Автобиография

27 июля 1885 года

Во имя Отца и Сына и Св. Духа! Молитва- Пресвятой Владычицы Богородицы и св. великомученика и целителя Пантелеймона (память которого сегодня совершаем — 27-го июля) благослови, Господи, начать мои воспоминания не в похвалу себе, не в обличение других, но с единственной целью добра ближним. Если после моей смерти, когда-нибудь и где-нибудь, будут напечатаны эти строки и, читая их, хотя одна душа поверит, что «без Бога — не до порога!», как любил и учил святитель Тихон, и обратится всею душою к Господу, тогда я буду довольна и вознаграждена за труд.

Я родилась в Москве 1815 года, 6 октября, в день св. Апостола Фомы «неверного», как многие его называют, поэтому и сама имею некоторую мнительность в характере. Родители мои были крепостные, благочестивые, честные и добрые люди, доказательством чего служит то, что помещица-генеральша, Прасковья Александровна Анненкова, сделала моего отца, своего крепостного человека, управляющим, когда ему было только 22 года, а когда он женился, то был от нее приказ заранее приготовить отпускную, если окажется матушка беременной, и по рождении ребенка тотчас же приносить ей для подписи и тем, в благодарность за его верность и честность, пускать на свет свободного человека. Так и было: отцу моему также давно была подписана свобода, но Прасковья Александровна не отдавала ее и просила, чтобы он служил ей до ее смерти.

Матушка моя родилась в Малороссии. Отец ее был управляющим у графа Разумовского еще во времена императриц Елизаветы и Екатерины II. В начале нынешнего столетия, приехав с своим отцом в Москву, она увидела батюшку, полюбила его и, несмотря на его крепостное состояние, вышла за него замуж в 1811 году 14 мая. Это я потому отмечаю, что многие суеверы говорят: не надо венчаться в мае — «маяться будешь». Напротив, мои родители прожили около 40 лет в мире, любви и согласии. 1 марта 1812 года родился у них первый сын — Николай, и ныне по благости Божией здравствующий. Это время — было горькое, тяжелое время для России… Наполеон был близко; Праск < овья > Алекс < андровна > Анненкова уехала из Москвы в дальнюю деревню, а батюшка оставался хранителем имущества. Жили они тогда на Петровке близ церкви Рождества в Столешниках. Слыша о приближении неприятеля, батюшка посоветовал священнику отцу Иоанну разрыть свод под колокольней и туда убрать церковную утварь, а также все дорогие вещи его и генеральши. Так и сделали; убирая образа, серебро и проч. в сундуки, он уложил и матушкино хорошее приданое. Я помню, еще лет 10-ти — 12-ти я носила капот — синий, атласный с парижским дождиком, так назывались матовые крапинки на атласе, и материя была отличная.

Известно по истории 12-го года, что генерал-губернатор Ростопчин всех успокаивал, уверяя, что француз в Москву не войдет; хотя некоторые и верили ему, но Москва пустела… все бежали и за лошадь с телегой платили десятки и сотни рублей. А мой отец поневоле сидел дома с молодой женой, грудным ребенком и со своей родной матерью, которая впоследствии всех нас нянчила. Настало и 1-е сентября, страшный день для Москвы; а мои родители, предавшись воле Божией, все еще были на месте. К вечеру приезжает крестьянин из одной деревни, управляемой моим отцом, и, несмотря на большие деньги и даже насилие, с которым заставляли мужика перевозить богатых и знатных людей, он вырвался и прискакал к отцу моему, чтобы спасти его с семейством. Отец мой так был тронут великодушием и бескорыстием доброго крестьянина, что тут же снял свой крест и, обменявшись с мужиком, назвал его братом и нам впоследствии приказал звать его дядей, а его сыновей братьями; мы свято исполняли волю родителя и всегда принимали и угощали их, даже когда брат мой был уже режиссером в Петербурге в императорском русском театре.

Можно вообразить, какая была тревога при сборах матушки: надо было все собрать для ребенка, да и свое жалко оставить — все такое хорошее, новое. Вот она и придумала: больше всего ей было жаль старинного граненого хрусталя, и она ухитрилась, взяла батюшкины панталоны, внизу у каждой ноги перевязала веревочкой и, насыпав их хрусталем, уложила в телегу. Сверху положила перину и подушки, села с цкстимесячным братом и бабушкой и отправилась. Мужик шел подле лошади, а отец после вышел пешком, убрав все оставшееся, и уже на месте соединился с ними. Привез их мужик в свою деревню Беломугово, в 40 верстах от Москвы, где-то в самой лесной глуши, так что матушка много натерпелась в курной избе, где глаза ест от дыму; но все-таки они благодарили Господа за спасение. Из всего хрусталя остался один маленький граненый стаканчик, который мы все берегли, а батюшка любил из него пить пивцо, до которого был большой охотник.

Кстати о пиве: у генеральши Анненковой всегда просили батюшку для услуг, когда приезжала в Москву царская фамилия. Однажды за обедом, или у князя Сергея Михайловича Голицына, или у военного генерал-губернатора Дмитрия Владимировича Голицына, кушал государь с семейством, и батюшка стоял за креслом императрицы Александры Феодоровны. Представьте же его удивление, когда императрица оборачивается и говорит: «Пива», он обомлел и, не трогаясь с места, думал: «Верно, я ослышался, может ли быть, чтобы государыня изволила кушать одинаковый со мной напиток». Тогда государь Николай Павлович обратился и повторил: «Подайте пива». Отец побежал и с восторгом поднес императрице свое любимое услаждение и после не позволял матушке делать ему выговор за лишний стаканчик, говоря: «Ты помни, кто еще кушает пиво: сама благочестивейшая государыня».

Мой отец был очень красив: высокого роста, черные, вьющиеся волосы, голубые глаза и правильные черты лица; я маленькая любовалась, когда, бывало, он оденется, чтобы ехать во дворец или в дом вельможи, которого удостаивали цари своим посещением; синий фрак, белые — манишка и галстук, шелковые чулки и лакированные башмаки с пряжками. А иногда при больших парадах служащие одевались во французские кафтаны и парики, но этого я не видала. Получая только 40 рублей ассигнациями в год жалованья, батюшка рад был заработать лишнюю копейку для семейства, и, несмотря на это, когда получит какой заработок, то непременно рублик-другой уделит бедным. И делал это сколь возможно тайно; зная, где живет бедное семейство, он подойдет тихонько, бросит в окошко, что Бог поможет, и скорей уйдет. И вообще он любил служить людям и словом и делом. Прослужив почти полвека у Прасковьи Александровны, по смерти ее, пригласила его княгиня Вяземская бьпъ у нее управляющим. И тут он служил до ее смерти. Остальные дни жил с матушкой на покое, в моем доме, где и скончался в 1848 году 26 февраля. Быв всю жизнь управляющим, он нажил только одно драгоценное богатство: доброе и честное имя; зато умер, как праведник, без болезни, тихо, протянул руки к образу Спасителя и в эту минуту вздохнул последний раз.

Замечательно, что хотя отец любил нас, особенно меня, как единственную из 12-ти родившуюся при его глазах, но никогда не заботался о нас, и все делала матушка: просила, хлопотала, определяла в училище и всегда наблюдала за нами. Зато матушка умерла на моих руках, а при смерти отца никого из детей не было. Брат служил режиссером в Петербурге в театре и во время масленицы не мог уехать, да отец и запретил извещать его о приближении смерти. Я и сестра были в Одессе; матушка писала мне о болезни отца, он хворал три месяца, но последнее время утешала меня, говоря, что он только слабеет, но болезни никакой не чувствует. Однако это не успокаивало меня, я сильно грустила и в день его кончины видела во сне, что я пришла к нему и он, повернувшись на диване, протянул ко мне руки и крепко обнял меня. Это почти так и было, только он протянул руки к Спасителю и как бы передал Ему дух свой. Батюшка вообще был крепкого сложения, но однажды зимой он поскользнулся и упал на левый бок, а у него была большая серебряная табакерка, он и почувствовал, что она сильно вдавилась ему в бок, но не обратил на это внимания и не принял мер; так прошел не один год, и наконец он захворал, и эта боль откликнулась и свела его в могилу. Нарочно пишу в предосторожность читающим: всякую болезнь, всякую язву — душевную и телесную — надо врачевать в начале, когда еще есть время излечить их — морально и физически.

День моего рождения совпал с днем рож-[ения Прас<ковьи> Алекс<андровны> Анненковой, и в честь ее меня назвали Прасковьей. За несколько дней до разрешения барыня (как всегда называли Прасковью Александровну) уговорила отца пораньше перевезти матушку на новую квартиру: в дом священника отца Иоанна Петровича при церкви Рождества в Столешниках. 6-го октября было, в воскресенье. Прас<ковья> Алек<сандровна> приехала к обедне, и в самый трезвон я родилась, так что батюшка не успел сбегать и за бабкой; приняла меня родная бабушка Ксения Ивановна, и отца мать не отпустила; а он не любил присутствовать при этих операциях, всегда уходил из дома, а тут волей-неволей первый принял любимую дочку на руки. Крестили меня сын Прасковьи Александровны Иван Аркадьевич Анненков и дочь, тогда уже вдова, Ел<изавета> Аркад <ьевна> Верещагина. А священник Иоанн Петрович, венчавший моих родителей, крестил и венчал меня с первым моим мужем Ильей Васильевичем Копыловым-Орловым, что было 1 сентября 1835 года; и скончался только в 1855 году, чрез две недели по возвращении моем из Крыма. Когда он служил мне благодарственный молебен, то говорил, что очень боялся, молился и не ожидал меня видеть после напутственного молебна пред отъездом в Крым; а милосердный Господь утешил нас обоих; я с юных лет привыкла любить Его.

Детство мое было очень хорошее и приятное. Я родилась третья, и до сих пор это число осталось моим любимым. Старшая сестра и дети, родившиеся после меня, умирали маленькие; только сестра Александра Ивановна Шуберт-Яновская, родившаяся в 1827 году, жива. Может быть, как одна выраставшая, я была всеми любима и балована. У Прас<ковьи> Алек<сандровны> воспитывалась ее внучка — дочь старшей ее дочери Екатерины Аркадьевны Воейковой, после бьшшей за Аркадием Алексеевичем Столыпиным. Внучку звали так же, в честь бабушки: Прасковьей Александровной (она была в замужестве за Алексеем Дмитриевичем Игнатьевым и до сих пор жива)[11]. Она была восемью месяцами старше меня; маленькая я всегда ходила в барский дом играть с внучкой Прас<ковьи> Алекс <андровны>, иногда меня оставляли там обедать, и хотя я была лет пяти — семи, но помню, как мне было тяжело, что я сижу с барыней, а отец стоит и ожидает ее распоряжений и приказаний; служили за столом лакеи, даже и их-то мне было совестно.

Очень рано, на шестом году, я выучилась читать и имела страсть к стихам и басням. Бывало, схвачу книгу, спрячу ее под передник и, прибежав в большой дом (мы жили во флигеле — это уже в доме Есипова на Садовой), ищу: нет ли кого не занятого делом, кому бы мне почитать вслух. Чаше всего доставалось старушке экономке Фоминишне; сделав утренние выдачи, она сядет отдохнуть за чулком, а я — как тут с книгой. Еще жил в доме, на покое, старый буфетчик Нефед Тихонович, самой барыней и всеми почитаемый старичок. Он всегда читал духовные книги и был очень благочестивый. Бывало, я и забегу к нему с книгой; он послушает меня, да после сам начнет мне читать или рассказывать что-нибудь божественное, тогда я и басни и стихи забывала. Бабушка Ксения Ивановна всегда носила и водила нас маленьких в церковь, и вообще как у родителей, так и в барском доме все были более или менее благочестивы, и я с юных лет любила ходить в церковь, конечно, не для настоящей сознательной молитвы, но как дитя, по инстинкту или по привычке. Матушка моя имела очень хороший голос и пела, аккомпанируя себе на гитаре. Она рассказывала, что помнит, как, бывши восьми-девяти лет, она певала в церкви графа Разумовского, одетая в мужское певческое платье, и пели в конце: «Благочестивейшую Самодержавнейшую Великую Государыню Императрицу Екатерину Алексеевну!» Значит, это было в конце прошедшего столетия.

Бывало, матушка в сумерки приляжет со мной на кровать и прежде поет что-нибудь печальное, как, например, песенку, слова и музыка которой до сих пор сохранились в моей памяти и которую без слез я не могла слушать. Напишу ее вкратце:

Красны как пришли денечки, Я гулял в лугу весной, Там все птички и зверечки Веселилися со мной. Где ручеечек протекает По зеленому лужку, Там, я видел, отдыхает Старичок на бережку. Хвор и сед — мое сердечко! Ветхим рубищем покрыт. От него тут недалечко Посошок его лежит. И кусочек черства хлеба Положен ему в суму, Убоясь, знать, кто-то неба, Христа ради дал ему — и т. д.

Песня эта очень большая… в конце он рассказывает, что на старости лет остался сиротой и принужден поневоле просить милостыню, не имея сил работать. Чтобы утешить меня, после такой печальной картины, матушка начинала петь веселые, даже смешные песни, и я, заливаясь детским смехом, старалась подражать ей и все, как маленькая обезьяна, перенимала не только в словах и в голосе, но даже в лице и движениях.

Пяти лет в первый раз меня повезли в театр в доме Познякова[12]. Играли любители в чью-то пользу. Помню только, что мой отец играл солдата и как он был красив в походной амуниции. Давали пиесу «Русский человек добро помнит», только в то время она имела другое название, что я узнала впоследствии. В моей памяти врезался момент, как теперь вижу: вышел отец молодцом, верно, все любовались им; что-то говорил с сидевшим на сцене толстым господином (это был его помещик) и вдруг поклонился ему в ноги, этого я не могла перенесть, заплакала на весь театр, и меня вынесли из ложи. Другой раз тоже лет семи-восьми, повезли меня уже в Императорский театр смотреть балет; брат был тогда в школе и представлял в этом балете какого-то чертенка. Зная, что мы будем, он условился, что сделает такой-то знак, чтобы узнать его в толпе чертенят. И мы так были довольны, увидав его, что, несмотря на балет и первых персонажей, следили только за его кривляньем; а он так увлекся, видя, что мы на него смотрим, что остался один на сцене, и несколько чертенят прибежали и утащили его.

Родители мои были хотя малообразованные, но многоначитанные, умные, веселые и остроумные люди. Батюшка, отправляясь в театр смотреть вышеупомянутый балет, взял с собою старую старуху-крестьянку, верно, одну из наших родственниц по крестовому дяде, приехавшую из деревни погостить. Она не имела понятия о театре и, когда мы приехали в ложу, еще до начала, все охала да ахала; а когда началось, на сцене был царь, разодетый в мишурное серебро и золото, — она как закричит, чуть не на весь театр: «Батюшки, да ведь это сам царь-батюшка!»— и опустилась на колени… кой-как ее успокоили и усадили. А как появились во 2-м действии черти, она начала кричать: «Пустите, пустите, согрешила я, окаянная!» — да и повалилась на пол, а голову забила под стулья. После этого ничто не помогло: закрыла глаза и только тогда опомнилась, когда ее вывели из театра и должны были увезти домой. Больше папенька так не шутил. Конечно, во время действия балета, при громе музыки, не было слышно всей публике ее причитаний, но в соседних ложах хохотали до упаду.

С самых юных лет я имела страсть к театру и всегда с радостью бежала к брату в училище и там тихонько в дверь смотрела, ^ак мальчики играли в театр, и странно: больше всех замечала Репина, в игре он всегда представлял атамана-разбойника, а по выпуске из школы был музыкантом. Сестра его Надежда Васильевна была прекрасная артистка и по выходе из театра вышла замуж за известного композитора Алексея Николаевича Верстов-ского. В начале нынешнего столетия, тем более вскоре после нашествия французов, — старушки считали театр грехом, а молодые, имеющие своих крепостных артистов, поразорились и поневоле стали сбывать их в императорские театры, т. е. продавать в Дирекцию. Так, у Аркадия Алексеевича Столыпина и еще у его родителей были свои музыканты и актеры, в том числе большое семейство Репиных: отец, мать и пятеро детей. Всех их с другими и продали в театральную Дирекцию; а так как это был почти один дом: Анненковых, где служил мой отец, и Столыпиных, чьи были Репины, поэтому эти два семейства были очень дружны. Когда старики Репины отдали всех своих пятерых детей в театральную школу, тогда начали уговаривать батюшку определить туда и брата. Совершенно справедливо убеждая отца, что какими средствами он может дать воспитание своему сыну? Самое большое, что сделает его писарем в барской конторе или тем же управляющим. Пошел батюшка спрашивать совета барыни: Прасковья Александровна сначала сильно противилась этому, но дочери Екатерина и Елизавета Аркадьевны убедили ее. Тогда она сказала: «Хорошо, Николая отдавай, он мальчик, ему не так опасно попасть в этот омут, но Парашу прошу беречь и ни за что в театр не отдавать». И, таким образом, определили брата в 1821 году.

Вскоре в чтении стихов и в ломанье, т. е. в декламации, начали развиваться и мои способности. Бывало, крестная Екат. Арк. с сестрой прикажут мне читать стихи или басни и я смело и бойко декламирую, так что меня ставили в пример тихой и робкой внучке Праск<овьи> Александ< ровны >, а у крестной тоже осталась одна дочь после мужа, Александра Михайловича Верещагина, бывшая замужем за немцем — секретарем посольства из Штутгарта. Она была старше меня лет на 9—10 и тоже удивлялась моим способностям. Надо заметить, что как я любила читать, так терпеть не могла писать. Бывало, маменька насильно усадит меня и, чтоб я не убежала, привяжет ниточкой к ножке стула: сижу, не смею пошевелиться (вы, нынешние, ну-пса?) и ожидаю моего спасения — прихода батюшки. Он, родной, как взойдет, еще не снимая шляпы, взглянув на мою невинно-несчастную рожицу, нагнется, увидит ниточку, оборвет ее и скажет: «Иди, гуляй». О радость, о восторг! Матушка гневается, а мне и горя мало — родители сами разберутся.

Наконец, матушке все советовали и меня отдать в училище. Прасковья Александровна и слышать не хотела, и когда мне был 9-й год, то летом, уезжая в деревню, она непременно хотела взять меня с собою. Но, к счастию, у меня сильно разыгралась золотуха, и маменька не отпустила; а в августе 1823 года, помолясь Богу, повела меня в назначенный день в прием, так в то время называлось принятие в театральное училище. Привели довольно много мальчиков и девочек, помню только Петю Жи-вокини, брата известного артиста Василия Игнатьевича Живокини. Он был дурен лицом, как смертный грех: рябой, губы большущие, глаза какие-то мутные, посовелые, ростом большой, а после был огромный и сутуловатый. Директор Феодор Феодорович Кокошкин как взглянул на него, так прямо сказал его матери: «Милая! зачем же ты привела такого урода?» Она страшно обиделась и со злостью закричала: «Это урод, да после этого вы ничего не понимаете, уж не урод ли и мой старший сын Василий?» А он хотя был еше и в школе, но уже играл на театре и выказал свой талант. Феодор Феодорович, услыхав, что это брат любимца его Василия Игнатьевича, тотчас смягчился и сказал: «Ну! хорошо, милая, я его беру: он со временем будет представлять Самиеля»[13] (черта в опере «Волшебный стрелок»), и старуха обрадовалась и усердно поблагодарила. Так впоследствии и было: таланта у него, как у брата, не оказалось, и он всегда представлял чертей и страшных чучел. Потом Фед. Фед. подошел ко мне, к первой из всех девочек, и, взяв за подбородок, сказал: «Как не принять такую милочку». Я была не очень велика, но голова пребольшая, так что меня в училище звали головастиком, а лицо, как все говорили, имела красивое. Матушке приказано было совсем приводить меня в школу, но по болезни, противной золотухе, которая мучила меня до 22-х лет, меня привели уже осенью в 1824 г. Так как наша добрая матушка умела за нас и попросить и приласкать и подарить, то меня, как хворенькую, и поместили в комнату больших, где за мной почти все ухаживали и многие баловали меня. Помню Надиньку Панову (впоследствии она не любила меня, как соперницу по сцене). За ней ухаживал старик Нарышкин Иван Александрович и присылал ей премного разных гостинцев, она не хотела брать, но наша надзирательница, которая, верно, с него побирала (что случалось довольно часто, и я упомяну об этом), брала гостинцы и раздавала всем в своем отделении. Конечно, мне доставалось больше других: бывало, Надинька сама не станет есть, но как хозяйка присланного возьмет большую долю для меня. Помню, как один раз прислал ей Нарышкин бочонок винограда, она приказала нашей общей любимице няньке Прасковье открыть бочонок и, усадив меня на диван, приказала кушать, сколько я хочу; я кушала, кушала, да до того докушала, что пьяненькая заснула на диване; и с тех пор помню, что от винограда можно быть пьяной.

Насмотревшись разных представлений еще года за три до поступления в школу, когда ходила к брату, и я тотчас же принялась играть в театр, как у нас говорилось, и едва большие уедут в спектакль, все оставшиеся маленькие собираются в большую залу и под моим управлением начинаются разные представления: все больше с разбойниками, похищениями и убийствами. Если не успеем или не сумеем сочинить гшесы со словами, то идет в ход балет с пантомимами. А это очень легко: например, я командую: «Варя Соколова, иди с правой стороны, а ты, Васильева, с левой, ты атаман разбойников и любишь Варю, объясняйся ей в любви; ты, Варя, говори: «Не хочу, не хочу, поди прочь». Васильева, вынимай кинжал и будто хочешь заколоть ее, Варя зовет на помощь, прибегают ее слуги; ты, Васильева, свистишь, вбегают разбойники — начинается драка, разбойники одолевают; вдруг является жених Вари (непременно военный) с солдатами и всех разбойников с атаманом убивает; они все валяются на полу, все солдаты и народ на коленях пред офицером, а он обнимает свою любезную». Живая картина, стук ногой — значит, занавес закрывается и все сами себе аплодируют. Костюмы тоже было очень легко устраивать: атаман и все разбойники должны были снимать платья, а рубашки до половины прятать в панталоны; непременно подпоясываться пестрым и предпочтительно красным кушаком; головы обвертывали платками, лоскутками и тряпками. Девицы убирались всем, что у кого было получше, и, конечно, больше всего доставалось моему гардеробу, хотя я, как и все, носила казенное платье, но маменька любила приодеть меня и капотиками, и платечками, и ленточками, и все это без жалости шло на наши представления. Офицеру всегда сшивали из шарфа или платка настоящие цветные панталоны и какую-нибудь кофточку или отпоротый лиф, вместо мундира; шляпу-треуголку вырезали из бумаги, и когда нет чистой, то просто из учебных ненужных тетрадей, и украшали ее большим султаном из вырезанной длинными полосками бумаги. Сабли и пистолеты раздавались из линеек, длинных щепок, которыми растапливали печки; а кинжалы из больших ключей — от дверей. Да спасибо, нам нянюшки помогали, бывало, все, что нужно, притащат; в кухне выпросят говядины или каши, когда нужно подавать на сцене угощение, и сами любуются нашим спектаклем.

Осмотревшись и попривыкнув побольше, мне уже не стали нравиться балеты моего сочинения; и хотя некоторые девицы (одну фамилию помню: Маргарита Гольтерман) сочинили трагедию, посвятили мне и, переписав, поднесли в день Ангела. У меня до сих пор цела эта тетрадь. Так же как и другие тетради и альбомы; последние наполнены стихами, из которых некоторые писаны кровью. В одном отмечено особо: 1832 г. 19 октября. Это день, когда Паша Щепин сказал мне в 1-й раз: «Я вас люблю!» Помню, что у меня от радости дух замер и я ничего не ответила, да думаю, что и не нужно было; он знал давно, что я люблю его.

Итак, мне поднесли пиесу, но я уже была поумней и не прельстилась их угодливостью, а предложила списать, разучить и сыграть настоящую пиесу в 5- ги действиях соч. М. Н. Загоскина «Богатонов». К счастию, у меня нашлись хорошие опытные помощницы. К этому времени какой-то помещик Ржевский продал, по примеру Столыпина, в дирекцию свой балет: 21 девицу, и все танцовщицы. Помню, что некоторые были очень хорошие артистки; одна из них Харламова почти всегда танцевала в мужском платье, делала entrechat en six1; и так высоко скакала и раздвигала ноги, что представляла совершенно раздвинутые ножницы. И многие другие хорошо исполняли свое дело.

В это время балет был в упадке и только начал возрождаться с приездом из Парижа m-r Ришар и m-me Гюлленьсор[14]. Не могу, чтобы не упомянуть в этом году о моем первейшем дебюте. Ставили новый балет: «Амур и Психея». М-me Гюллень-Сор приезжала в школу выбирать девочек для танцев и выбрала меня за хорошую рожицу: я еще танцевать не умела. На сцене представлялся будуар Психеи, она убиралась перед большим зеркалом, ей прислуживали нимфы и амуры, а я как самая крошечная была одета амурчиком с крылышками и поставлена на самый верх над зеркалом. Позу имела такую: стояла на одном колене и ладонью левой руки поддерживала локоть правой, а указательный палец держала у средины губ; помню, что мною любовались даже на репетиции, а я с удовольствием смотрела с своего возвышения, как Психея делала разные фигуры, и вдруг старый балетмейстер Адам Павлович Глушковский стукнет палкой и выбежит m-r Ришар. Это-то я понимала, что как будто Амур пустил стрелу в сердце Психеи; она прижимает руку к сердцу, испугается, потом они помирятся, все начнут танцевать, а я все время должна сидеть на зеркале, так и было на репетициях, но увы! В спектакле я невольно переменила позу, а именно: когда вместо палки Глушковского полетела огненная ракета, изображая из себя стрелу Амура, и была направлена прямо в зеркало, и хотя ничего опасного не случилось, все остались на своих местах, но хорошенький амурчик спрыгнул с зеркала от страха и очутился под зеркалом свернувшись в клубочек. Говорят, что это было так смешно и эффектно, что меня даже не побранили.

Обратимся к школьным спектаклям: из купленных у г-на Ржевского была хорошенькая девочка Серафима Виноградова, постарше меня года на три-четыре. (После была замужем за Стрельским, и ее талантливая дочка, кажется, и теперь еще на сцене.) Еще была девочка немного постарше нас Таня Карпакова, дочь нянюшки в больнице, была замужем за танцовщиком Конст. Богдановым и имела дочь, прекрасную танцовщицу. Карпакова была очень талантливая: хорошо танцевала, пела и играла. Мы все три очень рано выказали свои дарования и были довольно красивы, так что нас величали тремя грациями. Выбрав и других девочек поспособнее, я раздала им роли: Карпаковой и Виноградовой — лучшие, а себе взяла небольшую, старого лакея, и говорили, что так хорошо, просто и натурально ее исполнила, что эта маленькая роль довела меня до большой известности. Когда мы назначили день спектакля, то уже не хотели одеваться, как в игре в разбойники: не хотели прятать рубашонки в панталоны, а просили инспектора чрез его жену, чтобы он приказал выдать нам мужские платья одним, как, напр., мне, по подходящему росту воспитанника, а другим девочкам, которые постарше, непременно с того мальчика, в которого она влюблена, напр., Васильева страстно, как у нас говорилось, любила Васю Степанова; и он действительно был красив и одевался лучше других. По праздникам его брал какой-то барин Феодоров и очень любил и баловал его. Инспектор объявил, чтобы мы готовились, что костюмы будут. Вот мы начали устраивать сцену: с помощью нянек из кроватей, которые у нас, и шкафами сделали кулисы; для занавеси сшили простыни, из проволоки сделали кольца и устроили на бечевках. Утром в день представления посылаем за платьями, нам отвечают: «Дадим только тогда, когда позволят воспитанникам прийти смотреть спектакль». О, ужас! тут начались отка-зывания: брань, слезы, споры. Я ничего не робела, и роль-то моя была маленькая, да у меня и брат был в училище, я знала, что в обиду и в насмешки не даст. Начала просить, уговаривать, дарить свои хорошенькие коробочки, картинки, ленточки, чтобы кой-как согласить девиц, которые робели всей публики; а других стращала, что наговорю на них их обожателям и всех их себе отобью. Девицы испугались… решились и позволили мальчикам прийти, а они, бессовестные! навели кто родных, кто друзей, а кто благодетелей, напр., как Вася Степанов своего Феодорова, забыла, кто-то привел Ашанина и др. господ. Делать нечего, комедия началась и прошла удачно. По-мню только, что моя упрямая, влюбленная Васильева не хотела выходить; вот я побежала к простыням, т. е. к занавесу, подозвала Васю Степанова и прошу, нет ли с ним какого гостинца, что мне очень нужно. Я знала, что Фе-одоров его пичкал, и он мне часто давал конфетки, потому что любил меня, и раз, желая сделать мне подарок, попросил Феодорова купить что-нибудь приличное девице, и тот купил porte-bijouterie[15], высеребренный столбик, на нем птичка держит цветочек, у которого несколько крючков по краям, чтобы вешать серьги, кольца и проч. Но увы! во-первых, тогда у меня ничего подобного не было; во 2-х, куда бы я поставила такую хорошенькую вещицу, меня бы девицы засмеяли и, главное, в 3-х, пожаловались бы на меня, что я принимаю подарки, и мне бы жестоко досталось, так я и спрятала мой подарок, и, что лучше всего, он теперь только мне пригодился. С 1883 года[16], ложась спать, я начала на него вешать часы и кольца. С давних времен у меня кольца не снимались и я умывалась в них: 1-е) обручальное носила с 1835 года и в 1863 году заменила его другим; 2-е) с 1837 года бриллиантовое, подаренное мне в день Ангела Н. М. Болтиным. Он был давно знаком с первым мужем моим, и его сестры очень меня любили; 3) с 1850 года принесенное из Иерусалима с гроба Господня, простое черное, но мне хотелось сохранить его надолго, и я отдала обделать в золото, а на оставшейся черной середине велела вырезать слова: «Иисус Христос». Оно всегда на мне и считается драгоценнейшим; 4) с маленьким бриллиантом в синей эмали; 5) то же с небольшим бриллиантом, подаренное мне мужем Ф. К. Савиным в 1873 году 26-го августа в память десятилетней женитьбы. Во всех этих < кольцах > я умывалась, но когда в 1883 году, за 20 лет, Фед. Кондратьевич подарил кольцо с большим бриллиантом, тогда я начала снимать на ночь и мне понадобился porte-bijouterie, подаренный 55 лет назад.<…>

Продолжаю школьные шутки. Вася дал мне карамельку, и я бегу к Васильевой, показываю и говорю: «Ты видела, кто мне это дал, если ты не пойдешь на сцену, я сейчас съем эту конфету, надену твое платье, т. е. Васино, и сыграю за тебя». Доводы были слишком сильны, и моя Васильева пошла; сыграла скверно, а все-таки спектакль удался, и вот его последствия: в числе зрителей-воспитанников был Василий Игнатьевич Живокини, уже последний год бывший в школе. На другой день, приехав в театр на репетицию, он подходит к директору Ф. Ф. Кокошкину и просит позволения поставить в школе спектакль из маленьких девочек и мальчиков. Директор говорит: «Помилуй, милый (это была его поговорка, так что, и рассердясь на кого, он всегда говорил: «Ты, милый, дурак»), что, ты хочешь устроить кукольную комедию?» — «Только дозвольте, ваше превосход<ительство>, а я и вас попрошу удостоить посещением нашу кукольную комедию». — «Хорошо, я приеду, только чтобы не посмеяться над тобой, вместо комедии». Инспектору и начальнице сказано, и дело началось. Дай Бог доброй памяти Василию Игнатьевичу; он понял и развил наши дарования, устроив школьные спектакли из маленьких.

Но умысел другой тут был: большие мальчики рады были приходить, одни как музыканты, другие как помощники Живокини, режиссеры, бутафоры, плотники и проч.: словом, все те, у кого были интрижки с большими девицами. А какие девицы-то в то время были — прелесть! Сабурова Дарья Матвеевна — сестра известного артиста Александра Матвеевича; у ней был великолепный голос — контральто. Для нее одной нанимали учителя-итальянца — старика Бравура; он был кастрат, у него был претоненький и превысокий голос, и, несмотря на свои лета, он пел очень хорошо. Я очень любила музыку и всегда хорошо училась петь. Для Дарьи Матвеевны стоял особый рояль в танцевальной, она же и театральная зала. Так что одна половина была возвышена и отделялась местом для оркестра. Во время уроков зала запиралась и никому не позволялось входить, а я, бьюало, заранее войду и спрячусь или под полом театра, или в оркестре под лавку да так весь класс и просижу или пролежу под лавкой, не смея дохнуть, только чтобы слушать хорошее пение. Вторая знаменитость была Н. В. Репина; потом Ребристова и многие другие более или менее талантливые. Сабурова была добрая, но очень вспыльчивая и капризная; зная, что ей за талант все прощали, она позволяла себе слишком много: однажды инспектор Фитингоф чем-то не угодил ей; она начала с ним ссориться и кончила тем, что ударила его в щеку. Об этом донесли не только директору, но даже военному генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну. Он сам приехал разбирать их и кончил тем, что отставил Фитингофа, говоря, что инспектора мы всегда найдем, а подобные голоса веками родятся. Мы очень гневались за это, потому что любили доброго инспектора и его жену, особенно я, и они, помню, любили и ласкали меня, часто брали к себе играть с их детьми и там кормили и поили разными сладостями. После подобной поблажки Дарья Матвеевна сделалась еще смелее и выдумывала разные штуки. Напр., в те дни, когда должна быть репетиция детскому спектаклю, а их было очень много (для них-то больше был театр и затеян, тут-то были удобные свидания и разговоры), начинались они обыкновенно сейчас после обеда, часа в 2–3, и продолжались когда до вечернего чая, когда до отъезда Живокини и других больших в театр. А надо сказать, что Сабуровой даже и кушанье было особенное; хотя у нас был очень хороший стол, за этим наблюдал сам директор Ф. Ф. Кокошкин, приезжая часто нечаянно или присылая своих помощников: управляющего Конторою Мих. Ник. Загоскина и других; а для Дарьи Матвеевны жарили кур, делали разные пудинги, но она часто менялась с нами на эти деликатесы, а сама кушала наши говяжьи котлеты или соус, колбасу с чечевицей или сосиски с капустой. Вообще эта мена была у нас в употреблении и позволялась. Стол был у нас длинный, так что усаживались более 50 девиц; бывало, я воткну на вилку кусочек колбасы и отправляю на другой конец, говоря: «Потрудитесь передать Маргарите Гольтерман». И так смешно слышать: «Маргарите Гольтерман! Маргарите Гольтерман!» А она мне пышку (пирожное из дутого теста), и все кричат: «Пашеньке Куликовой! Пашеньке Куликовой!» И так передавались, и сосисками, и кольцами, и даже простой из супа говядиной. При более изысканном обеде Сабуровой полагалось столовое вино. Вот она в день репетиции и посадит меня к себе за стол, потому что она хотя и кушала в этой же зале, но за отдельным столом, без надзирательницы, и сажала с собой кого-нибудь из любимиц. Во время обеда она насильно прикажет мне выпить большой стакан красного или белого вина, прегадкого, кислого и прекрепкого! Бывало, вместе со слезами глотаешь эту гадость, а не послушаться, пожаловаться, сохрани Бог, совсем замучает. Когда кончится обед, сейчас старшие и она первая закричат надзирательнице: «Посылайте скорее за мальчиками». Нам вечером надо уроки учить, чего не только у нее, но и у многих не бывало, я после расскажу о нашем ученье. Придут мальчики, все соберутся; пойду и я, пошатываясь и едва передвигая ноги; надзирательницы увидят, придут в ужас: беда, если придет инспектор или его жена — наша начальница Елизавета Ивановна де Шарьер. Помню, что ее муж Андрей Иванович первый придумал телеграф, я сама видела его в модели. Но, не имея средств устроить большой, он передал кому-то для представления государю Николаю Павловичу, а там воспользовались им: устроили на Зимнем Дворце, а Андрею Ивановичу ничего не дали. Я помню, как они горевали об этом, а судиться с сильными мира сего не имели ни сил, ни средств. У них были очень хорошие дети: три сына, и они только могли дать им хорошее воспитание.

Продолжаю о моей выпивке: надзирательницы со страхом начнут делать замечание Сабуровой: «Ведь это вы, Дарья Матвеевна, напоили ее вином?»— «Ах, Господи, кто же знал, что она такая слабенькая, я ей дала чуть-чуть выпить, только разочек хлебнуть; да ничего, мы подождем, она сейчас выспится». И меня, рабу Божию, положат в чулан спать; а они, в ожидании моего пробуждения, болтают с своими обожателями.

А иногда Вас. Игн. Живокини начнет показывать силу и фокусы, и делал это как лучший фокусник и настоящий акробат.

Нельзя не рассказать еще одно представление доморощенного фокусника. Почти перед выпуском из школы этот урожденный буфф, итальянец Живокини де ля Мома, за отсутствием инспектора, пригласил надзирательниц с воспитанниками посмотреть фокусы. Розданы были писаные афиши:

1 Игра кистями (перенятая у приезжего в то время фокусника-индейца).

2 Будет держать огромное бревно на зубах.

3 Будет держать павлинье перо на носу, в то же время играть на скрипке, лежа на полу.

4 Поднимет стол с сидящим на нем мальчиком и будет держать их на зубах.

5 Огненный человек.

Все исполнено было ловко и удачно. Перед «огненным человеком» антракт затянулся. Влюбленные пары начали шушукаться, переговариваться, надзирательницы унимать их. Вдруг в одно мгновение все лампы потушили, в темноте явился человек в платье, намазанном фосфором. Голубое пламя и дым валили от него, но зал оставался в глубокой темноте. Начался визг девиц (но не от страха), крик надзирательниц: «Огня! Огня!» И когда дядьки вбежали со свечами, вся публика была не на своих местах. Надзирательницы выталкивали, тащили за руки девиц из зала.

Ну, за эту проделку инспектор сам посадил Живокини и П. Степанова в холодную комнату, где стояли сажени две сложенных дров, но и тут, войдя раз навестить заключенных, к удивлению, не нашел их, а двери были заперты. «Что за черти, они опять какой-нибудь фокус выкинули, верно, из второго этажа в форточку вылезли. Ищите их на дворе, в сарае…»

«Мы здесь», — лежа наверху дров, отвечали отчаянные преступники.

Спасибо, добряк-инспектор ограничил все этим домашним наказанием и не довел дело до дирекции.

Первая пиеса, которую поставил Живо-для маленьких, была: «Суженого конем не объедешь». Я играла г-жу Гримардо — старуху, жену управляющего; Карпакова — Розу; Виноградова — Лору. И помню, как все восхищались нами, это было Великим постом. Когда Фео-дор Феодорович Кокошкин посмотрел наш спектакль — очень благодарил Вас. Игнат, и объявил, что на Светлой неделе мы будем играть в его доме при генерал-губернаторе и при всей лучшей московской публике. Мы были в восторге; приказано было приготовить нам хорошенькие платья, чтобы после вести нас к гостям, и моя маменька сделала мне прекрасное беленькое с буфами и прошивка-ми, такие же ногавочки, т. е. панталончики, коротенькие, которые завязывались ниже колен. Во время действия нам много аплодировали, кричали: «Браво! Фора!», тогда еще bis не был в употреблении. Многие куплеты повторяли, особенно мой последний. Не помню начала, но кончался так, что, обращаясь к мужу, я говорю: «Хоть он и прост, зато сговорчив», — и по приказанию Вас. Игн. треплю его по щеке и оканчиваю словами: «Итак, нет худа без добра!» Играя у директора на Св. неделе, когда позволяют всем целоваться, т. е. христосоваться, я, пропевши в первый раз с потрепанием щеки, при повторении подумала: «А что, если я его поцелую, нынче можно, простят», и я, при слове «зато сговорчив», взяла его обеими руками за щеки и поцеловала; общий восторг! и заставили пропеть третий раз. По окончании спектакля, когда нас повели к гостям, то при входе в залу меня взял за руку Матвей Михайлович Карниолин-Пинский, бедненький чиновничек и наш учитель словесности, любивший меня с поступления своего к нам в учители, подвел при всех к Вас. Ига. Живокини и велел благодарить его, сказав, что я ему обязана своим триумфом, и я очень помню, что у меня выступили слезы на глазах и я с глубоким чувством присела ему. Ох, это смешное слово «присела», я с ним попалась и насмешила всех: стою маленькая за кулисами, вдруг идет директор и с ним какой-то очень красивый военный, разумеется, я вытаращила на него глаза и не думаю кланяться, но когда Феод. Феод, сказал: «Куликова, присядьте князю Щербатову», я ухватилась за кулису, поставила ноги на первую позицию и очень низко опустилась; слово «присядьте» употреблялось в танцевальном классе при позициях; и тут мне было очень сгьщно, когда директор засмеялся и сказал: «Милая, я вам говорю — поклонитесь князю». Долго насмешницы-подруги смеялись над моим приседаньем, но после сделанного Живокини, верно, все заметили мое признательное чувство и все стали ласкать и целовать меня. Больше всех в этой толпе я помню князя Дм. Влад. Голицына, Вас. Дм. Олсуфьева (он служил по Дворцовому ведомству) и Сер. Тим. Аксакова; должно быть, они более других оказали мне внимания; Сер. Тим. еще в 1828 году написал обо мне в газетах, что ожидают многого от моего таланта. Чтобы лучше отблагодарить и потешить нас, в эту же неделю спектакль повторился в школе и после был бал с угощением, и вся знать приезжала в училище.

И тут надо рассказать маленькое происшествие, хоть и стыдно, но в 70 лет можно и должно рассказать свои погрешности. Мне было только 11-й или не более 11-ти лет. После спектакля, очень натурально, что я торопилась переодеваться, чтобы поскорей быть в зале с гостями, слушать их похвалы и кушать гостинцы. На меня надели тоже беленькое платьице, ногавочки, и я выскочила. После разных приветствий начались танцы — вальсом, и нужно же было Вас. Игн. Живокини схватить меня, приподнять за талию и начать кружиться, платьице мое раздулось, и в это время мы летели против самых высоких гостей; князь Дмитрий Владимирович Голицьш, видя такую «неудержимость», схватил меня в объятия и тем опустил мое платьице, сделал со мной несколько поворотов и потом поцеловал, поставил на ноги и сказал: «Ты устала, не вальсируй больше, дитя». Я очень была счастлива, что князь танцевал со мной, с другими ни с кем, но когда мне объяснили, я поняла его добрый поступок и от стыда поплакала.

нашим хорошим спектаклем директор 'носился, как курица с яйцом. Летом он делал большой праздник в своем имении Бедрине. Театр был открытый на воздухе, представление шло днем, и когда нас из флигеля вели в дом, то за нами бежали толпы народа, мы все были в костюмах, нарумянены, но те девочки были красивы, а я как чучело: пестрый роброн на фижмах[17], седой парик с буклями, чепчик-разлетай, а рожица выпачкана разрисованными морщинами. Припоминаю, что я не конфузилась, а подсмеивалась над смеющимися и делала им гримасы. Вся московская знать присутствовала и восхищалась представлением, «но умысел другой тут был» у Феодора Феодоровича Кокошкина. У него жила известная актриса Мария Дмитриевна Львова-Синецкая, и, как говорили, он хотел на ней жениться и в этот спектакль как бы представлял ее публике во всей природной красоте. В заключение спектакля был большой дивертисмент, где она что-то декламировала, а после ходила в затейливых хороводах: в голубом атласном сарафане, повязка вся в дорогих каменьях, и, надо сказать правду, она была очень красива, только немного сутуловата и теряла тем, что всегда хотела и старалась выказать свои прелести. А не женился Фед. Фед. потому, что, живя у него много лет, она вздумала довольно явно делать предпочтение Матвею Михайловичу Карниолин-Пинскому, который, сказать правду, был очень красив; особенно у него были прекрасные руки… а есть поверье, у кого хороши руки, у того жена дурна. На нем поверье оправдалось (об этом упомяну после). Ф. Ф. разошелся с Map. Дм., женился на ничтожной и бесталантной актрисе Потанчиковой, которая также не хорошо кончила. Сошлась с племян<ником> Ф. Ф., тоже Кокошк<иным>, не умела устроить свою жизнь и утопилась. A Map. Дм. была умная и добрая женщина! Хорошо и тихо дожила свой век и, верно, покаялась в своих увлечениях, доказательство ее письмо к брату моему Н. И. Кул<икову >, писанное в год ее кончины. «Добрый друг! вот Господь послал вздохнуть получше, я спешу написать. Мне очень грустно, что не могла написать вам; но болезни совсем расстроили, вы бы меня пожалели, я даже молиться не могу, иначе как сидя. Священник сказал: «Бог принимает только молитву от души». Я имела счастие приобщиться, хотя исповедовалась сидя. Господь меня помиловал, многогрешную, и сподобил приобщиться Св. Тайн. Очень рада, что вы весело провели ваши именины, и дай Бог еще долго их справлять. Желаю вам более здоровья и всего лучшего. Не забывайте дрянную старуху, вам преданную душою. Марья Л. Синецкая». А Господь всех истинно кающихся принимает и прощает.

Когда Map. Дмитр. была pousse[18] — директоршей, то, конечно, ей все поклонялись… при входе ее все бежали к ручке, снимали салоп, ставили кресло впереди сцены… и один перед другим — старались подслужиться. А я, еще маленькая, терпеть не могла лести и лицемерия… Бывало, девочки бегут к ручке, а я спрячусь за кого-нибудь, как будто меня нет. После, когда она увидит меня, непременно подзовет и скажет: «Что же вы, душенька! не подошли поздороваться со мной…» А я сделаю невинную рожицу и пролепечу, что не смела беспокоить… «Напрасно, вы знаете, что я вас люблю и всегда рада вас видеть». Поцелует меня в лоб, а ручки-то все-таки я у ней не поцелую. Грешница, каюсь! Хорошо я представляла Map. Дм. в вод<евиле> «Синичкин» в роли Сурмиловой. Хотя многие находили, что мое важничанье, а главное, умничанье в этой роли более напоминало Над. Вас. Репину, живущую с Верстовским и действительно очень завистливую и капризную! Бывало, во время представления «Синичкина» Верст, из себя выходит, видя, что я выделываю на сцене, чего и в роли нет, но что напоминает деяния Над. Вас, а сказать не смеет… потому что публика в восторге. Зато как-то другая актриса играла мою роль и вздумала делать то же, что и я, так Верст, просто запретил ей, сказав: «Прошу не дозволять себе то, что могла делать Орлова!» Итак, «умысел» Ф<еодора> Ф<еодоровича> насчет Синецкой не удался, а мы стяжали новую славу.

Наши школьные спектакли до того были хороши, что нас возили в Суханово сыновья П. М. Волконского: Гр<игорий> и Дм<итрий> Петр<овичи>. Они делали сюрприз своей тетушке, известной Зинаиде Волконской. Только это было уже через два-три года, тогда я уже играла роли молодых девушек.

Однако надо возвратиться снова к детству. Успех школьного театра так меня выдвинул, что все роли маленьких Русалок, Лелей, Полелей — все перешли ко мне. В опере «Илья-богатырь» я представляла какого-то божка Полеля. Первый мой вылет был из чаши. Это было так: несколько человек будто с большим трудом втаскивают на сцену огромную чашу, в виде рюмки, и я в нее вхожу, передвигая ножонки, и затем сижу, скорчившись, и держу горящий фитиль… разумеется, взглядываю наверх, в раек, и вижу, как дивится публика, видя человечка в чашке, да еще с огнем. Не знаю, из чего на сцене спор, только первый подходит не Илья-богатырь, а толстый актер Соколов, и едва хочет дотронуться до чаши, как я поджигаю приделанную на краю чаши ракету, она летит огненная, и все в ужасе отступают. Вылетаю из чаши, что-то разговариваю и, приподнявши ножки, как пишут амуров, — улетаю за кулисы. Это делается так: надевается мягкий корсет, шнуруется, а у него сзади прикреплено железное кольцо, за кольцо задевается крючок, у которого длинные черные проволоки, протянутые под самые падуги, т. е. вверх. Проволоки при вечернем освещении не бывают видны, и мы летаем, как по воздуху…

Ах, вспомнилось мне, сколько подобный корсет наделал греха и бед! Известно, что в конце 30-х или в начале 40-х годов появилась в Юрьевом монастыре у арх<иман-дрита> Фотия авантюристка и была названа Фотинией. А была она какая-то фигурантка из театра, и, кажется, Петербург<ского>. Она притворилась беснующейся… Сам арх<имандрит> отчитывал ее… а она показывала, что его святость исцеляет ее, — каждую неделю приобщалась. Потом жила близ монастыря и делала, что хотела. Собирала сомолитвенниц, одевала их и себя в платья и покрывала, похожие, как пишут одежду Б<ожией> Матери. К ним приходили и сомолитвенники, молодые монахи, и они взаперти пели, и… говорили, что они молятся… Много денег стоила эта Фотиния арх <имандриту >. Но гр<афиня> Ан<на> Ал<ексеевна> Орлова так страдала от его заблуждения, что отдавала ей половину своего состояния — только бы она перестала дурачить старика и уехала!.. Глупая или, вернее, вредная, хитрая женщина не умела воспользоваться добрым советом, а кончила тем, что после смерти Фотия вышла замуж за кучера и побоями была доведена до могилы: «За чем пойдешь — то и найдешь». Нельзя слишком обвинять и арх., сначала она затмила его рассудок святостию, что будто только он один мог избавлять ее от беса, потом придумала посредством театрального корсета вывешивать себя в церкс^ ном хоре, так что некоторые по вечерам видели ее висящей на воздухе. Еще проделка: она подкупила арх<имандрито-ва> келейника и тот часто уверял Фотия, что видел ее молящуюся и стоящую не на полу, а как будто приподнятую на воздух, как Мария Египетская. Перед смертью келейник признался в своем обмане и в соглашении с ней. Это было жестокое наказание Фотию за его грубое обращение с боголюбивой и Богом любимой гр. Ан<ной> Ал<ек-сеевной>, что доказала ее праведная кончина.

