Игнатовичу позвонил работник Совмина Кришталев. Когда-то они вместе работали в комсомоле. Как будто бы дружили, ходили друг к другу в гости, вместе отмечали праздники, общие и семейные. Но, пожалуй, ни разу не поговорили серьезно, всегда, и на работе и дома, с иронией, со смешком, со шпильками. Так складывается либо между людьми очень близкими, чего здесь не было, либо в тех нередких жизненных ситуациях, когда люди стремятся к одному результату, но не очень верят, что достигнут его. Как иной раз спортсмены на соревнованиях. Выйдя на дорожку, поглядывают друг на друга с ревностью, хотя отлично знают, что ни один из них чемпионом не станет, чемпионом станет третий, чужой, не из их команды. Потому и перекидываются ироническими словцами.
Вырвался ли кто-нибудь из них вперед? Игнатович не испытывал ревности к Кришталеву, хотя тот занял должность, которая позволяла ему звонить сверху вниз и подписывать указания, которые он, Игнатович, должен выполнять, несмотря на то, что формально бумаги эти не ему направлены. Теперь на «соревнованиях» они выступают как бы в разных видах, или, может быть, правильнее, в разных весовых категориях, а потому не являются соперниками. Но у Кришталева осталась все та же комсомольская ирония по отношению к другу, что не слишком нравилось Игнатовичу. Тем более что свою иронию он неизвестно когда и где утратил. И это как бы давало Кришталеву перевес.
Игнатовичу давно начало казаться, что тот нарочно лезет на его «дорожку» — звонит чаще, чем надо. Не по адресу. Его обязанность звонить в советские органы — председателям исполкомов. Но не пошлешь же его к дьяволу, не скажешь: звони Кислюку.
Близкий, точно из соседнего кабинета, знакомый голос, который Игнатович узнал бы из тысячи других— этакое ленивое, насмешливое мурлыканье:
— Герасим сын Петров? От меня тебе нижайшее… От всей комсомольской гвардии тоже. В добром здравии?
— А как же иначе, если вся гвардия за меня молится день и ночь.
— Очко. Снег идет?
— Вьюга. Все улицы замело. А снегоочистителей не хватает.
— Не плачь. Не помогу. Не моя епархия.
«По твоей тоже не чувствую помощи», — подумал, но не сказал, иронии не получилось, слишком выглядело серьезно. А серьезно нельзя. Вот ему, Васе Кришталеву, выходит, можно и так и этак.
Сказал с оттенком обиды:
— Ладно, не помогай. Но не режь того, что нам положено.
Кришталев закричал уже всерьез:
— Я тебя режу? Нахал ты, Герасим! Это ты нас режешь.
— Я?
— У тебя не хватает силы призвать к порядку своего архитектора? Или это ход конем?
— Какой ход?
— Люди становятся изобретательны, когда хотят спокойной жизни… без лишних хлопот.
— Василий! Отрываешься от низов. Какой это дурак станет отказываться от такого объекта?
— То-то и оно. Любой город за такой комбинатик сказал бы спасибо. А ваши ничего умнее не придумали, как сунуть палку в колеса. Подготовленный проект… Завизированный всеми заинтересованными организациями. Погоди, — в трубке зашелестела бумага. — Да и твой автограф здесь, в левом углу снизу.
— Каждый имеет право высказать свое частное мнение. В любой инстанции…
— Частное? Насколько я помню, этот Мохнач или Лихач — твой свояч, — засмеялся Кришталев, довольный собственным словотворчеством.
У Игнатовича перехватило дыхание. Это тот случай, когда надо подумать, что ответить. Сказал осторожно:
— Надо знать этого свояка.
Но осторожность обернулась против него.
— Не хватает духу дать ему по мягкому месту? — уже не с иронией, с сарказмом спросил Кришталев. — Гляди, за него получишь ты.
— Василий! Не стращай. И так дрожу как лист осиновый. От слов твоих.
Наконец ирония равного.
— Зачем мне тебя стращать? Это сделают другие. Знай, у нас недовольны. Назначили комиссию. Тебе не хватает комиссий? Будь готов принять еще одну.
— Всегда готов! — ответил Игнатович по-пионерски весело.
Но когда положил трубку, почувствовал, что от этого веселого разговора у него взмокли спина, лоб. И участился пульс. Хотя пока что волноваться нечего. Он вел себя совершенно естественно. И ничего еще не произошло. Продолжаются поиски оптимального решения. Творческая дискуссия, совершенно нормальная в эпоху научно-технической революции. И однако… все ли будут рассуждать так, как он, а не так, как Кришталев? Свинья все-таки этот Кришталев! Лучший друг! Словечка не вымолвит без своей идиотской подначки. Ведь он докладывал руководству о письме Карнача. Можно представить, как доложил. Разумеется, не преминул сказать о его родстве с Карначом и о том, что он, Игнатович, поначалу тоже выступал против посадки «химика» в Белом Береге. Мог и про жажду спокойной жизни сказать. Наверно, сказал. Но вдруг с Кришталева злость его перекинулась на Карнача. Все из-за него, из-за этого упрямого черта, из-за его безответственности, зазнайства.
