— Чего? — вытаращил глаза Вася.

Катя только рукой махнула, ничего не сказав. Она внимательно смотрела на себя и улыбалась. В двери возник папа.

— Папа, а помнишь, я вчера какая серая была?

Папа ничего не ответил. Он смотрел на две фигурки в зеркале, одна из которых венчалась мордой похлеще еще, чем у него, а вторая — ликом-загляденьем.

— Ладно, Вася, хватит, — сказал папа, опустив голову. — Катя еще не завтракала.

— А что ж это за зеркало, дядь Кость, а? — спросил Вася.

— Да ч... бы его брал, это зеркало! — В сердцах воскликнул папа. — Откуда я знаю?!

Вася ворвался домой так, будто за ним разбойники гнались. Сбивчиво, восторженно рассказал он родителям о таинственном зеркале, добавив:

— И, говорят, очки еще есть!

Василий Иванович, отец Васи, сказал:

— Чепуха, — и взялся снова за газету.

Анна Павловна, Васина мама, сказала:

— Вася, этого же не может быть, тут что- то не то.

— Да ну вас! — зло вскричал Вася, снова убегая на улицу. — Сходите и посмотрите, — и убежал.

— Может, сходим? — спросил Василий Иванович Анну Павловну.

Та пожала плечами, что означало: «Пожалуй, сходим».

Только Катино семейство завтракать село — звонок.

Увидев на пороге Васиных родителей, папа со злости вилку бросил.

— Привет, — сказал Василий Иванович.

—Привет, — сказал папа и молча указал на бабушкину комнату. С Василием Ивановичем они были приятели, и можно было обойтись без церемоний.

— Мне тут мой отрок такого наплел... — начал Василий Иванович.

— И ничего не наплел, — возразила Катя. — Идите и смотрите сами.

Василий Иванович и Анна Павловна погляделись в обыкновенное зеркало в прихожей и пошли. Все Катино семейство — за ними.

— Вы сначала закройте глаза, — сказала Катя, — я вас проведу, а когда скажу, откроете.

— Ладно, — со смешками согласились Васины родители.

— Открывайте, — скомандовала Катя.

— Вр-р-я-я! — раздались одновременно мужской рев и женский визг. Воедино слитые, они звучали очень страшно. Все дальше было так же, как и вчера с Катиными родителями. Кончилось ощупыванием зеркала и гримасами под смешки. Подошла мама и встала рядом, и Катя сделала то же самое.

Анна Павловна не удивилась, а почти возмутилась, что Катя с мамой не такие, как они с Василием Ивановичем.

— А ты, Костя? — спросила папу Анна Павловна.

— А я такой же, как вы; насмотрелся уже, — отвечал ей папа.

— Мария, почему ты такая красивая?! — воскликнула Анна Павловна.

Мама улыбнулась, но ответила за нее Катя:

— А мы причащались сегодня в церкви.

Анна Павловна и Василий Иванович окаменели и даже про свои отражения забыли. Василий Иванович снял очки и уперся взглядом в маму, будто в телевизор, когда по нему хоккей идет, а его команда проигрывает.

— Ты это серьезно? — спросил он.

— Вполне, — ответила мама. Она продолжала так же улыбаться.

— Зачем тебе это нужно?! Ты что, с ума сошла?! — допытывался Василий Иванович.

— А затем нужно, — ответила мама, — чтобы морды такой не иметь.

— Погоди, — перебил Василий Иванович (он словно забыл про зеркало), — ты что, в Бога веришь?

Час назад еще мама отвечала отцу Василию, что нет. Спроси он ее сейчас в упор о том же, пожалуй, ответила бы так же. Того, что говорил о вере отец Василий, не было в ней. Но, глядя в злые глаза Василия Ивановича, она твердо ответила:

— Конечно, верю. — И, обратясь к Анне Павловне, сказала только ей: — А до Причастия я в зеркале была страшнее вас.

— Да ну! — поразилась Анна Павловна. Это ей было очень интересно. Но Василий Иванович волком посмотрел на нее, и она потупилась.

— И вам надо Васю крестить. Беса из него выгнать, — подала голос Катя.

Этого Василий Иванович стерпеть уже не мог.

— Пошли, — сказал он сквозь зубы жене.

Уже в дверях он взял Катиного папу за локоть:

— Займись серьезно семьей, Константин. Что за чепуха! Вы — и церковь! Кому сказать — засмеют.

Папа, все еще злой на маму, на Катю, на покойницу бабушку, на зеркало, на очки, на вчерашнее пиво невкусное, и сам думал, что засмеют, а то, может, что и похуже. Но неожиданно ответил Василию Ивановичу так:

— Займись лучше серьезно Васей, а то, неровен час, он со своей компанией дом подожжет.

Василий Иванович выскочил не попрощавшись.

Странный человек Василий Иванович. Сильный. Папа от всех зеркальных чудес был все-таки в постоянном смятении и про морду свою в зеркале не забывал. А Василий Иванович, как только услышал слово «церковь», забыл обо всем. Не мог он вынести рядом с собой никого, кто про церковь говорит неругательно.

Папа снова сел за стол. Он был равнодушен теперь ко всему и выглядел очень уставшим, несмотря на утро.

— Теперь весь дом знать будет, — сказал он и принялся завтракать.

Да, папа оказался прав. Первой пришла старушка с первого этажа. Хорошо, хоть позавтракать успели. Папа эту старушку недолюбливал. Она постоянно крестилась — и на улице, когда шла или кого встречала. И в подъезде, и на лавочке. Но папа — это он точно знал — не из-за этого ее не любил. Сам, в общем, не знал, из-за чего.

Папа по-театральному ей поклонился и указал на дверь бабушкиной комнаты. Ничего у нее не спросил, ничего ей не сказал.

— Да уж проходите, — сказала мама.

Раз тридцать перекрестилась бабуська,

пока до зеркала дошла. И как же она вскрикнула, когда в зеркало посмотрела! Погромче, чем Василий Иванович вместе с Анной Павловной. Папа, который продолжал сидеть за столом, рассмеялся:

— Вот и перекрестилась!

Мама же помчалась на помощь. Бабуся сидела на бабушкиной кровати, держалась за сердце и вскрикивала:

— Ой, Господи!.. Ой, Господи!..

Страшна была бабуся в зеркале.

— Свят, свят, свят! Это кто же? — с ужасом спросила она.

— Это ты, бабуся, — ответила ей Катя.

Не успела мама отругать Катю за тыканье.

— Как я? — вскричала бабуся. — Бес это, а не я, — и она махнула у груди, изображая крестное знамение.

— А вот и вы! — вспомнила Катя, как ко взрослым обращаются. — Наше зеркало душу показывает, которую не видно.

— Да я сегодня Святые Тайны принимала, причащалась!

— Плохо, значит, причащались, — сказала Катя.

— Ты! — погрозила бабуся Кате. — Ой, Господи! Ох, харя! Ой, Господи, помилуй!

— Или плохо исповедовались, — продолжала Катя, — скрыли что-нибудь. Вот и получилось — «в суд и осуждение».

— Ты еще учить будешь! Двоечница, небось!.. Ой, Господи!

— Я еще не учусь, — сообщила Катя и собралась уже надерзить.

Напротив зеркала встала мама. Бабуська перестала ойкать и уставилась на мамино отражение. «Гляди, долюбуешься!» — сказал маме голос внутри. Она с жалостью посмотрела на бабусю и отошла.

— Ой! — опять начала бабуся. — Ой! — и ее прорвало: — Охальники! Бесовы слуги! — И она помчалась на выход, крутя рукой у груди. Громким смехом проводил ее папа.

— Ты что смеешься, папа? — спросила Катя.

— А то, что нечего на это серьезно смотреть.

— А на что надо серьезно смотреть? — опять спросила Катя. — Бабушка говорила, что серьезно смотреть надо на все.

— Вот я серьезно чувствую, что нам сегодня житья не дадут, — сказал папа.

И, как будто в подтверждение этого, опять зазвонил звонок.

— Открывай! — сказал папа, он был какой-то нервно-веселый, но с невеселыми глазами. — Открывай! Пускай чертей смотрят.

На этот раз заявилась целая ватага. Привел ее Вася.

— Можно? — возбужденно спросил он Катю.

— Валяй! — крикнул папа. — Валяй, чертенята, глазей на себя!

И опять засмеялся. Мама обеспокоенно на него посмотрела. Ватага меж тем была уже у зеркала. Ох и визг же, и шум начался! Всего их было шесть человек: четыре мальчика и две девочки, все, как и Вася, ученики второго класса. И двоих из них — мальчика и девочку — зеркало показало не изуродованными, только серыми и чуть искаженными.

— Вот вы — крещеные, — объявила им Катя.

И, оказалось, так оно и есть: их крестили совсем недавно, и бабушки строго-настрого запретили им об этом говорить. Зеркало выдало. Эти двое растерянно смотрели на себя и на визжащую четверку ребят, которые с упоением корчили себе рожи и ржали. Прости, мой друг, я сам предостерегал тебя от употребления этого слова, если говоришь о человеке, но... не знаю, как еще сказать про их смех. Главное, что их совсем не занимало, почему это у двоих из них не морды, а лица. Двое крещеных, точно очнувшись вдруг, тоже стали насмешничать. Кате это надоело, да и шумно стало в квартире — и она выпроводила всех. Минут через двадцать пришел жилец со второго этажа. Весь дом звал его просто Петей, хотя он был старше папы и мамы. Петя был отцом девочки, которую зеркало выдало как крещеную. Петя работал в торговле и занимался еще «кое- чем», как говорил Катин папа-правдоискатель. Мама говорила про него просто: «Ворует». Бабушка тогда высказывалась так:

— Ворует? А вам-то что? — Папа при этом даже подпрыгивал от возмущения: как «вам-то что»?! — Его грех. А вы лучше за собой следите. Из своего глаза бревно выньте, нечего на сучки в чужих заглядывать.

Бабушка иногда бывала очень сурова с папой и мамой и ничего не боялась. Папа и мама тогда чувствовали это и не спорили.

Петя зашел, посмотрел вопросительно на папу. Папа молча показал ему, куда идти. Ни крика, ни восклицания не раздалось из бабушкиной комнаты. Папа поспешил к зеркалу: что за необычная реакция? Петя каменно стоял перед зеркалом и молча и сосредоточенно, как-то даже загадочно глядел на адское отродье, которое в отражении смотрело на него. Железные нервы были у Пети. Или просто ему не интересно, почему так показывает зеркало? Или нравится? Или научные объяснения ищет, хотя это на Петю не похоже?.. Очень удивилась Катя, глядя на Петю настоящего. От его отражения она даже рукой загородилась: такой там страшила был. Постоял Петя, насмотрелся и сказал папе:

— Продай зеркало.

Папа открыл рот и медленно проговорил:

— А зачем оно тебе?

Петя ухмыльнулся: папа ему всегда был смешон, ибо, по его мнению, мало смыслил в жизни. С папой можно было не церемониться:

— Полторы тысячи даю.

Папа посмотрел на маму вопросительно. И мама заколебалась: «Да ну его, это зеркало, с его мордами. Полторы тысячи все-таки». Катя почувствовала настроение родителей и заявила:

— Мама, нельзя бабушкино зеркало продавать.

Не могла мама почему-то перечить сегодня Кате.

— Нет, Петя, — сказала она, — мы не будем его продавать... пока...

Катя очень поняла эту маленькую приставочку «пока» и укоризненно посмотрела на маму.

— Добро, — сказал Петя. — Как надумаете — сообщите.

— Так ты за деньги, что ли, чертей показывать будешь? — спросил папа.

Петя презрительно и как-то загадочно улыбнулся и ответил:

— Я из него миллионы себе сделаю. А вам оно все равно ни к чему. Да вы, я вижу, и переживаете, в него глядя?.. — Петя на прощание окинул всех троих своим цепким взглядом и удалился.

— Мама, миллионы чего дядя Петя сделает? Зеркал?

— Рублей, — сказал папа.

— А как? — очень удивилась Катя.

— А так, — сказал папа. — Этот Петя, к чему ни прикоснется, все в деньги превращает.

Зависть слышалась в папином голосе. Неприятно было папе, что он, два института окончив, работает, как рыба об лед бьется, а денег нет, даже сапоги маме купить не может. А Петя этот, ничего не оканчивая, по пятьдесят рублей в день на одну еду тратит.

— А он колдун? — спросила Катя. — Почему в его руках все в деньги превращается?

— Он не колдун — он вор, — зло сказал папа.

Он сказал это слишком зло, не звучала в его словах полная правда. Когда в сердцах говоришь и с завистью, никогда всей правды не скажешь. Весь двор говорил про Петю, что он торгаш и вор, но никто из говорящих за руку его не поймал. И Катя спросила:

— Папа, а ты видел, как он воровал?

— Нет, я не видел, — ответил он таким тоном, в котором слышалось, что тут и видеть не надо, все и так ясно. «Не по зарплате живет», — хотел еще сказать папа, но передумал. Он почувствовал, что Катя задала вопрос как-то слишком серьезно и надо ответить ей так же. — Ну, понимаешь, — папа нагнулся и посмотрел Кате в глаза, — это правда... — он запнулся, не зная, что добавить.

— А бабушка говорила, что правда про людей, которую, не видя, как молву передаешь, в твоих устах ложью становится.

— О! Гляди, как изъяснялась наша бабуся — прямо профессор! — сказал папа с иронией.

Ирония, мой дорогой читатель, — это та же усмешка, только злее, и она означает, что человек, с иронией говорящий, думает совсем не так, как говорит. Если такой тебе скажет, что ты умен, это означает, что, по его мнению, ты глуп.

— Папа, а пачку белой бумаги, которую ты с работы принес, ты тоже украл?

«Да это мое, недоплаченное! — хотел воскликнуть папа. — А потом, что ж сравнивать: пачка бумаги раз в месяц и полные неподъемные сумки, что каждый день таскает Петя!» Но почему-то хмыкнул только и признался:

— Да, я украл.

— А почему?

— А потому, что такой бумаги не купишь, а она мне нужна. Что тебе еще на этот счет бабушка говорила?

Этот неприятный разговор прервал звонок.

На сей раз пришла Катина подружка Таня. Замечательна она была тем, что имела талант рисования и лучше всего у нее получались бесы, или, как она их называла, чертики. Чертиками она изрисовала все, что только можно было. Например, вся асфальтовая площадка перед домом была испещрена Таниными чертиками.

— А-а! — засмеялся папа, увидев Таню. — Иди полюбуйся, как они живьем выглядят.

Секунд десять Таня смотрела неподвижно на свое страшное изображение, да как закричит! И как закричала внезапно, так и смолкла, оборвав крик, и дальше продолжала смотреть... Потом отошла, пораженная, и заплакала навзрыд, уткнула личико в ладони. Мама бросилась успокаивать Таню.

— Ой, как страшно, — шептала Таня. — Почему вместо лица у меня он, а?

— Успокойся, — гладила ее по голове мама. — Это так, обман зрения. — Смалодушничала мама, не выдержала такого плача.

