Погожей августовской субботой, одевшись для игры в теннис, ты вместе с женой выходишь из дома. Посреди сада ты сообщаешь ей, что забыл дома ракетку. Ты возвращаешься за ракеткой, но вместо того чтобы направиться к стенному шкафу у входа, где она обычно лежит, спускаешься в подвал. Жена этого не знает, она осталась на улице, стоит хорошая погода, она наслаждается солнцем. Спустя несколько мгновений раздается выстрел. Она бросается в дом, выкрикивает твое имя, замечает, что дверь на ведущую в подвал лестницу открыта, спускается туда и там тебя находит. Ты пустил себе пулю в голову из тщательно подготовленного ружья. И оставил на столе раскрытый комикс с изображением на весь разворот. В волнении твоя жена опирается на стол, книга опрокидывается и закрывается, прежде чем она успевает понять, что это было твое последнее послание.
Я никогда не был в этом доме. Однако же знаю сад, первый этаж и подвал. Я пересмотрел эту сцену сотни раз, все время в одних и тех же декорациях, тех самых, что представил себе впервые, когда мне рассказали о твоем самоубийстве. Дом выходил на улицу, у него были крыша и задний фасад. Но все это не существует. Имеется сад, в который ты в последний раз выходишь на солнце и где тебя ждет жена. Имеется фасад, к которому она бежит, когда слышит выстрел. Имеются вход, у которого осталась ракетка, дверь в подвал и лестница. Имеется, наконец, и подвал, где лежит твое тело. Оно не пострадало. Твой череп не разлетелся вдребезги, как мне сказали. Ты напоминаешь молодого игрока в теннис, прилегшего после матча на газон. Можно подумать, что ты спишь. Тебе двадцать пять лет. Отныне ты лучше меня разбираешься в смерти.
Твоя жена громко кричит. Кроме тебя ее некому услышать. В доме больше никого нет. Она с плачем бросается на тебя, с любовью и яростью бьет тебя в грудь. Она обнимает тебя и с тобой заговаривает. Она рыдает, она валится на тебя. Ее руки скользят по холодному и влажному полу подвала. Ее пальцы царапают землю. Она остается так четверть часа и чувствует, как остывает твое тело. Телефонный звонок выводит ее из столбняка. Она находит силы поднять трубку. Это тот человек, с которым ты должен был играть в теннис. «Алло, что происходит? Я вас жду».— «Он мертв. Мертв»,— отвечает она.
На этом сцена обрывается. Кто забрал твое тело? Пожарные, полиция? Произвел ли судебно-медицинский эксперт вскрытие, ведь самоубийство могло быть замаскированным убийством? Производилось ли дознание? Кто решил, что это именно самоубийство, а не преступление? Допрашивали ли твою жену? Тактично ли разговаривали с ней или даже подозревали? Не добавилась ли боль от подозрений к боли от твоей утраты?
Я больше не видел твою жену, я едва ее знал. Я виделся с ней четыре или пять раз. С тех пор как вы поженились, мы больше не встречались. Я снова вижу ее лицо. Уже двадцать лет оно не меняется. Образ, который у меня сохранился, застыл, когда я видел ее в последний раз. Память, как и фотографии, замораживает воспоминания.
Ты успел пожить в трех домах. Когда твоя мать была беременна тобой, твои родители жили в маленькой квартирке. Отец не хотел, чтобы его дети росли в тесноте. Он говорил «мои дети», хотя ни одного еще не было. Они с матерью осмотрели полуразрушенный замок, принадлежавший отставному полковнику жандармерии, который никогда в нем не жил, поскольку полагал, что сначала нужно произвести определенные работы. Твоего отца, директора государственной строительной компании, не особо смущал масштаб стоящих задач. Матери же понравился парк. Они переехали в апреле. Ты родился в клинике на Рождество. Служанка постоянно поддерживала огонь в трех помещениях замка: на кухне, в гостиной и в спальне родителей, где ты спал первые два года. Когда у тебя появился брат, работы еще не начинались. Вы прожили в роскошной неустроенности еще три года, пока не родилась сестра. В тот момент, когда твои родители решили подыскать менее неудобное место, отец объявил матери, что уходит от нее. Она нашла меньший и не такой красивый, по сравнению с замком, дом, зато более уютный и теплый. В нем у тебя была твоя вторая комната, которую ты занимал, пока в двадцать один год не съехал жить с молодой женой. В этом небольшом доме была твоя третья комната. И последняя.
В первый раз, когда я тебя увидел, ты находился у себя в комнате. Тебе было семнадцать. Ты жил в доме матери, на втором этаже, между комнатами брата и сестры. Ты редко оттуда выходил. Дверь оставалась заперта на ключ, даже когда ты был у себя. Твои брат и сестра не припомнят, чтобы к тебе заходили. Если они хотели что-то тебе сказать, то говорили через дверь. Никто не приходил делать уборку, ты занимался этим сам. Не знаю, почему ты открыл мне, когда я постучал. Ты не спросил, кто там. Как ты догадался, что это был я? По тому, как я подходил, как скрипел паркетом? Ставни были закрыты. Комнату неярко освещала красная лампа. Ты слушал King Crimson, I Talk to the Wind, и курил. Мне подумалось о ночном заведении. Все это среди бела дня.
Твоя жена потом вспоминала, что, прежде чем упасть со стола, оставленный тобой комикс был раскрыт на какой-то странице. Твой отец купил с десяток экземпляров этого комикса и предлагает их всем подряд. Он знает наизусть все тексты и картинки этой книги, каковая не имеет к нему никакого отношения, но с которой он в конце концов стал себя отождествлять. Он ищет страницу, а на странице фразу, которую ты выбрал. Он заносит свои соображения в папку, постоянно лежащую у него на письменном столе, на ней написано: «Гипотезы самоубийства». Если ты откроешь стенной шкаф слева от его письменного стола, то обнаружишь там десяток помеченных теми же словами папок того же формата, набитых рукописными страницами. Он цитирует надписи из этого комикса, как будто это пророчества.
Ты редко бывал неправ, поскольку говорил мало. А говорил мало потому, что редко выбирался на люди. Если ты появлялся на людях, то слушал и присматривался. Ты навсегда останешься прав, потому что больше не говоришь. По правде говоря, ты все еще говоришь из-за тех, кто, вроде меня, тебя оживляет и расспрашивает. Мы слышим твои ответы и восхищаемся их мудростью. Ну а если факты опровергают твои советы, упрекаем себя, что плохо их истолковали. Тебе истины, нам заблуждения.
Ты все еще жив, пока живы те, кто тебя знал. Ты умрешь с последним из них. Если только кто-то не оживит тебя словами в памяти своих детей. Сколько еще поколений ты так, как изустный персонаж, проживешь?
В Париже ты пошел на концерт. В конце первого отделения певец перерезал себе вены и, описав рукой дугу, разбрызгал кровь над первыми рядами. Капли упали на твою кожаную каштанового цвета куртку и, высохнув, слились с нею по цвету. После концерта ты в компании друзей отправился в бар, чье название не мог потом вспомнить. Ты часами разговаривал с первыми встречными. Потом вы отправились на поиски другого кафе, но все они были закрыты. Вы улеглись на скамейках в сквере у вокзала Сен-Лазар и обсуждали форму облаков. В шесть утра вы позавтракали. В семь сели на первые поезда, чтобы разъехаться по домам. Когда на следующий день друзья пересказали тебе, что ты говорил посторонним в кафе, ты ничего об этом не помнил. Как будто вместо тебя говорил кто-то другой. Ты не узнавал ни своих слов, ни хода мысли, но они нравились тебе больше, чем если бы ты помнил, что их сказал. По большей части стоило кому-то другому выговорить твои слова, как ты начинал их любить. Ты записал то, что тебе повторили. Ты был дважды автором записанного тобой текста.
Твоя жизнь была гипотезой. Те, кто умирают старыми, сливаются в массив прошлого. Думаешь о них и представляешь, кем они были. Думаешь о тебе и представляешь, кем ты мог бы стать. Ты был и остаешься массивом возможностей.
Твое самоубийство было самым важным высказыванием в твоей жизни, но ты не пожнешь его плодов.
Мертв ли ты, если я с тобой говорю?
Если бы ты еще жил, были бы мы друзьями? Куда ближе я сходился с другими. Но время разлучило меня с ними так, что я этого не заметил. Достаточно позвонить — и все восстановится. Никто из нас не хочет рисковать разочарованием от новой встречи. Твое безмолвие стало красноречием. Но они, все еще способные говорить, остаются безмолвными. Я и не вспоминаю о них, хотя был к ним близок. Но ты, некогда далекий, сдержанный и сумрачный, теперь блещешь рядом со мной. Когда сомневаюсь, я спрашиваю твоего совета. Твои ответы больше подходят мне, чем те, которые могли бы дать они. Где бы я ни был, ты преданно меня сопровождаешь. Исчезли они. Ты — великий присутствующий.
Ты — книга, которая говорит со мной, когда я захочу. Твоя смерть написала твою жизнь.
Из-за тебя мне становится не грустно, а тяжело. Ты — помеха моей неизлечимой легкости. Когда я слишком взвинчен, стоит по неизвестной причине привидеться твоему липу, как я снова отдаю должное окружающим меня людям. Вещи обретают выразительность, какой обычно я за ними не замечаю. Я вместо тебя извлекаю пользу из того, чего ты больше не знаешь. Мертвый, ты делаешь меня более живым.
Тебе было пять лет, ты никак не мог натянуть на себя пуловер. Брат, хотя и младше на два года, показал, как это делается. Твой отец унизил тебя, посоветовав в насмешку брать с него пример и добавив, что ты на это неспособен. Брат, который обожал тебя наравне с отцом, оказался между двумя огнями. Не желая никого ранить, он не стал кичиться отцовским замечанием. Его скромность унизила тебя еще более.
Ты покоишься в одиночку в могиле с надгробьем из черного камня, на котором золотыми буквами выгравированы твои имя и фамилия. Ниже даты твоих рождения и смерти, их разделяет двадцать пять лет.
Когда мне сообщают о самоубийстве, я вспоминаю о тебе. Однако же когда мне сообщают, что кто-то умер от рака, я не вспоминаю о своих дедушке и бабушке, которые умерли от него. Они делят его с миллионами других. Ты собственник самоубийства.
Руина — случайный эстетический объект. Украшательство тут ни при чем. Руину не делают, ее не поддерживают. Руины тяготеют к низу, к куче. Красивее всего то, что, несмотря на обвал, остается стоять. Воспоминание о тебе и есть высота, а твое тело — низ. Твой призрак продолжает возвышаться в моей памяти, тогда как скелет разлагается в земле.
Тебе нравилось, что ты родился 25 декабря: «Все празднуют, и им не до того, что это мой праздник. Забыт — и это избавляет от нелепой необходимости сиять».
Один тип как-то сказал тебе: «Я люблю тебя». Это был не я. При твоей жизни я об этом не думал, но сегодня могу сказать то же самое, хотя речь не о той любви, в которой тебе признались, Мои слова слишком запоздали. Они не изменили бы твое решение, но изменили бы мои воспоминания. Любить кого-то начиная с его смерти — не дружба ли это?
Я знаю только одну твою фотографию. Я сделал ее в твой день рождения. Ты был у нас. Моя мать испекла пирог. Я заранее приготовил фотоаппарат, чтобы тебе не пришлось несколько раз повторять сцену, пока я сделаю снимок. Я сфотографировал без вспышки тот момент, когда ты задувал свечи. Изображение расплывчато. Черно-белый снимок. Твои щеки впали от вздоха, губы сжимаются, чтобы вытолкнуть воздух. Я навел камеру на тебя, кто вокруг, не видно. На тебе толстый шерстяной свитер. Жизнь ускользает из твоих легких, дабы загасить огоньки. Ты выглядишь счастливым.
Умерев молодым, ты никогда не будешь старым.
Твой дедушка говорил меньше, чем ты. Его обычно видели улыбающимся, когда он молча проходил со своей удочкой под деревьями, направляясь по дороге на берег реки, окаймлявшей парк, где он имел обыкновение проводить послеполуденные часы. Однажды, когда я выкрутасничал в нависших над водой ветвях, у меня с руки соскользнули часы. Спустя несколько лет засушливым летом, когда уровень воды в реке сильно понизился, твой дедушка их нашел. Я починил их. Они снова тронулись в путь. Ты был мертв уже два года.
Твоя подруга, отчим которой управлял большим отелем, подыскала тебе стажировку на лето. Ты работал портье и убирал номера. Мне трудно представить тебя в униформе грума, в накидке иной эпохи и красно-черной каскетке. Убирая за постояльцами комнаты, ты находил неожиданные предметы. Однажды в ящике тумбочки у человека, которого ты назвал «банкиром», остались нераспечатанный набор порнографических гомосексуальных журналов и нераспакованный дилдо. Ты показал их мне. Ты их не открывал. Нашли ли их после твоей смерти? Как истолковали их наличие у тебя?
Ты часто говорил мне о «Падении Гарниери». Его автор, Просперо Мити, никогда не перечитывал свои книги в печатном виде, довольствуясь гранками. Однажды в виде исключения он прочел одну из них и обнаружил, что порядок глав в ней не соответствует тому, что он написал. Книга в таком виде ему понравилась, и он не стал требовать, чтобы последующие издания были исправлены. Ты узнал об этой забавной истории уже после прочтения книги. И не поленился перечитать ее, чтобы установить исходный порядок.
На лифте ты спускался, но не поднимался.
Ты полагал, что, постарев, станешь менее несчастным, поскольку у твоей печали появятся основания. По молодости лет твой раздрай оставался беспросветным, поскольку ты находил его необоснованным.
Твое самоубийство было исполнено скандальной красоты.
Однажды зимой ты в одиночку отправился на лошади за город. Было четыре часа дня. Ты находился в нескольких километрах от конюшен, как вдруг потемнело. Надвигалась гроза. Она разразилась, когда твоя лошадь шла галопом среди унылых полей. Силуэт города вырисовывался вдали в синих и черных тонах. Молнии и гром не пугали животное. Тебя наэлектризовал разгул непогоды. Ты составлял единое целое с животным, чей запах усиливался дождем. Ты заканчивал путь среди темной мокряди, подковы лошади на каждом шагу взбивали вязкую влажную землю.
Ты чаще читал, стоя в книжном магазине, чем сидя в библиотеке. Ты хотел открыть литературу сегодняшнюю, а не вчерашнюю. В библиотеках прошлое, в книжных лавках настоящее. Тебя, однако, больше интересовали покойники, чем современники. В первую очередь ты читал тех, кого называл «живыми мертвецами»: умерших авторов, которых продолжают публиковать. Ты доверял издателям обновить сегодня вчерашнее знание. Ты не слишком верил в чудесное открытие забытых писателей. Ты полагал, что время сортирует и поэтому лучше читать публикуемых сегодня авторов вчерашнего дня, чем сегодняшних авторов, которых завтра забудут.
В городе было два книжных магазина. Меньший был лучше, но в большом можно было читать, не чувствуя себя обязанным купить книгу. Там было несколько продавцов и несколько помещений, за покупателями особо не следили. В маленьком ты чувствовал на себе взгляд хозяина. Ты ходил туда не для того, чтобы открыть для себя новые книги, а для того чтобы купить уже выбранные.
Я слышал, как ты подражаешь жившему возле дома твоей матери старику-крестьянину, который сжимал традиционную формулу вежливости «Привет, как делишки?» до «Привышки?». Ты приближался с протянутой рукой, словно собираясь, как обычно, поздороваться, и в последний момент бросал встречному это приветствие. Ничто его не предвещало. Ты не повторял, чтобы рассмешить, второй раз. Ты не забавлялся по заказу.
Ты утверждал, что вечером становишься ниже, чем утром, потому что вес сплющивает тебе позвонки. Ты говорил, что ночь возвращает твоему телу то, что забрал день.
