Пошедшие с Сарпедоном принадлежали к числу зараженных духом неповиновения. Утомленные походом, они теперь излили затаенную злобу в открытом поношении имени даря. Сарпедон слышал насмешки и над собой. Действительно ли он сын Главка, геройски павшего в борьбе с персами? Нет, он был подменен в детстве. Кровь Главка не может течь в жилах царского раба. Тень отца отвергнет его, когда он явится к ней в царстве мертвых.
Сарпедон знал, что от него постоянно ждали смелого шага к свержению иноземного ига, и не будь он так осторожен, был бы втянут в заговор против царя. Но и сам он, выслуживаясь перед Дарием, втайне ненавидел его. Когда начался скифский поход, он загорелся великой надеждой. Тайный голос подсказывал, что царь сделал ложный шаг и должен погибнуть. Пугала только опасность погибнуть вместе с ним. Но ответ оракула в Бранхидах, которого он запросил, успокоил его:
«Ты умрешь в тот день, когда не в состоянии будешь надеть щит на руку». Толкователи усматривали в этом указание на продолжительную жизнь и мирную кончину.
Он ехал молча, погруженный в свои мысли. Проходили суровой местностью, усеянной крупными камнями, белевшими, как черепа, в траве. На них сидели большие черные птицы. В одном месте наткнулись на скелеты людей и коней с проросшей между ребрами жесткой травой.
— Мы не пойдем дальше! — закричали воины. — Ты хочешь, чтобы наши кости завтра так же забелели в полях!
Сарпедон почувствовал, что это еще не бунт, и властно заставил идти.
Вечером открылась поляна, уставленная рядами массивных каменных столбов, изображавших рыб и змей с улыбающимися пастями и удивленными глазами. Наступало время ночлега, но войско не хотело располагаться возле скифских богов. Прошли, несмотря на тьму, еще несколько стадий. Костров не разводили, спали на голой земле.
Утром Сарпедон проснулся от крика. Ликийцы шумели и бегали по полю. Подозревая несчастье, он вскочил и стал надевать оружие, но ремня, на котором подвешивался меч, не оказалось: от него остались мелкие кусочки. Схватив щит, он и на нем не обнаружил кожаных поручней. Зубы его застучали. Неужели это и есть тот день, когда он не в состоянии надеть щит на руку? Тут он заметил, что воины с остервенением давят мышей. Низенькая трава, покрывавшая поляну, кишела зверьками. Ночью они сгрызли все кожаные части доспехов и у многих сгрызли сандалии.
Сарпедона с криком окружили.
— Ты ведешь нас в пасть смерти! Ты более жесток, чем Дарий! Не думай, что, пролив нашу кровь, сбережешь свою собственную! Назад! Назад!
Сарпедон усмехнулся: назад — это и есть в пасть смерти.
Но они разумели не возвращение в царский лагерь, а домой — к женам и детям.
— Безумцы! Тысячи стадий, десятки рек, горы и море отделяют нас от родных обиталищ. Эти ли препятствия надеетесь вы одолеть? И не боитесь вы голода, диких племен и зверей?
Люди предпочитали умереть на пути к дому, чем в нелепых поисках царицы. Возбуждение на этот раз было так велико, что Сарпедон почувствовал невозможность сопротивления. Мрачные предчувствия охватили и его самого. Тронувшись в путь, он отклонился, в угоду войску, от указанного ему направления и свернул в сторону, с целью обогнуть персидский лагерь.
Как только ликийцы узнали, что идут назад к дому, они стали петь, смеяться и весь день были счастливы, как дети. На пути им попадались закрытые глиняные сосуды с обгоревшими костями, стоявшие на высоких каменных глыбах, бревна, воткнутые в землю с насаженными на них конскими тушами, бычьи черепа на шестах. Подъехав к высокой куче хвороста, увидели обезглавленное тело, Перед ним торчал меч острием вверх, покрытый, как ржавчиной, запекшейся кровью. Но это не вызывало страха. С тех пор, как решились уйти домой, тайны и ужасы степей — отошли в прошлое. Казалось, уже сегодня обнимут родных и близких.
Но не успело солнце склониться к земле, как неизвестно откуда появилась конница.
Скифы!
Робкие памфилийцы сбежались к Сарпедону, как цыплята к наседке, а он, смущенный всматривался в коней и в одежды наездников. Они были не скифские. Приблизилась небольшая кучка. В ней узнали персов.
Сарпедон принял вид человека, обрадовавшегося неожиданной встрече. Он объяснил подъехавшим конникам, что сбился с пути, и спросил, как они сюда попали. То были люди Гобриаза, ехавшего на поиски Атоссы. Гобриаз требовал его к себе. Сарпедон пространно и многоречиво рассказал ему, как заблудился в степи, как незаметно для себя отклонился от своего направления. Перс слушал, нахмурив брови. В голосе памфилийца уловил фальшь. Не пропуская ни одного слова, он следил глазами за приближением своих всадников, ездивших к войску Сарпедона. Один из них, подлетев, нагнулся к самому уху сатрапа.