Обратимся от грешного — к грешному; от Фотинии — к корсету! Вот на таком-то корсете меня приподнимали в оп<ере> «Илья-богатырь». К счастию, что предварительно делались генеральные репетиции. Меня одели в старенький костюм и не позаботились для репетиции устроить все получше… А публики, и своих и родных, и особенно любителей и знакомых начальству, было множество… и только я, вслед за ракетой, вылетела из чаши, башмак с правой ноги — бух в чашу, я полетела со сцены, и другой полетел на пол. Режиссер выбежал подбирать их, и помню, что все очень смеялись, а надзирательнице Map. Ник. Заборовской — был строгий выговор! Она была при гардеробе и всегда одевала персонажей, т. е. кто играл роли, а выходящих и фигуранток одевали другие женщины, или сами помогали друг другу. А уж какая была злая — эта М. Ник.! Одевая маленьких, всегда колола булавками, и если которая взвизгнет или невольно повернется от боли, она начнет колоть нарочно… Сначала мне чаще других доставалось принимать это удовольствие, потому что в большом ходу были: 3 части «Русалки», «Илья-богат.», «Иван Царевич» (опера соч<инения> импер<атрицы> Екатер<ины> 2-й), и во всех я участвовала. Но я скоро придумала средство, чем избавляться от ее злости. Бывало, родители мои, когда я играю — сделают складчину с знакомыми и возьмут ложу; а батюшка почти каждый раз и один ходил… в дешевые места — вот я и попрошу матушку прийти пораньше и принести хорошенького гостинцу для Map. Ник. (конечно, и я не была забыта). Приезжаю— рано… вижу, добрая мама сидит — душа и успокоится… смотрю, она и преподносит надзирательнице — или апельсин, или дюшесу, слив и проч., и всегда что-нибудь хорошее. В этих приношениях участвовали: моя крестная и сестра ее Екат<ерина> Аркад <ьевна>. Бывало, знают, что я играю, и дадут отцу с ласковыми словами: «Отдай Маше, чтобы снесла Парашеньке!» От этого гостинец еще ценнее становится. И моя Map. Ник. сделается «шелковая», и питья мне подает, когда я выйду за кулисы, и платочек на шею надевает, а иногда и зонтик — на глаза. Я была очень золотушна, и часто случалось брать меня на сцену из больницы: директор прикажет уговорить доктора, и тот волей-неволей отпускает меня, и я, едва глядя больными глазами на свет, только больше простужаюсь и увеличиваю свое нездоровье — зато я много и пострадала! Помню и до сих пор вспоминаю с признательностью, как Ф. Ф. Кокошкин любил и жалел меня. Бывало, как я за кулисы — он сам бежит из ложи, чтобы одеть, прикрыть и похвалить меня.

Еще был один раз смешной агучай в «Русалке». Тут, как дочь русалки и какого-то князя, я являюсь в разных костюмах… Помню, что в русском сарафане я отлично пела: «Мужчины на свете как мухи к нам льнут; Имея в предмете, чтоб нас обмануть! Сегодня ласкают, а завтра бранят, бдну обожают, другой изменят…» и т. д. По окончании — «Тра-ля-ля, Тра-ля-ля»… я приплясываю… и мне всегда кричат «фора», и я повторяю. Потом приходш мой отец-князь, и я, по приказанию маменьки-русалки, начинаю делать ему упреки, он изумляется и спрашивает: «Кто же ты, девочка?» Я топаю ножкой, сарафан проваливается под пол, и я являюсь — молоденькой русалочкой— Лидой. Но раз со мной случилось смешное горе! Вздержечный сарафан так делается: сзади он не сшивается, а выметывают дырочки и в них пропускается шелковый шнурок. Сверху придерживается легкой петлей, а снизу имеет аршин длины и на кончике пулька. Эту пульку я должна бережно спрятать за пояс, и когда приближается время превращения, незаметно я подвожу князя к тому месту, где открывается маленький люк, тихонько бросаю туда пульку и при последнем слове топаю ногой, и там, дернув шнурочек, в один миг утаскивают под пол мой сарафан… И что же: раз платье дернули, оно с груди сошло… да и остановилось на боках и животе… Я его тащу, я его дергаю — ни с места!.. Нечего делать: я приподняла его спереди кверху и побежала за кулисы, там платье сорвали, публика смеялась, а я как ни в чем не бывало — выбежала и кончила сцену. Опять досталось не мне, а надзирательнице.

Много было подобных проделок, всех не упомнишь… Вот еще смешная сцена: Иван Царевич приходит спасать свою сестру — Царевну Звезду (это меня) из рук злого Чародея, который ее вместе с женихом Чудо-богатырем упрятал куда-то. Является Ив. Цар. Жених с невестой так рады!.. Начинается трио, где он нам рассказывает, как пришел и как мы все уйдем, а уходить-то надо волшебным образом, как будто в стену… Для этого надо взобраться на неприметную лестницу, а П. А. Булахов, игравший Ив. Цар., был страшный трус и, в половине трио, говорит тихонько: «Ну, братики-сударики (его поговорка), надо лезть на стену, я лучше просто уйду, а вы допевайте трио и полезайте как знаете!» Итак, мы остались вдвоем и я, прося брата И<вана> Ц<аревича> (которого уже не было) за своего любезного Чудо-богатыря, говорю: «Ах, не сгуби его!..» А жених отвечает: «Не бойся ничего!» А весь мотив и объяснение остались в оркестре, и мы раз по 10–12 повторили эти слова и полезли на стену… она открылась, и Иван Царевич преспокойно стоит там и нас дожидается, чтобы вместе бежать. Начальство и многие в публике замечали его проделку, но прощали, зная его трусость, а главное, любя и уважая его! Да, действительно, Петр Александрович Булахов имел прекрасный голос и как человек был достоин общего почтения.

Итак, наши, т. е. мои, Карпак^вой и Виноградовой, сценические успехи начали более и более развиваться. Уже сам Ф < еодор > Ф < еодорович > ставил спектакли в школе и приезжал нас учить (Вас<илий> Иг<натьевич> был выпущен) и привозил с собой известного драматического писателя и учителя князя А. А. Шаховского. Мы пользовались их уроками, и это много придало способности, особенно мне. Князь Шах. учил меня особо, и для этого меня возили на Бутырки, к сенатору М. М. Бакунину, у которого жил князь, приезжая в Москву. И с тех пор я знакома с сестрами Бакуниными Ек. и Пр. Мих. (с первой была в одно время в Крыму в 1855 году, она в Севастополе, а я в Симферополе — ходили за ранеными). У меня всегда была страсть к «народной мудрости», т. е. к пословицам, поговоркам и скороговоркам… В вод<еви-ле> «Ворожея», соч. кн. Шаховского, играла я старуху и должна была говорить известную пословицу: «Курочка по зернышку клюет — да сыта бывает!..» От моей ветрености, рассеянности, поспешности сказала я наоборот: «Зернышко по курочке клюет»… и т. д. И что же: сколько меня ни поправляли, сколько ни бранили, сколько ни смеялась публика и все, я осталась при своем, и смешно сказать: до сих пор так же, при случае начинаю с «зернышка», а не с «курочки».

До 12 лет я была небольшого роста; на 13-м сделалась больна, сформировалась и вдруг вытянулась. Тут начинается период обожании. Впрочем, он был и у малолетней… и этому способствовали те же детские спектакли; нежничанья старших девиц с воспитанниками и посторонними… Помню, как, бывало, идет мимо училища красивый Алексей Ник. Верстовский. Над. Вас. Репина и бросится к нам: «Бегите к надзирательнице, скажите, что вам надо учить куплеты» (а он служил при театре репетитором музыки, а впоследствии инспектором). Сказано — сделано: Верст, позовут, он с кем-нибудь из нас пропоет куплетик, а потом и примется распевать чувствительные романсы, выражая в них любовь к Над. Вас. А мы все это понимали и «мотали себе на ус». Да и не смели не влюбляться. Еще когда играли первую пиесу «Суженого конем не объедешь», а это было, как я упоминала, на Светлой неделе, мальчик Паша Соколов играл моего мужа, г. Гримардо, и, конечно, влюбился в меня, уж это так долг службы повелевал. Надо признаться, что и я немножко отвечала ему. Вот на Св. неделе он просит, чтобы я с ним похристосовалась, т. е. поцеловала его — я ни за что!.. «Ну, так хорошо же, я отомщу вам!» — говорит Паша, и что же он делает — идет к разбойнице Д. М. Сабуровой (так мы звали ее после пощечины доброму инспектору) и жалуется ей на меня. Та, не долго думая, зовет меня, бранит… и строго приказывает целовать его. Я как будто не хочу… капризничаю… прошу… и кончается тем, что мы с удовольствием целуемся! Она хвалит меня за послушание, дает гостинцу, а я в душе смеюсь над ней! Так нас с юных лет приучали играть любовью, и она многих погубила! Ф < еодор > Ф < еодорович > водил за кулисы и позволял ходить разным господчикам, и у каждого был предмет. Многие на меня грызли зубки, да меня сохраняли советы доброй матушки, брата и настоящая любовь к Павлу Щепину. Рано, еще с 13–14 лет, возродилась она потому, что Щепин очень был дружен с братом и всегда говорил ему, если замечал во мне что дурное: например, когда я в класс опоздаю, а это часто случалось, потому что, быв рано переведена от больших девиц, куда меня положили по болезни, в средний класс, и тут подруги меня любили, а маленькие ухаживали за мной. И больше всех помню Катю Санковскую (впоследствии известную, прекрасную танцовщицу, которую Гюллень-Сор возила в Париж и ею восхищалась вся Москва и, к сожалению, больше всех — обер-полиц<мейстер>, Л. М. Цинский). Другая — Лиза Степанова — добрая, умная, но не талантливая девушка. Бывало, они меня будят, просят, чтобы я вставала, обуют меня, а я только их ногами толкаю… вдруг 3-й звонок, значит, начинаются классы (1-й, чтобы вставали, 2-й, чтобы чай пили), и я, как сумасшедшая, вскакиваю… они все на меня надевают, подают кружку холодного чая, и через 5 минут я в классе. Конечно, тут не могло быть ни причесанной головы, а волосы у меня были с добрый овин, ни порядка в одежде. Бывало, брат меня бранит, говоря, что ему Щепин пересказал… вот это-то внимание ко мне обратило и мое к нему: мы полюбили друг друга, и это святое чувство сохранилось у нас до его смерти. Я и до сих пор молюсь о упокоении души его! Девицы меня любили потому, что я и гостинцами с ними делилась и умела занимать и забавлять их на разные манеры. Бывало, маменька 2 раза в неделю носила мне по праздникам (а по будням присылала) огромные сдобные булки, аршина полтора в окружности: я отделю брату частичку, а большую часть раздам подругам и любимой няне Прасковье. Мне самой не было большой надобности в булках, меня многие подкармливали, начиная с инспектрис, надзирательниц и той же няни Прасковьи. Пойдет, бывало, она в кухню обедать, гляжу, и тащит мне на блюдечке каши — много намасленной, потому что и повара-то меня любили. Верно, с тех пор и до сих — я очень люблю гречневую кашу. И гостинцы мне матушка носила, — но увы! все такие хорошие, дорогие, потому и не много. Бывало, я свои очень скоро раздам и самой не останется… а смотришь, другим девочкам принесут репы, моркови, черных стручков, и они долго-долго наслаждаются, так что у них начнут просить (только не я): «дай мне хоть сердечко от яблока или моркови», т. е. середины их. Зато, когда я кушаю, или вообще мои гостинцы, то говорят: «Пожалуйте мне кожицу от апельсина или косточки от персика, абрикоса или слив»…

Да, по благости Божией, хорошо мне было жить на свете с малолетства. Девиц маленьких я забавляла театрами, танцами; средних музыкой, пением и выслушиванием их любовных страданий и разных неудач. Я очень любила музыку и рано выучилась играть на фортепианах и петь. Бывало, какая-нибудь чувствительная… влюбленная или покинутая сядет подле фортепиан и попросит меня спеть что-нибудь чувствительное… или спросит: «Пашенька! не знаешь ли ты этц стихи?» — «Не знаю — а что?..» — «Положи их на музыку, я тебе буду подсказывать». — «Изволь!» И она начнет мне говорить строчка за строчкой, а я, судя по словам, вывожу такие сладкие, минорные звуки… а голосок у меня был легкое сопрано: нежный, игривый (когда нужно) и очень симпатичный. Бывало, моя слушательница разливается-плачет, а меня смех разбирает. Одна заставила меня выучить и со слезами слушала: «Под вечер осенью ненастной, В пустынных дева шла местах; И тайной плод любви несчастной Держала в трепетных руках» и проч. Кто знает, м < ожет > б <ыть > бедная вспоминала свое тяжкое горе в этом роде. Действительно, из купленных была одна Грачева, самая старшая из всех. Она имела что-то вроде лунатизма: бывало, ночью сядет на кровати, свернет из подушки или платья что-то вроде куклы, закутает простыней и начнет качать, как ребенка… Не ей ли я пела и чувствительный романс: «Под вечер осенью ненастной». У Ржевского купили все больших девиц, только Сер<афиме> Виногр< адовой > было лет 12–13. Те все были опытные, и не мудрено, что и нам кое-что передавали. Благодаря моему доброму брату, я была защищена от некоторых глупостей; он строго следил за мною и предостерегал меня. А много было за мной ухаживателей! Когда школу перевезли в новый дом — с Поварской на Дмитровку, — то продавец его какой-то Толстой, не помню, граф или нет, поместил в надзирательницы свою знакомую… и начал вечерками приезжать к ней чай кушать, привозил с собой другого господина… а она добренькая! Чтобы потешить нас чайком, призывала меня и, хорошо не помню, Целибееву или Солнцеву — только непременно которую-нибудь из этих, думаю, первую. Мы пили чай с вкусными булками, ели конфекты и слушали сладости от наших обожателей. Я не очень поддавалась, бывши влюблена в другого, но она принуждала меня быть ласковой, и за то мне пришлось, поневоле, отомстить ей. Я не могла же уважать такую надз., поэтому обходилась с ней довольно грубо. Как-то она, при всех, в классе сделала мне замечание, и довольно резкое, желая показать свою власть… Это меня оскорбило. Зная, какая недостойная женщина поставлена к нам для присмотра и доброго внушения, я, не думая нимало, отвернулась и громко сказала: «Отстаньте от меня, дура!» Все кто засмеялись, кто пришел в ужас!., а на беду, и главная инспекторша Ел. Ив. де Шарьер является в эту минуту… «Что такое?., что здесь случилось?..» Все молчат. «Ольга Иван < овна > (имя надз.), прошу сказать». — «Потрудитесь спросить у Куликовой…» — «Скажи мне, Пашенька» (она меня очень, любила). Я рассказала, что сидела, переписывала роль, а она начала напрасно придираться ко мне, тогда я обиделась и сказала: отстаньте от меня, дура! Все пришли в еще больший ужас, полагая, что я никак не осмелюсь сказать правду и буду как-нибудь вывертываться и просить прощения. А я и не подумала это делать, а хотела выказать, что не уважаю и презираю подобную женщину! Ел. Ив. ахнула! «Что вы… что вы говорите, Куликова?., как вы смеете?..» — «Может быть, я и виновата, а все-таки она дура!» — «Не смейте этого говорить, еще и при мне: просите прощения!» — «Извольте, для вас я буду просить прощения, а все-таки она дура!» — «Встаньте на колени!..» — «Извольте — встану, а она дура!» — «Господи! что же это такое», — уже закричала Ел. Ив. и, быстро уходя из комнаты, сказала: «Стойте целый день, пока вас не простит О. И.» — «Слушаюсь, прикажите только подать мне роль, чтобы я могла писать на коленях, а она все-таки дура!» Положа тетрадь на стул, — стоя на коленях, — я преспокойно принялась переписывать роль, а девицы, тем более знавшие ее проделки, начали бранить ее за меня, но мое наказание недолго продолжалось; Ел. Ив., зная меня хорошо и понимая, что без особенного повода я не позволю себе подобной дерзости, скоро приказала позвать меня и ласково начала увещевать. Тогда, расплакавшись, я сказала ей правду, и она тотчас приняла свои меры, чтобы спасать нас от гибели. Возвра-тясь вместе со мной, она сказала О. И., что завтра я играю (уже на большой сцене) и могу очень расстроиться и захворать, что она оставляет наказание до более удобного времени. Мне тоже приказала ничего не говорить и быть с ней вежливой; а сама поручила старшей надз. М. И. де Росси наблюдать за ее поступками. И наша вредная дама скоро сама себя выдала. Думая, что я ничего не сказала начальнице, и в душе благодаря меня, она сделалась еще ласковее, а ее посетители — еще смелее! Так что в непродолжительном времени один из них не только привез кон-фект и проч., даже, отдавая моей подруге деньги, начал убеждать взять их и покупать себе что угодно… В эту минуту отворяется дверь, является М. И. и видит эту сцену убеждений! «Извините, О. И., я пришла сказать, что девицам надо идти ужинать — ступайте!» Я с радостью вышла, а глупая подруга моя не успела отдать назад деньги, зажала их в руке и побежала бегом… Map. Ив. за ней, крича: «Постой, постой! что у тебя в руке?., я вижу, не спрячешь…» А она, бедная! прямо в маленький кабинетик, да в круглую дырочку и бух пачку ассигнаций… Map. Ив. прибежала за ней, позвала няньку и со свечкой увидела это чье-то разорение. Но зато мои слова оправдались и m-me О. И. попросили удалиться; да и к посетителям сделались осторожнее.

Была и еще история… ох, да и много их бывало, — всех не перескажешь… Моя ближайшая подруга Сер. Виногр. была немножко легкомысленна и непутем проказила. Бывший их господин Ржевский имел позволение приезжать в школу, навешать своих, как будто передавая им поклоны и известия об родителях и родных, но, сколько я помню, он больше всего разговаривал и ласкал Сер. Вин., привозя ей гостинцы и подарки, а последнее было запрещено… Да ей бы лучше сказать начальнице, и, верно, позволили бы принимать и носить ничтожные ленточки, платочки, поясочки, но она все брала тихонько и прятала; даже мне, по дружбе, ничего не говорила. Но М. И. де Росси — этот знаменитый сыщик, все проведала и все подсмотрела… В один прекрасный день видим, идет начальница, за нею надзирательницы с М. И. во главе и приказывает позвать больших девиц в наш дортуар… Мы испугались, и я спрашиваю Сераф.: «Не ты ли что-нибудь напроказила?» — «С чего ты выдумала — я ничего дурного не сделала!», — а сама побледнела… Когда все собрались, Ел. Ив. начала говорить речь вообще о нравственности и особенно о том, как стыдно и неприлично девицам слушать объяснения от богатых и знатных людей, зная, что такой господин жениться не может, а может погубить честную девушку. «Одна из вас принимала тихонько подарки, и я прошу и приказываю, чтобы виноватая сама призналась, показала подарки и тем доказала, что она сознает свой неосторожный поступок — и на будущее время исправится. Иначе я прикажу всех обыскать, и если у кого что найдут, та будет строго наказана!..» Все девицы со страхом переглядываются… Подарков-то, может, у других и не найдется, да мало ли что есть: и альбомы, писанные чернилами и кровью (у меня один сохранился), и стишки и ленточки — на память, а у других, верно, и записочки были… Я толкаю Серафиму и говорю: «Признайся, скорей простят!» — «Отстань! пусть их ищут, ничего не найдут». Видя, что все молчат и не шевелятся, — начальница обращается к нашей няньке: «Прасковья! выберите все из ящика у девицы Виноградовой!..» Все глядят на нее с ужасом, а она злобно смеется. Из ящика выбрали все, до последней нитки — ничего нет! «Откройте кровать и там осмотрите…» Та же операция, и опять ничего… Сераф. торжествует!.. Начальница смотрит вопросительно на Map. Ив. «Прасковья! вынь тюфяк и поищи хорошенько!» — это уже прибавила Map. Ив<ановна>. Праск. вынула тюфяк, переворотила на обе стороны… опять ничего… а в это время Виногр. начинает почти вслух ворчать: «Противная, старая сплетница! смотрела бы за своей дочерью» и проч… А дочь ее была, действительно, не из хороших. Когда уже нам казалось, что все кончилось благополучно, Map. Ив. сама подходит к кровати, переворачивает тюфяк и говорит: «Праск., принеси ножницы! вот тут зашито свежими нитками, нет ли тут чего?» Я гляжу на Сер., она побледнела — как полотно, слезы на глазах, и отвернулась к окошку… Я шепчу: «Проси, проси прощения!..» — «Не хочу, да и поздно теперь». А в это время М. И. потащила из тюфяка, как теперь гляжу, торжковский пояс голубой с серебром, туфли вышитые, но не сшитые и еще что-то, не припомню. И из таких пустяков учинился весьма неприятный скандал! Ее, бедненькую, наказали по-старинному, т. е. посекли. Это удовольствие у нас было в ходу, хотя и изредка. Даже и мне однажды чуть не досталось. Кто-то из девиц, уставши после танцевального класса — пила свой чай и дала мне чашечку, а сахару-то у ней недостало. Я, зная, что у Кати Красовской всегда бывает сахар, а она была на репетиции, вынула один кусочек у ней из ящика и выпила чай. На беду, кто-то видел, что я ходила в чужой ящик, и донес надзирательнице, та вскипятилась… я, верно, ей не уступила, доказывая, что мы с Катей дружны и что она ничего не скажет… так оно и прежде бывало. Но какая-то злющая надзир. нажаловалась начальнице, упомянув, что любимицам все прощается… и Ел. Ив., желая оправдаться, сказала моей матушке и просила, чтобы она сама наказала меня. Маменька позвала Праск. с розгами, и меня, несчастную, повели в умывальную на расправу… но тут моя Праск. начала доказывать, что я не воровка, что никогда за мной не замечали этого и что я взяла у подруги и уже возвратила ей. Маменька, конечно, отменила наказание, но запретила мне говорить это. Разумеется, я молчала, но по секрету всем рассказала, что меня не секли, чтобы снять с себя такой позор!

И в другой раз моя Серафимочка попалась на любовных интрижках. Она уже играла на сцене, особенно в операх, имея прекрасный голос… Но это продолжалось недолго, как только она подросла и еще в школе выказала свой талант, так что ей бенефицианты начали давать хорошенькие роли и тем как будто делать ее соперницей Н. В. Репиной, а последняя была презавистливая и не давала ходу ни одному юному таланту… (о себе скажу после), так она и погубила Серафиму и мн. др. Верстовский, как начальник репертуара, исполнял только ее желания. Виноградова готовила роль к опере «Жоконд»[19], тут прежде надо рассказать мою глупую проделку. Мы, т. е. я и Виногр., которым часто приходилось учить наскоро роли, всегда уходили в особую комнату, где было огромное зеркало и мраморный подстольник… Случалось это делать и ночью, когда, бывало, привезут роль накануне и приказывают выучить и сыграть с одной репетиции. Зная мою хорошую память, со мной часто это делали и очень мучили меня. Вот особенно два случая: была я лет 13, помню, что приехала из спектакля усталая и сладко спала. Вдруг надзирательница меня будит: «Оденьтесь, поскорей, приехал Сил Лукьянович Кротов» (режиссер драматической труппы). Я вышла сонная, и он, подавая мне книгу и валовую партию пиесы «Езоп у Ксанфа», говорит, что директор просит меня приготовить к завтрему. Я по уходе его подошла к ночнику, поворочала книгу и ноты, задремала и, положив все под подушку, уснула. У нас вообще была такая примета, что если урок положить под голову, то лучше его выучишь. Зато утром, как я взглянула на большую роль, а главное, на 18 куплетов и почти все с незнакомой мне музыкой… тут я испугалась и послала за воспитанником Гурьяновым, чтобы он со скрипкой пришел учить меня петь куплеты. Приехала на репетицию и, м<ожет> б<ыть>, в первый и последний раз заплакала, что не имею возможности все хорошо приготовить к вечеру. Тут надо мной сжалился М. С. Щепкин, игравший Езопа, и Е. М. Кавалерова, игравшая Ксанти-пу, они придумали, что можно убавить, а некоторые мудреные куплеты заменить прозой. Спектакль не остановился, я сыграла, и меня похвалили.

Подобные случаи бывали довольно часто, но не стоили мне больших затруднений. Только еще был второй — весьма серьезный и трудный случай! Тогда мне было лет 17 и уже последний год я была в училище. Анна Матвеевна Борисова была почтенная, всеми уважаемая актриса, она играла в драмах и трагедиях и была соперницей М. Д. Синецкой. Но это соперничество и зависть были только со стороны высших мира сего, т. е. тех, которые были близки к начальству и делали что хотели: как Н. В. Репина и М. Д. Синецкая. Ан. Мат. дослуживала уже последнее время, и ей назначили бенефис. Не имея более претензий играть хорошие большие? Ьли и желая угодить Синецкой, она выбрала для бенефиса известную старую пиесу: «Мизантроп», переведенную тяжелыми стихами Ф. Ф. Кокошк<иным>. Первая роль — Прелесты всегда была играна М. Д. Почтенная Ан. Мат. давала старую пиесу и для того, чтобы избежать расходов… и что же? М. Д. и тут не могла преодолеть своей старинной неприязни! Накануне бенефиса, уже после спектакля, где она будто бы больная участвовала, прислала роль Пре-лесты с извещением, что по болезни играть не может. Бедная Ан. Мат. не знала, что делать?.. Бенефис надо было отменить. Но приехавший к ней с печальным известием режиссер сказал ей: «Прикажите отвезти роль в школу, к Куликовой, она выучит». Утопающий хватается за соломинку, роль послана ко мне, и повторилась первая история: меня разбудили, передали просьбу и роль. Зная все театральные проделки, я побранила М. Д., но принялась ночью же учить роль и даже радовалась, что мне, хотя нечаянно, досталось принимать участие в большой пиесе и исполнять хорошую роль! В этот раз никто не ожидал, что я совершу такой подвиг! Но зато очень помню, как тяжел он мне пришелся… я себя не помнила. Добрая Ан. Мат. сама заботилась о моем костюме: на свой счет сшила белье, атласно? платье, убрала его цветами бирюзовыми с серебром, такой же венок надела мне на голову… А я в это время ничего не видела, не обращая ни на что внимания, только читала роль и боялась, чтобы не ошибиться. П. С. Мочалов играл Мизантропа, он всегда меня любил, а тут особенно старался поддержать меня. Не думаю, чтобы я хорошо играла, но меня все хвалили и благодарили, что я сделала доброе дело для уважаемой Ан. Мат. А она, голубушка! надев мне на шею большую нитку французских страз, просила оставить их у себя на память этого вечера. Впоследствии этими стразами я отделала рамку к св. иконе Спасителя! Так-то часто помогал мне Бог делать добро людям! Хорошие меня хвалили, а дурные называли выскочкой!

А вот своей подруге Серафиме Виногр. я чуть не сделала зла! Она также получила новую роль и должна была скоро выучить… а моей памятью она не обладала. Выпросив у няньки сальный огарок, она села в зале перед зеркалом и, положив локоть на стол, а голову на руку, в тишине принялась за свое дело. Проснувшись, я увидела, что Серафимы на кровати нет, и, увидав свет в зале, поняла, что она учит роль. Дело было на святках; уже наши няньки и другие живущие в доме прибегали к нам наряженнью. Мне и вздумалось позабавиться, испугать подругу. Я тихонько встала; другим ходом пробежала в буфетную, надела шерстью вверх Прасковьину нагольную шубу, тут же лежащую страшную маску и обернула голову, как турецкой чалмой, красным платком. Тихо-тихо подкралась к Серафиме, встала сзади и взяла ее за плечо. Она прежде всего взглянула в зеркало… Ахнула… и покатилась без чувств со стула!.. Я хотела проговорить, что это я!., но также, увидав в зеркале страшное чудовище, испугалась и, не имея сил выговорить слова, сама упала на колени подле Серафимы. К счастию, первую услыхали и прибежали няньки… Серафиму привели в чувство; меня раздели и побранили, и за что большее спасибо — скрыли мою шалость. Подруга немного посердилась, но скоро простила меня.

Итак, Сераф. готовила оперную роль, а Гурьянову, как хорошему музыканту, было приказано репетировать с нами куплеты со скрипкой. А они были влюблены друг в друга. Бывало, с нами он пропоет кое-как, а с ней чуть не по часу распевает; разумеется, это заметили и начали следить. В один прекрасный, но несчастный день на сцене школьного театра было подобное учение. Мы, а может быть и я одна, как больше других занятая и с 13-ти лет уже начавшая играть на большой сцене молодых девиц, кончив свои куплеты, ушла, чтобы не мешать подруге!.. И надзирательница зачем-то на минуту вышла… возвращается— на сцене никого нет… спрашивает, где же учитель, — никто не видал, она догадалась, позвала няньку и приказала взглянуть под сцену… Увы! они там!.. Нечего делать, надо было выходить… Но надо сказать, что сцена была у нас устроена в большой зале; в одной половине пол поднят аршина на полтора, и очень было удобно спрыгнуть на окно, а оттуда под пол. Мы, часто играя в гулючки, там прятались. Кулис, когда не было спектакля, на сцене не полагалось, а были протянуты белые, гладкие шесты, за которые мы держались, выделывая разные батманы и па. Кстати, упомяну — любила я и учиться танцевать и даже начинала выделывать соло на большой сцене… Но директор сказал танцевальной учительнице, чтобы она не много занимала меня танцами, что меня готовят в драматические актрисы, что у меня хорошенький голос и я, по моей худобе и слабости, не буду в состоянии совместить и то и другое дарование… М-те Г<юллень>-С<ор> сказала это мне, и я, умница! принялась плакать, не желая расстаться с танцами. Мне позволено было ходить в класс, но танцевать соло уже не позволяли, зато со злости я, бывало, в классе начну держаться обеими руками за шест и делать такие батманы, перегнувшись назад, что достаю концами пальцев ноги до верха головы. Я была очень тонкая и необыкновенно гибкая, за это m-me Г<юллень>-С<ор> звала меня: «petit[20] пояс»! Вылезли из-под пола наши бедные влюбленные! Его выгнали вон, а ее нарядили в сарафан (это было самое сильное наказание) и послали в прачечную!

Я не упомянула бы об этой некрасивой истории, если бы тут не вмешалось мое имя. Вслед же за этим скандалом меня отпустили к родителям на лето лечиться. Меня взяла с собой в деревню крестная мать Ел. Ар. Верещагина. До этого моим родителям рекомендовали какого-то шарлатана. Он вызвался меня вылечить от желез под левым ухом, и что же, он не принес никакой пользы лекарствами, разрезал мне железу перочинным ножом! Теперь вспоминаю с содроганием, а тогда долго я не могла резать говядину и проч. и не могла смотреть, как это делали другие. Я уже упоминала, что меня с малолетства очень любили и крестная и сестра ее Ек. Арк. Столыпина (мать героя последней войны, с которым я игрывала, когда ему было лет 7–8, а мне больше). Еще в первое время, когда я начала играть на сцене маленькой девочкой, бывало, приду домой к маменьке, а меня сейчас и зовут к ним… расспросам не было конца. Все наше школьное житье так было ново для них, и, верно, я умела и рассказывать хорошо; только помню, что придем домой вместе с братом, а я его почти и не вижу. Раз крестная сделала мне такой вопрос: «Вот ты такая хорошенькая, Параша, так скоро выросла, что, если приедет в Москву государь и ты ему понравишься, рада ты будешь?» Я задумалась и, вспомнив наставления начальницы, что богатые и знатные вельможи своим знакомством ведут только к погибели, а я презирала тех, кто продавал свою любовь… вдруг ответила: «Что же, если я буду иметь счастие понравиться государю, из этого ничего не выйдет: женой его я не могу быть, а так…» И помню, что я вся вспыхнула от негодования, а они расхохотались. Помню, к крестной или, кажется, к Ек. Арк. (имения их были недалеко одно от другого, у крестной было хорошее, но простое, старинное; а у Ек. Арк. Средниково — великолепное, все с каменной постройкой) приезжал родственник Афанасий Алексеевич Столыпин и с негодованием рассказал им нелепые слухи. Сидят известные грибоедовские законодатели… или верные законопорицатели, в Английском клубе, является П. Н. Арапов, страстный любитель театра, и начинает с сожалением рассказывать историю Сер. Вин. с Гурьяновым, и как она строго наказана. Такая прекрасная, талантливая девушка!.. И все охают и ахают, а кто-то и прибавил: «Да, жаль ее! тем более, что она попалась за детскую шалость, но у ней нет протекции и она страдает! А вот другая, общая любимица, и хуже сделала, а все шито — да крыто». Все пристали: что такое? кто такое? «Да ваша фаворитка Куликова — родила! ее в деревню и отправили, чтобы скрыть этот грех…» Почти все сидящие расхохотались!.. «Что вы? помилуйте, да Куликова ребенок! ей еще только лет 12 с небольшим, она только высока ростом». А А. А. Стол<ыпин> очень рассердился и, об-ратясь к клеветнику, прибавил: «Да, это правда, она живет в деревне, у моей сестры Верещагиной. Да не она ли была у ней и повивальной бабкой?» Господин сконфузился, извинялся, а Стол, прочел ему хорошую нотацию: «Грешно и стыдно распускать клевету ни на чем не основанную, а что бедная Куликова больна — это мы все давно знаем и видим ее всегда подвязанную платочком, а на сцене ленточкой». Так и было: моя детская, застуженная золотуха обратилась в огромные гланды под левым ухом, и я должна была это безобразие во время спектакля притягивать шелковой лентой тельного цвета. Так моя подруга пострадала, а я за нее ответила нареканием на мое доброе имя! И подобный вздор мне передавали и в театре, потому что по моему раннему развитию и выходу на большую сцену я уже имела много завистниц.

Да помню еще ранее пресмешной случай: Катя Красовская, о которой я упоминала выше, была ужасного характера, ее все девицы боялись, ухаживали за ней и отдавали ей почти все гостинцы. А та, бывало, наговорит надзирательнице или нам что-нибудь насплетничает и перессорит нас друг с другом. Даже до того, что когда она на кого рассердится, то приказывает, чтобы и другие не смели говорить с этой девочкой. Надо сказать правду, что меня она любила (верно, за хорошие гостинцы). Она была много старше меня — лет на 5–6. Но раз за что-то сильно на меня прогневалась и запретила всей нашей комнате говорить со мною. Меня все любили, и вдруг я вижу, что все отворачиваются от меня, а тихонько умильно взглядывают и, встретясь в коридоре, где никого нет — вдруг поцелуют меня и бегут. Я расспрашиваю… умоляю сказать правду… нельзя! они дали клятву! Наконец, одна очень меня любившая как-то улучила минуту, бросилась ко мне в объятия и со слезами сказала: «Ради Бога не выдай меня! Катя Кр. сказала, что у тебя был ребенок, и запретила знаться и говорить с тобой!» Я расхохоталась… успокоила подругу и начала действовать. Я была хитра на выдумки; а дело было Великим постом, мы начинали говеть, и да. простит мне Господь! я и придумала для восстановления истины и обличения зла разыграть комедию. В училище у нас не было церкви, нас водили к обедне в какую-то старинную церковь, где был прежде монастырь — это когда идти по Дмитровке к Охотному ряду — церковь будет на правой стороне, в ограде. Постом заутрени и часы священник приходил служить в зале. Мы обыкновенно становились рядами, и тут я начала мою комедию: бывало, стоя на коленях, опущу голову к полу и начинаю причитать как будто про себя, но так, чтобы и соседки слышали… а они тоже поклонятся в землю и слушают, что я ворчу… а я начинаю: «Господи! прости мне мой тяжкий грех… Ты видишь мое раскаяние… слезы… (а сама как будто всхлипываю) прости меня, Господи! я исправлюсь и всю жизнь буду хорошей, доброй девочкой!» Мне было лет 11. По окончании службы мои сердобольные подруги бегут к Кр. и к другим и начинают рассказывать: «Ах, девицы! как Пашенька Куликова плачет… как раскаивается! Неужели мы не простим ее?» И всю неделю продолжаются мои фокусы и их переговоры. Наконец, в день причастия девицы начинают поздравлять меня, а я все еще разыгрываю кающуюся грешницу и не смею на них глаз поднять. Вечером они зовут меня в общую компанию. Вот тут-то, поразговорясь с ними, я начинаю допрашивать, за что они на меня сердились. Девицы мои переминаются… переглядываются… и наконец некоторые говорят: спроси Кат. Кр., а ее тут не было. Тогда я принимаю на себя вид оскорбленной героини, встаю и начинаю большой монолог: «Не хочу я говорить с этой злой, бессовестной клеветницей! Она сердится за какого-то мальчика, а чем мы виноваты, что он ее не любит и что мы все лучше и красивее. И вы могли ей поверить?.. стыдитесь… Подумайте, я была все время с вами неразлучно… когда же я могла совершить преступление? А как вы мучили меня целый месяц, я страдала от вашего презрения!.. О, как это нехорошо и грешно». Может быть, и не самыми этими словами я упрекала их, но, верно, чем-нибудь вроде этого, т. е. чем-нибудь заимствованным из какой-нибудь раздирающей драмы, до которых я была страстная охотница! Знаю только, что все девицы расплакались… просили прощения и бросились целовать меня!.. Тут мы поклялись снова любить друг друга и презирать Красовскую! да так и исполнили нашу клятву. Вскоре она была выпущена, и никто не пожалел ее, тогда как у нас выпуски всегда были со слезами и рыданиями. Конечно, не для всех одинаковые. Мы не любили тех, которые прямо из училища переходили на приготовленные для них квартиры… а мы их знали заранее, потому что слышали, как они ночью грызут конфекты, тихонько им переданные подкупленными няньками. А мы, слыша это грызение, нарочно говорим: «Девицы, слышите, мышь грызется, ах! какая гадкая, надо ее уничтожить и отнять конфекты». А Целибеева — ни гугу., молчит… она прямо из школы попала к А. Ф. Евреинову. Нет, моя Прасковьюшка была не такая! А нашлась другая, которая втянула и меня в историю. Когда театр, училище было еще на Поварской, то против нашего большого каменного дома было три деревянных. Один принадлежал Люб. Петр. Квашниной; с ней жили какие-то родственницы и племянник, черноглазый мальчик Никол. Васильев. Беклемишев (о нем будет сказано). В другом — какой-то рябой господин, ухаживающий за Над. Пановой. Смешные были ухаживания в наше время, на нас глядели издали (кому не было возможности подойти поближе), вздыхали, прохаживались мимо окон или встречались по праздникам в церкви. И тут, греховодники! бывало, в Вербное или в Светлое Воскресение прилепят свечи на клирос, где я всегда стояла, и говорят: «Это мы свою царицу освещаем» — и первый делал эти глупости — Ленский Дм. Тим. Так вот, г. рябой ухаживал за Над., не помню, насколько она ему отвечала, но не забыла, как мы всегда смеялись, лежа на постелях и видя, что Панова на ночь начинает причесывать волосы, надевает беленький чепчик, выставляет височки и отправляется со свечкой в буфет пить квас ковшом из ведра. И как же долго она наслаждается этим квасом… А в нашито окошки нам и видно, как рябой поставит свечку на окно и что-то пьет из стакана как будто за ее здоровье… мы смеемся, смеемся, да так и уснем. В третьем доме нанимали какие-то Фаминцыны, у них бывало много гостей, и мы видели, как эти гости на нас поглядывают. Вскоре определяется к нам новая горничная, и хотя не в нашу комнату, но за мной очень ухаживает… дает мне хорошие гостинцы… я удивляюсь и спрашиваю: «Откуда ты берешь все такое хорошее?» — «Это мне дают мои барышни, вот что живут напротив… они очень любят и хвалят вас, все расспрашивают, что вы делаете? я и говорю, что вы очень любите читать. Предложи, говорят, м-ль Кул<ико-вой>, не желает ли брать у нас книги — какие ей угодно!» От такого соблазна я не могла устоять, попросила книг и глотала роман за романом. Спасибо, что тогда книги-то не были такие вредные, как впоследствии, и я перечитала почти всего Вальтер Скотта, Жанлис, Радклиф, Дюкре-Дюмениль и мн. др. Даже прочитала «Парижского цирюльника» сочинения Поль де Кока. За что, узнав, брат очень побранил меня. При этом читала и все русские повести и романы.

Как-то раз, перенося книги, девушка опрашивает: «Барышни (т. е. Фаминцыны) приказали спросить: не угодно ли вам французских?» Ну как же отказаться… хотя я еше почти ничего не знала по-французски, только умела читать. Принесла она 3 части, я было начала читать с Лекшконом, но это оказалось так скучно, неудобно и долго, что я положила книги в ящик и ожидала приличного времени, чтобы отослать, как будто прочитанные. Отправляя, просила принести русских. Книги принесены… я открываю первую и вижу — стихи.

Прелестный локон пред собою Забытый в книге вижу я, И вдруг приятною мечтою Душа наполнилась моя. Зачем он здесь? Ужель ошибкой Небрежной положен рукой Или с приятною улыбкой, Чтобы разрушить мой покой? и т. д.

Я перепугалась, не знала, что делать. Не понимала, о каком локоне он толкует? А этого она — я уже знала: это был очень красивый военный, фамилия Мантейфель. Давно уже и в церкви я заметила, как он на меня заглядывается… да и горничная, как будто случайно, указала мне его, когда он приезжал к Фаминцыным. Но я, быв влюблена, не очень смотрела на этих хахалей. Бегу с испугом к Сер. Виногр. и в ужасе читаю ей стихи… смотрю, она смеется и объясняет мне, что это она положила мне свой локон в книгу… Ей надо было сплесть цепочку или кольцо из волос кому-то на память, на что она была большая мастерица. Она отрезала локон и боялась растрепать его в своем ящике, потому что у нее всегда все было раскидано. К тому же она прекрасно шила куклы — и разных тряпок, лоскутков у нее было множество, так что в ящике был всегда ералаш. Тогда как у меня все чисто, опрятно и уложено… Только, по моей ветрености — не я укладывала, а любившие меня подруги или нянька Прасковья. Не надо удивляться, что одна называется няня, а другая — горничная: они все одинаковы, но маленькие девицы зовут няней, а средние и большие — горничной. Я начала выговаривать Сер., зачем она мне не сказала… «Да я очень торопилась в класс; отрезала… открыла твой ящик, зная, что у тебя всегда порядок, а увидав книги, еще более обрадовалась — положила, да и забыла!» Но я не могу этого так оставить… он подумает, что я люблю его, и будет дерзок!., я все скажу брату. А то, сохрани Бог, если он стороной узнает — мне беда будет! А главное: мысль, что узнает Щеп<ин> и подумает, что я ветреница, что я ему ^изменяю… эта мысль приводила меня в отчаяние. Я попросила позволение у надо, послать вечером за братом и со слезами раскаяния, что брала книги, не сказавши ему, все ему подробно рассказала и отдала стихи. Он не велел мне ничего говорить горничной, а на другой же день передал мне ответ стихами, вот они: «Клочок волос перед собою // Забытый в книге видел ты. // И вот надеждою пустою // Наполнились твои мечты. // Зачем он здесь? Проверь, ошибкой // Небрежной положен рукой. // А не с приятною улыбкой, // Чтобы разрушить твой покой». Приказал положить в книгу и отослать. С тех пор прекратилось волокитство г. Мантейфеля и я успокоилась.

Однако маленькие-то умишки какие глупые бывают. Мне было лет 11–12, меня многие любили как талантливую девочку, а уж мне казалось, что все это — настоящие обожатели, которые ищут моей погибели… После и самой смешно было, что я боялась всех, ласкающих меня как ребенка, воображая, что все за мной волочатся!., так называлось ухаживание за нами. Один из волокит был Василий Аполлонович Ушаков. Он любил меня как талантливую девочку, а мне и Бог весть что казалось?.. Кормил сладостями, а я все пряталась от него. Он был стар и дурен — но предобрый и очень умный! Он издавал журнал. Бывало, в какой-нибудь волшебной пиесе — мы должны вылезать на облаках из-под пола, а до того сидим под сценой… вдруг слышим, что режиссер Малышев ведет В. А. и отыскивают меня… я спрячусь, а девицы, увидев в его руках пакет с батонами (тогда были в моде очень вкусные пряники, называемые baton-de-Roi[21], ожидая и себе угощения, они выдадут меня. А я как будто поневоле принимаю пакет, и все лакомимся от скуки. Вдруг первый знак, чтобы приготовились — скоро вылезать. Мы поломаем большие пряники, а они были чуть не в пол-аршина длины и в вершок ширины, и попрячем их за трико на груди. Страшно боимся, чтобы надзирательницы не заметили нашей полноты… но помнится, что брани не бывало: нас поднимали к концу, когда представлялся апофеоз и на нас мало обращали внимания.

Надо сказать, что и у меня, когда я подросла, а это было на 13 году, нашелся опасный обожатель: старик князь Лобанов-Ростовский. Я видела его раза два и уже после узнала, что по примеру графа С. П. Потемкина, покупающего молодых девушек, он вздумал и меня торговать!.. Для этого подослал к моему родителю с предложением: каменного дома, 15 тыс. и всего для них содержания, а мне сулил золотые горы!.. Но посланный, несмотря что был знакомый отцу, почти сброшен был с лестницы… Да и самому князю досталось, если не делом, то словом — стыда и унижения!

А гр<аф> Потемкин был очень вредный человек по волокитству: когда мне было 13, а Тане Карпаковой 17 лет — он очень за ней ухаживал, но и ее, как меня к Щепину, спасала любовь к Косте Богданову. Потемкин зазвал к себе мать Карпаковой, она была старшей нянькой в больнице, и начал ублажать ее деньгами, подарками и лакомством. Таня ссорилась с матерью и слышать не хотела о Потемкине… а мы поедали его гостинцы. Я с моей золотухой чаще других бывала в больнице. И, узнав, где нянюшка прячет кульки и банки, мы лазили туда и целыми фартуками уносили: изюм, чернослив, миндальные и другие орехи. А варенья и на месте-то наедимся до тошноты, да еще в руках принесем огромные персики, абрикосы… все перепачкаемся и ничего не боимся — зная, что няня ни пожаловаться, ни спросить не смеет… А то мы сами спросим: откуда она это берет?., да еще начальнице пожалуемся… Потемкин был сын племянника светлейшего екатерининского Григория Александровича Потемкина[22], и в «Русской старине» было описано, как нажился батюшка гр<аф> Сергей Павлович! А известно, что «не добром нажитое впрок не пойдет»! Так и у графа осталось огромное состояние после отца, но он все прожил самым глупым образом и до самой смерти был под опекой. Я еще в конце 20-х годов помню жену его — очень красивую даму, а в конце 50-х я видела ее, проживающую, может быть, по бедности, у Татьяны Борисовны Потемкиной. Т. Бор. пожелала познакомиться со мной и просила Евдокию Павловну Глинку привезти меня к ней. Тут она познакомила нас с графиней, но я не напомнила ей, что уже давно имела честь видеть и знать ее (о чем будет упомянуто ниже). Надо отдать справедливость, что у графа был великолепный, изящный вкус. Бывало, московские дворяне просят его, в приезд царской фамилии, убрать все для бала в Дворянском собрании, и он, давали бы только деньги, устроит все на славу.

Однажды импер<атрица> Алекс <андра> Федор < овна > очень восхищалась, когда, войдя в уборную, она увидела себя в золотой клетке, или в беседке, где из каждой клеточки висит кисть винограда и пущены зеленые ветки. Так что после каждого танца (а известно, что ее величество любила танцевать) она изволила приходить в уборную: срьшала, кушала спелый виноград, приглашала и свиту свою делать то же. Однажды Потемкин пригласил на обед приехавшего в Москву вел. кн. Михаила Павловича, и, желая принять и угостить его по-царски, он нанял на один день огромный дом Мамонова, совершенно старый и запущенный. Весь его реставрировал, убрал все комнаты. Устроил театр и залу для живых картин. Для этого выпросил нас, т. е. воспитанниц, у директора… но, конечно, и умысел другой тут был: ему хотелось прельстить Карпакову. Приглашая вел. кн. только на обед, он приготовил разные сюрпризы! По окончании обеда просил князя в гостиную кушать кофе, ликер и фрукты. (За принесение которых, он, при нас утром, вместо того чтобы дать мужику 20 коп. или стакан водки, имел глупость приказывать подать бутылку шампанского и почти насильно заставлял бедного мужика выпить стакан!) Входя в длинную, проходную комнату, вел. кн. остановился, услышав где-то музыку… а она была устроена позади картин. В эту минуту раздвигается занавес, и там живая картина: «Купающаяся Венера». Может быть, я ошибаюсь в названии, но эта картина известная: Венера выходит из воды, окруженная нимфами, которые очень грациозно держат газовые покрывала, так что сквозь них видна почти полуодетая Венера. Помню, как Таня плакала и не хотела одевать газовый тюник прямо на трико без нижних юбок… но ей приказало начальство, и она принуждена была повиноваться. Но каково же было положение бедной, ни в чем не виноватой Тани, когда при открытии ее картины гр. Потемкина сказала довольно громко по-французски: «Cest une amoureuse de mon man!»[23] Почти все это слышали, а Потем. закричал: «Другую, другую картину!..» В другой стояла я в виде Матильды и со мной Ма-лек-Адел. Представлена та минута, когда она в монастыре и прощается с ним. Я была в черном платье и покрывале. Мои длинные золотистые волосы по плечам, и на шее должен бы быть крест. Но об нем никто не подумал… только утром, на репетиции, режиссер говорит, что надо крест. Граф, недолго думая, приказывает подать лестницу и из угла залы снять большой, вызолоченный крест с распятием и велит мне, прижавши его к груди, просто держать в руках. Помню, что мне, молоденькой девочке, было это тяжело и неприятно… а такие люди, как граф, мало думают о том, что делают! Всех картин было 5. Не помню, что представляли еще две, но последняя, пятая, была очень хороша и забавна! Впрочем, смешной ее сделал П. Г. Степанов, придумав разнообразить картину. Изображался «Сельский праздник»: старики пьют, молодые пляшут, мальчишки играют в бабки. Степанов, одетый старым мужиком, при первом открытии держит в левой руке пустой стакан, а в правой штоф с ерофеичем, и, наливая соседу, сам будто приплясывает, приподняв одну ногу. При втором у него налит полный стакан; выдавшись вперед и весело смотря на вел. кн., он будто пьет его здоровье! В третий раз: штоф пустой… стакан опрокинут, и он, нагнувшись, с самой жалкой рожей показывает, что вина больше не осталось! Вел. князь и все очень смеялись и просили повторить.

