Не сдав ни пяди дорогой земли,
Они дыханье отдали стране,
Их образы сияют нам вдали,
Их клятва раздается в тишине.
Владимир Аврущенко
погиб на Юго-Западном фронте в 1941 г.
Наконец-то Борис попал в дом, где родился! Родители, конечно, рассказывали ему историю их бегства в Багдад, которая там не казалась страшной, а скорее рисовалась забавной — ичь, как отец и Григорий Никифорович Пиваков здорово отбивались от тупых махновцев! Но теперь он побывал на чердаке, облазил кровлю, осмотрел наружные стены хаты и везде видел следы настоящего штурма — сильных ударов и выбоин с трещинами, отметин от пуль, зазубрин, глубоких царапин и расколов. Сначала хотел посчитать все эти раны, но потом сбился со счета. Зато не просто понял, а почти шкурой почувствовал, насколько это было страшно — слышать выстрелы и свист пуль и понимать, что целятся в тебя.
1932-1933 учебный год Борис просто пропустил. Это было сделано по совету директора школы, к которому обратилась Александра Сергеевна. Он встретил ее вежливо, но настороженно — как же, она ведь приехала из буржуазной страны и могла быть шпионкой! Приспособленцы и перестраховщики по собственному почину боялись помогать тем, кто прибыл в Советский Союз из-за границы. Этот директор категорически заявил, что брать в пятый класс ребенка, не знающего украинского языка, нельзя.
— Пусть годик погуляет, обвыкнется, — более мягко сказал он. — А то так сдавайте мальчика в третий класс.
— Но моему сыну уже 13 лет, — возразила Александра Сергеевна, — ему плохо будет среди малышей.
— По сути, мы должны были бы проэкзаменовать его, может он вообще ничего не знает... — сказал директор, намекая, что он и так милостив с посетительницей и ее сыном.
Александра Сергеевна от возмущения чуть не проговорилась, что в Багдаде его экзаменовала серьезная комиссия и порекомендовала продолжать обучение в средних классах школы, но вовремя спохватилась: табу на упоминание Багдада никто не отменял. Ведь у них были румынские документы, купленные Павлом Емельяновичем в Кишиневе сразу по приезде туда! А в Бессарабии была своя система оценки знаний и никаких экзаменов дети после начальной школы не сдавали.
Пришлось ей согласиться с директором и отдать Бориса в третий класс.
Как она и предполагала, третьеклассники начали задираться к явно городскому переростку, насмехаться над его прилежанием и аккуратностью, передразнивать акцент и неправильный выговор слов... Короче, однажды они так довели его, что Борис ударил кого-то из детей и отказался обучаться в одном классе с обидчиками.
Мать с ним согласилась и дала ему возможность вжиться в новую среду, привыкнуть к украинскому языку и вообще освоиться — на свободе, а не в школе.
Но до наступления нового сентября ей стало уже не до Бориса — у нее появился новый сын, да и подаренная Агриппиной Фотиевной хата не была достроена, так что забот хватало.
И все же Александра Сергеевна и Борис опять пришли к директору школы, чтобы записаться в пятый класс. Теперь мальчику устроили собеседование по украинскому языку и по истории Украины. С вопросами по языку он справился хорошо, а в ответах по истории путал Украину с Советским Союзом, и его опять в школу не взяли.
Чтобы долго не описывать мытарства Бориса со школой, скажем, что каким-то невероятным образом он все-таки проучился там два года и в положенный по его возрасту срок сдал все экзамены за седьмой класс, получив документы об окончании неполной средней школы.
Это была не учеба, а мучение. Отчим постоянно упрекал пасынка в дармоедстве и нахлебничестве, отрывал от уроков, заставлял то помогать с достройкой хаты, то нянчить нового ребенка, то зарабатывать деньги на свое содержание там, где подростков брали на временную работу. А потом и вовсе нашел ему постоянное занятие: ходить на железнодорожную станцию и выбирать из отвалов паровозной золы несгоревшие угольки. Каждый день Борис приносил домой одно-два ведра отличного топлива, а отчим продавал его и пропивал вырученные деньги.