— Измена! — закричал Гобриаз.
Он разрубил Сарпедону голову мечом и, ринувшись вперед, увлек за собой всё войско.
За один день ликийцы и памфилийцы превратились в толпу бродяг. Как листья по ветру, закружились они при первом ударе персов. Высокая трава поглотила их тела.
Войско Эобаза третий день блуждало по степи. Ковыль сменялся полынью, полынь — широкими полями бурьяна. Войско мрачнело, и Эобазу приходилось обнажать меч и хватать за горло строптивых. Он чувствовал, что скоро не в состоянии будет удержать их, и молил небо о ниспослании честной битвы, в которой мог бы пасть.
Угрюмо глядя на начинавшие увядать цветы, бежавшие под копыта коня, он незаметно приблизился к холмистой гряде. Взлетев на гребень, персы остановились в изумлении: Море!
Это был лес. Бесконечный, как степь, он рос в громадной лощине и темные волны его верхушек катились до самого горизонта. Это был первый лес с тех пор, как они спустились с фракийских гор. Вид его навеял на Эобаза тоску безнадежности, точно это был край земли. Он уже хотел поворачивать коня, когда ему указали на косматых людей, застывших в позах оленей, заслышавших врага. Они мгновенно исчезли, как только почувствовали, что их заметили. Тогда войско вихрем спустилось в лесную долину. Ветви били по глазам, цеплялись за одежду, застилали путь. Сошли с коней.
Лес начинался веселой дубовой порослью, такой густой, что сквозь нее надо было продираться. Но чем дальше — тем деревья крупнее и выше шатер листвы. Стучали дятлы, с хохотом взлетали тетерева, а над головой пышнобородого Эобаза стрекотала пичуга, перелетая с сучка на сучок. Ни людских, ни звериных троп, только кружевной ковер папоротников, доходивших до колен. Лес густо, неумолчно гудел.
Эобаз упивался мыслью, как рыбу в сети, поймать врага в широкий охват, которым шло по лесу его войско. Он разрубил голову непокорному воину, как только тот выразил желание повернуть назад.
— Всякий, кто это сделает, наткнется на мой меч! Но таинственных людей не было.
Сумрак леса тяготил после степных просторов. Когда же лиственные деревья сменились дремучим бором с бронзовыми стволами сосен и пирамидами елей — персы совсем притихли.
Далеко послышался крик и ему ответил другой, еще дальше. Кричал не зверь, не птица, не человек.
Из складок потрепанных одежд стали извлекать пузырьки со священной коровьей мочей и окропляли себя ею. Верившие в халдейские заклинания, привешивали к древкам копий медного идола с выпученными глазами. Крик повторился совсем близко. Персы почувствовали себя во власти Аримана. Они давали обет убить две тысячи лягушек и жаб, тысячу змей, две тысячи пауков и тараканов. Кроме того, они обратились к запрещенному Дарием ритуалу магов: обрезывали клочья волос и пускали по ветру, обводили глаза, ноздри, уши и рот белой краской, отрекались от своего имени, выдавая себя за благочестивых отшельников.
Эобаз ревел, как разъяренный бык.
— Вы не воины, но куры, боящиеся крика ястреба! Поистине, царь окажет величайшую милость, если велит отрубить вам головы. Вы достойны быть распятыми на этих деревьях!
Он двинул вперед войско, как сдвигают тяжелый корабль с мели. Открылась поляна с густой пшеницей и и с торчащими из нее обгорелыми пнями. Высохшее от старости дерево простирало над нивой костлявые сучья, а на них, как спелые плоды, висели бычьи и оленьи черепа вместе с полуистлевшими шкурами зверей.
Вид посева осенил Эобаза величайшей догадкой о близости скифских поселений. Он понял тайну неуловимости номадов и бесполезность блуждания царя по степи. Враг укрывается в лесной глуши. Ему, Эобазу, выпало на долю найти ключ к победе и к быстрому окончанию воины. Сладкий хмель предстоящей славы ударил в голову и он погнал свое войско дальше. Теперь лес пошел необыкновенный, невиданный, с белыми стволами деревьев, точно облитыми молоком. Листва пахла свежо, опьяняюще. Хруст валежника, испуганные возгласы и толпа, сбежавшаяся к нему, прервали грезы Эобаза. Из отрывочных восклицаний он понял, что люди только что видели ужасных духов. Поклявшись, в случае неправды, покарать беглецов, он приказал вести к тому месту.