— Что ты говоришь, мама? — почти что закричала Катя. — Это не обман зрения, а правда. Ты же сама знаешь.

Папа стоял в дверях комнаты, опершись на косяк, и внимательно смотрел на Таню. Она была первым человеком, который не вида беса устрашился, а ужаснулся тому, что вместо родного своего лица — бес, ужаснулся, увидев себя — бесом.

— Таня, — спросил папа, — а разве тот, который в зеркале, страшней тех, которых ты рисуешь?

— Он живой, — всхлипывая, ответила Таня. — Я никогда не думала, что он бывает живой. И не буду больше его рисовать!.. А ты тоже такая? — спросила она затем Катю.

— А ты встань вот сюда, — сказала ей мама, — чтобы себя не видеть, и посмотри на Катю.

— Ах ты! — вырвался у Тани возглас изумления, когда она увидела отражение Кати. — Какая краси-ивая! Уй ты! А почему, а?

— А мы с мамой сегодня причащались в церкви.

— Что делали? В церкви?! А если я тоже... при... причащусь — такая же буду в твоем зеркале?

— Да. А ты крещеная?

— Не зна-аю, — протянула Таня и задумалась. Это слово она слышала где-то, но что оно означает, не знала.

— А твои родители верят в Бога?

— Да что ты! Нет, конечно! А ты веришь?!

— Да.

— Перестань, тебе говорю, — возмущенно сказал папа, все так же стоявший в проеме двери.

— Нет, папа, я не перестану, — ответила Катя и потупилась, приготовившись к строгому разговору.

Учуяв неладное, Таня потихоньку двинулась к выходу:

— Ну, я пойду.

Катя, не поднимая глаз от пола, кивнула. Мама укоризненно взглянула на мужа. Хотел было он и на нее напуститься: опять, видно, закололо его это самое ма-те-ри-а-ли-сти-чес-ко-е (уф!) беспокойство. Но мама опередила его и сказала:

— Посмотрись-ка лучше в зеркало и успокойся.

Папа с укором посмотрел на маму, вышел, демонстрируя обиду, в прихожую и стал одеваться.

— Тетя Маша, — шепнула Таня. — А там, в зеркале, волшебник?

Хотела мама с улыбкой сказать «да», но осеклась на полуслове и сказала:

— Так Бог устраивает.

Таня удивленно округлила глаза:

— А Он разве есть?

Ох, опять стыдливость и сомнения затревожили маму... Они как сорняки: им чуть-чуть только землицы дай — сразу выскочат и зашумят. Но отступать и юлить невозможно было.

— Есть, — шепотом сказала мама.

— А можно я приду к вам и скажу, крещеная я или нет?

— Можно, можно, — шептала мама и подталкивала Таню к выходу, спиной чувствуя, как кипит в муже ураган страстей.

Открыв дверь, чтобы выпустить Таню, мама увидела... отца Василия. Он тянул руку к звонку.

«Ох, некстати! — мама даже похолодела. — Ох и скандал сейчас будет!»

— Проходите-проходите, — пролепетала мама упавшим голосом. Своей ныне все чувствующей спиной она видела, как папа смотрит на гостя.

Отец Василий был одет в черный длинный плащ и широкополую шляпу. Никогда такой шляпы мама еще не видела. Со своей бородкой клинышком отец Василий был похож на Дон Кихота. Отец Василий сказал громко:

— Мир дому сему, — и поклонился папе.

Папа тоже поклонился и спросил:

— Вы тоже желаете на зеркальце наше полюбоваться?

— На зеркальце-то что ж любоваться! А в зеркальце посмотрел бы.

— Прошу вас. А с кем имею честь? Не имел чести видеть вас в нашей округе.

Папа слегка кривлялся, а мама со страхом гадала, готовится он к скандалу или все-таки остыл.

— Я священник церкви, что напротив вас.

— Свя... священник? — Папа на несколько мгновений словно язык проглотил и смотрел неотрывно на отца Василия.

Вдруг он резко переменился лицом. Очень недоброе оно у него стало, усмешка злая показалась на губах:

— Пожалуйста! На черта своего хотите посмотреть? Пожалуйста! И мы полюбопытствуем. Была уже здесь одна, руками все крутила. Не жалует вашего брата Тот, Кому вы кланяетесь.

— Да за что нас жаловать-то, когда мы хуже вас, язычников? — улыбаясь, сказал отец Василий и снял плащ.

Папа свой тоже снял.

— Хуже кого, вы сказали? — переспросил он.

— Язычников, — повторил отец Василий.

— То есть? Ну-ка поясните.

— Простите, вы же язычник. Поклоняетесь временным кумирам. Вы, сдается мне, поклоняетесь науке, ее всемогуществу. Поклоняетесь ей как вершительнице судеб и разрешительнице всех проблем. Так, наверное? Простите меня, окаянного.

— Да, — ответил гордо папа, — поклоняюсь.

— Ну вот, да еще горды этим. Я и говорю — язычник.

Почему-то папа не обиделся и сказал:

— Я думаю, мы еще поговорим. А пока — к зеркалу пожалуйте.

Отец Василий осенил себя крестом и пошел в бабушкину комнату. Он встал напротив зеркала и пожал плечами: зеркало как зеркало... Рядом с ним встал папа. Его голова касалась плеча отца Василия.

— Свят, свят, свят, — прошептал отец Василий и даже пригнулся слегка, увидев папино отражение. — Не видал я, признаться, ни одного беса до сих пор. Сгинь, проклятый! — вдруг звонко крикнул отец Василий отражению папиному и перекрестил его.

Отражение папино изобразило бешенство и злобу, исказилось как-то. Страшная башка стала вытягиваться и, словно маска, слезать с папиного лица. Вот шея обнажилась, обыкновенная, человеческая, вот подбородок папин нормальный показался.

— Сгинь! — еще раз крикнул отец Василий и снова перекрестил отражение.

Бес в зеркале яростно оскалился на отца Василия. Жуткие муки испытывала морда: она силилась вырваться и не могла, точно приросла. Мама увидела, как ее муж схватился за горло и его лицо исказилось, как искажается любое лицо от боли.

— Попался, адское отродье! — воскликнул отец Василий и перекрещивал зеркало, прибавляя: — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.

Катя подбежала и тоже начала крестить. Папа, будто не выдержав боли в шее, отскочил от зеркала и ушел в большую комнату. Он плюхнулся в кресло и дернул за ворот рубашки, точно задыхался, оторвав при том пуговицы. Подошел отец Василий и положил руку ему на голову. Силы, клокотавшие в папе, повелели ему сбросить эту руку, но папа вдруг эти силы обуздал и ничего не сделал, только глаза закрыл. Ужасно он себя чувствовал.

— Сударь, — начал отец Василий, он погладил папу по голове и снял руку, — не отчаивайтесь: сия подлая образина, из вашей головы торчавшая, в ваших руках, если вы займетесь собой. Послушайте меня, старика, я ведь лет на пятьдесят старше вас.

— А сколько же вам лет? — спросил папа, подняв на него глаза.

— Мне восемьдесят пять. Так вот, я видел, как вас всего покоробило, когда я сказал, что я священник. — Отец Василий улыбнулся: — Мне даже показалось, что вы вскрикнете: «Как?! Поп — в моем доме?!»

Папа тоже улыбнулся:

— Ага, хотел.

— А вы не бойтесь рясы, не бойтесь креста: на нем изображен Тот, от одного взгляда Которого такие образины, как дым, исчезают. А вся ваша наука всемогущая перед самым калечным бесенком бессильна. Смеются они над ней, да и над вами.

Папа уже пришел в себя, а клокочущие в нем скандальные силы сменили напор на маневр. Папа пожал плечами:

— О чем вы? Как, простите, вас звать?

— Меня называют отцом Василием.

— О чем вы, — запнулся было папа, но все-таки выговорил: — отец Василий? Да что мне до этой морды? Мне она жить не мешает. А почему это наше зеркальце так чудит, я думаю, наука быстрее вас разберется. — Папа имел в виду дядю Лешу.

Отец Василий посмотрел на папу так, как сам папа иногда смотрит на Катю, когда она скажет что-нибудь по-детски наивное, на что взрослые всегда улыбаются. Он сказал папе:

— Это неправда, что вам, как вы ее назвали, морда не мешает жить. А теперь, когда вы узрели ее воочию, она, точнее, он так накинется, что держитесь. А как бывает это, знаете? У вас все время будет подавленное настроение, вам все время будет хотеться скандалить, желание мстить обидчикам всяким будет преследовать вас, а прока от мщения не будет, и злость оттого еще сильнее душу заполнять будет. За обычные слова, вам сказанные, вас будет обида терзать, вы перестанете доверять всем и замкнетесь в себе. А в себе у вас — что?.. — Отец Василий указал перстом на бабушкину комнату, имея в виду зеркало. — Вот и все, вот и встретились, первый круг ада пройдя. Спаси Боже, — отец Василий перекрестился. — А в минуты просветления вы будете ломать голову, думать: что же происходит? Дай Бог, чтобы до беснования не дошло.

Впервые в жизни мамина рука сама собой сотворила крестное знамение как защитное средство от испуга. Отец Василий заметил это, понял, что впервые, полуобернулся к маме и проговорил:

— Да, мой дорогой. И никакая наука, никакая медицина не излечивает от бесовского преследования. И отчего зеркало так показывает, вы не узнаете. А главное, и узнавать-то ничего этого не нужно. Нужно в себя посмотреть. А вот вы, язычники, всегда смотрите на вещь поверхностно или из чего она состоит, а про нее «не это интересно, а то, каким это образом нам главное показывается: Премудрость Божия. Как Бог чудеса творит — никогда не узнать человеку; надо о вразумлении думать, которое Бог через чудо Свое нам являет, — вот о чем. О Боже, душа ваша в бесовском обличии в чудо-зеркале видна — вот о чем бы подумать, а не о том, как это все зеркало проделывает.

— Ну и напредсказали вы, — сказал папа с нарочитой легкостью в голосе, в котором все же чувствовалась тревога.

Да, если бы не зеркало, давно бы папа, конечно, выпроводил отца Василия за такие речи. А сейчас что ж скажешь? Дядя Леша со своей наукой не дал пока ответа, да и дяди Лешина наука тоже душу признает и какая-то она не такая, к которой привык папа и которую сам он учил, а ведь учился папа больше полжизни своей.

— Хотите... — заговорил отец Василий, и видно было, что он раздумывает, говорить это или нет. — Хотите, — решился он, — пойдемте сейчас со мной, я недалеко живу. Ко мне одного бесноватого приведут: я его отчитывать буду. Поможете мне.

— Как бесноватого приведут? — спросили все трое разом.

— Да обыкновенно, — просто ответил отец Василий. — Не имею я силы бесов из человека изгонять, но упросили — я и стараюсь с Божией помощью, читаю заклинательные молитвы против бесов, отчитываю, значит. Эх, — заключил отец Василий, — капелюшечка бы веры в нас была — не было бы ни в каком зеркале таких образин. Так пойдете?

Папа растерялся. Такого предложения он никак не ждал. Но он не мог не ощутить в словах отца Василия правды и убежденности.

— Пойду, — сказал папа, — погляжу на бесноватого.

Выйдя в прихожую, отец Василий собрался одеваться, вдруг раздался звонок. Это опять пришла Таня.

— О, — сказал отец Василий, — смотри, как мы с тобой в дверях встречаемся. Бог даст, неспроста. — Он стал надевать плащ.

— Тетя Маша, я некрещеная, я узнала, — сказала Таня.

— Что? — Мама подзабыла уже слегка про Таню. — Некрещеная... М-да... — Она не знала, что сказать.

Отец Василий, услышав это, вопросительно посмотрел на маму, но вперед вышла Катя.

— Это Таня, — объявила она, — она не хочет себя в зеркале бесом видеть, но она некрещеная.

— Та-ак, — сказал отец Василий. — А что тебе родители твои говорят?

Таня заплакала, и из дальнейшего рассказа ее выяснилось, что один вопрос «крещена ли?» вызвал у нее дома бурю. А когда она поведала родителям о зеркале, о бесе и том, что она не хочет быть бесом и рисовать чертиков больше не будет, мама зарыдала, а папа впал в бешенство и проклял все на свете, что породило Танин вопрос, от бабушкиного зеркала до Господа Бога включительно. К тому же в доме были гости, разглядывали Танины рисунки с чертиками, ахали от восторга, и каждый требовал рисунок себе. После же резкого отказа Тани, когда веселые чертики были ею обозваны бесами, конфуз вышел всеобщий, и Таня убежала из квартиры вон.

Помрачнел отец Василий:

— Что же с тобой делать, милая моя? А сколько тебе лет?

— Семь.

— И ты хочешь креститься?

Таня кивнула головой.

— Приходи в наш храм в любой день. Катя тебя приведет.

Папа опять хотел было возмутиться — заклокотало в нем опять, — да мама, почуяв клокотание, пихнула его локтем в живот. Таня кивнула головой согласно, но ясно было, что она не придет.

— А давайте ее у нас окрестим, а, батюшка? — предложила Катя.

Папа замер.

— Это, миленка-Катенка, у родителей своих надо спрашивать. Я здесь гость.

Таня так посмотрела на папу, что тот поежился даже от взгляда заплаканных глаз, на него устремленного, и сразу оттаял.

— А что, крестить можно где угодно? — удивился папа.

— Да хоть в Москве-реке, так что вы отвечайте нашей Тане.

— Давайте, — согласился папа и второй раз за сегодня сбросил с себя плащ.

Через десять минут все было готово: в чемоданчике отца Василия оказалось все, что нужно. Вместо купели на полу стоял таз, на краях его были закреплены свечи из чемоданчика. Когда же отец Василий облачился, папа был поражен его величавым видом. И лицо у отца Василия преобразилось. Он обернулся к папе и маме:

— Кто-нибудь Символ веры знает?

Мама только заморгала в ответ и плечами пожала, а с папой и так все было ясно. Отец Василий дал папе молитвослов и сказал:

— Когда я скажу, прочтешь.

Папа дернулся было, но под маминым взглядом и на этот раз не вырвалось из него клокотание. А может, про невидимое клокотание в папе и говорить больше не надо? Может быть, уже нет его? Посмотрим.

Немного растерянный, стоял папа, держа в руках молитвослов, и удивлялся своей податливости: пожалуйста, и молитвослов взял без ропота. Иногда бывает так, что перестаешь сопротивляться напору на тебя всяких неожиданностей и напастей, когда они вдруг гурьбой наваливаются, одна за другой идут. Волей-неволей поддаешься им и, махнув рукой, делаешь то, что им хочется. Особенно когда после долгого бездействия воли это случается, когда, после однообразного течения жизни, надо вдруг заснувшую волю свою работать заставить, а она тебе говорит: «Шалишь: тут и троих таких, как я, мало, чтобы сбросить с тебя то, что навалилось. Сам расхлебывай кашу с этими зеркалами!» А куда уж там самому! Что в нас есть-то, в самих, без воли? Когда и с волей- то «фу» одно...