Затем, после кофе, граф просит вел. кн. в большую залу, и опять, ведя другим ходом, приводит в театральную и просит посмотреть спектакль. Играли ком<едию> «Влюбленный Шекспир», я играла служанку. Затем вод<евиль> «Утро журналиста», где Карпакова была прелестна! Во время антракта всем подавали чай, потом гости пошли танцевать, а мы ужинать. Нечего и говорить — как нас угощали!.. Помню, еще за обедом подали артишоки. Вероятно, и многие из девиц никогда их не кушали… но умненькие подождали, когда начнут надзирательницы и знающие девицы, а одна из крепостных Ржевского, не глядя на других, разрезала артишок, положила с колючкой в рот и чуть не подавилась. Ужинали мы в отдаленной зале, и, верно, граф побаивался своей супруги (и недаром), потому что дверь, соединяющая нас с другими комнатами, была заперта и ключ находился в кармане графа. Он сам, бросая танцевальную залу, беспрестанно вертелся у нас. Вдруг слышим: кто-то стучится в дверь… Граф сделал знак молчания и не позволил лакеям подходить. Довольно долго продолжался стук и слышался женский голос: «Отоприте, я знаю, что вы здесь!» Но все молчали, и стук прекратился. Едва мы успели успокоиться и начали болтать, вдруг видим, несет человек блюдо и прямо к ходившему по комнате графу: «Ваше сиятельство! Графиня идет по черной лестнице…» Он бросился ей навстречу, успел что-то сказать, и мы видим, как графиня, взяв мужа под руку, идет мимо нас и с принужденной сладко-кислой улыбкой раскланивается… Мы глядели на нее и удивлялись: охота же ей было в прекрасном голубом креповом платье, с таким же тюрбаном на голове и в бриллиантах идти по грязной черной лестнице, по которой и мы после с трудом убрались домой. Говорили, что все это однодневное удовольствие стоило Пот<емкину> до 30 тысяч. Надо прибавить, что нам всем были от него подарки.

Но зато, убедившись, что все его старания привлечь к себе Карпакову тщетны, он, через несколько времени, обратил внимание на другую девицу, и она была продана ему Верстовским и даже родителями. Они были бедные, он купил им дом. Понемногу давал денег… Много-то у него никогда и не бывало. Из опеки ему выдавалось очень умеренно, потому что всех доходов недоставало на уплату по магазинам и лавкам. Он вот какие обороты делал: бывало, ему непременно нужны деньги, чтобы заплатить за кресло в бенефис, и он брал в долг какую-нибудь вещь — часы, рояль, вазу (а ему везде верили, опека платила). Заплатив за вещь втридорога, он отдавал ее кому-нибудь за третью, четвертую часть настоящей стоимости и, выручив немного денег, щедро платил за бенефисы. Он был абонирован во всех театрах и имел сделку с капельдинерами. Они, в свое время, платили за его абонемент, а он при деньгах отдавал им вдвое и более. Из магазинов, например от m-me Лебур, граф часто покупал чуть не целый транспорт! Мне говорила сама m-me Лебур, постоянно работая на меня. Прежде, нежели получат транспорт из Парижа, они показывали ему фактуру, и он отмечал, что должно было прямо с почты, не распакованное поступать к нему. Помню, смеясь, Лебур (брат и сестра) показали мне фактуру, где было отмечено между прочим: «100 полок» — все ему; «100 пелеринок-канзу»[24], как их тогда называли, и эти все ему. Вот этими-то покупками он всех и обдаривал.

Девица, которая ему понравилась после Карпаковой, была Литавкина, простая корифейка. Это значит поменьше солистки и побольше фигурантки. Она была недурна собой и влюблена в моего брата. Долго она противилась родителям и всевозможным искушениям… но при демонских соблазнах и испытаниях, какие употреблял Потемкин, а главное Верстовский, трудно было бедной девочке устоять. Вся история была у меня на глазах, и я расскажу не в осуждение… они все уже перешли в вечность… а в назидание, что за все нечестно нажитое, как всю жизнь наживал Верст., он даст ответ Богу! Перед самым выпуском из школы, когда приготовлялась для нее великолепная квартира, Верстовский, по желанию Потемкина, чтобы она не была корифейкой в балете, вздумал из бесталантной сделать актрису. Начал давать ей роли, ласкать, учить ее… она, конечно, была этому очень рада! но любезности Потемкина отклоняла. Ее выпустили; у родителей началось новое преследование!.. В оправдание отца — надо оговориться. Он был женат на второй жене, имел от нее много маленьких детей и как старый человек был под башмаком у молодой жены. Мачеха Литавкиной, продавая падчерицу, надеялась обеспечить судьбу своих родных детей!.. Какое заблуждение! Как только Верстовский узнал, что нет успеха, начал придираться к Лит., отобрал все роли и без вины бранил и притеснял ее! Так что несчастная девушка не имела более сил бороться и принуждена была уступить ухищрению дьявола!

Потемкин, на первый, раз, придумал дать великолепный загородный праздник! Пригласил многих из артистов, мужчин и женщин; разумеется, Верстовский и Репина во главе. Репина выпросила у родителей Литавкину, и, когда они приехали, сейчас переодели ее в новое, розовое, шелковое платье и назвали царицей дня! Все там было: и обед с роскошным угощеньем и разными винами, и отдых… и бал, и все, что может сатана придумать скверного!.. Ох! придется за многое ответить на том свете Ал. Ник. и Над. Вас. Верстовским. Конечно, несчастная Лит. дурно кончила: от старого богатого графа полюбила молоденького, хорошенького, но бедного князя Козловского! Граф ее оставил; родитель вскоре после позора умер, и она кончила жизнь в болезни и бедности! Прости ей, Господи, вольные и невольные грехи!..

Слишком рано начав быть действующим лицом на сцене, меня директор не приказал ставить в кордебалет и на выход… поэтому при больших представлениях балетов и опер мне часто приходилось почти одной оставаться в своем классе… так что я стала просить начальницу — позволить мне быть на выходе с другими девицами, говоря: «Во-первых, мне очень одной скучно… во-вторых, к чему же я приготовлю себя на сцене, когда я ничего хорошего не вижу». Мои доводы нашли достаточными, и меня приказано брать на выход, в большие спектакли. И как я была счастлива! Бывало, попрошу одеть себя поскорее и побегу за кулисы, выпрошу позволения у режиссера — стать между первых кулис и наслаждаюсь… плачу… смеюсь… сержусь… словом, переживаю роли с первыми персонажами. Более всего помню балеты: «Рауль де Креки», «Венгерская хижина»… Опера «Сорока-воровка», ком<едия> «Жоко, или Бразильская обезьяна», эту последнюю пиесу привез немец Шпрингер и отлично представлял обезьяну: прыгал по деревьям через всю сцену и делал разные очень мудреные штуки. Все думали, что без него пиеса идти не может, а у нас нашлись воспитанники, прежде Сухоруков, а после Ермолов, и не хуже Шпрингера представляли обезьяну.

Почти во всех этих спектаклях участвовала моя любимица Катя Санковская. Она была моложе меня лет на 5–6[25]. Ее по сиротству приняли очень маленькую, лет 7–8, и как-то в нашей школьной игре она более других оказывала ловкости и способностей, так что когда Ф. Ф, Кок<ошкин> перевел драму «Жизнь игрока» и там нужна была девочка… конечно, хотели мне отдать Жоржетту и на первой считке, у директора в доме, меня возили и на репетицию, но все видели, что я не по летам высока, и решили дать Кате Санк. с тем, чтобы я учила ее. Итак, рано увидав все хорошее, я еще более пристрастилась к театру и всегда любила, чтобы добродетель торжествовала, а порок был наказан!.. Катя все роли исполняла с большим чувством, и как было не плакать, когда в «Рауль де Креки» она сидит с отцом и матерью в тюрьме… потом спускают ее по веревке, она спасается от преследования добрейшего Ивана Карповича Лобанова, который представлял злодея! прибегает к царю, испрашивает прошение и с этой бумагой снова бежит в тюрьму. Или в «Жоко» сидит она на скамеечке под деревом, разбирает цветы, и вдруг к ней, по всей сцене, ползет огромная змея… она с ужасом влезает на дерево — змея за ней… она страшно кричит, и первая прибегает обезьяна. Катя прямо с дерева бросается к ней, обезьяна ее уносит, а змею убивают. Ну подумайте! сколько тут сильных ощущений — для детского сердца.

Этим способом, чтобы меня брали на выход — я имела удовольствие восхищаться игрою Вас. Мих. Самойлова и его старшей дочери Марии Вас. (впоследствии бывшей замужем за купцом Загибениным и очень дружной со мною). Чтобы не забыть упомянуть о моем первом знакомстве с Александрой Михайловной Каратыгиной, тогда еще Колосовой. Вскоре, по возвращении ее из-за границы, она с матерью Евгенией Ивановной и в сопровождении отца Вас. Андр. Каратыгина приезжала в Москву, что-то играла, а ее матушка плясала по-русски. Но это, верно, было при самом поступлении моем в училище, потому что я их на театре не видала; а приезжали они в школу, на свободе делать репетиции на нашей сцене… тут помню, что нам позволено было гурьбой стоять в зале и, глядя на них, не шевелиться…

А что мне пришло теперь в голову: верно, наш добрый директор, так страстно любивший искусство, нарочно назначал репетиции в школе разным знаменитостям, чтобы показать воспитанницам хорошие примеры. К нам приезжала и Каталани-вторая и тоже пела что-то, репетируя. Помню я чуть-чуть и Сандунову — певицу времен Екатерины 2-й. Но эта была старушка и приезжала кого-то посетить в школе. Я на все знаменитости смотрела с восторгом и почти знаю биографии всех.

Итак, стояли мы толпой и глазели на Колосовых… Они, уставши от репетиции, спустились со сцены в залу и сели отдыхать… мы, еще более стеснившись, с большим любопытством уставились смотреть на них… Я, как маленькая, была впереди с другими… вдруг видим, они манят кого-то… мы начали переглядываться… Но Ал. Мих., глядя прямо на меня, говорит: «Вы, душечка!., вы подойдите!» Девицы толкнули меня в спину, и я, сконфузившись, неловко подошла и присела! «Ah! Comme elle est gentille!»[26] — сказала А. М., взяв меня за подбородок, обратилась к Кар., что-то сказала ему… он вынул синенькую ассигнацию (старинную в 5 руб.) и подал. Она, отдавая мне, сказала: «Возьмите, душечка! это вам на ленточки в косы…» — поцеловала и отпустила меня. Я покраснела, как вареный рак, да и не мудрено, когда после такого торжественного выхода я заметила, что от моих огромных кос, обвитых кругом головы, висят спереди завязанные грязные-прегрязные шнурки… А все-таки мне было очень приятно такое предпочтение! и через 12 лет, когда я была замужем за Ильей Васильевичем Орловым и мы принимали и угощали у себя Ал. Мих. с мужем и дочкой, я от души благодарила ее за дорогой и лестный в то время для меня подарок.

Теперь надо рассказать еще одну особенность в моем детстве. Я любила Богу молиться! Бабушка всегда, гуляя, водила нас в церковь, и мы очень любили «целовать Боженьку!». И это так укоренилось во мне, что, поступя в школу, я почти каждый праздник упрошу надзирательницу, которая собирается к заутрене, взять меня с собою и всегда вставала с удовольствием… и когда, за дурной погодой или по ранней репетиции, я не могу попасть к поздней обедне, то отстаивала и раннюю. Однажды, не знаю от угара или от усталости, мне сделалось дурно, а я всегда имела привычку становиться против иконостаса, на клиросе, там, где не служат, — пол каменный… а я, верно, не поняла, что у меня кружится голова, да как стояла, так и грохнулась лицом на пол и разбила его в кровь; когда пришла в себя, вижу, меня держит на коленях почтенная Любовь Петровна Квашнина и вытирает лицо холодной водой. Затем она приказала лакею отвезти меня с надзират. в ее карете в училище. С тех пор — увы! — меня брали реже и только по усиленной просьбе. Эта хорошая привычка сохранилась у меня на всю жизнь. И теперь долго не быть в церкви — для меня лишение. Хотя истинно говорю: и до сих пор я не научилась молиться как должно! Иногда только благодарю Господа за теплую молитву, покаянные и благодарные слезы!

Я уже упоминала, что читать выучилась очень рано и хорошо, а писала очень дурно. Когда меня привели в училише — это было незадолго до экзамена, так что еще ни в один класс я не была назначена. Подходил Великий пост — время экзамена; и не только я, даже маменька, придя меня навестить, слышала, как старшие девицы упрашивали учителя словесности Калайдовича спросить у них на экзамене только то, что каждая выучила в эти последние дни, и он принужден был это делать, не желая их и себя компрометировать. Да и девицы-то были все старшие… талантливые. Маменька посмотрела, послушала и говорит: «Сохрани Бог! неужели и ты так же будешь учиться?» Вероятно, я обещала противное, и если отчасти сдержала слово, то благодаря только дивной памяти! Помню, что была не столько ленива, сколько рассеянна благодаря раннему развитию таланта и частым занятиям на сцене. А кстати, и все учителя меня очень любили. На первом экзамене, вначале, я не должна была участвовать и, разгуливая по комнатам, смеялась тщетным усилиям девиц «зимой идти в лес по малину», т. е. стараться в несколько дней поймать то, что упущено целые годы. Всех смешнее был класс священника! он был старичок, учил очень давно… почти никогда, никто прилежно у него не учился, но на это мало обращали внимания и его терпели. Слышу, как он бранит девиц: «Лентяйки! не хотели учиться, а теперь просите, чтобы спросить, которая что знает… где же мне упомнить?..» — «Да вы, батюшка, делайте как и прежде: ведите рукой и двумя пальцами и указывайте: которая знает, та и ответит на предложенный вопрос». Он, бывало, задаст вопрос и сделает из пальцев «козу рогатую… козу бодатую»… да так и ведет руку мимо девиц, которая знает, та и сделает движение вперед. Свящ. заметит, остановит руку и скажет: «Ну хоть вы ответьте» — и назовет по фамилии. Так всегда подобные проделки и совершались… Старшие девицы, увидя меня и уже зная мои способности и мою смелость, сказали батюшке: «Прикажите этой девочке что-нибудь выучить, у ней чудесная память, она сейчас приготовит, а у вас все-таки будет хоть одна маленькая отвечать». Он подозвал и спросил: «Можешь ли ты, малютка, выучить поскорей и несколько строчек?» — «Могу-с». — «Так вот тебе: выучи и приходи, я тебя послушаю». Не прошло 10 минут, как я явилась, ответила наизусть заданное и тем обрадовала доброго старичка священника. В давние времена, во время экзамена из закона Божия, никто из девиц не садился, а все стояли полукружием, меня поставили с краю. Священник провозгласил: «Во имя Отца и Сына и Св. Духа! начнемте… с кого бы начать?., да вот: большой человек», — указывая на меня, сказал батюшка. «Что есть Бог?..» — «Бог есть существо всех высочайшее, Которое всегда было, есть и будет…» — или что-то подобное. Отчеканив эти слова, я присела и ушла… вслед за мной, слышу, начальство расхохоталось, поняв приготовленный фокус, а надзирательницы встретили меня бранью, как я смела уйти?.. «Да что же мне там делать? я все сказала, что приказал батюшка, а больше я ничего не знаю». Сейчас припомнила, что и на этом экзамене я уже была ответчицей: учитель грамматики приказал мне выучить басню, а я и без того множество их знала и нарочно выбрала басню «Чиж и еж», она кончается словами: «Так я крушусь и жалею, что лиры Пиндара мне не дано в удел: я б Александра пел!» А я знала, что одного из начальников звали Александр Вас. Арсеньев, и слыхала, что он очень умный, хороший, но странный. Например, говорили, что он вздумал съездить в Париж вскоре после 12-го года и поехал… а ведь в те времена, кроме дурных дорог, еще ничего не было… Вот он подъехал к самому городу Парижу, вышел на несколько минут из коляски, постоял недолго подле забора, снова сел в экипаж и поехал обратно в Москву. Конечно, я еще тогда не знала этого, но он мне понравился, и, читая бойко и смело басню, при последних словах я обратилась к нему и так торжественно сказала:

«Я б Александра пел!», что все начали хвалить меня и приказали басню повторить. А Ал. Вас. с тех пор сделался моим другом и покровителем! Бывало, на следующих экзаменах, если что-то нетвердо знаю, стоило только, подойдя к столу, где сидит начальство, стать поближе к стороне Ал. Вас, и он, незаметно для других, закроет с одной стороны рот рукою и все подскажет, что нужно.

Впрочем, с первого же года поступления моего были перемены некоторых учителей: 1-й уволен учитель пения Наумов, и как мы, глупые, жалели его! Бывало, у него в классе не надо ничего учить — ни нот, ни правил. Не надо петь очень скучных сольфеджий… а мы все, м<ожет> б<ыть>, в числе 15–20 девочек, станем против него, а он со скрипкой… и надо прибавить, что он был очень некрасив, огромные нос и рот, и он так много его открывал, что страшно было смотреть; мы все смеялись, говоря, что он нас проглотит!.. Начинал и кончал он класс одними русскими песнями, и которая пела громче, та и лучше. Сам начнет «По улице мостовой!» или «За долами, за горами», кричит изо всех сил, сам себе аккомпанирует, а мы кто в лес, кто по дрова… и выходит такая гармония, что надзирательницы просят его перестать, боясь, что у нас жилы полопаются!.. Как же было не жалеть такого легкого и веселого учителя… но я скоро поняла пользу учиться у итальянца m-г Геркулани и была из первых учениц. 2-го переменили учителя словесности, и Ф. Ф. Кок < откину желая оказать помощь хорошему образованному чиновнику, но бедному человеку, дал ему кафедру словесности. И это был М<атвей> М<ихайло-вич> Карн<иолин>-Пинский. Меня он полюбил еще маленькую, как за мои хорошие способности, так и за талант, рано выказанный. И, несмотря на свои незначительные финансы, всегда старался чем-нибудь потешить, особенно к праздникам Светлого Воскр. и Рождества Христова. Принесет мне простую, круглую коробочку… я открою и… О, восторг!., там, в вате лежат стеклянные птички и барашки, наполненные духами. Или подарит грецкий орех, а в нем шелковый платочек! Но верх восторга был один раз… и как это живо сохраняется в памяти и какою благодарностию даже до сих пор наполняется сердце к виновнику доставленного удовольствия! В Великую субботу, когда мы уже пришли из церкви и занимались последней уборкой ящиков и готовили себе наряды: платья у нас были у всех одинаковые, а у кого новые сережки, у кого ленточки, у кого бархатец на шею. Мне ничего не надо было готовить, добрая мама все приготовит и принесет! Меня до того баловали, что, бывало, раздадут шить накроенное белье, — а маменька казенное возьмет, а мне принесет такое же количество потоньше и совсем готовое. И когда девицы сами шьют себе белье, я пошлю взять у какого-нибудь сироты воспитанника, которым некому сшить; или работаю за свою любимую Прасковью, которой бедные мальчики отдают шить белье за какую-нибудь услугу, например, написать поминание, письмецо и проч.

Так, однажды суетимся мы накануне Светлого Праздника… вдруг видим, несут с большого подъезда через все комнаты к начальнице пять горшков цветов: большой штамп розанов, белая лилия, левкой, желтофиоль и резеда. Все мы бросились бежать за этим сокровищем, все кричим: «Кому… кому?» Швейцар и горничная отвечают, не знаем! Все в недоумении, в ожидании, и вскоре видим, несут все обратно и останавливаются в нашей комнате. Идет начальница и говорит: «Куликова! это вам прислал Мат. Мих. Желаю, чтобы прилежанием вы были достойны такого внимания!» Она тоже любила меня, но часто бранила во французском классе, который преподавала девицам. Бывало, я редко учила уроки, а только когда послушаю, что она задает и толкует в классе, то хорошо и отвечу в будущем. Поэтому, когда я хорошо отвечаю, Ел. Ив. и скажет: «Видите ли, Куликова, вы в прошедший класс не разговаривали с соседками, не рисовали картинок и стола перочинным ножом не портили — сегодня и знаете урок!» Когда мое сокровище — цветы! были расставлены по окошку и все девицы просили позволения понюхать, то это счастие доставалось по выбору, а когда я уезжала, то Прасковья заставляла окошко стульями и как злой цербер берегла мое сокровище!

Музыке и словесности я все-таки училась порядочно и всегда отвечала уроки, выучивая их шутя. За 1/4 часа до прихода учителя дам книгу какой-нибудь из подруг, обниму ее и так, ходя по зале, фантазирую голосом и распеваю урок, который она мне подсказывает… а в классе, что забуду, — подшепнут. Раз мы совершили великое событие!., перепугали все начальство. Старшие девицы, которых мы боялись, не приготовили урока словесности и сказали нам, знающим: «Если вы смеете ответить, то беда вам будет! тогда зададут вновь и нам придется учить вдвойне; а когда все скажем, что не знаем, тогда поневоле Матвей Михайлович оставит всех при старом уроке». Идет учитель… и, как нарочно, в зеленом сюртуке и вертит тростью… это означало, что он сердит, а мы его очень боялись! и как строгого учителя и как близкого человека к директору, которому он передавал, как кто учится, и Ф. Ф. кого хвалил, хкого бранил. А мы все очень любили Федора Федоровича и не хотели огорчать его. Когда же М. М. приходил в черном сюртуке и тросточкой не махал, тогда мы были покойнее. Идет в зеленом и махает! Девицы кричат: «Смотрите, всезнайки, берегитесь, не выдайте!..» Начинается: «Красовская, о чем вы готовили нынешний урок? скажите?» — «Не знаю-с, я не выучила урока». — «Что? Гартман, вы скажите». — «И я не знаю-с». Посмотрев на них, он обратился к прилежным: «Степанова, говорите!» У бедной Степановой слезы на глазах… а она отвечает: «И я не знаю». — «Ты, Пашенька, — обратясь ко мн?>—конечно, знаешь?» Я как ловкая девочка прежде обвела глазами старших, затем жалобно взглянула на М. М., опустила глаза и тихо проговорила: «Не знаю». — «Стало быть, и Санковская не знает?» А она всегда училась отлично!.. «В таком случае урок тот же, но чтобы вы лучше его поняли — и внимательнее его слушали, прошу весь класс на колени!..» Можете вообразить наш смех и горе!.. Лентяйки большие смеялись; прилежные и невиноватые плакали… а я ни то ни се, огорчалась тем, что маменька узнает, огорчится и пожалуется батюшке, а этот ангел! так меня любил, что никогда дурой не назвал! Только что мы установились в прелестных позах… входит начальница и, узнав, в чем дело, говорит учителю: «Нет, М<атвей> М<ихайлович>, за такой заговор, за такую вредную стачку они должны быть и наказаны особенно! Извольте кончить класс, и все они отправятся в кладовую (в которой ничего не было) и будут сидеть там без обеда и без ужина!..» Мы все опустили со стыдом и страхом головы, а Даша Сорокина, стоявшая за доской, так что лица-то ее не было прямо видно, и начала делать гримасы. Елизавета Ивановна увидала их в зеркало и прибавила: «А Сорокину приказываю больно высечь за ее гримасы! и так, чтобы все помнили и не позволяли себе своеволия». И повели нас всех торжественно в заднюю, холодную комнату, с одним окном, выходящим на задний двор! Сначала все нахмурились. Мы не смели, а сильно хотели побранить больших, а они, не ожидая такой катастрофы, сильно присмирели и надулись. Является Праск. с розгами… мы к ней с просьбой не сечь!.. Она торопливо говорит: «Не бойтесь, только кричите громче». Следом за ней надзирательница… говорит: «Начинай!..» Мы поняли, в чем дело… подали скамейку. Даша легла, мы все плотно обступили ее и при каждом фальшивом взмахе так стали сильно кричать, что заглушали хохот Сорокиной. Ей ни крошечки не досталось, и она хохотала невольно. Надзир. испугалась и скоро приказала прекратить экзекуцию. В эти минуты мы успели перекинуться словами с Прасковьей… сказать, где и у кого из арестованных лежали деньги и взять их для покупок. Когда начали подавать обед и наши доли повара хотели положить на блюдо, няньки воспротивились и сами похватали их… Honni soit qui mal…[27] Они похватали для того, чтобы говядину, колбасу… и что еще было положить на хлеб и просунуть под дверь нашего заключения, — каждая горничная тем девицам, в комнате которых она убирала. Так были преподаны купленные калачи с патокой и икрой… не помню, что именно, но знаю, что моя Парашенька угостила меня и других на славу! не пожалела даже своих денежек. Мы наелись, развеселились и, немного озябнув, начали на все манеры плясать!.. А тут мальчики, узнав о постигшем нас несчастии, прибежали на задний двор и, кроме выражений пантомимами нежностей своим предметам, еще через форточку посылали нам гостинцы, привязанные на ниточку, принесенную под дверь няньками. Надзир. приказали им поочередно стоять в коридоре и слушать, что у нас делается. Вдруг нянька стукнет в дверь: «Идут», — и у нас делается гробовое молчание… «Что девицы?..» — «Очень плакали… а теперь, должно быть с горя, заснули…» И добрая надзирательница (не все же злые) идет к начальнице и передает: как мы горько плакали, когда секли Сорокину, и после няньки слышали наши слезы… а теперь совершенная тишина… верно, от голода и холода бедняжки заснули. Начальница, тронутая нашим раскаянием и слезами, идет, нас отпирает… она читает нам нотацию, а мы едва дышим от усталости после танцев… Но в коридоре темно… она видит только головы, опущенные долу… и приказывает освободить нас и дать чаю, что весьма кстати, после наших закусок и танцев.

Однако, передавая такие проказы, я отнюдь не пытаюсь возбудить в юных детях, которым, может быть, доведется читать мои воспоминания — желания подражать нам. Боже сохрани! Я уже давно кусаю локоть — да не Достану, т. е. каюсь в том, что дурно училась, и сильно сожалею об этом. Бог дал мне хорошие способности, и я не умела воспользоваться ими. Живя, по благости Божией, в хорошем, образованном обществе и 15 раз съездив за границу, я не умела, порядочно говорить ни на одном иностранном языке и чрез то очень конфузилась и много теряла. Зато теперь всем проповедую: учитесь, усваивайте себе все хорошее и полезное, покуда есть время и возможность. А проповедовать мне есть кому: кроме вообще всех детей, которых я очень люблю, у меня до 300 крестников. Дожила я до старости, а у меня сохранилась страсть к детям, к игрушкам и к детским книгам… только не к нынешним — вредным, пустым, раздражающим детское воображение, как, напр., в «Задушевном слове», где описывают труд, страдание, бедность мужика и тем возбуждают детей против правительства, которое как будто доводит их до такого состояния! а не говорят правды, что крестьяне доходят до нищеты и разорения — от пьянства, от лени и от дурного внушения им страха Божия! любви к Господу и исполнения Его св. заповедей! Потому желаю и прошу, чтобы наши детские проделки заставили юность посмеяться, но никак не подражать нам.

По-русски я всегда любила учиться, но по ветрености и, главное, по занятиям на большой сцене я занималась всем поверхностно… добрые учителя, видя мои способности, все-таки поддерживали меня и, любя, не очень взыскивали. Даже Н. И. Надеждин, поступив после М. М. Кара-Пинского, которого кн. Д. В. Голицын рекомендовал го-суд<арю> Ник<олаю> Павл<овичу>, когда, приехав в Москву, государь говорил князю, что нашел такой хаос в Сенате, что есть дела, не решенные до 30 и 40 лет, и он не найдет человека, кому доверить разобрать и привести все в порядок. Тогда кн. Д. В. рекомендовал М. М. Пинского, и, конечно, многие знают, как хорошо он оправдал рекомендацию и как быстро пошел в гору. Жаль только, что под старость скомпрометировал себя историей и разводом со своей женой… (об этом скажу). Н. И. Над., видя, как я часто занята в театре, жалея, что я за репетициями не могу даже всегда присутствовать при утренних уроках, он предложил собственно для меня приходить в те дни, когда я свободна вечером и кроме обыкновенных уроков словесности начал преподавать мне древнюю историю, говоря, что драматическая артистка обязана знать как новую историю, которую все учили, так и древнюю. Ко мне для слушания присоединились две подруги из прилежных: Санковская и Степанова. Но и тут я делала глупости, пользовалась добротой Н. Ив. Бывало, перед экзаменом начну просить, чтобы из географии он приказал мне показать на карте горы; из мифологии рассказать о богине Диане; в истории о русских царях и проч. Он всегда отвечал: «И не надейтесь… не сделаю… нарочно спрошу другое, чтобы заставить вас краснеть… Стыдно! девица почти на выпуске и позволяет себе подобные фокусы!..» Я, конечно, сконфужусь, а в душе думаю: «Нет, не выдашь ты меня; ты ко мне так добр, что не захочешь при всех пристыдить меня!» Да вследствие этих размышлений, во время экзамена, когда Н. И. скажет: а кто покажет нам все города государства Российского… а сам на меня и смотрит, а я дерзкая! сама гляжу на него, да еще улыбаюсь, зная, что он не выдаст любимицу! При М. М. не смели этого делать. Зато хоть и больше старались, но меньше понимали. Н. И. своим ясным, простым изложением открыл нам свет науки.

Любила я учиться на фортепианах, да не смогла много успеть, потому что не любила учителя: Антона Францевича Эрнеста. А не любила за то, что он выдумал меня любить: во время урока часто брал меня за руки и, сжимая их, все говорил: «Круче пальчики держите, круче пальчики!..» Это мне до того надоело, что один раз, при его пожимании рук, я начала играть первыми сгибами пальцев, значит, круче уже нельзя было. Тогда, засмеясь, он снова взял меня за руку и сказал, держа ее: «Круче пальчики», — а он был препротивный… старый… я не вытерпела, схватила ноты и бросила ему в лицо!.. На ту беду вдет начальница: «Что такое?» Он вскочил, проворно уронил пюпитр и сказал, что, повертывая ноты, он нечаянно задел и они упали!.. Думаю, что Е. Ив. не поверила, видя, как ноты полетели, но ничего мне не сказала, а я реже и хуже стала учиться. Однако это не помешало мне отличиться на экзамене. Мне дано было приготовить к экзамену в четыре руки — с оратом: я — прима, он — secondo[28]. Разумеется, мы порядком не выучили и не сыгрались, а в программе значится: «Куликовы в четыре руки. Увертюра из «Калифа Багдадского». Вот я, уже отличившись на экзамене в науках и в пении и прочем, все выжидала, когда Ал. К Вер-стов. начнет слушать мальчиков на разных инструментах… а он, как известно, был прекрасный композитор и музыкант. Тогда как Ф. Ф. Кок., как говорится, ни уха ни рыла не смыслил в музыке. Бывало, заедет к нам нечаянно вечером и бывает очень доволен, когда найдет нас сидящими за круглым столом и перед каждой книжка; а которая получше играет (преимушественно Баркова), за фортепианами. «Ну, вот и хорошо, милая, что вы делом занимаетесь!» А того не знает, что покуда швейцар снимает с него шубу, жена швейцара через черный ход закричит нянькам, а те нам: «Директор, директор!..» и мы сидим все в струночке… А в самом деле, бывало, сидя кругом стола, мы сочиняем стихи, романсы; или начнем поочередно подби-рать рифмы; и многие, в том числе и я, писали их очень удачно, а другие, в том числе Анюта Федорова (впоследствии жена Д. Т. Ленского), только и могла написать: «Дурак, точно так». Увидя кого за фортеп., Ф. Ф. прикажет сыграть что-нибудь и очень восхищается, особенно когда надо играть через руку… даже спрашивает: «Зачем же ты, милая! правую ручку перебрасываешь через левую?» Играющая, показывая на ноты, объяснит ему, а мы мотаем на ус, видя, что Ф. Ф. ничего в музыке не понимает. Зная все это и видя, что знаток Ал. Ник. занялся с мальчиками в другой зале, я бегу и прошу Ан. Фр. пригласить директора к фортепиано. Он испугался… говорит: «Что же вы будете делать?., вы ничего не знаете…» — «Не ваша беда, только зовите поскорей, покуда Ал. Ник. в дальней зале». Я зову брата, он тоже в ужасе!., я его успокаиваю и приказываю только почаще переворачивать листы. Приходит Ф. Ф., мы начинаем, первые полторы-две страницы были подучены верно, далее моя фантазия разыгрывается… руки летают по клавишам… правая беспрестанно скачет через левую (чего в нотах и не показано), так что и брату достается по рукам… наконец, он переворачивает вдруг две страницы — это уже последние… я пускаю в ход неслыханные вариации, делаю последний, сильный аккорд… встаю и приседаю. Директор в восторге!., целует меня в лоб и говорит: «Прелестно, милая! ты у меня во всем первая!» Я опускаю глаза… краснею… уже от настоящей совести! видя, что обманула доброго человека и зная, что девицы поняли мой обман. Далее, на этом же экзамене я уже на самом деле отличаюсь и у фехтовального учителя m-г Севенара[29], поэтому не все похвалы получала не по достоинству. Здесь кстати рассказать мою храбрость на сцене: давали небольшую пиесу: «Отчаянные лазы». Я играла или, м<ожет> б<ыть>, была поставлена только для сражения, как умеющая хорошо драться на рапирах, и представляла какую-то отчаянную Лазенку; а брат был русским солдатом. В конце пиесы начинается сражение!.. Когда русские вторглись уже в самое селение горцев — тут все мужчины, женщины с отчаянием себя защищают, но, конечно, русские одерживают победу! а у меня вышло наоборот: мы с братом были поставлены на авансцене, первые к зрителям, и после заученных ударов брат выбивает у меня из рук саблю… я бегу от него, и он, как победитель, преследует меня за кулисы… А вышло так: я разгорячилась и, когда при последнем заученном ударе я должна была бросить саблю, а я, забывшись, не выпустила ее, а с размаху ударила брата по голове… Он, не ожидая, не успел отпарировать и, вдруг почувствовав, что из головы над левым глазом течет кровь (которой он всегда очень боялся), схватился за голову и пошел на свою сторону… а я, увидя это, страшно испугалась, заплакала, положив руки на его плечи, и пошла сзади него с громкими рыданиями!.. Говорили, что сцена вышла очень натуральная, эффектная, и я не помню, чтобы меня побранили за это; но очень помню, как на другой день прибежала маменька, испуганная, бледная… начала меня бранить!., но в это время надзирательница послала за братом, и он явился здрав и невредим! Царапинка от холодной воды скоро прошла, и за густыми волосами и знака не было видно. Он успокоил матушку. Надзирательница оправдала меня… и все спрашивали: кто же мог так скоро пересказать и напугать ее? Оказалось, все та же завистница Н. В. Репина послала сказать через свою мать моим родителям, что я до крови раскроила голову брату! Матушка, ничего не сообразив, прибежала и, слава Богу, успокоенная пошла домой.

Да, много приходилось терпеть немногим талантливым девочкам при царствовании Над. Вас., и очень редкие из молодых стали на твердую ногу. Мне Бог помог прежде по моей смелости и необыкновенной памяти; а впоследствии, когда я вышла замуж, то, зная твердый и горячий характер моего мужа, Верстовский побаивался явно делать мне неприятности.

Впрочем, надо вспомянуть добром и добрых старших товарищей. Все меня любили и в бенефисы просили дирекцию назначать мне роли. Они видели, что я смыслю больше других воспитанниц, когда постоянно почти все школьные спектакли уже шли под моим управлением. У нас вошло в обьиай ставить сюрпризом спектакли ко дню Ангела инспектрисы и ее мужа. Для этого нам позволялось играть вместе с мальчиками. Через брата шли у нас совещания и выбор пиес. Тут брат пускал в ход свою способность сочинять и писать стихи, писал целые пиесы в честь и прославление виновников праздника. Брат подражал Пушкину и обожал его! Впоследствии познакомился с Пушкиным, через П. В. Нащокина. Мы были очень довольны позволением ставить спектакли с воспитанниками и тут, начиная с меня, почти все играли в любовь. За это нас не очень бранили, потому что подобные авантюры по большей части кончались законным браком.

Бывало, когда нас возили в Суханове, я упоминала, что это превосходное имение кн. Зинаиды Волконской, умнейшей, высокообразованной, добрейшей женщины!.. Эти последние ее качества я узнала уже впоследствии, когда много о ней читала, и радовалась, вспоминая, что такое прекрасное существо ласкало, целовало меня и даже ночью, во время фейерверка, прикрыла своей шалью. Тут кстати упомянуть, что нас в Суханове водили смотреть дворец — нарочно выстроенный и приготовленный для жительства императрицы Елизаветы Алекс<еевны> после смерти Александра > Павл < овича >. Дворец был выстроен по плану таганрогского, где скончался Алек < андр > I, и все его вещи были перевезены сюда и положены точно так, как остались по его праведной кончине. Известно, что ее вел<ичество> пожелала окончить дни свои в Суханове/но Господь судил умереть ей на дороге, в Белеве. Можно поэтому судить, какая дивная женщина была кн. Волконская, когда святая Ел. Алекс, любила ее. Бывало, когда нас поведут гулять в Суханове — знатные волокиты не отстают от нас. Кн. Дмитрий Петрович ухаживал за Таней Карпаковой, За-валинский за Виноградовой, и другие также… А я, бывало, иду с моим милым предметом — П. Щепиным, и меня же начальница ставит в пример, что я хорошо делаю, что говорю с своим воспитанником, за которого могу выйти замуж, а девицы, слушающие богатых волокит, только губят себя! И правда! многие увлекшиеся словами и деньгами — гибли… и, поблестев немного, очень печально кончали свою жизнь.

Особенно припоминается страшно несчастный конец жизни одной подруги моей Даши Сорокиной. Она была не очень красива и не талантлива, но полюбил ее красавец офицер Долгов. Единственный сын богатых родителей. Они знали это, смотрели, как на обыкновенную шалость молодости! и, когда у Даши родились дети, они присылали им все, что нужно. Я по дружбе решилась один раз посетить ее, когда были приглашены и другие; а мне родители строго запрещали продолжать знакомство с подобными девицами. Помню, Долгов сделал для нас роскошное угощение! и мы, любуясь им, удивлялись, как он любит неопрятную… растрепанную Дашу?!. К несчастию, скоро он сделался болен и умер! Она была в отчаянии… родители еще более… и чтобы облегчить свои страдания, они прислали за детьми. Даша не хотела их отдать, и они упросили, чтобы и она переехала вместе с ними. Конечно, ввиду счастия детей, она не стала противоречить и, оставя театр, переехала к ним в дом, где ей, по материальной жизни, было очень хорошо!., но нравственная сразила ее! Дети постоянно были с дедушкой и бабушкой, а с матерью им приказывали быть ласковыми, но отнюдь не сметь называть ее матерью!.. Сердце ее не выдержало, и она сошла с ума! Помню, я навещала ее в старой и тогда грязной Екатерининской больнице, где она и умерла! И теперь страшно подумать и вспомнить… Еще хорошенькая Ириша Целибеева тоже, верно, нехорошо кончила, уже когда я была за Ф. К. Савиным, лет 10–15 тому назад — она писала ко мне, просила помощи, и мне Бог помог уделить ей безделицу. Всех примеров не перечислишь… и на них оправдывается пословица: «За чем пойдешь — то и найдешь»…

В наших школьных представлениях я уже дошла до того, что решилась поставить «Горе от ума»! Чацкого играл И. В. Самарин, Молчалина — С. В. Шумский. Эти два знаменитые артиста были мои однокашники: Самар. моложе меня на полгода, а Шумский, кажется, года на два[30]. Могу сказать, что я по своей смелости первая развивала их таланты! Смешной был случай в это представление: к нам позволялось ходить родным и всем кому угодно из прежних воспитанников, и они, конечно, пользовались этим для разных причин: кто посмотреть, а кто себя показать, т. е. повидаться с той девицей, которая была еще в школе, а предмет уже был выпущен. Так было и со мной, за год до моего выпуска. С другими выпущенными пришел и Петя Степанов… он на большой сцене великолепно представлял кн. Тугоуховского, в ком<едии> Грибоедова «Горе от ума»[31], так что импер<атор> Ник<олай> Павл<ович> нарочно приказал привезти его в Петербург, чтобы в этой роли показать его имп<ератрице> Алекс <андре> Фед<оров-не >. Я обрадовалась и начала просить, чтобы он гримировал наших маленьких актеров. Богданов А. Ф. играл Фамусова, Прокофьев Тугоуховского. На беду, кто-то и шепни Степанову, что утром князю Тугоуховскому досталась посеканция. Что же он, злодей, сделал? прежде всех других, кого надо, загримировал, а Прокофьева кончил перед самым его выходом и пустил на сцену… Он, бедный, ничего не знал, вышел, публика хохочет, а он раскланивается, думая, что его наружность произвела эффект, а того не подозревал, что на его щеках вместо морщин преотчетливо и ясно были выведены розги!.. Ко второй сцене Петя поправил свою шалость и извинился за шутку перед товарищем.

В школе я всегда брала себе незначительные роли и в «Горе от ума» играла глухую Графиню-бабушку. А ведь и это замечательно и доказывает, как я рано развилась и выросла: когда все, особенно М. С. Щепкин, хлопотали о дозволении играть «Горе от ума» на сцене, ему дозволено было поставить только одно 3-е действие, и это было, помнится, в 28 или 29 году — я играла Соф. Павл. Но когда еще дозволили в Москве играть 3 и 4 акт, тогда играла

Надя Панова — потому что директор находил неприличным девочке-воспитаннице представлять скандальную сцену — ночного свидания. Но затем, когда пиеса давалась вполне и я была замужем, то всегда в Москве играла Софью, а затем в Петербурге Н. Д. Горичеву.

Итак, наши школьные затеи все более и более развивали наши таланты и доставляли нам удовольствие свидания! Но вдруг — увы! последовал страшный разрыв между мальчиками и девочками, и несколько времени мы все не говорили друг с другом. И причина-то ссоры была самая глупейшая! Одна из грубых старших девиц, купленных у Ржевского, за что-то рассердилась на воспитанника Ребристова и выплеснула ему на голову, из второго этажа, какую-то гадость!.. Тот разозлился и как старший… да еще очень сильный… да подчас пьяный… как теперь гляжу: бывало, несет по двору большой медный чайник и держит не прямо рукой, а через фалду сюртука и еще переменяет руки, показывая, что очень горячо… Ему кричат девицы: «Что вы несете?» — «Горячую воду для чая, выпросил в прачечной…» А мальчики смеются и шепчут нам: «Это водка!» По этим данным его все боялись и принуждены были слушаться. Он запретил всем мальчикам говорить с нами, и началась междоусобная война. Мальчики, не смея говорить, начали писать глупые стихи, и особенно отличались в этом — мой братец, Щепин и Богданов; девицы отвечали бранью… и тоже написали в классной, где мы вместе учились петь: «У нас в школе три разбойника», — намекая на вышеупомянутьк… а они, на другой же день, под этими словами подписали: «И 52 дуры!» — а нас было ровно 52. Но каково же было положение влюбленных?., говорить — Боже сохрани!., никто не смел, довольствовались только нежными взглядами. Но вот беда, в это время надо было готовить спектакль ко дню Ангела инспектора. Большие решили так: парламентером выбрали брата и он должен был через меня передавать все распоряжения, назначение репетиций и проч. А мне, как на беду, пришлось играть в вод<евиле> «2 записки» молодую, влюбленную барышню, а жениха моего представлял — Он! При таком счастии он сочинил хорошенький романс, который я должна была петь, сама себе аккомпанируя на фортепианах. И еще до ссоры, во время певческого класса, он понаиграл мне его — с рук без нот. А во время невольного разрыва попросит, бывало, брата пойти к нам, в средний этаж, и у тех фортепиан, которые стоят у окошка, отворит форточку и заставит меня играть… Я начну, и вдруг слышим: «Не так… не так!» Брат высунется в форточку, повернет голову кверху и кричит: «Что не так?» — «Надо взять фа-диез, а она берет просто»… Я поправляю ошибку, и так дела улаживаются. Наша ссора продолжалась больше месяца, начальство ничего не могло сделать, и, помнится, на именинах, после спектакля, инспектор и жена его убедили нас помириться и тут же устроили бал между нами и угощали шоколадом, конфектами и проч. Ведь вот какие глупенькие революционеры были мы в молодости, и каждая сторона, не разобрав, стоят ли того поссорившиеся, была уверена, что она исполняет долг чести и справедливости, вступаясь и отмщая за своего товарища.

Я упомянула, что бенефицианты старались о развитии моего таланта: бывало, каждый прежде озаботится, чтобы была хорошая роль у Н. В. Репиной. И когда она удовлетворится, тогда смело просят Верстовского назначить мне или другой талантливой девице хорошую роль. Но надо сказать правду, на мою долю это чаще выпадало; как потому, что я была посмелее других, так и более потому, что я была покрасивее и за мной многие ухаживали, начиная с Д. Т. Ленского, а он был лучший переводчик того времени и меня не забывал. А В. И. Живо-кини с малолетства и до конца жизни был всегда моим доброжелателем. Поэтому неудивительно, что я участвовала во всех его бенефисах, играла по две и по три роли, а однажды он, давая 4 водевиля и, конечно, отдав первую и лучшую роль Н. В. Репиной, меня изволил наградить четырьмя… Конечно, я была этому очень рада… да одеться-то во что же было? У меня всего было только три платья, и то старые, перешитые после первых персонажей… что делать? Но я и тут ухитрилась (хотя очень глупо): в 1 пиесе надела беленькое кисейное мытое-перемытое с голубым кушаком. Во второй — красное барежевое. В 3 — коричневое шелковое старое-расстарое, на нем была отделка косыми отрезными буфами из атласа того же цвета. Оно перешло к нам, драматическим, от оперных, и там его надевала старуха, представляя испанскую Дуэнью, т. е. конфидентку молодой девушки. В 4 пиесе — что же надеть? весь гардероб истощился — вот я и придумала: то же одно беленькое платье надела с хорошеньким черным фартучком, и тот у кого-то из подруг выпросила, но это мне показалось недостаточно. Я надела на перед большие черные букли, а коса была у меня огромная! она оставалась белокурой. Некоторые посмеялись… другие побранили… а большая часть из наших и публики знали, что родители мои не богаты (тогда П. А- Анненкова уже умерла — и батюшка служил, тоже за небольшое жалованье, у княгини Вяземской); посторонних приношений мне никто не смел и предложить, а казна для всех была жадная, кроме экс-своих начальниц.

Однако вскоре моему бедному родителю пришлось разориться мне на кисейное платьице. Слышим, едут в Москву Каратыгины: это уже было спустя лет 6–7, когда она приезжала с матерью Колосовой и подарила мне синенькую. Пиесы, в которых будут участвовать Кар., присылали заранее, если таких еще не имелось в нашем репертуаре; и в одной из них мне досталась прехорошенькая роль! а мне было уже лет 17 с лишком. Тут мои родители сами поняли, услыхав, что я буду участвовать вместе с такими знаменитостями, что молодой девице стыдно будет выйти в своем коричневом, с буфами! И они сшили мне прехорошенькое платье: белое кисейное и по нему вышиты шерстью красненькие и зелененькие кружочки. Можно вообразить, с каким восторгом я его надела. И восторг мой увеличился, когда Ал. Мих. Кар. полюбовалась мной и сказала: «Ах, душечка, какое у вас хорошенькое платье! Кто же вам такое сделал?» Я робко отвечала: «Родители мои, нарочно для вашего приезда». Это, видимо, понравилось Ал. Мих., и она всегда была со мной очень любезна. А я восхищалась ею в комедиях, как, например: «Валерия, или Слепая», «Женский ум лучше всяких дум» и другие. Но зато в трагедиях, например, «Дмитрий Донской» или переводные с английского и французского — ее картавость, завыванье и растягивание слов мне совсем не нравилось! Вот в «Ляпунове» или «Рука Всевышнего Отечество спасла» она была очень хороша! Впоследствии все эти роли — драмы, трагедии, комедии — все перешли в мой репертуар.

А новое-то платьице — очень помню — сделало эффект не только на сцене, но и на первом балу, в купеческом собрании, куда меня в первый раз вывезли по выпуске из школы. Это было в 33 году. Уж и отличилась же я тут на разные манеры! Одета я была очень хорошо! На голове, как тогда носили, фероньерка[32], надетая диадемой, и меня назвали царицей бала! Зато я и распоряжалась по-царски. Подойдет кавалер, просит меня на вальс, я посмотрю на него и, если он некрасив, отвечаю: «Извините, я устала!» А через минуту лечу с другим покрасивее. И если первый вздумает подойти с выговором, я без церемонии отвечаю: во-первых, я отдохнула, во-вторых, нельзя же со всеми танцевать. Меня все знали, все любили за талант, и никто не решался сделать мне неприятность. Еще лучше, когда в мазурке дама подвела ко мне двух кавалеров, оба военные, и спросила: «Блондин или брюнет?» Я пристально посмотрела на них и с улыбкой, подавая руку более красивому, сказала: «Блондин!» И за это мне ничего не досталось, только брюнет и блондин еще более стали ухаживать за мной! И таких проделок было много… верно, при случае еще вспомню и опишу.

Еще в школе, как я упоминала, за мной было много серьезных ухаживателей, т. е. таких, которые имели намерение жениться на мне, но школьная, первая любовь долго меня удерживала, и я ни на кого не обращала внимания. Но как я ни была хитра, а старый, опытный ум меня перехитрил! Это я говорю о моем покойном муже Илье Васильевиче Копылове-Орлове. Его род начинается от казанского царя, и в гербе — казанская корона. Впоследствии его предки были новгородские помещики, и он воспитывался в Горном корпусе, почти одновременно с В. А. Каратыгиным, но был много его старше. Так он рассказывал мне свое прошлое: «Не удивляйся, что я иногда бываю вспыльчив, своеволен и подчас слишком строг. Я рос, с малолетства не зная над собой никакой воли. Отец мой был долгое время сумасшедшим, матушка — убитая горем!., а старшую сестру я никогда не слушался… и выделывал над ней разные проказы. Однажды девушка чесала ей волосы — а они были длинные, гораздо ниже пояса… девушка куда-то вышла, сестра, сидя перед зеркалом, читала книгу, а я тихонько подкрался, завязал кругом ножки стула прядку волос… выполз… и вдруг опрометью вбежал, крича: «Аи, аи, аи!.. Матушке дурно, сестра, беги… беги скорей!» Та бросилась как сумасшедшая, и прядка волос осталась на тяжелом стуле! Rue, как будучи 5 лет, во время сильной грозы, с гремучим змеем в руках, он бросился в лес и радовался, слыша, как старая няня с воплем и слезами ищет его!.. И странно — он был совсем не злой, но неудержимо избалованный человек! В корпусе был своеволен, настойчив, а между тем товарищи его любили и ни один, бывало, не проедет из Сибири с караваном, не повидавшись с ним или не посетив нас. Учился хорошо, но по-французски говорил ужасно! «D fait beau temps»[33] он говорил: «Иль фобо там». И все другое так же. Мне всегда было совестно за его французский язык. В той же Новгородской губернии, не в дальнем расстоянии, было имение Бердниковых: там было три сестры, и в среднюю, Анну Ивановну, он был долго влюблен. Когда кончил курс и был оставлен офицером в корпусе, сватался за А. И., но родители, слыша о его характере и деревенских похождениях, не решились отдать за него дочь и отказали. Но такому отчаянному это не помешало: он уговорил своего зятя, мужа сестры своей, Петра Макаровича Теглева помочь ему увезти А. И. Сказано — сделано! С ней он давно был в переписке; назначили день, все приготовили в церкви, убрали дом в его опустевшей усадьбе и, благополучно обвенчавшись, приехали домой… Не помню, успела ли она примириться с своими родителями?., но знаю, что через 6 недель после свадьбы она умерла! Иль<я> Вас. был в отчаянии! Оставил службу, за бесценок продал свое родовое имение и поехал на Кавказ с непременным желанием «подставить лоб под пулю!» — это его выражение. Проезжая через Москву, он счел долгом заехать к князю Ивану Алексеевичу Гагарину, мужу известной, знаменитой в свое время артистки Ек. Сем. Семеновой, в доме которых в Петербурге он был прекрасно принят и часто, на домашних театрах, играл с Ек. Сем., и очень удачно. Князь И. А. принял большое участие в его горе, стал уговаривать пожить в Москве, развлечься… познакомил его с директором театра Ф. Ф. Кокошк., и общими силами уговорили его сыграть хотя один раз! Если не будет успеха и он не пожелает остаться — никто не может его приневолить; а чтобы не пострадала от неудачи «дворянская» фамилия, то взять другую. Ил. Вас. согласился, Ф. Ф. назначил ему фамилию — Орлов. Дебют в трагедии «Минин и Пожарский» был блестящий! Любовь к театру, присущая всем воспитанникам Горного корпуса, молодость, затронутое самолюбие взяли свое: он решился остаться, хоть на время, но это доброе время умеет находить лекарство и залечивать глубокие скорби! И. Вас. вступил на службу, когда я была еще очень небольшая и вылетала из чаши, когда он представлял Илью-богатыря. Нас, маленьких, очень любил, ласкал, на репетициях кормил булками, кренделями, а иногда пряниками и конфектами. Мы все звали его дедушкой! А когда мне было 16–17 лет, он умел так вкрасться в мою доверенность, что я поверяла ему горе и радость! и передавала, прося совета, все сердечные тайны!

