ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Герасим благополучно доехал поездом, до границы. Теперь надо было перебраться через реку Збруч, приток Днестра, вздувшуюся после ливневых дождей. Возле ажурного железного моста, вскинутого высоко над быстрой рекой, они с проводником напоролись на пограничную стражу и едва успели скрыться в зарослях прибрежного кустарника. Пришлось всю холодную ночь просидеть под деревом в низине и наблюдать за кострами, горевшими у сторожевых будок и постов.

То раздирающе стонала выпь, то надрывно кричала сова. Обострившийся слух улавливал каждый звук — бульканье лягушек, мышиный писк, отдаленный хруст ветки под лапами крадущегося зверя, шорох крыльев нечаянно вспугнутой с гнездовья птицы.

Проводник, неразговорчивый крепкий мужчина средних лет, сидел, положа руки на подогнутые острые колени. Он чувствовал себя спокойно, привычно в этой обстановке…

В Каменец-Подольске, где Герасиму была назначена явка, до недавнего времени отлично работал техник Смолин. Его пункт переправы из-за границы «Искры» считался лучшим в Западном крае. Да и сам Каменец-Подольск, губернский центр, стоявший на развилке (одна железная дорога проходила в сотне верст от города, другая — в тридцати), был удобен для транспортировки литературы и перехода агентов «Искры» за границу. В него можно было попасть, как в барскую усадьбу, только на лошадях. Хотинский тракт вел на перевоз через Днестр, где на другом берегу находилась пограничная переправа. Через Днестр ходил паром.

Казалось, удобнее Каменец-Подольска и перевалочного пункта не найти. Однако же Смолина выследили и арестовали. Это был уралец — Николай Кудрин. Герасим слышал о нем в Женеве добрые отзывы. Кудрин встречался с Плехановым и Лениным, работал в редакции «Искры» и журнала «Заря». Его снова выслали в далекий Нижне-Колымск. Путь неизбежный при провале каждого, кто связан с революционным делом.

Герасим не был трусом, но испытывал гадкое ощущение боязни провала. Его страшили не арест, не суд, не ссылка в отдаленные места Сибири. Другого он от закона и власти не ждал. Его пугало больше — невыполнение задания. Он знал, что его ждут товарищи там, в Уфе, а в Женеве надеются на благополучное возвращение. Потому негоже так нелепо попадать в руки жандармерии. Маленькое и нужное звено в общей цепи, старательно создаваемой Лениным, не должно нарушиться… Но вот провалился же здесь, в Каменец-Подольске, на этой самой границе, техник Смолин…

Точно такое же состояние Герасим пережил, когда вдруг нависла опасность провала и ареста подпольной типографии «Девочка». После убийства губернатора Богдановича в Уфу нагрянули сыщики и филеры московской жандармерии, чтобы одним ударом пресечь крамолу, ликвидировать уральское ядро социал-демократов.

Были арестованы осторожный и предусмотрительный Андрей Петрович и, одновременно с ним, еще два члена партийного комитета. Остались на свободе Бойкова, он и Хаустов. Опасность преследовала по пятам — вот-вот могли арестовать и их: филерам удалось напасть на верный след и вырвать самые прочные партийные звенья. Решили приостановить работу «Девочки», более надежно спрятать печатный станок, добытые с риском шрифты.

В тот день Герасим уничтожил дома все, что могло быть уликой против него и товарищей по подполью. Напугал Анюту своим поведением. А стопку свежеотпечатанных листовок не смог сжечь, не поднимались руки. Слова, призывающие рабочих к борьбе с царизмом, написанные с глубокой верой в правду своего дела, не могли сгинуть, они должны были дойти до тех, кому адресовались.

И Герасим решил отнести листовки сестре, чтобы та, если его арестуют, передала Хаустову. Петляя, как заяц, он торопливо шагал по улицам. Из верхней части города, где снимал квартиру в двухэтажном доме по Александровской улице, ему надо было добраться до Сафроновской пристани, пересечь полгорода. Там, в неказистом домике, притулившемся на склоне, жила сестра Дуня. Предместье это занимали рабочие железнодорожных мастерских.

Пока он добирался туда, ни разу не оглянулся. Казалось, кто-то идет за ним. И только когда очутился на Кривой улочке, остановился, перевел дух, огляделся.

Улочка была тиха и безлюдна. Бродили утки, в пыльном мусоре рылись куры, разомлев на апрельском солнце, безмятежно спал на завалинке сестриного домика длинношерстый серый кот. Герасим облегченно вздохнул. Передавая сверток сестре, наказал:

— Дуня, сбереги. В нем моя жизнь. Ежели арестуют, отдашь в мастерские. Так надо. Буду знать: довел дело до конца…

Герасима не арестовали ни в тот день, ни назавтра. Опасность миновала, угроза прошла стороной. На третий день он сменил квартиру, переехал с Александровской улицы в предместье, взял у сестры заветный сверток, и листовки были, где надо, расклеены. В них рассказывалось о кровавой бойне в Златоусте. Горячие слова призывали рабочих не складывать оружия, бороться до победного конца. Мишенев делал это, чтобы показать — подполье живет, партийный комитет действует.

