Часть третья. «Papillon, joli papillon»

I

«… Помнишь ли ты, как мы, бывало, распевали хором: „papillon, joli papillon[13]“? Эта детская песенка приходит мне на ум каждый раз, когда я смотрю на императрицу величественно восседающую в своей ложе Несмотря на свои сорок семь лет она держит себя настоящей бабочкой, весело и беззаботно перепархивающей с цветка на цветок. Что касается последних, то их у нее целая оранжерея: в качестве кряжистого дуба — одноглазый Потемкин в качестве постоянного утешителя — несравненный Завадовский; кроме того, называют имена бесчисленного количества „фаворитов момента“, время от времени привлекающих мимолетное внимание нашего августейшего мотылька. Но только вот прилагательное „joli“[14] к этому мотыльку мало подходит. Нечего сказать, Екатерина отличается истинным царским величием, ее голубые глаза блещут проникновенным умом, она обаятельна в обхождении. Но назвать ее хорошенькой, женски-привлекателъной — этого не мог бы и слепец. Она очень толста, и около нее неприятно стоять: от болезни ли, или от каких-либо других причин, но от нее очень тяжело пахнет. Бедный Завадовский! Не желала бы я быть на его месте! Между прочим никто не мог предположить, что он сможет продержаться в милости так долго. Это приписывают его необыкновенной, трогательной верности — его нельзя упрекнуть ни в одной даже самой легкой интрижке. Верный Пьер только и смотрит на свою государыню. Говорят, что это очень не по вкусу одноглазому Купидону — Потемкину. Кряжистый дуб начинает потрескивать, его влияние падает. Достаточно будет единственной царственной молнии, и от светлейшего останутся одни щепки. Говорят, что вся Россия вздохнет тогда с облегчением. До этого мне мало дела, но если состоится его падение, то и мы все можем выиграть: каждая перемена такого рода сопровождается блестящими празднествами, от которых перепадает и нам, бедным корифейкам».

Потемкин, читавший это перехваченное его агентами письмо, с досадой бросил его на стол и недовольно забарабанил пальцами по ручке кресла.

— Вот гнус! — сердито буркнул он. — Посмотришь на нее и не подумаешь!.. Такая тихая да скромная, воды не замутит. Подлянки все эти француженки! Приезжают сюда, получают большие оклады, наживаются, а сами все норовят какую-нибудь пакость сосплетничать. Ну, погоди!.. Проучу!

— Кого это вы, ваша светлость? — спросил Бауэрхан.

— А вот, прочти! — сказал Потемкин, кинув ему через стол письмо.

Бауэрхан поймал его на лету и стал читать.

— Мари Мильдье, — сказал он, прочитав. — Кто это?

— Корифейка, девица совершенно ничем не замечательная…

— Но ей нельзя отказать ни в уме, ни в наблюдательности!

— Вот я ей покажу наблюдательность!

— Ваша светлость, а ведь если подумать хорошенько, так эта маленькая злодейка не так уж неправа!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что если вы, ваша светлость, не примете мер, то в самом скором времени при дворе может состояться новое празднество по случаю назначения светлейшего князя Потемкина губернатором в Архангельск или Иркутск, и притом без права возвращения в столицу!

— Но что же делать? Что делать?

— Действовать, ваша светлость! Завадовского надо устранить, он опасен!

— Легко сказать — «устранить»! Это какая-то белая ворона, раритет, уродец! Никаких страстей, никаких пороков!

— Таких людей, ваша светлость, не существует! У каждого человека имеется какой-нибудь скрытый порок. Может быть, Завадовский просто осторожен?

— Да ты подумай, Кукареку: он стоит во главе финансовой комиссии, через его руки проходят чуть не все государственные оборотные суммы, и, как мне достоверно известно, ни одного рубля до сих пор не прилипало к его пальцам!

— Согласен. Но это легко объяснимо: то, что Завадовский получает от государыни, значительно превосходит его потребности. Да и мог ли скромный офицерик мечтать о таком богатстве и великолепии? Следовательно, тут вопрос не в добродетели. Сытый человек красть хлеба не будет. Так давайте поищем, чем может быть голоден Завадовский. Денег ему не надо, власти тоже. Остаются два великих рычага человеческого существования — любовь и тщеславие. Использовать первое легче и проще, поэтому начнем с любви. Ведь не может быть никаких сомнений, что он не любит нашего «царственного мотылька» как женщину. Он ей благодарен, признателен, все, что хотите, но ведь между ними добрых два десятка лет разницы. Наверное, Завадовский втайне думает, что хорошо было бы отвести душу с молодой, красивой женщиной, но сам предпринимать шаги в этом направлении не решается. Поэтому пойдем ему навстречу! Отчего не помочь бедному молодому человеку?

— Кукареку, ты гений!.. Но как же это сделать?

— Очень просто. В гареме светлейшего князя Потемкина найдется не одна жемчужина. Всем известно, что этот гарем содержится больше из причуды, чем из непомерного сластолюбия, а следовательно, ваши одалиски должны вздыхать и тосковать от скуки. Так вот, допустим, что одной из них — ну, хоть Ольге, «жемчужине Кавказа», — придется раза два-три встретиться с Завадовским…

— Ольге? Грузинке? Отлично! Она может соблазнить и святого!

— Да, встретится и обратит на себя его внимание. Затем она напишет ему письмо: «Ты несчастен, и я тоже. Оба мы прикованы к особам, которые не могут дать нам счастья. Я тебя люблю, ты меня легко полюбишь. Давай обманем наших стариков».

— Да, но понимаешь ли ты всю опасность этого? Если Завадовский пойдет на эту удочку, то нам важно, чтобы государыня узнала о его измене, и окажется, что соблазнительницей явилась моя крепостная. Гнев императрицы может косвенно обрушиться и на меня! Ну, а не пойдет он в ловушку, так покажет письмо Екатерине — и опять-таки выйдет для меня скверная штука!

— Ничуть не бывало. Если Завадовский прельстится чарами красавицы-грузинки, то, как только вожделенное свидание состоится, вы, ваша светлость, прикажете запороть Ольгу до смерти. О наказании узнает государыня и гневно призовет к ответу вас; вы нерешительно и неохотно выдадите причину наказания и одним ударом убьете двух зайцев, то есть докажете собственную верность и измену соперника…

— Ты гениальный мерзавец, Кукареку!

— К услугам вашей светлости!

— Ну, а если ловушка не подействует?

— Тогда для доказательства вашей невиновности Ольгу… надо будет жестоко выпороть — как она смела писать любовные письма такому лицу!

— Великолепно! Но допустим, что наш замысел не удастся — всегда надо предполагать худшее. Тогда мало снять с себя подозрение, надо придумать что-либо другое!

— Это другое мы найдем во втором рычаге: тщеславии. Надо окружить Завадовского шпионами…

— Ах, чего они стоят! Глупые, жадные, продажные…

— Я не говорю о профессиональных шпионах; я имею в виду лиц, имеющих известное значение и положение при дворе, но заинтересованных в сохранении за вами теперешнего состояния. Такие лица, посвященные в положение вещей, будут стеречь каждое слово Завадовского. А я не допускаю мысли, чтобы в дружеской беседе, после изрядного возлияния в честь Бахуса, наш дружок не вздумал похвастаться милостью государыни. Например, беседе придают шутливый, интимный характер. Кто-нибудь очень тонко и осторожно, но язвительно подтрунит над фаворитом, что ему приходится быть «утешителем старости». Завадовский неминуемо вспыхивает и принимается доказывать, что его высокая покровительница отлично сохранилась, что она… словом, выдает несколько невинных интимностей. На другой день слова Завадовского осторожно приукрашиваются, передаются какой-нибудь фрейлине, имеющей доступ к государыне. Ручаюсь вам, что не пройдет и суток, как Завадовский стремительно полетит вниз…

— Этот план мне нравится больше, чем первый!

— Согласен. Но для него придется ждать случая, тогда как в первом мы сами создаем этот случай!

— Ты прав. Тогда вот что: мы примемся за них сразу. Сорвется один — удастся другой… Нет, ты положительно незаменимый человек, Кукареку! Ну, а если ни то ни другое не подействует?

— Тогда… Тогда вспомним, что наука дана человеку для того, чтобы помогать ему в его желаниях. Два-три порошка, два-три корешка, две-три жидкости, перегнанные вместе по всем правилам науки, и… ведь человек — яко трава, дни его — яко цвет сильный, тако отцветает, яко дух пройдет в нем…

— И не будет, и не познает к тому места своего. Аминь!

II

Бауэрхан, хитрый и изобретательный, подвел под Завадовского сложный подкоп. Полька Юзефа, подруга Ольги по гарему и утешительница старости Бауэрхана, водила грузинку гулять с таким расчетом, что ей пришлось несколько раз встретиться с красавцем Завадовским. Однажды последний случайно взглянул на красавицу, бросившую ему мечтательно-томный взгляд, и в его глазах сверкнуло пламя. Хитрая полька разожгла целый костер в сердце Ольги из одной оброненной Завадовским искры, и под влиянием бесконечных разговоров Юзефы на эту тему грузинка не на шутку влюбилась в фаворита.

Протомившись два дня, пылкая грузинка по совету Юзефы написала Завадовскому письмо, умоляя его о свидании. Тот бросил письмо в огонь. Такая же судьба постигла и второе письмо, но третье фаворит отнес прямо к государыне.

Разумеется, императрица Екатерина сразу догадалась, чья это штука, и решила строго наказать светлейшего.

Ее гнев был так велик, что Завадовскому же пришлось успокаивать ее.

— О, не сердитесь на него, всемилостивейшая царица! — сказал он, опускаясь на колени около нее и нежно взяв ее за руку. — Если грузинка даже и писала мне по приказанию князя, то ведь его побудила к этому ревность! Милость такой монархини, как вы, слишком ценна, слишком благословенна, чтобы ради нее остановиться перед маленькой гадостью! Он уже наказан тем, что эта милость окончательно отвратилась от него!

— Ты отличный человек, Петр, ты готов просить даже за врага! Но на этот раз я не могу исполнить твою просьбу. Как женщина, я прощала зазнавшемуся негодяю многое, что бесконечно оскорбляло меня. Но это касалось меня, а теперь он покушается на того, кто моей милостью вознесен выше всех людей. За это он должен удалиться отсюда. Пусть отправляется в Крым, пусть победами русского оружия смоет это пятно со своей чести!

— Даже и в наказании вы, ваше величество, проявляете мудрость и милость!

— Ступай теперь! Через час приходи опять, к тому времени указ будет приготовлен, и ты лично отвезешь его Потемкину.

Завадовский молча поклонился и ушел.

«Что за человек! — подумала императрица Екатерина, оставшись одна. — Что за золотое сердце! У него, кажется, нет никаких недостатков, если не считать того, что его зовут… Петром!»

В этот момент ей доложили, что светлейший князь желает быть допущенным к ее величеству. В первый миг государыня хотела отказать Потемкину в аудиенции, но потом подумала, что лучше теперь же кончить все.

Потемкин сразу почувствовал, что обращение императрицы дышит леденящим холодом. Он докладывал ей о том, как Орлов в Париже пытался распускать порочащие слухи про русскую императрицу и как за это его отказались принимать при дворе и у высшей знати. Затем он перешел к докладу о торжестве русской политики повсеместно за границей, но и это не произвело на императрицу никакого действия. Тогда Потемкин ловко свел разговор на Завадовского, на его выдающуюся добродетель, верность и преданность.

— Это золотой человек, — сказал светлейший. — Представьте себе, ваше величество, у меня в числе дворни имеется поразительная красавица, некая грузинка Ольга. Вчера она захворала. Я спрашиваю домашнего врача, что такое с ней. Он пожимает плечами, говорит, что причиной послужило какое-то нервное потрясение. Стали допытываться у подруг, и что же оказалось? Дерзкая девчонка осмелилась влюбиться в Завадовского, преследовала его на улице, писала ему страстные письма, а он оставался непоколебимо холодным. От страсти и досады она даже заболела. Разумеется, как только я узнал об этом, так приказал наказать ее и отправить в деревню, в мое тамбовское имение.

— А когда ты сделал это?

— Да как узнал — четверть часа тому назад.

— Ты хорошо поступил, Григорий, я очень довольна тобой, и чтобы доказать тебе тут же на месте мою признательность, я передаю тебе командование армией, выступающей через неделю в Крым…

— Да, но… почему…

— Потому что так нам угодно, — с иронической улыбкой отрезала государыня.

— Но, ваше императорское величество, момент…

— Момент кажется мне как нельзя более подходящим. Поторопитесь, князь, приняться за сборы и не тратьте дорогого времени на праздную болтовню!

— Я вижу, ваше величество, что мне все-таки придется огорчить вас… Как мне хотелось скрыть…

— Что именно?

