На другой день, около полудня, дети высыпали из дому; вслед за ними появилась бабушка.
— Ведите себя прилично, — наказывала мать, стоя на пороге, — руками ничего не хватайте, княгине с почтением поцелуйте руку!
— Не беспокойся, мы в грязь лицом не ударим, — уверила ее бабушка.
Дети были, как цветочки; бабушка тоже нарядилась по-праздничному: одела камлотовую гвоздичного цвета юбку, белый, как снег, передник, кофту из голубого дамасского шелка, чепец с бантом, на шее у нее блестело гранатовое ожерелье с талером. Под мышкой она несла платок.
— Зачем вы взяли платок, матушка, ведь дождя не будет, погода разгулялась, — удивилась Терезка.
— Человеку рук девать некуда, коли он ничего не несет; такая уж у меня привычка — не могу пустой идти, — отвечала бабушка.
За садиком свернули на узкую тропинку.
— Осторожненько идите, один за другим, а то замочите в траве штаны. Ты, Барунка, отправляйся вперед, Адельку поведу я: она еще не научилась смотреть себе под ноги, — наставляла бабушка, беря за руку Адельку, которая с большим удовольствием себя разглядывала.
В садике гуляла Чернушка, Аделькина курочка, одна из тех четырех хохлаток, что бабушка привезла из своей горной деревеньки. Бабушка приучила ее клевать корм у детей прямо из рук; снесши яичко, Чернушка бежала к Адельке за куском булки, который девочка оставляла от своего завтрака.
— Ступай к маменьке, Чернушка, у нее лежит для тебя кусочек булки! Я иду в гости к княгине! — крикнула Аделька курочке.
Но та ничего не желала понимать и гналась за девочкой, норовя клюнуть ее в подол юбки.
— Разве ты не видишь, глупая, что я надела белое платье?! Кш-кш-кш!… — отгоняла Аделька курицу. Но Чернушка не отстала до тех пор, пока бабушка не хлопнула ее по крыльям платком.
Прошли еще несколько шагов. И вдруг, подумать только!…Новая беда грозит белым платьицам!… С косогора мчатся собаки! Перебрались через мельничный ручей, слегка отряхнулись на берегу и в один прыжок очутились рядом с бабушкой.
— Ах вы, окаянные, и кто вас сюда звал!… Сейчас же убирайтесь прочь! — сердилась бабушка и замахнулась на них платком.
Заслышав гневный бабушкин голос и увидав занесенную руку, псы остановились в нерешительности. Дети тоже принялись на них кричать, а Ян хотел запустить в собак камешком, но угодил в ручей. Привыкшие таскать поноску даже из воды, собаки вообразили, что с ними играют; с радостью бросились они в воду и снова тотчас оказались на берегу, весело прыгая вокруг детей. Ребятишки визжали, прятались за бабушкину юбку, бабушка не знала, что и делать.
— Я сбегаю домой и позову Бетку, — предложила Барунка.
— Не ворочайся, — говорят, пути не будет, — остановила ее старушка. Тут, к счастью, подоспел мельник и отогнал собак.
— Куда это вы направились, на бал или на свадьбу? — спросил он, вертя в пальцах табакерку.
— Не на бал и не на свадьбу, пан отец; покамест только в замок, — отвечала бабушка.
— В замок? Что за притча? Зачем бы это? — удивился мельник.
— Нас сама княгиня пригласила! — выпалили дети, и бабушке пришлось рассказать о встрече в беседке.
— Вот оно что!… — протянул пан отец, понюхав табачку. — Ну, идите, идите; Аделька, надо полагать, расскажет мне обо всем. А что, Яник, если спросит тебя княгиня, в какую сторону зяблик клюв поворачивает, а?…
— Она об этом не будет спрашивать, — отвечал Ян и помчался вперед, чтобы избежать насмешек пана отца.
Мельник усмехнулся, распрощался с бабушкой и пошел к плотине.
Перед трактиром играли Кудрновы ребятишки: мастерили из бумаги мельницы. Цилька нянчила ребенка.
— Что вы тут делаете? — спросила бабушка.
— Ничего, — отвечали те, оглядывая разодетых детей.
— А мы в замок идем, — объявил Ян.
— Подумаешь! Велика важность! — буркнул Вавржинек.
— И увидим там попугая! — прибавил Вилем.
— Эка невидаль! Тятенька говорит, когда я вырасту большой, буду с попугаем ходить по белу свету, — был готов ответ у бойкого Вавржинка.
Но Вацлав и Цилька вздохнули:
— Ах, если б и нам попасть в замок!…
— Не горюйте, я вам оттуда что-нибудь принесу, — пообещал Ян, — и расскажу обо всем, что там было.
Наконец, бабушка с детьми добралась до парка, где их уж ожидал пан Прошек.
В княжеский парк, находившийся неподалеку от Старой Белильни, заходить не запрещалось.
Но бабушка редко водила туда детей, особенно в то время, когда в замок приезжали господа.