Из-за скандалов в семье Борис не мог находиться дома. Ему жалко было мать, постоянно и жестоко избиваемую, но она запрещала заступаться за себя перед мужем, а тем более — приструнивать пьяницу.
— У тебя рука тяжелая, еще убьешь его ненароком... — говорила Борису и, предвидя драку, отсылала его из дому.
А когда скандалов не было, тишину нарушали крики Зёника. И Борис вынужден был проводить время то у Людмилы, у которой вскоре появился сын Евгений, то у бабушки Груни, где рос ее внук Николай, сразу после рождения оставшийся без матери. Во всех домах стояли вопли младенцев, воняло поносом и мокрыми пеленками. Фу, как не похоже это было на обстановку, в которой Боря вырос. Пока не было всех этих детей, он был младшим в роду и ему доставались любовь и внимание родственников. Теперь же все переменилось...
Боре приходилось спать не просто под кухонным столом, но на голом полу. Часто, укладываясь там, он плакал и мечтал о заступничестве отца, представлял, что бы его отец сделал, видя, в каких условиях он живет.
Постепенно он взрослел, присматривался к тем, кто на его глазах заводил семьи и рожал новых детей, и думал, что у него все будет по-другому. Как он себе представлял это «по-другому» неважно, главное, что он задумывался о своей семье. А от мыслей до поступков — путь короткий. Вот так и получилось, что жаждущий любви и внимания юноша рано женился.
И хотя «по-другому» у Бориса не получилось{8}, но все же после женитьбы он попал в семью, наполненную миром и покоем, где родители и дети любили друг друга... И опять это оказалось не то! В этой семье стоял какой-то первозданный дух, было что-то слишком патриархальное, старинное. После блеска Багдада, который Борис помнил и забыть не мог, в Славгороде все казалось ему тусклым и бедным, древним какой-то замшелой древностью, в которой было еще хуже. Если в Багдаде они гордились Вавилоном и Уром, своими великими развалинами и черепками, непонятной клинописью, невероятно высокой культурой прошлых эпох, то тут казалось, что более ранние поколения были более дикими.
— Значит, вы дичаете, а мы развиваемся, — смеялась над ним жена. — Вы катитесь под горку, а мы идем вверх. Так что тебе лучше быть с нами.
Конечно, он понимал, почему так получалось, потому что родители его жены были сельскими людьми, крестьянами и занимались земледелием — новым и слишком неинтересным для него трудом, однообразным и тяжелым физически. Им слишком часто приходилось ходить в запыленной одежде, пропитанной ветрами и травами, а не парфюмерией. В их доме царил культ земли и плодородия, а в красном углу от рождества до новой жатвы стоял дидух{9} и пахло зерном и хлебом. Эти люди не знали моды и роскоши, жили по крестьянскому укладу, почитали стихии и любую от них благодать. Нет, все это ему не нравилось.
Он был недоволен своей жизнью, грязной работой на заводе, и не видел, как можно было это исправить. Сначала, когда у матери только появился Прокофий Григорьевич, еще не обнаглевший и старающийся угодить жене, он обещал, что отдаст пасынка в обучение своему двоюродному брату — бондарю из Синельникова. В основном этот человек делал бочки. А бочки — это было что-то еще с детства знакомое Боре, ибо имело отношение к их аптеке: в бочках отец хранил лечебные вина и настойки трав. Но со временем распоясавшийся пьяница забыл о своем обещании.
Почему Борис не пошел по стопам матери? Почему не стал портным как Михаил Феленко, его двоюродный брат из Запорожья? Этого он и сам не знал. Видимо, тут сказалось влияние отца, который готовил его к наукам, а не к ремесленничеству... Помнится, мечтал Павел Емельянович, что сын превзойдет его и станет не просто аптекарем, а настоящим ученым фармацевтом.
Да какая разница, что было в начале его пути?! Теперь Борис Павлович был гражданином Советского Союза, где все-все было устроено раздражающе не так, как в стране его детства. Тут люди жили словно на юру, как в доме без стен — открыто и доверчиво, деля одну на всех судьбу. Борис Павлович не понимал, что такое коллектив, общественный интерес и почему им надо отдавать предпочтение перед отдельным человеком и его запросами.
