Начало 1920‑х годов – это точка отсчета длинного и сложного процесса демонизации оппозиции, который начался с провозглашения святости «партийного единства» и закончился физическим уничтожением оппозиционеров в годы террора. Попытка объяснить один и тот же дискурс о внутреннем враге, взятый в разных масштабах, методом исторического анализа позволяет двигаться, по выражению Л. Я. Гинзбург, «от рассмотрения огромных массовых движений до все умельчающихся групповых формаций; и вплоть до отдельного человека, включая самые интимные стороны его внутренней жизни»75. Это возможно при помощи инструментария микроистории и антропологии. Наши представления о партийной повседневности пополняются благодаря партийным документам – стенограммам партсобраний или материалам партячеек. Еще более важным источником исследовательского материала являются архивы другого партийного органа – контрольной комиссии. Именно эти органы обладали правом контролировать и анализировать поведение и взгляды оппозиционеров и «склонных к оппозиции», чтобы определить, насколько они исправимы.
Деятельность Центральной контрольной комиссии (далее – ЦКК) регламентировалась Инструкцией о правах и обязанностях членов ЦКК, утвержденной Президиумом ЦКК 28 июня 1924 года76. Для рассмотрения дел о проступках членов партии из состава ЦКК была выделена Партколлегия в числе 9 человек, которая решала вопросы, касающиеся борьбы с нарушениями партийной этики. «Парттройки» являлись рабочими органами Партколлегии; в них входили 2 члена Партколлегии и 1 член ЦКК в порядке очереди. Постоянной работой в Партколлегии были заняты ответственный секретарь и два его заместителя. В Положении о ЦКК ВКП(б), утвержденном Оргбюро ЦК ВКП(б) 7 июня 1926 года, на Партколлегию, работавшую непосредственно под руководством Президиума, возлагались задачи по рассмотрению персональных дел коммунистов, нарушавших положения программных документов и Устава, не выполнявших решений съездов. К рассмотрению дел в Партколлегии привлекались все члены ЦКК в порядке очередности, а также рядовые члены партии из производственных ячеек в качестве партийных заседателей. Наиболее сложные персональные дела рассматривались на секретарских заседаниях Партколлегии, на которых присутствовали секретарь Партколлегии, член Партколлегии, докладчик и технический секретарь77. «Совестью» ЦКК да и всей партии считался Арон Александрович Сольц. «Хранитель партийной морали», он имел репутацию «последнего арбитра» во время партийных чисток середины 1920‑х. Бытовал такой анекдот: «Плакат в ЦКК: „Добро пожаловать! Хлеба вам не поднесем, но Сольца на хвост насыплем“»78.
Встреча контрольной комиссии и оппозиционера была непростым событием. Ее ход зависел от того, как воспринималась личность нарушителя: кто он, каковы его намерения, насколько он опасен. Опрашиваемых «вызывали» в комиссию – неявка грозила взысканием и часто даже исключением из партии. Как следовало оценивать эту встречу? Была ли она товарищеской беседой, «опросом», как она официально называлась, или слегка завуалированным «допросом»? В чем состояла вина, вменяемая оппозиционеру? Имела ли она партийный или государственный характер? Сказанное в кабинете контрольной комиссии подробно вносилось в протокол. Стенограмма разговора – документ, фиксирующий намерения опрашиваемого, – могла быть в будущем полезна и следователю. Это свидетельствует о намерении создать некое подобие кодификатора, который бы отражал все разнообразие душевной организации коммуниста: каков ты, к какому списку принадлежишь – врагов или друзей. Но на деле все было не так сильно формализовано. В процессе «состязания» с оппозиционерами важен был творческий подход, своеобразный диалог или даже полемика, поединок внутри дискурса и его взаимная конкурентная расшифровка и развитие.
Главным предметом спора был язык – не столько его семантика, сколько его прагматика: применение слова в конкретной ситуации. В сущности, вопрос был в том, как соотносить означающее с означаемым: как назвать содеянное оппозиционером – «проступком» или «преступлением»? Как охарактеризовать волю нарушителя – как «слабую» или «злую»? Сам факт того, что язык подвергался рефлексии, резко отличал дискурс контрольных комиссий от будущих допросов в кабинетах НКВД. Там, конечно, тоже шла дискурсивная игра – но уже другого рода и по другим правилам, с обыкновенно предрешенным результатом и в безнадежных для оппозиционера условиях. Если сама интерпретация противоречила юридической природе следственных документов НКВД, то язык контрольной комиссии позволял достаточно вольное обращение со словами и разнообразие толкований. В то же время он был более формален и требователен, чем живой язык перепалок на собраниях ячеек.
Споры и риторические состязания на партсобраниях имели общую цель: это была, собственно, публичная политическая борьба. Там оппозиционер был вправе в какой-то мере отделять себя от своей политической позиции, всегда существовала (не без последствий, разумеется) легитимная возможность «переубедиться» и принять верную позицию, в то время как в ЦКК разговор был более «интимным»: речь шла о партийце как индивиде, в котором партийное и человеческое были слитыми понятиями.
События нашей книги начинаются зимой 1926 года в городе Томске. В феврале секретарь Партколлегии Томской окружной комиссии Виктор Григорьевич Львов приступил к рассмотрению дела партийца Редозубова. В. Г. Львов, член партии с 1920 года, занимал эту должность уже почти два года. Преподаватель местного рабфака Дмитрий Васильевич Редозубов, 22 лет, вступил в партию в том же году, что и его дознаватель. Анкета говорила о «сыне богатого казака поселка Осьмерыжск Песчанской волости, Павлодарского уезда, Семипалатинской губернии, интеллигенте, со средним образованием». Основанием для возбуждения дела было «личное» сообщение замначальника секретного отдела ОГПУ председателю окружной контрольной комиссии товарищу Матчу, включавшее выдержки из письма, отправленного из Томска в Ленинград. Отправителем данного письма был «Митя Редозубов», а адресатом – Дмитрий Никитич Ширяев, «близкий знакомый и товарищ Редозубова, бывший студент СТИ, в прошлом, 1925 году переехавший в Ленинград. Редозубов поддерживает с Ширяевым переписку».
Фоном разворачивающихся событий была «Зиновьевская оппозиция». Во время XIV партсъезда (декабрь 1925 года) выявились идейно-политические разногласия в ЦК, касавшиеся перспектив социалистического строительства в СССР в связи с ростом влияния кулака и нэпача и отсрочкой перспектив мировой пролетарской революции. Главную опору «Новая оппозиция» – «новой» ее называли по отношению к только что идейно и политически разгромленной троцкистской оппозиции – имела в Ленинграде. Корреспондент Редозубова, студент металлургического факультета Политехнического института имени М. И. Калинина, сросся с ленинградской комсомольской организацией, и спор в верхах имел для него кровный интерес. Оппозиционеры упрекали Сталина и его команду в непонимании принципиальной разницы между нэповской системой государственного капитализма и социалистическим строем. Зиновьев (вместе с такими лидерами оппозиции, как Евдокимов, Сафаров и др.) оспаривал сталинский тезис о возможности – в условиях задержки мировой пролетарской революции – полного построения социализма в одной отдельно взятой стране. На съезде взгляды ленинградцев были осуждены. Большинство обвинило ленинградскую делегацию в клевете на партию и попытках подорвать союз рабочего класса с середняцким крестьянством. Под руководством выехавших в Ленинград эмиссаров ЦК ВКП(б) во главе с С. М. Кировым в низовых парторганизациях формировались «инициативные группы» и «оргпятерки», добивавшиеся смещения членов оппозиционных партийных бюро. Ширяев видел в этом аппаратное засилье и грубое нарушение партийной демократии.
Замначальника секретного отдела ОГПУ приложил выдержки из упомянутого письма:
Г. Ленинград, Лесное – Григорьев, д. 10, кв. 2
Студенту Дмитрию Ширяеву.
<…> Я давно веду «антизиновьевскую позицию». Для меня нынешняя дискуссия есть подтверждение правильности моего мнения относительно Зиновьева. <…> Партия выросла и сумеет разобраться, где истинный большевизм. Знамя восстания поднято: Нейтральности быть не может. Наша Томская «обывательщина» как-то молчит, кроме того факта, что окружком – А. А. Цехер – послал в Президиум съезда протест против т. Зиновьева. Я оцениваю эту телеграмму как признание нашими комитетчиками нового хозяина, защиту места и положения, а не идеи. Война нужна в Томске. Ведь это болото, брюхо, черт знает, что такое. Не война без всякого смысла и содержания, а идейная борьба против безыдейного окружкома. Не потому, что окружком делает какие-то политические ошибки, а потому, что он вообще ничего не делает.
Удобного случая нет. Подождем.
За единство партии. Против ошибок Зиновьева, Сафарова, Каменева, Крупской, Сокольникова, Евдокимова, Саркиса и пр.
Молодой коммунист Редозубов требовал принципиальности, возмущался, что местный партийный аппарат погряз в услужливости и чинопочитании. Отрывки его письма передавались по неофициальным каналам – ОГПУ не разрешалось перлюстрировать письма коммунистов, а возможными прегрешениями полагалось заниматься только контрольным комиссиям. Письмо датировано началом января 1926 года – временем окончания XIV съезда и нешуточного раздора в Ленинградской партийной организации.
5 февраля 1926 года Матч вызвал Редозубова на опрос. 36-летний латыш Эдмунд Янович Матч считался опытным большевиком. Член РСДРП с 1908 года, во время революции он служил председателем Латышской секции Лефортовского районного комитета РСДРП(б)–РКП(б), а в Гражданскую войну – заместителем народного комиссара финансов Украинской ССР, позже заведовал Тюменским губернским финансовым отделом, а в мае 1924 года был назначен председателем Томской губернской контрольной комиссии РКП(б).
Матча заботил вопрос: как далеко зашло инакомыслие Редозубова? В задачи контрольных комиссий входила работа с членами партии, «которые своими поступками и действиями нарушают единство партии, подрывают ее авторитет и вообще идут вразрез с традициями и решениями партии», а также «предупреждение и изживание склок, группировок, конфликтов и сведения личных счетов и т. п.»80 В идеале контрольная комиссия должна была восприниматься ответчиками не как нечто отчужденное, а как часть их собственного «я». С ней следовало быть честным. Не случайно речь шла об «авторитете» – об отношении, построенном не на страхе, а на уважении к общему делу. Редозубов признавал авторитет Матча и Львова, воспринимал их как носителей партийного опыта и выдающихся знаний, высокой сознательности.
Прежде всего Матч постарался определить круг общения ответчика. Редозубов рассказал, что был знаком в Томске с Федоровым, Калашниковым и Мурзинцевым, местными коммунистами, с которыми не так давно устанавливал советскую власть в Сибири. Он делил советскую историю Томской губернии в период с 1917 по 1925 год на две части, разорванные Гражданской войной. Сначала – время власти антибольшевистских сил («Сибирское областничество», «Уфимско-Сибирская директория», правительство Российской Державы под руководством адмирала А. В. Колчака), с 1 июня 1918 года по 28 декабря 1919 года. С вступлением войск 5‑й Красной армии на территорию губернии вновь создавались органы местного большевистского управления. Политика Сибревкома по нейтрализации «интеллигентского духа» старинного Томска и одновременное создание из рабочего железнодорожного поселка Ново-Николаевска (с 1926 года – Новосибирск) новой революционно-пролетарской столицы Сибири привели к оттоку населения в новый быстрорастущий центр и другие города, расположенные вдоль Транссиба: Всесоюзная перепись населения зарегистрировала в Томске на 1926 год всего 92 274 жителя. В городе не было индустриальных предприятий или удобных транспортных коммуникаций, но все еще бурлила научная и преподавательская деятельность – в Технологическом институте и Томском государственном университете, на рабфаке, где преподавал Редозубов81. До мая 1925 года Томская губерния состояла из Нарымского, Томского, Мариинского и Кузнецкого уездов; существовал Томский губисполком, но фактически власть определял Томский окружной комитет ВКП(б), избранный 2 ноября 1925 года в связи с новым административно-территориальным делением и созданием Томского округа. Находясь под непосредственным руководством Сибкрайкома ВКП(б), этот орган проводил в округе партийно-политическую работу, формировал районные организации и партийные ячейки, направлял деятельность советских органов, назначал редакцию окружной газеты «Красное знамя». Редозубов знал, что ориентироваться нужно именно на него.
Редозубов был знаком с Шейном с 1922 года, работал совместно с ним в 1924 году на исполбюро ячейки РКП(б) института82. Сразу по приезде в Томск он подружился и со студентами рабфака: Ширяевым, Мазуровым, Сидоренко. На рабочие факультеты, главный рычаг пролетаризации высшего образования в это время, принимались рабочие и крестьяне в возрасте от 18 лет, делегированные производственными союзами, фабрично-заводскими комитетами, партийными отделами работы в деревне и региональными исполкомами, так что круг общения ответчика не вызывал возражений. Редозубов подчеркивал, что многие из близких ему рабфаковцев уехали продолжать образование в Ленинград. (Так обозначилась географическая «ось» студенческих контактов: Сибирь – Ленинград.) В Сибирь приезжали москвичи и коммунисты из других больших городов, но присутствие критической массы ленинградцев, сосланных после поражения оппозиции на XIV партсъезде, было ощутимым.
Матч задал несколько вопросов согласно анкете:
– Кто рекомендовал вас в партию?
– При вступлении утверждался Уездным комитетом без рекомендаций в 1920 году. В 21 году при регистрации рекомендовал Пирожников и др. вступал 16 лет.
– Где находится личное дело?
– В Павлодарском Уездном Комитете.
Был ли Редозубов компетентен в политических вопросах? «По политической грамоте, – бойко ответил он, – считаю себя не ниже среднего». В июне 1922 года была произведена реорганизация Сибирской областной партийной школы в Коммунистический университет Сибири имени И. Н. Смирнова с двухгодичной программой – там и начал свое обучение Редозубов. Курс состоял из пяти предметов: политическая экономия, исторический материализм, учение о праве и государстве, история классовой борьбы и теория социалистических систем83. На V Сибирской областной партийной конференции в марте 1922 года заведующий Агитпропотделом Сиббюро Е. М. Ярославский заявил, что «политнеграмотные коммунисты, руководимые классовым инстинктом в годы войны, сейчас требуют теоретической подготовки»84. Выпускник лекторской группы 1923 года Редозубов, если верить его анкете, владел общественными науками, был знаком с «политической экономией в объеме „Капитала“, историческим материализмом и др.»
Редозубов свидетельствовал, что он поддерживает переписку с Ширяевым «через период в 2 недели» и что «в письмах бывают вопросы политического характера».
– Разделяет ли Ваши взгляды товарищ, которому Вы пишете?
– Об этом я не могу сказать, т. к. он может и не разделять этого полностью, но частично разделяет по той информации, которая дается мной.
– В чем заключается конкретно зиновьевская пропаганда?
– Я был троцкист и был не согласен с Зиновьевым по отношению к Троцкому.
Самодиагноз «троцкист», «зиновьевец» уже через пару лет будет восприниматься как признание в политическом преступлении, но на тот момент это были технические термины. Описывая себя так, человек не ожидал осуждения – это была просто констатация факта оппозиционности.
В декабре 1923 года Троцкий опубликовал в «Правде» цикл статей под названием «Новый курс». «Центр тяжести, неправильно передвинутый при старом курсе, должен быть передвинут в сторону активности, критической самодеятельности, самоуправления партии, – утверждал создатель Красной армии. – Партия должна подчинить себе свой аппарат, ни на минуту не переставая быть централизованной организацией. Внутрипартийная демократия – не кость, брошенная „низам“ в момент кризиса. Это необходимое условие сохранения пролетарского характера партии, связи партийных „верхов“ с партийными „низами“ и избегания дорогостоящих ошибок. <…> Только постоянное взаимодействие старшего поколения с младшим в рамках партийной демократии может сохранить „старую гвардию“ как революционный фактор, – настаивал Троцкий. – Иначе старики могут окостенеть и незаметно для себя стать наиболее законченным выражением аппаратного бюрократизма». Среди мер демократизации, предложенных Троцким, было увеличение доли рабочих среди членов РКП(б) и возможность критики «снизу» – критики руководства и ответственных партийных работников со стороны большевистских низов. Трудно пройти мимо сходства позиции Троцкого с позицией «децистов» (демократических централистов), одной из первых оппозиций; однако впоследствии и Троцкий, и Зиновьев, и другие оппозиционные группы манипулировали взглядами «предыдущих» оппозиций, часто используя их тезисы и при этом жестко критикуя.
5 декабря 1923 года совместное заседание Политбюро и Президиума ЦКК одобрило резолюцию «О партстроительстве», которая была спустя два дня опубликована с отдельными сокращениями в «Правде». В резолюции указывалось на необходимость открытого обсуждения всеми членами партии важнейших вопросов партийной жизни, а также выборности должностных лиц и коллегий снизу доверху. «Только постоянная, живая идейная жизнь может сохранить партию такой, какой она сложилась до и во время революции, с постоянным критическим изучением своего прошлого, исправлением своих ошибок и коллективным обсуждением важнейших вопросов»85.
Во время последующей дискуссии Троцкий делал ставку на партийную молодежь. Он называл ее «вернейшим барометром партии» и предлагал допустить ее – с новыми идеями и инициативами – до руководящих постов, которые занимали преимущественно члены старой гвардии, большевики с дореволюционным стажем86. Идеи Троцкого получили значительную поддержку красного студенчества. Не оставили они равнодушным и Редозубова. Уже во время изучения исторического материализма в Сибирском комвузе он знакомился с такими темами, как «Вопрос о перерождении партии, так называемая партийная олигархия» и «Внутрипартийная демократия и ее границы». Теперь он читал статьи Троцкого в «Правде» с нескрываемым интересом.
21 декабря 1923 года партактив Томска обсуждал декабрьскую резолюцию ЦК и ЦКК. Большинство голосов одобрило право ЦК РКП(б) утверждать секретарей губкомов, однако было предложено прекратить эту практику в отношении профсоюзных руководителей. Двумя днями позже, 23 декабря, состоялось заседание актива городской парторганизации. На этот раз партийное руководство поставило вопросы: «Правильно ли решение ЦК о внутрипартийной рабочей демократии?», «Верна ли позиция заместителя председателя ВСНХ Тимофея Владимировича Сапронова и председателя Финансового комитета ЦК РКП(б) Евгения Алексеевича Преображенского в отношении пересмотра постановлений X и XI съездов о запрещении фракций и группировок?»
Редозубов понимал, что вопрос не мог быть поставлен более принципиально. После Октября среди большевиков появились различные течения, группировки и даже фракции, например «левые коммунисты», «рабочая оппозиция», «децисты». Боясь раскола, Ленин провел на X съезде партии 8–16 марта 1921 года резолюцию «О единстве партии». Единство и сплоченность рядов партии были провозглашены необходимыми, особенно учитывая то, что с введением нэпа предполагалось усиление давления мелкобуржуазной среды. Все фракции, то есть замкнутые группы внутри партии с особой программой и со своей групповой дисциплиной, должны были быть распущены. Разногласия требовалось рассматривать на заседаниях партии открыто, а не в кулуарах и кружках, чтобы не создавать почву для обособления и раскола. На XI партийном съезде (март – апрель 1922 года) Ленин подверг критике выступления Преображенского и других оппозиционеров, пытавшихся ревизовать линию партии, и пригрозил исключить из партии наиболее злостных нарушителей партийной дисциплины. Многие оппозиционно настроенные коммунисты – среди них и Редозубов – считали эту строгость временной и все больше склонялись к мнению, что настало время расширить рамки внутрипартийных дискуссий87.
Удивительно, но в своей критике аппаратного засилья Редозубов нашел союзника в лице секретаря Томского губернского комитета Василия Степановича Калашникова. На общем собрании Кузнецкой организации 4–5 января 1924 года Калашников утверждал, что ничего вредного и опасного в предложениях оппозиции нет и что письмо Троцкого вполне адекватно оценивает партийную молодежь. Присутствующие критиковали его: «Калашников нам говорил, что секретари губкомов – это каста. Почему Калашников не сказал, что, мол, это дворяне, покрытые для видимости коммунистической шкурой? Калашников считает, что он велик, а старые подпольщики ничто. Рано Калашников начинает забывать старых работников и разрушать партию, которую он не создавал»88. Один за другим выступающие находили неуместными идею о возможном перерождении партии и вождей и противопоставление молодежи партии и классу89. Через несколько дней Калашников уехал в Москву на партийную конференцию, где ему разъяснили его ошибку. В марте 1924 года на общем собрании второго городского райкома Томска он докладывал о только что закончившейся XIII партийной конференции. Предложения оппозиции по массовому обновлению партийного аппарата теперь казались ему ошибочными, и вообще Калашников отныне предлагал отказаться от деления коммунистов на старых и молодых.
Калашников был старым большевиком, членом РСДРП с 1906 года. За его спиной были два с половиной года тюрьмы, три года ссылки, комиссарская должность в Гражданскую войну. Он избирался делегатом VIII съезда РКП(б) от Иваново-Вознесенской организации. Несмотря на все это, накануне отъезда из Москвы Калашников выражал Я. Э. Рудзутаку озабоченность недостаточной подготовкой к должности секретаря Томского губкома, которую он занимал с сентября 1923 года. Калашников, соглашаясь с назначением, жаловался, что все время находился в аппарате и не имел возможности пополнить свои знания, выражал опасения, что у него нет ораторских способностей, «что в Томске расценивается как большой недостаток»90. Зато Калашников умел крепко пить и нашел в лице Редозубова отличного собутыльника. На опросе Редозубов рассказывал: «Приблизительно в декабре месяце я пришел в квартиру Стаценко, где находился т. Калашников, они играли в шахматы, т. Калашников сказал, что у него есть три рубля, а я сказал, что у меня десять, на которые мы и решили выпить, сначала купили одну бутылку водки и полбутылки портвейну и закуски, но после нас разморило и мы выпили еще три бутылки, не желая больше надоедать в квартире, мы пошли в столовую Губико, где я не помню, было выпито сколько-то пива, после чего мы вышли и пошли домой». Свое пьянство Редозубов не считал «систематическим», но, по свидетельству того же Калашникова и других, «оно происходило в общественном месте (столовая), сопровождалось появлением в сильно пьяном виде на улице и возращением его на квартиру в бессознательном состоянии». Безусловно, такая выпивка связывалась с общим моральным упадком сторонников Троцкого, их индивидуалистическими причудами и сексуальными отклонениями, она «дискредитировала Редозубова как члена партии».
Говоря о «Новой оппозиции», Редозубов заявил: «После прочтения „Ленинизма“ я не был согласен с некоторыми положениями тов. Зиновьева». В сентябре 1925 года Зиновьев, все еще член Политбюро, выпустил брошюру «Ленинизм», в которой утверждалось, что победа социализма в СССР возможна только в случае успешных революций в Европе и Северной Америке. Книга включала целый раздел о борьбе с кулачеством. Зиновьев считал, что в деревне идет процесс расслоения, «растут два крайних полюса – кулак и бедняк», и ссылался на Ленина: «Мы стояли и будем стоять в прямой гражданской войне с кулаком – это неизбежно». Он называл кулака «мироедом», «пиявкой», «вампиром на теле народа», «самым зверским, самым грубым, самым диким эксплуататором».
Редозубов недавно услышал об отстранении Зиновьева от руководства Ленсоветом и Исполкомом Коминтерна и о решении пленума ЦК вывести его из Политбюро. Контрольная комиссия интересовалась, что Редозубов думает по поводу этих мер.
– Не было ли с Вашей стороны организации группировок на почве Зиновьева?
– Никаких организационных форм я не проводил. В настоящий момент я не троцкист и всецело стою за резолюции съезда.
Присутствовавший на XIV партсъезде Л. Д. Троцкий имел лишь совещательный голос и в прениях участия не принимал. Его блок с Зиновьевым был делом будущего.
В чем же суть инакомыслия Редозубова? Главная часть дознания касалась того, что было написано в письме. От ответчика требовалось пояснить, что он имел в виду под той или иной фразой, например:
– Что значит «знамя восстания поднято»?
– Это значит, что знамя восстания поднято против Зиновьева, и это я объясняю тем, что до этого против оппозиции ЦК не предпринимала ничего и все хотела изжить между собою, но на съезде этот вопрос поднялся открыто.
– Что значит Ваш [призыв] «нейтральности быть не может»?
– Это относилось по отношению к Ширяеву на его письмо, что он не должен занимать нейтральности, а должен быть на стороне ЦК. И лозунг «знамя восстания поднято» не относится к вызову группировки или действия против партии.
– Что значит «наша обывательщина молчит»?
– Это относится к тому, что Томск молчал и не реагировал на то, что делалось на съезде, и спит.
– Как увязать вопрос о том, что товарищ был на стороне ЦК, но был против телеграммы Бюро окружкома (в октябре 1925 года состоялась I Окружная конференция ВКП(б), сформировавшая Томский окружной комитет партии, которая и послала поздравления XIV партсъезду. – И. Х.)?
– Я считал, что было бы больше весу, если бы это было послано не одним тов. Цехер, но от организации, для чего нужно было бы собрать парторганизацию. Хотя я не отрицаю, что Бюро Окружкома имело право послать таковую. В ячейку, чтобы собрать актив или высказаться всей организации, я не обращался.
– Что значит «Комитетчики»?
– Я подразумевал под этим только т. Цехер, работающего как в аппарате, но не вообще против аппарата. Я видел в этом бюрократическую посылку и что это можно было сделать иначе.
Арон Абрамович Цехер родился в 1893 году в местечке Обухов Киевского уезда Киевской губернии. Революционер-подпольщик с ранних лет, он стал одним из первых секретарей Томского окружного комитета партии. В 1910 году был приговорен к административной высылке под гласный надзор полиции в Саратовскую губернию; в 1916 году вновь арестован. В марте 1917 года Цехер вступил в РСДРП(б), в первой половине 1920‑х работал в Саратове, Ярославле, Туркестане. В 1925 году Цехер приступил к выполнению обязанностей заведующего Отделом агитации и пропаганды Томской партийной организации, но Редозубов считал его манеру исполнения этой должности низкопоклонничеством:
– Что значит «как признание нашими комитетчиками нового хозяина в защиту места»?
– Поскольку это было послано одним т. Цехер, я считал, что исходит не от Бюро, а от него лично, я подразумевал, что он это сделал в угоду ЦК ради сохранения места, т. к. я не знал, что это решение Бюро и т. к. такая форма посылки могла быть только с целью угодить съезду. Но это было предположение, а не фактическое утверждение. Что здесь был Комитет – это я знал, а также и то, что Цехер оставался за секретаря окружкома.
– Что значит «болото и брюхо»?
– Это мое субъективное увлечение по отношению характеристики Томска.
– Что значит «война нужна в Томске»?
– Эту войну я понимал, что она нужна по отношению окружного партийного аппарата, потому что он ничего не делает.
– Чем выражается его ничего неделание?
– Это относится к газете «Кр[асное] Знамя», т. к. там работающий Хейфец политически неграмотный, и что содержание газеты не отвечает запросам партийцев. Лично я не чувствовал руководства Окружкома в городе Томске. Понимая безыдейность Окружкома не в смысле политических ошибок, а потому, что ничего не делает. Это значит, что не было удобного случая выступить на собрании против Окружкома по тем сомнениям, которые у меня накопились. Я имел в виду, что при выступлении буду не один, но в организационные формы это не вылилось и предварительной подготовки к этому я не вел. С этим я делился с Шейном, но никакого круга лиц не собирал. Какого мнения об этом Шейн, я не знаю. Слово «подождем» относится только ко мне. (Подчеркивания, здесь и далее, даются в соответствии с оригиналом. – И. Х.)
Партийная политика была ареной, где при помощи сложных дискурсивных маневров устанавливалось, кто проводник верной линии. Истина была одна для всех, и ее мог оспорить каждый. Невозможно было предугадать, кто в тот или иной момент окажется прав и какую позицию в партийной иерархии он будет занимать. Носителем истины мог оказаться даже такой совсем молодой и малозначимый коммунист, как Редозубов; вопрос заключался в том, мог ли он убедить в этом всю парторганизацию. Устав не предлагал способа разрешения кризисов авторитета, которые периодически сотрясали организацию томских коммунистов. Партийная линия выяснялась путем чрезвычайно взрывоопасного столкновения различных мнений. Сознательные партийцы имели право критиковать любого – не случайно Редозубова спрашивали о его теоретической подготовке, – но им нельзя было ставить под вопрос сам принцип партийной субординации: такое поведение расценивалось как «фракционность».
– Чем объяснить Ваши выступления: «я не буду петь дифирамбы секретарю Окружкома, как это делал Полонский».
– Это отнюдь не относилось к аппарату Комитета, только к Полонскому.
– Чем конкретно должна выразиться борьба против Окружкома?
– Я считал, что, когда будет доклад Окружкома, я выступлю с критикой по докладу. Подготовки к оформлению группировок с моей стороны не было.
– Считаете ли Вы антипартийным Ваше письмо и выступление?
– Я это не считаю антипартийным, т. к. оно отражает мое личное мнение, считаю антипартийным тогда, если бы я оформлял это организационно и пошел бы через голову партийных организаций91.
Если Редозубов не понимал, что он стал инструментом в руках чуждого течения в партии, то тем хуже для него, считали в контрольной комиссии. Поскольку он «заранее готовился к выступлению против партаппарата с целью дискредитировать его, готовя и группируя вокруг себя единомышленников», его действия были нацелены на раскол партии. Рассказывая «своим единомышленникам» о своих намерениях, «Редозубов не попытался поставить в известность ни бюро ячейки, райкома и контрольную комиссию о якобы замеченной им неправильности и ненормальности в работе окружкома». Вместо этого он «выступил перед широкими партмассами, чем сделал попытку частично реализовать свой план похода на Окружной партаппарат». Группа Редозубова могла оказаться независимой политической сущностью, течением, тайно манипулирующим авторитетом вождей в целях привлечения сторонников, – в последующие годы это будут называть «вербовкой».
На следующий день Матч вызвал на опрос Михаила Ильича Шейна из Сибирского технологического института. Своими близкими знакомыми опрашиваемый назвал Мальгина и Кликунова «из нашей ячейки», а также, конечно, Редозубова, которого знал с 1922 года, а близко общался с 1923-го, когда Редозубов стал студентом. Шейн считал, что Редозубов «политически развит средне», или, в другой формулировке, «о Редозубове скажу, что он политически грамотен, но не вполне выдержан».
Уровень «выдержки» часто упоминается в документах как предписанное качество большевика. Этот термин полисемантичен, в разных ситуациях он означает разное, и на этих тонких отличиях партийные следователи часто будут играть: «невыдержанность», «несдержанность» может выступать как оправданием, так и обвинением. В суждениях о характере Редозубова просматривается вся сложность самогерменевтики. Набор качеств коммуниста, нюансы в их определении раскрывают тонкости оценки состояния души. Партия отличала поведение («дисциплина») от внутреннего настроя («выдержанность») и наклонностей. Насколько партиец должен быть активным, открытым, преданным, подчиняться ли ему партии любой ценой или же можно сохранять определенную автономию мысли – вот главные оценочные вопросы внутрипартийных споров середины 1920‑х годов. Перед нами отличный пример высоких ожиданий от опытного, хотя и очень молодого большевика. Почему Редозубов будоражил партию во время дискуссии, а не помогал ей? Почему его голос только мешал во время прений?
Шейн был делегатом недавней конференции Томского 1‑го района. «Разговоры с Редозубовым бывали политические и об аппарате Окружкома, был разговор до съезда». Товарищи во многом соглашались друг с другом: «Мы рассуждали о том, что у нас какое-то затишье, что мало разбирается вопросов о партийной работе. На собраниях ячейки я говорил, что у нас затишье. Я говорил также, что работы Окружкома не чувствуется, что видно из‑за затишья ячеек. Я сам лично не хотел выступать по работе Окружкома и с Редозубовым об этом не говорил».
– Что говорил Вам Редозубов об антизиновьевской пропаганде?
– Он был троцкистом и объявил, что он [в] ленинизм зиновьевский не верит. Во время съезда о «знамени восстания» он не говорил, но он говорил, что писал Ширяеву, что в настоящее время не может быть нейтральности, а должен быть или за ЦК, или за оппозицию. Письма Ширяева я не знал, но о некоторых моментах этого письма он говорил: «Я являюсь сторонником решений съезда».
– Читали ли Вы телеграмму съезду от бюро, и как ее считали?
– Я считал, что посылка телеграммы была лишней, т. к. при просмотре газет ни один Губком в это время не посылал, и не было большинства Бюро, о чем я говорил с Редозубовым.
– О сохранении мест комитетчиками, в связи с посылкой телеграммы, Редозубов не говорил, а говорил, что она не от Бюро, а от Цехера, т. к. подписана им одним, и что большинство членов Окружкома отсутствовало.
– О необходимости войны или бучи в Томске он не говорил.
– О конкретных мероприятиях борьбы против Окружкома также со мной не говорил. О содержании письма Ширяева я узнал только вчера от него самого, а что он писал письмо, это я знал раньше.
Матч дал Шейну возможность заявить о своей лояльности.
– Какого мнения о работе Окружкома Вы в настоящее время?
– В настоящее время работа Окружкома видна, хотя бы по тем собраниям АПО Коллектива и активистов92.
Явно озабоченный следствием, Редозубов стремился показать, что интерпретация ОГПУ его письма была тенденциозной. На следующий день после опроса он срочно писал в Ленинград своему тезке и товарищу:
Здорово Митя.
Сейчас мне писать некогда. Напишу через несколько дней большое письмо. Сейчас у меня есть к тебе просьба: вышли заказным письмом обратно то письмо, которое я тебе писал и которое датировано, кажется, точно не помню, 2 января. Его ты получил, как только приехал из Москвы. Обратно я его прошу потому, что копия его [частично] находится в окружной контрольной комиссии и по этому письму ведется следствие. Для полноты мне, а также окружной контрольной комиссии, нужен оригинал. Сделай это как можно скорее.
Привет ребятам.
P. S. Литературу: Саркиса, Сафарова и пр. получил. Особенно ценна для меня книжка Залуцкого «Звеновые организаторы», т. к. в Томске ее нет. <…>
Ширяев сразу понял, что дело серьезное. 27 февраля он сообщал:
Вчера получил письмо и сегодня высылаю. Писать пока ничего не буду: дождусь обещанного тобой подробного письма. В общем и целом, твое письмо (последнее) произвело на меня скверное впечатление. Хочется выругаться и сказать тебе «Шляпа».