Когда мне было 13–14 лет, Д. Т. Ленский влюбился в меня, по самому пустому случаю, на поздней репетиции, которая была после спектакля, а это у нас зимой случалось очень часто. Каждую неделю бенефисы; для них ставятся новые пиесы, а утром репетируют то, что играется вечером. Поэтому, по общему соглашению артистов, особенно которого актера-бенефицианта больше любят товарищи, они объявляют начальству, что желают репетировать после спектакля, и играющие остаются, а прочих привозят. И это удовольствие продолжается с 11–12 до 2 и 3 часов ночи. Нас, восп<итанниц>, конечно, не спрашивают, а просто после ужина привезут, да еще сами бенефицианты да дедушка и др. актеры нас подкармливают. Вот на такой-то репетиции пьяный актер Афанасьев (а он часто этим занимался) поссорился с Ленским и начал дразнить его, смеяться над ним… до того, что наш слабохарактерный Дмитрий Тимофеевич просто в слезы… Нам, девочкам, стало жаль его! Мы улучили минуту, подозвали к себе, и я начала уговаривать его: «Как вам не стыдно обижаться и связываться с ним! Посмотрите, он совсем пьян… не говорите с ним, останьтесь с нами!..» Так и было: Афанасьев подходил к нам, приставал, но мы Д. Т. не давали возможности отвечать и сами выказали ему совершенное презрение! Наш Д. Т. совершенно растаял… не знал, как всех благодарить, особенно меня, к которой запылал долголетней страстью! И чтобы больше нас отблагодарить, вдруг предлагает какого-то очень хорошего курительного табаку; мы не хотели брать, но Таня Карпакова, зная, что ее жених, как и другие воспитанники, тихонько покуривает — взяла табак и начала с того, что выпросила у Кости Богданова трубочку и, приглашая нас, сама начала дурачиться… Бывало, тихонько набьет трубочку, шепнет 2–3 подругам, и каждая, поочередно, вдохнув в себя дым, выпускает или в печку, или в форточку, или прямо в коридор. Несколько раз случалось — войдет инспектриса и удивится, слыша табачный дым; спросит, а мы в ответ: «Ел<изавета> Ив<ановна>, сейчас приходил швейцар, это, верно, от него так пахнет!» Видимо, она нам не верила, приказала строже следить, но, к счастью, нас не поймали! Четверточка была нам ненадолго, да от нее Таня отделила любезному, и он говорил, что это прекрасный турецкий табак. Мне никогда не нравилось курение, и теперь, когда почти все дамы курят, я не могу преодолеть моего отвращения к этому пустому, неженскому занятию. Вот, со времени нашей удачной заступы, Д. Т. таял передо мною, приклеивая в церкви свечи, где я стою, подружился с братом и, когда я бывала дома у родителей по болезни, — часто приходил к нему. Вскоре ему пришлось нечаянно жениться! Вот как было дело. В то время был прекрасный переводчик водевилей и друг, пиес Александр Иванович Писарев, дворянин. С ним жила танцовщица Елена Ивановна Иванова. Очень милая и добрая женщина! Они любили друг друга; говорили, что А. И. хотел жениться на ней, но она, видя его болезнь (он был в сильной чахотке), всегда отклоняла это, боясь, что неудовольствия его родных за этот брак могут усилить болезнь и ускорить его смерть! Она посвящала ему всю жизнь, покоила… берегла его… но неумолимая смерть рано взяла свою жертву! И не только Ел. Ив., но все, кто знал его, жалели о потере такого доброго, честного и полезного человека! Один только Д. Т. Лен., как человек, не щадивший для красного словца ни друга, ни отца, да еще, м<ожет> б<ьпъ>, как имеющий в А. И. сильного соперника по части переводов и переделок пиес с французского… Только, чуть ли не во время отпевания, он сказал какой-то очень гадкий пасквиль в стихах на бедную и без того убитую горем Е. Ив. Все товарищи стали его бранить… доказывать, как неблагороден, бессердечен и низок его поступок!.. И бесхарактерный Ленский придумал средство поправить его и начал ухаживать и свататься за Е. Ив. Она долго не соглашалась… но убежденная своими родными, которые, сказать правду, не совсем честно жили: старшая сестра была замужем и в то же время, с позволения мужа — из корысти была игрушкой старика екатерининских времен кн. Юсупова. Я его очень помню: он очень любил театр, часто посещал его, и его ложа, направо от зрителей, рядом с директорской, была от других отделена перегородкой, украшена обоями, мебелью и лампой. Князь, с длинными белыми волосами, зачесанными назад, по старинной моде, приезжал в театр в красном бархатном халате, подбитом горностаем, и в черных бархатных сапогах. Как-то на Светлой неделе я, еще очень маленькая, играла, ему понравилось и он попросил привести меня к нему в ложу: поцеловал меня и подарил маленькое, фарфоровое яичко величиною с полвершка, на нем с одной стороны X В., с другой — незабудки… м<ожет> б<ьпъ> поэтому я, через 60 лет, и не забыла этого. Помню еще, что все большие смеялись и называли его скрягой!

Другая сестра Е. И., это уже я помню, жила с Голохва-стовым Николаем Павловичем, которого разоряла, что мне рассказывал впоследствии его брат Дмитрий Павл. А когда я уже была замужем, то по воле мужа принуждена была посещать Map. Ив., она тогда жила с Ляпуновым, а он был старый приятель с Ил. Вас. и, надо сказать правду, сильно ухаживал за мной… но я как будто не замечала. Ел. Ив. наконец согласилась выйти за Лен., м<ожет> б<ыть> желая честным браком поправить свое прошедшее и настоящее своих сестер. Но недолго пришлось ей мучиться. Характер Д. Т. был невыносим! Он начал упрекать ее прошедшим, придираться, злиться, и она скоро отправилась за своим другом, который ценил, понимал ее и истинно любил! Взбалмошный Д. Т. не долго отчаивался и начал говорить В. И. Жив<окини>, что хочет снова жениться и просит его сделать предложение его свояченице, Дарье Карповне Лобановой, сестре жены В. И. Матрены Карповны. Живокини испугался! Любя свое семейство, не хотел Д. К. видеть несчастной, а знал, что если Лен. посватается сам или'через брата Ив. Карп Лобанова, то отказа не получит, потому что Д. К. была уже увядающая и не очень красивая, хотя умная и добрая девушка! Вот он и начал по дружбе отговаривать его, представляя некоторые недостатки свояченицы и между тем указывая других невест! «Хочешь ли послушаться друга, — говорил В. И. (он сам мне передавал эти слова), — я укажу тебе чудесную девушку — это воспитанница Федорова. Она скоро выходит из школы, круглая сирота, хорошенькая, довольно талантливая (она хорошо играла простых русских девушек, как, например, в драме «Рекрутский набор» и проч.), и директор М. Н. Загоскин очень любит и заботится о ней!..» Ленский и руками, и ногами и начал опять мне расточать свои нежности, которых и женатый не оставлял, но я, любя другого, всегда обращала все в шутку.

В непродолжительном времени шла с большим успехом на московской сцене опера «Две ночи», перевод Ленского. Тогда же просили его выслать пиесу в П<етербург> и понаблюдать, чтобы она была правильно переписана. Ленский заторопил писарей, и они наделали ошибок! Д. Т. схватил воловую партию, побежал на сцену и накинулся с бранью на режиссера С. Л. Кротова. Тот отвечал: «Помилуйте, Д<митрий> Т<имофеевич>, мое ли это дело? По-Дите жалуйтесь на писцов А. Н. Верстовскому, он их начальник!..» Ленский бросил ему на руки партию, побежал в контору… Кротов за ним. Увидя Верстовского, Ленский бросился к нему и говорит: «Помилуйте, А<лексей> Н<ико-лаевич >, сколько лет я служу и мне не делают никакой прибавки?»— «Это не мое дело, не угодно ли вам сказать М. Н.», — и в то же время входит в комнату директора Ленский, за ним Кротов с партитурой, за Ленским Верстов-ский, еще не успел сказать слово, как Ленский подходит к директору и говорит: «М<ихаил> Н<иколаевич>, позвольте мне жениться!» — «На ком?» — «На воспитаннице Федоровой!..» — «Очень рад, она сирота, и мне приятно будет, если вы сделаете ее счастливою!..» Ленский поклонился, вышел в контору и сказал вслух всем: «Метил в Кулика, а попал в Федору!..» Можно вообразить недоумение Кротова, Верстовского и смех всех присутствующих. Нам сейчас же на репетиции передали эту комическую сцену. Этой свадьбе, кто не знал хорошо Ленского, все обрадовались! Особенно почтенные, добрые старушки Ел. Матвеевна Кавалерова и сестра ее А. М. Борисова. Они любили, ласкали и помогали сироте. Ленский вьшросил позволения, как жених, посещать Фед. в школе. И хотя она была скоро выпущена, но добрый директор приказал ей остаться в училище и прямо отсюда под венец. Д. Т. делал невесте хорошие подарки, очень часто приходил в школу и очень долго сидел, разговаривал, смеялся… только со мною! Бывало, как придет, она бежит встречать его, а он тотчас: «Анета! позовите Пашеньку Куликову, будем вместе пить чай и кушать конфекты!» А большею частию, ожидая его, она заранее меня упросит: «Душенька Паша! пойдем встречать Д Т., ты поговоришь за меня!..» Итак, я за нее разговаривала, и дело шло прекрасно! Уже назначался день свадьбы… но, на беду, разыгралась моя золотуха, и я должна была идти в больницу. В непродолжительном времени слышу: свадьба разошлась… подарки возвращены и даже со старыми башмаками, которые Ленский вместе с золотыми вещами продавал за бесценок! Анюта приходила ко мне в больницу и со слезами говорила, что Д. Т. совсем переменился: всем недоволен, сердится, просто бранится с ней. Она все пересказала своим благодетельницам, и они приказали ей послать жениху все веши с отказом. Когда Живокини, опять испугавшись сватовства, спрашивал, отчего произошел разрыв, — Ленский отвечал без церемонии: «Помилуй, да она дура набитая! Я с ней о театре… о книгах… о стихах… а она спрашивает, будет ли у нас кислая капуста да соленые огурцы!» Однако, несмотря на такие отзывы, все стали бранить, упрекать его, что он жестоко обидел сироту! И даже М. Н. Заг<оскин> вькжазал свое неудовольствие! Тогда Лен. снова начал ту же историю, уже через старушек, Кава-лерову и Борисову, они поспешили свадьбой, и мы скоро, в училище, снарядили к венцу нашу подругу Аннушку Федорову. Не много она, бедная, видела радостей, и вот один из многих глупых поступков Д Т. У них уже были дети, старший из них как-то подвернулся под сердитую руку отца… он толкнул его к топившейся печке… рубашечка загорелась, и вскоре ребенок полетел на небо! Ленский и тут ухитрился доставить себе развлечение: прибежал к брату (он уже был выпушен), рассказал о своем горе и просил его завтра (т. е. в воскресенье, когда я приду из училища) вместе со мной к 5 часам приехать на Лазарево кладбище и там, похоронив ребенка, напиться с ними чаю. Мы жили на Петровском бульваре, это не так далеко; мы часто делали туда partie de plaisir[34] с М. С. Щепкиным, и дали свое согласие. Родители нас отпустили, мы взяли извозчика (известную старую гитару) и приехали раньше Ленских. Там у нас были похоронены 9 братьев и сестер, и мы любили ходить на их могилки. Потом, гуляя близ дороги, мы видим — мчится во весь опор наемная карета… это Д. Т. спешит хоронить ребенка. Аннушка вышла из кареты вся в слезах… он с братом побежал отыскивать сторожа и могильщика, а она мне рассказала, что, назначив нам приехать к 5 часам, он карете приказал явиться к 4. И каков же был ее ужас, а его злость, когда 5 час. — 6, а кареты нет… Наконец, после посылов и ожидания — извозчик приехал, но уж зато за провинность ему приказано гнать во всю прыть… а каково же было несчастной матери — видеть и слышать, как бьется в гробу тельце ее младенца. Конечно, и эта страдалица недолго намучилась с таким супругом, рано умерла, оставив детей на руках пустейшего глупца-отца, и они как-то разбрелись, и я скоро потеряла их из виду.

Сейчас я назвала Ленского — глупцом! и это совершенно справедливо. Он был образованный, начитанный, хорошо сам писал, переводил, сочинял стихи… но по жизни, по характеру, по переменчивости своих взглядов и убеждений был отъявленный глупец! Мне было досадно, что так давно, из пустяков, он привязался ко мне и ставил меня в неприятное отношение к подруге и к товарищам! Хорошо, что большая часть меня хорошо знали и любили. А к Ленскому я всегда чувствовала антипатию. Помню, когда еще его приняли к театру, в одно время с Бантышевым, у последнего был прелестный голос — тенор, и в роли Торопки в «Аскольдовой могиле» — он был неподражаем.

Ленский был такой франтик, пестроразряженный, и мы его прозвали «Чижиком»! Кстати, и настоящая его фамилия была Воробьев! а Бантышева за неловкость прозвали «Медвежонком»!

Я упомянула о прогулках с М. С. Щепкиным… да, это были веселые, приятные забавы молодости. Щепкин и умер хотя очень старым, но с молодой душой, как он всегда сам о себе говорил. Бывало, заранее посылает сказать, что в такой-то праздник чтобы приглашенные к 4 час. утра были у него. И мы, бывало, от радости и ночку не поспим, чтобы только не опоздать. Известно, что у него было большое семейство: жена, брат, 2 сестры, 4 сына, 3 дочери, да еще разные родные и бедные знакомые, студенты… да еще мы, приглашенные, так что иногда наберется человек 20–30… и все это пешком… да еще с разными песнями… играми!.. Больше всего помню свайку, как М. С, маленький, толстенький, старенький, приподнимет назад ножку, чтобы сильнее вбить свою… Молодежь смеется, а он толкует свое: «Детушки, — душа не стареется!..» В телеге едут вперед — жена и сестра М. С, приготовляют нам завтрак, и надо видеть, какую честь мы ему делаем. Затем резвимся, играем и вечером измученные, но совершенно счастливые возвращаемся домой — пешком.

Рано, не по летам я выросла, и мне часто приходилось играть с М. С. Щепкиным и П. С. Мочаловым. Они оба были небольшого роста, особенно М. С. Играя на сцене с ними, я привыкла горбиться, воображая, что если я нагнусь, то более буду подходить к ним. Все мне это замечали, многие говорили и бранили… а мне горя мало, никого не слушалась! Но одно слово нашего усопшего ангела-мученика — царя Александра Николаевича — совершенно выпрямило меня и исправило навсегда от дурной привычки горбиться. Это было в тот год, когда он путешествовал по России с В. А. Жуковским. Ему было лет 15, а мне 18. Как теперь гляжу — он был в голубом гусарском мундире… (не спрашивайте, какого полка?., дожила до старости, а все «не мастерица я полки-то разбирать!»). Красавец собой! Несмотря на серьезную пиесу — играли «Кин, или Гений и беспутство», он с большим вниманием следил за ходом пиесы и прислал нам благодарность: Мочалову — Кину, Щепкину — игравшему роль суфлера, и мне! Я представляла какую-то молодую девицу Анну Дэмби (первая женская роль в пиесе). Директор М. Н. Загоскин, передав нам благодарность наследника-цесаревича, — взял меня за ухо и шутя подрал… (он любил меня с малолетства). «Что это вы, М<ихаил> Н<ико-лаевич>, за что?» — спросила я. «А за то, что по твоей милости — я должен был солгать! Его выс<очество>, видя, что ты горбишься, спросил, отчего это, и чтобы не изобличить тебя в дурной привычке и упрямстве — исправиться, я сказал, что ты слаба здоровьем и что у тебя грудь болит!..» «Ах, пожалуйста, лечите, берегите ее, она так хорошо играет», — добавил наш ангел! и точно вылечил меня: с тех пор я была стройна как пальма, так меня и в стихах называли.

Настоящие строки я пишу в деревне Бокове, 30 августа 1886 года, и да простят мне, если кто будет читать мои воспоминания, что я вдруг перескочу к настоящему времени, даже, собственно, к сегодняшнему дню. Вчера, молясь на сон грядущий и, по обыкновению поминая за упокой императора Александра Ник., и импер. Марию Алекс, я вспомнила, что завтра день его Ангела, и особенно усердно молилась о упокоении св. душ их.

Я верую, что милостивейшая, добрейшая страдалица государыня и — хотя имевший человеческие слабости, но искупивший все своей мученической смертью — государь помилован Господом и успокоен в Царствии Небесном. Я так рассуждаю о его кончине: он был много виноват перед государыней, как перед женою и матерью прекрасных 6 сынов!.. Если как человек он имел чувственные наклонности— никто бы не роптал, зная, что втихомолку он имеет женщину, удовлетворяющую его. Даже если бы он любил эту женщину, да простит ему Бог! Но зачем он был так неосторожен, что катался в Ливадии и др. местах с Долгорукой (нынешней кн. Юрьевской) и с детьми ее… а также и прежде заметно ухаживал за многими. (Я видела у одной дамы, она замужем, первого сына до того похожего на покойного государя, что совестно смотреть!., а другие дети — похожи на мать и отца.) Мы, т. е. артисты, сами видали, как в спектаклях, бывавших в летних загородных дворцах, наследник Ал<ександр> Ник., имея по левую сторону от себя жену Map. Ал <ександровну >, все поглядывал направо, где сидела та же Долгорукова, бывшая после за Альбедин-ским, и с ней делился удовольствием веселого спектакля! Кстати, расскажу один, где — для смеха и удовольствия всех — одному из зрителей было очень неловко! Играли вод<евиль> «Беда от сердца и горе от ума!..». В. В. Самойлов представлял мазурика-фокусника Антонио Реготга. До начала спектакля он просил директора А. М. Гедеонова спросить у его вел. государя Ник. Павловича: может ли он сделать фокус, согласясь с кем-нибудь из зрителей? Государь позволил, и Сам. отдал Гедеон, табакерку, прося положить кому-нибудь тихонько в карман и сказать ему. Гед. выбрал к себе в помощники Анатолия Иван. Барятинского (брата фельдмаршала), и тот выбрал жертву и назвал ее! Когда пришла сцена, где Сам. берет у П. И. Григорьева табакерку, нюхает табак… и табакерка пропадает, Григ, сердится… требует возвращения… и Сам., чтобы успокоить его, делает палочкой знак по воздуху, в залу зрителей и говорит: «Смотрите… смотрите… видите, табакерка летит по зале… вот пролетела мимо большой канделябры., теперь смотрите правее… правее… ближе… ближе… вот она опустилась в карман штатского господина, сидящего с краю, в 3 ряду». Можно вообразить, как вся царская фамилия и вся публика следили за волшебной палочкой и оборачивались назад, затем все поворотили головы налево (от актера направо) и ожидали развязки. Григ, между тем сердился, бранился, грозил послать за полицией, что чрезвычайно смешило государя и всех… Наконец Сам., успокаивая Гр., говорит: «Погодите, успокойтесь! я сейчас попрошу этого господина возвратить табакерку». И подойдя к самой рампе, обратился к доктору Арендту и сказал: «Прошу вас посмотреть, не у вас ли в кармане табакерка?..» Доктор, не воображая, чтобы он ему говорил, также оглядывается на все стороны, но Сам. настойчиво уверяет: «Вы потрудитесь посмотреть… Вы единственный здесь штатский!» Тут стоявший близко кн. Борят. и др. начали уговаривать посмотреть в кармане, и каково же было его удивление и негодование, когда действительно он вынул табакерку и ее подали через оркестр на сцену. Государь, особенно наследник смеялся своим громким смехом, оборачивался все направо — к ней, мы и, верно, все другие это замечали… а каково же было кроткому ангелу цесаревне. Зато и не вьшесла она этой страдальческой жизни! Замечательно, что, когда она была жива, ее молитвы, видимо, хранили жизнь помазанника; но когда, после ее смерти, он так жестоко оскорбил своей женитьбой ее св. память и всю Россию — Господь попустил совершиться страшному делу 1 марта 1881 года, и за страдания его в жизни и особенно в последние минуты, вероятно, Бог внял ее молитвам и там соединил их в вечном покое Царствия Божия!

Начав рассказ о сегодняшнем дне, я хотела только сказать, что по усердной молитве о упокоении душ их — я видела во сне их обоих! Что-то говорила государю… Он меня поцеловал, а я поцеловала его руку… и так была счастлива, что, сейчас же проснувшись, со слезами радости благодарила Господа! Вообще, у меня бывают необыкновенные сны. Иногда (жаль, что редко) я вижу усопших, особенно чтимых мною: митрополитов %Филарета, Филофея, архимандрита Лаврентия, милостивым вниманием которых я имела счастие пользоваться в жизни. И вижу, что они благословляют меня, и иногда так ощутительно, что я просыпаюсь и чувствую необыкновенную радость!.. Также случалось, что я во сне узнавала события, мною не слыханные: в 1845 году приехала я с мужем в Петербург и в скором времени вижу во сне бабушку, мать моего отца, умершую в 41 году. Я подхожу к ней, и она так громко и твердо сказала: «Параша, дядя Павел умер!» — что я тут же проснулась и утром написала к батюшке, спрашивая, здоров ли дядя Павел? Дней через 10 (железной дороги еще не было) получаю ответ: «Прости, еще не успел тебе написать: такого-то числа он скончался!» И это был тот день, когда бабушка сказала мне.

Другой случай еще удивительнее. Возвращались мы с мужем, Фед. Кондр., из-за границы, это было или в конце 70 годов, или, м<ожет> б<ыть>, и в 80, когда я в последний, 15 раз была в Франценсбаде. Мы остановились в Берлине и там ночевали. Вижу я во сне, что ко мне подходит Ан. Мат. Борисова… я упоминала об ней выше. Их было 4 сестры, все они очень меня любили… но, уехав из Москвы в 1845, я, хотя изредка приезжая туда, видалась с ними, но после второго замужества, да и ранее того, не видались мы около 25 лет… и признаюсь, даже я и не вспоминала об них, закружась в новой жизни (об чем скажу в свое время). Вижу, что она подошла ко мне, ни слова не сказала, но так крепко поцеловала меня в обе щеки… что я проснулась… и подумала, что это значит? Хоть бы она мне слово сказала! Приезжаю в Петербург, и в разговоре с братом узнаю, что Ек. Ал. Сабурова, сестра жены его, только что приехала из Москвы. «Не видала ли она Ан. Мат. Бор.?» Как же, видела и ожидает от нее карточку, которую она обещала снять и прислать Кате. Я рассказала брату сон, и он почти не обратил внимания. На другой день приезжает ко мне старшая дочь брата Варя, и я, увидя ее еще из окна, испугалась, думаю, не случилось ли чего?.. Брат болезненный! я была у них вчера… а им ездить ко мне с визитами от 5 углов[35] —в 17 линию Вас. острова — не приходится… ожидаю со страхом!.. Варя входит и говорит: «Тетя! я приехала разгадать вам сон об Ан. Мат.: в это число, как она вас поцеловала, она скончалась! Об этом тетя Катя вчера получила извещение, вместе с ее карточкой». Недоумевая об этом случае, я положила себе правилом: молиться о упокоении души ее, что и исполняю. И много бывало таких снов — более или менее замечательных.

Еще решаюсь упомянуть три сна… или, вернее, видения… страшно писать, чтобы не ввести людей в грех осмеяния… но предполагая, что если выйдут в свет мои записки, то не ранее как после моей смерти: мертвые — срама не имут! а живая — я пишу правду. Тотчас по возвращении моем из Симферополя, где я ходила за ранеными солдатами, я дала слово Евд. Павл. Глинке, что приеду к ней на именины—4 авг., я сдержала слово (об этом будет по порядку). Но, верно, я была очень наэлектризована молитвой, смертью страдальцев солдат, их приобщением Св. Хр. Тайн, о чем я постоянно заботилась… и вообще — ужасом того времени, что, приехав из деревни Глинок, я ночевала в Твери в их доме и помню, что усердно помолилась перед иконой святителя Митрофана… вдруг, проснувшись, вижу, что над моей кроватью, как бы на облаках, стоит Пр. Сергий… я гляжу и думаю: отчего же это Сергий Преп.? Я молилась перед иконой св. Мит-роф<ана>, начинаю как бы вглядываться… открываю глаза… и вижу ясно Пр. Сергия! Тут я совсем пришла в себя и в восторге поблагодарила Господа! и Великого Угодника! Во второй раз, это было вскоре (когда я еще не слишком окунулась в житейскую грязь и была немного омыта кровью мучеников!), я взяла отпуск и поехала благодарить Пр. Сергия за его молитвы и помощь — в Троицкую Лавру, за Москву. Там мой духовный отец иеромонах Ав-раамий упросил, чтобы я остановилась у его матушки — очень старенькой, которая доживала последние дни близ родного своего молитвенника. Я говела; и после принятия Св. Тайн последнюю ночку спала в уютной, чистой комнатке на диване. Не помню всего сна, но знаю, что вижу Ангела!.. Открываю глаза и ясно, как теперь, гляжу… прелестное лицо… золотистые волосы и одежда… как бы из светло-розового цвета… я начинаю сознательнее, пристальнее вглядываться, привстаю на постели… и вижу только конец золотой рамы, висящей над изголовьем, с портретом государя Ник. Павл. С тех пор бывали благодатные сны, но видений не бывало до прошедшего 1885 года. 6-го окт., в день моего рождения, я сподобилась принятия Св. Хр. Тайн и 7-го выехала в П<етербург>, где тогда был мой муж Ф. К. и где я хотела у брата провести день моего Ангела, чтобы избавить добрых осташовских барынь от труда делать мне визиты, большею частию в самую дурную, дождливую погоду!., а мне, чтобы избавиться от труда звать и угощать их подвергать двойному путешествию по грязи. От брата я поехала к кн. Эристовой в Бологое и оттуда перебралась на праздник Казанской Божией Матери в мой любимый монастырь в Во-лочок. Тут провела 4 дня и снова возвратилась к княгине в ожидании хорошей зимней дороги. Вот в эти-то 4 дня, проведенные в молитве в монастыре, на 24 окт. я всегда привыкла слушать у себя дома за всенощной Акафист Пресв. Богородице — «Всех скорбящих радости». Желая и здесь исполнить то же, я, после вечерних молитв, позвала в свою комнату молодую монашенку Ефремию, племянницу м<онастырской> казначеи Макарии (ее-то комнату я и занимала). Мы с любовью прочитали Акафист и расстались. У нее в келье так хорошо: много образов, неугасимая лампада и прекрасная икона «Всех скорбящих радости». Я хорошо, спокойно заснула и, проснувшись в самую полночь, вижу в комнате как будто дым и в нем три ангела в человеческий рост — я так была поражена, что привстала на постели и вытянулась вперед, чтобы ближе видеть… но увидела как бы рассеявшийся дым и лампадку, светло горящую перед св. иконами.

Не буду спорить, что в этих видениях участвовало только мое воображение, молитвенно настроенное, но только я всем бы пожелала насладиться этим божественным видением, и тогда они поняли бы всю отраду моей грешной души! Я знаю, что многие испытывали такое же райское удовольствие! Но то — люди чистые, угодившие, или угождавшие, Богу — как наша св. старица игуменья Агния, которая сподобилась слышать и голос от св. иконы Тихвинской Б<ожией> М<атери> (об этом будет сказано). А я-то, окаянница, — за что удостоилась такого милосердия Божия?!

гако я слишком удалилась от моего отрочества, пора возвратиться и доходить до первого замужества. Привыкнув поверять свои сердечные тайны дедушке, Ил. Вас. Орлову, я начала жаловаться на первый предмет моей страсти П. М. Щепина. Он был выпущен из школы двумя годами ранее меня и как молодой талантливый человек был везде хорошо принят. Он знал прекрасно музыку, сочинял, пел и даже писал стихи. Близ нашего училища, на углу, на Петровке жила известная в Москве ста-Руха Ан. Ив. Анненкова (мать сосланного декабриста Ивана Александровича), очень богатая женщина, у которой: «Воспитанниц и мосек полон дом!» Вот одна из пер-вЬ1х, т. е. из воспитанниц, начала завлекать моего жениха, и он, вероятно, не имея на нее видов, все-таки по самолюбию радовался, что его принимают в таком знатном Доме, и очень часто бывал у них. Кстати, и постоянный доброжелатель мой Ал. Ник. Верстовский — всеми силами старался отвлечь его от меня, имея на меня свои, корыстные виды, а его желая женить на одной из сестер Репиной. А тут и Ил. Вас. начал свои маневры… С сердечным огорчением рассказывал мне, как он видел или слышал про разные авантюры Щецина: и колечко-то ему Map. С. подарила… и там и сям за ним ухаживают… словом, чуть не плакал со мною, сокрушаясь об его измене… и тем понемногу вытеснил его из моего сердца!.. Во мне и самолюбие заговорило, тем более, что ухаживателей было многое множество. Припоминаю П. И. Борегара, он содержал в театре буфет и был очень состоятельный, умный человек и красив собой! Я сказала И. В., что он сватается за меня… и тот отвечал: «Ну что ж, и прекрасно. Когда ты будешь играть хорошую роль и мы придем в буфет выпить за твое здоровье шампанского, Боже сохрани, если он подаст дурного — сейчас бутылкой в рожу!..» Вот уже и разочарование! Как же можно идти за такого, кого могут бить по роже? Отказ! А признаюсь, он мне нравился, и впоследствии я была дружна с его женой и любила детей его. Другой — купец Михаил Кузьмич Сыч-ков. С этим я почти никогда слова не сказала, но он мне нравился более других из купцов… Припоминаю только Лухманова, он был знаком с братом, поэтому и я его знала и видела его ухаживание… а другие страдали издали и не смели приблизиться к своему светилу. О Сычкове и его любви, которую я и сама замечала, говорил мне один из театральных, Бардин. Сычков был с ним знаком и просил его содействия. Надо сказать, что Бардин был церковным старостой в маленькой бедной церкви Св. Сергия в Крапивках. Это было близ дома кн. Вяземской, где служил мой отец и куда я приходила из школы по праздникам, а летом по болезни и жила подолгу. Всегда ходила в церковь Св. Сергия и там постоянно глазел на меня красивый Сычков! Бывало, Бардин пойдет с тарелкой и, подойдя ко мне, говорит: «Посмотрите, молодой-то человек пол простоял!., я скоро буду чинить на его счет!..» И действительно: камень опустился к стене и он, как богатый человек, дал денег на поправку пола. Или подойдет, бывало, и просит: «Дайте что-нибудь кроме грошика… нет ли какого гостинцу?» И да простит мне Господь эти глупости! Иногда я положу ему на тарелку конфету… а он ее под тарелку и преподнесет как дорогой подарок М. К. Смотрю, тот уже не кладет, как всегда, серебра, а вынимает бумажник и кладет ассигнацию! И о нем спросила я доброго дедушку: «А чем он торгует?» — «У него большая оптовая торговля мукой. Вот и прекрасно! а я всегда беру муку гуртом Тогда буду к нему ходить… только заранее говорю — извини, если тебе когда-нибудь придется отчищать его: если мука будет нехороша — я без церемонии принесу назад и весь мешок высыплю ему на голову!..» Новое разочарование!..

Тут вскоре меня выпустили, и, правду сказать, я так была занята… так увлечена службой и успехами на сцене, что, право, все любви вышли из моей головы. Я всецело отдалась искусству и была обременена ролями! Только еще повторю, что, по ненависти и зависти ко мне Н. В. Репиной, мне только случайно попадались первые роли. Репина сама была прекрасная артистка и потому понимала, что, играя первую, блестящую роль, для нее выгоднее, чтобы и др. роли исполнялись хорошими артистами, поэтому если где случалась вторая женская роль, то всегда мне ее отдавали — для лучшего ансамбля.

Гать Репиной была очень дружна с моей матерью, бывало, придет и рассказывает: «Ох, матушка, Марья Михайловна, как моя Надя-то не любит твою Парашу! Вчера я ночевала у них и слышу, после спектакля приехали они и сели ужинать… а твоя-то что-то хорошее представляла… так Надя весь ужин ругала Ал. Ник., зачем он ей дал такую роль?..»

А другие, зная ее ненависть ко мне, пользовались ею таким образом: бывало, придет (так делала одна мать по вступлении ее дочери на сцену — кроме подарков, приносимых всеми и отовсюду, она как лучший дар для Н. В. приносила клевету на меня), начнет плакать и причитать: «Бесценное вы наше сокровище! добрая Н<адежда> В <асильевна >! сжальтесь над моей бедной девочкой!., только что вступила… еще не привыкла… разумеется, делает ошибки… а Пр. Ив. нарочно сядет вперед на репетиции, смеется и конфузит ее!» Этого порока за мной никогда не бывало. Я так любила искусство, что радовалась всякому новому таланту и всегда старалась сказать доброе, полезное слово! Эта привычка, по-моему, хорошая, а люди говорят— дурная! «Что вам за дело — кто бы, что бы ни делал, до вас не касается — вы и молчите!» Согласна, и даже знаю, что слово — серебро, а молчание — золото. Но все думается, что добрым словом — сделаешь доброе дело… а иногда выходит наоборот.

Вот однажды, когда эта матушка пришла к Репиной и за обедом клеветала на меня, Верст, и вздумал вступиться, бьш убежден, что этого никогда не было, и желая успокоить мать, но Н. В. так разозлилась, что пустила в него тарелкой! Тут же сидела ее мать, все это видела… и прибежала к моей — просить, чтобы она уговорила меня не смеяться над С. и тем не вредить себе по службе. Моя умная матушка была уверена, что этого никогда не было, и передавала мне подобные катастрофы только для шутки.

Недолго пришлось мне погулять вольной пташечкой… недолго пришлось Верст, и Реп. заманивать и опутывать меня сетями, которые я очень видела, понимала и не вдавалась в них. По выпуске из школы — Репина сделалась очень нежна ко мне: бывало, в театре, всегда попросит меня в свою ложу, а мы без церемонии сидели и в галерейке, что над царской ложей. А если хорошая, новая пиеса — как оперы «Роберт-Дьявол», «Аскольдова могила», «ком<едия> «Ревизор» и др., когда надо купить билет, то я всегда сидела в местах за бенуарами. Там и одеваться парадно не надо, и кушать фрукты и конфекты не стыдно… А сидя в ложе Репина, нам беспрестанно подают то то, то другое… И когда скажут, что это от Потемкина или другого лица, ухаживающего, но не любимого мною, — я всегда велю благодарить, раздам все присланное и сама ни до чего не дотронусь.

Увы! в это время я и не подозревала, что сердобольный дедушка начал уже сильно ухаживать за мною… и, как я после слышала, что Потемк. очень злился, видя, что его угощения я передаю между прочими и Орлову, который, в антракты, приходил к маме в ложу: «Уж давала бы другим, а не этому жеребцу, который хочет жениться на ней». И многие это говорили, а я и ухом не вела! Наконец, как теперь помню, это было в июле 1835 года, просит меня к себе наша инспектриса Ел. Ив. де Шарьер. Начинает говорить мне, как она всегда меня любила и любит!.. Как она боится за меня, слыша и видя, какие опасности окружают меня!.. «Твои родители люди посторонние, они не видят, как тебя, молодую, неопытную, стараются заманить в сети и погубить, как гибли — многие! ты сама это видела и знаешь. Я всегда радовалась, что у тебя был жених, которым я всегда считала Щепина. Жаль, что он по выходе из школы переменил свои мысли!.. Впрочем, для тебя он не блестящая партия. Тебе надо человека умного, солидного, дворянина, чтобы при случае он всегда, везде и во всем мог защитить тебя!.. Что ты думаешь об Ил. Вас. Орлове?..» — «Да он наш дедушка!» — «Ну да, когда ты была ребенком — он был твой дедушка; а теперь тебе 18 лет, ты уже девушка — невеста, и мне бы очень хотелось, чтобы ты вышла замуж пораньше. Ты знаешь, сколько погибло подруг твоих… Конечно, понимаешь, как и тебя стараются уловить и соблазнить!., я все слышу и знаю, но уже помочь и остановить не могу. Родители твои не знают нашей закулисной жизни; твой брат очень еще молод… ветрен… да я слышала, что он в Петербург и за границу собирается?.. Кто же тебя поддержит? Я всегда любила тебя, как дочь, и желаю тебе — счастия в жизни!» Я, подумав, отвечала: «Я знаю, что И<лья> В<асильевич> хороший человек, но говорят — он пьет и очень сердит?..» — «Может быть, но любя тебя, он, конечно, переменится». Туг я призадумалась… и хотела сказать, что у меня есть и еще женихи… да посовестилась и не хотела, чтобы она считала меня за ветреную девушку. А между тем с детства я привыкла ее любить и слушаться. Покуда мы рассуждали да раздумывали — Ил. Вас. не дремал. Он и прежде бывал у брата, а тут сначала кого-то подослал, чтобы предупредить родителей… да вслед же за посланным и сам явился к ним, в то самое время, как я была у Ел. Ив. Так что по возвращении, еще не опомнясь от ее предложения, — меня дома начинают спрашивать: буду ли я согласна выйти за Орлова? И, как благоразумные и добрые родители — говорят просто: «Мы не знаем ваших театральных дел, но слышим и видим, что совершается много нехорошего! В тебе мы уверены, ты девочка не глупая; понимаешь, что хорошо, что дурно, да и нас не захочешь огорчить и оскорбить. И нам приятно бы видеть тебя пристроенную за доброго человека! Но еще повторим — не зная хорошо ни его, ни других женихов — предоставляем все на волю Бо-жию и на твой собственный выбор». Тут многие стали мне советовать, соблазнять его дворянством; Ел. Ив. де Шарьер приезжала к моим родителям, уговаривала их; сам И. В. разыгрывал такого влюбленного, что тошно вспомнить!.. Все это началось и происходило в конце июля 35-го года. Может быть, несмотря на девическую гордость, я решилась бы спросить единственного человека, которого я любила, Щепина, но кроме наговоров, которые мне были на него сделаны, — в это время его не было: он уехал в Нижний, на ярмарку. И вообще, Верстовский, чтобы отвлечь от меня, почти не отпускал его от себя, дал квартиру в своем доме… да в то же время выдумывал разные нелепости и клеветал на меня, как мне сказал Щепин уже после моего замужества. Обстоятельства так сложились, так меня все и все отуманили, что я, никому не отвечая ни да, ни нет, выпросила позволения у родителей поехать к Пр<еподобному>

Сергию и обещала, возвратясь, дать ответ. Меня отпустили с двоюродной сестрой и ее мужем (они приехали из провинции и гостили у нас). И теперь странно и смешно вспомнить!.. До Троицкой Лавры к Пр. Сергию—60 верст, проезд один день. Дорогой раз десять меня спрашивали: «Ну что, сестра, решилась?» — «Не знаю, нет!» — было моим ответом. Так приехали мы в Хотьково, пошли в церковь, отслужили панихиду у праха родителей Преподобного, и, идя в гостиницу, кто-то нам сказал, что у них есть схимница, очень хорошей, святой жизни, и многие заходят к ней. Ну и мы зашли. Отворили дверь — видим: первая комната — маленькая, чистенькая, вторая такая же и в ней сидит благообразная старица и перед ней какие-то два господина — старик и молодой. Схимница что-то им читала, и первые слова, услышанные мною, были: «Се грядет невеста!..» Эти слова так и кольнули меня в сердце! С нашим приходом два господина ушли, и схимница попросила нас сесть. Я, почти не помня себя — села молча, а сестра заговорила: «Вот матушка! мы пришли спросить вашего совета, за нее сватается жених, что вы скажете?» — «Что же, с Богом!»— и, взяв лежащий возле нее образок, — благословила и подала мне его. Я молча поцеловала св. икону, ее руку и пошла, сестра за мной. Едва она успела затворить дверь кельи, как я обратилась к ней и сказала: «Иду замуж!» Она удивилась… «Что это ты так вдруг решилась?» — спросила сестра. «Верно, уже такова воля Божия!»— ответила я. Из Хотькова мы поехали к Пр. Сергию, и там я уже горячо молилась Господу и Великому Угоднику и просила его помощи и заступления на будущую мою жизнь. Я с самых малых лет приучена была молиться Преподобному! Бывало, как начала себя помнить, поездка к Угоднику — или с матушкой в тележке, или с генеральшей Праск. Алек, в карете — равно были для меня приятны и радостны! Помню, как однажды летом, живя у родителей по моей золотушной болезни, я упросила матушку идти пешком. Конечно, с нами была тележка с кучером и матушка больше ехала, а я с Таней Репиной (меньшая сестра известной Над. Вас), за которую впоследствии сватали Щепина, всю дорогу пешком. Вышли мы после обеда, и, не доходя до первого ночлега, — уже смерклось, и к нам начал приставать пьяный мужчина… тогда матушка приказала нам сесть в телегу, что меня очень огорчило!., и я, заметив место, где мы садимся, ухитрилась сделать хотя по-екатеринински, но все-таки глупо: на возвратном пути мы уже все ехали, но те три версты, которые я проехала поневоле в тот путь, — обратно попросила позволения пройти пешком. Маменька засмеялась и позволила, а после и мне стало смешно, когда я поняла, что не этим доказывается любовь и усердие к Богу. Ходили мы в Успенский пост, я пожелала приобщиться Св. Хр. Тайн и за ранней обедней, в церкви Св. Духа — удостоилась благодати!., но затем надолго отказалась от счастия говеть в св. лавре. Нас, причастниц, было две — я и какая-то старушка монашенка. Еще во время обедни я, невольно слыша, как шуршат великолепные шелковые подрясники на священнике и дьяконе, и заметила, что оба они молодые, большие и очень толстые!.. Все это мне не понравилось… а когда, после причастного стиха, отворились царские двери и мы обе приступили «со страхом Божиим», священник начал говорить молитву: «Верую, Господи, и исповедую!» Я повторяла за ним, устремив глаза на чашу… вдруг он, не кончив молитвы, замолчал… я невольно взглянула на него и вижу, что он смотрит на меня… улыбается… и, обратясь в алтарь, говорит: «Подайте мне книгу — я забыл!..» До сих пор не могу вспомнить, каким ужасом затрепетала душа моя… Я испугалась, что это сделалось по моему недостоинству… но сподобясь св. причастия, возблагодарила Бога и дала слово во всю молодость не говеть в лавре и не вносить невольного соблазна. После обедни я рассказала все моему духовнику, он был очень старый и лежал в параличе. Он утешал меня, но не возражал против моего намерения не говеть более в лавре. Каждый год посещая Троицкую лавру, я, до его смерти, посещала моего духовника; пользовалась его советами, утешала его приношениями, но до 1855 года, т. е. 25 лет, не говела в лавре.

Итак, возвратясь к вечеру домой, — это было 7 августа — я объявила родителям, что решилась идти за Ил. Вас. Орлова… А у нас уже сидел старший сын Ел. Ив. Иустин Андреевич де Шарьер, подосланный моим будущим супругом! Он в минуту скрылся, а мы и внимания на него не обратили. Не проходит получаса — является Ил. Вас. счастливый, довольный и лачинает упрашивать — завтра же, 8, сделать сговор, а 1 сент. свадьба… Родители начали возражать, что не успеют приготовить приданого… «Ничего не надо, все сделаем после, только свадьбу скорей!..» Я было сказала, что нельзя ли до моего рождения, 6 октября? «Ни за что!..» Так все окрутили, что я и не опомнилась. 8 сговор… затем покупки, примерки… Он приезжал каждый вечер: бывало толкуют с маменькой о делах, меня он обнимет, а я и задремлю на его плече. Ему было 42, а мне 19 лет. Я не любила его такой любовью, при которой не заснешь при любимом предмете! Мне казалось, что за изменой Щепина я никого не люблю и была ко всем равнодушна. А выходя за Ил. Вас., я думала, что, во-первых, исполняю, по словам схимницы, волю Божию! Во-вторых, совет начальницы, которую привыкла слушать с детства, и, в-третьих, все меня поздравляли и хвалили за выбор.

Нас венчали 1 сент. 1835 г. в церкви Рождества в Столешниках, хотя никто из нас не жил в этом приходе, но я непременно пожелала венчаться там же и у того же священника, где венчались мои родители и где он меня крестил. Нас венчали вечером, я, разумеется, ничего не ела; Утром ходила в Кремль к обедне и прикладывалась к мощам во всех соборах. Дома нашла огромную просви-РУ, присланную женихом, надо сказать правду, что °н тоже был очень религиозен! Мне кто-то сказал, что надо для счастья в замужестве выучить 50-й Псалом «Помилуй мя Боже». Я тотчас после сговора начала учить и к свадьбе уже знала его. Многие смеясь скажут, что это мистицизм, а я благодарю Господа и знаю, что это — вера и любовь к Богу.

'ут можно поместить рассказ моего брата из его напечатанных воспоми-. наний, что говорили о нашей свадьбе, а мне только упомянуть, что она была торжественная и блестящая. В церкви народу было такое множество, что многие и взойти не могли… зато некоторые догадались, и первый П. Г. Степанов, как сам говорил: высадили стекло, и хотя ничего не видали, потому что устроили это в другом приделе, но хоть пение-то слышали. Посаженым отцом у меня был М. Н. Загоскин, наш директор (автор «Юрия Милославского», «Рославлева» и др.). Матерью Мария Дмитриевна Дубровина. Ее муж был начальник Пробирной палатки, однокашник Ил. Вас. по Горному корпусу. У него — матерью — жена Вас. Иг. Живокини Матрена Карповна, а отцом не помню кто: чуть ли не Дубровин? Шаферами у него не помню кто, а у меня 2 — оба военные: Львов — молодой и Неклюдов — старый, столетний генерал екатерининских времен. Когда надели нам венцы и Львов хотел поддержать, то Неклюдов оттолкнул его. Я обратилась на шум, поблагодарила и сказала, что венец поддерживать не надо. Тогда носили прически с кокардами, и венец очень хорошо держался. В эту минуту я также взглянула на жениха и заметила, что у него венец набок, лицо красно и он смеется… все это мне очень не понравилось. Когда нас привезли домой, где жили родители, я пожелала, чтобы непременно был бал в день свадьбы, и хозяин квартиры уступил нам весь верх. Отец и мать, по московскому обыкновению, не были в церкви, а встретили нас с образами. И едва я приложилась, поцеловала матушку, она залилась слезами, и ей сделалось дурно… меня увели наверх, и я приписала это разлуке со мной. Но — увы! уже через несколько лет я узнала от родной, а потом и от его посаженой матери, что перед отъездом в церковь он с товарищами очень? много выпил шампанского, так что она почти с бранью приказала кончить и ехать в церковь. А я тогда и не догадалась. — После шампанского, во время чая, Мих. Ник. Заг. все успокаивал меня насчет участи будущих детей (?). Что по положению Горного корпуса, где и он воспитывался, все мой сыновья будут даром приняты в корпус, за то, что муж служил дежурным офицером, а девочки в институт. Не помню, чтобы меня радовали эти известия… но помню, что я была очень сконфужена!.. Начался польский — я пошла с заслуженным воином г. Неклюдовым; на полпути подлетел мой супруг и стал, по старинным правилам, отхлопывать. Неклюдов остановился, спрашивает: «Что это?» Сзади нас шел Загоскин с Дубровиной, он и другие закричали: «Надо уступить вашу даму» — «Ни за что!»— с этим словом начал тащить саблю из ножен… все расхохотались, и муж принужден был пойти с другой стороны. Старик торжествовал! Он и его сын, в то время уже полковник, давно были знакомы с Ил. Вас., а потом и я была дружна с семейством сына и бывала у старика, где он показывал нам свой зеленый мундир, весь исстрелен-ный во время взятия Очакова. Он лежал у него в особо сделанном ящике, под стеклом, и сверху рескрипт императрицы Ек<атерины> П, подписанный ее рукой. Это толстый пергамент, на котором вверху прекрасно нарисована крепость, и Неклюдов, на белом коне, первый въезжает туда, а в середине слова об его храбрости за подписью императрицы. Любила я слушать его рассказы: он был очень храбрый, но и буйный! Раза 2–3 был разжалован и снова выслуживался. Он умер после трех лет нашей свадьбы, на 104 году. Добрый был человек!

Началась кадриль, и меня ангажировал — он! бывший, а м<ожет> б<ыть>, и настоящий предмет моей страсти! Во время кадрили он задумался и ему кричали: «Щепин — опоздал!» Тогда, оборотясь ко мне, он сказал тихим, задушевным голосом, к которому я так привыкла в продолжение 5 лет: «Да, я всегда опаздываю!» Сердечко мое сильно забилось, и я поняла, что и тут Ил. Вас, зная лучше меня мое юное, неопытное сердце, поступил хитро: поторопил свадьбой, когда его не было, а приехал он за несколько дней. И как мы после объяснились, и ему было наговорено на меня разных нелепостей, и он не смел обо мне думать. Правду говорит пословица, что «старая любовь не ржавеет!..», так и мы всегда под видом дружбы очень любили друг друга. Я все уговаривала его жениться… и наконец он решился. Выбрал очень хорошую умную девицу Евдокию Павловну Петрову, побочную дочь П. С. Мочалова, лицом, особенно глазами, очень похожую на него. Я была у него посаженой матерью.