Во все глаза смотрел папа на дивный обряд крещения и еще коситься успевал на маму. Она каждый раз крестилась, когда отец Василий говорил: «Господу помолимся... Господи, помилуй».

— Отрицаюся тя, сатана, — властно сказал священник, обернувшись к маме с папой: — и вы повторяйте!

— Отрицаюсь, — выдавил из себя папа...

— Сочетаешься Христу?

— Сочетаюсь...

Как-то так говорил отец Василий, что, когда это в папино ухо входило и проходило в голову, замирал там протест против того, что видели глаза. Ма-те-ри-а-лизм шипел — и только. Папа забылся — вдруг мама тыкает его в живот и шепчет: «Читай», — и отец Василий, увидел папа, смотрит на него внимательно. Тут все, что набрасывалось в храме на маму, набросилось на папу. Мама, глядя на отца Василия, поняла, что тот видит внутреннее борение ее мужа, и еще она увидела шевелящиеся губы отца Василия: он молился. Папа, запинаясь, вычитал-таки Символ Православной веры.

Сияла Таня, стоя в тазу, так что даже папа улыбнулся такой улыбкой, какой он улыбался, когда Катей был очень доволен и умилен. Когда же отец Василий облил ее водой, она засмеялась таким счастливым смехом, что мама вытерла слезы, показавшиеся на ее глазах.

— А что мне теперь делать? — спросила Таня, когда Таинство закончилось и она уже была одета и с крестиком на шее.

— Как что? — радостно сказал ей отец Василий. — Жить! А теперь беги к зеркалу!

Завороженно смотрела Таня на свое блистающее отражение: даже легкое розовое сияние виднелось вокруг головы.

— Ну! — Мама пихнула папу в бок, ничего не прибавив к этому «ну».

— М-да, — сказал папа.

— Ин-те-рес-нень-ко, — закончила за него Катя. И тут уж все втроем рассмеялись.

«Дзинь-дзинь...» — заверещал дверной звонок. Папа открыл дверь и увидел переводящего дух человека. Видно было, что он хочет что-то сказать, но воздуха ему нехватает. Наконец он произнес:

— Где моя дочь?

Папа понял, что перед ним Танин отец. А предыстория этого визита такова: когда Таня выскользнула из дому, родители поутихли (гости все же пришли), но мама вдруг встала из-за стола, кивком головы вызвала папу и сказала ему:

— Иди ищи Татьяну: я чувствую недоброе.

— Да что ты... — заикнулся было тот: очень ему не хотелось уходить от застолья. Мама Тани взглянула на него — очень страшные у нее были глаза.

— Иди! — воскликнула она.

У Таниных бесов, что были развешаны по квартире, тоже, как показалось папе, морды погрустнели.

— А что ты недоброе чувствуешь? — шепотом спросил он.

— Иди, — только и смогла вымолвить Танина мама. Рукой она держалась за сердце. И тут тревога и страх из ее глаз влетели в папины и — ух! — его по голове. Танин папа стремительно сорвался в погоню. Он бессмысленно носился по улицам, пугая прохожих, пока, наконец, не вспомнил про ее рассказ о зеркале. Минут пятнадцать метался в поисках Катиной квартиры. И вот он здесь. Папа указал ему на бабушкину комнату. Когда Танин папа увидел свою дочь перед зеркалом, он успокоился немного, а когда подошел к ней, чтобы взять ее за руку, и сам на себя посмотрел, подпрыгнул сначала, вскрикнул, а потом приблизил лицо вплотную к зеркалу:

— Гляди-ка, такой же, как ты рисуешь.

— Я уже сказала тебе, — ответила Таня, — что рисовать их больше не буду, а тебе надо креститься: ты же некрещеный, иначе был бы такой, как я.

И взорвались в Танином папе те силы, что выкинули его из дому и гоняли по улицам.

— Уж не крестилась ли ты здесь?! — закричал он. И заскребло по коже, заныло по костям: «Опоздал!»

— Да, папа, меня окрестили, — ответила Таня. — Ты посмотри на меня в зеркало.

Но Танин папа дернул дочку за руку и выскочил в большую комнату. Едва не сшиб притом стоящих в двери остальных присутствующих.

— Вы... — Танин папа злобно оглядел всех четверых, — вы ответите за это!

— За что? — спросил отец Василий. — Ваша девочка сама пришла и попросила. На мне сан священника, я не мог отказать.

Танин папа зыркнул на дочь, словно хотел застрелить ее глазами, и рявкнул отцу Василию:

— Поп! Мракобесина! Не имеешь права на дому крестить! Всех... — словно вспомнив что-то, он дернулся и запустил руку Тане за шиворот и вытащил крест. Руки его дрожали. Он смотрел на крест, как Таня недавно на беса. Казалось, он сейчас из самого себя выскочит. Мама Тани в это время также сама не своя ходила по комнатам туда-сюда, не обращая внимания на гостей.

— Успокойтесь, — подался к Таниному папе отец Василий, но тот отскочил, точно от прокаженного. В руках у него был крест на веревочке.

— Папа, отдай, — робко пискнула Таня. Она вся уже была в слезах.

А папа ее будто раздумывал, что ему с крестом сотворить: проглотить ли, чтобы его не было, или еще что. И вдруг — р-раз! — и крестик в руках у Кати. Еще мгновение — и она за спиной отца Василия. Танин папа, изумившись нападению, дернулся было в сторону отца Василия, но дорогу ему заступила мама.

— Так, вещественное доказательство похитили! Ну, это вам не поможет. — Злость в его глазах была ужасна.

— Помоги ты лучше себе, чадо, успокойся, — ласково сказал отец Василий.

Тот не ответил, схватил Таню за руку и, проскрипев что-то, убежал.

— Что ж он теперь с ней сделает? — воскликнула мама.

— Ничего, — спокойно сказал отец Василий, — до дому дойдет, угар пройдет, поорет немного, потешит беса, шлепнет девчушку пару раз, ну а этим Христу хвалу воздаст, пострадает девчушка за Христа — и все. И будет думать, как бы меня со свету сжить. Однако это не страшно. Идем? — обратился он затем к папе.

— Куда? — спросил папа, но затем спохватился: — Да, конечно.

Мысли папины прыгали от напиравших событий, смысла их он не постигал и шел сквозь них, как в тумане.

Квартира у отца Василия была почти такая же, как у папиного семейства, только большая и маленькая комнаты были раздельные и имели каждая свой вход в прихожую. Папа и отец Василий вошли в большую. Поразился папа количеству икон на стенах. Стен не было — был сплошной иконостас. И до чего же это было красиво! Папа ойкнул даже, когда вошел. Высокая и худая старая женщина встретила папу поклоном.

— Супруга моя, матушка, — рекомендовал отец Василий. — А это раб Божий Константин, помощник мне на сегодня.

Папа загляделся, рассматривая иконы, — и вдруг в комнату вошли двое. И звонка даже папа не слышал. Мужчина был папиного возраста, очень худой, очень бледный, с выпученными и неживыми, равнодушными до страшноты глазами. Руки его болтались, точно не имели мышц. Его вела пожилая женщина, вид у нее тоже был измученный. Но глаза смотрели живо, хоть и устало, и с тоской.

«Какой же это бесноватый? — подумал папа. — Он еле ноги волочит».

Женщина заплакала. Отец Василий препоручил ее матушке и подошел к папе:

— Слушай внимательно. Возьми крест и надень. Не ерепенься: так надо, потом поймешь. Будешь стоять сзади него и держать за руки. Крепко держать. Изо всех сил.

— Да чего его держать! — возразил папа. — Он еле дышит.

— Он так задышит, что только держись. Ну-ка повтори: «Спаси, Господи, и огради меня Крестом Твоим». Повтори. — Папа буркнул, повторил, отвернувшись. — Вот это и повторяй, когда держать будешь.

— Обойдусь, — сказал папа.

— Нет, не обойдешься. Сам увидишь. Господи, прости мне мое дерзновение, ниспошли благодать Твою на нас, вразуми неразумных.

Меж тем сидящий вялый человек забеспокоился. Папа подошел к нему, поднял, завел ему слегка руки назад, как показал отец Василий, и встал сзади, держа его за локти.

Вялый обернулся, как-то просяще глянул на папу. Безумие полыхнуло из его глаз, но сразу пропало. Папа сосредоточился и сжал локти сильнее. Отец Василий стал спиной к ним и лицом к иконам в правом углу, где зажжены были свечи. И начались заклинательные молитвы. Вялый вдруг дернулся с неожиданной силой, но папа удержал его и сдавил еще сильнее. Вялый обернулся к папе и, вытянув вперед губы, зашипел. Мурашки прошли по папиной спине, на лбу он ощутил пот. Он уперся подбородком в позвоночник вялого и вцепился в его локти мертвой хваткой. Впереди слышался голос отца Василия, но папе было не до него, хотя поначалу он думал вслушиваться. Он вдруг понял, что сила вялого растет, и растет страшно. Он все время оборачивался и сверкал глазами, делая рожи, но папа больше ему в лицо не смотрел. Вдруг папа услышал, как вялый сказал ему:

— Что ты меня держишь, дурак? Я полетать хочу, пусти же. Смотри, плохо тебе будет.

Голос был ровным, будничным и каким-то вкрадчивым. Если бы он был злобным, под стать событию, если бы вялый заорал на него, папа не смутился бы так. Этого он ожидал. Но эта шипящая вкрадчивость и ровность привели его в трепет. В голосе слышна была затаенность чего-то такого необъяснимого и жуткого, что им вдруг овладел панический, смертельный страх, еще миг — и он бы бросил вялого, сорвался и убежал, забыв старое утверждение свое, что человеку с двумя высшими образованиями бесы не страшны.

— Замолчи, гад, — услышал папа свой голос. Это он сам теперь отвечал вялому. В ответ раздался вдруг такой хохот, что папа едва не оглох, ему показалось, что сейчас все иконы попадают. И еще он почувствовал, что его тянет вверх. И снова ровный голос его спросил:

— Ну, что, полетаем?

Столбняк скрутил папу, зубы его застучали, когда он понял, что его не просто тянет, но поднимает вверх. Вот он стоит уже на цыпочках, вот он уже делает глупые движения мысками ботинок, будто зацепиться ими за пол хочет, и вот — нету опоры под ногами. Тогда и вырвалась из него та молитва, которой научил его отец Василий.

— Спаси, Господи, и огради меня Крестом Твоим, — зашептали папины губы.

Вялый задергался в воздухе, руки папины, клещами державшие локти вялого, онемели уже, папа почувствовал, что еще немного — и вялый (да какой он теперь вялый!) вырвется. И тогда — так папа почему-то подумал — случится что-то я ужасное и непоправимое.

— Не уйдешь, гад, — яростно зашептал папа, из последних сил он удерживал локти вялого, которые с каждой минутой становились все крепче и рвали клещи папиных рук.

Такой же нечеловеческий хохот, как в первый раз, раскатился по комнате, только еще сильнее. И затвердили папины уста уже вслух, почти криком оградительную молитву. Голос отца Василия тоже стал громче.

— Летим, летим, держи крепче, дурак, вместе летим! — снова заверещало над папиной головой, на которой волосы зашевелились от этого призыва.

Вдруг вялый издал кошмарный вопль, руки его рывком ликвидировали папин захват, и папа полетел на пол; вялый же взмыл вверх, стукнулся головой в потолок и рухнул на папу. Из вопящего рта вялого вырвался красно-огненный шар, похожий на шаровую молнию. С воем, похожим на смесь свинячьего предсмертного визга и рычания льва, шар ринулся к окну, с треском врезался в него и взорвался, рассыпался. На окне осталась черная размазанная клякса, а в комнате завоняло тухлыми яйцами. Вялый валялся рядом с папой, с закрытыми глазами. Но бледности на лице не было, наоборот, оно было румяно и даже, казалось, улыбалось. Папа же лежал ни жив ни мертв. «Уж не почудилось ли все это?» — думал он. Сил не было даже подняться, дрожь челюсти не проходила, весь он был точно ватный. Подошел отец Василий и подал ему руку:

— Вставай, раб Божий Константин. — Рука у отца Василия оказалась очень твердая и сильная. — Вот и справились, с Божией помощью, — просто сказал он.

— Что это был за шар? — спросил папа.

— Шар-то? Бес. Десять лет сидел внутри этого несчастного и мучил его. И вот предстательством святителя Василия Великого изгнали его вон. Сей раб Божий тоже ведь Василий, общий у нас покровитель небесный.

— А почему бес в зеркале на черта похож, а тут — шар?

— Ах, Константин, это адское отродье, — отец Василий перекрестился, — любую личину принимать может. Даже в образе Христа явиться может, прости меня, Господи. Только в образе Богородицы не может. Сыном Ее, Спасителем нашим, отнята у него такая возможность.

— А может быть, все это бред, сон? А может, все это почудилось, а?

Отец Василий обнял папу за плечи и сказал проникновенно:

— Нет, дорогой, все виденное тобою — явь. Ах, как бы я хотел, чтобы Дух Святой из моих уст для тебя говорил, а не словеса мои невесомые. Но не по мне мера. Доверяй сердцу и совести больше, чем глазам и ушам, а уж если глаза и уши подтверждают голос сердца и совести, куда ж от этого спрятаться, а, Константин? — рассмеялся отец Василий. Но папе не улыбалось и не смеялось. Он почесал голову.

— Так что ж, во мне тоже бес сидит?

— Почему? Бес в зеркале, я думаю, это образ души твоей черной, без Бога неприкаянной и сиротливой. Сиротка-то она по своей воле; ох и легкая такая сиротка добыча для лукавого! — Отец Василий опять перекрестился. — Давай поднимать человека.

Исцеленный Василий открыл глаза. Ах, какие замечательные были теперь у него глаза! Выпученность пропала, ясность и спокойствие выражали они. Папа и отец Василий подняли его. Стоять он не мог, и они посадили его на стул. Тот улыбнулся и сказал шепотом:

— Спаси вас Господи. Все?

— Все, — отвечал ему отец Василий. — Слава Богу и угоднику Его Святителю Василию, все.

Взгляд исцеленного остановился на кляксе на окне:

— Это он?

— Да, блюди теперь себя, молись, в храм ходи, причащайся чаще.

Исцеленный Василий перекрестился. Видно было, как силы наполняли его. Вот он уже встал.

Радость же старушки, что привела его, не поддавалась описанию. Она висла на отце Василии, целовала его одеяние, плакала, падала перед ним на колени и пыталась целовать ему ноги. Наконец, отец Василий приструнил ее, и она, взяв под руку исцеленного Василия, ушла. Матушка же отца сотворила крестное знамение и начала очищать окно.

— Все, раб Божий Константин, — сказал отец Василий, радостно улыбнулся и расставил широко руки. — Обедать будешь с нами.

— Нет, отец, — сказал папа, — я домой пойду, я что-то не в себе.

— Понимаю, не держу. Иди себе с Богом. Бог даст, свидимся еще, и не раз. Огромное тебе спасибо.

— Да что там, — буркнул папа, — руками держать — нехитрое дело... М-да-а, дела... До свидания.