P. S. Как получишь, сообщи, хоть бы открыткой, сейчас же.
Письмо «от Митьки Митьке» являлось сердцевиной дела, одновременно главной уликой и главным оправданием – в зависимости от интерпретации. Переписка доступна только с середины, не совсем понятен ее контекст. Очевидно, во всяком случае, что два молодых студента-коммуниста были лучшими друзьями, связанными своим далеким прошлым в Павлодаре и недавним в Томске. Или, точнее, – так как личные и политические отношения были в принципе неотделимы – они были «товарищами». Политика была для них личным делом. Студенты состояли в постоянной переписке, обсуждали события, оценивали друг друга. Бросается в глаза независимость их мышления, вера в право на собственное мнение и собственный голос.
Ленинский принцип партийной организации – так называемый «демократический централизм» – основывался на сочетании свободы обсуждения до съезда и дисциплины исполнения принятых решений после его окончания. Коммунистам предоставлялась возможность влиять на партийную линию в ходе предсъездовских «дискуссий», во время которых они имели право пропагандировать свои политические платформы. Популярной была аксиома, что политическое участие развивает сознательность и приближает победу коммунизма. Партия старалась искать компромиссы, не выходя за рамки партийного устава: Центральный Комитет принимал критику, а оппозиция уважала решения партийных съездов. Не было единого фронта, который бросал бы вызов большинству ЦК: чтобы выработать такой нарратив, ЦК понадобились годы. Можно сказать, что история становления «оппозиции» как ключевого политического термина – это история концептуализации идеи внутреннего врага в большевистском лагере.
К 1926 году партия начала прилагать особенные усилия, чтобы определить политическую «физиономию» своих членов, вспоминая сказанное товарищами во время недавних дискуссий, пытаясь уяснить, эволюционировало ли их мышление в правильном направлении, способны ли они дать политические оценки себе и другим. Относительно партийной линии возможны были допустимые и недопустимые по амплитуде отклонения. Колебания воспринимались как естественный атрибут обстановки дискуссии, но в силу резолюций съезда линии полагалось затвердеть, а зигзагам – исчезнуть. Редозубов и Ширяев должны были определиться. Ведь они читали партийную прессу, центральную и местную, помогали друг другу достать редкие публикации. Ничего не было надежней «Правды» для «выработки» правильного мнения.
Письмо Редозубова Ширяеву включало пассажи об экономической и политической природе нэпа, о только что завершенной партийной дискуссии и о том, как она освещена в официальной прессе. Ничего не могло быть важнее, чем поиск правильного ключа к внутрипартийному спору. Редозубов претендовал на идейную последовательность. Он хвастался перед товарищем своей прозорливостью: несмотря на авторитет Зиновьева, он раскусил «горе-вождя», когда тот еще был в зените славы. Это доказывало не только осведомленность и теоретическую подкованность Редозубова, но и незаурядное большевистское «чутье». Редозубов не считал себя оппозиционером: он поддерживал Троцкого годом ранее инстинктивно и конъюнктурно, только потому, что Троцкий разоблачал Зиновьева и ленинградскую партийную организацию.
Митька!
Пиши твое отношение к дискуссии. О своих симпатиях. Я не пишу потому, что наступил почти такой же момент, как у тебя по вопросу о троцкизме? И что это? От тебя ли это слышу. Какое может быть колебание в такой ответственный период для партии. «Почти», но в этом «почти» совершенно различное политическое. Митька, я прямо сияю от радости, что ты мне пошлешь «Ленинградскую правду». Ну знаешь, Митя, что бы тебе за это сказать или сделать? Ура! Ей-ей, я давно уже хотел тебя об этом просить. Если возможно, так посылай «фракционную» литературу, как то изд[ательства] Прибой (Ленгиз), «Ленинградскую правду». Эти отступления вызваны моей нетерпимостью – содержание, другой политический смысл, другая философия. Ты лучше знаком с взглядами фракционеров, но я-то ведь, а ты это знаешь, давно веду «антизиновьевскую позицию». Для меня нынешняя дискуссия есть подтверждение правильности моего мнения относительно Зиновьева. Ясно, что я на стороне ЦК. Как же странно, может быть слишком смело, но я никогда не верил Зиновьеву в его 100%. Тогда (а это, как ты знаешь, было очень давно в споре с вами (какой я политик) я, может быть, и защищал Троцкого, но только потому, что другого противопоставляющего взгляда не было в то время. Я чувствую большое моральное, политическое оправдание своей (подчас путаной) позиции. Отношение мое к его книжке «Ленинизм» ты знаешь из предыдущего письма. Я не буду хвастаться, что я «предвидел» все разногласия, но замечу и приведу тебе цитату из моей «работы» (из своих записок)
стр. 224 «нэп – это государственный капитализм в пролетарском государстве». (Зиновьев). – это определение неверно. Ведь НЭП не заключался только в сдаче концессий, как чистой формы государственного капитализма, а в свободе оборота для крестьянина. Расширение понятия «государственного капитализма» до понятия «крестьянской экономики» не оправдывается никакими логическими, экономическими и политическими задачами, а наоборот противоречит им. Да и сам Ленин признавал «правый фланг» (если так можно выразиться) свободной торговли, как государственный капитализм. Государственный капитализм в узком смысле был целью нэпа, а не им самим. Куда мы отступили? До чего? (спрашивает Зиновьев). Отвечает, до государственного капитализма94.
Зиновьев предупреждал XIV съезд партии против попытки некоторых товарищей объявить сейчас нэп социализмом. «Такая точка зрения, такая позиция представляет собой идеализацию нэпа, идеализацию капитализма. Что нэп есть дорога к социализму, это бесспорно, но что нэп не есть социализм, это положение мне кажется также бесспорным». Старый соратник учредителя большевизма считал, что в вопросе о госкапитализме «нам нет никаких оснований в чем бы то ни было менять позицию, в чем бы то ни было „дополнять“, „совершенствовать“, „улучшать“, „поправлять“ Ленина. Что бесспорно в этом вопросе о госкапитализме? Бесспорно, по-моему – и как будто все это признают, – указание Ленина на существование пяти хозяйственных укладов в нашей республике: патриархального, мелкотоварного, частнохозяйственного, госкапиталистического и социалистического. <…> Во-вторых, бесспорно то, что наша госпромышленность, как выразился Владимир Ильич, есть предприятия „последовательно-социалистического типа“»95.
И тут Редозубов не соглашался. Азы марксистского анализа общества были ему знакомы, и применять их к ситуации в своей стране он умел. «Мы отступили до государственного регулирования торговли (а это не одно и то же, что госкапитализм). Содержание всего нэпа не есть только госкапитализм», – ложно утверждали ленинградцы во время дискуссии. Редозубов надеялся, что хотя бы его «дорогой Митька» не разделяет это ошибку. «Я не буду сейчас расшифровывать эти иероглифы, так как моя точка совпадает с другими, как т. Сталин и Бухарин, и лучше в тысячу раз ими сказано», – писал он Ширяеву. Автор читал в газетах слова генерального секретаря на съезде:
Основная ошибка Каменева и Зиновьева состоит в том, что они рассматривают вопрос о госкапитализме схоластически, не диалектически, вне связи с исторической обстановкой. Такой подход к вопросу противен всему духу ленинизма.
Как ставил вопрос Ленин? В 1921 году Ленин, зная, что наша промышленность мало развита, а крестьянство нуждается в товарах, зная, что ее сразу не поднимешь. <…> Ленин считал, что лучшая возможность – привлечь заграничный капитал, наладить с его помощью промышленность, ввести, таким образом, госкапитализм и через него устроить смычку Советской власти с деревней. <…> А теперь? Можно ли отрицать, что в области промышленности «госкапитализм» и «социализм» уже поменялись ролями, ибо социалистическая промышленность стала господствующей, а удельный вес концессий и аренды <…> минимален?96
Ход этого спора показывал, уверял Редозубов, «что партия теперь выросла (а ведь нас, таких говняков миллион) и сумеет разобраться, где истинный большевизм». Молодежь выросла, поумнела, не будет больше глотать все, чем ее кормят аппаратчики типа Цехера. Низы скажут свое веское слово. «Знамя восстания поднято. Нейтральности быть не может».
Но какая-то двусмысленность все равно сохранялась. Кто подымает восстание? Против кого? Редозубов как будто бы намекал, что свергать нужно было Зиновьева и его трактовку ленинизма.
Понимал ли все это Ширяев? Был ли он в курсе текущего момента? Должен был: ведь он учился в центре событий, в Ленинграде, а на время съезда не вытерпел и поехал в Москву, чтобы наблюдать партийный спор вблизи.
Редозубов ликовал: он оказался на высоте. В то же время он был полон заботы о товарище:
Я не думаю, чтобы ты остался по ту сторону баррикад. (Ведь Зиновьев дело поведет дальше) или шатался (это не соответствует твоей «природе»). Это было нельзя заключить из письма, но приписка меня наводит на печальные размышления относительно тебя. Я лично сам испытал эту штуку и не советую тебе. Поверь, это будет так мучительно. Из всего этого я вывел одну политическую мудрость, «лучше организационно отмежеваться, чем носить в себе два начала».
Снова повторяю, это ты лучше меня знаешь всю дискуссию, но в момент написания тебе письма я имею перед собой «Правду» за 23 декабря (какое различие, ты писал мне, зная о ней, в данном случае осведомленность наша относительно «Правды» такая же, как и была у тебя). Эх <…> много и много у меня имеется кое-чего сказать. Ведь впервые за все мое пребывание в партии (сознательно-разбирающего) я оказался не формально за ЦК, а фактически, идейно. Для тебя же, как я вижу, наступает период «формального отношения». В том вопросе мы с тобой разошлись. Я думаю, что мы воевать будем с вами по-настоящему. Не думай колебать единство и верность ленинской линии «начетчику» от <…> мелкобуржуазного авангарда. Я внимательно и с Лениным в руках проверял цитаты Зиновьева. И такое чудовищное извращение. Сталин – вот это истинный вождь в данный момент.
Редозубов одобрял политический выбор райкома: продолжателем Ленина был Сталин, а не Зиновьев. Но, по его мнению, побуждения местного руководства были самые низменные: движимое бюрократическим раболепием, оно поддерживало большинство ЦК механически, без понимания дела. Если он, Редозубов, стоял за ЦК из глубокого убеждения, то Цехер делал это из желания выслужиться, и по этому поводу «с Мишкой у нас единство».
«Мишка» – Михаил Шейн – не оправдал надежд Редозубова: то ли он переоценил их близость, то ли Шейн пытался отмежеваться от него в кабинете контрольной комиссии, не признавая их идейную общность. Другого общего знакомого, студента Андрея, автор последнее время не видел, но во что бы то ни стало хотел «поиздеваться над его зиновизмом. (Когда-то он меня изводил этим)». Следует отметить, что Редозубов использует неологизм и делает это не совсем правильно. Понятие «зиновьевизм» еще не вошло в обиход, и «Андрюшка» вряд ли был сторонником оппозиции. Он просто любил ссылаться на ленинградского вождя, чтобы задеть «троцкистов», и теперь, после разоблачения Зиновьева, Редозубов наслаждался своим идеологическим реваншем. Использование уменьшительно-ласкательной формы имени показывает, что речь шла не о врагах и спор не превращался в настоящую ссору.
Кончалось письмо на личной ноте: Редозубов утверждал свою близость с Ширяевым и партийность как базис этой дружбы:
Ух, я здорово разболтался об наших делах, но это мое мнение, а от тебя я его скрывать не намерен.
Я живу «слава богу» по-настоящему, т. е. как подобает жить партийному человеку. Без излишнего употребления алкоголя и пр. напитков. У Горбатых родился сын, Борька. Уехал, и мы его проводили.
Петр Иванович Горбатых был на пару лет старше Редозубова. Сначала он был шахтером, позже стал колбасником. Во время революции дезертировал из Белой армии. Примкнув к большевикам в решающее время, он быстро стал членом ревкома, откуда был послан на учебу на рабфак. Как и Ширяев, Горбатых недавно уехал в Ленинград и стал свидетелем разгрома «Новой оппозиции». Вернувшись в Томск, он расскажет об этом в Сибирском технологическом институте. Связи между томскими и ленинградскими вузами были отлично налажены.
Заключительные строчки письма Редозубова бросали вызов, раскрывая кредо автора:
Даже нет никакого желания описывать всю ненужную процедуру. Пусть это письмо будет только ответом на один вопрос, поставленный тобой:
На какой стороне ты?
Я на стороне ЦК. За единство партии. Против ошибок Зиновьева, Сафарова, Каменева, Крупской, Сокольникова, Евдокимова, Саркиса и др.
Надеюсь, что ты тоже будешь за это.
В постскриптуме к письму Редозубов писал, что прочитал сочинение 1925 года «Три опыта и три победы ленинградского пролетариата» – автором ее был руководитель Ленинградского губкома Даниеланц Артюнович Саркис, предваряло ее предисловие Зиновьева, и выражала она претензии Ленинградской организации на партийное лидерство.
В конце письма приводились точные временные координаты:
31 декабря 2 часа дня.
(письмо получил 12 часов дня 31 декабря).
Так что могу требовать от тебя такой же аккуратности по отношению ко мне и не пропускать письмо без ответа97.
Как и полагалось коммунисту, Редозубов наблюдал за собой научно, следил за бюджетом своего времени. К этому же обязывал и свое окружение, по крайней мере партийцев. Жить полагалось по заветам нового быта.
На основании полученного полного текста своего письма Редозубов требовал от Томской окружной контрольной комиссии реабилитации. 9 марта 1926 года он писал:
При сем прилагаю подлинник письма к Д. Ширяеву от 31 декабря 1925 года, выдержки из которого имеются у вас.
Данное письмо подтверждает:
1. Правильность моего показания относительно того, к кому относится фраза, как то «Нейтральности быть не может» и «Знамя восстания поднято» – они относились, как я и говорил в показаниях, всецело к выступлению Зиновьева против ЦК и отношения т. Ширяева к этому выступлению. В выдержке же из этого письма, а оно составлено так, что как будто эти фразы относятся к Томску.
2. Письмо подтверждает, и здесь сомнений быть не может, мое отношение к оппозиции.
3. Подтверждает, что в оценке томского окружкома и телеграммы я выражал только свое субъективное мнение, что видно из слов письма: «Ух! Я разболтался об наших делах, но это мое мнение, а от тебя я скрывать не намерен».
4. Фразу «С Мишкой (Шейном. – Д. Р.) у нас единство» нужно понимать в смысле того, что мы оба стоим на стороне ЦК, до этого мы все время расходились с ним по вопросу о троцкизме98.
Небезынтересно то, как Редозубов трактовал термин «троцкизм» – как партийную ортодоксию. Редозубов поддерживал руководителя Красной армии, Шейн мог в чем-то с Троцким не соглашаться, но ныне они пришли к одному и тому же заключению: в партийном споре, который идет уже два года, неправ не Троцкий, а Зиновьев. Итак, разговор томских коммунистов обращался в прошлое, к дебатам вокруг «Нового курса» 1923 года, а не в будущее, к «Объединенной оппозиции». Провидицами они не были, и скорое единение Троцкого и Зиновьева и создание ими общего блока наверняка очень бы их удивило.
Однако, может быть, Редозубов укоренился именно как троцкист и старался перетянуть товарищей на сторону оппозиции? Текст письма позволял и такую интерпретацию. Чтобы убедить контрольную комиссию в своей честности, Редозубов затребовал у Ширяева его толкование некоторых мест письма:
Митька, пришли подтверждение, что слова: «нейтральности быть не может» относились к тебе, а ни к кому-нибудь другому и именно призывали тебя в ряды сторонников ЦК. Письмо твое из Москвы, где это написано, я где-то затерял и сейчас не могу найти. Это мне нужно для материала в Окружную контрольную комиссию.
Адресовано: Ленинград, Лесной. Сосновка. Григорьевский проспект д. номер 10, кв. 2. Дмитрию Ширяеву99.
Обратный адрес на письме свидетельствовал о переменах: «Томск, улица Советская 58, Д. Р.». Томск становился советским, обыватели говорили, что «коммунисты сходят с ума»: постановлением Томского горсовета Миллионная улица стала Коммунистическим проспектом, Почтамтская – Ленинским проспектом, Соборная площадь превратилась в Площадь Революции, Дворянская улица – в улицу Равенства, Духовская – в Карла Маркса и т. д.100 Вскоре монастыри будут превращены в студенческие общежития. Редозубов был участником быстрой советизации города.
13 марта 1926 года Ширяев выслал из Ленинграда официальное заявление:
По поводу следствия, ведущегося по делу члена ВКП(б) Д. В. Редозубова (его переписка со мной), сообщаю, что его слова в письме: «Нейтральности быть не должно. А не думаю, чтобы ты встретился по ту сторону баррикад» – эти слова целиком были брошены ко мне и призывали меня на борьбу с ленинградской оппозицией. В случае надобности могу дать нужные вам показания по поводу переписки.
Ровно через месяц, 13 апреля 1926 года, Ширяев выслал подробную версию событий:
В переписке со мной перед XIV съездом партии (в декабре прошлого года) Редозубов писал мне свое мнение относительно только что появившейся в печати книги Зиновьева «Ленинизм», где излагал свое несогласие со взглядами Зиновьева в оценке госкапитализма и нэпа и указывал, что он стоит на точке зрения ЦК, а меня просил сообщить свое мнение по вопросу от оппозиции и т. д. (так как мы привыкли делиться мнениями). В период этот только что начинался съезд партии, и я уехал на каникулы в Москву. Ответить определенно я не мог ему, так как в силу академической загруженности недостаточно был знаком с этим вопросом и специально поэтому поехал в Москву, ближе к центру дискуссии, чтобы основательно проработать и историю разногласий, и съезд партии. Не будучи подробно знаком с разногласиями в тогдашних условиях жизни Ленинградской организации и имея по некоторым вопросам, по тем же условиям неправильную информацию, я, естественно, не ответил на вопрос Редозубова и сообщил, что этот вопрос для меня сейчас еще не ясен.
То, что Ширяев находился в центре событий в Ленинграде, было скорее минусом: вся ленинградская партийная организация была в оппозиции. Она контролировала партийный аппарат, и рядовым коммунистам было крайне трудно разобраться в ситуации. Ширяев напоминал, «что вся информация и печать, до съезда и во время съезда, были здесь в руках оппозиции. Были даже б[ывшим] оппозиционным губкомом запрещены собрания партколлективов, особенно в нашем Выборгском районе» – единственном в Ленинграде, который всегда поддерживал позицию Сталина – Бухарина. Зиновьевский губком отказывал в созыве партсобраний для обсуждения поведения ленинградской делегации. Агитационный отдел не спешил с распространением протоколов съезда, а райкомы заявляли, что «необходимо выслушать обе стороны, также иметь документы, по которым можно было бы опираться, а поскольку этих документов нет, – нужно повременить, чтобы не было раскола». С точки зрения Москвы, «Ленинградская правда» вела кампанию по срыву решений XIV съезда101. Редозубов просил номера «фракционной» газеты, но делал это после смещения редакционной коллегии, так что непонятно, какие именно номера и публикации его интересовали102.
Только отъезд в столицу спас Ширяева от впадения в ересь:
Будучи в Москве и имея знакомство с группой товарищей из Свердловского университета, которые во время съезда по вечерам встречались с ленинградцами: Сафаровым, Залуцким, Саркисом и другими, дискуссировали с ними и доставали всю необходимую литературу – я имел возможность подробно ознакомиться с этим вопросом и сразу же встал на сторону ЦК, о чем потом и сообщил Редозубову.
Он же, получив мое первое письмо, решил, что я чуть ли не готов стать оппозиционером, и написал мне большое письмо (оно находится в контрольной комиссии), в котором призывал меня в ряды сторонников ЦК (по существу совершенно без пользы, так как я никогда не был сторонником взглядов новой оппозиции). Так что все эти его призывы и суждения относительно того, что нельзя оставаться по ту сторону баррикад, относились целиком ко мне, и достаточно внимательно прочесть его письмо, чтобы убедиться, что он не оппозиционер, а сторонник линии большинства ЦК.
Томская контрольная комиссия, однако, считала, что студенты пытаются ввести ее в заблуждение. Начав усиленную следственную работу, комиссия получила заявление от еще одного студента университета, некоего Захарова; к заявлению прилагался конверт с письмом Ширяева Редозубову, тем самым, «о котором говорил Редозубов в контрольной комиссии и каковое по объяснениям Захарова было им получено в письме от студента Ленинградского политехнического института Б. Мазурова, с припиской, что „письмо это предназначается Редозубову“». Письмо пересылалось через третье лицо не ради ускорения работы почты, а для того, чтобы оно не попало в руки следователей. Или, еще вероятней, письмо вообще не вложили: конверт был пуст. По мнению секретаря партколлегии Томской окружной контрольной комиссии Львова, письмо Редозубова в том виде, в котором оно было представлено, являлось подделкой.
25 марта 1926 года Львов опросил Редозубова, «причем выяснил следующее»:
Вопрос: Как и когда Вы получили свое письмо от Ширяева?
Ответ: Письмо я свое получил по почте по моему запросу т. Ширяева, причем письмо было адресовано на имя Захарова, студента СТИ. В письме к т. Захарову, адресованного от Ширяева, была вложена записка «передать Редозубову». Когда получил это письмо хорошо не помню, думаю, что числа 5–7 марта с[его] г[ода].
Вопрос: Почему письмо было адресовано на имя т. Захарова?
Ответ: Письмо Захаровым получено от Мазурова и Ширяева, а мое письмо было вложено в это же письмо103.
Но обмануть Львова было не так просто: «Даже при беглом сравнении выписки из письма Редозубова, имеющей определенный смысл, указывающий на наличие уклонов у Редозубова, с представленным в последствии письмом видна подложность последнего, в то время как выписка, имеющая в своих выражениях целостность и логичность, то второе письмо говорит самым определенным образом за то, что автор этого письма, дабы сгладить все более или менее опасные фразы и выражения и изменить мысль содержания выписки, разбросал эти опасные для него места по всему письму, что конечно меняло смысл выписки. Из этого можно заключить, что представленное в контрольную комиссию письмо тов. Захаровым было написано позднее, а выражения в письме Ширяева от 27‑го февраля, в котором последний сообщает Редозубову о высылке письма, и самый факт посылки представленного письма через других лиц тоже подтверждает подложность представленного в контрольную комиссию Захаровым письма Редозубова к Ширяеву». Партколлегия Томской окружной контрольной комиссии ВКП(б) заключила: «Все ссылки Редозубова на свое письмо товарищу, которое он в апелляции выставляет как документ, оправдывающий его в выставленных против него обвинений, опровергаются этим же письмом. Кроме этого, представленный Редозубовым оригинал письма вызывает сомнение в его подлинности по тем соображениям, что в копии письма, полученного КК из ОГПУ, мысль Редозубова построена логично и представляет в себе цельность, в то время как в оригинале фразы разбросаны и представляют другой смысл. Точно установить и проверить подлинность оригинала не представилось возможным, ибо копировалось письмо в Ленинграде. Меры предосторожности, принятые Редозубовым в отношении получения обратно своего письма от Ширяева, выразившиеся в отправке письма на другое имя и адрес, а такое заключение начальника Томского ОГПУ заставляет предполагать, что Редозубов, получив подлинный оригинал, переставил его с таким расчетом, чтобы оно имело другой вид, и представлял бы документ до некоторый степени реабилитирующий его. Иначе не было бы смысла получать его на другое имя и адрес, а также от другого совершенно не причастного к данному письму отправителя (см. конверт письма от 27 февраля)». Здесь важно отметить, что уже на этом этапе в деле участвовало ОГПУ, ведавшее преступлениями против государства. Впрочем, вмешательство карательных органов в партийные дела было «серой зоной» – его то признавали допустимым и нужным, то отрицали.
Допуская, что письмо Редозубова может быть подделкой, комиссия обращалась к сказанному в нем, чтобы доказать оппозиционность автора. «Редозубов в своей апелляции указывает, что возведенное против него обвинение в неустойчивости не находит под собой почвы, выставляя свое письмо Ширяеву как документ, реабилитирующий его, не находя в нем ничего такого, что могло бы лечь в основу обвинения. Ссылаясь на это письмо, Редозубов умалчивает в своей апелляции один существенный факт письма, подтверждающий его неустойчивость и шатание, а именно, это то место в письме, где он говорит, что „за время пребывания моего в партии (сознательно разбирающегося) я в первый раз оказался не формально, а идейно, за ЦК“ – этот факт с достаточной ясностью подтверждает правильность выдвинутого обвинения. Что он, Редозубов, действительно был не „идейно, а формально за ЦК“, подтверждается тем, что он при чтении лекций в рабфаке проявлял с достаточной ясностью свои убеждения оппозиционного характера, которые находят подтверждение в свидетельских показаниях».
Редозубов должен был казаться законченным оппозиционером. Инакомыслие в таком прочтении было качеством его душевной организации. Для такого диагноза необходимо было рассмотреть ответчика в разные периоды времени, очертить, хотя бы пунктиром, историю его политического развития. Нужны были свидетели, причем свидетели не того, что Редозубов делал, а того, как он мыслил.
Г. А. Дубасов был членом партии с 1917 года, знал Редозубова как преподавателя политэкономии в 1923 году, был даже номинирован последним в совет библиотеки от ячейки РКП(б) рабфака104. У него поинтересовались: «Какое принимал участие Редозубов в прошлой дискуссии о троцкизме, и какую играл роль?» – «Редозубов активно выступал в защиту линии Троцкого на ячейковом собрании актива в партклубе, – свидетельствовал Дубасов. – Во время дискуссии он, как наиболее развитый среди рабфаковцев и пользуясь их доверием, активно отстаивал оппозицию и внес ряд поправок в резолюцию ЦК во время обсуждения ее на рабфаковском собрании». Наращивая авторитет среди студентов, Редозубов действовал исподволь: «Имея за собой большинство в прошлой дискуссии, он был избран секретарем партячейки и как будто согласился с предложением ЦК о прекращении дискуссии, но, по моему твердому убеждению, это было только наружно, т. к. я, заведуя в это время Ленинским кабинетом, неоднократно получал от него твердые и настойчивые советы поставить на лен[инских] кружках вопрос „О демократии“, и на мои отказы и мотивы, „что я не смогу там отстоять правильной линии“, он обещал прийти сам и надеялся на рассудительность ребят. Несмотря на это, от постановки этого вопроса я воздержался».
В резолюции ЦК «О партстроительстве» от 5 декабря 1923 года указывалось на необходимость «действительного и систематического проведения принципов рабочей демократии». Подчеркивалась «свобода открытого обсуждения всеми членами партии важнейших вопросов партийной жизни, свобода дискуссий по ним, а также выборность руководящих должностных лиц и коллегий снизу доверху»105. Троцкий, как, вероятно, и его поклонник Редозубов, утверждал, что центр тяжести «должен быть передвинут в сторону активности, критической самодеятельности, самоуправления партии. <…> Партия должна подчинить себе свой аппарат, ни на минуту не переставая быть централизованной организацией. Внутрипартийная демократия – не кость, брошенная „низам“ в момент кризиса. Это необходимое условие сохранения пролетарского характера партии, связи партийных „верхов“ с партийными „низами“ и избегания дорогостоящих ошибок»106. Для Дубасова Редозубов, который беспрерывно говорил о демократии и требовал, чтобы его выслушали, был последовательным оппозиционером: «Из указанного и из ряда других поступков Редозубова, с которым я по работе близко сталкивался, я могу заключить, что он все же был за оппозицию, что подтверждалось неоднократно и его лекциями, на которых он начинал с позиции ЦК, а кончал Пятаковым, о чем я ему сделал замечание на лекции в Механическом кабинете». «Оценивая тов. Редозубова как партийца», контрольная комиссия в лице В. Г. Львова нашла, «что тов. Редозубов помимо невыдержанности и горячности имеет довольно сильный и вредный уклон в оценке политики партии и ее мероприятий, это видно из того, что во время дискуссии в январе 1924 года с Троцким о внутрипартийной демократии тов. Редозубов проявил себя как ярый троцкист и демагог, что не отрицает и он сам». Это обстоятельство подтверждалось и письмом студента Холманского в контрольную комиссию, который писал, что «тов. Редозубов, находясь в университете и выполняя работу секретаря ячейки, часто старался затрагивать вопросы, могущие вызвать вредную и преждевременную дискуссию среди партийцев».
Обратим внимание на категорию «уместности во времени» обсуждения какого-либо вопроса. В верхах настаивали на том, что конкретный идеологический вопрос приобретает полное значение и смысл только в контексте: то, что сегодня могло быть полезным, завтра, в других обстоятельствах, становилось вражеской вылазкой.
Редозубова подгоняли под ярлык «уклониста». Вводя в 1921 году в политический оборот понятие «уклон», Ленин подчеркивал, что в этом партия еще не видит «ничего окончательно оформившегося, ничего безусловного и вполне определенного, а лишь начало такого политического направления, которое не может оставаться без оценки партии»107. «Уклон не есть еще готовое течение. Уклон это есть то, что можно поправить. Люди несколько сбились с дороги или начинают сбиваться, но поправить еще можно»108. Во время дискуссии 1923 года Троцкого и его сторонников обвинили в «мелкобуржуазном уклоне». Резолюция XIII партийного съезда разъясняла, что требование «безбрежной демократии» и есть уклон: «Рассчитав, что вопрос о внутрипартийной демократии вызовет обостренное внимание со стороны всех членов партии, оппозиционные группы решили поэксплуатировать этот лозунг во фракционных целях. <…> Оппозиция, возглавляемая Троцким, выступила с лозунгом ломки партаппарата и попыталась перенести центр тяжести борьбы против бюрократизма в госаппарате на „бюрократизм“ в аппарате партии». Нападки Редозубова на Томский окружком касались именно этого. Далее «оппозиция попыталась противопоставить партийный молодняк основным кадрам партии и ее Центральному Комитету. Вместо того чтобы учить молодежь тому, что партия наша должна равняться по ее основному пролетарскому ядру, по рабочим-коммунистам, работающим у станка, оппозиция, возглавляемая Троцким, стала доказывать, что „барометром“ для партии является учащаяся молодежь». Ссылаясь на эти строчки, могла ли контрольная комиссия не подумать о 22-летнем Редозубове, который мнил себя борцом против партийной бюрократии? «Выступления целого ряда представителей оппозиции представляют собой вопиющее нарушение партийной дисциплины и напоминают те времена, когда тов. Ленину приходилось бороться против „интеллигентского анархизма“ в организационных вопросах и защищать основы пролетарской дисциплины в партии». Не этим ли грешил Редозубов, кооперируясь с Калашниковым, нарушая партийную иерархию? ЦК пришел к выводу, «что в лице нынешней оппозиции мы имеем <…> явно выраженный мелкобуржуазный уклон. Не подлежит никакому сомнению, что эта оппозиция объективно отражает напор мелкой буржуазии на позиции пролетарской партии и ее политику»109.
«Объективное отражение» – риторический прием, который в значительной мере являлся монополией высших партийных кругов. «Объективность» в марксизме есть категория научная, ее с большей точностью мог определить партиец с более высоким образовательным цензом, то есть более высокопоставленный. То же самое касалось и нижеупомянутой «вульгаризации», равно как и риторического приема «нужно помнить пять уклонов» – ими мог пользоваться только партиец, прошедший систему партийного образования, поскольку от рабфаковца не требовали помнить, сколько Ленин упоминал уклонов. За громкими названиями «Коммунистический университет Сибири», «лекторская группа», которыми гордился Редозубов, чаще всего скрывались краткосрочные образовательные предприятия, а не фундаментальное образование, но даже такая подготовка выделяла его из общей среды.
Этот же оппозиционный уклон – пожалуй, под еще более острым углом – Редозубов проявил позже, во время XIV партийного съезда, что следовало из его слов в прениях по докладу Майорова: «Если тов. Майоров ставит своей задачей вбить в головы участников собрания резолюции партсъезда, он не должен вульгаризировать. Нельзя заявлять безапелляционно, что наше хозяйство – социализм. Необходимо помнить пять уклонов в нашей стране, о которых говорил Ленин. <…> НЭП не уступка капитализму, как расценивает Майоров – (голоса: Неверно, что Майоров так говорил) и не стратегия пролетарской тактики, так как тактика при НЭП-е бывает разная».
Михаил Мусеевич Майоров включился в революционное движение в юном возрасте. В 1906–1917 годах он вел партийную работу в Киеве, Екатеринославе, Царицыне и других городах, а в 1917 году стал одним из руководителей большевистской фракции Киевского совета рабочих депутатов. Он был участником Октябрьского вооруженного восстания в Петрограде, одним из руководителей партийного подполья в Киеве. Во время австро-немецкой оккупации в 1918 году Майоров приехал в Томск. Он был наделен всей полнотой власти – секретарь Томского окружкома и одновременно председатель Томского губисполкома, – но это только раззадоривало заступника партийных низов Редозубова. Тем более что Майоров выступал туманно, без должной принципиальности.
Редозубов коснулся той части доклада, где Майоров говорил о международном положении. «Не верю также, что в международной обстановке нет революционной ситуации, – заявил Редозубов. – Против этого свидетельствуют события в Китае и Марокко». В Южном Китае, где действовало гуанчжоуское правительство Сунь Ятсена, национально-революционные силы добились крупных успехов: был создан единый национальный антиимпериалистический и антимилитаристский фронт на базе сотрудничества Коммунистической партии Китая (КПК) и партии Гоминьдан, с помощью СССР было образовано ядро революционной армии, одержаны победы над контрреволюционными силами в Гуандуне. Редозубов не сомневался, что все это способствовало появлению непосредственной революционной ситуации, которая после событий 30 мая 1925 года в Шанхае (движение «Тридцатого мая») переросла в революцию. Проходящая в то же время война Испании и Франции против берберского эмирата Риф, созданного в результате восстания в Северном Марокко, и серия тяжелых поражений европейских сил тоже свидетельствовали, по мнению Редозубова, что настало время решительного наступления на мировой колониализм. «Также сомнительные утверждения докладчика, что СССР приглашают в Лигу Наций, так как Локарнский договор есть союз Западных государств не против Америки, а против СССР». Не соглашаясь с осторожной «формулировкой» секретаря окружкома по внешней политике, Редозубов выдвинул оппозиционный «лозунг войны».
Шейн пытался остудить его пыл: «Во время районного собрания при докладе о съезде, когда Редозубов хотел выступить против Майорова, я ему сказал, что этого не нужно делать на этом докладе, т. к. это могут объяснить как выступление за оппозицию», но Редозубов был неудержим: оппозиционер всегда оппозиционер. На самом деле, как уверял Дубасов, Редозубов вербовал сторонников в ряды «Новой оппозиции»:
– Как относится Редозубов к оппозиции XIV съезда и не старался ли склонить на свою сторону ребят?