Ты курил американские сигареты из светлого табака. Твоя комната была пропитана их сладковатым запахом. Глядя, как ты куришь, хотелось закурить самому. Сигарета становилась в твоей руке художественным объектом. Любил ли ты курить или всего лишь представляться курящим? Ты выпускал идеальные кольца, плотные и толстые, они пролетали пару метров, прежде чем окутать предмет и на нем рассеяться. Я вспоминаю их ночные траектории в контровом освещении лампы. Когда я видел тебя в последний раз, ты бросил курить, но не пить. Поглаживая себя по животу, ты радовался, что пополнел, хотя разница была едва заметна. Твоя фигура ничуть не изменилась.
Объяснить твое самоубийство? Никто на это так и не рискнул.
Нельзя сказать, что ты танцевал. Напрасно вокруг тебя раздавалась музыка, подхватывал тела́ вихрь басов, в тебя все это не проникало. Ты обозначал шаги, ты скорее изображал танец, чем его исполнял. Ты танцевал в одиночку. Когда кто-то встречался с тобой взглядом, ты улыбался так, будто тебя застали за чем-то нелепым.
Твоему самоубийству не предшествовали неудачные попытки.
Ты не боялся смерти. Ты ее упредил, но по-настоящему ее не хотел: как хотеть то, чего не знаешь? Ты не отверг жизнь, а подтвердил свою склонность к неизвестному, заявив, что если по ту сторону что-то существует, то там лучше, чем здесь.
Читая книгу, ты то и дело возвращался к странице под шапкой «Книги того же автора». Ты не знал, захочется ли тебе читать другие сочинения, но тебе нравилось представлять, что скрывается за их названиями. Ты не стал читать «Местожительство — Земля», опасаясь, что собранные там стихотворения окажутся недостойны этого названия. Непрочитанными они наличествовали сильнее, чем если бы разочаровали тебя по прочтении.
Посреди недели у тебя порой возникало ощущение, что уже воскресенье.
Ты не любил путешествовать. Редко бывал за границей. Ты проводил время у себя в комнате. Тебе казалось бесполезным проделывать километры пути, чтобы оказаться в менее уютных, чему тебя, стенах. Тебе достаточно было представить себе воображаемый отпуск. Ты отмечал в блокноте те действия, которые мог бы предпринять, следуя тенденциям современного туризма. Рассматривать богомольцев в индийском храме. Нырять на Бали. Кататься на лыжах в Валь-д’Изере. Посетить выставку в Хельсинки. Плавать в Порто-Веккьо. Когда твоя комната тебя утомляла, ты успокаивался, перечитывая свои заметки о воображаемом отпуске, и закрывал глаза, чтобы воочию их представить.
Однажды я спросил тебя, почему ты так мало путешествуешь. Ты рассказал мне историю об одном писателе, приятеле твоей матери, который получил стипендию, чтобы провести несколько месяцев в другой стране. Он намеревался собрать материалы для романа на политическую тему, действие которого развивается в вымышленной стране по образу и подобию той, куда он прилетел, поставленной тридцать лет назад на колени диктатурой. Оказавшись на месте, он в первый же день осознал всю абсурдность своего предприятия: сбор материалов оказался для него совершенно бесполезным. Вполне хватало воображения, но, чтобы понять это, ему пришлось предпринять путешествие. Полугодовая поездка уложилась в два дня. Он сел на первый же самолет и отправился восвояси.
Я не знал, говоришь ли ты на других языках. Однажды к твоей матушке приехала ирландская подруга. Она не говорила по-французски. Ты общался с ней на безукоризненном английском.
Только живые кажутся непоследовательными. Смерть замыкает череду событий, из которых складывается их жизнь. И приходит пора смиренно искать в них смысл. Отказать им в нем означало бы признать, что отдельная жизнь, а следовательно жизнь вообще, абсурдна. Твоя жизнь так и не достигла связности законченного дела. Эту связность ей придала твоя смерть.
Однажды ты отправился на своем синем мотоцикле в сторону моря. Ты ехал со скоростью 180 километров в час. Какая-то машина подрезала тебя. Обгоняя ее, ты сделал рукой оскорбительный знак. Через тридцать километров, когда ты уже съехал с автострады, эта машина обогнала тебя и перекрыла тебе на перекрестке путь. Ты не знал, чего хочет водитель, но он держал полные обороты на нейтральной передаче, не трогаясь с места. Два человека на заднем сидении разглядывали тебя, подначивая друг друга. Ты слез с мотоцикла и направился к машине. Они тронулись с места, прежде чем ты подошел. Добравшись до пляжа, ты по чистой случайности снова наткнулся на них. Увидев тебя издалека, они подумали, что ты гнался за ними. Ты направился к ним, так и не сняв с головы шлем. Они были в купальных костюмах. Они поспешно подобрали свои пожитки и, оглядываясь на бегу, дали деру.
На людях из-за твоей манеры молча наблюдать за окружающими всем становилось не по себе, будто ты — статуя, которая дышит, безразличная к наблюдаемому ей мельтешению.
То, что ты выбрал покончить с миром, освобождает от этого переживших тебя. Им видно то, что ты просмотрел. Их боль, когда они думают, что ты уже ничто, доставляет им удовольствие.
В искусстве отступить значит завершить. С исчезновением ты застыл в какой-то негативной красоте.
В доме твоей матери жили старый сторожевой пес и домашние коты, вялые, никчемные. Мы повторяли такую присказку: корми кошку всю жизнь, в один прекрасный день она тебя бросит; покорми собаку один день, она будет верна тебе всю жизнь. Ты был кошкой, я — собакой.
Ты преуспевал в том немногом, за что брался.
Когда я видел тебя в последний раз, на тебе была белая хлопчатая рубашка. Залитые солнцем, вы с женой замерли навытяжку на лужайке перед замком, где проходила свадьба моего брата. Ты был не чужд энтузиазму церемонии, я же чувствовал себя отчужденным, не узнавал в этом светском сборище свою семью. Тебя, казалось, не слишком смущали ни буржуазный церемониал, ни выбор моим братом в качестве свидетелей своей любви третьих, весьма не близких лиц. Куда-то делся тот отсутствующий и грустный взгляд, который всегда отличал тебя на публичных сборищах. Ты улыбался, разглядывая слегка захмелевших от вина и солнца людей, переговаривающихся на просторном лужку между белокаменным фасадом и двухсотлетним кедром. После твоей смерти я часто спрашивал себя, была ли та улыбка, последняя, которую я видел у тебя на лице, насмешкой или же, напротив, выражением доброжелательности со стороны того, кто знал, что вскоре откажется от своей доли земных радостей. Ты не скорбел, что их лишишься, но и не сожалел, что вновь их вкушаешь.
Ты не колебался. Ты заранее подготовил ружье. Ты зарядил его крупной дробью. Ты выстрелил себе в рот. Ты знал, что самоубийство из охотничьего ружья может не удаться, если целить в висок, в лоб или в сердце, поскольку отдача отворачивает ствол от цели. Если же его удерживает рот, сбоев почти не бывает. Если бы ты хотел объявить о своем самоубийстве, то есть от него отказаться, ты бы выбрал какой-нибудь мягкий метод. Твой был жесток, как удар под корень. Ты вынашивал то, что совершил. Ты решился, и тебя ничто не могло остановить. Твой взгляд уже не скитался по окружающему миру, а выцеливал свою мишень. Как-то один из псов твоей матери бросился на другую собаку, которая пробегала в доброй сотне метров от него. Он сорвался с места, помчался к ней, схватил зубами за загривок и встряхнул, как мышь. Он убил бы ее, если бы его не оттащили. У вас с ним был одинаковый взгляд.
В твоем самоубийстве действие дало обратный результат: жизненная сила привела к своей смерти.
Рядом с тобой твоя жена обычно молчала. Я не помню ее голос. О ее согласии с тобой можно было понять по взгляду. Смотрела она в основном на тебя, кто бы вас ни окружал. Тебя ободряла ее застенчивость. Ее скромность вторила твоему молчанию. Вы курили одни и те же сигареты. Имели одну пачку на двоих. Она водила машину, ты — мотоцикл. У вас не было детей. Она работала. Она зарабатывала на вас двоих, ты продолжал изучать экономику. Она обожала твои теории, твой язык. Что с ней стало? Оправилась ли она после твоей смерти? Думает ли о тебе, занимаясь любовью? Вышла ли снова замуж? Убивая себя, не убил ли ты заодно и ее? Не назвала ли она в память о тебе сына? Если у нее родилась дочь, рассказывает ли она ей о тебе? Что она делает в твой день рождения? А в день твоей смерти? Приносит ли тебе на могилу цветы? Где находятся твои фотографии, которые она делала? Сохранила ли она твои вещи? Пахнут ли они еще тобой? Душится ли она твоей туалетной водой? Что она сделала с твоими рисунками? Висят ли они в рамках в одной из комнат ее дома? Не обустроила ли она твой музей? Какие мужчины пришли тебе на смену? Знал ли ты их? Не исключил ли воспоминаниями о себе любую возможность преемника?
При пробуждении, когда ты лежал, вытянувшись в постели, в темноте, за закрытыми ставнями, твои мысли текли как вода. Они замутнялись, когда ты вставал и раздвигал шторы. Неистовство дневного света стирало ночную ясность. Ночью сон жены доставлял тебе просветленное одиночество. Днем люди становились в тебе перегородками и мешали услышать то, что ты слушал ночами: голос твоего мозга.
Ты подмял под себя все мои воспоминания о грустной рок-музыке. Когда я слышу какие-то песни, они окрашены твоим рассеянным присутствием. Ты не читал стихи, ты их декламировал. Ты любил слова песен без музыки. Твоей поэзией был рок.
Ты говорил, что лучше слушать рок на иностранном языке, который не очень-то понимаешь. Что слова становятся красивее, когда понимаешь их наполовину. Что дадаизм мог бы многое дать року, совпади они по времени.
Ты не посещал психоаналитика, но проводил немало времени за самоанализом. Ты читал Фрейда, Юнга и Лакана. Ты размышлял над психоанализом, но не практиковал его. Ты думал, что лечение может свести тебя к норме, лишить своеобразия пестуемую тобой странность. Ты любил слушать других. Тебе легко доверялись. Молчаливый, внимательный, толковый, ты помогал не столько себе, сколько тем, кому был наперсником.
Ты собирал услышанные на улице фразы. Одна из твоих любимых: «Я, конечно, люблю собак, но обожаю я динозавров».
Ты коллекционировал имена собственные. Ты вставил в рамку список избирателей, собрав вместе кандидатов с несуразными фамилиями.
Ты хранил на кассете коллекцию телефонных сообщений, по ошибке оставленных тебе на автоответчике. Одно из них: «Добрались хорошо. Добрались хорошо. Добрались хорошо», которое медленно повторяет отчаявшаяся пожилая женщина.
Мы много говорили по ночам, ограниченные только восходом солнца. Однажды ты без остановки проговорил восемь часов о Фрейде и Марксе, перемежая свою речь рассуждениями о циклах Кондратьева. Твои отступления удлинялись по мере того, как ты допивал, смешивая их наудачу, алкогольные напитки твоей матери. К рассвету ты придумал «коктейль Кондратьева», налив в большой стакан понемногу из каждой из пятнадцати бутылок. Все перекрыл вкус пастиса, придавшего к тому же напитку молочную мутность. Ты залпом выпил эту смесь, перед тем как идти спать.
Ты хранил свои ежедневники за истекшие годы. Ты перечитывал их, когда сомневался, что существуешь. Ты заново проживал свое прошлое, наудачу их перелистывая, словно бегло просматривал хронику самого себя. Тебе случалось наткнуться на встречу, о которой ты ничего не помнил, и на человека, чье имя, написанное твоей рукой, ничего тебе не говорило. Однако по большей части события вновь возникали в твоей памяти. Тогда тебя раздражало, что ты не помнишь, что происходило в промежутке между записанными фактами. Ты ведь жил и в эти мгновения. Куда они подевались?
Ты не отличался плодовитостью. Ты предпочитал делать мало, но хорошо, или лучше ничего, чем плохо. Ты не обращал внимания на современную алчбу. Ты не порывался иметь все и сразу. Тебе нравилось отказывать себе в еде, питье, курении, разговорах, прогулках. Ты мог целыми днями обходиться без света, счастливый в своей комнате с задернутыми шторами. Тебе хватало воздуха. Тебя радовала тишина. И эта скудость была для тебя классикой.
Ты не испытывал тяги к зрелищности, но выбранная тобой смерть требовала продумать место, время и способ. Чтобы ее осуществить, тебе пришлось ее инсценировать.
Ты предавался нескончаемым сеансам сомнения. Ты называл себя экспертом в этом деле. Но сомневаться было для тебя настолько утомительно, что в конце концов ты начинал сомневаться в сомнении. Однажды я увидел тебя на излете одиноких послеполуденных раздумий. Ты оцепенел в полной неподвижности. Пробежка в несколько километров по густому лесу, чреватому лощинами и подвохами, не изнурила бы тебя до такой степени.
Твое самоубийство делает насыщеннее жизнь тех, кто живет дальше. Если им угрожает скука или если в повороте жестокого зеркала вспыхнет абсурдность их жизни, пусть они вспомнят о тебе — и боль существования покажется им предпочтительнее тревоги более не быть. Они смотрят на то, чего ты больше не видишь. Слушают то, чего ты больше не слышишь. И напевают то, чего ты больше не поешь. Радость простых вещей предстает перед ними в свете твоей печальной памяти. Ты — тот черный, но насыщенный свет, что снова освещает из твоей ночи день, которого они уже больше не видели.
Как-то ты катался с друзьями в горах на лыжах. В первый день вы забрались как можно выше, на верхушку ледника, который был виден с лыжной базы. Твои друзья быстро скатились вниз, им было холодно. Ты остался один в небольшой ложбине, вглядываясь в выпавший накануне свежий снег. В контровом солнечном освещении ветер снимал с его поверхности тонкую пленку. В этой ложбине скалы, кусты и земля были покрыты одной и той же холодной белизной. Настоящая ночь среди дня, негатив темноты. Ты, казалось, спал идеальным сном, бодрствующий, проницательный, как в своих лучших снах.
Заупокойную мессу служили в маленькой церквушке возле дома твоей матери. Я больше никогда в ней не бывал. Небольшое серое строение на самом краю дороги. Чтобы попасть внутрь, нужно было подойти сзади, обогнув ее по песчаной дорожке. Там не было сада, только одно дерево. Когда ты был жив, я не слышал, чтобы ты произносил слова «месса» или «церковь». Но тебе случалось рассуждать о Боге, как будто это была абстрактная единица, тема разговора, диковинка, припасенная для других. Казалось странным, что священник говорит о тебе, хотя тебя не знал. Вы жили напротив, но его назначили в этот приход совсем недавно. Он воздавал тебе посмертную хвалу. В его словах не было ни правды, ни лжи. Они могли с равным успехом относиться и не к тебе. Хотя он подготовил свою проповедь на пустом месте, он выглядел взволнованным, произнося ее, как будто говорит о дорогом ему существе. Я не сомневался в его искренности, хотя и полагал, что его взволновала скорее Смерть как таковая, а не твоя именно. Посреди мессы кто-то вдруг очень громко задышал. Я не видел, откуда доносится прерывистое дыхание. Как будто какое-то дикое животное загнали после долгой облавы в тупик. Люди вскочили с мест, они подняли и уложили на сдвинутые стулья твоего брата. Его слезы обернулись нервным срывом. Спустя несколько минут, пока он еще продолжал всхлипывать, такой же обморок настиг твою сестру. Ее тоже уложили. Двое затерянных в печали твоего погребения зверьков. Твоя мать еще держалась на ногах. Слегка ошарашенный священник продолжил свою проповедь. На выходе из церкви люди не осмеливались смотреть друг на друга, словно чувствовали себя виновными. В чем? Твоя мать, опустив голову, медленно шла, опираясь на руку твоего отчима. Отец, где-то в стороне, чувствовал себя самым виноватым. Но его виновность была твоим последним унижением: он присваивал твою смерть, объявляя себя ответственным за нее.