Наш свадебный бал кончился очень поздно — был ужин; много пили… помню, что провозглашали разные здоровья! Кричали: «Горько!», приказывали целоваться, что мне было очень противно! В Москве обычай — делать визиты на другой же день родным и почетным гостям. Мы так и сделали, поэтому вечером был первый семейный чай, где я принялась хозяйничать — и гостей было только двое, знакомых более брату, нежели нам. Только что я начала пить первую чашку, подходит Ил. Вас. и спрашивает: «Какая у тебя ложка?» Я показала и сказала: «Обыкновенная, серебряная, новая». Тут он закричал страшным голосом: «Алексей!.. Алексей!» Вбежал лакей. «Я приказал тебе подать барыне к чаю новую, нарочно приготовленную ложку; как же ты смел, мерзавец, не исполнить? — и с этим словом так сильно стукнул стулом об пол, что я вся задрожала, слезы полились из глаз и чашка упала на поднос. Гости бросились к нему, говоря: «Посмотрите, как испугалась Пр<асковья> Ив<ановна>». Он подошел меня успокаивать, но я тут же решила, что мне не сладить с таким характером, а надо молчать и все переносить. Я так и делала: никогда, ни в чем ему не противоречила, но зато поневоле должна была обманывать его. Бывало, чтобы спасти прислугу от брани и побоев, я скрываю, лгу, а иногда и сама примусь кричать на людей. Помню, за обедом нехорош был соус… «Позовите повара!..» Что делать? тут уж не спасешь, сейчас вскочит и надает оплеух!.. Но, к счастию, я и тут нашлась, не успел еще повар войти в столовую, как я закричала театральным голосом: «Как ты смел, негодяй! сделать такой гадкий соус?., я тебе брошу— все блюдо и с соусом в рожу!» Должно быть, я очень сильно и комично сказала это, что муж расхохотался и сказал дрожавшему повару: «Видишь, даже добрая барыня рассердилась, пошел, болван!» Тем и кончилось. Это здесь, в пустяках, а серьезное дело началось с первого же его крика и каприза! Когда мы встали из-за чая и я вышла в гостиную, вдруг, чувствую, что кто-то коснулся моего плеча, оборачиваюсь и вижу одного из гостей, он смотрит на меня со слезами и говорит: «Ангел мой! как мне вас жаль!» Первую минуту я, с негодованием, хотела сказать: «Как вы смеете трогать меня за плечо?» Но видя его слезы, я, глупая! поверила им и ничего не сказала. С тех пор начались его преследования, и самые упорные, сильные. Бывало, грозит пистолетом, ядом; раз привез скляночку и капнул на платок, в секунду платок прогорел! Я билась, как птичка в силках, а сказать мужу не смела; мне казалось, что он убьет и нас и себя!.. Так было воспалено мое юное воображение!.. Но Господь сжалился надо мной; муж сам заметил его преследования и, верно, понял, что я не так виновата, и вместо брани и крика спросил меня очень тихо, что такое между нами?.. Я так обрадовалась, что все ему рассказала и тем сняла с души страшную тяжесть. А с господином он, верно, объяснился, так что я не видала его более. Конечно, муж мой был ревнив, и это очень понятно: почти каждый день видеть Жену в чужих объятиях — это хоть кого так тронет.

Меня же, как нарочно, все любили, а Мочалов просто был влюблен! И всему виной его семейная жизнь. История женитьбы его известна: он был влюблен в дочь протопопа; тот и слышать не хотел, считая грехом выдать дочь за актера! Выдал ее за священника, а Мочалов пьяный женился на дочери содержателя кофейной Баженова, который подвел ему дочку и обещал простить весь долг по кофейной. Но последнее обстоятельство не могло иметь особого влияния. Мочалов никогда не обращал внимания на деньги, он с юных лет был испорчен ими. Еще вскоре после 12 года, когда в Москве был страшный хаос и о театрах не думали, отец Мочалова — был актер и семейный человек, да и к вину-то имел тоже слабость, а между тем и хлеба-то трудно было найти. Он — отец, пьяный, говорил своей дочери, молоденькой, хорошенькой девушке: «Поди и достань хлеба и денег — хоть у будочника!» Что ж мудреного, что он совсем ее продал богатому фабриканту Кожевникову. Павел Ст. был тогда юношей, учился, разумеется, узнав, пришел в отчаяние! но пособить не мог. А ему пособили деньгами и открытым бланком во все погреба и трактиры заливать свой стыд и горе и тем приучили его к вину, и он до самой смерти страдал запоем.

Все трагедии Шекспира и вообще весь драматический репертуар он переиграл со мною в продолжение 10–12 лет до моего выхода из московского театра в 1845 году. Он всегда говорил, что любит играть только со мною, а другие, как-то: Синецкая, Рыкалова (мать), Федорова и другие — это какие-то льдины, статуи, дуры!.. Последний эпитет относился к Фед., и он даже на сцене, в трагедии «Коварство и любовь», когда Фердинанд спрашивает Луизу: «Скажи, ты ли писала это письмо?., обмани меня… но скажи!» Мочалов дивно играл эту роль! и в этой сцене был весь — огонь и пламя!.. А Федорова спокойно оборачивается к нему, глядит глупыми глазами и — как будто он спрашивает: ты ли вязала этот чулок? — преравнодушно отвечает: «Я». Тогда он шипит ей на ухо: «Дура!» А Рыкалову нет, эту он любил как хорошую, почтенную женщину и знал, что таланта у ней нет и что на сцене от нее — «как от козла, ни шерсти, ни молока!», потому и снисходил ей, а Фед. была молодая, и ей-то раз досталось. не одним словом, но и делом. Он так сильно взял ее за плечо, что разорвал пелеринку и на шее вышли все 5 даль-дев. Раз Синецкую, в «Гамлете», она играла его мать Гертруду и, верно, чем-нибудь на сцене не угодила ему, он взял ее руку, когда говорил ей наставления, крепко одной рукой держал и до того бил пальцем другой, что у Map. Дм. слезы градом. Она вырывает руку, он в азарте не слышит, и когда она пришла за кулисы, то должна была перчатку разрезать, так распухла у нее рука. А со мной никогда не бывало ничего подобного. Кто хоть немного читал о Мочалове, тот знает, что он имел гениальный талант. Это была совершенная противоположность с В. А. Каратыгиным. Он всегда хорошо выучивал роли, но никогда не приготовлял их интонациями, позами, движениями, как Карат. Бывало, играешь с В. А., а мне пбчти одной приходилось играть с ним во всех драмах и трагедиях, когда он приезжал в Москву. Его жена, когда приезжала с ним в последний раз в 37 или 38 году и вздумала играть роли молодых девиц, тогда публика очень холодно отнеслась к ней, и с тех пор приезжал один Вас. Анд. Ему можно было ездить, он менее 12–15 тысяч ассигнациями не увозил за один месяц. И да простит он меня за горькую правду! Его известная скупость доводила до невольного осуждения: например, получив такие большие деньги, он за целый месяц трудов и хлопот одевавшего его портного давал ему при отъезде 20 коп. Тогда как все мы — хороший ли, дурной ли сбор в бенефис — менее 3 руб. не давали; да кроме того, праздничные. Этого мало: каждый спектакль он требовал новые башмаки и перчатки (для испанских и французских костюмов большею частию требовались башмаки), да один раз «нечаянно» и в «Скопине-Шуйском», играя мужика Ляпунова, потребовал лайковые белые перчатки! Мы посмеялись, контора удивилась, а отказать не смела. Так, играя в бенефис моего мужа графа Эссекса, он приказал подшить новый белый атлас под его старую бархатную мантию, говоря, что он недоглядел, что подкладка грязновата, а все костюмы он привозил с собою, потому что на его рост не было подходящих, а все новые шить невыгодно. Дирекция не хотела ставить атлас, но, к счастию, прежде отказа обратилась к нам с вопросом, и мы, конечно, приказали поставить на наш счет, и В. А. даже и не знал этого и увез нашу подкладку.

Он так же тщательно заботился о костюмах, как о каждом движении в роли, и раз сыграв с ним в пиесе, — уже на другой знаешь все его движения. А Мочалов надевал костюм, какой ему подадут. А иногда вздумает сам принарядиться, и выйдет еще хуже! Раз играли одну из любимых его пиес: «Уголино» соч. Полевого. Билеты с утра все разобраны, и он на репетиции говорит мне: «Ах, мой ангел! как я сегодня оденусь — чудо! Сам пойду в гардероб и выберу». Ну уж и выбрал!.. Вообразите: черные сапоги с желтыми кожаными отворотами, красное трико, лиловые трусы (это так называются коротенькие панталоны — буфами: они закрывают самую верхнюю часть ноги и застегиваются на талии), розовый камзол и зеленая мантия, подбитая белым атласом, а на голове серая, с большими полями шляпа, убранная разноцветными перьями!.. Я едва удержалась от смеха!..

Мы все знали, что когда Моч. занимается гардеробом или до начала спектакля говорит с товарищами в уборной или с нами за кулисами… уже не жди добра: сыграет, м<ожет> б<ыть>, и хорошо, но без небесного огня… без увлечения. Так было и в этот несчастный вечер, когда он в начале был одет Арлекином. Во втором действии у нас, в саду, первое объяснение: я вижу, что он напрягается, чтобы выговорить посильнее слова любви… Меня это взорвало! и когда, рассказывая свою буйную жизнь, он кончил словами: «И в нем (т. е. в разгуле) моя сгорела вера в сердце!» Тут я поглядела на него (верно, хорошо), помолчала и потом тихо, но с сильным чувством сказала: «Нет, ты остался чист душою, Нино! О, я не полюбила бы тебя!» В эту минуту он схватил меня за руку, взглянул мне в глаза… и я видела, без преувеличения, как у него вылетели (как бы) искры из глаз… так, что я вся задрожала. Он подвел меня совсем к авансцене и сладким, страстным голосом начал говорить: «Ты любишь?.. Святые Ангелы, внимайте!..» и проч. И когда мы кончили сцену — раздался гром рукоплесканий, и, уходя со мной, он сказал: «Благодарю вас, душа моя!» Зато и все остальное он сыграл великолепно! Когда, бывало, убивают Веронику (т. е. меня) за кулисами, и Нино идет с горки, припевая и почти подпрыгивая, зовет жену… ищет ее, говоря: «Я знаю — она шалунья, верно, спряталась», — и входя в дом — видит ее зарезанную… О, тогда и не выскажешь словами, что с ним делалось!.. Карат, всегда делал одинаково: выбежит из-за двери, схватится за нее, посмотрит и затем подойдет к рампе и своим грубым, громким голосом закричит: «Умерла… умерла, зарезана». А Моч. иногда вбежит веселый в дом, там страшно закричит и, выйдя, устремит глаза в отворенную дверь и тихо, тихо, отступая, шепчет своим мелодичным голосом: «Умерла, умерла», — и повторяет это слово, переходя через всю сцену, как будто желая убедить себя, наконец остановится и со словом: «Зарезана!»— зальется настоящими слезами! Тут долгое молчание, потому что и публика плачет с ним вместе и никто не аплодирует. А иногда стремительно перебежит всю сцену, остановится перед публикой, смотрит помутившимися глазами и спрашивает: «Умерла?., умерла?..» — и как будто сам себе отвечая, говорит: «Зарезана!»— и приходит в ярость и отчаяние! К счастию, я всегда заранее знала, в каком расположении духа Моч. Бывало, когда меня зарежут и я пойду в уборную мимо того места, где на горке сидит П. С, и он только поглядит на меня, ни слова не скажет, тогда я бегу на другую сторону кулис и всех встречных приглашаю смотреть, что будет. А когда я иду, а он скажет: «Счастливица, кончила. До свидания… на облаках!» (где в 5 д. являюсь ему во сне на облаках и пою хорошенький романс — музыка сочин. моего прежнего предмета любви, а потом истинного друга — Щепина). После этих слов я иду в уборную и другим объявляю, что нечего смотреть, будет принуждение, терзание, публика, м<ожет> б<ыть>, и увлечется, но не вся, и нас не обманешь. Поэтому в ролях Гамлета, Ромео, Огелло, Нино и др., где нужна любовь и страсть, Моч. был гораздо выше Карат, (конечно, не всегда), зато <в ролях > Людовика XI, Ляпунова, Короля Лира и др. Кар. был несравненно выше. Только в «Короле Лире» я едва не ударила Кар., по крайней мере, мне этого очень хотелось! Эту пиесу в новом переводе 1 раз привез Кар. Я играла Корделию. В последнем действии, когда ее задушат в тюрьме и отец выносит ее на руках, я спросила В. Ан., как это сделать, чтобы ему удобнее было нести меня, такую большую, хотя очень худую. Он сказал: «Только станьте на стул перед выходом, и я легко снесу вас». Правда, взял он меня, как ребенка, поперек, и из нас представилась весьма некрасивая фигура: он прямо длинный, а я вкось длинная! Да еще мне не сказали, а сама я не догадалась снять крахмальные юбки из-под белого атласного платья со шлейфом. Зато с Моч. это было устроено так ловко и красиво, что художники жалели, не имея возможности срисовать. Моч. брал меня тоже со стула, только под талию и другой рукой ниже, так, что налево — моя голова с распущенными волосами, а направо — шлейф белого платья доставал до полу; и небольшой ростом, но сильный П. С. меня вынесет, да постоит, да покачает, как ребенка, и затем положит на скамью.

Вот, когда это сделал В. А. и начал свой великолепный монолог, где он говорит: «Собака, кошка, мышь — живут… а ты, бедная…» и т. д., все были в восторге!.. И я слушала с сердечным умилением, думала: «О, как хорошо! как глубоко он проникнут чувством родительской любви». Казалось, он забывал весь мир! И когда упал головой на мои колени… а публика разразилась восторгом… слышу, он шепчет мне: «Простите, мой ангел! я замарал вам платье краской на лбу». Господи! Я готова была вскочить и вцепиться ему в волосы или ударить его!.. Можно ли в такую минуту думать о ничтожном пятнышке на платье? Тут я и поняла, что он великий лицедей, а чувства нет никакого. В приезд Кар. все московские дамы уверяли меня, что мы так хорошо играем, что непременно влюблены друг в друга!., и я их разочаровала, говоря, что Кар., объясняясь мне в любви, выкрикивает голосом и делает невольные гримасы; чтобы отвечать ему — я Делаю то же, и от нашего крика выходит сильная сцена… вы увлекаетесь, а мы ясно видим, что обманываем вас.

Мочалов пил запоем. Бывало, месяц, два — он совершенно трезвый, но если попадалась ему хоть рюмка сотерну — кончено: он запьет и ворота запрет! А каково это было бенефициантам?.. Бывало, все дрожат при мысли, что он не воздержится! Стараются всеми силами угождать ему, потому что Моч. когда сильно захочет выпить, то непременно придерется к чему-нибудь: или его в театре оскорбили, или будто дома какая-нибудь неприятность. Последнее чаше случалось, неумная жена не умела его удержать, а ветреная дочь своими дурными поступками действительно доводила его до самозабвения, т. е. до пьянства. Припоминаю бедную М. Д. Синецкую, тогда она уже не имела сильной поддержки и очень боялась и хлопотала о своих бенефисах! Бывало, упрашивает, чтобы я не огорчала П. С. А он иногда привезет свои стихи и не хочет прямо мне отдать, а вертит бумажку в руке, как бы выжидая, когда я возьму ее. М. Д. это заметит и начнет умолять, чтобы я спросила… Я немножко их помучаю, потом схвачу из рук бумагу и спрячу. Моч. как будто сконфузится, начнет просить: «Не читайте… это так, маленький экспромт, следствие бессонной ночи»… и проч. и т. п. Я шутя отвечаю: «Хорошо, дома, на свободе я рассмотрю это дело и дам свое решение». Однако мне не приходилось не только решать, но даже и отвечать на эти высказы. Подобные объяснения я всегда принимала как бы за шутку и всего более боялась ухаживания женатых людей, чтобы не сделать ссоры в семействе. Вот некоторые стихи Мочалова:

М<очалов> подвиг трудный совершил. Как исполин владеет он душою… Луиза — ты? И он Луизе изменил, Он твой! И он пленен другою,

Но он забылся на мгновенье,

Едва тебя, как пальму белую, узрел,

И в нем взыграло вдохновенье,

И весь он страстию могучей закипел.

И мы уверились, что если б между вами Стоял утес Кавказа вековой, Он треснул бы от жара — и пред нами Остались двое — ВЫ — опять рука с рукой.

Зачем, скажи, в минуты вдохновенья Тебя преображенною узрел, И в этот миг святого наслажденья Я страстью неземною закипел.

И для чего ж сон, в вечность отлетая, След на душе оставил вековой, Зачем уверился, что ты краса земная, И я земной пленился красотой.

Ах, возвратится ли то сладкое мгновенье, Как, очарованный, я дивную узрел И, чувствуя всю негу наслажденья, Пред дивною твоей душой благоговел?

Не люби меня, не губи меня, Ты чужая жена, законная, Не со мною ты венчанная, Золотым кольцом обрученная.

Подала ты не мне руку белую,

Целовалась с другим под святым венцом.

Расплела ты свою косу русую

Не при мне, при чужом исповедалась.

Ты сказала не мне — я твоя жена,

С другим стала жить рука об руку.

Так теперь не люби, не губи меня,

Ты чужая навек, мне как (неразборчиво).

Об одном я грущу, что зачем ты мать, Как взглянул на тебя, пришлась по сердцу. Лучше век одному сиротинушке^ Горе мыкать в слезах да томиться.

А молодежь, особенно восторженных студентов, умела охлаждать гречневой кашей и другими прозаическими рассказами. К нам в дом допускались очень немногие, мой муж имел знакомство с хорошими почтенными семействами: как Перфильевы, Голохвастовы, Кожины, Толстые и др. Он был очень разборчив в выборе. Из студентов у нас бывали Коренев, Родиславский и, будь добрый, еще кто-то, не помню. Бывало, после какой-нибудь сильной роли — Офелии, Дездемоны и др. — на другой день явится еще горящий юноша и смотрит на меня как на неземное существо!.. Жаль его станет, а охладить надо, чтобы не бредил, а учился хорошенько. Он начнет вспоминать лучшие сцены, лучшие слова моей роли. «Да, я очень устала вчера и так была рада приехать домой, где самовар уже кипел на столе, и я, выпив чашки две чаю со сливками и ложечкой рому, отдохну и мне несут на сковороде горячую гречневую кашу, которую я очень люблю! Покушав с удовольствием, я выпиваю еще чашку и затем ложусь спать». Вижу, мой юноша даже побледнел и замолчал. Что делать? Мне и самой жаль его, я сочувствовала его очарованию, но для его же пользы должна была его разочаровывать. Или другой: после Отелло с восторгом говорит о моей игре и прибавляет, что Мочалов так сильно и злобно душил меня, что он готов был его растерзать.

Да, действительно, Моч. так на меня рассердился, что со всей силой давил подушку, под которой предполагалось мое лицо,' а я в это время говорила ему: «Да ну, душите меня скорей, пора одеваться юнкером и сыграть роль веселее Дездемоны!» Он ворчал: «Стыдно… стыдно после такой роли одеваться мальчишкой, на потеху толпе!»— и с такими словами рычал как лев и скрежетал зубами. Публика была в восторге, а мы перебранивались.

Я не лгала, говоря это: кашу я всегда ела после больших ролей, потому что за обедом, бьшало, и кусок в горло не идет, так сильна тревога от ожидания, как-то Бог поможет сыграть хорошую роль. И мы все, первые артисты, Моч., Щепк., Синецк., Сабур, и почти все прочие, перед выходом непременно крестились, и по выходе, до тех пор покуда я не начала говорить, у меня все тряслись колени. Но как только заговорю, то как будго делаюсь другим лицом, куда и робость денется. Но это происходило только при хороших, драматических ролях, а водевили, комедии — это все исполнялось шутя. Но начиналось — не без креста. Так же как и обыкновенный крест, носимый на шее, когда не мог остаться в бальном или испанском платье на открытой шее, то всегда привязывался к корсету или сорочке… но Боже сохрани забыть эту святую защиту!.. Всегда было и есть моим правилом: «Без Бога — не до порога!» Не только мысленно, но и вещественно. А эту глупость, чтобы сыграть в один вечер Дездемону и юнкера Лелева в вод <евиле > «Гусарская стоянка» — это я позволяла себе для бенефиса моего мужа и чтобы иметь возможность приобресть две хорошие роли.

В старых переводах «Гамлета» и «Отелло» первые роли играла Синецкая, с новым — переводчики предложили мне эти роли. Репина испугалась и запретила Верст <ов-скому> давать их мне. Он начал убеждать директора М. Н. Загоскина, что не должно оскорблять старшую артистку Синецкую, что пение в обеих ролях можно исполнять под музыку говорком, что, наконец, Офелию и с пением можег исполнить Н. В. Репина. Полевой не смел много спорить с Вере., зная, что от него все зависит: что он может совсем не брать его пиес и не давать за них никакой платы, а он человек бедный и молчал. Но Мочалов выходил из себя, говоря, что если Офелию не будет играть Орлова — я не беру пиесы в бенефис и не играю Гамлета. Варламов также вызвался написать музыку для Офелии — при условии, что я буду играть. В театре — борьба. Я все это слышу от мужа и нарочно сказалась больной, чтобы без меня решилось дело и никто не смел сказать, что мои интриги, которых я всегда терпеть не могла, способствовали окончанию. Однако, посоветовавшись с мужем, мы решили: если роль Офелии не достанется мне, то я все брошу и оставлю театр. Но как Моч < алова > ни убеждал сам директор, он поставил на своем, и роль была подписана мне самим директором, а другим персонажам, по обыкновению, Верстовским. Много было мне от них неприятностей. Репина, почти каждый день, когда сама не участвовала, приезжала смотреть спектакль, а Верст, должен был бывать обязательно. Своих лошадей они не имели и всегда, с заднего крыльца, уезжали в казенной карете, которая и возвращалась за ожидавшими персонажами. Раз играли «Разбойников» Шиллера. Муж играл Франца Моора, роль большая, тяжелая. Я приезжала смотреть. Это было холодной зимой. Переодевшись и немного отдохнув, вышли мы на подъезд — ни души, ни кареты, ни капельдинера… и ни одного извозчика. Мы ждали, ждали, слышим, едет несчастный «ванька» (ночной извозчик), мы наняли и кой-как доехали домой. Муж простудился и на Другой день послал записку о болезни. Я приехала на репетицию и еще на подъезде узнала, что накануне, кроме того что отвозили Репину, еще она приказала, чтобы эта же карета отвезла и сестер ее, также только зрительниц и живущих очень далеко. Капельд. спьяна недоглядел, что еще не все персонажи уехали, и ушел домой. Когда я вошла на сцену — вижу, впереди сидят А. Т. Сабурова и Репина. Первая обратилась ко мне с вопросом: «Что сделалось с Ил<ьей> Вас<ильевичем>, чем он захворал?» Я отвечаю: «Что мудреного захворать при наших прекрасных распоряжениях (а всем управлял Верст.), мы вчера полчаса простояли на морозе и едва дотащились на извозчике!» — «Странно, — проворчала Репина, — Орлов всех бьет, а с ним капельдинеры такие вещи делают». — «Это оттого, — сказала я громко, — что ты приказываешь не только себя, но и своих родных развозить в казенных каретах!» — «Ах! — воскликнула Реп., — она говорит мне ты!» — «Да, и это для того, чтобы, говоря во множественном числе, не подумали, что я говорю об Ал<ексее> Ник<олаевиче>. Он начальник и может распоряжаться, а ты умничаешь произвольно». К счастию, помешали нашему дальнейшему разговору, но с тех пор мы сделались открытыми врагами! Тут же вскоре и еще случился казус. Играли мы ком<едию> Людовик XV или XVI, не помню. Она играла кор<оля> Людовика, 15-летнего мальчика. А ей уже было лет под сорок. Она была много меня старше. Но это бы еще ничего, с ее талантом лета забывались, но пришла же ей фантазия одеться уродливо. Она была невелика ростом и довольно полная. Вместо того, чтобы надеть трико и колет, она нарядилась в курточку и трусы (коротенькие панталоны с буфами), поэтому ее фигура была очень смешна! Особенно когда, быв у меня на свидании (я играла герцогиню), она должна вылезать в окно… это вышло так неграциозно и смешно, что мне было за нее стыдно, а публика расхохоталась… По окончании меня стали вызывать. Верст, приказал нам выйти вместе, затем меня вызвали другой раз, одну. Прихожу я в уборную, слышу, Репина кричит и бранится, а ее уборная под моей. Говорит: «Не мудрено, что Орлову вызывают, она всем глазки делает, кокетничает и проч.». Я поторопилась переодеться и побежала на сцену. Вижу, Верстов. в тревоге ходит за задним занавесом, он, бедный, страшился ее нападения! Но я прежде Репиной угостила его! Впрочем, помню, что говорила хотя и резкие истины, но хладнокровно. «Алексей Ник<олаевич>! Репина бранит меня и говорит то и то». — «Но согласитесь, Пр<ас-ковья> Ив<ановна>, она первая артистка и каково же ей получать такой афронт!» — «Да чем же я-то виновата, что вы одели ее уродом, так что совестно смотреть! А что меня всегда хорошо принимает публика, что у меня нет ни любовников, ни партии — вы это хорошо знаете, потому прошу ей сказать, что только из уважения к вам я не ответила ей и не назвала ее настоящим именем!..» Он поблагодарил, что я с ним переговорила, и обещал выговорить ей! Но мира между нами не последовало, и это продолжалось до Святой недели. Мы постом почти не видались, но когда на второй день праздника я приехала и взошла на сцену, то — должна отдать ей справедливость — она первая вскочила со стула и подбежала ко мне с радостным: «Христос Воскресе». Я, конечно, от души поцеловала ее, и, помнится, с тех пор и до выхода ее из театра мы были в хороших отношениях. Я уже стала на твердую ногу, а она только желала оставить театр, потому что директором был назначен Гедеонов и Верст, еще не знал, приберет ли он и его к рукам, как других. Репина вышла; но и я не очень долго оставалась. Поссорилась с Гедеоновым и бросила театр. Но этот эпизод имел свое предыдущее, и я должна возвратиться назад.

Мой брат Н. И. Куликов был режиссером петербургского театра и в 1839 г., спросив позволения у директора Гедеонова, просил меня с мужем приехать, сыграть в его бенефис. Мы согласились и в июне приехали в Петербург. К сожалению, в почтовой карете мне надуло в ногу и сделалась рожа. Мы остановились у старых товарищей — Третьяковых (он перешел из москов. театра в П. Б.) и тотчас должны были послать за доктором: первый меня лечил — почтенный старичок Марокети. Какова же была моя досада, когда на другой день приходит брат и говорит, что директор приглашает нас ехать в Петергоф вместе с русскими артистами, которые там играли в спектакле. Нас удивила такая любезность, но брат тут же объяснил и причину. Утром, когда Гедеонов явился к государю с рапортом, император Ник. Павл. первый сказал: «К тебе приехал из Москвы Орлов с женой?» Государю подавали каждый вечер список эсех приехавших в столицу, и он обратил-внимание на нашу. фамилию. Брат сказал, что я-нездорова, и через неделю, когда я поправилась, приглашение было повторено и мы поехали, также с артистами, но только с француз, и немецкими. Тут я познакомилась с m-r Берне и Аллан, с m-me Аллан, Плесси и др. Мне это было очень приятно, но не так весело, как былосо своими русскими. К сожалению, по-франц<узски> я говорила не очень хорошо, а по-немецки и совсем не умела. Гедеонов дал нам билеты в театр и просил после первой пиесы прийти на сцену — мы так и сделали. Стоим за кулисами на левой стороне, видим, государь взошел на правую. Увидав нас, сказал довольно громко: «А, полковник, здравствуй». Он, когда приезжал в Москву, всегда звал мужа полковником за прекрасно исполняемую роль полковника Скалозуба в «Горе от ума». Мы подошли, поклонились, и, обратясь ко мне, государь сказал: «А вас я никогда не видал играющей на сцене!» — «Да, в<аше> в<еличество>, я не имела этого счастия!» Он милостиво улыбнулся, и мне показалось, что я поняла его улыбку. Когда государь приезжал в Москву и это было известно заранее, то всегда назначалась пиеса, где у Репиной была блестящая роль. Даже случалось, что государь приезжал неожиданно, и тогда, в несколько часов, спектакль переменялся, афиши перепечатывались и большею частию назначалось несколько водевилей, и непременно «Хороша и дурна», очень хорошенький водевиль, переделанный Ленским с франц., шел превосходно. Играли: Щепкин, Кава-лерова, Живокини, Репина, Ленский, даже Никифоров в роли слуги великолепен был. А про Жив. и говорить нечего— это была одна из лучших его ролей, так же как


Жовьяль— в вод<евиле> «Стряпчий под столом». Конечно, государь знал все эти проделки, и доказательство: всегда любуясь игрой Репиной, никогда не давал ей подарков, как Щепк., Жив. и др. Даже однажды увидав на афише и, верно, узнав о перемене спектакля, сказал: «Нельзя ли что другое, а не «Хороша и дурна». Разумеется, назначили, и другое, только то — ггде у Репиной первая роль. Замечательно, что я часто играла с ней. вторые роли, так даже и этих-то пиес не назначали, а такие, где она одна играла молодую девушку.

Его вел. сказал, что не видал меня играющей, м. б., и потому, что недавно, проезжая через Москву, смотрел новый балет «Розальба». Его /поставила m-me Гюллень^Сор и просила многих из актеров принять участие в маскараде, где более ста человек участвовали в галопе. Мы с мужем тоже изъявили согласие, и я с П. Г. Степановым (известным Ту-гоуховским), будучи тонка, легка и жива, летала по сцене в галопе. Нам заранее было известно, что государь будет в театре, и все постарались надеть лучшие костюмы. Мне — спасибо — помогла через брата одна его любезная. Она содержалась богатым, старым купцом, а знакома была с молоденьким актером. Бывало, пойдут ночью гулять, идут мимо будки, близ церкви Сергия в Крапивках, а старый солдат будочник, бывало, крикнет: «Кто идет?» — «Что ты, Савель-ич, не узнал меня, что ли?..» — «Тебя-то узнал, да что это с тобой за краля? постой, вот я отцу скажу!..» — «Да разве ты не видишь, что это сестра». А она была такого же роста и худенькая, как я. «Рассказывай, сестра? разве я не вижу, какая это щеголиха!..» — «Сестра, да скажи, что это ты». И она тоненьким голосом, тихонько скажет: «Да это я, Савель-ич!» — «Вот и врешь! у Парашеньки не такой голос, она всегда со мной разговаривает, когда ходит в церковь или ко мне на огород посмотреть батюшкин табак…» (а отец всегда сеял у него какой-то очень хороший нюхательный табак). Во время этого разговора Мария Егоровна (и имя-то помню, а знакома не была) вынет монетку и даст брату, а тот положит старику на тумбочку (часовой не имеет права взять деньги в руки) и скажет: «Не ворчи, старик, а лучше выпей за наше здоровье!» — «Ладно, выпью…»

Вот у этой-то Map. Егор, был великолепный турецкий костюм: белая тюлевая юбка, голубые атласная чалма, бом-бетка и шаровары, и все вышито серебром. Чрезвычайно красиво и богато и, надо сказать правду, ко мне очень шло: мой костюм был лучший и все любовались! Даже когда мы подошли к правой стороне, где царская ложа, государь обратил внимание и спросил директора. А мои завистницы, Репина, Панова, Совицкая, стоят сзади одетые в домино и вслух бранят меня, что я нарочно выставляюсь, чтобы прельстить. А я, напротив, как заметила, что государь смотрит, говорю Степанову, с которым ходила под руку по сцене: «Пойдемте, зачем вы остановились?» — «Да как же мы смеем идти, когда государь обратил на нас внимание». Когда в конце галопа мы летим вперед и подле самой рампы кавалер приподнимает свою даму и перекидывает справа налево, а наша пара — в первой линии — была крайняя к царской ложе, то Степанов, приподняв меня очень высоко, довольно громко сказал: «Яко до царя вас подымем!» Я испугалась, но Сг. заметил, что государь улыбнулся. Вот потому, я думаю, он улыбнулся и при встрече со мною в Петергофе, зная, что я в Москве первая драматическая актриса, а он видел меня как танцовщицу. «Вы приехали посмотреть Петербург и полюбоваться нашими артистами?» — прибавил государь, указывая на стоявшую тут m-me Аллан, и начал ей говорить по-франц., что я первая московская драм, артистка. Следствием этого милостивого внимания было то, что после спектакля, за ужином, все оказывали мне особенную любезность.

В бенефисе брата я играла в вод<евиле> Ленского «Муж — каких мало и жена — каких много». Прелестная В. Н. Аоенкова играла первую роль жены, а я вторую — ее знакомой. Да простит мне добрая память о ней, что я расскажу не то что дурной, а чисто женский ее поступок со мною.

Только что я приехала — она была так внимательна, что прислала спросить, какого цвета у меня будет платье, чтобы она могла надеть не дисгармонирующий цвет. Прибавляя, что она из своего гардероба может выбрать, а я, вероятно, для одной роли привезла и платье одно. Я, поблагодарив ее за внимание, послала сказать, что у меня платье белое, кисейное. И что же я вижу? На В. Н. прекрасный белый атласный капот, отделанный пунцовым атласом. Прекрасная шляпка, белая с красным пером, и красный кашемировый платок, с белой ангорской бахромой… а действие летом, на даче. Увидя меня, она немного сконфузилась и начала оправдываться в костюме, слагая вину на горничную: она живет на даче, приказала горничной, но она не поняла и проч. Я не дала ей договорить, поцеловала ее, и тем все кончилось. Хотя публика очень любила свою любимицу, но и меня принимали и вызывали прекрасно! Еще были 2 сцены из 4 акта «Гамлета», когда Офелия сумасшедшая. Ну тут я не боялась соперничества. Мне еще в Москве многие говорили, что, несмотря на талант и все достоинства Асенковой, она гораздо ниже меня в этой роли. Все знали, как она была неподражаема в комедии и водевиле, так слаба в драме, особенно в трагедии. Когда при начале спектакля мне принесли прекрасный венок и букет из полевых цветов, то я попросила принести мне чистой соломы и, свив из нее венок, выдернула несколько цветов, украсила ими солому, что было натуральнее и приличнее сумасшедшей. Помню как В. Н. и учитель ее И. И. Сосницкий стояли за первой кулисой и следили за моей игрой. Надо сознаться, что и я употребила все усилия, чтобы не ударить лицом в грязь. Прежде всего занялась внешностью; приехав с репетиции, мне вымыли мои длинные золотистые волосы, я крепко заплела их в косы и, играя первую пиесу в чепце, не расчесывала их, но когда распустила в Офелии — они были похожи на золотистые волны, и когда со словом «Он шутил!» я захохотала диким смехом и обеими руками подняла волны волос, то публика разразилась аплодисментами, а Я. Г. Брянский, игравший короля, на грудь которого я упала с рыданием, шептал мне: «Прекрасно, моя голубушка — прекрасно!» Он был давно знаком с мужем, и он и его жена очень были к нам добры и внимательны, так же как и В. М. Самойлов и жена его. По окончании сцен из «Гамлета», во время вызовов ко мне все подходили с похвалами, и особенно И. И. Сосницкий, в дом которого мы также были дружески приняты. А В. Н. Асенкова пришла ко мне в уборную и, шутя став на колени, сказала: «Сыграть так я не могу. Прошу вас подарить мне этот венок, чтобы хотя им я походила на превосходную Офелию!» Потом был третий акт из «Горя от ума», где я представляла Н. Д. Горичеву. Это брат поставил для моего мужа, он кроме игры и прекрасно танцевал кадриль и мазурку. По этому видно, что первый мой дебют в Петербурге был очень хорош! Брат приобрел хороший сбор, а я — славу.

Тут надо упомянуть, как Бог сохранил моего мужа, м. б., от смерти. Я упоминала, что нас очень ласкали Самойловы. Мы у них обедали, и помню, что мне представили 16-летнюю Веру Васильевну, впоследствии украшение Александрийского театра, и сказали, что и она желает поступить на сцену. Я поцеловала ее в голову и пожелала успеха. Это уже не первый случай, что я как будто благословляю будущих великих артистов. Так было и с обоими братьями Рубинштейнами. Когда их отец приехал в Москву и остановился у своего старого знакомого — актера Вышеславцева, тогда последний просил мужа и меня сделать ему честь посетить его, с тем, чтобы послушать двух талантливых детей и сказать свое мнение и совет. Старшему, Антону Григорьевичу, было 8 лет, а Николаю Г. 4 года. Первый уже превосходно играл, так что я была в восторге, поцеловала его в голову и благословила ехать в П. Б., уверяя отца, что там он найдет людей, которые разовьют этот великий талант. АН. Г., только доставая носом до клавиш, уже мог сказать, в каком тоне взят аккорд, или сам ударить верно — ля, до, ми и прочие названные ноты. Господь помог им в П. Б. найти покровительницу в лице дивной, незабвенной, великой по уму и доброте ее высоч. в. к. Елены Павловны. Вся Европа знает, чем стали Рубинштейны, особенно Ант. Гр. И в заключение я должна сознаться, хотя и совестно, что с вышеупомянутого вечера я никогда их не слыхала… Теперь мечтаю, если Бог поможет быть в П. Б., добиться того, чтобы слышать этого гения! Они родятся веками. В настоящее время я знаю еще двоих: Николая Дмитриевича Дубасова в П. Б. и Анну Петровну Палибину в г. Осташкове. Последняя моя любимица и также с 3–4 лет пристрастилась к фортепиано и 8 лет уже играла в концерте, еще далеко не доставая педали. А бывало, на вечерах увижу я новые ноты и попрошу кого-нибудь из больших, ученых пианисток разыграть… они отнекиваются; я посажу мою любимицу, и она a livre ouvert[36] сыграет превосходно! Я спрошу: «Как это ты можешь, так бегло читать ноты?» Она пренаивно ответит: «Я и сама не знаю!.. Мне кажется, так надо».

Однако я слишком увлеклась талантливыми людьми и чуть не потеряла нить рассказа. В 39 году была свадьба вел. кн. Марии Николаевны с принцем Лейхтенбергским; были разные увеселения, и — не помню почему — вместо 1 июля, как всегда бывало, Петергофский праздник был отложен до 11 июля. А наш отпуск был до 5-го. В. М. Самойлов умолял остаться до 11-го, чтобы я с его семейством поехала в Петергоф, а он с мужем в любимое место, на лодочке, в пустынь Преподобного Сергия, и, верно, многие знают следствие этой несчастной поездки. Сделался сильный вихрь, лодку перевернуло, и почтенный, добрый Василий Михайлович нашел смерть в любимом путешествии, а моего мужа Господь сохранил. Софья Васильевна, жена покойного, уведомляя нас о своем несчастии, писала, что последние его поцелуи достались мне, потому что он был восхищен моей игрой в роли Офелии.

В начале 1841 года скончалась прелестная В. Н. Асенкова. У брата тоже летом был бенефис[37], и он снова звал нас, а чтобы не всегда нам тратиться в его пользу, он писал, что директор позволяет мне сыграть несколько раз и даст бенефис. Конечно, мы поехали еще с большим удовольствием. Публика приняла меня очень хорошо! И разнесся слух, что меня перевели на место В. Н. Асенковой. Надо сказать правду, что в это время почти не было хороших драматических актрис: Дюр переходила из балета, Федорова из цирка и ввиду моего приезда пошли учиться к директору, воображающему, что он и в самом деле смыслит что-нибудь в драматическом искусстве! Они обе плакали и говорили, что если я много буду играть, то публика после на них и смотреть не будет. Директор понял справедливость их слов, передал их моему брату и сказал, чтобы я, сыграв в бенефис брата и еше раза 2–3, взяла свой бенефис и уезжала. Я и сама, не желая никому вредить, была рада такому предложению. После 4 представлений мне назначен бенефис; шла новая драма «Жизнь за жизнь!», и В. А. Карат, и все первые артисты с удовольствием участвовали. На репетиции — в день представления — бежит ко мне из кассы К. В. Третьяков, он продавал у меня билеты, и говорит: «Матушка, сходите-ка к директору, спросите, что это значит: сейчас ко мне в кассу приходил чиновник и сказал, чтобы я после спектакля расчета не делал, а всю сумму представил в контору». — «Ну что ж, вы так и сделайте!»— «Нет, нет, — заговорили все артисты, — это какие-нибудь новые штуки, подите к нему и объяснитесь». — «Но как же вы, все будете ждать меня?»— «Ничего, мы подождем, только идите!» Контора, а его квартира напротив, и я отправилась. Но прежде надо объяснить порядок наших бенефисов. Кто берет полный бенефис, у того вычитают только вечерние расходы. У меня сохранились эти листы, из которых видно, что дирекция берет за все, даже за воздух, которым мы дышим, да к этому надо прибавить так назьшаемые на чай или водку бутафорам, капельдинерам, сторожихе при уборных, портным, портнихам, рабочим за кулисами, ламповщикам, кучерам, и найдутся еще желающие поздравить с бенефисом. Такие же расходы и в половинный бенефис, только дирекция вычитает половину сбора по казенной цене, а другая половина и добавочные на места — эти поступают бенефицианту. Всегда выбирается доверенное лицо, которое сидит три, четыре дня в кассе, и к концу спектакля он рассчитывается с театральным кассиром и привозит бенефицианту чистый сбор, а бенефициант отсчитывает ему за труды руб. 25–30, так по крайней мере мы с мужем всегда делали; про других не знаю. Вот при таких-то порядках всех и удивило это приказание: «Принести все деньги в контору!» Являюсь я к директору, он был у себя дома, один, а не в конторе, спрашиваю: «Что значит это небывалое распоряжение?» И он, немного сконфузясь, отвечает: «Да вы так мало играли в пользу дирекции, только 4 раза, не считая бенефиса вашего брата. Между тем уже со вчерашнего дня все билеты проданы, то следует половину взять в дирекцию». — «Брат мне писал вашим именем, что я получу полный бенефис. И мне, как первой артистке, будет совестно против товарищей унизить себя. Если я играла мало — на это была ваша воля, если публика так благосклонно приняла меня и постаралась доказать это, несмотря на жаркое июльское время, то опять и в этом я не виновата и даже не смею относить этого к моему таланту, а слышала, что многие, нарочно приехав с дач, говорят: «Мы слышали, что Орлова останется на место Асенковой», — но когда увидали в афише, что «последний раз перед отъездом» — то поспешили посмотреть ее». Видя справедливость моих слов, он начал в другом тоне: «А знаете ли, я советовал бы вам совсем остаться в Петербурге». — «Что же буду я здесь делать и заслужу ли такую же любовь, как в Москве, где меня называют: «Любимое дитя Москвы!» — «Но здесь вы получали бы гораздо больше; здесь, при царском присутствии, служить лестнее… и здесь есть одно лицо, которое очень бы желало видеть вас в П. Б.». — «Приятно слышать, но кто же это?» — «Кн. Петр Мих. Волконский». — «Помню, он меня и маленькую очень любил!» (Когда он, приехав в Москву, посетил театральное училище — мне было лет 12. Приехал он к обеду; мне приказали читать перед обедом «Отче наш», и он только со мной и разговаривал. Спросил что-то стоявшую возле Ан. Федорову, та ответила как-то глупо, и он все меня расспрашивал, а я, отвечая, все глядела ему на грудь… «Что вы так пристально сюда смотрите?» — спросил князь, опуская глаза. «Любуюсь и радуюсь, что вижу двух государей!» У него на левой стороне были 2 портрета, Ал. I и Ник. I, осыпанные бриллиантами.) Гедеонов на мои слова ответил: «Ну, тогда вы нравились ему как девочка, а теперь он страстно любит вас, как красавицу и проч. и проч.». Наговорил мне множество комплиментов и даже прибавил: «Вы, конечно, знаете, в каком довольстве и почете живет m-me Бурбье? (франц. актриса, бывшая на содержании у кн. Волк.)». — «Вы, кажется, забыли, ваше превосходительство, что у меня есть муж и что не всякая женщина любит жить на чужой счет». — «Да вы только переходите к нам, а там, хоть для шутки, вы окажите свое внимание, так что и муж не узнает». — «Прошу извинить, вещами, касающимися чести, я шутить не умею», — с этим словом поклонилась и вышла. Все артисты и муж бросились ко мне: «Ну что? что?» — «Да ничего — глупости!.. пусть делает как хочет». Бенефис торжественно кончился! Ни на другой, ни на третий, ни на четвертый день мне денег не присылают, а отпуск кончается, надо ехать. Нечего делать, поехали к директору откланиваться. Надо заметить, что у всех бенефициантов принято правилом на другой день бенефиса ехать благодарить директора! Мы этого не сделали, благодарить было не за что. Он встретил нас несколько сконфуженно и строго, м. б., думал, что я передала мужу о деланных мне предложениях насчет кн<язя>, но я, зная его горячий характер, ничего ему не сказала. «Что же вы до сих пор не являетесь, я вас ожидал!»— «А мы от вас ожидали решения и, не дождавшись, приехали проститься — завтра мы уезжаем». — «А деньги? Они в ваших распоряжениях. Я велел присчитать вам, к половинному бенефису — поспектакльную плату». — «Благодарю вас! Этого мы не знали, да и не желаем. Если нельзя, как было обещано, отдать весь сбор бенефиса, то нам ничего не надо». Видно, что он очень разгневался, и сказал: «Я напишу Загоскину, вашему директору!» — «Все, что вам угодно. Директор слишком хорошо нас знает и уверен, что мы не сделаем ничего предосудительного». С этим мы откланялись и отправились.

По приезде в Москву поехали в контору, и наш директор бросился целовать меня и благодарить: «Спасибо, спасибо, моя милая, ты поддержала славу московского театра; мне пишут о твоих успехах!..» — «Очень рада, Михаил Николаевич, что все так хорошо прошло, только слава-то хороша, а денег — ни гроша!» — «Что ж это значит?» Тут он усадил меня на диван, и я все рассказала. Верстовский, Васильцовский и др. были тут же. Директор после рассказа еще меня поблагодарил и, обратясь к Верст., спросил: «Есть ли ей бенефис?» — «Еще не было распределения». — «Назначить в лучшее время!» Так и было: бенефис назначили в ноябре, сбор был прекрасный, а Гедеонов остался моим врагом, не только до смерти, но и после смерти, что я узнала только 8 сент. 1885 года.

Расскажу для шутки. Были мы на храмовом празднике Рождества Пр. Богородицы у племянника моего второго мужа Ф. К. Савина — предводителя дворянства Ст. Петр. Уткина — в его деревне в Сигу. Туда приезжали из Покровского (имение Казиных) две сестры барышни Ка-зины, всегда живущие в П. Б. и в первый раз приехавшие погостить к тетке Пр. Дм. Коптевой. От нечего делать меньшая сестра вздумала занять молодежь верчением столов, а у нас в провинции слыхали и читали об этом, но никто не решался приступать к действию. Круглый столик на трех ножках нашли в моей комнате и уселись. Через некоторое время — мы слышим говор, смех и идем посмотреть, что там делается? Старших было трое: я, А. В. Фиглева, племянница игум. Агнии и хозяйка дома, сестра предв. Ел. Петр. Казина. Все три более или менее истинно верующие и молящиеся. Увидав их занятия, я первая сказала: зачем они занимаются такими пустяками?., и что может сказать им стол? Зачинщица дела, Александра Алексеевна, отвечала: «Да мы так, шутя, спрашиваем, а он так, верно, отвечает». — «А кто же это он?..»— «Епишка с хвостиком, как я его называю». — «И что вам за охота говорить с ним?»— «Да это весело… ну спросите что-нибудь, пожалуйста, спросите!» — «Хорошо, выйдет ли Лидия замуж?» А эта Лидия, девушка лет 20, также держала стол. Спрашивали по алфавиту, стол ответил «нет». «Почему?» И он так ясно, крепко стукнул на словах: г. л. у. п. а.! Разумеется, мы невольно смеялись, а я прибавила: «Болван! еще смеет браниться». Тут они начали снова свои вопросы: «Сколько нас в комнате?» Он простучал: 6, а нас было 7. «Дурак, и счету-то не знает», — сказала я. Они повторили вопрос — ответ тот же. «Ты, верно, сердишься?» — «Да!» — был ответ. «Кто же тебя огорчил?» И он отбивает слова: П. а. ш. к. а… «Ах, негодяй! и он смеет так называть меня», — сказала я смеясь. А он продолжает… С. А… Мы думали, что он говорит мою фамилию «Савина», а он продолжает: п о ж н и ц а!


А у нас в это время только что устраивалось машинное производство сапог и башмаков, против которого я сильно восставала. Но меня, конечно, не послушались, а кончили тем, что на следующий же год производство прекратили. Д. Д. Свицкой, почти насильно навязавший Ф. К. это дело и управлявший им без толку и без смыслу, остался в стороне, а наш торг. дом потерпел убытку тысяч 30 и более. Итак, выслушав эту брань, мы посмеялись… хотя, признаюсь, очень удивлялись, слыша уже вечером, из другой комнаты, как на вопрос, кто украл года два, три тому назад немного серебра и др. ничтожные вещи из комода у хозяйки Ел. Петр., стол сказал имя, отчество, фамилию, что передано отцу (перекрещенному жиду), а этот передал другому жиду, там-то живущему, и сказал имя жида. Все оказалось верно, только дело не начинали, по ценности оно того не стоило. На вопрос Ан. Вас: «Кто сделал у меня в деревне покражу в прошедшем году?»— «Ваша горничная». А на вопрос Лидии, кто украл серьги ее матери, он ответил: «Я не сыщик». За ужином много об этом говорили, и m-lles Казины рассказывали, как давно в этом упражняющиеся, что можно узнать, кто говорит с ними. Жаль, что я этого не знала, стоило бы спросить. Я уверена, что меня бранил человек, не любивший меня в жизни. Наутро я уехала; барышни опять занялись этим греховным занятием, а Сг. Петр., увидав их за столом (которого, скажу к слову, я не позволила ставить на ночь в мою комнату), просил их сделать вопрос: «Кто вчера бранил тетушку Пр. Иван.?» Сам взял бумагу, карандаш и написал по стуку «Гедеонов».