Хоть ее и радовало все, что там видела — прекрасные цветы, редкостные деревья, фонтаны, пруды с золотыми рыбками, — а все ж охотнее гуляла с детишками по лугам и лесам. Там, на свободе, они могли валяться на зеленых мягких коврах, нюхать цветы и даже рвать их для венков и букетов. Правда, в поле не росли ни апельсины, ни лимоны, зато попадались густые черешни и дикие груши, усыпанные плодами; всякий мог рвать их, сколько душеньке угодно. А земляники, грибов, черники, миндальных орехов в лесу было видимо-невидимо. Фонтанов там, конечно, тоже не найдешь, но бабушка любила остановиться с внучатами у плотины и смотреть, как вода, низвергаясь с высоты, взметнувшись вверх, рассыпается миллионами мельчайших брызг, снова падает в пенистую пучину, смешивается с ней и, слитая в единый поток, уже спокойно течет дальше. Золотых рыбок, избалованных сладкими крошками, у них в пруду тоже не видать; но бабушка, проходя мимо, опоражнивала свой карман в передник Адельке, и, когда дети бросали в воду хлебные крошки, из глубины выплывало множество рыб. Ближе всех на поверхность поднималась, гоняясь за крошками, серебристая плотва; между ней, топорща плавники, шныряли быстрые, как стрелы, окуни, подальше там и сям скользили тонкие усачи с длинными усищами, в сторонке можно было увидать и пузатых карпов и плоскоголовых налимов.
На лугу бабушка встречалась с людьми, которые приветствовали ее словами: «Хвала Иисусу» или «Дай Бог день добрый!» Некоторые останавливались и спрашивали: «Куда это вы, бабушка?», «Как поживаете?», «Что поделывают ваши?» От них же она узнавала что-нибудь новенькое.
А в замке?… Там не было никакого порядку. То бежит слуга в ливрее, то горничная вся в шелку, то идет разряженный пан — один, другой, третий… И все высоко задирают нос и выступают словно павы, которые одни имеют право гулять по лужайке. Если кто из них здоровался с бабушкой, бросив небрежно «Guten morgen»[39] или «Воn jour»[40], бабушка конфузилась и не знала, следует ли ей ответить «Во веки веков» или «Дай-то Господи». Долго потом вспоминала она дома: «Ну, в этом замке сущий содом!…»
У подъезда замка по обеим сторонам двери сидели два ливрейных лакея: тот, что слева, держал руки на коленях и зевал от скуки; сидящий направо, скрестив руки на груди, глазел по сторонам. Когда пан Прошек подошел к дверям, они поздоровались с ним по-немецки, каждый со своим акцентом.
Пол вестибюля был выложен белыми мраморными плитами, посредине стоял бильярд искусной работы. Вдоль стен, на пьедесталах из зеленого мрамора, возвышались белые гипсовые статуи, изображающие мифологических героев. Четыре двери вели в княжеские покои. У одной из них сидел в кресле камердинер в черном фраке и дремал. К этой-то двери подвел пан Прошек бабушку с детьми. Услыхав шум, камердинер вздрогнул, поздоровался с паком Прошеком и спросил, какое дело привело его в замок[41].
— Госпожа княгиня пожелали, чтобы моя теща с детьми пришла к ней сегодня. Пожалуйста, доложите, пан Леопольд, — отвечал Прошек.
У пана Леопольда поднялись брови; пожимая плечами, он изрек:
— Сомневаюсь, угодно ли им будет их принять; они занимаются у себя в кабинете. Впрочем, могу доложить.
Он нехотя встал и скрылся за дверьми, у которых сидел. Не прошло и минуты, как камердинер возвратился и, оставив двери открытыми, сладко улыбаясь, кивком головы пригласил гостей войти.
Прошек ушел, а бабушка с детьми очутилась в роскошном салоне. У ребятишек дух захватило, ноги их разъезжались на гладком, как лед, паркете. Бабушка шла как зачарованная, раздумывая, можно ли топтать ногами узорчатые ковры. «Экая жалость!…» — шептала она про себя. Но ступать по коврам все же приходилось, так как они лежали повсюду, да и камердинер ходил по ним нимало не смущаясь.
Миновав концертный зал и библиотеку, пан Леопольд провел гостей в кабинет княгини, а возвратившись к своему креслу, пробормотал под нос: «И что за странные причуды у господ… Мыслимо ли заставлять человека прислуживать простой бабе и детям».
Стены княгининого кабинета обиты светло-зелеными с золотом шпалерами[42]; такого же цвета портьеры[43] на дверях и на единственном окне, величиною с дверь. По стенам развешаны портреты в больших и маленьких рамках. Против окна — камин из серого мрамора с черными и белыми прожилками, на нем две японские фарфоровые вазы с прекрасными цветами, наполнявшими благоуханием всю комнату. По обеим сторонам камина — резные полочки из дорогого дерева, на них разложены всевозможные произведения искусства, драгоценности, красивые раковины, кораллы, камни… Все это — память о путешествиях или подарки знатных особ. В одном углу, у окна, стояла статуя Аполлона из каррарского мрамора[44], в другом — простой, но изящный письменный столик. У столика, в кресле, обтянутом темно-зеленым бархатом, сидела княгиня в белом пеньюаре[45]. Она как раз отложила перо, когда вошла бабушка с внучатами.
— Хвала Иисусу! — сказала бабушка, почтительно кланяясь.
— Во веки веков!… Приветствую тебя, матушка, и твоих внучаток, — ответила княгиня.