— С праздником, дорогой. Ангела Хранителя тебе в дорогу.

Домой папа шел, шатаясь, точно пьяный. Он смотрел на солнце, на людей, на деревья, нюхал весенний воздух и видел перед собой летящего в потолок вялого, а в носу стоял запах тухлых яиц. Папа боднул воздух головой, отгоняя наваждение. Остановился и закурил. «Ну и денек! Благовещение!» Он поправил на себе галстук, и сразу вспомнилась боль на шее там, дома у зеркала, когда отец Василий крикнул: «Сгинь, проклятый!» Папа сел на грязную скамейку, откинулся на ее спинку и прикрыл глаза. «Посижу полчасика», — решил он.

А в доме у него творилось следующее: хлынул поток жаждущих постоять у зеркала, на беса своего посмотреть. Во-первых, та бабуся, постоянно крестящаяся (а точнее, рукой вертящая), возвестила всем, кого нашла, про «бесову квартиру» и обозвала населяющих ее охальниками, что только усилило интерес. Во-вторых, Васина ватага разнесла новость по всем дворам среди ребят, а ребята — родителям, а те — знакомым.

Первыми начали паломничество бабуськи и дети. Охание, гвалт, всхлипывания и веселье царили около зеркала в бабушкиной комнате. Едва до драки не дошло меж двух бабусь, из коих одна походила на бабу-ягу, а другая на змея-горыныча.

— Слава Тебе, Господи, она страшней, — сказала та, что была как змей-горыныч. Бабе-яге же это не понравилось, особенно упоминание всуе Бога, и она пихнула змея-горыныча весьма сильно. Хорошо, мама вовремя подошла, выдворила обеих. Приходили нетрезвые мужики от пивного ларька, дикими глазами таращились на свои свиные зеленые головы с рогами и шерстью, одни при этом хохотали, другие трезвели, но из этих никто не ужасался. Была пожилая учительница, еще маму в школе истории учившая. Она пришла важная, с орденом и снисходительно сказала:

— Сейчас разберемся.

Когда же она встала к зеркалу, мама впервые за день рассмеялась. И хоть нехорошо над чужим бесом смеяться, когда твой недалече, не могла она удержаться. Башка в зеркале резко расширялась вверху — точно горшок огромный перевернутый торчал на шее учительницы. Да еще то удлинялся, то укорачивался. Косые нестрашные глазищи размером с тарелку хлопали веками- веерами, носище морщился и крутил дырами-ноздрями, маленький же ротик кривлялся и чмокал. Учительница не испугалась, а, ошарашенно раскрыв рот и глаза, очень удивлялась и вскоре спросила:

— Это что же такое, Маша?

— Это вы, тетя, — высунулась Катя из- за мамы.

— Как — я?! — возмутилась учительница.

— Да уж вы, и никто другой. — Мама пожала плечами и встала рядом. Учительница вскрикнула:

— Ай да красавица!

Катя не стерпела и встала рядом с мамой.

— Это Тело Христово оберегает нас от беса, — сказала она.

— Что? — спросила учительница. Так спросила, будто Катя у доски сказала глупость и сейчас она ей «двойку» поставит.

И вдруг над этими тремя головами возникла четвертая. Ахнули все четыре головы, а три — мамина, Катина и учительницы — обернулись назад: сзади стоял Васин дедушка и недоуменно вглядывался в свое страшенное отражение. Васин дедушка занимал какой-то очень высокий пост. Родители Васи ему пожаловались, и он явился сам — удостовериться. Насмотревшись, он сказал маме:

— А зеркало-то вам надо сдать куда следует.

— Это куда это «куда следует»? — отозвалась Катя и добавила: — А как вы к нам вошли?

— Дверь незаперта, — важно ответил Васин дедушка, — а сдать туда, где с этим разберутся, откуда такая штучка, — он ткнул рукой в зеркало.

— Совершенно с вами согласна, — засуетилась учительница. От ее важности и следа не осталось. — Это ж прямо поповщина, идеологическая диверсия получается.

— А ну-ка, уходите оба! — скомандовала мама.

— Не ожидала от тебя, Маша, — причитала учительница, уходя. Она возмущалась не грубым «уходите», а существованием зеркала. И как это оно смело существовать и людям чертом тыкать?!

— Мы-то уйдем, другие придут, — загадочно сказал Васин дедушка.

— Пусть приходят, — ответила ему Катя, — наше зеркало всем правду скажет.

— Вот-вот, мы еще посмотрим, что это за правда, — говорил дедушка Васин, почти подталкиваемый мамой к двери.

— А правда везде одна — Божья правда.

Старая учительница всем телом обернулась к Кате, а Васин дедушка недобро смерил Катю и маму глазами и усмехнулся.

— Какая правда?! — шипящим полушепотом спросила учительница.

— Божья, — ответила Катя. Она даже испугалась немного.

— Нет такой правды, — назидательно отчеканила учительница.

— Как же нет? — удивилась Катя.— Вы ж ее только что в зеркале видели.

— Разберемся, разберемся — и с зеркалом, и с вами, — сказал Васин дедушка и вышел, увлекая за собой старую учительницу.

— Почему они так, мама, а?

Мама вздохнула и вдруг улыбнулась:

— Бог шельму метит.

— Так бабушка говорила. А ты вчера тоже шельмой была?

— Да, — мама рассмеялась и долго не могла успокоиться.

В это время вернулся папа.

— Смеетесь? — спросил он просто так.

— Ну? — в один голос воскликнули мама и Катя. — Что?

— Слушайте, девоньки, у меня к вам просьба, давайте без вопросов, а? Дайте прийти в себя.

— Папа, а у тебя волосы белые, — заметила Катя.

— Ой, — выдохнула мама, — поседел. Целый клок седой. Катерина, давай кормить отца.

Но снова звонок — милиционер пришел.

— Что случилось? Вы к нам? — испуганно спросила мама.

— К вам, — милиционер стушевался. — Зеркало посмотреть. Тут черт-те что болтают, пожаловались... Посмотреть-то можно?

— Входите. А кто ж это жалуется? — спросил папа, подходя к милиционеру.

— Да вот, — милиционер достал бумажку.

Из бумажки выяснилось, что жалобщиками была Васина старшая родня.

— Так, — задумчиво сказал папа. — Проходите, сами посмотрите.

Милиционер так отпрянул от зеркала, что если бы не кровать сзади, на которую он плюхнулся, то наверняка б зашиб голову об стену. Посидел так, потаращился, поднялся, крадущимся шагом подошел опять, приблизил лицо к бесовской харе и стал изучать. Хорошо, что у милиции нервы крепкие.

— М-да-а, — почти восхищенно проговорил он, — вот это морда. Как же это она получается, а?

Папа пожал плечами:

— Кто его знает? Тещино наследство. Стоит в моей собственной квартире. Какие могут быть жалобы?

Милиционер вспомнил про бумажки.

— Жалобы могут быть на все, — многозначительно сказал он. — Ну, да ладно, эти жалобы мы оставим без внимания, потому как — действительно глупо. А зеркальце — класс.

Так и не поняли толком папа, мама и Катя, скорбел он или восхищался. После ухода милиционера папа приклеил на двери записку: «Зеркало увезли. Просьба не беспокоить», — и велел не открывать на звонки.

— Девоньки, — воззвал он к маме и Кате, — если я не полежу, то сойду с ума! И обедайте без меня: я сейчас не могу.

Катя с мамой поняли его. Папа доплелся до кровати, снял ботинки, лег и сразу же уснул. Мама подошла, посмотрела внимательно на клок седых волос у него, и слезы вдруг полились по ее щекам. Зазвонил телефон. Мама шумно вздохнула, отерла щеки и взяла трубку. Звонил отец Василий:

— Как настроение вашего супруга?

— Он спит. Он поседел, — сказала мама.

Немного помолчав, отец Василий спросил:

— Вы этим расстроены?

Мама пожала плечами, забыв, что говорит по телефону.

— А вы не расстраивайтесь, — сказал отец Василий, не дождавшись ответа, — лучше седым прийти к Богу, чем быть для всех красавцем, а на деле походить на беса.

— В самом деле был бесноватый?

— Да.

— Вылечили?

— Вылечили, и ваш муж присутствовал и помогал: он держал его.

— Представляю, — прошептала мама.

— Нет, не представляете; и не надо. Не надо вам думать о бесах и бесноватых — надо думать о себе.

— Я понимаю.

— Простите меня, окаянного. С праздником.

— И вас также.

— О чем ты говорила с батюшкой Василием, мама? — спросила Катя.

— О папе и о себе.

— А обо мне?

— Да про тебя и так ясно.

— Что ясно?

— Ясно, что у тебя все чисто и ясно, — мама вздохнула и погладила Катю по голове.

— А у тебя и у папы?

Мама с любовью посмотрела на мужа, подошла к нему, погладила по голове.

— Бог даст, и у нас все будет так же. Давай посидим помолчим, пусть папа поспит.

Папа же спал так, что хоть стреляй — не разбудишь. И как только он заснул, сразу увидел своего врага — Понырева. Понырев почему-то ехидно улыбался.

— Что ты улыбаешься? — спросил папа.

— А у меня вот что есть, — сказал Понырев и показал папе сначала золотую монетку, а потом язык.

Папа ему тоже язык показал и спросил:

— А где ты ее взял?

— А мне ее двойник дал. — Рядом с Поныревым возникло зеркало, точно такое же, как бабушкино. — Вот этот двойник, — из зеркала высунулась бесовская харя и заржала. — Спроси у своего, он тебе тоже даст. Это ж он тебе отдаст твою монетку.

— А если моя, то почему она у него?

— А так положено.

Рядом с папой появилось такое же зеркало, а в зеркале его знакомое отражение.

— Чего тебе? — спросила морда папу.

— Отдай монетку.

— А зачем?

— Тебя забыл спросить! Она моя.

— Бери, раз твоя, — ответил тот и гадко засмеялся.

Монета красиво поблескивала золотом и приятно тяжелила руку. Вдруг папа заметил, что бес из зеркала Понырева подозвал того когтем и что-то ему шепчет.

— Что он шепчет? — спросил папа своего.

Тот опять дико захохотал.

— И почему вы все хохочете?

— Так весело жить, на вас глядючи, у-тю-тю, радость ты моя, — морда высунулась из зеркала и потянулась к папе. Тот отшатнулся.

— Пошел! Говори, что он Поныреву шепчет.

— А шепчет он вот что: беги, говорит, Понырев, скорей, вон там, у берега мыльной реки, сидит волшебник; кто ему первый монетку свою отдаст, тому волшебник вечную жизнь подарит.

— Как вечную?

— Два института кончил, а такого не знаешь. Значит, никогда не умрет человек.

— А что же ты мне такого не шепчешь?

— Я тебе говорю громко, чего мне шептать, беги скорее, смотри, Понырев уже припустился! Опережай.

— Не врешь?

— Гхо-хо-хо! Я никогда не вру.

Послушал папа бесовского совета, ни о чем не подумал и помчался во весь дух. Догнал-таки папа Понырева и спрашивает:

— Ты куда?

— А ты куда?

— Нет, ты мне скажи, я первый спросил, — сказал, задыхаясь, папа и попытался ткнуть Понырева в спину. Тот в ответ ускорил бег.

Наконец папа догнал его и повалил. Но и сам не удержался. Рухнули они оба в пыль и грязь. Вскочили и давай бить друг друга.

— Ты почему дерешься? — вскричал вдруг Понырев, едва переводя дыхание.

— А ты? — спросил в ответ папа, выплюнув изо рта землю.

— Ты первый начал.

— А ты что бежишь, вечной жизни захотел?

— Захотел, а тебе-то что?

— А то! Не один ты такого хочешь. Жребий бросим.

И снова пошла драка. Отволтузили друг друга до синяков и встали друг против друга обессиленные, едва дыша.

— Пойдем вдвоем, там видно будет, — сказал папа.

— Пойдем, — согласился Понырев.

У речки, от которой шел пар и по которой белыми горами плыла благоухающая пена, сидел кто-то лицом к реке. «Волшебник!» — стукнуло обоим в голову. Волшебник повернулся к реке задом, к ним передом. Понырев с папой слегка отпрянули —лицо волшебника было закрыто маской. Обыкновенной маской, что в магазинах продается. А маска была — свинячья мордочка с пятачком.

«Почему он в маске?» — подумали оба.

— Подойдите, — сказал волшебник и протянул руку, как нищие у храмов протягивают. — Кто из вас первый?

Дернулись было оба, но замерли вдруг. Только дернулись. Что-то остановило обоих.

— Что застыли? — спросила маска.

Папа вынул монетку, Понырев тоже. И когда сжал ее папа в кулаке, ему почудилось, будто кто-то сжал его сердце. Он сдавил монетку сильнее, и сердцу его больнее стало. Он развернул ладонь и посмотрел на монетку внимательно. «Да ведь это же не монетка, это душа моя», — вдруг сказал папе внутренний голос. И что за голос такой? Может быть, это голос совести, который и в самом последнем разбойнике не угасает. Совесть знает про нас все, всегда говорит только правду и добро и зло видит в истинном их свете. Каждую пакость, которую мы сотворим, и как бы мы ни оправдывали себя, она, задавленная, забытая, всегда назовет пакостью. И будет зудить, и шептать, и напоминать, и напоминать, и — не спрятаться от нее. «Да. Это — моя душа», — папа теперь ошеломленно и со страхом смотрел на монетку. А почему она в виде золотой монетки?

— Так, кто первый, считаю до трех! — гаркнула вдруг маска. — Раз, два, три!..

Понырев и папа стояли не шелохнувшись.

— Как знаете. — Из-под маски раздался зевающий звук. — Можете реку мыльную переплыть: вон там, — волшебник махнул рукой, указывая куда-то вдаль, — тоже вечную жизнь дают.

— Ишь ты! — сказал Понырев. — А почему река мыльная?

— А они там, на том берегу, чистоту любят, — прогундосило из-под маски.

Папа и Понырев оглядели друг друга. Носы разбиты, руки в ссадинах, и чего только не налипло на них, пока тузили друг друга.

— Это что ж, раздеваться надо? — спросил Понырев.

— Точно, — сказала маска и захохотала.

Папа пощупал воду, она была горячая. Заныло у папы под сердцем, захотелось на тот берег. Тот же голос, что про душу говорил, сейчас заставлял оставить на берегу всю свою грязь, прыгать в реку и плыть.

— Да будет вам, — сказала маска. — Давайте ваши монетки. У обоих возьму. Это ведь зеркальщики ваши пошутили. Я щедрый. Мне все равно, кто первый. Вот, — и волшебник жестом фокусника выхватил откуда-то из-под себя два громадных черных покрывала. На покрывалах мерцали, светились белые пятиконечные звезды. — Это плащи вечной жизни.

— А не надуете? — спросил Понырев.

Под маской опять захохотало:

— Да проверяйте. Наш товар с гарантией.

И волшебник бросил каждому по плащу. Надели их папа с Поныревым и смотрят друг на друга недоуменно.