– Мне кажется, что он болтает, воображая себя порядочной личностью – если не историческим человеком. Участие его в обоих оппозициях я объясняю этим же. Что он за оппозицию Зиновьева, сомневаться нельзя, хотя он это отрицает, но опять-таки начиная с хорошего, он по обыкновению кончает или словами оппозиции, или еще худшими мудрствованиями. <…> Он говорил, что его возмутили нелитературные выражения Майорова, а мне кажется, что он хотел показать те якобы допущенные Майоровым противоречия, а особенно резкость в выражениях, о чем, мол, сам Майоров не компетентен.
Политические качания Редозубова рассматривались в совокупности со способностью следовать внутрипартийной дисциплине. Заявив о себе в ходе дискуссии как о критике аппарата, он обращал внимание на худшие черты своего коммунистического «я». Если он был готов самозабвенно критиковать всех вокруг, считая свой авторитет выше авторитета партии, то как с таким человеком можно было строить новую жизнь? Резкость в дискуссии отражала проблемы в повседневной жизни – не случайно Редозубов злоупотреблял алкоголем. Характер и политическая позиция сливались воедино.
Редозубов страдал манией величия. Он мнил себя теоретиком и идеологом, то есть агитпропом в одном лице. Не райком или окружком, наделенные авторитетом ЦК, должны были анализировать материалы съезда, а сам Редозубов: «После собрания <…> Редозубов предлагал нашей группе заняться проработкой XIV партсъезда и историей классовой борьбы (Ленинизм)».
Годами отрабатываемый метод разбора решений вышестоящих партийный органов – «проработка» – был краеугольным камнем политической работы в партии. «Демократический централизм» предполагал, что низы будут не просто повиноваться верхам, а принимать решения верхов как свои. Детальное обсуждение решений пленумов ЦК и партийных съездов на собраниях первичных ячеек Томска должно было убедить коммунистов в их правоте и целесообразности. Не следует путать «проработку» с «промывкой мозгов» – большевики боялись начетничества, знаний, основанных на механическом, некритическом усвоении прочитанного.
Термин «промывка мозгов» подразумевал управление сознанием, насильственное убеждение. Восходит он к китайскому обороту «си нао», буквально и означающему «промыть мозги». Сначала он применялся к тем методикам принудительного убеждения, которые использовались для искоренения «феодального склада мышления» китайцев, воспитанных еще в дореволюционную эпоху. На Западе подобный термин использовался при описании методов, которыми китайские коммунисты подавляли волю к инакомыслию. Применялся он и к большевистским методикам принудительного убеждения.
Но Редозубов, как и все большевики его времени, видели в «проработке» главный метод избавления от идеологических несогласий. Партия отмечала, что инакомыслие нуждается не только во внешнем преодолении, но и в «проработке», на что требуется время. Политические кампании делали возможным быстрый переход на официальную позицию посредством зубрежки партийных догм. Однако при этом оставалась сильна тенденция возврата к оппозиционности, в модифицированном или даже неизменном виде. Задача партии заключалась не в том, чтобы заставить партийца повторить партийную линию, а в том, чтобы тот, поняв свое заблуждение, проработал его путем переосмысления. Решения съезда должны были быть пережиты, прочувствованы. Генеральная линия должна была быть не просто усвоена – ее необходимо было принять всем своим существом. Тяжесть пути признавалась, а выдержка и воля тех, кто готов был ей следовать, уважалась. «Проработка» происходила на сознательном (переосмысление) и бессознательном (тренировка воли) уровнях. Не случайно партия использовала психологический термин «проработка» – он описывал проект модификации подсознательного. «Проработка» состояла в осознании оппозиционером исходных причин своего инакомыслия, а затем в реконструкции всей выявленной структуры своего характера, своих внутренних процессов. В итоге оппозиционер перестраивал свои наклонности, привычный ему образ мыслей, обеспечивая этим свое освобождение от власти патогенных шаблонов.
Но в данной ситуации был важный нюанс: по всей видимости, Редозубов не понимал, где ортодоксия, а где инакомыслие. Не исключено, что «проработка» на рабфаке под его руководством привела бы к укоренению оппозиционного мышления. Инициатива «проработки» должна была исходить из партийного аппарата, кустарничеству не было тут места. «Узнав, что это не входило в программу занятий», Дубасов «категорически восстал» против несанкционированной «проработки» и предложение отклонил. Тогда Редозубов «предложил записать нам список литературы для „детальной проработки XIV партсъезда“». Дубасов поставил молодого преподавателя рабфака на место: «Я с частью ребят предложил Редозубову заниматься чем следует, а не занимать учебные часы другими вопросами. Но он не послушал нас, хотя нас и было большинство, и мы были, безусловно, правы, о чем знал Редозубов».
Я предлагал на третьем курсе рабфака проработать XIV съезд партии, – описывал свою версию событий Редозубов, – но когда некоторые товарищи сказали, что это не входит в нашу программу, то я предложил проработать <…> следующую литературу:
1. Молотов – «Партия и оппозиция», 2. Сталин – Полит.отчет ЦК, 3. Ленин – «Натуральный налог и кооперация», 4. Сафаров и Залуцкий – «Еще раз о госкапитализме и социализме», 5. Зиновьев – из книги «Ленинизм» 9 и 11 главы, 6. Сафаров – «О нашей стабилизации», 7. Сафаров – «Коммунистическая партия при диктатуре пролетариата», 8. Зиновьев и Каменев – «О середняке», 9. Залуцкий – «О современном троцкизме».
Оппозиционную литературу Редозубов рекомендовал не как догму, а только «для ознакомления с взглядами оппозиции». Не могли же студенты опровергать Зиновьева и «Новую оппозицию», не зная, за что она ратует, что написано в главных публикациях ее адептов110. В 1925 году знакомство со спорными тезисами считалось если не обязательным, то, во всяком случае, допустимым и не осуждалось.
Итак, выкристаллизовались две реконструкции душевного развития Редозубова: его версия, в которой он был честным большевиком, оступившимся один раз по недопониманию и болезни (в метафорическом понимании этого слова), и версия его недоброжелателей и контрольной комиссии, согласно которой он являлся законченным оппозиционером, естественно мигрировавшим из лагеря троцкистов в лагерь зиновьевцев – лишь бы вредить сторонникам большинства ЦК.
Вот как оценивал траекторию развития «я» Редозубова Львов: «Видно, что у тов. Редозубова антипартийный уклон не только по-прежнему существует, но и прогрессирует. <…> Наличие факта вредного уклона, каковой тов. Редозубовым до сих пор не изжит», было бесспорным, что подтверждалось его поступками – пьянством и попыткой оправдать себя документами, «которые нужно считать подложными»111.
Контрольной комиссии необходимо было разобраться, «имеет ли Редозубов влияние в Рабфаке и на какую часть рабфаковцев? Пользуется ли авторитетом?» Со времен «дискуссии Троцкого», пояснял Дубасов, «популярностью он пользуется у наиболее молодых ребят как рьяный застрельщик, не более этого, в настоящий момент – вряд ли. Как педагог – Редозубов очень слаб т. к. он не имеет элементарных навыков и системы преподавания, хотя обладает кое каким теоретическим багажом, но не может его передать, а тут еще принадлежность к оппозиции, мешающая заняться педагогикой. Как к педагогу ребята в подавляющем большинстве относятся неважно, но о замене я никогда не слышал и намеков». В самом деле, руководство университета, по словам Дубасова, поступало беспечно: «И когда я выступил по докладу учебной части и указал на недостатки Редозубова, так это был снег на голову, хотя под конец Болдырев и согласился с частью. В общем, ребята отчасти, по моему мнению, держатся за него и потому, что он как педагог слаб, что дает возможность работать над предметами не так интенсивно»112.
Мнение секретаря ячейки – человека, не только руководившего партбюро, политической жизнью вуза, но и являвшегося связным звеном между ячейкой и райкомом, было весомым. В сопровождающем заявлении секретарь ячейки рабфака товарищ Уманец поддержал негативную оценку Редозубова. Он уж совсем не боялся молодого говоруна: «Находясь членом нашей ячейки т. Редозубов, как член партии ВКП, никаким особым авторитетом не пользуется, как среди партийной, так и среди комсомольской массы. Общение его со студентами заключается в том, что он является преподавателем – читает лекции по истории партии и только студентам третьего курса. Полагаю, что при всем своем желании т. Редозубов не сможет использовать свое преподавательское положение для распространения своих оппозиционных взглядов среди студенчества, так как студенты третьего курса вполне подготовлены и смогут уличить Редозубова в его неправильном толковании ленинизма». Даже если Редозубов был политически потерян, вербовать в оппозицию он уж никак не мог. «В отношении того, что не имеет ли т. Редозубов отдельную группу студентов с оппозиционными настроениями, я не смею утверждать ни в ту, ни в другую сторону, но по имеющимся у меня сведениям я могу судить, что атмосфера среди студентов вполне здорова. Дальнейшее пребывание Редозубова на рабфаке желательно, так как его предмет ни один из наших преподавателей взять не сможет и, безусловно, от этого качество студента выпускника будет недостаточно. Серьезного чего-либо среди студентов, еще раз подтверждаю, сделать не сможет ни Редозубов, ни другой преподаватель, будучи на его месте». Уманец верил как в политическую закаленность своих подопечных, так и в способность парторганизации контролировать своих рядовых членов113.
На основании собранных материалов контрольная комиссия сформулировала отрицательную характеристику на Редозубова:
1. Редозубов является неустойчивым членом партии, в моменты дискуссии Редозубов подвержен шатаниям и чаще всего встает в ряды оппозиционных групп. В 1924 году в момент дискуссии о троцкизме Редозубов выявил себя ярым троцкистом, выступая где только было возможно, и стремился завоевать симпатию учащихся, с которыми был связан и соприкасался. Помимо этого момента, за Редозубовым имеется целый ряд отдельных нездоровых оппозиционных уклонов.
2. Редозубов обладает большим самомнением о своих способностях, уме, знаниях и нередко стремился противопоставить себя как определенный авторитет – величину не только против отдельных товарищей, но и организации в целом.
3. Редозубов крайне не выдержан, нетактичен, стремится к выступлениям только с целью критикнуть, в своих выступлениях преимущественно критикует не здоровой критикой, а демагогичной, что имело место его выступления по докладу т. Майорова о работе XIV партийного съезда. Вместо того, чтобы выступить по существу доклада, он начал вносить поправки в доклад т. Майорова, искажать сказанное докладчиком, и когда аудитория начала кричать, что докладчик этого не говорил, и после же уже сказанного своего слова, Редозубов с места подавал реплики, выкрикивая отдельные фразы.
4. Ведя переписку со своим товарищем, также партийцем ленинградской организации, т. Редозубов описывал томскую организацию и ее руководителей, партийный комитет и состав его с самой плохой стороны, говорил о бездеятельности <…> и стремлении удержать место и положение работников Окружкома. Помимо переписки, Редозубов на такую же тему вел разговоры с отдельными своими молодыми товарищами. Такое отношение партийца к партийной организации характеризирует Редозубова как обладающего антипартийными и вредными уклонами, подчеркивает его несерьезность, необдуманность, близкое к легкомыслию.
Итак, контрольная комиссия обличала характер Редозубова. Главное было не в фактической стороне дела, а в том, что поведение ответчика говорило о его личных качествах. Редозубов «выявил себя» ярым троцкистом, то есть раскрыл свое нутро, проговорился – таков был герменевтический вердикт. Его «я» было неблаговидным. С одной стороны, Редозубов страдал от чрезмерной самоуверенности, «самомнительности». С другой – был подвержен «колебаниям» и «шатаниям», как и подобает оппозиционеру, не имевшему опоры в партийном коллективе.
К критике присоединился и ответственный секретарь 1‑го райкома ВКП(б) города Томска М. И. Зимов:
Чтобы приобрести себе популярность среди молодой части партийцев, [Редозубов] склонен к демагогии, что и проявляется у него на партсобраниях. Своих ошибок не признает. Активность свою на общественной работе не проявил, как преподаватель испарта не годится, так как в своих беседах среди слушателей старается провести интеллигентские взгляды. Как товарищ среди партийцев авторитетом не пользуется, а в своих обращениях с ними слывет как за назойливого и нахального товарища114.
Претензии Редозубова на оригинальность выдавали интеллигента-индивидуалиста с головой: «Тов. Редозубов <…> как партиец не выдержан и не дисциплинирован», – заключал Зимов.
Анализируя подробности характеристики, райком и контрольная комиссия двигались глубже и глубже, в самую суть мировоззрения Редозубова, чтобы понять, какой он человек и, следовательно, какой он коммунист. Коммунистическая этика учитывала множество нюансов. В первую очередь бросалась в глаза «недисциплинированность» ответчика. Он настаивал на собственном мнении, не всегда подчинялся партийной линии. Но что было гораздо хуже, он не был «выдержанным». Понятие «выдержанности» имело основополагающее значение, являя собой результат стараний и страданий, не всегда только умственных, приведших партийца к настоящему пониманию политической ситуации. Выдержанный коммунист должен был не просто принять партийную линию, но полностью отождествиться с ней. «Сдержанность», «последовательность», внутренняя солидарность с партийным решениями – все это было составляющими «выдержанности». И Редозубову было далеко до этого идеала: он не владел собой, проявлял идейную шаткость и высокомерие. К решению партийных вопросов Редозубов подходил неправильно в силу отсутствия практической партийной работы, это приводило к индивидуализму, а значит – к неустойчивости, хвастливости.
На предъявленные обвинения Редозубов отвечал серьезно и обстоятельно. Поскольку его внутренние переживания были скрыты от внешнего взгляда, то контрольная комиссия должна была прислушиваться к тому, что скажет о себе сам ответчик. Редозубов соглашался, что оппозиционность – черта характера, но не соглашался с аргументами, обличающими его личность:
Томская контрольная комиссия в качестве официальных обвинений в своем постановлении от 16 марта 1926 года, данного мне на руки 2‑го апреля, выдвигает против меня следующие обвинения: неустойчивость, крайняя невыдержанность.
Чем же доказывается неустойчивость? Контрольная комиссия выдвигает два источника: 1. письмо мое к Ширяеву, 2. показания свидетелей.
Я думаю, что неустойчивость заключается в шатании по основным вопросам партийной программы, тактики и устава. Частая смена своих воззрений – и никогда они не совпадают с искренним [мнением]. Так?
Редозубова можно было назвать «неустойчивым» не только лишь потому, что он поддержал оппозицию в каком-то конкретном случае, – здесь важно было временнόе измерение: вопрос стоял об отношении партийца к группам, не подчинявшимся запрету на фракционную деятельность в прошлом, а не только настоящем. Был ли Редозубов оппозиционером по своей сущности, поддерживая Троцкого или Зиновьева?
Испытывающих моментов моей устойчивости <…> было несколько, а <…> именно:
1. «Рабочая оппозиция».
2. Троцкого 23–24 г.
3. Троцкого 25 г., «Уроки Октября».
4. «Новая оппозиция» (Зиновьев) 1926 г.
Где я был в это время?
1. Рабочая оппозиция – против нее, за ЦК.
2. Троцкого, 23–24 г. – за него.
3. Троцкого, 25, «Уроки Октября» против него, за ЦК.
4. «Новая оппозиция» 1926 г. против нее, за ЦК.
Что это так, то подтверждается тем же письмом, которое я писал Ширяеву. Это могут подтвердить товарищи, а также рабфаковская ячейка.
Да, я действительно выступал за позицию т. Троцкого в 1923–24 г., но уже когда вышли «Уроки Октября», я решительно был против таковых.
Здесь впервые появляются в этом деле «Уроки Октября». Речь шла о вступительной статье, написанной Троцким к третьему тому своего собрания сочинений, в которой автор останавливался на «острых противоречиях» между правыми и левыми членами партии в момент, предшествующий захвату власти большевиками. Троцкий представлял себя и Ленина как последовательных и непримиримых борцов «за превращение демократической революции в социалистическую» путем преобразования Русской революции в перманентную мировую революцию. Таким образом, он ставил знак равенства между своей концепцией перманентной революции и линией Ленина на перерастание буржуазно-демократической революции в социалистическую. Эту позицию мог разделять и Редозубов, ратовавший за более экспансивную внешнюю политику Советского государства. 23 ноября 1924 года бюро Томского губкома по радио получило резолюцию собрания ЦК РКП(б), совместно с ответственными работниками осуждавшую «Уроки Октября» Троцкого115. Набирала силу кампания, конструировавшая образ Троцкого как беспринципного врага советской власти, чуть ли не меньшевика. Бюро Томского губернского комитета раскритиковало местных оппозиционеров, и Редозубов вынужден был отказаться от симпатий к опальному наркому. В то же время Каменев и Зиновьев предстали в «Уроках Октября» как нерешительные большевики, готовые на сговор с буржуазией и едва ли не сгубившие Революцию. В понятиях начала 1926 года, Редозубов не мог одновременно поддерживать и их, и Троцкого.
«Из четырех случаев я ошибался один раз в (крупном) политическом вопросе. Неужели мне не свойственно ошибаться, – суммировал Редозубов. – Должна ли партия человека, ошибающегося в таких вопросах, исключать? Из этих фактов можно вывести заключения, что я неустойчив?» Редозубов подчеркивал, что «с троцкистами, кажется, и в 1923 г. не делали организационных выводов». На XIII партконференции Ярославский заявлял, что проверочные комиссии чистили «людей беспринципных», карьеристов и упадочников, а не оппозиционеров как таковых. Поддержка Троцкого не была поводом к исключению кого-либо из партии во время партпроверки студенческих ячеек в 1925 году116.
Письмо Ширяеву стало ресурсом защиты Редозубова. «В письме я ясно и недвусмысленно пишу: я на стороне ЦК. За единство партии. Против ошибок Зиновьева, Сафарова, Каменева, Крупской, Сокольникова, Евдокимова, Саркисова и других. Это ясно определяет мою позицию <…> к новой оппозиции. По отношению к Троцкому видно, хотя бы вскользь, из тоже же письма: „Тогда (а это, как знаешь, было очень давно) в споре с вами (какой я политик) я, может быть, и „защищал“ Троцкого“<…> Да, это было 23–24 г., т. е. „очень давно“. Как мне было ни „мучительно“, я изжил эту болезнь и стою безоговорочно на стороне ЦК».
Восприятие оппозиционных взглядов как болезни, а партийного единства как здоровья было типичным на протяжении 1920‑х годов. Коммунисты заявляли: «Усиление центробежных сил в партии, фракционность <…> представляется нам болезненным, разлагающим нашу партию явлением»117. Слабость коммунистов переходного периода, их подверженность как физическим, так и моральным болезням находили свое объяснение в понятиях «заражения» и «помешательства»118. На XIII партсъезде Зиновьев рассматривал оппозицию как «упадочное настроение», связанное с мелкобуржуазными рецидивами в партии119. Каменев также говорил о наличии «ряда недомоганий в нашей партии». Особенно волновала его изнуряющая партию «лихорадка»120. «До тех пор, товарищи ленинградцы, покуда вы не изживете той болезни <…> до тех пор вы будете попадать в то же тяжелое положение, в котором вы сейчас находитесь», – заявил Климент Ворошилов на XIV партсъезде121.
Редозубов признавал, что на районной партконференции он «истерил». «Относительно характеристики томского окружного комитета <…> так нельзя. Здесь много лишнего, громкого. Я понесу соответствующее наказание за это. Это единственная вина, которую я признаю за собой».
2 марта 1926 года Редозубов прибег к официальному ритуалу покаяния:
Независимо от решения контрольной комиссии по моему делу, считаю партийным долгом заявить следующее:
1. Я признаю свою ошибку относительно оценки в таком тоне факта посылки телеграммы окружным комитетом.
2. Целиком признаю неправильность в оценке линии работы окружного комитета и громких фраз в письме122.
Редозубов знал, что против него имеются показания свидетелей. («Кто? Мне томская контрольная комиссия не сказала».) Фамилия подавшего заявление по его желанию могла остаться неизвестной для ответчика. Партийная инструкция гласила, что заявления должны рассматриваться предварительно следователями, причем в случае необходимости они могли вызвать лицо, передавшее информацию, на короткий разговор.
В обвинительном акте, который предъявили Редозубову, «„свидетели“ не привели ни одного факта, свидетельствующего мою неустойчивость. Поскольку это дело касается моей характеристики как партийца, я прошу запросить таковую от всей рабфаковской ячейки (как от организации, в которой я провел 3 года), а не от отдельных членов таковой, которые, как увидим дальше, дают неверные фактические сведения».
Редозубов отрицал обвинение в «крайней невыдержанности», якобы подтвержденное протоколом районного собрания от 12 января 1926 года. Он привел выписку из своего выступления на этом собрании с критикой Майорова. «Здесь не полно и не точно записано, но и даже здесь поэтому можно ли заключить о „крайней“ невыдержанности? А еще факты? Показания свидетелей. Что тогда ведь они должны давать были факты, а не свидетельские голословные утверждения».
Действительно, составление характеристик, положительных и отрицательных, было базовым механизмом выявления сущности коммуниста, что было тонким искусством. «Я» человека скрыто, неуловимо, что требовало умения двигаться между фактами и их интерпретацией. Оценка душевного настроя коммуниста зависела от реконструкции его биографии и наблюдений за ним в повседневности. Тут не было места «субъективизму». Наоборот, герменевтика задействовала весь арсенал марксистской психологии.
Оппозиция была состоянием души, а Редозубов отрицал, что ему присуща такая склонность.
Из всего этого видно, что обвинения очень условны. Факты, которые были перед партколлегией неверны, показывают следующие примеры:
В обвинительном акте написано: тов. Редозубов в прошлом ярый оппозиционер (троцкист) и почти (!) таковым остался до настоящего времени, проявляя свои убеждения при всех удобных случаях, как то: при чтении лекций, при кабинетных занятиях.
1. Лекции я читал действительно (так как вел политэкономию и историю классовой борьбы [партии] на третьем курсе рабфака), но никогда не проявлял там ни троцкистских (так как отказался от них), ни взглядов Новой оппозиции (так как никогда не разделял их), что подтверждается партийцами всего 3‑го курса (справка президиума от 5 апреля 1926 года).
2. «При кабинетных занятиях», но, к сожалению, таковых вовсе никогда не вел, так что не мог проявлять «убеждений» (справка президиума рабфака).
3. Дальше в обвинительном акте имеется такое обвинение: «предлагал проработать решения партсъезда, в то время, когда это не входило в программу занятий», и «навязывал проработку», «усиленно рекомендовал литературу», опять-таки постановлением партийцев 3‑го курса и этот факт рисуется в другом свете. Оказывается, я не навязывал, а они сами меня просили. И то, что это не входило в программу занятий, нисколько не значило, что я не мог (с согласия Исполбюро) спросить об этом (справка <…> от 5 апреля 1926 года).
4. В первоначальном постановлении партколлегии мне в обвинении прописали «неподчинение постановлениям высших парторганов по вопросу о группировках и оппозициях». Данное обвинение из официального (данного мне на руки) постановления исчезло, как видно, за недоказанностью такового.
«Все это показывает, – настаивал Редозубов, – что перед партколлегией факты стояли в извращенном виде. Все это заставляет меня сомневаться в правильности показаний свидетелей».
Назвать Редозубова «троцкистом» или «зиновьевцем» значило указать на определенное личностное ядро, неизменный набор качеств и свойств его души. Редозубов не мог согласиться с такой характеристикой.
Еще одно замечание к цитате – «тов. Редозубов в прошлом ярый оппозиционер (троцкист) и почти таким остался до настоящего времени, проявляя свои убеждения при всех удобных случаях, как то при чтении лекций, при кабинетных занятиях». Из обвинительного акта. Если я «проявлял» свои убеждения, так почему же я «почти» таковым остался? Тогда значит, что не «почти», а целиком и полностью я остался троцкистом. Контрольная комиссия должна была бы прямо, ясно и открыто сказать об этом, но по обвинительному акту видно, что она считает меня сторонником «двух оппозиций». Все это вопреки фактам и здоровому смыслу. В чем видно, что я за «новую оппозицию» – видите ли, я рекомендовал, да еще усиленно, литературу, состоящую из большинства оппозиционной литературы, как бы для ознакомления.
Человек, который явно и недвусмысленно в письме пишет свою точку зрения на новую оппозицию, ведущий давно «антизиновьевскую позицию», уж если так – станет на точку зрения Зиновьева в нынешней оппозиции. Что это? Навязать человеку беспринципность? Факты все-таки вещь упрямая.
Используя любимое изречение Ленина, Редозубов подчеркивал свой истинный большевизм. Это он умел работать с фактами, выстраивать их в логическую цепочку, а не его обличители. Это он понимал толк в политике и знал, что сторонник Троцкого не мог примкнуть так просто к Зиновьеву. А если приписывать Редозубову полную бесхребетность, то как же при этом называть его «ярым» оппозиционером?
«Остается последнее официальное обвинение, что в пьянстве». «Касаясь личной жизни тов. Редозубова, необходимо указать, что, несмотря на сравнительную молодость, тов. Редозубов замечен в пьянстве, как на квартире, так и в общественном месте – ресторан Губико – что подтверждается его личными показаниями и показаниями его товарищей – Калашникова», – писал Львов. «Когда я спросил т. Львова (секретаря партколлегии) „как понимать ‘пьянство’ – в единственном или множественном числе?“, т. Львов ответил, „во множественном“. – Я решительно заявляю, что это неверно. Оказывается, сам на себя я показывал, что я пьяница. Как так об этом ничего не знала ячейка рабфака (справка, протокол от 5 апреля 1926 года за № 7). Как же я аккуратно исполнял служебные обязанности (справка президиума рабфака за № [пропуск в оригинале] и в то же время учился в университете. Или систематическое пьянство не противоречит всему этому? В контрольной комиссии имеется один факт, о котором я все рассказал (он был в ноябре месяце 1925 года), но по одному факту нельзя обвинять меня в систематическом пьянстве. Здесь нужна ясность».
В то время оппозиционные взгляды и пристрастие к алкоголю были примерно однопорядковыми характеристиками человеческого падения, поэтому Редозубову было важно доказать, что оступился он только однажды и дело не в его характере.
Исходя из вышеизложенного, – писал Редозубов в своей апелляции к Сибирской контрольной комиссии в Новосибирске, – я считаю постановление Томской контрольной комиссии жестоким. Единственную вину и ошибку, которую я за собой признаю, это мнение относительно томского окружкома. Здесь вся соль. Мне нечего скрывать перед контрольной комиссией. Я преодолел свою ошибку и могу приложить свои силы для дальнейшей работы в партии. Поэтому прошу Сибирскую контрольную комиссию, разобравшись с существом дела, обвинить меня в действительных ошибках, принимая во внимание мою предыдущую работу и возможности исправления, восстановить меня в членах ВКП, а не лишать жизни123.
Редозубова интересовала революция, а не его собственная судьба. Он искал то, что позволило бы ему влиться в коллектив, работать сообща на общее благо.
Томские аппаратчики недооценили популярность Редозубова в низах. Вот что констатировала хроника контрольной комиссии: «После решения его дела в контрольной комиссии, Редозубов проявлял интенсивность в вопросе создания вокруг себя мнения ячейки и руководящего персонала Рабфака, что ему и удается сделать. Так, правление Рабфака дает Редозубову различные справки, а ячейка, в свою очередь, выносит постановление по докладу об исключении его на курсовом собрании, вразрез направленное обвинению ЦК Редозубова. На общем собрании ячейки Рабфака, на котором было доведено до сведения ячейки об исключении Редозубова, выявился факт подготовленности членов ячейки к этому вопросу, в которой без сомнения принимал активное участие Редозубов, так как большинство заданных докладчику вопросов затрагивали моменты следствия в деле Редозубова, одному лишь ему известные»124.
11 апреля 1926 года в Сибирскую краевую контрольную комиссию была отправлена положительная характеристика на Редозубова. Редозубовская версия собственного духовного развития получила полную поддержку: «Мы, нижеподписавшиеся члены ВКП(б), зная тов. Редозубова с 1921–23–24 годов по совместной с ним в разное время учебе и работе в гор. Омске и Томске, подтверждаем, что во время дискуссии с Троцким в 1923–24 году, он стоял на платформе последнего, но затем, в связи с постановлениями XIII съезда, и особенно в связи с „Уроками Октября“ и „литературной дискуссией“, возникшей благодаря этим „урокам“, он окончательно отказался от взглядов Троцкого и всецело был согласен с политикой большинства ЦК при „новой оппозиции“ 1925 года – Зиновьева, Каменева и пр. Он без всяких колебаний высказывал свою солидарность с постановлениями сначала Московской конференции, а потом и всесоюзного съезда ВКП(б) по всем в то время дискуссионным вопросам».
XIV Московская губернская партийная конференция 5–13 декабря 1925 года одобрила политическую и организационную работу ЦК РКП(б) и приняла резолюцию, осуждающую руководителей ленинградской парторганизации за отрицание возможности победы социализма в одной стране. Взгляды зиновьевцев были квалифицированы как «ликвидаторство» и «пораженчество». На XIV съезде партии было решено увеличить государственное участие в ключевых отраслях промышленности и торговли, а также взять курс на строительство социализма в одной отдельно взятой стране – Советском Союзе. Сторонник такого подхода не мог считаться поборником левой оппозиции, как в ее троцкистском, так и в зиновьевском варианте.
Редозубов сумел избавиться от своих заблуждений и прийти к истине именно потому, что обладал стойким характером большевика. В характеристике говорилось: «Мы знаем его как хорошего работника, честного, обязательного, прямолинейного, бескорыстного члена ВКП(б), поэтому и считаем необходимым довести об этом до сведения Сибирской контрольной комиссии». Письмо подписали 3 коммуниста, знавшие ответчика не один день, в том числе и Шейн. Один из них позволил себе маленькую нотку критики, но не более: «Вполне согласен с заявлением Шейна. Добавляю, что у Редозубова есть известная нетактичность, но, в общем, Редозубов достоин быть в рядах ВКП(б)»125.
Человек, знавший Редозубова лучше всех, из‑за которого и началось рассмотрение дела, тоже бросился на помощь. Ширяев писал в Сибирскую областную контрольную комиссию ВКП(б):
Узнав об исключении из рядов нашей партии моего товарища по работе и личной жизни, члена томской организации Редозубова Дмитрия Васильевича, считаю своей партийной обязанностью дать некоторые сведения о нем и его работе по существу предъявленных ему обвинений, так как знаю его в течение ряда лет, начиная с 1920 года.
Относительно принадлежности Редозубова к оппозиции Троцкого в период дискуссии, так мне думается, присваивать ему эту прошлую вину сейчас нельзя. В этот период я очень близко сталкивался с ним и, будучи сам сторонником взглядов центрального комитета, вел с ним бесконечные дискуссии на эту тему в течение 1924 и 1925 гг. Знаю, что в этом вопросе он был виноват, но в то же время знаю, может быть лучше, чем окружная контрольная комиссия, как болезненно тов. Редозубов воспринимал самый факт своих разногласий с большинством партии в оценке взглядов Троцкого. Как добросовестно тов. Редозубов изучал Ленина и всю историю разногласий, просиживая по ночам за этой работой. Зимой 1924–25 гг. мы в небольшом кругу товарищей, членов РКП(б), в условиях совместной работы вели длинные полемики по вопросу о троцкизме. Из нас только он один был троцкист. Он упорно стоял на точке зрения Троцкого, так как не мог быстро менять свои взгляды и только в результате серьезного знакомства с вопросом постепенно убеждался в своей неправоте. Я подробно излагаю это потому, что эта «болезнь» проходила на моих глазах. Насколько я знаю, он теперь не «троцкист». Обвинять его теперь в этом нельзя. Если в период прошлогодней чистки его не исключили за это, а теперь, когда он добросовестно осознал свою ошибку, приписывать эту вину ему, не правильно.
Итак, оппозиционность Редозубова была не проявлением его сущности, не убеждением, а временной слабостью, болезнью.
Что же касается того, что Редозубов сейчас является сторонником взглядов новой оппозиции – то это прямо вопиющее недоразумение. Будучи в недавнем прошлом «троцкистом», он в бесконечных спорах со мной и моими товарищами всегда утверждал, что не верит в стопроцентный большевизм Зиновьева и не согласен с ним, и последняя дискуссия с Ленинградом, наоборот, только показала его правоту в оценке взглядов Зиновьева, так что он, естественно, не мог стать теперь на сторону «новой оппозиции». Поскольку это обвинение (вернее недоразумение) основано главным образом на его письме ко мне, я считаю своим долгом подробно изложить существо дела.
Ширяев настаивал:
Я знаю Редозубова как преданного партийца, и применение по отношению к нему высшей меры политического наказания, как к чуждому элементу вдобавок, ошибка Окружной Контрольной Комиссии. За 5 ½ лет активной работы в нашей партии, часто в нечеловеческих условиях, в период военного коммунизма он настолько вошел, сроднился с партией большевиков, что умертвить его теперь политически, квалифицируя как чуждый элемент, это не соответствует его вине, и по моему глубокому убеждению нецелесообразно с точки зрения интересов партии и революции126.
Особенное негодование Ширяева вызвала характеристика Редозубова как «чуждого» партии. Студенты и коллеги соглашались:
– Зная его социальное происхождение, мы вместе с тем не можем сказать, что оно [происхождение] сказывалось в его образе жизни, в его настроениях, в его идеологическом укладе.
– По крайней мере, ни у кого из нас не возникало мнение о том, что он чужд партии.
На самом деле социальное происхождение Редозубова было отдельным вопросом. Контрольная комиссия считала, что он вступил в партию «случайно», из конъюнктурных соображений. «Он ничем не обосновал и документов, подтверждающих правильность вступления в партию, не предъявил. Также остается не выясненным наличие рекомендаций его в партию. Если принять во внимание, что Редозубов, будучи еще молодым человеком 15–16 лет, сыном богатого казака, не пройдя комсомольского и кандидатского стажа в местности, настроенной в то время (1920–21 гг.) против советского строя, то случайность вступления его в партию находит свое подтверждение».
В этом пассаже трактовка «закономерности» или «случайности» вступления Редозубова в партию нетривиальна: ответчик рассматривается не столько как личность, сколько как – в известном смысле – объект действия исторических сил, а силы в это время и в этом месте не благоприятствовали вступлению в партию. Таким образом, косвенно ставится под вопрос масштаб личности Редозубова: историческая личность имеет возможность противостоять обстоятельствам, но Редозубов в понимании контрольной комиссии не был исторической личностью, а был подчинен законам истории полностью – что обуславливало подозрительность к его биографии.
