Поскольку авантюрист стремится превратить свою жизнь в произведение искусства, сопоставительный анализ романной и биографической топики показывает, как жизнь и вымысел подражают друг другу и взаимодополняют друг друга.
Мотив книги представляет собой пучок значений. Чтобы вычленить топос, повторяющийся повествовательный элемент, следует учитывать, что место эпизода в нарративной схеме меняет его семантику. Упоминание книги в начале, середине или конце повествования может привести к разным, даже противоположным последствиям. Добавим также, что другие топосы, в первую очередь те, что развивают тему театра, могут играть в интриге ту же роль, что и чтение.
В начале повествования книга обычно связана с мотивом ученичества. Она вводит в общество, служит путеводителем, учебником жизни, рекомендательным письмом, превращается в фолиант чернокнижника. Чтение предваряет или заменяет сексуальную, социальную и литературную инициацию. На следующем этапе книга и библиотека начинают конкурировать с действительностью и подменяют ее воображаемым миром. В итоге чтение и сочинительство вытесняют активную деятельность, любовь.
«Вселенная — это книга, из которой прочитана одна лишь первая страница, если видел только свою страну. Перелистал я их немало, но почти все нашел одинаково скверными», — заявляет Фужере де Монброн в первых строках романа «Космополит» (1750)[175]. Та же устойчивая метафора появляется в беседе Вольтера с Казановой: «Осмелюсь спросить, какой род литературы вы избрали? — Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю людей, путешествуя. — Это недурной способ узнать их, но книга слишком обширна» (ИМЖ, 459)[176]. Напомним, что, по легенде, первый розенкрейцер перевел с арабского на латинский «Librum mundi», «Книгу мира». В соответствии с мистической традицией, весь мир, живая и неживая природа, — письмена Бога, которые можно и нужно прочитать. Все книги суть одна-единственная[177].
Путешествия, занимающие столь большое место в жизни авантюристов и в романах Просвещения, — всего лишь один из способов интерпретировать знаки, начертанные в великой книге бытия. Юноша или девушка должны прежде всего узнать язык светского обхождения и любви, пересечь не географическую, а символическую границу.
При этом необходимо различать два типа книг: романы даруют наслаждение, ученые сочинения обеспечивают положение в обществе. Первые возникают на начальном этапе, вторые программируют развитие действия и развязку.
Во французской прозе XVIII в. юноша прибегает к романам, дабы понять свои чувства, проанализировать поведение. «Я прочел несколько романов и счел себя влюбленным», — заявляет герой «Исповеди графа де***» Шарля Пино Дюкло[178]. Ему вторит герой «Заблуждений сердца и ума» (1736) Кребийона-сына: «В полном смятении вернулся я домой, уже не сомневаясь, что я влюблен по-настоящему, тем более что страсть эта возникла в моем сердце внезапно, точно гром среди ясного неба, а во всех романах пишут, что это первый признак большой любви»[179]. К литературе обращается он за советом: «На память мне пришли все описанные в романе предлоги, какими можно пользоваться, чтобы вступить в разговор с возлюбленной; к моему удивлению, ни один из них не подходил…»[180]. В сказочной повести Шеврие «Биби» (1745) воспоминание о прочитанных романах помогает добиться благосклонности королевы. В сказочном романе Ла Морльера «Ангола» (1746) принц во время свидания с феей тут же проделывает все, о чем читает в романе. «Посмотрим, — сказала фея, открывая книжицу, — быть может, мы найдем здесь какие-нибудь ситуации или советы, которыми вы могли бы воспользоваться. […] „Но он был ненасытен, и грудь возлюбленной открылась порывам его страсти“, — продолжил чтение принц и тотчас, верный образцу, он устремился к фее, распростер объятья, прильнул губами к ее белоснежной груди и покрыл ее жгучими ласками»[181].
Книга играет роль наставника в «науке страсти нежной», устойчивого персонажа галантной литературы. Чтение возбуждает героев, а тем паче героинь, предвосхищает любовную сцену, обычно первую из длинной серии («Софа» Кребийона (1741)). Отметим, что в этом эпизоде появляется еще один характерный мотив, лицемерие: роман прячется под обложкой благочестивого сочинения. Подобный топос святотатства мы находим в жизнеописании Степана Занновича, сочиненном его поклонником и разоблачителем бароном Клоцем: принц, провозгласивший себя патриархом черногорцев, якобы читал во время службы испанский плутовской роман вместо молитвенника и соблазнил в углу храма юную молочницу[182].
Роман становится расхожей метафорой для обозначения любовного действа: «Я начал роман издалека, дабы оттянуть, как мог, развязку» (Р. М. Лезюир, «Удачливый философ», 1787)[183]. Сочинители нередко заменяют описание эротической сцены отсылкой к Кребийону, создавшему жанровый канон («Поелику решено, что один автор „Софы“ может рисовать наслаждения…»[184]). Для маркирования галантной ситуации достаточно упомянуть «литературную» мебель — софу или канапе: «Он вспомнил, что во всех читанных им романах авторы, по старой привычке, приносят в жертву добродетель на софе…»[185]; «Какое заразительное канапе, только приблизишься, сразу воспламенишься», «Не это ли канапе было свидетелем вашей доблести?»[186].
Упоминание романа предвещает эротическую инициацию. Творение само может соблазнить юную девушку, свою читательницу, как подчеркивают предисловия к «Нескромным сокровищам» (1748) Дидро: «Зима, воспользуйтесь удобной минутой […] известно, что „Софа“, „Танзаи“ и „Исповедь графа де***“ уже были под вашим изголовьем […] берите, читайте, читайте все»[187], — и к «Новой Элоизе» (1761) Руссо: «Целомудренная девица романов не читает […] И если вопреки заглавию девушка осмелится прочесть хотя бы страницу — значит, она создание погибшее; пусть только она не приписывает свою гибель этой книге — зло свершилось раньше. Но раз она начала чтение, пусть уж прочтет до конца — терять ей нечего»[188].
Аналогичные мотивы: юноша, анализирующий свои чувства, девушка, узнающая психологию из романов, — мы находим в начале «Истории моей жизни» Казановы при рассказе о его первом любовном опыте: «Эта девушка казалась мне удивительней всех, о ком рассказывали в романах чудеса. […] Но в какой школе изучила она сердце человеческое? Читая романы. Быть может, чтение многих из них погубило уйму девиц, но бесспорно, что чтение хороших научило их любезности и следованию общественным добродетелям» (HMV, I, 43).
После галантной инициации персонаж принят в общество. Теперь он с полным правом может выступать в роли знатока литературы и критиковать романы. Ученый диспут, описание библиотеки, обсуждение книжных новинок перебивает любовные эпизоды: «Разговор зашел о чтении — прибежище усталого мужчины и женщины, бросившей злословить» («Темидор, или История моя и моей любовницы» Годара д’Окура (1745))[189]. Создается топос салонной беседы о литературе, где у каждого персонажа: остроумной дамы, аббата, щеголя, рассудительного дворянина — определены роли и художественные пристрастия («Штопальщица Марго» Фужере де Монброна (1749); «Хорошенькая женщина» Н. Т. Барта (1769)).
Литературные персонажи вступают в полемику о развитии романного жанра. Жанетта, героиня «Удачливой крестьянки» (1735) шевалье де Муи читает «Жизнь Марианны» Мариво и сопоставляет себя с ней. Заглавные героини «Штопальщицы Марго» и «Новой Марго» Уэрна де ла Мота (1763) также подыскивают себе литературный образец для написания мемуаров. Персонажи романа Муи «Париж, или Модный ментор» (1735) обсуждают по горячим следам сравнительные достоинства «Удачливой крестьянки» и «Удачливого крестьянина». Дидро («Нескромные сокровища»), Ла Морльер («Ангола») и Шеврие («Биби») разворачивают целую литературную панораму, их герои осматривают библиотеки. Подобно своим персонажам, вступающим в жизнь, галантная сказочная повесть ищет и определяет свое место в мире словесности, а конкретное произведение вписывается в предшествующую традицию (один из устойчивых мотивов экспозиции — похвала Кребийону и порицание толпы подражателей). Герой может слиться с собранной им библиотекой, как в романе «Библиотека щеголей, или Мемуары для истории хорошего тона и исключительно хорошего общества» Ф. Ш. Годе (1762) аббат де Пупонвиль комически описывается через его книги: «Парикмахерская энциклопедия» с добавлением двух тетрадок ежедневно; «Женский ум», все страницы чистые; «Искусство выглядеть представительно без денег», сочинение гасконца, обладателя двух миллионов чистыми долгами; «Наставление, как плевать, кашлять, сморкаться, нюхать табак, чихать и утирать всем нос»; «Трактат об осаде и обороне альковов, написанный рукой мастера, с планами и иллюстрациями, необходимыми для уяснения содержания»; «Разбор вопроса: „должны ли еще женщины рожать детей?“, написанный Жан-Жаком Руссо, женевским гражданином» и пр.[190]
Авантюрист пользуется репутацией эрудита, который помнит на память целые книги, его называют «ходячей библиотекой» (Казанова, С. Заннович[191]). Сочинительство для него — способ самоутвердиться, создать и упрочить репутацию философа. Книги играют роль рекомендательных писем и верительных грамот: они пишутся для вручения, дарения, подношения. Посвящение знатному покровителю, список подписчиков (т. е. состоятельных знакомых автора), фронтиспис с гравированным портретом, титульный лист, превозносящий автора и его сочинение, нередко более важны, чем сам текст. Так, Степан Заннович мог всегда предъявить книгу вместо паспорта — вот он я, принц Кастриотто Албанский, наперсник Фридриха-Вильгельма. А не то он объявлял о выходе так и не написанных им книг. Посредством каббалистических сочинений авантюристы подчиняют доверчивых, превращая в золото их надежды на скорое обогащение. Книга разоряет, вводит в соблазн, превращаясь в оракула или лотерею.
Литературные персонажи, взрослея, оставляют романы; авантюристы переходят от любовных историй к ученым трудам. Чтение из удовольствия превращается в работу. Читают, чтобы писать. Искатель приключений, желающий слыть литератором, законодателем, философом, экономистом, историком и т. д., производит огромное множество текстов.
Мы подошли к третьей, заключительной фазе повествования. На предыдущем этапе еще можно было спастись, обмануть судьбу. Решив стать адвокатом, юный маркиз д’Аржанс меняет книги: «Романы, занимательные истории — все было изгнано из моего кабинета. Локк сменил г-жу де Вилледье, Гассенди и Роо — „Клелию“ и „Астрею“»[192]. Но вскоре любовное приключение в театре пробуждает в нем отвращение к книгам, и он оставляет удачно начатую карьеру.
Напротив, в конце «Анголы» Ла Морльера вместо возбуждающих романов появляется талисман, составленный из скучнейших книг, который навевает на героя сон и лишает его мужской силы.
Став в конце жизни осведомителем инквизиции, Казанова доносит именно на те книги, что составляли утеху его молодости. Но еще раньше, с того момента, как венецианец почувствовал, что прошел середину земного пути и началось умирание, книги появляются во все большем числе, библиотеки заменяют прежние гаремы: «Не имея довольно денег, дабы помериться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой из французского или итальянского театра, я воспылал интересом к библиотеке монсеньора Залусского, епископа Киевского» (ИМЖ, 600). Библиотека превращается в убежище, среди книг время останавливается: «Жил я в совершеннейшем покое, не помышляя ни о прошлом, ни о будущем, труды помогали забыть, что существует настоящее» (ИМЖ, 516). В 1764 г. Казанова проводит в библиотеке Вольфенбюттеля неделю кряду, никуда не выходя. В 1757 г. барон де Билиштейн пять месяцев в уединении глотает книги, сочиняя «Французского Вегеция» (1762)[193]. Степан Заннович уверяет, что провел несколько недель в добровольном заточении, не покидая кровати, где читал и писал. Ближе к сорока Казанова также охотно пишет в постели — теперь ему так удобнее.
Авантюрист, находящийся на подъеме, может пренебречь местом библиотекаря, как поступили в России пьемонтец Одар и женевец Пикте. Иван Тревогин, живший в Париже куда как небогато, исправно посещал библиотеки и составил даже путеводитель по ним, а потом рискнул сделаться принцем, попытать судьбу. У старого Казановы выбора нет: библиотека в замке графа Вальдштейна в Духцове станет для него последним приютом и тюрьмой, откуда, несмотря на многие попытки, он так и не смог убежать. Ему платили за составление каталога библиотеки, он предпочитал пополнять ее собственными книгами. Единственной отрадой и спасением было сочинение мемуаров: «Я писал по десять — двенадцать часов в день и тем помешал черной тоске погубить меня, либо лишить разума» (ИМЖ, 647).
Сочинительство вместо поступков: не можешь действовать — пиши, чем и занимаются авантюристы в тюрьме. Но именно так поступают герои десятков романов XVIII в. Имплицитно тема книги присутствует в любом произведении, где повествование ведется от первого лица: в конце жизни преуспевшие герои сочиняют мемуары.
Для авантюриста-книголюба и коллекционера, каким был шевалье д’Эон, библиотека — такой же способ запечатлеть для потомства свой облик, как мемуары. Собранные сочинения помогали моделировать судьбу и даже переделывать ее, ибо д’Эон творил свою жизнь по книгам, как книгу и из книг. В письме герцогу де Брольо (Лондон, 31 ноября 1767 г.) он утверждал, что в жизни не имел любовниц и все время проводил с книгами[194] (и, видимо, не врал, ибо травестия его была сопряжена с импотенцией). Его поступки и писания равно требуют внимательного чтения, сличения рукописей и вариантов, интерпретации каждого эпизода. Мифоман и графоман, переписчик (а это главная обязанность секретаря посольства) и компилятор, не брезговавший плагиатом[195], он тщательно хранил и систематизировал записные книжки, распоряжения, письма, депеши и умело фабриковал недостающие. Так, в архиве французского МИДа хранятся написанные им собственноручно копии его переписки 1764 г. с Терсье, одним из руководителей Секрета Короля, где описывается, как якобы уничтожались документы о поездке д’Эона в Россию в женском платье[196]. Публикуя в трудные минуты оправдательные документы, шевалье превращал их в эпистолярный роман о себе самом («Письма, мемуары и частные переговоры шевалье д’Эона», 1764).
Д’Эон всю жизнь собирал рукописи и книги. Конечно, он не был в 1755 г. чтицей у Елизаветы Петровны (как он уверял), ибо должности такой при дворе не было. Приехал д’Эон с дипломатической миссией в Россию в 1756 г. якобы для того, чтобы стать библиотекарем у графа Воронцова, и, по его словам, удивился, как мало было книг у графа, тогда как сам он оставил в Париже забитую книгами комнату и еще шесть сундуков[197]. Когда годом раньше в аналогичное путешествие отправился его начальник, шевалье Дуглас, он уверял, что сойдет за «самого отчаянного библиомана, минералога и путешественника»[198].
В Петербурге шевалье покупал книги в лавке Миллера: Эпикур (70 копеек), Мирабо, Руссо, собрание сочинений Макиавелли (4 рубля), книги по русской и французской истории, «Россиада» Хераскова, указы Петра I и др.[199] Правда, на заказ французских вин и нарядов денег уходило больше, но это оплачивалось по статье представительских расходов секретаря посольства.
Д’Эон использовал книги в качестве тайника. В переплете «Духа законов» Монтескье он привез императрице Елизавете Петровне личное послание от Людовика XV. Свою секретную корреспонденцию в Лондоне он хранил в двадцати еловых шкатулках, имитирующих фолианты и озаглавленных «Собрание документов»: он, по его словам, составил и «точный каталог этой библиотеки»[200].
Параллель между шпионом и поэтом, донесением и книгой достаточно характерна для шифрованного языка дипломатической переписки той поры. Мы помним, как барон де Чуди выдал русским властям своего соотечественника Мейссонье де Валькруассана. В ответном письме к Чуди от 9 (20) марта 1756 г. И. И. Шувалов говорит о перехваченной депеше как о «стихотворении в прозе», об аресте и допросе как о литературной полемике, о расшифровке как о переводе с немецкого: «Вирши сии довольно любопытны. Сочинитель явился самолично в Петербург и четырежды побывал у меня. Поскольку он человек молодой и не решается объявить себя публично поэтом, то пытался отрицать, что это он. Под конец он-таки мне признался и подозревает, что вы добыли для меня его творение, хоть я и утверждал обратное. Все же, узнав меня лучше, он остался мною доволен. Вы знаете, что я не столь силен в немецком языке, чтоб понять его творение, но я велел перевесть его на французский. Измышления, коими оно наполнено, не позволяют ему взобраться на Парнас, и я полагаю, что он более писать не будет»[201] (что, добавим, и затруднительно было бы сделать, сидя в тюрьме). Письмо это французская полиция нашла в бумагах Чуди и, видимо, без труда расшифровала.
Но вернемся к д’Эону, способствовавшему освобождению Чуди из Бастилии. Он продолжал покупать книги и во Франции, и в Англии. Но, потеряв свой пост в Лондоне, он лишился жалованья и решил продать библиотеку Северной Семирамиде. 27 января 1769 г. он послал А. В. Олсуфьеву, кабинет-министру Екатерины II, каталог собранных им рукописей. Отвез каталог петербургский купец Тулон, хозяин мануфактуры в Петровском, которому шевалье показал всю свою библиотеку[202]. Год спустя д’Эон снова напоминал Тулону об этом деле, утверждая, что рукописи необходимы императрице для работы по составлению нового свода законов, и назначил цену: от 8 до 10 тысяч рублей (заодно предлагая взять в уплату российское железо)[203]. Купец сумел распространить в Петербурге подписку на многотомные «Досуги» д’Эона (подписались граф А. П. Шувалов, граф А. С. Строганов, С. К. Нарышкин, князь М. М. Щербатов — на два комплекта). Обрадованный д’Эон послал 5 сентября 1770 г. целый ящик своих творений и попросил поместить объявления об их продаже в газетах Петербурга и Москвы.
По утверждению д’Эона, Олсуфьев предложил ему 4,5 тысячи фунтов стерлингов за всю библиотеку (7 каталогов), но, сославшись на военное время, просил обождать[204]. Д’Эон тем временем заложил рукописи за 1800 фунтов стерлингов. После того как в 1774 г. между Россией и Турцией был заключен мир, шевалье обратился к послу в Лондоне гр. А. С. Мусину-Пушкину с просьбой о двух тысячах фунтов, дабы выкупить рукописи и передать их императрице, обязуясь и далее подбирать для нее сочинения по юриспруденции (т. е. стать ее библиотекарем на манер Дидро), а также предлагал уступить всю свою «библиотеку литератора» по цене, которую будет угодно назначить Северной Семирамиде. Но той не было угодно: императрица утверждала, что после опубликования «Наказа» ее буквально засыпали подобными предложениями[205].
На склоне лет, в 1791 г., кавалер-девица создала из книг свой парадный портрет, опубликовав каталог выставленной на продажу на аукционе Кристи библиотеки[206]. Чтобы привлечь публику и выручить побольше денег, д’Эон решил пустить с молотка свой миф: мебель, оружие, драгоценности и «в общем все, что содержит гардероб драгунского капитана и французской дамы».
Общий каталог состоял из 6 малых каталогов: вначале рукописи, затем книги, систематизированые по формату и тематике:
1. Рукописи маршала де Вобана — д’Эон намеревался издать его труды по фортификации.
2. «Гражданские и уголовные законы Франции» — коллекция законодательных актов и парламентских документов, в основном XVII в., включая «Оценку статей, предложенных для составления гражданского кодекса» (апрель 1667), а также издания Платона, Маймонида, Монтескье и Руссо. Д’Эон, юрист по образованию, адвокат парижского парламента, писал в «Досугах» о законах Петра I и об истории русского права, используя при этом работы Штрубе де Пирмонта, члена Петербургской академии[207].
3. Рукописи о финансах (мы уже упоминали о его экономических трудах).
4. «Рукописи по истории, политике, искусству, науке и прочим интересным материям».
5. «Труды о священном языке, включающие печатные и рукописные Библии, на языках древнееврейском, сирийском, талмудо-раввинском, арабском, персидском, турецком, эфиопском, грузинском, малайском, готском, греческом, латинском, галльском, французском, английском и др.». Здесь же — словари и грамматики восточных языков, рукописи XV в., книги XVI в. с пометами автора. Обширный список языков вполне соответствует облику полиглота, искателя праязыка, каким представлялись авантюристы.
Шестой раздел — аннотированный каталог книг, 674 названия (включая многотомники), с библиофильским описанием переплетов, бумаги, широких полей. Вначале идут фолианты, затем издания в четвертку, осьмушку и двенадцатую часть листа. Десяток изданий на греческом, сорок — на английском.
По данным Мишеля Мариона, в середине XVIII в. частная парижская библиотека обычно состояла из сотни книг. Из них на долю богословия приходилось 22 % (причем 2 % отводилось иудаизму), юриспруденции и права — 13 %, науки и искусства — 9 %, литературы — 21 %, истории и географии — 14 %; на все остальное — 21 %. Современной литературы было немного, причем Вольтер значительно преобладал над Руссо, что для этого периода и не удивительно. Из наиболее часто встречающихся книг отметим Библию, энциклопедию, словари Бейля и Фюретьера, словарь Треву, «Дон-Кихота» Сервантеса, письма г-жи де Севинье, «Приключения Телемака» Фенелона, «Опыты» Монтеня, «Басни» Лафонтена, «Илиаду» и «Одиссею» Гомера, «Генриаду» Вольтера и «Знаменитые судебные дела» Гайо де Питанваля[208].
Тематика книг и рукописей, собранных д’Эоном, в целом соответствует духу времени (разве что Руссо у него много), и все расхожие издания, разумеется, присутствуют. Но при этом каталог стремится представить в выгодном свете энциклопедические познания и многочисленные ипостаси владельца библиотеки: военного (труды по тактике и стратегии, истории войн), дипломата, политика, юриста, экономиста (отметим, что были в собрании д’Эона и работы Билиштейна), путешественника, философа, богослова. Присутствуют и собственные сочинения д’Эона. Большое число словарей и энциклопедий (около 8 %), рабочих инструментов литератора и ученого, много руководств по этикету, поведению в обществе, искусству жить и обращаться с людьми (в том числе «Придворный» Бальтасара Грасиана и «Наставления юному вельможе» де ла Шетарди, 1734), письмовников, трактатов по сочинительству, педагогике (5 %), показывающих, как применять на практике книжные знания. Есть собрания сочинений Руссо, Гельвеция, Монтескье, труды Паскаля, Вольтера, Локка, аббата де Сен-Пьера, Шарля Бонне, «Государь» Макиавелли и «Анти-Макиавелли» Фридриха II, мемуары Ришелье и Реца. Изящная словесность представлена Буало, Лафонтеном, Мармонтелем, Грекуром, Графиньи и др. Отметим особо «Хромого беса» Лесажа, «Железную маску» Муи, «Космополита» Фужере де Монброна, «Кума Матье» Дюлорана, «Китайского шпиона» Гудара, «Севильского цирюльника» Бомарше, «Еврейские письма» и «Каббалистические письма» д’Аржанса.
Среди романов есть любовные, слывшие учебниками соблазнения («Исповедь графа де***» Дюкло), но более тех, что повествуют о приключениях женщин: «Героиня-мушкетерша» Прешака (1677)[209] — (прообраз д’Эона), «Знаменитые француженки» Робера Шаля, «Манон Леско» и «История современной гречанки» аббата Прево. Они естественно вписываются в раздел «феминистской литературы», включающий десятки апологий, словарей, историй и жизнеописаний — образцов для подражания: «Галерея сильных женщин» аббата Ле Моня (два изд., 1660 и 1665), «Апология дам» (1737), «История древних и современных амазонок» аббата Гийона (1740), «История Жанны д’Арк» (1753) Ленгле Дюфренуа, «Жизнь знаменитых женщин Франции» (2 т., 1761), «Портативный исторический словарь знаменитых женщин» (1769), «Защита прекрасного пола», «Защита женщин», «История галантных женщин» Брантома и т. д. Разумеется, «Исследования о женском платье» (1727) д’Эону, записной моднице, были необходимы, но вот многочисленные справочники по женским болезням и руководства по акушерству и гинекологии покупались для самообразования и вставлялись в каталог для блезиру: д’Эон был мужчиной.
Объявленная на 5 мая 1791 г. распродажа не состоялась: была объявлена подписка в пользу д’Эона, и почитатели собрали ему 465 фунтов. В 1792 г. он продолжал покупать книги и выложил 500 фунтов за коллекцию из ста изданий Горация. И все же 24 мая 1793 г. на лондонском аукционе Кристи он продал часть библиотеки и некоторые вещи (в частности, табакерку, якобы пожалованную Елизаветой Петровной)[210]. Публичные торги спасали д’Эона не только от бедности, но и самое главное — от забвения. Привлечь к себе внимание было едва ли не главной его целью. В том же 1791 г. он подал прошение о зачислении его капитаном в республиканскую армию, дабы защищать революцию и Францию. Он давал в газеты (в частности, в «Морнинг кроникл») объявления и приглашал зрителей на шахматный матч с Филидором в 1793 г. (в библиотеке его хранилась рукописная «Книга моральных наставлений благородных людей о шахматной игре, переведенная с латыни на французский братом Жаном де Виге около 1300 г.»), на фехтовальные поединки с известными мастерами, причем фехтовал он в юбке (правда, в 1796 г. бой окончился печально — 68-летний д’Эон был ранен обломком рапиры).
