Однажды к царице спешно позвали Агелая. Скиф, дотоле молчаливый, стоял, обернувшись на восток и закинув лицо, страстно говорил о чем-то. Никто его не видел таким. Греку приказали доносить о каждом его слове.
Прислушиваясь к степняку, Агелай узнал, что он приветствует приближение Борисфена и царских могил, там находящихся. Он перестал смотреть на окружающих, не замечал Агелая, не замечал неотступно следовавшего за ним эфиопа, пожиравшего его взглядом, полным звериной ненависти.
Царице, наконец, сообщили, что варвар бредит наступлением Великой Ночи. Она побледнела и поклялась убить Агелая, если тот не узнает, что такое Великая Ночь?
Агелай узнал. Это ночь истинной жизни, давнишних желаний сердца. В эту ночь земля распаляется и выпускает все скрытые в ней силы. Травы переполняются соками и достигают предела цветения. Скифы чтут в эту ночь Великую Матерь, дарующую бесплодным женам благодать зачатия, склоняющую жеребца к кобыле и отверзающую глухие, черствые сердца.
Атосса долго не могла усмирить поднявшейся душевной бури. От Агелая узнала, что скифская Великая Матерь — та же эллинская Афродита — пришла к скифам с Босфора Киммерийского, где ее познали благодаря теосцам. Полное ее имя — Афродита Урания, владычица Апатура. Но говорят, что она лжива, о чем свидетельствует самое имя ее — Апатура.
Между тем, персы подошли к Борисфену. Он издали обозначился редкими кущами тополей, шедших по равнине, как великаны, друг за другом.
Дарий захотел явиться над священной скифской рекой в царском венце. Его опять, сидящего на троне, несла толпа эфиопов.
Борисфен протекал под высоким обрывом, в кружеве склонившихся ветвей и от него исходило напряжение, как от туго натянутого лука. В широкой глади, под которой угадывалась глубина и стремительность, Дарий почувствовал больше мощи, чем в шумных горных реках. Изначальную силу, спокойствие узрел он, глядя с высоты на это обилие красивой воды и на переполненность ею берегов. А за рекой, насколько хватал глаз — необъятная ширь без единого бугра и возвышения. — более ровная, чем та, что осталась позади. Оттуда веяло могучим простором, пропастью, которая притягивает. Пьяный ветер налетал от гипербореев, от исседонов, гелонов, от черных меланхленов. Дарий до того заворожен был его пением, что забыл объявить Борисфен своим пленником и заключить в оковы, как хотел перед тем.
Войско поникло. Оно шло сюда с тайной надеждой на окончание похода. Вместо этого — новые просторы и новый путь без конца.
Одна Атосса была, как в тумане, и верила, что ей самой богиней навеян сон из голубой реки, синего неба и гнущихся под ветром до самой земли тополей.
Ариарамн приказал лидийцам первыми войти в реку. Нарядные всадники весело, как в праздник купания коней, устремились в воду. Задор их был так велик, что казалось, они переплывут Борисфен. Но ближе к середине кони стали погружаться глубже, так что над водой торчали только уши да ноздри. Достигнув самого стремительного места, головы коней — одна за другой — начали скрываться. Несколько сот конников унесло течением, остальные повернули назад, громко ропща на Ариарамна.
Царь разгневался. Он потребовал в тот же день найти способ переправы, угрожая перевести войско по мосту из трупов неумелых военачальников. Тогда Ариарамн послал за Агелаем.
— Настало время, грек, проверить — не посмеялся ли над царем твой господин, предложив взять тебя в поход? Если ты, действительно, так мудр, как он говорил, то докажешь это сегодня, придумав, как переправить войско через Борисфен.
И был удивлен согласием Агелая.