Вначале, 23 февраля, на опросе Редозубов уточнял свое социальное происхождение: «Мой отец зажиточный казак поселка Осьмерыжск Павлодарского уезда Семипалатинской губ., который в 1917 году был выбран членом Совета Казачьих и Солдатских депутатов Семипалатинска, и я с ним ездил по выборам в Земельные Комитеты. Но Председателем Земской Управы он не был, и в 1918 г. был болен и умер в 1919 в феврале месяце. В 1918 году он приезжал на окружной съезд казаков, но который из‑за прихода чехословаков не состоялся». На том же опросе Редозубов добавил пару слов об обстоятельствах своего присоединения к большевикам: «В 1920 году я вступил в партию в порядке оформления нашей ячейки в числе шести человек и был утвержден Павловским укомом. Всероссийскую перепись я проходил в г. Омске, причем регистрационная карточка моя при выдаче единого партбилета осталась в Омске».
После получения отрицательной характеристики Редозубов разразился тирадой:
В качестве аргумента моей неустойчивости контрольная комиссия выдвигает то, что он (я) случайно без рекомендации и кандидатского стажа вступил в партию, будучи сыном богатого казака (члена казачьих депутатов 17–18 г. и братом белого офицера), формулируя это как чуждый элемент. Можно обвинять меня в чем угодно, но это обвинение касается самого главного – меня как человека. Выходит, что я обманывал партию до сего времени, что я примазавшийся тип, что я, в конце концов, политический подлец, который хочет как чуждый элемент провести свою «казацко-кулацкую» точку зрения. 5 ½ лет я обманывал партию? Что это? Посмотрим, так ли? Если так, то нет места таким не только в пролетарской организации, а вообще даже в Советском Союзе.
Вступил я в РКП в 1920 г. августе месяце в деревне Осьмерыжск Павлодарского уезда Семипалатинской области, действительно без рекомендации. <…> Оформление ячейки происходило постановлением Павловского уездного комитета партии, который утвердил меня в кандидаты, в каковых я пробыл шесть месяцев с августа 1920, а в январе 1921 г. Павловский уком перевел меня в члены РКП. Здесь у меня была рекомендация от Пирожникова (в то время секретаря укома) и Карпецкого (где они сейчас, не знаю), регистрационный же листок с рекомендациями затерян в Омской организации, где я в то время был, так как учился в комуниверситете. Откуда контрольная комиссия взяла, что без кандидатского стажа вступил в организацию?
VIII партсъезд установил обязательный статус «кандидата» – отныне партия могла исследовать человека в течение определенного срока, прежде чем принимать окончательное решение в отношении его пригодности быть членом партии127. XI съезд в 1922 году установил, что этот срок для студентов может достигать двух лет, и подчеркнул, что перевод из кандидатов в действительные члены не может производиться «механически». Необходимо было рассмотреть пригодность переводимого «как со стороны революционной преданности, так и со стороны политической сознательности»128. Но относилось ли все это к Редозубову? Надежные пролетарии Сибири могли перескочить кандидатскую ступеньку во время Гражданской войны; принимали тех, кто готов был отстаивать советскую власть с оружием в руках. Редозубов просил «запросить Павлодарскую организацию, она пришлет соответствующие справки». Он знал, что в укомах и райкомах хранились личные дела коммунистов, включавшие анкету, регистрационную карточку и другие материалы, и что губком вел учет выбывших и прибывших в организацию. Партбилет являлся единственным бесспорным удостоверением принадлежности к РКП. Номер партбилета сохранялся за членом партии на все время его членства129.
«Случайно вступил в РКП, – возмущался Редозубов постановлением о его исключении. – Да, это не вытекает из моего социального положения (вернее, моих родителей), но чем, скажите, а это меня больше всего мучает, виноват я, что родился от таких родителей?» Партия не отождествляла моральный триумф Революции с интересами одного-единственного класса. Любой мог поддержать пролетариат и разделить такое понимание смысла истории. Классовая принадлежность и моральная чистота не всегда шли рука об руку. Редозубов знал рабочих, которые не доросли до пролетарского сознания. Знал он и выходцев из буржуазной среды, отдавших жизнь за дело Ленина и Троцкого. Социальное происхождение не было несмываемым клеймом, шанс искренне отказаться от старой жизни и обратиться в большевика был у всех.
«Кроме того, – продолжал Редозубов, – в личном деле имеется моя собственноручная автобиография». Переписанные не реже чем раз в год, эти эго-документы играли ключевую роль в самопрезентации большевиков. Нарратив Редозубова строился по модели описания духовного роста, завершившегося в момент обращения в большевика. Подробности могли быть сокращены либо приукрашены с целью вписать автора в партийный дискурс. Оценка автобиографии – не только фактов, которые она заключала, но и уровня сознательности и рефлексии – определяла идентичность автора. «Плохо не то, что тебя обвиняют без дела, но плохо то, что тебя обвиняют за то, в чем ты не виноват», – писал Редозубов. Если история была большевистским эпосом, то автобиография являлась его проекцией на конкретную жизнь. Индивидуальное обращение в большевика предвосхищало всеобщее освобождение. Поскольку коммунистические ритуалы обращения драматизировали разрыв между миром, в котором человек жил, и миром, в который он вступал, их можно причислить к классическим обрядам инициации.
«Может быть, я обманывал партию, скрывая свое происхождение от проверочных комиссий и комиссии по чистке?» – вопрошал Редозубов. Чистки – мероприятия по проверке соответствия членов коммунистической партии предъявляемым к ним требованиям – в 1920‑е годы практиковались в ВКП(б) очень широко. Первая обширная чистка была произведена в 1921 году. Редозубов вышел перед «комиссией» Омского губкома, положил на стол партбилет и личное оружие, ответил на все вопросы и был признан достойным партийного билета. Ревизии подвергалось прежде всего социальное происхождение, но вклад Редозубова в победу большевиков в Сибири, идеологическая грамотность и положительный морально-бытовой облик считались более существенными. В 1925 году по решению XIII съезда была проведена чистка советских и вузовских ячеек и было исключено 6% членов, но и тут Редозубов сохранил партбилет – и это при том, что он совсем недавно открыто отстаивал позицию Троцкого. Редозубов считал, что ему пора было перестать отвечать за свои казацкие корни: «Я прошел три чистки (Павлодар, Омск, и Томск, 1925 г.), и везде об этом знали. Если даже Сибирская комиссия найдет тягчайшие преступления, то пусть она снимет с меня обвинение как чуждого элемента, которого, я думаю, не заслуживаю, пробыв честно в партии 5 ½ лет».
В самом деле, социальное происхождение нужно было рассматривать конкретно, не упрощать, но и не делать обобщений. Не все казаки являлись врагами Революции. «Замечу, что отец (я вовсе его не собираюсь защищать, так как он умер в 1919 г. январь месяц) был не в совете только каких-то казачьих депутатов, а в Губернском (Семипалатинском) исполнительном комитете Совета рабочих, крестьянских и казачьих (если так назывались, хорошо не помню) [депутатов], когда председательствовал небезызвестный Юдин. Все коммунисты Сибири знали о руководителе латышских стрелков комбриге Яне Андреевиче Юдине, которому были подчинены войска левого берега Волги для организации контрнаступления против Народной армии, занявшей Казань, и который отдал жизнь за победу революционного дела 12 августа 1918 года».
На мнение, «что Редозубов якобы случайно вступил в ряды партии», не мог не возразить и вечный его заступник Ширяев: «Насколько мне известно, он проходил кандидатский стаж и при переходе из кандидатов в члены партии имел рекомендации, – писал Ширяев из Ленинграда. – Всего этого в личном деле могло и не быть, так как они заведены только с момента всероссийской перерегистрации».
Рекомендация была неотъемлемой частью процедуры принятия в партию. Партия спрашивала рекомендующего: как давно он знает товарища, вступающего в партию? Каковы достоинства и недостатки вступающего? Имеет ли рекомендуемый товарищ твердое желание подчиниться безоговорочно партдисциплине и трудовой этике? Обычно после того, как рекомендательное письмо устанавливало социальное происхождение кандидата, упоминались служба в Красной армии и вклад в партстроительство на местах. В рекомендации отражались моральная чистота кандидата в партию и, что еще важнее, уровень его марксистской подготовки. Необходимо было доказать наличие не просто потенциала, а уже имеющегося революционного сознания. Завершалась рекомендация личными данными и подписью поручителя. XI партийный съезд 1922 года установил строжайшую ответственность рекомендующих за рекомендуемых130.
На этот раз контрольная комиссия таких документов у ответчика не обнаружила. Но, напоминал Ширяев, нужно было учитывать контекст:
Что же касается того вопроса, что Редозубов не имел рекомендаций при вступлении в кандидаты партии, так это не его вина. Нужно знать хоть немного условия работы в деревне, особенно в сибирских казачьих поселках в 1920–21 гг., чтобы заключить, что рекомендации тогда достать было невозможно и уком РКП(б), утверждая вступление в партию каждого нового крестьянина, учитывал эти местные особенности. Я, будучи в то время ответственным секретарем Павлодарского укома РКСМ (того уезда, где вступал и работал Редозубов), принимал участие в работе укома РКП(б) и знаю, что такие случаи приема без рекомендаций практиковались часто по отношению к деревне.
Ширяев во многом был похож на Редозубова. В автобиографии Ширяева рассказывается, что его отец был крестьянином из того же Павлодара Семипалатинской губернии, откуда родом Редозубов, работал после военной службы сторожем на соляных промыслах, а после – сторожем на кладбище. Одновременно он занимался сельским хозяйством, «сеял не более 1–1½ десятин хлеба, имел одну лошадь, одну корову, свой дом из 2‑х комнат и избу-кухню. Отец малограмотный – самоучка. Мать из крестьянок, все время занималась домашним хозяйством. <…> Кроме меня, в семье было два брата. Старший брат – народный учитель, в 1920 году убит во время кулацкого восстания в Сибири, будучи на продразверстке. Второй брат работает на заводе „Большевик“ в Ленинграде». Сам Ширяев тянулся к образованию и революции: «Я с 1910 по 1913 года учился в приходской школе, с 1913 по 1917 год в Высшем реальном училище. 14 лет начал работать. С 1917 по 1919 год работал делопроизводителем в разных учреждениях – воинское присутствие, земотдел <…> канцелярия податного инспектора – это было во время частой смены правительств в Сибири (Керенщина, 1‑я советская власть, директория, Колчаковщина). Несмотря на ранний возраст, я с начала 1918 года был близко связан с большевистской организацией, как во время 1‑й Соввласти в Сибири, так и во время Колчаковщины. Объясняется это личной связью и влиянием двоюродного брата, заместителя председателя Совета в г. Павловске, и родственников солдат-большевиков. Во время Колчаковщины, не будучи формально связан с партией, принимал участие в работе, участвовал в собраниях, писании и расклейке прокламаций», два раза был арестован, «но ввиду отсутствия улик и несовершеннолетия – освобожден через несколько часов». Все это происходило на глазах у Редозубова, и оба парня официально вступили в партию почти одновременно, после прихода Красной армии. До мая 1922 года Ширяев работал в Семипалатинске членом бюро губкома ВЛКСМ, редактором комсомольской газеты, одновременно учась на вечернем рабфаке. Осенью 1922 года крайком ВЛКСМ Казахстана командировал его в Томский технологический институт, где он учился до 1925 года на горном факультете. Там Ширяев занимался совместно с другом общественной работой, один год являлся членом бюро институтского коллектива ВКП(б), а осенью 1925 года перевелся на учебу в Ленинград131.
Редозубов если и был теперь далек от Ширяева, то лишь географически, но не духовно. В глазах защищавшего его друга Редозубов был революционным героем, готовым заплатить жизнью за свои идеалы. Только слепой мог этого не видеть. «Быть в партии в 1920–21 и жить среди казаков, участвовать во всей работе и проводить продразверстку (крайне непопулярная политика изъятия всего объема произведенного хлеба государству по установленной, «разверстанной», государством норме продукта. – И. Х.) и до конца продержаться во время бандитских выступлений в 1920–21 гг., которые охватили тогда большую часть уезда и всю его казачью часть, – это не случайность. Это могли делать только преданные партии товарищи, а не чуждые ей люди. Из своей прошлой работы в Павлодарском уезде я знаю, что в тот период ячейки РКП(б) и комсомола в деревне рассыпались как карточные домики, не говоря уже о ячейках и коммунистах в казачьих поселках. Почти сплошь и рядом из ячейки уходили в бандитские отряды. Было очень немного коммунистов-казаков, которые в этот период остались в партии и до конца выдерживали нашу линию в деревне. Их можно было по пальцам перечесть. В числе этих немногих товарищей-казаков был и Редозубов. Считать его вступление в ряды партии в тот период случайным – это просто незнакомство с условиями и обстановкой, которая царила тогда в Павлодарском уезде и в ряде других мест Сибири. Наоборот, само его вступление в партию и его работа в казачьих поселках, населенных враждебно настроенными белогвардейцами-казаками в период подавления восстаний и сбора продразверстки, говорит о его стойкости и выдержанности, а не о случайности его пребывания в партии». Ничего не могло быть дальше от истины, чем представление о Редозубове как приспособленце. Напротив: он вырвал себя из казачьего окружения с корнем и отдался Революции. Только сознательность и принципиальность могли объяснить такой выбор.
16 марта 1926 года члены партколлегии Окружной контрольной комиссии собрались обсудить дело. Присутствовали постоянные члены коллегии Веригин и Львов, а также кандидат Кузнецов. Партзаседателями были: от ячейки газеты «Красное знамя» – Приленский; от ячейки 1‑го Томского райкома – Захаров; от организации 4‑го полка связи – Белявский. Весь цвет представителей коммунистической общественности Томска заседал недолго. Формулировки негативных характеристик просочились в принятое постановление: «Исключить из ВКП(б) за неустойчивость, за крайнюю невыдержанность, пьянство и как чуждый элемент»132.
Сибирская краевая контрольная комиссия обсуждала апелляцию Редозубова три месяца спустя, 7 июня 1926 года. Заседали: председатель партколлегии Сибирской контрольной комиссии Кацель и секретарь крайкома Сырцов. Присутствовал и «собутыльник» Редозубова Калашников, который уже несколько месяцев как перешел на новую работу в органах партийного контроля. Не обошлось и без самого Редозубова, который давал «личные объяснения». Рассмотрев материал, полученный из Томска, новосибирские заседатели убедились, что свое выступление на общем собрании томской организации, прорабатывающей решения XIV съезда, Редозубов «построил так, что оно объективно носило оппозиционный характер и делу сплочения парторганизации наносило вред. Переписка т. Редозубова с товарищами из Ленинграда была в совершенно недопустимом тоне о руководящем окружном органе парторганизации. Все это до оппозиционных настроений во время первой дискуссии показывает, что т. Редозубов недостаточно определившийся ленинец, что т. Редозубовым, несмотря на достаточную общеполитическую подготовку, элементарные правила внутрипартийной дисциплины усвоены слабо, что он, на словах поддерживая единство партии, фактически благодаря своей несдержанности приносит делу единства партии вред».
У окружной комиссии были несколько другой список грехов и другая логика. В сущности, Редозубова обвиняли в «недопустимом тоне» по отношению к вышестоящим – и не более того. Но уже этого было достаточно, чтобы вызвать большие подозрения. К разбору дела необходимо было «подойти со всей строгостью» и учесть, что ответчику «21 год, он несет ответственную работу, он воспитатель. Все это кружит ему голову, при наличии самомнения и при его неустойчивости новые шатания с его стороны возможны». Но все же, добавили в Новосибирске, «исключение из рядов партии в 21 год является большим и тяжким наказанием». Шанс на исправление был. «Его молодость, при условии взятия его под воспитательное здоровое влияние, даст возможность предполагать о его исправлении в будущем и заслуживает смягчения в вынесении ему партвзыскания»133. «Принимая во внимание, что т. Редозубов признает допущенные им ошибки», нашлась возможность пересмотреть решение Томской окружной комиссии о его исключении и «оставить т. Редозубова в рядах партии, объявив ему выговор. Считать необходимым отозвать т. Редозубова из Томска и использовать его в другой организации. Считать совершенно невозможным использование т. Редозубова на преподавательской работе»134.
Имя Дмитрия Никитовича Ширяева прозвучит еще раз при анализе ленинградской оппозиции конца 1920‑х – начала 1930‑х годов. Важное обстоятельство: сестра Ширяева была женой Григория Евдокимова, уважаемого старого большевика, а Павлодар был первым местом революционной деятельности и Евдокимова, и Ширяева, и Редозубова.
Григорий Еремеевич Евдокимов родился в октябре 1884 года в семье мещанина. С 1899 года служил матросом на речных судах. В 1903 году вступил в РСДРП. Вел партработу в Омске, Павлодаре, Петрограде. С 1913 года работал в Петербурге, участвовал в забастовках. Неоднократно арестовывался и ссылался. После Февральской революции – агитатор Петроградского комитета РСДРП(б). Участвовал в подготовке Октябрьского переворота в Петрограде и установлении советской власти в провинции, депутат Учредительного собрания от большевиков. В 1918–1919 годах – комиссар промышленности Союза коммун Северной области. В годы Гражданской войны – начальник политотдела 7‑й армии, участвовал в боях с войсками Юденича135. Один из ближайших соратников Г. Е. Зиновьева, активно участвовал в организованных им репрессиях против «классовых врагов», когда в Петрограде были «нейтрализованы» практически все представители «эксплуататорских классов». С 1922 года – секретарь Северо-Западного бюро ЦК РКП(б), ярый противник троцкистов. На объединенном пленуме ЦК и ЦКК РКП(б) 17–20 января 1925 года поддержал предложение об исключении Л. Д. Троцкого из партии. ЦК ограничился снятием Льва Давидовича с поста председателя Реввоенсовета – решением, которое Евдокимов охарактеризовал как «слишком мягкое». В частности, подчеркивал он, «мы, т. е. члены Центрального Комитета от Ленинградской организации, стояли за то, чтобы тов. Троцкого немедленно снять из Политбюро ЦК». В 1925 году имя Евдокимова – на то время первого секретаря Ленинградского губкома РКП(б) – носили Государственные мастерские метеорологических и точных приборов (Ленинград, 19‑я линия В. О., 10).
Вскоре Евдокимов стал одним из лидеров «Новой оппозиции». 1 января 1926 года он был переброшен в Секретариат ЦК, чтобы лишить Зиновьева опоры в ленинградской партийной организации. Евдокимов всячески затягивал переезд в Москву, что заставило Сталина отметить на пленуме ЦК ВКП(б) 1 января 1926 года: «Свыше двух месяцев у нас имеется решение Политбюро ЦК о введении ленинградца в Секретариат. <…> Но товарищи ленинградцы с этим делом не торопятся и, видимо, не собираются провести его в жизнь. Видимо, они не хотят иметь своего представителя в Секретариате, боятся, как бы не исчезла та отчужденность ЛК от ЦК, на которую оппозиция опирается. Поэтому надо заставить Ленинградскую организацию ввести своего представителя в Секретариат ЦК. Другого такого товарища, как т. Евдокимов, у нас не имеется»136. После переезда в Москву Г. Е. Евдокимову разрешалось посещать Ленинград только по личным делам.
Фигура Евдокимова позволяет рассмотреть внутрипартийную борьбу конца 1920‑х годов во всем ее многообразии. Ниже мы познакомимся с его зятем Петром Тарасовым, который продвигал оппозиционные директивы в регионах. В последней части книги Григорий Евдокимов появится в качестве организатора подпольной деятельности зиновьевцев – по крайней мере, таковым он признавался в протоколах НКВД.
В начале лета 1926 года в Москве местные оппозиционеры начали проводить нелегальные собрания и рассказывать о поражении Зиновьева в Ленинграде, распространять информационные сводки об итогах XIV съезда и недавно прошедшего апрельского пленума ЦК. «Вопиющим фактом нарушения партийной дисциплины» считалось проведение нелегального собрания оппозиционеров в подмосковном лесу 6 июня 1926 года137. Для доклада о положении в партии на массовку был приглашен Лашевич, «один из главнейших руководителей Красной армии». Член РСДРП с 1901 года, Михаил Михайлович был в год Революции делегатом I Всероссийского съезда Советов РСД, членом ВЦИКа, участником Демократического совещания. Как член Петроградского ВРК он стал одним из организаторов Октябрьского вооруженного восстания, в годы Гражданской войны входил в реввоенсоветы Восточного и Южного фронтов, с 1925 года – заместитель наркома по военным и морским делам, зампредседателя РВС СССР, кандидат в члены ЦК ВКП(б). Зиновьев писал в 1935 году: «Все, кто знал покойного М. Лашевича, помнят, что лично это был один из лучших людей среди тогдашних зиновьевцев. Он был глубоко и интимно связан с партией и переживал особенно мучительно свой разрыв с ней. Но даже таких людей фракционность уводит в лес. Когда теперь вспомнишь об этом, то еще острее осознаешь: если тот круг идей, которые развивались нами, подготовил и привел (уже тогда, в 1926 г.!) Лашевича, насчитывающего в своем прошлом два десятка лет борьбы за партию, к этому неслыханному делу, – то что же должны были мы сеять среди людей, которые только начинали свой путь?»138 С точки зрения большинства ЦК, Лашевич перешел Рубикон, окончательно предал партийный устав. Почему же у Лашевича «не хватило мужества выступить на собрании московской организации, а в лесу на нелегальном собрании он выступил? – спрашивал Бухарин членов Политбюро 14 июня 1926 года. – Я вам скажу почему. Потому что, если бы он выступил на собрании, это не было бы партийно-фракционным сплочением, а если человек выступает в качестве члена нелегальной фракции, это ему важно»139.
Массовка в московском лесу провалилась. Уже на следующий день один из участников мероприятия рассказал о ней секретарю Краснопресненского райкома партии Мартемьяну Никитичу Рютину, который передал дело в ЦКК. «В прошлое воскресенье по Савеловской железной дороге около станции Долгопрудная собралось 50–60, а то и 70 членов партии, – гласило секретное сообщение. – Устроили нечто вроде массовки такого характера, как в старое время <…> с патрулями и т. д.» Фактическое обвинение в том, что они организовали «нечто вроде массовки», являлось общепонятным для партийцев указанием на «выход оппозиции из внутреннего обсуждения к партийным массам», переход от внутренней дискуссии к политической борьбе в собственном смысле. «…внутрипартийная демократия выражается ныне в казенном инструктировании и таком же информировании партячеек, – докладывал на массовке Лашевич. – Процветает назначенство в скрытой и открытой формах сверху донизу, подбор „верных“ людей, верных интересам только данной руководящей группы, что грозит подменить мнения партии только мнением „проверенных лиц“. Необходимо устроить „переворот в ЦК“»140. Осведомители доложили, что в своем выступлении на собрании Лашевич говорил, что оппозиция теперь выдвигает в качестве цели не дискуссию, а борьбу. Рядовым оппозиционерам говорилось, что осенью оппозиция положит «на обе лопатки» Центральный Комитет, что стоит только Зиновьеву появиться на Путиловском заводе, его на руках понесут, что он будет делать доклад от имени партии на XV съезде.
8 июня 1926 года семь участников лесного собрания были вызваны в ЦКК, где им предъявили обвинение в нарушении постановлений X, XIII и XIV съездов о единстве партии. Григория Яковлевича Беленького, бывшего секретаря Краснопресненского райкома партии, ныне сотрудника Исполкома Коминтерна, обвинили в организации массовки. Его помощник, 30-летний Борис Григорьевич Шапиро, был обозначен как «технический исполнитель массовки». Разбор дела шел в здании ЦКК на Ильинке. Привлеченных к разбору дела вызывали в специальную комнату. Председательствовал член ЦКК, справа сидел один из секретарей ЦК, слева – присяжный заседатель. Опрашиваемый сидел на противоположном конце стола. Секретарь вызывал обвиняемых по очереди, показания друг друга они не слышали.
«Заседает следственная комиссия», – объявил секретарь ЦКК Николай Янсон вошедшему Шапиро. Шапиро был выпускником Свердловского коммунистического университета – колыбели не одной оппозиционной группировки. На данный момент он служил управляющим делами в Краснопресненском районном комитете Москвы. Ситуация была неравной: Шапиро – юнец и по возрасту, и по опыту (он примкнул к партии только в 1918 году). Сидевшие по другую сторону стола были старыми большевиками, всеми уважаемыми блюстителями партийной чистоты. Николай Михайлович Янсон – эстонский революционер, вступил в РСДРП еще в 1905 году, вел партийную работу в Петрограде и Ревеле, затем продолжил свою деятельность в США. В 1917 году вернулся в революционную Россию, стал членом Северо-Балтийского бюро ЦК РСДРП(б), участвовал в становлении советской власти в Эстляндии. В начале 1920‑х годов Янсон был назначен секретарем ЦК Союза металлистов, затем партийным съездом выбран членом Президиума ЦКК и секретарем ЦКК. Еще более титулованный большевик, Матвей Федорович Шкирятов, вступил в партию в 1906 году, долгие годы работал профессиональным революционером в Ростове-на-Дону и в Туле, во время войны вел агитацию среди солдат. С 1921 года Шкирятов – первый «чистильщик партии», секретарь Партколлегии ЦКК, близкий Сталину человек. Но главным в комиссии был, пожалуй, Миней Израилевич Губельман, более известный как Емельян Ярославский. Ярославский вступил в партию в 1898 году, успел организовать социал-демократический кружок на Забайкальской железной дороге, побывать в членах Петербургского комитета РСДРП. Еще до первой революции он отличился организацией стачки текстильщиков в Ярославле (отсюда и псевдоним), был делегатом IV–VI съездов РСДРП. В дни Октября был членом Московского партийного центра по руководству вооруженным восстанием, первым комиссаром Кремля. Из членов комиссии только у Ярославского был опыт недолгого пребывания в оппозиции: в 1918 году он примыкал к группе «левых коммунистов» по вопросу о Брестском мире. Затем последовала череда ответственных поручений: в Гражданскую войну – уполномоченный ЦК РКП(б) по проведению мобилизации в Красной армии, член Сибирского областного бюро ЦК РКП(б), организатор антирелигиозной кампании большевиков, а с 1924 года – секретарь Партколлегии ЦКК. Все трое считались специалистами по оппозиции: Н. М. Янсон отличился тем, что в 1921 году противодействовал многочисленным сторонникам «рабочей оппозиции» в Самаре, М. Ф. Шкирятов имел опыт по работе в комиссии ЦК ВКП(б) по проверке и чистке партийных рядов, а Е. Ярославский был автором известных брошюр партиздата, клеймящих уклонистов и фракционеров разных мастей.
Разговор сразу не заладился: Шапиро явно уклонялся от ответов. Стенограмма опроса включает серию коротких реплик и замечаний. Стороны пока не раскрывали своих карт. В начале опроса технический секретарь сообщил историю розысков молодого коммуниста: «Вчера в 2 часа дня райкомом вручена была т. Шапиро повестка с вызовом на 4 часа, но он не явился. Сегодня в 11 часов ему вручена была 2 повестка. Он явился только сейчас». «Я получил бумажку часа в 4, а не в 2, – оправдывался Шапиро. – Я считал, что в 4 часа учреждения закрываются, сегодня утром я встретил товарища, который передал мне записку». На самом деле встреча с контрольной комиссией была делом серьезным. Янсон увещевал: «Если мы вызываем на 4 часа, то это значит, мы были готовы продолжать работу до 7–8 часов. Мы работаем с неограниченным временем».
– Но перейдем по существу дела, – продолжил Янсон. – Заседает следственная комиссия, созданная Президиумом ЦКК по поводу организации массовки <…>.
Шапиро: Я не принимал никакого участия в массовке.
Янсон: Вы еще не знаете, в чем дело (смех).
Однако Шапиро не смутило, что он выдал себя этой неосторожной фразой, и он как ни в чем не бывало продолжил разыгрывать роль наивного простака. Началась своеобразная игра в поддавки, взаимные «подмигивания», даже шутки.
Шапиро: Товарищ говорит о массовке. Я о ней ничего не знаю.
Ярославский: Я еще не успел сказать ничего. Почему вы знаете, о чем речь идет. Подозрительно.
Шапиро: Ну, говорите, я буду слушать.
Ярославский: Нет, уж теперь вы говорите.
Шапиро: Вы говорите о массовке. О массовке я ничего не знаю.
К кому обращался Шапиро? Его упрямое повторение одних и тех же фраз явно было рассчитано не на Ярославского. Скорее его запирательство отсылало к договоренности между самими участниками «массовки» – не выдавать своих, не сознаваться.
Разговор не клеился:
– Я, конечно, могу изложить вместо вас, что делалось на собрании, но считаю не нужным, – заметил Ярославский. – Ну вот, я вам прямо скажу теперь все. Массовка была около станции Долгопрудная, от 50 до 70 человек присутствовало, председательствовал Беленький, одним из организаторов были вы, и нечего в прятки играть, все известно. А теперь расскажите, будете прямо говорить, или нет?
Тут было важно не содержание разговора, а его форма. Форма (или фрейм) коммуникации – это то, что определяет ее драматургию: последовательность «ходов» и «контрходов», наступлений и отступлений, сольных и хоровых «партий». Здесь и далее мы следуем концептуализации, предложенной Ирвингом Гофманом. Если в ранних работах («Представление себя другим в повседневной жизни», «Стратегическое взаимодействие») он уделяет больше внимания самой драматургии коммуникации – тому, как люди пытаются сохранить лицо и произвести нужное впечатление на партнеров, – то в поздних текстах («Анализ фреймов», «Формы разговора») Гофмана уже больше занимают ее структурные характеристики.
В каждой конкретной ситуации взаимодействия, замечает Гофман, люди сознательно или бессознательно задаются вопросом «что здесь происходит?». В зависимости от выбора определения ситуации они задействуют те или иные регламенты поведения (например, партийный устав, отчет следователя контрольной комиссии, пересказ ситуации уже опрошенным оппозиционером и т. д.). Взаимопонимание между участниками – а следовательно, и непроблематичность разговора – достижимо, только если эти регламенты совпадают. Но их совпадение – результат совместной работы по прояснению и «стабилизации» контекста взаимодействия. Соответственно, наш исследовательский интерес направлен на то, как Шапиро и другие взаимодействовали с подобными инструкциями, каким образом прибегали к той или иной манере поведения, как распознавали ситуацию и какой сценарий исполнения выбирали.
Другой аспект, на который обращает внимание Гофман, – рекурсивный характер взаимодействия. Была ли встреча на Долгопрудной «массовкой», «митингом», «собранием» или просто «пикником на природе»? Выбор фрейма произошедшего события совершается в другом фрейме – опроса или допроса. Участникам разбирательства предстоит придать форму не только своему общению, но и тому, по поводу чего это общение состоялось, – событию на Долгопрудной.
Наконец, третий релевантный аспект фрейм-анализа – ролевая диспозиция. Каждый фрейм коммуникации характеризуется набором ролей. Однако участники взаимодействия обладают куда большим ролевым репертуаром, чем предлагает им ситуация «опроса». Они могут быть «старыми большевиками», «коммунистами», «товарищами по подполью», наконец, просто «психически истощенными людьми». Но здесь и сейчас (во фрейме опроса) они – «допрашивающие» и «допрашиваемые». От того, сохраняется ли этот негласный консенсус или говорящие выходят из роли, навязанной им ситуацией, зависит исход их взаимодействия. Хотя поведение коммуниста, конечно, опиралось на какой-то идеальный тип, некий этос, доминирующий в партии в то время, фреймы, укорененные в процессе повседневного партийного общения, существовали лишь здесь и сейчас, не обязательно сохраняясь в партийном обиходе на протяжении долгого времени. Таким образом, опираясь на теорию Гофмана, мы воздержимся от интерпретации опросов участников массовки через внешние по отношению к ним теоретические конструкции из области макросоциальных феноменов. В последнем случае можно упустить тот способ конструирования социальной реальности и ее интерпретации Шапиро, Беленьким и другими, который имел место в той конкретной ситуации, в которой они оказались весной 1926 года.
Опрос в кабинете ЦКК был организован таким образом, что его свойства можно было обнаружить и зафиксировать. Главной целью опроса была не попытка что-либо узнать, а желание повлиять на модус разговора. Шапиро старался понять, какую модель поведения ему надо было в нынешний момент использовать: «В какой ситуации мы сейчас находимся?» – как бы спрашивал он себя. Уместно здесь шутить или нет? Можно ли третировать оппонента (или даже нужно?) или это строго возбраняется? В этих обстоятельствах ковались и перековывались матрицы классификаций: кто оппозиционер, а кто нет и, как следствие этого, кому что можно. Проговаривая факты, контрольная комиссия возвращала языку его основную функцию – информативную:
Шкирятов: Вы записку Волгиной оставляли?
Шапиро: Нет.
Шкирятов: Вы Васильеву знаете?
Шапиро: Нет.
Однако существовала стенограмма предыдущего опроса, доказывающего обратное. В этом же кабинете днем ранее 39-летняя тов. Волгина, член ВКП(б) с 1917 года, косвенно разоблачала опрашиваемого. На вопрос, кто ее пригласил поехать, Ксения Андреевна отвечала: «Шапиро какой-то. Я не знаю, кто он. Он у нас был инструктором. <…> Он пришел вечером, меня не застал, оставил записку, что собирается компания поехать погулять и покупаться. Мы и поехали с Васильевой»141.
Шапиро: Я тоже ездил купаться.
Янсон: В Долгопрудную?
Шапиро: В Долгопрудную, ездил купаться.
«Зачем вы скрываете, – недоумевал Шкирятов, – раз нам уже все известно. <…> Что там, Москва-река?» Топографию окрестностей Москвы-реки знали, конечно, все – мест отдыха в 1926 году было не слишком много. Шапиро провоцировали на «а тут тоже соврешь?», что было бы абсурдно. Врать Шапиро не стал, но и правды не сказал: «Нет, пруд». (На Долгопрудной «пруда», вопреки названию, нет: в то время там протекала река Клязьма, а сегодня проходит Канал им. Москвы и располагается Клязьминское водохранилище.)
Шкирятов: Вы туда ездили купаться? Одни ездили?
Шапиро: Семья ездила, товарищи ездили.
Шкирятов: Какие товарищи?
Шапиро: Я не назову их.
Шкирятов: Почему нельзя назвать, кто ездил купаться (смех)?
Шапиро: Но, товарищи, я сказал, я был в Долгопрудной, и больше имен я не назову. <…>
Янсон: А вот мы играли в городки в воскресенье, я вам могу рассказать с кем. Если бы мы устраивали политическое собеседование, я тоже мог бы сказать.