Дети сначала оробели, но бабушка подморгнула им, они быстро подошли к княгине и поцеловали ей руку; княгиня дотронулась губами до их лобиков и, указав глазами на бархатное, с золотой бахромой кресло, пригласила бабушку сесть.
— Благодарю, ваша милость, я не устала, — застеснялась бабушка, а все оттого, что боялась упасть с необычного сидения или поломать его. Но княгиня настойчиво повторила: «Садись же, садись, матушка».
Старушка, расстелив белый платок, осторожненько села, приговаривая: «Пусть вашей милости всегда спится спокойно…»
Дети стояли как вкопанные, только глаза их перебегали с одного предмета на другой; княгиня это заметила и с улыбкой спросила:
— Нравится вам здесь?
— Да! — отвечали они в один голос.
— Еще бы им не нравилось! Такое им раздолье! Небось и не ушли бы отсюда, — заметила бабушка.
— Хотелось бы тебе здесь поселиться? — обратилась княгиня к бабушке.
— Что и говорить, хорошо у вас, словно на небесах, только жить тут я бы не стала! — И бабушка отрицательно покачала головой.
— Отчего же? — спросила княгиня с удивлением.
— А что бы я здесь стала делать? Хозяйства у вас настоящего нет, перья обдирать или прясть — негде. Чем же занять свои руки?
— А разве не хочется тебе пожить без забот и отдохнуть на старости лет?
— Ну, рано или поздно, отдохнуть придется…Взойдет и зайдет над моей головой солнышко, а я буду себе лежать-полеживать… А пока, благодарение Богу, жива и здорова, нужно работать. Одни лентяи даром хлеб едят. А без заботы ни один человек не проживет: одного гнетет одно, другого — другое, всякий несет свой крест, да не всякому он по плечу, — промолвила бабушка.
Вдруг чья-то белая рука раздвинула тяжелую портьеру, и между ее складками появилось свеженькое, обрамленное светло-каштановыми кудрями личико молоденькой девушки.
— Я могу войти? — спросила она нежным голосом.
— Входи, входи, Гортензия, ты найдешь тут приятное общество, — отвечала княгиня.
В кабинет вошла графиня Гортензия, как говорили, воспитанница княгини. Ее стройная, еще не вполне сформировавшаяся фигура была обтянута простеньким белым платьем; в руке, на которой висела соломенная шляпа, она держала букет роз.
— Ах, какие прелестные дети! — воскликнула девушка. — Это, верно, Прошковы, те, что прислали мне с тобой такие вкусные ягоды!
Княгиня кивнула. Девушка наклонилась, дала детям по розе, не забыв бабушку и княгиню, и один цветок заткнула себе за пояс.
— Такой же свежий бутончик, как вы сами, милая барышня, — сказала старушка, понюхав розу. — Да сохранит вам ее Господь, ваша милость, — добавила она, обратившись к княгине.
— Это и мое самое горячее желание, — ответила княгиня, поцеловав в лоб свою любимую воспитанницу.
— Можно мне ненадолго увести ребятишек? — спросила Гортензия, обращаясь к княгине и бабушке; княгиня разрешила, а бабушка высказала опасение, как бы дети не были барышне в тягость; мальчики такие непоседы, в особенности Ян. Но Гортензия с улыбкой протянула детям обе руки.
— Хотите идти со мной? — спросила она.
— Хотим, хотим, — обрадованно закричали ребятишки, схватив ее за руки. Поклонившись княгине и бабушке, девушка исчезла в дверях вместе с детьми. Взяв со стола серебряный колокольчик, княгиня позвонила; в ту же минуту на пороге появился Леопольд. Княгиня велела ему распорядиться, чтобы в салоне приготовили завтрак, и передала пачку бумаг для отправки по назначению. Леопольд поклонился и вышел.
Пока княгиня отдавала приказания камердинеру, бабушка рассматривала портреты, висевшие на передней стене кабинета.
— Боже ты мой, — сказала она, когда камердинер вышел. — Какие чудные костюмы и лица!…Вон та дама наряжена ровнешенько, как покойница Галашкова, — дай ей Бог царствие небесное. Та тоже носила высоченные каблуки и вздутые юбки, талию в рюмку перетягивала, а на голову надевала шапку из чужих кудрей. Ее муж был судьей в Добрушке, и когда мы ходили туда на богомолье, то не раз видали ее в костеле. Наши парни прозвали ее «маковой головкой», в этих юбках да еще с напудренными волосами она точь-в-точь была похожа на спелую головку мака. У нас говорили, что это французская мода…
— Эта дама моя бабушка, — объяснила княгиня.
— Вот оно что…Ничего не скажешь, красивая женщина, — заметила старушка.
— Направо — мой дед, налево — отец, — продолжала княгиня, указывая на портреты.
— Молодцы хоть куда; ваша милость вся в батюшку. А где же ваша матушка?
— Вот моя мать и сестра, — сказала княгиня, показав на портреты, висевшие над письменным столом.
— Ну и красавицы, любо-дорого смотреть!… А сестрица ваша ни на батюшку, ни на матушку не похожа. Иной раз случается, что дети удадутся в кого-нибудь из далекого колена… А вот этот молодой господин мне знаком, только никак не могу припомнить, где я его видала.
— Это русский царь Александр, — живо ответила княгиня, — ты его, конечно, не знаешь.