Оставшиеся книги и рукописи (всего 116 названий) пошли с молотка через три года после смерти д’Эона, 19 февраля 1813 г., в том числе шесть томов юридических документов и собрание Горация[211], а вот рукописи Вобана фирма Кристи оставила себе. Наибольший интерес для нас представляют те книги, которые д’Эон не поместил в парадный каталог: исторические труды, путешествия и записки о России на французском и английском (20 изданий!), богохульные, сатирические и эротические сочинения, в том числе столь важные для стиля его поведения «Орлеанская девственница» Вольтера и «Папесса Иоанна» (несколько изданий). Последний сюжет весьма интересовал Вольтера, а позднее Пушкина. Таким образом, кавалерша д’Эон предстает как писатель, читатель и библиотекарь своей собственной жизни.
Рассмотрим наконец судьбу авантюриста в контексте литературных произведений его времени. На первый взгляд кажется, что наибольшее число параллелей предоставит нам роман. Он настолько близок мемуарам, что возникают гибридные жанровые формы — поддельные мемуары знаменитых людей: вероотступника графа де Бонваля, ставшего турецким пашой[212], Калиостро («Исповедь графа К**** с историей путешествий его в Россию, Турцию, Италию и египетские пирамиды», 1787)[213]. Да и сами авантюристы сочиняли романы, в том числе приключенческие. Но наибольшее число схождений мы обнаружили не в них, а в комедиях, сказках и утопиях, где просматривается единая логика действия, воссоздаются архетипические сюжеты. В повествовательных текстах, тяготеющих к «правдоподобию», совпадают (или заимствуются) лишь отдельные мотивы и эпизоды; авантюрист остается на обочине магистральной линии развития романа.
Чтобы попытаться уяснить причины этого явления, обратимся к самому понятию приключения, авантюры. Французский философ Владимир Янкелевич писал, что главное и необходимое условие для приключения — скука[214]. Необходимо болото рутинного повседневного существования, чтобы можно было из него вырваться. Ежедневное повторение событий притупляет их восприятие, они перестают замечаться, а значит — происходить; размеренное календарное течение времени равносильно его остановке. Напротив, авантюра распахивает дверь в неведомое, в будущее. Три явления, полагает В. Янкелевич вслед за Георгом Зиммелем[215], превращают жизнь в приключение: любовь, смерть и искусство. При этом справедливо и обратное: вырывая кусок жизни из контекста, приключение делает событие единичным, придает ему начало и конец, эстетически завершает его.
Поэтому, скажем, истинной авантюристкой будет не Молль Флендерс, а госпожа Бовари, которая стремится разрушить устоявшееся и предначертанное, превратить жизнь в роман. А жизнь упорно не хочет превращаться и убивает незадачливую чародейку. Авантюрист — тот самый романный герой, который, по определению Д. Лукача, находится в глубинном конфликте с миром. Думается, что в российской словесности с ее тягой к изображению «антиповедения» и «лишних людей» приключение в предельном случае оборачивается сидением на печи и лежанием на диване.
Но понятие приключения меняется вместе с эпохами и литературными нормами; наиболее ясно это видно на примере литературы путешествий. Кроме того, в самом искусстве кроется ловушка. Получая в произведении идеальную форму, событие застывает, каменеет. Лишившись непредсказуемости, Дон Жуан превращается в статую Командора. Как объяснял В. Б. Шкловский в самых первых статьях, литературный канон «автоматизирует» события совершенно так же, как быт. Мемуары Казановы, которые при всей их достоверности нарушают литературные стереотипы, интересней и необычней его утопического романа «Икозамерон» (1788), где вымысел ограничен законами жанра.
В фантастическом тексте нормой становится невероятное, в любовном романе предсказуемы любовные похождения, а в приключенческом — все новые перипетии. Одна из главных проблем, которую так и не удалось решить французскому роману Просвещения, это отсутствие быта, отсутствие повседневности. Красочные, а то и кровавые подробности просачиваются в роман в первую очередь при описании деревни, городских низов или чужих стран, но романный хронотоп все равно остается условным. Персонажи не испытывают сопротивления среды, они борются с литературными препятствиями. Свой мир (светский Париж) описывается как идеальный, и потому в нем нет ни быта (разве что поминается новомодное щегольское изобретение), ни преград для человека, усвоившего правила поведения. Чужой мир описывается как антипод своего, и потому экзотика достаточно предсказуема, даже если не сводится к декорациям, как в галантных сказках. В любом случае, от смертельной опасности герой защищен законами жанра (подобно тому как в детективе неуязвим сыщик) и уверенностью в том, что он существует в лучшем из миров.
В ряде работ мы уже предлагали типологическое описание французского романа Просвещения[216]. Поэтому здесь мы только кратко напомним выводы и предложим некоторые дополнения. Сразу оговоримся, что наш анализ повествовательных моделей не включает прозу сентиментализма.
Классификация ведется по типу главного героя. Их четыре: юный дворянин, юный крестьянин, юная крестьянка, знатная дама. Выбор центрального персонажа определяет дальнейшие события и расстановку действующих лиц, их имена и внешность. Первые три персонажа активны, и потому они психологически меняются, тогда как добродетельная аристократка остается пассивной и неизменной в круговерти событий.
В эпоху Просвещения сравнительно мало романов образцового воспитания, развивающих традиции «Приключений Телемака» (1699) Фенелона[217]. Наиболее известные произведения связаны с утопической и масонской традицией и рисуют образ идеального юного монарха и государства ему под стать (А. М. Рамсей «Путешествия Кира», 1727; Ж. Террассон «Сет», 1731). Первые три выделенных нами типа романа (истории аристократа, крестьянина, простолюдинки) также связаны с идей воспитания, но представляют ее светский вариант. Отметим две их особенности. Во-первых, почти все приключения — любовные. Адаптация в обществе, подъем или спуск по социальной лестнице рисуются через эротические похождения. Конец романа — свадьба, она же удаление от света: женатый человек для общества потерян. Во французской прозе у мужа может быть только одна функция — комический рогоносец. Если автор по неосторожности женил героя, а читатели требуют продолжения, приходится либо похищать супругу (убивать, сводить в могилу), как это делает Луве де Кувре («Фоблас», 1787–1790), либо награждать героя рогами, как поступает шевалье де Муи («Соглядатай», 1736).
Вторая особенность связана с тем, что описываемый в романах процесс превращения «естественного» человека в «цивилизованного» воспринимается не только как положительный, но и как отрицательный. Вопрос о природе человека во французской прозе XVIII в. весьма подробно рассмотрен в работах М. В. Разумовской[218], поэтому мы остановимся только на одном моменте. Думается, не случайно все три романа, создавшие в 1730-е годы три основные повествовательные модели («Заблуждения сердца и ума» (1736–1738) Кребийона, «Жизнь Марианны» (1731–1741) и «Удачливый крестьянин» (1735) Мариво), остались незаконченными. Делаясь светским человеком, герой обязан потерять индивидуальность, персонаж превращается не в личность, а в маску. Пользуясь терминологией К. Г. Юнга, можно сказать, что по мере обретения своей «персоны» (социальных ролевых черт) «анима» (внутренний скрытый мир) исчезает, отмирает за ненадобностью.
Роман — «список любовных побед» щеголя, модного человека, разработанный Ш. Дюкло, Ж. Ф. Бастидом («Исповедь фата», 1742), Ш. А. Ла Морльером, К. Годаром д’Окуром, Ф. Ж. Дарю де Гранпре («Любезный щеголь, или Военные и галантные мемуары графа де Ж* Р***», 1750) и др., стал более популярным, чем история о крестьянине, делающем карьеру в Париже. Ведь в случае успеха простолюдин отказывался от буржуазной модели поведения и принимал дворянскую, тем самым оказываясь ухудшенной, а значит ненужной копией первого типа героя. Если же он не преуспевал, то его жизненный путь рисовался как путь деградации и порока, ведущий к гибели, что более характерно для прозы второй половины века («Совращенный крестьянин» Н. Ретифа де ла Бретонна, 1775).
Думается, что этот «отрицательный» вариант мужской судьбы возник не без воздействия приключений «удачливых» крестьянок. Героиня Мариво преуспевает, добродетельно кокетничая, ибо она, как выясняется, — дворянка (знатность предохраняет от порока). Героиня романа шевалье де Муи «Удачливая крестьянка» (1735–1736) также исхитряется сохранить добродетель и сочетаться законным браком. (Отметим, что на заднем плане постоянно мелькает тот, к кому подсознательно устремлены помыслы героини — Король.) Литературным последовательницам это не удается (французские читатели готовы верить в чудеса, но не до такой же степени), и крестьянки, любить умеющие, превращаются в содержанок (Вилларе — «Антипамела», 1742, и «Пригожая немка», 1745; Мовийон — «Антипамела», 1743; Фужере де Монброн — «Штопальщица Марго», 1748; Маньи — «Мемуары Жюстины, или Исповедь публичной женщины, удалившейся в провинцию», 1754; Сент-Круа — «Актриса — знатная девица и дама», 1755 и т. д. и т. п. вплоть до «Совращенной крестьянки» Нугаре, 1777 и «Совращенной крестьянки» Ретифа, 1784).
По мере развития действия во всех трех повествовательных моделях возникают сходные затруднения. Наиболее колоритна и выигрышна фигура новичка, не знающего ни манер, ни светского языка, путающего герцогинь с актерками, а «уединенный домик» — с сельским (Келюс «Взаимные признания», 1747). Тут есть что объяснить читателю и чем его позабавить, и здесь персонаж наиболее похож на авантюриста, впервые прибывшего в столицу мира — Казанова совершал похожие ошибки. Этот этап кончается инициацией, которая дает толчок дальнейшим приключениям. Но постепенно движение по инерции замедляется, подробный рассказ о новой победе сменяется скороговоркой, если не перечислением. Где уж там говорить о психологии и характерах, если «штопальщице Марго» приходится против воли обслужить тридцать мушкетеров за два часа. В мужском варианте сюжета, как правило, разрабатываются психологические портреты дам: кокетка, ученая жеманница, святоша, корыстная, чувствительная, потом исследуются национальные отличия (ревнивая мстительная испанка, холодная рассудительная англичанка, импульсивная темпераментная итальянка), затем — социальные типы, причем победы одерживаются все проще: если жен финансистов и судейских соблазняют, то мещанок и актерок покупают. В женском варианте сюжета, напротив, в основном перечисляются социальные характеры: богатый откупщик и его двойник, тупой богатый иностранец (немец или англичанин), аббат (священник — одна из наиболее популярных фигур эротической литературы), бедный плутоватый дворянин (часто — гасконец), пожилой аристократ и его юный сын повеса.
В галантном мире преград нет, ибо, как утверждалось в сочинениях XVIII в., французы могут ревновать любовниц, но не жен. Здесь не соперничают, а занимают очередь, и вместо картеля посылают вежливое письмо, напоминая, что три месяца прошло, пора и честь знать: товар должен быть в обращении — «lа marchandise doit être en commerce» (Дюкло «Исповедь графа де***», 1741). «Список любовных побед» действует помимо хозяина: достаточно предъявить список, чтобы дама польстилась на репутацию. Потерявший индивидуальность герой превращается в связку между эпизодами и делается попросту излишним. Он — соглядатай, бесполое существо, он здесь для мебели, его дело — подсматривать и рассказывать, и потому он превращается в софу (Кребийон «Софа», 1741), канапе (Фужере де Монброн «Канапе огненного цвета», 1741) и биде (А. Бре «Биде», 1748), заменяется волшебным кольцом (Дидро «Нескромные сокровища», 1748). Героям ничего не нужно делать: система звонков оповещает о перипетиях альковных баталий (Гиар де Сервинье, «Звонки, или Мемуары маркиза де***», 1749), чудесный кабриолет обеспечивает парад женихов (Мелоль «Кабриолет», 1755), «уединенный домик» соблазняет всех, кто попадает в него (Бастид «Уединенный домик», 1753; Виван Денон «Завтра не будет», 1777): пространство подчиняет людей, диктует им правила поведения.
Подобный рассказ может длиться бесконечно: так, героиня романа Андре де Нерсиа «Элеонора, или Счастливое существо» (1799) получает от сильфа дар постоянно менять свой пол, сохраняя молодость. Если сюжетный стержень вовсе отсутствует, то роман становится сборником рассказов (Жуй «Галерея женщин», 1799). Финальная точка ставится, когда исчерпывается запас литературных топосов. Добродетельная мещанка выходит замуж, порочная, разбогатев, удаляется от света (и в этот момент включается биографическое время: героини понимают, что постарели, прелести их увяли). Брак не решает проблем простолюдина, ибо после свадьбы не он становится графом, а его жена — мещанкой (Е. де Мовийон «Удачливый солдат», 1753); герой должен разбогатеть, стать откупщиком. Аристократ может разочароваться в любовных победах и в светской жизни (наиболее подробно и психологически достоверно финальное перерождение героя показывает Дюкло), но тогда он перестает быть щеголем, и ему остается только сочинять мемуары и живописать свои прегрешения в назидание потомству.
Примерно так сложилась судьба маркиза д’Аржанса, начавшего литературную карьеру с того, чем другие заканчивают: с «Мемуаров» (1735). Его воспоминания — один из первых образцов романа-списка и вместе с тем если не авантюрной судьбы, то авантюрной молодости. К тридцати четырем годам д’Аржанс успел побывать адвокатом, офицером и дипломатом, поездить по Европе, совершить путешествие в Константинополь. Он стал героем четырнадцати любовных приключений, изведал обоюдные обманы и измены, он нарушал обещания жениться и, напротив, пытался по молодости лет вступить в тайный брак, за что отец упрятал его в тюрьму. Героини: девицы и замужние, дворянки и мещанки, судейские и актрисы, содержанка и юная послушница, француженки, турчанки, гречанка, итальянки. Сам д’Аржанс, подобно традиционному авантюрному герою, практически не меняется внутри повествования от одного приключения к другому, но само закадровое превращение в писателя подводит итог первой половине пути. В конце жизни маркиз отречется от своего первого (и едва ли не самого удачного) литературного опыта, будет уговаривать Казанову никогда не писать мемуаров. В последующих произведениях маркиз д’Аржанс соединяет автобиографические мотивы с топикой романа-списка и сюжетными элементами романа воспитания. В романе «Ментор-дворянин, или Знаменитые несчастные нашего века» (1736) юный граф де Боваль со своим наставником повторяет жизненный путь и путешествия автора (Франция — Испания — Италия — Константинополь — Африка) и, пережив несколько любовных историй и выслушав их изрядное число, обретает невесту на родине. Герой «Современного законодателя, или Мемуаров де Мелькура» (1736) отказывается от юношеского вольномыслия (из атеиста он превращается в деиста, а затем в правоверного католика), обращает в истинную веру туземцев, устанавливает идеальные добродетельные законы, побеждает и перевоспитывает пиратов.
Чтобы в романе галантного воспитания возникла интрига, нужно противодействие. Тогда открытая романная структура превращается в замкнутую драматическую. Между четырьмя главными персонажами светского романа: наставник порока (либертен), опытная дама, юный щеголь, добродетельная девушка — возникают ревность и соперничество. Ставка здесь иная: не за любовь идет борьба, а за власть. В романах середины века можно было сочинить благополучный финал, разоблачив и уничтожив дьявольских совратителей в мужском или женском обличье (Дебульмье «Роза, или Следствия ненависти, любви и дружбы», 1761; Фрамери «Мемуары маркиза де Сен-Форле», 1770; Дора «Превратности непостоянства», 1772; Жерара «Граф Вальмон, или Заблуждения ума», 1774). В конце столетия вера в разумность миропорядка ослабевает, и герои сходят с ума, убивают друг друга («Фоблас», «Опасные связи»). Философия наслаждения перерождается в философию насилия. Революционная гильотина и перо маркиза де Сада превращают в гекатомбу историю и роман.
Вернемся к четвертому типу романа — истории аристократки (романы Ламбера, Дюкло, д’Аржанса, Тансен, Шеврие). Он начинается там, где другие кончаются: с ситуации спокойствия, стабильности и счастья. Знатной девице или даме все дано — красота, богатство, положение, и она может только терять. Ее судьба — борьба с роком: добродетель, как магнит, притягивает злодеев. Если в первых трех сюжетных моделях действие строилось по схеме: инициация — следование законам галантного поведения (приключения) — отказ от них (свадьба/уход), то здесь источник действия прямо противоположный: отказ адаптироваться, следовать галантным нормам. Героиня идеально подходит под определение авантюриста, данное Лезюиром: с ней случаются приключения. Единую логику действия (социальное восхождение, рассмотренное как моральная деградация) заменяет чередование перипетий. На героиню ополчаются завистники, клеветники, ревнивые соперницы, нападают разбойники, похитители, наемные убийцы, ее шантажируют, обманывают, разлучают, заточают. Ситуация запутывается с помощью травестии (героиня переодевается в мужское платье), ложных слухов о смерти. Не случайно возникают мотивы, знакомые еще по греческому авантюрному роману и столь популярные в барочном романе (Скюдери «Артамен, или Кир Великий», 1648–1653) или приключенческом (д’Онуа «История Иполита, графа Дугласа», 1690) — вплоть до нападений пиратов.
Отличие от прежних вариаций жанра состоит в том, что героиня одинока не в чужом экзотическом мире, а в своем; здесь повсюду разлито зло. Чем строже добродетель героини, тем больше приключений и убийств. В «Мемуарах и приключениях знатной дамы, удалившейся от света» Ламбера (1739) погибают (в скобках — покойники из вставных историй): 9 (3) мужчин + 4 (1) женщины + 5 слуг, павших в поединках с похитителями и наемными убийцами, не считая убитых в морских сражениях с пиратами; в «Превратностях любви» Тансен (1747): 5 (9) + 2, в «Мемуарах честной женщины» Шеврие (1753): 5 (2) + 4. Если в традиционных авантюрных романах финал счастливый, то здесь — горестный.
Культура рококо, на которую ориентирована значительная часть романной продукции XVIII в., разрабатывает эстетику не прекрасного (beau), а хорошенького, миленького (joli)[219]. Во второй половине столетия как параллель роману о щеголе (petit maître, aimable, agréable, homme à bonnes fortunes, homme à la mode) возникает роман о «хорошенькой женщине» (jolie femme): Н. Т. Барта «Хорошенькая женщина, или Современная женщина» (1769), м-ль д’Альбер «Исповедь хорошенькой женщины» (1775), Ф. А. Бенуа «Заблуждения хорошенькой женщины, или Французская Аспазия» (1781) и др. Отметим, что Барт последнюю главу романа посвящает разбору термина «хорошенький» как единого стиля эпохи, всего светского быта. Тип сюжета здесь уже не авантюрный, а нравоописательный, теперь и о литературе поговорить можно, но только поведение героини весьма напоминает лозунг содержанки из рассмотренных выше произведений: разоренные поклонники — вот истинные титулы красавицы (Вилларе «Пригожая немка»).
Итог обоим типам сюжета опять-таки подвел маркиз де Сад в «Жюстине» и «Жюльетте», рассказе о «превратности добродетели» и «преуспеянии порока». История двух сестер, умной (добродетельной) и красивой (порочной), много раз разрабатывалась в дидактических сказках и романах (Фенелон, Монкриф, Нугаре, Ретиф де ла Бретонн). Сад ставит философский эксперимент: за каждое хорошее качество, за каждый добрый поступок следует кара, за каждое преступление — награда. И все же отметим, что законы жанра сильнее даже злой воли: Жюстина остается невинной после чудовищных изнасилований, она регенерирует после пыток, ее можно только убить молнией. Напротив, злодеи во множестве гибнут в кровавой междоусобной резне, войне либертенов.
Не найдя авантюристов в галантном литературном пространстве, поищем их в мире приключений. По своему построению авантюрное повествование ближе не к роману любовной карьеры, художественному открытию XVIII в., а к истории о гонимой добродетели, истории неадаптирующегося человека.
Казалось бы, мы пришли в прямое противоречие с тем, что говорили ранее о пластичности и переменчивости авантюриста, о его умении приспосабливаться к любой ситуации. Чтобы разобраться в этом, обратимся к литературным предкам авантюриста: к низкому герою волшебной сказки и плуту (пикаро). Сказочные персонажи могут преображаться, перемешаться в пространстве, переноситься в иной мир именно потому, что повсюду они — чужаки, безумцы. Дурак, пляшущий на похоронах и плачущий на свадьбе, еще в большей степени нарушает законы миропорядка, когда вступает в общение с пришельцем из враждебного мира. Чужестранец — враг, единственная возможная форма коммуникации — убийство; тот, кто вежливо беседует с ним, предает своих, впускает зло в мир[220]. Как сформулировал П. А. Гринцер, в ранних романных формах сказочная повествовательная схема приобретает следующий вид: встреча — разлука — поиски/подвиги — обретение[221]. В греческом и барочном романе герои влюбляются с первого взгляда, и их тут же разлучают (брак невозможен из-за неравенства положений, вражды, запретов родителей, коварства соперников, похищений и т. д.). Поиски, как правило, превращаются в долгие путешествия и одновременно в испытания героев на верность друг другу. Несмотря на искушения и насилия, они сохраняют магический талисман невинности и в итоге соединяются. Эта схема возникает в галантной сказочной повести Кребийона («Танзаи и Неадерне», 1734) и его последователей Каюзака, Ла Морльера и др., но с противоположным знаком: герои должны изменить другу, дабы избавиться от насланного колдовского бессилия и сочетаться полноценным браком; сказка трансформируется в роман-список.
В плутовском романе, как показал Д. Суйе[222], любовь заменяется служением. Ласарильо с Тормеса ищет не жену, а хозяина, который мог бы заменить ему отца. Финальная цель — не брак, а место в обществе. Отношения любви-ненависти переносятся на социальные отношения (хозяин — слуга). Напротив, женщины вызывают у пикаро враждебные чувства, они выступают в роли соперниц: эти переменчивые бестии и прирожденные комедиантки всегда проведут и обхитрят мужчину. Три существа, весьма сходных между собой, внушают страх и ненависть: женщина, дьявол и еврей, но сам пикаро рожден ими (он сын колдуньи и иноверца), он такой же, как они.
Традиционных плутовских романов во французской литературе XVIII в. немного. Показательно, что Д. Суйе исключает из их числа «Жиль Блаза» Лесажа, а «Удачливого крестьянина» Мариво, наоборот, склонен рассматривать как плутовской роман, тогда как Р. Грандрут, напротив, считает этот текст воспитательным романом. Не вдаваясь в спор о терминах, отметим несколько моментов. Во-первых, плутовской роман предполагает повествование от первого лица, а французская проза, как показал Р. Деморис[223], весьма неохотно предоставляет «право голоса» простолюдинам, поэтому либо вместо пикаро появляется обедневший дворянин, либо в финале раскрывается тайна его рождения. Повествователь — творец, он создает мир, а аристократическая «цивилизация» не хочет отдавать мир третьему сословию. Отчасти с этим связан и второй момент: на путь плутней во французской прозе сознательно становятся не мужчины, а женщины (романы о женской «порочной» карьере), которым по природе их отведена роль дьявольских искусительниц («Манон Леско», «Влюбленный дьявол»). В-третьих, в плутовском романе усиление нравоописательных тенденций приводит к тем же результатам, что и в романе-списке: он превращается в сборник рассказов. В «Хромом бесе» Лесажа пикарескный сюжет сведен до обрамления, у его последователей повествователем становятся либо мадридские печные трубы, либо дьявол.
Разумеется, многие ситуации плутовского романа сохраняются в приключенческих произведениях. Само слово «приключения» встречается в названиях 140 романов XVIII в., не считая подзаголовков. Для примера мы возьмем четыре произведения, которые уже упоминали в разных контекстах. Три из них написаны авантюристами, а четвертый — довольно популярным в то время прозаиком: «Соглядатай, или Приключения Бигана» (1736, 2-е доп. изд. — 1777) Муи, «Французский авантюрист» (1746) Гудара, «Друг удачи» (1754) Мобера де Гуве и «Французский авантюрист, или Приключения Грегуара де Мервея» (1782) Лезюира.
Автор сразу же определяет исходную жанровую установку и неоднократно подтверждает ее, напрямую обращаясь к читателю: он выбирает героя, вносящего в мир хаос и провоцирующего приключения, именно потому, что читатель любит приключения и требует их. Заключается договор: чем чудесней истории, тем крепче должен верить в них читатель, ибо именно этого он просил (Лезюир). Для подтверждения правдивости романа рассказывается история обнаружения рукописи («в дубовом ларце в подполе одного римского дома» — Муи), постигших ее невзгод (кладоискатели повредили ее, откуда и дыры в повествовании), переход от одного владельца к другому (поиск, похищение, изъятие при аресте, продажа), перевод и переделка (итальянцы превращаются во французов). История текста предсказывает тем самым судьбу героя, причем нагромождение подробностей умножает противоречия и разрушает ту самую иллюзию достоверности, которую автор хотел создать. Хотя, заметим, история рукописи мемуаров Казановы, которую издатели Брокгаузы спасали под бомбежкой из огня в 1945 г., тайком вывозили из Лейпцига в американскую зону и подлинный текст которой они скрывали от читателей 150 лет, породив множество легенд, — фантастичней того, что придумал Муи.