Стенограмма только кажется простой. На самом деле участники разговора задействовали несколько регистров одновременно. Общение между следственной комиссией ЦКК и вызванным туда партийцем включало в себя активное использование самых разных языковых функций: от юмора и каламбура до намеренной игры со смыслом слов и высказываний. При этом важно понимать, что такая практика резко противоречила представлению большевиков о собственном языке как о научно выверенном и точном. В семиотической идеологии большевизма язык был сосудом истины, его семантические функции (круг значений языковых единиц) должны были преобладать над риторическими (отношением между знаковыми системами и теми, кто их использует)142. Избыточная замысловатость речи, особое внимание к риторике были подозрительны. Члены комиссии зачитывали уличающую информацию не для того, чтобы доказать вину – все было и так всем понятно, – а чтобы вернуть разговор в режим говорения правды.
Если Шапиро соглашался на коммуникацию, то шло товарищеское выяснение. Если же шла игра в кошки-мышки – разговаривали не «товарищи», а люди из разных лагерей.
«Вот заявление Волгиной, которая сообщила, что вы ей оставили записку, куда ехать и как ехать», – сказал Янсон. У него было еще и свидетельство другого участника, тов. Васильева. Янсон зачитал стенограмму показаний последнего с информацией о том, «как он был приглашен, как приехали другие товарищи». «<…> На Долгопрудной, – рассказывал Васильев, – встречали людей и показывали, куда идти на собрание».
Опрашиваемый продолжал запираться:
Шапиро: Я говорю, что я был на станции. Что касается организации – это неверно. Мы встретились, пошли купаться, в совхозе пили молоко.
Алиби было у всех вызванных. Московский коммунист Чернышев, например, утверждал: «Я в это воскресенье ездил на кладбище и взял с собой пару пива. Может быть, за это вы меня притащите?» Илья Спиридонович нервничал. Он признавался, что исполнял квазирелигиозный ритуал – посещение после Пасхи могил родственников, что считалось у коммунистов нарушением партийной этики. Чернышев как бы вопрошал, не за это ли его вызвали в контрольную комиссию. «Я говорю открыто, что в это воскресенье я брал с собой на кладбище пиво, – продолжал он. – Я ничего не знаю. <…> Сейчас в лесу очень много разных групп собирается. <…> Очень часто собираются кружки, берут с собой пиво и едут в лес погулять»143.
Ну а что делала другая свидетельница – Ксения Андреевна Волгина? Она «ездила снимать себе комнату <…> на 10‑й версте». В собрании она не участвовала. «Как же. Буду я участвовать. Я шесть месяцев лежала больная, ничего я не знаю. <…> У меня неврастения, туберкулез легких». Дачу в итоге нашла, сняла за 20 рублей, «чуланчик, нужно же куда-нибудь деваться».
Шкирятов: Вы говорите, что не были на Долгопрудной. А на какой станции вы были?
Волгина: А черт его знает. Не знаю.
Шкирятов: Как же вы будете на дачу ездить, если вы не знаете куда (смех)144.
Шапиро был задан тот же стандартный вопрос:
Янсон: В собрании участвовали?
Шапиро: <…> На собрании я не был.
Комиссия спрашивала о фактах, Шапиро отвечал о формулировках: то, где он был, нельзя назвать «собранием». Янсон выговаривал Шапиро: «Пусть вам не будет обидно, но я должен сказать – мы говорим о новой смене, о минимальной честности, которая должна быть у члена партии, ее я у вас не вижу». Вот «Лашевич, старый партиец, пришел и с первого слова сказал – я был, да». А юнец Шапиро отшучивался, упорно не называл вещи своими именами.
Спор о том, как и о чем говорить, продолжался:
Шапиро: Я вам сказал <…> о том, что я был.
Шкирятов: А что на собрании вы были, не сказали.
Шапиро: Я не называю это собранием, называю товарищеской прогулкой. Мы там квас, нарзан пили, закусывали.
Янсон: Это нас совершенно не касается.
На секунду Янсон подумал, что Шапиро не играет, а действительно «глупит». Может быть, действительно имело место недоразумение? Может быть, Шапиро боялся обвинения в пьянстве и аморальном поведении? «Мы признаем всю необходимость разумных развлечений, – дружелюбно заметил секретарь ЦКК, полушутя апеллируя к молодости Шапиро. – А насчет того, что там было политического, мы должны поставить вопрос. Если вы не хотите отвечать, то незачем ждать, когда перед вами встанет вопрос о необходимости выхода из партии. Правда, жаль, что вас столько времени учили в Свердловском Университете. Но если бы у меня были такие разногласия с партией, я бы ушел».
Янсон предлагал определиться: раз коммунисты поссорились, общего дела у них больше нет. Но Шапиро продолжал упорствовать: «Я же сказал, что я там купался». Как и другие привлеченные к опросу коммунисты, он оставлял возможность квалифицировать все это как увеселительное предприятие: «купаться» с товарищами по партии подразумевало в том числе знакомство с девушками. Частное и интимное занятие не могло быть политическим: где купаются, там заговоры не строят, это несерьезно.
Янсон настаивал, что Шапиро был на собрании, где выступал Лашевич с речью, где «говорили относительно распространения литературы и для этого предполагали использовать ВУЗы. Если хотите очной ставки – то устроим», – пригрозил он. Очные ставки между свидетелями устраивались в тех случаях, когда от разъяснения противоречий в показаниях зависело дальнейшее направление следствия; могли быть допрошены обвиняемые, подозреваемые, свидетели, потерпевшие. Вначале их спрашивали, знают ли они друг друга, в каких отношениях находятся между собой, а затем им предлагалось дать показания об обстоятельствах, относительно которых имелись противоречия. Предполагая полное отчуждение и бескомпромиссность, очные ставки были нежелательны в партийной среде. Ярославский надеялся, что Шапиро не выберет этот путь, считал, что нехорошо получается с очными ставками, когда товарищи друг друга уличают во лжи.
Янсон тоже просил соблюдать большевистские нормы поведения, призывал к доверию, однако формат разговора предполагал иное. Во время опроса язык актуализировался, становился целью коммуникации, поскольку содержание сказанного уже было известно заранее. Задачей беседы было не выяснение информации, не установление фактической истины. Для Шапиро не имело смысла требовать очную ставку, чтобы доказать свою невиновность, а опрашивающим важнее было ознакомиться с языком оппозиционера, выяснить его собственный «диалект», его идиостиль. К огорчению комиссии, Шапиро настаивал на своем:
Шапиро: Если вы сделаете очную ставку, безразлично, я скажу, что я был, купался, беседовал, пил, ел. <…> Очная ставка для меня ничего не скажет. Я вам все сказал. Я вам говорю, что я был.
Янсон: Где были?
Шапиро: На Долгопрудной, на товарищеской прогулке.
Повторение одних и тех же вопросов и запирательство Шапиро свидетельствовали о том, что спор шел вокруг статуса языка: стороны пытались навязать свое значение слов.
Янсон: А на собрании были?
Шапиро: Вы называете собранием, а я товарищеской прогулкой.
Янсон: Где Лашевич говорил речь?
Шапиро: Никаких речей не произносилось, беседа, может быть, была, но никаких речей не было. Лашевича я не знаю в лицо.
Делая вид, что не заметил, что Шапиро увиливает, – ведь ряд доносов показал, что Шапиро и Лашевич стояли рядом, – Янсон отнесся к словам подследственного серьезно, описав Лашевича: «Полный, невысокого роста, с лысиной».
Оппозиционеры явно считали поведение Лашевича в этом же кабинете образцом, хотя, конечно, неизвестно, как и когда он им успел ответить на заданные ему вопросы. Из сохранившейся стенограммы следует, что проблема языка встала и там: Лашевич назвал опрос «словесным сражением». Подследственному заметили, что он собирался «положить центральный комитет на обе лопатки». «Как? Как?» – переспросил тот. «…ЦК будет положен на обе лопатки», – повторил Ярославский. Лашевич предположил, что эту информацию донес до ушей контрольной комиссии «агент». «Агент?» – спросил Янсон. Последовала острая перепалка, построенная на симуляции недопонимания. «Не буду спорить, стенограммы не было», – язвительно заметил Лашевич. Стенограмма служила маркером политического действия: там, где ее не было, имел место частный заговор – и этим занималась уже не ЦКК. Кроме того, Лашевич считал, что то, о чем говорили оппозиционеры за городом, оказалось непосильным для ума агента ЦКК: «Я не хочу оспаривать, как преломляется в голове того, кто это сообщил, – отметил он, – но донесение было полной чушью». «Всякий член партии должен быть нашим агентом», – парировал Ярославский. «Чьим [агентом]?» – поинтересовался Лашевич: если агентом сталинской фракции, то он не хотел быть таковым. «Агентом Центрального Комитета партии, конечно же, – ответил Ярославский, – ведь мы все за партединство»145.
Неизвестно, зачитали ли Шапиро этот пассаж из свидетельства Лашевича, но он явно имел представление о том, как держал себя старший коммунист, – скорее всего, Шапиро и явился на вызов с опозданием на день именно для того, чтобы разузнать побольше. Лашевич признался во всем с порога, но Шапиро продолжал упираться: «Я абсолютно не вру, я говорю, что я был на товарищеской прогулке. <…> Вы же знаете, о чем спрашиваете, наши разногласия в том, что вы говорите о собрании, а я о прогулке»146.
Шкирятов на секунду согласился принять слово «прогулка» как правильное описание происшедшего, чтобы уличить Шапиро в другом:
Шкирятов: Сколько было на этой прогулке?
Шапиро: Приблизительно 10 человек.
Понятно, почему Шапиро назвал столько: десять человек – это еще частная дружеская компания, даже если она ведет политические разговоры. Двадцать – это уже толпа, «массовка», среди двадцати человек обязательно были незнакомые друг с другом.
«Ну как он лжет!» – воскликнул Шкирятов, обращаясь к членам комиссии: участников было гораздо больше. «Мы уже здесь сейчас имеем по этому делу около 10 человек», – деловито констатировал Ярославский. У него уже сложилась довольно четкая картина. От руки в стенограмму записано: «Я думаю, что было около 50–70».
«Дело ясно, – заключил Янсон. – Никаких очных ставок нам не нужно будет делать. Отношение тов. Шапиро ясное, и об этом доложим Президиуму ЦКК. Я буду настаивать на исключении из партии»147.
Партийным начальником Шапиро был Григорий Яковлевич Беленький. Революционное прошлое Беленького, его положение старого большевика и профессионального революционера еще больше усугубляли драму его конфронтации со вчерашними товарищами по подполью. Беленький родился в 1885 году в бедной семье в Могилевской губернии, лишился отца, когда ему было 12 лет. После этого вся семья из шести человек оказалась в нищете: «Разумеется, что еле-еле перебивались с хлеба на квас. Скудость материальных средств мешала членам нашей семьи получить официальное или домашнее образование. Рос и развивался я как дитя улицы. Первые свои знания я получил в качестве самоучки. Тяжелые условия семейного быта, окружающей обстановки наложили свой особый отпечаток на мою детскую психику и зажгли в моем сердце пламень ненависти к угнетателям, к богатым, сытым и толкали на путь революционной борьбы. 14-летним юношей я примкнул к революционному движению»148. Первое сильное влияние на Беленького оказала группа минских рабочих-ремесленников. «Я познакомился с „рабоче-дельцами“ и „искровцами“. Здесь я получил литературу того и другого направления». Когда пришло время выбрать, к кому примкнуть – к революционерам или «социал-соглашателям», – выбор Беленького был четким: «Детально ознакомившись с направлением „Искры“ и „Зари“, я в 1901 г. вступил в РСДРП, солидаризировавшись с платформой „Искры“. В это время я ревностно занимался, как сейчас выражаются, „политграмотой“ в рабочих кружках, знакомясь усиленно с учением Маркса, с программой и тактикой РСДРП». В 1902 году Беленький был арестован по делу минской организации социал-демократов и, просидев около года, сослан в Архангельскую губернию. «Должен отметить мимоходом, что тюрьма была для меня настоящим университетом. Здесь мне удалось расширить свой духовный кругозор, расширить круг марксистских знаний и знаний вообще». Пробыв в ссылке всего несколько месяцев, Беленький был возвращен как малолетний по царскому манифесту 1904 года. Вернувшись в Минск, он принимал активное участие в работе местной большевистской организации. После поражения Декабрьского восстания переехал в Вильно, а затем «пробрался» в Петербург, где работал в качестве члена Технической группы при ПК, а затем при ЦК (после Лондонского съезда). Попав в революционный эпицентр, в октябре 1907 года Беленький был арестован по делу партийного комитета большевиков и, просидев 11 месяцев в «Крестах», вернулся обратно в Вильно, где «вместе с партактивом повел усиленную работу по восстановлению Виленской организации». На конференции Северо-Западного края, в подготовке которой он участвовал, Беленький был избран делегатом на Всероссийскую конференцию 1908 года в Париже. «Здесь я имел несколько свиданий с Ильичом и Надеждой Константиновной [Крупской]». Не каждый большевик мог похвастаться такими связями, не каждый имел европейский революционный опыт.
По возвращении из Парижа Беленький работал в Двинске. Там 19 марта 1910 года он был арестован и, просидев более года, «был судим как бродяга и был выслан на вечное поселение на Ангару Енисейской губ. (Сибирь). Пробыв в ссылке 2 года и активно участвуя в организации О[бщест]ва ссыльнопоселенцев, я бежал и прибыл в Париж. Здесь я работал около 4‑х лет в качестве секретаря Парижской секции большевиков. Был секретарем Парижского Клуба с.-д. интернационалистов, ведя совместно с другими активными членами организации с первых дней войны 1914 г. беспощадную борьбу против всех видов социал-шовинизма, всецело поддерживая последовательную интернационалистскую линию ЦК РКП и Ц. О. („С.‑Д.“). Будучи секретарем Парижской Секции (большевиков), я вел систематическую переписку с К. З. О., с Вл. Ильичом, с Надеждой Константиновной Крупской, с Инессой Арманд, с тов. Зиновьевым и др.»149
Беленький вернулся в Россию в начале мая 1917 года и сразу приступил к работе в Московской окружной организации большевиков. «С 20 июля 1917 г. я был послан в Московский Комитет для работы на Красную Пресню в качестве ответственного организатора. Здесь я принял активное участие в подготовке Октябрьского переворота. От Краснопресненского района я был избран членом Московского Комитета, членом которого я состою по сей день»150. Ответственный секретарь Краснопресненского райкома партии с 1917 года, Гриша Беленький, как его называли ближайшие товарищи, влип весной 1925 года в крупный скандал со своими подчиненными, в который вмешался на правах первого секретаря Московского губернского комитета ВКП(б) Николай Александрович Угланов. Это взбесило Беленького и он подал в отставку. Бюро Московского комитета отставку приняло, но специально уточнило, что речь не идет о каких-либо идеологических разногласиях Беленького и партии, специально признало его революционные заслуги и решило предоставить ему двухмесячный оплачиваемый отпуск до увольнения151.
Все знали: Беленький всегда «вел активную борьбу с рабочей оппозицией, демократическими централистами и с троцкистами». Где большинство ЦК – там и он. Поэтому не было предела удивлению ЦКК, когда через каких-то полгода начала поступать информация, что после XIV съезда Беленький стал на путь фракционной борьбы. Шутка ли: ведь речь шла об опытном, теоретически подготовленном большевике, прежде без труда распознававшем, где партийная линия, а где уклон. Но сближение с Зиновьевым проводившим все больше времени в Москве, по-видимому, перевернуло его представления. На Беленького донесли, что именно он был председателем (может быть, даже вдохновителем) лесного собрания, где Шапиро ему ассистировал. Беленький выступал против Сталина, сетовал на разгром ленинградской партийной организации, клялся в верности Зиновьеву и Лашевичу. А в ЦКК вел себя «неискренне, грубо, вызывающе и все предъявленные ему обвинения отрицал»152.
Опрос Беленького начался с констатации очевидного. «Я должен довести до вашего сведения, – говорил Янсон под протокол, – что здесь заседает комиссия ЦКК. <…> У нас имеется целый ряд вопросов, которые мы вам поставим и попросим на них отвечать с полной ясностью и справедливостью, без всякой утайки. <…> Я думаю, вы отлично знаете, что мы имеем право спрашивать и получать ответы у любого члена партии. Мы поставлены для того, чтобы сохранять единство нашей партии»153.
Беленький, однако, не спешил признавать авторитет комиссии. Как и Шапиро, он ни в чем не сознавался, отмалчивался, повторял, что ехал в Серебряный Бор по обыкновению, как всегда делал по воскресеньям. Комиссию, однако, интересовало конкретное воскресенье, отнюдь не обычное:
Янсон: Я вам предлагаю отвечать на все поставленные вопросы. Нечего вам вывертываться, а скажите прямо, где были в воскресенье, заезжали ли вы куда-либо или были дома? Если вы скажете прямо, то это будет лучше и желательно и для вас, и для нас. <…> Скажите нам открыто <…> ездили ли вы 6 июня с Савеловского вокзала?
Беленький: Я на этот вопрос отказываюсь отвечать.
Янсон: Почему?
Беленький: Так.
Шкирятов, Ярославский, Янсон повторяли вопрос «почему?» на разные лады, но слышали в ответ то же: «Потому что не хочу отвечать».
Несмотря на отпирательства, Беленький хотел быть искренним. Он не шутил, не притворялся, что не понимает, в чем дело, а просто отказывался сказать что-либо внятное. Ответчик не признавал авторитет партийных институтов, настаивал на праве молчать. Для большевика это было неприемлемым поведением, дерзким вызовом. Открыто отказать в коммуникации можно было только врагу, но тут был другой случай. «Не хочу» являлось завуалированным отказом от коммуникации с теми, кто могли быть врагами, но могли быть – и до недавнего времени были – лучшими из товарищей. Ситуация еще окончательно не прояснилась, и Беленький был в смятении.
Комиссия сразу поняла слабое место его тактики. Янсон говорил: «Одна из первых задач, которые стоят перед ЦКК, это сохранение единства партии. Это единство нарушено, у нас есть указания на вас как на человека, нарушившего единство. Мы вас вызывали, и вы должны нам в этом деле помочь, вы должны помочь сохранить единство партии». Как большевик, Беленький должен был оговорить себя: партия была важнее. «Если вы этого добровольно не сделаете, то мы будем вынуждены использовать другие меры, мы вызовем товарищей, которые были вместе с вами на массовке, и они дадут точные показания, но мы хотели бы от этого избавиться». Формальные методы следствия поставят опрашиваемого вне партии – может быть, навсегда. «Наша комиссия решила, что делать очную ставку не следует, поэтому мы вызвали вас и хотим по-товарищески поговорить». Но вот считал ли Беленький опрашивающих его «товарищами», было уже неясно. Он явно бросил партии вызов. «Собственно, я не знаю, как нам после этого поступить, – признался Ярославский, – верить вам или не верить. На этот вопрос вы не хотите отвечать, и мы не гарантированы, что на последующие вопросы вы дадите правильные ответы. Я не знаю как это можно, чтобы член партии, старый член партии, не был откровенен с Центральной Контрольной Комиссией».
Беленький понимал всю противоречивость своего положения. Ему не хотелось сдавать позиции, но было важно сохранить идентификацию с теми партийными учреждениями, в работе которых он совсем недавно активно участвовал. Тон обеих сторон постепенно изменялся. Когда Беленький почувствовал, что ему не удается выдержать свою роль до конца, он стал отказываться от диалога: «Я сейчас не хочу отвечать. Я не присутствовал ни на каких массовках». Члены комиссии не отчаивались, пытались действовать по-хорошему. Они апеллировали к партийной солидарности, к общим ценностям большевизма: «Вы ставите нас в очень незавидное положение, мы вызываем вас, разговариваем с вами как с товарищем, – заявил Ярославский. (Как-никак, он был членом Краснопресненского райкома, так же как и Беленький.) – Мы имеем право у всех членов партии спрашивать о том, где он бывает, на каких собраниях и как он ведет себя там. Это неслыханная вещь, чтобы член партии не отвечал на поставленный вопрос, давал показания, явно противоречащие всему тому, что заявляли другие члены партии».
Беленький расслабился и высказал накипевшее: «Я думаю, что комиссии не нужно было заставлять, таскать меня сюда, гораздо было бы лучше, если вы воздействовали морально». Приводя себя в образец, он как бы учил следователей, как нужно работать, напоминал о табуированности силовых методов при работе среди партийцев. Ярославский взорвался: «Тов. Беленький, мораль читать здесь нечего, мы вас не за этим позвали. Мы задаем ряд вопросов, касающихся политической жизни страны. Мы имеем факт устройства совещания тайно от партии, направленного против партии, как же мы должны поступить?» Ярославский как бы невзначай сделал полшага назад: «совещание» уже не было «массовкой» – это, конечно, предосудительно, но это еще не открытая борьба.
Расширение рамок опроса позволило поговорить о том, что можно, а чего нельзя. «Мы всегда даем возможность членам партии выступать на партийных собраниях и критиковать действия партии, – разъяснял Янсон, – но эти собрания не должны быть устроены тайно от партийной организации, вы же устроили собрание где-то за городом, за 30–40 верст от Москвы, это совершенно недопустимый факт». Само по себе собрание еще полбеды, но вот конспирация – это уже считалось антипартийным.
Что же все-таки происходило 6 июня близ Савеловской железной дороги? «На эти вопросы у меня сейчас нет настроения отвечать, – отпирался Беленький. – В другое время я могу на эту тему поговорить, сейчас же…». «Это дело не идет, – перебил Ярославский, – нам нужно получить от вас сейчас, в данную минуту конкретный исчерпывающий ответ». «У нас имеются заявления некоторых товарищей, и мы хотим эти заявления проверить, – пояснил Янсон. – Несколько товарищей считали своей партийной обязанностью сообщить о массовке в руководящие органы». Несмотря на дружелюбный тон, он снова заговорил о «массовке», но Беленького больше волновал вопрос о доносительстве154.
Этот щекотливый вопрос обсуждался на недавнем партийном съезде. Заведующий отделом редакции газеты «Правда» Федор Григорьевич Леонов, передал в ЦК содержание разговора с опальным секретарем Ленинградского губкома партии Петром Антоновичем Залуцким. Председатель Ленинградской контрольной комиссии Иван Петрович Бакаев считал такое недопустимым: «Я не могу равнодушно отнестись и к тем нездоровым нравам, которые пытаются укоренить в нашей партии. Я имею в виду доносительство. <…> Если это доносительство принимает такие формы, такой характер, когда друг своему другу задушевной мысли сказать не может, на что это похоже?» Не все соглашались с оппозиционером. Член Президиума ЦКК Сергей Иванович Гусев отчитал Бакаева: «Ленин нас когда-то учил, что каждый член партии должен быть агентом ЧК, т. е. смотреть и доносить. Я не предлагаю ввести у нас ЧК в партии. У нас есть ЦКК, у нас есть ЦК, но я думаю, что каждый член партии должен доносить. Если мы от чего-либо страдаем, то это не от доносительства, а от недоносительства». Председатель ЦКК и сторонник партийного большинства В. В. Куйбышев нашел неверным сам термин «доносительство»: «Применимо ли слово „донос“ к заявлению члена партии, в котором заключается предупреждение партии о каком-либо неблагополучном явлении в той или другой организации? Я считаю, что это не донос, это сообщение, являющееся обязанностью каждого члена партии»155.
Беленький выступал на стороне Бакаева в этом споре. Не было конца его возмущению той ролью, которую взял на себя вызванный на очную ставку с ним Васильев, выступавший в амплуа Леонова. Пристыженный своим начальником, этот молодой товарищ попросил записать в стенограмму, что «он [Беленький] считает меня предателем, что я пришел сюда и рассказал». Янсон подтвердил: «Тов. Васильев выполнил свой партийный долг, и я уверен, что большинство рабочих, присутствовавших на массовке, если с ними поговорить, скажут откровенно, что и как там было». Васильев настаивал на «пограничном» статусе сборища-массовки: как ее ни называй, заговора на самом деле не было, и поэтому, донося в партийные органы, он не мог быть предателем – некого было предавать. Был бы заговор в криминальном смысле, в смысле нарушения Уголовного кодекса – Васильев обратился бы не в ЦКК, а в ОГПУ, но и тогда был бы не предателем, а честным советским гражданином.
Так как же Беленький все-таки оценивал свой поход в лес? Совместим ли такой поступок с партийной дисциплиной? «Самый плохой член партии это я, – саркастически заявил он. – Беру на себя». Но Янсон был непоколебим: «В своих показаниях они указывают на вас, вот мы вас и спрашиваем, были ли вы на этом митинге или нет, вы должны ответить прямо и ясно. <…> Право спрашивать вас и интересоваться вашим поведением [у нас имеется, пока вы] находитесь в партии, тогда [в случае исключения], конечно, мы вас так настойчиво допрашивать не будем». Беленький запаниковал: «Я никогда не собирался и не собираюсь порывать с партией, я всегда был с нею. Кроме партии, у меня ничего нет». Он знал, что «митинг» хуже «массовки» – это практически открытое политическое агитационное мероприятие со свободным входом, «массовка» – закрытое. «Митинг» – это определенно антипартийная активность, а вероятно, даже антигосударственная; дело пахло тюрьмой. Спасаясь, Беленький начал настаивать, что он не враг диктатуры пролетариата, а коммунист – пусть и плохой, но коммунист. Ярославский пренебрежительно отрезал: «Об этом сейчас нечего говорить, нечего рекламировать себя». «Мы ведь тоже не вчера родились, не в одном бою же были, – отметил Янсон. – Нас ничем не удивишь, мы никаких упреков вам не делаем, мы только хотим выяснить это дело».
Беленький вышел из роли окончательно: «Вы знаете, что там было, что-то было, зачем же вы спрашиваете?» Случайно или нет, но Янсон проговорился о цели опроса: «Мы хотим проверить, действительно ли правильные у нас сведения. <…> Вы говорите, что <…> никакого собрания не было и организатором его вы не были. <…> Если ваша вина будет выяснена без вашей помощи, после тех ответов, которые вы нам дали, вы чужим человеком становитесь для партии». Совершенно очевидно: вопросы были не о том, что происходило в воскресенье, а о готовности Беленького признаться, взять ответственность за содеянное, назвать вещи своими именами. «Мы со всеми товарищами, которые запутываются, ошибаются, имеем разговор. С ними мы можем быть в одной партии. Но с людьми, которые не хотят разговаривать с ЦКК, остается мало общего. <…> Такой человек – не друг, не соратник, а враг».
Однако в главном Беленький был непоколебим: он не собирался никого выдавать. «Я говорю, что я не могу отвечать на эти вопросы и не буду на них отвечать, – продолжал он стоять на своем. – Да, я подтверждаю, что я ничего не знаю». Обвиняемый, конечно, не «подтверждал» слова других, а повторял самого себя156.
Стороны во многом опирались на собственные представления о грехах против партии. Янсон и Ярославский настаивали на том, что высшая партийная ценность – откровенность. Коммунисту нечего скрывать от коммуниста. Беленький соглашался, но умно. Он как бы говорил: отвечу, но не сейчас, дайте время на оценку ситуации, вы давите на коммуниста, чего товарищи делать не должны. Опрашиваемый оставлял за ЦКК право требовать от члена партии признаний, но протестовал против требования раскрыться здесь и сейчас.
В какой-то момент Ярославский заметил: «Вы держите себя как у жандармов, а не как в ЦКК». «„К сему моему показанию больше добавить ничего не могу“, – так писали вы в свое время в жандармских отделениях», – напомнил старую формулу один видавший виды большевик другому157. Оппозиция возвращалась к установкам дореволюционного подполья. «У нас есть сведения о том, – говорил Шкирятов, – что вы собрались в лесу по старому методу, как это было до революции».
Тут уж было не до шуток, и Беленький «категорически» заявил, что «никогда не ставил на одну доску ЦКК и жандармское управление <…> в мыслях никогда себе не позволил об этом думать».
– Но все ваши действия сегодня говорят об этом.
Беленький: Никаких действий нет, я очень предан нашей партии, отношусь к ней с большим уважением. <…> Я очень хорошо отношусь к Центральной Контрольной Комиссии.
Янсон: Так почему уже вы тогда, если хорошо относитесь к ЦКК, не можете нам прямо и открыто ответить на поставленный вам вопрос? <…>.
Беленький: Я уже вам ответил и категорически заявляю, что я не буду несколько раз отвечать на один и тот же вопрос.
Янсон: Но вы все-таки не ответили на него. Вы уклоняетесь от ответа, не отвечаете на вопрос.
Каждый раз, оказываясь в присутствии друг друга, коммунисты вынуждены были отвечать на вопрос «что здесь происходит?». В подавляющем большинстве ситуаций повседневной партийной интеракции и сам вопрос, и ответ на него оставались «за кадром», вне рефлексии участников. Они писали партийный отчет, прорабатывали решения съезда, спорили на заседании ячейки – и каждое их действие было возможно лишь постольку, поскольку им не приходилось открыто задаваться этим вопросом. «Это – заседание, это – отчет, это – развлекательное мероприятие». Распознавание ситуации и действие в соответствии с ним называются «фреймированием». Фрейм – это и сама ситуация действия, и определение ситуации действующим; и форма взаимодействия, и схема интерпретации взаимодействия. Но иногда вопрос «что здесь происходит?» задавался в эксплицитной, открытой форме. Происходило это тогда, когда не удавалось с ходу расшифровать контекст взаимодействия, понять его «правила игры». В схеме интерпретаций Беленького просто отсутствовала такая ячейка – опрос коммуниста коммунистом. Поэтому он декодировал происходящее как издевательство. Такие сбои распознавания называются «мисфреймингом». Проблематичность распознавания ситуации Беленьким шла от неустойчивости фрейма «опрос» и его неукорененности в повседневной жизни партии.
Вероятно, для дознавателей опрос Беленького был рутиной, и они не ставили вопрос «что здесь происходит?» в эксплицитной форме. Для Беленького же правила игры были неизвестны, и он постоянно задавался этим вопросом. Такой фрейм мы назовем асимметричным. Но представим себе, что и для Янсона, Шкирятова или Ярославского власть, которой они наделены, была нова. Тогда все участники опроса оказывались в новой для себя ситуации. И пытались «играть на слух», действуя «по обстановке». Такой фрейм мы назовем симметрично проблематичным.
Соответственно, главный вопрос, которым задается фрейм-аналитик, – к какому из трех типов взаимодействия относится опрос ЦКК? Если к первому, то Шапиро, Беленький и Лашевич были вынуждены в равной степени прояснять для себя происходящее, играть «на слух», тогда как для трех членов комиссии это была довольно рутинная процедура. Или же Ярославский со Шкирятовым точно так же вынуждены были придумывать регламент, процедуру и правила поведения, что приводит нас ко второму типу взаимодействия. Ведь внутрипартийная иерархия была нова для большевиков 1926 года. В зависимости от того, относился ли разговор в ЦКК к асимметричному или симметричному фрейму, мы получим совершенно разные интерпретации происходящего.
В отличие от укорененности устойчивость – это не характеристика опыта участников. Это характеристика «истории фрейма». Если такие опросы только-только появились и никто не понимал, как они должны работать, но зато все в равной степени понимали, что никто этого не понимает (то есть все знали, что для всех участников это в новинку), то открывался куда больший простор для импровизации. Поскольку это были первые опросы оппозиционеров в ЦКК, ни у кого не было опыта ведения такого разговора, и при этом все знали, что ни у кого нет такого опыта, коммунисты начинали помещать разговор в смежные когнитивные ячейки, например «товарищеская беседа» (участники фамильярничают, добродушно шутят) или «партсобрание» (заводят политический спор). Самый интересный сюжет в разговоре Беленького с дознавателями – это то, что называется рефреймингом. Рефрейминг – одна форма взаимодействия начинает «мутировать», «мимикрировать» под другую. В этом случае «опрос ЦКК» как новый и пока не устоявшийся фрейм начинал воспроизводить черты «допроса большевиков жандармами». У Беленького были еще свежи воспоминания о подпольной борьбе и таких допросах, и он намекал Янсону, Ярославскому и Шкирятову, что те действуют как жандармы, то есть демонстрировал, что фрейм «опроса ЦКК» – это на самом деле «допрос большевиков в Охранке». Такая стратегия наносила удар по авторитету комиссии, и комиссия не нашла ничего лучшего, чем доказывать, что «это другое», «мы не жандармы», «мы все здесь товарищи по партии», а вот вы ведете себя как на допросе в отделении, значит, вам есть что скрывать.
Рекурсия состоит в том, что в одном непрозрачном фрейме (который осциллирует от «дружеской беседы» до «допроса с пристрастием») пытаются дать определение, задать границы, квалифицировать другой фрейм – собрания на Долгопрудной. Можно составить таблицу определений (таблицу фреймов), которые задействуются в разговоре:
а) прогулка, пикник на природе (немассовое непубличное неполитическое мероприятие);
б) митинг (массовое публичное политическое мероприятие);
в) массовка (массовое тайное политическое мероприятие);
г) заговор (немассовое тайное политическое мероприятие).
Тот танец, который мы наблюдаем в каждой из стенограмм, – это «игра квалификаций». Допрашиваемые начинали с пункта А (пикник) и сдвигались к центру континуума, отрицая лишь «заговор» (Г). Допрашивающие начинали с более серьезных обвинений, смягчая их и отступая на полшага назад (например, к «собранию»), чтобы в итоге сойтись на «массовке».
Квалификация фрейма прошлого события зависит от того, в каком фрейме взаимодействовали здесь и сейчас. Если шел «допрос», прошлое квалифицировалось как «заговор». Если шел «опрос» – то как «митинг» или «массовка». Если шла «беседа», опрашиваемый мог вообще не отвечать. Ответ на вопрос «что это было?» определялся ответом на вопрос «что здесь сейчас происходит?».
Имела ли контрольная комиссия право изматывать большевика? «Я вам говорил, двадцать раз говорил, – возмущался Беленький. – Нельзя же на самом деле так допрашивать. Мне приходилось бывать у нас на заседаниях районной контрольной комиссии, там совсем не так подходят к товарищам, а здесь вы хотите вытаскивать щипцами, нельзя же таким образом относиться»158. Беленький апеллировал к состоянию нервной системы старых большевиков, разрушенной царским режимом, тюрьмами и Гражданской войной. Медикализация психики ветеранов ВКП(б) началась парой лет ранее: много говорилось о «нервных утомлениях» коммунистов и необходимости беречь их психику, прощать им истерики. Говоря о «жандармах», Беленький, очевидно, имел в виду и это тоже.
«Вы отказываетесь отвечать ЦКК, – напирал Ярославский. – Это акт предательства и измены по отношению к партии». Риторически обозначая предел жесткости, эта реплика, однако, не ставила вопрос о государственной измене. «Можно много слов сказать, – отозвался Беленький. – Я считаю, что я должен хладнокровно принять все, что Вы скажете».