— Как бы не так — всего в двадцати шагах от него стояла. То-то был красавчик, тут он помоложе, а все равно признать можно. Что он, что император Иосиф, оба куда как хороши!
Княгиня указала на противоположную стену, где висел поясной портрет в натуральную величину.
— Император Иосиф!… — вскрикнула бабушка, всплеснув руками. — Как живой!… Видно, они у вас тут все собрались. Вот уж не думала, не гадала еще раз увидеть императора Иосифа…Дай Бог ему царство небесное!…Обходителен был с простыми людьми… Вот этот талер он сам мне подарил, — добавила бабушка, вытащив из-за пазухи талер.
Княгине очень понравились чистосердечие и меткие выражения старушки, и она пожелала узнать историю талера. Бабушка не заставила себя упрашивать и рассказала княгине то, что мы уже слышали на мельнице. Княгиня от души смеялась.
Окинув взглядом комнату, бабушка заметила еще один портрет.
— А вот и прусский король Фридрих![46] — воскликнула она. — Этого я хорошо знала. Мой покойный Иржи служил в прусских войсках, и мне пришлось пятнадцать лет прожить в Силезии. Король не один раз вызывал Иржика из строя и награждал его. Любил он рослых солдат, а мой Иржи в полку был выше всех, да к тому же строен, как девушка. Не думала, что переживу его: крепок был, что скала, да только он давно в могиле, а я все еще скриплю… — Бабушка вздохнула, и слеза покатилась по ее морщинистой щеке.
— Твоего мужа убили на войне? — спросила княгиня.
— Нет, но он умер от ран. Когда прусский король и русский царь усмиряли мятеж в Польше[47], наш полк там тоже был. Я поехала за полком с детьми; двое их у меня было, а третий родился в походе. Это была Иоганка, та, что теперь живет в Вене; верно, оттого она такая боевая, что с рожденья привыкла ко всем тяготам солдатской жизни… Несчастливая была эта война.
После первой же стычки принесли мне в лагерь на носилках раненого Иржика. Пушечное ядро покалечило ему ногу, и ее пришлось отнять. Я ухаживала за ним, как могла. Когда он стал понемногу выздоравливать, его отправили обратно в Нису. Обрадовалась я, думаю, калека им не понадобится и сможем мы, когда он выздоровеет, вернуться в Чехию. Да не суждено было исполниться моим надеждам. Начал Иржи чахнуть, ничто ему не помогало, даром я последние геллеры отдавала на лекарства: так он и умер. Думала я тогда, что либо рассудка лишусь, либо сердце у меня разорвется от горя. Но человек вынослив, ваша милость! Осталась я с тремя сиротами на руках; денег — ни грошика, только немного тряпок. В том полку, где служил Иржи, был у него приятель, фельдфебель Леготский. Он-то и призрел меня, воздай ему за то Бог! Узнав, что я умею ткать одеяла, Леготский купил мне станок и все, что нужно для ткацкого дела. Вот и пригодилось ремесло, которому я научилась смолоду у покойницы свекрови… Дело пошло на лад, скоро я выплатила Леготскому долг и смогла содержать себя и детей. Надо сказать, что в том городе жили хорошие люди, но все же я очень скучала. С той минуты, как умер Иржик, чувствовала я себя такой покинутой и заброшенной, как одинокая груша в поле. Все думалось мне, что дома лучше, чем на чужбине, я и скажи об этом Леготскому. А он давай меня отговаривать, уверять, что я непременно получу пенсию и король позаботится о моих детях. Поблагодарила я его за совет и все-таки решила вернуться на родину. Очень уж донимала меня немецкая речь. Покуда мы жили в Кладске, мне было легче, я чувствовала себя вроде как дома: там больше по-чешски говорили. А в Нисе уж настоящая неметчина, а я с немецким языком никак справиться не могла. Только я немножко там пообжилась, как случилось наводнение. Вода — злая, когда разбушуется, от нее человек и на коне не ускачет. Такая была страсть — люди еле ноги унесли! Собрала я наскоро что получше, завязала в узел да за спину; младшую девочку взяла на руки, старших двоих за руки — и побежала. А воды уже было по щиколотку. Леготский и тут пришел на помощь: отвел нас в гористую часть, где дали мне приют добрые люди.
В Нисе стало известно, что я всего лишилась, и тут люди помогли мне, а генерал призвал меня и сказал, что по милости короля буду я получать ежегодно по нескольку талеров, дадут мне постоянную работу, а детей поместят в закрытые заведения: мальчика — в военное, а девочек в женское училище. Ничуть эти милости меня не прельстили. Стала я просить — раз уж хотят оказать мне благодеяние, пусть дадут немного денет, чтобы могла я вернуться в Чехию. Детей я все равно не отдам и воспитаю их в своей вере, научу родному языку. Только на это не согласились власти и объявили, что если я не останусь, так ничего не получу. «Ничего так ничего, авось не даст Бог умереть с голоду», — подумала я и поблагодарила короля за его посулы.
— Мне кажется, о детях они хорошо бы позаботились, — возразила княгиня.