— Пока я предполагал, что остаюсь в Петербурге, я мог, не беспокоя вас, принимать самые нужные меры. Но теперь, уезжая, я принужден открыть все…

— Но что такое? Ты пугаешь меня, Григорий!

— Мне пришлось напасть на след большого заговора, во главе которого стоит сам великий князь!

— Павел? Господи! Да не томи ты, Гришенька, рассказывай поскорее!

— Очаг заговора находится в Стокгольме. Как должно быть известно вам, ваше величество, в Швеции издавна борются две партии: партия «Шапок», стоящая за союз с Россией, и партия «Шляп», придерживающаяся Франции. Последняя, во главе которой стоит старый, подкупленный Францией интриган, граф Хорн, вступила в сношения с недовольными в России, чтобы низвергнуть с трона вас, ваше величество, и провозгласить императором Павла Петровича. Из самых достоверных источников мне известно, что его императорское высочество изволит быть осведомленным об этом заговоре и ожидает только удобного момента, дабы сорвать корону с главы своей августейшей матери…

— Неужели ты думаешь, что это возможно, Григорий?

— Что именно, ваше величество?

— Возможно ли осуществление заговора?

— Ваше величество, иностранцы называют Россию «страной неограниченных возможностей». Если заговор Пугачева мог иметь успех, если дерзкий замысел Мировича чуть-чуть не вызвал крайне тягостных осложнений, то что же говорить о плане, во главе которого становится сам великий князь, наследник! Да и благоволите, ваше величество, припомнить всю историю царствований в России, хотя бы со времен Петра Великого. Царствование державного преобразователя с самого его детства было преисполнено заговорами, покушениями; великому работнику приходилось бороться с изменой в недрах собственной семьи. А его наследники… Разве Екатерина I, разве Анна Иоанновна правили? Меньшиков, Бирон, опираясь на кучку влиятельных придворных, держали в своих руках всю страну вместе с ее императрицей. Велемудрый Панин хотел было возобновить эту удобную форму правления[15], но его попытки разбились о ваши предусмотрительность и проницательность. А затем… В дальнейших регентствах и царствованиях только и было слышно о заговорах, арестах, дворцовых переворотах. Вспомните, что и вам лично тоже пришлось…

— Оставь, пожалуйста, в покое эту страницу моей жизни.

— Из проекта, о котором я упомянул выше, вы, ваше величество, можете усмотреть, что «верхи», группа высших придворных, непрестанно мечтают о низведении монарха до роли простой игрушки в руках аристократической воли. Они уже убедились, что с вами в этом отношении ничего поделать нельзя, что вы никогда не отдадите Россию хищным аппетитам кучки интриганов. Поэтому они обратили внимание на великого князя. Павел Петрович — человек слабый, легко поддающийся чужому влиянию. В данный момент, как мне это достоверно известно, его честолюбие особенно возбуждено особой, состоявшей при нем в качестве пажа Осипа и любимой им больше, чем то позволяет супружеский долг…

— Я так и знала, что это женщина!

— И какая женщина, ваше величество! Это та самая Бодена, которую я заключил в сумасшедший дом за претензии именоваться наследницей русского трона…

— Э-э-э! Это становится интересным. Дальше!

— Из сумасшедшего дома она сбежала и поступила к его высочеству пажом. Свое честолюбие она облекла в новые формы: было ли то действительно припадком помешательства или она осознала, насколько нелепо выдвигать претензии на русскую корону, но только Бодена больше никогда ни звуком не обмолвилась о своем мнимом родстве с царствующим домом; зато она использовала всю силу своего влияния на великого князя, чтобы заставить его мечтать о низвержении вашего величества…

— Но эта Осип-Бодена оказала мне немалую услугу: она уговорила великого князя жениться, хотя мне он отказывал в этом!

— Из этого вы, ваше величество, можете усмотреть, насколько велико влияние этой девчонки на желания его высочества! Но разве она сделала это для вас, ваше величество? Однажды великий князь под влиянием лишнего стакана вина высказал в кругу приближенных следующую мысль: ему надо жениться, потому что страна может не захотеть государя, не имеющего наследника. Отсюда видно, что этот довод и был представлен ему Девятовой…

— Какой Девятовой?

— Я забыл упомянуть вам про весьма интересную страницу биографии этой Бодены. Она страстно влюбилась в поэта Державина; он же, увлеченный красотой покойной великой княгини Натальи Алексеевны, не хотел и слушать ее моления. Мой домашний врач и объяснил неудовлетворенной страстью помешательство Бодены, но вдруг случайно удалось выяснить, что Державин — ее двоюродный брат!

— Да это целый роман!

— Роман, который может превратиться в трагедию для вас, ваше величество. Бодена старается изо всех сил, чтобы великий князь принял более активное участие в заговоре против вас, и что бы ни было, это приведет к печальному концу. Конечно, в конце концов вы, ваше величество, восторжествуете над кознями врагов, но что будет в результате? Пусть — да простится мне эта смелость! — пусть великий князь — недостойный сын такой матери, как премудрая, великая Екатерина, но он — все-таки ее сын. Ваше величество, вам придется либо казнить великого князя, либо лишить его престолонаследования и заключить в крепость. Казнить — появятся разные лже-Павлы, вмешается Европа; заключить в крепость — посыплются попытки к освобождению… Какой бы ни был конец, счастливое царствование вашего величества будет омрачено…

— Что же делать, Григорий?

— Окружить великого князя сетью шпионов, следить за каждым его словом, предупреждать возможность стать преступником против матери и государыни…

— Мне все-таки кажется, что придется заставить его отречься от прав на престол.

— Это было бы лучше всего, разумеется, но сейчас неподходящий момент для этого.

— Ты совершенно прав, милый друг, — ответила, подумав, императрица. — Положение очень опасно, и тебе ни в коем случае нельзя сейчас уезжать. Всецело доверяю тебе это щекотливое и важное дело… Что бы ни говорили твои завистники и враги, но я знаю, что ты незаменим. Ступай с Богом, Гришенька, ступай и охраняй безопасность твоей благодарной Екатерины.

Потемкин ушел.

Вскоре появился Завадовский, которому государыня велела прийти через час за указом.

— Знаешь что, Петр, — сказала ему императрица, — а ведь мы с тобой понапрасну обвинили князя: он не только не участвовал в гнусном замысле, но даже сам наказал и прогнал грузинку, как только узнал о ее дерзких домогательствах!

— Боже, что за хитрая лисица! — невольно вырвалось у Завадовского.

— Может быть, ты прав; возможно, что Потемкин не без грешка в этом деле и только сумел замести следы своим пушистым хвостом. Но такие лисицы нужны мне. Я окружена врагами и заговорщиками, Петр; мне нужен человек, который дорожил бы моей жизнью не меньше, чем своей, и умел бы стоять на страже ее. Я знаю, ты предан мне и охотно умер бы за меня. Но ты слишком невинен, слишком прост, а Потемкин хитер, проницателен, ловок… К тому же моя жизнь ему действительно дороже собственной: ведь умри я сейчас, так Павел его в Сибири сгноит. Все счастье, все могущество князя связано с моей жизнью и рушится с моей смертью. Потемкин понимает это, а потому охраняет мою безопасность!

III

С того момента, как цыганка Бодена превратилась в Марию Девятову, в ее характере произошла магическая перемена. Она понимала, что ее дикость, распущенность, несдержанность уже не годятся для сестры известного поэта и видного придворного, что ей необходимо заняться своим воспитанием и образованием. Обладая колоссальной силой характера, Бодена-Мария подавляла теперь каждый всплеск своего нетерпения или вспыльчивости, и ей удавалось быть совершенно ровной и спокойной в обращении. Кроме того, Державин нанял ей учителей, и она занялась уроками французского языка и музыки. Отличаясь поразительными способностями, Мария хватала все на лету, и вскоре уже ничто в ней не напоминало прежней Бодены.

По мере того, как совершалось это превращение, чувство великого князя к Марии-Бодене-Осипу становилось все глубже и серьезнее. Если бойкая, разбитная Бодена, готовая в любой момент окутать его чарами своих ласк и погрузить в душный туман сладострастия, держала его в плену чувств, то скромная, строгая Мария порабощала его всего без остатка. И с каждым днем ему становилось все труднее соблюдать взятое им по отношению к ней обязательство оставаться только ее другом.

А Державин не мог нарадоваться на свою Марию. Она внесла уют и комфорт в его жизнь, где уже не было прежней безалаберности и неопрятности, и оба они были довольны и друг другом, и своей жизнью.

Но кое-что все же омрачало их существование. Мария не могла забыть о том времени, когда она, еще Бодена, была игрушкой Потемкина. Тогда его ласки вызывали в ней отвращение, но и только: ведь она никого не любила, если не считать Державина, влечение к которому принимала за любовь. Но теперь, когда она всей силой нелюбившего еще сердца привязалась к великому князю, ее тело и душа казались ей настолько оскверненными, что даже любовь к нему представлялась почти святотатством. И она еще пламеннее, еще безудержнее ненавидела Потемкина.

Что касается Державина, то его тревожила и мучила ее любовь к великому князю. Эта любовь была опасна во всех отношениях. С политической стороны — все, кто был привязан к великому князю, считались опасными, неблагонадежными, чуть ли не заговорщиками. С нравственной стороны — даже оставаясь в границах дружбы, Мария отвращала великого князя от его жены и семьи, отнимая часть того, что принадлежало по праву великой княгине. Со стороны личной выгоды — любовь к великому князю, бесплодная, безнадежная, не давала Марии возможности обратить внимание на кого-либо другого, полюбить хорошего человека ее круга и стать счастливой женой и матерью. Кроме всего этого, Гавриила Романовича мучила мысль: а вдруг Мария, по своей пылкости, не выдержит роли друга и упадет в объятия великого князя? Неужели ей, Марии Девятовой, суждено снова унизиться до роли простой любовницы, неужели она опять должна будет стать прежней Боденой?

Державин часто заводил разговор на эту тему, но Мария откровенно признавалась ему, что в данный момент не может отказаться от Павла Петровича. Она говорила ему, что уже давно борется с собой, но вся властная сила ее характера оказывается бесполезной. Однако она клялась, что никогда отношения ее и великого князя не перейдут грани дозволенного.

Все эти разговоры в конце концов привели к тому, что и сама Мария стала смотреть на свою любовь к Павлу Петровичу как на что-то недозволенное, греховное, и это терзало ее душу.

Однажды, заехав по обыкновению к Марии, великий князь застал ее всю в слезах.

— Голубка моя, о чем ты плачешь? — с нежной тревогой спросил он.

— Я думала о вас, ваше высочество…

— Разве мысли обо мне достаточно, чтобы вызвать слезы на твоих глазках?

— Поймите меня: я думала о вас и… вашей жене…

— Ах, ну какое тебе дело до моей жены! Ты, Мария, только ты моя истинная духовная жена!

— Вот это-то и терзает меня. Я чувствую, что наношу тяжелую обиду ей. Ведь она добра и хороша, она — истинный ангел! За что же другая женщина отнимает у нее вашу душу? И ведь что ужасно: мы оба тоже страдаем от этого! Мы любим друг друга и должны оставаться далекими. Всей силой страсти нас влечет в объятия друг к другу, а мы должны подавлять ее… Наша любовь и нам дает много страданий, и вашей жене причиняет их… Я могу примириться с грехом, если, совершая грех, даю хоть кому-нибудь крупицу счастья, но моя любовь — это грех и несчастье…

— Нет, Мария, нет! — с силой воскликнул Павел Петрович. — Ты не понимаешь сама, что говоришь! Как твоя любовь не дает никому крупицы счастья? Боже мой! Конечно, я был бы счастливейшим человеком на земле, если бы мог быть для тебя всем — и другом, и братом, и возлюбленным. По временам мне страшно трудно бороться с собой, но когда я думаю о том, какой огромной опорой служишь ты моей измученной, больной душе, когда я думаю о том, как пуст стал бы для меня мир, если бы я лишился тебя, — все страсти успокаиваются, и я благословляю Небо за нашу тихую, чистую дружбу. И в другом ты тоже ошибаешься, Мария. Наша любовь — не грех, так как истинная, чистая, светлая любовь не может быть грехом. Ну, пойди ко мне, голубка моя сизокрылая, дай мне приласкать тебя, дай успокоить, утешить! Милая, милая моя Бодена, как люблю я тебя!

Великий князь обнял ее, нежно поцеловал в лоб. Мария безвольно подчинилась его ласкам, но потом собралась с силой и мягко высвободилась из его объятий.