— Ну и что? — спросил папа. — Как проверим-то? Вечность сидеть тут и ждать?

— Не надо вечность ждать, — хохотнул волшебник, опять откуда-то из-под себя вынул саблю, подошел к обоим, размахнулся да как ударит по папиной и поныревской шеям.

Сабля прошла сквозь шеи, будто они из воздуха были. И головы остались на месте, и синяков никаких. Только очень больно полоснуло по шее, будто кто тонкой плетью стегнул. Вскрикнули оба, схватились за шеи — крови не было.

— Вот это да, — восхищенно сказал Понырев, — а... а... это, она настоящая? — Понырев указал на саблю.

— Снимайте плащи, — сказал волшебник.

И когда они их скинули, подал саблю. Понырев едва дотронулся до острия, как из пальца хлынула кровь. Сабля была острее бритвы. Понырев отдал саблю, быстро схватил и надел плащ, судорожно стал рыться в кармане, достал монетку и отдал волшебнику.

— А ты? — обратился волшебник к папе.

Заныло опять у папы под сердцем, посмотрел он за реку, куда его так сильно тянуло, и вновь услышал прежний голос: «Безумец! Кому душу отдаешь? Сбрасывай с себя свои грязные, ветхие одежды, плыви; горячо будет, пощиплет, но этот путь стоит того».

— Ох-хо-хо, — засмеялся счастливо Понырев и поднял руки, — я теперь бессмертный!

Этот крик «бессмертный» задавил голос в папе. Он одним махом накинул плащ со звездами и протянул монетку волшебнику. Тот схватил ее, сорвал с себя маску, и победный вопль-хохот помчался в поднебесье из отвратительной пасти. Перед папой и Поныревым стоял невероятных размеров бес. Вмиг он вырос до высоты телеграфного столба. Теперь шутовская свинячья маска и на коготь его не налезла бы. Морда же его — это нечто неописуемое! Сверху сплющенная и вытянутая вперед, какая-то обезьяно-свинячья, она от уха до уха рассекалась громадной огнедышащей пастью. Перепончатые крылья из-за спины рвали воздух, и папу и Понырева сдуло с ног, и они, сидя на грязной земле, безумно таращились на диво. Вдруг откуда-то сверху к копытам этой отвратительной громадины упал светящийся шар. «Тот, из Василия вялого изгнанный», — сразу подумалось папе. Шар рассыпался у копыт и, источая зловоние, обернулся маленьким бесенком.

— Повелитель! — заголосил бесенок. Голос у него был очень громкий и хриплый. — Меня изгнали! Проклятый Василий изгнал! Я был бессилен! А вот этот держал меня!

Страх парализовал папу.

В лапах повелителя оказалась огромная плеть, и давай он ею хлестать бесенка. Тот дико завопил, завизжал. Наконец, повелитель отбросил бесенка, изрыгнул громоподобный рев и зашагал прочь так, что земля затряслась.

— Я тебе сейчас покажу! — закричал, поднимаясь, бесенок и стал приступать к папе.

Папа не был трусом и приготовился защищаться. Бесенок не доходил ему до пояса.

— Я тебе сейчас сам покажу! — закричал ему в ответ папа.

И вдруг этот мерзкий малыш одной лапой хватает папу, другой Понырева и швыряет их с такой силой, что у папы захолонуло все, когда он полетел кубарем. Ай да сила у малыша! Пролетев метров десять, папа и Понырев упали на камни и покатились по откосу в пропасть. Ни откоса, ни пропасти не было, пока папа и Понырев бежали к волшебнику, чтобы продать свои души за бессмертие. Катились они по склону на дно пропасти, а за ними лавиной несся камнепад из гигантских валунов.

— А-а-а! — вопил Понырев.

— О-о! — подхватил крик папа.

Два огромных камня, каждый с купеческую подушку, оборвали крики, врезавшись на огромной скорости им в головы. Страшная, неведомая дотоле боль вонзилась в папину голову. Невыносимая, уничтожающая боль. Но — через несколько секунд после удара, который сплющил бы слона, папа сидел на земле, раскинув ноги, и, слабо соображая, смотрел на камни, валявшиеся рядом. Он был жив. Боль хоть и не проходила, но стала тише. «М-да, и правда, что ли, бессмертен я?» Рядом захныкал Понырев:

— А я думал, что и больно теперь никогда не будет. И что же, мой зуб больной так же будет болеть?

— Конечно, — раздался ответ, и из воздуха возник зеркальный бес Понырева, — еще как будет!

— Где мы? — спросил его папа.

— В аду, — сказал кто-то рядом с папой, и тут же появился его знакомый страшила из зеркала.

— В каком аду? — удивился папа.

— В обыкновенном, — захохотал бес, — сам увидишь.

— А-а... разве он есть?

Еще ужаснее захохотал бес:

— Иди смотри, теперь ты вечный жилец здесь, а я твой «ангел-хранитель», ох-хо-хо-хо-грьи!

— Обманули! — закричал папа. — Я не здесь, я дома хочу вечно жить!

— Ох-хо-хо-хо... — раскатилось по аду.

Не помня себя, папа бросился бежать по откосу вверх, забыв про Понырева и про все на свете. Наконец, выдохся и остановился. Куда он попал? Он стоял на краю обрыва. Он взглянул вниз и обмер: далеко-далеко внизу видны были крохотные точки. «Люди, наверное», — подумал папа. Он понял, что смотрит с такой высоты, с какой смотрел однажды из окна реактивного «Ту-154», когда летел в Сочи.

— Смотришь? — раздался рядом знакомый противный голос.

Тут как тут бес- «хранитель».

— Что там? — спросил папа.

— Там люди, такие же, как ты.

— А как туда попасть?

— Прыгай.

Папа отшатнулся:

— Да что ты?!

— Ты же бессмертен.

— Нет! — По всему телу папы прошелся холод от одной мысли о таком падении. «Умру от разрыва сердца, и никакие бесы не помогут».

И вдруг копыто «хранителя» поддело папу сзади, и папа понял, что он летит вниз. Злорадный хохот понесся ему вслед. Поток воздуха кляпом заткнул его открытый рот, заткнул вырвавшийся крик ужаса. Папе показалось, что его сердце разрывалось двадцать раз, сила страха, рвавшего его нервы, давно превзошла их прочность. Но он был жив и летел навстречу страшной земле. «На куски разнесет!» И вдруг он увидел, что падает на огромные шесты, воткнутые в землю. Все чувства на земле, которые выражают страдания человеческие, все-все-все до единого охватили папину душу, которую он продал бесу! Еще миг — и будет удар. Шесты! Острия! Острия! Он рухнул прямо на заостренный шест, был отброшен вверх и шлепнулся наземь. Боль от острия была выше того, что может вынести человек. Папа даже завыл.

— С приземлением, — произнес мрачный человеческий голос.

Папа обернулся. Перед ним стоял человек в шинели до пят, островерхой шапке и с винтовкой.

— Зачем здесь шесты?

— Я воткнул,— сказал человек с винтовкой. — Надоели прыгуны-самоубийцы.

— Я не самоубийца! Меня мой бес спихнул.

— Мне все равно. Уходи отсюда.

— Почему это ты гонишь? А почему ты с винтовкой?

— А мы неразлучные с ней были там, неразлучны и здесь, — человек мрачно ухмыльнулся.

— Где там?

— На земле, когда живой был.

— Как это, «когда живой был»?

— Так мы же здесь все мертвые.

— Как?! Я живой!

Человек ухмыльнулся еще мрачней:

— Здесь все мертвые.

— И что же теперь будет?.. — Папа со страхом и надеждой посмотрел на человека.

— Назад пути нет. Мы здесь навечно. Уходи отсюда. А то привяжу и костер под тобой разожгу лет на сто, а там посмотрим. — Все так же страшно ухмыляясь, человек с винтовкой поднял ее, щелкнул затвором, прицелился и выстрелил в оторопевшего несчастного папу. Папу стукнуло по голове, и теперь он познал новую, особую боль, когда раскалывается на куски череп. Череп остался цел, но боль была адская, и папа, что называется, остервенел. Он схватил булыжник, самый большой, какой мог поднять (много их здесь валялось), и что было мочи швырнул в голову ухмылялы. Тот скрипнул зубами, издал воинственный вопль и, весь перекосившись от злобы и досады, кинулся с винтовкой наперевес на папу. Недолго сопротивлялся папа, выдохся и был вдоль и поперек исколот штыком и истоптан сапогами. Но, когда он увидел в руках своего мучителя веревку, силы снова вернулись к нему. И откуда только взялись? Видно, одна лишь мысль о столетнем поджаривании на костре способна чудо сотворить. Папа вскочил и, отбив атаку штыка и увернувшись от петли, ринулся напролом через репейник. И бежал он быстрее, чем когда за Поныревым гнался. Но потом свалился и закрыл глаза. Воздуха в легких не было, дышать было нечем, да еще и страх не оставлял: а вдруг тот, с винтовкой, догонит? Сил уже не было совершенно, ничто не могло поднять папу. Сплющенный камнем, проткнутый кольями, застреленный и заколотый, папа лежал живой и невредимый и уже равнодушно думал: что-то еще впереди?

— Привыкаешь? — Он снова увидел рядом своего «хранителя». — Вставай, пойдем, покажу тебе все, облегчу участь немного.

— Не могу.

Бес когтем поднял папу и поставил на ноги. Ноги подкашивались, его шатало.

— Сковородок, на которых наш брат поджаривает вашего брата, здесь нет. Это все сказки. Гр-ы-ы! Здесь только ваш брат друг друга иногда поджаривает, ох-гро-хо-хо... Пошли!

Папа вздохнул, и ему в нос ударило запахом тухлых яиц.

— Не зажимай нос. Этот аромат здесь вечный, не спрячешься! Ох-хо-хо-хо!.. Взгляни наверх, брось камень.

Папа бросил. Камень пролетел метров пять всего, стукнулся со звоном обо что-то и упал.

— Потолок, — сказал бес.

— Как потолок?! А разве не небо?

— Неба здесь нет, небо там, — бес простер руку вправо, скала исчезла, и папа увидел далеко-далеко реку, а за рекой какой-то купол из света... «Эх, дурак», — сказал голос внутри. Бес махнул рукой, и видение исчезло. — А вон, видишь, сараи из досок, а вокруг люди? Это возвращенцы.

— Как возвращенцы?

— А так. Возвратиться желают, — на беса напал смех. — И они, — продолжил он, отсмеявшись, — потолок долбят, куски изучают, люк хотят продолбить и обратно в жизнь удрать.

— Так мы все здесь, правда, мертвые?

— Самые что ни на есть, натурально мертвые.

— Обманщик, злодей... — не успел договорить папа всего: страшной силы удары плети обрушились вдруг на него. Такой силы, что удары штыка булавочными уколами показались. Папа сжался на земле в комочек и закрыл голову руками.

— Проси прощения!

— Нет! — вскричал папа, губы его упирались в землю, руки все уже были исполосованы... ужасно, в общем.

— Гляди, — заржал бес, — я ведь могу так тоже сто лет, а то и больше. Я не устаю! Ох-хо-хо-гки...

— Прости! — выкрикнул папа в отчаянии.

Снова он был поднят когтем за шиворот, и как ни в чем не бывало бес продолжал путь и рассказ.

— А как же они вырваться могут, если мертвые? — спросил папа, с ненавистью глянув на страшную морду.

— А никак. Да ведь им не вдолбишь. Ученые! Ох-гри-хы... Вон тот, глава их, шестьсот лет уже этим занят. И пусть! У нас свобода, никому ничего не возбраняется. Однажды Чингисхан весь ад поработил, почти под всеми костры поразложил, пока его свои же кунаки самого не повесили. Кутерьма была. А Чингисхан до сих пор висит. Никто не снимает. Вон он.

— Настоящий?! — вырвалось у папы.

— Самый что ни на есть.

Виселицы, костры с орущими виднелись тут и там. Около виселиц часто толпились люди и еще камнями побивали висящих. Висящий на столбе — лица его было никак не разглядеть — отчаянно орал временами что-то и дрыгал ногами.

— Если хочешь, сними его, здесь свобода, только тогда тебя за него повесят, лет этак на триста, х-хр-гы... А то и навечно, коли сердобольного на тебя не найдется. Не любят его здесь, да и никто никого не любит, ибо у нас — право сильного.

— А вы куда смотрите?

— Мы-то? А на вас — ох-хо-хо... А вон Иван Грозный сидит.

— Тоже настоящий?!

— Ну да, мертвый и настоящий, как и ты.

Заскулило у папы под сердцем от напоминания о себе.

— А кто вокруг Ивана Грозного толпится?

— Любопытные. Те, что недавно сюда попали. Вроде тебя.

Иван Грозный молча сидел на бревне в роскошном царском одеянии и величественно и скорбно смотрел перед собой.

— Да не зажимай нос, говорю, все равно без толку. О, Якову Бомелию нижайший поклон. Трехсотый способ не изобрели еще? Ох-хо-хо... — Тот, к кому обращался бес, сплюнул и отвернулся.

— Кто это?

— Отравитель при дворе Грозного. Изобрел уже двести девяносто девять способов, как покончить с жизнью, и, увы, ни один не принес результата — живой по-прежнему, ох-хо-хо...

— А что ж ты его-то плетью не огрел за плевок, как меня?

— А ты просишь? Тогда я с удовольствием,

— Да не... — залепетал папа, но на самоубийцу-изобретателя уже обрушилась плеть, и, только когда тот завопил: «Прости!» — они пошли дальше.

— А если кто попросит, чтобы ты меня так?

— Непременно исполню просьбу, я отзывчивый, — осклабился «хранитель». — А вон, пожалуйста, окно в живой мир.

— Где?!

— Видишь толпищу?

И папа увидел. Над толпой в потолке был огромный прозрачный проем, будто стеклянный. По нему туда-сюда шли люди, разговаривали — слышен был их говор. Вон пожарная вышка, вон церковь — да это Сокольники! По парку гуляли взрослые, дети, ели, пили, хохотали, целовались, дрались. Жили, в общем, каждый в свое удовольствие. Или не в удовольствие.

— Эй, люди! — вдруг закричал окну папа. — Посмотрите сюда! Да посмотрите же себе под ноги! Берегитесь ада!

В ответ — мерзкий хохот рядом. Папа с тоской отвернулся.

— А возвращенцы и окно долбили! Охр-гы-гы!..

— А потолок толстый?

— Беспредельный. Как и все, что ты здесь видишь. А вот наши телеподсматриватели.

— Что-что?

— Телеподсматриватели. Раньше яблочко по блюдечку катали, а теперь вот телевизор. О, видишь, со столба на тебя камеру направили? Тот, значит, что у сарая, сейчас про тебя смотрит. Подойди, посмотри.

В экране телевизора папа увидел... себя. Какой-то обшарпанный человек смотрел, как папа в своем пивном зале пьет вино, пиво, ругается, чепуху всякую говорит, как пьяный домой идет и шатается, к прохожим пристает, как в грязь свалился... Кошмар. Все в точности, что было с ним несколько дней назад. И зачем он это смотрит? Стыдно стало папе. Кругом дерутся любители развлечений за место у экрана.