И вот опять нависла опасность. И нужно ее преодолеть.

Уже брезжил молочный рассвет. Над рекой стлался густой, непроницаемый туман. Мишенев коснулся плеча проводника: пора переплывать реку. Проводник не возражал. На мост возвращаться было рискованно. Другого выхода у них нет. На том берегу — русская земля. Подгоняла мысль — глупо ждать.

Они разделись. Связали белье в узелок, перебросили за спину. Герасим первый вошел в холодную воду. Пригоршню плеснул на грудь, растер руками. И, вытянувшись рыбкой, поплыл, сносимый течением. Он сильно греб руками, чтоб быстрее добраться до берега. Слышал рядом легкий всплеск плывущего проводника.

Берег не просматривался. Герасим определял его по течению и шел наперерез. Силы были на исходе, когда проступили контуры деревьев. С трудом вскидывал руки, намокший и отяжелевший узел тянул ко дну.

Не сразу он вскарабкался на обрывистый берег, цепляясь за вымытые водой скользкие корни и коряги. Едва отдышался и бледный, насмерть перепуганный проводник. Оба, продрогшие, быстро оделись и направились к лесной чаще. К счастью, они вскоре вышли на кордон. В избушке лесника высушили одежду, выпили спасительного горячего чая, заваренного на душистых травах. Их так разморило тепло, что готовы были свалиться на нары и спать до вечера. Однако понимали — делать этого нельзя. Их могли захватить русские жандармы, извещенные о переходе границы.

Мишенев похолодел весь от ужаса — будто вновь окунулся в воды Збруча. Там все зависело от его выносливости. Выйдя на берег, самому себе удивлялся: такую крутизну, такое буйство одолеть! Ведь мог утонуть, не встретиться с Анютой, с друзьями, не донести самого заветного, ради чего, собственно, и рисковал жизнью — не передать живое ленинское слово тем, кто его ждет на Урале. Видно, не зря говорили люди: родился в рубашке, оттого и везучий.

Однако поединок с рекой еще не закончился. И после чая Герасим зябко поеживался. Учащенно билось сердце. Он начал торопить проводника.

Лесник дал лошадь, и в скрипучей телеге они тронулись в путь.

Грязная лесная дорога, избитая, вся в колдобинах, окончательно растрясла Герасима. Но надо было быстро добраться до Каменец-Подольска.

Колеса задевали за корни деревьев, шуршали по кустам. Свистел и пришептывал в вершинах сердитый ветер, сосенки дышали прямо в лицо.

Когда выбрались на взгорье, между полями кукурузы волнистой лентой протянулась глубокая колея. Вокруг все затянуло пасмурью. Мрачные тучи плыли совсем низко над деревеньками с мазанками, запрятанными в густой зелени садов, за плетнями и старыми ветлами.

Но это уже виделось, как в тумане. Герасим сосредоточил всю волю на одном — доехать бы до Каменец-Подольска, хватило бы только сил.

Он не помнил, как оказался в городе, как разыскал явочную квартиру в древней его части, как назвал пароль. Видимо, все делалось на последнем пределе воли, после которого человек теряет сознание…


Две недели товарищи не отходили от постели Герасима. В бреду он куда-то спешил, кого-то звал. Застрявшая в горячей голове мысль о доме не оставляла его.

Две недели молодой организм боролся с тяжелым воспалением легких. Потом наступил кризис. Вернулось сознание. Герасим начал поправляться.

На всю жизнь он запомнил склоненное над ним лицо старой женщины, доброе и благородное. «Во взгляде — и задумчивость, и внимание, и какая-то строгость», — подумалось тогда ему. По щекам катились слезинки, и она смахнула их сухими, желтоватыми пальцами.

— Слава богу, — ласково отозвалась женщина, — радостно на сердце стало. Добрые люди тебя приветили, наши хлопцы. — Она сверкнула на него теплой, материнской улыбкой и, довольная, перекрестилась.

В маленькое оконце, затененное зеленью, пробивался кусочек неба. Безмолвные темные лики икон в переднем углу аккуратно были обвешаны ярко вышитым полотенцем. Скромно обставленная комнатка дышала покоем.

Как из белесых грив тумана, поднявшегося над рекой и болотом, стали прорисовываться события. Мишенев отчетливо представил их в строгой последовательности.

— Я в Каменец-Подольске?

— В Камень на Подоле, — подтвердила старушка.

Он опустил голову на подушку, закрыл глаза. Сколько же я провалялся? Меня, должно, потеряла Анюта, да и Бойкова тоже. Все вот тут — в Каменец-Подольске…

И повторил понравившееся ему старинное название города:

— Камень на Подоле.


…Мишенев возвращался в Уфу. Ему не терпелось поскорее всех увидеть и начать работу, по которой соскучился за долгую отлучку из дома.