— Вы все еще зовете меня Боденой, — тоном ласковой укоризны заметила она, — а это мне очень неприятно. Бодена была дикой, разнузданной цыганкой, которая жила в ужасе скверны. Она умерла, слава Богу! Перед вами Мария…

— О, прости меня! Но для меня в имени «Бодена» заключено так много сладких, отрадных воспоминаний…

— Эти воспоминания — моя казнь, ваше высочество!

— Не буду, не буду, Мария! Прости меня. Теперь я уеду, потому что мне очень некогда. Я заехал к тебе на минутку, и вот зачем: Мария, мне очень хотелось бы, чтобы у тебя было что-нибудь на память обо мне. Я принес тебе маленькую безделушку; возьми ее и носи, вспоминая меня!

Но Мария мягко отвела его руку.

— Нет, ваше высочество, — сказала она, — я никогда ничего не возьму от вас. Мое чувство к вам было всегда лишено малейшей корысти, и таким оно останется навсегда. Если я возьму от вас хоть самый ничтожный пустячок, мне будет казаться, что наше светлое чувство запятнано.

Павел Петрович взволнованно обнял Марию и ушел, не сказав ни слова; она же, упав на стул, беззвучно заплакала.

IV

Потерпев крушение с одной из ловушек против Завадовского, Потемкин не переставал трудиться над другой. На этот раз расчеты Бауэрхана блестяще оправдались — крышка западни щелкнула, и с фаворитом было кончено.

Все произошло совершенно так, как предполагал Бауэрхан. У атташе английского посольства была устроена интимная вечеринка; в числе приглашенных были Завадовский, Безбородко и лихой сердцеед — офицер Зорич, серб по происхождению, которого с удовольствием приглашали всюду, где предстояла серьезная выпивка или залихватская картежная игра. Когда мужчины — дам в числе приглашенных не было — порядком подвыпили, Зорич и Безбородко, верные клевреты Потемкина, завели разговор о любви и возрасте. Приводили ряд исторических анекдотов о тех или иных особах, отличавшихся неутомимой юностью в деле любви. Конечно, немало было пущено тонких намеков по адресу Завадовского.

Дело кончилось совершенно так, как предсказывал Бауэрхан: Завадовский рассердился и стал доказывать, что возраст не может служить мерилом. Поддразниваемый собеседниками, он стал приводить разные интимные факты, доказывавшие справедливость его взгляда. Он не называл имени, но всем и без того было ясно, о ком он говорил. Зорич и Безбородко постарались не только запомнить его выражения, но и записали их. На другое утро (не было еще семи часов) Завадовский получил приказание немедленно выехать из дворца. Впрочем, щедрая императрица подарила своему экс-фавориту пятьдесят тысяч рублей серебром на уплату мелких долгов.

Конечно, последнее обстоятельство нисколько не свидетельствовало о том, что государыня не особенно гневалась. Наоборот, весь этот день она была взбешена, как тигрица. Ей передали только две-три фразы, сказанные Завадовским, а про остальные сообщили, что они такого свойства, что передать их невозможно. Екатерина Алексеевна знала свои слабости, знала, что и так при заграничных дворах ходят про нее самые чудовищные анекдоты, знала, что английский атташе молчать не будет, и это-то в особенности выводило ее из себя.

Надо же было случиться такому несчастью, что великий князь, совершенно не осведомленный о перевороте, происшедшем в спальне императрицы, пришел к ней с просьбой, которая во всякое другое время была бы принята и выслушана вполне милостиво. Дело в том, что великая княгиня почувствовала первое биение новой жизни; опасаясь осложнений в этом важном для каждой женщины положении, будучи напугана дошедшими до нее толками о таинственной кончине первой супруги и ребенка великого князя, Мария Федоровна хотела, чтобы сейчас же выписали с ее родины лейб-медика ее матери. Императрица с нетерпением поджидала рождения внука; она не раз говаривала Потемкину, что это помогло бы ей разделаться с сыном, так как внук явился бы выходом из положения: Павла Петровича заставили бы отказаться от своих прав в пользу сына. Поэтому во всякое другое время она с радостью выслушала бы благоприятную для нее новость.

Но теперь она не дала сыну даже рот раскрыть. Она просто накинулась на него с упреками и бранью, поэтому Павлу Петровичу так и не пришлось порадовать мать.

От матери он вышел в крайне удрученном состоянии духа. Но одна из втайне влюбленных в него фрейлин раскрыла ему причину раздражения императрицы. Она рассказывала так комично, как Завадовский торопливо собирал свои пожитки, как он спускался с лестницы, поминутно оглядываясь назад, словно боясь, что императрица налетит на него с кулаками, что великий князь не мог не засмеяться.

Прямо после неудачного посещения матери Павел Петрович прошел на половину супруги.

Великая княгиня сидела в кресле у окна и читала какую-то книгу.

— Ну, что? — спросила она, положив книгу на маленький столик. — Ее величество разрешила?

— Где там! К ней и доступа нет! — засмеялся великий князь и вкратце посвятил супругу в курс последней сенсации двора. — А ты все читаешь? — улыбнулся он.

— Да, — ответила Мария Федоровна, — меня очень заинтересовало, как можно совершенно противоположно смотреть на вещи. Вот здесь у меня письма госпожи де Севинье и «Заида» госпожи де Лафайет. В одном из писем Севинье пишет: «Можно забыть измену, но простить ее нельзя». А Лафайет уверяет: «Можно простить неверность, но забыть ее невозможно». Как тебе кажется, Павел, кто из них прав?

— Мне кажется, что в сущности обе они правы, а еще вернее, обе они мелют чушь! Забыть — простить, а простить — забыть. Это все одно и то же. Кто любит, тот прощает!

— Ты судишь по-мужски, милый Павел, а женщины думают не так. Но мне лично кажется, что мнение Лафайет дышит большей правдой и женским достоинством.

— Я тебя что-то не понимаю, Мария!

— Постараюсь пояснить свою мысль на примере. Допустим, ты окажешься неверным мне. Разделяя мнение госпожи Лафайет, я не буду никогда в состоянии забыть про твою измену, но прощу тебя, потому что люблю, а любовь — истинная любовь, разумеется, — не может не прощать. Наоборот, если следовать взгляду госпожи де Севинье, жена, узнав про измену мужа, должна отнестись к этому легко, продолжать обнимать и целовать его, должна забывать во время супружеских ласк про нанесенное ей оскорбление, но при удобном случае думать: «А, ты мне когда-то изменил, хорошо же, я тебе за это отплачу!» Вот в чем разница, милый Павел.

— Твое решение проникнуто свойственной тебе кротостью и нравственностью. Но пример грешит неправдоподобием: я не нарушал по отношению к тебе обета верности и не собираюсь нарушать его.

— Правда ли это, Павел?

— Что дает тебе повод сомневаться в этом?

— Позволь мне только спросить тебя, милый Павел, как зовут ту девушку, которую ты навещаешь почти ежедневно?

— Ее зовут, как и тебя, Марией, она — кузина поэта Державина, которого я люблю, как брата.

— Может быть, как брата своей сестры? О, признайся мне, Павел! Самая горькая истина лучше подслащенного обмана!

— Мне не в чем признаваться тебе. Вообще должен сказать тебе раз и навсегда, что это становится просто скучным. Куда ни повернись — всюду подозрения, замаскированные или открытые упреки. Что за черт! Ведь этак никакого терпения не хватит!

Великий князь раздраженно прошелся несколько раз по комнате.

Мария Федоровна отвернулась к окну, стараясь скрыть две слезинки, выступившие на ее глазах.

— Читала ли ты новую оду Державина «Бог»? — спросил ее Павел Петрович.

— Да, читала и была в восторге от глубины мысли и красоты стиха.

— Державин просит позволения посвятить ее тебе. Ты позволишь?

— О, пожалуйста! Тем более, что тебе это, вероятно, тоже будет очень приятно.

— Благодарю. Теперь у меня имеется еще просьба.

— Если в моих силах исполнить ее, то я буду очень рада.

— Вполне в твоих силах, если ты захочешь, конечно.

— А в чем дело?

— Попроси ее величество, чтобы тебе позволили взять в число твоих придворных дам Марию Девятову хотя бы для того, чтобы отплатить любезностью за посвящение тебе венца русской поэзии!

— О, Павел, Павел! — воскликнула великая княгиня, разражаясь потоком слез. — Как ты решился потребовать от меня еще и этого! Нет, нет, что хочешь, но только не это унижение!

— Так и скажи, что не хочешь, а то сейчас же водопады слез, страшные слова! «Унижение!», «Как ты можешь!» — и прочее и прочее… Все вы, женщины, дуры и больше ничего! Не хочешь — ну и пожалуйста, никто не просит!

Великий князь вышел из комнаты, с силой хлопнув дверью.

V

Несколько успокоившись к вечеру, императрица Екатерина приказала позвать Потемкина.

— Вот что, Гришенька, — сказала она ему. — Уж как ты хочешь, а придется тебе в Крым отправиться. Не сейчас, конечно; пусть туда армия стянется, пусть начнут, а там ты на фельдъегерских живо домчишься. Но кроме тебя некому!

— Что же, я готов хоть завтра, ваше величество! — ответил Потемкин, сознавая, что опасный соперник устранен. Но сейчас же ему пришло в голову, что, уехав теперь, он оставляет совершенно свободное «поле» и неизвестно, какой «цветок» может вырасти в его отсутствие. Надо было сначала создать преемника Завадовскому. Поэтому он сейчас же договорил: — Только вот как же с заговор ом-то быть?

— Я об этом много думала, Григорий Александрович, и вот что мне пришло в голову. Павел злобен, упрям, мстителен, но он слишком слабоволен, слишком неэнергичен, чтобы без чужого влияния деятельно взяться за заговор. Он может ворчать втихомолку, может держать кукиш в кармане, может изливаться потоками недоказательных слов, но дальше этого сам по себе он не пойдет. Из твоих слов я поняла, что его подталкивает Мария Девятова. Значит, если удалить ее, то великий князь будет предоставлен самому себе и своей жене, от которой, кроме хорошего, ждать нечего. Если он и будет поддерживать сношения со шведскими смутьянами, то нам это на руку: все их письма предварительно пройдут через наши руки, и мы будем знать, с какой стороны плотину конопатить. Значит, с этой стороны все будет хорошо; только бы нам от этой… ну, как ее? Бодена, что ли?.. Вот от нее как избавиться! Как ты думаешь, если бы ее переманить на нашу сторону?

— Это невозможно, ваше величество. Это дьявольский характер, ее ничем не сломишь!

— Гм… Не будь она двоюродной сестрой Державина, я не поцеремонилась бы с нею.

— А что за важная персона — Державин?

— Мне неудобно поднимать шум; за границей и так про нас болтают слишком много гадостей. А Державина знают везде — его последнюю оду перевели, почитай, на все европейские языки… Вот ты и надумай что-нибудь: как бы нам эту Бодену возможно тише и спокойнее сплавить. Куда — это вопрос неважный; чего-чего, а укромных уголков в России, слава Богу, хватит… Но как это сделать?

— Ваше величество, изволите вспомнить, на прошлой неделе на ваше царское усмотрение поступило облесимовское дело.

— Это калужского Облесимова? Ну, помню. Но какое это имеет отношение?

— А такое, что надо кого-нибудь послать разобраться — кто там у них прав, кто виноват; произвести ревизию дел, виновных покарать, невинных обелить. Хлопот много, времени немало пройдет…

— Так ты думаешь…

Государыня замолчала и улыбнулась, затем отвела Потемкина к окну и стала там тихо говорить о чем-то.

От государыни Потемкин вышел очень довольный. Вернувшись к себе, он прошел прямо в комнату Бауэрхана, разбудил его и рассказал что-то, должно быть, очень смешное, потому что доктор в тон светлейшему разразился злорадно-торжествующим хохотом.

— Ну-с, а в Крым мне все-таки ехать, Кукареку, — продолжал Потемкин. — Конечно, теперь мне это не страшно, но необходимо перед отъездом взрастить для нашего августейшего мотылька новый цветочек. Как ты думаешь, кого бы ей послать?

— По-моему, не кого иного, как Зорича. Он вам предан, его верности хватит месяца на два, пока вы будете в Крыму, и в течение этого времени он не наделает вам особенных гадостей. А к тому же — мужчина он ражий, ферлакур известный; по-моему, в самый раз окажется!

На другой день Потемкин послал Зорича во дворец с запиской. Императрица милостиво осмотрела рослого посланца, расспросила его кое о чем, а на следующий день в помещение, занимаемое перед тем бывшим флигель-адъютантом Завадовским, въехал новый флигель-адъютант Зорич.

VI

— Знаете, ваше высочество, — сказала Мария-Бодена великому князю, — нам придется расстаться!

— Расстаться? Надолго?

— Право, не знаю. Может быть, на месяц, может, на два…

— Да почему?