— Может быть, ваша милость, только я стала бы им чужой… Кто бы их научил любить свое отечество и родной язык? Уж наверно никто. Усвоили бы немецкую речь, привыкли бы к чужеземным обычаям и позабыли бы свою родину. Какой ответ я дала бы Господу Богу? Нет, нет, кто родился чехом, пусть им останется…Схлопотала я паспорт, собрала свои тряпки, какие уцелели, взяла детей и ушла из города, где пережила столько горьких и счастливых дней. Соседки набили детям карманы булками, а мне собрали малую толику денег на дорогу. Воздай им Бог в детях за то добро, что они для меня сделали… Леготский провожал нас с милю и нес мою Иоганку. Горевал, бедняга, что мы уходим: у нас он чувствовал себя как дома. Поплакали мы оба при расставаньи. Пока он жил в Нисе, не забывал навещать Иржикову могилку; они любили друг друга, как родные братья. Его убили во французской войне. Да будет земля ему пухом!…
— Как же ты добралась с детьми до Чехии? — спросила княгиня.
— Хлебнула я горюшка, ваша милость. Не знала, какими иду дорогами, и много времени потеряла, плутавши. У меня и у детей все ноги были в кровавых мозолях. Много раз приходилось нам плакать от голода, усталости и боли, долго не могли мы попасть в родные края. Наконец, добралась я с ними до самых Кладских гор[48], а там уж рукой подать до дома. Я родом из Олешнице, что на Силезской границе; это я к тому, чтобы ваша милость знала, где Олешнице…
Когда стала я ближе подходить к дому, другая забота одолела меня. Стала я думать, застану ли в живых родителей, как-то они меня примут. Дали они мне хорошее приданое, а возвращаюсь я с пустыми руками, да еще троих сирот веду с собой. Что-то они скажут?… Всю дорогу эти мысли не выходили из головы. А порой страх брал, не стряслось ли дома какого худа. Целых два года не имела я с родины никаких вестей.
— Разве ты им не писала?… Если сама не умеешь, так твой муж? — удивилась княгиня.
— У нас не водится, ваша милость, писать письма друг дружке. Вспоминать — вспоминаем, да молимся за близких, а когда случится оказия, подвернется знакомый человек, на словах передадим, кто как живет. Ведь неизвестно еще, где письмецо-то окажется и кому в руки попадет. Отец мой писывал иногда грамотки землякам, которые стояли далеко за границей: родители их желали знать, живы ли детки, а то и посылали им немного денег… А когда солдаты воротились домой, объявилось, что ни того, ни другого они не получили…Так всегда бывает, ваша милость: коли грамотка от простого человека, она где-нибудь да застрянет.
— Напрасно ты так думаешь, матушка, — возразила княгиня, — любое письмо, от кого бы оно ни было, должно дойти до того, кому адресовано. Никто другой не смеет его принять, тем более вскрыть. За это строго наказывают.
— Так-то оно так, я вашей милости верю, только нам это ни к чему, лучше уж довериться доброму человеку. На листочке всего не напишешь. Захочешь спросить про то, про другое, а спросить-то не у кого. Если же придет торговый человек либо странник, то уж он все от слова до слова перескажет. Я бы и от своих имела известия, но время было неспокойное, мало проходило народу.
Смеркалось, когда я с детьми дошла до деревни; дело было летом, и я знала, что об эту пору на деревне ужинают. Чтоб никого не повстречать, я задами пошла, через сады. Вдруг с нашего двора выбежали собаки и залаяли на нас. Унимаю их, а они еще пуще заливаются. Заплакала я, так мне горько стало. Мне, глупой, и невдомек, что уж пятнадцать лет, как ушла я из дому, и не те это собаки, не их я кормила… В саду насажено много молодых деревьев, плетень неправлен, амбар покрыт заново, а у груши, под которой, бывало, я сиживала с Иржиком, молнией сломало верхушку. В соседней избе все было по-старому; она досталась батюшке от покойной Новотной. От той самой Новотной, что ткала шерстяные одеяла: мой Иржи был ее сыном. Возле избы был небольшой садик: покойница всегда засевала грядку петрушкой, луком, разводила кудрявый бальзамин, шалфей, всего понемногу, в чем была нужда по хозяйству. Она тоже, как и я, любила всякие коренья. Иржик вокруг этого садика сделал плетень; плетень-то еще сохранился, но садик уже зарос травой, только кое-где лук выглядывал… Из будки вылез старый, полуослепший пес. «Лохматый, узнаешь меня?» — позвала я; он подошел и начал тереться около ног. Я думала сердце у меня разорвется от счастья, когда поняла, что эта бессловесная тварь меня признала и ласкается. Дети, бедняжки, удивились, заметив слезы у меня на глазах. Ведь я им не говорила, что веду их к бабушке. Думала, если нас дома плохо примут, пусть лучше они не знают об этом. Кашпар, старшенький, спрашивает: «О чем ты, мама, плачешь, разве нас здесь не пустят ночевать? Сядь, отдохни: мы посидим, а потом я понесу твой узелок. Ведь мы не хотим есть». Иоганка с Терезкой тоже стали