Грек велел собрать все меха из-под вина, фиников, из-под сыра и, призвав ассирийцев, халдеян, всех обитателей Тигра и Ефрата, приказал надуть меха. Потом он заставил сделать плоты — такие, на которых они плавали по родным рекам. Люди связали из шестов огромные рамы, заполнив их плотными рядами надутых мехов. Сделали настил из камышей, лозы и прибережной осоки. Плоты вышли легкие, хорошо держались на воде и, несмотря на толщину и громоздкость, быстро ходили. На них стали переправлять колесницы, грузы, а также коней, ослов и верблюдов. Тем временем тысячи воинов, по-женски усевшись на земле, работали бронзовыми и костяными иглами. Другие варили смолу. Сшили толстую, крепкую холстину в двадцать локтей ширины. Когда ее растянули в длину — стоявшие на одном конце с трудом могли расслышать, что им кричали с другого. Края обшили канатом. Потом котлы со смолой опрокинули на белую холщевую дорогу. Пятьсот человек поднесли ее к Борисфену и, когда она протянулась поперек реки, от одного берега до другого, концы ее привязали к толстым бревнам, стоймя врытым в землю, наподобие гигантских ворот. Насыпали земли, навалили камней. Волы, с копытами, обмотанными тряпьем, медленно поволокли повозки через Борисфен по просмоленной дороге. Всю конницу двинули к узкому месту, найденному вверх по реке, где большую часть расстояния можно было идти по дну и лишь небольшой отрезок пути плыть.
После этого приступили к самому опасному — к перевозке слонов. Плоты покрыли слоем земли и соединили с берегом широкими земляными насыпями. Слоны всходили спокойно, считая плоты продолжением суши. Но когда оторвались от берега и поплыли, чудовища пришли в страшное волнение и, подняв хоботы, затрубили. Толпа на берегу затаила дыхание. Плоты сильно колебались. Однако, разум, присущий слонам, оказался сильнее страха и беспокойные движения их не перешли границ осторожности. Только один упал в воду, но это было на неглубоком месте, у берега, и зверь, трубя и пуская фонтаны, благополучно выбрался на сушу.
Агелай переправил слонов, чтобы употребить для работы. На них надели сбрую и заставили с помощью длинных канатов перетаскивать через Борисфен тяжело нагруженные плоты.
Наибольшую заботу доставляло пешее войско. Всех, умевших плавать, Агелай заставил перебираться на тот берег без посторонней помощи. Для отдыха им в пути он укрепил на каменных якорях бревна, связки камыша, надутые бараньи меха. Добравшись до них и ухватившись руками, пловец мог перевести дух и плыть дальше. Тем, кто носил штаны, приказано было смочить их, плотно завязать концы и с размаху опустить на воду так, чтобы они надулись, как пузыри. Даже не умевший плавать, мог перебраться на них через реку. Остальных пришлось перетаскивать канатами. Раздевшись и привязав одежду и оружие на спину, воины ухватывались за конец каната, колесница на другой стороне трогалась и горячие кони, уносясь в степь, вытаскивали на свой берег, как гигантскую гроздь винограда, кучу полуживых людей.
Созерцая переправу, Дарий раздумывал о мудрости Агелая. От Аримана она или от всеблагого и милостивого Агура-Мазды? Он с удивлением посматривал на тщедушную фигуру грека, не находя в себе того презрения, которое испытывал прежде.
Река, сколько хватал глаз, чернела народом, плотами, конскими мордами, лодками из кожи, связками осоки. Рев ослов и верблюдов, слова команды, вопли погибающих наполняли Борисфен шумом великого события. Река вздулась от множества погруженных тел.
Десять тысяч воинов, тысяча коней, сотни ослов и верблюдов погибли при переправе.