Вот теперь мы и обратимся к причине этой ненависти. В 1842 или 43 году Гедеонов по известной силе, которую он имел у госуд. Ник. Павл. (известной по угождению слабостям человеческим), выпросил себе директорство и в москов. театре, что много способствовало его наживе — разными проделками и даже сожжением Большого театра — в чем, как и в других делах, ему содействовал Верстов., потому он и остался служить, а Репина вышла. Он тотчас же на ней женился, купил хорошенькое имение под Москвой и думал, обеспечив свое состояние, нажитое незаконным образом, дожить до смерти в тишине и спокойствии. Но праведный гнев Божий еще на земле осудил его на страдания: Репина умерла от пьянства, а он от тяжкой болезни… Когда Гед. в первый раз приехал к нам директором, все, зная нашу П. Б. историю, ожидали, как он будет обходиться со мною, и я к этому приготовилась. Он был со мной очень холоден, и я также. Мне бояться было нечего, тогда я не имела соперниц и была любимицей Москвы. Начал он возить в Москву свою Андреянову, которая совсем уничтожила прелестную Санковскую. Обирала она деньги страшным образом, тут и всем нам доставалось. Берегов, прежде в угождение Репиной, а теперь желая подслужиться директору, тоже делал мне разные каверзы! Видя все это, мы с мужем стали подумывать, как бы отойти от зла и сотворить благо. Даже и родители мои видели, что «против рожна прыть нельзя», и более всего боялись за мое здоровье. В эти же годы приезжал в Москву большой друг моего брата Н. Н. Солодовников, известный миллионщик! При жизни старшего брата он ничем не распоряжался и не имел денег даже на то, чтобы заплатить за билет в театр. Как-то познакомился с братом, и тот чем мог одолжал его, но, конечно, не из будущих видов и не из процентов. Пример нашего доброго, честного отца был и есть всегда перед глазами: помогать кому и чем можем, не ожидая и не требуя воздаяния. Так было и с братом, когда Солод, после внезапной кончины своего брата сделался вдруг обладателем миллионов и на словах готов был озолотить брата — он отклонял разные его обещания и после также внезапной смерти Н. Н. ничего не получил, хотя тот говорил давно, что у него сделано духовное завещание, где никто не забыт, особенно крестник его, старший сын брата Николай Ник. Куликов. Завещание не нашли, деньги разобрали; один — за мошенничество был сослан в Сибирь, другой откупился, а мы все остались только при своем честном имени, да у брата осталось хорошенькое костяное лото, которое он мне подарил. Я говорю «мы», потому что чуть-чуть сильно не пострадали от его обещаний. Приезжая в Москву и бывая всегда у нас и особенно у родителей наших, он слышал все наши невзгоды и очень меня упрашивал оставить театр, говоря, что, из дружбы к брату и всему нашему семейству, он готов обеспечить меня. Даже однажды в подтверждение своих слов при муже и родных написал, что я буду иметь все нужное, где бы ни жила, и получать 1200 руб. деньгами. Я поблагодарила его, разорвала расписку и сказала, что если я решусь оставить театр, то еще так молода, что могу и в провинции обеспечить себя.

Между тем дела по театру все более и более становились невыносимы, и мы решили, что муж по болезни выйдет на половинную пенсию, он уже прослужил более 15 лет и имел на нее право. В начале 1844 г. он ее получил, и мы были хоть немного обеспечены.

В этот же год снова привозит Гед. Андреянову, ставит в ее бенефис новый балет «Дева Дуная», тратит на него 60–70 тысяч. В афишах печатают: «В первый и последний раз перед отъездом г. Андреяновой в Петербург»; сбор по возвышенным ценам полный. Андр. берет огромные деньги и через день снова «по желанию публики» танцует в этом балете, получая 300 р. за представление, и продолжает этот «первый и последний» — десять раз! А мой бенефис — сейчас после ее, через полторы-две недели. Я даю прекрасную драму «Серафима Лафайль» и водевиль. Прошу какой-то безделицы к костюму, мне и всем к моему бенефису отказ! После моего следует бенефис В. И. Живокини; он дает глупейшую пиесу, которая сразу падает, «Зазезизозю», и на всех персонажей делают новые костюмы. Терпение мое оканчивается, а тут еще новый пассаж: дня за 4 до бенефиса назначена драма «Материнское благословение» (La nouvelle Fanchon[38]). У меня первая и любимая роль — Марии. Мы часто играли эту пиесу, смотрю, у меня савоярские башмаки (стоят рубль, много полтора) порядочно поизносились. Я посылаю их в контору, прошу новых. Мне возвращают, с ответом, что еще в этих можно раз сыграть. Чаша терпения переполнилась… я беру старые башмаки и лечу в контору. Прохожу в комнату директора — там Берегов, и Васильцовский, управляющий конторою. Гедеонов встал, сделал несколько шагов ко мне, но я, не ожидая его вопроса, показываю ему старые башмаки и начинаю следующий монолог: «Ваше превосх., вы видите, как стары и худы эти башмаки (а я еще постаралась их потереть и поцарапать). Я посылаю в контору просить новых, и мне отказывают. И кто же? Ал. Васильц<овс-кий>, который любил и всегда ласкал меня с поступления моего в театр, училище, когда мне было 9—10 лет, и теперь из угождения вам он мне отказывает в башмаках (бедный Ал. Дм. покраснел!). Меня бы не удивило, если бы это сделал А. Н. Верст., тот всегда меня притеснял, из угождения Репиной. А теперь, для вашего удовольствия, делает мне всевозможные неприятности (у Верст, налились желчью глаза). А вы привезли свою Андреянову, потратили на балет более 60 тыс., обманули публику, сказав, что представление первый и последний раз, и теперь платите по 300 руб. и, конечно, тем разоряете москов. дирекцию. Бенефис Вас. Иг. после моего — ему делаются для дурацкой пиесы все новые костюмы, а я даю хороший, полезный для дирекции спектакль, и мне во всем отказывают. Подумайте, каково же переносить это первой артистке, не удивляйтесь, что я раздражена. Вы недавно сами видели, как трудно удержаться от гнева. Я слышала, что на репетиции принесли m-elle Андреяновой лиф и ей цвет не понравился, так она этот лиф бросила кому-то в лицо (это ему самому), и ей ничего не сказали. А я еще слишком терпелива! благодарю вас за все!» Он побледнел, а я откланялась и вышла. Чиновники в конторе слышали этот разговор, и добрый бухгалтер Юргенес с ужасом спросил: «Что это вы, Пр. Ив.?» — «Ничего, так лучше!» — отвечала я и ушла.

Окончив бенефис, по обыкновению с пользой и славой, приехав домой, я положила себе за левое ухо, на бывшие железы, пластырь (Papier Fayar). Я знала, что при моей нежной, раздражительной коже она сделает свое дело. На другой день посылаю записку о болезни и жду доктора. А надо сказать, что нас никогда не лечил театр, врач. Он приехал и пришел в ужас, что у меня щека покраснела и высыпала сыпь! Он сказал директору, что я действительно больна и играть не могу… Это было в ноябре месяце… театр в разгаре… мой репертуар главный, кем ни заменят, в публике ропот, брань на Гедеонова… (а он уже уехал). Так дошло до поста, и я сейчас подала отставку[39]. После некоторых переговоров я окончательно отказалась и в 1845 г. совсем оставила сцену. Мне было 30 лет.

В это время приезжал в Москву Н. Н. Солодов, и очень радовался, что прекратились мои театральные страдания! Упросил мужа приехать в Петербург на праздник Светлого Воскресения и остановиться в его доме. Мы так и сделали. Но с первых же дней, видя все окружающее, мне сделалось тяжело и неприятно. Н. Н. имел странный, неровный характер, а мой Ил. Вас. раздражительный и любящий во все вмешиваться. Он беспрестанно делал замечания: то то не так, то другое нехорошо. Н. Н. молчал, но, видимо, сердился. Тут еще жила актриса Левкеева, и, как мне объяснил брат, для того, чтобы Солодовникова не считали неспособным любить женщину и что он может быть таким же гражданином в обществе, как и другие, о чем он сильно хлопотал и много потратил денег, но все напрасно: гос. Ник. Павл. ни за что не хотел для него изменить закон, не допускающий некоторых раскольников до права гражданства. Тут мне стало еще тяжелее… Я боялась, что и меня будут считать ширмой и подумают, что я пользуюсь его богатством. С большим трудом прожили мы недели две до Пасхи, и никогда я не забуду этой ночи, единственной во всей моей жизни! Надо сказать, что по благости Божией во всю мою долголетнюю жизнь только один раз, на 13 году, я была в больнице, во время Святой недели, и помню, как, глядя в окно на церковь Ржевской Божией Матери и видя торжественный крестный ход, когда начинают петь «Христос Воскресе!», я плакала, что меня там нет… и слезы облегчили мое детское горе, а у Ник. Наз<аровича>, придя из церкви, я заливалась горькими слезами, смотря, как при восходе играет солнышко. Да, именно — играет! Мне в жизни много раз удавалось видеть восход солнца и на суше и на море, и я нарочно делала сравнение и всегда замечала, что в обыкновенные дни — оно восходит тихо… плавно, а в Светлый день, как будто немного колеблется… прыгает. В этот же день я выразила желание переехать на Адмиралтейскую площадь, в гостиницу «Лондон», чтобы после праздника ехать в Москву. Так и сделали. И я, бывши в грустном настроении, бывало, сижу у окна, смотрю на гуляющих (балаганы строились на Адм. площади) и горько плачу, видя, как под вечер какой-нибудь франтик, прекрасно одетый, подбежит к торговкам съестными припасами, купит на копейки кусок печенки и черного хлеба и спешит, оглядываясь на все стороны, проглотить свой, м. б., завтрак, обед и ужин! А иногда невольно смеялась, видя, как какая-нибудь судомойка идет под руку с кучером, одета в сарафан и рубашку, а на руках белые лайковые перчатки барина и прекрасный зонтик барыни. Сядут они на качели, она распустит зонтик, и видно, что они по-своему блаженствуют!.. Так, сидя у окна да гуляя в дурную погоду, я и простудилась: у меня сделалось воспаление в мозгу, в кишках и тифозная горячка!.. Оставаться в гостинице было неудобно и слишком дорого. Муж побежал и с трудом нашел квартиру на Гороховой, во дворе и в 3 этаже. Меня кое-как перевезли. Брат прислал театр, доктора Гейденрейха, другие знакомые доктора Иноевса, он и лечил меня до конца; от сильного шума в голове я ничего не слышала и была без памяти. Чтобы привести меня в чувство, когда приезжал доктор, мне клали на затылок хреновые катаплазмы. Из Смольного со вдовьей половины взяли Сердобольную ходить за мной, и, когда я приходила в себя, все целовала надетый на ней крест с изображением иконы Б<ожией> М<ате-ри> «Всех скорбящих радости». Стала просить, чтобы мне привезли эту чудотворную икону. Мне сказали, что надо будет это сделать как можно раньше утром. Св. икону следовало везти мимо дворца, а импер. Алекс. Федор., недавно потеряв свою дочь Алекс <андру> Ник<олаев-ну >, не могла равнодушно видеть провозимой иконы, говоря: «Вот и еще где-нибудь страждущие умирающие!» Ей делалось дурно. И дали приказ мимо дворца не провозить икону, разве очень рано утром. Меня посетила Царица Небесная 8 мая. Почтенный священник о. Иоанн, видя умирающую, начал молебен, с водосвятием, очень тихо, а я в это время начала слышать. По окончании, когда мне подали св. воды, я спросила: «Можно мне выпить побольше?»— «Пей, голубушка, на здоровье!..» И я выпила очень много. Поднесли ко мне икону, и я привстала, сама взяла в руки очень тяжелый образ, прижалась к нему головой и крепко, крепко целовала его. И милостивая, бла-госердная заступница наша услышала наши грешные молитвы, и на другой же день я могла встать с постели, а на 10-й, 18 мая, меня с лестницы снесли в креслах и мы, в коляске, поехали благодарить мою целительницу. Когда муж вошел в алтарь, старичок о. Иоанн служил вечерню. Взглянув на Ил. Вас, он узнал его и, думая, что он приехал звать его на погребение, с ужасом спросил: «Что ваша супруга?» — «Приехал благодарить Царицу Небесную

Не за исцеление». — «Господи! велик Бог христианский, — сказал он, перекрестясь. — Я думал слышать о ее кончине». По благости Божией я скоро поправилась, мы наняли другую квартиру, на Вас. остр, в Загибенином переулке, рядом с домом М. В. Загиб <ениной>, урожденной Самойловой, полюбили друг друга и жили, как сестры, даже более, как лучшие друзья!

Не забыть воздать дань сердечной благодарности Н. Н. Солодовникову. Он присылал справляться о моем здоровье своего конторщика Дружинина. Раз, когда никого не было в комнате, он спросил меня: «А много ли у вас денег? Ваша болезнь и эти переезды, вероятно, стоили дорого?» — «Не знаю, деньги у мужа, но не думаю, чтобы их много осталось. Впрочем, Ил. Вас. давно не получал пенсии и, верно, скоро выпишет ее из Москвы». Он ничего на это не сказал, но в скором времени пришел снова и, здороваясь со мной, положил мне под подушку большой пакет и сказал: «Н. Н. просит принять обещанное». В пакете было 10 тыс.! И я, переговорив с мужем, не решилась отказаться от такой помощи, считая себя вправе принять ее. Он помог нам в тяжелые минуты жизни. За то с тех пор и доныне — молилась и молюсь за него.

Имея 10 тысяч обеспечения, муж повез меня в Новгородскую губ., в имение бывшей своей тещи по первой жене г. Бердниковой. Старушка невыразимо обрадовалась, говоря, что я похожа на ее Анюту, и все любовалась мною. От нее мы поехали в имение Н. Н. Теглева, женатого на родной, старшей сестре покойной Ан. Иван., первой жены моего мужа, и тоже давно умершей. У него жила их меньшая сестра пожилая девица Алек. Ив. и как настоящая хозяйка правила всем домом. А дочь Ел. Ник. с мужем Стромиловых и маленькой дочкой не имели никакой цены у родного отца и должны были смотреть в глаза и угождать тетке. А тетушка явно обманывала старика и ухаживала за соседом Г. М. Коковцевым. А этот начал на меня обращать нежные взоры… Я как будто не замечала. Ал. Ив. ревновала. Рядом, в полуверсте, было имение сестры моего мужа Анны Васильевны Теглевой. Муж ее Петр Макарович служил в морской службе, в это время она была вдова и проживала с детьми в Петерб. Еще в начале своего вдовства, когда я служила, они часто приезжали в Москву, гостили у нас, и Анне Васильевне очень хотелось водвориться у меня. Для этого она соблазняла меня знанием своим кулинарного искусства, умением варить варение, заготовлять соления, а главное, вести экономно все хозяйство! А я ни первого, ни третьего — ничего не смыслила и не имела время заниматься этим. Если бы на этом и остановилось, то, м. б., я и уговорила бы мужа оставить их. Но Ан. Вас. немножко пересолила: восхищаясь мной до приторности, она вздумала слишком откровенными рассказами запутать меня, как молодую, неопытную женщину! Начала говорить о прежней жизни своего брата, о смерти его жены… Будто она поела грибов, кем-то из ревности приготовленных, и как она, больная, не могла его видеть, не позволяла входить в комнату и проч. Но я, не расспрашивая о подробностях, просила не говорить о том, что меня не касается. Она хотела своим чистосердечием, состраданием ко мне запутать меня в сети и потом забрать в руки. Но она не знала, что я уже с 12–13 лет недаром глотала всю нашу лучшую литературу и. играла и читала всего Шекспира. Я росла, училась и действовала в самое блестящее время московского театра. Понимая Ан. Вас, я незаметно отклоняла ее намерение и только оставляла у себя гостить кого-нибудь из Детей. Она была в большой бедности, мы ей помогали; старший сын Сергей воспитывался в Аракчеевском кадетском корпусе; младшего, Александра, она не могла сама пристроить и просила меня. Это было в то время, когда, °ставя моек, театр, мы жили в 46 году в Петербурге. Знакомых у меня не было, и я обегала многие присутственные места, отыскивая ему помещение. Мне рекомендовали и обещали принять в школу кантонистов, что была близ Поце-луева моста; говорили много примеров, что оттуда выходят в аудиторы и др. хорошие должности. Я выписала его из деревни, поместила и затем уехала с мужем в Москву. Но его умная матушка приехала и увидала, что там, кроме учения по наукам и фронтовой службе, заставляют мальчика чистить себе сапоги, платье, убирать постель и вообще наблюдать чистоту и уметь обходиться без крепостных рабов. Ее дворянская натура не выдержала: она взяла его домой, и после я слышала, что, претерпевая крайнюю бедность, он нанимался у кого-то кучером! А не лучше ли было служить солдатом? Скажу к примеру: генерал Петр Павлович Зуев, живя с малолетства в довольно хорошем достатке, так привык сам себе служить, что лакей не чистил ему даже сапог, не только платья. И уже когда он женился на Map. Дм. Ка-зиной, она упросила его перестать пачкаться с сапогами, а платье он всегда сам чистил, что они оба говорили мне лет 10–12 тому назад.

Конечно, Анна Вас. видела, что я не могла быть счастлива с ее братом, и она была права! Несмотря на его доброе сердце, мне очень тяжело и невозможно было привыкнуть к его вспыльчивому характеру, а еще более к его, хотя и редким, кутежам! Бывало, сидит дома неделю, две — спокойно. Занимается токарным станком — он хорошо работал, и я выучилась. Или вышивает в моих пяльцах. И были смешные случаи: кто-нибудь из знакомых скажет: «Вчера я ехал мимо вас, но вы так прилежно вышивали, что и не заметили моего поклона». — «А в какое время это было?» — «Утром, часу в 1». — «Да я целое утро, с 10 до 3, была на репетиции». — «Нет, это вы сидели в белом платье, нагнувшись». «Ну, если в белом платье, так это мой супруг, он любит вышивать мне фон и всегда ходит дома в белой или красной рубашке».

Бывало, он работает свое, я свое и всегда что-нибудь пою — так что, если я замолчу, он кричит: «Соловушка! что ж ты замолчала?» А я и пела-то машинально. Но когда он поедет на репетицию, только не в день спектакля, сохрани Бог, с ним этого не бывало, зайдет в кофейную, к Печкину и — прощай! Напрасно ожидаешь его часов до 3–4 к обеду… Приедет или, скорей, его привезут ночью, а я, конечно, не сплю. Но притворюсь и слежу за тем, что он куролесит. Более всего меня мучило — это его поправление лампадок! Иногда начнет лить масло — мимо, и удивляется, что долго не может наполнить. А иногда и лампадка и масло бух на пол, ну тогда уже я вскочу и стараюсь исправить неосторожность. Все эти проделки родные слышали от других, я никогда никому не жаловалась. Бывало, брат начнет уговаривать меня оставить мужа, возвратиться к родителям: «Если ты будешь жить честно, хорошо, никто тебя не осудит, тем более зная его несносный характер!» — «Нет, мой друг! меня никто не неволил идти замуж, я добровольно согласилась и должна терпеть». Муж меня ревновал ко всем, так что я не смела играть с полным чувством, и поэтому меня называли умной, но холодной артисткой! А того не знали, что почти за каждую роль, при случае, мне доставалось. По благости Божией я имела и имею легкий характер, каждое горе выплачу перед Господом, и как рукой снимет. Да и он, надо отдать ему справедливость, если не сознавался по гордости словами, то делами и угодливостию старался загладить свою вину. Матушка бывала у меня часто, все видела, страдала и с самого первого дня свадьбы, когда увидела его пьяным (что она мне передала впоследствии), терпеть его не могла! А батюшка, обожавший свою любимую дочку, горевал молча и старался как можно реже бывать у нас. А муж, напротив, любил, чтобы они как можно чаще бывали и мы сами ходили к ним обедать. Брат меня очень любил, все наше детство проведено вместе. Когда я, больная золотухой, живала месяцами у родителей, а он был выпущен из школы, тут мы делили и горе и радость. Благодаря Бога у меня-то было мало горя, а он терпел притеснения и как умный человек желал и искал лучшего. Помню, однажды пришел он домой (комнаты наши разделялись перегородкой), сказал: «Здравствуй, сестра!» — и замолк… немного погодя говорит тихо: «Паша, поди сюда тихонько…» Я вхожу и вижу его в слезах, а против него сидит наша собачка — шпиц, пристально глядит на него, и слезы у нее так горошком и катятся. Это я видела раз в жизни и никогда не забуду. Брат иногда писал мне стихи. Раз в это время прилетела канарейка (у нас их было много, матушка разводила и учила их петь под орган), одна села мне на плечо и начала клевать ше-ку — это значит: «пожалуйте мне кушать», он писал что-то серьезное и кончил так: «К концу сказать: сижу с любезною сестрицей, к которой прилетели птицы — желток куриный поклевать».

Вскоре брат, по приезде из-за границы, нашел возможность перебраться в Петербург и был там долго режиссером. Всех, кто приезжал из Москвы, он обо мне расспрашивал. Конечно, мы и сами постоянно переписывались. Но и тут я никогда ни на что не жаловалась, а он чувствовал, что я несчастна, и по своему легкомыслию говаривал некоторым из артистов: «Что вы, глупые, смотрите и никто из вас не ухаживает за сестрой. За что она терпит такого человека и страдает?» Да простит ему Бог — это наставление по молодости и нерассудительности! Но один, с большого ума, и вздумал было его послушаться и начал свои маневры. Это был так называемый «Медвежонок», А. О. Бантышев, женатый, и я была очень хороша с его женой. Приехав из П. Б., он передал мне поклон и поручения брата и начал по-своему ухаживать. Каждый спектакль, когда я играю, он за кулисами: глядит на меня и вздыхает!.. Сначала мне было странно, а потом просто смешно смотреть на него, и я как будто не замечала его нежностей. Раз была я в купеческом клубе, в маскераде, с племянницей мужа Лидией. Ал. Ол. как тень следовал за мной и глядел на меня. Села я в зале, он уселся напротив.

Его окружают маски, пристают к нему — он ни с кем ни слова. В числе масок и моя Лидия, спрашивает: «Отчего вы такой скучный, скажите!» Верно, они ему очень надоели, и он ей ответил: «Я сегодня, сударыня, плотно пообедал, так зоб не просидел!» Раздается взрьш смеха и потом по всем комнатам хохот. Однако это глазенье мне скоро надоело, и, выбрав удобный случай, я прямо сказала ему: «Ал. Ол., вы, верно, с ума сошли, что вздумали за мной ухаживать?., чем я заслужила?., чем подала повод? Вы человек женатый, я люблю вашу жену… и замечаю, что она как будто сердится, избегает меня. Прошу оставить эти глупости! Еще мой муж заметит, тогда вам будет очень невесело!» Застигнутый врасплох, притиснутый к стене и как дробью осыпанный словами, он сконфузился и очень наивно пробормотал: «Да я так… я ни-чего-с… мне ваш брат сказал, что вам скучно… вот я…» Я не дала ему договорить, засмеялась и сказала: «Если я и соскучусь, то не вас выберу в утешители. А с вами и женой вашей мы всегда были и будем друзьями». Тем и кончилось.

И был у меня утешитель наготове… но, дай Бог ему Царство Небесное! он своей истинной любовью, м. б., сохранил меня от многого. Уж если Бант, пробовал за мной волочиться, то можно вообразить, сколько было других, поумней и посмелей его. Конечно, все это были шутки, но при малейшем потворстве эти шутки принимали дурной оборот, что было у нас перед глазами. Надо было иметь много такта, чтобы все устроить к общему спокойствию.

Когда я уже служила в П. Б., мне по дружбе, без церемонии, говорил Марковецкий: «Ну, может ли быть, чтобы вы в 40 лет, да такая красавица, могли жить как монахиня?» А я, смеясь, говорю: «Не верите… Ищите, преследуйте, уличайте!» Тогда у меня уже начинала душа познавать истину и гореть любовью к Богу, что и выразилось в 1855 году моей поездкой в Крым.

А тогда, в Москве, с человеком, который один истинно меня любил, мне не надо было уверток и предосторожностей, потому что он никогда мне не сказал слова «люблю!». Но не только я: весь театр, весь полк и даже часть Владимирской губернии знала об этом. Звали его Ник. Вас. Беклемишев. Он воспитывался у своей тетушки Люб. Петр. Квашниной. Жила она против нашей старой школы на Поварской, и тогда еще 9-летний мальчик, черноглазый Коля, посматривал на белую 11-летнюю девочку Пашу, как он сам мне говорил после. Служил он в гусарском полку, помнится, Лейхтенбергском. Красивый мундир синего цвета и красный ментик. В полку его все знали за отшельника: он не посещал общества, избегал женщин… и они сами катались мимо его квартиры, чтобы только посмотреть на него. А приезжая в Москву, спешили увидеть меня, чтобы узнать, каков вкус Ник. Вас. Это мне говорила Нат. Ив. Ушакова, урожденная княжна Хилко-ва. Ее муж служил в том же полку и тогда все передавал жене, а потом и мне говорил: «Мы не удивлялись любви Ник. Вас, потому что, когда я еще учился в Университетском пансионе, весь класс был в вас влюблен и, Боже сохрани, если кто скажет о вас неприятное слово — беда! Но соперничества между нами не было». Ник. Вас. имел постоянную квартиру в Москве, часто приезжал; познакомился с мужем в кофейной и искал случая мне представиться. Он знал, что мы живем очень скромно, бывают у нас более артисты и заезжают офицеры Горного корпуса, однокашники мужа, когда везут через Москву золото и серебро в Петербург. Очень помню, когда в первый год моего замужества слышу в зале поцелуй и чужой голос мужчины, говорящего: «Покажи… покажи твою жену, верно, она об двух головах, что вышла за такого сорванца!..» В эту минуту я вошла, и какой-то полковник, фамилии не помню, подошел по старой моде к ручке и сказал: «Ну, сударыня (тоже старое слово, давно вышедшее из употребления), подивились мы, когда услышали, что он женился. Он всегда был сорвиголова! хотя мы все его любили… Авось вы его усмирите?..» И никто из горных не проезжал, не посетив нас. Чаще всех бывал Сергей Вас. Самойлов — сын Вас. Мих. и брат известных Вас, Веры и Над. Он был воспитанником, когда муж был офицером в корпусе, тоже очень талантливый и прекрасный человек.

Ник. Вас, давно желая быть в нашем доме, придумал благовидный предлог: попросил у мужа позволение представить мне пиесу, им написанную, чтобы узнать мое мнение. Муж меня предупредил, и в скором времени явился ко мне с первым визитом очень сконфуженный красивый гусар в полной парадной форме! Прелестные черные глаза, которые я еще в детстве заметила, вьющиеся темно-каштановые волосы, и вообще представительной наружности. К тому же еще со страстно любящим сердцем и выразительным, хотя скромным, взглядом. Конечно, все это я узнала и заметила впоследствии. На первый раз визит его был самый короткий. Только услыхав его фамилию и узнав, что он племянник Люб. Петр. Квашниной, я спросила: «Неужели я вижу того мальчика, которого видела в церкви, черноглазого Колю, как мы его тогда называли?..» Он улыбнулся и подтвердил мои слова. Пробыв весьма недолго, он встал и, подавая мне тетрадь, сказал: «Прошу вас иметь терпение пробежать первый опыт моего пера и назначить день, когда я могу явиться за ответом?» Я сообразила, когда буду свободна, и видя, что пиеса очень небольшая, просила приехать через день. Он не замедлил… но тут уже я его встретила совершенно сконфуженная: пиеса дрянь! Но как сказать об этом автору, по-видимому, очень умному и хорошему человеку?.. Подавая тетрадь, я что-то бормотала о переделке… об исправлении, но спасибо — он скоро вывел меня из затруднения. Взял рукопись и сказал: «Перестанемте говорить об этом. Я очень хорошо знаю, что это глупость, и прошу простить, что хотя на один час осмелился обременить вас.

Я желал быть вам представленным и, чтобы иметь на это право, наскоро набросал эти строки, а теперь прошу позволения заняться чем-нибудь серьезным и, под вашим руководством, написать что-нибудь для вашего бенефиса». Я с удовольствием приняла его предложение, и мы решили, чтобы он переделал в драму повесть Вельтмана «Манко». Он тотчас же этим занялся, приезжал почти с каждой написанной сценой читать… советоваться… и пи-еса вышла очень хорошенькая!

Бенефис мне назначали именно за то, что в П. Б., как я упомянула выше, была «слава хороша, да денег ни гроша!». Это было 14 ноября 1841 года. Потому так хорошо помню это время, что слишком много перенесла горя и треволнений в этот день! Моя милая, любимая наставница, утешительница и баловница, бабушка Ксения Ивановна, мать отца, была очень больна! Я приезжала к родителям накануне, привезла им билет в ложу. Видела, что бабушка слаба, но меня успокоили, и я никак не ожидала, что вижу ее в последний раз. Душа сильно болела, а в день спектакля еще прибавилось горя, и вот отчего.

Мочалов играл грузинского князя, влюбленного в Манко, а она уже была обручена с любимым ею бедным грузином — его играл Самарин. Надо сказать, что Моч. очень любил Ник. Вас, всегда бывал у него и в упоении вином поверял ему свою любовь ко мне. Бекл. жил на Тверском бульваре, где внизу был винный погреб. И все посещающие его офицеры, студенты и актеры в год опустошали сокровище, хранимое там десятки лет! Хотя Н. В. был очень богат, но подобные угощения, да еще взятый им на себя ремонт лошадей, чтоб только жить свободно в Москве… да вдобавок один приятель, офицер Калзаков, выпросил на спасение имения от продажи с аукционного торга, что убило бы его родителей, в доме которых Н. В. был прекрасно принят, ни больше ни меньше как 60 тыс.! Такие кусочки хоть кого разорят, и мой бедный друг должен был выйти в отставку и уехать жить в деревню для поправления обстоятельств. Это было почти одновременно и с моим выходом из театра.

Однако вернемся к бенефису. Мочалов был в восторге от свой роли в «Майко»! Первый страстный монолог, в котором Н. В. излил всю свою душу… всю любовь ко мне!.. Мочалов применил это к себе и на репетициях так говорил его, что все восхищались! В день спектакля приезжаю я на репетицию, меня встречают и говорят: «П. С. не приехал, жена вышла к карете и сказала кучеру, что он запил!..» Что делать? Зная его привычку пьяному уезжать куда-нибудь за город или на кладбище плакать на могиле друзей, как Кольцов и др., и писать стихи на все и всех, я сейчас написала к Н. В.: «Спасайте меня, себя и пиесу — друг запил… поезжайте и привозите его — жду обоих!..» Через полчаса являются оба. Моч. мрачен, зубы подвязаны. Бек. бежит ко мне и шепчет: «Он огорчен, т. е. придрался к тому, что вы не послали билет его семейству». А ложи все были проданы. Я скорей посылаю к родителям: «Отдайте вашу ложу, а вот вам взамен билеты в галерею за бенуарами». Они возвратили то и другое — им не до театра!.. Получив билет, я подхожу к мрачному П. С, подаю его и говорю: «Простите, что с бенефисными хлопотами я не успела ранее вручить вам билет для вашего семейства, а все носила его в кармане». Он взял и как будто повеселел… Он пьяный имел привычку подвязывать щеку и всегда говорил, что поедет к дантисту дергать больной зуб! Насмешники давно уже насчитали более сотни зубов выдернутых. Некоторые подходили и спрашивали: «Как же вы будете играть при вашем нездоровье?»— «Хоть умру — а играть буду! Как же иначе, когда ее бенефис и его пиеса!» Эти «ее» и «его» были любимейшие им люди!

У нас было обыкновение делать на последней репетиции завтрак или хотя бы небольшое угощение: кофе, чай и бутерброды. Но тут Н. В. попросил у меня и мужа позволения распорядиться и сделал завтрак на славу! Но как поставить его за кулисами? Как это всегда бывало в подобных случаях, я сейчас придумала и велела сервировать завтрак в темной директорской ложе. Было очень забавно, когда мужчины входили незаметно в ложу из-за кулис, подавали оттуда дамам разные закуски и вино. А эти последние сидели спиной к бенуару, который почти весь на сцене, и по приближении к ним П. С. вставали с места, чтоб загородить соблазн, некоторые переставали жевать, и все, любя меня, были к нему очень почтительны!.. После репетиции я приказала Н. В. решительно не отлучаться от него, и когда он предложил Моч. довезти его домой на своих лошадях, тот сначала воспротивился и хотел отделаться от него громкой фразой: «Неужели ты боишься, что я позволю себе что-нибудь, когда твоя пиеса и ее бенефис!» Ник. Вас. нашелся и сказал: «Я считаю долгом поправить ошибку Пр. Ив. и самому предложить билет твоей супруге». Дело устроилось. Н. В. привез его домой и довольно долго оставался, но имел и свои дела, поэтому решился уехать и убедительно просил уведомить его, если что случится. И чуть было не случилось: едва тот за дверь, а этот кричит: «Одеваться!., мне надо ехать». Жена умоляет его… и слушать не хочет. Тут Бог внушил ей мысль, и она сказала: «Хорошо, поезжай! я пошлю сказать, что ты не будешь, и твою прекрасную, любимую роль сыграет Усачев! Не он ли тебя и подпоил вчера вечером, как это и прежде делал, чтобы только захватить твою роль? Но каково же будет им, друзьям твоим, Пр. Ив. и Ник. Вас? Если хочешь вина — я тебе дам, пей сколько хочешь дома». К счастию, он согласился, а она сейчас послала к Бек. Тот, бедный, не успел и пообедать, бросился к Моч. и в 5 час. привез его в театр. Вскоре и я подъехала, и первый вопрос к капельдинеру: «Что Пав. Ст.?» — «Здесь, Н. В. привезли его». Муж, взглянув на него в уборной, бежит ко мне: «Успокойся! его отпаивают сельтерской водой и мочат ему голову».

Начался спектакль. По ходу пиесы Моч. является во 2 действии. При поднятии занавеса он и другие лежат на коврах и пьют из турьих рогов. Надо сказать, что все было сделано новое и спектакль поставлен прекрасно! Публика, увидев своего любимца, зааплодировала… Муж мой, который играл его друга, толкает Моч., чтобы он встал и раскланялся. А тот едва приподнялся и, сидя, поклонился публике. Сцена представляла палатку, где ожидали приближения каравана, идущего на богомолье, с которым и Майко шла, как обрученная невеста. Влюбленный князь поджидал караван, чтобы с товарищами напасть на него и похитить Майко. Прибегают сказать, что караван близко… все вскакивают, а Мочалову муж помогает встать. Я все это вижу… и знаю, что сию минуту, по перемене декорации, он должен меня, без чувств, выносить на руках и класть на скамейку. Тут все мне пришло в голову: и уронит-то он меня, и упадем мы вместе, и платье-то он неосторожно положит, и мне будет стыдно. Я бегу к мужу и говорю: «Ради Бога! попроси у него позволения вьшести меня с ним вместе…» Куда!.. Перемена сделана, надо нести меня, я встала на стул… вижу, Моч. бежит из уборной и со словами: «Не бойтесь, не бойтесь, мой ангел!» — схватил меня со стула, вынес, положил и даже платье оправил. Я отдохнула. Сначала он любуется ею и что-то шепчет, но когда Майко приходит в себя и с ужасом на него смотрит, он начинает говорить страстный монолог, да так говорить, что публика, артисты и я слушаем с восторгом этот голос сердца, а слов не понимаем… даже я, которая почти наизусть знала всю сцену; а из зрителей многие решили, что автор нарочно написал монолог по-грузински, чтобы показать страстность этого языка. Кончив монолог, он убегает, а вслед ему несется восторг публики!.. К концу драмы Мочалов вполне отрезвился, и пиеса имела успех!

После драмы шел водевиль, не помню его названия, но я представляла 15-летнего франц. короля Людовика, помнится, XVI. Когда я переодевалась, то мне пришли сказать, что Д. Т. Ленский так пьян, что едва держится на ногах, что Верстовский сердится и боится начинать. Я поскорей переоделась, бегу на сцену и говорю Верст.: «Начинайте, Ал. Ник., уже когда драма прошла, а водевиль только смешнее будет!..» В это время идет к Верст. Самарин И. В., игравший в первой пиесе и к концу ее успевший тоже накатиться шампанским, и говорит с сильным негодованием: «Что это, Ал. Ник., и Ленский осмелился напиться, а должен выходить на сцену, компрометировать себя и любимую нашу бенефициантку». А сам едва языком ворочает… Тут Верстовский невольно засмеялся и сказал по-мочаловски из трагедии Шекспира «Ричард III»: «Трех Ричмондов убил, а тут еще является 4!» При начале водевиля Ленский стоял, держась за кресла, но когда вошла я, Король, публика начала аплодировать, а Ленский, подходя ко мне, сильно пошатнулся. Тогда я подошла к рампе и вслух сказала: «Простите! в этом я не виновата!» К счастию, его роль была пустая. Между тем некоторые из представителей города приходили в ложу директора и выражали свое негодование, что не помешало пиесе иметь успех! Но прошу подумать, каково было мое положение?! Приехав домой, я не могла выпить чашки чая, не могла говорить, не хотела слышать о привезенном сборе денег, сидела чернее тучи! В мыслях пробегали все эти треволнения! Обида, что артисты напились, большая обида, что любивший меня человек напоил их (после я узнала, что он не был виноват, что артисты без церемонии посылали в буфет и брали на его счет шампанское). Видя меня в таком положении, муж подошел и сказал: «Вижу и чувствую, что тебе очень тяжело… поплачь, тебе легче будет. Сегодня скончалась бабушка Ксения Ивановна». Тут, конечно, я разрыдалась и тем облегчила страшную душевную тяжесть.

И вот этот-то человек, Н. В. Бек<лемишев>, всю жизнь любил меня и никогда не оскорбил меня словом признания. А это было так легко, так удобно, и каюсь, м. б., нашел бы и сочувствие. Со всеми претендентами я была ласкова, но холодна. А к нему чувствовала большую симпатию. Зато всегда благословляла его за скромность и до сих пор молюсь и буду молиться об упокоении его прекрасной, чистой души! Стало быть, он был скромен, когда мой муж, имея ревнивый характер, к нему никогда не ревновал. Между тем каждый свободный вечер он приезжал к нам, привозил для чтения Жуковского, Пушкина, Гоголя и все новое хорошее, что выходило в свет. Помню, как все ожидали выхода «Мертвых душ», и, чтобы доставить мне удовольствие прочесть прежде других, он ожидал в типографии и, верно, дорого заплатил за свеженький, еще сырой экземпляр. Муж и другие любили слушать, когда я читаю. Но при первом появлении «Мертвых душ» вышла неудача. В этот вечер у нас были и еще кто-то из хороших знакомых. Меня попросили читать вслух, я с жад-ностию начала… но в наше время стыдно было сказать при людях, что Петрушка потел… да плевал и мн. др., так что я при каждом вульгарном слове краснела… конфузилась и кончила тем, что перестала читать. Разумеется, на другой день, читая вслух мужу, разом проглотила всю книгу.

Когда Н. В. бывал в Москве, он всегда следил за мужем и часто чуть не насильно привозил его домой, чтобы меня успокоить. А за это муж иногда уговаривал его посидеть у нас и тем доставлял возможность чаще меня видеть. Однажды довольно поздно Бек. его привез и не вхо-Дя хотел уехать, но муж почти насильно втащил его и просил посидеть. Сам прилег на диван, стал дремать, но вдруг сказал: «Чудесная ночь! поедемте кататься. Николай, посылай за лошадьми». Мы начали его уговаривать, и слышать не хочет: «Посылай!» Нечего делать… поневоле надо слушаться, а в душе-то не только он, но и я была очень рада! Н. В. послал Мишу Шуберта за лошадьми, а у него была чудесная пара и один иноходец… Бывало, я издали слышу, как он летит с Тверского на Рождественский бульвар, где мы жили и где Л. М. Цинский, бывши обер-полицмейстером, нарочно приказал против моей калитки устроить проход на бульвар, чтобы мне не ходить много по камням и почаще гулять. М. Шуберт скоро прикатил с лошадьми, об этом сказали полусонному мужу, и он вдруг предлагает нам ехать вдвоем. Тут я испугалась, сказала, что без него не поеду, а он закричал: «Если ты не поедешь, то я с ним поеду к цыганам». Н. В. уговаривает меня: «Послушайтесь, выйдите хоть за ворота, а то вы знаете, он поставит на своем». — «Хорошо, но если мы поедем, то возьмем Мишу хоть на козлы». — «Зачем же, у моих саней запятки, если угодно, я туда встану, а Миша с вами». Я до этого не допустила, мы сели, Миша сзади, и полетели по пустынным улицам! Да, именно полетели, так что в одной выбоине так сильно ударились сани, что наш Мишенька слетел, и когда мы оглянулись, то при свете месяца видим его лежащим и вертящимся на спине. Мы воротились, взяли его, и так как он не ушибся, то вместе посмеялись его кружению! Через полчаса мы были дома и расстались счастливые и довольные! Теперь на время расстаюсь с Н. В. и впишу некоторые эпизоды, которые пришли мне на память.

В 1837 году приезжал, вероятно с государем, в Москву кн. П. М. Волконский. Со мной ничего не говорил, но, верно, с тех пор заинтересовался мною. Заметив мою всегда подвязанную щеку, он спросил о причине, и когда ему сказали, что я страдаю с малолетства золотухой, он приказал директору отправить меня в Старую Руссу на воды. Мы с мужем поехали; дорогой я простудила глаз, любуясь на все окружающее!.. Я выехала в 1 раз и далее Троице-Сергиевой лавры нигде не бывала. Не могла скоро начать леченье. Отпущена была на казенный срок на 28 дней и успела взять только 14 ванн. Несмотря на это, у меня образовался нарыв и опухоль уменьшилась. Видя такой успех, на будущее лето я уже стала проситься, и меня отпустили на 2 месяца. Жили мы там у племянника моего мужа А. И. Отилье. Он служил казначеем в военных поселениях, и помню, как мне тяжело и неприятно видеть, что не только когда мы с ним идем, но позже, когда я одна иду по улице, то почти все, и даже почтенные, седые купцы, издали останавливаются, снимают шляпу и при моем приближении низко мне кланяются. Я всегда говорила Александру: «Скажи, чтобы они этого не делали!» — «Нет уж, потрудитесь вы сами переменить порядок, заведенный в городе после бунта 31 года. Бог даст, со временем давность пройдет и они отвыкнут». Тогда еще ничего не было устроено на водах: ключ соленой воды вытекал из деревянной трубы и образовал осадок целительной грязи. Ванны были деревянные, низенькие, покрытые тесом. Привозили туда солдат и кадет. Помню чудеса над ними от грязи. Кадета привезли всего скорченного, носили в ванну на руках… а через две недели гляжу — он сам бредет на слабеньких ножках. Там вода очень полезна, но очень сильна для груди и надо брать ее осторожно. Мне было предписано сидеть не более 10–15 минут и брать ванны через день. Первый год я так и делала. А как на второй муж привез меня, а сам уехал. Александр утром на службе, а вечером у невесты, m-elle Сутгов (дочери генерала, начальника войск), на которой он женился, был очень несчастлив и скоро умер. Я одна… мне тоска страшная! вот я и придумала себе развлечение и скорое облегчение. Не говоря доктору, начала брать ванны каждый день, сидеть по получасу… и этого мало: принялась и вечером брать ванну. Хорошо, что это было уже к концу. Но у меня пошла кровь горлом! и доктор, сделав мне выговор, старался поскорей восстановить мое здоровье и отправить с приехавшим за мной мужем. Я не любила одна гулять по городу, но больше ходила в поле, которое было рядом с ваннами (теперь ничего похожего нет).

Часто, идя утром в ванны или вечером в поле, мне приходилось проходить мимо единственного порядочного, деревянного домика, занимаемого кн. Юсуповым. Он также привезен был лечиться, и на вид ему казалось лет 10–12, не более. С ним целый штат: англичанка, разные гувернеры и множество прислуги. Но меня всегда удивляло: как идешь, у дома всегда множество баб с разными птицами: гуси, утки, куры… Раз я спросила: «Да неужели такое огромное количество покупают каждый день в один дом?» — «Да, барыня, и платят хорошо! Ведь тут их много, да и для барчонка всегда имеют в запасе живую птицу. Камердинер говорит, что когда он рассердится, то ему для забавы дают щипать живую птицу и это его утешает…» Страшно подумать, неужели, по азиатской крови, могут быть такие порывы злобы у ребенка?.. Если не для шутки говорил им это камердинер, то надо обвинять не князя, а окружающих его наставников[40]. Еще редкий случай. В 38 году нам снова пришлось ехать в Руссу, почти вслед имп. Ник. Павл., и шоссе было исправлено, как паркет. На какой-то станции мы не нашли лошадей и нам предложил вольный ямщик довезти нас за прогоны, прибавив: «А там, на водку, что угодно, пожалуйте!» Мы согласились, он привел великолепную тройку вороных, тарантас у нас был маленький, легонький… мы полетели! Проехав с лишком 30 верст, он спрашивает: «Можно мимо станции?..» — «Как хочешь». Он летит, а там кричат: «Как ты смеешь… вот мы тебя!..» А мы уже далеко… Приближаясь к другой, он снова спрашивает: «Можно мимо?..» Муж говорит: «Да ты пожалей лошадей-то!»— «Да вы посмотрите, они и не упарились, тарантас как перышко, дорога скатертью. Позвольте?» — «С Богом!..» И так мы проехали большое пространство, не кормя и почти не останавливаясь, только изредка сойдет с козел, как будто что поправить. Да раз попоил их из ручья. Нам сократил время и за это хорошо получил на водку.

Еще эпизод тех времен. В 36 году меня попросил портной Данила Жуляев окрестить у него ребенка. Он одевал мужа в театре, потому и осмелился. А я страстно люблю детей, хотела бы иметь своих, и мне сказали, что если я окрещу мальчика, то у меня дети будут. Муж позволил, и я окрестила сына Илью, имя, данное в честь мужа. На другой год — тоже история… Родилась девочка, муж поморщился, я окрестила, а своих детей нет. В 37 году меня просит быть восприемницей старый знакомый моего отца, эконом в купеческом клубе, Рассказов. Муж ворчит: «Эти крестины побольше 15 р. будут стоить, как в эти два года у Данилы…» Я упросила его, мне так трудно отказывать бедным и добрым людям. Крестил со мною помещик Кроткое и, быв давно знаком с мужем, просил позволения как кум приехать к нам в дом. Тут и другие напросились: Н. М. Болтин, тоже помещик, известный игрок, купец Хрусталев (у него была фабрика орденских лент). Муж назначил день, а я пригласила несколько знакомых дам. Был приготовлен завтрак и обед. Кавалеры приехали раньше, и кум привез мне не помню какую-то вещицу на туалет и большой синий флакон с духами. Вот этот-то флакон и служит мне каждый день уже 50 лет! Позавтракав, мужчины сели за карты. Кроткое просил позволения взять меня в половину — я согласилась. Они играли в преферанс по четвертаку. До обеда игра шла очень хорошо и мы были в выигрыше. После обеда я сижу с дамами в гостиной, приходит муж и говорит: «Ну, брат, смотри! Они после преферанса сделали расчет и на ваши выигранные деньги начали метать банк». Я пошла к ним… посмотрела и шутя сказала: «Господа! Вы начали другую иг-РУ, там я рисковала десятками рублей, а теперь рискую сотня-М Заранее прошу извинить, если проиграю, то расчеты после бенефиса». Я возвратилась к барыням, а не более как через час бежит муж и говорит: «Ну, слава Богу! Тебя отписали!» — «Что это значит?» — «А то, что Кроткое много выигрывает, и они сказали ему без церемоний: «Послушай, Кроткое, нам невыгодно так продолжать. Мы с тобой играем каждый вечер и завтра же, даже сегодня в клубе, можем вдвое с тебя выиграть. Зачем же мы обидим Пр. Ив.? А если ты еще больше выиграешь, то с нее мы не будем иметь возможности возвратить деньги». Кр. согласился, спросили у мужа позволения, и он с удовольствием дал его. Пришел мне сказать, еще не зная цифры, сколько я выиграла… Вскоре входит Н. М. Болтин и говорит: «Я ваш должник! Завтра буду иметь честь представить 1200 руб. ассигн.». Признаюсь, мне это было очень приятно не столько по отношению денег, как потому, что я объявила моему супругу, что эти деньги я выиграла на будущих крестников и чтобы он не смел мне запрещать крестить!.. Да вот с тех-то пор и крещу без удержу с лишком 50 лет, и у меня уже давно насчитывается третья сотня. Прибавлю еще, что мой кум выиграл в этот вечер 14 тыс. Но уж зато как противно смотреть на них, когда они играют: бледные… беспрестанно меняют карты, пьют шампанское и ничего не говорят, кроме неприятных восклицаний. У нас в доме это побоище было первый и последний раз! На другой день я своими руками перекидала в печку все карты и решила, чтобы у нас никогда этого не было.

Если не было еще мною упомянуто, то теперь впишу. В детстве я видала между приезжающими господами смотреть наши школьные спектакли А. А. Алябьева, известного композитора, который написал прекрасный романс «Соловей мой, соловей», и Шатилова. Помню, что они очень ласкали, хвалили нас и просили у директора позволения сделать нам подарки. Прислали нам на платья гро-денапль[41], мне голубого, а Карпаковой розового. Мы были очень счастливы! И потому более других огорчились постигшим их несчастьем. Говорили, что за картами они поссорились с кем-то из играющих и, бросив в него бутылкой, попали в висок и убили до смерти. Всех играющих посадили в тюрьму, и далее я об них не слыхала.

Вот с этих-то лет и Ил. Вас. наметил меня и начал более других ласкать меня, обо всем выспрашивать и так вкрался ко мне в доверие, что я, как дедушке, говорила ему обо всем откровенно. А он, как будто жалея меня, с огорчением передавал, что слышал или видел, как Щепин ухаживает за хорошенькой барышней Ал. Серг. Титовой, живущей у Ан. Ив. Анненковой, и за другими. Словом, этими злопридуманными речами он успел если не погасить, то покрыть каким-то туманом мою любовь к первому предмету моей школьной страсти. Да, года через два после свадьбы нам пришлось объясниться, узнать проделки супруга моего, но было уже поздно. Мы остались любящими друзьями. Я советовала ему жениться, и он, не любя, выбрал по рассудку побочную дочь П. С. Мочалова и был с ней по возможности счастлив! Однако давно пора ухватиться за прерванную нить.