— Гавриила посылают на ревизию в Калугу, там между собой все перегрызлись, так он мирить их едет…

— Ну и пусть себе едет!

— Но он не хочет оставлять меня одну здесь; требует, чтобы я ехала вместе с ним!

— Этого я не позволяю! — воскликнул великий князь.

В глазах Марии сверкнул огонек, напомнивший былую Бодену.

— Что такое? Вы не поз-во-ля-ете? — протянула она. — А кто вы мне, что смеете позволять или не позволять?

— Мария!

— Разве я ваша раба, крепостная? Разве я связана с вами чем-нибудь, кроме собственной доброй воли?

— Мария, я знаю, что ты свободна; но неужели мои просьбы, мои мольбы, мои желания для тебя ничто?

— Желание и воля Гавриила для меня священнее, тем более, что вы думаете только о себе, а он — обо мне. Он находит, что я здесь не в безопасности…

— Мария, ну, подумай сама, что может тебе грозить?

— Что? А почему меня уже несколько раз подстерегали вечером какие-то таинственные личности? Почему недавно, вернувшись домой, я застала все свои бумаги перерытыми и многого, особенно ваших записочек, не досчиталась?

— Скажи лучше, что тебе надоело возиться со мной!

— Ну и надоело! Надоело быть нянькой человека, который до старости лет будет ходить на привязи… Надоело быть опорой, другом человека, который думает только о самом себе! Если бы вы хоть немного думали обо мне, вы сами сказали бы: «Поезжай, Мария!» А вы не хотите ничего знать и только, словно капризный ребенок, хмуритесь, точно вас кто-нибудь боится! Вы вот свои требования мне высказываете, ну а случись со мной что-нибудь…

— Мария, клянусь тебе, если на твоей голове тронут хоть волосок, я переверну небо и землю…

— Э, полно! Слыхали мы это! Брат говорил, что Нелидова рассказывала ему, — когда он ее по вашей просьбе в тюрьме навещал, — так вот она рассказывала, как вы выкрикивали, что не позволите тронуть ее, ну и что же? Не позволили вы взять ее? Защитили? Стыдитесь!..

— И это — все, что ты можешь сказать мне на прощание? Вместо последнего привета, вместо слова ободрения ты кидаешь мне упреки, коришь тем, что я связан моим невыносимым положением, над которым ты, бывало, сама проливала слезы гнева и сожаления? У тебя нет сердца, Мария!

— Это — старая песенка, ваше высочество!

— К сожалению, старая. Значит, ты все-таки едешь?

— Да.

— В Калугу?

— Нет, в Москву.

— Почему в Москву?

— Потому что там живет старушка-тетка, которая приютит меня на то время, пока Гавриила не будет.

— Как? Значит, ты едешь не с ним, ты только убегаешь из Петербурга? Бодена, я не пущу тебя!

— Вот именно, ваше высочество! Бодену вы не пустите: это — жалкая раба, игрушка чужих страстей. Но Мария свободна — она уедет!

— Ты издеваешься надо мной?

— А это уж как угодно будет вашему высочеству!

— Довольно! Я не могу позволить обращаться со мной таким образом! До свидания!

— Прощайте, ваше высочество!

— И ты даешь мне уйти таким образом?

— Смею ли я не пустить вас, ваше высочество, перед которым трепещут сильные мира сего!

Павел Петрович побагровел от бешенства и ушел, сильно хлопнув дверью.

«Ты не уедешь, змея! — бурчал он сквозь зубы, спускаясь с лестницы. — Но тебе надо показать свою власть, свое превосходство? Хорошо же, я выдержу характер, я заставлю тебя первой просить у меня прощения!»

А Мария после ухода великого князя с рыданиями упала перед образами.

— Боже мой, Боже мой! — молилась она. — Как я люблю этого человека! Все мое сердце истекло кровью, живого места нет в душе. Но я не могу держать себя с ним иначе. Я чувствовала, что стоит мне сказать одно только ласковое слово, и произойдет нечто непоправимое… Так в плотине достаточно бывает одной маленькой промоины, чтобы напор бушующих волн снес все до основания. Господи, подкрепи меня, научи! Не дай мне снова ввергнуться в пучину греха, не дай бушующей страсти снести плотину долга!

Помолившись и поплакав, Мария написала великому князю записку и поручила Державину доставить ее на следующее утро по адресу. В записке значилось:

«Ваше высочество! Уведомляя Вас о своем отъезде, обращаюсь с покорнейшей просьбой не разыскивать меня и ни в коем случае не писать мне, так как письма могут по дороге попасть на прочтение лишним людям. Всякое письмо, не вскрывая конверта, я буду сжигать. Вашего высочества покорнейшая слуга Мария Девятова».

На следующий день, утром, Гавриил и Мария выехали по московскому шоссе из Петербурга. Они не обратили внимания, что вслед за ними отправился другой крытый экипаж, не терявший их из вида до самой Москвы.

Когда великий князь получил записку Бодены, с ним сделался сильнейший припадок ярости. В бешенстве он разбил пару дорогих зеркал. Это несколько охладило его, и уже на следующее утро он думал о Девятовой гораздо спокойнее, чем накануне, и был очень ласков с супругой.

VII

Новый флигель-адъютант Зорич произвел на императрицу очень благоприятное впечатление. Он был молод, пылок, смел, ловок и даже немножко нагл. Это было приятной сменой после сентиментального и чересчур медлительного Завадовского; ведь в обществе «цветка» царственный «мотылек» искал отдыха от тяжелых государственных забот, забвения от массы неприятностей всякого рода, черной тучей осаждавших императрицу.

Но уже после первого проведенного с Зоричем ужина Екатерина Алексеевна мысленно решила, что в этой роли Зорич останется недолго. Он был весел, забавен, остроумен, но все эти качества, не будучи подкреплены умом и образованием, способны скоро утомить. Вдобавок же ко всему с обычной для нее проницательностью государыня сразу поняла, что этот ветреный гусар ни в коем случае не останется ей верным, а будет путаться с разными сомнительными особами — этого не могло допустить ее самолюбие. Правда, к интрижкам Потемкина Екатерина II всегда относилась снисходительно. Но то был Потемкин, человек, у которого императрица всегда могла найти разумный совет, опору. Потемкин был один — Зоричей сколько угодно.

Вскоре после того, как Потемкин выехал в южную армию, между императрицей Екатериной и Зоричем произошел следующий разговор:

— Как ты провел прошлую ночь, дружок? У тебя что-то очень утомлённый вид, — спросила государыня.

— Я был у себя; меня мучили разные думы, и потому я не мог заснуть…

— Значит, ты был один?

— Совершенно один, ваше величество.

— Ты уже начинаешь — впрочем, что говорю «начинаешь» — ты продолжаешь лгать мне, Зорич!

— Ваше величество, осмелюсь ли я…

— Полно, братец, чего ты только не осмелишься!

Не желая ставить тебя в унизительное положение человека, решившегося лгать вопреки очевидности, я сама расскажу тебе, как ты провел прошлую ночь. В первом часу ночи к тебе прошла женщина. Ага, краснеешь? Скажу больше: это была турчанка Пемба…

— Ваше величество, да разве Пемба — женщина?

— Она молода и очень красива, а развращенность, которой она отличается, лишний раз доказывает, что она — даже очень женщина!

— Да для меня-то она только гадалка! Думы, о которых я уже докладывал вам, ваше величество, заключались в тревоге за будущее. Вот я и позвал Пембу, чтобы она погадала мне.

— Ну, и что же она напророчила тебе?

— Многое, чего я даже не понял. Между прочим — что дама, отличившая меня и составившая мое счастье, вскоре лишит меня своего благоволения, так что я упаду еще ниже, чем был прежде…

— Гм… Пемба не совсем права. Впрочем, это сейчас будет видно; может быть, она окажется и очень хорошей пророчицей! Смотри мне прямо в глаза, Зорич, и отвечай: ты любишь свою гадалку?

— О нет, ваше величество! Разве таких любят! Это хорошенькая кукла, с которой можно позабавиться, пока она не испугает своей дикой развращенностью…

— Это сказано откровенно, Зорич, а за откровенность я многое прощаю. Пойми: ты обманываешь с Пембой женщину, но лжешь — своей государыне. Ну, так вот: Пемба не совсем права. Женщина отталкивает от себя изменника, но государыня не желает, чтобы способный офицер страдал из-за женской ревности. Поэтому завтра ты отправишься в действующую армию в качестве адъютанта князя Потемкина. Теперь от тебя будет зависеть, чтобы храбростью и отвагой выдвинуться вперед, а не упасть вниз, как предсказала тебе твоя Пемба.

На следующий день Зорич понесся в Крым. Потемкин был очень удивлен приездом Зорича и с тревогой спросил, кто заменил его при особе государыни. Но Зорич не знал этого. Желая как можно скорее очутиться в Петербурге, Потемкин отбросил привычную лень и халатность, и в столицу одна за другой понеслись блестящие реляции об успехах русского оружия, которые были не очень преувеличены и приукрашены вымыслом. Действительно, подгоняемый своими опасениями, Потемкин развернулся во всю ширь и показал, на что он способен, когда отбрасывает свою лень. В самом непродолжительном времени, почти не понеся никакого урона, больше действуя дипломатически, чем оружием, светлейший присоединил к России Крым и Кубань, а последний крымский хан — Шагин-Гирей — был сослан на жительство в Воронеж.

Как только позволили обстоятельства, Потемкин и Зорич понеслись обратно в Петербург.

VIII

В то время как Державин, оставив Марию в Москве у старухи-тетки, рылся в Калуге в канцелярской пыли, ревизуя дела и разбираясь во взаимопретензиях божков местного Олимпа; в то время как Потемкин победоносно двигался вперед, а Зорич писал реляцию за реляцией; в то время как великий князь становился все более и более примерным мужем, — царственный «мотылек» порхал и вился вокруг нового «цветка», присматриваясь к нему.

Этим «цветком» был майор гвардии Корсаков.

Майор Корсаков был одной из популярнейших личностей в Петербурге. Он слыл за опасного донжуана, на совести которого лежало довольно много Эльвир. Он принадлежал к категории тех людей, которых во Франции зовут «aimables vauriens» и «profonds scelerats»[16]. Мужчины этого пошиба опаснее всего. Недаром же Брюсочка, глубокая специалистка в этом вопросе, не раз говаривала Екатерине:

— Ваше императорское величество, les mauvais sujes sont les grands hommes en amour[17]!..

«Негодяем» этого рода был и майор Корсаков, про которого, подобно Юлию Цезарю, говорили, что он — муж всех жен и жена всех мужей… По отношению к женщинам он держался самой верной тактики — неизменно бывал груб, надменен, презрителен и никогда не показывал даме своего сердца, что она нравится ему. Кроме того, он никогда не довольствовался любовью одной женщины, а неизменно поддерживал отношения с двумя сразу, для того, чтобы быть гарантированным на случай измены со стороны одной. Впрочем две дамы — это было только минимальное, но никак не предельное число его единовременных жертв.

Словом, с точки зрения мещанской морали, Корсаков представлял собой негодяя чистейшей воды. Но большинство женщин так уж устроено, что негодяй скорее и легче побеждает их сердце, чем добродетельный юноша. Любительницы «прекрасных Иосифов» всегда будут в меньшинстве, а императрица Екатерина была не из их числа.

Однажды, ожидая Панина с докладом, государыня рассеянно смотрела в окно и увидела Корсакова, снимавшего посты. Она вспомнила все, что говорили в городе об этом пожирателе сердец, полюбовалась его статной, могучей фигурой и решила в самом непродолжительном будущем позвать его к себе, чтобы поговорить с ним и на деле увидеть, действительно ли он так умен и находчив, как говорят про него.

Возможно, что государыня не стала бы откладывать в долгий ящик свое намерение, но тут вошел Панин, и надо было заняться государственными делами.

Выслушав общий обзор положения дел в Европе, Екатерина Алексеевна спросила:

— Ну а какие новости при венском дворе?

— Там все или почти все по-прежнему. Император Иосиф Второй по-прежнему пользуется огромной популярностью и любовью. По-прежнему главные бразды правления держит в руках князь Кауниц. Впрочем, одной ли Австрии? Льстивые поэты называют Кауница колесницей Европы, указующей путь державам…

— Но обыкновенно колесницей кто-нибудь правит?

— О, да, ваше величество, в особенности такой дряхлой, как князь Кауниц-Ритберг! Вероятно, вам, ваше величество, известно, что Кауниц от души ненавидит иезуитов и попов. В отместку за это в Риме ему дали прозвище «ministro erotico» — эротический министр. Действительно, несмотря на свои шестьдесят шесть лет, князь Кауниц разошелся со своей старой пассией и всей страстью недряхлеющей души привязался к молоденькой балерине. Это — очень тонкая штучка. Она вьюном вертится около князя, выражает ему неизменную покорность, а на самом деле вертит им как хочет. Наш посланник, князь Голицын, счел нужным преподнести маленькой волшебнице несколько ценных собольих шкур и дорогую малахитовую вазу.