Его привели к озеру с топкими берегами и чахлыми деревцами по краям. Местами росла осока, колыхались желтые кувшинки и водяные лилии. Остальная поверхность утыкана была редким камышом. Подозревая ложь, Эобаз захотел приблизиться к самой воде. Озеро словно кипело, подогреваемое снизу. Камыши издавали чуть слышный свист и беспорядочно колебались. Но не от ветра. Он уставился на ближайшую камышину и едва не уронил меч, а длинные волосы впервые за всю жизнь зашевелились под шлемом.
Кто-то, поросший шерстью, сидел под водой, держа во рту конец камышевой тростинки. Волосы водорослями колыхались над дремучим лицом и из-под них на Эобаза глядели белые водяные глаза. Неподалеку таращилась такая же пара глаз, еще и еще… Всё озеро населено чудовищами и у каждого рос тростник изо рта.
Эобаз не помнил, как выбрался из прибрежной топи, как вернулась способность говорить и стоять на ногах. Хотя он мог уже грозно прикрикнуть и разбранить людей за трусость и ложную тревогу, но его бледность и неуверенность в голосе не укрылись от войска. Страшные белые глаза ледянили кровь, как глаза горгоны. Он приказал всем собраться и двигаться густой массой.
Путь преграждало болото. Огибая его, вошли в стройную рощу, сквозь которую поблескивало новое озеро. Роща стояла между болотом и озером. У корней одного дерева Эобаз заметил опилки и щепки. Ствол был подрублен и место поруба искусно закрыто травой. Его снова молнией осенила мысль о близости врага. Где-то совсем недалеко его хижины, его дети и жены… Забыв недавний страх, он выпрямился, собираясь громовым голосом подбодрить персов, но загадочный крик, слышанный в отдалении, раздался теперь над самым ухом.
Проклятия, угрозы возвестили Эобазу, что власть его над войском кончилась. Оно начинало ощетиниваться копьями.
— Смерть ему! Смерть!
Уже поднимались дроты, натягивались тетивы луков, когда лес огласился пением падающего дерева. С гулом, похожим на подземный удар, оно грохнулось в самую гущу персов. Со всех сторон стали клониться верхушки, зацепляя сучьями соседние стволы, увлекая их в своем падении. Голоса людей потонули в свисте и грохоте падающих деревьев. Лес рушился на головы персов.
Эобаз с бесстрастием астролога следил, как дерево, приближаясь к земле, ускоряло движение, как оно, точно сетью, накрывало ветвями копошащихся людей и как земля вздрагивала после каждого падения.
Упавшие стволы преграждали путь к бегству. Персы гибли десятками. Они путались в листве и придавливались новыми стволами. Те, кому удалось выбраться из страшного нагромождения, забежали в трясину, где их стало засасывать.
Эобаз стоял, как во сне. И вдруг схватился: бежать! Помчался, перепрыгивая через пни и павшие стволы. Открылось озеро… берег…
И снова волосы силятся приподнять шлем, ноги подгибаются, деревянеют… Озеро поросло таким же тростником, как то, другое, и тростник начинает, подобно лесу, валиться в разные стороны. Из-под воды, одна за другой, вздымаются головы с прилипшими волосами и бородами. Их много, всё озеро покрывается ими и они идут, идут к берегу…
Ноги Эобаза начинают сами плясать, из широко раскрытого рта вылетает конское ржанье. Он кривлялся и хохотал, пока брошенный с озера топор не раскроил ему черепа.
Не успело отгреметь последнее дерево, как со всех сторон устремились люди в мокрых звериных шкурах, потрясая топорами и копьями с костяными наконечниками.
Персы были уничтожены все до одного.
Царица чувствовала, что лежит на спине и стянута суровыми ремнями, но долго не могла понять, где она и что за светлая, ровная, как эмаль, синева стоит перед глазами? Только, когда на ней затрепетали крылья бабочки, проплыл степной орел и качнулись маки, ей стало ясно, что это небо.
В памяти встали события минувшей ночи.
Атосса всю жизнь томилась страхом только перед непонятным и необъяснимым, но никогда не боялась ни людей, ни зверей. Мысль, что унизительное положение, в котором она находится, создано чьей то дерзкой человеческой волей — вызвала гнев. Она уже готова была грозно позвать слуг и рабов. В это время могучая рука отстранила цветы и вслед за нею всплыло лицо, при виде которого Атосса вскрикнула. Всё то же лицо с неподвижной улыбкой и с прядями желтых волос.
Мир осветился радостью. Стало ясно, что над всеми дорогами и тропинками ее жизни простерта длань Афродиты. Но скиф грубо схватил ее и поднял. Закачалась степь, фигура коня, густая волна травы ударила в лицо. Царица почувствовала себя лежащей поперек седла и погрузилась в беспамятство.