Несмотря на наличие сходных эпизодов, «Друг удачи» по своему построению сближается с романом карьеры, а другие три произведения ближе к авантюрному повествованию с элементами романа плутовского и утопического. Мобер де Гуве рассказывает историю продуманного социального восхождения, где взлеты и падения логически объяснимы, где литературный герой поступает на службу к историческим лицам, где он свободен только в пределах приказов и инструкций, а предательство, провокации и шпионство — его ремесло.
Мобер де Гуве не только дает точные даты жизни своего героя, маркиза де Сент-А. (1708–1745), как это делает Муи, но и привязывает историю его жизни к историческим событиям (у Муи, Гудара и Лезюира события выключены из хронологического ряда). Как полагается, бедный дворянин приезжает с юга Франции в столицу, связывается с игроками и плутами, которые его полностью разоряют (то же начало у Гудара). Маркиз записывается в тяжелую конницу и сводит знакомство с содержанкой влиятельного лица — Баржака, слуги первого министра, кардинала де Флери. Баржак, лицо действительно влиятельное, если не всесильное (они составляли крепкий тандем с Башелье, слугой Людовика XV), дает герою советы, как преуспеть, и намечает план действий. Сент-А. должен понравиться маркизе Л. и герцогине Б., играть роль наивного и простодушного провинциала, выбравшего честную дорогу в жизни. Маркиза, в свою очередь, учит юного любовника науке интриг и тоже использует его как соглядатая. По приказу Баржака герой входит в доверие к герцогу У., одалживает ему деньги, разведывает его секреты и разрушает планы придворной партии, противостоящей Флери. За предательство он получает бенефиции и откупа для отца и братьев и обеспечивает благосостояние семьи; сестер удачно выдают замуж, родовые шесть арпанов земли превращаются в маркизат.
За придворными интригами следуют тайные миссии в Испанию, Австрию, Саксонию и Польшу, где герой в составе французского посольства обеспечивает избрание королем Станислава Лещинского. Отметим важную для нас тему политической алхимии: герой сравнивает тайную дипломатию с поиском философского камня. Во время войны в Италии Сент-А. ищет удачи на военном поприще, но со своим отрядом волонтеров он более преуспевает в грабежах, а не сражениях. Для разрядки время от времени возникают и любовные приключения, не слишком успешные, а то и мешающие разведзаданию (за одно из них герой в Испании попал в тюрьму). Дважды герой женится на деньгах: первая супруга вскоре умирает, со второй он расстается (мы уже говорили выше, сколь незавидна роль мужа во французской прозе). Герой вполне пассивен, и жизнь его обрывается на середине, когда удача отворачивается от семьи — умирает покровитель Баржак.
Если герой Мобера де Гуве, подобно другим карьеристам, пробивается в жизни, опираясь на родовой клан (ср. поведение «удачливого крестьянина» Мариво или публициста Сюара, проанализированное Р. Дарнтоном), то авантюристы, как полагается, одиноки. Герой Гудара — сирота, герой Муи Биган изгнан из дома и отправлен в монастырь, герой Лезюира Мервей — подкидыш, титул и наследство достались его брату-близнецу. Подростки выброшены в мир взрослых, мир нищеты и обмана. Герой Гудара, гасконский дворянин, получает в наследство от отца один только предсмертный совет, достойный пикаро: «Ищи простаков». Но первое событие взрослой жизни — традиционная для плутовского жанра инициация, когда обманывают и обкрадывают самого героя. Шулера обыгрывают «французского авантюриста», прикинувшись добродетельными наставниками; после этого полгода, проведенные в шайке честных разбойников, представляются ему пасторальной идиллией.
Второй исходный повествовательный элемент, встреча и разлука с любимой, важен для романа Лезюира: Мервей женится в итоге на своей кузине Юлии. Но «высокое чувство» отнюдь не предполагает соблюдения верности; любовные интрижки возникают постоянно во всех трех книгах, тем более что Биган, как полагается, несчастлив в браке, а герой Гудара, более всех напоминающий пикаро, Гименея побаивается. В любом случае, пока длится повествование, герой должен быть один.
В романе Гудара присоединение новых эпизодов происходит за счет того, что герой-слуга меняет хозяев; Грегуар де Мервей меняет профессии и род занятий (вплоть до сумасшедшего); Биган выслушивает все новые вставные истории. При этом, разумеется, «французский авантюрист» должен бедствовать: утрата кошелька придает ему энергию, побои — силу. В конце каждого повествовательного отрезка Грегуар де Мервей пересекает водную границу, рубеж жизни и смерти: тонет в реке или терпит кораблекрушение; постоянный мотив — летаргические обмороки, ложные слухи о кончине персонажей. У Гудара концовки эпизодов маркируются тем, что героя раздевают до нитки, и он, как новорожденный, вновь голым вступает в мир.
Из устойчивых топосов отметим постоянную смену костюма, преображающую человека, диктующую ему роль, вплоть до роли женщины, как в романе Лезюира. Муи и Гудар описывают лавку старьевщика для завсегдатаев игорного дома, где нищие превращаются в принцев. При этом роскошный парадный костюм многократно возвращается в лавку, он живет собственной жизнью, меняя хозяев-игроков. С эпизодами происходит то же, что с персонажами: сохраняется повествовательная структура, меняется код. Основные мотивы (плутня, дознание, предсказание, театр, игра, поединок) переходят один в другой.
Хозяева «французского авантюриста» учат его, как управлять людьми. Ярмарочный шарлатан, продающий снадобья и предсказывающий судьбу, объясняет, что будущее людей прочитывается по их лицам. Ему вторит профессиональный нищий: чтобы получить подаяние, надо мгновенно распознать того, с кем заговариваешь, и уподобиться ему. Таким образом, персонаж обязан быть комедиантом и следователем. Конечно, мир авантюрного романа устроен иначе, чем детектив, где у каждой загадки — несколько возможных и равноправных решений, где текст превращается в перебор вариантов. Здесь у самой страшной тайны имеется рациональное и однозначное объяснение. Вольтер в «Задиге» дает пример «индуктивного метода», реконструкции происшествия по уликам; этот литературный прием использует Бомарше, публикуя в лондонской газете литературный портрет незнакомки, воссозданный по потерянной ею вещи. В романе «Соглядатай», где герой испытывает почти болезненную тягу к шпионству, Муи если и не открыл детективный жанр, то едва ли не первый во французской литературе рассказал о методах полицейского сыска, столь любимых Видоком и Ванькой Каином: переодевание, подслушивание и подглядывание, использование доносчиков, ловушки, арест и допрос с выбиванием признания.
Игра в романах предстает в первую очередь как азартная карточная, с описанием игорных домов, шулерских приемов и традиций, причем героям частенько везет в игре, а не в любви. У Муи в одной из вставных историй появляется шахматный поединок, описанный как род дуэли: переодетая в мужское платье девушка в публичном состязании обыгрывает своего возлюбленного. Мы помним, как фехтовала и сражалась в шахматы кавалерша д’Эон; героини французских романов также нередко дерутся на дуэли («Мемуары м-ль де Менвиль, или Лжешевалье», 1736, д’Аржанса; «Кабриолет» Мелоля, «Заблуждения хорошенькой женщины» Бенуа; «Фоблас» Луве де Кувре и др.)
Герой Гудара, подобно подлинным авантюристам, предпочитает не соблазнять женщин, а устраивать их на содержание либо выдавать замуж. Он организует небольшое бюро знакомств, заводит регистр, каталог: «список любовных приключений» не для себя, а для других («у меня был полный набор девиц всех возрастов, положений, состояний, любого роста»). В заключительном эпизоде появляется традиционный мотив самозванства: чтобы вытянуть побольше денег из провинциального буржуа, «французский авантюрист» устраивает ему свадьбу с восточной принцессой: превращает нанятый особняк в сказочный дворец, актрису — в королеву, разрабатывает придворный ритуал царства Мадагаскарского. Даже полиция восхищается им, уверяя, что человек со столь богатой фантазией, создатель вымышленных государств и принцесс — несомненный гений.
Именно эту роль законодателя и «культурного героя», обживающего экзотический мир, играет Грегуар де Мервей. Новое пространство создается для того, чтобы переменить тип приключений. После кораблекрушения он сперва попадает на необитаемый остров, где живет, подражая Робинзону, затем переносится в страну, находящуюся в центре земли, потом в некое государство «наоборот» (сатиру на парижскую жизнь). Сюжет путешествия в подземный мир появляется во многих произведениях XVIII в.: в «Ламекисе, или Необычайных приключениях египтянина во внутренней земле» (1735–1738) и «Соглядатае» Муи, в «Удачливом философе» Лезюира, «Куме Матье» (1777) Дюлорана, «Икозамероне» Казановы, поддельных мемуарах Калиостро «Исповедь графа К****», в поэме Тома «Петриада», а также в романе датского писателя Л. Хольберга «Путешествие Николаса Клима в подземный мир» (1741). Он связан с несколькими традициями: сатирической, восходящей в первую очередь к Свифту (Хольберг, Дюлоран), сказочной («Ламекис»), утопической (Казанова, псевдо-Калиостро, Лезюир) и алхимической («Соглядатай»). Наиболее интересны два последних варианта, во многом связанных между собой. Подземный мир рисуется в этом случае как прибежище от земных несправедливостей, где жители добры, а законы просты и разумны. Либо это люди, либо фантастические существа, как разноцветные бесполые мегамикры, придуманные Казановой, которые питаются грудным молоком и чей многотональный язык состоит из одних гласных. Путь в подземный мир ведет через египетскую пирамиду (Калиостро, Муи), что подразумевает посвященность в таинства, подобные тем, что прошел герой романа Террассона «Сет». В большинстве случаев чудесная страна рисуется как сокровищница, полная золота. В алхимической традиции земля — место перерождения, трансмутации материи; горящий внутри нее негасимый огонь символизирует атанор. В дальнейшем мы увидим, как эта метафора моделирует подземные приключения в романах Казановы и шевалье де Муи.
В авантюрных романах (да и не только в них) вставные истории чаще всего дополняют основной сюжет, излагая те эпизоды, которые в нем отсутствуют, но входят в инвариант судьбы (во «Французском авантюристе» Гудара — приключения в женском платье, путешествие в Константинополь, интриги в гареме). Персонажи вполне взаимозаменимы (как Биган и брат Анж), они свободно передают друг другу «эстафетную палочку» активности (действовать в авантюрном пространстве, как в фольклорном, может только один герой). Их главная функция — быть рассказчиками, индивидуальность при этом стирается. Текст опять-таки становится принципиально открытым, герой — неуязвимым и бессмертным. Во французской прозе XVIII в. есть, кажется, только один пример гибели повествователя, когда герой по забывчивости автора рассказывает о собственной трагической смерти. Ограничений на присоединение эпизодов нет, ибо модель инициации, столь важная для раннего авантюрного и плутовского романа, здесь становится вполне формальной. Соперничество разворачивается не столько между персонажами, сколько между автором и читателем (как заинтересовать, придумать новое, неслыханное и заставить в него поверить); тексты XVIII в. насыщены игровыми обращениями к читателю. При этом всезнающий и всевидящий автор сохраняет за собой роль Творца, делая героя марионеткой. И этот персонаж «в отсутствие любви и смерти» лишается и приключений — ибо они запрограммированы и, значит, перестают быть приключениями.
По сравнению с прозой театр гораздо точнее описывает психологический тип авантюриста. Причин тому несколько. Во-первых, одним из архетипов представления является ритуал возвеличения и низвержения, изгнания и принесения в жертву. В высоком варианте это трагедия («козлиная песнь»), в низком — комедия об обманщике. Во-вторых, театр позволяет «предоставить трибуну врагу»: сделать главным героем чужака, нарушителя социальных и сексуальных норм. В-третьих, противостоит этому персонажу коллективный герой — сообщество, наследник античного хора. За счет этого принципиально меняются место действия, тип конфликта и расстановка действующих лиц.
Как мы видели, в приключенческом романе XVIII в. нет подлинного противоборства. Герой путешествует, пробует новые профессии, меняются декорации, роли, маски, но не он сам. Искателя приключений в романе, по сути, разоблачить невозможно, ибо он остается самим собой. Даже ситуация самозванчества не чревата смертельной опасностью — это всего лишь игра, очередная плутня. Если герой потерпел поражение и обобран партнером, то может с легкостью начать сызнова. Повествование остается открытым. Напротив, драматический род требует завершения, героя поджидает катастрофа. В романах антивоспитания возникали драматические ситуации, напоминающие те, что мы видим в комедиях и мемуарах об авантюристах: борьба наставника и ученика, соперничество конкурентов. Правда, развязка в комедиях менее кровавая: дело кончается разоблачением, а не резней. Заранее уточним, что встречается два варианта интриги: в финале комедий обманщик отправляется в тюрьму, а честный авантюрист вступает в законный брак. Если первый вариант — чисто драматический, то второй, напротив, тяготеет к романной структуре. Доминирует традиционный прием: быстрая смена масок. В отличие от романа, последовательно развивающиеся события спрессованы, действие сконцентрировано, предшествующие перипетии сведены к упоминаниям и составляют репутацию героя. В комедии, как в новелле, вся жизнь сведена до одного эпизода — с неожиданной развязкой и финальным перевертыванием ситуации.
Авантюрист Просвещения превращает интимное пространство в публичное. Соответственно в посвященных ему комедиях частный дом делается местом встреч для избранных: салоном, храмом масонской ложи, лабораторией алхимика, приемной целителя. Семья, в которую он попадает, — микромодель общества, проекция разнонаправленных противоборствующих сил. Искатель приключений имеет дело не столько с индивидуальностями, сколько с их отсутствием, — тем, что еще в прошлом веке было определено как психология толпы, стадный инстинкт. Подобный тип поведения был описан в классических работах Гюстава Лебона и Жана-Габриеля де Тарда, на которые во многом опирался Зигмунд Фрейд[224].
Толпу можно рассматривать как живой организм, не только не равный, но и во многом противоположный составляющим ее людям. Коллективное существо аккумулирует не ум, а глупость, не достоинства, а недостатки. Толпа, состоящая из мужчин, ведет себя как женщина; воспитанные люди превращаются в варваров. Чувства подавляют разум, инстинкт — логику, личность обращается в автомат, исполняющий приказания. Человек в толпе анонимен и безответствен, он чувствует свою безнаказанность и, что очень важно, испытывает иллюзию силы и непобедимости. Толпа — существо внушаемое, в ней каждый существует, думает, действует как все, в людей вселяется вирус бездумного подражания и безусловного подчинения. Легковерная толпа постоянно требует чуда, ее манит все необъяснимое, выходящее за рамки житейского, повседневного. Она превращает вымысел в высшую истину, слухи — в реальность, она творит воображаемый мир вокруг себя. Толпа импульсивна и переменчива, она легко бросается из одной крайности в другую, переходит от рабского повиновения к бунту.
Толпа не существует без главаря. Она нуждается в хозяине, жаждет его и создает по образу, таящемуся в подсознании. Тот, кто призван повелевать, принимать решения, предстает как сильный, властный мужчина, самец, внушающий обожание, трепет и страх. Он сверхчеловек, в него верят как в Бога и вынуждают творить чудеса.
Взаимоотношения авантюриста и общества — трагикомедия, которая разыгрывается в разных городах и странах, подчиняясь архаическому социальному ритуалу. Искатель приключений — существо двойственное: по характеру («анима») он напоминает человека толпы, тогда как по социальной роли («персона») он — повелитель. Его главные черты — жизненная сила и переменчивость. Он гордится своей свободой и боится ее. Страх независимости и бегство от свободы почти за двести лет до Эриха Фромма описал Руссо в «Рассуждениях о правлении в Польше» (1772)[225]. Современный социолог определяет подобный тип отношений как авторитарный[226]. Рыцарь удачи хочет повелевать другими и в то же время ищет покровительства сильных мира сего. Индивидуалист, он притягивает почитателей. Яркая индивидуальность и энциклопедические познания служат лишь для того, чтобы соответствовать требованиям толпы, созданному ей образу предводителя.
У авантюриста нет своего места в официальной иерархии: он занимает то, которое свободно на данный момент. Как актер, он меняет костюмы и роли. Подобные превращения претерпевает Гульельмо, главный герой комедии Карло Гольдони «Честный авантюрист» (1751). Красивый венецианец преображается при каждом появлении нового персонажа, ускоренным темпом излагается вся история его жизни: школьный учитель в Мессине, врач в Гаете (близ Неаполя), составитель календарей, предсказатель будущего и секретарь в Риме, адвокат в Тоскане, уголовный судья в Венецианской области, поэт и драматург в Неаполе. Подобный эпизод встречается и в других комедиях (А. И. Клушин, г-жа де Монтессон). В Палермо, где происходит действие пьесы, Гульельмо с успехом играет еще две роли: образцового возлюбленного и государственного советника, мгновенно сочиняющего проект общественного благоустройства. Да и сам Гольдони немало скитался, хорошо знал и эти, и другие ремесла, которые, впрочем, испробовали многие авантюристы. Тот же Казанова отказался от должности учителя в Берлине, врачевал в Париже (а Калиостро успешно лечил не только во Франции, но и в России), составлял гороскопы, писал пьесы, стихи и романы, подавал государственные проекты. А еще, подобно Гольдони, в юности принял постриг, проповедовал, служил в адвокатской конторе, стал доктором юриспруденции.
При всем при этом искателю приключений отведена роль козла отпущения, карнавального короля, мессии в облике безумца. От него требуют чудес и за них же изгоняют, обвиняя в мошенничестве. Толпа взыскует тех же самых качеств, которые карает государство; авантюриста за них обожают, превозносят и казнят.
Тот, кто нарушает границы, постановления и законы, оказывается в меньшинстве, если не делается маргиналом. Иностранец, плохо знающий язык и обычаи страны, попадает в смешное положение. Чужеземца презирают как бродягу или даже вора, его изгоняют как шпиона — он всегда под подозрением. Подобное недоверие к постороннему, как мы увидим, — одна из главных пружин комедийной интриги. Так, заглавный герой комедии Д. И. Хвостова «Руской па-рижанец» (1787) может украсть, совершить подлог, бесчестный поступок только потому, что принял чужеземную норму поведения. Но в то же время именно непохожесть вызывает восторг, преклонение: пока Рика из «Персидских писем» Монтескье носит восточные одежды, на него смотрят как на посланца небес, а в европейском костюме его никто не замечает (письмо XXV).
Авантюрист постоянно нарушает сексуальные нормы, соблазняя женщин и мужчин. Этого простолюдина, зарабатывающего на жизнь презренными или запретными ремеслами (гаер, щелкопер, шулер, фальшивомонетчик) не слишком допускают в хорошее общество. Алхимия, каббала, астрология, врачевание вызывают интерес не только у любопытных, но и у полиции. Колдунов уже более не сжигают, но римские папы дважды запрещают масонство, в конце века иллюминатов предают суду в Баварии, орден преследуют в России; да и в Италии Казанова и Калиостро попали в тюрьму за чернокнижие и масонство. Рыцарь удачи, как правило, предпочитает не вмешиваться ни в религию, ни в политику, он не атеист и не революционер. Но чем сильнее обожествляют авантюриста (как Калиостро), чем ближе он к престолу, тем трагичней развязка.
Нуждаясь в авантюристах, общество создает их, диктует им роли и стратегию поведения, подсказывает уловки. Оно порождает своих соблазнителей, Дон Жуанов или властителей дум. Искатель приключений не устает повторять, что жертвы просто-таки провоцируют его, вынуждают их дурачить: Казанова пишет об этом в мемуарах, в памфлете «Разговор мыслителя с самим собой» (1786), направленном против Калиостро и Сен-Жермена. Только обман делает человека счастливым, без иллюзии жизнь потеряет смысл. Вдобавок Париж вечно требует новизны и при этом не различает модальности «хотеть» и «мочь», а потому, утверждает Казанова, обманщикам там раздолье, ибо любой проект воспринимается как осуществимый.
От авантюристов требуют чудес во всех областях: в медицине (молодильная вода, панацея), в любви (приятеля Казановы, графа Тиретту, женщины превозносили как сверхъестественное существо, как небожителя), политике, финансах. Век Просвещения по-прежнему верит, что алхимия может наполнить государственную казну; Людовик XV «лечит» алмазы под руководством графа Сен-Жермена. Французский генерал-контролер финансов граф де Булонь просит Казанову изыскать средства для Военного училища, не прибегая к займам и не увеличивая налоги; как замечает венецианец, ему предлагают творить из ничего, подобно Господу.
Толпа часто меняет и топчет своих кумиров, но авантюрист сам в глубине души жаждет заклания и провоцирует преследования. Это чувствуется у Казановы, С. Занновича, д’Эона, Калиостро. «Любезный победитель» (так назывался старинный французский танец, который Казанова танцевал в Курляндии) ожидает поражения и умело пользуется личиной преследуемого. Когда Казанову в Польше ранили на дуэли и ему грозил арест, все тотчас прониклись к нему сочувствием, а политические противники его соперника Браницкого понесли венецианцу кошельки с золотом. Заключение в Бастилию принесло Калиостро мировую славу. Лохмотья нищего не только скрывают, но и подчеркивают богатство и власть. Смиренное поведение — обязанность масона, тем паче, если он всемогущ. Маркиза д’Юрфе верила, что Казанова кутит и прожигает жизнь для того, чтобы скрыть свою тайную власть розенкрейцера, который призван вершить судьбы Европы. Подобную двойную личину (игрок прячется под маской игрока, шарлатан — под маской шарлатана) надевает и Калиостро в комедии Гете «Великий Копт». Он предлагает своим адептам в качестве мистических тайн секреты, как управлять ближними, причем на каждом новом уровне рецепт меняется на противоположный и зритель остается в недоумении: считает ли Калиостро, что надо действовать на благо людей или презирать и обманывать их.
Поведение авантюриста, потомственного комедианта, насквозь театрально. Любое событие он обращает в представление. Дабы повлиять на окружающих, убедить их в своей магической власти, Казанова, Сен-Жермен и Калиостро используют сценические эффекты; их спиритические или алхимические сеансы тщательно готовятся и ставятся как спектакль (история перевоплощения маркизы д’Юрфе, сеансы Калиостро в Митаве). И Казанова в мемуарах, и герой комедии «Честный авантюрист» постоянно подчеркивают театральность событий. «Ее приход напоминает сцену из комедии, — говорит Гульельмо. — Являются как раз те, кто требуется по ходу действия» (акт 3, явл. XX).
Париж символически рисуется как театр, а театр — как Париж. «Ловкая маркиза намеревалась дебютировать на театре Парижа. „Ни в коем случае, — сказал ей Калиостро, — этот город нам пока не по зубам. Тут собрались первые проходимцы на свете“»[227]. Сцена, партер, ложи, уборные актрис — не только излюбленные места встреч, знакомств, любовных свиданий (как в мемуарах маркиза д’Аржанса и Казановы), но и школа интриг. «Театральные фойе — благодатный рынок, где всякий охотник может поупражняться в искусстве завязывать интриги, — утверждал Казанова. — Приятная сия школа принесла мне немалую пользу» (ИМЖ, 395). В то же время поведение зрителя в театре может подчиняться придворному этикету. Как известно, в присутствии Павла I публике не дозволялось самовольно аплодировать или шикать, надо было копировать поведение императора. Когда Казанова в Германии начал хлопать, не сообразуясь с мнением владетельного князя, то навлек на себя выговор; когда в Польше он зашел в ложу актрисы, за которой ухаживал глава противной политической партии, то спровоцировал дуэль.
Театр воспринимается как образец для подражания и исправления нравов. В выпусках своей театральной газеты «Вестник Талии» Казанова приветствует гастроли французской труппы, полагая, что она может возродить в венецианцах галантность, привить им вкус к тайне и почтительности, усиливающим соблазн. Наряды станут элегантнее, манеры благороднее, поведение более свободным, и тем самым даже пороки облагородятся[228]. Только комедия способна научить людей остерегаться обманщиков и авантюристов, утверждает он в «Разговоре философа с самим собой».
Следуя совету венецианца, рассмотрим взаимоотношения авантюриста и общества как спектакль. Материалом послужат мемуары, письма и прочие сочинения самих искателей приключений, в первую очередь «История моей жизни» и «Разговор мыслителя с самим собой» Казановы, воспоминания хорошо знавших их людей (барон Глейхен, барон Клоц)[229], а также направленные против них памфлеты и поддельные мемуары (наибольшее число подобных сочинений было порождено скандалом и судебным процессом по делу об «ожерелье королевы»): «Подлинный мемуар для написания истории графа Калиостро» (1785) Люше, цитировавшийся выше; «Калиостро, разоблаченный в Варшаве», сочинение, приписываемое графу Мошинскому[230]. Анализ будет вестись в сопоставлении с комедиями французских, русских, итальянских, немецких и датских авторов, написанными на подобные сюжеты: «Злоязычный» (1747) Грессе, «Философы» (1760) Палиссо и пародии на них, созданные А. С. Кайо: «Оригиналы, или Наказанные плуты» (1760)[231] и «Незадачливые философы» (1760)[232], его же «Щеголихи, или Авантюрист» (ок. 1789 или 1790)[233]; «Севильский цирюльник» (1775), «Женитьба Фигаро» (1784) и «Преступная мать» (1792) Бомарше, «Авантюрист, каких мало» (1779) маркизы де Монтессон[234], «Авантюристы» (1772) М. А. де Теис[235], комическая опера «Поддельная авантюристка» (175/) Ансома и де Маркувиля[236]; «Обманщик» (1785), «Обольщенный» (1785) и «Шаман сибирский» (1786) Екатерины II[237], «Мнимый мудрец» (1786) Н. Ф. Эмина, «Руской парижанец» (1787) графа Д. И. Хвостова, «Апхимист» (1793) А. И. Клушина, «Хвастун» и «Чудаки» Я. Б. Княжнина, «Честный авантюрист» (1751) Карло Гольдони, «Великий Копт» (1791) Гете, «Арабский порошок» (1724) Людвига Хольберга.