Положение Игнатовича требовало от него умения соблюдать объективность всегда, чтоб его личные эмоции, чувства, неприязнь или любовь к тому или иному человеку не определяли места этого работника в коллективе, в обществе, отношения к нему со стороны официальных органов. Он почти гордился, что в весьма сложных сплетениях обстоятельств ему удается сохранить объективность. Вот и с Карначом. Кто-нибудь другой за подобные выходки уже давно распрощался бы с таким свояком. А он заглушил свой гнев настолько, что, когда Даша и Виолетта пригласили на свадьбу, готов был поехать. Лиза не посоветовала. Лиза молодчина. Дав волю своей злости тогда, на улице, после театра, она на другой день успокоилась, к ней вернулась обычная рассудительность. Больше она не настраивала мужа против Максима, не требовала кары на его голову, партийного воздействия. Приглашение они обсуждали долго, целый вечер. Сперва решили, что поедет одна Лиза. Но перед самой поездкой Лиза загрипповала. И опять-таки он был благодарен ей, что она не поехала одна, без него. Однако племянницу не забыла. Верная традиции, послала Виле телеграмму и щедрый подарок.
Он радовался своей снисходительности, объективности. Пусть не думает Карнач, который, как каждый человек с нечистой совестью, становится подозрителен, что Игнатович ему враг. Может быть, не друг уже, каким был, но и не враг. Хорошо работай, строй город, и нам нечего с тобой делить. Только знай, партийными принципами Игнатович никогда не поступится. За развод с женой, за связь с Галиной Владимировной накажем со всей строгостью.
Таково примерно в общих чертах было его отношение к Максиму до разговора с Кришталевым. Разговор все перевернул.
Не ирония комсомольского друга, не страх перед комиссией и не напоминание о его позиции при выборе места под комбинат, а именно этот неожиданный, как рецидив, гнев против Максима выбил его из рабочего ритма, испортил настроение, отвлекал весь день от дел. Даже с Галиной Владимировной он говорил сугубо официально, кратко, подчеркнуто вежливо.
Пришел домой, и там первые слова, которые услышал от жены, — о Максиме. Куда девалась Лизина сдержанность. Она опять кипела.
— Я уговорила Дашу сделать все, чтоб сохранить семью. И она согласилась. После свадьбы пошла к нему в гостиницу, просила, умоляла, унижалась. Он оскорбил ее самым подлым образом! Даша приехала зеленая. Хоть в петлю бедняге лезть. Теперь уже никакой надежды. Наивна я была! Верила, что неглупый человек, опомнится как-нибудь. Куда там! Такая, как твоя секретарша, любого с ума сведет. Не удивлюсь, если завтра ты…
Измученный за день тяжелыми мыслями, Герасим Петрович шел домой, надеясь, что поговорит с женой, выскажет свои тревоги и сомнения и ему станет легче, как случалось не раз. Лиза со своей женской мудростью умеет все поставить на место и истолковать наилучшим образом в его пользу. И вот тебе на! Все мы объективны, пока не заденут нас. Из-за сестры она готова оплевать не одного Карнача…
Герасим Петрович не выдержал, взорвался:
— Поплачь над несчастной судьбой своей сестрички! Позеленела… Отчего она позеленела? От глупости своей! Дура она, твоя Даша, набитая гнилой соломой! Удивляюсь, как Карнач столько лет жил с ней. И ты из-за сестры не натравливай меня на людей! Мне работать с ними! Я не желаю валить все в одну кучу.
Лиза обычно хорошо улавливала душевное состояние мужа. Поняла, что кто-то испортил ему настроение и что это каким-то образом связано с Карначом. А Герасиму хочется сохранить свою высокую принципиальность. В таких случаях — Лиза знала из многолетнего опыта — лобовая атака не подходит. Нужен другой маневр — спокойствие, ласка, затяжная осада и постоянное «капание на мозги». Не стоит трещать сорокой. Лучше куковать кукушкой. Мало есть мужей, которых умная жена не заворожила бы своим кукованием.
Кроме того, сестра сестрой, но если у Герасима действительно неприятности на работе, тут надо не бередить рану, а узнать, отчего она, и лечить самыми целительными средствами.
Игнатовича насторожило, что Сосновский не отправил комиссию в горком и даже не поручил секретарю обкома по промышленности заняться этим, уже, по сути, решенным на высшем уровне делом, а взялся за него сам. Созвал широкое совещание. Сам позвонил Игнатовичу, обязал его присутствовать и обеспечить явку ответственных работников горкома, горсовета, архитекторов Карнача, Макоеда, Шугачева… Такая поспешность и такой широкий форум говорили о том, что Сосновскому тоже кто-то звонил и что в истории с «привязкой» комбината появились какие-то новые аспекты. Какие? Почему Сосновский ничего не сказал ему, Игнатовичу? В конце концов, он больше, чем кто бы то ни было, занимался комбинатом — выбивал его и вел дискуссию с министерством о месте посадки, до обкома прежние баталии доходили лишь через его информацию.
