря, она думала: "вода отступила. Появились полосы земли, по которым можно было идти. По мокрой этой земле, по грязи, по илу, который прилипал к ногам. Получил отсрочку. Вовремя отпрянул от небытия. Надо будет это рассказать Савелию, и попросить его нарисовать".
- Можно все-таки попробовать, - продолжал он, - и, в случае неудачи, подыскать что-нибудь другое. Например в счетоводных записях. Или в классификации. Я буду следить. Я буду очень занят в Вьерзоне, но приезжать буду ежемесячно.
- Ежемесячно? Не еженедельно, как раньше? И что же я буду одна, без вас, в вашей конторе делать? Ваш директор съест меня живьем.
- Нет, нет, вы плохо меня поняли.
- Вы только что сказали, что будете следить. Разве можно следить, приезжая раз в месяц? Как вы думаете?
- Не сердитесь, прошу вас.
- Я не сержусь. Только вот я так устроена, что если не понимаю, то хочу, чтобы мне объяснили.
- Очень просто. Я обещал вам найти работу и я человек слова.
- Дайте мне еще вина, - произнесла она слегка глухо и он налил четверть стакана.
Днем, в поезде, он говорил себе, что будет тверд, что будет решителен, что ни упреки, ни гнев, ни даже слезы его не тронут. Но повторные и вызывающие требования налить вина его смутили.
- Вы мне оказали честь принять меня у себя дома, - заговорил он. - До моего дома, который в Вьерзоне, далеко и я не могу просить вас предпринять путешествие, чтобы я мог вам ответить тем же. А в Париже я останавливаюсь в гостинице. Пригласить вас со мной пообедать и поговорить о делах было вполне естественным выходом. К сожалению, ваш муж сегодня занят. Мне эго прискорбно, но что я мог поделать?
- Ничего.
- Теперь мы говорим о вас, о работе для вас, в моем деле. Устроить вас в нем для меня приятное обязательство. Я постараюсь...
Он замялся. Со времени встречи на берегу Сены, появления Асунты в мастерской, потом его визитов к ней, с тех вообще вот "первых пор" произошло многое. И крушение, и госпиталь, и заботы Мадлэн, и кончина отца, сделавшая из него владельца большого предприятия.
{89} Все это им было взвешено, принято во внимание. Но было им учтено и другое.
Он вполне допускал, что это другое могло захлестнуть все его существо и толкнуть на поступки неразумные и даже недостойные. Соответственно он нашел решение: бескорыстная дружба, преданность, постоянные заботы. Так, думал он, будет соблюдено равновесие.
Но теперь он видел перед собой красивую, соблазнительную, влюбленную молодую женщину, которая, к тому же, казалась приближающейся к пределам самообладания, готовой на необратимые слова и поступки. И у Филиппа возникло сомнение в том, что у него хватит воли для осуществления своего решения. Оттого он и не договорил фразы, оттого и оборвал себя на слова: постараюсь.
Тем временем Асунта выпила вино и попросила налить еще. Чтобы не поддаться желанию взять ее за руку и сказать: "Не пейте так, вы мне причиняете боль", - он, сделав мучительное над собой усилие, вернулся к тону покровителя:
- Я очень запаздываю с выполнением моего обещания, но, как вы знаете, я был болен и даже теперь не вполне поправился. Кроме того, потерял отца, вследствие чего возникли трудности в ведении дела. Не случись всего этого, вы были бы устроены еще до конца прошлого года.
- А? Правда? - сказала она, с иронической интонацией. И прибавила, уже без всякой иронии: - Ваш экстренный отъезд из госпиталя был значит не при чем в этом запоздании? Вы о нем не упомянули.
- Будем серьезны, - промолвил он. - Это необходимо нам обоим.
- Как вы могли? Как вы могли! - воскликнула она. - И как вы можете сейчас говорить таким тоном?
- Каким тоном?
- Тоном школьного учителя. Он вам не к лицу. Он вас уродует.
- Тон школьного учителя? Ничего общего. Мы говорим о делах и, когда говорят о делах, предпочтительней оставаться серьезным. Я хочу точно обо всем условиться.
- Точность делового человека.
- Да. Именно. Я деловой человек и стремлюсь найти наилучшее деловое решете, выяснить, какая вам подошла бы в моей мастерской должность.