— Ты тоже можешь посмотреть, как место освободится. А можешь и согнать того, кто послабее. Про любого, кто здесь сидит, всю его жизнь, от начала до конца, можешь увидеть. Все его делишки узреть. Здесь все про всех открыто. Что было тайным, стало явным, даже думы ваши — все здесь.

— М-да-а, — только и смог сказать папа. Ни про кого ничего он смотреть не хотел... Ох, какой гадкий все-таки запах...

— А ты есть не хочешь еще? — спросил «хранитель» с притворным участием.

— Ужасно хочу, — сказал папа. — Ничего себе бессмертие.

— А как же, все твое при тебе, а иначе — неинтересно, ох-хо...

— Почему ты все время ржешь?

— А смешно с вами.

— Дорогу, дорогу, канальи, белым лебедям! — раздалось откуда-то сверху.

Затрепетал «хранитель» папин, заскрежетал и пропал. Оживились вдруг жители ада, забегали, заголосили. Послышался оглушительный треск, и сквозь потолок в ад ворвались белые лебеди.

— За кем? За кем? Меня! Меня возьмите! — раздались крики.

«Что бы это значило?» — Папа тоже вскочил и побежал за теми, которые вздымали руки к лебедям и взывали к ним.

И только один маленький, кругленький, с лысинкой на голове, размахивал руками и кричал:

— Граждане ада, не унижайтесь! Долой лебедей, долой Ангелов! Сомкнем ряды!..

Но на него не обращали внимания. И вот лебеди оказались рядом с Иваном Грозным. Возглас изумления единым выдохом испустили адские жители.

— Меня... меня!.. Я только врал и никого не убивал... Я полторы тысячи лет здесь! Сил больше нет, возьмите!

Эти крики раздавались из гудящей толпы, что обступила Грозного и лебедей. Сам Иван Грозный был изумлен. Откуда-то появились люди в блистающих одеждах, с крыльями. Они подошли к Грозному:

— Иване, домогательства ходатая твоего приняты. Тебя ждет Свет.

Грозный вмиг переменился лицом и зарыдал с восклицаниями:

— О Филипп, о Филипп, о брат мой!.. Миг — и царские одежды Грозного были совлечены с него, причем жители ада бросились их делить и, конечно же, подрались. Иван Грозный облачился в такие же одежды, как на крылатых. Слезы лились по его щекам. Иван Грозный оказался среди лебедей, они взмыли вверх, унося его, в потолке прогрохотало, и посланцы Света скрылись с бывшим узником ада.

— Эх-хе-хе, — вздохнул кто-то рядом с папой.

Он вгляделся — ба! Да это же та старушонка, что рукой перед зеркалом вертела да их квартиру бесовской обозвала.

— Ты-то как здесь, бабка?

— Да как и ты! Видел, что значит молитвенник?..

— Видел, да не понял.

— Да чего ж не понять — святой митрополит Московский Филипп, которого замучил Ивашка Грозный, отмолил у Христа своего мучителя, вымолил для него Царствие Небесное.

— Как? Грозный его замучил, а тот для него Царствие выхлопотал?

— А как же еще, милый? — очень удивленно посмотрела на папу бабуська. — Это же единственная надежа наша, наши молитвенники, там, в живой жизни.

«А кто ж за меня просит? — подумал папа. — Жена и дочь? Да я ж запретил им!» И никто в мире не знает, что он здесь, никто не думает о нем. Да ведь это ужас — что может быть хуже?! Нет даже проблеска надежды, ибо ты сам зарубил ее там, на земле.

— Эй! Вытащите меня отсюда!

Ударились слова о потолок, ахнули по ушам пятерым зевакам, что Чингисхана дразнили.

— О! — заорали они и бросились к папе. — И этого повесим! Лет на тыщу!

Папа оцепенел, но, быстро придя в себя, пустился наутек:

— За что? За что?!

— За то, — спокойно ответил давно молчавший внутренний голос.

Преследователи настигали. Что ж делать-то?! Смрад тухлых яиц, виселицы, кости, телепросматриватели тоже обрели ноги — да за папой. «Все, пропал». И вдруг вспомнил папа, что крест на нем, который отец Василий надел. Но только он хотел взять его в руку, как лапа «хранителя» схватила его кисть, не давая руке приблизиться к кресту. Все!.. Да уж не сплю ли я? Да ведь я же сплю. Сплю! Просыпайся!!!

Папа кузнечиком вспрыгнул с кровати и замер стоя. Что это было? Неужто только сон? Уф! Папа сел на кровать и тихо засмеялся, радуясь, что весь пережитый кошмар — сон. А была, между тем, ночь. Да-да, папа проспал до ночи. Мама и Катя лежали вместе на тахте. Он подошел к ним, нагнулся и вдруг увидел, что с его шеи свисает крест на веревочке. В лунном свете он красиво поблескивал. Папа выпрямился, посмотрел на крест пристально, удовлетворенно гмыкнул и сунул его куда положено — за рубашку.

Нательный крест должен находиться на теле. И пошел спать уже до утра.

Мама спала, обняв Катю. В отличие от папиного, мамин сон был ровен и спокоен. Заснула она тоже сразу — преизобильный все-таки был благовещенский день. Когда папа днем заснул непробудным сном и стал вдруг метаться и кричать, мама с Катей перепугались и бросились будить его. Но разбудить его было невозможно. Зеркало смотреть больше никого не пускали, и день окончился спокойно, если не считать тревожного звонка уже ближе к вечеру. Звонила тетя Лена, сестра дяди Леши.

— Вы что с моим братом сделали? — услышала мама ее очень недовольный голос.

— А что такое?

— Да ночь не спал, с душеловкой своей проклятой возился, фотоаппарат зачем-то ломал, переделывал, а с утра убежал фотографировать куда-то, фотографии уже сделал, по всей комнате развесил. Да на фотографиях-то что! Одни черти. Чертями всю квартиру завешал. Кошмар! Меня сфотографировал, а на фото вместо меня — черт! А все, говорит, ваше стеклышко так чудит. Правда?!

— Правда, — ответила мама и рассказала про бабушкино зеркало и очки.

— Да ну! — воскликнула тетя Лена. — Так мой Алексей-то чего хочет?

— Твой Алексей хочет быть вместо Бога, хочет души делать.

— А что, он у меня умный, — с гордостью сказала тетя Лена.

— Ума-то — палата, да рука коротковата.

— Да уж я говорила ему: брось все это, не на месте у меня сердце.

— Разве может он остановиться, он ведь у тебя одержимый.

— Ох, — вздохнул в трубке голос тети Лены, — это так.

На том и кончили разговор, пожелав друг другу спокойной ночи.

— Мама, ты будешь молиться на ночь? — спросила Катя, когда ложилась спать в положенное время.

— Не знаю, — опять мама почему-то покраснела.

Когда Катя заснула, она прошла в бабушкину комнату. Она снова думала сесть почитать Евангелие, но, не дойдя до стола, открыла комод и достала альбом с фотографиями. Альбом был еще очень красивым, хотя минуло ему уже 100 лет. И фотографиям многим было не на много меньше. Мама уж и не помнила, когда она последний раз смотрела эти фотографии, а письма, конверты какие-то старинные, бумаги она не смотрела никогда. Сейчас же новое чувство охватило ее, когда она села и положила альбом перед собой. Она чувствовала небывалую приятность в душе, что люди, которые в альбоме, — ее род, что все они причастны к ее рождению. Ей вдруг стала очень интересна и важна их прожитая жизнь. То привычное равнодушие к жизни предков, которое всегда было в ней, пропало. Мама никогда не отличалась любознательностью. А сейчас так и рвалось в ней нетерпение скорее окунуться в прошедшее, в историю. Редок нынче интерес к истории. Стараниями ма-те-ри-а-ли-зма (того самого) все знания о я нашем прошлом как бы разложены по ужасно скучным полочкам. Зевота схватывает, когда приближаешься к ним. Но приблизишься еще, посмотришь внимательнее — и исчезает скука. Как интересна и прекрасна, оказывается, наша история, хотя временами и страшна! Но ведь и страшное знать надо. От того, что закроешь глаза, когда страшное увидишь, оно не пропадет, а страшнее для тебя станет, ибо беззащитен ты с закрытыми глазами.

Мама жадно всматривалась в фотографии, в лица на картинках маленьких, красками писанных (и такие были), в лица давно умерших людей. А они будто с укоризной смотрели на маму и вздыхали. И то ладно: лучше поздно, чем никогда... Вот бабушка, мамина мама, совсем молодая. На ней длинное платье со складками. Ах и красивое же платье! Мама с удовольствием бы сейчас такое имела, чтобы в театр ходить. Рядом с бабушкой сидит мамин папа, очень молодой, ладный, с лихими усами, закрученными вверх. Он в военной форме, опирается на шашку. Форма же настолько хороша, что мама не могла оторвать от нее глаз. По фото наискосок шла надпись: «Москва. 1914 год. 29 августа». А мама и не знала, что ее отец, которого она совсем не помнит, воевал в ту войну. Про ту, Первую мировую, войну она почти ничего не знала. Знала только, что она была.

Мама раскрыла одно из писем, что лежали в альбоме. Почерк был ровный, крупный, на конце каждого слова, если оно кончалось согласной буквой, стояла буква «ъ». Поначалу мама путалась с «ъ», но быстро привыкла. Ей даже понравились «ъ», «i» и «θ». Потом она стала читать другие письма и зачиталась, не замечая времени. Это были письма с фронта. С фронта той мировой войны. Мама впервые поняла, какой громадной была война. Она также поняла, что ни один германский вражеский солдат не попрал своими сапогами Русской земли. Отец, всю войну проведший в разных местах ее переднего края, писал то из Галиции, то из Восточной Пруссии, то из Польши. Дальше-то не пустили, значит. Значит, о том, чтобы в Можайске сидеть, и в мечтах у германцев не было! Сильна, значит, была Россия-матушка.

В последнее письмо мама так и впилась глазами: «...меня едва не расстреляли, часа два шумевшая нетрезвая солдатня постановила снять меня с командования батальоном, а нашего командира полка забили едва не до смерти... Половина бывшего моего батальона вообще неизвестно где. Творится ужас и кошмар. Я перестал что-либо понимать. Немцы в нас стреляют, а мы митингуем. Все валится из рук, жить не хочется. Все осатанели и забыли про Бога и Отечество, коему присягу давали. Отречение — это всем нам смерть. Прости за такие строки, молись, жди. Твой Аника-воин. 5/III 1917 г.». По сердцу полоснули маму эти строки, из которых она поняла только одно: отцу было очень плохо. Что это за солдатня такая, как можно в ответ на стрельбу митинговать и что за отречение такое (царское, что ли?) — все это не схватывалось умом, не укладывалось в голове, не воспринималось душой. Ничегошеньки, оказывается, ни про прошлое семьи своей, ни страны своей, что лежала в темноте за окнами, не знала, не ведала мама.

Мама смотрела на фотографию своего отца, когда он уже старый был. Рядом с ним сидит, тоже постаревшая, ее мать и держит на коленях крошечную, грудную еще девочку — это она сама, Мария. Отец седой, испещрен морщинами. Мама уперлась глазами в его глаза. Тяжелый, неулыбчивый взгляд у отца. Мама положила рядом фотографию 1914 года. И даже простонала и головой покачала. Ах, как изменились отцовы глаза! Седина и морщины — следы тридцати с лишним лет. Взгляд тоже, конечно, может постареть, но здесь не старение виной. На той, молодой, фотографии в глазах отца — спокойствие, доброта, открытость, уверенность, что-то еще неуловимое, что можно назвать небоязнью жизни, что бы ни случилось. А тридцать лет спустя — какая-то затаенность, вроде как ожидание подвоха от того, на кого глаза направлены. Маме даже показалось, что от нее ждет подвоха фотографический отец. И запечатленная тревога на всем лице. Вместо уверенности — какая-то угроза, неизвестно кому и за что, смотрит с фото. Никогда до этого не обращала внимания мама на глаза человеческие. И до чего же это интересно, оказывается. Сейчас не объяснила бы мама словами ничего про глаза и лицо отца, но все это отпечаталось в ее сердце. И довольно того.

Мама вздохнула, перевернула толстую страницу и увидала строгий взгляд бородатого человека в эполетах и с крестами на груди. На обороте фотографии стояла размашистая надпись: «Вдове героя Плевны и мученика за Христа на добрую память. Александр. Декабрь 1884 г.». У мамы даже похолодело внутри: уж не царь ли? Она с некоторым трепетом вгляделась в фото. Ой, а точно ведь царь! Ни одного царя, кроме последнего, дай то смутно, не знала мама в лицо. «Это какой же Александр?» — думала она. Его лицо было грозным, но не злым, взгляд острый, пристальный, требовательный и в то же время покровительственный и предлагавший защиту. Царь! Войди такой сейчас в бабушкину комнату, так голова сама собой склонится. Мама воочию видела, вглядываясь в фото, ту природную, прирожденную силу в нем, имя которой — от Бога данная власть. Такому хотелось подчиниться. Перед таким приятно сгибаться, и никакого унижения притом не почувствуешь. Мама опять вздохнула, на этот раз о том, сколько всякого в жизни прошло мимо нее, не задев, о скольких интересных и важных вещах она даже не задумывалась никогда.

Затем она увидела меж страниц свернутые печатные листы. Это были десять начальных листов журнала «Русский паломник» № 10 за 1887 год. Конечно же, она не догадывалась даже, что когда-то выходил такой журнал. Жадно мама прочла все десять листов. Там было рассказано о празднике Троицы: как венки плетут, хороводы кружат, про Духов день, что в этот день к земле не прикасаются, земля отдыхает, про царя Константина и мать его Елену, которая Крест воздвигла — тот Крест, на котором был распят Спаситель, про десятилетие победы над турками, про какого-то офицера, замученного турками, про антихристову силу, которая все больше распоясывается в мире, и еще про многое другое. Немало уместилось на десяти листах того, что было сейчас интересно маме. Она сложила последний лист, очень сожалея, что он последний. Вдруг ей точно в голову ударило — она торопливо стала искать лист, где было про офицера, замученного турками. На рисунке голый по пояс, с большим нательным крестом человек с русой бородой был окружен турками с обнаженными саблями. Снова впилась мама в текст и по-особому теперь читала. Турки требовали у него отречения от Христа и взамен сулили почести и золото. От одного перечисления всех пыток, что к нему турки применили, волосы вставали дыбом. В конце концов они вырезали ему на спине и на груди, обнажив кости, два креста и бросили еще живого в котел, полный голодных крыс. «Вечная память тебе, мученик Христов, Иоанн Долгополов. Моли Бога о нас во святых обителях Христовых». Так заканчивалась заметка. «Да это же мой прадед!!! — чуть не закричала мама. — Я же Долгополова была до замужества!» Вот и объяснение фотографии царской. Мама еще раз прочла про муки. Слезы ручьями лились из ее глаз, несколько раз она громко всхлипывала. «Да как же он вынес все это?! Как же Бог это видел и не помог? Ведь за Него же страдал мой прадед!» Даже возмущение охватило маму. «А можно ли вынести все это без помощи Бога?» — спросил кто-то внутри у мамы.