Новая жизнь настала в конце лета 1935 года, когда ему исполнилось 16 лет. Это был возраст, с которого в СССР позволялось подросткам работать на производстве. И так как его сестра Людмила некогда коротко работала на Государственном чугунно-литейном механическом заводе «Прогресс», то и брата туда повела.
— Что ты умеешь делать? — спросили у Бориса в отделе кадров, чтобы понять, куда его лучше определить.
Как видно из названия завода, основными переделами{10} там были чугунное литье и последующая механическая обработка отливок. Все это представляло собой грязные работы, грубые монотонные операции, не требующие квалификации, к тому же производимые в агрессивных средах, какими являются и песчано-глинистые формы, и смазочные масла, используемые в механических станках, и железные опилки.
— Умею носить тяжести, — добросовестно признался мальчишка, — ну и... что-то делать.
— Правда? И что же ты умеешь делать?
— Могу любой замок починить, ключ к замку выпилить.
— Так... — начальник отдела кадров почесал нос, надавленный очками. — Значит, выпилить... Ну что же, наверное, тебе понравится профессия слесаря-инструментальщика.
— А что это?
— Это? — переспросил кадровик. — Это, брат, престижнейшая специальность! Слесарь — это работник, выполняющий обработку металлов в холодном состоянии при помощи ручного инструмента и вспомогательных средств. А также он может производить сборку, монтаж-демонтаж и ремонт оборудования, машин, механизмов и устройств. Это как машинный врач. Понимаешь?
— Мастер на все руки? — паренек быстро сообразил, что к чему и дал согласие.
— Итак, зачисляю тебя учеником слесаря-инструментальщика. На кого мы выписываем трудовую книжку? Говори свою фамилию.
— Диляков Борис Павлович, — ответил тот.
Быстро пролетело два года, в течение которых, Борис Павлович из ученика превратился в опытного слесаря, а потом и в наладчика оборудования. У него обнаружилось природное чутье на любые виды движения, на его передачу в узлах механизмов и на использование движения для производства полезной работы машинами и механизмами.
Мастер инструментального участка на нового слесаря, способного без технической документации собрать любую машину, о работе которой имел кое-какое представление, нарадоваться не мог.
Но вот Борису Павловичу исполнилось 18 лет, настала пора получать паспорт, о чем его заранее известили из отдела кадров.
— Где его получают? — спросил парень.
— У нас, в сельсовете, — разъяснили ему. — Да пусть мать сходит и возьмет, чтобы ты не тратил время.
Через день мать принесла Борису Павловичу паспорт на имя Николенко Бориса Павловича.
— Почему Николенко? — спросил Борис Павлович, начавший забывать кишиневский разлом и связанные с ним тайны.
— А ты как на заводе записался? — строго спросила мать.
— Я... ну... по отцу... — промямлил Борис Павлович, поняв, что допустил досадный промах.
— Мало нас жареный петух клевал? Как ты мог так забыться?! Из-за этой проклятой фамилии я замуж за Проньку вышла... — запричитала Александра Сергеевна. — А ты забыл… Теперь скажешь начальникам, что тебя отчим усыновил. Понял? А он почти усыновил, потому что карточки на тебя получает, как на своего сына Николенко.
— Понял, — нахмурился Борис Павлович, радуясь, что отчество его осталось прежним, по родному отцу.
Впрочем, в отделе кадров на это не обратили внимания, восприняв новую фамилию паренька с должным пониманием. Только Александра Сергеевна порадовалась, что окончательно избавилась от кишиневского следа в документах и так напутала в имени сына, что найти его стало невозможным.
Теперь на памяти о старой жизни можно было поставить точку. «Наверное, моего мужа давно нет в живых» — с горечью думала она иногда, свято веря, что живой Павлуша непременно отыскал бы ее.
Начало войны застало Бориса Павловича в Смушевой{11}, где жена его учительствовала по распределению, а он работал механиком МТС. Он никогда не рассказывал о том, от кого и при каких обстоятельствах узнал о страшной беде. Как-то узнал... И пережил в тот момент такой стресс, что возвращаться к нему мыслями решительно не хотел. Чернее дня в его жизни не было. Все последующие за этим трагедии, расстрелы, плен, ранения, угоны и прочие драмы и потери уже были ожидаемыми, ибо стали следствием того, что случилось 22 июня 1941 года, в 4 часа утра.