Очнулась от яростного топота. Она опять лежала на земле связанная, а в нескольких шагах бесновался конь, стараясь вырваться из рук Адониса. Скиф предвидел каждое его движение и рука, вцепившаяся в узду, искусно поворачивала конскую морду то вправо, то влево. Иногда он, ломая челюсть железными удилами, пригибал ее к самой груди коня. Тогда из осклабленной пасти вырывались резкие хрипы. Конь изнемогал, в глазах его горел такой ужас, точно он вырывался из когтей льва. В последнем отчаянии рванулся на своего врага, но тот, во время отступив, так перегнул ему голову, что аравиец грохнулся. Вскочив, хотел повторить движение, но снова упал, на этот раз головой в землю. Он исступленно забил ногами, захрапел и затих.
Чуть живая, Атосса следила за каждым жестом Адониса, и когда он застыл изваянием среди помятой травы, подняв к небу озаренное лицо, она поняла, что это не скиф, не смертный, а Он — божественный спутник Афродиты, ниспосланный ей пафосской богиней.
Он снял с нее врезавшиеся в тело ремни, но зато скрутил руки и на конском поводу повлек по степи, как рабыню. Царица была тиха, покорна.
Она до вечера шла сквозь высокие травы за своим похитителем. Ей давно казалось, что счастья нельзя испытать, не перейдя в другой мир, не похожий на тот, в котором жила. Теперь это сбылось. Где-то остался персидский стан, царский шатер, золото, власть и поклонение. Она — невольница дикого номада, должна спать на сырой земле, питаться странными кореньями и ягодами, положенными перед нею рукой ее владельца.
Ей не хотелось есть, но она вкусила от степной трапезы в знак причащения к новой жизни.
Счастье близко. Оно должно придти.
Скиф на ночь связал ей руки и ноги и конец ремня привязал себе к локтю. Это наполнило ее блаженством. Теперь не одной таинственной, незримой связью соединена она с ним, но телесно, вещественно. По грубому ремню из конской кожи от него исходил волнующий ток, благодатная сила, которую она впитывала, как сухой песок Египта впитывает воду Нила.
Долго не смыкала глаз, а когда заснула, сон был без видений, но блаженный, сладостный сон. Оживала, как земля после зимнего оцепенения. Оттаивали замерзшие пласты, пробуждались потаенные источники, тело набухало, преисполняясь свежестью и цветением.
Царица содрогнулась. Скиф спал, а она, прижавшись, крепко обнимала его освободившейся от пут рукой. Пламя стыда опалило щеки и она весь остаток ночи мучилась уязвленной гордостью дочери Кира и царицы Персии.
Но только утро пробудило улыбку Адониса — она забыла обо всём и приготовилась следовать за ним на край света.
В безбрежном море травы можно ли найти дорогу и не сбиться с пути?
Но скиф шел уверенно. Он часто останавливался, рассматривал следы, поднимал на ветер пушинки, следя за их колебаниями, нюхал воздух, как волк. Нередко оставлял царицу одну, а сам уходил на поиски троп.
В такие минуты она погружалась в созерцание цветущей, сверкающей степи и чувствовала, что степь уже не та, в ней что-то переменилось, как в девушке после брачной ночи. От цветов веяло пресыщенностью, избытком жизни. Они ничего больше не желали — клонились к покою, к смерти, и смерть не была им страшна.
Мы счастливы, мы блаженны, мы ничего не боимся!
Атосса до забвения всего окружающего задумывалась над счастьем цветов. Неужели это один только миг? Что же означают три круга блаженства?
Мысли кружились, сплетались, создавали непроходимые дебри.
А к вечеру она с молитвенным страхом смотрела, как Адонис, весь бронзовый от лучей заката, следил за пылающим диском, опускавшимся в бездну. Она впервые видела, с какой страшной скоростью уходило солнце. В мире оставалось еще много света, еще полнебосклона горело чистым сиянием, но на другом конце степи кто-то уже сдвинул брови и нахмурил лицо. Когда скиф обернулся в ту сторону, он взволнованно заговорил, указывая в темнеющую даль, и пошел так быстро, что царица едва поспевала за ним. Мелькнула желтая звезда. Сердце у Атоссы сильно забилось, когда поняла, что это пламя большого костра. Скиф почти бежал, не сводя с него завороженного взгляда. Долетало потрескивание хвороста. Огонь горел на вершине крутого кургана, у подножья которого обозначились всадники. Они окружили курган кольцом, точно защищая от нападения. Заря играла на копьях, угрожающе поднятых навстречу врагу, и на больших красных щитах, выставленных, как перед боем.
В воздухе стоял скрип воронья. Черные птицы садились на конские гривы, на плечи воинов, на косматые головы, глядевшие впадинами. Глаза были выклеваны.
Царица схватилась за руку скифа, но под его кожаной одеждой почувствовала не тело, а твердый мрамор. Адонис окаменел и двигался, как статуя. Он медленно обходил неподвижную стражу кургана. Кони не стояли, а висели в воздухе, едва касаясь ногами земли. Они были насажены на толстые копья, врытые в землю. Копье прокалывало насквозь коня и всадника, пригвождая навек к темной насыпи холма. Множество кольев, со струйками запекшейся крови, подпирало их со всех сторон. Глянула свесившаяся голова с жалобно осклабленным ртом.