Мама закрыла альбом и задумалась. Потом взяла Евангелие от Матфея и прочла целиком. Снова вспомнился прадед, и опять кутерьма и ропот пошли в голове: «Сам терпел и нам велел?» И вдруг другие мысли поползли маме в голову: «А ведь неприятности могут быть на работе, если узнает начальство, что в церкви была... Сотрудники коситься будут, ухмыляться... Осенью Катерине в школу, а она ведь и там перекрестится, а то и во дворе проповедовать начнет...» Мама поежилась, закрыла глаза, и очень явственно встала перед ее взором картина: истерзанный, беззащитный человек падает в котел, где сотня голодных крыс на задних лапах ждет жертву. И вот набрасываются они и начинают рвать... Мама вскочила даже и мотнула головой. «Коситься будут, ухмыляться», — мама злорадно усмехнулась над собой. «Да, взглядов, ухмылок боимся. Ничтожного страшимся. И даже не стыдимся этого, а оправдываемся», — сказал ей голос внутри. И вспомнилось ясно недавно прочитанное из Евангелия: «Кто постыдится Меня, того Я постыжусь во Царствии Небесном».

Как ни пыталась мама продлить в себе мысль о Царствии Небесном, опять ничего не получалось. Вдруг мама увидела, что рядом с Евангелием лежит и прямо на нее смотрит тоненькая книжечка. Название книжки было «О мучениках и мученичестве. 1915 год». Мама, забыв про все, стала читать.

«Принять тяжкие муки во имя Господа нашего Иисуса Христа есть первейшая и высшая заслуга перед Богом, за которую даруется Им наивысшая награда — Царствие Небесное» — так начиналась книжка. Мама передохнула и прочла снова. Потом еще. Не пускало маловерие эти слова в сердце. Дальше шло: «Боязнь страданий и страх смерти естественны для человека, ибо человек создан для вечности и даже думы о смерти ему невыносимы. Но Христос отверз нам Царствие Небесное, и человек, истинно верующий, боится не самой смерти, ибо ее нет, а боится умереть с грехами и вместо вечной жизни погибнуть навеки с сатаной и ангелами его. Принявший же муки за Христа муками этими совлекает с себя все грехи и возносится обеленным сразу ко Христу, если даже жизнь свою до мученичества провел в грехе. Мученик Вонифатий был блудником и пьяницей, но добровольно пойдя на муки во имя Иисуса Христа, ныне в Его Церкви есть главный предстатель перед Ним за пьяниц, грешащих во множестве на земле». Мама отметила это про себя, имея в виду мужа. «Способность пойти на муки есть бесценный Божий дар, он не каждому дан. Человек, по греховности своей, страшится боли. И не дает Господь нести крест скорбей тяжелей, чем человек понести может. Каждому дано по силам. Мученик примером своим укрепляет веру у колеблющихся и приводит ко Христу множество неверных. Своим крестным путем, страданием и смертью на Кресте Он Сам указал нам путь. И Воскресением Своим и Вознесением утвердил наше воскресение и к Нему вознесение, после земного упокоения. С идущим на муки всегда рядом Господь Иисус Христос, без Его благодати никому не перенести страданий и пыток. «Без Меня не можете творить ничего», — сказал Он и еще сказал: «Кто потеряет душу Меня ради, тот приобретет ее»... Больше мама не останавливалась, не переводила дух, вся ушла в чтение и опомнилась только тогда, когда дочитала до конца. Она уже успокоилась и не роптала. И если мозг стерег еще свое неверие, но больше не пугал и душу не травил. Страшная усталость навалилась на плечи, ноги и руки, на веки. Перед тем как заснуть рядом с Катей, маме подумалось, как ничтожно наше знание о самих себе, как смешны я наши планы на жизнь. Скажи ей кто вчера, что случится такой день, какой был сегодня, так рассмеялась бы тому в лицо и сказала: « Не может быть!»

Заснула мама сразу, минут за пять до того, как кузнечиком выпрыгнет из кровати папа, спасаясь от своих кошмаров. Как только закрылись ее веки, она увидела апостола Петра, перед которым стояли палачи, а рядом был воткнут в землю огромный крест. Апостол Петр умолял палачей распять его вверх ногами, ибо, как он им говорил, он не достоин быть распятым так, как был распят Спаситель. И вдруг эту картину заслонили костры, множество костров, горящих у подножия крестов. Тысячи крестов до самого горизонта и тысячи костров, жгущих висящих на крестах людей. Славословия Христа из уст мучеников были сильней воплей толпы. Мама увидела колесницу, которая металась меж крестов. На колеснице стоял римский император Нерон и орал, исказившись от злобы: «Огня, огня!» Потом надвинулся, заслонил все юноша, привязанный к столбу, то был мученик Севастиан, и вдруг десятки стрел полетели в него — живую мишень. Затем полетели камни — огромные булыжники; маме показалось, что в нее. Ей захотелось спрятаться, но что-то ее не пускало, и она приготовилась принять удары на себя, но камни пролетели мимо, они летели в человека, уже поверженного на землю, первомученика Стефана, который молился так: «Боже, не вмени побивающим греха сего». Спокойно и ровно дышала мама во сне. Не пугали ее страшные картины, одна за другой надвигающиеся на ее спящий мозг. Ум больше не стерег неверие, которое сгинуло куда-то, а смотрел на мучеников...

Катя, конечно же, разговаривала с бабушкой.

— Бабушка, ты рассказывала, что на литургии, когда вино и хлеб в Тело и Кровь Христа превращаются, священник говорит: «Христос посреди нас». И будто настоящий, живой Христос сходит с небес в алтарь. Но ведь служба идет во многих храмах сразу, а Христос Один – как же Он может быть сразу везде? — перво-наперво спросила ее Катя. — И вообще, как Он устраивает дела людей, когда их так много, а Он Один? Как Он сразу знает одновременно про всех, кому что надо и не надо?

Вздохнула бабушка, улыбнулась:

— У Бога, Катюша, всего много. И то правда, что Христос Один, и то правда, что в каждом алтаре Он Сам присутствует. Нам с нашим умишком трудно это вместить. Это человек плотью своей может быть только в одном месте, Божья же плоть духовна, а Дух Христов одновременно может быть везде, всю землю Собой наполнить. Еще такой пример, быть может, облегчит твое разумение: ты когда телевизор смотришь, ты ж не одна его смотришь — вся Москва, почитай, его смотрит, а то и вся Россия. Сидишь ты одна в комнате, а диктор из ящика из этого тебе в глаза смотрит и вроде как только с тобой разговаривает. Сидит он в ящике в твоей комнате и разговаривает, а на самом деле — со всей Россией, один — со всей страной. Хотя, конечно, сравнение это слабо и всего не объясняет, да объяснять-то все и не нужно, веровать нужно. Благодать — в каждом храме? В каждом. Исцеление по молитвам — в каждом храме? В каждом. Мир и покой душе в каждом храме страждущему дается? В каждом. Ну вот, знать, Христос в каждом храме живет. В этом убедились — и будет с нас. А думать да гадать, как Он это делает, — значит, суемудрствовать, суетиться, значит, мудростью. То, как Господь чаяния всех сразу знает, это очень даже просто объясняется. Вот ты в детском саду не была, слава Богу, а была бы, так видела б, как воспитательница одна с тридцатью такими, как ты, управляется. Если, конечно, воспитательница добрая и детишек любит, она про всех вас будет все знать, и настолько хорошо, что даже желания ваши знать будет, ибо они у вас на личиках ваших написаны. А Бог — на то и Бог, чтобы и про взрослых все знать и все предвидеть и в силах все для всех сделать, если, конечно, на пользу то человеку.

— А как мне знать, бабушка, что мне на пользу? Как вообще знать про себя волю Божию?

— У-у, Катенька, а вот это-то как раз и есть самое непростое дело, самое важное. Ох, трудно это-о! Как мы молимся, помнишь? «Да будет воля Твоя» — вот как. Надо отдать себя на волю Его и противиться своим желаниям, которые против Его воли. А Бог против одного только — против злых дел. Отсекай их от себя — вот и воля Его. Умеешь рисовать — хорошо, а если хорошо только бесов умеешь рисовать — плохо. Не можешь талант свой в добро употребить — лучше проси у Бога, чтоб отнял его. Если кому ум дан, а от того ума людям слезы только — лучше дураком быть. Если правая рука в соблазн тебя и других вводит — отруби ее: лучше тебе безруким войти в Царствие Небесное, чем с руками — в ад.

— Ай, страшно-то как говоришь ты, бабушка!

— То не я — то Христос говорит. А ты думала, с Царствием Небесным шутки шутят?! Ради него люди на плаху шли с радостью, а тут всего-то рука одна, злодейка. Будь всегда начальником своих желаний, а не так, чтоб они над тобой началили. Руки да ноги, поди, ведь по твоему желанию действуют. А желаний твоих Бог не касается, потому как желания наши, свобода выбора есть дар Божий. Одному, чтоб уверовать, хватит того, чтобы в храм зайти, воздуха церковного глотнуть, а иному — кол на голове тесать надо, пока его проймет, как вот папке твоему. А есть такие, что так и остаются глухи к стуку Божьему в сердце. Горе им.

Сколько было мучителей христиан, которые такие чудеса видели, что только держись: и самих-то их на воздух поднимало, а по молитвам мучеников опускало, и в огне при них мученики не горели, и утопленные из моря выходили, и тигры лютые мученикам ноги лизали и ласкались. Не перечесть всего, что на их глазах свершалось. И что? Еще больше злились только да лютовали. Наперекор стучанию Божьему избрали зло. Ну и получили свое. Туда и дорога...

Так текла у них беседа, пока более глубокий сон не напал на Катю и бабушка не растаяла постепенно. Тут новое видение надвинулось: Катя увидела школьный класс с партами, а за партами — бесенят с нее ростом, а у доски — большущий бесище-страшила. Но Кате почему-то совсем не было страшно. Она словно чувствовала себя под защитой сна, да и страх, и отвращение от вида бесовского притупились в ней.

— Хох! Дети мои, хох! — заревел бесище у доски.

— Хох! Хох! Тебе, твое неподобие, хох! Тебе, великий учитель! Хох, Вельзевул! — Бесенята на парты вскочили и бешеными прыжками приветствовали учителя.

— Ну, смотрите, адские отродья, вот человек. — Вельзевул махнул лапой, и появился человек, словно живой, только с бессмысленными глазами.

— Ур-р! — выдохнул, зарычал класс, и бесовские мордочки подались вперед.

— Он мыслит и чувствует, — продолжал учитель. — Так вот, — заскрежетал он, перекосился, делая совсем несносной свою морду, — в мысли его проникать мы не можем, отнял у нас это умение Творец вселенной.

— Ур-р! Ур-р! — зарычал класс. — Долой Творца неба и земли, отвоюем Вельзевулу трон вселенной!

— Отвоюем! — рявкнул Вельзевул и трахнул кулачищем по столу так, что заходило все ходуном. Глаза его жутко сверкнули, и он зашипел: — Но горе вам, если не проявите всей изворотливости в этой войне: уж я вам спуску не дам!

Бесенята прижались к партам и не дыша смотрели на учителя.

— Легион наших уже воюет с Богом, а поле сражения — вот оно. — И Вельзевул ткнул человека в сердце, где сразу зажегся пурпурный огонь. — Здесь мы воюем с Ним, и здесь мы должны или победить, или пасть до конца.

Взвыл класс, вскочил, заскакал:

— Победа, победа, с нами Вельзевул, великий чудотворец! Хох! Хох!

Вельзевул взмахнул лапой, и слева появился огромный экран, на котором ходили люди туда-сюда.

— Ур! — рыкнул класс, и все воззрились на экран.

— И хотя мысли мы читать не можем, но подсовывать им наши мысли и желания ой как можем, ух-р-гы-гы! — Весь класс в ответ заржал страшным хохотом. — И ведь почти все они, — продолжал орать Вельзевул, — без креста-а! Ухр-гы- гы.

Казалось, рухнет потолок от воплей, визга, хохота и рева.

— Без креста-а! Победа! Хох Вельзевулу, великому чудотворцу!

— Даровал безумный Бог человеку свободу воли! — орал, бесновался Вельзевул. — Так Его же даром мы и свергнем Его!

Тут началось неописуемое и длилось долго...

Вдруг разверзся потолок, и огненный шар свалился оттуда к ногам Вельзевула и обратился в потрепанного, измученного беса. Вельзевул взял его за шкирку и приподнял. Радостное беснование стихло.

— Василий... — пискнул бес, болтаясь в страшных когтях.

— Ур-р! — зарычал Вельзевул. — Опять этот Василий! — и отшвырнул беса в угол.

— Василий, — пищал, барахтаясь, бес, — изгнал меня крещением из бывшей рабы твоей Татьяны маленькой, и теперь даже квартира ее, где крутом я был изображен, мне недоступна.

— Почему?! — лязгнул Вельзевул.

— Она крестит все углы, я и в родителях ее, наших рабах, скрыться не могу, она и их тайком крестит, в ее крестном знамении сила, о учитель, я от него весь опален. Но я оправдаюсь, о Вельзевул, я полечу в помощь нашему воину, что воюет в Васе-маленьком, твоем рабе, вдвоем мы его низринем в нашу преисподнюю.

— Иди, — прорычал Вельзевул, — исправляйся!

— Накинемся все на Василия, — закричал тут один бесенок с последнего ряда, — выедим его душу!

— Василий для нас неприступен, — мрачно промычал Вельзевул.

— Как? — Свинячья челюсть бесенка отвалилась вниз. — Какой-то смертный человечишко для тебя неприступен?! А как же ты хочешь победить Творца вселенной, если бессилен против Его раба?

Миг — и бесенок оказался в лапах Вельзевула. Его когти прочесали бесенка по спине так, что тот взвыл, и страшный пинок под зад бросил вопрошателя обратно на место. Там ему еще и от сотоварищей досталось.

— А так и собираюсь я победить Творца вселенной — захватить всех Его рабов к себе. Я сам стерегу Василия и маленькую гордыньку однажды уже впихнул в него. Жизнь его продолжается, и я всегда наготове. Да, мы бессильны против креста — так сделаем же так, чтоб ни одного носителя этого страшного знака не было на земле!

— Хох! Хох! — загремел класс. — Всех изведем! Со всех поснимаем.