— А как зовут ту, которая держит вожжи от «колесницы Европы»?

— Ее зовут Анной Бальдоф; она дочь какого-то канцелярского курьера. В Вене пользуется большой популярностью — ее все зовут schon Nannerl — красотка Анюточка! Говорят, что она уже обладает недурным состоянием…

— Да, принцессы полотняных дворцов и королевы кулис делают зачастую более счастливую карьеру, чем многие принцессы крови. Взять хоть бы эту самую Бальдоф, синьору Габриелли…

— Имя последней напомнило мне о депеше нашего посланника при лондонском дворе. Мусин-Пушкин сообщает: синьора Габриелли, которую весь двор носит положительно на руках, неоднократно приставала к королю Георгу с просьбой пожаловать орден Подвязки одному из ее русских друзей…

— А! Я догадываюсь, кому…

— Этот русский друг обещал своей приятельнице ценный подарок в сто тысяч рублей серебром, если она выхлопочет ему желанный орден, по крайней мере, как говорит Мусин-Пушкин, синьора с очаровательной непосредственностью сказала королю при третьих лицах: «Вам, ваше величество, это ровно ничего не стоит, а мне принесет сто тысяч!»

— И что же, это удалось ей?

— Пока нет. Его величество король Георг ответил диве, что предпочтет возместить ей теряемую сумму, но только не совершать поступка, унизительного для достоинства английской короны.

— Я просто готова собственноручно побить князя Потемкина! Ну как нарываться на подобный афронт? Ведь должен же он знать английский взгляд на вещи! Да и вообще какое безумие! Ведь умный, кажется, человек, а готов сделать такую глупость, как обещать сто тысяч за орден!

— Ваше величество, обещать — это далеко не так глупо, а поскольку мы знаем повадки светлейшего, он редко исполняет обещания… денежного характера в особенности!

— Положим, ты прав. Еще не так давно мне лично пришлось вступиться за Фази. Этот несчастный швейцарец, человек очень небогатый, изготовил для князя часы за тысячу четыреста рублей и никак не мог получить эти деньги. Понадобилось мое вмешательство, чтобы князь заплатил.

— А вам, ваше величество, известно, как именно был выплачен долг Фази?

— Нет. А разве и тут Потемкин что-нибудь выкинул?

— Еще бы! Князь был взбешен, что ему приходится платить, но ослушаться вашего приказания побоялся.

Так он приказал выплатить Фази долг медными деньгами! Фази ввели в две комнаты, сплошь усыпанные медью, и первым долгом приказали сосчитать. Фази и руками и ногами — не тут-то было: или пусть сочтет, или его прогонят, а то он потом будет говорить, что его обсчитали. Фази считал четыре часа подряд. Потемкин присутствовал тут же, а когда уходил, то оставлял вместо себя своего врача и наперсника. Кончил Фази считать — трех копеек не хватает. Он хотел было сказать, что верно. Не тут-то было! Потемкин заявляет, что по его счету здесь недостает двух копеек, и приказывает опять считать. Еще четыре часа считал Фази — действительно трех копеек не хватает. Князь торжественно приказал поднести швейцарцу на серебряном блюде три копейки. Но злоключения несчастного на этом не кончились. Как ему нести деньги? Мешков не дают, позвать рабочих не позволяют. Стал Фази носить по пригоршне на крыльцо. Стащил пригоршень десять, несет одиннадцатую — хвать, а кучка-то пропала! Тут уж старичок не выдержал. Упал на ступеньки, да и заплакал. Вернули ему припрятанные деньги, вынесли на носилках все медяки из комнат, да и свалили прямо на двор. Швейцарцу пришлось нанимать подводу, чтобы перевезти деньги к себе. Вообще было ему потом!

Императрица и смеялась, и сердилась.

— Вот всегда-то он таков! — сказала она. — Ну, да ладно, я с ним еще посчитаюсь, сама с ним что-нибудь такое сделаю. Вот явится победителем — прикажу отлить медаль в пять пудов, да и носи на шее! Однако вернемся к делу. Вы, кажется, сказали мне, что эта Анна Бальдоф — балерина?

— Да, ваше величество.

— В таком случае надо во что бы то ни стало добиться, чтобы эта крошка приняла приглашение на гастроли в Петербург. Она потанцует, мы ее побалуем. Если Бальдоф будет на нашей стороне, то и Кауниц — тоже. А при теперешнем положении турецких дел нам очень нужна Австрия… Божок Амур — лучший друг искусного дипломата, это нельзя забывать! — улыбнулась императрица, милостиво отпуская от себя Панина.

IX

Через несколько дней, узнав, что Корсаков в караульном наряде, императрица приказала позвать его к себе.

— Подойдите поближе, майор, — улыбаясь сказала она Корсакову, с удивлением остановившемуся на пороге кабинета. — Я позвала вас к себе, чтобы наконец познакомиться с вами. Господи! О вас только и говорят во всем Петербурге; вы считаетесь опаснейшим человеком, а я даже и не знаю вас. Сколько вам лет?

— Через неделю мне тридцать лет, ваше величество.

— Сколько времени вы служите?

— Записан в полк с рождения, ваше величество, служу на самом деле с восемнадцати лет.

— Не скажу, чтобы ваша репутация была из блестящих. Но я в этом отношении очень толерантна. Я не терплю только лжи и неискренности. Поэтому приказываю вам говорить и отвечать мне совершенно просто, без страха и без стеснения. Так вот, вы знаете латинскую пословицу «fama volat» — «слава (или слух) имеет крылья»? И эта самая «фама» говорит, что вы отличаетесь необыкновенным счастьем в любви. Правда ли это, майор?

— «Фама» — женщина, а женщины любят преувеличивать, ваше величество…

— Э, друг мой, это не галантно с вашей стороны; ведь и я — женщина!

— Извиняюсь, ваше величество, но вы изволите расспрашивать меня как венценосная особа, а не как женщина!

— Почему вы думаете?

— Потому что вы изволили приказать мне быть откровенным, а ни одна женщина ничего приказать мне не смеет; я предпочитаю сам им приказывать. Следовательно, я отвечаю не женщине, а монархине!

— Ишь вы какой зубастый! — засмеялась государыня, которую сразу очаровала развязность майора, быстро оправившегося от овладевшего им было недоумения и смущения. — Ну-с, продолжайте, вы меня интересуете, майор. Прошу вас быть по-прежнему совершенно откровенным.

— Я хотел сказать, ваше величество, что сам я никогда никому не говорю про свои победы, так как первый пункт моего рыцарского кодекса говорит: «Первейшей обязанностью кавалера являются скромность и молчаливость».

— Но я не понимаю в таком случае, почему вам так часто приходится драться на дуэли!

— В большинстве случаев вызов исходит от меня.

— Почему?

— Потому что по пункту второму моего рыцарского кодекса не менее важной обязанностью кавалера является следить, чтобы в его присутствии не затрагивали чести дамы!

— С кем вы дрались в последний раз?

— Со скульптором Шубиным.

— Чем провинился этот бедняга? Ведь вы убили его, насколько помнится?

— Да, ваше величество, убил. Этот господин осмелился утверждать, будто его жена неоднократно назначала мне свидания. Я не мог снести, чтобы при мне оскорбляли достойную женщину, и должен был вызвать его на дуэль — только и всего!

— А как могло случиться, что вы до сих пор не женаты?

— Это произошло потому, что я выше всего ценю свободу и независимость. Мне ненавистны оковы брака, и я не хочу сменить пылающие огни Амура на коптящий и чадящий факел Гименея. Я вполне согласен с Бомарше, который сказал устами Фигаро: «Из всех серьезных вещей брак, без сомнения, является самой шутовской».

Последнюю фразу Корсаков сказал по-французски, блеснув великолепным произношением.

— Вы, кажется, очень начитаны? — спросила государыня.

— О, не очень, а только немножко, да и то преимущественно во французской литературе.

— Назовите мне своих любимых писателей.

— Больше всего я люблю Рабле, Скаррона, Шамфора, Бомарше и в особенности — Вольтера, который кажется мне олицетворенной квинтэссенцией французского остроумия.

— Значит, вы надо всем смеетесь?

— Ваше величество, не стану скрывать — да. Я люблю острую шутку и завидую таланту веселиться за счет своего ближнего, выставляя его в смешном свете. Недаром Вольтер говорил, что умение высмеять, поставить в неловкое положение — это самое опасное оружие.

— Майор, да вы говорите как книга!

— В которой ужасно много безнравственных страниц. Но величайший мой порок заключается в том, что я не верю в существование истинной любви. Это просто какое-то затасканное, затрепанное слово, которое все повторяют, но никто не знает, что это такое. Да и как можно знать то, чего нет? Ну кто когда-нибудь видал эту хваленую «истинную» любовь? Это просто фиговый лист, которым стараются прикрыть наготу истины! Я скорее готов верить в близкое наступление Царствия Небесного, чем в длительность «вечной» любви.

— В этом отношении я совершенно согласна с вами, майор. Любовь — это падающая звезда, которая мелькнет яркой черточкой на фоне темного неба и затем бесследно скроется. Я вполне разделяю мнение Бюффона: «Еп amour le phisique seul est bon» — в любви ценно только физическое. А все остальное — сентиментальные бредни, просто фантасмагория и самообман. Как вы определяете, что такое любовь, майор?

— Любовь — это мыльный пузырь, надуваемый при посредстве обоюдного самообмана. Это я познал на личном печальном опыте.

— Можете утешиться, со мной тоже дело шло не лучше! Любовь сеет счастье, а пожинает неблагодарность. Мужчины, майор, по природе — животные неблагодарные.

— Не смею противоречить мнению вашего величества, но в глубине моей души таится уверенность, что это правило допускает исключения!

— К числу которых вы причисляете себя?

— Всеконечно, ваше величество! Неблагодарность принадлежит к числу таких безнравственных слов, которые не значатся в словаре моих чувств.

— Смотрите, я захочу проверить на деле, так ли это!

— Буду бесконечно счастлив доказать вам, ваше величество, справедливость моих слов!

— Майор Корсаков, ваша готовность нравится мне! Вы приняты в число моих флигель-адъютантов и, состоя так близко при нашей особе, сможете на деле доказать, оправдываете ли вы то хорошее мнение, которое я составила о вас. Сегодня вечером вы ужинаете вместе со мной! — сказала государыня и отпустила Корсакова с ласковой, многообещающей улыбкой, смысл которой не мог ускользнуть от такого специалиста, каким был майор.

«Наглость этого человека нравится мне, — думала Екатерина, оставшись одна. — Это — roue[18] чистейшей воды, и в качестве такового флигель-адъютант Корсаков более кого-либо другого способен на некоторое время рассеять однообразие моего грустного вдовства».

X

Державин покончил с калужским делом в то самое время, когда Потемкин с Зоричем подъезжали к Петербургу. Поэт тревожно думал о свидании с Марией, от которой все это время не имел ни одного письма.

«Что с ней? — думал он. — Уж не заболела ли, чего доброго? Да нет, недаром французская пословица говорит: „Нет вестей — значит хорошие вести!“ Наверное, маленькая ленивица просто не хотела взяться за перо; не очень-то она это занятие любит! Ну уж и побраню я ее! А впрочем — как знать! Может, и писала, да письма не дошли. Последнее время за ее перепиской стали явно следить. Ну да недолго теперь! Что там думать да гадать? Вот приеду, тогда и узнаю».

Вот и Москва, вот и Арбат с его сетью тихих, заснувших переулочков. Державин стремглав бросился к воротам, вошел во двор маленького дома. Ему кинулось в глаза, как была смущена и расстроена теткина дворня… Что все это значило?.. Но вот и сама старушка-тетка. Она заплакана, ее седая голова трясется… Тетка силится что-то сказать, но видно, что язык не повинуется. Она раскрывает объятия, молча прижимает племянника к сердцу и всхлипывает.

— Да где же Маша?

— Нет Маши, касатик…

Зеленые круги поплыли в глазах Державина.

— Умерла! — крикнул он и упал…

Когда он пришел в себя, тетка поспешила разуверить и успокоить его. Мария не умерла, а исчезла каким-то непостижимым образом. Дня через три-четыре после отъезда Гавриила в Калугу невдалеке от их дома, на Собачьей площадке, послышались какие-то дикие звуки, услыхав которые, Мария вскочила и даже затряслась. На вопрос тетки, что ее испугало, Мария ответила, что узнала по этой музыке цыган. Все ее детство прошло в таборе, часто плясала она сама под такую же дикую музыку и теперь эти звуки вызвали в ее памяти ряд картин, от которых веяло свободой, раздольем, простором. О, она не испугалась!.. Чего было ей, почти оцыганевшей с детства, бояться? Но ей безудержно захотелось подбежать к цыганам, замешаться в их толпу, посмотреть на их пляску. И она побежала к ним, а затем больше ее не видели.