Но тревожило даже не то, что дело, таким образом, перешло в высшую инстанцию, а его, Игнатовича, оттерли. После письма, которое сочинил этот анархист, и не такого еще можно было ждать. Беспокоило другое. Раньше он поддерживал Карнача в споре о месте. А потом отступил. Но отступил после того, как министерство пригрозило, что будет просить площадку в другом городе и даже в другой республике. Тот же Сосновский, да и еще многие голову бы ему снесли, если б такой комбинат — на сотни миллионов рублей! — был упущен из-за мелочи — недоговоренности, где его посадить.
Но как Сосновский отнесется к его тактическому отступлению? У Леонида Миновича свои принципы, иногда совсем неожиданные, немного старомодные. Вспомнились его слова о дружбе. Смешно, разумеется, соотносить решение больших, можно считать, глобальных вопросов политики и экономики с переживаниями отдельных людей, с тем, что у них нелады в семье или дала трещину дружба. Однако же ему, Игнатовичу, на его нелегком посту приходится учитывать и это, особенно когда живешь и работаешь под зорким оком такого человека, как Сосновский. Упаси боже заронить в нем сомнение в твоих познаниях, компетентности, принципиальности — во всем том, что включает в себя емкое слово п р е с т и ж.
Народу собралось много.
«Зачем столько? — подумал Игнатович. — Любит дед разводить демократию».
Карнач и Шугачев примостились в конце длинного стола.
Максим волновался, как перед экзаменом. Странно. Давно уже так не волновался на более ответственных собраниях, при обсуждении его собственной работы. А тут ведь ничто ему не грозит. Ему нет. Но городу, людям… А город этот стал близким и дорогим, и ему небезразлично, как он будет застраиваться. Даже после его смерти, при внуках и правнуках. Куда будет расти и что сохранит из того, что сейчас мило ему, главному архитектору. Нет, даже не архитектору, просто гражданину этого города. За дубраву в Белом Береге он костьми ляжет.
Сосновский, который обычно каждого встречал шуткой, сидел хмурый, словно недовольный, что его оторвали от дел более насущных: снижаются надои молока, и он уже много дней ломает голову над причиной. Что случилось? Сенажа заготовили больше, а молока получают меньше.
На Карнача Сосновский и не глянул, хотя кому-то тут, на их конце стола, заговорщицки подмигнул. Максим оглядел своих соседей. Кому? Неужто Макоеду? Дело дрянь, если Макоед стал у Сосновского консультантом по архитектуре.
— Кто у нас докладчик сегодня? Или без доклада будем?
Поднялся начальник архитектурного управления облисполкома Голубович.
Максим даже крякнул. Кто поручил это Голубовичу? Дядя он ничего. Но никакой не архитектор, по образованию землеустроитель, межевик. Занимал разные должности, руководил и сельским хозяйством, и народным просвещением до того, как судьба привела его в архитектуру. Что такой человек может сказать в защиту Белого Берега? Да еще в своем предпенсионном возрасте. В таком положении люди становятся весьма осторожны.
Максим не раз шутил: как бы возрос уровень работы, если б на пенсию выходили по жребию, а не ожидали ее, как приговора или праздника.
Голубович приятно удивил Максима. Он начал с генерального плана развития города, застройки и реконструкции его. С указкой, как старый учитель, рассказывал подробно, в деталях, несколько даже приподнято, словно радуясь, что и сам он имеет некоторое отношение к этому плану.
Сосновский сперва слушал как бы невнимательно, потом — долгое время — с удивлением и интересом.
Остановил Голубовича:
— Ты что, вздумал убаюкать нас лекцией о генплане?
Начальник управления не растерялся:
— Леонид Минович, без ознакомления с планом нельзя представить перспективу роста города. Куда ему лучше расти.
— Спелись вы с Карначом, — сказал Сосновский, но, судя по интонации, скорей с одобрением, чем с укором.
— Мы на этой спевке друг друга за чубы трясли.
— Это вы на людях хватаетесь за чубы. Чтоб поднять цену на свой товар.
Присутствующие засмеялись.
— Сколько еще вам надо времени?
— Пять минут.
Голубович говорил больше, и Сосновский не остановил его, только, когда тот кончил, неопределенно протянул:
— М-да-а… Хитро ты подвел. Но считай, что не все тут догадливые. Где же нам сажать комбинат?
— В Озерище.
Представитель министерства, молодой человек с бакенбардами, в новом, с иголочки, костюме и модном галстуке, больше похожий на артиста, чем на химика, не выдержал, подал голос:
— Леонид Минович! Прошу простить за внеочередное заявление. Но если нас пригласили сюда, чтоб навязать площадку, от которой министерство отказалось с самого начала, то, простите, мне нечего здесь делать, — и задернул «молнию» на своей ярко-зеленой папке, как бы собираясь покинуть совещание.