За окном вагона плыли темные рощи, желтые поля хлебов, светлые озера, березовые перелески, начинающие желтеть, осины, подернутые червонным налетом, полыхающие огнем рясные гроздья рябины. Погожие дни сменялись то пасмурными и дождливыми с низко висевшими, огрузневшими облаками, то ясными и солнечными. Поезд мчал в ядреное предосенье Урала, в голубой воздух с запахами спелых хлебов, грибов, свежего сена. Пьяно кружилась голова.

И чем ближе была Уфа, знакомые названия станций и полустанков, тем сильнее билось сердце Герасима, нарастало волнение встречи с женой и дочуркой. Очень скоро город, взобравшийся на высокий и крутой берег, раскинулся весь в своей красе и великолепии, и поезд загромыхал по железнодорожному мосту…

У дверей вокзала торчал в черной форме городовой, и Мишенев прошел в конец перрона. Он постоял немного, выругался: «Еще не хватало с этим чертом столкнуться». Одернул темно-синюю косоворотку и направился дальше, вдоль рельсовых путей. За выходным семафором остановился. «Вроде бы «хвост» не увязался».

Сойдя с насыпи, он начал торопливо подниматься знакомой тропкой к изгородям, чтобы прошмыгнуть в переулок, затем выйти к Заводской улице. Уже представлял, как встретится с Анютой: бросит у порога дорожный баульчик, протянет навстречу руки и услышит ее удивленный, безгранично радостный возглас.

…Вот и знакомый низкий заплотик, покосившиеся ворота, примыкающие к небольшому домику. Но почему-то окна закрыты наглухо ставнями. Что бы это значило? Неужели случилась беда?

Он схватил вспотевшей рукой кольцо, повернул запор. Калитка скрипнула, открылась внутрь дворика, поросшего крапивой и полынью. Входная дверь в сенцы была закрыта на замок.

Герасим подкошенно присел на запыленное крыльцо. В голове мелькнуло: не навлек ли его отъезд из Уфы несчастья на семью, не побывали ли тут жандармы? «Нет, нет! — гнал от себя гнетущую догадку Герасим. — Конечно, нет! В Мензелинск к родным уехали»…

Он встал. За низкой изгородью сочувственно склонили почерневшие головы подсолнухи. Пахло до одури полынью, лебедой и еще чем-то перестоявшим в знойном полдне осени.

Во двор вбежал Хаустов. Громко поздоровался, по-мужски крепко обнял Герасима. Оба враз присели на крылечко.

— Узнал-то обо мне как? — спросил удивленный Герасим.

Хаустов взмахнул ручищами, припахивающими мазутом, рассмеялся.

— Ты, как шальной, Герасим Михайлович, промчался огородами, даже меня не заметил. — И сразу попросил: — Не томи душу, говори!

Совсем нетрудно было угадать, что хотелось услышать Хаустову.

— Поклон Владимиру Ильичу передал.

— Помнит, значит? — обрадовался Валентин Иванович.

— Расспрашивали вместе с Надеждой Константиновной.

Хаустов взял его за руки.

— Что ж мы сидим, айда ко мне, — и только теперь догадался: Мишенев не знает ничего о семье, потому и расстроен. — Анна Алексеевна в отъезде с дочкой. Ты не беспокойся. Все расскажу за чайком.

— Махнула к родителям в Мензелинск?

— Нет! — выпалил Хаустов. — По нашему делу она. — И шепотом прибавил: — За нелегалкой поехала…

— Да как же так? — вырвалось невольно у Герасима Михайловича.

— Вот так! — колотил себя в грудь Валентин Иванович. — Меня ругай, меня, окаянного, черт за язык дернул. Проговорился. А Анна-то Алексеевна и ухватилась. Не могли отговорить с Лидией Ивановной. Она у тебя настырная, упрямая. Вот-вот должна возвратиться.

Мишенев бросил быстрый и пронзительный взгляд на Хаустова, резко поднялся и, стиснув руки, стал расхаживать мелкими шагами по дворику взад и вперед.

Обескураженный Хаустов понуро наблюдал за ним и не мог понять, что происходит с Мишеневым. А Герасим Михайлович и в самом деле расстроился. Казалось, должен бы радоваться, что Анюта у него такая бесстрашная, а вроде огорчен… Он щадил ее молодость и материнство. Выходит, нельзя искать опоры там, где ее найти нельзя. «А почему ты имеешь право рисковать, связывать себя с опасным делом, а ей возбраняется», — упрекал его внутренний голос, а другой, сопротивляясь, твердил: «Все великое совершается только через людей!» И, устыдясь, вслух проронил: «Смотри-ка, что выкинула? Бесстыдница!»