Чего-чего только ни делала тетка! Надела выцветшее, устаревшее парадное платье и поехала к влиятельным знакомым, чтобы попросить принять участие и оказать содействие в розысках пропавшей. Уцелевшие связи помогли — была поднята на ноги вся полиция, сам полицмейстер руководил розысками, цыган остановили под Москвой, задержали, обыскали, но никаких следов исчезнувшей обнаружить не удалось…

Державин сейчас же сам поехал к властям, был у губернатора, был у полицмейстера. Все принимали его очень любезно, выражали соболезнование, ахали, охали, разводили руками, но помочь не могли ничем — Мария Девятова пропала, и нигде не могли найти ни малейшего следа ее.

В тот же день Державин выехал в Петербург. Ему предстояло доложить государыне о результате своей командировки, и он рассчитывал, что ее величество примет участие в его горе и прикажет во что бы то ни стало разыскать пропавшую.

Всю дорогу до Петербурга Державин перебирал в уме ряд предположений о причине этого исчезновения. То ему казалось, что Мария ушла добровольно, что ей надоела строгая, порядочная жизнь около него и ее потянуло к прежней, свободной жизни в таборе. Но тут же он вспоминал, что цыган нашли, что их допрашивали, обыскивали, но Марии среди них не оказалось. Значит, это предположение приходилось отбросить за фактическим неправдоподобием, не говоря уже о том, что трудно было бы предположить в душе Марии подобный рецидив к позору прошлого.

Следовательно, о бегстве, о добровольном исчезновении не могло быть и речи. Но в таком случае ее похитили со злым умыслом? Кому же это могло понадобиться?

Ее могли похитить цыгане, чтобы сбыть в турецкий гарем. Это водилось за ними, и часто, вместе с исчезновением из данной местности цыган, у жителей пропадали лошади и дочери. Но такими делами занимались кочевые цыгане, эти же, к которым выбежала Мария, как узнал Державин, стояли постоянным табором где-то недалеко от Москвы, чтобы оттуда обходить ближайшие городки и селения, собирая добровольное подаяние за пение и танцы. Между тем, действуя в определенном районе, цыгане не только не крадут, но сами строго наказывают обидчика — ведь стоит им заслужить худую славу, как им никто и гроша не даст!

И это предположение приходилось отбросить.

Так кому же могла понадобиться Мария?

Сестра рассказывала ему о той бурной сцене, которую ей пришлось выдержать с великим князем, не желавшим, чтобы она уезжала. Великий князь вспыльчив, упрям, своевластен, он мог бы в минуту гнева и раздражения отдать приказание силой похитить и привезти к нему упрямицу. Но куда девать ее? За каждым шагом наследника следят сотни глаз, подобное насилие могло бы дорого обойтись ему, так как сделалось бы лишним орудием гнева государыни-матери. Нет, при этом унизительном, бесправном положении, какое занимал Павел Петрович при дворе своей матери, трудно было бы пускаться в подобные авантюры.

Оставался один Потемкин… Какое-то внутреннее чутье подсказывало Державину, что в этом исчезновении так или иначе должен быть замешан светлейший.

Правда, в тот момент, когда Мария исчезла, Потемкин был уже в действующей армии. Но что это могло доказывать? Только осторожность, предусмотрительность, желание стряхнуть с себя всякое подозрение.

Чем больше думал Державин, тем глубже проникался уверенностью, что, кроме Потемкина, некому было подстроить похищение Марии. И он наметил себе такой план действий: по приезде в Петербург первым делом — к Потемкину, потом добиться свидания с императрицей, побывать у великого князя. У кого-нибудь из этих трех лиц он должен был найти помощь или разъяснение. И в нетерпении Державин непрестанно погонял ямщика, который вез его к месту последней надежды.

XI

В самый момент своего отъезда из армии Потемкин получил долгожданное сообщение о том, кто именно заменил Зорича при особе императрицы.

Узнав, что заместителем оказался Корсаков, светлейший выразил на своем лице массу разнородных ощущений, среди которых преобладали презрение, недовольство и радость.

Каждое из этих чувств имело под собой определенную почву. Презрение относилось к полнейшему нравственному ничтожеству Корсакова — такой человек не мог представлять для светлейшего никакой опасности. Недовольство вызывалось тем, что Корсаков принадлежал к числу открытых неприятелей Потемкина, а последний все-таки предпочитал, чтобы при императрице Екатерине состояли лица, способные в нужный момент пустить крылатое слово в интересах его, Потемкина. А радость светлейшему доставляло понимание характеров бывшего и настоящего фаворитов — оба они были самолюбивы, обидчивы, оба отличались вспыльчивостью и наклонностью к бретерству; значит, стоило бы только натравить одного на другого, что при существующем положении вещей было очень нетрудно сделать, и императрице пришлось бы избавиться от них обоих: ведь она не захочет и не сможет держать около себя человека, скомпрометировавшего ее легкомысленным поведением.

В интересах задуманного им плана Потемкин ни слова не сказал Зоричу о том, что другой заменил его в интимной милости государыни. Наоборот, всю дорогу Потемкин внушал своему адъютанту самые радужные надежды. Он уверял, будто императрица Екатерина в своих письмах неоднократно справлялась о здоровье и поведении «юного героя», будто из ее писем ясно сквозило, что и в армию-то она отправила своего флигель-адъютанта только для того, чтобы проверить его способности, будто никогда еще Зорич не стоял так высоко во мнении государыни, как теперь.

Чем ярче была надежда, тем ужаснее казалась действительность, и в первый момент, когда Зорич узнал истину, он почувствовал себя окончательно раздавленным, пришибленным. Впрочем, лучше всего можно видеть все это из письма, написанного княгиней Дашковой к своей сестре Елизавете Палянской[19].

«Я хотела бы, милая Лиза, чтобы ты полюбовалась ошеломленным выражением лица юного серба Зорича, когда, прилетев на крыльях любви из Крыма, он нашел занятыми другим как свои комнаты в Зимнем дворце, так и свое места в сердце нашей „милостивой“ государыни.

Этим другим, как тебе вероятно известно, оказался майор Корсаков, негодяй чистейшей марки, пьяница, картежник и мот, который зачастую стоит нашей бессмертной „Семирамиде“ в один день больше, чем обходились в четверть года Васильчиков, Заводовский и Зорич вместе. Разумеется, о вкусах не спорят. Государыня дорожит им больше, чем кем-либо из его предшественников. Может быть, ты спросишь: „Почему?“ Но это, я думаю, ты легко поймешь и без меня…

В первый момент Зорич ничего не мог сказать. Он только топал ногами, скрипел зубами и изрыгал какие-то дикие проклятия, а затем стремглав бросился бежать. Вероятно, произойдет что-нибудь интересное».

Действительно, когда Зорич прибыл к Потемкину, то на нем лица не было. Светлейший постарался успокоить его, доказывая, что в таких случаях гнев — дело совершенно неподходящее, что, неистовствуя, Зорич только поставит самого себя в смешное положение, а гораздо лучше будет, если высмеянным окажется его счастливый соперник. Словом, прежде всего надо угомониться, а потом спокойно обсудить положение и предпринять что-нибудь остроумное.

Руководимый советами Потемкина, Зорич написал Корсакову нижеследующее письмо:

«Разрешите мне, господин майор (если только в это короткое время вы не стали полковником, генералом или — чего доброго! — фельдмаршалом), поздравить Вас с быстротой и натиском, употребленным во время моего отсутствия для завоевания богатейшего приза, столь необходимого Вам для поправления расстроенных обстоятельств. Каждый ищет счастье там, где оно для него более достижимо: мы — на поле брани, вы — в спальне. Что же, каждый, кто хочет добиться успеха, должен пользоваться тем оружием, которым он лучше всего владеет. Во всяком случае, позвольте пожелать Вам дальнейшего успеха в Вашей благотворной деятельности на пользу отечества».

Получив это письмо, Корсаков был в восторге, что ему предоставляется возможность снова драться на дуэли — развлечение, которого он был лишен все это время. Он послал Зоричу вызов, и серб поторопился принять его.

Потемкин был вполне в курсе переговоров секундантов. Когда же день, час и место встречи дуэлянтов были установлены, он поехал к императрице.

Сначала он показал ей портрет-миниатюру прелестного молодого человека, а потом, словно вскользь, упомянул о дуэли.

Дуэлянты уже собирались ринуться друг на друга с обнаженными шпагами, когда вдали послышались веселый звук рожка и громыхание быстро мчавшейся кареты. Последняя подъехала к лужайке, остановилась, и из нее вышли две женщины. Это были императрица и Протасова.

— Доброго утра, господа, — приветливо обратилась к ним Екатерина Алексеевна. — Я рада, что успела приехать, чтобы сообщить каждому из вас по приятной новости. Майор Корсаков, от которого исходил вызов на дуэль, сегодня же оставит Петербург и направится в Вену, чтобы от моего имени пригласить на гастроли в Петербург балерину Анну Бальдоф, подругу князя Кауница. Поручик Зорич, которого я произвожу за храбрость, проявленную в Крыму, в полковники, сегодня же направится в Стокгольм и передаст нашему резиденту Маркову депешу, содержание которой настолько важно, что я могу доверить ее только такому испытанной верности человеку, как полковник Зорич. А теперь прошу вас, господа, сопровождать меня в Петербург. Майор Корсаков, дайте руку вашей государыне!

Корсаков повел к карете государыню, Зорич — Протасову, и все четверо понеслись обратно к Петербургу.

Императрица была в особенно хорошем расположении духа и всю дорогу шутила и смеялась. Она приложила все старания, чтобы примирить обоих противников, и это удалось ей в такой степени, что они искренне пожали друг другу руки и поклялись в вечной дружбе.

По приезде в Петербург недавние враги завтракали у императрицы, а под вечер каждый из них отправился в назначенный путь: Корсаков — в Вену, Зорич — в Стокгольм.

— Теперь я отделалась от них обоих! — с облегчением сказала императрица, доставая из ящика портрет молодого человека, преподнесенный ей накануне Потемкиным, и с чувством живейшего интереса рассматривая его.

XII

Пока Державин мчится в Петербург, надеясь найти там милостивую поддержку и помощь к разысканию пропавшей Марии, посмотрим, что же на самом деле случилось с нею?

Услышав знакомые звуки цыганской музыки, Мария вдруг вся затряслась и жадно потянула расширившимися ноздрями воздух. Чем-то бесконечно милым, безвозвратно утерянным, родным повеяло на нее от того времени, когда она была дикой, необузданной, свободной Боденой, кочевавшей в приволье степей со ставшим ей родным табором. Потом пришел ужас растления, гнет рабства, позор насильственных ласк. Но это было потом… А в пору ранней весны своей жизни она, право же, была счастливее, чем теперь…

И ее потянуло туда, поближе к цыганам. Ей захотелось посмотреть на милые смуглые лица, перекинуться парой слов на цыганском языке, расспросить об их жизни… И, накинув шаль, Мария побежала к цыганам.

Они были совсем близко, тут же, за углом. В середине небольшой площади стояли два крытых фургона, подле которых расположились около десяти цыган и цыганок. Довольно большая толпа зрителей тесным кольцом обступила разостланный прямо на мостовой большой ковер, на котором молоденькая красавица-цыганка носилась в дикой, вакхической пляске. Ее черные волосы змеями развевались по воздуху, молодая, крепкая грудь порывисто дышала, а глаза метали черные молнии страсти. Она била в бубен, изгибалась, то ползла почти у самой земли, то взметалась ввысь, словно паря по воздуху. Цыгане подпевали и ударяли в такт ее танцу в ладоши.

Мария протолкалась сквозь толпу зрителей и крикнула плясавшей по-цыгански:

— Молодец, девка, отлично пляшешь!

Сейчас же ее окружили цыгане, которые принялись расспрашивать, откуда она знает цыганский язык. Мария рассказала, что она провела несколько лет в цыганском таборе, и сама стала задавать им вопросы: откуда они, не знают ли они ее милых молдавских степей, не встречали ли старика Юсупа, старшого ее табора. Разговаривая, цыгане потихоньку оттеснили ее к одному из фургонов.

Цыганка перестала плясать, два рослых цыгана принялись свертывать ковер. Вместо плясуньи в круг вошла пышная цыганка с цветами, вплетенными в темные волосы, и красивый чернобровый цыган со струнным инструментом, напоминавшим современную гитару. Он лихо притопнул ногой, повел плечами и мягко провел рукой по струнам, а под его аккомпанемент цыганка запела бархатным грудным голосом пламенную цыганскую песню «Камамо тут» — «Люблю тебя».