Тяготение к литературе передалось тебе не от отца, тот читал мало, а от матери, она ее преподавала. Ты размышлял, как они, такие разные, смогли сойтись, но при этом отмечал, что в тебе сочетались неистовство одного и мягкость другой. Твой отец выплескивал свое неистовство на посторонних. Мать сочувствовала страданиям окружающих. И настал день, когда ты направил унаследованное неистовство на себя. Как твой отец, ты его выплеснул, как мать — принял.
Ты любил старые предметы, но не из тех, что находишь на блошином рынке. Знать, что этот предмет принадлежал другим, раздражало тебя куда меньше, чем не знать, кому именно.
Ни одна капля жира в твоем теле не свидетельствовала об излишествах в пище. Ты был тонок, сухощав и мускулист. Твое лицо казалось напряженным, но как-то раз, после полудня, присмотревшись, как ты, расслабившись, дремлешь в шезлонге, я понял, что это впечатление возникает из-за резкого, угловатого склада твоего лица.
Разговаривая, ты не жестикулировал. Когда хранил молчание, вместо тела объяснялись твои глаза. Черты твоего лица оживлялись настолько редко, что, слегка искривив губы, ты мог вызвать смех или испуг.
Твоя жизнь была не настолько тосклива, как можно подумать по твоему самоубийству. Говорили, что ты умер от страдания. Но печали в тебе было меньше, чем в тех, кто о тебе вспоминает. Ты умер, потому что искал счастья, идя на риск, что найдешь пустоту. Нам придется дождаться, пока мы умрем, чтобы узнать, что ты нашел. Или так ничего и не узнать, если нас ждут молчание и пустота.
Твой способ расстаться с жизнью переписал ее историю в негативной форме. Знавшие тебя пересматривают каждый твой жест в свете последнего. Тень этого огромного черного дерева навсегда скрывает от нас лес, каким была твоя жизнь. Заговорив о тебе, сначала рассказывают о смерти, а уж потом возвращаются по времени вспять, чтобы ее объяснить. Разве не странно, что этот завершающий жест перевернул всю твою биографию? С момента, как ты умер, я ни разу не слышал, чтобы кто-то рассказывал про твою жизнь, отправляясь от ее начала. Главным деянием стало самоубийство, а все предыдущие поступки, которые ты надеялся этим жестом, чью абсурдность так полюбил, высвободить из-под гнета смысла, оказались просто-напросто отметены. В глазах окружающих последняя секунда изменила всю твою жизнь. Ты — словно актер, который в конце пьесы выдает последним словом, что он совсем не тот, чью роль исполнял.
Ты не из тех, кто угасает больным и старым, с телом-призраком, уподобившись смерти еще не переставая жить. Их кончина — венец их дряхлости. Умирающая развалина, уж не избавление ли это, не смерть ли смерти? Ты же ушел исполненным жизни. Молодой, живой, здоровый. Твоя смерть была смертью жизни. Мне тем не менее нравится думать, что ты воплощаешь обратное — жизнь смерти. Я не пытаюсь объяснить, в какой форме ты пережил самоубийство, но твое исчезновение настолько неприемлемо, что вместе с ним рождается безумие: начинаешь верить, что ты вечен.
Ты не побывал в Перу, ты не любил черные ботинки, ты не ходил босиком по дороге из розовой гальки. Количество того, что ты не сделал, вызывает головокружение, потому что оно высвечивает количество того, чего мы будем лишены. Нам просто недостанет времени. Ты предпочел обойтись без него. Ты отказался от будущего, которое позволяет длить жизнь, поскольку его считают бесконечным. Хотят преуспеть — объять всю землю, перепробовать все плоды, полюбить всех на свете. Ты отказался от подобных иллюзий, которыми нас питает надежда.
В путешествии очередной пункт назначения казался тебе привлекательнее того, где ты находился, пока, добравшись до него, ты не понимал, что неудовлетворенность никуда не делась: мираж сдвинулся еще на шаг. Зато предыдущие пункты по мере отдаления от них становились все привлекательнее. Прошлое охорашивалось, будущее притягивало к себе, но настоящее угнетало тебя.
Ты путешествовал ради того, чтобы просмаковать свою чуждость в чужом городе. Ты становился зрителем, а не действующим лицом: блуждающим соглядатаем, безмолвным слушателем, случайным туристом. Ты наугад посещал общественные места, площади, улицы, парки. Заходил в магазины, рестораны, церкви, музеи. Ты любил доступные для публики места, где никто не удивится, если вдруг кто-то замешкается, замрет среди городского потока. Толпа обеспечивала тебе анонимность. Частная собственность казалась упраздненной. Однако же они принадлежали кому-то, эти дома, эти тротуары и стены, пусть ничто и не извещало тебя об этом. Смутность языка и местных обычаев мешали понять или догадаться, кому именно. Ты дрейфовал внутри зрительского коммунизма, где предметы принадлежат тому, кто на них смотрит. Посреди этой утопии, заметить которую могли только подобные тебе путешественники-одиночки, ты, о том не ведая, нарушал правила общежития и никто не вменял тебе это в вину. Ты по ошибке заходил в частные дома, присутствовал на концертах, на которые тебя не приглашали, выпивал и закусывал на банкетах, повод которых начинал проясняться только тогда, когда начинались речи. Если бы ты так вел себя в своей стране, тебя бы приняли за проходимца или сочли ненормальным. Но необычные манеры иностранца сходили тебе с рук. Вдалеке от родных пенатов ты смаковал удовольствие быть безумцем, но не душевнобольным, стать идиотом, не поступаясь разумом, оказаться самозванцем, не будучи в том виновным.
Чужая страна была для тебя персонажем, тебе хотелось столкнуться с ней на равных, как с другом, с которым встречаешься с глазу на глаз в кафе. Если ты путешествовал со спутником, страна съеживалась: наравне со страной героем путешествия становился твой спутник. Что касается путешествий в составе группы, страна в конце концов становилась для нее радушным безмолвным хозяином, о котором забываешь, как о слишком застенчивом сотрапезнике, так что главный герой оборачивался простым задником. По возвращении из групповой поездки в Англию, полной забав и болтовни, ты решил, что с организованными формами отдыха отныне покончено. Ты прогулялся с компанией слепцов. Впредь ты будешь путешествовать, чтобы видеть. И в одиночку, чтобы раствориться в зрелище неизвестного. Факты противоречат этому решению: за границу ты больше не выезжал.
За столиком в кафе тебе достаточно было всего несколько секунд понаблюдать за праздношатающимися прохожими, чтобы охарактеризовать каждого парой-другой колких слов. Отдельного индивида или какую-то его черту ты возводил в жесткую категорию. Пятидесятилетний девственник, карлик-дылда, людоед в слюнявчике, групповик-инсайдер, обузданный коммерсант, крашеный старик на каблуках, педантичный педофил, гетеропедик. Очевидность свербела в ушах твоих собеседников, провоцируя на более ехидный, чем у тебя, смех. Ты не был ни злобен, ни циничен — просто безжалостен. Расставаясь с тобой пополудни в субботу, в центре города, после сеанса панорамного осмотра толпы через окна закусочной впору было задаться вопросом, как бы ты описал нас, пройди мы перед тобой несколькими мгновениями ранее. И вздрогнуть при мысли, что твой проницательный глаз выловил бы в каждом из нас воплощение какого-то типа.
Ты читал словари, как другие читают романы. Каждая словарная статья — это персонаж, говорил ты, его можно найти и под другой рубрикой. Действия, причем многообразные, организуются по ходу случайного чтения. В зависимости от порядка история меняется. Словарь больше напоминает мир, чем роман, поскольку мир — отнюдь не связная последовательность событий, а созвездие воспринимаемых вещей. Когда на него смотришь, не связанные друг с другом предметы собираются вместе и географическая близость наделяет их смыслом. Если события следуют одно за другим, принято считать, что это некая история. Зато в словаре времени не существует: АВС не более и не менее хронологично, чем ВСА. Описывать твою жизнь по порядку было бы абсурдно: я вспоминаю о тебе наугад. Мой мозг воскрешает тебя в случайных подробностях, словно выуживает шары из урны.
Не слишком веря россказням, ты выслушивал чужие истории рассеянным ухом, выискивая в них какие-то зацепки. При сем присутствовало твое тело, а дух то отсутствовал, то вновь появлялся, как мерцающий слушатель. Ты реконструировал свидетельства совсем не в том порядке, в каком их излагали. Ты воспринимал длительность так, как рассматривают трехмерный объект, кружась вокруг, чтобы одновременно представить его всеми гранями. Ты искал моментальный ореол других, фотографию, которая в одной секунде резюмирует прокрутку их лет. Ты реконструировал жизни и оптические панорамы. Ты сближал отдаленные события, сжимая время, чтобы каждое мгновение примыкало ко всем остальным. Ты переводил длительность в пространство. Ты разыскивал алеф другого.
К соседней усадьбе примыкал заброшенный теннисный корт. В ту пору, когда его еще использовали, на нем играли раз десять в году. Лишенный ухода, он постепенно пришел в запустение, посередине обвисла сетка, почернела белая разметка, грунт разъели зеленые грибы. Ты видел его через растущие по краю усадебного парка туи; окруженный проржавевшей решеткой, покинутый взрослыми, в какие-то воскресенья вновь обживаемый детишками — словно дом с привидениями, по которому среди бела дня бродят призраки в старомодных спортивных костюмах. Он пугал тебя как двадцатилетний босяк или искалеченная красавица—ущербные, полуживые фигуры. Ты усматривал в этой современной руине свой автопортрет, но не обходил се стороной. Пройти рядом было все равно что лицезреть тщету мира. Тебя смущали метафоры смерти, по ты не избегал их зрелища. Они были испытанием, которое требовалось преодолеть, чтобы оценить жизнь, памятуя о ее противоположности.
Тебя удивляло не то, что ты чувствуешь себя неприспособленным к миру, а то, что мир произвел существо, остающееся в нем чужаком. Губят ли себя растения? Умирают ли животные от безнадежности? Они либо функционируют, либо исчезают. Возможно, ты был выпавшим звеном, побочной тропой эволюции. Вре́менной аномалией, которой не суждено расцвести снова.
Ты забывал детали. Из тебя вышел бы плохой свидетель, ты не смог бы восстановить по порядку предшествующие происшествию события. Но твои медлительность и неподвижность позволяли тебе, словно в замедленной съемке, видеть общее движение, которое за спешкой и мелочами от других ускользает. В каком-то провинциальном городке, глядя из окна гостиничного номера на местный рынок, ты понял, что шатающаяся по нему толпа очерчивает треугольник, который раздувается и сдувается с циклически меняющейся амплитудой. Праздное наблюдение? Никчемная наука? Твой ум не гнушался пустопорожними темами.
Перед зеркалом, счастливый или беззаботный, ты был кем-то. Несчастный же, уже никем не был: черты твоего лица угасали, ты бы узнал того, кого привык называть «я», но видел, что на тебя смотрит кто-то другой. Взгляд проходил сквозь твое лицо, как будто оно состояло из воздуха: глаза перед тобой были бездонны. Оживлять черты подмигиванием или гримасой было совершенно бесполезно: лишившись разумного основания, выражение становилось лицемерным. И тогда ты получал удовольствие, мимически представляя беседу с воображаемым третьим. Тебе казалось, что ты сходишь с ума, но смехотворность ситуации в конце концов заставляла тебя рассмеяться. Разыгрывая персонажей комедии, ты получал новый импульс к жизни.
Воплощая других, вновь становился самим собой. Теперь твои глаза могли смотреть сами на себя и ты снова мог назвать перед зеркалом свое имя, чтобы оно не показалось абсурдным.
Ты верил в то, что написано,— как в истинное, так и в ложное. Если это была ложь, ее письменный след служил доказательством, что рано или поздно все обернется против ее автора: правда лишь слегка запаздывала. Лжецы, впрочем, писали куда меньше, чем говорили. В книгах жизнь, как задокументированная. так и вымышленная, казалась тебе более реальной, чем та, которую ты видел и слышал. Ты был один, когда воспринимал реальную жизнь. И когда ты ее вспоминал, ее ослабляла расплывчатость памяти. Но жизнь в книгах была придумана другими: то, что ты читал, было наложением двух сознаний, твоего и автора. Ты сомневался в том, что воспринимал, но не в том, что придумали другие. Ты подчинялся непрерывному потоку реальной жизни, но контролировал течение жизни вымышленной, читая ее в своем ритме: ты мог ее остановить, ускорить или замедлить, вернуться назад или перескочить в будущее. Как читатель ты был наделен могуществом бога: тебе покорялось время. Что же до слов, то даже самые точные из них ускользали как ветер. Они оставляли след в твоих воспоминаниях, но, восстанавливая их в памяти, ты невольно начинал сомневаться в их существовании. Восстанавливал ли ты их такими, какими они были произнесены, или переделывал на свой лад?
Однажды друзья пригласили тебя среди прочих на ужин, и ты, когда хозяин, встретив тебя у двери, спросил, как дела, ответил: «Худо». Растерявшись, тот не знал, что сказать, тем более что ты замер на пороге, а еще когда ты позвонил, через стену в предвкушении донеслось восторженное «Ах-х!» собравшихся в гостиной гостей. Вы не могли завести краткий разговор о твоей боли, но и не могли заставлять ждать остальных, рискуя оказаться обязанными дать им объяснения, тем более затруднительные, что они адресовались бы компании друзей, собравшихся повеселиться. Ты не хотел омрачать праздник, но и не решился солгать, отвечая на простейший вопрос: «Как дела?» Честность была в тебе сильнее учтивости. Хотя ты и был на это способен, тебе казалось неуместным ломать комедию благополучия перед близким другом. Пройдя в гостиную, ты не захотел повторять ту же неловкость, какую вызвал твой первый ответ. Перед друзьями своего друга, из которых ты был знаком не со всеми, ты предстал вполне обходительным. В атмосфере общей веселости, чувствуя себя в ней полным чужаком, ты, к собственному удивлению, сумел придать лицу подобающее выражение, которое если и не усиливало общее оживление, то во всяком случае не разрушало его своим безразличием.
Твоя боль затихала с наступлением темноты. Счастье становилось возможным, начиная зимой с пяти часов вечера, летом позднее.
Тебя удивляло, что перепады твоего настроения могли быть такими резкими, при том что их не замечали окружающие. Тебе случилось признаться кому-то, что ты был крайне подавлен, когда ужинал в его компании несколькими месяцами ранее. Тот был ошарашен, увидев в своей слепоте бомбу замедленного действия. А ты, верный себе, сохранял на лице безразличие.
Ты был таким перфекционистом, что хотел добиться совершенства и в совершенствовании. Но как судить, достигнуто ли совершенство? Почему бы не подработать еще одну мелочь? Приходил, однако, момент, когда ты уже не мог больше судить о привносимых улучшениях: твоя тяга к совершенству в вещах граничила с безумием. Тогда ты терял ориентиры, зависая в пробеле, среди смутных и путаных видений. Тебе трудно было не начать, не продолжить, а закончить. То есть решить в один прекрасный день, что твой замысел уже нельзя никак дополнить, чтобы он при этом не пострадал: добавление его скорее обеднит, нежели улучшит. Нередко, устав совершенствовать усовершенствования, ты забрасывал свою работу, ее не уничтожая и не заканчивая. Рассматривая эти незавершенные несовершенства, ты мог бы приободриться: ты поработал, даже если у тебя на чердаке нет ничего, кроме старых работ. Но это зрелище вызывало у тебя тоску: конкретный во всем, ты хотел видеть получившееся у тебя в действии. Из-за обостренного чувства краткости ты, вместо того чтобы завершить предпринятые работы, завершил самого себя.