Валентин Иванович недоуменно пожал плечами, затрудняясь, как ему поступить дальше. А Герасима Михайловича все еще одолевали сомнения, язык не поворачивался прямо сказать: доволен и рад за Анюту. Не вязалось такое возвращение домой с тем, что нарисовало горячее воображение человека, соскучившегося по семье. Желание увидеть в эту минуту жену и дочурку, ощутить их рядом, было настолько велико, что Герасим никак в душе не мог простить ей эту выходку.

Мишенев сдержал шаг перед растерянным Хаустовым и энергично махнул рукой в сторону калитки.

Глаза Мишенева угрюмо глядели на Заводскую улицу, всю изрезанную, изморщиненную колесными следами. Хмурое сизое небо висело поверх деревянных, мшистых крыш почерневших домов. Чадили пароходики на Белой, и в ушах отзывались отрывистые, прощальные гудки.

Они вошли в маленький дворик Хаустовского старенького домика с облезлыми и выцветшими ставнями. Поднялись на крылечко. Низко наклонившись в дверях, прошли и сразу очутились в тесной кухоньке.

— Встречай, молодуха, многоценного гостенька. Ставь самоварчик, — от порога проговорил Хаустов.

Мишенев поставил баульчик на пол, поздоровался с Катей.

— Здравствуйте, здравствуйте, Герасим Михайлович, — певуче протянула жена Валентина Ивановича и бросилась к самовару.

Мужчины зашли в горенку, сели на табуретки возле стола.

— Рассказывай теперь, рассказывай, — попросил Хаустов. — Вся душа изболелась, ожидаючи тебя. Слухов всяких не оберешься, говорят невесть что.

— А мы свое скажем, Валентин Иванович, дай только прийти в себя.

— Не терпится.

— Чуточку потерпи. Ну, а у вас — все благополучно?

— Как сказать, — Хаустов развел руками, — пока, слава богу. Дела идут, контора пишет… — и он рассмеялся, но тут же смолк. — Жандармы взяли Горденина с Клюевым. Худо, Герасим Михайлович.

— Когда?

— Позавчера. Ночью. Страшновато становится…

Слова Хаустова огорошили Герасима. Не робеет ли товарищ? Мишенев посмотрел на Валентина Ивановича. Вообще-то интерес к тому, что было на съезде, естествен. Тревожное чувство после ареста членов комитета — тоже вполне понятно.

При виде Хаустова, его молодой жены, хлопочущей на кухне, Герасим постарался как бы стряхнуть с себя груз, тяготивший его. Он расстегнул ворот рубашки, причесался. Хаустов, неотрывно наблюдавший за Мишеневым, покачал головой.

— Похудел ты здорово, Герасим Михайлович. Не прихворнул ли?

— Все было, Валентин Иванович. Дорога-то дальняя, да и рискованная.

— Что и говорить! — сочувственно отозвался Хаустов. — Дело не из легких. — И опять попросил: — Хоть чуток откройся…

Мишенев покрутил головой. Не желая обидеть товарища, неторопливо заговорил о съезде и себе. Катя поставила на стол пышущий жаром медный самовар, налила чаю, подала нарезанный аккуратненькими ломтиками хлеб и нерешительно пригласила гостя.

Герасим Михайлович поблагодарил. Съел ломтик черного хлеба, выпил стакан чая.

— Когда соберем комитетчиков-то? — спросил Хаустов.

— Надо оглядеться. Лучше всего в воскресенье.

— Ясно.

— Где-нибудь в лесу, — предложил Герасим.

— А мы обговаривали. Встретимся на даче Лидии Ивановны.

В окна горенки заглядывал уже яркий, как петушиный хвост, закат, раскинувшийся в полнеба. По улице замелькали человеческие фигуры. Вечерняя смена шла на работу. Спохватился и Валентин Иванович.

— Мне на вечеровку. А ты пока побудешь у меня. Наберешься сил до воскресенья.


…Вечером Герасим Михайлович навестил Дуню. Хотелось о жене знать подробнее. Можно было бы сходить и к родному брату Анюты, жившему в Северной слободе. Наверняка жена побывала у него перед отъездом. Сергей Алексеевич Афанасьев работал в железнодорожных мастерских. Он снимал комнату в доме церковного старосты Минькова. Этот адрес — Малая Александровка, дом Минькова — был явочным и известен «Искре». На него шла корреспонденция из редакции для Уфимского комитета.

Но пойти к Афанасьеву Герасим не решился. Сначала, считал, побывает у Дуни, а если будет нужно, попросит ее сходить к Сергею Алексеевичу.

По пути в Нижегородку, рабочую слободу, он зашел в булочную, купил бубликов племянникам — Николаше с Катюшей. Дуня встретила упреком: долго не бывал, совсем забыл родную сестру. Племянники радостными возгласами поприветствовали дядю и занялись бубликами.

Подтягивая уголки ситцевого платка, сестра скороговоркой произнесла:

— Что-то долгонько ездил в этот раз…

— Долгонько, Дуня, — согласился Герасим, обхватив ее за плечи. — Почитай на краю света был.

— Не нравятся мне твои долгие отлучки из дому. Проездишь и не приметишь, как Галка-то невестой вырастет.