- Должность? Мне подошла бы должность? Но я не хочу быть вашей служащей, не надо мне никакой должности! Если вы из-за этого мне писали, посылали депеши и пневматички, из-за этого теперь приехали и ко мне пришли... не надо было беспокоиться. Можно было просто приказать вашему парижскому директору: наймите мадам Болдыреву. Она ничего не умеет делать, но все-таки наймите, платить ведь будете не вы, а фабрика. А если окажется, что она обходится слишком дорого, я приму меры. Вот точность делового человека.
{90} - Асунта, Асунта...
- Налейте мне еще вина.
- Hет. Это вам наделает вреда.
Она взглянула на него с такой яростью, что он себя спросил, не ошибся ли в учете ее страстности, не недооценил ли ее и не завел ли себя в тупик? Действительно ведь, для такой женщины, изваянной из едва-едва успевшей затвердеть лавы, отказ мог быть равным оскорбление. Tе несколько секунд молчания, которые последовали за его словами, были для него секундами напряженного ожидания. Потом Асунта порывисто взяла графин и сама налила полный стакан.
- Напрасно, - промолвил он, как мог примирительной.
- Напрасно? Конечно, все что я делаю всегда напрасно. И напрасно я поехала вас навестить в госпиталь. Это было особенно напрасно. И сюда пришла напрасно.
- Да нет, да нет, все можно устроить, все можно отлично устроить. Не надо волноваться. Не надо сердиться.
- Я не сержусь и не волнуюсь. Я всегда такая. Это мое естественное состояние. Я естественная женщина, а не деловая. Хорошо было бы и вам быть естественным человеком, а не деловым. Гораздо это больше к вам подошло бы, чем тон школьного учителя.
- Но чего же вы, в конце концов, хотите? - не выдержал он и тотчас же, осознав грубую бессмысленность вопроса, испытал жгучий стыд.
"Я потерял самообладание", - подумал он.
Асунта молча склонила голову. Она ждала, что будет дальше. И так как он молчал, подняла на него упорный взгляд. "Так вот она где, - казалось, хотела она сказать, - твоя действительность, твоя реальность. Выступившие из воды полосы земли, грязи, глины, по которым можно начать идти, на которых можно будет построить склады, мастерские? И нанять для работы в них неопытных дактилографок?".
Она приходила к заключениям: Филипп был потерян, в Филиппе она ошиблась. Что ей оставалось? Христина, Савелий, удушливая атмосфера квартиры Варли? Или что, что еще? Бегство? Но куда? Она не решалась, но решаться было надо.
- Я больше не голодна, - проговорила она, отодвигая тарелку. - И я устала. Я поеду домой.
- Асунта, Асунта, что с вами? Подождите, Асунта, не волнуйтесь.
- Не настаивайте.
Она встала, взяла сумочку.
- До свидания, - проговорила она и пошла прочь.
Он же, наскоро собрав костыли, тоже встал, и, смущенный, расстроенный, почти испуганный, за ней последовал. Она уже вышла в вестибюль и ей помогали надевать пальто.
- Это несерьезно, это даже странно, мадам Болдырева, - бормотал он нагнав ее. - Вы меня неверно поняли.
{91} Пока отыскивали его пальто, которое, из-за костылей, он надел с промедлением, Асунта успела выйти. Он поспешил за ней, но, увечный, шел медленно. Она уже была метрах в двадцати-тридцати впереди, и шаги свои все ускоряла. Он хотел было ее громко позвать, но не решился, испытал от своей нерешительности ущерб перешедший в невыразимое внутреннее мучение.
"Так, кажется, было, - подумал он, - когда я послал к ней Ламблэ".
Она все удалялась. Он постоял минуту, другую, о чем-то думая, что-то внутри себя переламывая. И, опустив голову, заковылял к ресторану, у дверей которого толстый швейцар смотрел на него с доведенным до совершенства выражением предупредительной вежливости, под которой никто не угадал бы ни любопытства, ни насмешки.
28. - СНЕГ
Все кругом было бело и в лучах газовых фонарей скоренько и приветливо вспыхивали падающие снежинки. Зимний этот вид улицы - только что серой, мокрой и скучной - напомнил Асунте покинутый в детстве Петербург, который, с тех пор, принял в ее мыслях облик не то чудесного сна, не то сказки. Но утешения это воспоминание ей не доставило, наоборот, она с горечью сказала себе, что как раз из-за ее русско-испанского происхождения и из-за брака со слегка азиатическим Савелием, чистокровный француз Крозье ее не понял и от нее отвернулся.