Ты виртуозно играл на ударной установке. Подростком ты принимал участие в трех рок-группах: Les Atonies, Crise 17 и Dragonfly. Кроме того, пел и сочинял слова песен, которые вы исполняли перед приятелями на вечеринках или в предоставленных чьими-либо родителями подвалах. Группы распадались по мере того, как музыканты покидали лицей или переезжали с родителями в другой город. Ты, оставшись на месте, перестал играть в группах. Ты продолжал упражняться в подвале своего дома, аккомпанируя музыке, разносящейся из мощного усилителя, или пускаясь в сольные импровизации, которые могли длиться часами. Ты выходил из них изнеможенным, но воодушевленным, словно после долгого транса. Спустя несколько лет, когда тебе уже исполнилось двадцать два, гитарист Dragonfly Дамиан связался с тобой и предложил заменить отсутствующего ударника на концерте, который его тогдашняя группа Lucide Lucinda давала в Бордо. Покупая билет на поезд, ты решил задержаться там на три дня, чтобы познакомиться с городом, которого совершенно не знал. Концерт состоялся в день твоего приезда в центре современного искусства и был приурочен к открытию выставки, в которой принимал участие ставший художником гитарист. Собралась толпа юных любителей искусства и музыки. По ходу репетиции ты обнаружил, что не растерял своих навыков игры в группе. Музыка Lucide Lucinda была простой и действенной, как английский рок 60-х, на который группа и ориентировалась. После концерта ты прошелся по выставке в компании музыкантов и их друзей. Какую-то часть вечера ты провел с молодой польской художницей, высокой, тонкой блондинкой, которая выставила огромные скульптуры в виде органов или камней, собранных из фрагментов пластиковых бутылок из-под минеральной воды. Тебя удивило, как такие изящные руки смогли осуществить столь монументальную работу. Снаружи они казались безупречными, но, когда она протянула руку, чтобы показать какую-то деталь одной из скульптур, ты заметил у нее на ладони и на двух пальцах шрамы. Ее работа по сборке, медленная и кропотливая, путем накопления крошечных деталей позволяла произвести огромные объекты. Ты обнаружил в этом сходство со своими одинокими музыкальными сессиями: ты проводил часы, издавая звуки, которые рассеивались в одиночестве твоего подвала, и был при этом своей единственной публикой. Она создавала, ты рассеивал. Вечер продолжился в череде баров в центре города и в оформленном в духе японского хай-тека ночном клубе, где ты, попивая коктейли, смотрел, как танцуют люди. На следующий день ты проснулся в снятом для тебя номере двухзвездочного отеля. Обои были желтыми, пол застелен ярко-синим паласом, украшенным повторяющимся логотипом этой сети дешевых отелей. Окно выходило в тесный беленый двор, в который яростно изливался солнечный свет. Тишина этого анонимного места погрузила тебя в какую-то рассеянную тоску. Не считая самой общей информации, ты ничего не знал об этом городе. Ты собирался обследовать его наудачу, по ходу дела спрашивая у посторонних о местах, которые стоило бы посетить. Когда ты брился, тебе показалось, что в зеркале кто-то чужой. Это было, конечно, твое лицо, но чуждое тебе окружение и абсурдность ситуации наводили на мысль, что там кто-то другой. Ты готов был расплакаться от жалости, которую почувствовал к самому себе, как вдруг зазвонил телефон. Кто мог тебе позвонить? Ты снял трубку, это была жена, она хотела узнать, что у тебя нового. Ее голос, который, казалось бы, должен был тебя приободрить, лишь усилил своей далекостью твое ощущение одиночества. Ты сказал, что концерт прошел хорошо, и сделал вид, что рад открывшейся возможности потратить два дня на разведку. Ты повесил трубку, но не успел выйти из отеля, как телефон зазвонил снова. Звонил Дамиан, он предложил отправиться вместе с ним на фестиваль техно-музыки на пляже в Бискарроссе. Искушение последовать за ним, влившись в компанию музыкантов, с которой он туда отправлялся, было велико. Но ты уже решил обследовать город и тебе не нравилась перспектива болтаться под оглушительную музыку среди сотен незнакомцев. Несмотря на свое явное разочарование, Дамиан подсказал тебе несколько мест в городе, которые стоило посетить. Вешая трубку, ты мог бы пожалеть о своем решении, если бы не знал, что, согласившись, мучился бы ничуть не меньше. Ты вышел на улицу с картой в руке. Ты находился в самом центре старого города и направился по широкой пешеходной улице, протянувшейся на несколько сотен метров. Ты разглядывал идущие сплошной чередой модные бутики, кондитерские, всевозможные магазины. На этой торговой оси ничего примечательного ждать не приходилось. Ты вышел на маленькую площадь, над которой возвышалось почтовое отделение. На скамейках там и сям притулились неприкаянные старики. Какой-то мужчина лет пятидесяти с прицепленными к поясу пластиковыми пакетами из супермаркета, где хранилось все его имущество, прохаживался, задирая в ритме шагов то одно плечо, то другое. Он указывал пальцем на невидимые предметы и бормотал что-то невразумительное. Кроме тебя, никто не обращал на него внимания. Ты сделал вывод, что он, должно быть, обитает в этом квартале и площадь служит ему гостиной. Хватало и других бомжей, одни сидели на земле, другие стояли, неподвижные, ожидая неизвестно чего. Им не было дела друг до друга, прохожие не обращали на них никакого внимания. Они стали невидимками. Ты подошел к уличной табличке, чтобы узнать, где находишься. Табличка, словно в насмешку, гласила: «Площадь Сен-Проже». Ты направился к собору Сент-Андре. Впечатленный масштабом готического сооружения, ты зашел внутрь, но тебя немедленно отпугнули темнота и холод. За вычетом нескольких иностранных туристов с путеводителями там находились только молящиеся пожилые женщины, кто сидя, кто стоя на коленях. Картины, о которых сообщала при входе прикрытая пластиком афиша, были едва различимы, настолько мало проникало внутрь света. Ты вышел на улицу, прошел вдоль мэрии и направился в сторону музея изобразительных искусств. Рабочие подновляли здание и шлифовали массивные камни фасада. Ты пересек поток пыли, сдуваемой ветром на входную дверь и соседнюю лужайку. Единственными живыми существами внутри оказались два охранника и кассир. Ты прошелся по залам, где друг за дружкой висели старинные картины итальянской, французской, английской, фламандской и немецкой школ. Ты рассматривал их рассеянно, несмотря на высокое качество некоторых работ. У тебя возникло впечатление, что ты уже десятки раз видел этот музей в других городах. Религиозная и мифологическая живопись отсылала к хорошо известному, не сулящему сюрпризов прошлому. В провинциальных музеях ты разыскивал в первую очередь необычные работы второстепенных местных мастеров, обязанные своей оригинальностью малоизвестным сюжетам или неловкой манере исполнения. Здесь таких не оказалось, не считая монументальной панорамы набережных Гаронны. На картине с бессчетными подробностями была изображена растянувшаяся на несколько километров торговая и приморская деятельность. Десятки крохотных в сравнении с представленным пространством персонажей населяли сцены, охватывающие все слои общества. Облагороженный теплым, согревающим освещением город предстал перед тобой совсем в другом свете. Тебе, вероятно, требовалось посредничество изображения, чтобы как следует оценить городской пейзаж. Ты оставался перед картиной добрый час, вникая в подробности отдельных сцен, присматриваясь к архитектуре, погружаясь в нарисованный двести лет назад фильм, чей сценарий мог сегодня перекомпоновывать по своему усмотрению. Из созерцания тебя вывели шаги у тебя за спиной. Хранитель, которому надоело наблюдать за тобой издалека. Буквально через минуту ты закончил осмотр: растворившись было в панораме, ты уже не мог внимательно рассматривать окружающие тебя портреты XVIII века, каким бы ни было их качество. Ты не задержался даже перед портретом Джона Хантера работы Томаса Лоуренса. Твои шаги гулко разносились по просторной галерее, где больше не было ни одного посетителя. Ты вышел из музея под облачко белой пыли и отправился дальше по прямым, буржуазно-элегантным улицам богатых жилых кварталов. Ты поглядывал по сторонам, примечая украдкой интерьеры, которых никогда больше не увидишь. Вдоль тротуаров на террасах ресторанов постепенно скапливались служащие в деловых костюмах, туристы и пенсионеры. Ты был голоден, но не хотел в одиночку есть в ресторане. Ты предпочел купить в булочной сэндвич и съесть его на углу перед сквером, наблюдая за чередой прохожих. К тебе подошла молоденькая девушка и попросила сигарету. Ты дал ей две, она, удивившись, взглянула на тебя и преувеличенно поблагодарила. Ты посмотрел на карте, где находится та фотогалерея, которую посоветовал Дамиан. Оказалось, на другом конце города. Судя по расстоянию, чтобы добраться туда, понадобилось бы не меньше часа. Ты, расслабившись, вновь пересек старый город. Тебя умиротворяло, что у прогулки появилась цель. Ты прошелся вдоль Гаронны, на набережной велась стройка, прокладывали трамвайные пути. Работы исковеркали дорогу и тротуары, приходилось огибать заграждения, пересекать песчаные наносы и избегать проделанных в мостовой дыр. По ходу дорожных работ обновлялись фасады обветшалых складов. Ты уделял больше внимания этой, меняющейся части города, чем застывшей, его старым и красивым кварталам. Тут ты представлял будущую жизнь: этот пейзаж существовал, по сути, не сам по себе, а как то, чем он вскоре станет. Нынешнему, пересекаемому тобой городу ты предпочитал город прошлый, каким его показала панорама в музее, или будущий, который ты выстраивал в уме, исходя из увиденного собственными глазами. Фотогалерея находилась в портовой зоне, среди промышленных складов, окруженных контейнерами и перевалочными материалами. Ты прошел вдоль нескольких ангаров и в конце концов очутился внутри большой архитектурной конструкции, выдержанной в белых и серых тонах и освещенной через расположенные наверху застекленные проемы. Выставка «Новые городские зоны» представляла работы десяти фотографов из разных уголков Европы. Трудно было догадаться, где были сняты эти кадры. На пейзажных снимках фигурировали совершенно анонимные места, индустриальные и торговые зоны в предместьях современных городов, часто на границе между городской и пригородной территориями. Людей не было видно, человеческое присутствие угадывалось лишь по проезжающим по шоссе автомобилям. Цветные отпечатки большого формата выстроились в ряд так же анонимно, как и представленные на них места. Трудно было отличить одну фотографию от другой. Фронтальное кадрирование, ровные цвета, тщательно исполненные оттиски. Тебе не хотелось попасть в то безместье, которое здесь показывали. Фотографы не собирались ни идеализировать, ни драматизировать свои сюжеты. Нейтральность их почерка напоминала нейтральность представленных ими построек, которые, казалось, покинула жизнь. И это представлялось тебе справедливым: кому вздумается жить в этих неблагодарных, огромных и пустынных местах? Выйдя из галереи, ты обнаружил, что окружающая тебя портовая зона вполне могла бы сама попасть на выставку. Но ветер, шум жизни, оживлявшее ее перемещение людей и автомашин делали ее пригодной для жизни. Не фотография ли и убила жизнь, ее заморозив? Было шесть часов вечера. Закрывались музеи, галереи и памятники. Ты вновь оказался один в городе, и тебе не оставалось ничего другого, кроме как ходить по улицам и рассматривать дома, магазины, рестораны. Ты выбрал ту же дорогу, по которой пришел, чтобы взглянуть на пейзаж с противоположной точки зрения. Ты считал дома, про которые не помнил, чтобы видел их по дороге туда. Их набралось несколько десятков. Ты больше не верил в гипотезу, согласно которой память фиксирует все, но мы в зависимости от ее прихотей способны восстановить из этого лишь часть. Между двумя следующими улицами оказалось девять домов, только три из них были тебе знакомы. Каждый выделялся какой-то примечательной деталью. Подъезд одного украшало синее изображение львиной головы. На первом этаже другого расположилась букмекерская компания, окна последнего, только-только отремонтированного, все еще прикрывала зеленая пластиковая пленка. Остальные дома ничем особым не выделялись, за исключением двух. На одном золоченая дощечка гласила: «Шарль Дрейфус, психоаналитик», в другом разместился магазин принадлежностей для подводного плавания, в витрине которого два ныряльщика в желтом и черном, снабженные масками и ластами, плыли посреди подводного царства, состоящего из клапанов, подводных ружей, электрических фонарей, часов, дыхательных трубок, спасательных кругов, ножей и грузил. Ты не мог понять, как они, эта надпись, сообщающая прохожему о кабинете признаний, и сверкающая комичная витрина, могли раньше ускользнуть от твоего внимания. Смотрел ли ты с другой стороны улицы в сторону Гаронны, или просто погрузился в свои мысли, или потерялся в пустоте ходьбы? Ты искал объяснения, тебе не хотелось верить в пробелы собственной памяти. Пройдя тем же маршрутом в обратном направлении, ты, однако, убедился, что от увиденного тобой совсем недавно остались какие-то крохи. Ты продвигался среди декораций, детали которых по большей части были тебе незнакомы. Дойдя до большого театра, ты подумал, не вернуться ли по своим следам, чтобы проверить, не улучшится ли на третий раз твоя память. Но ты проголодался. Ты зашел в какой-то ресторан со старинными деревянными панелями на стенах и старыми столами с мраморными столешницами. Несколько пожилых завсегдатаев пили аперитив, официанты расстилали скатерти для предстоящей трапезы. «Будете ужинать?» — спросил официант как раз в тот момент, когда ты решил, что тут слишком тоскливо, чтобы в одиночку провести вечер. Ты ответил, что ищешь кого-то, и, обведя зал взглядом, вышел на улицу. Ты проблуждал целый час в поисках более современного ресторана. Смеркалось, когда в каком-то пешеходном тупике ты обнаружил модерновый винный бар с приглушенным освещением, где подавали тапас. Тепленькое местечко. Десятка три молодых людей переговаривались в баре, а медленная электронная музыка создавала атмосферу расслабленности. Несколько низеньких столиков оккупировали дружеские компании. Ты занял место в углу, на застекленной террасе, чтобы одновременно наблюдать и за посетителями бара, и за прохожими. Но тупик оставался пуст, единственными прохожими оказывались те, кто заходил в бар или покидал его. Ты заказал кальмара, хамон, халапеньо и чоризо с полубутылкой «Риохи». Ты уже наполовину справился с едой, когда в заведение в поисках своих друзей вошла польская художница, с которой ты провел накануне вечер. Она не заметила тебя и направилась прямо к своей компании. Ты не решился окликнуть ее, ты не хотел знакомиться с новыми людьми, которых, покинув город, никогда больше не увидишь. Но не объявиться, когда ты один, казалось тебе абсурдным, тем более что ты не мог удержаться и продолжал смотреть на нее. Она повернулась в твою сторону, узнала тебя и широко улыбнулась. В свою очередь улыбнулся и ты, смутившись при мысли, что она могла подумать, будто ты решил ее проигнорировать: с учетом твоего местоположения ты не мог ее не заметить. Каждый колебался сделать шаг к другому. Вы смотрели друг на друга, и время казалось тебе нескончаемым. Ты встал и пошел ей навстречу. Покончив с представлениями, ты, не обращая внимания на ее друзей, пригласил ее к себе за столик. Она, несмотря на бестактность твоего предложения, согласилась. Ты задавал ей вопросы о жизни в Польше, о ее семье и искусстве. Она отвечала подробно и точно, но когда в свою очередь спрашивала тебя, ты в ответ задавал новые вопросы. Ты не хотел говорить о себе, но мог бы слушать, как говорит о себе она, часами. Ты не мог понять, не соблазняешь ли ты ее и что она об этом думает. Что ты сделаешь, если друзья уйдут без нее и если она проводит тебя до дверей отеля? Ты был верен жене, но не только ли потому, что в городе, где ты жил, изменить ей не позволяли обстоятельства? Ты вспомнил выпадавшие возможности завязать роман с женщинами, повстречавшимися тебе вдали от дома. Ты ни разу не пошел на это. В тот вечер, когда твоя собеседница предложила зайти пропустить по бокалу где-то еще и ты сообразил, что ее друзья незаметно удалились, ты решил вернуться к себе в отель. Она проводила тебя. Дойдя до порога, вы больше ничего не сказали. Вы стояли без слов и смотрели друг на друга. В тот момент, когда она стала медленно приближаться, ты сказал, что идешь спать. Она улыбнулась, и ты оставил ее, записав перед этим ее координаты. У себя в номере ты ни о чем не сожалел и заснул, несмотря на ощущение, что провел весь день убивая время, отделяющее тебя от возвращения. На следующий день тебя разбудило это впечатление опустошенности. Ты проделал ровно то же, что и вчера: встал, раздвинул шторы, побрился и умылся. Спустился, чтобы позавтракать, в столовую. Она оказалась пуста, было около десяти. Рассеянным глазом ты пробежался по вчерашнему номеру местной газеты. Поднявшись в номер, ты едва помнил, о чем только что прочел. Ты вышел на улицу и наугад отправился в город, но твои ноги непроизвольно вели тебя туда же, где ты был накануне. Теперь ты уделял меньше внимания тому, что рассматривал, эти места уже лишились притягательности новизны. Тогда ты решил, что свернешь на первую же улицу направо, потом на вторую налево, первую направо и так далее, строго следуя этому методу, чтобы не поддаться притягательности попадающегося по пути. Так ты провел целый день, время от времени сверяясь с картой, куда именно завел тебя случай. Ты перекусил в кафе на краю сквера в рабочем квартале километрах в пяти от центра города. Ты разглядывал прохожих и, чтобы чем-то заняться, наводил статистику. Ты подсчитывал число женщин, мужчин и детей. Ты классифицировал людей по возрасту, по предполагаемой профессии или руководствуясь такими субъективными критериями, как вкусы, отражающиеся в их одежде, или забавность манер. Так ты провел на террасе кафе два часа. Перечитав всю эту «статистику», ты был поражен ее абсурдностью. Какой смысл в описи, которая никому не понадобится и с которой тебе нечего делать? Ты порвал страницы и выбросил их в канаву. Было три часа дня. Вместо того чтобы возобновить случайное хождение, ты кратчайшим путем отправился в сторону центра. Когда ты оказался в окрестностях своего отеля, было еще слишком рано, чтобы ужинать. Ты решил заново проделать тот же путь, что и вчера, чтобы проверить, насколько увиденное укоренилось в твоей памяти. Ты не смотрел на карту и ни разу не засомневался, куда свернуть. Ты замечал знакомые тебе детали, вывески, тротуары, дорожные работы. Однообразие зрелища нарушали только прохожие. Ты чувствовал, как устает твое тело, городская прогулка превращалась в неожиданное гимнастическое упражнение. Вернувшись к исходной точке, ты сообразил, что утратил представление о времени. Взглянул на часы и был ошарашен, обнаружив, что прошло четыре часа. Ты решил поужинать в первом попавшемся ресторане. Им оказался «Кло Сен-Вивиан», элегантно декорированный ресторан традиционной буржуазной кухни. Ты выбрал первое по порядку блюдо с каждой страницы меню — фуа-гра с конфитюром из манго, антрекот в бордоском соусе с жареным картофелем и пирожное с малиной. Тебя взбодрила приглушенная атмосфера, но подчеркнутое внимание официантов, которые следили за тобой, чтобы ответить на каждое твое пожелание, становилось все более гнетущим, по мере того как заведение покидали остальные клиенты. Когда осталась последняя пара, ты заплатил по счету и покинул ресторан. Было пол первого ночи. Вернувшись в отель, ты законспектировал то, что произошло с тобой за два минувших дня. Ты описал все, что видел, делал и думал. Хотя тебе представлялось, что ты пересек какую-то пустую зону, но за написанием этого текста ты не ложился до пяти утра. Когда назавтра, возвращаясь домой, ты перечитал его в поезде, то добавил на полях многочисленные приписки. И на вопрос жены, как ты провел время, целый вечер рассказывал ей об этом с бесчисленными подробностями. Ты ощущал себя в городе бездельником, одиноко меряя его шагами, чтобы убить время. Но пустота, с которой, как тебе казалось, ты столкнулся, была иллюзорной: ты наполнил эти мгновения ощущениями, тем более сильными, что ничто и никто тебя от них не отвлекали.