Сосновскому такая демонстрация не понравилась, и он сказал вежливо, но язвительно:
— Министерство обсуждает место. Но, насколько мне известно, не министерство окончательно решает, где строить такой объект. Давайте, товарищ Платков, выслушаем и другие мнения. У нас демократический централизм. Кто рвется в бой?
Представитель покраснел, как опороченная невеста, съежился, и как-то сразу все на нем поблекло, даже яркий галстук, а баки показались нелепыми, будто приклеенными.
Виктор Шугачев сжал Максиму колено.
— Молодчина, — одобрил он Сосновского.
Выступил ответственный работник Госстроя республики, известный архитектор, отягощенный званиями и лауреатскими медалями.
Человек это был энергичный, гибкий руководитель, с острым чувством нового. Должно быть, эти качества помогали ему, никто не мог сказать, что он бездействующий архитектор, что успех загубил его талант. Максиму, правда, далеко не все нравилось в его работах, и вообще отношение к Александру Адамовичу у него было двойственное. Но вместе с тем на своем посту главного архитектора он во многом следовал шефу, учился у него.
Говорить Александр Адамович мастер. Артист.
— Дорогие товарищи! Прежде всего я хочу поблагодарить обком и лично Леонида Миновича за то, что он так оперативно собрал представительное совещание. Это, товарищи, симптоматично. Такое внимание к архитектуре мы сейчас чувствуем со стороны всех партийных и государственных органов, широкой общественности. Это поможет нам, советским зодчим, еще лучше, с меньшими накладками и ошибками решать сложные задачи, поставленные перед нами партией и народом… По сути дела, которое собрало нас здесь. Скажу откровенно, нам в Госстрое понравилась записка Максима Евтихиевича. Мы можем гордиться, что у нас такие главные архитекторы. И выступление товарища Голубовича. Это же здорово, товарищи, когда архитектурные управления, областные и городские, так борются за осуществление генплана развития города. Но, дорогие товарищи… Да, н о… Первое. Как давно уже сказано людьми, которых мы можем назвать нашими учителями, план — не догма. Максим Евтихиевич, не качай головой. У всех нас, архитекторов, есть одна болезнь… Старая инерция — боязнь промышленного комплекса в городской структуре, боязнь, что он не впишется в ансамбль будущего района. А между тем это неоправданная боязнь. Не только в масштабах Союза, но и в республике мы уже давно доказали, что промышленные комплексы могут активно влиять на архитектуру городов. Именно промышленные комплексы с яркой объемно-планировочной структурой, с выразительной композицией в сочетании с общественными и жилыми зданиями могут создать действительно современный архитектурный ансамбль… Я убежден, это единственно правильный путь советской архитектуры. Мы не можем и не будем строить городов-спален на манер шведских городов-спутников. Такие города отчуждают людей, разъединяют…
Максим не выдержал:
— Александр Адамович! Не по этой линии наши основные возражения, хотя я не верю, что такой комбинат может украсить район. Но не это главное. Главное в том, о чем мы теперь очень часто говорим и пишем. Как сохранить живую среду. Белый Берег с его дубравой — драгоценнейший дар природы. Легкие города. Неужели непременно надо отравить их?..
Сосновский слегка постучал карандашом по столу, пошутил без улыбки:
— Не перебивай начальство, Карнач, а то оно тебе припомнит.
Александр Адамович рассмеялся.
— Да нет, ничего, Леонид Минович. Мы с Максимом Евтихиевичем лет двадцать уже как спорим. Истина рождается в споре.
После руководителя Госстроя сразу попросил слова Макоед. Он, пожалуй, один подготовился к совещанию так же тщательно, как Максим. И разделывался с его письмом в Совмин по пунктам, по каждому абзацу.
Максим сперва удивился: кто ему дал прочитать письмо? Но разве трудно догадаться? Игнатович. Копия только у него.
Не разозлился. Наоборот, пожалел бывшего друга. «Кого ты берешь в консультанты? Опомнись, Герасим!»
Платков, представитель министерства, лучше, чем кто бы то ни было из местных работников, вооружился экономическими расчетами. Сыпал цифрами, как горохом. Хотя, подумал Максим, совсем не нужно столько цифр, которые все равно не запоминаются, чтоб доказать простую вещь, очевидную — строительство комбината в Озерище обойдется дороже. Платков уточнил: на восемь процентов. И с пафосом воскликнул:
— Товарищи! А вы представляете, что такое восемь процентов при таком объеме капиталовложений? Кто нам разрешит выбрасывать миллионы народных денег? Мы пустим миллионы на ветер. Современные очистные системы практически гарантируют полную очистку отработанной воды и газовых выбросов.
Максим попросил слова после Платкова.
Сосновский сказал, невозможно было понять, всерьез или в шутку:
— Вы же все написали.
— Не все. Я хочу добавить.
Сосновский посмотрел на стенные часы, как бы предупреждая: говори, но недолго.