Атосса не знала, от чего больше цепенеет — от страшного ли молчания мертвого воинства или от мраморной неподвижности Адониса? Но когда заря залила бледное лицо скифа, ужас царицы сменился величайшей скорбью. Сама не зная отчего, она заломила руки и с плачем повалилась на увядшую траву.
Скифский стан притих от ошеломляющей вести. Царица Персии, жена Дария приведена, как пленница, и поставлена перед Скопасисом. Возле нее сгрудилась вся широкоротая многоглазая орда, пришедшая взглянуть хоть на край одежды чудесной пленницы. Никогда Атосса не испытывала такой тупой, давящей силы, исходившей от молчаливого созерцания, от заросших лиц и десятков тысяч белых глаз. Ей стало трудно дышать, голова закружилась и это помогло пережить страшную минуту унижения, когда варвар с осунувшимся лицом и блуждающим взором осматривал ее, как товар на невольничьем рынке. Не будь ее руки связаны, она убила бы себя в этот миг.
И еще спасло ее лицо Скопасиса. Видела его, как сквозь сон, но ясно чувствовала, что, глядя в упор, варвар не замечал ее. В этом лице, снедаемом заботами и страхом, застыло безумие. Он так и ушел, не сказав ни слова. Продадут ее теперь или сделается она наложницей кочевника? — ей было всё равно. Она думала о другом — о чарах Великой Ночи, которые оказались обманом. Нестерпимее всякого позора, что ее принес в дар царю тот, чьей рабой и добычей ей так хотелось стать.
Начиналась жара. Лепестки обгорали, цветы чернели и опускали головки. Пьянящие ароматы сменились запахом сохнущих стеблей. Шло умирание трав, такое же беспечальное, мудрое, как пора цветения. Время созревания плодов, знойный полдень жизни вставали над степью.
Какое счастье умирать, свершив положенное, и как горько увядать и сохнуть бесплодной, не исполнившей долга на земле, не вкусившей самой светлой радости!
Атосса ощущала это, как вину. Теперь стало ясно, что путь, которым ее вели, не был путем блаженства. Всё завершилось грязной повозкой, к которой она прикована, и мерным шагом скифских волов. На них можно кричать, их можно бить, но они всегда будут идти одинаково.
Медленнее волов тянется время в степи. Атосса не знала, сколько его протекло с того дня, как она прибыла в скифский стан? Целая вечность!
Уныло качается фигура старика, шагающего за повозкой, так же мерно, как волы. Глядя на его опущенные плечи и голову, Атосса начинает понимать, что он шагает тысячи лет и что удел его народа — идти за своей громоздкой телегой в неизвестное, в бесконечное.
В минуту раздумья предстал Адонис. Он был с мечом, со щитом, сплетенным из ивовых прутьев, а волосы покрывала скифская шапочка, похожая на фригийский колпак.
Приблизившись, он натянул цепь, которой она была прикована к телеге, и убедившись в прочности — ушел.
Неужели царь не принял ее в дар и она попрежнему пленница Адониса?
Однажды вместе со скифом пришел человек в медных латах. По чистоте одеяния, по благородству осанки, по разумному открытому лицу она узнала эллина. Он преклонил колено и приветствовал ее, как царицу.
— Я знаю, — сказал он, — что ты не взята в плен, но избрала скифский стан по влечению сердца. Таков и я. — Он рассказал, как стремился в степи, презрев советы друзей, голос разума, и как теперь страдает, подобно ей. — Ужасна степь, но я еще не утратил веры в эту роковую страну. Не теряй ее и ты.
Никодем говорил неправду. Он был уже не тот. Даже внешне изменился. Между бровями залегла складка, а из-под шлема выбивалась белая прядь волос. Он давно понял, что борьба проиграна, что скифская мощь, в которую так верил, оказалась призраком. Войско за время отступления превратилось в толпу сброда и растаяло наполовину. Мысль о сокрушении персов с помощью этой силы была смешна. Скифы могли спастись бегством, утомив Дария бесконечной погоней, но победа, ради которой он всем пожертвовал, но мечты его о разгроме персидских полчищ, об избавлении Эллады — где они? Понял, что жизнь прожита неудачно. И снова жалел сокровища. Часто вспоминал тот день, после кровавого пира в палатке, когда ему сказали, что только дарами и подкупами можно предотвратить бунт племен, чьи вожди оказались избиты Скопасисом. Вспоминал, как он устремился навстречу кочевникам, шедшим к царской ставке со всеми своими стадами, раздавал кольца, монеты, ножи с украшенными рукоятками, а наиболее знатным — браслеты и ожерелья, как от авхатов спешил к катиарам, от катиаров к трасниям и везде примирял народ со Скопасисом. Он всюду произносил речи о великой грозе, надвигавшейся на Скифию, и был смущен, когда, рассказав о сотнях тысяч бойцов, узнал, что слушавшие его не умеют считать больше пяти. Помнил также, как племена, которых он не успел повстречать в пути, приходили к нему потом за подарками.