— Ради ее будущего счастья и езжу, Дуня, — он тепло посмотрел на племянников, сладко жующих бублики. — Ради всех их. Пусть насладятся свободной жизнью.

Сестра укоризненно покачала головой.

— Не сносить тебе буйной головушки, Герася, не сносить! Анна-то все тревожилась — вестей от тебя не было. Хоть бы написал откуда-нибудь…

Мишенев тяжело вздохнул.

— Анюта с Галочкой здоровы были?

— Здоровы. Анна-то после твоего отъезда сначала на барсовской даче жила, а потом тоже, как ты, в дорогу пустилась. Сказывала, по фельдшерским делам поехала, и вот задержалась… Ты не пускал бы ее. Она опять отяжелела.

Герасим хитровато улыбнулся.

— Поберегу, Дуня. Ты права.

— Разговорилась я и про самовар забыла.

Мишенев попридержал сестру за руку.

— Не беспокойся. Уже чаевничал у Хаустовых. А где Прокофий?

— На вечеровке. Где же ему еще быть-то?

— Все такой же неподвига?

— Хватит переживаний за тебя.

Прокофий Борисов, муж Дуни, тоже работал в железнодорожных мастерских. У Герасима с ним были чисто родственные отношения. Чурался Прокофий разговоров о политике, всячески отнекивался. Говорил, чтобы не впутывал его в крамольные дела, что и без них жизнь коротка. Боялся сходбищ рабочих, потому, когда приглашали, — отказывался.

— Что Прокофий-то сказывает?

— Мало радостного. Все бунтарей вылавливают. Полиция дом за домом в Нижегородке обыскивала. Ищут какую-то типографию да склад литературы.

— Ничего не найдут, Дуня, кроме гнева и ненависти рабочих.

— Господи! — сестра сложила на груди руки, повела глазами на божницу. — Скоро ли это кончится, Герася? Опять начнут арестовывать, сажать в каталажку. Сколько сирот-то останется?

Мишенев задумался. Значит, новый губернатор продолжал свирепствовать. Надо быть настороже. Убитого помпадура сменил не менее жестокий и коварный. «Девочку» все ищут. Пусть ищут. Типографию не найдут. А вот аресты? Тут надо держать ухо востро.

— Дома побудешь, — вдруг спросила Дуня, — али опять в дорогу?

Он не мог обманывать сестру.

— Побуду, а там опять в путь. Ты же знаешь — работа моя разъездная… Анюту непременно дождусь. Соскучился по ней и Галочке. — И тоже в свою очередь поинтересовался: — К Афанасьевым не наведывалась?

— Была разок. Сергей-то Алексеевич твоего поля ягода — разные книжки почитывает.

— К нему не заглядывали?

Дуня поняла, о чем спрашивал брат, перекрестилась.

— Бог миловал.

— Порадовала ты меня, — и попросил: — Забежала бы завтра вечером, спросила, нет ли почты для меня.

Дуня только покачала головой.

— Ну, я пойду.

— Чайку выпил бы.

— В другой раз, — и торопливо вышел.


Лидия Ивановна с детьми жила на даче Барсовых, верстах в четырех от города. Здесь изредка собирались комитетчики. Мишенев, не раздумывая, окольными путями пошел на дачу. Надо было сегодня же навестить Бойкову. Он виделся с нею перед отъездом в Женеву.

В пышных волосах Лидии Ивановны гуще стала седина. Значит, нелегко было и тут. Она искренне обрадовалась появлению Мишенева.

— Сердце изболелось, Герасим Михайлович. Участились аресты наших людей. Из кружка Горденина взяли четверых, — назвала их по фамилии. — Занятия пришлось прекратить, но это не спасло Горденина. Должно быть, завелся провокатор.

Герасим знал кружковцев Горденина. Спросил:

— А Максима Иванова не тронули?

— Нет, — отозвалась Бойкова, — это и подозрительно.

— Не нравился он Горденину, — признался Герасим Михайлович, — не внушает и мне доверия. Уж больно любопытничает, знать больше хочет, чем полагается.

— Неосудительно. Не обидеть бы человека подозрением.

— Зачем обижать, проверить надо. Владимир Ильич всех делегатов предупреждал: принимать тысячу предосторожностей, чтобы избегать провалов и арестов. О бережном отношении к товарищам по подполью говорила и Надежда Константиновна.

При упоминании Крупской Бойкова вспомнила уфимские встречи с нею. Показалось — целая вечность лежит между минувшим и сегодняшним днем, а не прошло и трех лет.

— Герасим Михайлович, скажите, как живется Ульяновым, как чувствует себя Надежда Константиновна?

Мишенев ждал этого вопроса.

— Трудно, Лидия Ивановна, трудно! — он вздохнул. — Владимир Ильич, конечно, потрясен расколом. Виду не подает, а весь осунулся. Надежда Константиновна заботливо оберегает его. Предупредительна, но случившегося не поправить… С Надеждой Константиновной разговаривали и о вас, — добавил Мишенев.