Конечно, был испуг! Но не угроза смерти стала ему причиной, а личная ответственность перед страной и семьей за судьбу их будущности. Справится ли он? Или сил его на победу не хватит, и тогда весь мир пойдет прахом? Он лучше многих других понимал, что обезвреживать захватчика придется ему, что за него никто этого не сделает, что сейчас в стране нет силы крепче и выносливей, чем он — молодой мужчина.
Пока война докатывалась до Славгорода, пока шли через него потоки беженцев, славгородцы — всей силой души веря в своих защитников — все же под диктатом трезвого рассудка собирали сведения о жизни в оккупации, о поведении немцев там. Наш народ всегда умел надеяться на лучшее, но вместе с тем готовиться к худшему, поэтому и стремился все знать.
А утешительного было мало. После прихода немецких войск на оккупированных территориях устанавливался жестокий «новый порядок», при котором не было даже подобия гражданской вертикали власти — действовало военное управление.
С первых же дней гитлеровцы и их пособники начали массовые репрессии. В первую очередь убивали евреев и тех, кого считали «советскими активистами», затем — заложников, которых они называли не иначе как жидобольшевистскими собаками, и «нарушителей» установленного оккупационного режима.
Когда-то (с 1905 по 1917 год), Славгород входил в черту постоянной еврейской оседлости и был заполонен ими, но с той поры здешние евреи выкрестились в Православие и так ассимилировались, что стали писаться украинцами, так что по этой части расправа им не грозила. Но семью приезжего главного инженера завода «Прогресс» (фамилия Светлов) славгородцам пришлось-таки два года прятать по погребам. И слава богу, что ни Стекловы, ни их благодетели не пострадали.
У населения регулярно отбирали продукты питания, из-за чего люди голодали. Тех, кто прятал продукты, избивали плетками. Взрослое население гоняли на принудительные работы, при этом, конечно, ничего не платили, ничем не воздавали, кроме угроз, побоев и грабежей. Некоторых, у кого жилища были получше, выселяли в сараи, заселялись в их дома сами и принуждали хозяев обслуживать их быт.
И Борис Павлович понял — раз призывают даже немолодых мужчин, значит, битва предстоит серьезная.
С первых дней войны они с женой вернулись в Славгород, к ее родителям, и начали хлопотать об эвакуации всей семьи на восток, но это оказалось делом нелегким. Тут надо было опереться на роль человека в обществе, на его профессию или специальность. Борис Павлович попытался оформить эвакуацию на жену, но ему ответили, что учителя эвакуации не подлежат, тем более что Прасковья Яковлевна была учителем украинского языка и литературы, которые не могли понадобиться за пределами Украины.
Тогда он сделал ставку на Якова Алексеевича, тестя, который был главным агрономом колхоза. Но оказалось, что колхозу выдали лимит на эвакуацию и список эвакуирующихся от колхоза не мог вместить всех желающих, протиснуться в него было трудно. Туда могли войти только сам Яков Алексеевич, его жена, дети и теща, а замужняя старшая дочь — нет. Дескать, у нее есть своя семья, не колхозная. Даже в отношении тещи Якова Алексеевича слышались возражения, что она никогда не работала в колхозе. И это при том, что Ефросинья Алексеевна приняла на свет половину жителей Славгорода! В этом вопросе никакие заслуги человека не шли в расчет. Безукоризненно действовало одно правило: родство — остальные бесстыже нарушались.
В их семье, где с начала войны и так царили хаос и разброд, разгорелись дебаты, Евлампия Пантелеевна отказывалась уезжать в безопасное место без дочери и внучки. Она явно не представляла себе, как можно пускаться в тяжелую дорогу с Алексеем, у которого была поломана нога в самом неудобном для лечения месте. Боялась она не за себя, а за Алексея, который должен был неподвижно лежать, которого надо было носить на носилках при пересадках и переходах, которому надо было обеспечивать отправление естественных надобностей в людных местах, при скоплении народа. Такому больному тряская дорога могла больше навредить, чем помочь. Со всем этим Евлампия Пантелеевна — при ее жестокой грыже — без помощницы, конечно, не справилась бы. Просто безвыходное у них сложилось положение!
