Герасим радовался: наступал и на их улице праздник. По стране прокатилась первая волна политических стачек. Забастовали путиловские рабочие. Об этом еще глухо, но все же говорилось в саратовских газетах. Ему вспомнился разговор с Марией Петровной на одном из заседаний партийного комитета. Он не преминул бы теперь заметить: «Вот когда наступает наше время». Но жаль: Голубевой с ними нет. В декабре с мужем уехала в Петербург. Кончился срок полицейского надзора, и им разрешили проживать в столице.
Герасим мог в чем-то не соглашаться с Голубевой, даже спорить с нею, но всегда уважительно к ней относился. Ему даже нравилось, когда ее в шутку называли «твердокаменной» социал-демократкой. Она и осталась такой — убежденной и преданной своему делу.
Анюту тоже огорчил отъезд Марии Петровны. Жалко было с ней расставаться и как с близким человеком. Она запросто, когда не была занята по работе, забегала на квартиру, расспрашивала обо всем, а та поверяла Анюте свои желания и намерения.
Герасим, увлеченный до самозабвения работой, возвращался домой. Болью в сердце отозвалась сдача Порт-Артура. Где-то там была теперь добившаяся своего Софья Богословская? Как-то себя чувствует? Нелегко ей с таким бурным характером, с такими мгновенными переменами в настроении. Буйная, буйная головушка! Анюта полюбила ее и привыкла к ней.
Многие из слушательниц фельдшерской школы, в том числе и Саша Пятибратова, остались в Саратове и сейчас работали сестрами милосердия в городских лазаретах.
Анюта с завистью думала о них. По рукам и ногам связывали дети. Да и Герасиму с каждым днем становилось все хуже и хуже.
— Сходи к врачу, — настаивала Анюта.
Но он, криво усмехаясь, отвечал:
— Пройдет, моя Касатка. Мне уже легче. Установится погода — совсем полегчает.
Сам-то давно понимал, что выздоровление его едва ли возможно. И стремился успеть сделать для партии как можно больше. Не об этом ли говорил он когда-то рудокопу Дмитрию Ивановичу у Шихан-горы?
Анюта обратилась к Егору Васильевичу. Тот обещал что-то предпринять.
Всех в те дни ошеломила весть о Кровавом воскресении. Но все казалось настолько запутанным, что ясно представить картину происходившего Анюта не могла. Она не могла уяснить, почему Герасим, терзаемый недугом, радовался и говорил, что на их улице наступает праздник?
А Мишенев действительно верил в надвигающийся революционный подъем. Он словно слышал толчки нарастающего движения, угадывая предстоящий взрыв. Был получен первый номер новой большевистской газеты «Вперед». В статье «Самодержавие и пролетариат» говорилось о неизбежности революции в России, о причинах краха царизма в русско-японской войне.
— Анюта, читай! — Герасим был не в силах скрыть своей радости. — Это Ленин писал! Только он так может ясно говорить и писать! Я прочитал газету от первой строчки до последней и будто переговорил с Владимиром Ильичей.
Первый номер газеты вышел в Женеве в начале января, но полученный с запозданием был все равно кстати.
Вместе с газетой дошло и письмо Ленина, в котором говорилось, что большинство товарищей-единомышленников ликует: наконец-то удалось вырваться из тенет склоки с мартовцами и начать дружную работу. Однако между строк Герасим читал, что трудности еще есть, даже очень много их. Но если Ленин призывал не падать духом, значит, ждал и надеялся, прежде всего на тех, кто был вдали от него.
Еще не дошел второй номер газеты «Вперед» с заметкой о том рабочем собрании, проведенном партийным комитетом в чайной на Пешем базаре, но в Женеве уже знали о нем и знали о событиях, которыми начинался новый год в России, многотысячной демонстрации в Питере и разгоне ее вооруженными казаками. Ленин готовил для очередного номера газеты статью, в которой подчеркивал, что на пролетариат России смотрит теперь с нетерпением пролетариат всего мира и что низвержение царизма будет поворотным пунктом в истории развития всех стран — всего земного шара!
Расставаясь с делегатами в Лондоне, Владимир Ильич сказал:
— Одних раскол в партии надламывает, других — закаляет.
«Как это верно», — подумал Герасим Михайлович. Он воочию убедился в этом еще на Урале. Идейные столкновения неминуемы, и надо было не только разъяснять, как произошел раскол на съезде, но убеждать в правоте Ленина, принимать решения, поддерживающие позицию большевиков, и тем прибавить энергии Владимиру Ильичу в борьбе с меньшевиками в Женеве. Герасим знал, добрая весточка из России, как кровь — сердцу, давала приток сил.
Егор Васильевич также был доволен. Да и как было не радоваться в преддверии больших событий! Получены сообщения с уральских заводов. Там неспокойно. Как весной 1903 года, опять подали голое златоустовские рабочие.
Но Барамзин знал: царизм бескровно не отдаст власть в руки народа. Расправа с революционерами и большевиками будет жестокой. Кто — кого? От этого будет зависеть, победит ли рабочий класс в надвигающейся революции.