уверять, что не хотят, а сами-то были голодные. Ведь мы несколько верст прошли лесом и никакого жилья не встречали. «Слушайте, дети, — говорю я им, — вот в этом доме родился ваш отец, а в этом — ваша мать; теперь здесь живут ваши бабушка и дедушка. Поблагодарим Бога за то, что счастливо привел нас домой, и попросим его, чтоб нас хорошо приняли». Прочитали мы «Отче наш» и подошли к дверям. Отец с матерью жили на покое в домике Новотной, а хозяйствовал мой брат: это мне было известно. Над дверью еще висел образок Богоматери с угодниками, тот самый, который Иржик принес своей матери из Вамбержице[49]. У меня будто от сердца отлегло, когда я его увидела. «Вы провожали меня, вы и встречаете», — подумала я и, успокоившись, вошла в избу. Отец, мать и старая Бетка сидели за столом и ели из одной миски суп. Это была анчка[50], как сейчас помню. «Хвала Иисусу», — сказала я. «Во веки веков», — ответили мне. «Позволите ли мне, хозяева, переночевать у вас с детьми? Идем издалека, устали и проголодались». Говорю, а у самой голос дрожит. Не узнали они меня: в горнице было темно. «Складывайте ваши пожитки и садитесь к столу», — сказал отец и отложил ложку. «Бетка, свари-ка еще немного похлебки, — приказала мать. — Садитесь, матушка, отрежьте себе хлеба и детям дайте. А потом уложим вас спать на сеновале… Откуда идете?» — «Ан из Силезии, из Нисы», — говорю. «Это где живет наша Мадлена!» — воскликнул отец. «Не слыхали ли вы чего о ней, милая? — спросила мать, придвигаясь ближе ко мне. — Мадлена Новотная. Муж у нее солдат. Дочкой она нам доводится. Вот уж два года, как не имеем мы от нее весточки. И сны бесперечь такие нехорошие снятся: намедни вот привиделось, что у меня выпал зуб, да с болью… С тех пор дочка и внучата с ума не идут: уж не случилось ли чего с Иржиком, теперь то и дело баталии. Бог знает, чего эти люди не живут в мире…»
Я заплакала, а дети, как услыхали слова бабушки, дернув меня за передник, спросили: «Мама, ведь это и есть бабушка с дедушкой?» Как это они проговорили, мать сразу меня узнала и бросилась на шею, батюшка взял детей на руки. И рассказали мы друг другу, как и что. Бетка мигом сбегала за братом, сестрой, невесткой и зятем; немного погодя собралась вся деревня. Не только мои родственники и подружки — все, все приветствовали меня, как родную». «Хорошо сделала, что вернулась домой, — сказал отец. — Конечно, Бог везде один, но ведь отчизна мила всякому, и нам мила наша, иначе и быть не должно. Пока Господь посылает нам хлеб, ни ты, ни твои дети не будете нуждаться, даже если ты не сможешь работать. Посетило тебя тяжкое горе, но чему быть, тому не миновать. Помни, кого Бог возлюбит, тому и крест посылает».
Вот так и приняла меня моя семья. Брат хотел уступить мне светелку, но я предпочла остаться с родителями в избушке, где жил мой Иржи. Дети скоро привыкли к новому месту, а дедушка с бабушкой в них души не чаяли. Потом послала я детей в школу. Когда я была молода, девочек писать не учили, разве что читать, да и то больше городских барышень. Грешно и жалко, когда человек зарывает свои таланты; да что поделаешь, коли нет возможности… Мой покойный Иржи много видал на своем веку, умел и читать и писать. Как говорится, на все руки мастер, а это неплохо, грамота никому бы не помешала!
Я снова начала ткать шерстяные одеяла и зарабатывала хорошие деньги. Тяжело было жить в те времена: войны, болезни, голод — все мы испытали. Корец жита стоил сто гульденов ассигнациями. Легко сказать только! Но Бог миловал, все пережили. А как туго приходилось! Люди и с деньгами ничего купить не могли. Наш отец был человек, каких мало: сызмальства привык помогать всем, чем только мог. К нему шел каждый, если становилось невмоготу. Придет, бывало, сосед победнее и просит: «Уступите корец жита, у нас не осталось ни зернышка». — «Пока у меня хватает, с радостью поделюсь, — ответит отец, — а не будет, другой даст». И мать тотчас отсыпала в мешок зерна. Денег отец не брал. «Ведь мы соседи, — говаривал он, — Если мы не поможем друг другу, кто же нам поможет? А, Бог даст, уродится пшеница, отдадите зерном, вот и будем квиты». Так у нас и велось…Зато батюшка только и слышал: «Да наградит тебя Бог!» А матушка, если хоть один день проходил без того, чтобы не постучался к нам какой-нибудь нищий, готова была сама караулить его на дороге, так отрадно ей было помогать людям. Отчего бы и не помочь: ели мы досыта, были обуты, одеты: коли есть чем, можно и поделиться. Не велика заслуга — исполняешь лишь долг христианский: вот отнять у себя кусок да отдать другому — это истинно доброе дело…Однако, чтобы дать другим поесть, мы дошли и до того, что сами ели один раз в день. Но все осталось позади. Опять засияло солнышко. В стране наступило спокойствие, жить становилось все легче и легче.