Подлинное царство степей, по словам Агелая, открывалось только за Борисфеном. Земли здесь обширнее, ровнее, богаче травами и зверями. Стебли достигали толщины пальца и скрывали всадника с конем, а обилие цветов, их пышность — наводили на мысль о колдовстве. Те, что благоухали днем, закрывали к вечеру свои кадильницы, но на смену им открывали чашечки другие цветы, распространяя еще более тонкий аромат, проникавший в самое сердце. Дух, надломленный за день юмшанем, фиалками, левкоями и гвоздикой, порабощался к вечеру укропом, резедой, матиолой и белым табаком. В грудях, остывших и зачерствевших, пробуждались воспоминания о лучших днях, об ушедшей любви. Сжившиеся с мыслью о смерти начинали мечтать о счастии. Всё чаще по вечерам в персидском стане стала раздаваться музыка. Бряцали египетские тебуни и систры, греческие тригононы, пели авлосы, мемы и индийские алгоа, а под стонущие звуки неитамбуна и халдейского угабга люди хором выплакивали песни Ефрата и далекого Элама. В такие часы останавливалось всякое движение и даже животные переставали жевать.
И стало казаться персам, что кто-то подслушивает их в густой траве. Увидели однажды растрепанные желтоволосые головы с бездонными глазами цвета озерной воды, восхищенно глядевшими на персов.
— Мы погибли! — говорили воины. — Нас завели в завороженное царство.
Звери и птицы теперь не бежали от Дария. Их видели в изобилии. Особенно бесстрашными были волки. Они чаще всего подходили к верблюдам, когда те паслись во время отдыха. Привлекал соблазн перекусить длинную шею верблюжью. Но шеи были заносчиво подняты. Тогда скифский зверь ложился на землю и игриво катался по траве, пока не вызывал жгучего любопытства горбатого животного. Дойдя до крайней степени удивления, верблюд протягивал змеиную голову к катающемуся клубку и погибал.
Ночью приходили дикие кони и уводили с собой лошадей Дария.
«Еще немного и люди начнут уходить», — подумал царь. Собственная его неукротимость постепенно остывала. Медвяное марево расслабляло, затуманивало голову. Всё чаще ловил себя на суетных мыслях, не относившихся к войне, впадал в обольстительные грезы — видел странные существа, белые города, храмы, пышные гробницы. Боялся, что воинский дух совсем покинет его.
Как-то рано утром он вышел из шатра и прошел к тому месту, где паслась его чудесная кобылица. Ей отведен был обширный луг, куда не смел ступать ни один конь. Царю хотелось услышать тихое ржанье в ответ на свой зов и погладить влажную, пропахшую цветочной пыльцой гриву. Было светло, но лагерь спал крепким утренним сном. Освеженный и бодрый, он подошел к росистой поляне.
Кобылица не щипала травы и не поднимала навстречу стройную, как стрела, шею — она игриво бегала по лугу, извиваясь змеей, и пружинистая походка ее показалась Дарию грациознее, чем всегда.
Он вздрогнул от гнева. Следом за нею бегал серый степной жеребец, покусывая ее то с того бока, то с другого. Жеребец был низенький, лохматый. Колючие травы густо вплелись в его хвост, но проворство и ярость, с которой он вертелся перед нею — то описывая круги, то поднимаясь на дыбы и шествуя на задних ногах — видимо, нравились ей. Дерзость его была выше всякой меры. Царь ждал, когда она размозжит его своими копытами, но она лишь слегка закидывала их, чтобы сделать движение соблазнительным крупом. У Дария потемнело в глазах. Он видел, как жеребец терся об нее своим крепким телом, как она дрожала от прикосновений и нервно взвизгивала. Она отбегала на несколько шагов и ждала его приближения.
И вот свершилось… Она стала добычей степняка на глазах у своего повелителя.
— Копье! Копье!
Выхватив дротик у подбежавшего воина, царь бросил его изо всей силы. Кобылица только теперь повернула голову на его крик. В это время в шею ей вонзилось железо. Она взвилась на дыбы и грохнулась.
— Поймать! — крикнул царь, указывая на жеребца.