В тот самый момент, когда цыган взял первый аккорд и внимание зрителей было всецело обращено на певицу, Мария вдруг почувствовала, что кто-то берет ее сзади за плечи. Она хотела обернуться, но на нее сейчас же накинули большую, плотную черную шаль, пропитанную какой-то едкой, одуряющей жидкостью, сладкий аромат которой заставил коченеть мускулы и парализовал волю. Словно сквозь сон, Мария чувствовала, что ее валят на землю и катят по ней.

«В ковер закатывают!» — пронеслось у нее в голове, и затем она потеряла сознание.

Очнулась она среди полного мрака от толчков. Она лежала на чем-то мягком, руки были связаны. Мало-помалу мозг прояснялся, и Мария смогла дать себе отчет в происходящем. Она поняла, что едет в цыганском фургоне, что, судя по толчкам, они выехали из города и направились по плохому лесному проселку. Но куда везут ее? Кому понадобилось овладеть ее свободой?

«Потемкин!» — молнией пронеслось в ее мозгу, и от отчаяния и ужаса она снова лишилась сознания.

Когда она вторично очнулась, был уже поздний вечер. Она лежала на куче каких-то лохмотьев в углу грязной, темной избы. В другом углу, где стоял тусклый каретный фонарь, копошилось несколько мужских фигур.

Мария попробовала руки — они были развязаны.

— Где я? — простонала она, с ужасом вскакивая со своего ложа.

На ее крик из угла, от группы сидевших там мужчин, отделилась какая-то фигура. Мария посмотрела на нее при свете уже не заслоненного фонаря и обмерла от ужаса: перед ней был тот самый Свищ, который уже раз поймал ее под видом пажа Осипа и отвел к великому князю.

«Неужели Павел Петрович пустился на такие штуки?» — подумала Мария, чувствуя, что от бешенства вся кровь приливает в голову.

— А, очнулась, красавица! — насмешливо заговорил Свищ, подходя к ней. — Ну, вот что, ангел мой: ты уже знаешь меня, а потому мы, надеюсь, поймем друг друга с двух слов. По приказанию высокой особы ты арестована мной и должна молча и безропотно исполнять все мои требования. За малейшее ослушание — вот! — и он махнул нагайкой, которую держал в правой руке.

— Берегись, холоп! — с гневом крикнула Мария. — Великий князь жестоко покарает тебя за малейшее оскорбление, нанесенное мне!

— Фыо-ю! — презрительно свистнул Свищ. — Плевать я хотел на твою угрозу! Я, ангел мой, действую по особому приказанию, против которого твой Павел Петрович ровно ничего не может поделать! Да он никогда и не узнает, что с тобой сталось! Поэтому будь благоразумна и склонись перед силой и необходимостью!

«Значит, это Потемкин!» — подумала Мария и вслух спросила:

— Что же ты хочешь со мной сделать и чего от меня требуют?

— От тебя требуют только послушания, милочка. Кроме того, рекомендуется не спрашивать, куда тебя везут. Все равно в ответ я буду молчать, а когда мне надоест отмалчиваться — за меня будет говорить нагайка. Поданы лошади? — спросил Свищ у рослого мужика самого разбойничьего вида, входившего в этот момент в избу.

— Поданы! — прохрипел тот.

— В таком случае иди за мной! — сказал Свищ, выходя из избы.

Мария молча последовала за ним. Выйдя на крылечко, она быстрым взглядом окинула окрестности. Со всех сторон был глухой лес. Судя по бледно загоравшимся звездочкам, должно было быть часов девять вечера.

— Пожалуйте! — сказал Свищ, указывая на стоявшую у крыльца карету, окна которой были закрыты изнутри шторками. — Вот ваше помещение, красавица!

Мария вошла в карету, Свищ последовал за ней. Затем, крикнув кучеру «пошел!», он захлопнул дверцу, и они тронулись в путь.

Они неслись самым быстрым карьером часа два-три. Сначала карету сильно кидало о корни, затем она покатилась ровнее и мягче — очевидно, выехали на шоссе.

Во все это время они не обменялись ни словом. Только когда карета стала замедлять свой быстрый бег и они въехали под какой-то навес, о чем можно было догадаться по глухому отзвуку лошадиных копыт, Свищ обратился к Марии со словами:

— Хочешь есть?

— Нет, — коротко отрезала Мария.

— Как хочешь, но советую не капризничать. Дело в том, что мы будем ехать так довольно долго — дня четыре, останавливаться только для перепряжки лошадей, причем я не выпущу тебя из кареты. Теперь нам предстоит перегон часов на пять — до утра ничего нигде не получишь. Так принести поесть, что ли?

— Нет! — по-прежнему отрезала пленница.

— Ну, как хочешь, ломайся себе, пожалуйста, на здоровье — никто не заплачет! — И, хлопнув дверцей, Свищ вылез из кареты, причем Мария услышала, как снаружи щелкнул замок.

Прошло минут пятнадцать, было слышно, как сменяли лошадей. Наконец снова послышался щелчок замка, и в карету влез Свищ. От него сильно разило сивухой.

Снова тронулись в путь. Все чаще и чаще Мария ловила на себе взгляд Свища. Выражения его лица она не видела — только белки сверкали в темноте, но женским инстинктом Мария понимала, что ее пышная красота сильно затронула чувственную сторону натуры Свища и что последний просто не знает, как бы ему половчее приступить к делу: красота не только возбуждает желания мужчин, но и импонирует им, вызывает на первых порах их уважение.

И от мысли, что она могла привлечь внимание этого гнусного человеческого отребья, Мария почувствовала тошноту. Словно кошка, загнанная в угол разыгравшейся собакой, Мария подобралась, насторожилась, готовая к отпору, готовая кусаться, царапаться, выть по-звериному. В ней проснулась прежняя озлобленная Бодена — не было и следа кроткой, застенчивой Марии..

Становилось душно и все более противно. Воздух в карете наполнился удушливым запахом водочного перегара. Бодена закрыла глаза и откинулась в угол, делая вид, будто спит.

Прошло минут десять, во время которых слышалось только пьяное сопение Свища. Вдруг он запел песенку, каждое слово которой задевало женское достоинство и стыд Бодены. Это было откровенное до цинизма воспевание физиологической подоплеки любви, откровенное смакование грубых животных процессов.

Бодена стиснула зубы, чтобы не выдать обуревавшего ее бешенства, и продолжала притворяться спящей.

Тогда Свищ перешел к открытому наступлению. Сначала он положил руку на колено девушки — Бодена не шевелилась. Он погладил колено — тот же результат. Но вместо того, чтобы, как думала Бодена, оставить ее в покое, Свищ обнаглел и повел себя так бесстыдно, что несчастная в бешенстве нанесла ему удар кулаком по лицу, от которого негодяй опрокинулся навзничь и сильно хлопнулся затылком о стенку кареты.

— Ах вот ты как, ведьма! — прошипел оглушенный ударом Свищ. — Ну, погоди, я тебя научу тонкому обращению. У тебя что-то уж очень много силы — надо тебе попоститься, авось тогда станешь сговорчивее!

Бодена ответила только молчанием.

Это еще больше взбесило негодяя, и он пустился на всевозможные средства, чтобы вселить в нее как можно больше ужаса. Он то принимался размахивать нагайкой, то пугал всякими пытками и мучениями. Но Бодена продолжала молчать.

В первые минуты это до такой степени бесило Свища, что, если бы смел, он бы изувечил ее. Но так как было строго приказано доставить ее в целости, дальше угроз он пойти не решался. Мало-помалу стойкость Бодены стала внушать ему даже нечто вроде уважения, и он перешел на другой тон.

— Просто не понимаю, — масляным голосом заговорил он, — умный ты, кажется, человек, а делаешь себе же во вред. Велика важность, если мне от дорожной скуки захотелось пошалить с тобой! Убудет тебя, что ли? Была бы ты со мной поласковее, ан, глядишь, и я чем-нибудь да пригодился бы! А так — ну что у нас с тобой будет! Ведь я только жалея тебя нагайки в ход не пускаю! Захочу — так такие мучения придумаю, что света не взвидишь. А я до сих пор тебя и пальцем не тронул. Казалось бы, за ласку лаской ответить надо, а ты либо молчишь, как пень, либо дерешься, словно баба-яга. Нехорошо, красоточка, нехорошо! Ну, так как же у нас с тобой будет, а?

Но Бодена упорно молчала.

— Ничего, заговоришь! — взбесился наконец Свищ. — Голод не тетка, матушка! Запросишь еще пить-есть. Только тогда это будет тебе дороже стоить: все сделаешь, что я захочу!

И он даже зажмурился от восторга при мысли о том блаженном часе, когда Бодена сама пойдет навстречу его желаниям.

Шло время. Уже начинало светать, когда они подъехали к месту новой смены лошадей. Сквозь шторы пробивался бледный свет раннего утра. Опять Свищ вышел из кареты, заперев за собой дверцу, но Бодене он на этот раз ничего не предложил. У нее пересохло горло, хотелось пить, но она молчала.

Снова послышалась возня около лошадей; вернулся Свищ, от которого еще сильнее запахло сивухой, и опять они понеслись дальше.

Так прошел весь день. Свищ на каждой остановке выходил подкрепляться, не предлагая Бодене закусить или попить. Она отлично видела это, понимала его тактику; горло щемила невыносимая сухость, все существо молило хоть о капле воды, но она крепилась и молчала.

Вечером этого дня Свищ придумал новую пытку. На остановке он вышел, затем вернулся к карете и приказал Бодене следовать за собой. Шатаясь от усталости и слабости, она прошла за ним в отдельную комнату постоялого двора, где был приготовлен горячий ужин; негодяй решил, что Бодена крепится так только потому, что ее не раздражает запах кушаний.

«Пусть-ка понюхает! — думал он. — Тогда не то запоет».

На столе дымилась плошка горячих, жирных щей, большой кусок солонины, обложенный аппетитными картофелинами, испускал самые приятные для проголодавшегося человека ароматы; кувшины с хлебным квасом и черной, сладкой брагой дразнили жажду… Свищ посадил Бодену так, чтобы она смогла видеть, как он пьет и ест, налил себе полный стакан кваса, посмотрел на свет, как пузырилась золотисто-желтая влага, и выпил, аппетитно причмокивая языком в знак одобрения. У Бодены все поплыло перед глазами, и она лишилась чувств.

Свищ перепугался не на шутку. «Еще умрет, чего доброго», — подумал он и принялся хлопотать около обмершей: разжал ей хлебным ножом зубы, влил немного водки, заставил сделать несколько глотков холодного кваса. Это значительно облегчило состояние Бодены, и она открыла глаза, но увидев около себя ненавистного Свища со стаканом кваса в руках, энергично оттолкнула его, выбив стакан из рук.

— Ну, ну! — успокаивающе пробормотал перепуганный сыщик. — Чего ты в самом деле? Чай, я не отравы тебе дал! Хочешь поесть, что ли? Щи на славу сварены, а солонина — хоть царице подавай!

Но Бодена энергично отказалась разделить его трапезу.

«Право же, — сказал себе Свищ, усаживаясь в карету, — у этой чертовки такой характер, что в нее не на шутку влюбиться можно. Вот поди ж ты! Так себе, потаскушка какая-то, а прямо герцогиней себя держит!»

Ночь прошла так же, как и предыдущая. Ехали, ехали, ехали, останавливались для перепряжки, потом опять ехали, ехали, останавливаясь для смены лошадей, потом опять ехали, ехали, ехали. У Бодены все кружилось перед глазами. По временам начинался бред, который фантастически перепутывался с действительностью. Словно сквозь сон, она слышала, как испуганно-добродушно Свищ уговаривал ее поесть, но каждый раз она находила в себе силы ответить резким «нет». А под утро она вдруг словно упала в беспредельно черную яму. На мгновение блеснуло ощущение холодного, вожделенного покоя, а потом над, ней сомкнулись темные волны, скрывая и прошлое и настоящее.

Мария очнулась среди приятной свежести. Царил полумрак сгущавшихся сумерек. В воздухе пахло мятой, Хмелем, полынью, какими-то неведомыми лекарственными травами. Голова Бодены была перевязана сырой тряпкой, сама она лежала на соломенной подстилке, положенной на лавку.

— Где я? — слабо прошептала она, обводя взором убогую избу.

От окна отошла какая-то старушка, словно появившаяся из мира сказок… Одетая в балахон, сшитый из разноцветных лоскутков, и черную скуфейку она была горбата, горбоноса и сморщена, словно печеное яблоко, причем в; сети морщин то тут то там сидели огромные волосатые шишки и бородавки. Из-под густых седых бровей глядели большие, выцветшие, умные, добрые глаза.