Ирвина Гофмана как социолога особенно интересовали «закрытые» ситуации, отделенные от окружающей жизни символическим барьером. Трудно придумать лучший пример такой ситуации, чем опрос Беленького в ЦКК. «Драматургическая перспектива в социологии» заставляет аналитика интересоваться не нормативными предписаниями и правильным исполнением «роли» актером, а ее конструированием, принятием, поддержанием и трансформацией в процессах взаимодействия; обращать внимание на неопределенности и двусмысленности ситуаций, на сбои и ошибки действующих лиц. Изучая отдельные стороны и ситуации повседневного общения, Гофман описал богатый репертуар тех уловок, к которым прибегают люди для сохранения своего постоянно обновляемого лица при самых разных контактах в регулярных, неожиданных и конфликтных ситуациях. Ссылаясь на слова Шекспира «весь мир – театр», он пишет: «Конечно, не весь мир является театральной сценой, однако нелегко найти важные сферы жизни, для которых это не было бы справедливо». Следуя Гофману, интересно рассмотреть, как Беленький преподносил и воспринимал себя, как он оправдывал свои действия. Далее мы проанализируем послания, которые участники разговора в кабинете ЦКК открыто или скрыто отправляли друг другу, исполняя свои роли, а также успехи и сбои в их взаимодействии. В фокусе нашего внимания как произвольное самовыражение (Беленький отчитывался о своем поведении в понятиях, известных любому коммунисту), так и непроизвольное самовыражение, которым он выдавал себя159.
Беленький требовал уважать его чувство собственного достоинства и личной автономии. Для большевика, настаивал он, это было элементарным. «Если есть люди, которые вас информируют, вы может от них получить эти сведения. Предоставьте мне право держаться так, как я считаю нужным. Есть ли такой закон, что каждый член партии, исходя из своей ответственности, отвечает так, как считает нужным. Вы меня давно знаете. Примите все меры, я готов лично нести за себя ответственность, если вы меня знаете, делайте со мной абсолютно что хотите, я в полном вашем распоряжении». Еще одна уловка: ответственность только «за себя лично» вкупе с полным подчинением воли партии. Беленький изъявлял готовность говорить о своих грехах, но не о грехах товарищей из объявленной «группы», поскольку «оппозиционной» ее никто еще пока не называл. Он апеллировал еще и к тому, что коммунист не должен «подставлять» товарищей.
Беленький не ответил на шесть почти идентичных вопросов подряд (с кем был, что обсуждал…). «Что, вы с нами разговаривать не хотите?» – спросил наконец Шкирятов. Беленький попросил, чтобы его вызвали вторично, «для выяснения».
Янсон: А почему не сейчас?
Беленький: Я очень устал физически, я больше не могу160.
Грозили позором: «Мы скажем это не только перед партией, мы перед всеми рабочими это скажем, это в четырех стенах не останется, как себя ведет представитель оппозиции». Но Беленький апеллировал к некой высшей инстанции, которая всех рассудит: «Вы меня исключите, но партия поймет. Я не исключил ни одного рабочего в своем районе». «Все это записывается здесь, – пояснил Янсон, – а после вашего исключения из партии, если оно будет, я готов идти с вами на любое рабочее собрание и утверждаю, что огромное большинство рабочих с нашим постановлением согласится. <…> Здесь есть стенограмма, известно слово в слово, как все это происходило здесь. <…> У рабочих хватает мужества признать ошибку». Отсылка к стенограмме – важное проявление саморефлексии, переводящей происходящее в кабинете ЦКК с уровня собственно разговора в ранг события. Используя фразу «как все это происходило здесь», Янсон обращался к перформативной функции языка, и все сказанное становилось действием, актом благодаря фиксации в стенограмме. Именно стенограмма придавала событиям завершенность и наделяла их юридическим потенциалом.
Беленький предвосхищал свои будущие чистосердечные признания. «Дело не в мужестве, – говорил он. – Когда нужно будет, перед партией скажу». Но разве ЦКК – это не партия, «разве вы оспариваете наши полномочия?» – поинтересовался Ярославский. Тут Беленького прорвало:
Тогда я скажу. Вы представители ЦКК. На вас лежит обязанность поставить этот вопрос [о партдисциплине и партдемократии], не довести до такого положения, когда вы всех вызываете сюда. Вы скажите, пожалуйста, [как так получается, что,] когда вы устраиваете собрания от Московского комитета, вы никому не даете туда возможности попасть, вы билеты выдаете по списку? В течение долгого года я не получил ни одной путевки. Я 17 часов в день посвящал работе, и ни одной путевки за год. И предо мной стоит вопрос взять револьвер и пробить себе череп. Вспомните, как Ленин смотрел на хирургию – ее нужно применять, когда все пути уже исчерпаны. У нас пути репрессии стали руководящими. Нужно создать условия, при которых можно было бы членам партии выступать, чтобы каждый мог высказать открыто свое недовольство и не загонять этого настроения вглубь. Вот чем определяется эта болезнь.
«А как вы сами снимали оппозиционеров?» – перебил его Ярославский, напомнив таким образом, как Беленький в свое время действовал плечо к плечу с ненавистником троцкистов Н. А. Углановым. «Когда Угланов вызвал и потребовал убрать 40 человек из Красной Пресни, я сказал, лучше я уйду, чем я их сниму», – оправдывался Беленький. (Красная Пресня была известна как цитадель оппозиции.) По сути дела, Ярославский пытался припомнить Беленькому, что тот уже де-факто предавал своих соратников, угодивших в оппозицию. «Неправда, – словно намекал Беленький, – я возражал Угланову и не предавал никого». Беленький напомнил Ярославскому, как они совместно боролись против исключения Рафаила Борисовича Фарбмана, делегата IX и X съездов РКП(б), обвиненного в троцкизме. Тем самым он не только привел наглядный пример того, что «хирургия палка с двух концов», но и окончательно покончил с формальным определением ситуации, построенным на презумпции, что участники разговора встретились впервые час назад, в кабинете контрольной комиссии, что следователи и подследственный прежде не были знакомы. Стороны знали свои роли, понимали, чем все грозит, но, несмотря на это, разговор был динамичным, полным сюрпризов. Никто не знал наверняка, какой фрейм возобладает.
Беленький прибег к патетике, разоткровенничался: «Я никогда не мог думать и мысли не допускал, что я, и Ярославский, и Вы [Шкирятов] будем в разных лагерях. Но я никогда не думал, чтобы ленинские кадры были разбиты, что я, Зиновьев, Каменев, Надежда Константиновна, все, что шло под руководством Ленина, чтобы ленинградская организация была разгромлена, организация, которая была опорой партии». Ярославский отвечал, что жаловаться Беленькому не на что: «Сколько мы выслали из Ленинграда? Точно я вам сейчас сказать не могу, но кажется, 150 человек было снято с Ленинграда и направлено на другую работу, ничуть не менее ответственную», то есть «это была не ссылка» и не репрессии, а просто способ разрядить обстановку161.
Общим рефреном «Новой оппозиции» было утверждение о недопустимости применения «организационных выводов в послесъездовской дискуссии». В ряде местных партийных организаций при обсуждении итогов XIV съезда в январе – феврале 1926 года произошла смена руководителей, поддержавших оппозицию: так, пленум Саратовского губкома освободил от обязанностей секретаря М. М. Харитонова, пленум Новгородского губкома освободил от руководящей партийной работы А. Я. Клявс-Клявина162. Особый резонанс имели события в Ленинграде, где по предложению ЦК был утвержден новый состав Ленинградского губкома и Северо-Западного бюро ЦК во главе с С. М. Кировым163.
Занимавший ранее эту должность Г. Е. Евдокимов, один из вождей «Новой оппозиции», писал пленуму ЦК 31 марта 1926 года: «Разгром ленинградской организации и неслыханные преследования, обрушившиеся на сторонников „оппозиции“ на XIV съезде, представляют собою факт огромного принципиального и внутрипартийного значения. <…> Заявление в ЦК ВКП(б) от бюро Ленинградского губернского комитета с достаточной полнотой нарисовало картину борьбы за полное подавление ленинградской организации, которую Ленин и вся партия считали лучшей пролетарской организацией». Беленький знал во всех подробностях об этом заявлении от Лашевича, а может быть, и от самого Евдокимова. Заявление также включало жалобы на «массовые снятия руководящих работников ленинградской организации, направленные к разрушению губкома и райкомов», на «репрессии по отношению к низовому активу» и вообще на «организованный разгром всей организации сверху донизу». Особенно отмечались исключения и ссылки, к которым прибегали контрольные комиссии: «Но если деятельность ЦКК <…> задела лишь сотню-полторы членов партии, то репрессии по линии организационной коснулись нескольких тысяч лучших работников коллективов ленинградской организации. <…> Вслед за организаторами коллективов очередь дошла и до организаторов цеховых ячеек и звеновых организаторов, занятых у станка, а также и до рядовых членов партии. Для всех снимаемых, как высылаемых, так и оставляемых в Ленинграде работников, создавалась обстановка прямых мытарств».
Евдокимов болел за Зиновьева: «…одним из последних по счету (но, конечно, не по внутрипартийному и общеполитическому значению) „даром“ внутрипартийной демократии в ленинградской организации является постановление пленума Ленинградского ГК, утвержденное ПБ ЦК на заседании 18 марта [1926 г.], о снятии т. Зиновьева с поста председателя Ленинградского совета. <…> Кто из тех товарищей, которые хорошо знают отношение массовика партийца к т. Зиновьеву, может, хотя на одну минуту, сомневаться, что на сознание 95% партийцев Ленинграда тяжелым камнем ляжет этот новый „дар“ новейшего курса»164.
«Это нужно изучить, как мы дошли до жизни такой, – возмущался Беленький вместе с Евдокимовым. – И вместо того, чтобы бить по зубам, по лицам, давайте смотреть в корень, какие причины вызывают это явление». Беленький готов был проиграть во внутрипартийном споре – но проиграть по правилам.
«Вы тут говорили, – отвечал ему Шкирятов, – что вы не мыслили, что ленинцы-марксисты могут расколоться. Но, когда вы находились на этом собрании, что вы думали, объединить эти ленинские кадры или заменить эти ленинские кадры другими?»
Беленький отказался от обеих своих ролей: он не хотел больше играть ни выдержанного партийца, ни оппозиционера, связанного круговой порукой. Честный, прямолинейный большевик, он хотел понимания у партии и был готов жертвовать собою: «Это придет время мученичества. <…> Я заявляю <…> Васильеву: ни одной пылинки на его плечи [не упадет из‑за меня]. <…> Я честный человек, никакой подлости не сделаю. Это не актерство – это трагедия партии». Если ЦКК считала, что Беленький своим молчанием просто играет роль, то для самого Беленького нежелание говорить являлось демонстрацией трагического раскола в партии, знаком отсутствия общего языка. Его прямолинейность была в том числе дидактична, нацелена на объяснение того молчания, в котором его упрекали. Молчание Беленького несло риторическую функцию и было значимо именно как жест: «У нас с вами нет общих слов», – тем самым как бы говорил он. «Заставляют людей серьезно мучиться или пристреливать себя. Тысячи недовольных. Недовольны и цекисты, которые говорят, что жить нельзя, нужно покончить с собой. <…> Не буду говорить о недавнем суициде секретаря Троцкого», – многозначительно намекал Беленький. Речь шла о Михаиле Соломоновиче Глазмане, который застрелился 2 сентября 1924 года из‑за обвинений, выдвинутых Московской контрольной комиссией и оцененных Троцким как печальный пример аппаратного бездушия. Но, продолжал Беленький, «даже в ЦК есть люди, готовые к самоубийству, я это знаю достоверно, мы это от них слышали. Вот до чего дошли. Кто этому поверит, чтобы секретарь Краснопресненского района ни на одно собрание ни одной путевки, ни одного билета не получил никогда. <…> Мы не можем быть обывателями в партии. Нет жизни для меня вне партии. <…> Нет никакой возможности работать внутри партии». Это, собственно, и было прямое признание Беленького: у него отняли возможность внутрипартийной работы. Да, он, оставаясь коммунистом, вынужден был действовать вне партии, и виновен в этом тот, кто перекрыл возможности легальной работы.
Беленький наконец-то заговорил как оппозиционер, и Ярославский издевательски заметил:
– Ему не давали путевок, поэтому он сам стал организовывать собрания. Так делают дезорганизаторы, а ленинцы-члены партии этого не делают. <…> Вы можете сколько угодно кричать о самоубийстве, но это не слова политического деятеля, а политического банкрота, который собирает рабочих на нелегальное собрание и в то же время не имеет мужества отвечать перед партией. Лжет перед рабочими. <…>
Беленький: Я вам не врал.
Ярославский: Вы лгали на первый вопрос. Вас спросили, где вы были в воскресенье. Вы сказали, что вы были дома, потом что вы ездили в сосновый бор – это ложь, которая опровергнута рабочими Волгиной и Васильевым.
Ярославский выступал за буквальную трактовку, Беленький отстаивал свою принципиальную позицию. ЦКК апеллировала к фактам, тогда как подследственный, по их мнению, «рисовался». Упрек в актерстве попал в цель: «А теперь начинается цепная реакция. Грош цена такой декларации. Можно сколько угодно показывать револьвер. Но мужества честно отвечать нет у вас». «Я личными интересами никогда не руководился, никогда», – уверял Беленький. «Никто не говорит, что вы руководились личными интересами, но объективно вы делаете дезорганизаторское, предательское дело, – отвечал Ярославский, – вы разлагаете партию, вы приглашаете рабочих на нелегальное собрание. Какими уставами разрешены у нас нелегальные собрания? Вы дезорганизатор, вы раскольник. Разве Ленин вас так учил?»
Отповедь Ярославского была жесткой, но далекой от окончательного обвинения. Беленький ошибался, порой жестоко, но не искал личной выгоды. Ничто не задевало последнего больше, чем инсинуация, что он, будучи «членом партии, который боролся с оппозицией и считался одним из устоев ЦК», изменил свою позицию, «когда партия коснулась его личных интересов»: «Я протестую против этого всей душой и телом».
Янсон нажал еще раз: «Вы были на массовке 6‑го июня. Вы отвечаете на все, но на главный вопрос не отвечаете. Мы не спросим вас больше ни о ком – я думаю, остальные члены комиссии со мной согласны. Мы не спрашиваем вас о других, но были ли вы лично?» Совсем уже обессиленный Беленький «раскололся»: «Вы простите меня. Я был. Да. Вот и конец. Прекратите. Больше не давайте мне вопросы. – Далее он разразился длинной тирадой: – Никаких организационных задач у меня не стояло. Я считал, что нужно в рамках нашей партии вести борьбу, чтобы получить свободу и самодеятельность в пределах партии. Как стрелочник, который видит, что поезд мчится в пропасть, ранит свою руку и сигнализирует, пусть я буду жертвой. Я только винтик большой машины пролетариата, но нужно, чтобы партия продумала, куда мы идем. Партия знает меня в течение 25 лет, пусть она рассудит, действительно ли я пал. Если бы ЦКК выполняла [ту] роль, которую завещал ей Ленин, если бы она стояла над сторонами, если бы Ярославский не был стороной, я пришел бы к нему и сказал, я вас предупреждаю. Предположим, что никто не знает. Но я не младенец. Пусть через меня скажут, кто прав, те ли, кто тащит товарищей в ЦКК, или кто их тащит».
В очередной раз Беленький изменил свое амплуа: теперь он претендовал на роль мученика. Янсон нашел это нетерпимым и высмеял желание опрашиваемого взойти на крест: «Здесь у нас не митинг и не массовка, – отрезал он, – и если бы вы там произнесли такие речи, это было бы уместно, но здесь следственная комиссия ЦКК. Здесь нужно держать ответ. А все эти речи о самоубийстве – это куриная мокрота, а не позиция старого большевика-партийца».
«Вы представляете, что только Беленький в таком положении, – несмотря на сильное волнение, опрашиваемый пытался сохранять объективность и считал возможным говорить о себе в третьем лице. – Одно дерево можно вырубить, но это лес». «Но почему вы не воспользовались своим законным правом члена партии выступать на организуемых партией собраниях и сказать, что вот вам дыхнуть не дают?» – не понимал Шкирятов. «Вы скажите, почему вся партия молчит, – бросил Беленький в ответ. – Я ищу прав не для одного Беленького, а для всей партии»165.
Обе стороны, дойдя до кульминации, внезапно отослали друг друга к общеизвестным азам, повторять которые не имело смысла: о том, что в партии существует руководство, что оно может ограничивать активность оппозиции, что даже если оппозиция и имеет право бороться за командные высоты, то только с огромным для себя риском. Проговаривать эти трюизмы не хотели ни Янсон, ни Беленький – это значило бы ставить вопрос «кто кого?».
«Ну что ж, – философски заметил Янсон, – сейчас мы вас вызываем, когда-нибудь, может быть, вы нас будете вызывать». «Избави меня бог от такой обязанности, чтобы я вызывал Ярославского, – возразил Беленький. – Даю вам слово. Нужно не это, дайте нам возможность высказываться обо всем в рамках устава партии».
Под конец опроса Янсон повторил азы партдисциплины: «Здесь сегодня речь об устройстве нелегальной массовки, и партия должна знать, что кандидат ЦК партии Лашевич выступает на этом собрании с речью, которой он никогда не позволил бы себе произнести в ЦК. <…> Когда нужно будет перенести обсуждение в партийные массы, оно будет перенесено. Но нельзя трепать партию по всякому поводу вместо того, чтобы заниматься столь нужным строительством социализма. Здесь, может быть, я с вами расхожусь, – прямо сказал Янсон старшему по возрасту Беленькому, – но я не сторонник авторитарности. И если в интересах партии потребуется любого из теперешних руководителей переменить, то это будет сделано. Все мы ходим под партией и руководствуемся волей партии». Вместе, но порознь: «Здесь приходится говорить со скорбью душевной о вашем падении, что вы не хотите совершенно разговаривать с ЦКК и лгать начали», – это значило, что Беленький не признает общего дела. Красноречивое замечание «все мы ходим под партией» перифразирует поговорку «все мы под Богом ходим», отсылая таким образом к высшей, сакральной власти. В финале своей речи Янсон ставил диагноз «падения», то есть «грехопадения», той степени испорченности, которая не может быть снята простой исповедью, грехов, которые не могут быть просто отпущены. Нужно было очень серьезное наказание – как правило, исторжение из общины верующих и отлучение от сакральных обрядов. Отсюда и «скорбь душевная»: коммунист в этой картине занимает место священнослужителя, он обязан скорбеть о падшей душе, хотя сделать с ней ничего не может. Тем самым была дана точная формула отлучения, которое, однако, предстояло утвердить «наверху».
7 июля 1926 года Ярославский писал секретарю ИККИ О. А. Пятницкому, что, оказывается, его подчиненный по линии Коминтерна приезжал в конце апреля или в начале мая в Одессу «для организации подпольной фракционной группы». «Беленький обставил свою поездку так конспиративно, – извещал Янсон Шкирятова, – что даже Пятницкого надул». Надо было вызвать Беленького еще раз, собрать побольше материала и передать его приближающемуся пленуму.
«Тов. Беленький, опять нам понадобилась ваша помощь», – начал Янсон на последовавшем очередном опросе. «Пожалуйста, в чем дело?» – поинтересовался опальный оппозиционер166. Как и в случае с московской массовкой, дело было построено на донесении «одного парня» и раскрывало работу оппозиции на Украине. Используя командировку в Одессу, Беленький вел фракционную работу из квартиры своей приятельницы и организовывал подпольные ячейки. Вот очередной тур жалоб обвиняемого, относящихся к функционированию контрольных комиссий во внутрипартийной борьбе.
Беленький: Никаких ячеек, никаких ячеек нет. <…> Я ничего не могу сказать по этому поводу. <…> Я не знаю, как это вы, тов. Янсон, верите всегда одному товарищу, а когда вам против этого говорят два или больше, вы им не верите. Вот к вам приходит один человек и говорит, вы верите, я, конечно, уже привык к этому, что на меня все время клевещут, но вы неправильно поступаете. Вот к вам приходят два товарища, которые тоже были [на квартире в Одессе], нельзя же, чтобы одному только верить. Я категорически заявляю, что и речи не было политической. Я всегда готов нести ответственность за свои поступки. Вот мне уже в течение месяца не давали выступать в Краснопресненском районе, форменно затыкали рот. Я считаю, что так нельзя. Я уже достаточно получил наказания, совершенно достаточно, вы меня убили политически, заживо похоронили. Я совершенно категорически заявляю, что я не был тогда ни организатором, ни председателем на том собрании. Но к вам приходит товарищ, и вы ему верите, меня вы слышать совсем не хотите. Я не мог тогда вам сказать, кто именно еще там был, я боялся последствий, что могло тогда случиться с товарищами, поэтому я не сказал и никогда не скажу. Я всегда говорил, что ЦКК ведет неправильную линию, ЦКК не должна быть одной из сторон. ЦКК такое учреждение, которое должно стоять выше всех сторон, должно служить связывающим звеном этих двух сторон, ни к той и ни к другой стороне оно не должно быть пристрастно. Вы этого не замечаете, вы не замечаете того, вы стоите на неправильном пути, что тов. Ленин совершенно не так мыслил себе Контрольную Комиссию, он говорил, что это должно быть авторитетное учреждение, а вы вместо этого становитесь на одну сторону. Как вы поступаете, к вам приходит один человек и говорит, что там (в лесу под Москвой. – И. Х.) было 100 человек, вы верите ему, других вы не хотите слушать. Вы держите определенную сторону. Я считаю, что так собираться, как мы собирались, безусловно, неправильно, так мы не должны были поступать, но нас на это толкает Политбюро, нас на это толкаете вы. К вам нельзя прийти и открыто сказать, вы все равно не поверите, а только будете искать обвинений. Вы не обращаете внимания на показания и на заявления десятков товарищей. Этим вы толкаете нас на замкнутость и фракционность. Вот только когда ЦКК встанет в центре всей борьбы, когда она не будет занимать ни одной стороны, тогда она оправдает то, что говорил о ней в свое время тов. Ленин. Я хотел еще в письме Центральному Комитету это все высказать, и я это сделаю, я все расскажу. Я хотел написать в ЦК, правильно ли тов. Ярославский судит, он не хочет выслушивать все стороны, он пристрастен. У нас нет никакой демократии. Я говорю, что сейчас каждого готовы осудить, который не идет, видите ли, в ногу с точкой зрения Ярославского, с точкой зрения ЦК партии.
Янсон: Большинство ЦК не есть фракция167.
Шел спор о сути «демократического централизма»: Беленький основывал свою политическую свободу на том, что всякое большинство так же фракционно, как и меньшинство. Янсон же предпочитал формульную отсылку к позиции Сталина: ЦК фракцией по определению быть не может. Придерживаясь стратегии защиты, противоположной прежней, на этот раз ответчик говорил без умолку и пытался переубедить своих визави:
Я могу вам доказать, как много мы устраивали нелегальных собраний, вы про них не знаете, вы много чего не знаете вообще. Ведь дело-то не во мне, что вы меня сняли, что вы меня убили, дело в том, что у нас сотни таких недовольных как я, и вы к их голосу не хотите прислушиваться. <…> Да, я, возможно, повторяюсь, но я никак не могу успокоиться. <…> Я считаю, что, когда члены партии вынуждены для того, чтобы обсудить волнующие их вопросы, уходить в лес – это очень печальное зрелище, очень тяжелое зрелище для члена партии. Вы не давали нам возможности говорить открыто, мы принуждены были спрятаться. Я считаю, что ЦКК ведет совсем не правильную линию, не так она должна поступать. Не нужно разгонять низы, нужно посмотреть, что делается наверху, откуда идет все это168.
Беленький не ощущал себя оппозиционером. На протяжении значительной части 1920‑х годов большевики мыслили себя одним целым. Утверждение, что была партия и были инакомыслящие, по большей части неверно, или, точнее, оно ретроспективно проецирует конечный результат на весь процесс. Пока внутрипартийные разборки шли в открытую, бинарная дихотомия «ЦК – Оппозиция» не стабилизировалась. Было несколько игроков в оппозиции, а большинство ЦК не все признавали монолитным. Партия скорее была похожа на организм, который время от времени вдруг начинал судорожно искать внутри себя болезнь и отторгать какие-то части. Центр и периферия не были постоянными, вся структура партии пребывала в движении. Ситуация напоминала зазеркалье, калейдоскоп отражений. Групп и оппозиций было много, и оппозиция называла большинство ЦК «оппозицией», а себя «большевиками-ленинцами».
ЦКК, однако, на этот раз раздобыла серьезный компромат на Беленького. Оказалось, что Григорий Яковлевич снабжал оппозиционеров секретными партийными документами, при этом члены группы использовали следующий код:
Если верить доносчику, Беленький оставил адрес для секретных посланий, добавив, что наиболее «легальные» можно направлять ему лично. Налицо было подполье, устроенное по принципу дореволюционных времен, – оппозиция явно относилась к ЦК как к старой власти169.
– Я ничего не знаю, – отпирался Беленький. – Никакого шифра я не видел. Да, потом я хочу сказать относительно собраний. Я ведь знаю, как у вас бывали собрания, тоже нелегальные. Я помню, как вы в 10 часов или раньше в 8 часов утра расходились по домам. Я знаю это.
Янсон: Когда это было и где?
Беленький: Я знаю, что вы за десятью комнатами (дверями. – И. Х.) сидели и до утра.
Отметим красноречивые фигуры умолчания в этом месте стенограммы. Говоря «вы собирались», Беленький, по сути, заявлял: ЦКК является союзницей большинства ЦК и его неотъемлемой частью, его инструментом. Это более жесткое утверждение, чем прежнее: о том, что ЦКК берет сторону ЦК. Янсон этого на самом деле и не отрицал, его вопрос «когда это было и где» следовало воспринимать как «а вы докажите».
Рассмотрев материалы специальной комиссии, Президиум ЦКК признал доказанной «раскольническую деятельность Беленького, Шапиро и других». Им и еще ряду лиц был объявлен строгий выговор с предупреждением о том, что при попытке продолжить фракционную работу они поставят себя вне партии. В срочном порядке подготовили брошюру с вышеприведенной информацией для ознакомления членов ЦК на следующем пленуме. В своей книге «Воспоминания бывшего секретаря Сталина» Борис Бажанов, бежавший из СССР в 1928 году, описывает закулисное взаимодействие между ЦКК и аппаратом ЦК, которое определяло «меру воздействия»:
Быстро просвещаюсь я и насчет работы органа «партийной совести» – Партколлегии ЦКК. <…> Если член партии проворовался, совершил убийство или совершил какое-то нарушение партийных законов, его сначала должна судить местная контрольная комиссия, а для более видных членов партии – ЦКК, вернее, партийная коллегия ЦКК, то есть несколько членов ЦКК, выделенных для этой задачи. В руки суда или в лапы ГПУ попадает только коммунист, исключенный из партии Партколлегией. Перед Партколлегией коммунисты трепещут. Одна из наибольших угроз: «передать о вас дело в ЦКК». На заседаниях партколлегии ряд старых комедиантов вроде Сольца творят суд и расправу, гремя фразами о высокой морали членов партии, и изображают из себя «совесть партии». На самом деле существует два порядка: один, когда дело идет о мелкой сошке и делах чисто уголовных (например, член партии просто и грубо проворовался), и тогда Сольцу нет надобности даже особенно играть комедию. Другой порядок – когда речь идет о членах партии покрупнее. Здесь существует уже никому не известный информационный аппарат ГПУ; действует он осторожно, при помощи и участии членов коллегии ГПУ Петерса, Лациса и Манцева, которые для нужды дела введены в число членов ЦКК. Если дело идет о члене партии-оппозиционере или каком-либо противнике сталинской группы, невидно и подпольно информация ГПУ – верная или специально придуманная для компрометации человека – доходит через управляющего делами ЦК Ксенофонтова (старого чекиста и бывшего члена коллегии ВЧК) и его заместителя Бризановского (тоже чекиста) в секретариат Сталина, к его помощникам Каннеру и Товстухе. Затем так же тайно идет указание в Партколлегию, что делать, «исключить из партии», или «снять с ответственной работы», или «дать строгий выговор с предупреждением» и т. д. Уж дело Партколлегии придумать и обосновать правдоподобное обвинение. <…> Одним словом, получив от Каннера директиву, Сольц или Ярославский будут валять дурака, возмущаться, как смел данный коммунист нарушить чистоту партийных риз, и вынесут приговор, который они получили от Каннера.
Но в уставе есть пункт: решения контрольных комиссий должны быть согласованы с соответствующими партийными комитетами; решения ЦКК – с ЦК партии. Этому соответствует такая техника. Когда заседание Оргбюро кончено и члены его расходятся, мы с Молотовым остаемся. Молотов просматривает протоколы ЦКК. Там идет длинный ряд решений о делах. Скажем, пункт: «Дело т. Иванова по таким-то обвинениям». Постановили: «Т. Иванова из партии исключить» или «Запретить т. Иванову в течение трех лет вести ответственную работу». Молотов, который в курсе всех директив, которые даются партколлегии, ставит птичку. Я записываю в протокол Оргбюро: «Согласиться с решениями ЦКК по делу тт. Иванова (протокол ЦКК от такого-то числа, пункт такой-то), Сидорова <…>» и т. д. Но по иному пункту Молотов не согласен: ЦКК решила – «объявить строгий выговор». Молотов вычеркивает и пишет: «Исключить из партии». Я пишу в протоколе Оргбюро: «По делу т. Иванова предложить ЦКК пересмотреть ее решение от такого-то числа за таким-то пунктом»170.
Бажанов писал свои воспоминания в Париже в конце 1920‑х, стараясь угодить эмигрантской аудитории. Автор предлагал циничное прочтение партийных документов: мол, всем распоряжался Сталин, результат был предопределен. Вполне возможно, даже вероятно, что Сольц или Ярославский согласовывали свои решения и получали устные директивы от членов Политбюро. Но все это не значит, что они не верили в то, что говорили, и что их язык был казенным, то есть использовавшимся исключительно для общения на публике. Сам вопрос, во что верил или не верил тот или иной большевик, заводит наш разговор в тупик. Дискурсивный анализ вообще не ставит вопрос об искренности и аутентичности, так как он не предполагает выхода из дискурса. Большевик 1920‑х годов менял свои высказывания в зависимости от дискурсивной площадки, но не переставал быть большевиком, поэтому бессмысленно настаивать здесь на каком-то скрытом подтексте, который освобождает нас от партийного идиолекта и раскрывает истинную суть ситуации.
Язык стенограммы показывает, как преломлялась и оформлялась ситуация в кабинете ЦКК. Все это будет звучать несколько иначе в доносах, в частной переписке, в воспоминаниях. Каждому жанру письма свойственна его поэтика, и в этом смысле воспоминания Бажанова – это не истина без прикрас, а еще один документ, уже другого типа, раскрывающий очередной аспект правил игры. Политическая расправа над оппозиционерами могла обойтись без лишнего шума. Зачем было писать бесконечные протоколы и заседать до ночи? Пристальное внимание к протоколам заседаний ЦКК стоит нашего времени именно потому, что показывает, как осмыслялась вина в категориях партийной этики, как находилось ей подходящее фреймирование.
Президиум ЦКК объявил Лашевичу строгий выговор с предупреждением. Более того, он обратился к очередному пленуму ЦК и ЦКК с предложением исключить Лашевича из состава ЦК, снять его с поста зампредседателя Реввоенсовета СССР и лишить права занимать ответственные партийные должности в течение двух лет171.
На заседании Политбюро ЦК ВКП(б) 14 июня 1926 года все держали в уме дело Лашевича. Словестная перепалка вращалась, как и на опросах в ЦКК, вокруг вечного вопроса: кто является истинным выразителем сознательного пролетариата – большинство ЦК (и ЦКК как их орудие) или все-таки оппозиция? Взаимные уколы были довольно остры, причем тут оппозиционеры вступались друг за друга.
Зиновьев начал иронически: мол, всякий видит, что верхний партийный эшелон рушится, только рабочие слепы к происходящему. «Тогда не говорите от имени рабочих, а говорите от имени тех нелегальных массовок, которые ваша оппозиция собирает по лесам», – язвил в ответ Ярославский. Но Зиновьев и глазом не моргнул: «Мы еще поговорим об этом деле. Не бросайте раньше обвинений, а то вы можете получить „клеветника“ за это», – добавил он, насмехаясь над рвением ЦКК в навешивании ярлыков.
«А не объясните ли вы нам, почему эти нелегальные массовки возникают?» – вмешался Троцкий.
Ворошилов попытался сострить в ответ: «Потому что вожди делаются безработными».
«А иные сами объявляют себя „вождями“», – повысил ставку Зиновьев. Сторонники ЦК в его глазах выглядели узурпаторами.
Ярославский сослался на разговор с Троцким: «Когда я запросил т. Троцкого: „Вы говорите, что в московской организации существует такой порядок, что два партийца боятся друг с другом разговаривать, назовите факты“. Тов. Троцкий мне на это сказал: „Вы лучше это знаете и сами содействуете этому“. Нет, тов. Троцкий, я член Краснопресненского райкома, хотя выступаю с речами не так часто, как вы, но знаю рабочие массы не хуже, чем вы, и должен здесь сказать, что это есть клевета. На целом ряде собраний мы выступаем и знаем, что рабочие не молчат, не боятся выступать и принимают самое деятельное участие в обсуждении всех вопросов. Я не знаю, может быть, с вами они не говорят…»172.
Документальная предыстория совместного пленума ЦКК и ЦК ВКП(б), который состоялся 24 июля 1926 года и лишь отчасти был посвящен делу о фракционном собрании на Долгопрудной, запутанна. Исходно Политбюро назначило доклад Президиума ЦКК по этому вопросу одним из пунктов повестки дня на 17 июня 1926 года – и это должен был быть пленум ЦК, на котором представители ЦКК были бы только докладчиками173. Но дело не заладилось сразу, и доклад сначала отложили на неопределенное время, затем перенесли на 24 июня174. Он состоялся, но по «делу Лашевича», как это указано в повестке, ничего не было принято – решено было провести совместные пленумы ЦК и ЦКК ровно через месяц, 24 июля, и там уже принять окончательное решение о том, что предпринимать по «лесному делу»175. Впрочем, пленум ЦК состоялся бы летом 1926 года в любом случае: умер Ф. Э. Дзержинский, оставив место в Политбюро вакантным, и вопрос о новой конструкции Политбюро и новом раскладе сил в нем должен был решать пленум ЦК. В письме Молотову от 25 июня 1926 года Сталин предложил возложить на Зиновьева политическую ответственность за грубое нарушение партдисциплины в связи с делом Лашевича и выгнать его из Политбюро: «Группа Зиновьева стала вдохновителем всего раскольничьего в оппозиционных течениях, фактическим лидером раскольничьих течений в партии»176.