Истории авантюристов настолько похожи, настолько сценичны, что нетрудно выстроить метасюжет. Начнем с распределения ролей, затем перейдем к интриге. Персонажи распределяются на две группы: с одной стороны, авантюрист (главный герой), с другой — общество (хор и корифей). В первую группу кроме протагониста входят также различные его ипостаси, двойники. Выше героя по иерархической лестнице стоит его «сверх-я», его «крестный отец» (так, в памфлете Люше Сен-Жермен осуществляет масонскую, плутовскую и сексуальную инициацию Калиостро): ниже — его сообщник, ученик. Этот персонаж появляется в комедиях «Философы», «Обольщенный», в мемуарах Казановы. Но подобные альянсы недолговечны: поскольку место есть лишь для одного авантюриста, то союзник обращается в худшего врага. Ругаются между собой шарлатаны-философы, Казанова воюет с Джакомо Пассано, Карлом Ивановым (лжепринцем Курляндским) и т. д. Биографии рыцарей удачи изобилуют подобными историями. Авантюристы ненавидят соперников, интригуют, строят козни, дерутся на дуэли, используя все мыслимые виды оружия: шпагу (Казанова и граф Медини, Даррагон), яд (Калиостро и Роджерсон, придворный врач Екатерины II), оккультные науки (Казанова и Сен-Жермен), карты и, разумеется, газетные статьи и памфлеты.
Персонажи второй группы во всем противоположны авантюристам. Они благородного происхождения, они занимают устойчивое место в социальной иерархии и в пространстве, у них есть семьи и дома. Они не меняют ни имени, ни национальности, ни положения, ни рода занятий, разве что любовницы у них новые, в соответствии с правилами светского общежития. Их доминирующая черта — слабость. Как пишет Эрих Фромм, в обществе есть только два пола: сильные и слабые. Эти люди верят, что некая внешняя сила может решить их проблемы, и они персонифицируют ее в облике авантюриста, приписывая ему магические свойства. У них обеспеченное, ясное будущее, им ведомы проторенные пути преуспеяния (маркиза д’Юрфе, которую дурачил Казанова, блестяще проводила финансовые операции, приумножая свое состояние), и потому их влекут иные возможности. Их прельщает высшая власть, ради которой они готовы пожертвовать своим состоянием, положением, даже полом (маркиза д’Юрфе надеялась стать мужчиной). Они отнюдь не глупы, напротив, Казанова в «Разговоре» настаивает на том, что жертвами плутов чаще всего становятся умные, образованные люди, возжелавшие узнать неведомое. Таков, например, немецкий дипломат на датской службе барон Карл Глейхен, который последовательно прельщался всеми великими чудотворцами, от Сен-Жермена и Калиостро до графа Грабянко. В памфлете Люше Калиостро утверждает, что обмануть можно только того, кто хочет надуть ближнего (потому-то он и направляет свои стопы в Россию, обитатели которой почитают себя хитрецами, выучившись передергивать за карточным столом).
Среди персонажей этой группы главную роль играет «первый ученик». Это может быть мужчина, как в комедиях Екатерины II, памфлетах о Калиостро, мемуарах Глейхена, или женщина, как в комедиях Гольдони, Палиссо, Хвостова, мемуарах Казановы, функции его от этого не меняются. Он должен верить в игру, которую ведет авантюрист, и всеми силами поддерживать театральную иллюзию. Книжные знания и излишняя серьезность не позволяют ему распознать двойственность Учителя. Первый ученик может быть окружен толпой адептов, пародийных двойников, которые, подобно хору в античном театре, как эхо откликаются на события. Адепты абсолютно пассивны, они всецело следуют воле Учителя, изъясняются перенятыми у него затверженными фразами. В комедиях Екатерины II, тонкого психолога, прекрасно показано, как действует коллективный гипноз, как люди теряют индивидуальность, поклоняясь вождю. Благодаря чистой случайности сибирский шаман приобрел репутацию искусного врачевателя (императрица проницательно показывает, что уверовавшего человека может исцелить простая вода). История порождает слухи, которые распространяются повсюду, как зараза. Влияние шамана возрастает, он подчиняет себе семью дворян, у которых живет, потом их знакомых, и наконец весь Петербург говорит о нем.
Умение властвовать над толпой, управлять общественным мнением нужно в первую очередь чудотворцу, но и Казанова успешно пользуется им, и фая любую другую роль — финансиста или администратора. Самоуверенность и хладнокровие позволяют ему за один вечер подчинить себе группу экспертов, подлинных знатоков, убедить их, что он один в силах учредить королевскую лотерею или обустроить рудники Курляндии. В этих случаях роль первого ученика играют финансист Пари-Дюверне и герцог Бирон, сообщников и соперников — братья Кальзабиджи и управляющий рудниками Курляндии, хора — все присутствующие.
Когда автор или герои комедий и мемуаров начинают подозревать авантюриста в плутовстве, тотчас возникают темы театра, представления фокусника или, что еще интереснее, карнавала. В комедии императрицы «Обольщенный» русские слуги, подглядывающие за масонским ритуалом, воспринимают его как игры ряженых, наподобие святочных. Поведение бар, устраивающих карнавал в неположенное время, воспринимается как нелепое, если не бесовское. Чары авантюриста никак не действуют на слуг, равных ему по происхождению: в пьесах Екатерины II они исполняют роль зрителей, которые комментируют действие, расположившись прямо на сцене (так сидела избранная публика в театре XVIII века).
С этой точки зрения особенно интересна драматическая трилогия Бомарше. Если сам автор, без сомнения, являлся авантюристом, то вот Фигаро — скорее нет. Хотя он тоже переменил немало профессий, побывал в тюрьме, занимался бумагомаранием, знаком с ремеслом тайного агента, во всех ситуациях он — плут и слуга. Романная пикарескная предыстория отличает его от традиционных комедийных слуг, которые хотя и управляют своими хозяевами, но действуют в их же интересах, помогают им сочетаться законным браком, как это и происходит в «Севильском цирюльнике». Напротив, в «Женитьбе Фигаро» слуга восстает против своего хозяина и его прав, будь то даже мифическое «право первой ночи». Пикаро, которому нетрудно сменить хозяина, может поступить так в открытом романном повествовании; в замкнутом комедийном пространстве подобный бунт подрывает устои дома, семьи, государства. Людовик XVI был совершенно прав, запрещая пьесу как революционную. Показательно, что после свершения революции ни Бомарше, ни Фигаро не нашли себе места при новом строе. Комедия превратилась в драму. Бомарше с трудом ускользнул из тюрьмы накануне сентябрьского террора 1792 г. Фигаро, превратившийся в старого преданного слугу, борется против авантюриста, решившего завладеть домом и хозяином («Преступная мать»).
Второй тип персонажей, противостоящих авантюристам в комедиях «Обольщенный» и «Обманщик», — это женщины, которые занимаются только домашними делами. Они воплощают буржуазный здравый смысл, тогда как мужчины и женщины, увлекающиеся оккультными науками (пьесы Екатерины II, Эмина, Клушина), философией (Палиссо) или Францией (Хвостов), предстают как безумцы.
Противодействие намерениям чужака необходимо для развития интриги. В поддельных мемуарах «Калиостро, разоблаченный в Варшаве» герою противостоит первый ученик, граф Мошинский, который не хочет признавать власть пришельца, уступать Великому Копту власть над польским масонством. По терминологии Фрейда, это мятеж против отца, возглавляемый старшим «братом». Корифей хора превращается в протагониста, первый адепт — в предателя, соперника.
Но все эти персонажи не могут победить магическую власть авантюриста. Тогда вступает в действие высшая сила: Deus ex machina, государство, правосудие. В комедиях императрицы, как в мемуарах Казановы, искателя приключений неожиданно арестовывают, обыскивают, возвращают деньги и драгоценности обманутым адептам. Чудотворца честят плугом, юром, фальшивомонетчиком, хотя он ничего не крадет: даже в сатирических произведениях ученики все отдают ему по доброй воле. Вина его гораздо существенней — он подделывает социальные связи. Государство должно восстановить в прежнем виде сложную иерархическую структуру, которую авантюрист заменил бинарной связью Учитель — ученик. Ради него адепты забывают свои обязательства по отношению к семье (маркиза д’Юрфе), к религии (из-за юного графа Тиретты набожная дама ссорится со своим духовником), к государю. Рыцарь удачи, который ищет покровительства монарха, символизирующего для него отца, сам играет в обществе роль отца-супруга. В шкатулке, которой он завладевает в комедиях по примеру Тартюфа (Екатерина II и другие, разумеется, подражают Мольеру), хранится самое ценное — власть. Подлинный государь обязан уничтожить карнавального царя, но это ритуальное убийство предвещает казнь Людовика XVI, убийство Петра III, Иоанна Антоновича, Павла I.
Жизнь авантюриста в целом и каждый ее эпизод в отдельности предстают как цикл взлетов и падений. Можно вычленить несколько этапов, соответствующих традиционному развитию комедии.
1. Пролог: в обществе возникают неясные слухи; репутация, зачастую сомнительная, предваряет явление героя.
2. Приезд, первое появление авантюриста, производящее сильное впечатление.
3. Основное действие. Демонстрация «магической силы». Авантюрист добивается успеха благодаря своей проницательности, умению распознавать людей и угадывать мысли по лицу, благодаря мгновенной реакции и дару импровизации. Так поступают, в частности, Калифалкжерстон (Калиостро) и шаман сибирский в комедиях Екатерины II. Сам Казанова нередко сравнивает себя и других с актерами комедии дель арте. Другой козырь искателя приключений — он не только без раздумий обещает всем разрешить их проблемы, раздает титулы, должности, поместья, но и сам отчасти верит в свои воздушные замки: так ведет себя Хвастун Княжнина, прообраз Хлестакова. Поведение авантюриста кажется непредсказуемым не только окружающим, не только персонажам, но и авторам. В памфлете «Калиостро, разоблаченный в Варшаве», написанном в форме дневника, повествователь, граф Мошинский, излагает правила поведения проходимца. Они весьма напоминают пародийные предписания, которые в комедии «Обманутый» выслушивает новообращенный масон, и также восходят к «Тартюфу»: лицемерить, соблюдать напускную скромность, «угождать всем людям без изъятья». Но авантюрист не следует ни этим путем, ни путем интриг и инсинуаций, как Злоязычный Грессе и Фигаро Бомарше. Польский граф и русская императрица равно удивлены, что этот безумец, чудотворец, поступает прямо противоположным образом. Он провоцирует скандал. Он отказывается от медленного продвижения вверх, он перепрыгивает ступеньки и целые лестничные пролеты, он создает непредсказуемую ситуацию, где он может все разом проиграть или выиграть. Театральная игра превращается в игру азартную.
4. Кульминация. Репутация авантюриста упрочена, он властвует над учениками. Еще немного, и он станет полновластным хозяином в доме. Но подозрения, развеянные первыми успехами, усиливаются, обещания не выполнены, «великое делание» остается мечтой, атанор взрывается. Вместе с развеянными надеждами разрушаются волшебные доспехи чужого легковерия, защищавшие героя. Враги и соперники объединяются, чтобы нарушить его планы.
5. Развязка. Вмешательство полиции кладет конец карьере, авантюрист арестован. Он исчезает, освобождая место для нового чудотворца.
Подчеркнем, что эта игра случая — почти непременно игра любви. Психоаналитикам хорошо знакома ситуация, когда ученик (толпа) влюбляется в учителя. Казанова сам описывает поклонение монархам (Людовику Возлюбленному, Фридриху Великому), комедиантам в Париже и в Варшаве. Любовная интрига дублирует действие мемуаров венецианца и комедий Екатерины II. Можно интерпретировать извечную историю помолвленных влюбленных, которые соединяются, несмотря на все препятствия, как рассказ о поражении авантюриста, изложенный в ином коде, где любовь заменяет власть. Эта модель восходит к «Тартюфу», встречается у Грессе, Палиссо, Хвостова и, что существенно, она противоположна романной, где удачливые крестьяне продвигаются по социальной лестнице за счет успеха у женщин. Если авантюрист решает «смешивать два эти ремесла», то все портит. Любовные отношения связывают только двоих, они препятствуют созданию общества адептов, разрушают чары, которые действуют на всех. Разрешить эту дилемму могло бы создание мистических и оргиастических сект, но только в легендах женские масонские ложи, организованные Великим Коптом и его женой Серафиной в Париже, предстают как дома свиданий, а пророк превращается в проповедника гедонизма («Мемуары» Люше).
История похищения «ожерелья королевы» (1785), породившая множество пьес, в том числе комедии Екатерины II и Гете, интересна, помимо прочего, противоборством двух авантюристов, мужчины и женщины, а также тем, что основная плутня маскировалась под любовную и политическую интригу. Если Калиостро исполнял здесь роль главного авантюриста, то кардинал де Роган — первого адепта. Не удовлетворенный ни мистическим знанием, которое открыл ему Великий Копт, ни своим положением духовного главы французской церкви, он прельстился предложением авантюристки графини де Ламот Валуа, вознестись еще выше — подобно тому, как мещанин во дворянстве теряет голову при мысли, что понравился маркизе. Соперница Калиостро, выдававшая себя за побочного отпрыска королевской фамилии (типичное авантюрное поведение), убедила кардинала, что королева Мария-Антуанетта к нему неравнодушна и желала бы получить подарок — драгоценное ожерелье. История подробно описывалась всеми, один Александр Дюма посвятил ей четыре тома, и конец ее хорошо известен: ожерелье стоимостью миллион шестьсот тысяч ливров, за которое кардинал уплатил первый взнос, было переправлено в Англию, распилено и продано мужем графини де Ламот, а все действующие лица попали в Бастилию. Виновной была признана только де Ламот (впрочем, через несколько лет она бежала из тюрьмы), супруги Калиостро были высланы в Англию, кардинал де Роган попал в опалу, а король стал посмешищем для всей Европы. Отметим только некоторые романные и комедийные топосы: свидание кардинала в саду с актрисой, игравшей роль королевы, поддельное письмо Марии-Антуанетты (напомним, что, по свидетельству Казановы, Калиостро обладал редким умением копировать рисунки и подделывать почерка). Кардинал сам, добровольно вручил ожерелье обманщице — так же, как маркиза д’Юрфе передала Казанове ларец с семью драгоценными металлами. И последнее — как всегда, призрак любви рушит чары каббалиста, а женщина-искусительница хитрее черта.
Разумеется, комедийный инвариант меняется в зависимости от выбора композиционной точки зрения и отношения к главному герою. Екатерина II писала свои комедии не столько против Калиостро (хотя она весьма интересовалась делом об ожерелье и опасалась, как бы опальный маг вновь не приехал в Россию)[238], сколько против московских мартинистов (в пьесе их называют «мартышками»). В 1780 г. русские масоны (видимо, И. П. Елагин) приносили императрице мистические сочинения, но она сочла их нелепицей и вздором[239]. Позже московское масонство, в частности новиковский кружок, подвергнется суровым гонениям в первую очередь за связь с наследником, Павлом Петровичем. Источником комедий послужила статья «Теософия» в «Энциклопедии» Дидро, весьма обстоятельная и объективная. Все три пьесы императрицы сохраняют единую структуру, но если первая посвящена в первую очередь авантюристу («Обманщик»), то вторая — «первому ученику» и адептам («Обольщенный»), а третья — толпе («Шаман сибирский»): именно потому, что императрица борется не с личностями, а с распространением идей.
В тех случаях, когда главный герой не чудотворец, а откровенный плут, интрига упрощается и сводится к более или менее оригинальному коллективному надувательству (ибо авантюрист один, а мошенники, как правило, сбиваются в стаю). В «Арабском порошке» Хольберга псевдоалхимики продают порошок, позволяющий превращать металлы в золото, в «Авантюристах» Теис самозванец выдает себя за принца, зарясь на богатое приданое. В «Щеголихах, или Авантюристе» Кайо речь идет всего лишь о галантных авантюрах, где проходимец скрывает, что он женат. Интерес пьесы, оставшейся неопубликованной, пожалуй, только в том, что действие происходит в начале революции, когда хозяева уравнялись со слугами: «Как воцарилась свобода, так началась неразбериха, хозяева и слуги перепутались! Ничто так не раздражает, как эта причудливая смесь людей всех состояний, все кажутся равными, но никто от того не выигрывает, ибо хозяева потешаются над экстравагантностью слуг, а те смеются над безумием хозяев»[240]. В пьесах Мариво, утопических и любовных, хозяева и слуги постоянно менялись местами, здесь же отмена социальной иерархии разрушает в первую очередь театральные амплуа и пагубно сказывается на интриге.
Наиболее интересный вариант трансформации — когда авантюрист предстает как положительный герой. Анализируя в мемуарах свою пьесу «Честный авантюрист», Гольдони подчеркнул две ее особенности. Во-первых, романный тип сюжета, который, «не заключая в себе ничего чудесного, мог бы, однако, в силу своих старинных хитросплетений, быть отнесен к разряду таких романов, как „Том Джонс“, „Томпсон“[241], „Робинзон“ и т. п.». Вторая черта, прямо противоположная, — достоверность, автобиографичность действия и героя: «…если Честный авантюрист, по имени которого названа вся пьеса, и не является моим точным портретом, то все же испытал почти столько же приключений и перепробовал столько же профессий, как и я. […] Я не мог скрыть, что мельком поглядывал на самого себя, сочиняя эту пьесу»[242]. Напомним, что Гольдони близко знавал мать Казановы, Дзанетту Фарусси, которая играла в его пьесах; драматург дружил с друзьями великого соблазнителя и враждовал с его врагами, в том числе с аббатом Пьетро Кьяри. Отметим и третью особенность, запрограммированную оксюморонным заглавием комедии: хотя действие в основном соответствует драматическому канону, благополучная развязка противоречит традиционному финалу-разоблачению. В других произведениях Гольдони возникали лишь отдельные ситуации и персонажи, похожие на описанные выше: граф, маниакально увлеченный своей коллекцией и прямо-таки заставляющий себя дурачить («Семья антиквария», 1749), карточный шулер и соблазнитель, злоязычный сплетник и доносчик («Кофейная», 1750). В «Честном авантюристе» традиционный комедийный сюжет (разоблачение чужака) сталкивается с романным (карьера соблазнителя). Отрицательный драматический персонаж сделан положительным, таким, как он изображается в плутовских романах и в романах карьеры, от «Удачливого крестьянина» до «Милого друга». Центральная сцена разоблачения и изгнания авантюриста (временная смерть) перенесена из финала в середину действия. Когда герой отвечает взаимностью на чувство богатой вдовы, все персонажи пьесы: отвергнутые женихи, брошенные женщины, завистливые слуги — становятся его врагами. Вся знать отказывает ему от дома, его хотят выгнать из города. Вторая часть — это дуэли, или, если угодно, любовные поединки, где вместо шпаги Гульельмо пускает в ход обаяние, таланты и профессиональные навыки. Действуя как врач, адвокат, следователь, государственный муж, авантюрист подчиняет себе весь город Палермо, от слуг до вице-короля; кого соблазняет, кого отправляет в тюрьму. Даже простолюдины против него бессильны, ибо он отвергает искушение деньгами, возвращая золотые, а слуги поддаются соблазну. Его главное достояние — репутация, честное имя. Чтобы разбогатеть, он должен казаться бессребреником, чтобы добиться богатой вдовы — образцовым возлюбленным, соблюдать верность бедной невесте. Разумеется, этим он только сильнее распаляет ее ревность, занимает беспроигрышную позицию, когда его домогаются сразу три женщины.
Финальный триумф честному авантюристу обеспечивает измена, род духовного самоубийства. Покинув невесту, продав себя за огромное приданое, он перестает быть честным. Женившись, добившись устойчивого положения, он перестает быть авантюристом. Все его многочисленные таланты теперь ни к чему — достаточно быть чиновником. Романная развязка подытожила театральное представление.
Если пьеса Гольдони по сути своей — апология буржуазной морали, то в пьесе маркизы де Монтессон «Авантюрист, каких мало» добродетельный тип сюжета претерпевает одно изменение: герой сделан дворянином (напомним, что то же самое произошло и при пересадке испанского плутовского романа на французскую почву). Граф д’Обиньи вынужден покинуть родину после дуэли и, скитаясь по Европе, зарабатывать на жизнь ремеслом литератора и художника. В финале его помиловал король, а богатая вдова вознаградила за страдания.
В «Поддельной авантюристке» Ансома и де Маркувиля все авантюрные истории вымышлены: дабы вскружить голову богатому старику и выйти замуж за его сына, бедная, но честная героиня морочит его романическими россказнями о пережитом, включая неизбежных пиратов, кораблекрушение, рабство, сераль и пр.
Более оригинальные и чисто театральные, а не романные модификации комедийных сюжетов предлагают русские драматурги XVIII и начала XIX в. Герой комедии Клушина «Алхимист» хочет обманом исцелить своего друга алхимика, адепта оккультных наук. Лечит он его театром. Герой, переодеваясь, действуя как истинный комедиант-авантюрист, попеременно играет роли иностранного искателя, приключений, бравого рубаки, врача, игрока, галантной дамы. Алхимик, испытав нашествие незваных гостей, прожив за один день эпизоды целой жизни, наполненной приключениями, отрекается от своих химер и возвращается к обществу, к нормальной жизни.
Тем, что разоблаченный авантюрист на поверку оказывается актером, Клушин выделяет один из устойчивых мотивов сюжета: подчеркивание и разрушение театральной иллюзии. В финале комедий Екатерины II персонажи напрямую обращаются к партеру: аплодируйте; в подражательной пьесе Н. Эмина герои-масоны ссылаются на пьесы императрицы — мол, недолго нам осталось людей обманывать, вывели нас на театре на чистую воду.
В комедии Княжнина «Чудаки» тема философов-обманщиков соединяется с уже упоминавшейся инверсией отношений господ и челяди: ловкий слуга управляет хозяином, набравшимся новомодных идей, за счет того, что осуществляет революцию в одном отдельно взятом доме и держится с барином как ровня.
Позволим себе небольшой экскурс за пределы XVIII столетия. Как показал в своей давней работе А. Л. Зорин[243], в «Горе от ума» Грибоедова при сохранении традиционной комедийной интриги происходит переоценка старых амплуа: злоязычный, лукавый умник становится положительным героем (Чацкий), а скромный и честный любовник — лицемером и тартюфом, который ради карьеры подчиняет себе аристократическую семью (Молчалин). История изгнания чужака превращается в рассказ о «человеке со стороны». Чацкий — сирота, небогат, странствовал три года за границей (чужеземец), был на военной и статской службе («с министрами про вашу связь, потом разрыв»). Но острый ум и обаяние («кто так чувствителен, и весел и остер») оборачиваются против него: поражение на любовном поприще приводит в действие механизм социального остракизма (ложь, навет, слухи), его объявляют сумасшедшим, как истинного авантюриста. Чужие, необычные поступки, иностранная норма нередко прочитываются как безумие, но если во Франции, как мы видели, сумасшедшими объявляют философов, то в России помешанными почитают опасных для государства людей — от самозванцев до Чаадаева.
Так, например, когда в 1776 г. обер-офицер Лицын выдает себя в Париже за польского принца, граф Панин пишет о нем русскому послу, князю Барятинскому, что «в самом существе он человек вовсе сумасшедший, и здесь безумие его было тем приметнее, что оно сопровождалось весьма худым поведением» и что необходимо партикулярно уведомить о нем французское министерство «как о человеке сумасшедшем, не заслуживающем никакого внимания»[244]. Когда в 1777 г. барон Федор Федорович Аш, сын петербургского почтмейстера Ф. Ю. Аша, сообщает И. И. Шувалову, что он, Шувалов, — сын Анны Иоанновны и Бирона, а посему законный император, то Аша, как «впавшего по безумству в преступление», отправляют в Динамюндскую крепость — предписанием «не допускать к нему никого и никаким его речам не верить»[245].
Подобный тип наказания весьма характерен для правления Екатерины II, предпочитавшей, особенно в начале царствования, постращать, а не казнить. Когда в 1766–1767 гг. князь Александр Васильевич Хованский, учившийся во Франции, вознамерился в жизни разыграть роль «злоязычного» и стал со «злодейской дерзостью» порочить учреждения и поступки государыни, а на выборах Комиссии по составлению Уложения положил вместо шара сена, то государыня приказала московскому губернатору П. С. Салтыкову всего лишь попугать нечестивца, дабы укоротил он свой «мерзкий язык»[246].