— Я хочу начать не с сегодняшнего дня, не с сегодняшних нужд. Я хочу попросить вас заглянуть лет на двадцать вперед и пройтись по городу где-то в конце нашего века. У кого хватает фантазии. А без фантазии мы не можем строить. Мир преображают фантазеры. Голубович хорошо защищал генплан реконструкции и строительства города. Но лично я, Александр Адамович, уже вижу, что у нас с вами не хватило фантазии или, вернее сказать, мы боялись дать ей простор, мы все время надевали на нее узду. Однако сама жизнь подсказывает, что город с этого крутого безлесною берега, где он построен семь веков назад как крепость, рвется туда, за реку, на луг, ближе к лесному массиву, к природе… Мы не задумываемся над тем, что это становится органической потребностью людей. А все решают люди. Они создают планы, подают заявки на места застройки. Кто-нибудь интересовался этими заявками? Семьдесят процентов рвутся в Белый Берег. И химики туда же. Я их понимаю. Но, к сожалению, никто серьезно не задумывается, какой там может вырасти город, если мы с такой легкостью, Александр Адамович, начнем вписывать в ансамбль промышленные корпуса, пускай с самой совершенной объемно-планировочной структурой и композицией. К тому же, Александр Адамович, вписать можно часовой завод или завод электрических машин, хотя, как вы знаете, я никогда не считал удачным решением посадку полиграфкомбината и завода ЭВМ в центре города (это был удар по своему руководителю: Александр Адамович — один из авторов Ленинского проспекта в Минске). Химический же комбинат требует обязательного и резкого разделения функциональных зон — производственной и жилой. Вписывать его в жилой комплекс — это абсурд, за это судить нас надо?
Максим нарисовал картину района, застроенного химическими предприятиями, через два десятилетия.
Представитель Госстроя возразил:
— Вы нас пугаете, Максим Евтихиевич, это из романов ужасов, которые пишутся на Западе.
А Сосновский шутливо подбодрил:
— Пугай дальше. У нас нервы крепкие.
— Нет, теперь я поведу вас по городу, который будет застроен разумно, где всем хватит простора и кислорода. Для этого достаточно согласиться с тем, что район Белого Берега — основной жилой район, что там, как нигде, есть все для того, чтоб с наименьшими затратами, с наилучшим использованием ландшафта и всего, что подарила природа, построить город-сад. Архитектор Шугачев захватил эскизы планировки такого района, он покажет вам на листах.
Максим рассказывал о городе, который ему, архитектору, видится через двадцать — двадцать пять лет, о городе, который вырастет на том, луговом берегу реки. Должен вырасти, если строить разумно.
— Комбинат погубит дубраву — это мое твердое убеждение. Так неужели же надо уничтожать то, что уже есть, а потом сажать новые парки с огромными затратами средств и ждать сто лет, пока они вырастут?
— Комбинат сохранит вам этот парк! Поможет сохранить! — раздраженно крикнул Платков.
— Посмотрим, так ли это, — спокойно возразил Максим и раскрыл свой толстый блокнот. — Вот у меня несколько выписок…
И тоже начал бомбить цифрами: сколько комбинаты такого типа выбрасывают в воздух газов и сажи, что происходит там с окружающей средой. В Западной Германии, в Англии…
Платков громко хмыкнул, будто обрадовавшись, и обратился к Сосновскому:
— Леонид Минович! По-моему, товарищ архитектор путает социальные системы. Там же капитализм, дорогой товарищ. Не забывайте!
— Насколько мне известно, социальная система не так уж влияет на технологический процесс, как вам это кажется.
— Нет, влияет, дорогой товарищ! И крепко влияет! Мы в первую очередь думаем о человеке, о людях!
— Правильно! И я думаю о людях. Только вашей заботы хватает ненадолго…
— Карнач! — предупредил Сосновский, постучав карандашом по столу.
— Понимаю, Леонид Минович, — покорно согласился Максим. — Но поскольку меня обвинили в политической неграмотности, я должен защищаться. Тут у меня выписаны цифры по двум нашим комбинатам.
Максим назвал комбинаты, формулы химических соединений, которые выбрасываются в атмосферу, количество гари, оседающей вокруг, и показал, что стало с растительностью возле одного из таких комбинатов.
Платков спросил испуганным шепотом:
— Вы откуда взяли эти данные?
В зале засмеялись.
Сосновский затаил хитрую усмешку, рад был, что его люди не лыком шиты, иному столичному очко вперед дадут.
— Вы не читаете своих журналов, дорогой товарищ, — уничтожающе заметил Максим. — Пожалуйста, запишите номер и страницу…
— Ну-ну, — погрозил карандашом Сосновский.
— Тогда два слова о стоимости строительства. Да, в Озерище строительство обойдется дороже. Но это опять-таки узкий подсчет, ведомственный, не государственный…
— Вы договоритесь до того, что мы — частная фирма.
— Нет, до этого я не договорюсь, товарищ Платков. Но только один пример. Уже самое начало строительства создаст у нас серьезную транспортную проблему. Наш единственный, построенный после войны мост не пропустит того потока грузов, которые понадобятся стройке. Придется безотлагательно, скорее, чем все остальное, строить новый мост. Но в министерстве, очевидно, считают, что это не их забота, это действительно дело городского Совета. Если полагать, что мы черпаем не из одной казны, тогда и в самом деле спорить не о чем.