"Он принадлежит банкам, - думала она, - и только когда банки поглотит хаос, он поймет, что меня любил".
В этом квартале оживление царило лишь днем, и дома, сплошь занятые конторами и складами, были заперты наглухо, темны и мрачны. Асунта не знала, куда направляется. Ноги ее стыли, руки тоже, но щеки горели. Минут через пять, совсем для себя неожиданно, она вышла на большие бульвары, где все сверкало, где сновали автомобили. где было много прохожих. Кафе казались переполненными и из некоторых доносилась музыка. Асунта побрела вдоль ярких витрин по направлению к вокзалу Святого Лазаря. Но высокие каблуки и промокшие туфельки делали ходьбу затруднительной. У ярко освещенного входа в кинематограф она подумала об удобных, мягких креслах. С афиш улыбались размалеванные красавицы, фотогенические моряки, клоунообразные джентльмены, послы, виртуозы и дегенераты. Грум, в красной шапочке, в курточке с золотыми пуговками, зазывал прохожих, объясняя, что представлена идет беспрерывно. Асунта взяла билет, проникла в зал, в изнеможении села и закрыв глаза, наклонив голову, стала тихонько плакать. Целиком сосредоточившись на внутренней боли, она не замечала ни того, что мелькало на экране, ни того, что можно было разобрать вокруг. Музыка, чьи-то слова, {92} полутьма зала, все это осталось в другом мире, из которого она ускользнула. И вдруг грянул дружный взрыв хохота. Асунта вздрогнула, открыла глаза и увидала прославленного комика, вытанцовывавшего, жестикулировавшего, выпячивавшего из под нарочито поднятых бровей глупые глаза, терявшего и подхватывавшего продавленный котелок. Злая собачонка трепала и рвала его заплатанные штаны. Зрители были в полном восхищении. Сидевший рядом с Асунтой, великолепно веселый мальчишка сучил ногами и, давясь от смеха, выкрикивал:
- Мама, мама, штаны! Смотри, штаны! Собака срывает с него штаны !
Мама, сама сотрясавшаяся от смеха, еле выговаривала:
- Молчи, не мешай слушать.
Асунта стремительно вышла.
- Мне одиночество нужно, как нужна вода тем, которые давно не пили, бормотала она.
Идти домой и запереться было невозможно. Дома ее ждали Христина и Савелий. Дома царил дух Марка Варли.
- Нет, нет, не это, только не это, - шептала она, - лучше всю ночь пробродить по улицам.
Гнев, обида, стыд теснились в ее душе и с каждой секундой она все отчетливей ощущала как растет, как твердеет непримиримость.
- Он мне открыл путь в пустоту как раз когда я ждала слов любви, говорила она себе, - он забыл, как позвал меня из хаоса и забыл, что я, ни о чем не думая, сейчас же ответила. А теперь? После увиливания он признался, что он всего-навсего деловой человек. Деловой человек! Посылает из под обломков поезда, почти умирающий, своего друга, чтобы я про все, как можно скорей, узнала. А в ресторане официальное сообщение: прошу считать инцидент исчерпанным. Я деловой человек. Мне некогда. Деловой человек! Берет руками, а отдает ногами. Ну и пусть остается со своими делами, со своей женой толстой. И с моим отказом, в придачу. Всем, всегда будет отказ. И деловому человеку, и человеку с бабочками. Уйду в монастырь. Там ни фабрик нет, ни полос земли вылезающих из воды, ни бабочек, ни Одиссеев, ни Ханов Рунков, ни мальчиков с фокстерьером на ремешке.
И внезапно замерла: "А если мальчик уже во мне?". Она круто завернула за угол и побрела по пустынному переулку. Вскоре поравнявшись с небольшим кафе она заглянула в окно и увидала, что там почти пусто. В глубине было несколько старомодных деревянных столиков и все имело вид слегка провинциальный. Почти машинально Асунта вошла. В воздухе висело немного табачного дыма, пахло пивом и кофе, освещение было недостаточным и чистота сомнительной. За прилавком целовальник мыл и перетирал стаканы, пополнял бутылки. На все это она обратила очень рассеянное внимание, но зато тени по углам и под стенными диванчиками ее притянули: они {93} казались успокаивающими, мирными, готовыми выслушать все, что она скажет. Она заказала кофе, села в самой глубине комнаты и закрыла глаза.