Парфяне и пафлагонцы со всех сторон бежали к нему. Полный недавнего счастья, степняк стоял, расставя ноги, и, казалось, не понимал происходящего. Большие глаза спокойно осматривали бегущих людей. Но подпустив их близко, он рванулся с такой быстротой, что никто не успел бросить ни копья, ни аркана. Царь приставил нож к горлу предводителя пафлагонской сотни и прохрипел ему в побледневшее лицо, что он не увидит восхода солнца, если не доставит дерзкого коня.
Началась погоня по сонному лагерю. Поверженные люди, сорванные палатки отмечали ее путь. Вырвавшись из лабиринта шатров, жеребец нырнул в гущу персидского табуна. Табун был большой и, когда на него с криком устремились пафлагонцы, — шарахнулся на спавшее по соседству войско. Немало людей осталось в это утро лежать навсегда. Жеребец скрылся из глаз. Снова его увидели, когда он был далеко и выходил в открытую степь. С отчаянием гибнущих, пафлагонцы устремились туда, но степной конь мчался, как ветер, и скоро пропал из виду. Дарий ждал у шатра. Он велел убить всех стоявших на страже в эту ночь и теперь нетерпеливо посматривал в ту сторону, откуда должны были привести степняка. Показались всадники. Это был Мегабаз с царской охраной. Подъехав, он распахнул плащ и бросил к ногам Дария голову начальника пафлагонской сотни.
Приближалась Великая Ночь. Атосса чувствовала это не по одному только безумию скифа, возраставшему с каждым днем. Сама степь, курившаяся по вечерам то ли туманами, то ли облаками цветочной пыли, возвещала ее близость.
Наступление ее отмечено было небывалым безмолвием.
Не успело стемнеться, а уже птицы и звери умолкли, стройные мальвы застыли, устремив ввысь свои чашечки. За ними поднял опущенную голову подсолнечник, вытянулась конопель, расправила четырехгранные стебли дремука. Всё зеленое царство замерло в летаргии. От заката солнца до наступления темноты степь превратилась в храм, где возносились миллионы молитв о ниспослании благодати. Стояла хрустальная тишина. И покоряясь ее силе, персидский стан также притих и уснул.
Как только пропали последние отсветы зари, мир погрузился в такую тьму, какой не бывало от начала вселенной. Одинокие голоса звучали робко, неуверенно. Потом и они затихли.
Тогда царица ясно почувствовала зов степей. Он начался мелкой дрожью, как от озноба, и перешел в гулкое сердцебиение. Чем тише становилось в полях, тем ярче пламя тревоги. Щеки то горели, то застывали, как мраморные. Она поняла, отчего, иной раз, конь, всю жизнь верно служивший хозяину, переставал есть пшено, разламывал стойло и с беспокойным ржаньем убегал в поле.
Древняя родина призывала и манила.
Атосса бесшумной тенью вышла из шатра. На каждом шагу натыкалась на спящие тела, выпряженные колесницы, груды поклажи. Прошло много времени, прежде чем храпа и сонного дыхания не стало слышно. Раздавалось только фырканье пасущихся коней. Она выходила в степь.
Глаза не хотели привыкать в темноте. Мерещился свет, неясные предметы, синие, зеленые отблески, белесоватые сгустки тумана.
Когда пасущиеся табуны остались позади и царица шла по несмятой траве, до нее долетели жующие звуки. Как в свете костра, возникла пара коней с ниспадавшими долу гривами. К ним кто-то приближался голый, с черной, как ночь, бородой. А кругом перезрелые шапки пионов цвета зари. Свет исходил, казалось, от них. Царица пошла прочь и видение пропало. Теперь ни туманов, ни шорохов, только запахи резеды, чабреца да юмшаня. В эту ночь пахла каждая былинка и каждый венчик раскрывал алавастр с духами. То был язык цветов, созревших для любовных сплетений. В эту ночь они взывали о страсти и томились последней негой. Атосса чувствовала их прикосновения сквозь мокрое прилипшее платье и слышала безмолвную речь, торопливую повесть о жизни, прожитой в ожидании единственного краткого мига и только ради него.