Но во время царствования Павла I мотивы страха, смеха и безумия прочно соединились в триаду, сохранившуюся в русской культуре. Гоголь в «Ревизоре» показывает, как сообщество людей, обуянных страхом, превращает пришельца, «фитюльку» в значительное лицо — министра, писателя, фельдмаршала. Подобно Екатерине II и Грибоедову, Гоголь исследует, как формируется общественное мнение, как случай создает или губит репутацию. Люди, охваченные коллективным гипнозом, создают себе объект для поклонения, даже не рассмотрев его хорошенько. С этой точки зрения Хлестаков напоминает многочисленных самозванцев, которых крестьяне почти заставляли играть роль царя, обязанного отвоевать престол. И здесь нельзя не вспомнить еще об одном гоголевском авантюристе, окруженном слухами, едва ли не принятом за Наполеона — о Чичикове. Герой «Мертвых душ» — не только плут, но одновременно и дьявол, покупающий души, и святой, путешествующий по загробному миру, дабы вывести оттуда грешников, воскресить мертвых.
Если в одних случаях авантюрист сознательно ориентируется на поведенческие стереотипы, запечатленные в мифах, и, более того, участвует в их литературной разработке (Дон Жуан, Эдип), то в других его жизнь как бы восполняет недостаток данных мифов в культуре Просвещения (Фауст, Вечный жид). Рассмотрим сначала первый вариант, тем более что в бытовом сознании Казанова стал синонимом Дон Жуана. Постараемся понять, чем он походит на своего литературного предка и чем отличается. Мемуары венецианского соблазнителя были опубликованы в тот период, когда романтическая культура обратилась к мифу о Дон Жуане (Байрон, Пушкин, Стендаль, Мериме), и потому они были восприняты читателями и писателями как «эротическая Одиссея» (С. Цвейг), едва ли не подлинная история Дон Жуана.
Напомним, что Казанова помогал Лоренцо да Понте, своему земляку и тоже в душе авантюристу, дорабатывать либретто для оперы Моцарта «Дон Жуан» (премьера состоялась в Праге в 1787 г.). Трудно сказать, что из написанного венецианцем вошло в окончательный текст, ибо в архиве замка Дуке сохранились лишь черновые наброски, отвергнутые композитором. Интересно, что в этих двух вариантах девятой сцены второго акта главное действующее лицо — не Дон Жуан, а слуга Лепорелло, занявший его место. В первом отрывке хор пострадавших грозит слуге жестокими карами и мучительной смертью, а тот, защищаясь, отшучивается; во втором он, оправдываясь, обвиняет женщин: «О пол-соблазнитель! Источник страданий»— и убегает, укрывшись за завесой слов. Совершенно так же в конце жизни Казанова физически ощущает приближение смерти и пытается заговорить ее, спрятаться за писанием мемуаров. Его по-прежнему притягивают женщины, но чем дальше, тем больше мучает бессилие. Да Понте рассказывает в воспоминаниях о встрече старого Казановы с некогда обокравшим его слугой, который стал литератором, — венецианцу приходится смириться с поражением.
Чтобы сопоставить истории двух соблазнителей, рассмотрим повествовательную основу легенды о Дон Жуане, стремясь выделить опорную схему и основные мотивы. При этом мы опираемся на основные работы, посвященные этому литературному мифу нового времени (О. Ранк, Ж. Руссе, Ю. Кристева, П. Брюнель, Ф. Марсо и др.)[247]. В качестве исходного текста возьмем версию Моцарта, не забывая, разумеется, и о других.
История Дон Жуана сценична по своей природе, ибо нарушает, подобно рассмотренным выше текстам, основные постулаты прозаического повествования: она отрицает счастливый конец (и счастливый брак, как его частную форму) и делает главным героем врага, постороннего. В нашем рассказе он естественно принимает эстафету от Тартюфа: обоими пришельцами движет страсть к обольщению, духовному и эротическому («но я, сударыня, не ангел бестелесный»), с той лишь разницей, что один атеист, а другой святоша.
Дон Жуан находится вне общества, вне времени и пространства, он «темный» двойник каждого из нас. Он — человек ночи, без имени и без лица (его заменяет маска), он постоянно прячется, меняет костюм. Он не знает ни детства, ни старости, репутация (список побед) заменяет биографию. Его сила в том, что он не меняется, всегда оставаясь самим собой, прекрасным принцем, Дорианом Греем. Напротив, Казанова по-разному относится к женщинам в юности и старости, они меняются вместе с ним, ибо, кружа по Европе, авантюрист нередко сталкивается через много лет с прежними своими любовницами (две Терезы, Генриетта, Баре-Ланглад, м-ль М — р, Ирена и т. д.). Весь континент превращается в большую семью, в каждой стране его ждут не только враги, как Дон Жуана, но и друзья, подруги, внебрачные дети. Отрицая конец, Дон Жуан, по сути, претендует на бессмертие, тогда как авантюрист, автор мемуаров, живет только пока пишет и остро ощущает свою смертность. В легенде о Дон Жуане функция летописца передана комическому двойнику — слуге, не только рассказчику, но и интерпретатору.
Рассмотрим взаимоотношения Дон Жуана с тремя основными действующими лицами: с женщинами, со слугой и со статуей. Дон Жуан берет на себя задачу сексуальной инициации всех женщин. За ним право первой ночи, он должен лишить девушку невинности и оплодотворить ее до брака. В некоторых мифологических традициях эта задача предстает как трудная и опасная, возникает поверье о «vagina dentata» (Зигфрид и Брунгильда). Подобное представление лежит в основе сюжета большинства галантных сказочных повестей XVIII в., где, как в «Шумовке» Кребийона, феи и духи снимают заклятье с героев, проведя с ними ночь (непосредственно мотив «vagina dentata» встречается в «Султане Мизапуфе» Вуазенона).
Тот, кто, подобно графу Альмавиве, претендует на право сеньора, хочет быть повелителем всех женщин. Весь мир — его гарем. У него не может быть соперников; как пишет Отто Ранк, убивая или обманывая мужей, он всего лишь удаляет с пути помехи. Супруг или официальный любовник для него все равно что острая приправа к блюду, без них женщина не вызывает у него интереса[248]. Подобная ревность свойственна и Казанове, и, конечно, он также играет роль античного божества, оплодотворяя девиц, с той разницей, что потом благополучно выдает их замуж. Мольеровский Дон Жуан предстает как всеобщий муж («épouseur du genre humain»), тогда как венецианец — соблазнитель и сводник.
Дон Жуан — тот, кого ждут, и потому маска сластолюбца приобретает сакральные черты, божественные или дьявольские. С точки зрения Стендаля, Дон Жуан — не распутник (и потому, считает он, персонаж поэмы Байрона — всего лишь вариация на тему Фобласа). Исторически Дон Жуан происходит от средневекового рыцаря, ибо по-новому реализует идею куртуазного служения, когда не только личные достоинства мужчины, но и его общественную репутацию целиком определяет Дама. Но эта идеальная женщина существует лишь в его воображении, она — объект вечного поиска, и потому Дон Жуан сродни писателю или алхимику, ищущему философский камень.
Дон Жуан — Прельститель, тот, кто бросает вызов обществу, государству (почти во всех версиях он не в ладах с монархом, выслан из столицы), раю и аду. Он соблазняет монахинь, насилует женщин в королевском дворце (в варианте Тирсо де Молина), т. е. наставляет рога Богу и государю. Он черпает наслаждение в пороке и преступлении, и потому, полагает Стендаль, подлинные Дон Жуаны — председатель черных месс Жиль де Ре, убийца и кровосмеситель Ченчи[249] (т. е., добавим, персонаж в духе маркиза де Сада).
Как полагает Камий Дюмулье, можно интерпретировать миф о Дон Жуане в духе идей иллюминизма, как продолжение еретических традиций Братства Свободного Духа, сохранившихся еще в XVII в.[250]
Человек, достигший Бога, совершенен и потому находится по ту сторону добра и зла. Он безгрешен, преступления и блуд — лишь ступени мистического познания. Его свободная воля — эманация Провидения, и посему она важнее счастья и благополучия прочих людей. Постигнув высшую истину, человек становится равен Богу и уже не нуждается в нем. В своем развитии эти идеи ведут к мистическому анархизму почти ницшеанского толка.
Если Дон Жуан — разрушитель, вносящий хаос в мир, то Казанова — конформист. Конечно, для него любовь к женщине тоже во многом сводится к власти над ней. Постоянный эпитет, которым он награждает всех женщин, от служанки до Екатерины II, а иногда и мужчин, как, например, графа де Латур д’Оверня, — «кроткая» или «кроткая, как овечка». «В делах подобного рода покорность может возместить недостаток любви. Не ощущаешь ни благодати, ни порока, ни порывов страсти, но зато чувствуешь полную власть над другим существом» (HMV, 1, 460). Разумеется, он тоже соблазняет монахинь (иногда даже через решетку монастыря), проникает к любовницам через церковь и испытывает особое удовольствие от святотатства, но при этом остается человеком верующим. Разумеется, венецианец заглядывается на принцесс крови (правда, он уверяет, что побоялся признаться в любви принцессе Шартрской, дабы не потерять мистическую власть над ней), входит в доверие к маркизе де Помпадур, но он не бунтует против короля, а поставляет ему любовниц. Портрет обнаженной Луизон О’Морфи, заказанный Казановой, как в сказке, пленил Людовика XV (фаворитка в 1752–1755 гг.); гренобльской дворянке Анне Роман-Купье венецианец предсказал, что она станет королевской возлюбленной и родит сына, которому суждено вершить судьбы Европы, и та восприняла гороскоп не как догму, а как руководство к действию (фаворитка в 1761–1765 гг.).
Если применительно к Дон Жуану можно говорить о мистике любви, то Казанова — реалист; если Дон Жуан пленен красотой, то Казанова — красавицами (хотя он и горазд порассуждать о прекрасном в жизни и в искусстве). Техника соблазнения у них во многом похожа. Так, в варианте Да Понте Дон Жуан использует три приема: выдает себя за другого (пробирается к Анне под видом Октава, переодевается в одежду Лепорелло), отстраняет и замещает жениха (соблазняет крестьянку, обещая жениться), устраивает праздник и карнавал, дабы выбить женщину из привычной ситуации и, главное, вызвать у нее ревность к соперницам. Во всех трех способах используется театральная идея переодевания, маски, двойничества. Для Казановы первый прием (обман) не характерен, он предпочитает, чтобы любили его самого, хотя он и не чуждается розыгрышей, переодевается трактирным слугой, танцует в монастыре на острове Мурано в костюме Пьеро. Второй прием, как мы уже говорили, он использует постоянно, исхитряясь даже попользоваться невестой в карете, по дороге из церкви после венчания. Но наиболее характерен третий способ — Казанова любит укладывать женщин в постель парами: то вместе, то поврозь, а то попеременно. Он утверждает, что если в одиночку девушка способна устоять, то вместе с подругой она совершенно беззащитна. Методика Казановы более эффективна, ибо он в большинстве случаев добивается успеха, тогда как опера Моцарта — история не побед, а поражений, Дон Жуану постоянно мешают довести дело до конца, только Лепорелло в платье хозяина овладевает Эльвирой.
Для Казановы подобная ситуация возможна, пожалуй, только в конце жизни. Здесь необходимо сделать одно существенное уточнение. Казанова нередко искренне влюбляется и, более того, способен и на жертвы, и на долгое чувство, как в истории с Генриеттой. Он не выстраивает хладнокровно стратегию соблазнения, не продумывает ходы наперед, подобно литературным либертенам типа Вальмона (хотя он и не прочь порой разыграть сцену «философии в будуаре» и преподать девице теорию гедонизма с практическими пояснениями: так поступает он с м-ль Везиан и м-ль М — р). Казанова полагается более на интуицию и умение импровизировать, на свое мужское обаяние, нежели на опыт. В случае необходимости он готов терпеть и ждать, дабы действовать решительно в нужную минуту. Авантюрист отвечает «да» на каждое предложение Фортуны-женщины, он всегда готов.
Но с возрастом Казанова все чаще прибегает к самому главному козырю — к деньгам. Чем меньше времени отведено ему судьбой, тем больше он спешит. Любовь для него начинается с подарка, даже если награду приходится ждать тридцать лет (так, актриса Дени вознаграждает его за цехин, который он подарил ей мальчиком). Вместо любовных клятв Джакомо вручает юной Сесиль золотые, ибо, утверждает он, от них больше проку. Он щедр, поскольку, по его словам, женщины не прощают скупости, но едва ли не в большинстве случаев венецианец просто-таки покупает женщин. Причем он предлагает напрямую деньги и самой даме, и ее матери, а иногда и мужу. Когда Казанова в Женеве вручает трем подругам синдика по золотому шарику в качестве универсального противозачаточного средства, он символически влагает в них золотой ключ, открывающий любое женское тело.
Существенное отличие от Дон Жуана: Казанова почти не обманывает женщин. В середине жизненного пути он даже может заключить нечто вроде «контракта о сожительстве», особо оговаривая в переписке с комедианткой Жюли Вальвиль возможность расторгнуть союз при обоюдном согласии. Если Дон Жуан, обещая жениться и бросая женщин, разбивает их судьбы, то Казанова, как справедливо подчеркивает Фелисьен Марсо, расстается с ними без обид, как правило, обеспечивая их. Марколина, любовница Казановы, как-то сказала ему, что он, похоже, путешествует «единственно для того, чтобы составить счастье бедных девиц — лишь бы они были хорошенькие» (ИМЖ, 481). Притягательность авантюриста в его мимолетности: женщины инстинктивно чувствуют, что ничем с ним не рискуют, что он не превратится в добропорядочного мужа[251].
У Казановы есть излюбленные места свиданий. Как в отношениях авантюриста с обществом, главное — удивить и заинтриговать, и потому он стремится извлечь женщину из привычной среды обитания, пригласить ее в загородный домик или снятый им замок. Подобно героям романов, он готов пробираться по потайным лестницам, часами ждать, спрятавшись в чулане, боясь чихнуть, дабы не привлечь внимание ночующего в соседней комнате мужа. Но бродяга по крови своей, он предпочитает для любви переходное пространство: лестницу или, еще чаще, карету. Длинные речи в экипаже нужны только для того, чтобы отказать (беседа Казановы с Беллино-Терезой[252]), ибо невольно соприкасающиеся тела не нуждаются в словах, чтобы понять друг друга. Правда, и в этом пространстве Казанову подстерегают неожиданности: то он путает руки графа де Латур д’Оверня и его любовницы, то некая англичанка, отдавшись ему в карете, на другой день отказывается беседовать с ним, ибо подобная безделица, заявляет она, — еще не повод для знакомства[253]. И это удар для авантюриста, ибо он предпочитает начинать с любви (как приятель Казановы Тиретта, который употребил на итальянский манер немолодую даму во время публичной казни Дамьена, невзирая ни на возраст, ни на внешность ее, ни на окружающих). Соблазнитель начинает с конца, ибо отрицает финал — свадьбу: «Сама мысль о браке заставляла меня содрогнуться; я слишком хорошо знал себя и предвидел, что от размеренной семейной жизни сделаюсь несчастен, а значит, будет несчастна и моя половина» (ИМЖ, 371), «Брак — самое ненавистное для меня таинство, ибо оно хоронит любовь» (HMV, III, 170). Именно в подобном построении видели современники новаторство «Новой Элоизы», ибо Руссо также перенес центральное событие любого романа из конца в начало.
Казанова чурается коллективных оргий, организованных не им. Конечно, с возрастом Джакомо меняется, и если в молодости он не откажется принять участие в групповом изнасиловании, то в зрелые годы скорее ограничится ролью зрителя. Не любит он и пространства, предназначенного для разврата. Как всякого венецианца, его притягивает вода (на ежегодном празднике дож обручается с морем). В венецианской части мемуаров постоянно поминаются гондолы, свидания в уединенных домиках (casino) на островах. Во Франции все ритуалы по перевоплощению маркизы д’Юрфе Казанова совершает в небольших бассейнах. Но, посетив в первый раз бани в Берне, он разочаровал местных жриц любви («увидев ее обнаженной, я не испытал ничего», — пишет он). Ему нужна игра, провокация, небольшой спектакль. В другой раз он пришел туда с дамой, переодетой мужчиной, взял двух банщиц, склонных к лесбийским играм, и бассейн превратился в эротический театр.
Казанова — человек более чувственный, нежели чувствительный. Но самые литературные чувства — слух и зрение — наиболее обманчивы. Конечно, Казанова может соблазниться умно рассуждающей девицей, и тогда научный диспут перейдет в постельную сцену, как в случае с юной женевской богословкой. Он может построить рассказ о любовном приключении с г-жой Фоскарини почти только на зрительных образах, но это будет история поражения. Когда в «Истории моей жизни» возникает мотив подсматривания, то сразу возникает и другой мужчина: счастливый соперник (подросток, которого Беттина предпочла Казанове-мальчику), напарник (аббат де Бернис, Тиретта) или любовник, соблазняющий самого венецианца (Исмаил, Лунин). Появляется тема театра, а значит — иллюзии и обмана (но именно в этом — секрет женской притягательности, считает Джакомо[254]). Слова и взгляды воспламеняют воображение, но этим зачастую все и ограничивается, как то происходит с приятелем Казановы, женевским синдиком, и как, по утверждению принца де Линя, происходило с Казановой-мемуаристом. Чем высокопарнее слог (любовный пламень, святилище, храм любви, место, где любовь умирает, чтобы воскреснуть), почти пародийно использующий сакральную или алхимическую лексику, тем явственнее неудача (приключение с г-жой Фоскарини). Женскую красоту венецианец, как правило, описывает по литературному трафарету: белая кожа, черные волосы, выразительные глаза.
Напротив, истинны чувства, связанные в первую очередь с подсознанием, а не рассудком — осязание, обоняние, вкус. Как говаривал венецианец, «одни юнцы изъясняются в любви иначе, нежели пантомимой» (ИМЖ, 388). Когда Генриетту спрашивают, как они с венгерским офицером понимают друг друга, она отвечает, что им слова без надобности: они, мол, все время проводят за картами, она тасует, он сдает. Графу Тиретте не нужно знание французского языка, чтобы заслужить в Париже титул графа де Шестьраз, с которым «ни один смертный не сравнится» (ИМЖ, 386).
Когда Казанова пытается выяснить истинный пол Беллино-Те-резы, то зрение обманывает его, а осязание выручает. Венецианец любит предварительно удостовериться собственноручно, что девушка невинна: «Она слегка нагибается, я решительно протягиваю руку и под платьем немедленно обнаруживаю, что дверь на запоре и придется взломать ее, чтоб обрести счастье» (ИМЖ, 369), «я сел, поставил ее промеж ног, сунул руку и уверился, что она целая» (ИМЖ, 562). Те же привычки он приписывает и Людовику XV: «Он уселся, поставил ее между колен, приласкал и, удостоверившись своей королевской рукой в ее невинности, поцеловал» (ИМЖ, 165).
Подобно Дон Жуану, венецианец чувствует женщину на расстоянии. «Я чую запах женщины» («Mi pare sentir odor di femmina»[255]), — говорит Дон Жуан в опере Моцарта еще до того, как завидел новую жертву. Казанова проявляет интерес к Терезе, едва заслышав, что в соседнем номере остановилась актриса; он заступается за Генриетту и влюбляется, не видя ее: во время скандала она прячется в постели под одеялом. Обе они потому так долго сохраняют для него очарование, что его притягивает тайна: женщина это или мужчина, аристократка или авантюристка. Едва он получает ответ и хочет продлить отношения, едва ли не жениться, как подсознательно навлекает на обеих беду, ускоряет разлуку, — теряет паспорт и попадает в тюрьму, подвергает Генриетту опасности быть узнанной.
У каждой женщины свой запах, как у всякого блюда, он манит и дразнит, уверяет венецианец. Еда для него почти что равноценна любовному поединку, а на склоне лет — заменяет его. Как пишет принц де Линь, хорошо знавший старого Казанову, «женщины, в особенности юные девицы, волнуют его воображение, но — уже не более того […] он находит отмщение, уничтожая яства и вина: исчез бог парков и сатир лесов, остался хищник застолий» (ИМЖ, 655–656). В молодые годы сцены пиршеств и любви перемежаются, Казанова никогда не забудет упомянуть, чем потчевала его любовница. Если женщина ест и пьет наравне с ним, то это признак того, что она может составить ему конкуренцию: Марколина и впрямь отбивает у него девиц и даже проводит ночь с Генриеттой.
В предыдущих главах уже говорилось о склонности авантюристов к травестии, гомосексуальным связям. В «Истории моей жизни» создается ощущение, что главный герой — такой же андрогин, как персонажи «Икозамерона», но только разлученный со своей половиной, которую он должен повсюду искать. Еще в детстве Казанова остроумно ответил на вопрос, почему в латинском языке мужской половой орган женского рода, а женский — мужского. Он сочувственно цитирует слова г-жи Фоскарини о том, что она всегда видела в мужчине вторую половину ее существа, созданную для нее, а она для него, и мечтала как можно скорее соединиться с ним браком. Казанову постоянно притягивают девушки, одетые мужчинами, он хвалится своим умением разгадывать истинный пол травести (шевалье д’Эона[256] или некого швейцарца, после свадьбы оказавшегося женщиной), он соблазняется мужчинами. Подобно Дон Жуану, он ищет в женщине то, чего у нее нет.
В донжуанской технике соблазнения огромную роль играет список и тот, кто его скрупулезно составляет, — слуга. Он — судья, фиксирующий результаты и рекорды, лишь он свидетельствует, что реально существуют тысяча три соблазненные испанки, шестьсот сорок итальянок, двести тридцать одна немка, сто француженок, девяносто одна турчанка. Казанова, напротив, чурается репутации мага и соблазнителя. Он сам ведет летопись своих побед в мемуарах, но воспоминания прельщают лишь его читателя. Венецианец — не спортсмен и не охотник, он не гонится за числом. По подсчетам Сюзанны Рот, в «Истории моей жизни» упоминается около ста сорока женщин. Если поделить это число на сорок лет, прошедших от первого приключения до того момента, когда обрываются мемуары, то получается менее четырех женщин в год: рацион почти аскетический. Упомянуты, по всей видимости, не все приключения, а только наиболее интересные; сам Казанова говорит, что знавал несколько сот женщин.
Слуга — такой же неотъемлемый комический двойник Дон Жуана, как Санчо Панса при Дон Кихоте. Как подчеркивает Отто Ранк, слуга не только критикует, оценивает или подменяет хозяина, он тот, кто испытывает страх, кто живет по земной, а не сверхчеловеческой шкале ценностей. Казанове слуга нужен именно для того, чтобы чувствовать себя хозяином, хоть он и уверяет Генриетту, что лучше обходиться без слуг, ибо все они — воры и шпионы. К некоторым, служившим у него подолгу, как Ледюк и Коста, он искренне привязан и описывает их как рыцарей удачи: «Он отчасти плут, распутник, смел до дерзости, смышлен и необразован, наглый лжец, в чем, кроме как мне, никогда не признается. Но у этого дурного гражданина одно большое достоинство: он слепо выполняет мои приказания, презрев опасность, он не страшится не только палочных ударов, но даже виселицы, правда, только на изрядном отдалении» (HMV, И, 347). Доверие хорошо в меру — Коста Казанову обокрал, присвоив драгоценности и деньги, выманенные у маркизы д’Юрфе.
В Швейцарии у Казановы появляется «гувернантка» тридцати пяти лет («ma bonne»), одновременно и нянька и любовница. Она руководит им, помогает выпутаться из сложной любовной передряги, проведя ловкую контринтригу, достойную Фигаро: она посылает на свидание вместо венецианца его слугу Ледюка. Как в комедии, женщины и лакеи руководят мужчинами.
Тот, кому нечего терять, выигрывает. Проигравший попадает в ад. Командор, указывающий туда дорогу, предстает как трагический двойник Дон Жуана, как символ власти. Закалывая отца донны Анны, Дон Жуан убивает Отца, уничтожает родительский и государственный авторитет. Напротив, финальный поединок со статуей — свидание с невестой-смертью. Образ командора связывает темы любви, смерти и страха, Эрос и Танатос. Последний обед в опере Моцарта предстает как свадебная трапеза, Дон Жуан ожидает статую, горя почти любовным нетерпением, он дает ей руку, как при венчании, и становится добычей дьявола, проваливаясь под землю.
О связи с духами и путешествии в подземный мир речь пойдет позже. Пока скажем только, что легенда об оживающей статуе, столь важная для культуры XIX в. (Пушкин, Мериме), возникает на периферии жизни и творчества авантюристов (так, С. Заннович перевел на итальянский «Пигмалиона» Руссо). XVIII век испытывал слабость к механизмам и автоматам, заводные куклы Вокансона — лучший тому пример. В философской традиции люди рассматриваются как думающие машины. В «Икозамероне» Казанова описывает крылатых почтовых лошадей, передвигающихся как автоматы. Но венецианец, при всех своих алхимических увлечениях, предпочитает не мериться силами с неживой материей, а сосредоточиться на живых. Он вылечивает похожую на восковую статую девушку, страдавшую от отсутствия месячных: хирурги регулярно делали ей кровопускание, а Казанова, лишив ее невинности, помогает ей обычным способом избавиться от избытка крови (ИМЖ, 232–233).