Альтернативный проект резолюции по делу Лашевича и других от июля 1926 года не содержал столь далекоидущих организационных выводов. Подписавшие его подробно останавливались на основополагающих принципах ленинской демократии и сетовали на изменения правил политической игры в партии после смерти вождя:
Система мер, с помощью которых Владимир Ильич боролся за единство большевистской партии, помимо мер политического руководства, яснее всего изложена в решениях X съезда. Во время одного из самых крутых поворотов партийной политики, при совершении которого в партии обнаружились значительные разногласия, по совету тов. Ленина была принята известная резолюция о единстве партии и недопущении фракционности. Одновременно с этим съезд принял резолюцию о внутрипартийной демократии в качестве основного условия для сохранения единства партии. Период времени между X и XII съездами ознаменовался как ростом партии, так и оздоровлением внутрипартийного положения. Имевшие место в партии разногласия почти без остатка рассосались в процессе дружной и согласованной работы на базе партийных решений. Начавшееся с 1923 г. ухудшение внутрипартийного положения превратилось в настоящее время в опаснейший кризис партии. Острые разногласия коснулись основного ядра партии. Опасность раскола встала во весь рост перед партией.
Среди причин теперешнего кризиса отмечались развивающиеся противоречия между товарно-денежным хозяйством и производительными силами страны. Такое положение вещей неизбежно, в марксистском видении вещей, приводило к общественно-политической активизации «различных классов и групп», которые создали обстановку «грозную для единства партии». Понимало ли это большинство ЦК? В такой ситуации более чем когда-либо следовало держаться режима внутрипартийной демократии, но соответствующие решения не выполнялись. Напротив: «снимание с постов коммунистов по соображениям инакомыслия стало одним из обычных методов партийного руководства. В результате этого замирает жизнь в партийных ячейках – часть членов партии замыкается и отдаляется от партийной работы, другая часть проникается противным духу коммунизма угодничеством и карьеризмом. Партийный молодняк получает свое партийное крещение в душной и нездоровой обстановке. Все это не только задерживает необходимый рост партийных кадров, но и приводит к измельчанию существующих. Таким образом, из двух основных условий сохранения единства партии – недопущения фракционности и режима внутрипартийной демократии – последнее условие оказалось невыполненным. Несоблюдение этого условия ухудшило положение и с другой стороны. Разногласия в партии не изживались, а накоплялись. В деле руководства партии даже большинство ЦК прибегало к организационным формам, не предусмотренным уставом»177.
Бесспорно, поведение Лашевича, Беленького и других представляло собой «опасное явление». Не должна группа коммунистов, не уведомив соответствующие инстанции, собираться в лесу и там обсуждать «вопросы, касающиеся жизни и работы партии». Но, чтобы такие нарушения не повторялись, необходимо было принять меры «для ведения режима внутрипартийной демократии. В пределах программы и устава партии и решений ее съездов каждый член партии имеет право свободно отстаивать свои взгляды внутри партии».
Особо ответственной считалась роль ЦКК и контрольных комиссий на местах. «Созданная по инициативе В. И. для сохранения единства партии организация – ЦКК – не только не оздоровила внутрипартийного положения, но сплошь и рядом вступала на ложный путь. <…> Лишь при том условии, если ЦКК будет твердо и неуклонно охранять режим внутрипартийной демократии и единства партии не только путем репрессий, ее решения, направленные против фракционных выступлений, будут авторитетными для партии». Под документом стояли подписи: И. Смилга, X. Раковский, Г. Шкловский, И. Кучменко и Н. Осинский178.
Между тем совсем рядом, этажом ниже, происходили события, которые повлияли на сценарий пленума. 6 июля на заседании бюро Московского комитета ВКП(б) под руководством Угланова рассматривался вопрос о неких «полученных письмах, рассылаемых по московской организации»179. Бюро решило «передать в ЦКК и довести до сведения Политбюро ЦК, что Бюро МК считает посылку этих писем дезорганизаторско-раскольничьей деятельностью оппозиции, образовавшейся на XIV съезде». Что это были за письма, в документах фонда Политбюро не говорится. Тем не менее пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) собирался, уже точно зная: в московской партийной организации действует неизвестная оппозиционная группа. На этом фоне невинная «лесная прогулка» студентов с Лашевичем и Беленьким никак не могла выглядеть безобидной. Другим элементом общего «фона» вокруг пленума ЦК и ЦКК были дела двух московских оппозиционеров, Геворкяна и Яцек, которые возили в Нижний Новгород некие оппозиционные документы180. Сталин лично интересовался этим делом, особого продолжения не имевшим и крупных оппозиционных сил в огромной нижегородской организации не выявившим, – его рукописные записки о Геворкяне и Яцек сохранились в переписке «вокруг пленума»181.
13 июля 1926 года Президиум ЦКК заслушивал накануне совместного пленума ЦК и ЦКК будущий доклад контрольной комиссии «по делу тт. Лашевича и др.». Докладывал Валериан Куйбышев182. Сам доклад в бумагах этого фонда Политбюро не сохранился, да и он был явно «промежуточным»: на заседании 13 июля было решено «перенести продолжение заседания Президиума ЦКК по вопросу о Лашевиче и др., по определению Секретариата, для рассмотрения проекта резолюции, выработанной Секретариатом ЦКК». Особое раздражение, прямо высказанное в решении, вызвал Зиновьев: его приглашали на заседание Президиума, но «на своевременное предупреждение его, что Президиум ЦКК считает необходимым обсудить вопрос в его присутствии, отказался присутствовать на этом заседании и не предупредил Президиум о своей неявке». Формально Зиновьев прямого отношения к «лесному делу», в общем, не имел, но ЦКК явно хотела провести разведку боем и предварительно, до совместного пленума ЦК и ЦКК, который, по данным ЦКК, должен был состояться «в ближайшие дни», выяснить, какой линии будет придерживаться Зиновьев на самом пленуме. В свою очередь, раскрывать карты заранее Зиновьеву не было смысла – проще было просто игнорировать предварительное совещание.
(Систематическая проблема всех документов о пленуме ЦК и ЦКК в июле 1926 года в архиве РГАСПИ состоит в том, что они носят явные следы манипуляций с фондом: документы там отрывочны и расположены не в порядке поступления, выписки из июньских протоколов структур ЦК и ЦКК следуют за июльскими, логика появления документов не всегда понятна, возможно, фальсифицирована часть дат. Часть документов не датирована вовсе, а пометки183 на некоторых бумагах дают основания полагать, что данное дело формировалось уже осенью 1926 года или позже в Институте марксизма-ленинизма, куда оно было передано из рабочего партийного архива ЦК. В том, что порядок событий, диктуемый состоянием дел в архиве и их датировкой, был именно таким, есть резон усомниться – некоторые выписки могли быть передатированы со специальными целями.)
В отличие от Зиновьева Беленький избрал прямо противоположную тактику. Сразу после заседания 13 июля, 14 июля 1926 года, он направил «В секретариат ЦК ВКП тов. Товстухе» (являвшемуся тогда в том числе секретарем И. В. Сталина. – И. Х.) заявление пленуму ЦК и ЦКК, сопроводив его запиской: «Прошу прилагаемый при сем материал размножить и разослать всем членам ЦК и ЦКК. С товарищеским приветом т. Беленький 14 июля». Секретный отдел ЦК зарегистрировал документ 16 июля 1926 года в 14:30, в текущее делопроизводство он попал только 28 июля, после того как Сталин наложил на сопроводительную записку рукописную резолюцию: «К делу Лашевича и др. Ст. 23/VII», – то есть Сталин присоединил довольно объемное заявление Беленького к документам по делу Лашевича только в день завершения пленума ЦК и ЦКК, 23 июля 1926 года184. Разумеется, оно не было «размножено» и передано всем членам ЦК и ЦКК, как того просил Беленький, – нет сомнений, что его читал сам генсек, но никаких пометок о том, что с объяснительной знакомили хотя бы членов Политбюро, в документах нет. Впрочем, в деле хранится оригинал текста Беленького с его текущими правками (перепечатывать их в чистовик он не стал) и рукописными пометками других лиц, о которых скажем ниже.
Документ Беленького примечателен многим. Он написан скорее в атакующем тоне, в нем нет места покаянию или маневрированию. Цель документа – с одной стороны, объяснить ЦК и ЦКК представление самого Беленького о своем статусе в партии в текущий момент и сообщить партии предысторию своего участия в «лесной фракции», с другой – дать предложения, «каким путем уничтожить фракционные настроения, являющиеся отражением нынешнего партрежима».
Беленький начинает с описания своего участия на Президиуме ЦКК – вероятно, это то самое заседание 8 июня. «На следствии и на Президиуме ЦКК тт. Ярославский и Янсон многократно упрекали меня в том, что я попал в так называемую „лесную фракцию“ по мотивам личного характера и что, исходя из личных интересов, я повлек за собой в пропасть „невинных“ рабочих. Меня называли „врагом партии“, „формальным“ членом партии, произносили надо мной надгробные речи, похоронили меня на веки вечные. – Ты умер политически и навряд ли ты когда-либо воскреснешь, – были последние слова моего могильщика – тов. Янсона. – Когда ты был на Пресне, там царил жестокий режим зажима и угнетения инакомыслящих. К руководству ты не допускал хороших рабочих, сам проявлял себя как диктатор, а сейчас, как обиженный, корчишь из себя „демократа“, – сказал злобно Емельян Ярославский, стремясь вонзить в мое сердце острые иглы злой иронии. И слушая все эти лестные комплименты, я подумал: вот же эти люди, которые сейчас клеймят меня, черня не только мое настоящее, но и прошлое, ведь сами сводят на нет партийные документы, дискредитируют таковые, придавая им „дипломатический характер“. Ведь эти люди не помнят, что они говорили обо мне немного раньше, чем я разошелся с ними идейно. Давайте разберемся, как основательны подобные легкомысленные обвинения».
И далее на нескольких страницах Беленький, оставив «кладбищенскую» иронию, рассказывал свою версию финала своего пребывания в Краснопресненском райкоме. В 1925 году он ушел в отставку с поста руководителя Краснопресненской парторганизации, видимо на тот момент крупнейшей в Москве по численности. Сам он считает, что отработал на Красной Пресне 8 лет, то есть возглавил большевиков-краснопресненцев еще до Октябрьского переворота185. В разные годы им были довольны рабочие-партийцы – в мифологии большевизма это высшая аттестация: рабочие Красной Пресни наряду с петроградскими путиловцами являлись авангардом российского пролетариата с 1905 года. Доволен им был в том числе и Ярославский, в 1923 году (Беленький цитирует статью Ярославского в «Правде» под псевдонимом «Ланин») приветствовавший тактику Беленького как главы райкома по отношению к оппозиции тех времен – ее допускали к формированию партийных органов. В 1923 году Беленький не считал себя ни в каком смысле оппозиционером: с оппозицией он боролся, причем порой даже очень жестко:
Было ли в моей деятельности на Пресне не только хорошее, но и плохое? Я готов войти на колокольню Ивана Великого и оттуда громко крикнуть: что совершил, вероятно, много ошибок, произвел кое-где неправильные хирургические приемы, «помогал» [«партийным органам – (вписано чернилами. – И. Х.) – кое-кому из нынешнего руководства»] в расправе с прежней оппозицией, не предполагая, что это вовсе не вытекает из интересов «единства» партии. Но одно я могу твердо сказать, что при одинаковых равных условиях в нашем районе был куда более вольный партрежим, было куда больше спайки и сплоченности, больше доверия между членами партии внизу и наверху, куда меньше производилось репрессий и перебросок (об этом знают хорошо все члены партии нашего района), <…> хирургическим путем <…> надломом. Ибо райком и секретарь райкома смотрели на репрессии как на последний путь, когда все пути убеждения исчерпаны, т. е. по-ленински [дописано: «и понимали, что путь репрессий – самый плохой путь изживания разногласий»]. Во всяком случае, сознавать свои ошибки лучше, чем находить новые186.
Далее Беленький подробно писал о том, как постепенно, с 1924 года, менялось по капле его отношение к борьбе с оппозицией и партийном режиме. Так, недовольство его вызывали уже события 1924 года: в момент снятия ответственного секретаря Московского губернского комитета РКП(б) Исаака Абрамовича Зеленского состоялось частное совещание членов московского партийного комитета, «где мы констатировали, что „в верхах“ начинаются разлады, что в руководящей головке есть товарищи, которые придираются к Московской организации, желая „прибрать к рукам“ (по выражению одного из участников). Некоторые настаивали на том, что необходимо давать отпор попыткам разгрома Московской организации». Беленький бравировал тем, что атака на него началась практически сразу после смерти Ленина, но он удерживал товарищей-рабочих за руки, считая «нецелесообразным лезть в драку по вопросу о Зеленском, дабы не повредить единству организации». Вообще «настроения мои того времени можно охарактеризовать следующим образом: я ясно замечал, что в руководящей верхушке намечается трещина. Я констатировал ряд серьезных ненормальностей, но еще ясно не видел тех разногласий, которые впоследствии выявились перед XIV партсъездом и после него. И именно потому, что неясны были разногласия, я сам воздерживался и других отговаривал от необдуманных шагов, способных содействовать еще большему обострению отношений между отдельными членами ЦК»187.
Вообще тактика, взятая Беленьким в его заявлении по отношению к персоналиям, была весьма интересной. С одной стороны, сам он был – де-факто, а не де-юре – влиятельным членом партии. Так, он констатировал, что в 1923–1926 годах обсуждал вопросы, связанные с положением своей парторганизации, лично со Сталиным, Ворошиловым, Рютиным. С другой стороны, характеризуя какие-то конкретные сюжеты, он предпочитал всегда избегать их привычной для ВКП(б) персонификации: имена Троцкого, Сталина, Каменева, Зиновьева он старался всуе не упоминать – кроме случаев, когда это было совсем неизбежно. «Когда нам в Москву назначили тов. Угланова, большинство членов московского комитета, в том числе и я, считали необходимым не только быть лойяльными по отношению к тов. Угланову, но оказывать ему полное содействие для руководства Московской организацией» – так начал Беленький описание главных событий, которые переломили его отношение к происходящему в партии. Угланов «приступил к работе в московский комитет с предвзятым убеждением насчет ряда работников Московской организации, с намерением „почистить ее с песочком“, поставив в ней свое „твердое“ большевистское руководство». Как раз в этот момент Беленький был на отдыхе в Крыму, «в Су-Ук-Су», но об этих намерениях Угланова ему сообщали в письмах товарищи по партии – некто тов. Шахгельдян и другие. Скоро Беленькому пришлось самому столкнуться с рабочим стилем Угланова. В 1925 году были написаны «Уроки Октября», и Угланов потребовал от секретаря райкома удалить от руководства некоторых «нетвердых партийцев», в частности секретаря парторганизации завода «Дукс». «Я старался убедить его, что этого нельзя делать, что мы только создадим на заводе мучеников. Но мне т. Угланов категорически заявил, чтобы я это сделал. Я вышел из кабинета т. Угланова грустный, с большой тревогой за судьбу района. Какая же это будет работа, если каждый раз будет такой подход к работе – если всех инакомыслящих авансом будем снимать с работы». Этот случай Беленький лично обсуждал со Сталиным «в присутствии некоторых членов бюро». Да и позже, как передавал Беленькому его хорошо осведомленный брат Абрам (ответственный при Коллегии ОГПУ за охрану высшего руководства СССР), Сталин настаивал на том, что Беленький хороший и способный коммунист и должен остаться партруководителем Красной Пресни188.
Далее у Беленького с Углановым были разногласия по вопросам организации и кадров, но Беленький и его коллеги, с которыми он считал себя единым, «решили во имя единства проглотить и эту пилюлю». Но «в один прекрасный момент» Угланов потребовал «отправить в его распоряжение» десятки «лучших работников района», то есть отстранить их от текущей работы. Райком возмутился, и Беленький был уполномочен коллегами поговорить с Углановым. Его Беленький нашел не где-нибудь, а на «Съезде Советов в ложе ВЦИКа. Случился скандал – Угланов заявил главе Краснопресненского райкома, что „у нас в районе гнилой актив“, что „он уберет еще многих работников и поставит других, т. к. он не уверен в нашем районе“. Из его разговора я ясно понял, что снятие Васильева и других активных работников района производится с целью изъятия сторонников Зеленского и Каменева, лучших реальных работников, чтобы заменить послушными и с целью заставить и меня подать в отставку. Я решил немедленно уйти, ибо работать в такой обстановке больше нельзя было. Я заблаговременно поговорил с некоторыми товарищами из райкома, которые считали мои намерения вредными и советовали тянуть лямку и терпеть не уходить. Но больше терпеть я был не в силах».
Расстался райком с Беленьким, как мы помним, на удивление мирно и даже торжественно. Это, впрочем, Беленький объяснял как тактическими маневрами Угланова, так и своей авторитетностью. «Об истинных намерениях очень не хитро высказал на XIV съезде тов. Угланов, заявив, что нужно было убрать Московскую орг. из слабых одних рук, из рук Каменева и Зеленского [вписано: «и их поддерживающих»], и передать в сильные руки, [вписано: «другие, в руки Сталина —Угланова».] Угланов хорошо о всех (вписано: «принципиальных». – И. Х.) разногласиях в ЦК и что в будущем предстоит драчка». На какой стороне окажется Красная Пресня «и как отнесется партийная масса района», если узнает о существовавших еще при Беленьком разногласиях, было для него загадкой. А потому «гони скорей лошадей, форсируй скорее момент снятия, чтобы создать более прочное и уверенное положение подбором аппарата»189. С другой стороны, Беленький осознавал свою силу: «Я, к их несчастью, был крепко связан с партийной и беспартийной рабочей массой. Снять нетактично, недипломатично было неудобно, не стоит, мол, вызывать на Пресне лишнее раздражение». В итоге на финальном собрании райкома, когда Беленький уходил в отставку, «Угланов хвалил меня во всю, расхваливал наше большевистское руководство, подчеркнул, что нужно бережно относиться к „наследству Беленького“ (буквальное его выражение)».
Что же произошло дальше? Отметим, что нигде и ни в какой момент Беленький не упоминал свою формальную оппозиционность, прямые симпатии к оппозиции и даже не обсуждал оппозиционные тезисы – он всего лишь настаивал на элементах внутрипартийной демократии. Но последовавшая 13‑месячная изоляция от партийной жизни, запрет выступать даже в рабочих клубах на Октябрьские праздники сделали свое дело190.
Выводы.
Из вышесказанного становится ясно, что на путь «новой оппозиции» я вступил не по мотивам личного характера. Наоборот, все вышеприведенные факты говорят о том, что во имя интересов партии, единства ее я хоронил в душе своей, отводил все личное выпил эту горькую [нрзб.] чашу до дна.
Какие же условия толкали меня в так называемую «лесную фракцию»? Как я дошел жизни такой? Это – не только моя личная трагедия, но и трагедия сотен, тысяч добросовестных и дисциплинированных членов партии, толкаемых бюрократическими извращениями партрежима на путь замкнутости и оппозиционности (как правильно указывала резолюция политбюро от 5 декабря 23 г.
Здесь Беленький уже погрузился в чисто оппозиционный дискурс – гневное указание на эту резолюцию Политбюро, ее постоянное цитирование уже стали знаменем любого уважающего себя оппозиционера этих времен.
Одним словом, в течение 13 месяцев я вынужден был находиться в положении партийного пария, партобывателя поневоле. А разве я один в этом положении? Сколько таких, как я, жаждущих живого дела, находится в резерве «безработных». А положение членов Политбюро – тт. Зиновьева, Троцкого, Каменева – разве лучше? Не ирония ли судьбы, когда члены высшего парторгана лишены фактически права выступать на партийных и беспартийных рабочих собраниях.
Мог ли я пройти мимо фактов, когда еще до XIV съезда на Красной Пресне снимаются по неделовым соображениям десятки лучших активистов (список можно представить), когда за одну защиту кандидатуры Н. К. Крупской в члены райкома и за легкую критику «вождей» Красно-Пресненского райкома снимаются председатель и секрет.[арь] Красно-Пресненского райсовета и производится фактически разгром президиума райсовета (снятие впоследствии т. Елизарова 1902 г. и старого партийца-рабочего т. Шурыгина)? Это – чудовищное нарушение внутрипартийной демократии <…> Мог ли я пройти мимо тех репрессий и гонений, которые сыпались как из рога изобилия на головы тех, кто сигнализирует опасность, критикует те или другие взгляды отдельных представителей ЦК? Никак не мог. Считаю ли я нормальным участие в «лесной фракции»? В нормальное время, когда в партии существуют нормальные порядки, когда в партии протекает живая и интенсивная жизнь, я считал бы безусловно вредными подобные деяния. Но сейчас наша партия переживает серьезный кризис, являющийся отражением процессов <…> происходящих в нашей экономике. Партия, несомненно, переживает кризис руководства, который предвидел Ильич и предупреждал партию в статье о задачах ЦКК и РКИ.
И это уже был переход от «процедурной» оппозиции к «содержательной». Герменевтически Беленький приходил к оппозиции по пути, противоположному большинству оппозиционной верхушки оппозиции, – по нему приходили туда простые рабочие, близостью к которым Беленький так гордился. Если Зиновьев, Каменев и Троцкий, начинали с содержательных идеологических разногласий с партийным большинством и лишь затем эти разногласия им мешал обсуждать ужесточающийся партийный режим, то Беленький, по крайней мере на словах, еще в 1923 году начинал с разногласий с партийным режимом и лишь в 1926 году, обдумывая природу этих разногласий, присоединился к критике партийных позиций по существу – «в экономике» и т. п. Конечно, Беленького наверняка интересовали и вопросы роли профсоюзов в советской системе, и вопрос о кулаке, и китайская революция (еще до войны Гоминьдана и КПК), и британский рабочий класс. Но об этом обо всем он умалчивал до поры до времени – пока не надо было объясняться с ЦКК.
Хотя Беленький нигде толком не говорил о том, что это за «серьезный кризис» и что это за «процессы в экономике», которые его беспокоят, а по-прежнему сопротивлялся лишь грубостям и нечестностям Угланова, он уже стоял с Зиновьевым, Каменевым и Троцким, у которых содержательных разногласий с ЦК было много. На вопрос «что делать» Беленький давал классический к тому времени «троцкистский» и по форме, и по существу ответ: нужно выполнить резолюцию Политбюро от 5 декабря 1923 года о «новом курсе» на внутрипартийную демократию, «только она, а не репрессивные меры в состоянии покончить с этими неизбежными ненормальными явлениями. Только она в состоянии создать прочную основу для настоящего, а не словесного единства». Ничего более сделать было нельзя, Троцкий, Каменев и Зиновьев были правы и по форме, и по существу, Беленький был не только в «лесной фракции» – в последнем фрейме он стал и формальным оппозиционером. «Прошу мое заявление разослать всем членам ЦК и ЦКК» – это заявление о присоединении к оппозиции, не больше и не меньше.
Причем не только его одного: оригинал текста Беленького на последней странице имеет и другие подписи несколькими почерками. «Присоединился к выводам. Б. Шапиро. Волгина. М. Васильева. С выводами и всеми фактами в указанном заявлении подтверждаем и со своей стороны считаем, что пленум ЦК ВКП(б) действительно разберется по справедливости и примет меры к устранению репрессий внутри нашей партии и обеспечит более свободную внутри партийную жизнь, которой учил и оставил завет наш дорогой вождь Владимир Ильич Ленин. Чл. ВКП(б) 1917 г. М. Васильева. Волгина. С общими выводами т. Беленького о создавшемся положении внутри партии и внутри страны согласен. Член ВКП(б) 1918 г. Чернышев».
К заявлению прилагался «протокол М. К. № 46», который, вероятно, содержал итоги обсуждения темы в Московском комитете партии, но в деле он отсутствует191.
Оригинал объяснительной сохранился в архиве Политбюро, причем в самом компрометирующем виде – с подписями также Васильевой, Волгиной, Шапиро и Чернышева, которые подтвердили, что полностью согласны с претензиями Беленького к ЦК192.
Сам совместный пленум интересен не только тем, что на нем говорилось – документы его, сконцентрировавшиеся именно на Лашевиче и Беленьком, были опубликованы, – сколько скрытой и длительной полемикой о том, что по его итогам публиковать, а что нет. Так, документы секретариата ЦК зафиксировали, что на пленуме выступал Бакаев с некими «провокационными» заявлениями, Смилга предложил некий свой вариант резолюции пленума, который не поддержали, а Троцкий на пленуме сделал заявления «по личному вопросу»193. Проблема была в том, что ЦК не хотел, вопреки имевшейся на тот момент традиции, публиковать в стенограмме пленума оппозиционные документы и заявления – а Смилга, Бакаев и Троцкий на этом настаивали и вроде бы имели право. После длительной переписки и вялого скандала Бакаеву отказали, а Смилге и Троцкому разрешили публикацию особых мнений по их вопросам в официальной стенограмме. Сталин лично вел переписку с Троцким о том, какие заявления по «личному вопросу» появятся в стенограмме, – оригинал его письма Троцкому сухо констатировал, что дела Троцкого не имеют никакого отношения к Лашевичу, теме пленума, поэтому две машинописные страницы дополнения к стенограмме от Троцкого – это много, договаривались на одну194.
Тем не менее фигура Лашевича, члена Реввоенсовета и человека известного в Красной армии, беспокоила Политбюро: сразу после пленума Политуправление РККА собирало спецсводки об оценке действующими войсками решения ЦК об исключении Лашевича (Беленький упоминался пару раз) из партии за оппозиционно-фракционные действия. Одна из таких сводок касалась войск в Закавказье, на юге РСФСР и в Черноморском флоте. Военнослужащие по большей части не слышали о Лашевиче и ничего интересного о репрессиях в отношении героя революции не говорили195. Отдельно политуправление армии отмечает «боязнь» военных-партийцев высказываться о делах, связанных с оппозицией. В сводке приводилось лапидарное заявление военнослужащего: «Если Зиновьева сняли с политбюро, то нам и подавно хуже будет». Содержательно армейцы-партийцы обсуждали не столько Троцкого, сколько только что, на пленуме ЦК и ЦКК, ушедшего из Политбюро Зиновьева. В частности, армию беспокоила судьба Коминтерна, который ассоциировался с Зиновьевым. Троцкого, напротив, армейцы одобряли как партийца, сумевшего пережить Зиновьева и Каменева в Политбюро, хотя те его ранее яростно критиковали196.
В скором времени Лашевич был назначен заместителем председателя правления КВЖД, что практически являлось ссылкой. Шапиро и Беленький были сосланы в Сибирь: первый оказался в Новосибирске, где устроился шофером, а второй, как и соответствовало его партийному весу, стал директором Музея революции в Иркутске. Оттуда Беленький написал в контрольную комиссию в духе буферной резолюции: «Как из куриного яйца вылупляется цыпленок, и из режима (в оригинале «рожина» – И. Х.) Сталина вытекает фракционность. И тот, кто не будет бороться с причинами, которые ее вызывают, тот будет бороться, как Дон Кихот с ветряными мельницами. <…> Зиновьев, Каменев и Троцкий являются последовательными учениками Ленина, и никто из них не претендует играть первую скрипку в руководстве партии. <…> Я за резолюцию X съезда и единство, но в то же время за резолюцию о внутрипартийной демократии и за резолюцию политбюро от 5‑го декабря 1923 г., призывающую партию бороться с бюрократическими извращениями партаппарата»197.
В Сибири Беленький прослыл ярым зиновьевцем, но какая-то неопределенность за ним осталась. Новосибирская контрольная комиссия констатировала в октябре 1926 года, что Беленький и его приверженцы «разноречивы», «не распутывают, а только еще больше запутывают», держат себя неопределенно. Ярославский скажет о Беленьком в августе 1927 года, что тот передает исключенному из партии Ферре-Николаеву буферную платформу для подписания, тогда как сам он сторонник 83‑х – программы Троцкого и Зиновьева. «Значит, это есть разделение труда»198.
Беленький так и не нашел общего языка ни с Янсоном, ни с Ярославским. «Общий язык» здесь не метафора: чтобы быть частью партии, нужно было относиться к ЦКК как к части самого себя, быть искренним, говорить правду. Но, отвечали оппозиционеры, неправда шла от ЦКК: их права не уважают, их самих лишают голоса. Зиновьев вспоминал, что, как только он и Каменев получили известие о провале лесной массовки с участием Лашевича, «мы бросились к Троцкому и стали вместе обсуждать создавшееся положение. Мнение Троцкого, принятое нами, заключалось в том, что это событие надо „перекрыть“ громкой декларацией с обвинением партийного „режима“, принуждающего идти на такие меры борьбы». В заявлении тринадцати оппозиционеров июльскому пленуму ЦК (1926 год), одним из подписантов которого был Троцкий, говорилось о тайных заседаниях «семерки», куда входили шесть членов Политбюро, то есть все, кроме Троцкого, и председатель ЦКК Куйбышев. «Эта фракционная верхушка секретно от партии предрешала каждый вопрос, стоящий в порядке дня Политбюро и ЦК, и самостоятельно разрешала ряд вопросов, совсем не вносившихся в Политбюро. Во фракционном порядке она распределяла силы и связывала своих членов внутрифракционной дисциплиной. В работах семерки принимали участие, наряду с Куйбышевым, те самые руководители ЦКК, как тт. Ярославский, Янсон и другие, которые ведут беспощадную борьбу против „фракций“ и „группировок“. Подобная же фракционная верхушка существует, несомненно, и после XIV съезда. В Москве, Ленинграде, Харькове и других крупных центрах происходят секретные собрания, организуемые частью верхушек партаппарата. <…> Эти секретные собрания по особым спискам являются чисто фракционными собраниями. На них читаются секретные документы, за простую передачу которых всякий, не принадлежащий к этой фракции, исключается из партии»199.
Троцкий напоминал: «Резолюция 5‑го декабря 1923 г., в свое время единогласно принятая, прямо указывает на то, что бюрократизм, подавляя свободу суждений, убивая критику, неизбежно толкает добросовестных партийцев на путь замкнутости и фракционности». Правильность этого указания «подтверждалась полностью и целиком» событиями последнего времени, особенно тем, что случилось с Беленьким, Шапиро и остальными. «Было бы преступной слепотой изображать это дело как результат злой партийной воли отдельного лица или отдельной группы. На самом деле, перед нами здесь очевидное и несомненное последствие господствующего курса, при котором говорят только сверху, а снизу слушают и думают про себя, врозь, под спудом. На собраниях царит казенщина и неизбежно с ней связанное безразличие. <…> Товарищи, на которых партия может положиться в самые трудные дни, выталкиваются во все большем числе из состава кадров, перебрасываются, высылаются, преследуются и заменяются сплошь да рядом случайными людьми, непроверенными, но зато отличающимися молчаливым послушанием. Вот эти тяжкие бюрократические грехи партийного режима превратили в обвиняемых тт. Лашевича и Беленького, которых партия в течение более двух десятилетий знала как преданных и дисциплинированных своих членов». К заявлению Троцкого присоединились Евдокимов, Бакаев и Зиновьев, которые особенно скорбели по Ленинграду: «Репрессии по отношению к основному кадру ленинградской оппозиции после XIV съезда не могли не вызвать величайшей тревоги у наилучшей части рабочих, входящих в нашу партию и привыкших смотреть на ленинградских рабочих-коммунистов как на наиболее испытанную пролетарскую гвардию»200.
Рассмотрим эти внутрипартийные притеснения на примере случая Г. И. Сафарова – его имя не раз упоминалось в переписки Редозубова с Ширяевым, и мы еще не раз будем возвращаться к фигуре Георгия Ивановича в дальнейшем. Видный большевик, неоднократно арестованный и сосланный, Сафаров выехал за границу в 1910 году, где встречался и вел переписку с Лениным. Вернувшись в Россию после Февральской революции, он работал в Петроградском комитете партии и сотрудничал в «Правде». Позднее колесил по Поволжью и Уралу, участвовал в организации Красной армии. Вернувшись в Петроград в 1922 году и став членом Ленинградского губкома РКП(б), он, как и вся партийная верхушка города, примкнул к «Новой оппозиции».
14 января 1926 года Секретариат ЦКК обвинил Сафарова в «активном участии в группировке, образовавшейся в верхушке ленинградской организации, имеющей целью: до XIV партсъезда – подорвать авторитет ЦК партии и организовать борьбу против ЦК, а после съезда затруднить осуществление принятых XIV партсъездом решений, для чего т. Сафаров использовал занимаемое им положение редактора „Ленинградской правды“ <…>». Предвосхищая линию поведения Беленького, Сафаров, в свою очередь, обвинил ЦКК ВКП(б) в «нарушении тех завещаний, которые Ленин оставил нам в области работы ЦКК», в попрании по отношению к нему всех норм партийной морали и справедливости, добавив, что в его лице «судится весь Ленинградской губком». Найдя предъявленные Сафарову обвинения вполне доказанными, Секретариат ЦКК снял Сафарова с ленинградской работы и откомандировал его в распоряжение ЦК. 13 мая 1926 года Политбюро назначило Сафарова 1‑м секретарем полпредства СССР в Китае201.
8 июня 1926 года Сафаров отмечал: «После разбирательства в ЦКК я оказался в числе тех 7000 ленинградских товарищей, которые пали жертвой „выправления линии“ ленинградской организации». Свое новое назначение он рассматривал как унижение:
Уезжая в Китай по вашему постановлению, я считаю своим партийным долгом сказать то, что я думаю об этой ссылке – иначе нельзя назвать назначение меня на должность заведующего дипломатической канцелярией в Пекине. Когда впервые мне было заявлено об этом намерении, я обратился к ПБ с просьбой направить меня непосредственно на работу к станку. Казалось бы, с точки зрения партийного устава ничего нельзя возразить против этого, нельзя выставить никаких доводов против желания члена партии стать рядовым партийцем у станка. Мне было в этом отказано в самой оскорбительной форме: было предложено отправиться за 10 тысяч верст заведовать канцелярией. Не впадая во вредное чванство, я все же должен сказать, что в партии я работаю с 1908 года, до того работал с конца пятого года в большевистском союзе молодежи. Свой долг партийца я выполнял всюду, куда меня посылала партия. И теперь, когда я спрашиваю себя: кому и зачем нужно мое отправление к черте Великой Китайской стены, я могу дать только один ответ – это продиктовано таким пониманием внутрипартийной демократии, которая не мирится ни с какой самостоятельностью члена партии и требует от него формально-чиновничьей исполнительности.