— О чем же?

— Передавала самый сердечный привет… Надежда Константиновна очень сочувственно отнеслась к вашему личному… — Герасим запнулся, боясь произнести «горю». Бойкова понимающе вздохнула:

— Спасибо, Герасим Михайлович. У меня тут, — она приложила руку к груди, — все перегорело. Не скрою, горько было первое время. Теперь, слава богу, все позади. — Лидия Ивановна скупо улыбнулась. — Все минует, все пройдет. Сейчас поставим самоварчик. Угощу клубничным вареньем. Душистое, как липовый мед. Вместе с Анютой варили. Пригляделась я к ней, пока жила здесь, на даче. Смелое создание ваша жена. Берегите ее.

Она отлучилась на кухоньку. Занялась самоваром. Потом появилась в гостиной.

— Когда же вернется Анюта? — спросил Мишенев.

— Ждет транспорта с литературой, сообщил Егор Васильевич.

Лицо Бойковой стало озабоченным. От ее взгляда не ускользнула худоба Мишенева: видно, переболел, нуждается в лечении.

— Трудно было?

— Трудно.

— Переболели?

— Да. Простыл. Переплывали реку. Товарищи буквально вырвали из смерти.

— Анюта словно предчувствовала. Беспокоилась.

Лидия Ивановна вернулась к первоначальному разговору.

— В губернской Земской управе арестовали вашего сослуживца. Переходить надо на нелегальное положение. Так советуют из Центра.

Мишенев нахмурился. Он знал, что рано или поздно ему предстоит жизнь нелегала, но не думал, что случится это сразу же после возвращения в Уфу. Должно быть, обстоятельства подталкивают, иначе Лидия Ивановна не заговорила бы с ним об этом.

— А пока не показывайтесь в управе, Герасим Михайлович, — попросила Бойкова, — увольняться со службы придется. Есть уважительная причина, после болезни надо подлечиться.

Она вскинула тонкие брови и посмотрела в огорченные глаза Мишенева:

— Страшновато кажется?

— Нет. Раз надо, значит надо.

— Главное теперь — самообладание… Выдержка, Герасим Михайлович.

Бойкова стала накрывать стол и успевала досказывать, что их волновало, о чем думали в этот момент.

— О съезде расскажете кружковцам послезавтра, в воскресенье. Встретимся где-нибудь в лесу. Не возражаете? А потом поедете по заводам.

Это была самая ближайшая программа партийного комитета.

— К тому времени и Анюта возвратится… Ну, что молчите? Согласны или есть возражения?

Герасим Михайлович сдержанно улыбнулся. Он как бы примерял слово Бойковой к себе, к тому главному делу, которое тревожило его душу, жило в нем.

— Скажу одно, Лидия Михайловна, все обдумано. Так и будем делать. А теперь с удовольствием и чайку выпить можно. Давайте, я самовар на стол принесу.


Последние дни уральского сентября выдались необычно теплыми. В осеннюю жестковатую зелень берез, кленов и липы неудержимо ворвались багрянец и позолота. Тянулись на юг птицы. В садах пахло рясными и спелыми плодами. С полянок и лугов несло уже не душисто-медовым разнотравьем, а свежим сеном от густо поставленных стогов. Изумрудно зеленела отава, похожая на бархатистые ковры.

Комитетчики и кружковцы собрались недалеко от дачи Барсовых, чтобы послушать отчет делегата съезда. Все знали: сборы в городе могли быть замечены. Продолжались провалы. И надо было соблюдать строгую конспирацию. Особенно осторожничал Мишенев: совсем нелепо провалиться, будучи дома! Всю трудную дорогу от Лондона до Уфы он внутренне готовился к этой встрече. Много думал над тем, с чего начнет рассказ о съезде. С того ли, как делегаты съезжались в Женеву и там, знакомясь, уже знали, о чем пойдет разговор. Конечно, и об этом надо рассказать людям!

Чтобы лучше поняли, почему твердые искровцы защищали Ленина, надо было объяснить, что борьба зародилась до съезда.

Герасиму хотелось обстоятельно и просто передать, как обсуждалась революционная программа, особенно Устав партии, его первый параграф о членстве. Конечно, надо рассказать о Ленине, как, не щадя себя, он дрался за правду. Самым трудным Мишеневу представлялось поведать суть борьбы с мартовцами. Теперь, когда съезд отодвигался, он виделся много шире и осознавался глубже. Герасиму он казался началом большого пути, и причастность к нему возлагала на него ответственность за судьбу каждого присутствующего здесь, на лесной полянке, и в целом за судьбу России.

Люди собрались на высоком, обрывистом берегу Уфимки, поросшем вековыми стройными липами.

На таганке кипятился чай в закопченном котелке. Бодро вился синеватый дымок, весело выбрасывая искры, потрескивали в огне сухие сучья. Тут же стояли корзинки с грибами — опятами и груздями, — распространяли запах зрелого хмеля. Со стороны можно было подумать — приустали грибники и ягодники, свободно расселись, ждут, когда вскипит вода.