На первый взгляд, миф об Эдипе имеет к авантюристам не большее отношение, чем к любому смертному. Выше уже говорилось об их комплексе брошенного ребенка, отказе от матери и отца и поиске «истинных» родителей. Но Казанова к тому же почти бравирует нарушением одного из самых древних табу — инцеста. Можно предположить, что его мир настолько мал, что во всех странах он встречает одних и тех же людей, и с течением времени дочери занимают место матерей (Лукреция и Леонильда; Ирен, ее мать и дочь). Чем старше становится венецианец, тем более юные особы привлекают его, и в конце мемуаров он интересуется уже собственными внучками (которые одновременно доводятся ему дочками). Но, во-первых, как показывают разыскания казановистов, в большинстве случаев Джакомо тешит свое тщеславие, по датам он вряд ли мог быть всеобщим отцом. Во-вторых, слишком демонстративны его заявления, что, когда они с дочерью Леонильдой почти инстинктивно соединились, не в силах противиться влечению, то, к удивлению своему, не почувствовали ни вины, ни угрызений совести, ничего (HMV, III, 842). Пассаж из мемуаров почти дословно совпадает с аналогичными рассуждениями из «Икозамерона», где инцест описывается как естественный природный закон: «…мы сделались мужем и женой, без всякого тому противления или какого-либо соглашения»[257].
В литературной традиции, от «Царя Эдипа» Софокла до «Ста лет одиночества» Гарсиа Маркеса, модель мифа, кроме центрального ядра (бой отца с сыном и кровосмешение), включает и постоянные сопутствующие мотивы: основание рода или государства (воцарение), разгадывание тайны и слепота (физическая или духовная), одиночество. Некоторые мотивы мы обнаруживаем в судьбе Казановы: провидческий дар, который он приписывает общению со своим демоном, одиночество в конце жизни в замке Дуке. Другие мотивы возникают в «Икозамероне», утопии, целиком построенной на инцесте, как сформулировал немецкий казановист Гельмут Бертрам[258]. Эдуард и Элизабет, брат и сестра, попавшие в подземный мир, дают начало роду людей, размножающихся в геометрической прогрессии: у них рождаются только двойняшки, мальчик и девочка, которые вступают в брак между собой. Правда, когда их становятся уже тысячи и возникает государство в государстве, Эдуард заменяет инцестуальный брак кросскузенным. Но у коренных жителей, мегамикров (т. е. великих разумом и малых телом), инцест сохраняется, ибо они — гермафродиты, рождающиеся на свет парами, и жить не могут без своего неразлучника. Постепенно люди-великаны подчиняют себе подземный мир, приютивший их. Эдуард предстает как Робинзон, заново изобретающий и приносящий в дар туземцам дары цивилизации, в том числе два главных: порох и книгопечатание. Но одиночество героев, окруженных почестями и поклонением бесчисленного потомства, только усиливается. Случай возвращает их обратно на землю, где они тоже всем чужие. У них хватает сил рассказать свою историю, но далее, как в сказках, брат и сестра, сохранившие молодость и здоровье в подземном мире, на земле стремительно дряхлеют и умирают.
Легенды о Вечном жиде, так же как о Фаусте, сравнительно мало распространены во французской культуре Просвещения. Литературных текстов, кажется, нет, исследователи нашли лишь несколько народных вариантов истории о чернокнижнике. Во второй половине века Вечный жид появляется в немецкой и английской традиции (Шиллер, Гете, Льюис)[259]. За Вечного жида якобы выдавали себя Сен-Жермен и Калиостро; во всяком случае, о них обоих рассказывали, что их слуга на вопрос, действительно ли хозяин беседовал с Пилатом или Карлом Великим, отвечал: «Не могу знать. Я служу у барина всего триста лет». Сам Сен-Жермен, по свидетельству барона Глейхена, действовал тоньше: рассказывал о Франциске I с подробностями, которые мог знать только очевидец, и, заворожив слушателей, случайно проговаривался: «И тут я сказал ему…» Ситуация резко изменится после революции, когда тысячи эмигрантов начнут скитаться по Европе. Тогда честный авантюрист Ф. М. Гримм, весьма чутко улавливающий и отражающий настроения эпохи, будет поминать в письмах страннический посох и удел Вечного жида[260]. А в начале XIX в. поляк на русской службе граф Ян Потоцкий выведет Вечного жида в написанном по-французски романе «Рукопись, найденная в Сарагосе» и образ этот прочно закрепится в романтической культуре. Агасфер останется символом мистического бунтаря, то сливающегося с Дон Жуаном и Фаустом, то противопоставленного им, олицетворяющего то Каина, то страдающего Христа.
Литературные персонажи Дон Жуан и Фауст впервые встретились в художественных текстах XIX в.[261], но в авантюристах Просвещения, алхимиках и соблазнителях, воплотились черты их обоих. Любовь и познание оказываются синонимами, как в Библии («Адам познал Еву, жену свою»), ибо ими движет страсть к познанию нового. При этом оба они в поисках идеала губят любящих их женщин, обоих ждет страшный конец от когтей дьявола (в народных легендах черт убивает алхимика). С этой точки зрения обе легенды развивают библейскую тему плотской любви как дьявольского искуса, получающую в прозе XVIII в. и авантюрную и мистическую трактовку (так, в романе Казота «Влюбленный дьявол» юноша под руководством каббалиста вызывает черта, и тот, трижды преобразившись, является в облике юной девушки, Любви).
Подобно Дон Жуану, Фауст также окружен двойниками: с одной стороны — Мефистофель, с другой — он сам в обличье юноши. Но если Дон Жуан воплощает зло, то Фауст впускает зло в мир.
Дон Жуан и Фауст бросают вызов не только Богу, нарушая установленные им законы, переделывая созданный им мир, но и времени. Они существуют в настоящем, где нет ни прошлого, ни будущего, ибо каждое мгновение уничтожает предыдущее, стирает память о нем. Как только Фауст хочет его остановить, он гибнет.
В своем повседневном поведении молодой Казанова предстает как типичный итальянец — ловец мгновений, живущий только сегодняшним днем[262]. Напротив, пожилой Джакомо пытается запечатлеть в мемуарах ускользающие дни и годы. В отличие от Дон Жуана он помнит все, он испытывает потрясение, увидав через много лет надпись на оконном стекле в женевском трактире: «Ты забудешь и Генриетту». Венецианец остро чувствует условность отсчета времени, ибо вынужден соотноситься с двумя взаимоисключающими системами, итальянской и французской. Первая ориентирована на природу, вторая — на социальное поведение. Итальянцы в XVIII в. отсчитывают часы от захода солнца, французы — так, как это принято сейчас. Поэтому, как пишет Казанова, одним важно, что солнце заходит всегда в одно и то же время, тогда как для других важен распорядок дня, постоянное время завтраков, обедов и ужинов. Кроме того, в Венеции год начинается не 1 января, а 1 марта, и иногда Казанова невольно запутывает читателя, давая даты то по одному, то по другому календарю. Но более всего выбивает венецианца из колеи Россия, ибо солнечный цикл на севере принципиально иной, чем на юге. Зимний петербургский день для него столь короток, что он путает утро и вечер, теряет день, проспав по ошибке более суток. Белые ночи также докучают ему. Пушка Петропавловской крепости, стреляющая в полдень, его раздражает, ибо воплощает военный авторитарный режим правления, который хочет подчинить себе солнце. Потому главная реформа, которую он предложил Екатерине II и над обоснованием которой трудился на склоне лет, — это переход от юлианского к григорианскому календарю. Императрица, по его словам, отвергла проект, дабы не вызвать возмущения в стране, и предпочла систему двойных дат.
В мире мегамикров год в четыре раза короче земного, но время отнюдь не идет быстрее, а, напротив, останавливается, ибо там нет ни болезней, ни старости. Как показала Шанталь Тома, анализируя «Икозамерон», утопический мир, геометрически размеренный и предсказуемый, скучен: Эдем (а именно там, под землей, куда обычно помещают ад, по уверениям Казановы, находится земной рай) предстает как место заточения, подобное если не Пьомби, то замку Дуке. Поиск рая — мистическая цель масонства; но обретение его для Казановы и героев его романа оборачивается карой.
Сила Дон Жуана — в списке его побед, сила Фауста — в договоре с дьяволом, то есть опять-таки в письменном тексте, составленном другим. Казанова сам пишет мемуары, не передоверяя дело слуге, и потому вполне логично в приключениях, связанных с алхимией и каббалистикой, он играет роль искусителя. История его взаимоотношений с маркизой д’Юрфе — это история Фауста, изложенная Мефистофелем. Дьявол по традиции ироничен и насмешлив; Казанова, с сочувственной улыбкой изображая свою жертву («Я покинул ее, унося с собой ее душу, сердце, разум и остатки здравого смысла», ИМЖ, 430), выставляет самого себя в неприглядном свете. Но чем старательнее венецианец превращает в мемуарах магический обряд в шутовской карнавал, тем больше хочется отнестись к нему всерьез. Потому что подобное «антиповедение», как говорилось выше, характерно для алхимиков, потому что определение масонской тайны, которое дал Казанова, вошло в соответствующие словари: «Тайна масонства нерушима по природе своей, ибо каменщик, владеющий ею, не узнал ее от другого, но разгадал сам […] Сумев постигнуть ее, он остерегается разделить открытие свое с кем бы то ни было, даже и с лучшим другом-каменщиком: ведь если недостало таланту проникнуть в нее, то тем более не получит он никакой пользы, услыхав ее изустно» (ИМЖ, 95). И далее Казанова продолжает: «Те, кто по бесчестью своему и нескромности не постеснялись разгласить происходящее в ней [в ложе — А. С.], все ж не разгласили главного. Да и как могли они разгласить то, что им самим неведомо? Знай они тайну, не разгласили бы и обрядов». Герман Гессе в «Паломничестве в страну Востока» формулирует это несколько иначе: тот, кто рассказывает тайну, забывает ее.
Все казановисты единодушны: Казанова — человек земной, отнюдь не мистического толка, и маркизу он попросту дурачил. Про масонские обряды он умолчал, про розенкрейцерские рассказал, выдавая их за свое изобретение и представляя полной бессмыслицей. Только после того, как был предан гласности рецепт изготовления золота, сообщенный им принцу Карлу Курляндскому, он поместил его в «Историю моей жизни». Лишь в примечании упомянул венецианец о том, как в Париже занимался алхимией с принцессой Ангальт-Цербстской, матерью Екатерины II. Но вычленим из мемуаров историю маркизы д’Юрфе и рассмотрим как повествовательное единство[263]. Тогда мы получаем возможность, во-первых, по-новому прочесть ее в контексте «Истории моей жизни» и «Икозамерона», сопоставив с аналогичными эпизодами, а во-вторых, сравнить со схожими сюжетами в алхимических и розенкрейцерских легендах, а также в литературных сказках XIV–XIX вв.
В век Просвещения масонство было по преимуществу мистическим, и многие ложи (в том числе русские, входившие в систему Мелиссино) всерьез занимались алхимией. Это подразумевало не только химические опыты, но и духовное совершенствование. Целью было получение философского камня, способного исцелять «прокаженные» металлы, превращая их в благородное золото, а кроме того — универсальной панацеи, или жидкого золота, врачующего все болезни и в идеале дарующего бессмертие. По сути, это одно и то же вещество в твердом и жидком состоянии.
«Великое делание» предполагает четыре стадии, по числу стихий (земля, вода, огонь, воздух): черную, красную, желтую (или, реже, зеленую) и белую. Позднее их число сократилось до трех. Стадия чернения — это первичная материя, хаос, разъятие. Символически представляется либо как инцестуальный брак (соединение мужского и женского начала) и гибель плода их союза, либо как расчленение монарха или убиение его собственным сыном. Белая стадия — очищение: душа после смерти освобождается от телесной оболочки и возрождается. Белый содержит все цвета спектра, и потому он соотносится не только с луной и серебром, но и с павлином. Красную стадию символизирует солнце, это химический брак белого и красного, короля и королевы.
Превращение материи не может осуществиться без преображения духа, и потому алхимический процесс интерпретируется как инициация, очищение и преображение адепта, поиски истинного «я», приход к истине через разорение и разочарование, через духовную смерть и воскресение (наиболее подробно это сопоставление рассмотрел Карл Густав Юнг в книге «Психология и алхимия»[264]). Старинные трактаты, как правило, высмеивают «химиков», «раздувателей мехов» («les souffleurs»), безумцев, становящихся добычей обманщиков, и превозносят истинных «философов».
В истории маркизы д’Юрфе соединяются два сюжета: эротическая и мистическая инициация юноши (т. е. самого Казановы), обретающего тайное знание и супругу-мать, и метаморфоза, превращение старухи в юную красавицу. Французская литературная сказка использует сходную конструкцию (с переменой ролей) с конца XVII в., начиная от «Рике с хохолком» Шарля Перро: после свадьбы девушка обретает ум, а подземный король — красоту.
Представим действующих лиц. Жанна д’Юрфе, урожденная Камю де Пуэнкарре (1705–1775), была любовницей Регента, Филиппа Орлеанского. В 1724 г., за год до рождения Казановы, она вышла замуж за Луи-Кристофа де Ларошфуко. Муж закрывал глаза на любовные увлечения жены, удовольствовался объяснением, что дети, родившиеся в его отсутствие, зачаты от стихийных духов (ибо все в роду, начиная с алхимика Анн д’Юрфе, увлекались оккультными науками), и дабы вовсе ей не докучать, погиб на войне. Маркиза была богата и скупа, удачно спекулировала ценными бумагами. Поссорившись с дочерью, она затеяла против нее судебный процесс. В 1757 г., когда она познакомилась с Казановой, ей было 52, ему — 32 года. В мемуарах венецианец представляет ее семидесятилетней старухой, уточняя, что она была «красивая, но такая, как я сейчас», вводя тем самым тему двойничества. В эту пору Казанова находится в зените славы: совершив побег из венецианской тюрьмы со свинцовой крышей (Пьомби), он приезжает в Париж, где благодаря покровительству кардинала де Берниса и собственной предприимчивости становится финансистом, фабрикантом и секретным агентом французского правительства. Венецианец организует лотерею Военного училища, заводит шелковую фабрику, совершает инспекционную поездку в Булонь и две — в Голландию, где добывает денег для казны. Он богатеет, добивается французского подданства. Он сознательно создает себе репутацию человека солидного и состоятельного, избегая упоминать о-прежних своих успехах в роли врачевателя.
Увертюра. Познакомившись с графом де Латур д’Овернем, Казанова сперва прельщается его юной любовницей Бабетой, но после уже поминавшейся сцены в карете делается его приятелем. Из-за острой шутки граф вызывает венецианца на дуэль и получает удар шпагой: дружеские, почти любовные отношения скрепляются кровью. Неделю спустя Казанова вылечивает графа от ломоты, начертав ему на бедре знак Соломона, и тот знакомит его со своей теткой, маркизой д’Юрфе.
Завязка. Маркиза показывает Казанове богатейшую алхимическую библиотеку и прекрасно оборудованную лабораторию, где произрастает химическое «дерево Дианы», а под атанором горит неугасимый огонь. Она уверяет, что владеет философским камнем, но Казанова пускает в ход испытанное оружие — каббалистику. Молниеносно делая вычисления и составляя математические пирамиды, венецианец получает от своего духа. Паралиса, ответ на любой вопрос. Маркиза д’Юрфе решает, что она не сможет достичь высшего знания, если не превратится в мужчину, и что Казанова один способен ей помочь. Она дает званые обеды, на которых венецианец знакомится с друзьями маркизы и устраняет конкурентов, которые могли бы соперничать с ним в знании наук оккультных (Сен-Жермен) или любовных (король щеголей д’Арзиньи), а заодно вытесняет всех близких ей людей (трапезы предстают как поединки). Слуги принимают его за мужа; венецианец и маркиза обмениваются клятвой розенкрейцеров.
Основная часть. Казанова делает три попытки перевоплотить маркизу, причем все неудачи сваливает на тайные козни Сен-Жермена, с которым соперничает также и в секретных дипломатических делах.
1. Казанова обещает переселить душу д’Юрфе в мальчика, графа д’Аранда (на самом деле его зовут Джузеппе Помпеати, он сын бывшей любовницы венецианца, Терезы Имбер). В 1759 г. Казанова попадает в тюрьму за долги, но госпожа д’Юрфе вызволяет его оттуда (устойчивый мотив: заточение, суд, угроза смерти). В 1761 г. слуга Коста исчезает с табакерками и деньгами, данными маркизой для освобождения из тюрьмы инквизиции в Португалии великого Кверилинта, главы розенкрейцеров (персонаж, выдуманный Казановой).
2. 1762 г. Замок д’Юрфе, затем Аахен. Танцовщица Марианна Кортичелли, изображающая девственницу из древнего рода Ласка-рис, дважды соединяется с Казановой в присутствии маркизы: она должна родить сына, в которого и переселится душа д’Юрфе. Дабы посоветоваться с духом и произвести обряд очищения, Казанова принимает ванну вместе с маркизой, извлекает из воды присланное с Луны письмо. Венецианец забирает у Кортичелли все подаренные ей драгоценности, та протестует, и Казанова выпроваживает ее. В конце года недоброжелательница Казановы предает историю гласности, печатая мемуар (первая письменная фиксация).
Кульминация. 1763 г. Марсель. Казанова прогоняет вышедших из повиновения авантюриста Пассано, которого нанял играть роль Кверилинта, и своего младшего брата. Он приносит дары морю, то бишь присваивает ларец с семью металлами (пресловутая шкатулка авантюриста). С помощью Марколины, изображающей ундину, он соединяется в ванне с маркизой: один раз успешно, дважды — «обманывая Венеру». Теперь она должна произвести на свет сына, то есть самое себя. Маркиза предлагает венецианцу брак, дабы он официально стал ей мужем, а затем, после переселения души, — отцом.
Развязка. Казанова уезжает в Англию и возвращает ненужного более Джузеппе Помпеати. Там он якобы узнает о смерти д’Юрфе. На самом деле она умерла на десять лет позже и давала себя дурачить многочисленным проходимцам, в том числе Пассано. Казанова-мемуарист умерщвляет ее в тот момент, когда она должна была бы родить, ибо еще год назад заметил: «Я опасался, как бы добрейшая г-жа д’Юрфе не умерла или не образумилась, что для меня было бы одно и то же» (HMV, II, 716). Именно в этот момент Казанова терпит самое обидное поражение в своей жизни: куртизанка Шарпийон безжалостно дурачит его, вытягивая деньги и отдаваясь всем, кроме него (Пьер Луис использовал эту историю в романе «Женщина и паяц», 1898). Он чувствует приближение конца: «В этот роковой день в сентябре 1763 г. я начал умирать и перестал жить. Мне было 38 лет» (HMV, III, 221–222). Ему грозит виселица, его гложет сифилис.
Эпилог. Граф де Сен-Жермен на глазах у венецианца обращает серебро в золото. Он утверждает, что мог бы превратить маркизу д’Юрфе в мужчину, и предлагает Казанове излечить его; тот отказывается от его услуг. Позднее родственники маркизы будут обвинять венецианца в том, что он выудил у нее миллион ливров.
Химера перевоплощения соблазнила отнюдь не одну маркизу, В течение десяти лет венский поклонник тайных наук Фишер пытался добиться физической и духовной регенерации, сообщая обо всех этапах Жану Батисту Виллермозу. Фишер принадлежал к ложе «истинных масонов», которым философский камень и универсальная панацея были нужны не для того, чтобы разбогатеть или исцелиться. Они верили, что алхимические операции произведут «философское дитя, создатель которого с его помощью продлит свои дни, излечит болезни и одухотворит, так сказать, свое тело, если у него хватит решимости и веры искать жизнь вплоть до объятий смерти»[265].
При всей своей экстравагантности история хорошо вписывается в повествовательную логику мемуаров. Казанова ищет свое место в жизни; родиться для него значит обрести семью, которой он всегда был лишен: отца, мать, жену. Магическое перевоплощение г-жи д’Юрфе прямо соотносится с серией магических исцелений: Казановы-мальчика, г-на Брагадина, герцогини Шартрской и г-жи дю Рюмен. До восьми лет Джакомо ничего не помнит, не говорил, мало что понимал. Бабка, единственная женщина, которую Казанова слушался беспрекословно, везет его на остров Мурано к колдунье, которая излечивает мальчишку, поместив в сундук (как металлы в ларец).
Ночью вместо старой ведьмы мальчику является прекрасная фея и велит хранить тайну. Исцеление сопровождается обильным кровотечением: этот мотив постоянно сопутствует перелому ситуации, переходу в иное состояние, любви (дефлорация, месячные, выкидыш) и дуэли; Ш. Тома сравнивает склонность к вампиризму некоторых любовниц Казановы с привычками мегамикров, питающихся грудным молоком, не отличимым от крови.
Когда в 21 год Казанова оказывается в родной Венеции на нижней ступеньке социальной лестницы, он спасает от сердечного приступа сенатора Брагадина, которому стало дурно в гондоле (снова возникает мотив воды). Юноша объясняет, что лечение ему посоветовал его дух, и опять-таки благодаря каббалистике он завоевывает сердца Брагадина и двух его друзей, Дандоло и Барбаро. Все трое — убежденные холостяки и женоненавистники, ибо, полагают они, иначе нельзя вступить в связь со стихийными духами. «Я вам всем заменю жену», — обещает Казанова. «Я обязан тебе жизнью», — говорит Брагадин Джакомо и делает его своим приемным сыном (т. е., как в случае с маркизой д’Юрфе, Казанова доводится ему супругом, отцом и сыном).
В первый свой приезд в Париж Казанова излечивает от прыщей герцогиню Шартрскую и отвечает на ее вопросы с помощью своего оракула. Он влюблен, но боится признаться, дабы не рисковать своим положением при ней. Через десять лет он подобным образом вылечит голосовые связки г-жи дю Рюмен, прописав ей строгое соблюдение режима и ванны; он уверяет, что не стал ее любовником, хотя служанка думает обратное, и нынешние казановисты склонны скорее верить ей. До того Казанова использовал ванну для того, чтобы в Чезене выудить деньги у крестьянина Франчии, обещая магическим путем обнаружить клад, а заодно и соблазнить его дочку Жавотту.
Итак, подытожим основные повторяющиеся мотивы: вода, кровь, омоложение (исцеление), любовное приключение, инцестуальный брак, шкатулка (деньги), магия (обман). Отметим еще два, достаточно важных: скверный запах и черный цвет. Все соперники Казановы (шевалье д’Арзиньи, Пассано) дурно пахнут, от них несет старостью или болезнью. Все авантюристы называют соперника «черным»: так Казанова аттестует Сен-Жермена и Пассано, уверяет, что Кортичелли и малыша Помпеати превратили в черных гномов; так Пассано именует его самого.
Когда Лоренцо да Понте в своих мемуарах пересказал историю г-жи д’Юрфе, то превратил ее в комическое либретто, свой излюбленный жанр. Он сжал повествование с семи лет до одного дня и, сконцентрировав события, выделил опорные моменты: Казанова якобы обещал омолодить богатую старуху и жениться на ней. В доказательство своего дара он дал «магический» напиток молоденькой актрисе, загримированной под старуху, и накрыл ее черным одеялом: под ним она разгримировалась и омолодилась. Старуха обрадованно выпила свою порцию, куда было подмешано снотворное, и уснула, а Казанова бежал с ее драгоценностями. И тут он совершил непростительный для обманщика промах: доверил ценности слуге, который исчез с ними. Этот эпизод да Понте якобы рассказывает со слов Казановы, а вот финал, по его словам, он наблюдал лично: постаревший венецианец повстречал в Вене пройдоху лакея, набросился было на него, но вынужден был пойти на мировую[266].
Изложенная подобным образом история мистического перевоплощения стала напоминать сатирическую волшебную сказку. Сопоставим ее с текстами Джеффри Чосера, Вольтера, Жака Казота и Шарля Нодье, а также с галантными сказками «кребийоновского цикла», показывая (в традиции формалистов), как один сюжет порождает множество фабул.
В «Рассказе Батской ткачихи» из «Кентерберийских рассказов» Чосера (XIV в.) рыцарь короля Артура приговаривается к отсечению головы за изнасилование поселянки. Королева обещает его помиловать, если он за год узнает, чего женщины желают более всего. К концу срока, так и не найдя ответа, он видит в лесу танец 24 красавиц (фей), но, подойдя ближе, встречает лишь уродливую старуху, которая предлагает свою помощь. Считая себя уже покойником, рыцарь соглашается выполнить первое ее желание. Старуха предстает перед судом королевы и дает правильный ответ: женщины более всего хотят властвовать и находят в том высшее удовольствие (мы еще вспомним эту формулу, когда речь пойдет о «гинекократии» в России XVIII в.). В награду за спасение рыцарь обязан жениться, и старуха-философ-ка легко доказывает ему, что лучшей супруги не сыскать, ибо: а) все равны перед Богом, аристократ и простолюдин, а личные достоинства превыше славы предков; б) бедность предпочтительнее богатства, поскольку открывает дорогу в рай; в) старая и уродливая будет верной женой, в отличие от молодой и красивой. Побежденный красноречивыми словами, рыцарь подчиняется жене, и тогда она, велев поднять занавески, превращается в красавицу.