Итак, речь началась о том, какую страсть напускал мой муж на моих родителей и на других. Я упоминала о Нат. Ив. Ушаковой. Ее мать, Сабина Ивановна Хил-кова (полька), так любила и баловала ее, что другого примера я не видела в моей жизни. И это потому что Нат. Ив. имела несчастье родиться косой. Мать не была в этом виновата, но, как бы желая вознаградить недостаток природы, она обожала эту дочь и исполняла все ее желания. Другая дочь, Александра Ивановна, — красавица! И что же — ее мать не любила, как бы боясь уделить частичку для меньшой и огорчить старшую, но это фантазия матери. Н. И. никогда не завидовала сестре. Когда Н. И. вышла за Ушакова и все-таки жила у родителей (у них прекрасное имение под Владимиром), тогда поторопились и выдать меньшую, чтобы не было близко такого сильного контраста. К счастью, у Ал. Ив. был хороший муж, и она была счастлива. Вот этой избалованной Н. И., которая давно восхищалась моим талантом, непременно вздумалось познакомиться со мною ближе. Тогда муж ее вышел в отставку и они переехали на жительство в Москву. Всем распоряжалась мать, и они получали 40 тыс. ас-сиг, годового дохода. Меня не только Нат. Ив., но и все семейство очень полюбило; часто и с мужем я бывала у них, но они его не жаловали. Старик кн. Иван Михайлович Хилков не мог, чтобы не влюбиться в меня! А я вообще не терпела пустого волокитства, а от женатых бежала, как от огня, и всегда умела их отваживать. Видя нежности князя и получая от него чувствительные стихи, вроде следующих:

ЧУДО

(Написанные после представления водевиля 17 и 50 лет)

Напрасно говорят ей, ей, Что верить чудесам постыдно: Что нынче уж чудес не видно, Что это сказки для детей.

Я не дитя — в том все согласны, Но, право, верю чудесам, И как не верить мне глазам, Когда предметы чисты, ясны.

Я Пашу знал в семнадцать лет: Она была мила, прекрасна, И я в нее влюбился страстно! Но в этом чуда еще нет.

Потом она меня встречает, Когда ей было пятьдесят, А в эти лета, говорят, Вкруг нас амур уж не порхает.

Так вот, напротив: к Паше я Пылал любовью нежной, страстной, Как к девушке младой, прекрасной, Но тут она сожгла меня.

Теперь вы сами рассудите, Могу ль не верить чудесам, Не верить сердцу и глазам. И чудо ль это, нет — скажите.

(Князь Иван Михайлович Хилков)

Я сказала это княгине, прибавив, что если так будет продолжаться, то я принуждена буду прекратить мои посещения. Княгиня засмеялась и сказала: «Душенька, я давно это вижу и хотела вас просить: не обращайте внимания на его ухаживания, будьте как всегда любезны с ним, не огорчайте старого ребенка». — «Да, когда я не слушаю его объяснений, он плачет!»— «А вы в душе посмейтесь, а его с кроткостью побраните». Так я и поступала, и дела приняли прекрасный оборот. Ему только бы глядеть на меня и вздыхать. Поэтому, когда я бывала у них, то между большой семьей я старалась быть среди всех, а в деревне, где я прогостила 6 недель, моя зашита была в картах: я с ним играла в преферанс. Он мною любовался через стол, а я должна была записывать цифры за себя и за него, поэтому хорошо выучилась писать цифры от себя. Играли, конечно, на шереметьевский счет. Кстати, надо рассказать последствия моего там пребывания. Не буду говорить, как меня, особенно в деревне, угощали, кормили: бывало, в простом разговоре княгиня выпытывает, что я больше люблю, и на другой день — все это на столе. Раз как-то я посмеялась поговорке «в густых сливках ложка стоит». Смотрю, утром мне подают особенный горшочек со сливками и серебряная ложка в нем стоит незыблема.

Князь был страстный охотник; у него были разные собаки, егеря и все принадлежности охоты. Раз уговорили меня ехать с ним за зайцами. Мы с Нат. Ив. поехали в коляске, мужчины верхом. Очень весело было слушать издалека звук рогов, крик, лай собак… но охотникам показалось этого мало: князь приказал загнать зайца прямо к нашей коляске, и тут его, бедного, затравили!.. Это последнее удовольствие так мне не понравилось, что я навсегда отказалась от повторения.

Поездка моя с ними в деревню устроилась то время, когда я оставила театр и уже возвратилась из Петербурга. Хилковы воспользовались этим временем и упросили мужа отпустить меня на неделю, много на две, он согласился, и мы все обрадовались, что там нам всем будет жить хорошо! Княгиня усердно занималась хозяйственными делами, счетами, расчетами… Князь ничего не знал. И так мы прожили вместо двух — шесть недель. Понятно, что я не была в этом виновата. Но мой супруг из себя вышел, запретил мне принимать и самой ездить к Хилковым. И довершил тем, что когда вскоре после моего возвращения они прислали мне ко дню моего Ангела воз разных разностей: и материи на платья, полотна и съестных припасов, муки, круп, масла и проч., а в довершение всего — прекраснейшую корову и с подойником. К счастью, я успела принять веши, не сказав мужу, но корову нельзя было скрыть… и он так разозлился, что вместе с провожатой (старой няней Хилковых) прогнал ее со двора, и я осталась с подойником… Смех и горе!.. С тех пор мы с Нат. Ив. назначали кое-где свидания друг другу, но через полгода я с мужем уехала в Одессу, и мы долго не видались. Кн. Сабина Ивановна скоро умерла, князь, не умея ничем заняться, кроме волокитства, на старости лет допустил другим разорить его и также скоро умер. И бедная Нат. Ив., после такой роскошной, избалованной жизни, осталась ни с чем!.. Как-то приехав в Москву из Петербурга в 52-м году, я случайно узнала о ней и отыскала ее в бедненькой гостинице, в одной комнатке. Я очень была довольна, что за ее любовь и ласку могла помочь ей безделицей… И вообще благодарю Бога, Он помог мне быть полезной людям, которые оказывали мне внимание прежде как артистке, потом любили меня как женщину. В Москве купчиха Ф. II Лавина жила в довольстве — умерла в богадельне, оставшись мне должною более 2-х тысяч; и прен%ив-но написала мне: «У меня денег нет, платить нечем». *А я отвечала: «И прекрасно! Тем и кончим денежные расчеты». А друзьями мы остались до конца ее жизни. Другая — кн. В. Ф. Шаховская — заняла у меня еще в 60-м году 6 тысяч. Но когда я оставила театр в этом же году, то просила непременно уплатить, чтобы успокоить мою матушку, которая очень горевала, что с моим выходом из театра я лишаюсь 5–6 тыс. годового дохода, а я должна была так сделать (о чем упомяну в свое время). Итак, кн. исполнила мою просьбу: уплатила 6 тысяч, но в 1861 году взяла билет в тысячу рублей и с тех пор ни капитала, ни процентов до самой смерти, в 1887 году, ничего не платила.

Мне-то все равно, а неприятно, что по моей просьбе люди, которые никогда не видали и не знали ее, но только для меня (мой муж Федор Кондратьевич и племянник его Вл. Ив. Савин) платили проценты за ее имение и только векселя переписывали, а теперь не знаю, кому досталось имение и есть ли возможность что получить… Так и тут пропали наши тысячи!.. Бог с ними! Я всегда любила держаться пословицы «дай Бог — дать; не дай Бог — взять!».[42]

Теперь начинается период моего переезда в Одессу. Только упомяну, что когда мы возвратились в 47-м году в Москву, то остановились у родителей. Ложась спать, я увидала у себя на постели большого черного таракана и очень удивилась, зная чистоту в родительском доме. Сказала матушке, и она пришла в ужас и только тем успокоила себя и меня, что сказала: «Ну, Параша, тебе будет какая-то прибыль!» Я, не веря приметам, засмеялась. Утром муж пошел искать квартиру и вскоре возвращается и просит поскорей с ним идти. Дорогой рассказывает, что, идя по 3-й Мещанской, увидал, что женщина вставляет окна в чистенькой и, как видно, никем не занятой квартире. Он спрашивает: «А что, не отдаются ли эти комнаты?»— «А вам нужна квартира? Пожалуйте, батюшка, пожалуйте!» Он вошел, и она прямо говорит: «Не угодно ли вам купить этот домик? Нам нужно его продать».

Муж слегка оглядел, видит, все так порядочно, чисто. Он сказал: «Я сам не могу решить, позвольте мне привести жену». И мы явились. Домик мне понравился, а цена — еще больше: три тысячи. Место просторное, хорошее, близ Сухаревой башни; сад и в нем такая малина, что, как мне говорила хозяйка, в старину ее подавали как редкость императору Александру I.

Меня заинтересовало узнать, что они с ней делают, и она показала: рассаживается малина не ближе, как на поларшина одна от другой; к осени вырезаются все старые сучья и оставляется новых не более 3—А прутьев. На зиму их во всю длину кладут на землю и покрывают соломой. Весной поднимают, привязывают к шестам; прутья растут очень высоко, и малина необыкновенно крупная. Дело кончили очень скоро, и мы переехали в свой дом. Хотя мы знали, что покупаем дом раскольницы, но и без того, разглядев его хорошенько, мы убедились бы в этом. Не говоря о дворе, который застроен какими-то переулочками и закоулочками, в комнате, если вы входите в другую, то бывший в ней человек прячется за отворяемую вами дверь и через другую, маленькую, не заметную в стене проходит в комнату, из которой вы вышли. Еще при покупке я вижу половицу с кольцом. «Что это такое?»— «Это, матушка, кладовка, где мы прячем картофель и овощи на зиму». — «А это?»— спрашиваю я, указывая на каменное строение без окон, вышиною более 2-х сажен, а шириною аршин 5. «Это мы думали сделать что-нибудь пригодное… да так и оставили». Мы, видя, что ей трудно отвечать на наши вопросы, и не расспрашивали более.

Между тем «в кладовочке» приподняли доски и нашли лестницу, спустились, и там большая комната с русской печкой, а в печке — чугун с отбитым краем, в нем какой-то состав вроде олова и металлическая ложка. В каменное строение вела двойная железная дверь с внутренними замками; хотя и с трудом, но мы отворили двери и нашли комнату внизу с лестницей наверх. И там тоже комната, кругом скамейки, в углу полка, на которой я нашла драгоценное сокровище — икону «Всех скорбящих радости». Мы были очень обрадованы этой находкой! Икона старинная, с предвечным Младенцем на руках, и не с болящими, как она обыкновенно пишется, а с изображением Иоанна Крестителя, Николая Чудотворца, святителей московских и многих др. святых. Мы сделали серебряную ризу. Икона все время находилась у меня, а в настоящее время, когда Господь помог мне устроить церковь в Доме милосердия в честь Пресв. Богородицы, «Всех скорбящих радости», икона эта, вместе с другими образами, была отдана мною в эту церковь.

Подивясь на все фокусы раскольников, мы еще более были удивлены, когда, приказав близ каменного строения на зеленой траве сделать клумбу для цветов, мы 'увидели там железную дверь. Это аршина 4 от строения. Открыли, там лестница, спустились — еще дверь в подземный этаж, который на аршин наполнен водою, но при огне мы увидали и там дверь. Мы хотели узнать, куда ведет эта дверь. Нанимали выкачивать воду, но это было очень трудно — мы так и бросили. После нам говорили, что подо всей площадью Сухаревой башни, с незапамятных времен, устроены тайные переходы и сообщения между раскольниками. Не мудрено, что не могли их застать врасплох и поймать! Одна из наших хозяек (как мне после объяснили) была Анна Пророчица — и ее усадили, а другая тоже одна из святых. Она сама говорила, что хотела поместиться поближе к сестрице и помогать ей — поэтому и торопилась продать дом. Недолго пришлось мне пожить в моем хорошеньком домике. Супруг м°й вздумал строиться; пожелал, чтобы наше помещение было в саду, и через это при постройке испортил малину. Здание воздвигалось каменное, двухэтажное, и при русской да еще дворянской широкой натуре он до того угощал всех рабочих, что мне говорили: «У вас дом-то строится на пирогах да на водке!» Муж этим хотел задобрить рабочих, чтобы лучше клали кирпич и не было бы сырости — а она-то и была. И его затеи стоили порядочных денег.

1846 году сестра моя, Александра Ива-ювна, вышла замуж по страстной любв и за нашего воспитанника Михаила Андреевича Шуберта. Впрочем, надо вкратце рассказать о ней и об этом соединении. Сестра воспитывалась на счет брата в каком-то петербургском пансионе и там, между ученьем, читала вредные французские книги и воспламенила юную голову. Когда брат женился в Москве, то нашел неудобным оставить сестру у себя и просил меня взять ее. Директор принял ее в Москве на сцену, и она ко мне приехала. Это было в 1844 году, когда я решилась оставить театр. Миша Шуберт, с самого выхода из школы, был юят нами по сиротству. Когда приехала сестра, то они всегда до того спорили и ссорились, что я шутя говорила: «Чтобы наказать вас обоих, я вас женю и посмотрю, кто кого уничтожит!..» Бывало, они оба открещиваются и говорят: «Сохрани Господь и помилуй!» А кончилось тем, что перед нашим отъездом в Петербург мы поместили в нашем доме моих родителей и попросили и Мишу у них оставить. Не прошло и недели — получаю в Петербурге письмо от Шуберта: «Позвольте мне жениться на вашей сестре!» Я испугалась, зная, что ни по характеру, ни по воспитанию (Миша был вполне хороший, честный человек, но далеко не ученый), ни по средствам к жизни, словом, ни по чему им не следовало соединяться. Я пишу родителям, они отвечают: «Делай что хочешь, — мы отказываемся: она нас не слушает». Я убеждаю, советую, запрещаю — ничто не помогает. Шуберт приезжает в Петербург умолять меня. Я предсказываю ему все его горькое будущее. Он говорит, что все готов переносить, но они не могут жить друг без друга. Я принуждена была дать согласие, но только с условием, чтобы свадьба была не ранее как через год. Они выдерживают искус и в 1846 году женятся.

Осенью 1846 года мы возвращаемся в Москву; наши голубки не надышатся друг на друга! 7-го января 1847 года родился у них сын Михаил. Разумеется, я — крестная маменька. В апреле приходит ко мне сестра и говорит, что приехавший из Одессы чиновник губернатора, Александр Иванович Соколов, с позволения директора, приглашает молодых артистов и что она с мужем желала бы ехать. Жалованья по 600 рублей, бенефисы, проезд и отъезд на счет дирекции. И что некоторые уже согласились: А. Ф. Богданов — как актер и режиссер и С. В. Шумский; как ему, так и сестре с мужем это было очень полезно: в Одессе они свободнее могли развить свои таланты, что действительно так и было впоследствии. Я посоветовала принять приглашение, и дело уладилось. Через несколько дней муж мой приходит домой и говорит, что заходил в кофейную Печкина и там познакомился с А. И. Соколовым, который заговаривал о позволении приехать к нам и просить меня в Одессу. Я засмеялась и сказала, что им не по деньгам приглашать меня. У них положено первым персонажам платить по 600 р., а я никогда не соглашусь получать менее того, что получала. Этот отзыв муж передал А. И., и он является с предложением: 4 тыс. ассигнац. жалованья, два бенефиса и проезд и отъезд на их счет. Мужу то же, что и другим: 600 р. и бенефис. Я не вдруг решилась, но Ил. Вас. и даже доктор убедили, что в Одессе морское купанье, очень полезное от золотухи, и что на чужой счет я могу восстановить мое здоровье. Решились и заключили контракт.

А в это время постройка моего пирожного дома была в разгаре: мужу нельзя было скоро ехать, и я отправилась с сестрой, с ее мужем и почтенной женщиной для хозяйства.

Пятимесячного сына сестра оставила с кормилицей у тетки мужа. Мы поехали в мае: погода была прекрасная, путешествие приятное. Проехав уже более половины пути, мы вечером остановились у станции, и Миша пошел прописать подорожную. Вдруг видим, бежит толстенький человечек с фонарем в руках и, подбежав к нашей коляске, приподнял его и рассматривает нас с восторгом Мы глядим на него недоумевая. Сзади идет Миша и, смеясь, говорит: «Господин смотритель такой обожатель театра, что, только увидел в подорожной, что едут артисты, схватил фонарь и побежал смотреть на вас». — «Как на невиданных зверей?»— спросила я шутя. «Нет, сударыня! Я с молодых лет был поклонником театра и считаю особенным удовольствием видеть артистов. И теперь у меня здесь П. С. Мочалов…» Я так и встрепенулась: «Где, как, зачем..» — «Да он играл в Харькове, едет назад и кутит напропалую! Крестьян отбил от работы, поит их водкой, баб заставляет плясать, дарит их деньгами, и хотя мне очень приятно слышать читаемые им монологи, но я каждый день умоляю его ехать, а он не слушает, и это продолжается около недели». — «Где же он?» — «Да вот в этом доме — напротив». — «Миша! беги разбуди его, скажи, что я здесь и хочу его видеть». Вскоре Миша возвращается и говорит: «Нет, мамаша. Вам не увидеть его! Когда я пришел — он спал. Лакей не позволил, да я и сам не хотел будить его. Вдруг слышим: «Человек — трубку!» Я бегу к нему и говорю: «Здравствуйте, Павел Степанович!» — «А?., что?., кто тут?..» — «Это я — Шуберт… и П. И. Орлова здесь…»— «Что?.. Орлова? а… да… Орлова…» — что-то забормотал и уснул». Нечего было делать, мы поехали… Но я очень раскаивалась, зачем не остановилась, не дождалась его протрезвления… не уговорила ехать с нами в Одессу. Он тогда уже оставил московский театр. Но, верно, страх ревности мужа удержал меня. Притом я вспомнила, что Моч. сердился, что я оставила театр, и так писал Самарину Ив. Вас., когда он приезжал в П. Б. на гастроли: «При встрече с Межевичем — поклонись ему; и еще поклонись пониже нашей Офелии… но нет, нет и нет! не надо! Как ей не стьщно! я уверен был, что она по мужу дворянка… купчиха, купчиха, сударь, и какая купчиха! торгуется! А можно ли нам торговаться, если точно оно стучит в груди и просится на сцену! Знаю, к горю нашему, знаю! — оно в груди стучит не у многих; не много призванных, — они редки, и редки артисты, не купцы». И еще более я огорчилась и раскаялась, когда узнала, что, не доехав до Москвы, он где-то упал в воду, простудился и, приехав больной, вскоре умер[43]. Да, во всю мою долгую жизнь я не встречала другого артиста, как П. С. Мочалов, на которого так видимо нисходила искра Божия! Это смело можно сказать: своими кутежами он был вреден себе… но вообще был прекрасный, честный, добрый, истинно благороднейшей души человек! Да простит и помилует его Господь!

Приехали мы в Одессу под вечер. Квартира была нам приготовлена, и мы, переодевшись, пошли на бульвар, где бывает сборище всего города. И как нам было весело, что мы гуляли, слушали музыку, ели мороженое и никто не обращал на нас внимания, тогда как на другой же день уже некоторые, особенно лицеисты, узнали о нашем приезде и ожидали в Пале-Рояле, когда мы пойдем на репетицию. И так было почти всегда. А когда в спектакле мы играли «В людях ангел — не жена» и «Три искушения» (в 1-м я играла — жену, а во 2-м сестру чертенка), так и говорили, когда мы, бывало, идем: «Voila l'ange et diable»[44]. Конечно, наши спектакли всем понравились и публика посещала их. Известно, что Одесса город свободный и там живут более на иностранный манер, т. е. в кофейных и на улице. Вот и нас хотели приучить к этому. Когда приехал мой муж и некоторые с ним познакомились, начали просить позволения сделать нам обед в Пале-Рояле, у Куруты. Я наотрез отказалась, сказав, что я не привыкла и никогда не бывала в ресторанах. Если между приглашающими есть люди женатые, то они могли бы, познакомясь домами, пригласить нас, тогда бы и мы ответили им тем же. Но обед состоялся. Сестра с мужем согласились, и были приглашены все другие актеры и актрисы. С тех пор меня стали называть гордой, а я, занимаясь делом, старалась избегать пустых знакомств.

Однако я пропустила очень интересный эпизод, бывший в П. Б. Меня пригласили участвовать в благородном спектакле в пользу бедных. Вот как это было. Мой муж, как я упоминала, был знаком с кн. И. А. Гагариным, его женой, известной артисткой Ек. Сем. Семеновой, и с Ал. Ив. Храповицким, инспектором репертуара в императорских театрах. Ал. Ив. страстно любил сам играть, на театре, и в это время, в 1846 г., устраивались спектакли на даче Галлера. Побудительной причиной этих представлений был процесс, веденный дочерью княгини Надеждой Ивановной со своим мужем М. М. Карниолин-Пинским. Я, еще живя в Москве, знала, что супруги не долго жили вместе: она жаловалась на его характер, а он на то, что его обманули: обещали 100 т. ассигн. и не дали ничего. А тут, на беду, рассудительный М. М. влюбился на старости лет… и говорили, в молоденькую и хорошенькую девицу, которая и готова была выйти за него замуж. Вот он и вздумал развестись с женой и для этого посылал в Москву, где она жила, подсматривать, выведывать, уличать и наконец достигнул своей цели. Знаю только, что Над. Ив. приехала с матерью в Петербург и выбрала адвоката Галлера, которому почему-то запрещено было жить в столице и заниматься адвокатурой. Вот они и придумали, будто для забавы, на даче г-на Галлера, по Екатерингофскому проспекту, устраивать спектакли. У Галлера были большие дети и также участвовали с Ек. Сем. и Ал. Ив. Храповицким во главе. Конечно, многие желали видеть знаменитость прежних времен! Поэтому приглашались в спектакль г-на Галлера нужные люди по процессу и за это по возможности помогали им. Этим Ек. Сем. и Галлер не удовольствовались; они думали, что если государь или кто из царской фамилии увидят ее игру, то скоро окажут свое внимание и тогда ей легче будет обратиться с просьбой о защите. Вот они и решили дать публичный спектакль.

Ал. Ив. предложил просить меня, и выбрали на два представления 2 большие трагедии: «Медея и Язон» и «Ифигения в Авлиде».

Я познакомилась с кн., и она пригласила меня на дачу Галлера — смотреть спектакль «Ненависть к людям и раскаяние». Признаюсь, часто видав П. С. Мочалова в этой любимой им роли, трудно было мне, артистке, смотреть на игру доброго Ал. Ив., да и Ек. Сем. была уже старовата слишком (60 л.) для роли кающейся жены Но тут я поняла, к чему ведут и чего ожидают от этих представлений. Над. Ив. скоро сблизилась со мной и была откровенна. Во время антрактов и даже действия, на репетиции она уводила меня в кабинет Галлера, куда никто не входил, и там рассказала о своем процессе. При мне приходил Галлер и, просматривая написанные ею бумаги, приказывал делать поправки и снова диктовал. После она мне объяснила, что ему государем Ник. Пав. запрещено вести дела и писать бумаги, вот он сам и не писал, а выходило одно и то же. Но тут, как видно, «нашла коса на камень», и Галлер не помог: их развели, ему позволили жениться… (но это не совершилось), а ей присудили жить на покаянии в монастыре, в Новой Ладоге. К этому времени скончалась и Ек. Сем И хотя Мат. Мих. и говорил мне и брату (мы по школьной его любви к нам посещали его): «Если я и процесса не выиграю, а уж оставлю мать и дочь на одном картофеле». Но и этого не случилось. Ек. Сем. умерла при своем богатстве, а Над. Ив. им воспользовалась, не поделясь с другими наследниками, и, как было слышно, очень жуировала на покаянии в монастыре. Но за таких людей страшнее: весь суд им будет у престола Божия!

Однако, писав, что было перед глазами и осталось в памяти, я часто покидаю нить рассказа. Когда меня пригласили участвовать, я согласилась с удовольствием, но предупредила, что это будет очень неприятно Гедеонову. Так и вышло: никакой публичный спектакль в столице не мог идти без его разрешения. И что же? Совсем запретить он не мог, но не дал ни одного театра, ни декораций, ни костюмов и даже ни вечернего времени. И любители должны были нанять зал г-жи Энгельгардт, собрать кое-где декорации и костюмы и дать представление утром. В афише значится: «Начало в половине второго пополудни». И 1-й спектакль 9-го мая «Ифигения в Авлиде». Действующие: Агамемнон — А. И. Храповицкий, Ахилл — П. В. Бежицкий, Улисс — В. А. Норман, Клитемнестра, жена Агамемнона — кн. Е. С. Гагарина, Ифигения, дочь Агамемнона — П. И. Орлова, Эгина, наперсница Клитемнестры— А. И. Теглева, Аркас, наперсник Агамемнона — И. Я. Макулин. После трагедии комедия «Наука и женщина». Действующие: Александр Семенович Кра-тин — П. В. Бежицкий, графиня Зендель — П. И. Орлова, Елизавета Васильевна Зиновьева — О. П. Лебедева, Николай Петрович Холмогродский — Я. Л. Молуковиц, Сидор, слуга — Д. И. Иванова.

2-й спектакль 12-го мая «Медея», трагедия в 5-ти действиях. Действующие лица: Медея, дочь царя Колхиды — кн. Е. С. Гагарина, Язон, вождь фессалийский — А. И. Храповицкий, Креон, царь Коринфский — П. В. Бежицкий, Креуза, дочь его — П. И. Орлова, и проч. И «Чего на свете не бывает», водевиль в 1-м деист. Действующие: Надежда Петровна Зарецкая, вдова — П. И. Орлова, Александра Петровна, меньшая сестра ее — О. П. Лебедева, Ми-хайла Семенович, дядя их — А. Б. Николаев, Александр Васильевич Загорецкий, полковник — Я. Л. Ласковец, Петр Савельич — Д. И. Яковлев, Казачок — А. А. Ивановский. Цена местам: в первых шести рядах по 4 руб. серебром, в прочих — по 3 р., на хорах — по 2 р. И несмотря на такую дороговизну мест, на летнее утреннее время, публики было очень много. Ек. Сем. играла великолепно! У нее был мелоличный голос, очень много чувства и прекрасное, античное лицо. Она припомнила, как Гнедич начитывал ей роли, ипочти не ошибалась. Это я потому говорю, что Над, Ив. раньше объяснила мне всю суть дарований и познаний Ек. Сем. и просила на репетициях следить и заметить, если где она сделает ошибку… И мне было очень удивительно, что вдруг в пылком или страстном порыве она произнесет такую галиматью, что не веришь ушам, и я старалась скорей заметить страницу и строчку, передам Н. Ив., и на следующей репетиции Е. С. скажет верно. Не знаю, была ли какая помощь им от этих спектаклей, но меня Гедеонов приглашал снова поступить на сцену. Я отказалась, измученная прежними неприятностями, еще не совсем окрепшая после тяжкой болезни и имевшая порядочную сумму денег. Я не захотела снова идти в кабалу.

Гадо еще вставить эпизод из 1837 года. В это время В. И. Живокини взял в Нижнем на ярмарке театр на аренду и пригласил П. С. Мочалова, меня с мужем, Пашу Щепина (тут-то мы и объяснились) и других. Желая принести пользу любимому товарищу, конечно и себе также, мы поехали. Тогда жел. дороги еще не было, и все, т. е. артисты и купцы, ехали тройками и перегоняли друг друга. Это было в августе, погода прекрасная и путешествие очень приятное! Только первые два дня я не могла надивиться: куда ни приедем, во всякий час дня — непременно застанем купцов закусывающими. Так как все очень хорошо знали нас, то везде мы получали приглашение закусить! Я благодарила и, смеясь, сказала: «Как это можно кушать во всякое время?» На третьи сутки утром в 7 час. мы остановились пить чай и видим, что наши купцы распорядились пораньше нашего и несут 6 или 7 живых стерлядей, приказали сейчас сварить уху и просили нас разделить их трапезу. Мы не отказались, и во время обеда… как это иначе назвать?., один из тех, над кем я накануне смеялась, вынул часы и, показывая мне, сказал:

«8 час, а вы изволите обедать!.. Не удивляйтесь же, что мы не вовремя кушаем, в дороге время теряется». Мне стало стыдно, и я вспомнила: «Не осуждай — не осужден будеши!» Вообще в Нижнем нам было очень хорошо! Бенефисы полные, подарки ценные: мне подарили столовое серебро и еще бриллиант без отделки ценою в 400 руб., я сделала из него кольцо в синей эмали. Вообще я всегда любила хорошие кольца, но в один день, уже в Одессе, в 50-м году, у меня украли 4 дорогих кольца. Приехав из театра, моя горничная поленилась разобрать корзину и вынуть вещи, а лакей постарался об этом и утром нагрубил мужу, так что он его прогнал, а с ним прогнал и мои кольца. Мы вечером же хватились, но его и след пропал.

Помню, как в Нижнем меня возили в лодке, чтобы показать слияние Оки с Волгой. В те времена сообщение города с ярмаркой было очень затруднительно; хорошего спуска еще не было, и лучшая публика почти не ездила в театр на ярмарку. Но желая меня видеть, прислали просить, чтобы я доставила им удовольствие — сыграть в городе. Я согласилась, и помню, что за мной присылали карету в 4 лошади, и когда я ехала обратно, то лакей шел впереди лошадей и удерживал их. Не забыла и того, что примадонна постоянного театра в городе была фавориткой губернатора (не припомню их фамилий). И что же? Вероятно, чтобы после моей игры не слишком разочаровать его собою, она не позволяла смотреть мои лучшие сцены. Всегда прикажет ему быть за кулисами и занимает его разговором. Все смеются и указывают мне на них,

В Нижнем все было прекрасно, только при расчете порядочно обсчитал нас братец В. И. Жив<окини>, который взялся быть полным распорядителем по хозяйственной части и так нахозяйничал в свой карман, что даже братца оставил ни с чем и тот принужден был отказаться от антрепренерства! А дела шли блистательно!

И мало того, что он обсчитал нас, да еще рублей на 200 выплатил нам пуговицами, так называли старинное стертое серебро.

В Одессе, напротив, все было честно и правильно; мы имели дело с губернатором. С удовольствием вспоминаю приезд в Одессу наместника М. С. Воронцова с супругой. Всем артистам назначили день явиться, но накануне они были в театре, и потому прежде представления нас губ. Ахлестышевым они, всем раскланявшись, подошли ко мне и что-то расспрашивали. В настоящее время, много читая об этом истинно замечательном человеке, мне приятно припоминать его симпатичное лицо и милую улыбку княгини. Мой муж, окончив постройку дома, приехал позднее, и мы с успехом играли и получали хорошие деньги.

Меня признали кавалеры гордой! а дамы (сами гордые!) все удивлялись, что я не ищу их знакомства, даже Map. Ант. Нарышкина (известная фаворитка госуд. Алекс <андра> Павл.). Она очень любила мою игру и желала, чтобы я приехала к ней, что мне передавал М. Л. Невахович, забавлявший ее своими карикатурами, остротами и вообще веселостью. Он советовал мне поехать с бенефисным билетом, но я с малолетства не уважала подобных женщин, тем более слыша, что импер. Елиз. Алекс, была ангел! Я не хотела менять моих убеждений за лишних десятки рублей. Артистам, привозящим билеты на дом, платили более. Я ни к кому не ездила. Наконец, меня убедили показаться в обществе. Под Новый год всегда бывает большой бал в Благородном собрании — я решилась ехать. Разумеется, одета была очень хорошо: в темном бархатном платье с прекрасным убором из перьев на голове. Все встретили меня каким-то шепотом, и, когда я села на эстраде, под портретом государя, против меня в зале собралась огромная толпа и все с любопытством смотрели на меня, и никто не умел приветствовать меня ни одним словом, только сидевшая подле меня старушка княгиня Долгорукова заговорила со мной. Просидев так около получаса и видя, что толпа прибывает, а танцы прекратились, я обратилась к стоящему сзади меня Алек. Иван. Соколову и сказала: «Позовите ко мне мужа». И когда он подошел, встала, взяла его под руку, раскланялась с княгиней, сказала: «Поедем домой», — и пошла из залы. Тут еще более, как пчелы, зажужжали дамы, но я была очень рада, что возвратилась домой, и потом осуждающим меня за это сказала, что я хотя и жена дворянина, но они знают меня как артистку. Никогда не любила кому бы то ни было навязываться своим знакомством, а кто желал быть со мной знакомым в Москве, Петербурге и Киеве, те всегда первые обращались ко мне и впоследствии были моими друзьями. Я, как артистка, не могла исполнять все правила общественной жизни, т. е. делать визиты, посещать их вечера, потому никто не взыскивал с меня, а любили приехать ко мне запросто, на чашку чая, и провести вечер в дружеском разговоре. В Петербурге были первыми из таких Александр и Владислав Максимовичи Княжевичи, Александра Христиановна Христиани, свояченица первого, и Map. Ив. Княжевич, супруга второго; также Фед. Ник. Глинка и жена его Авд. Павл., княгиня Варв. Фед. Шаховская и сыновья ее Михаил и Иван Николаевичи, прекрасные молодые люди, старший недавно скончался сенатором, а младший погубил себя во цвете лет от дурной жены И к этим прекрасным, добрым, честнейшим людям надо прибавить умного, забавного Ник. Ив. Греча и почтеннейшего Влад. Ив. Панаева. Вот какими людьми я старалась окружить себя и отказывалась от многих других искателей моего знакомства. Из студентов в Москве принимала некоторых, более для того, чтобы укрощать их восторги, а в Петербурге только троих: Ореста Фед. Миллера, Карла Антоновича Клостермана и Ник. Весселя. Это было в конце 50-х годов и в начале 60-х, когда так быстро распространялся нигилизм, и наши беседы клонились к тому, чтобы они, как уже старшие студенты, старались всеми силами останавливать эту язву, доведшую до страшной катастрофы 1-го марта 1881 года. Мне приятно вспомнить, что они до конца жизни остались верны своим убеждениям. Все они были очень молодые люди, и старший из них, Орест Фед., моложе меня был на 18 лет.

Но возвратимся в Одессу. Окончив мой контракт в 1848 году, в это время скончался в Москве мой отец. Я пожелала возвратиться домой, чтобы утешить матушку, и не хотела возобновлять контракта. Муж уговаривал меня, но я сказала, что если мне увеличат оклад, получаемый мною, то я могу опять приехать, но должна непременно прежде повидаться с матушкой. Меня стали просить остаться еще на год, и я высказала свои условия. Они были не очень притязательны. Вместо 95 руб. в месяц я просила 150 рублей, и, конечно, губернатор не отказал бы мне, но режиссер Богданов — товарищ, однокашник — уверил губернатора, что мне некуда идти, что я непременно останусь на прежнем положении и что это только вымогательство, а <так> как я терпеть не могу никакой лжи, то, не разговаривая более, я и уехала с мужем. Когда он, отправив нас в Одессу, приехал позднее, то, как человек религиозный, он сделал лишних 100 верст и заехал в Киев. Меня всегда это соблазняло, и я упросила его и для меня сделать тот же крюк, тем более что я была очень огорчена смертью отца и мне хотелось поклониться великой святыне Киева и там помянуть его.

Еще влекла меня туда живущая там моя родственница Вар. Александ. Теглева. Нельзя пройти молчанием редкую в нынешнее время женщину. Отец ее был новгородский помещик Шамшев, и имение их было очень недалеко от имения вышеупомянутого мною Ник. Никит. Теглева. Сын его Александр с малолетства любил Вареньку Шамшеву, и они считались женихом и невестой. Он служил в уланах. Когда ему было 23 года, а ей 18, они были обвенчаны 2-го ноября 1848 года. Это было в деревне, и они, как молодые, на Святки поехали в уездный город Устюж-ну. 2-го января 1849 года, ровно через два месяца, был у кого-то бал, и молодой, сказав жене, чтобы она одевалась, поехал купить себе перчатки. Вар. Алекс, оделась в венчальное платье, на шею надела нитку жемчуга и стала с нетерпением ожидать мужа. 8, 9, 10 часов, а Александра нет. Она начала сильно беспокоиться и велела горничной разузнать, не случилось ли чего-нибудь. Горничная также долго не приходила, наконец, услышав внизу шум, Вар. Алекс, отворила дверь, в это время нитка жемчуга разорвалась и покатилась по полу, а есть примета (если кто им верит), что просыпавшийся жемчуг означает слезы. У ней сильно забилось сердце, и она начала спрашивать, отчего такой шум внизу, и от нее более не могли скрыть, что ее мужа принесли мертвого. Он заехал к приятелю и, сходя с лестницы, поскользнулся, ударился виском о порог, и тут же дух вон. Прошло 50 лет, и до сих пор она молится за него и просит у Бога соединения с ним. Она была очень хороша собой, и ей делали много предложений, но она осталась верна своему Александру. Много ли в нынешнее время найдется подобных женщин? Она была родственницей моему мужу по первой его жене. Приехав в Киев, я отыскала ее и так разделила свое время: рано утром ездила с ней в Лавру и в другие святые места, там молилась о упокоении души родителя, а остальное время любовалась с мужем прелестным Киевом.

То было в августе месяце. Прожив так пять дней, мы собрались уже уезжать, но муж уговорил меня почти насильно посетить здешний театр, говоря, что назначен бенефис какого-то бедного актера Громова, которому мы можем принести пользу. Я согласилась, только просила взять ложу, которая была бы позакрытее. Для этого оказался очень удобным бенуар вице-губернатора Фундук-лея[45]. Он отделен от зрителей маленькой ширмой. Мы с грустью смотрели на какую-то раздирающую драму и видели, как публика заглядывает на нас, как на незнакомых.

После 2-го действия отворяется наша ложа и является полковник и за ним еще какой-то человек. «Честь имею представиться, полковник Афанасьев, по приказанию губернатора состою начальником здешнего театра; а это, — показывая на стоящего сзади человека, — антрепренер театра, г-н Соколов, который говорит, что знал вас еще в Москве, и дал мне смелость иметь честь явиться к вам и спросить, что доставляет нам удовольствие видеть вас в нашем городе». Мы объяснили причину нашего приезда в город и сказали, что уезжаем завтра. Тут начались убедительные просьбы, чтобы мы остались, сыграли бы несколько спектаклей, сжалившись над бедным полуслепым антрепренером и его больной женой, которую я знала в Москве молодой девушкой. Она была дочь портного, который работал на мужа. Занавес поднялся, разговор окончился, и они просили позволения приехать к нам завтра в гостиницу «Лондон», где мы стояли. Долго рассуждая с мужем, что нам делать, мы наконец решили, желая помочь бедному, сыграть один или два спектакля.

Утром, когда они приехали, мы дали удовлетворительный ответ, и он, благодаря нас за великодушие, предложил половину сбора. Тут было затруднение, какой спектакль назначить, потому со мной почти не было гардероба. Он был отправлен прямо из Одессы в Москву. Решили, что всего легче сыграть «Материнское благословение», и роль блестящая, и костюм простой. Кроме 4-го акта, для которого со мной кое-что было, а остальное тотчас сделали. Первый спектакль был 25-го августа. В этот день закладывали мост через Днепр, и поэтому съехалось множество публики. Театр был полнехонек. Только меня поразило одно — отчего это некоторые ложи особенно освещены и особенно убраны. Мне растолковали, что это польские магнаты, почти никогда не посещающие русский театр, приехали смотреть московскую знаменитость, но никак не решались поместиться как все прочие. Прислали коврами обить свои ложи, поставить хорошую, мягкую мебель и зажечь лампы и канделябры… Успех был блистательный, и каждый спектакль меня засыпали букетами. Соколов упросил нас сыграть еще что-нибудь, так что этим просьбам почти конца не было. Наконец, после 8 или 9 представлений, назначается мой бенефис, где сказано: в последний раз перед отъездом. Тут является целая депутация, от всех сословий, просят сыграть еще, но я отвечала, что, дорожа своим словом, где сказано «в последний раз», я не могу изменить ему. Если бы еще я могла сыграть в пользу бедных или в пользу приюта, что я желала сделать и ранее. Но мне сказал г-н Соколов, что без губернатора (Дмит. Гавр. Бибиков был в отсутствии) этого не позволят, тем более нельзя играть в пользу приюта, что Дм. Гав. в неприязненных отношениях с графиней Мелиной, начальницей приюта, которой также нет в городе. Тут полковник А. П. Сгороженко, глядя очень строго на Соколова, который побледнел, сказал мне: «Это не совсем справедливо, я уверен, что губернатор и гр. Мелина будут вам очень благодарны, а в доказательство позвольте сейчас спросить помощницу гр. Мелиной, Анну Сгеп. Наумову». Он пошел к ней в ложу и в антракте прибегает сказать, что А С очень благодарит меня, только просит назначить, какие пиесы угодно сыграть мне, а что все другое она берет на себя. Решили играть на другой день, чтобы не задерживать моего выезда, и я назначила четыре маленькие пиесы, лучшие из моего репертуара. Желая в благодарность за такое внимание оставить по себе хорошую память, А Сгеп. прислала просить меня после спектакля пожаловать к ней, где будет лучшая публика Киева, которая желает лично выразить свою признательность. Я отговаривалась усталостью после четырех ролей ехать на вечер, но она убедительно прислала просить приехать хоть в халате. После спектакля она прислала мне карету, и я, измученная, все-таки отправилась к ней на вечер. Там было все общество, и я больше всего помню семейство Тамары, графа и графиню Комаровских, Селецких, доктора Козлова с женой, которые, впрочем, как особенные любители, раньше со мной познакомились, профессор Павлов и многие другие фамилии, которых теперь забыла; тут же был и вице-губернатор Фундуклей. Все они осыпали меня такими ласками, таким радушным приветом, убедительно просили остаться или возвратиться. Объяснив им причину моего отъезда, я сказала, что, не находя слов благодарить их, я не только приеду, а приду пешком в Киев, чтобы доказать им мою признательность. Этим не кончилось: Ан. Степ, пожелала приехать ко мне, чтобы свезти меня в приют и дать возможность бедным девочкам поблагодарить меня. Сбору было 700 руб. серебром. Это уже ее особым старанием. Утром она привезла меня к себе и благословила иконой Успения Божией Матери, настоящим подобием Чудотворной; затем повезла меня в церковь Божией Матери «Всех скорбящих радости». Почтенный священник ожидал нас и отслужил молебен за мое здоровье. Далее мы поехали, и я заметила, что едем довольно тихо, этим дана была возможность тому же священнику встретить нас в приюте, там он был законоучителем. Все девочки, очень хорошо одетые, встретили меня пением молитвы, потом пропели многая лета, и я была очень тронута подобным вниманием, даже и теперь вспоминаю это с наслаждением.

На другой день мы уехали, но это уже было 3-го октября, так что муж был принужден сделать мне беличью шубку. В эту зиму был очень большой холод. Об этом нечего и говорить, что, приехав в Москву, я очень обрадовала матушку. Предполагая непременно возвратиться в Киев по убедительной просьбе публики, я распорядилась и духовными делами. Запаслась Патериком, скоро прочитала его и в конце декабря поехала в Киев, уж как будто к знакомым.

Приехала 24-го декабря, и первый визит к доброй Ан. Степ. Наумовой. Привезла ей детское одеяльце своей работы для ее внучки Селецкой, а также большое двухспальное, связанное из шерсти «Шине», но она ни за что не хотела принять такой дорогой подарок. А когда приехал полковник Афанасьев от Дм. Гав. для каких-то совещаний, он так на него крикнул, топнул ногой, что тот едва убрался и тут же подумал, как он после мне говорил, что с таким господином пива не сваришь. К счастию, Бог все переделал к лучшему. Только что покончив это дело на словах с губернатором, я получаю бумагу из Одессы от назначенного правительством директора театров барона Рено. Он уведомляет, что вместо Ахлестышева назначен губернатором Александр Ив. Казначеев, который до того был губернатором в Крыму и один раз приезжал в Одессу, видел меня на сцене и слышал от публики сожаление о моем отъезде, а главное, узнав, что я в Киеве, просил немедленно возвратиться, обещая дать все, что я просила. С этой бумагой я поехала к Дм. Гав. и сказала, что думаю воспользоваться приглашением, до тех пор, пока выстроится новый театр в Киеве, обещая, за внимание публики, приехать, где бы я ни была. Из Киева муж поехал в Москву, чтобы отдать мой дом в распоряжение Щепину, а я поехала с горничной и провожатым в Одессу, и во время дороги вытерпела много неприятностей. В Белой Церкви так разлилась река, что проехать не было возможности. Мы должны были остановиться и ожидать перевоза. На станции я нашла какую-то даму, г-жу Моллер, как она назвала себя, при ней было трое детей, один ребенок у кормилицы и человек. Когда наступила возможность перебраться, она уговорила меня ехать с нею вместе, так как у нее был крытый тарантас, а у меня крытая арба, впрочем, хорошо приспособленная и покойная. Я приняла ее предложение более затем, чтобы иметь приятную и образованную спутницу, а горничная поехала с провожатым. Не помню где, но опять мы встретили разлившуюся реку и снесенный мост. Тут мужики посоветовали нам переехать верхом, но мы решились только посадить на лошадь кормилицу с ребенком, по одному мужику по сторонам вели лошадь, оберегая их; а сами приказали мужикам снять сапоги, надеть их на свои ноги, и так они по страшно бьющим водам переводили нас поодиночке. Других детей переносили на руках. Но и этим еще не кончилось: не останавливаясь и ночью, мы с ней попеременно не засыпали, боясь какой-нибудь случайности. В последнюю ночь, она, кажется, была третья, мы так утомились, что все невольно задремали. Вдруг на каком-то толчке — крах — шкворень пополам! и наш тарантас лежит на боку. Упал он на мою сторону, против меня сидели кормилица с закрытым у груди ребенком, другие дети, узлы и ящики — все полетело на нас. М-те Моллер почти обезумела. Вскочила на нас ногами и в верхнее окно страшным голосом кричала: «Ольга! Ольга!» — называя маленькую девочку, которая была у кормилицы. К счастью, человек скоро вытащил ее вверх, за ней и детей; потом с ямщиком повернули тарантас. Я, лежа внизу всего и всех, чувствовала, что задыхаюсь, и более от мысли, что если мне так тяжело, то что же будет с крошечной девочкой, лежащей под такой тяжестью. Когда подняли тарантас, я с трудом приподнялась, смотрю на кормилицу, она бледна как полотно. У нас была одна мысль, что ребенок задохся. Кормилица не могла пошевельнуться, и я потихоньку начала расстегивать шубу и открывать ребенка. По моему радостному лицу она решилась опустить глаза, и мы увидели прелестную девочку, спящую крепким сном. Ангел-хранитель сохранил младенца от неизбежной смерти. Тут мы провели несколько часов, покуда нам привели волов с телегами. Тащились чуть не целый День, но ввиду минувшей опасности утешались, что все благополучно окончилось, и сами подсмеивались над своим путешествием на волах. И тут еще не конец: приехали в жидовский дом во время их праздника Пасхи, так нам не только не дали куска хлеба, даже впустили в нетопленую комнату и сказали, что сегодняшний день никак нельзя топить. Поэтому надо украсть у них опресноков (мацу), а наш человек где-то ухитрился достать рыбу карпа, по их называемую короб. Никто из нас не знал кулинарного искусства, но кое-как вычистили рыбу, положили в какой-то горшок, в печке зажгли собранные сучья и делали что-то вроде супа, и как теперь помню, когда мы все это кушали, то нам казалось, что лучшего блюда и на свете нет. Наконец, приехали в Одессу, и какова же была досада, когда моя горничная Татьяна приехала в тот же день, и совершенно благополучно. За что же я-то терпела такие муки? Но я не жалела об этом, потому что была полезна для г-жи Моллер и ее детей, что и доказано было нашим постоянным знакомством во все таинственное пребывание ее в Одессе. Я говорю таинственное, потому что она сейчас же наняла себе уединенную дачу, никуда не выезжала, никого не принимала, кроме меня. Бывало, приедет зачем-нибудь в город на самое короткое время, заедет ко мне и, если я свободна, увезет меня к себе. Однажды я приехала к ней и видела выходящего от нее господина, видимо приезжего. Насколько я заметила, он был очень красив, высокого роста и прекрасно одет. Ее нашла немного смущенною, не помню, что-то она сказала мне об этом приезжем и, прощаясь, проговорилась, что, может быть, скоро сама уедет, и это «скоро» наступило в этот же день вечером, как я узнала впоследствии. Не проникая в чужие тайны, мне казалось только одно, что она не была матерью этих детей, а возила их с места на место, вероятно, для каких-нибудь целей их родителей.

Наш сезон шел блистательно и подвигался к концу. Губернатор Алекс. Ив. Казначеев был очень добр и внимателен к нам, сделался моим кумом, я с ним крестила у моей сестры ее сына Александра, еще у его чиновника Бе-нецкого сына, с женой которого я была очень дружна. Кстати скажу — с нами в одном этаже жил какой-то женатый итальянец. У него родились шесть сыновей и все маленькие умирали, так что он выходил из себя, и в самом деле, нам тяжело было смотреть на несчастную мать, когда уже при мне еще не успели похоронить годовалого ребенка, как в это же время умер трехлетний и у них никого не осталось. Но она была беременна. И видя наших прелестных малюток, прелестного трехлетнего Мишу, за которым отец сам ездил в Москву, и хорошенького Сашу на руках кормилицы, Колович (фамилия итальянца) не мог равнодушно смотреть на наших детей. И вот Екат. Алекс. Бенецкая посоветовала попросить меня окрестить ребенка. Не знаю, были ли у них еще дети, но об этом лет через двенадцать слышала, что он жив. Так же поступил и другой знакомый Бенецких, аптекарь Назаревич, у которого была та же история, и мальчик, окрещенный мною, остался жив, и был уже молодым человеком, когда я перестала слышать о нем.

Наш контракт приходил к концу, меня всеми силами уговаривали остаться, а от мужа не знали как избавиться за его деспотический характер. Он все жаловался на разные болезни, которых, право, я не замечала, и, говоря, что хочет ехать лечиться в Евпаторию, советовал мне заключить контракт, а себе брал право написать свой, по возвращении. Этому дирекция очень обрадовалась и по возвращении не заключила с ним контракта, несмотря на то, что доктор из Евпатории писал А. И. Соколову: «Ради Бога, уберите от нас г-на Орлова. Он совершенно здоров, мы не знаем, что с ним делать, и боимся, что он разгонит наших больных!» Там были какие-то минеральные воды. Не имея никаких занятий, он еще больше предался своему Дурному нраву, сердился, обижался, что его снова не пригласили на сцену, и мне было тяжело все это время. Но по 15-летней привычке я молчала. Наконец, раз вечером, возвратясь домой в весьма некрасивом виде, он начал ко мне придираться и, браня меня, всех и все, имел неосторожность назвать дурным словом моего отца — мою святыню! Чаша терпения переполнилась, я встала и сказала: «Илья Васильевич, с этих пор я более не жена ваша». В первую минуту он очень сердился, бранился, потом встал на колени, просил прощения, но я сказала: «Вы можете жить у меня, как до сих пор, но женой вашей я более не буду». Видя мою твердость, выстраданную многими годами, он решился уехать в Москву, но проехав верст 30, остановился в имении хорошо знакомого А. В. Безрукого, который, как и вся публика, любил меня, а не мужа моего. Этот Безруков, почтенный старик, провинциал, никогда не видал порядочных артистов, поэтому был восхищен мною. И спрашивал знакомых, чем он может выразить свои восторги. Ему посоветовали сделать мне хороший подарок, браслет или что другое. Он обрадовался и подал мне на сцене два букета и два браслета. Впоследствии мы с ним познакомились и даже были с мужем у него в гостях, в его прекрасной деревне, где, гуляя по саду, поневоле кушала прекрасные желтые сливы, которые не срывала, а брала ртом.