Ты учинил над собой насилие, какого не допускал в отношении других, им ты уделил все свои терпение и терпимость.
Ты неправильно заполнял графы административных анкет, чтобы сыграть под своим собственным именем в новую идентичность. Ты, бывало, проставлял «Да» в графе «Лишение материнских прав», писал «3» в пункте «Число детей» и «Австралиец» в графе «Национальность».
Ты полагал, что красивая музыка печальна, а печальная архитектура уродлива.
Ты не менял тональность дружбы. Ты был столь же предсказуем и успокоителен, как большой камень у обочины дороги. Ты с едва заметной улыбкой рассказывал о резких виражах своего приятеля, которого дважды случайно подслушал на одном и том же коктейле: сначала он жаловался старому другу на регулярные боли в спине, а спустя четверть часа восклицал в беседе с другим, что уже несколько лет не чувствовал себя так хорошо. Что стояло за этими речами, отрешенность, неосознанное противоречие, расчетливая ложь?
Время от времени у тебя в сознании ни с того ни с сего всплывало выражение: «Долгая черная песнь». Где ты его услышал? Твоя память не сохранила никаких следов, и это усугубляло его призрачный характер.
Ты восхищался историей парижского бизнесмена, чьим навязчивым хобби было документировать свое повседневное существование. Он хранил письма, приглашения, железнодорожные и автобусные билеты, билеты метро, путешествий на самолете или корабле, свои договоры, счета из отелей, ресторанные меню, туристические проспекты посещаемых стран, программки спектаклей, ежедневники, школьные дневники, фотографии... Стены одной из комнат в его доме, где он хранил постоянно разрастающиеся архивы, были сплошь заняты картотеками. В центре спирально организованный хронологический стол-указатель помечал разными цветами Париж, Францию и другие страны, континенты, моря, месяцы и дни. Он мог окинуть одним взглядом все свое существование. Он коллекционировал самого себя.
Перед объектом, чье назначение было тебе неизвестно, но ты знал, что сможешь, предприняв соответствующие усилия, его понять, ты сплошь и рядом предпочитал остаться на стадии умозрения и зрелища, наподобие того как наслаждался прекрасным пейзажем: достаточно видеть его издали, не обязательно по нему прогуливаться. Оглядывать остров с лодки может быть куда приятнее, чем топтать его почву.
Ты планировал, как обустроить свое надгробие. Ты не хотел оставлять на других выбор самой длительной своей резиденции. Оно должно было быть из блестящего черного мрамора, плоское, без украшений. На стеле на переднем плане выбиты твое имя, дата рождения, а также смерти в возрасте восьмидесяти пяти лет. Речь шла не о семейном погребении: ты бы оставался в нем один. Даты следовало выгравировать при твоей жизни.
Ты прикидывал, какой будет реакция гуляющих по кладбищу при виде забежавшей вперед даты смерти, отнесенной на несколько десятилетий в будущее. Могло реализоваться несколько сценариев.
До момента твоей смерти ее спрогнозированная на будущее дата заставит провидеть за твоей могилой либо фарс, либо смущающее предсказание. Если бы ты умер раньше означенной даты, можно было бы похоронить тебя, заменив ее на дату реальной смерти, что, отметая обман, опошлило бы твою могилу. Но можно было бы погрести тебя и не меняя надписи. Проходящие, видя во всем этом шутку, смеялись бы над погребением, в котором тем не менее лежал бы мертвец. Стела поддерживала бы этот фарс до того года, когда тебе исполнилось бы восемьдесят пять. После чего прохожие уже не догадывались бы о твоей эксцентричности: кто бы мог заподозрить, что надпись обманывает и лежащий в могиле умер отнюдь не тогда, когда указывает дата?
Или бы ты умер в означенном году, в восемьдесят пять лет. Либо естественной смертью, что было бы удивительно, ибо тем самым исполнилось бы твое предсказание, либо покончив с собой, если бы ты захотел сдержать высеченное в мраморе обещание. Тогда тебя погребли бы, ничего в надписи не меняя.
Если бы ты прожил больше восьмидесяти пяти лет, гуляющие по кладбищу, прочитав даты, сочли бы, что ты уже умер, хотя ты бы был еще жив. И наступил бы день, когда ты умер. Если надпись оставить неизменной, тебя похоронили бы в могиле, надпись на которой станет тебя омолаживать. Если бы только ты не велел все-таки согласовать дату своей реальной смерти с датой на стеле. Или ты мог бы оставить посмертные инструкции, чтобы записанную дату смерти постоянно отодвигали, чтобы она всегда оставалась предвещаемой, никогда не свершенной.
Самоубийство положило конец всем этим сложным гипотезам, но жена, знавшая об этом проекте, заказала надгробие по оставленным тобой эскизам. Она велела выбить на черной стеле даты твоего рождения и смерти. Их разделяет не восемьдесят пять, а двадцать пять лет: никому, кроме тебя, не приходило в голову шутить со смертью.
Тебе было так же легко встретиться с новыми людьми один на один, как и трудно встречаться с ними скопом. Однажды я пригласил тебя на обед в дом своих родителей, от которого ты жил в нескольких километрах. Кроме нас никого не предвиделось, но, когда утро уже подходило к концу, ко мне, решив преподнести сюрприз, внезапно нагрянули несколько моих приятелей и я предложил им остаться на обед. Обогнув угол дома, за которым мы коротали на солнце время за аперитивом, ты обнаружил, что стол накрыт не на двоих, а на шестерых. Твое лицо мгновенно исказилось. И тут же выправилось, стоило тебе увидеть, что я понял твою досаду. Ты стремился не скрыть от меня свои чувства, а избежать неучтивости, не выдав моим друзьям свое недовольство. Я знал, что ты бы лучше развернулся и отправился домой, чем остался беседовать с людьми, которых никогда больше не увидишь. Они хорошо знали друг друга. У тебя был дар мгновенно распознавать стаж дружбы — по громкости разговоров, по игривости голосов, по игре взглядов. Ты скорее присоединился бы к группе присматривающихся друг к другу незнакомцев, чем к этой давным-давно сложившейся помимо тебя компании. Но ты сделал усилие и остался. Ты проговорил все послеполуденные часы с одной и той же женщиной, которую умудрился отвести чуть в сторону, под сень каштана, потом к кедру. Вас влекло друг к другу, но ты не мог отделить ее от группы, в которой ее воспринял. На нее отбрасывали тень другие. Ты боялся, что, встретившись с ней снова, не сможешь снять печать ее друзей. Ты отказывался быть чем-то сопутствующим. Если бы эта компания тебя приняла, ты все равно остался бы опоздавшим. Уже устоявшимся приятельским отношениям, к которым присоединяешься со стороны, ты предпочитал сложившиеся в твоем присутствии: ты видел, как они рождаются и растут, и, хотя не мог предсказать, какие именно привязанности сплетутся между теми или иными, знал, что, сойдясь в одно и то же время, вы будете на равных перед будущим. На исходе того дня ты понял, что общее прошлое моих друзей навсегда оставит тебя в стороне. Ты счел, что лучше не приближаться к этому кругу, чем заведомо остаться на его краю.
Ты успешно прошел письменный экзамен при поступлении в один из престижнейших вузов. На устном экзамене по общей культуре ты должен был за полчаса подготовить выступление на тему: «Нужно ли страшиться того, что тебе предстоит пережить свою смерть?» От этой парадоксальной формулировки у тебя закружилась голова. Можно ли пережить свою смерть? Да, подразумевал вопрос, поскольку спрашивалось, нужно ли этого страшиться. Тебе было двадцать. До тех пор ты думал о смерти как о явлении, происходящем с другими, когда же оно произойдет с тобой, ты этого даже не поймешь. Пережить свою смерть — означает ли это видеть, как она наступает, и ее принять, а не грубо ей подвергнуться, не имея времени ощутить, что уходишь? Или выбрать ее досрочно, дабы утвердить перед неотвратимым свободу своей воли? Вопросы теснились у тебя в голове, и у себя на листке ты набросал несколько разрозненных заметок. Среди них такая, которую ты мне цитировал: «Смерть — это края, о которых ничего не известно, никто не возвращался оттуда, чтобы их описать». Тема слишком захватила тебя, чтобы ты мог от нее отстраниться. Прошло полчаса, а ты так и не смог привести свои мысли в порядок. Ты вошел в аудиторию, где тебя холодно встретили два сидевших за столом экзаменатора. Ты занял свое место и начал излагать мысли, записанные тобой в беспорядке их появления. Тебе казалось, что ты читаешь на лицах своих оппонентов разочарование. Они хранили молчание, пока у тебя изо рта механически, словно их произносил кто-то другой, вырывались слова. Ты вслух излагал хитросплетения своей мысли. Один из экзаменаторов повторил одно из твоих утверждений в вопросительной форме: «Смерть для жизни — то, что для отсутствия жизни — рождение?» Последовало долгое молчание. Ты не отвечал, окаменев, будто к тебе обращалась сама смерть. Она не воплотилась в твоих экзаменаторов, она витала в зале между ними и тобой. Ты дожидался конца собеседования: пройти или не пройти по конкурсу уже не имело для тебя никакого значения. Хотя, покидая аудиторию, ты был уверен, что провалился, ты ни о чем не жалел. Прочувствовать смерть и окружающее ее непонимание было для тебя куда важнее, чем результаты экзамена. Позже стало известно, что тебя приняли. Твое рассуждение о смерти получило одну из высших оценок. Ты отказался от поступления.
Ты бы предпочел вместе с приглашением получать и меню званых ужинов, чтобы можно было заранее насладиться блюдами, которые предстоит отведать. К будущему удовольствию прибавилась бы череда сиюминутных желаний.
Ты хотел знать свое будущее — не чтобы удостовериться, что именно с тобой произойдет, а чтобы жить в предвкушении ожидающей тебя жизни. Ты мечтал об исчерпывающем ежедневнике, в котором твои дни были бы расписаны до самой смерти. Ты бы мог подготовиться к радостям и испытаниям завтрашнего и более далеких дней. Мог бы прислушиваться к будущему, как вспоминают о прошлом, и перемещаться по нему по своему усмотрению. Но однажды сей воображаемый ежедневник представил тебе твою жизнь в виде огромной терновой стены. Предвидимая жизнь обнадеживала тебя, поскольку состояла в твоем представлении из удовольствий. Но ведь ничто не уточняло, что именно попадет в твой ежедневник. Он мог обернуться для тебя и жутчайшим кошмаром, чередой предопределенных несчастий, к которым ты должен был бы готовиться. Незнание будущего могло, напротив, сделать его желанным.
Тебе хотелось совершать только такие деяния, чье эхо долго не угасало бы, поступки, укладывающиеся в считаные минуты, чей след будет сохранен и еще долго заметен. Этим торможением времени в материи объяснялся твой интерес к живописи: за кратким периодом выполнения следовала долгая жизнь картины.
Летом, на побережье, ты в одиночку ходил в море на катамаране. Закрепив паруса, ты плыл прямо вперед. Зачем менять галс, если все волны на одно лицо? Тебе устраивала прямая. Маршрут не особенно заботил — повернувшись спиной к берету, ты направлял нос своего судна к горизонту. Ты хотел забыть землю, но твои вылазки были слишком скоротечными, чтобы вокруг не осталось ничего, кроме волн. Воздух наполнял твои легкие, валы затопляли слух, движение катамарана заставляло тело искать равновесие. Покачивание волн гипнотизировало тебя, в то время как ветер приводил в чувство. Ты любил эту просветленную дремоту, похожую на сон ребенка, которого, напевая тихим голосом усыпляющую мелодию, укачивает кормилица. Потом приходилось возвращаться. Ты менял галс и старался следовать той же прямой, по какой отправлялся в путь, несмотря на вынуждавшее тебя рыскать направление ветра. Далекий вид суши возвращал к реальности, которую вытеснило из памяти море. По мере приближения к пляжу тебя оставлял сон наяву, в который погрузили морские волны.