Вольтеровская переделка этого сюжета появилась в 1763 г. под названием «Что нравится дамам». Отметим наиболее важные отличия. Вводится время повествования: зимний вечер, когда солнце ушло в негритянские страны, в черноту («В то время, как дневное божество на Африку свой пламень обращает…»[267]) — пора сказок и утраченной веры в чудеса. Герой красив, молод и беден, подобно авантюристам, и также приезжает из Рима в Лютецию (Париж) в платье паломника (в подобном одеянии предстают перед Казановой Калиостро и его жена). Насилие показано как искушение красотой («всеоружье всевозможных чар», «вводят даже праведного в грех», «попутан бесом») и превращается в покупку (20 золотых). Мартон — соблазнительница, а не жертва (в духе Манон Леско или «влюбленного дьявола» Бьондетты). При этом рыцарь разбивает корзину яиц, а черный монах ворует его коня и кошелек (подчеркнем алхимические символы: золото, яйцо, чернота, разъединение). Любовь приводит героя на порог смерти, причем женщины искушают, выносят смертный приговор и спасают. Они оказываются вечной загадкой, которую мужчина обязан разгадать. Встреча со старухой происходит ночью в лесу, и потому в духе Проппа ее хочется определить как хозяйку леса. Она черна лицом и страшна; добавим: как законный брак («на чертовой мне бабушке жениться»). Вольтер, как обычно, рифмует опорные понятия: vie — envie (жизнь — желание), flammes — amants (адское пламя — любовники), désir — rire (вожделение и смех — атрибуты дьявола, но каббалисты запрещают неофитам смеяться: так поступает Казанова с Латуром д’Овернем и старуха — с рыцарем Робером: «А вы не смейтесь: речь не о пустом»), У Чосера и у Вольтера старуха равно исполнена мудрости, но во втором варианте она не только учит юношу (как маркиза д’Юрфе — Казанову), она предстает как автор («она искусно строила рассказ») и одновременно как авантюристка («l’affreuse aventurière»). По дороге рыцарь мечтает утопить старуху (что заставляет предположить, что они пересекают реку, границу чужого мира, а также вспомнить о любовном соединении в воде), а в хижине он уже сам думает о смерти. Она обращается к мужу «сын мой». Уродство старухи и ее скверный запах мешают исполнить супружеский долг, но едва рыцарь, закрыв глаза и заткнув нос, свершил деяние, равное чуду, тьма сменяется ярким освещением (но не дневным светом!), хибара превращается в хоромы, а карга — в прекрасную фею. Итак, пропповская схема вполне соблюдена: пособничество и нанесение ущерба (насилие и воровство — viol — vol) — предварительное испытание (трудная задача, поиск волшебного помощника) — основное испытание (брак и метаморфоза). Разница, пожалуй, в том, что хозяйка леса сама становится чудесной супругой, замещая тем самым королеву (старуха подчеркивает: «Вы сами, государыня, ужели […] сильнее любите, чем я люблю?»).
В финале Вольтер шутливо берет под защиту народные верования и фантазии, противопоставляя их унылой рассудочности и здравому смыслу. Насколько он при этом серьезен? Жан Фабр писал о связи Вольтера с традицией черного романа, сопоставлял его с Казотом и Потоцким[268]. Эдуард Гиттон вслед за ним считает, что фернейский патриарх принадлежал к тем авторам французского Просвещения, кто предпочитал иронию и парадокс логике и рационализму, и в этом смысле предвосхищал идеи романтизма[269]. Это не единственная сказка Вольтера, которую можно интерпретировать в мистическом ключе. В «Белом и черном» рассказывается о борьбе в мире двух начал, доброго и злого, которые уравновешивают друг друга, но равно приводят человека к гибели. Эта сказка, так же как «Кривой крючник» и «Cosi sancta», формулирует те же идеи о свободе выбора и непостижимом предопределении, об иллюзорности всего происходящего (волшебное превращение — лишь частное применение общего правила), об относительности добра и зла, которые звучат в философских романах «Задиг» и «Кандид».
В своей стихотворной сказке Вольтер опирается не только на Чосера, но и на традицию галантной волшебной повести 1730–1740-х годов, идущую от «Танзаи и Неадерне» Кребийона-сына. В произведениях Фужере де Монброна, Бре, Каюзака, Шеврие, Вуазенона, Казота и других соединяются темы инициации и метаморфозы. Волшебное превращение как бы материализует страх бракосочетания, предстающий как импотенция. Тех, кто отвергает любовь старой и злой феи, превращают в собаку, чайник, канапе, софу, биде, ванну, на самое нужное место ему подвешивают шумовку или бубенчик. Только соединившись с феей, принц получает возможность жениться на принцессе.
Тема метаморфозы трактуется весело и пародийно, но это — одна из ключевых тем алхимии. Все еще более запутано в случае с Казотом. «Красавица по воле случая» написана для того, чтобы отбить у героя и читателей охоту верить в фей, но преподносят этот урок сами феи. Исходная ситуация восходит к «Дон-Кихоту»: герой стремится сказку сделать былью (ее также использовал Виланд в сказочной повести «Дон Сильвио де Розальва», 1764). После смерти отца юный принц Халилбад проникается нежностью к матери, которая кладет его спать рядом со своей постелью (смягченный мотив инцеста). Все вечера напролет он слушает сказки (как в сказке Вольтера, взаимопроникают время действия и время повествования). Весь мир он воспринимает как волшебный сад и потому отвергает очаровательную невесту, которую ему предлагают, — он хочет жениться на фее.
Первый повествовательный блок (незадавшиеся любовные отношения с ложной героиней) в варианте Казота удваивается. Умирает королева. В столицу приходят две старые цыганки, которые, прознав про страсть принца к феям, разыгрывают перед окнами дворца странный ритуал. Халилбад тотчас распознает вечную молодость под ужасающей телесной оболочкой, а цыганки еще более распаляют его: чтобы вкусить наслаждение, надо преодолеть величайшее отвращение.
Теперь уже старуха обманывает юношу, дабы похитить у него ларец с драгоценностями (зеркальная перемена ролей по сравнению с Казановой и д’Юрфе). Ночью, несмотря на все ароматы и притирания, цыганка нестерпимо воняет (от страха ее пронесло), и разъяренный Халилбад вышвыривает обманщицу в окно. Она повисает на дереве.
В ту пору прилетают феи вместе с принцем-сиротой, чью страну разорили враги. Они возводят в саду шатер и превращают цыганку в юную красавицу. Халилбад униженно молит ее выйти за него замуж. А та объясняет пораженной напарнице, что для омоложения надо зарыться в навоз, произнести заклинание: «То, что смердит, счастье сулит», и дух поможет тебе. Как в алхимических текстах, земля уподобляется женщине, роженице: «Не будь навоза, земля давно стала бы бесплодной старухой, какой еще вчера была я»[270]; обычно получение философского камня описывается как закапывание семени в землю, которое умирает и прорастает.
Феи разоблачают обманщицу прямо перед свадебной церемонией, страшный карлик с черных болот срывает с нее не только наряд, но и молодое тело. Обратная метаморфоза должна приучить принца к мысли, что прекрасная женщина — самое великое чудо, и заставить его жениться на принцессе.
Не вполне понятно, когда Жак Казот написал эту сказку. Вышла она в 1776 г., через четыре года после опубликования «Влюбленного дьявола», и посвящена, по сути, той же проблеме: опасностям, которые подстерегают адепта на первой, «черной» стадии. По легенде, розенкрейцеры порицали автора романа за то, что он раскрыл их таинства, а он, видимо, познакомился с учением позднее и прошел посвящение в 1778 г. Тогда под влиянием мартинистов он считал, что схватка сил добра и зла на Земле идет в душе человека, который решает, что есть добро и что есть зло. Бог все передоверяет адептам, истинным земным царям, коих немного, всего восемь во Франции, и Казот в их числе[271] (мы уже упоминали о сходной трансформации манихейских идей в «Белом и черном»). В письме к своему другу Путо от 8 мая 1792 г. Казот вспоминает, что после выхода в свет «ученого сочинения „Влюбленный дьявол“» одной из первых принялась искать знакомства с ним «наставница французских Медей» маркиза д’Юрфе. «Она всю жизнь общалась с духами, я мастерски изобразил их, и мы оба нашли в другом знатока, то бишь человека загадочного»[272]. Как мы видим, за год до своей смерти г-жа д’Юрфе вынудила писателя играть ту же роль, что прежде исполнял Казанова.
Коротко упомянем романтическую трактовку этого сюжета, принадлежащую перу Нодье, большого почитателя Казота, ибо тут мы выходим за принятые хронологические рамки. В «Фее хлебных крошек» (1832) в обрамлении дана иная интерпретация странной истории: это рассказ безумца. Сирота Мишель еще подростком обручается со старой нищенкой, исполненной мудрости, знающей все языки; залогом их союза становятся 20 золотых (та же сумма, что у Вольтера). Он странствует, делается плотником, строителем Соломонова храма. После брака «фея хлебных крошек» превращается в вечно юную красавицу, царицу Савскую, в которую был влюблен Соломон, потом вновь исчезает[273]. Мишель присутствует при торжественной собачьей свадьбе, его облыжно обвиняют в убийстве пса-губернатора острова. Он приговорен к смерти, но отвергает руку юной девушки, желающей его спасти (тот повествовательный блок, что в сказке Вольтера был в начале, здесь перенесен в конец). В итоге Мишель попадает в сумасшедший дом, где он, счастливый, ждет окончательного соединения со своей женой.
Перейдем теперь к аналогичным сюжетам в алхимических легендах, которые последовательно используют метафоры, связанные с омовением, браком и рождением, уподобляя процесс зачатию и вынашиванию плода. Как сформулировал Парацельс, всякий, кто хочет проникнуть в царство господне, должен войти в свою мать и в ней умереть. Отец — огонь, мать — земля, дети — металлы, прокаженные или благородные. Получение золота равносильно исцелению и обретению бессмертия. Сам же философский камень — не мужчина и не женщина, а гермафродит. Сцене соития иногда предшествует эпизод купания философской четы в алхимическом фонтане или отмывания девственницы, из которой выходит чернота[274].
Наибольший интерес для нас представляет алхимический роман епископа Жана-Альбера Белена «Приключения неизвестного философа, взыскующего и обретающего философский камень» (1646)[275]. Он написан от первого лица, действие происходит в «одном западном городе» (Париже). Герой знакомится с некоей дамой, бесконечно древней и ученой, знающей все языки и металлы. Она бедна, ибо не хочет провоцировать преследующую ее судьбу (та же ситуация, что в произведениях Чосера, Вольтера, Казота и Нодье, и обратная той, что в мемуарах Казановы). Герой, жаждущий истины, входит в огромные расходы, предлагает ей свое состояние, руку и сердце; любовь — лучший способ передачи знаний. Подготовка «великого делания» и свадьбы идет одновременно; герою — 30 лет (почти как Казанове), старухе — 144 года (12 х 12), но она еще способна родить и должна помолодеть. Как замечает герой, то будет «достойный сюжет для комедии и романа», и действительно, все происходит, как в уже знакомых нам комедиях: рушится очаг, алхимический порошок украден, вместо старухи остается лишь запах серы.
Далее герой странствует, терпит бедствия «на море и на суше, на небесах и в аду». В третьей части романа он попадает к «алхимикам, а не философам», избравшим ложный путь. Они наперебой перечисляют 12 вариантов первичной материи, избранной для получения философского камня, в том числе знакомый нам по Казоту навоз и экскременты (Казанова использовал для начертания магического знака мочу Латура д’Оверня). Герой смеется над ними. Затем на него нападают бандиты, он переплывает море, заболевает дурной болезнью, то есть становится неспособен к любви (Казанова изгоняет Пассано именно потому, что тот прямо перед магической операцией подцепил дурную болезнь). И тогда он слышит голос покойной матери: оставь все, ищи Бога и благодать. В части четвертой, «Философия», соответствующей последней стадии великого делания, возвращается Дама Алхимия, но уже в облике Прекрасной дамы, матери-супруги. Герой обращается к ней «любезная возлюбленная и милая мама», он пьет молоко мудрости из ее груди (вспомним излюбленный напиток мегамикров). В романе герой меняется на каждой стадии пути от земной алхимии к духовной; на первой ступени мужчина может увидеть Даму Алхимию только в облике старухи, она меняется вместе с ним.
Следующая алхимическая легенда также принадлежит духовному лицу, канонику сэру Джоржу Рипли (George Ripley, 1415–1490); мы ее приводим по пересказу К. Г. Юнга[276]. Благородный король по природному бессилию не может иметь наследников (ср. аналогичные проблемы в зачине галантных сказок; у Казановы они начинаются в середине жизненного пути). Он может заново возродиться с помощью древа Христова (золотое дерево алхимиков, приносящее золотые плоды, т. е. философский камень; вспомним дерево Дианы маркизы д’Юрфе и висение на дереве цыганки у Казота). Тогда он решил вернуться в чрево матери и раствориться в первичной материи. Мать одобрила его замысел и спрятала его под платьем до тех пор, пока он вновь не возродился в ней (инцестуальный брак, смерть и возрождение). Появившийся на свет принц, дитя Луны и Солнца, соединился с выкупленной девственницей (вновь, как в текстах Казановы, Вольтера, Казота, появляется юная девушка, не тождественная фее-матери). Король становится исцелителем всех болезней, искупителем всех грехов (т. е., как принято в духовной алхимии, философский камень символизирует Христа).
«Химический брак Христиана Розенкрейца»[277] весь посвящен интересующей нас проблеме, но мы рассмотрим только «пьесу в романе»: представление, которое играется на свадьбе короля. Царь негров разорил страну кузины старого короля, спаслась только юная принцесса (ср. упоминание сироты в сказке Казота и-упоминание страны негров в начале стихов Вольтера). Сын короля помогает ей отвоевать престол, но коварный негритянский царь нападает вновь, захватывает принцессу, обнажает ее, сечет, приговаривает к смерти, заточает в темницу, дает ей отраву, от которой она становится прокаженной[278]. Далее появляется хор безумцев; деву поочередно истязают эконом и монах (ср. черного монаха у Вольтера). В финале принц убивает нефа на поединке и женится на принцессе[279].
Подобная конструкция: алхимическая пьеса в романе — встречается и в «Икозамероне» Казановы. Сюжет представления, играемого опять-таки перед королем, иной, напоминающий пьесы, которые рассматривались выше: скупец воспылал страстью к алхимии и разоряет семью и детей, лишая их необходимого. Жерар Лауати в докладе на конференции в Будапеште, посвященной Казанове (1996), убедительно показал автобиографический характер этого утопического романа, сопоставив путешествие брата и сестры в подземный мир, совершаемое в тонущем свинцовом ящике, с бегством Казановы из Пьомби и темой заточения. Но если прочесть книгу как алхимическое произведение, то свинец предстанет как первичная материя, прокаженный металл; иное значение приобретают инцест и временная смерть, гермафродитизм мегамикров, их разделение по цвету кожи (красный, синий, пестрый и т. д.), питание кровавым молоком, убиение змей в эдемских садах. Как пишет Чуди в трактате «Пламенеющая звезда» (1766), настольной книге для масонов-алхимиков, ценф земли, где горит неугасимый огонь, и есть идеальный атанор. В одной из вставных новелл романа Муи «Соглядатай» (1736) путешествие в подземный мир связано с темой алхимического преображения человека: приехавший в Египет каббалист Мозаид проникает через Великую пирамиду в подземелье, где четверо негров плавят металл. Старец извлекает из него мозг и бросает в тигель, потом заставляет самого каббалиста пройти очищение пламенем, и тот становится неуязвим для огня[280]. Каббалист сподобился лицезреть и другого старца, Хузаила, министра Семирамиды, царицы Египетской (так у Муи!), сообщающегося с духами, знающего тайны великого делания и бессмертия. Мозаид возвращается на землю, ищет чудесный фонтан, где бьет источник Метаморфозы (Chryseïl), намеревается совершить путешествие к центру земли, спустившись через вулкан Этну. После смерти любимой женщины он приезжает в Париж, переходит в католичество и удаляется в монастырь, где слывет святым, ибо его не берет огонь. Последние десять лет Мозаид проводит в склепе, и однажды туда проникает вода, заполняет его пустой череп, и он становится черным. Мозаид умирает, обретая бессмертие. Оставаясь человеком, герой превратился в тигель. Биган, герой основной линии романа, пользуется покровительством алхимика, который делится с ним своим богатством; попав в тюрьму, он сам выдает себя за знатока «царской науки».
В фантастическом романе Муи «Ламекис, или Необычайные приключения египтянина во внутренней земле, а также открытие острова сильфов» (1735–1736) мы также встречаем царицу Семирамиду, тайны египетских мистерий и целый подземный мир, куда путь ведет через священные пещеры и куда женщинам хода нет (темы, вошедшие в моду после «Сета» аббата Террассона). Алхимические мотивы тонут в сказочном антураже и многочисленных приключениях: неугасимый подземный огонь, спуск сквозь огненную гору, разноцветные жители (синие, розовые и белые, почти как в «Икозамероне»), бой пса со змеем. Но Муи не забывает отметить, что речь идет о производстве золота, объясняя, что жидкость течет по жилам земли, что жидкое золото исцеляет раны, а в качестве питья предохраняет от болезней, что в центре всего находится естественный тигель, созданный природой.
Вернемся теперь к рассказу Казановы о маркизе д’Юрфе, чтобы постараться понять его роль в «Истории моей жизни». Как мы видим, рассказ довольно точно соответствует алхимическим легендам и связанной с ними, но развивающейся параллельно сказочной традиции. Казанова ищет себя и находит имя, во всяком случае — его розенкрейцерский вариант: Парализе Галтинард. В Париже венецианец идентифицировался со своим незримым советчиком Парадисом и даже получал письма на его имя. Позже он создал себе титул: шевалье де Сейнгальт. Поскольку именно так он именовал себя, когда ходил представляться французскому послу в Лондоне в 1763 г., то возможно, как полагают комментаторы мемуаров, это имя значилось на патенте о французском подданстве, о котором он хлопотал (HMV, II, 137), оно фигурирует и на титульном листе его книг. Видимо, оно представляет собой анаграмму розенкрейцерского: Paralisée Galt-in-ard-e = Se-in-galt[281]. Паралис рифмуется с Семирамис (Семирамидой) — тайным именем г-жи д’Юрфе.
Перед Казановой-мемуаристом стоит та же проблема двойственного статуса повествования, что перед Вольтером и Казотом. Если автор относится к чудесам серьезно, то сам себя выставляет в странном свете, если нет, то дискредитирует свой рассказ. Казанова тоже в какой-то степени обыгрывает ситуацию «Дон-Кихота»: осмотр библиотеки д’Юрфе связан с соответствующей главой романа Сервантеса. Но если Белен, Вольтер и Казот развивают уже упоминавшуюся в связи с «Дон Жуаном» параллель между любовью и познанием, то венецианец отчетливо сопоставляет эрос и мимесис, искусство повествования. Дважды, в разговоре с маркизой д’Юрфе и с юной женевской богословкой, Казанова использует как синонимические понятия логос (слово) и фаллос, носитель животворящего семени.
Рассказ Казановы хорошо вписывается в модель волшебной сказки: предварительное испытание, где роль девушки-искусительницы играют граф де Латур д’Овернь и его любовницы (с теми же устойчивыми мотивами обмана и денег), затем основное, брачное, разбитое на несколько этапов: отсечение других претендентов, замена друзей и родственников д’Юрфе новой семьей (д’Аранда — Помпеати, Ласкарис — Кортичелли) и, наконец, мистический брак в воде. Но развязка иная и смысл иной. В сказках и алхимических легендах соединение со старухой вылечивает от бессилия, в «Истории моей жизни» оно его провоцирует. В первом случае брак спасает от смерти, во втором ведет к ней. Обманув Венеру два раза из трех при мистическом соединении с маркизой, венецианец не уходит от расплаты — мести богини любви. Ему так и не удается овладеть содержанкой Шарпийон, зашитой в ночную рубашку, как в саван. Казанова убивает в повествовании маркизу и сам оказывается на грани смерти. Он — алхимик, не сумевший превратиться в философа, оставшийся на первой, черной стадии страданий и анализа (разъятия). На его глазах серебро превращается в золото, но чудо совершено не им. Каждому воздается по вере его.
Се monde-ci n’est qu’une loterie
De biens, de rangs, de dignité, de droits,
Brigués sans titres et repartis sans choix.
В первой части мы уже говорили о том, что сообщество игроков — такое же космополитическое государство, как Республика Словесности или мир театра. Нет необходимости доказывать важность понятия игры в культуре после классических работ Й. Хейзинги («Homo ludens», 1938), Р. Кайюа[282], Р. Мози[283] и Ю. М. Лотмана[284]. Из последних работ об игре во французской культуре Просвещения отметим сборник «Игра в XVIII веке»[285], а также монографии О. Грусси[286] и Дж. Данкли[287]. Мы затронем лишь две темы: игра как выбор социальной стратегии поведения и как способ переустроить общество.
Игра открывает доступ во всякое общество и де-факто вводит равноправие. «Говорят, что она уравнивает сословия», — писал Лабрюйер.
Игра равняет всех. Бок о бок там найдешь
Дворян и буржуа, лакеев и вельмож…
И тот, кто был судьбой обижен в час рожденья,
Находит иногда в игре вознагражденье, —
утверждал Жан-Франсуа Реньяр[288]. Как показал Робер Мози, сочинители эпохи Просвещения усматривают в игре два противоположных принципа наслаждения: покой и переменчивость. В первом случае игра противопоставляется работе и трактуется как возможность забыться, отвлечься от забот и трудностей. Во втором — скуке, неподвижности, она вносит в жизнь элемент непредсказуемости и, добавим, превращает ее в приключение. Опасность, риск усиливают остроту ощущений, горечь проигрыша необходима, ибо дает ощутить сладость выигрыша. Первое занятие — развлечение, приятное и зачастую доходное времяпрепровождение, хотя здесь светское общение важнее результата; второе — пагубная страсть. Потому так часто выходили указы, запрещавшие азартные игры и во Франции (по Джону Данкли, 2 запрета и 12 ордонансов в XVIII в.), и в России, — их обвиняли в том, что они разрывают социальные узы, губят семьи и состояния, едва ли не становятся новой религией, в том, что они дают преимущество низшим сословиям перед высшими, перераспределяя богатства[289]. Игре бросают почти те же обвинения, что предъявляли авантюристам.
Два отношения к игре лишь отчасти объясняются существованием двух типов карточных игр, «коммерческих» и азартных. Конечно, для того же Казановы светская партия в «три семерки» у князя Чарторыского сильно отличается от фараона в игорном доме, хотя в обоих случаях он будет образцово хладнокровен (разве только мысли его будут заняты дуэлью или его опоят — тогда в дурмане он проиграется в дым). Тут действуют две противоположные концепции счастья, две модели поведения: аккуратное буржуазное накопительство или аристократическое расточительство, авантюрный расчет на случай.
Обе они хорошо представлены в комедиях. Флориндо, герой «Игрока» (1750) Карло Гольдони, написанного, как большинство творений на подобную тему, на основе личного опыта[290], — не шулер, а честный игрок. Своим неправдоподобно счастливым финалом комедия напоминает «Честного авантюриста». Флориндо старательно высчитывает доход от шкуры неубитого медведя. Выгоднее вложить деньги в игру, которая ежедневно приносит сто цехинов, чем приобретать четырехпроцентную ренту. За год можно разбогатеть, купить поместье, титул, построить особняк, обставить по последней моде, все женщины в городе будут бегать за ним… Обыгранный плутами, Флориндо разоряется; тут, как полагается, полиция арестовывает шулеров, деньги возвращают, а с ними и невесту Росауру.
Напротив, для Валера, героя «Игрока» (1697) Жана-Франсуа Реньяра, карты и невеста исключают друг друга. Когда он выигрывает, то превозносит свое излюбленное занятие: его жизнь — сплошной праздник, он летит от наслаждения к наслаждению, принося повсюду радость и богатство, в руках новоявленного алхимика медь обращается в золото; он ценит свободу превыше домашнего очага.
Валер
Но если рассмотреть вопрос со всех сторон,
То я, мне кажется, для брака не рожден.
Ну согласись, Эктор, что может быть на свете
Скучнее, чем семья? Жена, родные, дети! —
Тоска, не правда ли? И пусть меня простят,
За то, что мне милей свобода!
Эктор
И разврат.
Валер
Ты знаешь сам, Эктор, что ничего нет краше
Привольной, холостой игрецкой жизни нашей.
Ты посуди: игрок, уж так заведено,
Ест блюда лучшие, пьет лучшее вино,
В театре, в опере — он первый завсегдатай,
Он радость всем несет, и, щедрый и богатый,
Он может без труда с отвагою лихой
Медь сделать золотом!
Эктор
А золото — трухой.
Проигравшись, Валер тотчас кается и вспоминает о горячо любимой невесте; чувство обратно пропорционально деньгам. Он смел, он истинный дворянин, презирающий шулеров и проходимцев, он владеет шпагой и не боится дуэли; даже карточные его баталии слуга описывает как ратные подвиги.