— Надо, чтобы и не надевали вовсе, ни на шею, ни на сердце свое! Сказал им Бог: «Начало премудрости — страх Божий». Так вот, все силы наши надо отдавать, чтобы не было этого страха. Чтоб человек ничего не боялся, никого не стеснялся. Тут-то он наш! Ох-р. Гы, гы... Да, — опять Вельзевул грохнул кулаком по столу, — нашептывать, все время нашептывать, не уставать: «Ты всесилен, ты могуч; если захочешь, ты можешь все, нет преград твоему разуму и силам». И подсовывать им такие дела, которые для них неразрешимы или трудны невероятно, — пусть с ума сходят от отчаяния, когда не выходит. А неудачнику шептать: «Это завистники тебе развернуться не дают — круши их, круши во имя правды!» Пусть они правду на земле ищут, пусть за справедливость воюют. Один такой правдоискатель десятерых за нее загрызет, пока добьется ее — нашей правды! Ох-р-гы-хо-хо...

— Хох! Слава Вельзевулу!— заорали кругом.

— Сбивать с мыслей, когда человек о смерти задумывается! Не давать ему о смерти думать! Как помрет — вот тогда уж свидимся, — Вельзевул лязгнул когтями друг о друга, искры пошли, — пусть лучше мечтают о чем-нибудь, пока живут. Ох-р-гы-гы! Сказал им Бог: «Живите сегодняшним днем», — но да не будет так. Мечтатели для нас — самый ходовой товар. Одного я, помню, так заморочил мечтанием, как он десять тысяч рублей заработает, что тот под машину угодил. Некрещеный. Ох-р-гы... Но не зарывайтесь. Подкидывайте сначала по мелочи, а там и, глядишь, до мании величия можно довести мечтаниями. Ну а такой — раб мне от волос до пяток. Верующим же в Бога вот что шептать: «Греши, не бойся, Бог ведь милостив!» — а как согрешит, то: «Все, не простит Бог, не ходи на исповедь, не позорь себя, не открывай греха». На день-два отложит такой верующий исповедь, потом на месяц, а там уж — охр-гы-гы! — пустяк останется, чтоб добить его... Какое наше главное оружие?! Отвечайте, бесовы дети!

— Ложь! — грянул единым дыханием класс.

— Молодцы! — Вельзевул метнул свою лапу к задним рядам и притянул к себе бесенка, вопрошавшего про Василия. — Ну-ка, проверим, как ты владеешь главным оружием. Помни только, что садиться всегда надо на левое плечо. Пшел! — И Вельзевул швырнул бесенка в экран, на который уставился притихший класс.

Бесенок стал метаться меж людей, которые его не видели, и искать жертву. Вдруг он припрыгнул, постучал довольно ладонью о ладонь и взмыл вверх, в окно. Еще миг — и он сидел на плече мальчика, который оцепенело смотрел на осколки хрустальной вазы, что валялись на ковре. В углу этой большой, богато обставленной комнаты спал кот. Бес захихикал и зашептал что-то мальчику на ухо. Испуганный мальчик вдруг заухмылялся и повеселел. Он посмотрел на часы, стал быстро надевать плащ, подбежал к коту, схватил его и бросил на самый верх серванта, где, по-видимому, стояла раньше ваза. И затем выскользнул за дверь. А через несколько минут вошла его мама.

— Браво! — взревел Вельзевул и извлек отличившегося назад. — Высший класс! То, что совершил сей юный отрок, мой раб, есть ложь высшей категории: ложь поступка. Дельный совет получил юнец, что так состряпал дело. Жаль только, что кота из дома выбросят. Лучше всего, когда то, что мы видели, человеку подстраивается. Тогда уж славно можно посмеяться. Так! Ну а теперь — главное: сейчас я сам вам покажу, как надо пользоваться оружием врага нашего, Творца вселенной. Учитесь говорить правду!

— Как?! Отец лжи учит нас говорить правду?! — заголосил класс.

— Да! Иногда им надо говорить правду, но такую, которая натворит бед лучше любой лжи. Глядите! — Вельзевул поднялся в воздух и исчез в экране.

Затаив дыхание, класс уставился в экран. Вельзевул не метался и никого не искал; черной молнией пронзил он толпу и оказался на левом плече одного мальчика, тот — бегом к мальчику поменьше, и уже Вельзевул — снова перед своими учениками. На экране же разворачивалось следующее: тот мальчик, что поменьше, стоит перед взрослыми, плачет навзрыд, и у них видны слезы, затем мальчик срывается, бежит на улицу — и все плачет и плачет, и видно, что горе его разгорается все сильней и сильней.

— Итак, — загремел Вельзевул, — есть два мальчишки, один из них — раб мой, и этому рабу моему купили велосипед, а второму — нет. А у второго родители — ох-хо-хо-гры! — родители не родные, а приемные, они младенцем взяли его из роддома и воспитали, и ничего, кроме добра — р-рр! — самой отвратительной вещи на свете, — он не видел от них. Ну, и конечно же, мальчишка не знал этой правды. Я и сказал эту правду дружку его, рабу моему, да прибавил маленькую неправду, что велосипед приемышу потому и не купили, что он приемыш и его так не любят, как любят родного. А раб мой с радостью передал и правду, и маленькую неправду дружку своему.

— Хох! Хох! У-р-р! — загромыхал класс. — Слава Вельзевулу!

— Да! — рявкнул Вельзевул. — Говорите правду, занимайтесь предсказаниями, если человек гениален, шепчите ему, что он гениален, что он один такой; если кто-то человеку завидует, объявите ему об этом и приправьте это объявление чем-нибудь этаким, нашим. Ох-р-гы-гы, а завистник пусть утвердится в этом, пусть полюбит делать зло, не оправдываясь добром, и коли получится — это будет высший класс бесовской работы. Если же человечишко верующий, — «Ир-хи-и», — зарычало, зашипело в классе, — шепчите ему такую правду, чтоб из нее выходило, что людей надо бояться больше, чем Бога, чтоб бабки и родители крестить младенцев боялись в церкви, ибо там паспорт спрашивают, ох-р-гы-гы, чтоб о вере своей объявить боялись, когда кто спросит.

— Повелитель, — спросил один ученичок, — а как же нам подступаться к христианам? На них ведь крест.

— Да нынче у них только на шее крест, да и то не на всех, охр-гы-гы, а в сердце у них креста нету. А Ангела Хранителя, что им Творец вселенной приставил каждому, они своими делами, ох-р-гы-гы, отогнали. Еще одно! — взвыл Вельзевул и снова грохнул кулаком. — Человек обожает всякие развлечения. Потакайте в этом человеку! Пусть лучше он пять раз по телевизору одно и то же посмотрит, чем о себе задумается. Гнать нашептыванием думы человека о себе! Любой ценой гнать! Пусть торчит сутками у телевизора, пусть бегает в кино, пусть играет в карты — о, как люблю я карты! — пусть пляшет мои пляски под магнитофон, пусть он жаждет зрелищ, а не устроения души своей. Заверните его в дьявольский зрелищный круговорот, пусть без этого он жить не сможет. Это тоже высший класс бесовской работы. Старайтесь!

— Хох! Хох! — раздалось в классе. — Победа Вельзевулу!

— Главный помощник в этом — моя музыка, мои дьявольские ритмы. О! Вот они, рабы мои!

С экрана загремел вой, дреньканье, барабанное уханье, перелив и перезвон электронных инструментов: «Баб-б-баб-туба-туба-туба!» Сотни две добрых молодцев и красных девиц в такт дреньканью извивались и дрыгались в непотребных движениях и тоже выкликали что-то, что-то непонятное и бешеное, под стать ритму. Лица были перекошены, глазищи возбужденные и отрешенные, а у некоторых — безумные.

Взвился класс, завыл, полетели вверх и в сторону парты, заизвивались, зачудили бесы, задергались, запрыгали. Сам учитель ринулся в их гущу — и пошла плясать преисподняя! Оборвалось дреньканье, повалились бесы кто где, визжа от удовольствия. Те молодцы на экране тоже остановились, все взмыленные, и пошли испить недоброго вина и ждать нового дрыганья.

— Победа! Победа! Слава Вельзевулу! — визжали ученики.

— Смотрите! Показываю еще одну штучку! — И Вельзевул прыгнул в экран.

Исчезли из него беснующиеся добры молодцы и красны девицы. Сейчас он показывал человека, сидящего за роялем. Это был композитор. Справа от него стоял ангел и нашептывал ему что-то. Композитор быстро писал в нотной тетради.

— Хох! Хох! — заорал класс.

Это учитель и повелитель возник слева от композитора и стоял в углу комнаты. Даже Вельзевул не смел приблизиться к блистающему светоносному Ангелу.

— У-р-р! — зарычали ученики и замахали на Ангела кулаками, а некоторые подскочили к экрану в бессильной ненависти. Того и гляди, экран расколотят.

Меж тем композитор все записал и стал проигрывать на рояле. Катя, которая все это видела и слышала, заслушалась дивной красоты мелодией. Ей даже показалось, что она видит музыку. Но... что это? Композитор недовольно поморщился и скривил губы. Ангел вздохнул и, опечаленный, отлетел от него. Заревел, загрохотал Вельзевул — и вот он уже на левом плече композитора. Он сел по-турецки, гаркнул жутко, будто горло прочищал, и задышал в ухо композитору. Глаза композитора полезли вверх, он даже припрыгнул радостно на стуле и стал сразу бренчать на рояле. Не могла спящая Катя себе уши заткнуть, а то бы заткнула. Композитор начал быстро писать в тетради, дергаясь в такт дьявольской музыке, что жила теперь в нем.

— Победа! Победа! Слава Вельзевулу! — снова бросились бесы в пляску.

— По местам! — скомандовал Вельзевул. — Еще одно: о перевоплощениях. Человек не любит нас видеть такими, какие мы есть, некоторые даже не выносят. И если нас человек видит в нашем обличье — знайте, это Творец вселенной так показывает нас. Но не торопитесь исчезать, гр-хы-хы, есть такие, что нас всяких стерпят. Превращайтесь в людей, зверей, птиц, только всегда помните, в кого вы превратились. Кошка не должна лаять, а птица мычать, а то среди вас всякие олухи есть. Р-р, — зарычал вдруг Вельзевул, — оторвалась от нас бабка проклятая, упустили! Зеркало да стекла теперь обличают нас. Однако, охр-гы-гы, мы, доложу я вам, многим нравимся!

— Хох! Хох! Победа! Нравимся... Нравимся! — завопили ученики.

Но тут на них надвинулся Крест — и вся бесовщина с Вельзевулом во главе пропала. Катя вздохнула и заснула еще крепче, без снов, до самого утра.

Утром мама сказала Кате:

— Ты знаешь, Катенька, а зеркало мы все-таки продадим Пете. Денег у нас совсем нет.

— Ну что ж, мамочка, продай, — ответила Катя. Не было в ней почему-то сейчас беспокойства на этот счет. — Папа, не снимай с себя крест, а? — попросила она, увидев, что папа зачем-то шарит за пазухой.

— А ты откуда знаешь, что он на мне есть?

— Так ты ж вчера пришел с ним, он у тебя на рубашке был.

— М-да-а, — проговорил папа и почесал затылок.

— Ин-те-рес-нень-ко, — закончила Катя и звонко рассмеялась.

Мама с папой улыбнулись. Все утро папа был задумчив, даже один раз ложку мимо рта пронес, ни о чем не спрашивал, замечаний никому не делал. И так и ушел на работу.

— Катя, — мама посадила Катю на колени, — придется тебе, милая, в детский сад до нашего отпуска походить. Бабушки же нет теперь. Сейчас пойдем устраиваться.

Катя очень расстроилась, чуть даже не заплакала.

— Мама, а ты оставляй меня одну до твоего прихода.

— Да что ты!

— Я хорошо буду себя вести, плитой я умею пользоваться, да она и не нужна мне.

— Что ж, ты без гулянья будешь?

— Подумаешь! А потом ты меня научишь ключом пользоваться, я и гулять буду.

— Да я испереживаюсь вся.

— А ты перекрести меня, перекрести дверь — и все.

— М-да-а-а!

— Интересненько! — И обе засмеялись.

И махнула мама рукой, сама удивляясь

своему решению:

— К черту детский сад.

— Ма-ама!

— Ну да. Тьфу! Не буду, в общем, поминать его. Тогда мы сегодня с тобой свободны. Я же отпросилась с работы на этот день.

— Ур-а-а! — закричала Катя, так что хрустальные рюмки в серванте зазвенели. Первым делом мама позвонила Пете и сказала, что зеркало продается. Через десять минут Петя был у мамы с двумя дюжими молодцами. Он сразу выложил маме полторы тысячи.

— Ух ты! — сказала мама. Столько денег она никогда в руках не держала.

Петя усмехнулся:

— Петя и сам живет, и другим дает.

Молодцы вынесли зеркало.

— Петя, — спросила взволнованно мама, — неужто за деньги показывать будешь? — Петя хохотнул в ответ. — А где? — допытывалась мама.

— А в парке нашем, — отвечал Петя.

— Разве можно?

Петя испытующе оглядел маму и снова усмехнулся:

— У нас все можно! — и ушел.

Повздыхали мама и Катя о зеркале, но не очень.

— А пойдем-ка мы, Катерина, с тобой по магазинам, — предложила мама.

Катя согласилась с радостью. Она любила ходить с мамой. Правда, чаще всего они в магазинах только рассматривали все, а не покупали, но Кате и это нравилось.

— Сегодня надо сумочки взять, сегодня мы не только смотреть будем, — весело сказала мама. И они пошли.

Долго ходили мама с Катей. И где только не побывали они! Маму постоянно подмывало покупать все подряд. Непривычно все-таки глядеть на шубу в триста рублей и знать, что она тебе по карману. А раньше ведь оглядишь, присвистнешь, на цену глядя, и дальше пойдешь. «А вот возьму и куплю», — кололо каждый раз маму, когда она видела что-то красивое и дорогое, хотя и ненужное. Но она сдерживала свои порывы и покупала только самое необходимое. Находились они, устали, Катя и говорит:

— Пойдем домой, мама. А по пути в парк зайдем, посмотрим, как Петя наше зеркало показывает.

— Что ж, ты думаешь, он сразу, что ли, его туда понес?

— А что тянуть-то? Я бы сразу понесла.

И они пошли в парк. В том месте, где в парке аттракционы, всегда многолюдно, но то, что увидели мама с Катей, никак нельзя было назвать многолюдством. Кишела громадная толпища.

— Что это народу столько? — спросила мама такую же тетю с девочкой, похожей на Катю.

— Ой! Зеркало в комнате зеркал выставлено: смотришь в зеркало — вместо себя черта видишь. Смех!

— А не страшно? — спросила Катя тетю.

— Страшно, — ответила за нее девочка, она подняла голову и с укором посмотрела на маму, — какой тут смех, когда страшно!

— Вообще-то, жутковато, — подтвердила тетя, в глазах ее было возбуждение, — прямо как живой на тебя смотрит. Мы сначала с утра были, мы всегда здесь с моей ласточкой, — тетя умиленно посмотрела на девочку, — гуляем. Зашли в зеркальную комнату, а там уже толпа. К тому зеркалу отдельный вход и отдельная плата. Насмотрелись мы, а народ все идет и идет. Мы своим знакомым порассказали. Те — сюда, а сначала не верили. Так дело пойдет — скоро не подойдешь к зеркалу: вся Москва повалит чертей смотреть.

Загрузка...