— Нельзя ли без иронии? — хмуро и сурово, совсем иначе, чем Сосновский, сказал Игнатович.
— А без иронии я спорить не умею, Герасим Петрович. Так уж воспитан, — ответил Максим.
Сосновский, ничего не говоря, постучал по столу. Александр Адамович укоризненно покачал, головой: «Ох, налетишь ты, Карнач!»
Максим посоветовал Шугачеву захватить с собой листы, чтоб попробовать убить двух зайцев: защищая Белый Берег, показать эскизы планировки Заречья, которое станет началом застройки всего этого большого и интересного района, подбросить Сосновскому, Александру Адамовичу и другим мысль, что первооснова этой застройки — Заречье — требует совершенно нового решения, а значит, сверхнормативных затрат.
Но, должно быть, Игнатович разгадал их хитрый ход, потому что, как только Шугачев вынул из-под стола приколотый к доске лист с планировкой Заречного района, Герасим Петрович решительно возразил.
Шугачев, который редко выступал на таких форумах и вообще боялся начальства, растерялся и обиделся, что секретарь горкома обратился не к нему, а к Карначу, по сути, игнорируя его как архитектора, как человека. Оттого говорил невыразительно и путано, и пожалуй, не столько помог Максиму, сколько навредил.
В последнее время у Виктора частенько сжимало сердце. Теперь тоже стиснуло. И он больше вслушивался в удары сердца и боль, чем в замечания присутствующих, их реакцию на его выступление. Сел разбитый и обессиленный, как будто по нему пробежал табун лошадей. И никого уже не слушал. Шумело в голове — подскочило давление. Только вторичное выступление Макоеда расшевелило Виктора. На удивление самому себе, он не выдержал и крикнул:
— А кто тебе дал право говорить от имени всех архитекторов? Ты у нас спрашивал?
Сосновский погрозил ему карандашом, но с доброй улыбкой. И, странно, эта улыбка секретаря обкома… нет, не сама улыбка — человеческое тепло сняло боль в сердце. Виктор глубоко вздохнул, проверяя. Нет, не болит. Пропал страх. И вернулся интерес к тому, о чем тут говорили.
Максима поддержал профессор пединститута, биолог, который говорил о роще с умилением; страшно стало, когда он обрисовал, чего может стоить городу потеря такого массива. Неожиданно поддержал начальник ГАИ, присутствие которого здесь сперва удивило. Полковник развил замечание Карнача о том, что строительство такого объекта в Заречном районе создаст для города серьезную транспортную проблему.
Игнатович не просил слова. Сосновский спросил, не хочет ли он выступить.
Герасим Петрович сказал, что комбинат — большой подарок и они, представители городской власти, должны сделать и сделают все, чтоб комбинат строился в их городе, от такого строительства зависят его рост, будущее.
Выступление было довольно прозрачным ответом Карначу, даже таило нотки угрозы, хотя Игнатович не только не назвал фамилии главного архитектора, но и словом не обмолвился о споре по поводу выбора места под комбинат, как будто вопрос этот был настолько мелкий, что и говорить о нем не стоило.
А Сосновский вроде бы поддержал Максима. Он сказал:
— Ну что ж, можно считать, что обмен мнениями был полезен, хотя, правда, не все подготовились к разговору так основательно, как товарищ Карнач.
Своего мнения, где же посадить комбинат, Сосновский не высказал.
— Девушки наши, — как бы выражая им благодарность, кивнул он в сторону стенографисток, — все записали до последней запятой, это они умеют здорово делать. Никто пускай не боится, что в его речи что-нибудь пропущено. Все эти материалы, — сказал он почему-то Игнатовичу, — мы представим в инстанции, которым надлежит принять окончательное решение о месте строительства. Не беспокойтесь, решение будет принято правильное. — В зале засмеялись. — Спасибо за участие. Всего хорошего, — и поднялся энергично, по-молодому, с поспешностью человека, который дорожит каждой минутой.
Однако все равно его задержали. Один. Второй. Максим тоже подошел и попросил, чтоб Сосновский принял его — на две минуты.
— По этому вопросу? Не принимаю. Никаких секретных переговоров. Все надо было сказать здесь.
— Нет, не по этому.
— Тогда подожди, пока я попрощаюсь с гостями. Гости, брат, есть гости. Они у нас всегда нежданные, но желанные, и принимать их надо без очереди. Иначе уроним марку.
Когда из зала почти все уже вышли, Максим вспомнил про Шугачева. Замысел их с показом проектов Игнатович сорвал. Шугачев — поэт и романтик, несмотря на свой внешний рационализм, он легко загорается. Он, очевидно, предполагал, что проект его, как говорится, произведет фурор, что все внимание Сосновского, представителя Госстроя, архитекторов, строителей переключится с комбината на его микрорайон. Но не произошло ничего даже близкого к его ожиданиям.