Ах, что творится там! Крик, шум, зубовный скрежет.
Как он тузит тузов! Бьет дам! Валетов режет!
Он, проклиная рок, бросается, как лев,
На эскадроны пик, червей, бубен и треф…
Но он в стратегии и тактике горазд
И, значит, жизнь свою недешево продаст.
Страсть к картам оказывается сильнее любви, все попытки превратить Валера в добропорядочного семьянина оказываются тщетными, он теряет невесту, благорасположение отца и наследство, ему остается утешаться философскими рассуждениями слуги и опять-таки игрой.
В ироикомической поэме Майкова «Игрок ломбера» (1763) карточный поединок описывается как баталия в духе Гомера. Но, в отличие от Валера, ее герой предпочитает расчет удаче: «игра без мастерства как тело без души». А совершив, подобно Одиссею, аллегорическое путешествие в иной мир, Леандр встречает шулера, отстаивающего право на плутовство. На подобный путь толкала кавалера де Грие Манон Леско. Как пишет Жан Сгар, шулер убивает миф о равенстве шансов, лежащий в основе игры[293]. Тем самым он уподобляется философу, показывающему лживость общественных связей, он попирает их, как племянник Рамо. Он нарушает общественный договор и создает игру второго уровня, с новыми правилами, где он всемогущ, где он поправляет фортуну. Герои трактата Анжа Гудара предстают как тайные властелины мира, чье микросообщество живет по своим циничным законам. Характерно, что шулера ссылаются на пример государства: Гудар напоминает об афере Джона Лоу, сыгравшего в банк со всей Францией, персонаж Майкова уподобляет игру тяжбе, а плута — судье:
Подбор не воровство, подбор одно уменье,
Чтоб можно доставать у ближнего именье.
Иль могут быть дела безбожны и мои?
Коль многи за сукном сидящие судьи,
Приличные к делам указы подбирают;
И много ли они тем делом погрешают?
Не через толь слывет искусной всяк судья?
Иль винен я один, что так искусен я?[294]
Для Казановы игра и любовь — занятия равноправные, если не взаимозаменяемые; и то и другое требует средств («Не имея довольно денег, дабы померяться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой из французского или итальянского театра…», ИМЖ, 600), они не обогащают, а разоряют. Билиштейн в письмах к нему рассудительно и безуспешно призывал избегать и того и другого[295]. «Страсть к игре, — утверждает венецианец, — сильнее любви к женщинам; в Спа у игрока нет ни времени любоваться девичьими прелестями, ни отваги чем-либо жертвовать ради них» (HMV, III, 539). Однажды Джакомо превращает партию в поединок на выживание, ибо заключает пари, что проиграет тот, кто первый бросит карты, и на третий день его искусного, но менее выносливого соперника уносят. Перед побегом из Пьомби венецианец говорит, что он поставил жизнь на карту.
Если, соперничая в игре с мужчинами, Казанова стремиться выиграть, то женщинам (или их мужьям) он старательно проигрывает. Иногда они играют на пару, образовывая на краткий миг счастливый союз. Но когда венецианец стареет и та же Ирен оборачивает свое искусство против него, он заставляет ее вернуть деньги под угрозой разоблачения и тем расписывается в своем бессилии. На этом мемуары кончаются.
Венецианцу нередко крупно везет и в карты, и в лотерею, ему доводится срывать банк, он входит в долю с мошенниками и легко распознает тех, кто передергивает, но сам, как уверяет, играет честно. Приемный отец Брагадин дал ему совет никогда не понтировать, а только держать банк, быть тем самым всегда на стороне Фортуны, против которой сражается игрок[296]. Казанова не очень ему следует, ибо выигрывает и проигрывает в обоих вариантах. Но его привлекает сам принцип, ибо он предпочитает быть режиссером, а не актером. Его манит другой тип игры (или поведения), где он не будет полагаться на случай («попасть в случай» на языке XVIII в. значило оказаться в фаворе), а станет управлять судьбой, заставит людей играть по заранее вычисленным им правилам, с выгодой для себя и пользой для них. В этом случае люди превращаются в выигрышные номера. Так в бириби, прообразе рулетки, вместо номеров на игорном поле нарисовано 36 фигур. Игроки по очереди тянут фишки из мешочка. В 1763 г. в Генуе Казанова срывает банк, три раза кряду поставив на Арлекину, — хозяйка дома, за которой он ухаживал, была одета в костюм Арлекины.
Наиболее подходящая игра такого рода — лотерея. По цели и правилам она вполне буржуазная, но авантюрист организует ее и разоряется с привычным блеском, ибо делает из лотерейного колеса Фортуны инструмент для отбора людей и перераспределения благ, для создания идеального государства или языка.
В отличие от карт, лотерея — игра социальная. Математический расчет заменяет ловкость рук, партнером выступает не человек, а автомат, за которым стоит государство. И мы снова возвращаемся к теме Командора и к столь частому в романтической прозе мотиву игры с дьяволом, нечистой силой, привидением.
Лотереи бывают двух типов: вещевые и цифровые. Первый тип существовал еще в Древнем Египте и в императорском Риме, где ценилась не только стоимость призов, но и сам факт того, что ты счастливчик и любим богами. При исходном равенстве шансов результаты игроков были прямо противоположными. Подчеркивая это, император Гелиогабал ввел шутливые и унизительные призы: с помощью дощечек разыгрывались десять медведей и десять мух, десять мер золота и десять мер песка. В Италии лотерею используют поначалу как коммерческий прием, помогающий сбыть партию залежавшегося товара вместо того чтобы его уценять. В XVI в. итальянцы, прибывшие в свите Екатерины Медичи, завозят игру во Францию. Связь с торговлей, то есть истинно буржуазным помещением капиталов, подчеркивают рекламные проспекты. Так, «Лотерея, или Новая рискованная, но верная коммерция, где, рискнув всего одним экю, можно стать богатым» (1657)[297] утверждает, что розыгрыши лотереи проводятся в Венеции на корабле, ибо подобное помещение капиталов похоже на морскую торговлю, только тут выигрыш больше (мы помним, как в Голландии Казанова узнавал при помощи каббалы, вернется ли из плавания корабль с грузом). Далее рассказывается про служанку, выигравшую землю ценой 200 тысяч ливров и тем самым избавившуюся от неволи и бедности (главная приманка — вы можете изменить свою судьбу). Организатор, некто Пешт, получив королевскую привилегию, предлагает в виде призов недвижимость и предметы роскоши: особняк за 108 тысяч ливров, 22 дома, картины, драгоценности, мебель, посуду — атрибуты богатой жизни для соблазнения бедняков. Такой тип лотереи обеспечивал фиксированную прибыль организаторам, как минимум 15 %. Но с 1687 г. частные лотереи были во Франции запрещены.
Второй тип, цифровой, был для организаторов более рискованным[298]. Он возник в Генуе, где первоначально служил для избрания по жребию сенаторов, пяти из девяноста кандидатов. На выпавшие номера заключались пари, каждой цифре присвоили женское имя. Таким образом, колесо Фортуны не только метафорически, но и этимологически связано с идеей республики игроков, с распределением государственных должностей и выбором женщин.
На развитие лотереи во Франции XVIII в. повлияла деятельность Джона Лоу, красочно изображенная в одной из глав «Персидских писем» Монтескье. Лоу стал делать деньги на людских ожиданиях и надеждах; ценные бумаги (акции) усилили знаковую функцию денег в противовес символической. Ранее только менялы и ростовщики делали деньги с помощью денег, теперь это презренное и осуждаемое религией занятие стало достоянием всего общества. Спекуляция и игра на бирже стали страстью, многие нажили состояние, слуги стали богаче господ (во всяком случае горбун, подставлявший во дворе Компании свой горб для заключения сделок, сколотил круглую сумму). Джон Лоу (1671–1729), именуемый биографами «честным авантюристом», бежавший из английской тюрьмы после смертного приговора, немало скитавшийся, в 1716 г. спас французскую казну от неминуемого банкротства[299]. Стоимость акций основанной им «Компании Миссисипи» возросла во много раз и обесценилась в 1720 г., в тот момент, когда генерал-контролер финансов Лоу был на вершине власти и славы, — хороший пример того, как действует «колесо Фортуны». Ведь по средневековым и ренессансным представлениям, в подлунном мире, где царит хаос стихий, Фортуна все постоянно переменяет, она — двигатель истории, тогда как в мире квинтэссенции все остается неизменным. Эти два закона, переменчивости и постоянства, случайности и неизбежности, управляют вселенной. В какой-то степени их моделируют организаторы лотерей[300].
По совету финансистов Пари-Дюверне Вольтер при всей своей азартности не стал вкладывать деньги в акции Лоу. Он отыгрался в 1729 г., когда сумел разорить государственную лотерею. Генерал-контролер финансов Ле Пеллетье-Дефорж организовал ее для многочисленных обладателей ренты городской ратуши (по сути, ренту с XVI в. выплачивала королевская казна, и еще во времена Фронды парижане бунтовали из-за задержки выплат). Математик Ла Кондамин в шутку доказал за обедом, что тот, кто скупит все билеты, в каждый тираж будет получать по миллиону ливров, а Вольтер сумел раздобыть необходимые средства и через подставных лиц провернуть операцию. Правда, потом пришлось отправиться в путешествие, пока не уляжется гнев властей[301].
Поскольку генуэзская лотерея была делом рискованным, братьям Кальзабиджи пришлось дожидаться помощи Казановы, чтобы в 1757–1758 гг. организовать в Париже лотерею Военного училища, уговорив все того же Пари-Дюверне[302]. В каждом тираже из девяноста номеров выпадало пять счастливых, можно было ставить на один номер, два, три или четыре (организаторы иногда не принимали ставки на пять номеров, избегая излишнего риска). Казанова сумел снять все возражения Государственного совета, опасавшегося проигрыша, ибо математические расчеты обещали прибыль в размере 1/6, но не гарантировали ее. Как утверждает венецианец, проект прошел экспертизу д'Аламбера, а также, видимо, Дидро, ибо сохранилась его рукопись, посвященная анализу лотереи Военного училища[303]. В награду Казанова получил несколько лотерейных контор, которые он впоследствии продал. Вольтер накупил на восемьдесят тысяч ливров билетов этой лотереи, но неизвестно, выиграл ли он.
Сам Казанова счастливые номера угадывал неплохо, однажды в Венеции он получил пять тысяч; выигрывали и девицы по подаренным им билетам. Тот же дар был у Калиостро, но он приписывал его не удаче, а тайному знанию. У него якобы была рукопись, раскрывающая каббалистические операции, необходимые для того, чтобы играть в лотерею наверняка. В 1777 г. в Англии он предсказывал знакомым выигрышные номера, чем навлек на себя зависть и преследования[304]. Поскольку в каббалистике каждой букве алфавита соответствует цифра, искушение магических вычислений дожило до наших дней: во Франции до сих пор издаются руководства по игре в Национальную лотерею (наследницу организованной Казановой), где по методу «старых итальянских рукописей» предлагается использовать свой гороскоп или переводить в номера ключевые понятия увиденных снов[305].
Для привлечения игроков лотерея обычно превозносится как самый честный способ быстрого обогащения. Казанова-организатор прельщал монархов и потому использовал другой аргумент: государственную пользу. Семь лет спустя, в 1764 г., он вновь помог Кальзабиджи, но уже в Берлине, когда Фридрих II решил запретить у себя лотерею. Венецианец представил ее как наилучший и популярный налог, собираемый добровольно и употребляемый на общее благо (на театры или училища), т. е. едва ли не с прибытком возвращаемый обществу. Но в Петербурге Казанова преуспеть не смог, хотя, думается, устройство лотереи было истинной целью его бесед в Летнем саду с Екатериной II, а не реформа календаря. Но Петр Лефорт, внучатый племянник сподвижника Петра I, так плохо организовал лотерею в пользу Воспитательного дома, что исхитрился разориться на этом прибыльнейшем деле и ввести в расход казну на сорок пять тысяч рублей. Императрица не изменила отношения к лотереям как к мошенничеству, хотя ей продолжали подавать заманчивые проекты[306]. В анонимном «Мемуаре об устроении генуэзской лотереи, рассматриваемой в качестве одной из важнейших отраслей финансов Государя» (ок. 1767 г.) лотерея оценивается как род налога, сходный с тем, которым облагаются предметы роскоши. При этом она улучшает не только состояние государственных финансов, но и нравственность подданных, ибо, уверяет автор, игра забирает шальные деньги, которые иначе были бы потрачены на «удовлетворение слепых страстей и слабостей, питаемых ложными потребностями»[307].
В проекте, составленном в 1770 г. в Гааге по-французски Квентеном и де Неорбергом и переданном вице-канцлеру А. М. Голицыну и императрице через русского посла Д. А. Голицына, авторы предлагают создать лотерейный банк. Капитал формируется посредством продажи акций, тиражи проводятся в течение двадцати лет. Организаторы обязуются ежегодно отчислять казне 12 тысяч гульденов на богоугодные дела. На выигрыши идут проценты по вкладам и часть капитала; если вкладчик не выиграл ничего, то по истечении срока ему выплачивается 3/4 исходной суммы. Несмотря на рекомендацию князя Д. А. Голицына, Екатерина II поставила на письме резолюцию: «Терпеть не могу лотереи»[308]. Десять лет спустя императрица в тех же выражениях отказалась участвовать в лотерее, которую Бомарше в рекламных целях обещал провести среди первых четырех тысяч подписчиков полного собрания сочинений Вольтера: «Смертельно ненавижу лотереи, они у меня запрещены»[309]. Думается, что подобное отношение объясняется не только презрением к организованному надувательству, но и стремлением императрицы сохранить личные отношения с подданными, нежеланием ассоциироваться с механическим колесом Фортуны. Ей хотелось, чтобы про нее говорили, что она обогащает, а не разоряет подданных. Казанова в мемуарах рассказывает, что во время поездки в Ригу государыня предложила местному дворянству партию в фараон и тотчас проиграла десять тысяч рублей (сцена вымышлена венецианцем, но весьма показательна с точки зрения окружавших Екатерину II легенд).
Корреспондент императрицы Гримм ее точку зрения разделял. Он отговаривал своих питомцев Николая и Сергея Румянцевых от рискованного плана карьеры, называя его лотереей, где за всю жизнь можно не дождаться своего выигрыша в миллион, — Гримм предпочитал получать гарантированные проценты с капитала[310] (правда, когда через пять лет Румянцев выиграл 400 ливров в лотерею в пользу госпиталей, а Гримм — ничего, друзья поделили доход и приобрели билеты лондонской лотереи[311]). Напротив, ближайший друг Гримма Дидро в своем отношении к лотерее гораздо ближе к Казанове, чей проект он поддержал. Этих двух одаренных математиков равно привлекали неразрешимые задачи: философа — квадратура круга, авантюриста — возведение в квадрат куба. Дидро разрабатывал в 1775 г. машину для автоматической шифровки и дешифровки текстов, Казанова, по мнению экспертов, на столетие обогнал всех в области криптографии, работая с переменными шифрами. Для них обоих математика была формой философского исследования мира: «искусство расчетов состоит в нахождении одной-единственной формулы, выражающей взаимодействие нескольких величин, и […] определение это равно справедливо и для морали и для математики» (ИМЖ, 359). При этом лотерея служила теоретической моделью человеческой жизни, вероятности которой можно подсчитать и предсказать. Когда Дидро анализировал книгу Депарсье «Опыт о продолжительности человеческой жизни» (1745), он решал среди прочих финансовую задачу, ибо эта работа помогала рассчитать стоимость пожизненной ренты. Философ не чурался карт, любил триктрак, в 1760 г. перевел с английского драму Эдварда Мура «Игрок» (1753), где адская страсть к игре доводит героя до безумия и самоубийства. В последние годы жизни он написал стихотворение «Юный продавец лотерей», шутливо развивая все ту же метафору любовь — игра:
Mais de la superbe machine
Le pouvoir merveilleux décline
De jour en jour; c’est son défaut
Je vous en préviens. Blonde ou brune
Vous n’avez que le temps qu’il faut,
Si vous voulez faire fortune
A mon loto[312].
В проекте, поданном генерал-контролеру финансов, Дидро предложил сделать лотерею всеобщей, обязательной и прогрессивной. Каждый налогоплательщик был обязан приобрести лотерейный билет, но в соответствии со своими доходами он платил большую или маленькую сумму. Наибольшими поборами облагались духовные лица как люди холостые и для государства бесполезные. Так как выигрыш от стоимости билета не зависел, то лотерея представляла собой проект не только всеобщего налогообложения, но и перераспределения доходов в пользу малоимущих. Третья часть выигрышей выплачивалась в форме пожизненной ренты. Осуществление проекта привело бы если не к революции, то к кардинальной социальной реформе[313].
Отстаивая в Совете проект лотереи Военного училища, Казанова убедил оппонентов, что можно делать деньги как на надеждах, так и на страхе людей: тому лучший пример процветание страховых обществ. Принудительная лотерея Дидро заставляет вспомнить не только о подписке на государственные займы, но и о «Лотерее в Вавилоне» Борхеса, где доведена до совершенства идея Гелиогабала: лотерейная Компания берет власть в стране, лотерея становится тайной, бесплатной и всеобщей, новой религией. Тиражи усиливают власть случая, вносят хаос в космос: люди выигрывают перемену участи, вплоть до тюрьмы и смерти.
Дидро всегда любил комбинаторику и парадоксальные идеи. В «Нескромных сокровищах» (гл. 19) описывается клавесин, создающий гармонию цветов, придуманный Луи Бертраном Кастелем. Подбор цветовых мелодий философ в шутку предлагал использовать для создания женских нарядов, но при желании в нем можно усмотреть прообраз «игры в бисер»: модель культуры как сочетания разноплановых художественных элементов. Лотерея вполне может превращаться в текст, а книга — в азартную игру. Казанова рассказывает, как в Париже, в доме Ламбертини, мошенники обыграли дам при помощи книги, где на двести призовых страниц приходилась тысяча пустых. Игрок, поставив экю, совал наугад иголку в закрытую книгу, и если попадал на выигрышную страницу, то получал приз, а если на пустую — проигрывал.
Своеобразный род лингвистической лотереи процветал в прециозных салонах Парижа XVII в. На каждом билете значился неологизм, который завсегдатай должен был ввести в обиход. Мы помним, как Казанова щеголял новинками парижского арго в Италии и России. Джакомо разработал несколько планов дальнейшего усовершенствования лотерей, рассматривая игру как налог на излишние деньги, которые иначе были бы потрачены еще более скверным способом («Projet d’une nouvelle méthode au bénéfice du loto de Rome», 1770; «Calcul des proportions pour régler les paiements des gains des seize cas possibles de hasards du nouveau règlement de la loterie publique de Venise»). Но наиболее радикальный проект, заменяющий числа слогами («Грамматическая лотерея»), видимо, навеян каббалой[314]. Поскольку Казанова использует в виде расчетной монеты крейцеры, он, вероятно, намеревался на склоне лет предложить план австрийскому императору. По его мнению, отобранные им тысяча триста слогов покрывают большую часть французской лексики, а три тысячи слогов дали бы в сумме все слова всех языков мира. Игрок может выбрать любое слово из двух, трех или четырех неповторяющихся слогов (например: фор-ту-на, пишет венецианец), сообщить его организаторам и ждать, не выпадет ли оно в одном из тиражей в течение года (в каждом тираже называют 90 слогов). У игрока, доказывает Казанова, больше шансов на выигрыш, чем в обычной лотерее, но главные преимущества в другом. Для одних лотерея послужит хорошим стимулом, чтобы научиться читать, и писать, другие попробуют интерпретировать слова, составляемые из слогов, выпадающих в очередном тираже, появится отличный материал для гороскопов и прогнозов. Кроме того, в ней могут принять участие все европейцы, используя слова их родного языка. Тем самым, лотерея объединит страны и народы.
Проект Казановы превращает лотерею в ежемесячный оракул и машину по созданию универсального языка. Она напоминает механизм, созданный профессором-прожектером в «Гулливере» Свифта: на многочисленных параллельных барабанах написаны все имеющиеся слова, каждый их поворот создает новые комбинации и фразы. Записывая все осмысленные сочетания, можно получить связные тексты. Со временем аппарат воспроизведет все имеющиеся произведения и напишет новые. Идея восходит к философской машине алхимика и богослова Раймонда Луллия («Ars magna»), складывавшей во фразы основные понятия и категории, распределенные по частям речи. Луллий считал, что машина настолько неопровержимо и наглядно доказывает существование Бога, что, по легенде, отправился с ее помощью обращать в христианство неверных и был ими убит.
Идея дожила до XX в., породив, с одной стороны, идею культуры как огромной книги, бесконечной библиотеки («Книга песка» и «Вавилонская библиотека» Борхеса), а с другой — филологические штудии и литературные эксперименты. В. Б. Шкловский в статье «О сюжете в кино» (1923) описывал якобы изобретенную в Америке машинку для изготовления сценариев, состоящую, подобно свифтовской, из катушек с лентами. На одной значились профессии, на другой возраст персонажей, на третьей страны света, на четвертой — действия: целуются, лезет на трубу, сбивает противника с ног, бросается в воду, стреляет и т. д. Другим языком здесь изложены некоторые идеи «Морфологии сказки» Проппа и якобсоновского определения поэтической функции языка как проекции оси выбора на ось эквивалентности. В 1960-е и 1970-е годы структуралистские работы, в первую очередь посвященные нарратологии, в той или иной степени ориентировались на идею компьютерного создания текстов, а Ю. М. Лотман утверждал, что культура как семиотический механизм является прообразом искусственного интеллекта. «Компьютерное» письмо, основанное на порождении и переборе вариантов, пробовали в те же годы французские новороманисты (А. Роб-Грийе, М. Бютор).
Мечта об универсальном языке, который поможет всем народам понимать друг друга и жить в мире, была отнюдь не чужда Казанове. Поиск идеального языка, как показывает Умберто Эко[315], исторически шел в нескольких направлениях. Существовала влиятельная мистическая и розенкрейцерская традиция, где восстановление Соломонова храма мыслилось как антитеза разрушению Вавилонской башни. Раскрытие языка природы могло вестись через расшифровку тайного смысла древнего сакрального языка, иврита (каббала) или египетских иероглифов. Лингвистический подход предполагал либо создание всеобщей грамматики, подобной той, что в XVII в. написали в Пор-Рояле, либо сравнительного и этимологического словаря всех известных языков, дабы затем на его основе составить грамматику и разрешить проблему праязыка. Второй путь опробовала Екатерина II, которую привлекли идеи Кур де Жеблена. В 1785 г. академик Паллас составил программу и анкету для сбора лингвистического материала, разосланную не только по российским провинциям, но также в Америку и Китай. Отовсюду императрице присылали материалы для штудий, словари редких языков, в том числе бретонского, преподнесенного ей маркизом де Сераном через Гримма[316]. Вышедший в результате «Сравнительный словарь всех языков и наречий, собранных десницею всевысочайшей особы» (СПб, 1787–1789) утопическую задачу разрешить, увы, не мог.
Лингвистические проблемы приобрели особую остроту во время Французской революции. Гибель старого режима сопровождалась ломкой языка, появлением множества проектов реформ и словарей неологизмов. Один из них, выпущенный немецким ученым Л. Снетлаге, вызвал резкую критику Казановы. В своем предсмертном сочинении «К Леонарду Снетлаге» (1797) он не без остроумия доказывал, что французский язык мог бы обойтись без терминов «гильотинировать», «заключить в карцер», «революционный трибунал». Разумеется, Казанова борется не со словами, а с идеями, ему не по вкусу ни террор, ни всеобщее равенство голодных и обездоленных[317]. Но в финале брошюры он возвращается к идее языкового братства и предлагает свой путь для воссоздания праязыка: его надо сотворить естественным путем, как любовь дает жизнь ребенку. Казанова предлагает отобрать младенцев обоего пола и воспитывать в уединении под началом молчащих воспитателей. Дети вырастут и, общаясь, изобретут свой язык, который не может быть иным, чем тот, на котором изъяснялся Адам. Правда, добавим, подобные опыты уже пытался проводить Фридрих II, и, разумеется, безуспешно.
Другой вариант универсального языка Казанова предложил в «Икозамероне», ибо мегамикры унаследовали от Адама не только шестое чувство, но и праязык. В их языке всего шесть гласных (а, е, i, o, u, ou), произносимых на семь разных тонов (на письме они передаются разными цветами), что в результате дает алфавит из 42 букв. Гельмут Вацлавик предположил, что венецианец придумал подобный язык потому, что в старости потерял из-за сифилиса зубы и согласные произносил плохо. Рассказывать он уже не мог — пришлось писать.
Музыкальный язык мегамикров, который Казанова сравнивает с семью нотами гаммы, опять-таки приводит на ум цветовое пианино, тем более что Эдуард, герой «Икозамерона», предложил новый тип письма, напоминающий нотную азбуку. В языке 29 479 слов, есть склонения и спряжения, три рода. Но что необычно: тон для беседы задает хозяин дома, а при дворе — король, и пока государь не появился, придворные вынуждены молчать либо пользоваться языком жестов, который мегамикры придумали для общения в воде, но он более бедный. Но, как мы помним, именно язык жестов Казанова считал языком любви.