Ей хотелось оживить только что ее терзавшее, и внезапно упавшее, раздражение, гнев, от которого ее отвлекло воспоминание о мальчике с собачкой, и который мог быть благотворным.
"Как я могла, ну как я могла, - повторяла она себе, - все, наверно, в этом дело. Он сразу почувствовал, что я его обманула. Он не мог не почувствовать, потому, что он меня любит. Почувствовал, что я ему изменила до признания и подумал, что мне все равно, что я ищу спокойной жизни и богатства и больше ничего. И отомстил: ты не поняла, что я тебя люблю, не дождалась, так на же, возьми: я деловой человек и могу тебе предложить место".
Асунта не замечала, что думает вслух.
- Что, милочка, не идут делишки? - услыхала она низкий женский голос и, обернувшись, увидала недалеко от себя, в тени, которую отбрасывал угол прилавка, старую женщину. Ввалившиеся губы, толстый, вздернутый нос, седые космы, выбивавшиеся из под вязанного берета, красные руки - все говорило о незавидной старости. Асунта не знала что ответить и та, воспользовавшись ее замешательством, прибавила :
- Когда девочка, вот так, как ты, сама с собой говорит, так это показывает, что делишки неважны.
- Я сама с собой говорила?
- Точно. Ты даже и этого не заметила. Ой-ой, любовь-то, любовь-то что делает.
- Почему любовь? Что вы знаете?
- Что знаю? А что бы это могло быть другое? В мои годы, когда всего повидал, не ошибешься.
- И для всех, по-вашему, одинаково?
- Для всех не для всех, а когда девочка так одна сидит и себе под нос бормочет, то яснее ясного. О-о ! Посмотри-ка в окно. Снег как валит. Бедная моя машина. Не найдешь, пожалуй; совсем занесет.
- Машина?
- Да, но не с мотором, ручная. Сама в нее запрягаюсь. Вон она. Глянь.
Асунта увидала по ту сторону переулка довольно большую, покрытую брезентом тележку.
- И придется еще ее пихать по такой погоде до улицы Ламартина, рассмеялась старуха. - Я там живу, на чердаке. Если бы он видел, так стихи бы наверно написал: "Уличная торговка" или "Бедная актерка". Что поделать, если я была актеркой? По подмосткам бегала тридцать пять лет. А оттуда все как есть видно. Это только так думают, что на подмостки выходят чтобы показаться и хлопки или свистки послушать. На самом деле смотрят и видят актеры, а не публика. Если как следует к своей роли не присмотришься, так {94} обязательно соврешь. Хочешь, не хочешь, а все наизусть выучиваешь, и любовь, и не любовь. Ни к чему, конечно. Под старость все равно швейцарихой, или вот, как я, уличной торговкой становишься. Чтобы не попасть в убежище, понимаешь? Там нашему брату хуже всех приходится, именно потому, что мы все насквозь видим. Если б еще старик был...
- Вы вдова?
- Нет. Мужа не было, даже милого дружка не было. Т. е. дружков у меня было много, только все меня побросали. Если один бросит, два, три - куда ни шло. А если больше? Поневоле себя спросишь: какая она эта самая любовь? А теперь увидала, что ты мучаешься, ну и заговорила. О твоем нутре заговорила.
- Оставьте меня в покое.
- Ну да, ну да, милочка, оставлю тебя в покое. Пойду тащить своего Ситрона. Ну и погодка, прости Господи. Сколько я тебе должна, хозяин?
Она расплатилась и, уже у самой двери, добавила:
- До свидания, красавица, не сердись. И не слишком много возись с мужчинами. Такое уж это дело любовь. Если она по мерке, то куда ни шло. А если нет - то лучше не надо. Она, видишь, бывает благословенной, но редко. По большей части она проклятая. И не сердись, не сердись, до свидания, красавица моя раскрасивая.
Она вышла и Асунта видела, как стряхнув с брезента снег, она взялась за оглобли, слегка нагнулась и зашагала.
"Если бы она только могла догадаться, что я изменила любовнику до того, как стала любовницей, да еще с собственным мужем, - думала Асунта, так не толковала бы о том, что все про любовь знает".