Как-то ночью ты три часа кряду бродил наугад по улицам большого прованского города. Ты очутился в лишенном всякой привлекательности квартале, зажатом между двумя большими бульварами. Дешевые доходные дома чередовались с социальным жильем, домами для престарелых, гаражами, супермаркетами и магазинами пылесосов, несколькими лавками по продаже продуктов для домашних животных и дамскими парикмахерскими. Из укрывшегося за грязными занавесками ресторана со стандартным для придорожного заведения меню разносился назойливый запах фритюра и тушеного мяса. Оранжеватое городское освещение портило удовольствие, которое ты мог бы получить, разглядывая горстку вилл прошлого века, чудесным образом сохранившихся между двумя бетонными блоками. Ты наткнулся на примыкавшую к кладбищу маленькую церквушку. Белые могилы, которые вырисовывались за укрытой большим кипарисом решеткой входа, предстали перед тобой как оазис спокойствия и красоты. Тебе никогда не приходило в голову в одиночку отправляться ночью на кладбище. От этого тебя удерживало неосознанное опасение призраков. Дело решило наличие выступающего из стены камня и возможность ухватиться за верх решетки. Не раздумывая, ты полез на стену, не удосужившись прикинуть, как потом оттуда выберешься. Приближалась машина, ты, пока она пройдет, слез обратно. Потом объявился мотоцикл, еще одна машина. Пережидая, ты делал вид, что разглядываешь табличку с расписанием работы кладбища. Было два часа ночи. Ты снова пошел на приступ и в два счета очутился за оградой. Ты не знал, охраняется ли кладбище, как соседние склады. У тебя под ногами скрипел гравий. Ты не боялся призраков: с некоторых пор ты настолько часто думал о смерти, что она стала тебе привычной. Тебя успокаивал вид могил в полутьме, как будто ты явился на безмолвный бал, организованный доброжелательными друзьями. Ты был единственным посторонним, живым в окружении ласковых к тебе надгробий. Появление сторожа или бродяги обеспокоило бы тебя больше, чем появление привидения. Среди смягченных темнотой каменных декораций твоя мысль колебалась, словно ты пребывая между жизнью и смертью. Ты казался чужим самому себе, но своим в этом населенном усопшими месте. Тебе редко доводилось испытывать подобное чувство: быть уже мертвым. Но взглянув на уходящие вниз от кладбища холмы, где в окнах домов там и сям мерцали огоньки, ты внезапно вернулся в мир живых И инстинкт выживания повлек тебя к выходу. Нескольких упоров и зацепов хватило, чтобы выбраться наружу. Слезая со стороны улицы, ты случайно задел ногой кладбищенские ворота и они подались. Они не были заперты на ключ. Ничто не преграждало путь: тебе незачем было лезть через стену.
Солнце, тепло в свет, которыми наслаждалось твое окружение казались тебе как бы приглашением выйти на улицу, покушением на твое одиночество, понуждением радоваться. Ты не хотел, чтобы климат повергал тебя в блаженство. Ты хотел сам быть за него в ответе. Если тебя зазывали, упоминая прекрасную погоду, ты отклонял приглашение. Ты был не против пасмурной погоды, зимы, дождя или холода. Природа тогда, казалось, соответствовала твоему настроению. Плохая погода снимала с тебя вину за то, что ты не выходишь из дома. Ты мог остаться у себя, и такое заточение не казалось аномалией. Не было повода допытываться о твоем пристрастии к своей комнате.
Ты говорил, что незаурядность, будучи противоположностью скромности,— бросающаяся в глаза сторона изысканности. Ты хотел быть скромным, тебя называли изысканным. Ты бы предпочел быть нейтральным, но твои красота и стать выделяли тебя из любой компании. Ты прикидывал, не лучше ли носить одежду плохого покроя, сутулиться, неловко жестикулировать, чтобы стушеваться за менее желанным обличьем, но боялся, что эти уловки будут замечены и приведут к тому, что тебя примут за денди, каковым ты не был. Посему ты смирился со своей природной изысканностью.
В парижском метро ты вошел в вагон и сел на откидное место. Через три остановки рядом с тобою уселся клошар. От него несло сыром, мочей и дерьмом. Весь всклокоченный, он повернулся к тебе, принюхался пару раз и сказал: «Фух, разит как от кокотки». Утром перед выходом из дома ты слегка надушился. На этот раз клошар заставил тебя рассмеяться. Обычно подобные персонажи вызывали у тебя беспокойство. Ты не чувствовал угрозы, из-за них у тебя никогда не было неприятностей, ты просто боялся кончить, как они. Ничто, однако, не оправдывало твоей боязни. Ты не был одинок, беден, покинут, не был алкоголиком. У тебя имелось все — семья, жена, друзья, дом. Ты не испытывал недостатка в деньгах. Но клошары были как бы призраками, возвещающими об одном из твоих возможных концов. Ты не отождествлял себя со счастливыми людьми и за отсутствием чувства меры проецировал на тех, кто во всем потерпел неудачу или ни в чем не преуспел. Клошары воплощали крайнюю стадию упадка, к которому могла склониться твоя жизнь. Ты воспринимал их не как жертв, а как творцов своей жизни. Сколь бы скандальным это ни казалось, ты полагал, что некоторые из клошаров сами выбрали такую жизнь. Это и беспокоило тебя больше всего: рано или поздно ты можешь предпочесть опуститься. Не просто от себя отступиться, что было бы просто формой пассивности, но захотеть унизиться, уронить себя, стать собственной руиной. У тебя в памяти всплыли воспоминания о других клошарах. Ты не мог с собой справиться и, завидев их, останавливался и начинал издалека наблюдать. У них ничего не было, они жили ото дня ко дню, без жилища, без имущества, без друзей. Тебя зачаровывала их убогость. Ты воображал, как живешь на их лад, отказавшись от всего, что было тебе дано, и от всего, что ты приобрел. Как отрешился от вещей, людей и времени. Как обосновался в постоянном настоящем. Как отказался организовывать свое будущее. Как отдался, что касается встреч и событий, на волю случая, безразличный, когда дело доходит до выбора. Пока ты, сидя в вагоне метро, представлял, какою была бы твоя жизнь на его месте, твой сосед, пошатываясь, поднялся и вышел, чтобы присоединиться к группе пьяных клошаров на перроне. Один из них сполз на землю и спал с открытым ртом, голым пузом наружу, потеряв один башмак. Он был похож на мертвеца. Вот этого-то ты, возможно, и боялся: стать безжизненным в теле, которое дышит, пьет и все еще питается. Боялся медленно с собой покончить.
У себя в кабинете ты повесил портрет своего двоюродного деда — на стене позади письменного стола, так что ты сидел за столом к нему спиной. Ты говорил, что так уже он смотрит на тебя, а не наоборот. Его глаза были направлены на тебя постоянно, а если тебе хотелось взглянуть на него, то приходилось оглядываться. И тогда ты уделял ему пристальное внимание, не чета тем мимолетным взглядам, которые бросал на него, входя в комнату.
В городе, где ты жил, не было ни психоаналитика, ни психиатра. Ты размышлял, не может ли твоя неприкаянность быть списана на какое-то физическое расстройство. Ты посетил терапевта, и тот прописал тебе антидепрессант. В качестве эксперимента ты начал его принимать и спустя несколько дней ощутил какую-то странность. Ты слышал вырывающиеся у тебя изо рта слова, как будто их произносит кто-то другой. Твои жесты казались резкими и неожиданными. Ты подходил к жене и внезапно обнимал ее. Ты с силой сжимал ее в объятиях, после чего резко отстранялся. Она смотрела, как ты отшатываешься, ничего не понимая, протянув к тебе руки. Потом ты брал книгу и начинал читать. Слова вычерчивали на странице линии абстрактной картины, их смысл ускользал от тебя. Ты откладывал книгу, шел на кухню и делал себе сэндвич, но не ел его. Выходил на улицу, чтобы прогуляться, и возвращался через несколько минут, поскольку не знал, почему вышел. Закуривал сигарету и гасил ее после двух-трех затяжек. Ты устраивался за письменным столом и перечитывал учебники по экономике, прежде чем взяться за накопившиеся счета. Ничто не задерживало твое внимание. Ты приводил бумаги в порядок. Ты думал о длинном списке того, что нужно сделать, но не мог дисциплинировать свой ум. Возбуждение без всякой логики толкало тебя от одного действия к другому, хотя ты не завершал ни одного из них. Вечером взвинченность мешала тебе заснуть. В первые дни ты посерел от недосыпания, как будто после бессонной ночи, но спустя две недели твои резервы сна оказались исчерпаны. Бессонница тебя измотала. Ты становился идиотом. Тебе изменяла память. Ты с муками вспоминал имена собственные — даже тех, кого хорошо знал. Тебе понадобилось два дня, чтобы вспомнить имя подруги, с которой ты виделся пару месяцев назад. Ее лицо и голос всплывали без малейших проблем, но имя, казалось, никогда не существовало. Ты отыскал его, лишь перелистав блокнот с адресами. Ты снова отправился к врачу, и тот прописал тебе новый антидепрессант, который действовал и как снотворное. Ты немедленно обрел глубокий сон, но перестал в полном смысле слова просыпаться. Днем ты плавал в сонливости. Говорил медленно, плохо выговаривал звуки, с запозданием отвечал на заданные вопросы. Потяжелела твоя походка. Ты шаркал пятками. По улице шагал ненормально прямо, избегал препятствия в самый последний момент. Подчас ими пренебрегал. Равнодушно шел прямиком через лужу, налетал плечом на уличный фонарь. На тебя оборачивались прохожие. Ты жил непосредственно в настоящем. Твоя память о недавних событиях сошла на нет. Ты не помнил того, что тебе только что рассказали. Прямо посреди рассказа мог спросить, с чего все это началось. На твои провалы в памяти обращали внимание только тогда, когда вопросы повторялись или относились к только что упомянутому собеседником. Через неделю после того, как ты начал принимать новый антидепрессант, ты превратился в призрака. Ты выходил из этой комы только для того, чтобы пожаловаться на глупость, в которую она тебя погружает. Врач, на прием к которому ты опять отправился, прописал тебе третий антидепрессант. Единственное изменение, которое ты почувствовал в первую неделю,— потеря сна. Но начиная со второй недели ты в непредсказуемые моменты стал испытывать ненормальное возбуждение. В один из дней ты встал утомленным. Ты проспал всего два часа, хотя лег спать рано и не вставал всю ночь. Ты неспешно дотянул до полудня, и вдруг, беспричинно, тебя охватила эйфория. Ты говорил быстро, ты торопился и суетился сверх всякой меры. Позвонив по телефону матери, принялся перекладывать с места на место продукты в холодильнике, обшаривая взглядом кухню в поисках радикального обновления ее декора. Внезапно прервал разговор и отправился в подвал на поиски лопаты. Ты хотел разровнять в саду кучу земли, дожидавшуюся этого много месяцев. Лопату найти не удалось, но ты наткнулся на старые заплесневелые ящики для фруктов и сгреб их в кучу. Когда ты ухватил их в охапку, они возвышались над твоей головой, и ты вслепую зашагал в сторону свалки, расположенной в километре от дома. Вернувшись, ты обнаружил, что оставил двери распахнутыми настежь и что на газовой плите сгорела кастрюлька. Это зрелище тебя сразило. Ты рухнул на диван и почувствовал жуткую боль в висках, будто их медленно сжимали штангенциркулем. Ты постучал пальцами по голове, по звуку казалось, что она пуста, как череп мертвеца. Внезапно у тебя больше не было мозга. Или он был чужим. Ты провел так два часа, спрашивая себя, ты ли это. Твое внимание привлек какой-то документ, краешек которого торчал из-под дивана. Это оказался годовой отчет крупного международного банка. Ты не знал, как он туда попал, но внимательно его прочитал. На самом деле ты ничего не понимал в прочитанном. Документ был написан по-французски, но напоминал какой-то иностранный язык. Дочитав до конца этот абстрактный текст, в котором ты обнаружил обаяние странной поэзии, ты встал с дивана с твердым намерением основать свое предприятие. Ты отправился в библиотеку, чтобы ознакомиться с книгами о юридическом статусе компаний. Библиотека оказалась закрыта, было воскресенье, но ты об этом не подумал. Ты вернулся бегом, у тебя зудели ноги, тебя переполняла неконтролируемая физическая энергия. Ты остановился перед старой стеной, из которой торчал кусок кремня, и захотел его съесть. Когда ты приблизился к камню вплотную, тебя вдруг поразила несуразность твоего поведения. Но ты об этом тут же забыл. Ты возобновил свою бешеную гонку. Тебе было жарко, стояла ясная погода, тебя возбуждало солнце. Ты с вызовом взглянул прямо на него, как делал в детстве. Твои глаза слезились. Тебе понравилась легкая боль. Ослепление превратило улицу в однотонную белую картину, по которой ты пошел медленнее, чтобы просмаковать ее красоту. Медленно возвращались цвета, как в кинематографическом спецэффекте. Это навело тебя на мысль замедлить шаг, чтобы испытать на своем теле другой спецэффект. Ты потратил полчаса, чтобы добраться до дома, ты пересек сад, как черепаха. На пороге показалась твоя жена и начала смеяться. К ее полному недоумению, ты разразился безудержным, безумным смехом, который внезапно заглох. Ты вдруг заметил ставню с шелушащейся краской и решил ее перекрасить. Темнота и запах чулана, в котором ты держал кисти, внезапно вернули тебя к реальности. Этот привычный запах напомнил тебе твое состояние до приема антидепрессантов. Ты осознал, насколько эйфория, в которую они тебя ввергли, искусственна. Фазы подавленности, следовавшие за энтузиазмом, стали куда насыщеннее, чем прежде. Ты уже не так контролировал себя, твоим настроением завладели медикаменты. Стоили ли крохи искусственного счастья утраты свободы воли? Ты решил покончить с этими химическими костылями, которые тебя раздваивали или отупляли. Но к ним привыкло твое тело. Только через две недели новых тревог и подавленности тебе удалось снова стать самим собой.
В разложении событий на начало, осуществление и завершение ты предпочитал начало, потому что в нем желание главенствовало над удовольствием. В самом начале события сохраняли потенциал, которого завершение их лишало. Желание продолжается, пока не исполнится. Что касается удовольствия, оно означает смерть желания, а затем и самого удовольствия. Забавно, что, предпочитая начала, ты покончил с собой: самоубийство — это конец. Не счел ли ты, что оно станет началом?
Ты играл в теннис, сквош и пинг-понг. Ездил на лошади. Плавал. Бегал. Ходил под парусом. Гулял по городу и за городом. Ты не занимался командными видами спорта. Ты предпочитал усердствовать в одиночку, не зависеть от товарищей по команде. Ты любил играть против соперника не для того, чтобы его победить, а в надежде почерпнуть новые силы. Когда ты в одиночку прогуливался за городом на лошади или плавал в море, в реке, в бассейне, посреди предпринимаемых усилий тебе случалось вдруг впасть в уныние от абсурдности того, что ты в данный момент делал: спорт был совершенно бессмысленной деятельностью. Ты занимался им скорее из-за потребности себя растратить, а не из-за удовольствия от игры. Твое тело, как тело животного, производило больше энергии, чем необходимо. Накапливаемый избыток, если не удавалось его отвести, оборачивался против тебя. Если ты проводил неделю не растрачиваясь, ты начинал приплясывать на месте, твои мышцы были напряжены с момента пробуждения и не расслаблялись, пока не наступала ночь.
Чтобы оценить масштабы такого лишения, ты попробовал целый месяц не заниматься спортом. Ни тенниса, ни лошади, ни паруса, ни плавания, ни бега, ни ходьбы. Ты был наэлектризован. Как до отказа заряженный аккумулятор, грозил расплавиться или взорваться. Твои движения убыстрялись. Ты был неловок с самыми обычными предметами, словно впервые управляя сложной машиной. Вернулся забытый с раннего детства нервный тик. Ты без всякой причины вытягивал руки десять раз кряду, похрустывая костями в локтях. Расправлял плечи, до предела нагружая суставы. Неистово вдыхал и выдыхал на протяжении пяти минут. Начинал ходить на цыпочках и крутить лодыжками, беседуя с приятелем, который задерживал тебя слишком долго. У себя в комнате ты боролся с желанием побоксировать или нанести ногой несколько ударов в пустоту. Твое тело пыталось смошенничать и растратить себя, несмотря на навязанную ему тобой неподвижность.