Не лучше ли было не усмирять их гнева, но позволить убить Скопасиса?
Злоба против него достигла у Никодема силы ненависти к Дарию. Варвар боялся не столько преследовавших его персов, сколько своих людей. Ни одной ночи не спал спокойно и, хотя вокруг него плотным кольцом ложились те, чья клятва последовать за ним в могилу, заставляла оберегать его жизнь, как свою собственную — пробуждался при каждом шорохе. Убивал всякого, кто осмеливался спрашивать о причине бегства.
— Мы окружены сообщниками Иданфирса! — твердил он.
Мало ел, мало пил и всегда обдумывал, кого бы тайно убить либо предать казни перед лицом войска. Подозрению стали подвергаться прославленные воины. Никодем знал, что этот страх — возмездие за собственную тиранию и не осуждал людей, убегавших каждый день по одиночке и целыми толпами. Пойманных закапывали в землю по самую шею и потом отрубали им головы. С других сдирали кожу.
Казнями и разорением своей земли Скопасис словно хотел устрашить врага. Последним его злодейством было уничтожение Гелона. Никодем часто слышал это имя, но не вникал в него. Узнал, что такое Гелон, ранним утром, когда вдали засиял город, похожий на пышный царский венец. Он не белел, как эллинские города, не сверкал, подобно городам египетским и вавилонским, он светился мягким, неотразимым для глаза внутренним светом. Это происходило оттого, что весь он был выстроен из дерева. Даже стены. Скифские цари следили, чтобы каменных построек не воздвигалось. Цари здесь не жили, проводя круглый год в кибитках, зато часто наезжали за данью. Брали медом, воском, зерном, глиняною посудой, оружием, льняными тканями и бобровыми шкурами. Гелон стоял на границе леса и степи и ворота его украшались снопами пшеницы, полынью, турьими рогами, глухариными крыльями, шкурами зубров и бобров. Золотые поля пшеницы окружали город, а ближе к стенам, как дым, синели сады. В Никодеме проснулся торговец и ценитель скифского зерна. Он с грустью смотрел, как орда, навалившись на колосившееся море, побеждала его пядь за пядью. Но он забыл об этом при виде множества жителей, высыпавших на стены, на остроконечные, изогнутые крыши и башни. Его озарила мысль, что Скопасис шел сюда, чтобы дать битву Дарию под стенами скифской столицы. С волнением, которого давно в себе не замечал, Никодем стал рассматривать невиданные бревенчатые своды, брусчатые ступени, резные столбы, острые, как стрелы, покрытия башен. Только теперь открыл тайну зодчества. Оно родилось из дерева. Камень пришел позднее и во всем подражал дереву. Обращение к нему было отступлением от воли богов, давших дерево, как единственный подлинно строительный материал.
Скопасис объявил жителям, что если они не выйдут и не присоединятся к нему, то будут сожжены вместе с городом. Весь день стоял плач. Из ворот тянулись повозки, выходили люди, гнали скот, а к вечеру Гелон вспыхнул со всех сторон, осветив степь невиданным заревом.
В нем сгорела последняя надежда Никодема.
— Ты должен бежать. Завтра тебя казнят.
Никодем давно чувствовал на себе взгляд Скопасиса, такой острый, что вздрагивал и оборачивался.
Бежать. Только сейчас открылся ужас этого слова. К персам бежать? В Ольвию? В Милет? Он усмехнулся безвыходности своего положения и своей обреченности. Но еще больше угнетала самая мысль о бегстве. Таскаясь со скифами по степи, он сохранял видимость участия в великом деле и хоть знал, что дело не удалось, но присутствие в войске спасало от последнего отчаяния, от сознания совершенных ошибок и гибели всех надежд. Бегство было бы величайшей насмешкой и поражением. Никодем всегда презирал позорное жизнелюбие. Зачем оттягивать конец, рискуя умереть недостойно? Но ему сказали, что в бегстве не только спасение, но обретение того, зачем он прибыл в степи. Сказали, что Скифия давно отвергла Скопасиса, что где-то собираются силы всей земли. В отдаленных кочевьях, в глухих оврагах, что скрыли жен и детей, в уцелевших селениях пахарей произносится имя Иданфирса и поются песни про Черные Воды. Туда стекается всё, что спаслось от Дария и от Скопасиса. Там червонеют сарматские щиты и копья, сверкают решётчатые шлемы, белеют длинноволосые головы будинов и льняные одежды агафиров: там черными привидениями движутся долгополые халаты меланхленов. С берега Меотиды пришли керкеты, аорсы, гениохи, тореты, псессии, синдии, дандарии; пришли макрокефалы, вооруженные каменными топорами. Даже тавры, долго отсиживавшиеся за Истмом, пришли после того, как Иданфирс послал к ним свою конскую плеть. Все, кто в начале войны старался остаться в стороне, кто отказал в помощи Скопасису или бежал в лесные дебри севера — пришли теперь к Иданфирсу. Они пили перед ним воду из Вечного Родника и вступали в его войско. Ночью, с толпой всадников, Никодем покинул стан Скопасиса и скакал, сам не зная куда. Было печальное утешение в том, что он бежит не один, а с целым войском.