Мишенев знал людей, собравшихся у костра, мог бы сказать самое важное из их жизни, причастности к общему делу, партийному комитету. Поодаль на подогнутых ногах сидел смуглолицый и широкоскулый Гарипов. Деповский рабочий, он «обискрился» с первого номера газеты. Припомнилось, как Гарипов допытывался у Якутова, почему начальники называют революционеров смутьянами. «Разве я похож на смутьяна? — объяснял ему Якутов. — Разве я работать не умею? Да я так работаю, Мурат, что руки горят. Главное, знать, на кого работаешь?»

Рядом с Гариповым на корточках сидел Николай Вагин, служащий губернского акцизного управления, надежный связной «Искры». Подпольщик, заслуживший полное доверие комитета. Вроде бы и работа его простая — следи за поступающей служебной почтой, отбирай из нее письма, адресованные лично ему, Вагину, и передавай их комитету. А каждый день на острие, вдруг кто-нибудь вскроет заграничное письмо — и сразу же обнаружится его участие в нелегальной переписке. Закалку прошел у Сергея Горденина, в его кружке. Там занимались Якутов и Хаустов.

Ничего не мог сказать Мишенев о долговязом, белобрысом пареньке, полулежавшем на локте рядом с Валентином Ивановичем. Жаль, что не было тут железнодорожных рабочих Мигунова и Асеева, его сослуживцев по земской управе Лихачева и Дубинина. Арестованы и отправлены в самарскую тюрьму.

Герасим сидел в центре, ближе к костру, и всех видел. Когда дымок поворачивался в его сторону — щурился, задирал русую бородку, не прерывая рассказа. Слушали его внимательно. И он радовался. Когда кончил, посмотрел на Хаустова, потом на Гарипова с Вагиным. «Пусть подумают, а потом и выступят». Герасим терпеливо ждал их разговора.

Хаустов достал вышитый кисет, подарок молодой жены, вынул рисовую бумагу. Не спеша оторвал листок, стал чинно завертывать самокрутку. Прикурил от головешки, поправил сучья в костре, передал книжечку с кисетом соседу, молчаливо протянувшему тяжелую, всю в ссадинах, руку. Степенно, как бы спрашивая себя, заговорил:

— С кем теперь идти нам, с большевиками или меньшевиками, вот вопрос? — И подумав, ответил: — С большевиками, значит, с Лениным! Сомнений быть не может.

Он привстал и добавил:

— Все, что Ленин говорил в Уфе, записано в Программе и Уставе. Это — здорово, товарищи!…

Гарипов сверкнул черными глазами.

— Ленин далеко-далеко, однако близко, вот тут, — он хлопнул себя по груди. — В сердце. Знает, что рабочему человеку надо, правильно сказывает, бороться надо…

— Верно, Мурат, — поддержал Хаустов.

— Мало-мало понимаю, — ухмыльнулся Гарипов. — Русский царь — самый страшный враг башкир…

— Всего трудового люда России, — поправил его Николай Вагин и продолжал: — Слушал я Герасима Михайловича и думал, сколько же работы у нас впереди, сколько дела! Будем дружны — победим, добьемся цели, поставленной съездом партии, Лениным…

Встала высокая, полная Бойкова. Глаза Лидии Ивановны возбужденно горели. Она оперлась рукой на суковатую палку.

— Ленин еще в «Что делать?» писал: «Дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!». Отныне такая организация есть — Российская социал-демократическая рабочая партия. Это большая политическая победа!

Лидия Ивановна говорила увлеченно, легко. И невольно заставила всех сосредоточиться на главном. Учительница по профессии, она владела даром слова. Герасим завидовал ее умению доносить мысли, быть убедительной.

— Большевики и меньшевики — это два различных политических течения и направления. Разрыв между ними полный и надежд на примирение нет. Отныне только два пути. И мы пойдем с Лениным, с большевиками. Как думаете, товарищи?

Сосед Хаустова, долговязый паренек с простоватым, густо заросшим лицом, возвращая кисет, отозвался:

— Грамотным лучше знать. Нам важно — от миру не отставать. Куда все, туда и мы.

Герасим наклонился к Хаустову:

— Откуда он?

— Земляк, тоже рязанский. Раскрестьянившийся, недавно приехал. Помог ему устроиться в мастерские. Еще спотыкливый парень.

— С мужицкой хитринкой.

Валентин Иванович согласно кивнул и обратился ко всем:

— Вроде по-ученому сказывала Лидия Ивановна, но до сердца дошло. Все так! Однако если рассудить по нашему понятию, то меньшевикам многого не нужно, с них хватит и поменьше… Большевики же за наше облегчение, за землю, за свободу.

— А меньшевики? — поднял голову долговязый паренек.