Когда сын окончил школу, захотел он учиться ткацкому ремеслу. Я ему помехой не была. Ремесло за плечами не виснет. Выучившись, ушел он в чужие края на заработки. Иржи всегда говорил: «Если мастер на печи сидит — он выеденного яйца не стоит». Спустя два-три года сын вернулся и поселился в Добрушке. Живется ему неплохо. Девочек я приучила ко всякой домашней работе, чтоб и они могли хорошо пристроиться. Как-то приехала к нам из Вены моя двоюродная сестра. Терезка ей понравилась, и стала она просить, чтоб я отпустила с ней дочку в город, она, мол, возьмет ее на свое попечение. Как ни тяжело было расставаться, но я подумала, если и самой Терезе охота в Вену, то неразумно этому препятствовать. Девушка может счастья из-за меня лишиться. Доротка — хорошая женщина, дело у них доходное, а своих детей нет… Заботилась она о Терезке, как мать родная. Когда Терезка выходила замуж, собрала ей приданое, все честь честью. Мне только было неприятно, что дочка выбрала немца: правда, теперь я и не вспоминаю об этом. Ян — человек добрый и честный. А начнем разговаривать — понимаем друг друга. Ну, а внучата, это уж моя кровинка… На место Терезки поехала в Вену Иоганка. Ей там нравится, живет, говорит, хорошо. Нынче молодежь другая пошла: меня вот никогда не тянуло из дому, особливо на чужбину…
Через несколько лет умерли отец и мать, — всего на шесть недель пережил один другого. Тихо отходили они, угасая, точно свечи. Не пожелал Господь, чтобы они долго тосковали в одиночестве. Прожили они вместе шестьдесят лет и оставили по себе добрую память. Пусть будет им земля пухом!
— И не скучала ты о детях, когда они все трое ушли из дому? — спросила княгиня.
— Эх, ваша милость, кровь-то своя, наплакалась я вволю, но детям не жаловалась, не хотелось своим горем им свет застить. А одна-одинешенька никогда я не сидела; дети ведь не перестают родиться, и человек, коли захочет, всегда найдет о ком позаботиться. Соседские ребятишки вырастали у меня на руках, и мне казалось, что это мои собственные дети. Кто к людям с чистым сердцем идет, того любят… Как просили меня приехать в Вену!…Знаю, что там, как и везде, было бы кому обо мне подумать, да ведь это не ближний свет. Старому же человеку далеко ездить не след, ему лучше от своего угла не отрываться, как пару от горшка… Еще, чего доброго, Господь обо мне как раз тут и вспомнил бы, а мне хотелось сложить косточки в родной земле. Однако заболталась я, ваша милость, ровно на засидках… Не осудите моей простоты, — закончила бабушка, вставая с кресла.
— Я с удовольствием слушала твой рассказ, матушка. Ты не поверишь, как я тебе благодарна, — сказала княгиня, положив руку бабушке на плечо. — А теперь пойдем завтракать, думаю, и дети проголодались.
С этими словами княгиня повела бабушку в салон, где были поданы кофе, шоколад и всевозможные лакомства. Камердинер ожидал приказаний; по знаку княгини он бегом побежал за графиней и детьми. В мгновение ока появились они с Гортензией, которая сама развлекалась, как ребенок.
— Посмотрите-ка, бабушка, что нам дала Гортензия! — кричали все разом, показывая бабушке дорогие игрушки.
— Подумать только, отродясь я такого не видывала. Да поблагодарили ли вы хорошенько барышню?
Дети закивали.
— Вот удивятся Манчинка, и Цилька, и Вацлав, когда все это увидят!
— А кто это Манчинка, Цилька и Вацлав? — спросила княгиня, желая знать все с начала до конца.
— Я могу вам объяснить, дорогая княгиня; я уже все о них знаю, — живо отозвалась Гортензия. — Манчинка — дочь мельника, а Цилька и Вацлав — дети шарманщика; кроме них, у него еще четверо. Барунка мне рассказала, что они ходят в лохмотьях, питаются кошками, белками и воронами, а люди ими брезгуют.
— Потому, что они бедны, или потому, что они едят кошек и белок? — спросила княгиня.
— Вот за это самое, — ответила бабушка.
— Ну, белка не дурна на вкус, я пробовала, — заметила княгиня.
— Вы, ваша милость, другое дело: вы ели от баловства, а не от голода…Господь наградил шарманщика здоровым желудком. Дети, понятно, тоже много едят, а сколько заработаешь этой музыкой?… Что же делать, если жить приходится впроголодь, с одежонкой у них тоже одно горе и в избе — хоть шаром покати!
Между тем княгиня села за стол, Гортензия посадила детей около себя; бабушка тоже вынуждена была занять свое место. Гортензия хотела налить ей кофе или шоколад, но старушка отказалась, говоря, что не пьет ни того, ни другого.
— А что же ты завтракаешь? — спросила княгиня.
— Привыкла с малых лет утром есть похлебку, особливо кисело[51]; так уж у нас в горах повелось. Похлебка да картошка к завтраку, картошка к обеду, а без ужина и обойтись можно…В воскресенье кусок овсяного хлеба. Вот какова бедняцкая пища в Крконошских горах круглый год. Люди благодарят Бога, когда в этом нет недостатка. А то часто случается, едят одни отруби, да и то не досыта… У тех, которые живут поближе к долине, найдется немного гороху, пшеничной муки, капусты да разной зелени, а раз в год и кусочек мясца сварят. Им не житье, а масленица… А к господской еде простому человеку привыкать нельзя; дорогонько обходится, недолго и по миру пойти, да и силы она не прибавляет.