— Кто ты? — с; испугом спросила Бодена.

— Не бойся, дитятко, не бойся! — ласково сказала старуха.. — Знахарка я, девонька, травы собираю, да и лечу ими болести разные. Люди бают, будто ведьма, колдунья, с чертом спозналась! Врут они, окаянные, врут! За мою же доброту меня же камнями забросали. Вот и живу в лесу, словно старый сыч!

— Как я попала сюда?

— Собралась я сегодня на заре за травами в поле. Только слышу — трах, трах! — катит четверка лошадей прямо к моей избе. Что за чудеса! Остановилась карета выскакивает оттуда какой-то — кто его знает, кто он? — не то барин, не то разбойник… Ты уж прости, голубка, может он — тебе близкий человек, да стара я уж, чтобы неправду говорить. Да нет, куда там близкий! Наверное, твой злодей? Да? Ну, так вот, выскакивает он и орет: «А где тут ведьма Сычиха?» Это меня Сычихой народ, прозвал. Я и говорю: «Сычиха буду я, касатик, а только не ведьма я, а знахарка». — «Мне, — говорит, — все равно, что черт, что ангел, а обмерла у меня в карете женщина, и ты мне вылечить ее должна — так и на постоялом сказывали, что лучше тебя никто во всей округе не пользует». — «А кто же она будет, эта самая болящая?» — спрашиваю. Он как гаркнет: «Не суйся-де куда не спрашивают, а дело свое делай!» Ну, перенесли тебя ко мне. Уж и побилась я над тобой, голубка!.. Ишь как ослабела, болезная! Не чаяла я и выходить, да вот очнулась ты, теперь жива будешь, слава Богу!

— Я хотела бы умереть! — простонала Бодена, закрывая лицо руками.

— Что ты, что ты, девонька! Христос с тобой! Эко грех-то какой! Ежели в твоей поре умирать, так нам, старым, от стыда сквозь землю провалиться надо! На-ко, испей, это настой из особых трав, что на Иванову ночь возле монастырской ограды собирают; целительное, девонька, питье! Испей, голубка…

— Не хочу! — стоном вырвалось у Бодены, и она оттолкнула от себя руку старухи. — Не хочу! Дай мне яда, старуха, так я тебя благословлять буду!

— Стыдись, девка, поддаешься лукавому, не к ночи будь помянут! Разве для того нам Господь жизнь посылает, чтобы мы ее по своей воле порешили! Страдания ниспосылаются нам для очистки души, а ежели ты ее в этой жизни Господним испытанием не очистишь, так на том свете тебе нечистая сила огнем вечным очищать ее будет. Молись девка, отжени от себя соблазн великий! Перетерпи — и Господь вознесет тебя. Раскайся — и Он омоет твои раны…

— Но если сил нет терпеть, бабушка!

— Молись, помни о страданиях Христовых. У Него, Многомилостивца, нашлось терпение за грехи людей перестрадать, а ты во имя Его и страданья принять не хочешь? Ежели Господь карает, значит, есть за что. И я много перетерпела… Была и я красива, не поверишь, девка, а лучше тебя была! Не любила я мужа, приглянулся мне барин, только о нем и думала, все старалась ему на глаза попасться. А он и не смотрит. Заметил муж, что я словно лошадь перед барскими глазами пляшу, да и поучил меня. И стала я Бога молить, чтобы Он у меня мужа взял. К знахаркам ходила, ведьмовала, колдовала с ними… И испустил муж свою душу. Возликовала я, словно рай мне открылся. И повезло мне тут, девонька. Обратил на меня барин молодой взор свой, приблизил к себе, так-то полюбил, что вольную дал. «Хочу, — говорит, — чтобы ты любовью, а не крепостью возле меня держалась». Год как минуточка пронесся. А там — горе за горем. Барин умер. Ушла я в город к купцу в услужение. Ограбили купца и прирезали. Меня в подозрение взяли. Били, пытали, в тюрьме гноили. А там случайно попадись настоящие злодеи. Вошла я в тюрьму красавицей-бабой, а вышла старухой. Кости перебиты, жилы вытянуты. Вернулась в село к родственникам. А у них в тот же вечер пожар, и младенец сгорел. «Уйди, — говорят мне, — проклятая ты». Ушла я в лес, скиталась без крова, без пищи. Все думала, за что Бог карает, все на Него роптала. Руки на себя наложить хотела. Да нашло на меня просветление — вспомнила, как бесовским волхвованием мужа я изводила, как ему у Бога смерти просила, а за то надо мне страданиями искупать грех свой. Как поняла я это, так и стала жить для людей. Собираю травы, лечу болящих. Люди в меня камнями швыряют, сколько раз толпой приходили да избушку мою по щепочкам разносили, а я все живу. Не посылает Господь смерти — значит, нужна я кому-нибудь. Не образумься я, наложи на себя руки — и тебя бы на свете не было, умерла бы ты в великих страданиях. А может, и ты тоже кому-нибудь нужна? Полно, девонька, не гневи Господа! Живи, коли Он велит; когда пора приспеет — Сам примет в лоно Свое. Выпей, голубка, выпей!

Тихая, ласковая речь старухи как-то погасила озлобленность Бодены, в ней проснулась опять прежняя Мария. Она подумала о Гаврииле Романовиче, о великом князе — какую большую роль играла она в их жизни! Ведь не на казнь везут ее! А куда бы ее ни запрятали, Гавриил сможет вызволить любимую сестру. Надежда не пропала — надо было перетерпеть, и тогда авось снова проглянет солнышко!

Под влиянием этих мыслей Мария решила не отталкивать питье и одним духом проглотила его. Действительно, ей сразу стало легче, она почувствовала себя бодрее, спокойнее, крепче. Только вот есть ужасно хотелось — невыносимо, мучительно!

Когда она сказала об этом Сычихе, старушка заволновалась: у нее ничего не нашлось, кроме пары печеных картофелин да горбушки черствого хлеба. Но Бодена с радостью съела картофель и опять-таки почувствовала себя еще лучше.

Открылась дверь, и в избу вошел Свищ.

— Ну, как больная? — спросил он у старухи.

— Отошла, милостивец, совсем отошла. Только вот есть ей хочется, и надо бы дать, да нет у меня ничего!

— А где тут можно достать что-нибудь?

— Да вот, если выехать на тракт, так верстах в пяти Глебово будет; там хороший постоялый двор, всего достать можно.

— Не повредит больной, если мы сейчас туда поедем?

— Что ты, что ты, милостивец! Сейчас ее никак тревожить нельзя! Завтра на заре поезжайте с Богом, а до той поры она отлежаться должна. А вот что я тебе скажу: вели-ка ты своему кучеру верхом съездить.

Пусть ему щец в жбан нальют да сладкого мясца — ну, там телятинки либо ягнятинки молодой отрежут.

Котелок у меня найдется, мы тут разогреем, да и накормим нашу красавицу.

— Я сам съезжу! — решил Свищ и сейчас же отправился в путь.

Уже совсем стемнело, когда он вернулся со всякими яствами и питьем. Должно быть, ему было очень неловко везти все это верхом, и Бодену это тронуло.

«Все-таки не плохой он человек, — подумала она. — Конечно, должность у него такая, что добра мало, а все-таки — хоть и исковерканная, да человечья душа».

Она с аппетитом поела и потом заснула здоровым, крепким сном.

На другое утро они выехали вместе с зарей. Сначала, пока карету кидало по лесным ухабинам, Свищ молчал, но когда они плавно понеслись по довольно ровному тракту, сыщик заговорил:

— Довольно всяких глупостей. Каюсь — перепустил я. И лишнего хлебнул, да и не виноват никто, что ты такая… желанная! Но больше этого не будет. Так давай поговорим по-хорошему. Когда ты, словно былинка подрезанная, ко мне на плечо съехала и я увидел, что в тебе жизнь только еле-еле теплится, так такая жалость во мне встрепенулась, что просто мочи нет терпеть. Перво-наперво, скажу я тебе, куда мне приказано доставить тебя и в чем тут дело. Да, скажи, пожалуйста, почему тебя Потемкин так ненавидит?

— Потому что я не захотела его любить.

— Да, да. Должно, так и есть. Ну вот — насколько мне известно — облыжно ли, правильно ли, но светлейший выставил тебя перед государыней бунтовщицей, и ему дан приказ: похоронить тебя в крепости. Прямо взять тебя да и посадить в тюрьму — побоялись шума. Поэтому и приказали мне схватить тебя обманным путем и отвезти в ораниенбаумскую крепость. Ну, конечно, государыне до тебя дела мало, приказала посадить, да и забыла: мало ли у нее забот. А так как тамошний комендант — ставленник Потемкина, то и выходит, что, сидя там в заключении, ты будешь вполне во власти светлейшего. Какое прикажет он бесчинство, такое и сделают с тобой. И будет тебя мучить до тех пор, пока ты не согласишься отдаться Потемкину!

— Этого никогда не будет! Лучше смерть…

— Да, но пока дойдет до смерти, сколько тебе придется перестрадать! А можно было бы тебя спасти, если бы…

— Если бы что?

— Если бы… Да ты опять рассердишься, пожалуй?

— Говори.

— Ты пойми: спасти тебя могу только я. Но дать тебе свободу — значит поплатиться и местом, и шкурой. Сбежишь ты — надо бежать и мне. А для чего я это сделаю? Вот если бы ты согласилась выйти за меня замуж, тогда я знал бы, что спасаю свою жену!

— Нет, этого никогда не будет!

— Разве я тебе так уж противен? Да ты не бойся, говори прямо!

— Чего мне бояться? Хуже не будет! Но я просто ни за кого никогда замуж не выйду. А потом ты пойми: если я не уступаю желаниям Потемкина, так потому, что люблю не его, а другого. Из-за этого я и муку терплю. Так зачем я с тобой буду связываться? Захочу от муки избавиться, испугаюсь ее, так мне гораздо проще сказать Потемкину: «Бери меня!»

— Эк ты какая! Разве, по-твоему, все равно, что в законе, что в беззаконии? Ведь я не как-нибудь, я тебе честный венец предлагаю! Ты не бойся, я парень ух какой дошлый! Со мной не пропадешь!

— Ни так ни сяк я не хочу, и с немилым ни в законе, ни в беззаконии жить не стану.

— Ну, жаль мне тебя, красавица!

— Погоди жалеть: у меня есть брат, который не потерпит, чтобы меня без вины держали в тюрьме!

— Так вот ты на что надеешься? Но подумай сама: Державин и не узнает никогда, куда тебя запрятали. А если и узнает… Добро бы тебя посадили так себе, а то ведь на то имеется высочайший указ. Нет, девонька, если я тебе не помогу, так никто не поможет!

— А Бога забыл?

— Э, милая, недаром говорится: «До Бога высоко, до царя далеко»!..

Свищ долго уговаривал Бодену, но уговаривал разумно, мягко, необидно. И его даже не оскорбило, когда он понял, что тут «не пообедаешь»: втайне он ожидал этого, но не хотел опускать руки, не испробовав последнего средства.

Вообще во вторую часть пути их отношения значительно улучшились. Свищ был услужливее, добродушнее; Бодена не выказывала прежнего отвращения и довольно охотно разговаривала с ним.

В общем, ехали по-прежнему, если не считать того, что теперь вплоть до самого Петербурга Свищ держал окна кареты открытыми: ведь ему уже не приходилось скрывать от своей пленницы, куда ее везут. Только в нескольких верстах от Петербурга он снова захлопнул окна и спустил шторы. Однако до города они не доехали, а свернули влево и на седьмой день утром прибыли в Ораниенбаум.

Там Свищ сдал арестованную коменданту и в то же время передал ему записку Потемкина. В этой записке коменданту сообщалось, что арестантка — беглая монахиня Ирина — очень опасная государственная преступница, и ее надлежит держать в строжайшей тайне. Никто не должен знать о ее заключении, никого, под страхом наказания, комендант не имеет права пропускать к ней на свидания и должен по возможности лично сообщаться с нею, избегая посредства третьих лиц. В случае, если сестрица Ирина заболеет и понадобится врач, то лицо арестантки надлежит закрывать глухой маской; вообще — как можно меньше расспросов, как можно больше строгости.

— Понимаю! — сказал по прочтении письма комендант, покручивая концы своих рыжих бакенбардов.

Затем он достал маску и плащ, подошел к карете, стоявшей во дворе крепости, подал Бодене и приказал ей закутаться. Убедившись через дверь, что она надела и маску и плащ, он собственноручно отвел ее в подземную комнату, где и запер ее.

Свищ, получив расписку коменданта, понесся в Петербург к Потемкину.

Загрузка...