Кстати упомяну, что я также ездила к знакомым Шос-такам, уезжая откуда, раз чуть не сделалась жертвою алчности поганых жидов. Со мною были горничная и лакей. Приехав на одну станцию, я спросила лошадей. Жиды, говоря, что нет почтовых лошадей, вздумали воспользоваться этим и начали просить баснословную цену. Я давала двойные, тройные прогоны — и слушать не хотят. Я решилась дожидаться почтовых лошадей, вдруг вижу, едет коляска четверней и сзади тройка в тарантасе. Это ехал г-н Абаза, помню имя Агей, а отчества не помню. Он ехал из имения и также остановился переменять лошадей. Он знал меня по сцене и, увидав, спросил с удивлением, что я здесь делаю? Я объяснила ему мое положение, а жиды и жиденята так и забегали, и ему уже вели всех семь лошадей. Но он приказал прежде заложить мой тарантас. Весь кагал закричал: «А мы зе сейцас отправим барыню, после вашего вельможества». — «А я до тех пор не поеду, покуда вы барыню не отправите». Нечего делать, они принуждены были впрягать мне лошадей и помогавшему им моему человеку грозили, что догонят нас, выпрягут лошадей и оставят нас в поле. Мой человек еще не успел мне сказать это, как Абаза, зная это жидовское племя, попросил меня сесть в экипаж и сказал шутя, что повезет меня в Одессу под конвоем. Так и сделал. Сам впереди, в середине я, и сзади его прислуга. Спасибо ему, этим он избавил меня от большой неприятности.

Итак, мой супруг приехал к Безрукому, начал у него прекрасно кушать и пить и надоедать, вступаясь в его хозяйство. Дело было Великим постом. Илья Васильевич пишет мне, чтобы я позволила ему приехать, чтобы хотя наружно, для людей, скрыть происшедшую между нами неприятность. Я отвечала, что мне так тяжело и горько всю жизнь играть комедию, что я решилась прекратить ее и просила бы и его сделать то же. На это он начинает умолять Безрукого написать ко мне о его страданиях. Он долго не соглашается, наконец, написав под диктовку мужа чувствительное письмо, но на маленькой записочке, вложенной тут же, он прибавляет: «Пишу по просьбе Ил. Вас. и все лгу. Он совершенно здоров, прекрасно ест и пьет и мне страшно надоедает своим умничаньем». Я ничего не отвечала на это, и Ил. Вас. сделал новый фортель.

В Великий четверг, после причастия, пошла я вечером в лицейскую церковь слушать двенадцать Евангелий, где всегда становилась в укромном местечке. Вдруг слышу в церкви какой-то шепот, а надо знать, что туда ездил губернатор и большая часть хорошей публики. Конечно, все знали о нашем разрыве. Шепот произвела Ек. Ал. Бенецкая, сказавшая при выходе некоторым знакомым, что мой муж приехал, и, подойдя ко мне, бледная и дрожащая, объявила мне эту новость. Она не любила и боялась моего мужа. Я осталась совершенно спокойна, дослушала всю службу и, придя домой, увидела мужа, лежащего на диване. «Здравствуйте, Ил. вас-, не прикажете ли чаю?» — спросила я, садясь за самовар. Он, видя мое спокойствие и твердость, не решился говорить о нашем положении, а прожив недели две или более, простился со мной и уехал. И куда же? Прежде в Калугу, где вступил в труппу провинциальных актеров. Там сгорел театр, и он, захватив с собой нескольких артистов и артисток, отправился еще в худшее место, в Серпухов, потому что там был городничим его однокашник и собутыльник.

В это же время кончался и мой контракт. Я располагала ехать в Москву к матушке, а между тем, ведя постоянную переписку с ней и братом, бывшим в Петербурге, я начала действовать по их советам. Они, так же как и я, боялись, что по законным правам муж не вздумал бы выписать меня в Серпухов или другую какую ничтожную провинцию. Уговорили тотчас по приезде в Москву ехать в Петербург к брату и там просить директора снова принять меня на московскую сцену, где я была так любима и где в эти три, четыре года никто не заменил меня. Приехав в Петербург в мае месяце, прежде начала моих переговоров с директором, просит меня наш хороший знакомый, бывший москвич К. В. Третьяков, сыграть в его бенефис. Изъявляя согласие, я прошу доложить об этом директору. Тот ни за что не соглашается, говоря: «Мне до сих пор нельзя глаз показать в Москву без того, чтобы меня не осыпали упреками за выход из театра г-жи Орловой, а теперь, когда узнают, что она здесь играет, мне надо будет и из московского директорства выйти». На это я велела сказать, что потому и решаюсь здесь играть для товарища, что решаюсь опять вступить на московскую сцену. Директор, видимо, обрадовался, просил меня приехать к нему, и, когда я объяснила ему причину, которая заставляет меня возвратиться на сцену, он сказал, что все это устроит, и просил несколько дней подождать ответа. Тут, конечно шутя, вспомнил о нашей ссоре, моих капризах. Я сказала, что не имела своей воли, должна была так действовать, а теперь в доказательство, что я ничего не ищу, кроме зашиты от мужа, я подпишу контракт не читая. «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь!»

Проходит около недели времени, брат получает письмо из Москвы, от своей тещи, известной артистки А. Т. Сабуровой, та спрашивает, справедлива ли молва, которую она вчера слышала от П. Н. Арапова. Он приехал к ней и с восторгом рассказал известие, слышанное в Английском клубе, что П. И. снова поступает на московскую сцену. Мы с братом удивились, что Москва говорит, а Гедеонов молчит. Я еду к нему и спрашиваю причину. Он, сконфуженный, отвечает: «Прошу вас, подождите еще немного, немного, и я дам вам ответ». Наконец, присылает за мной и читает письмо Верстовского, который, выражая радость Москвы о моем возвращении, пишет «Какие же роли будет играть П. И.? А г-жа Рыкалова, принятая собственно на амплуа П. И., должна будет совсем оставить театр?» На этом слове я остановила Гедеонова, сказав: «Благодарю вас, Алек. Мих., на этом условии я не хочу служить в московском театре и сумею прожить, сама себя защищая». — «Вот я говорил, что вы капризная, сейчас же и вспылили». А я повторила ему, что готова была подписать контракт, не читая, но никогда не соглашусь быть причиной чьего-нибудь несчастья, тем более Ры-каловой, с матерью которой и с семейством я жила душа в Душу. Приехав от директора к Третьяковым, у которых я останавливалась на это время, потому что брат уже переехал на дачу, я рассказала им все случившееся и, переодевшись, поехала обедать к СЬсницким.

Это было 21-го мая, день Ангела Елены Яковлевны. Когда я приехала, начались расспросы, как идут мои дела. Я все рассказала и объявила, что завтра уезжаю, и после обеда, простившись с ними, уехала. Возвратясь к Третьяковым, меня встретил брат ее М. Андр. Сомин, живущий у них, и сказал, что через два часа после моего отъезда был получен этот большой конверт. Я с изумлением посмотрела и спросила, что же это такое. «Вероятно, контракт», — отвечал М. А Я пришла в ужас. Как? Не спросив моего желания, не спросив меня о кондициях, как же можно делать такие вещи? ™ М. А напомнил мне разговор наш с Гедеоновым утром, который я ему передала, и сказал; «Каждый честный человек должен дорожить своим честным словом и держать его. Вы сказали, что подпишете контракт не читая, потрудитесь так и сделать», — и с этим словом распечатал конверт, обратил ко мне последним листом и подал перо для подписи. Нечего и говорить, в каком состоянии я была, но он настоятельно требовал, чтобы я исполнила свое слово, а это был такой прекрасный, умный, честный человек, во всех отношениях, что его можно и должно было слушаться. Я перекрестилась и подписала. Оборачиваю контракт и читаю: «Г-жа Орлова принята на петербургский театр». Тут, несмотря на всю мою твердость, я расплакалась, как ребенок, говоря, что я здесь буду делать? Здесь две Самойловы, Дюр, Федорова и др. Все любимицы, тогда как в Москве, я уверена, что буду встречена, как любимое дитя. Сомин и Третьяковы, напротив, очень обрадовались, что я здесь останусь, стали меня утешать, уговаривать. М. А. сказал, что сейчас напишет к брату (который жил на даче в Лесном), и уговаривали меня поскорее одеться и ехать в театр, где был бенефис Славина, и он прислал мне ложу. Скрепя сердце, я поехала с Map. Андр., и только что взошла в ложу, как через несколько минут отворяется дверь, вбегает А М. Максимов и как любимец и баловень публики падает передо мной ш колени и выражает свою радость, что я буду служить у них, что они узнали через контору. Максимов бывал в Москве на гастролях, где всегда играл со мною, и хвалил меня, даже в ущерб своим артисткам.

На другой день я поехала к Гедеонову с контрактом в руках. Он принял меня с самым суровым видом, воображая, что я непременно буду спорить и ссориться с ним и более за то, что он, уже по правде сказать, слишком обидел меня, назначив мне, всегда и везде первой артистке, только 700 рублей жалованья с какими-то ничтожными разовыми, от 5—12 руб. и даже без бенефиса, но я на это не обратила внимания и на его вопрос — «что?», — подавая контракт, сказала: «Я подписала». Тогда нужно было видеть удовольствие, выразившееся на липе директора. Он взял меня за руку, сказал: «Благодарю, благодарю вас!»— и, обратясь к режиссеру, прибавил: «Прошу, чтобы П. И. играла как можно чаще». Этим он хотел вознаградить меня за убавленное жалованье.

Теперь я могу утвердительно сказать, что этими маленькими неприятностями Господь вел меня ко всему лучшему в жизни, а Гедеонов, наказав меня за бывшие грубости, наказал и Москву моим переводом в Петербург за то, что «она его бранила». Уже после Верстовский рассказывал, что, когда Гедеонов написал ему о моем желании поступить в Москву, он, не боясь моего соперничества с Репиной, потому что уже она была его женой, и желая в свое управление возвысить сцену, отвечал, что все с восторгом услышали эту новость, а директор написал ему: «Это я без вас знаю, да если мы выскажем ей это удовольствие, она Бог знает чего потребует, а вы напишите так, чтобы она не имела большого торжества». Верстовский так и сделал, как сказано было выше, и тем дозволил обмануть себя и устроил замысел Гедеонова, а этот в оправдание перед Москвой всем рассказывал, что я сама просила служить в Петербурге. На другой день я получила от брата радостное письмо <…>

На другой день с М. А. и с Максимовым мы поехали к брату в Лесной. Там обо всем перетолковали. Все радовались, и меня заставили успокоиться и даже шутя, по приметам, предрекли мне богатство и хорошую жизнь. Примета такая: дело было 22-го мая, и под вечер выпало столько снега, что покрыло всю землю и листья на деревьях, которые уже были с двугривенный; и действительно, прекрасная была картина. Солнце осветило эту белую пелену, а снизу виднелась на деревьях зелень. Затем я поехала к Гедеонову и просила позволения прежде дебюта поехать в Москву. Он очень благодушно отпустил, и я, не торопясь, покончила все дела в Москве и привезла с собой матушку. Дебют мой был в самое неподходящее время, 13-го июля. Я желала сыграть какую-нибудь из более блистательных ролей в моем репертуаре, например «Материнское благословение» или «Отец и дочь», но под разными предлогами это отклонили, и я играла для первого дебюта хотя и хорошую, но неблагодарную роль «Елены Глинской». В этот день было затмение солнца, и я видела в первый раз в жизни днем звезды на небе. Первое время мы с матушкой поселились у брата, но вышли маленькие неприятности с его женой, и я переехала к Третьяковым, зная, что они скоро оставляют квартиру, которую я желала занять. Это был дом Масляниковых в 7-й роте Семеновского полка. Там я прожила все 9 лет, которые была в Петербурге. Живя некоторое время вместе с семейством Третьяковых, стало быть довольно тесно, мы с матушкой помещались в одной комнате. Моя горничная Таня в кухне; а тут еще, на беду, приехал к М. Анд. его друг Г. А. Теплов, и в это же время М. А. захворал тифозной горячкой, но тут подле любимого человека мы уже все соединились и просиживали над ним ночи. Вот в эти-то ночи он так много и так хорошо говорил о Боге, о Его любви к нам, грешным, и так разогрел мою душу, что как будто с этих пор только я начала сознательно молиться Богу.

В театре жила со всеми в дружбе, только с В. В. Самойловым никогда ничего не говорила и не кланялась, и вот почему: еще при жизни отца его слышала некоторые неблаговидные вещи, которые он совершал против родителя своего. Против меня, собственно, он только один раз неосторожно высказался. В бытность мою в Одессе он приезжал на гастроли, мы всегда играли вместе, я со всеми вместе восхищалась его талантом, и все шло очень хорошо. Он получал за каждое представление по 100 р., а за половинные бенефисы у других артистов только 50 руб. с дирекции. В это же время был и мой бенефис. Я подхожу к нему и прошу участвовать в моем бенефисе. Он с любезностью отвечает: «С удовольствием. У вас половинный бенефис?» — «Нет, полный». — «Ах, в таком случае извините. Я, право, не знаю…» Я не дала ему договорить, поклонилась, сказала «благодарю вас» и пошла прочь. С тех пор мы более не говорили. Он, вспомнив, что не получит ничего за бенефис, испугался и отказался, не подумав о том, что я, конечно, сделала бы ему подарок, стоящий дороже 100 руб. После, в Петер., я слышала, как он приобретает некоторые ценные вещи, как, например: убирая дом у Солодовникова, он покупал разные старинные, дорогие вещи и все, устанавливая, жаловался Солодовникову, что никак не найдет места для самой лучшей вещи, и тот, понимая это, дарил ему оную. Так как Самойлов сам был хороший художник, то, бывая на вечерах, выпрашивал себе разные картины и веши, и у многих не находилось духа отказать ему. Так мне говорил Ф. Ф. Львов и многие др., где он бывал. Приходилось и мне иногда бывать на этих артистических вечерах, например, у графа Ф. П. Толстого, у Штакеншнейдера и др. Это были истинно артистические вечера: пели, играли на фортепиано и др. инструментах, читали произведения наших лучших поэтов, а художники, сидя за столом, рисовали акварелью, карандашами, тушью и даже сажей хорошенькие маленькие картины, где Самойлов был не из последних. Он был действительно чрезвычайно талантливый, но жаль, что человека-то в нем не было, в том смысле, как говорил Гамлет про отца. «Человек он был». И с этим-то всех увлекающим артистом я никогда не кланялась, никогда не говорила, исключая того, что надо было переговорить для пиесы. Иногда он мне старался и повредить на театре. Помню, раз в водевиле «Барская спесь и Анютины глазки», где он прекрасно играл мужика Ивана, Да где, говорят, и моя роль шла превосходно, в одной сцене, гДе он учит меня петь русские песни, он вздумал скомкать эту сцену, и на мою просьбу спеть что-нибудь он, сказав: «Простите, барыня, у меня глотка болит», — пошел со сцены, но я, поняв эту проделку, воротила его и сказала: «Хо-Р°шо, я слышала, как ты поешь ее. Я спою, а ты поправь, где будет нехорошо». И тогда я сама спела всю песню, которую он должен был петь. Публика аплодировала, а я смеясь сказала: «Ну теперь ты можешь идти с больной глоткой». Выйдя за кулисы, как мне рассказывали товарищи, которые все его не любили, он вышел и сказал: «Нет, ее не перехитришь». И в самом деле, какая была разница между тремя артистами: Самойловым, Мартыновым и Максимовым. Первый был гордый, самонадеянный, не общительный, всех считал ниже себя, не был ни с кем с товарищами знаком домами и никогда ничем не помогал бедным товарищам. Мартынов был хороший человек, но так себе — ни рыба ни мясо, а Максимов имел только один недостаток, это несчастный запой, к которому его приучили богатые купчики, начиная с Прокофия Пономарева, но как человек — был превосходный; первое и главное — был хороший христианин, помогал бедным, любил товарищей, за то и его все любили и Господь послал ему прекрасную кончину. Когда после причастия и соборования он, испрося себе у всех прошение, был почти при последнем издыхании и вдруг, как будто что-то вспомнив, начал показывать своему брату на образа. Тот, думая, что он хочет взять какой-нибудь образ из киота, спрашивал, какой образ вынуть, тот показывал нетерпение, и когда увидал, что брат отворяет ящик в киоте и показывает ему башмачок от великомученицы Варвары, А. М. очень обрадовался, и, когда брат подал ему башмачок, он с радостью схватил его, начал целовать и тихо испустил дух. Сама была при его кончине. Он знал по ее житию, что она обещала быть помощницей в час смертный.

Вот случай о самонадеянности Самойлова. Мы готовили спектакль для 100-летнего юбилея русс, театра. Самойлов играл Сумарокова. Пиеса была написана по конкурсу, нарочно на этот случай, и все по возможности старались выучить роли и вообще чтобы спектакль прошел на славу, но, как нарочно, к этому времени захворал Самойлов, и я, грешница, до сих пор думаю, что он притворился, чтобы выказать себя, смутить и уничтожить других. Когда режиссер поехал к нему узнать о его здоровье и даже взять роль, если он не в состоянии явиться к назначенному дню, то он совершенно успокоил его, сказав, чтобы репетировали пиесу, что он играть непременно будет и приедет на последнюю репетицию. Так и было. И когда артисты стали говорить ему, как вообще они расположили сцену, где кому стоять, кому откуда выходить, он сказал: «Хорошо, делайте как знаете, а я буду располагать сценой, как приготовил ее». Да и начал говорить большие монологи, горячиться, придумал разные эффекты, до того, что в одной сцене суфлер потерялся, не знал, что он говорит, закрыл книгу, а Максимов и Григорьев ушли со сцены. Самойлов один продолжал импровизацию, кончил с пафосом и пошел со сцены при громе рукоплесканий всей публики, из которой первым был государь Николай Павлович. Мы, сидя за кулисами и видя его проделки, страшно негодовали, что он 100-летие театра ознаменовал обманом и фокусами, и когда стали ему выговаривать, что он перепутал сцену и всех поставил в неприятное положение, тогда он отвечал: «А вы слышали гром рукоплесканий? Государь и публика довольны, чего же вам еще». Тут мы поняли его умысел и еще с большим негодованием отвратились от него.

Вообще со всеми артистами я жила дружно, но семейных знакомств не имела, кроме дома Брянских. Бывало, П. И. Григорьев, а более помню П. А Каратыгина, принесут свою пиесу Для прочтения и говорят, если что покажется лишним — окрестите как общая крестная! на свое дитя как-то рука не поднимается. А я умела искусно это делать: не только прозу, но даже стихи — и еще чьи?.. Пушкина! убавляла, когда читала на сцене с живыми картинами: «Руслан и Людмила», «Рыбак и золотая рыбка» и Жуков. «Светлану». Это я делала по необходимости: нельзя же целую поэму прочесть на сцене, а я помню, что публика с удовольствием слушала эти отрывки. Я даже так умела импровизировать: раз мы играли новую хорошенькую комедию, не припомню названия… кажется, «Г-н Русаков». Действующие: Март., Макс, Григ. 1-й и я. Пиеса продолжалась час с четвертью… Это было в окт. В это время я обещала А. Т. Сабуровой приехать к ней в Москву сыграть в бенефисе. Отпуск мне дали на 6 дней. Через неделю — Лин-ской бенефис: у меня новая роль в драме «Красное покрывало». Пустая пиеса да еще в стихах. Я дала слово возвратиться накануне с твердой ролью и играть. Так и сделала: 20-го октября поехала (тогда была уже железная дорога), 21-го репетировала пиесы, 22 играла «Женский ум лучше всяких дум», «Вот что значит влюбиться в актрису!» и читала балладу «Светлана» Жуковского. Теперь следует сказать о торжестве этого дня! Театр был полон. Говорили, что если бы он был так же велик, как огромная Театральная площадь, то все-таки не вместил бы всей публики, желающей меня видеть. По приезде я нашла уже следующую записку от почтенного, старого почитателя моего таланта графа Андр. Ив. Гудовича: «Прошу Вас покорнейше, Пр. Ив., удержать за мною обе ложи литера Б и № 7. Ваш превосходный талант слишком увлекателен, чтобы лишать себя удовольствия видеть Ваше представление, и я не премину быть со всем семейством, Ваш покорный слуга А. Гудович». И действительно был и обращал на себя общее внимание. Когда публика засмеется и зааплодирует, он, ничего не слыша, громко спрашивает жену: «Что они говорят?.. Чему смеются?» И она, конфузясь, должна повторять довольно громко наши слова. Это была вторая его жена — очень молодая: помню, как многие осуждали его за этот второй брак. Когда еще мы с мужем служили в Москве, граф приезжал к нам с визитами и всегда сам был одет как истый англичанин, и экипаж, и лакей, и лошади — все было на английский манер. Однако с именем тр. Гудовича так много связано воспоминаний еще о пребывании моем в Одессе, что я должна снова вернуться туда.

Он и в бытность нашу в Одессе, еще со старой графиней, всегда посещал театр и также делал нам визиты. Однажды он сказал, что графиня очень больна и все искусство докторов не помогает ей. Я и посоветовала ему обратиться к Надежде Григор. Цинской, урожденной Игнатьевой. Она была ясновидящая и действительно делала чудеса. Вот об ней-то надо многое рассказать. Лев Мих. Цинский был в Москве обер-полицмейстером, о чем уже упомянуто; всегда, как и другие, был очень внимателен к моему таланту, и когда, оставя службу в Москве, женился на вышеупомянутой Над. Григ, и приехал в Одессу, то поспешил возобновить знакомство с нами. Познакомил меня со своей женой, и я опишу, какое это было прекрасное, необыкновенное существо. Вот что она сама мне рассказывала: «В нашем многочисленном семействе с малых лет я была самым болезненным ребенком. Родители все делали к восстановлению моего здоровья — ничто не помогало. Когда мне было 14 лет, я сильно захворала и доктора приговорили меня к смерти, чего и ожидали мои родители. В это время приехал к нам старый знакомый г-н Пашков, известный в то время магнетизер. Узнав о горе моих родителей, он попросил позволения меня видеть и попробовать надо мной свои опыты. Долго они не решались, но ввиду приближающейся смерти дозволили. Нервы мои были так слабы, что при начале опыта я сейчас же заснула и на вопрос его, чем меня лечить, отвечала: сделать сейчас холодную ванну. С этим ответом пошел г-н Пашков к родителям, они пришли в ужас, как можно Убирающую девочку сажать в холодную ванну. Он их убедил, что она может от этого воскреснуть. Действительно, так и было. После ванны я немного укрепилась, и далее он продолжал свое лечение по моему назначению, «есть о моем чудном исцелении разошлась по Москве, и многие пожелали пользоваться этим. Я была очень счастлива, что могу быть полезной людям. Благодаря Бога за свое исцеление, я лечила, конечно, безвозмездно. Московские доктора обратили на это внимание, очень негодовали на меня, называя это шарлатанством. Наконец, обратились к властям и просили приказать запретить мое лечение. Мне это было чрезвычайно неприятно, я просила у них позволения лечить только бедных, но они соглашались на том условии, чтобы я позволила им сделать над собою опыт, который бы их убедил, что мое лечение есть истинная искра Божия, хранящаяся в душе каждого человека. Когда тело мое умирает, то душа видит все ясно и действует на пользу ближних. Я дозволила сделать опыт и до сих пор страдаю от него. Видите, я всегда хожу с распущенными волосами, и это потому, что от боли я не могу ни завязать, ни причесать своих волос. Когда собрались доктора, то вот какие опыты они делали. Г-н Иноземцев впускал мне от затылка в голову большие булавки, от этого и осталась боль в голове. Поджигал мне пятки, а г-н Лазарик, зубной врач, выдернул мне большой коренной здоровый зуб, и в это время они смотрели мне в лицо, покажутся ли малейшие признаки боли, и, не найдя их, уверились в моем настоящем ясновидении и оставили меня в покое. С тех пор я беспрепятственно приносила пользу бедным. В семействе братья и сестры часто желали расспросить меня о многом житейском, до них касающемся, но я всегда давала ответы религиозные, вразумляющие их, что надо во всем покоряться воле Божией и не узнавать будущего. Даже для шутки в деревне, во время моего усыпления, сажали меня играть в карты, и я их всех обыгрывала. Этой шуткой иногда пользовался даже и наш известный герой Ал. Петр. Ермолов. Он был также близко знаком с моими родителями и всегда, садясь играть, желал быть мной обыгранным, меня усыпляли, завязывали глаза, и его желание исполнялось. Усыпить меня было очень легко, стоило только человеку с сильной волей положить мне руку на темя — и я засыпала, а когда нужно было разбудить меня, то стоило взять за большой палец правой ноги». Бывало, Лев Мих. предлагает мне:

«Не угодно ли, Пр. Ив., я сейчас ее усыплю». — «Нет, нет! Мне гораздо приятнее говорить с вами наяву!..» И я прошу продолжать интересные рассказы. «Да, действительно, со мной были необыкновенные случаи, — продолжала Над. Григ. — Однажды вечером я молилась Богу, один из братьев вошел ко мне проститься, и видя, что я стою на коленях, прислонясь к креслу, он постоял некоторое время и, не замечая никакого движения, подошел и нашел меня почти похолодевшею. Конечно, все пришли в ужас, думали, что я умерла, но, к счастию, увидали записку на моем письменном столе, где было сказано, что в таком положении я пробуду три дня, чтобы положили меня в постель и не топили комнаты. А дело было зимой, в деревне. Так как этот случай был в первый раз, то никто не надеялся, чтобы я проснулась, и считали меня мертвой. К концу третьего дня все родные, стоявшие подле меня в шубах, наконец решились затопить камин, говоря, если она и проснется, то замерзнет от холода. Камин затопили, теплота начала согревать воздух, меня, покрытую шубами, начали раскрывать и вдруг заметили, что у меня на теле черные пятна, как признак разложения. Увидя это, все громко зарыдали, почитая меня мертвой, и я вскоре проснулась, и первое мое слово было: «Положите меня в ванну со льдом». Так и сделали, кровь приняла правильное обращение, пятна прошли, и я стала здоровою. Подобные пароксизмы в большей или меньшей степени бывали со мной не один раз». «Да, — прибавил Лев Мих., — я хотя оыл предупрежден, но однажды она меня страшно напугала. Я нашел ее также на коленях в бесчувственном состоянии, и, к счастию, в записке было сказано, чтобы ее не беспокоить, что это продолжится два дня и она проснется». Так и было. «Вот посмотрите, как я пишу рецепты», сказала Над. Гр., вынимая из стола рецепт, написанный по-латыни и подписанный: доктор медицины и хирургии Игнатьев; а она ничего не знала по-латыни, но, получая по ним лекарства из аптеки, приносила больным пользу. «Когда мы жили в деревне, это делалось так: я во сне вставала ночью, писала, чтобы были приготовлены такие-то травы и другие медикаменты и чтобы тут же были пузырьки, баночки и кастрюльки, а в камине дрова, и я, вставая, сама варила снадобья и утром рассылала их по сонному назначению. Так я вылечила Льва Мих. Узнав о исцелении моих больных, он по совету Пашкова решился к нам приехать и спросить о своей болезни, от которой он давно лечился и очень страдал. Я во сне сказала, в чем состояла его болезнь и что лечили его неправильно. Когда он начал лечиться по моим рецептам, то скоро выздоровел и, сблизившись с нашим домом, сделал мне предложение выйти за него замуж». «Теперь уж позвольте мне продолжать, — сказал Л. Мих. — Когда я был у вас, П. И., вы мне говорили, что моя жена чрезвычайно симпатичная, а я вам сказал, что это сущий Ангел, и теперь при ней тоже повторяю, — сказал он, целуя ее руку. — Это дивное существо, добрая, религиозная женщина и мать моего прекрасного сына Коли. Вот и об его рождении она заранее написала и назначила имя Николая в честь св. Угодника. Теперь я уже привык к ее писаниям, да они уже стали и реже, но вообразите мое положение, когда, только что летом женившись, мы приехали в наше имение близ Одессы. Один из ее братьев провожал нас. Через несколько дней я вижу, что она встала с постели, писала что-то довольно долго и наконец легла. Я, погодя немного, тихонько встал и при восходящем солнце прочел, что она должна ехать с братом к родителям, чтобы проститься навсегда с отцом, который должен умереть в ноябре месяце, и что такого-то сентября она возвратится. Я не решился прямо сказать об ожидающем ее несчастии, но нашел нужным передать об этом брату. Мы посоветовались и начали действовать. За чаем я начинаю разговор о ее родителях, спрашиваю, не скучает ли она? Но она с откровенностью говорит мне, что хотя она их очень любит, часто о них думает, но моя любовь заменяет ей всех. (А надо заметить, что он был более чем вдвое старше ее. В это время ей был 23-й год, а ему близко к 60.) Я и предложил ей съездить с братом в их подмосковную деревню повидать родителей. Сначала она испугалась моего предложения, но затем по убеждении нашем и когда я сказал, что недели через три она будет дома, Над. Гр. поблагодарила и решилась ехать». «На дороге, — так продолжала Над. Гр., — брат ска-зал мне все, и подумайте, с каким горьким чувством я должна была ехать, зная, что в последний раз увижу моего добрейшего отца! Мы с братом решили посвятить в эту тайну только братьев, чтобы не огорчать заранее бедных сестер предстоящим несчастием. Когда мы въехали во двор, мой отец первый вышел на крыльцо, здоровый, веселый и счастливый, что видит меня, а я бросилась ему на шею и рыдала при мысли, что это почти последние объятия. Вся семья удивилась и обрадовалась нашему приезду, тем более, когда я объяснила, что Л. Мих., зная, как я люблю родителей и все семейство, желая сделать мне удовольствие, уговорил ехать и прогостить недели две. Это для всех нас блаженное время отравлялось мыслью, что я должна навсегда проститься с моим обожаемым отцом, а он еще, как нарочно, все твердил мне, что сам приедет зимой повидаться с нами. Я все время не могла довольно наглядеться на него и, прощаясь, рыдала, как ребенок, которого ничем не могут утешить. В сентябре была дома, а в ноябре получила известие о кончине отца!» И часто много рассказывала она мне разных мелочей, делаемых во сне, как, например, она по-английски не знала, а читала и переводила письма, которые клали ей сонной на грудь. В Одессе не многие знали о ее ясновидении, мало обращались к ней, но кто иногда просил ее о помощи, она сама не ездила, но только просила принести какую-нибудь вещь с больного и, держа ее, сонная, в руках, узнавала болезнь и давала советы, чем лечить, прописывала рецепты и сама составляла. Когда я говорила о графине Гудович, она также просила прислать вещь от больной, но графиня не поверила и не решилась ничего послать, тогда я уговорила графа самого съездить к Над. Гр. и упросить ее приехать, что она решилась сделать для пользы больной. Графине она помогла, дала много советов, как ей действовать, если болезнь опять возвратится, но она была не совсем внимательна к этим советам, и когда через несколько времени болезнь повторилась, она не могла обратиться к Над. Гр., потому что уехала в деревню, и, забыв ее советы, обратилась снова к докторам и в скором времени скончалась. Но она была уже очень стара, так же как и граф. После смерти жены, уезжая в деревню, он заехал к нам проститься и взял слово, что мы непременно посетим его в его великолепном имении. Мы это исполнили и полюбовались на богатство и роскошь русского вельможи. Помню тут какого-то Соллогуба, кажется, женатого на сестре графа, и кто-то в доме мне говорил, чуть ли не сама мадам Соллогуб, что она вышла против желания семейства, по любви, за своего мужа и очень долго родители не прощали ее, как будто оскорбившую свой род таким неравным браком. Нечего описывать имение и жизнь графа, все знают, видели и читали, как жили наши вельможи. Помню только, что граф, гуляя со мной по своему дивному саду, много рассказывал об императоре Павле Петровиче. Близким человеком к нему был отец или брат графа. Он был первым доверенным еще до воцарения и много рассказывал из жизни его. Граф и мне говорил многие эпизоды, но я забыла все частности. Помню только одно, что он чрезвычайно его хвалил и говорил, что если бы этого человека не озлобили, то царствование его было бы самое полезное и правдивое для России. Тут мы расстались с графом, и потом я его видела последний раз в жизни в 1854 году в театре, а на другой день он сделал мне визит в доме А. Т. Сабуровой, у которой я останавливалась.

Теперь кончу о Над. Гр. Цинской. Знакомства моего с нею было всего 2 месяца в 48 году. Они приезжали в Одессу летом из имения, и потом по отъезде я слышала, уже через год впрочем, что Бог дал ей еще сына Михаила и вскоре она скончалась 23—24-х лет. С тех пор я более ничего не слыхала об этом семействе.

Теперь снова возвратимся в Москву к бенефису г-жи Сабуровой. Спектакль был вообще хорошо составлен: «Русский мужичок и французские мародеры». Эпизод из войны 12-го года. «Женский ум лучше всяких дум». Я играла роль г-жи де Лери. «Вот что значит влюбиться в актрису», роль г-жи Дюмениль, и читала балладу «Светлана» с живыми картинами.

Вот что было написано в фельетоне «Московских ведомостей» об этом бенефисе: «Представляя подробный разбор этого чрезвычайно интересного по участию в нем такой отличной артистки, как П. И. Орлова, спектакля нашему театральному рецензенту, мы не можем не сказать о том, каким громом рукоплесканий встретила московская публика свою бьгошую любимицу, которую она так давно не видала, как рукоплескала она ей, когда при окончании пьесы «Вот что значит влюбиться в актрису» П. И. Орлова подошла к авансцене и прочла следующие стихи:

Я как птичка прилетела На призыв семьи родной; Но надеяться не смела Вас обрадовать собой, Мне хотелось без искусства Задушевные слова Молвить здесь в порыве чувства: Здравствуй, матушка-Москва! Здравствуй, древняя столица, Колыбель счастливых дней И судья и баловница Первой юности моей! И тебя я вижу снова, Драгоценный сердцу край, Чтоб сказать тебе два слова Только: здравствуй и… прощай!

Еще прежде окончания стихов, прекрасно прочитанных этою артисткой, при стихе:

Здравствуй, матушка-Москва! — восторженные рукоплескания прервали чтение артистки и долго не дозволяли ей продолжать его, а по окончании публика потребовала повторения, рукоплесканиям и вызовам не было счета. 24-го числа было повторение бенефиса Сабуровой 1-й. Восторг, возбужденный в публике игрою Орловой, был такой же, как и в бенефис. Пред окончанием спектакля П. И. Орловой был подарен браслет, приношение московской публики чудному таланту этой прекрасной артистки». Да, моя родная Москва вполне доказала, что любит и помнит меня.

Возвратясь в Петербург утром 26, и, как теперь помню, это было воскресенье, мне говорят, что я играю две роли и должна в 10 часов ехать на репетицию. Это меня сильно огорчило, и, приехав на репетицию, я много высказала начальнику репертуара — Федорову, говоря, что, всегда выказывая мне участие, он не подумал, что этот физический труд может чрезвычайно быть вреден для моего здоровья. Тем более что назначена была пиеса «Демон», где у меня огромная роль, вся основанная на крике и ломанье. Эту пиесу я всегда называла моей гимнастикой. И действительно, натурально и с чувством не говорила ни одного слова, а только выделывала разные эффекты. И прежде не смели назначать с этой пиесой другую роль для меня, но зато уже за этот сюрприз я и сыграла с ними шутку, и вышеозначенную пиесу «Г-н Русаков» играя в первый раз час с четвертью, тут управляла сценой, как Самойлов в столетний юбилей театра, и кончила пиесу в 25 минут. Конечно, с согласия артистов, которые, жалея и любя меня, позволили мне действовать по моему усмотрению, и я, зная почти всю комедию наизусть, потому что и эту пиесу убавляла при ее постановке, все-таки кончила спектакль с успехом. А на другой день в бенефис Линской играла новую роль, которую учила на жел. дор. на диване 1-го класса.

Еще в 1853 году я выписала из Одессы сестру с тремя детьми. Ее муж Мих. Анд. Шуберт еще ранее оставил службу в Одессе и Москве и перешел в Харьков. Сестра немного позапуталась в Одессе, я уплатила ее долги, попросила перевести ее в Петербург на службу и поместила у себя. Немножко тяжело мне рассказывать про наше житье-бьггье, но… не упоминая обо всем, я упомяну только все касающееся до меня в ее жизни. Прежде всего она доставила мне много горя своей болезнью, у нее сделалась рожа на голове, и я, не жалея ни денег, ни собственного здоровья, просиживала над ней ночи. Господь помог, и, когда она стала выздоравливать, доктора посоветовали ей обрить волосы, и от этого она казалась еще моложе. До того, что 24-го сентября 1853 года возила я приезжую из Москвы мою старую знакомую Ф. П. Ланину в Царское Село, и там у дворца встретили приехавшего в коляске цесаревича Ал. Ник. с супругой, и он, ответив на наш поклон, с своей ангельской улыбкой обратясь ко мне, спросил: «Не желаете ли посмотреть дворец?..» — «Если дозволите, ваше высочество». Он обратился к вышедшему его встретить гофмаршалу Вас. Дм. Олсуфьеву и сказал: «Прикажите им все показать». Цесаревна Map. Алекс, вошла во дворец, а цесаревич уехал верхом. Тут же подали кабриолет и вышел красавец покойный цесар. Ник. Алекс, и ныне царствующий император Ал. Ал., и мы полюбовались, как первый, погладив лошадь, ловко вскочил в экипаж и торопил своего братца. В. Д. Олсуфьев, который знал и любил меня с юных лет, тотчас приказал позвать чиновника и поручил провожать нас, а сам, как всегда, приветливо поговорив со мной и поглядев на сестру, бывшую в чепчике, спросил: «А эта — ваша дочка?» Тогда я, шутя, сказала:

«Что это как вы меня обижаете, В<асилий> Д<митри-евич>! Эти сестра моя и моложе меня <на> 10–11 лет». — «А я думал, что ей 14–15 лет». Когда мы ходили по дворцу, то этот ангел! эта святая страдалица императрица Map. Ал. приказала даже привести нас в свой кабинет и сама, из двери спальни, милостиво глядела на нас. Сестра была очень хорошенькая собою, невысокого роста, чрезвычайно грациозная и прекрасно исполняла роли молодых невинных девушек. Что же мудреного, что при всем этом, а главное при ее ветрености, у нее было множество ухаживателей! А у меня за нее очень смешные объяснения, подобные следующему. Меня посещали очень немногие; я не желала заводить большого знакомства да не имела на это и времени; но с водворением у меня сестры началась атака на мою квартиру. Ко мне приезжали представляться, знакомиться, но я всем отказывала. Однажды, ее не было дома, приезжает какой-то г-н Вольф, военный, и просит позволения меня видеть. Я, предполагая, что это какой-нибудь автор с новой пиесой (они ко мне часто являлись), приняла его. Вместе со мной вышли в гостиную двое меньших детей сестры: Александр 6-ти лет и Владимир 3-х. Я спросила, что доставляет мне удовольствие видеть г-на Вольфа, и он без церемоний начинает мне делать выговор за мой образ жизни. Что я поступаю слишком жестоко, не позволяя никому приезжать, чтобы иметь честь и удовольствие проводить у нас время, тем более имея такую прекрасную девицу, как моя сестра… Я улыбнулась, поблагодарила его за любезности и сказала, что, во-первых, мы очень заняты с сестрой нашей службой, а во-вторых, сестра, имея священные обязанности, этих детей, да еще старшего, который уже ходит в гимназию, должна посвящать им свободное время. Мой молодой герой весь вспыхнул и с досадой отвечал: «Вы изволите смеяться надо мной или говорите это, желая унизить вашу сестру, может ли быть, чтобы такое милое наивное существо могло иметь столько детей, да еще в гимназии». — «Спросите их, если вы мне не верите». Он действительно обратился к детям и спросил: «Где ваша мамаша?»— «На лепетиции», — отвечал Саша. «А как ее зовут?»— «Александра Ивановна». И опять-таки, с сомнением глядя на меня, он сказал: «И это дети такой прелестной, молодой женщины!» А Саша, как всегда, был очень смелый ребенок, вдруг сказал: «Наса мамаса пле-сывая». Влюбленный пришел в ужас: «Помилуйте, что же это он говорит, у нее прелестные, роскошные волосы!»— «Это парик, — отвечала я хладнокровно, — после болезни она обрилась». Помню, что этот господин уехал с предлинным носом и, кажется, оставил свои домогательства.

Надо сказать правду, что сестра очень скучала, живя со мной, и часто уговаривала меня если не делать больших знакомств, то хотя изредка приглашать литераторов. Я сделала глупость, послушала ее, послала приглашение, и все были так любезны, что не отказались, а именно: Тургенев, Гончаров, Краевский, Григорович, Полонский, Потехин, и не помню кто еще. Конечно, время провели приятно, в умных, веселых разговорах; а кончилось тем, что на другой же день, рассказывая об этом вечере, передавали какие-то насмешки и сплетни на сестру, и я сказала ей, что более не хочу наводить глупые нарекания на мое доброе имя, а что я им очень дорожила, тому доказательством мой дневник, начатый мною на другой год поступления моего на петерб. сцену. Приведу его вкратце…

Перечитала его и почти ничего не нашла интересного. Вообще любила много молиться, читать духовные книги, для этого мы собирались после Всенощной у меня или у брата или у Михаила Андреевича Сомина. Этот человек был моим учителем по части религии и нравственности. В это время мне было 37 лет. Немудрено, что Марковещий удивлялся и не верил моей чистой жизни, тем более что находились люди сильно ухаживающие за мной, и не скажу, чтобы это было мне неприятно… но я так боялась падения, что сильнее молилась, и Господь избавил меня от греха.

Из дневника можно только упомянуть о моем знакомстве с Тургеневым.

1854 года 1-го марта (день Ангела моего брата). Утром была в церкви, потом весь день у брата, вечером ездила в театральное училище смотреть спектакль. Оттуда Варвара Александровна (жена брата) пригласила Григоровича пить чай, и мы просидели до 1-го часа. Он просил позволения приехать ко мне и в разговоре, узнав, что я желаю познакомиться с Тургеневым, обещал его и Дружинина в четверг привезти ко мне. Дай Господи, чтобы эти знакомства, которые я хочу заводить по совету брата и по желанию сестры, не были бы кому-нибудь во вред, а главное, не столкнули бы меня с предпринимаемого и желаемого пути: быть ближе к Богу.

3-го марта. Сговорившись с Александрой Матвеевной Читау смотреть для нее дачу, я дала слово у нее обедать. Все утро была дома; в два часа приехал Григорович и вслед за ним А. В. Висковатов; просидели до четвертого часа; после мы с сестрой отправились к Читау, оттуда на дачу, где я немного простудилась. В 8-м часу, возвратясь домой, спешила поскорей переодеться, чтобы принимать новых гостей: Тургенева и Дружинина, которые приехали с Григоровичем и просидели до часу. Опять день в суете и болтовне. Но, благодаря Бога, в болтовне умной и безвредной — хотя и не спасительной.

5-го марта. Утром у обедни; вечером ездила с сестрой в школьный театр, там сидела и много говорила с Тургеневым.

7-го марта. Привел Господь быть у обедни. Кофе пила у Марии Андреевны Третьяковой, чтобы видеть ее брата Михаила Андреевича и, рассказав ему все, получить выговор и подкрепление, которое, признаюсь, мне весьма нужно; и хотя я не нахожу особенного удовольствия в этих развлечениях, но и не стараюсь избегать их, а это дурной знак. Вместе с сестрой обедала у Ивановских, домой вернулась в 11, теперь хочу спать, а надо учить роль — много работы.

11-го марта. Три дня ничего не записывала!.. Как много я занимаюсь своей нравственностью!.. И все еще себя оправдываю, что я ничего не говорю и не делаю, да что в этом польза, когда и хорошего я тоже ничего не говорю и не делаю.

18-го марта. День Ангела сестры. Была в церкви, служила молебен; потом поехала на репетицию, где мне все показалось так пусто и так скучно, что я уехала, не дождавшись конца. Вечером у нас было много гостей; обедали брат, Варя и все их семейство. Слава Богу, все было хорошо и благополучно!

19-го марта. Все утро была дома, убиралась после вчерашнего, а вечером ездила с сестрой в концерт инвалидов, где видела всю царскую фамилию.

25-го марта. С 21-го числа порядочно прохворала; только вчера через силу привел Господь быть у Всенощной в Училище, где Алексей Михайлович Максимов великолепно читал Шестопсалмие. Сегодня ездила с маменькой на Волково: сороковой день кончины Александра Ивановича С^илье, и мы служили особо в церкви Пономарева. Только и успела прочесть на этот день Четьи-Минеи, а то весь день были гости. Помилуй и сохрани меня Боже от рассеяния!

26-го марта. Весь день дома по случаю ужасной погоды, нанималась работой; для угождения матушки играла с ней в карты, но успела и дельным заняться: во время обедни читала Акафист Ангелу-хранителю и Четьи-Минеи. Во время Всенощной — Акафист Пресвятой Богородице.

27-го марта. Целый день учила роли и занималась работой. Была у Всенощной, потом приехал Великополь-ский, просидел до 11-ти часов; по отъезде его поневоле поиграла с матушкой в карты, а теперь пора спать.

4-го апреля. Давно не записывала, потому что очень однообразно проводила время: или дома, или в гостях играла в лото, поэтому поздно ложилась и не могла писать. Каждый день упрекала себя за эту пустую, беспорядочную жизнь и каждый день делала то же самое. Благодарю Господа, что хотя в церкви бывала и молилась с благодатными слезами. Опять начала говеть и первую Всенощную слушала в церкви Спаса Преображения. Помоги Господи окончить благое желание.

Что было для меня особенно трудно — это возиться с сестрой. Она моложе меня на 11 V2 лет и совершенно различного характера и верования. Она так соскучилась жить со мной и с матушкой, что по приезде моем из Москвы, после шести дней моего отсутствия, я не нашла ни ее, ни детей. Она переехала в дом Министерства внутренних дел, где тогда жил и служил Степан Дмитриевич Яновский. Говорить об нашем общем горе я не буду. С этих пор мы сделались почти чужими друг другу. Матушка очень плакала, брат сердился, а я предоставляла все воле Божией, молилась и просила Его помощи, и Господь так утешил меня, что с тех пор я могу только благодарить Бога за все мое прошедшее и настоящее. Жила я с матушкой в спокойствии и в довольстве. Театральные дела меня не занимали и не огорчали, потому что я никогда не была завистлива. Изредка приезжал ко мне муж мой. В это время он, получая пенсию, жил в Боровичах. Несколько раз помешался в деревне у своих племянниц, но по характеру нигде не мог ужиться. Я всегда принимала его ласково, но на его намеки, на его желание жить со мною всегда отвечала откровенно, что если я могла с ним ужиться, как жила 16 лет, то мою старушку-матушку не желаю подвергать прежним неприятностям, да и квартира моя не была так велика, чтобы уделять для него лишнюю комнату. А главное: я уже так привыкла к моей разумной свободе, что мне тяжело было подчинять себя его вспыльчивости и капризам. Впрочем, я всегда с признательностью вспоминаю, что он никогда не хотел употребить данной законом власти мужа над женой и не вызывал меня играть в провинциях. В 1854 году была Крымская война.

Читая газеты и слушая письма Николая [вановича Пирогова, которые он писал жене, а г-н Веневитинов привозил по понедельникам на вечера к Глинкам, душа моя рвалась на помощь страждущим! Особенно, когда он выражал благодарность императрице и Елене Павловне за присылку сестер милосердия и описывал пользу, приносимую ими. Я часто говорила об этом с Н. И. Гречем, высказывая желание ехать в Крым, но он всегда старался отвлечь меня от этих мыслей и говорил, что этим я могу возбудить только говор и насмешки, что актриса поехала показывать себя на театр войны. Я молчала, но не заглушала в себе желание исполнить задуманное. Настал роковой день 18 февраля 1855 года. Я говела и в два часа поехала исповедаться к свящ. Дебольскому в Коммерческое училище. Дверь была заперта, и я вошла в магазин Лапиных; вижу — там какое-то смущение… Главный приказчик Иван Федорович спрашивает меня тихонько: «Вы ничего не слыхали?» — «А что?» — «Говорят, государь скончался…» Меня как громом поразило. Я вышла, взяла извозчика и поехала ко дворцу. Там увидала множество народа… спросила полицейского: правда ли, и услыхав подтверждение, возвратилась в церковь и вместо испове-ди вместе с батюшкой поплакала горько. На другой день после причастия поехала во дворец, но там сказали, что Клодт снимает слепок лица и руки. (Мне после дарил Н. И. Греч эти вещи — но маски я не взяла, а могучую руку храню до сих пор.) Зная, что после этой страшной катастрофы театры закроются, мое желание ехать в Крым еще более возгорелось!..

Я начала спрашивать, сколько времени продолжится траур, и никто не мог сказать ничего верного. Владимир Иванович Панаев передал мне со слов министра двора Владимира Федоровича Адлерберга, что государь Александр Николаевич так убит горем, что никто не смеет спрашивать об увеселениях. Наконец в 1-й день Пасхи Адлерберг решился спросить, и государь отвечал: «Хотя родитель завещал не делать обычного траура, но открыть увеселения слишком рано. В провинции могут начать 18-го мая — через 3 месяца после кончины, а в столицах — после Успенского поста — 16-го августа». Все это я услыхала на второй день Пасхи — на вечере у Глинок. Душа моя закипела, и я сказала тихонько Вл. Ив. Панаеву: «Завтра директор представит мою просьбу об отпуске к министру — прошу вас постараться, чтобы она была исполнена и чтобы меня отпустили с жалованьем». Он стал расспрашивать, куда я еду? И ему как доброму, хорошему и любящему меня человеку я сказала правду… он заплакал, сказал Фед. Ник. и Евд. Пав. Глинкам. Все начали убеждать меня оставить мое намерение, представляя разные ужасы… но я просила их предать меня воле Божией и только помочь мне в чем будет нужно. А главное — взяла с них слово никому не говорить, имея уже в голове, как все устроить втихомолку.

Наутро я подала просьбу Гедеонову об отпуске на 3 месяца с жалованьем для поправления здоровья. С вечера послала записку к брату, и он приехал к обеду. Объяснив ему все, мы стали придумьгоать, как сказать матушке об моем отъезде… Но теперь всего лучше выписать предисловие, написанное братом к моим письмам. Он очень верно передаст наш разговор.

Загрузка...