Гнали всю ночь без роздыха, а на заре остановились, чтобы прислушаться. Погони не было. Скопасис, видимо, не мог уже бороться с повальным бегством. Но впереди угадывалась опасность. Скифские лошадки уставили туда свои волчьи уши. В наступившей тишине Никодем уловил звук, похожий на пробуждение пчелиного улья весной.
Стараясь понять, что это такое, он заметил возле себя уродливый силуэт. На коне сидело чудовище. С трудом различил в предрассветном сумраке две головы и две разные одежды. Один, сидевший в седле, держал другого на руках, как младенца, и этот, другой, вытянул бледное лицо в ту сторону, откуда доносился загадочный звук. Забыв обо всем, Никодем стал присматриваться и вздрогнул, узнав персидскую царицу. Куда теперь мчали ее от Скопасиса, не принявшего и не оценившего царственного дара?
Вглядываясь в полутьму, она понимала, что еле слышное гуденье исходит от персидского стана. С самого дня своего похищения не думала о нем, как о потонувшем мире, но теперь этот далекий шум безвозвратно ушедшей жизни отозвался в груди острой болью. Там был ее звездный шатер, царское великолепие и ожидание чуда. Там был и он — ее пленник, позванивавший по ночам цепью возле палатки. Не лучше ли было, как тогда, жить одним только ожиданием счастья, не пытаясь к нему приблизиться?
После трех дней бешеной скачки открылась с высоты холма рыжая равнина, напомнившая Никодему виденный когда-то в Сирии клочок шевелящейся, полной мелких букашек, земли. Она походила на море спелого зерна, где двигалась каждая крупинка.
То были Черные Воды.
Многотысячная орава конных и пеших высыпала навстречу. Тут были те, что раньше бежали от Скопасиса, и те, что наслышались от них о необыкновенном эллине, пришедшем спасать скифскую землю. Его чтили, его ждали. Он должен был, сидя на коне, выпить чашу кобыльего молока в честь Иданфирса. Потом, под восторженные крики, двинулся через весь лагерь. Радоваться ли было такому приему и позволять ли сердцу снова проникаться надеждами? Не заставят ли его здесь опять держать раскаленное железо?
Но, помимо собственной воли, Никодем почувствовал себя таким же бодрым, полным устремлений, как тогда, ранней весной.
— Я знал, что ты придешь, — сказал ему Иданфирс и, не дав произнести приветственной речи, повел его в палатку так стремительно, что Никодем едва поспевал.
— Ты мне всё это откроешь и всему дашь имя, — сказал он страстным шопотом, обводя рукою пространство.
Палатка полна была золотых, серебряных, глиняных, расписанных черным и красным лаками — ваз. Стены покрывали милетские ткани с изображениями гигантомахии, странствий Вакха и мук Тантала. Нигде у себя за морем Никодем не видел такого собрания прекрасных эллинских изделий. Как часто он сам привозил в Скифию эти роскошные гидрии с тонкими шеями, гигантские пифосы, широкие, как колокола, кратеры, изящные лекифы и диносы, и как мало он замечал тогда их красоту! Собранные в большом числе здесь, в варварской палатке, они стройным хором возносили хвалу Элладе. Никодем узнал, что ни один из благородных сосудов не украшал пира и не наполнялся вином на потеху толпе. Царь хранил их для услаждения взоров и подолгу просиживал в палатке, любуясь ими. Он жаждал погружения в незнакомый мир, но не находил путей и томился окружавшей его тайной. Эти голые, недобрые люди со странной улыбкой, с большими, как у ястребов, глазами. Кто объяснит их ему? Кто расскажет о женщине в шлеме и в длинной до пят хламиде со щитом и с копьем? О людях с козлиными ногами, о человеке с бычьей головой, о полулюдях, полуконях? И что за могучий муж, что держит на плечах конец большой дуги, а перед ним столь же могучая фигура, протягивающая три яблока?
— Я мучаюсь этой загадкой, — сказал Иданфирс, — и не могу разгадать. Я чувствую в этом изображении много мудрости и всякий раз смотрю на него.
— Сами боги направляют твой ум, царь! Это один из подвигов Геракла — твоего предка, от которого пошли скифские цари и весь народ скифский.