— Напрасно ты так думаешь, матушка: вкусная пища очень полезна. Было бы хорошо, если бы бедные люди могли каждый день съедать кусок мяса и запивать его чем-нибудь питательным. От такой еды они, я думаю, стали бы гораздо здоровее, чем от всего того, что съедают за целый день. — сказала княгиня.
— Недаром говорят: век живи, век учись; а я-то всегда думала, что господа оттого так бледны и худы, что кушают одни лакомства, которые не дают ни здоровья, ни сил…
Княгиня улыбнулась и ничего не ответила. Налив маленькую рюмку сладкого вина, она подала ее бабушке и сказала:
— Выпей, матушка, это полезно для желудка!
Бабушка приняла рюмку и со словами: «За здоровье вашей милости!» — пригубила ее: чтобы не обидеть гостеприимной хозяйки, она взяла и кусочек бисквита.
— Что там в скорлупках, которые ест госпожа княгиня? — спросил шепотом у Гортензии Ян.
— Это морские зверушки, они называются устрицы, — громко ответила графиня.
— Их бы и Цилька в рот не взяла, — продолжал Ян.
— Разные есть кушанья на свете, разные вкусы, мой милый мальчик, — отвечала графиня.
Во время этого разговора Барунка, сидевшая возле бабушки, сунула ей что-то в карман и шепнула:
— Спрячьте, бабушка, — это деньги. Барышня дала их для Кудрновых детей, я боюсь потерять.
Но княгиня услышала шепот Барунки и с любовью остановила взгляд на личике своей воспитанницы. Сердце бабушки наполнилось радостью, и она сказала растроганно:
— Да воздаст вам Господь, милостивая барышня.
Щеки девушки зарумянились; она погрозила Барунке, которая тоже смутилась.
— Вот обрадуются! — продолжала бабушка. — Хоть оденутся мало-мальски!…
— И я прибавлю, пусть у них останется и на кое-что другое, — заявила княгиня.
— Вы сделали бы истинно доброе дело, если б помогли тем людям, но не милостыней…
— А чем же?
— Хорошо бы Кудрне найти постоянную работу, только бы он выказал старание: а я думаю, так оно и будет. Кудрна человек честный и уважительный. Господь Бог воздаст вам за ваши благодеяния, дорогая госпожа, но милостыня для них только небольшое облегчение. Накупят себе всего сразу, а может и лишнего, благо деньги в руках: а как все съедят и сносят, опять останутся ни с чем; в другой же раз просить не осмелятся. А кабы дать ему ежедневный заработок, была бы его семье настоящая помощь. Ваша милость приобретет себе усердного работника и верного слугу; а доброе дело вам зачтется…
— Все это так, матушка, но какую же работу я могу предложить шарманщику?
— Э, ваша милость, стоит только поискать. Я знаю, он с радостью пошел бы в сторожа, либо в надсмотрщики. Ходил бы себе по полям, мог бы и на шарманке наигрывать. Он всегда, как случится идти ему полем, играет, чтоб себя повеселить. Веселый человек, — добавила с улыбкой бабушка.
— Да, о нем надо позаботиться, — сказала княгиня.
— Ах, моя милая, дорогая княгиня! — воскликнула Гортензия и, вскочив, бросилась целовать красивую руку княгини.
— При добрых людях всегда ангелы приставлены, — проговорила бабушка, ласково взглянув на княгиню и ее воспитанницу.
— Никогда не перестану благодарить за нее Бога, — немного помолчав, тихо сказала княгиня. Потом, обратившись к бабушке, добавила: — Как хотелось бы мне иметь такого друга, который бы чистосердечно говорил мне всю правду, вот, как ты, матушка.
— Пожелаете, ваша милость, так найдете. Друга легче найти, чем удержать.
— Ты думаешь, я не сумела бы его оценить?
— С какой стати мне плохо думать о вашей милости? Только часто так случается — хорошо, коли искренность по сердцу придется, а подчас она и поперек горла встанет…Тут и дружбе конец!
— Ты опять права. Разрешаю тебе приходить ко мне когда угодно и говорить все, что хочешь. Я всегда выслушаю тебя, а если будешь о чем просить, с удовольствием исполню, если только смогу.
Так говорила княгиня, вставая из-за стола. Бабушка хотела поцеловать ее руку, но она не позволила и, наклонившись, сама поцеловала старушку в щеку. Дети собрали свои подарки, но им не хотелось расставаться с веселой графиней.
— Приходите теперь к нам, милая барышня, — приглашала бабушка, взяв Адельку за руку.
— Приходи, приходи, Гортензия! — лепетали дети. — Мы насбираем тебе ягод.
— Непременно приду, — пообещала, улыбаясь, девушка.
— Спасибо за доброту вашу, милостивая госпожа. Оставайтесь с Богом! — сказала бабушка на прощанье.
— Иди с Богом! — кивнула княгиня, а Гортензия проводила гостей до дверей. Камердинер, убирая со стола, презрительно фыркнул и подумал: «Все же престранные фантазии у этой дамы — часами болтать с простой бабой!»
Между тем княгиня, стоя у окна, следила за удалявшимися гостями до тех пор, пока среди зелени не затерялись белые платьица девочек и белоснежный бант на бабушкином чепце. Возвращаясь в свой кабинет, она прошептала: «Счастливая женщина…»