— На слова горазды. На деле — будет или нет, эт-то еще бабушка надвое сказала. — Хаустов взглянул на своего земляка и совсем по-свойски закончил: — Так что дорога у нас с тобой, Николай, одна — с большевиками. Эт-та дорога победительная!

— Правильно, очень правильно! — поддержала Бойкова. — Теперь надо быть еще дружнее и сплоченнее, как верно подметил Николай Вагин. В согласном стаде, говорят в народе, и волк не страшен. Чтобы лучше распознавать врагов и бороться с ними, надо заниматься в кружках.

— Судом да тюрьмой кружки оборачиваются.

— Неподобное толкуешь, Николаха, — остановил его Хаустов.

Мишенев перехватил горькую усмешку паренька и гневно заговорил:

— Всех не пересадят, надорвутся. Выходит, лучше спину гнуть перед каждой золотой пуговицей? Нет! Златоустовцы показали, как надо бороться за рабочие права. Они шли на штыки и под пули, требуя своего. А разве у нас отнято это право? Ответим стачками и забастовками, покажем свою организованность и силу! Теперь у нас есть своя рабочая партия — партия большевиков…

— Верно, Герасим Михайлович, верно! — подхватил Вагин, воодушевленный его словами. — Рабочий народ теперь легко может загореться, уже все тлеет снизу. Нужна только искра, и будет пожар. Хорошо сказано, что из искры возгорится пламя! Рабочие сейчас словно керосином облитые. Раньше каждая стачка была событием, а теперь одна стачка ничего, теперь нужно свободы добиваться, грудью брать ее…

Не утерпел Гарипов, тоже зажегся:

— Деревня голову вверх подняла. Сказывают, беднота лес у казны рубит, покосы у баев отбирает…

— Так и должно быть, Мурат. Теперь просто учить надо, как в бой идти, как в бою воевать… Это все плоды нашей «Искры»…

Герасим Михайлович обрадованно продолжал:

— Для меньшевиков рабочие — это стихия, но они теперь стали политической силой, сознают себя классом, нащупывают и классовые формы организации, ищут партийные комитеты, ибо они нужны им позарез как руководящие центры. Только поэтому нам тоже нужны свои типографии, свои печатные рупоры, чтоб быстрее доносить до рабочего класса правду Ленина.

Герасим Михайлович почувствовал в себе уверенность. Когда шел сюда, волновался, обдумывал и подбирал нужные слова. Писать их — не писал, а старался запомнить. Теперь они звучали в нем самом.

— Какой он, Ленин-то? — спросил Гарипов и подвинулся к Мишеневу.

— Когда я слушал Владимира Ильича, думал: он, как все мы, только острее переживает наши невзгоды, радуется нашим успехам…

Герасим всматривался в знакомые лица, стараясь понять, о чем думают люди в эту минуту. И видел: они разделяют его мысли и чувства.

…И вот полянка опустела. Все разбрелись по лесу. Герасим и Лидия Ивановна постояли еще у потухшего костра. Молча отошли к обрыву. Внизу неслышно несла свои воды Уфимка, отражая прибрежные заросли ивняка и ольхи. Дрожало в реке палевое облако, охваченное золотистым предвечерьем. У противоположного берега всплескивала рыба, оставляя круги. Течением несло желтке листья дуба и липы. За рекой, на пойменных лугах редкие стожки сена торопливо застилал поднимающийся туман.

От воды тянуло сыростью и илистым запахом. Герасим поежился от прохлады. Все это живо напомнило ночь у границы, далекую теперь реку Збруч. Пережитое там походило на сон. Била по слуху вот такая же сковывающая тишина, и еще неприятное завыванье совы, резкий свист ее крыльев. У омута Уфимки бешено крутило листья, на Збруче течением несло его самого. Герасиму стало не но себе, и он зажмурил глаза.

Лидия Ивановна стояла сосредоточенная. Взгляд ее тоже невольно задержался на кругах, оставшихся на воде после всплеска рыб. Она думала: «То, что сейчас рассказывал Мишенев о съезде, от этой полянки, как круги на воде, должно разойтись среди рабочих. Те, кто слушал Герасима, обязательно слова его понесут своим друзьям, родным, товарищам по работе. И правда станет достоянием масс. Мишенев должен теперь же выехать из Уфы на заводы. Нельзя терять времени — главного выигрыша в работе. Нас немного. Но мы должны и будем бороться. За нами — правда. Организоваться, как можно крепче и теснее организоваться — вот что нужно! В этом наша сила!»

Стояла удивительная тишина. Казалось, что слышно, как наплывает туман из-за реки. Но это была обманчивая тишина. Такой не бывает в природе и обществе. Всегда подспудно бьют родники, продолжаются неумолимые процессы движения.

Лидия Ивановна встрепенулась и посмотрела на Мишенева, все еще стоявшего в глубокой задумчивости.

«Ему только двадцать шесть лет, а сколько увидел и пережил, — с грустью подумала Бойкова. — Да, быстро молодые становятся борцами».

Загрузка...