Иданфирс нахмурился:
— Мне известны все мои предки, но такого среди них нет.
Он показал Никодему царский топор из отшлифованного кремня с рукояткой, обложенной золотом. Во всю длину ее тянулись клейма и в каждом клейме — знак одного из царей, правивших до Иданфирса. Первым был бог, чье изображение в роду Иданфирса и среди подвластных ему племен носят на щитах, на чепраках, вышивают на стенах палаток. Это — Великий Бобр, правивший Скифией сто человеческих, двадцать конских и четыре лисьих жизни тому назад. Он истинный отец царей, а не змей, от которого ведет свой род Скопасис. Клеймо с изображением змея на его топоре сделано дедом Скопасиса. Это знают все, и никто не верит в его происхождение от змея. Род его пошел неизвестно откуда. Только бобр мог дать жизнь царскому поколению, доказательством чему служит его благоуханная, не встречающаяся ни у одного зверя, струя. После него правили полубобры, полулюди. Рассказывают, что еще в четвертом поколении у прадеда Иданфирса заметен был бобровый хвост. Таким он изображен и на одном из золотых клейм священного топора.
— Но своим рассказом о Геракле ты взволновал меня. Если эллины считают его нашим предком, об этом надо подумать. Эллины мудры. А ты расскажи мне еще о нем.
Никодем объяснил все подвиги Геракла, изображения которых находил на вазах; борьбу с Антеем, битву с Лернейской гидрой, с Немейским львом, убийство Какуса.
Иданфирс слушал с задумчивым видом. Потом, взяв грека за плечи и заглядывая в самую душу, спросил:
— А что, если это ложь?
— Нет, царь! Эллинам известно происхождение всех народов. Они и про персов знают. Этот народ — тоже божественного происхождения, ведет начало от другого сына Зевса. Но ты можешь гордиться перед всеми: ни один из отпрысков вседержителя, рожденных от смертных женщин, не совершил столько подвигов и не был так возвеличен людьми и богами, как Геракл, твой предок.
Бледный Иданфирс воскликнул:
— Я знаю, что эллины мудры и люблю их за это, но знаю, что они хитры и коварны. Нашу честность и доверчивость объясняют слабостью нашего ума и гордятся, когда обманывают нас. Вот почему я готов каждого эллина увенчать царским венцом за его ум, а потом отрубить голову за неправду.
— Знаешь ли кто я? Я сын Солия и племянник Анахарсиса. Вам ли, эллинам не знать Анахарсиса?
Но Никодем не знал. Тогда Иданфир опять спросил:
— Известно ли тебе, чтобы цари ездили учиться мудрости в чужие страны?
Никодем покачал головой. Воевать и грабить ездили, но за мудростью — никогда. Царь мудр от рождения. Так во всех странах.
— Но у нас были цари, чья мудрость заключалась в том, чтобы не считать себя мудрым от рождения. Таков мой дядя, великий Анахарсис, смиривший царскую гордость и поехавший к вам за море. Он знал нашу любовь к мудрости и хотел привезти ее от вас. Я плачу о нем, когда вспоминаю. Он многое видел в Элладе и многое узнал. Но он стал жертвой вашего коварства — привез в Скифию вместе с разумным и полезным — навязанные вами обычаи и обряды, с помощью которых вы хотели распространить свою власть на наши земли. Отец мой Солий не стерпел измены и пустил в него стрелу… Отец мой тоже был прав. И вот я, Иданфирс — одинаково чту отца и дядю — люблю эллинов и ненавижу их в то же время. Я часто прозреваю в моих думах, что не вечно им возноситься умом над нами. Будет день, когда оскудеют им хитрые и недобрые и приложится он к правдивым и доблестным. И тогда — горе вам! Но ты не печалься. Когда скифский меч блеснет над твоей отчизной, пусть ваши люди выйдут вот с этими вазами на головах, и меч опустится…
Потом они стояли у Вечного Родника. Иданфирс протянул Никодему свою золотую чашу, наполненную чистой, как кристалл, струей, и Никодем пил святую воду в знак готовности служить Иданфирсу, доколе не будет сокрушен Дарий — враг Скифии и Эллады.
Пришло время и Атоссе предстать перед Иданфирсом.
Ее вели с еще большей торжественностью, чем Никодема. Вся Скифия знала о пленной царице. О ней пели песни, складывали сказки и теперь сама степь не вмещала желавших взглянуть на нее.
Скиф привел ее связанную к царской палатке и, как только Иданфирс вышел — разрезал веревки и толкнул так, что Атосса упала в ноги царю. Ошеломленная, она увидела величественное, ласковое лицо Иданфирса, грубый золотой браслет, который надевали ей на правую руку, услышала рев толпы, приветствовавшей ее, как невесту царя. Тогда обернувшись, чтобы найти глазами Адониса, сделала к нему несколько шагов и упала без чувств.