Максим знал, Шугачев будет расстроен. Но не думал, что для него это почти трагедия. И дал промашку, сказав:
— Виктор, подожди. Я загляну к Сосновскому и потом помогу тебе довезти твои картинки.
Обычная их терминология: «ничего картиночка», «картинка для букваря» и т. д. Но Шугачева, который считал, что последняя его надежда на экспериментальный район рухнула, привычное слово это обожгло. Он бросился на Максима, будто разъяренный бык, ткнул в лицо трубкой ватмана.
— Для тебя это «картинки»! А для меня жизнь! Провокатор ты! Тебе лишь бы себя показать. Пусть скандал, только бы покрасоваться, только бы побыть на виду! Позер!
Максима это ошарашило. Он сказал почти шепотом:
— Дурак ты, Витя.
Виктор закричал:
— Конечно, я дурак! Один ты умный!
Настроение было испорчено.
У Сосновского сидел Игнатович и, по всему видно было, не собирался уходить, когда пригласили Максима. Может быть, секретари договорились, что примут главного архитектора вдвоем. Возможно, думали, что у него, как всегда, архитектурные вопросы.
Максиму не понравилось присутствие свояка, но что поделаешь.
Должен был сесть напротив, через столик, приставленный к большому письменному столу, за которым Сосновский что-то быстро записывал в толстый блокнот-дневник, знакомый всему партактиву; про блокнот этот шутили: «Попадешь в Лёнин синодик».
Игнатович чуть снисходительно, как младшему, но, в общем, дружелюбно улыбнулся Максиму и спросил:
— Ну что, борец, намерен воевать за Берег?
— До последнего вздоха.
Сосновский оторвался от блокнота и хохотнул.
— Э-э, если пошли такие высокие слова, химики могут спать спокойно. Белый Берег у них в кармане.
Игнатович сказал серьезно, явно желая оправдать свою позицию на совещании:
— Думаешь, мы не разделяем твоей озабоченности? Но мы еще больше озабочены тем, что потеряем, если комбинат передадут в другой город. Что для нас дороже?
— Не агитируй его, Герасим Петрович. Скажи спасибо, что своей позицией архитектор не дает тебе впасть в спячку.
Максим увидел, как у Игнатовича дернулась щека, одна, потом другая, словно он катал во рту горькую пилюлю и никак не мог проглотить.
— Однако с этим вопросом все. Как договорились, — Сосновский слегка хлопнул ладонями по столу и обратился к Максиму официально, с заметным нетерпением занятого человека: — Что у вас?
Максим начал рассказывать о молодых строителях, у которых родилась двойня.
Сосновский сразу понял, что разговор пойдет о квартире, и вздохнул. Тут случай действительно необычный. Но вот сидит секретарь горкома. Ему, как говорится, и карты в руки.
— Послушайте, Карнач, а почему вам не нажать на своего председателя?
— На Кислюка? Нажал.
— И что?
— Договорились, что… будет выделена квартира в доме речников из процентов горсовета.
— Так вы пришли мне сообщить эту радостную весть? — иронически спросил Сосновский.
— Потом я узнал, что квартира передается другому…
— Кому?
Максим набрал воздуха, взглянул на Игнатовича, присутствие которого было сейчас совершенно нежелательно.
— Вашему сыну.
Игнатович смущенно опустил глаза, как будто это относилось к нему.
А Сосновский некоторое время с любопытством смотрел на человека, который попросился на прием, чтоб сказать ему такую вещь. Максим не выдержал, отвел взгляд. Потом жалел: не успел разглядеть, что было в глазах у Леонида Миновича. Потому что через минуту Сосновский наклонился над столом, будто собираясь боднуть кого-то. Сквозь мягкие, как у ребенка, седые и уже сильно поредевшие волосы видно было, как наливается кровью темя.
Наступила неловкая пауза.
Наконец Игнатович поднял на Максима глаза и взглядом выразил осуждение: «Дурень ты бестактный. Ты что, не мог прийти ко мне?»
Максим подумал: «А в самом деле, почему я не пошел к Герасиму? Почему даже мысли не явилось рассказать об этом ему? Двадцать лет дружили!» — И ему стало грустно и больно, и донкихотство это показалось неуместным. Стало неловко перед Сосновским, которого он искренне уважает. Однако же не попросишь прощения. Смешно было бы.
Леонид Минович провел ладонью по лицу, как бы стер впечатление от слов Карнача. И в самом деле, когда поднял голову и взглянул, лицо его было спокойно, со всегдашней смешинкой в глазах, разве только резче, чем минуту назад, проступила усталость человека, который рано начал свой рабочий день и напряженно работал.
— Послушай, Карнач, будь откровенным до конца. Допустим, я не поломаю этого. Что будешь делать? — неожиданно весело и на «ты» спросил Сосновский.
— Ничего. Просто меня постигнет еще одно разочарование.
Сосновский откинулся на спинку кресла, лукаво прищурился и снова оглядел Максима с нескрываемым любопытством.
— Вот ты какой! — и неожиданно упруго встал.
Максим тоже поднялся, несколько растерянный, не зная, как распрощаться после того, что он здесь сказал. Сосновский выручил его, протянул через стол руку.