Как-то зимним утром ты вышел на улицу в шортах, футболке и кроссовках. Ты пустился бежать по дороге вдоль реки, которая уходила от города, петляя по сельской местности. Было восемь часов, занимался день, рассеивался туман. Холод пронизывал твою скудную одежду, руки покраснели, замерзли уши. Тело казалось хрупким, как будто ты голым залез в морозилку. Ты не понимал, какой мазохизм подвиг тебя на эти муки. Но бежал ты быстро, и твое тело постепенно отогревалось. Вскоре капельки пота, выступившие на шее и бедрах, начали раздражать твою кожу. Ты запыхался, ледяной воздух проникал в твои легкие, и те отхаркивали накопившийся на их стенках никотин. Но ты не сдавался. После двадцати первых мучительных минут тебя охватила эйфория и ты забыл о холоде и болезненных усилиях. Теперь ты верил, что можешь бежать бесконечно, твой мозг затопил естественный наркотик, выделяемый телом. Ты пробежал полтора часа, прежде чем решил повернуть назад. Ты вернулся домой спустя три часа, насквозь промокший, равнодушный к холоду и страданию. Теперь мучительно трудно оказалось остановиться. Ты отдувался в передней, подпрыгивая на месте, чтобы как-то смягчить резкое окончание гонки. В доме было слишком жарко. Вновь покидать его не имело смысла, твое тело в процессе реакклиматизации уже не смогло бы выдержать щиплющий холод. Ты переходил из комнаты в комнату. Прошел мимо зеркала, твое лицо усеивали красные и желтые бляшки. Подойдя поближе, ты узнал свою физиономию, но тебе казалось, что она принадлежит кому-то другому. Ты просто разваливался от усталости. Ты принялся разглядывать мебель и другие окружающие тебя предметы. Они должны были быть знакомы, но оказались для тебя чужими. Ты взял словарь и, наудачу открыв его, попал на слово «фракция» и прочитал его определение. Слова были абстрактными картинками. Ты узнавал буквы, ты собирал их в звонкие созвучия, но из прочитанных фраз не возникало никакого смысла. Текст оставался непрозрачным, словно однотонная поверхность. Ты закрыл словарь и взял валявшуюся на полке конфету. Развернув обертку, положил конфету в рот. Резкий запах мяты оросил твое небо и наполнил легкие. Закашлявшись от его ярой перечности, ты уселся в кресло, закрыл глаза и откинул голову. Кровь с силой билась у тебя в сердце. Оно было тяжелее обычного. Артерии и вены казались слишком узкими. Плоть шумела. Не играла музыку, а тошнотворно пульсировала, и ты дожидался, когда спадет ее ритм. Деревянная спинка, на которую ты откинул голову, резала шею. Ты встал. Смена позы вызвала головокружение. На поверхности твоих глаз скапливались какие-то белые крупицы. Они застилали окружающее, мебель исчезла. В тот момент, когда ты был готов потерять сознание, по твоему позвоночнику пробежала дрожь. Белые крупицы расплылись, и вновь появились предметы, как в наплыве диафильма, но они были ничуть не более реальны, чем до этого. Ты повалился на диван, бархат обивки ластился к тебе, но это ощущение не вызывало никаких воспоминаний. Твоя память, казалось, была упразднена. Ты подошел к фотографии жены, стоявшей на полке в книжном шкафу. Ты равнодушно рассматривал ее, будто речь шла о выставленном на кабинке фотоавтомата портрете незнакомки. Обеспокоенный своей бесчувственностью, ты услышал шаги по паркету. Ты обернулся, это оказалась жена, она напоминала тебе об ужине, на который вас пригласили на следующей неделе и на который, как она предполагала, ты вряд ли захочешь пойти. Ты опроверг это еще до того, как успел подумать, что, собственно, собираешься сказать. Жена не скрывала своего удивления, но ты увидел в этом лишь абстрактную гримасу. Это была твоя жена, ты ее узнавал, но не мог понять, знаешь ли ее. Она была столь же абстрактна, как и предметы, на фоне которых выделялся ее силуэт. Она смотрела на тебя, она ждала какой-то реакции, но твое лицо было лишено выражения. Физическая избыточность утренней пробежки погрузила тебя в сон наяву, из которого ты никак не мог выйти. Происходящее у тебя между висками, глазами и затылком больше тебе не принадлежало. Тобой двигал физический автоматизм. Ты направился в ванную, чтобы принять душ. Холод плитки под ногами, запах мыла, стекающая по голове горячая вода не смогли вывести тебя из столбняка. После душа ты лег, но сон не приходил к тебе. Ты отделился от самого себя, расслабленный вплоть до полной бесчувственности. Собственное равнодушие могло бы испугать тебя, но ты был равнодушен даже к равнодушию. Ты встал, оделся и сел вместе с женой обедать. За едой ты реагировал на ее реплики расплывчатыми формулировками, которые не предполагали ответа. Ты так и провел весь день в роли сомнамбулы, пока не начало смеркаться. Когда ты зажег свет, после твоей пробежки прошло уже семь часов. Ты начал приходить в чувство. Избыток физических усилий надорвал тебя. Ты решил соизмерять в будущем свои усилия, чтобы они не обернулись против тебя. Нужно было прочувствовать точную меру, чтобы спорт расслаблял, а не уничтожал тебя.
Ты заранее продумал свой конец. По сценарию твое тело должны были обнаружить сразу после смерти. Ты не хотел, чтобы оно пролежало несколько дней, разлагаясь, и его обнаружили траченным порчей, как тело всеми забытого отщепенца. Ты учинил насилие над своим живым телом, но не хотел, чтобы на мертвом обнаружили следы других повреждений, кроме причиненных тобой. Ты сделал все, чтобы предстать перед женой и теми, кто придет за твоим телом, таким, каким задумал.
Когда собеседник был близким знакомым, ты говорил мало, но точно и страстно. Ты не отличался светскостью. Не подходил на вечеринке к незнакомцам, чтобы завязать разговор. Ты общался с новыми людьми, если они сами к тебе обращались. Ты, однако же, умел вести диалог с кем угодно, но предпочитал режиму утверждения режим вопроса. Ты мог без конца слушать, как кто-то отвечает на твои вопросы или как небольшая компания обсуждает поднятую тобой тему. Поскольку ты не любил говорить на людях о себе, вопросы позволяли тебе спрятаться за выслушиванием.
Ночью ты воспринимал течение времени не так остро. Мирские обязанности оказывались отложенными на завтра. За невозможностью предпринять какое бы то ни было общественно значимое действие уже ничто не отвлекало тебя от самого себя. Ты впадал в созерцательность, не ощущая ни вины, ни других ограничений, помимо усталости.
Когда тебя донимала бессонница, за сомкнутыми веками упразднялось время и у тебя в мозгу с размеренностью часового механизма вращались по кругу мысли и сценарии. Как взрослый разглядывает манеж для малышей, ты наблюдал за круговертью своих фантазий. С ними в твое сознание возвращались вытесненные воспоминания, которые исчезали в тот момент, когда ты их узнавал, и появлялись вновь на следующем витке, прежде чем снова исчезнуть. Сцены разворачивались перед тобой как в фильме, пассивным зрителем которого ты был. Из-за своей повторяемости действия утрачивали всякое значение. Ты не мог сказать, ни сколько времени они длились, ни сколько раз ты успел их просмотреть. Ты не зажигал свет, чтобы узнать, который час, но когда через ставни начинал пробиваться рассвет, полагал, что с того момента, как лег в постель, не проспал ни минуты. Жена, впрочем, утверждала поутру, что слышала, как ты бормочешь во сне невразумительные фразы. Ты спал, не замечая этого. Ты путал сон с явью.
Ты рассказал мне два своих сна. В первом ты держишь в руке розовую карточку, на которой красным курсивом выведено: Вечная косуля. Ты понимаешь зашифрованное послание: это приглашение на свадьбу старого друга, которого ты потерял из виду лет десять назад. Она происходит в тот же день в Финляндии. Вертолет высаживает тебя наверху фьорда. Внизу расставлены столы, и собравшиеся издалека приветствуют тебя как почетного гостя. Ты отчетливо слышишь одновременно все разговоры, хотя они ведутся тремя сотнями метров ниже. Ты вглядываешься в пригласительную карточку, и это позволяет тебе очутиться в самом центре празднества, где все женщины оказываются твоими бывшими любовницами. В пять часов родители новобрачных раздеваются и ныряют в фьорд. За ними следуют приглашенные. У воды вкус слащеной смородины, ею можно дышать. В этой идеальной амниотической влаге ты занимаешься любовью со своими давнишними подругами, с одной за другою. Они любят друг друга, поскольку их любишь ты.
Во втором сне ты пытаешься скрыться от вооруженного мужчины, который преследует тебя в оперном театре во время представления «Нормы». Вы рьяно боретесь, снова и снова, но никто не может одержать верх, только к концу спектакля твоему сопернику удается оттеснить тебя в маленькую комнату, нависшую над залом, где тебя ждет «очень своеобразный человек, который будет счастлив с вами познакомиться». В комнате несколько компьютеров и мониторов. Человека ты видишь в три четверти со спины, лица не видно. Лишь подойдя вплотную и обогнув его, ты с ужасом обнаруживаешь, что это не человек, а робот-андроид из желтого хромированного металла. Он смотрит на тебя своими холодными глазами, предлагает тебе сесть и запускает видео, на котором показано, как ты на операционном столе, доверчивый, зеваешь во весь рот, засыпая под воздействием успокоительных. Из скрытых на потолке камер спускаются хирургические — на самом деле пыточные — механизмы. Сочлененная с несколькими иглами рука направляется к твоим тестикулам, которые только что перевязала механическая пятерня. Ты вдруг понимаешь, что в самом недавнем прошлом тебя, о чем ты не знал, похитили и прооперировали.
Ты предпочитал первый сон, но удовольствие от него и тревога, в которую погружал второй, никак не влияли на твою готовность их вспомнить. Греза или кошмар, какая разница, если ты мог испытать волнение, переживая наяву воспоминания о прожитом во сне.
Однажды ты с братом и сестрой вышел прогуляться во время отлива по нормандскому пляжу. Вы шли босиком, в купальных костюмах. Бесконечная протяженность песка и воды напоминала пустыню. Будний день, межсезонье. Оставалось только шагать, вглядываться в морскую даль и разглядывать дома вдоль литорали. Ты оставался безмолвен и созерцателен, соизмеряя свои мысли с ритмом шагов, твои брат и сестра разговаривали между собой. Они рассказывали друг другу забавные истории, придумывали немудреные игры, со смехом носились, бросались к оставшимся лужицам в попытке поймать руками креветок или крохотных рыбешек. Ты не вмешивался в их игры. Ты размышлял о вещах, не имеющих ничего общего с окружающей тебя декорацией. Этот пейзаж был для тебя не местом пребывания, а задником, на фоне которого можно было дрейфовать. Ты всматривался в брата и сестру: они были схожи телом, но ты не походил ни на одного из них. Они были так счастливы друг с другом, что даже не задумывались, почему ты так далек. Ты был старше их, ты видел, как они рождались и росли. Очевидность разделявших вас различий наводила тебя на мысль, что ты в своей семье чужак.
В июле, когда тебе было семнадцать, ты ужинал с друзьями твоей матери перед домом, со стороны сада. Стол поставили перед распахнутыми настежь дверями гостиной, на старых каменных плитах между домом и огородом. Среди шести приглашенных был психоаналитик лет пятидесяти. Ты вызвался приносить кушанья, которые приготовила твоя мать. Кухня находилась далеко, требовалось пересечь старую кухню, прихожую, пройти по коридору, миновать малую гостиную, затем большую, чтобы, наконец, добраться до установленного в выбранном тобой месте стола. Там вы ужинали редко, твоя мать предпочитала уют столовой и опасалась, когда смеркалось, прохлады. Но тебе нравился вид на огород. Центральная дорожка метрах в пятнадцати расходилась натрое, и боковые ответвления придавали ей вид доставляющего пропитание лабиринта. В предвкушении вечера ты расставил на столе свечи. И, когда он наступил, их зажег, они отбрасывали мягкий свет на лица приглашенных. Разговор за столом ни к чему не обязывал, и ты смаковал незамысловатое счастье от трапезы в компании умных взрослых. Ты не оставался в стороне от дискуссий, тебя побуждали к рассуждениям, считая их весьма смелыми для твоего возраста. Психоаналитик по поводу того, кто, по твоим словам, постоянно выгораживал себя за совершенные ошибки, выдал фразу: «Извиняясь, себя обвиняешь». Когда пришла пора десерта, ты отправился на кухню за клубничной шарлоткой, на изготовление которой потратил не один час. Ты по очереди обслужил всех гостей и в конце положил кусок себе. Обдумывая сказанное психоаналитиком, ты медлил попробовать десерт. Гости потребляли его неспешно, понемногу, и ничего не говорили. Никто тебя, как ты мог бы ожидать, не хвалил. С первой же ложки ты понял почему. Шарлотка была пересолена. Ты сказал: «Ну не дурак ли я, как можно спутать сахар и соль?» Тут приспел психоаналитик: «Обвиняя, себя извиняешь».
Ты страшился скуки и в одиночестве, и в компании. Но более всего боялся скуки на двоих, с глазу на глаз. В этих лишенных малейшего смысла моментах ожидания ты не видел никаких достоинств, ибо считал, что твою жизнь поддерживают только отсутствующие при этом действие и мысль. Ты недооценивал значение пассивности, этого искусства не столько нравиться, сколько преуспевать. Чтобы оказаться в нужный момент в нужном месте, нужно смириться с долгой скукой дурных мгновений, проведенных в исполненных серости местах. Нетерпение лишило тебя искусства преуспевать скучая.
Было восемь часов вечера, когда вы с женой появились в саду у Кристофа, где он организовал барбекю для круга ваших общих друзей по коллежу. С той поры ты поддерживал какие-то отношения только с ним. Ты не встречался ни с кем из тех, кто вновь оказался в тот вечер вместе, но, думая о них накануне, ощутил энтузиазм от нахлынувших воспоминаний. Тебе подумалось, что, увидев их, ты сумеешь воссоединить в настоящем прошлое и будущее: былые годы пройдут чередой и вместе с тем вырисуются перспективы увидеться вновь.
В просторном саду буржуазного дома в центре города собралось с десяток пар. Девушки и парни из твоего нежного отрочества пришли со своими спутниками и спутницами. Они повзрослели, некоторые взяли с собой своих детей. Ты рассматривал лица и оценивал странное впечатление: их нынешние версии накладывались на хранящиеся в воспоминаниях, как в фильмах, где морфинг позволяет за считанные секунды сменить данному телу одно лицо на другое. Но для тебя сегодняшние лица не стирали былые, отпечатавшиеся в твоей памяти. Тебе, наверное, надо было время от времени встречаться с этими людьми, чтобы настоящее заменило прошлое и в твоих умственных удостоверениях эти личности застыли в тех формах, что предстали перед тобой. Если ты в тот день разговаривал с женщиной и на несколько минут отвлекался от нее, то при повторном взгляде вновь смешивались два образа. Ты провел часть вечера, играя с этим расстройством восприятия, словно переодевая куклу в имеющиеся под рукой два комплекта игрушечной одежды. Но если ты того хотел, то был способен забыть старые образы и разговаривать со своими собеседниками так, будто это совершенно новые личности. Если же, наоборот, ты думал о прошлом, их слова долетали до тебя как далекий лепет, речь, произносимая восставшим ото сна персонажем на иностранном языке со знакомым, впрочем, звучанием.