Здесь отразилась ключевая проблема большевистского понимания политики: партия строилась на началах «демократического централизма», когда решения вышестоящих органов были обязательными для нижестоящих, но при этом сохранялась выборность и подотчетность всех органов. Сафаров предполагал, что партия учтет мнение рядовых своих членов – иными словами, проявит «демократию». В то же время он знал, что неисполнение постановлений вышестоящих парторганов грозило ему санкциями – от партийного порицания до исключения из партии.
Партийная дисциплина не строилась на слепом повиновении: важно было, чтобы коммунист не испытывал отчуждения от решений вышестоящих партийных органов, а, наоборот, – воспринимал их как воплощение своей воли. Но что было делать во время внутрипартийной распри? Как надо было поступать тому, кто, несмотря на все желание, не мог одобрить официальной политики по тому или иному вопросу? Вне каналов, предусмотренных институциональной структурой самого демократического централизма, критика и протест были неприемлемы, но оппозиции все-таки возникали перед каждым партийным съездом.
Сафаров сетовал:
Нас обвинили в неверии, в ликвидаторстве за то, что мы имели смелость сказать партии свое мнение по жгучим вопросам. Что же получилось из этого? Получилась мобилизация всех сил и средств против «оппозиции», но не получилось той мобилизации пролетарского фронта, которая необходима для решительной борьбы за превращение России нэповской в Россию социалистическую…
Столь очевидное в сафаровском протесте противоречие между истиной индивидуальной и истиной коллективной коренится в самой сути явления партийной оппозиции. Оппозиция бросала вызов партийному аппарату, но в то же время она провоцировала дискуссию, без которой выработка истины была немыслимой. Сафаров протестовал не столько ради собственной выгоды, сколько из чувства долга, желая сохранить «ленинские идеалы», игнорируемые центром. Он смело заменял институциональный авторитет ЦК собственной сознательностью – ведь истиной мог обладать любой, даже совсем случайный партиец, если он лучше чувствовал исторический момент. Раз за разом оппозиция вменяла ответственность за политические решения отдельным партийцам, то есть группы меньшинства заявляли, что в критические времена институциональный авторитет (коллективный) может быть заменен харизматическим.
Свое назначение в Китай Сафаров расценивал как попытку «изолировать партийца от рабочих, лишить его фактически всех партийных прав». Дисциплина имела смысл лишь до тех пор, пока обеспечивала возможность бороться за то, что коммунист считал правильным, во имя чего этой дисциплине подчинялся. Но выше формальной дисциплины Сафаров ставил приверженность своим принципам, он искал свободы противодействия тенденциям, которые казались ему пагубными. Большевик был не только человек дисциплины, но и человек, вырабатывавший в себе в каждом данном случае твердое мнение и мужественно и независимо отстаивавший его, в том числе и в споре с собственной партией. Оказавшись в меньшинстве, он подчинялся, но это не означало его неправоту: может быть, он раньше других увидел или понял новую задачу партии, правильней оценил ситуацию.
Сафаров хотел действовать, не руководствуясь слепой верой в авторитет ЦК – пусть и заслуженный, – а исходя из истинных интересов пролетариата. Надо было уметь идти против течения и говорить правду. Надо было, чтобы по всем спорным вопросам меньшинству была дана возможность высказывать и защищать свою точку зрения. Сталин же, высылая Сафарова, пытался заткнуть ему рот. По мнению Сафарова, «сталинский режим партийной жизни тем и опасен, что он ставит под угрозу идейную силу и крепость нашей партии, превращая всю идеологическую работу в идейную жизнь в партии и бюрократическую „работу на заказ“»202.
Именно потому, что ни один оппозиционер не ставил под вопрос принципы демократического централизма как таковые, не могло быть конституционального разрешения политическим кризисам, которые периодически охватывали партию. Троцкий, Зиновьев, наконец, сам Сафаров могли увещевать товарищей доверять собственной совести, собственному сознанию даже наперекор официальной позиции.
Проработав год в Китае, Сафаров был направлен ЦК на работу в торгпредство СССР в Константинополь. Троцкий, Зиновьев и Смилга вновь заговорили о «высылке» Сафарова. Зиновьев писал в ЦК 27 августа 1927 года:
Уважаемые товарищи!
Ваш ответ на наше письмо по поводу ссылки тов. Сафарова в Константинополь является новым выражением того режима, против которого так настойчиво предупреждал Ленин и против которого мы боремся и будем бороться…
Вы, вероятно, помните, какими словами Ленин называл такого рода действия. Большевистское подчинение решениям ЦК не имеет ничего общего с покорно-чиновничьим послушанием. Если кто нарушает постановления последнего объединенного пленума, так это вы. Тов. Сталин говорил на пленуме речи о «перемирии». Если эти речи имели какой-либо смысл, так тот, что ЦК, приняв к сведению заявление оппозиции, примет, со своей стороны, меры к улучшению внутрипартийного режима и, прежде всего, к устранению наиболее возмутительных преследований оппозиции, вдвойне недопустимых перед съездом. <…> Высылка Сафарова есть одно из проявлений того предсъездовского организационного наступления, которое вы начинаете проводить по всей линии, применяя те самые средства, которые Ленин порицал как грубые и нелояльные.
Сам Сафаров видел в повторном назначении за границу результат «разногласий с большинством ЦК», но получил ответ, что его протест – не что иное, как «повторение давно изжеванных трафаретных обвинений оппозиции против ЦК и ЦКК»203.
Устав не был достаточным руководством для арбитража между спорящими сторонами. Поиск истины упирался в революционное «творчество», «самодеятельность» и «нутро». Партийная дискуссия как раз и была той ареной, где устанавливалось, кто сознателен на данный момент, кто имеет право говорить от имени мирового пролетариата.
Дискуссии 1920‑х проговаривали принципиальную несогласованность между эпистемологическим индивидуализмом и авторитетом коллективного мышления. На протяжении нескольких лет вольнодумцев не трогали, даже иногда выслушивали, если они обещали не расшатывать авторитет ЦК. К середине десятилетия, однако, меньшинство заявило о превосходстве своего сознания над мышлением «обюрократившегося» партийного аппарата. Переломной в этом отношении будет готовность некоторых сторонников «объединенной оппозиции» принять определение «оппозиционер» и создать альтернативные политические структуры: эти товарищи предпочли зов своей совести коллективной гарантии истины в лице партийных институтов.
В мае 1927 года ЦК прибег к «плановому переводу» Смилги на Дальний Восток. Член ЦК при Ленине, организатор Октябрьского переворота на Балтийском флоте, Ивар Тенисович Смилга в период Гражданской войны входил в реввоенсоветы ряда армий и фронтов. С 1923 года – заместитель председателя Госплана СССР, во время описываемых событий – ректор Института народного хозяйства имени Плеханова. Так как оспорить направление в другой конец страны было нельзя – коммунист не мог считать какое-либо партийное назначение недостойным, – Смилга прибег к саботажу. «Проходит неделя, две недели, три недели, больше трех недель – Смилга не едет», – злился Ярославский. Когда ЦКК запрашивает его, Смилга пишет в еще более резком тоне, чем это делал Сафаров: «Если бы дело шло о поручении, вроде посылки на фронт и т. п., я выехал бы немедленно. Но дело идет просто об удалении меня из Москвы. Против этого я буду протестовать во всех подлежащих партучреждениях. Напомню, что Ленин отзывался очень нелестно о партучреждениях, высылающих из Москвы оппозиционеров перед съездом»204. Когда ехать все-таки пришлось, оппозиция организовала торжественные проводы «ссыльного». К собравшимся с речью обратился Троцкий, сказав, что «у нас не диктатура пролетариата, а диктатура узурпаторов». Троцкого вызвали для разбирательства в ЦКК.
На заседании президиума этого органа Троцкий пытался вывести Янсона и Ярославского на чистую воду: «Прежде чем приступить к своей защитительной или обвинительной речи – не знаю, как сказать, – я должен потребовать устранения из состава данного судилища тов. Янсона как опороченного своей предшествующей деятельностью. А насчет Ярославского мы давно говорим: если хотите узнать, чего хочет Сталин достигнуть через полгода, пойдите на собрание и послушайте, что говорит Ярославский».
Все это очень напоминало высылку Лашевича, а затем Сафарова. Правда, нервничал Троцкий,
…тогда еще Ярославского вокзала не было, но мы его предчувствовали, потому что тов. Ярославский был.
Янсон: Вокзал был еще до того времени, когда Ярославский был.
Троцкий: Ярославский был до того, как Ярославский вокзал стал политическим фактором в нашей жизни.
Юмор Троцкого был многослойным: Ярославский вокзал получил свое название в 1870 году, но в 1922‑м он был переименован в Северный. По Москве ходили упорные слухи, что это произошло из‑за активной ассоциации с Ярославским восстанием 1918 года. Но Троцкий имел в виду даже не это: с Северного вокзала с 1919 года отправляли в концлагеря Ярославской области, позже на Соловки.
«Повторите ли вы снова, что отправка Смилги в Хабаровск является командировкой в обычном порядке на работу? – спрашивал Троцкий. – И в то же время будете обвинять нас в демонстрации против ЦК? Такая политика является двурушничеством»205.
«Объединенная оппозиция» складывалась постепенно, в ходе многочисленных маневров и переговоров. Препятствием на пути к ее формированию было взаимное недоверие между «троцкистами» и «ленинградцами», возникшее в результате внутрипартийной борьбы предшествующих двух лет. Но совместное выступление Зиновьева, Каменева и Троцкого на заседании Политбюро 3 июня 1926 года показало, что пункты несогласия было кое-как преодолены. Общее видение ситуации в Китае, критика поддерживаемого Сталиным Англо-русского комитета, в который на паритетных началах вошли представители ВЦСПС и Генерального совета тред-юнионов, положили начало совместным действиям. По мнению Зиновьева, итоги всеобщей стачки в Великобритании показали, что в случае войны против СССР «оппортунисты английского рабочего движения» выступят на стороне своего правительства и «будут играть такую же подло-предательскую роль», как в период Первой мировой войны206. Вскоре вырисовалась общая позиция и по вопросам партийной демократии: «объединенная оппозиция» выступала за немедленное возращение к ленинским традициям – реальной выборности, свободному обсуждению всех вопросов, отказу от преследования инакомыслящих.
Ярославский смеялся на заседании Политбюро 14 июня 1926 года:
Товарищи здесь правильно указали, что каждый раз, когда начинается какая-нибудь дискуссия, и каждый раз, когда ставится вопрос о внутрипартийной демократии, т. Троцкий утверждает, что никогда не было такого дурного, скверного режима в партии, как в настоящее время. Это было и тогда, когда в 23‑м году у нас шла дискуссия, и это же утверждала оппозиция всех оттенков, когда она била по аппарату партии; она утверждала, что никогда не было такого скверного положения в партии, как сейчас. Тов. Троцкий жалеет, может быть, о системе трех комнат, которой он способствовал при Ленине, когда не было единогласия ни в ЦК партии, ни на одном собрании, когда мы собирались в разных комнатах, чтобы вынести любое решение по тому или другому вопросу. Это идеал партии в представлении тов. Троцкого – раскол на целый ряд самостоятельно существующих групп в партии. <…>
Разве у нас было единство, когда у нас существовали различные группы вроде «рабочей оппозиции», демократического централизма, группы троцкистов и т. д.? Нет. Тогда не было единства. Это было состояние раскола внутри партии. Затем у нас эти платформы стали постепенно отмирать и, по недавним словам тов. Зиновьева, у тов. Троцкого осталась такая маленькая платформа, на которой стоит только т. Троцкий и на которую нельзя никому больше сесть. А потом вы, тов. Зиновьев, стали вскарабкиваться на эту платформу и теперь сидите на ней и собираете на ней беспринципную группу. Теперь вы пытаетесь представить партию в таком виде, что аппарат все зажал. Это не так207.
За вопросом о том, «большой» или «маленькой» платформой пользовались Троцкий и Зиновьев, явно стояла специфическая неуверенность, равно свойственная и ЦК, и оппозиции: партийные «платформы» лишь виртуально опирались на те или иные группы рядовых коммунистов. Споры о том, за кого на самом деле партийные массы, оставались фоном любой элитной дискуссии в РКП(б) с момента появления первых оппозиций в 1918 году. Но что мы можем сказать о настроениях в партийных низах, если даже листовки оппозиции по большей части – продукт творчества высокообразованных партийных деятелей? Считало ли, например, левое студенчество Ленинграда себя в каком-то смысле суверенным и имеющим право диктовать свои позиции собственным вождям? Мы располагаем лишь очень ограниченным числом источников, которые отчасти проливают свет на то, какими настроениями питались рядовые оппозиционеры и что они думали о противостоянии оппозиции и Политбюро в разгар происходящего. Во всяком случае, в отдельных текстах, стилизованных под «народные» жанры и происходящих из оппозиционной среды, можно обнаружить как минимум отпечаток идентичностей, которые авторы приписывали участникам этой среды.
В фонде Ворошилова в центральном партийном архиве можно найти любопытный документ: стилизацию под песню городских хулиганов «Гаврила / Два громилы», известную с начала 1920‑х в крупных городских центрах России. Круг авторов этого текста определяется проще: это точка зрения ленинградской оппозиции второй половины 1925 года, за несколько месяцев до XIV съезда.
«Мы» здесь – это воображаемое единство молодых ленинградских коммунистов:
О чем толкует Ленинград?
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
На съезде ставим содоклад
Ишь-ты, ха-ха.
О чем толкует Саркис нам?
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
Миллионов пять рабочих дам
Ишь-ты, ха-ха.
Духовной жаждою томим,
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
Залуцкий книгу сотворил.
Ишь-ты, ха-ха.
О чем толкует НКфин?
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
План Дауэса мы хотим.
Ишь-ты, ха-ха.
Семерка кроет даму пик.
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
Лашевич наш главой поник.
Ишь-ты, ха-ха.
Сафаров грозно всем кричит:
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
Уклон кулацкий нам грозит.
Ишь-ты, ха-ха.
Вопит Семашко НКЗдрав:
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
ЦК не прав. ЦК не прав.
Ишь-ты, ха-ха.
О чем толкует Сталин им?
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
Заветы Ленина храним.
Все это так? Вот это так.
Большевики любили сочинять частушки и рифмованные стишки, выдержанные в псевдонародном стиле. Вирши Демьяна Бедного на тему оппозиции, к которым мы обратимся в следующей главе, относятся к литературным потугам того же рода. Кем же выглядят или, точнее, кем хотят себя показать авторы таких текстов? Это не устное народное творчество в конвенциональном смысле – это авторские стилизации-пародии. Псевдонародные жанры восходят к литературным играм XIX века, популярным в демократической среде, обычно они подражают городскому фольклору и сохраняются в неизменности до 1920‑х. Мы не можем настаивать на каком-то специальном смысле этих текстов – это обычная литературная игра; можно лишь восстанавливать контекст высказывания.
Рассматриваемая песенка демонстрировала всю палитру слухов в партийной среде, касающихся текущей конъюнктуры политической борьбы ЦК и оппозиционеров. Это и «книга Залуцкого» – материалы Залуцкого, собранные им совместно с Сафаровым, под заголовком «Еще раз о госкапитализме и социализме». В тексте утверждалось, что государственный аппарат Советского Союза играл роль капиталистов (проработать этот материал предлагал, как мы видели выше, томич Редозубов). Это и подтрунивание над Д. А. Саркисом, заведующим организационным отделом ленинградского губкома: тот заявлял в 1925 году, что «мы должны иметь в рядах нашей партии 90% рабочих от станка»; несложные подсчеты оппозиционеров «на глаз» определяли необходимый приток пролетариев в РКП(б) в пять миллионов новых коммунистов. Это и маневры оппозиционера Лашевича, которые мягко осуждаются «боевитой» массой оппозиционеров и противопоставляются бодрости партийно-оппозиционного лидера Сафарова, полемизирующего с Бухариным и Сталиным об опасности «правого уклона». Это и насмешки оппозиции над краткосрочно бытовавшей идеей главы Наркомфина Г. Я. Сокольникова добиться – по примеру союзных держав в рамках «плана Дауэса» – смягчения продолжающейся экономической блокады СССР западными державами, как это удалось в том же году веймарской Германии.
Наконец – и это ключевой момент в тексте – «семерка кроет даму пик». Очень показательно постоянное цитирование и в текстах и оппозиции, и в неформальном творчестве членов Политбюро «пушкинской» темы: даже в обсуждаемой стилизации авторы не удержались от цитирования «Пророка», текста глубоко религиозного и даже мистического. В данном случае, ссылаясь на эпиграф Пушкина к известной повести («Пиковая дама означает тайную недоброжелательность»), под пиковой дамой явно подразумевали Троцкого. «Семерка» же здесь – созданная сразу же после смерти Ленина законспирированная фракция внутри ЦК. В ее состав входили все члены официального Политбюро, кроме Троцкого (Бухарин, Зиновьев, Каменев, Рыков, Сталин, Томский), и председатель ЦКК Куйбышев. «Семерка» заседала ежедневно, обсуждая предварительно вопросы, выносимые на заседания Политбюро, предрешала постановления ЦКК, регулировала кадровые перемещения. Отдельно интересна точка зрения авторов на позиции главы Наркомздрава Семашко, который прямым оппозиционером не считался (возглас «ЦК не прав» в устах Семашко можно отнести к теме скудного финансирования сельской медицины, которая была главной претензией народного комиссара в 1925 году к Политбюро).
Основной темой песни-стилизации был грядущий «содоклад» оппозиции на предстоящем съезде. Однако удивительно, насколько отличалась досъездовская идентичность оппозиционеров от послесъездовской: в пародии на «Двух громил» оппозиционеры изображали себя именно что полиморфной, многополярной партийной массой, носителями коллективной воли партии. Перед нами декларация «рабочего моря», которое из воображаемого зрительного зала с полным правом оценивало действия всех вождей. Имя автора – «Ленинград» – было именем воодушевленной коллективной силы, не сомневающейся в том, что, кто бы ни выиграл оппозиционную дискуссию, сувереном была и останется она, эта масса, этот «Ленинград». Сталин (намек на сокрытие «завещания Ленина» в тексте очень глухой: «заветы Ленина храним» – просто официальный лозунг) в этом смысле для этой массы был де-факто равен Залуцкому, а все победы вождей друг над другом – тактические и, по большому счету, не столь важные: масса должна была решить, кто будет вождем, а кто уйдет в историческое небытие. Конечно, язвительный и часто переходящий в сатиру юмор оппозиционных лидеров всегда подразумевал, что за их спиной – партийное большинство. Сталинские пейоративы в адрес оппозиции имели аналогичную цель. И пейоратив был именно сатирическим: в этом смысле к полемическим выступлениям и Сталина, и оппозиционеров приложима классическая для теоретиков юмора объяснительная модель, согласно которой некоторые виды смеха обозначают претензию юмориста на единение с большинством присутствующей аудитории. Иными словами, и Сталин, и оппозиционеры в своих шутках подразумевали, что одобрительно смеяться вместе с ними будет подавляющее большинство – или, по крайней мере, какое-то солидное и духовно сплоченное меньшинство в конкретной аудитории.
Интересно сравнить вышеприведенный текст с другим, также анонимным документом из того же фонда Ворошилова (куда он попал, видимо, наряду с некоторыми другими документами из следственного дела Радека стараниями Л. П. Берии) – «съездовским „Яблочком“». Текст подписан «коллективом из безработных».
1.
Эх, Залуцкий, герой,
Куда котишься?
Ты на «уток» на Кавказе
Поохотишься.
2.
Наш Сафаров полон веры
В бузотерский дух,
С комсомола в пионеры
Переведен вдруг.
3.
А Зиновьев озверел,
Злей татарина,
«Не дадим тебе» зарезать,
Друг, Бухарина.
4.
Эх, Леонов настрочил
Все до мелочей —
«Нет опаснее чернил
Для чести девичей».
5.
Эх, в пещере Ка-Зино
В карты дуются,
С Ворошиловым Лашевич
Не столкуется.
6.
Заварилася буза
Речью бойкою,
Не осилить вам туза
С вашей двойкою.
7.
Ездил Скобелев на кляче
Моссовета возле,
Не пора ли, «Лев Борисыч»,
В обелиск на козлы?
8.
«А» сказавший – скажет «Б»,
Это – видимо,
Троцкий «пр-р-р-равильно» громит
Из Президиума.
9.
«Содокладчиков» кнутом —
Съездом высекли …
Чтоб «орг-выводы» потом
Сами вытекли.
10.
Эх, яблочко
Дискуссионное,
Ленинградцам нынче спели
Похоронное.
«Яблочко» было предельно злободневным, поэтому не весь его контекст можно установить. Тем не менее анонимный «коллектив из безработных» возможно попытаться идентифицировать. Как бы ни была развита самокритика в среде оппозиции, маловероятно, чтобы в тексте этой версии «Яблочка» они критиковали самих себя – а «безработными» после XIV съезда стали представители не только «ленинградской оппозиции», но и их съездовские союзники из числа «демократических централистов» (децистов) под руководством Т. В. Сапронова и В. М. Смирнова. Мы с некоторой вероятностью можем предположить, что текст – коллективное творчество группы, из которой в итоге вырастет «группа 15-ти» и которая по итогам XIV съезда уже не ассоциировала себя с «ленинградской оппозицией», но оставалась в партии до следующего съезда. Видимо, только такой выбор из известных съездовских групп дает нам нужную оптику авторов, критикующих в разной степени всех и вся.
Во многом «Яблочко» являлось попыткой фольклорного подведения итогов съезда и предсъездовских событий, причем признавая права победителей и делая вероятные выводы в отношении судьбы проигравших. Недаром (10‑й куплет) текст завершался предсказаниями «похорон» ленинградской оппозиции по итогам всех дискуссий. «Высеченные» (9‑й куплет) съездом содокладчики – Каменев и Зиновьев – не добились успеха: их «двойка» (6‑й куплет) была не в состоянии осилить «туза», в котором легко узнается Сталин.
Точно по смыслу приведена цитата из Сталина, который заявил с трибуны Зиновьеву: «не дадим тебе» политически уничтожить («зарезать») Бухарина, считавшегося его личным другом. Было трудно пройти мимо триумфального чествования генерального секретаря, разгромившего на съезде Каменева и Зиновьева. Вообще отказ от издевок над Сталиным выглядел как жест, отдающий должное генсеку, который дал отпор «оппозиционному дуэту», третировавшему Бухарина. Последний крайне неудачно призвал на собрании актива московской партийной организации 17 апреля 1925 года крестьян: «Обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство», – и это было предметом многомесячных атак оппозиции, сильно критиковавшей тогда крен большинства ЦК в сторону середняка. А что касается упомянутого в 4‑м куплете Леонова, то на съезде обсуждалось письмо этого наследника Беленького на посту секретаря Краснопресненского райкома ВКП(б) в Москве с изложением взглядов Залуцкого, «преступных с точки зрения коммунистического единства». Подлинность пересказанного «пером тов. Леонова» была подтверждена специальной комиссией из 7 человек, членов Центрального Комитета, под председательством тов. Куйбышева, да и сам Залуцкий признал что письмо «правильно излагало факты». Крамола тов. Залуцкого лишний раз убедила сторонников большинства ЦК, что оппозиция могла потерять голову только потому, что ленинградская организация в течение ряда лет была изолирована от всей партии. «Я считаю, товарищи, что принцип удельных княжеств – а Ворошилов считал, что иначе нельзя назвать тот порядок, который существовал до сих пор по отношению к Ленинграду – …как нельзя лучше доказал свою нежизнеспособность, свой страшный вред»208.
«Яблочко», в котором зафиксированы все важные для партийной массы решения съезда, было написано по горячим следам – не позднее лета 1926 года. Точно зафиксирована и судьба второстепенных лидеров-вождей ленинградской оппозиции – Залуцкого и Сафарова. Так, неизвестные авторы предрекали Залуцкому «охоту на „уток“» на «Кавказе». Если «утки» здесь – газетные передергивания в адрес оппозиции, то «Кавказ» – традиционный в русской литературе троп ссылки, которая в XIX веке в основном представляла собой принудительную мобилизацию и направление в действующие армейские гарнизоны на Кавказ рядовым. «Нет опаснее чернил / Для чести девичьей» (4‑й куплет) – сложно сказать, что именно цитировал автор применительно к ленинградцу Леонову, но смысл понятен: именно ленинградцы-оппозиционеры постоянно упоминали в своих речах «честь рабочего класса Ленинграда», чем изрядно раздражали сторонников ЦК.
Вообще, если бы не горький статус «безработных», авторов можно было бы заподозрить в приверженности Сталину: оппонентов ЦК текст высмеивал жестко, достаточно одного лишь «Ка-Зино» (Каменев – Зиновьев) в «пещере» (куплет 5: «дикарские», «пещерные», «отсталые» – вообще очень характерный троп политической полемики середины 1920‑х в связи с международным всплеском интереса к колониям, буму этнографии и прочим обстоятельствам, делающим актуальным образ «дикаря», наряду с чисто марксистским интересом к первобытно-общинному коммунизму). При этом авторы были в курсе последних сплетен госаппарата. Так, за пассажем «с Ворошиловым Лашевич / Не столкуется» стоит, очевидно, снятие в июле 1926 года Лашевича с поста зампреда Реввоенсовета – это было решение председателя Реввоенсовета Ворошилова.
Однако и к Троцкому сочинители относились практически с тем же пиететом, что и к Сталину – хотя и двусмысленным. Так (куплет 8), они бесхитростно восхищались полемическим напором Троцкого, на самом XIV съезде занимавшего демонстративно нейтральную позицию по отношению к ЦК. Тем не менее (куплет 7) для авторов Каменев – заслуженная, но битая фигура. Недаром ему предлагали направиться «на козлы» – на пьедестал памятника генералу Скобелеву напротив здания Моссовета. Конный монумент – генерал с воздетой шашкой наголо, скачущий куда-то вперед, – простоял на этом месте до 1918 года, пока не был демонтирован большевиками. Постамент остался, и авторы «Яблочка» предлагают Каменеву просто занять пустующее место («обелиск» – высокий постамент – большевики оставили, его слишком дорого было демонтировать, лишь в 1947 году на этом месте возвели конную статую Юрия Долгорукого). И, наконец, упоминание Скобелева может нести и порнографические коннотации, рифмующиеся с «кóзлами/козлáми»: сведения о том, что генерал Скобелев закончил жизнь в постели женщины легкого поведения, получившей из‑за этого прозвище «Могила Скобелева», были частью городской культуры двух столиц.
В «Яблочке» несложно найти «уличные» интонации, весьма похожие на предсъездовское сочинение, но пел песню уже не многомиллионный хор ленинградского пролетариата (претендующего на своеволие и даже суверенитет, считающего себя вправе насмехаться над любым вождем), а гораздо менее самоуверенный «коллектив безработных» – не рабочих, а именно безработных, без пяти минут изгоев. За несколько месяцев после закрытия съезда выяснилось, что суверенитет партийной массы ограничен и что сталинская кадровая политика определяет очень многое. Спор между большинством и меньшинством ЦК в преддверии XV съезда является, пожалуй, пиком внутрипартийной борьбы в РКП(б). Никогда – ни раньше, во время дискуссии с Троцким, ни позже, в период «правой оппозиции», – страсти так не кипели. Все было поставлено на карту. Очень долго, однако, война велась словами, методами классификации, навязыванием ярлыков. Здесь не место рассматривать подробно формат внутрипартийной интеракции. Какова была базовая система различений в партийном языке, как проводилась разница «чистое – нечистое», как она менялась во времени – обо всем этом поговорим подробно в дальнейшем. Обратим только внимание на то, насколько полемичной была языковая ситуация, как часто борьба шла именно за слова. Рассматривая идиоматические матрицы большевистского языка, стоит обратить внимание на то, как по-разному трактовались такие понятия, как «фракция», «раскол», «оппозиция». Словарь сторон включал в себя те же метафоры, идиомы, парадигмы для осмысления ситуации.
«ЦК». Сколько центральных комитетов могло быть в одной партии? Генеральный секретарь идентифицировал себя с ЦК, видел в ЦК гарантию партийного единства. «…в документе, прочитанном т. Каменевым, – сетовал Сталин, – говорится о том, что они, т. е. оппозиция, вынуждены пойти на мир из‑за того, что ЦК запретил дискуссию. Это неверно. Абсолютно неверно. ЦК считал нецелесообразной дискуссию из‑за того, что вопросы, возбуждаемые оппозицией, несколько раз разрешены партией и разжеваны»209.
Троцкий отвечал: «Мыслимо ли двигаться вперед без идейных столкновений? <…> Естественно ли думать, чтобы все вопросы у нас могли быть заранее кем-то решены и партии оставалось бы только принимать их к исполнению? И предрешает-то их не ЦК, ибо за стеной этого ЦК есть другой ЦК, который приносит сюда готовые решения. Когда мы выступаем здесь в прениях по поводу решений, вынесенных без нас, нам говорят: „Вы нападаете на ЦК“. Политика второго, негласного, но действительного ЦК, который является ядром аппаратной фракции, заключается в том, чтобы от основных кадров партии откалывать все больше и больше работников, не примыкающих к аппаратной фракции. Их искусственно отрывают от партии, выбрасывают за границу либо ставят на работу, для которой они не нужны»210.
«Фракция». По мнению ОГПУ, которое пыталось стабилизировать ситуацию и определить два полюса, «наш – не наш», с февраля 1927 года «объединенная оппозиция» представляла собой «организованную и централизованную фракцию». «Некоторые товарищи думают, что внутрипартийная демократия означает свободу фракционных группировок, – смеялся Сталин. – Ну, уж на этот счет извините, товарищи!»211 «Ленинизм учит, что партия пролетариата должна быть единой и монолитной, без фракций, без фракционных центров. <…> Иначе смотрит на дело троцкизм. Для троцкизма партия есть нечто вроде федерации фракционных групп с отдельными фракционными центрами»212. «Утверждение, будто „большинство“ не может быть фракцией, явно бессмысленно, – возвращал обвинение адресату Троцкий. – В правящей фракции есть свое меньшинство, которое ставит фракционную дисциплину выше партийной». Нынешний партийный режим под сталинским руководством характеризовался сторонниками Троцкого как «режим фракционной диктатуры внутри партии»213.
«Раскол». Большинство ЦК видело в оппозиционерах раскольников. Партию раскалывает Сталин, который не дает провести полноценную дискуссию, отвечали оппозиционеры. «Конечно, открыто тов. Крупская никогда не говорила, что она сторонница раскола, – говорил Ярославский на заседании Политбюро 14 ноября 1926 года. – Но, подписав платформу, она берет на себя ответственность за это. Изображая партию как две фракции, она санкционирует раскол». И прямое обращение к оппозиционерам: «Ведь вы же сейчас выступаете как раскольники, изображая „стороною“ Центральный комитет. Существует только один Центральный комитет»214.
«Задача ЦК партии в данный момент заключается в том, чтобы <…> обеспечить созыв XV съезда без отколов и расколов (шум). Если вы говорите о том, что если исключение Троцкого и Зиновьева и еще ряда товарищей не есть раскол, то я отвечаю, что сумма отколов есть раскол. Вы не можете доказать чисто арифметически, что исключение двадцати есть откол и двадцати пяти – раскол. <…> я полагаю, таким образом, что в партии устанавливаются условия такого порядка, при котором бы разногласия не вылились в форме партийной борьбы, угрожающей расколом партии»215.
«Оппозиция». Большинство ЦК записывало своих критиков в ряды «оппозиционеров», даже когда те протестовали, уверяли, что расходятся с большинством только в мелочах. Но и эпитет мог послужить бумерангом. «Что же мы видим на деле? – спрашивала харьковская листовка 1926 года. – Группа лиц, никак и ничем себя не проявивших, имеющих весьма скромные революционные и еще меньше партийные заслуги, объявляют „оппозицией“ большинство партии, т. е. наши ряды, в которых сейчас все лучшее, что может предъявить партия пролетарской диктатуры <…> Подсчитаем же наши силы, и качественно, и количественно, проверим себя самих, свои ряды, кто, где и с кем. И мы увидим, что „оппозиция“ – это аппарат пресловутого сталинского ЦК, а ядро партии – мы, объединяющие вокруг себя все истинно пролетарское, истинно революционное и коммунистическое»216.
На первый взгляд перед нами типичный «перехват риторики» – дискурсивная контрстратегия, распространенная в политической дискуссии от Античности до наших дней. Одна сторона конфликта заимствует понятие или различение у своих противников, встраивая его в собственный язык описания мира, делая его частью своей идиоматики. Но в действительности это заимствование происходит не одним из противоборствующих языков, а внутри одного и того же языка. Происходя из одной и той же культурной среды, конфликтующие стороны не могли выдумывать язык заново. Большинство ЦК и оппозиция говорили от имени пролетариата; Сталин и Троцкий, Зиновьев и Бухарин – все они считали своих сторонников сознательными коммунистами. Ярославский и Янсон клялись партийным единством – Зиновьев с Каменевым и не думали отставать. Все это было уже сказано тысячи раз и должно было вызывать скуку и зевки. Тиражирование словесных формул вызывало смех – наверное, потому, что язык сторон звучал как мантра и дублировался до неузнаваемости217.
Вот, например, такой обмен репликами на пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) в октябре 1927 года:
Зиновьев: Свою фракцию распустите, товарищи?
Ворошилов: Нашу? Как только вы распустите, так и мы218.
Спор, попытка убедить предполагают изначальное несогласие, но тут все было уже давно проговорено и договорено. Упираясь лбами, большинство и меньшинство ЦК не хотели ничего выяснять и ни о чем договариваться. Они были заняты определением: кто же олицетворяет правду, а кого надо зачислить в лагерь ее врагов. Внутрипартийный конфликт не был конфликтом языков и культурных кодов – всего, что составляет аксиоматику политического высказывания. «Фракционность», «партийное единство», «оппозиция» – все эти риторические средства составляли общий арсенал двух враждующих сторон. А потому вопрос состоял лишь в том, на кого именно будет наклеен тот или иной ярлык. Не конфликт языков, а конфликт номинаций. Здесь мы имеем дело не с перехватом риторики (она и так была общей), а с ее инверсией, контрфреймированием: две противоборствующие группы симметричным образом помещали друг друга в одни и те же интерпретативные рамки, не меняя базовую дискурсивную аксиоматику219. Язык повторялся. Эхо эха могло вызывать смех, но у него были серьезные последствия. До какого времени обе стороны могли худо-бедно ужиться в одной партии? Если одна сторона говорила правду, другая должна была симулировать, говорить то же самое, но с точностью до наоборот. Относительно того, кто олицетворяет Революцию, однако, компромисса быть не могло.