Как нужна теперь боевая листовка с верой в победу! Написать ее может только Мишенев, он владеет зажигающим словом! Но он тяжело болен. Сам пообещал Анне Алексеевне уговорить Герасима Михайловича немедленно лечь в больницу.
— Сначала надо сделать то, что требуют надвигающиеся события, — прервал Егора Васильевича Мишенев. Он обиделся и даже слушать его не захотел. — Каждый человек на счету, какое в такой момент может быть лечение?
Герасим Михайлович доказывал, что тут же, не откладывая, следует написать листовку.
Своей одержимостью Мишенев напоминал Егору Васильевичу Ванеева, товарища по сибирской ссылке, их общего друга. Тот тоже до последней минуты жизни, приговоренный чахоткой к смерти, у всех на глазах угасающий, убеждал в своей бодрости, хотя и знал, что непоправимо болен. Товарищи понимали: Ванеев боялся не смерти, а того, что могли заподозрить в расслабленности воли.
Слушая доводы Герасима Михайловича, Барамзин подумал о том, что этот будет тоже сопротивляться болезни, скрывать от друзей свои мучения до последней минуты. От него не услышишь ни жалобы, ни стона, уйдет с головой в работу, пока окончательно не угаснет!
Листовку Герасим Михайлович написал быстро.
«Товарищи! — говорилось в ней. — На пороге великих событий сейчас Россия. День ото дня, час от часу все глубже и шире врастает в сознание народных масс мысль о необходимости и неизбежности самого крутого поворота от былого постыдного рабства, лжи, продажности и унижения к свободному человеческому существованию. Кончается ночь рабства и насилия. Восходит солнце. Жестока и смертоносна будет борьба света и тьмы».
Листовку отпечатал в типографии Пятибратов, и друзья Антонова расклеили ее в городе. Особенно отличился среди них Алексей — сын машиниста; смелый, смекалистый парень, он бесстрашно развешивал листовки в депо и в мастерских, на заборах у Волжского сталелитейного и на мельницах.
Вскоре на каникулы приехал Антонов. Он рассказал о работе московских большевиков, и снова была написана прокламация, теперь Барамзиным и Пятибратовым. Ее в ту же ночь размножили и распространили по городу. В ней говорилось:
«Городской рабочий класс берет в свои руки дело всего русского народа — дело политического освобождения страны».
«Близится час революции, — были подчеркнуты слова, — и все, что есть в современной России живого, мыслящего, рвущегося к политической свободе, — все должно поддержать поднявшееся движение».
Саратовский комитет РСДРП обращался ко всем гражданам города и призывал их вооружаться.
«Вооружайтесь, чем можете!» В этих словах было что-то неизбежно грозное. Как надвигающуюся в горах лавину, остановить движение было уже нельзя.
«Вооружайтесь!»
В Парусиновой роще состоялся многолюдный митинг, организованный городским партийным комитетом, а после митинга пятитысячная демонстрация рабочих направилась в город, прошла по центральным улицам.
Демонстранты провозглашали:
— Долой царское самодержавие!
— Да здравствует вооруженное восстание!
На Большой Сергиевской улице путь людскому потоку преградил казачий отряд. Возбужденные рабочие не дрогнули. Пристава, возглавлявшего отряд, они выбросили из седла и обезоружили. Казаки бежали.
Только подоспевшим на выручку солдатам удалось разогнать восставших.
А грозная лавина все нарастала. Рабочие почувствовали свою силу, их уже аресты не пугали.
Мишенев писал в газету «Пролетарий»:
«Здесь царит теперь всеобщая забастовка. Трамвай прекратил движение. Почти все лавки закрыты. Настроение возбужденное».
Это было 17 октября, в канун появления царского манифеста о «свободе». В Саратове о «царской милости» стало известно на второй день. Телеграфное сообщение всколыхнуло горожан. Народ ликовал. Победила революция, хотя у революции еще не хватало сил окончательно свалить самодержавие. Воодушевленные рабочие вломились в тюремные ворота и освободили политических заключенных.
…Солнечное утро. Улицы, не охраняемые казаками и полицейскими, притихли. Люди словно ждут чего-то большого и важного, что должно вот-вот развернуться здесь, в этот ясный день, ослепляющий прозрачными красками осени.
Наступает долгожданный час. По Немецкой улице стройно и могуче шагают рабочие-железнодорожники. Обгоняя их, катится и нарастает дружная песня.
Отре-ечемся-я о-от ста-арого-о ми-ра-а…
На суровых лицах решимость. За спинами — винтовки, за поясами — револьверы. Впереди шагающий Алексей с красным флагом, а рядом — Яков Степанович. Пальто нараспашку, галстук поверх пиджака. Лицо Пятибратова светится радостью. Он подхватывает песню и решительно бросает слова:
Отря-яхне-ем его пра-ах с наших ног!
Навстречу железнодорожникам с Никольской вливаются пестрым потоком приказчики и тоже с красным полотнищем в руках. При встрече как приветствие друг другу пронеслось:
— Ура-а!