— Спасибо за откровенность.
Когда за Карначом закрылась дверь, Сосновский быстро прошел к этой же двери и даже какой-то миг постоял перед ней. Потом вернулся к столу. Остановился перед Игнатовичем, который все еще прятал глаза, оттянул резинки подтяжек, будто намереваясь щелкнуть себя по груди.
— Ты видел, какая заноза!
— Трудно с ним работать, — пожаловался Игнатович.
— Нелегко, — согласился Сосновский, возвращаясь на свое место, и тут же сказал уже другим голосом: — Пришли ко мне своего умненького мэра. Я с него, чертова сына, стружку сниму.
Оставшись один, Леонид Минович попросил секретаршу никого к нему не пускать и долго ходил по просторному кабинету, останавливаясь то перед книжными шкафами, разглядывая книги, то перед окном, наблюдая за людьми и машинами. Нельзя сказать, что он очень уж разволновался или возмутился. Нет, человеческие слабости были ему хорошо известны, и если что тревожило, так это то, что слабостей этих не становится меньше. Да, не очень приятно, когда тебе в глаза бросают такой упрек. Разумеется, Кислюк — дурак. Но Леонид Минович не искал виновных. Виноват он сам. Не первый раз его слабость, которую называют добротой, подводит.
Невестка будто и ничего женщина, но тоже со слабинкой. Не чуждая обывательским интересам, она стала не лучшим образом влиять на своего мужа — их сына, человека мягкого и доброго, раньше, до женитьбы, далекого от всего этого. Валентину Андреевну, жену Сосновского, учительницу, строгую и педантичную, это встревожило. Между свекровью и невесткой начались глухие, глубоко затаенные конфликты.
Постепенно в них втянулся сын — на стороне жены; дочь-студентка была на стороне матери. Создалось два лагеря. Только он, хозяин, оставался вне этого. Его уважали и не вмешивали в свои споры, никогда не обращались к нему как к арбитру.
Он кое-что видел, но считал, что тут играет роль обычная материнская ревность, и защищал невестку по доброте своей.
Валентина года два доказывала, что молодым лучше жить отдельно, чтоб они узнали цену заработанным деньгам, вещам, умели планировать свой бюджет, а не рассчитывали на готовое, не пользовались благами, которые заслужил своей работой отец, но далеко еще не заслужили они.
Леонид Минович отбивался:
— Слушай, Валя, за сорок лет работы в комсомоле, в Советах, в партийных органах я не помню ни одного случая, чтоб человек пришел и сказал: «Я хочу вырвать у государства кусок побольше и повкуснее». Все начинают с таких мотивов, с такой философии, что слушаешь, разинув рот, и ахаешь. Медицина, педагогика, социология, политика — все пускается в ход. Вот как ты, например…
Жена обижалась.
— С тобой нельзя серьезно поговорить.
Ему и в самом деле не хотелось говорить на эту тему. Когда появился внук, которого он полюбил, наверно, сильнее, чем мать и отец малыша, он с огорчением думал, что ребенка могут увезти из дому. Как ему найти время навещать внука где-нибудь в другом конце города?
Но попросил сын, чтоб он помог им получить квартиру. Видно было, что сыну просить нелегко.
— Тебя уговорила мать?
— Нет. Но я не хочу так жить дальше.
В словах сына звучала горечь, что насторожило. Леонид Минович присмотрелся, прислушался, и до него докатились глухие взрывы тайной войны. Это его очень расстроило; свои, родные люди, ни в чем не терпят недостатка и, однако же, воюют. Чего им не хватает? И он сдался. Есть такая затрепанная ходячая фраза: пошел по линии наименьшего сопротивления. И вот результат — получил оплеуху. Вежливую, но крепкую, щека горит.
Сосновский позвонил домой. Трубку взяла жена.
— Слушай, бабуся… Мебель купила?
— Нет. А что, пришла мебель? — обрадовалась Валентина Андреевна.
— Жаль, что не успели притащить.
Тут она поняла, что надежды ее, недели две назад как будто бы ставшие реальностью, рушатся, и затаила дыхание, слушая, как гремит саркастический голос мужа:
— Мне захотелось посмотреть, как бы вы распродавали ее. По частям или оптом? С аукциона. Во дворе можно было бы устроить аукцион. Вот зрелище! Сосновский торгует мебелью!
— Что случилось, Леня? — Голос ее задрожал.
У него были в запасе более ядовитые слова, но он пожалел жену: легко ли ей в школе, достаточно портят нервы маленькие разбойники! А тут еще свое…
— Вам что, не хватает санитарной нормы?
— Леня, при чем тут норма?
— У вас по две нормы! Ужиться не можете? Стыдно! Научитесь жить в общежитии по-коммунистически. Все для этого у вас есть. Скажите, чего не хватает? Дружбы, мира? Обещаю тебе установить в своей семье и мир, и дружбу! Вот так, дорогая Валентина Андреевна, мой прославленный товарищ педагог! — и положил трубку.