Кристоф заготовил говядину и свинину, колбаски и картофель, которые и жарились на двух мангалах, установленных в нескольких метрах от застеленных бумажными скатертями столов. В распоряжении приглашенных имелись пластиковые тарелки, столовые приборы и стаканчики. Несколько картонных коробок вперемежку с белым и красным вином ожидали жаждущих рядом с фруктовыми соками и дешевыми газированными напитками. Обычно подобного рода грубая снедь тебя смущала, тем паче что выделяющиеся при готовке пары и дым, если ветер дул не в ту сторону, окутывали собравшихся так, что одежда пахла еще и назавтра. Но в тот вечер тебя ничто не смущало. Причем очарование живописного сада в островках цветущей сирени не имело к этому никакого отношения. Вновь увидеть старых знакомых доставляло тебе такое удовольствие, что сцена могла происходить где угодно. Взгляд жены лучился радостью при виде того, что ты счастлив, она, никого здесь не зная, не могла просмаковать эйфорию от встречи после разлуки. Она ощущала себя на этой сцене чужой, но близкой всем этим людям, поскольку они были близки тебе. Ты не обращал внимания на свое счастье, пока не понял, глядя на нее, насколько счастлив, оказавшись там. Она послужила тебе зеркалом.
Кристоф подошел к тебе с тарелкой, которую приготовил специально для тебя. Тронутый его вниманием, ты взял ее и принялся за еду. Все было пережарено, мясо кое-где обуглилось. Но эти мелочи не могли омрачить твою радость, возможно, она из них и складывалась, поскольку ты не мог приписать ее ничему другому, кроме общения с собравшимися здесь людьми.
Пока опускалась ночь и шли часы, ты беседовал то с одними, то с другими. Когда ты обращался к старому приятелю с глазу на глаз, тебе казалось, что ты говоришь то, что нужно. Но разговаривая сразу с двоими, ты пытался найти слова, способные одновременно затронуть обоих. И находил их редко: близость тел, демонстрирующих свои особенности, напоминала тебе, насколько трудно сообщаться одновременно с каждым. Но если, как произошло чуть позже, ты рассказывал собравшимся тебя послушать какую-то историю, то твои речи уже не пытались адресоваться кому-то конкретно и излагаемое тобой мог воспринять каждый — на свой лад, и тебя не заботило, как именно. Ты видел перед собой уже не личность, а группу, в которой растворялись индивидуальности. Чтобы говорить в свое удовольствие, тебе нужно было быть как можно ближе к тем, кто тебя слушает, в диалоге, или как можно дальше, в речах. В промежуточных случаях тебе казалось, что тебя понимают превратно.
К трем часам ночи, когда, взяв жену за руку, ты слушал, как Кристоф смешит всех приглашенных, никто из которых еще не покинул вечеринку, ты задумался об этих своих разговорах. Ты переходил от одного старого приятеля к другому, ты рассказывал истории группкам из нескольких человек и тебе удавалось общаться с парами, ничем вроде бы в своей речи не поступаясь. Эта вечеринка, на которую ты отправлялся не без опасений, в конце концов тебя очаровала. Ты вошел в некое объединенное воспоминаниями содружество. Никто из пришедших на ту вечеринку не поверил, узнав о случившемся, что ты помышлял тогда о самоубийстве.
Ты знал, что некоторые из твоих близких сочтут себя виновными в том, что не предвидели твое решение, что они будут сожалеть, что не смогли поддержать в тебе желание жить. Но ты полагал, что они ошибаются. Никто, кроме тебя самого, не мог перевесить в тебе тягу к смерти тягой к жизни. Ты представлял себе сцены, как кто-то пытается развеселить тебя — словно мать берет за руку малахольного ребенка и показывает ему на предметы, которые считает веселыми. Отвращение, охватывавшее тебя при этом, объяснялось не неприятием, каковое ты испытывал по отношению к доброжелателю, не природой сулящих радость предметов, им тебе демонстрируемых, а тем, что желание жить невозможно было тебе навязать. Ты не мог быть счастливым по команде, кто бы ни отдал тебе приказ, кто-то другой или ты сам. Познанные тобой моменты счастья были милостью. Ты мог понять их причины, но не мог воспроизвести.
Ты купил в магазине подержанной одежды пару строгих и элегантных английских туфель из черной кожи. Высшего качества кожа была почти новой, но сохранила на себе отпечаток прежнего владельца. Спереди туфли слегка сморщились, вторя форме его ног, схожих с твоими. Когда ты примерил их в магазине, туфли пришлись идеально по ноге, как будто ты проходил в них несколько месяцев. При покупке одежды у тебя вошло в привычку колебаться. Твой гардероб был уже сформирован и, поскольку состоял из строгой простой одежды, не выходил из моды. Покупать что-то новое могло понадобиться только по причине износа старого. Твой выбор диктовала не экономия, а мания к накоплению однотипной одежды. Ты выбирал в магазинах чуть улучшенный вариант того, чем уже обладал, чтобы собрать совершенную коллекцию, универсальную униформу, которая избавила бы тебя от ежедневной обязанности выбирать, как сегодня одеться. Зная, что подобной униформы не существует, ты тем не менее продолжал поиски. Несмотря на то что у тебя имелось множество подобных туфель, ты решил приобрести и эту пару. Случайно наткнувшись на нее в магазине подержанных вещей, ты воспринял это как своего рода знак. Ты еще не знал, чего именно. Тебе предстояло это вскоре узнать. Спустя несколько дней ты зашел на агитационное мероприятие экологической партии в рамках предваряющей региональные выборы кампании. Ты пришел один и после выступлений замешкался у фуршетного стола, намереваясь переговорить с активистами. Экологи привлекали тебя своими идеями, но ты не верил, что они, если победят на выборах, проявят мудрость в управлении. К тебе подошла какая-то пара. Мужчина принялся распространяться о важности сохранения региональных культур, особенно языков, перед лицом глобализации и о повсеместном засилье английского языка. Ты слушал его банальные рассуждения с таким видом, чтобы он мог подумать, будто ты с ним согласен. Его жена хранила молчание. Но вдруг ее лицо исказилось. Она уставилась на тебя в упор, потом опустила глаза, вновь посмотрела на тебя. От всех этих взглядов она явно разнервничалась. И отошла за бокалом белого вина. Ее поведение смутило тебя, и ты погрузился в молчание. Мужчина продолжал свои тирады, пока из-за полного отсутствия всякого отклика не раскланялся с тобой и не направился к кому-то другому. Ты вернулся к столу, чтобы взять у официанта очередной бокал, и с ним в руке стал пробираться сквозь толпу активистов, когда внезапно столкнулся с той же женщиной. Она отозвала тебя в сторону, чтобы поговорить наедине. Она чуть не плакала, у нее дрожали губы. Она узнала туфли, которые были на тебе. Именно их она подарила своему племяннику, а его мать выставила их на продажу, после того как он покончил с собой.
У тебя не было детей. Жена спрашивала, хочешь ли ты их иметь. Ты чувствовал себя недостаточно зрелым и не знал, изменится ли это когда-нибудь. Родить казалось поступком столь важным и таинственным, что ты боялся, что не сумеешь подойти к нему с должной мудростью. Ты не мог не признать, что не в ладах со своей способностью передавать жизнь. Ты не думал, что, зачиная тебя, твои родители были рассудительнее, чем ты в твоем возрасте. Угадывая за их решением эгоизм и легковесность, ты расстраивался. И понимал, что тебя хотели не таким, каким ты стал, а таким, каким они представляли, что ты станешь. Ты чувствовал себя отчасти самозванцем, ибо знал, что если и не разочаровал их, то никогда не походил на взлелеянные ими мечты. Ты, впрочем, не знал, о чем они мечтали, поскольку никогда их об этом не спрашивал. Зачем заводить ребенка? Чтобы продлить свою жизнь и из любопытства увидеть, на что окажется похож твой отпрыск? Тебе снова и снова приходило в голову, что жизнь, которую ты ведешь, не заслуживает продолжения. Но ведь твой ребенок не будет тобой. Он будет самим собою. Не было никаких оснований полагать, что ты передашь ему свою печаль А вдруг он наоборот окажется предрасположен к счастью? И все же, вроде бы отвечая жене, ты оставался уклончив. Ожидая энтузиазма, которого ты не выказывал, она принимала твое молчание за отказ. Ты умер без потомства.
Я не страдаю, вновь думая о тебе. Не могу сказать, что мне тебя не хватает. В моих воспоминаниях тебя больше, чем в нашей совместной жизни. Если бы ты продолжал жить, то, возможно, стал бы мне посторонним. Мертвый ты не менее жив, чем живой.
Ночью тебе не так хотелось умереть, как днем, а утром — как пополудни.
Ты не оставил своим близким письма с объяснением своей смерти. Знал ли ты, почему хочешь умереть? Если да, почему об этом не написал? Из-за усталости от жизни и пренебрежения следами, которые тебя переживут, или потому, что причины, подталкивавшие тебя к исчезновению, казались тебе пустыми? Возможно, ты хотел сохранить вокруг своей смерти ореол тайны, полагая, что ничто не должно быть объяснено. Имеются ли здравые причины для самоубийства? Те, кто пережил тебя, задавались этими вопросами, но не найдут на них ответов.
Твоя мать плакала по тебе, узнав о твоей смерти. Она оплакивала тебя все дни до самых похорон. Оплакивала в одиночку, оплакивала на руках своего мужа, твоего брата и сестры, на руках своей матери и твоей жены. Оплакивала во время траурной церемонии, следуя за гробом на кладбище и во время погребения. Когда многочисленные друзья подходили выразить свои соболезнования, она плакала по тебе. В каждой руке, которую она пожимала, в каждом поцелуе, который получала, ей вновь виделись фрагменты твоего прошлого, тех дней, когда она верила что ты счастлив. Перед лицом твоей смерти сценарии, по которым ты мог бы жить рядом с этими людьми, вызывали у нее чувство безмерной утраты: своим самоубийством ты омрачил свое прошлое и отмел будущее. Она оплакивала тебя и в последующие дни и все еще оплакивает в одиночку, когда думает о тебе. Спустя годы их много, таких как она, у кого при мысли о тебе текут слезы.
Сожаления? Ты сожалел о печали тех, кто будет тебя оплакивать, о любви, которую они к тебе испытывали и которую ты дарил им в ответ. Ты сожалел об одиночестве, в котором оставил жену, и о пустоте, которую ощутят твои близкие. Но все эти сожаления ты ощущал лишь заранее. Они исчезнут вместе с тобой: боль твоей смерти ляжет лишь на тех, кто тебя переживет. Тебе не нравился такой эгоизм твоей смерти. Но на коромысле весов затишье смерти перевесило мучительное возбуждение твоей жизни.
Ты написал цикл трехстиший, кратких и насыщенных, как твоя жизнь. Ты никому об этом не говорил. Жена нашла их у тебя в ящике письменного стола после твоей смерти:
Папоротник меня ласкает
Крапива жалит
Терновник ранит
Город меня заостряет
Дом принимает
Комната успокаивает
Враг меня ободряет
Бой возбуждает
Победа не трогает
День меня ослепляет
Вечер смягчает
Ночь обнимает
Господство меня подавляет
Терпение подчиняет
Одиночество освобождает
Жара меня стесняет
Дождь объемлет
Холод бодрит
Табак меня возбуждает
Алкоголь усыпляет
Наркотики уединяют
Зло меня поражает
Забвенье подводит
Смех спасает
Влечение меня направляет
Наслаждение обманывает
Желание обновляет
Дружба меня связывает
Любовь раскрывает
Секс развлекает
Добавить меня искушает
Сохранить успокаивает
Изъять облегчает
Солнце меня утомляет
Земля окружает
Луна смущает
Жизнь мне предложена
Имя передано
Тело навязано
Телевизор меня подавляет
Радио отвлекает
Газета надоедает
Святой меня восхищает
Верующий интригует
Священник тревожит
Единица меня удивляет
Двоица напоминает
Троица успокаивает
Равновесие меня поддерживает
Падение раскрывает
Восстановление затрудняет
Точка меня чарует
Созвездие распыляет
Линия направляет
Время меня подводит
Пространство помогает
Пустота привлекает
Подвал меня отторгает
Чердак призывает
Лестница направляет
Талант меня очаровывает
Виртуоз обманывает
Гений озаряет
Осторожность меня раздражает
Насилие возбуждает
Месть разочаровывает
Жажда меня тревожит
Голод бодрит
Трапеза усыпляет
Кромка меня искушает
Дыра затягивает
Дно страшит
Истинное меня смущает
Сомнительное беспокоит
Ложное восхищает
Болтовня меня сбивает
Спор воспламеняет
Молчание выручает
Препятствие меня возвышает
Провал закаляет
Успех размягчает
Ошибка меня учит
Опыт улучшает
Совершенство преследует
Оскорбление меня удивляет
Возражение тормозит
Презрение мстит
Гибель меня искушает
Ирония сдерживает
Привязанность искупает
Вера меня потрясает
Верность примиряет
Измена пронзает
Отъезд меня опьяняет
Путешествие изнуряет
Прибытие оживляет
Земля меня носит
Песок замедляет
Ил ловит
Восторг меня отторгает
Намек беспокоит
Беспристрастие покоряет
Проповедь меня раздражает
Пример убеждает
Поступок показывает
Подметать меня раздражает
Убирать успокаивает
Выбрасывать облегчает
Новое меня привлекает
Старое укореняет
Изменение одушевляет
Работа меня заполняет
Досуг обучает
Отпуск расслабляет
Знание меня расширяет
Неведение ущемляет
Забвение освобождает
Проигрыш меня нервирует
Выигрыш безразличен
Игра разочаровывает
Отрицание меня искушает
Утверждение вдохновляет
Подсказка удовлетворяет
Соблазнение меня соблазняет
Любовь преображает
Разрыв огорчает
Одежда меня выявляет
Маскировка скрывает
Униформа стирает
Речь меня увлекает
Слух учит
Молчание унимает
Рождение меня донимает
Жизнь занимает
Умирание завершает
Подниматься мне тяжело
Спускаться легко
Останавливаться бесполезно
Почести меня обязывают
Похвалы трогают
Восхваления погребают
Вспышка меня слепит
Луч обольщает
Отражение интригует
Слова меня определяют
Крик освобождает
Бормотание понуждает
Мурлыкание меня укачивает
Воспевание останавливает
Пение проявляет
Начало меня воодушевляет
Середина не отпускает
Конец разочаровывает
Доброта меня впечатляет
Глупость забавляет
Злость возмущает
Ноябрь меня тревожит
Апрель пробуждает
Сентябрь умиротворяет
Зависть меня отторгает
Ревность умиляет
Ненависть отдаляет
Бдение меня утомляет
Сон парализует
Пробуждение донимает
Тысячелетие меня объемлет
Столетие вмещает
Десятилетие прикрывает
Час меня направляет
Минута торопит
Секунда бросает
Угроза меня обманывает
Тоска побуждает
Страх восхищает
Сюрприз меня раздражает
Экспромт донимает
Предвестие подкрепляет
Подвох меня искушает
Лжец обманывает
Ябедник ужасает
Барокко меня отвращает
Готика леденит
Романтика озаряет
Красное меня нервирует
Черное волнует
Белое успокаивает
Соло меня привлекает
Квартет сдерживает
Симфония отстраняет
Правило меня обслуживает
Ограничение ободряет
Обязательство приглушает
Диалог меня связывает
Монолог обязывает
Солилоквий обособляет
Воздух меня проницает
Земля не пускает
Подземелье душит
Ритм меня увлекает
Мелодия чарует
Гармония беспокоит
Аквариум меня удручает
Вольер подавляет
Клетка отталкивает
Дождь меня сгибает
Снег очаровывает
Град останавливает
Мой палец рисует
Пальцы хватают
Рука обнимает
Мой мозг замышляет
Глаз направляет
Тело вершит
Первый раз меня искушает
Следующие приучают
Последний печалит
Усталость меня успокаивает
Скука обескураживает
Истощение настигает
Сооружение меня осаждает
Сохранение умиротворяет
Уничтожение облегчает
Прибытие меня изменяет
Пребывание тяготит
Отъезд воодушевляет
Компания меня угнетает
Одиночество сохраняет
Безумие подстерегает
Нравиться мне нравится
Не нравиться не нравится
Безразличие безразлично
Возраст меня настигает
Молодость покидает
Память оставляет
Счастье меня упреждает
Грусть не отпускает
Смерть ожидает