Гудит и Московская улица — от вокзала до Волги. И, как ручьи в устье, — люди толпами стекались к городской думе. Там, на балконе, — члены партийного комитета. Над людской лавиной, словно костры, полыхали флаги. На душе — долгожданный праздник.
Оратор на балконе снял кепку, ухватился руками за перила.
— Товарищи!
Ударить бы в колокола, известить город о начале митинга. Пусть внемлют все от центра до окраин, от Соборной площади, где высится каменной громадой кафедральный собор с поблескивающими куполами, до Глебучева оврага и Очкинского поселка, пусть слушают слова большевика! От имени Центрального Комитета партии он приветствует восставший пролетариат.
Падают с балкона горячие слова:
— Да здравствует русская революция!
И словно одной грудью, одним дыханием людской лавины, содрогается улица:
— Ура-а!
Взволнованного и радостного Барамзина обнимает счастливый Мишенев:
— С праздником на нашей улице!
— Это только начало, — говорит Егор Васильевич. — Удержать в руках победу — вот главное.
Послано очередное сообщение в «Пролетарий».
«Народ победил, он вырвал свободу слова, собраний, союзов и законодательную власть для Думы. Идет первый свободный митинг. Народ ликует!»
…Праздник оказался недолгим. Радость пришла и ушла. Как обвал, обрушился на горожан чудовищный погром.
Стоял погожий осенний день. Ослепительное солнце сверкало в окнах домов, магазинных витринах. Тихи были улицы. И вот из ворот то одного, то другого двора вдруг стали выходить разъяренные люди. Кто они? Мастеровщина ли, дворники ли, а может, извозчичья ломовщина или пристанские грузчики?
Толпа угрожающе нарастала. Прорывались хриплые, озлобленные голоса: «Боже, царя храни».
Черный поток, затопляя улицу, направился к центру. А на упитанных лошадях в стороне гарцевали казаки. Побрякивая саблями о седла и позвякивая стременами, они выжидательно глядели на доведенных до неистовства людей.
Кто-то кричал, зверея:
— Революции захотели!..
— Бей их, христопродавцев!
Из подъездов домов вытаскивали перепуганных обывателей и били тут же на мостовой. В окна кидали камни. С верхних этажей летели вниз посуда, зеркала, разорванные подушки, и пух, долго кружась в воздухе, ложился, как снег, на тротуары.
А в центре начался погром магазинов. Еще недавно поблескивающие витрины были выбиты. Оконные проемы зияли пустотой В окна, развороченные двери врывались одуревшие, до безумия погромщики, вытаскивали костюмы, пальто, шубы, ожесточенно рвали из рук друг друга — не могли поделить между собой награбленное.
Наконец, двинулись со своих мест казаки. С гиком пронеслось по улицам и площади:
— Ра-асходись!
Но остановить обезумевшую толпу было уже невозможно. Послышалась стрельба — казаки палили в воздух. Залпы отрезвили ненадолго. Погромщики разбегались. А грабеж магазинов не прекращался. Ночью над городом пылало зарево пожаров. Оно как бы завершало и одновременно уничтожало следы дневного разбоя.
Пока продолжался погром — царская охранка брала под арест участников митинга и руководителей стачечных комитетов. Под утро пришли с обыском и к Пятибратову. Помощник пристава Дубровин, огромный детина с мясистым лицом, позевывая, курил папиросу, стряхивая пепел на белоснежную скатерть. Яков Степанович стоял у стены и презрительно смотрел, как два жандарма старательно перетрясали все в его квартире, выбрасывая белье из комода и вещи из ящиков. Саша, в ночном халатике, с распущенными волосами, испуганно прижалась к нему и безмолвно плакала. Ее знобило от охватившего страха за себя и мужа. Жандарм просматривал на этажерке книги, бегло перелистывал и бросал на пол. И вдруг она вспомнила, что в одну из них положила листовку. К сердцу подступил ужас, когда из брошенной книги выскользнул сложенный лист. Саша чуть не вскрикнула. Муж дотронулся до ее запястья.
Дубровин, не вставая, приказал жандарму поднять бумажку. Нагло, с издевкой сказал Пятибратову:
— Листовочка!? Ат-куда?
— Нашел в столовой, — спокойно ответил Яков Степанович.
— А в столовую как попала?
— Не знаю.
— Удивительно-о! — протянул Дубровин. — И всегда революционеры не знают! Скажете, сударь, все скажете. — И раздраженно жандарму: — Ищите!
Искать уже было негде — проворные руки жандармов все перетрясли и подняли вверх тормашками. Пожилой ротмистр с бугристой кожей на лице обнажил шашку, простукал стены, сковырнул в двух-трех местах известку.
— Ничего более не обнаружено, — вытянувшись, гаркнул он.
— Одевайся, Пятибратов, — скомандовал Дубровин, — пройдем в полицейский участок.
— А ее? — жандарм указал на потрясенную, словно окаменевшую Сашу.
Помощник пристава отмахнулся, дескать, ну ее, и направился к дверям, поправляя на кожаном поясе кобуру с револьвером.