Не цветам ли открыта тайна трех кругов блаженства?
Пробираясь во тьме, она, как в рощу, зашла в заросли бурьяна, походившие на озаренный изнутри лес. Мириады светлячков освещали их зелеными фонариками. Эти призывные, полные страсти огни любви, зажженные серыми червячками, влекли неотвратимо; в каждой искорке светилось бездонное. Царица поняла, что если в дебрях жизни, таких же глухих и непроходимых, люди не сходят с ума, то только потому, что, как эти переплетающиеся стебли, озарены светом счастья, струящимся из неведомого мира.
Пока она стояла, завороженная видением, кого-то с шумом проволокли совсем близко, так что слышен был хруст бурьяна. И следом крадущаяся поступь, осторожное раздвигание травы.
Как только шорохи удалились, царица пошла, продираясь, сквозь чащу. На поляне, куда она выбралась, светлячки пропали, перед нею снова зияла ночь и мировое пространство.
— Ууу! Гу-гу-гу-уу! — раздалось над самой головой так громко, что царица присела. Удаляясь, крик повторился дважды. Она поняла, что это филин, но долго не могла подавить страха, разбуженного отчаянным воплем. Сердце забилось еще сильнее, когда через некоторое время услышала могучее ржанье. Далеко, на краю степи, заговорила толпа. Царица остановилась, и всё смолкло. Она тронулась, и толпа снова заговорила в другой стороне. Потом послышались отдаленные удары молота по железу и, совсем близко, вкрадчивый шопот. Какими голосами, выкриками, трепетанием парусов, свистом ветра наполнилась степь, когда Атосса бросилась бежать! Чем быстрее бежала, тем сильнее шумела степь. Цветы цеплялись за ноги, за руки, рвали одежду. Бежала, пока не упала без сил.
И опять непроницаемая тишина.
Где-то звездой вспыхнул огонек. Принимая его за обман, царица закрыла глаза и ждала, но когда открыла снова, огонек продолжал гореть.
Она нашла в себе силы пойти прямо на него. Представилось, будто летит сквозь мрак на далекую планету. Тяжелый массив, невидимый, но угадываемый, возник перед ней. Она стояла у подножья кургана. Свет теплился на самой его вершине; горел воск в каменной чаше ровным, немигающим пламенем. Чаша стояла перед черной статуей, освещая огромный круглый живот, мешки грудей и расплывшееся каменное лицо без подбородка. Младенческие плечи и руки, приросшие к телу, по-лягушечьи согнутые короткие ноги.
Царица зашла с другой стороны и силуэт обозначился черной конусообразной массой.
Богиня!
Голос ее нашел отзвук, возгласы ярости, стоны и шум борьбы. Потом торопливые шаги, порывистое дыхание. Кто-то грубо схватил ее за плечи и она лишилась чувств.
Не было человека в войске, который бы не побледнел при вести об исчезновении царицы. Только потеря знамени, сдача крепости, потухание священного огня могли сравняться с этим бедствием.
— Обречены! Все, все обречены! — шептались между собой испуганные люди.
Обыскали окрестность, но нашли только труп эфиопа. Он лежал со вспоротым животом у подножья кургана, с вершины которого таращилось лицо темного идола. Тогда Эобаз воткнул в землю меч и ринулся на него. Но ударом ноги его успели отбросить в сторону. Связанного привели перед лицо Дария.
У царя при страшном известии не дрогнул ни один мускул, только пальцы так сжали рукоятку кинжала, что кровь брызнула из-под ногтей.
— Ты ее потерял, ты ее и найдешь, — сказал он Эобазу.
Ему дали две тысячи всадников. Другой отряд составили из памфилийцев и ликийцев с Сарпедоном во главе. Третий, персидский отряд, поручили Гобриасу.
Им велели разъехаться в разные стороны и обыскать всю степь.
Вернуться можете только с царицей!