Тогда их вообще вычеркнули из претендентов на отъезд. Председатель колхоза лично контролировал этот список и взамен выбывающих спешно вписывал своих все новых и новых родственников. Возник скандал! Пока улаживался этот конфликт, оказалось, что Яков Алексеевич, как человек еще зрелого возраста, может эвакуироваться только имея бронь от мобилизации. А такой брони у него не было.
Решение вопроса затягивалось. Борис Павлович еще был дома, когда по постановлению ГКО от 10 августа 1941 года его тестя Бараненко Якова Алексеевича, 1896 года рождения, все-таки забрали на фронт.
Возможно, Борису Павловичу удалось бы эвакуировать за Урал тещу с сыновьями и матерью, а следом за ними в качестве беженцев отправить свою жену Прасковью Яковлевну с дочкой. Но буквально через несколько дней до них дошел слух, что Яков Алексеевич попал в плен, не успев получить обмундирование и оружие. Лагерь военнопленных, куда его бросили, находился в Днепропетровске (улица Чичерина, 171), на территории бывшего Тихвинского женского монастыря.
Теперь Евлампия Пантелеевна и думать не хотела, чтобы бросить мужа тут одного, в плену. Так одно цеплялось за другое и не позволяло им, незащищенным людям, удалиться от войны.
Вот из каких незначительных черточек, наблюдений и фактов формировались сила, решительность и расположенность Бориса Павловича на долгую беспощадную борьбу. Он молодец, что вовремя об этом подумал и всего себя настроил на выполнение труднейших военных задач. Единственное, чего ему не хватало, это знаний о правилах войны, о ее закономерностях, о человеческой психологии, изменяющейся под давлением смертельно опасных ситуаций.
Он был шебутным человеком, как и полагается в молодости, но в нем преобладали черты обыкновенного сельского парня: доверчивость, уважительность к старшим, послушание перед ними, старательность и исполнительность, некоторая неторопливость, крестьянская основательность.
А солдату этого мало. Приходящие на войну молодые мужчины оказывались в обстановке непривычной, даже в беспощадной. Им приходилось привыкать к строгому распорядку, к отсутствию элементарных удобств, к постоянной опасности. Но главное — приходилось проходить воинскую науку, осваивать владение оружием, постигать тактику военных операций, вырабатывать технику боев. Короче, штудировать искусство войны и учиться выживать и побеждать.
Для этого нужны были другие качества, нежели в мирной жизни, а именно: сметливость, мгновенная реакция на события, умение принимать решения в нештатных ситуациях, терпение и выдержка и трижды выносливость. Всему этому надо было учиться, чтобы оно к тебе быстрее пришло. Но учиться в бою — ненадежное дело.
И Борис Павлович сообразил поехать в военкомат, где его немного знали по допризывной подготовке подростков, которой он когда-то занимался в качестве ответственного за Славгородский учебный пункт молодого бойца. Он вспомнил, что им тогда преподавали какие-то военные дисциплины. Но если б знать, что тебе предстоит! А то ведь тогда это казалось играми, и почти ничего не запомнилось, кроме недолгой муштры...
Только теперь он понял цену той учебе и попросился пойти куда-нибудь на курсы, на лекции, на учения — куда угодно, лишь бы все вспомнить. И — о, чудо! — он на неделю попал на военные курсы. С годами он уже не помнил, что это были за курсы и где они проводились, но запомнил то, чему там научился.
И кружит лист последний
У детства на краю,
И я, двадцатилетний,
Под пулями стою.
Александр Межиров
До 1939 года всеобщей воинской обязанности в Советском Союзе не было.
Во-первых, в армию на действительную военную службу брали не всех, а выборочно, учитывая классовое происхождение и образование новобранцев.
Во-вторых, коль Вооруженные Силы СССР были рабоче-крестьянскими и на три четверти кадровыми, то «лишенцы» — лишенные избирательных прав «нетрудовые элементы» — в армии не служили, а зачислялись в тыловое ополчение.
Надо сказать, что кадровая, или кадрированная, часть — это такая, где численность рядового и младшего командного состава сведена к минимуму, необходимому для содержания части в состоянии готовности к действию. При минимальной численности солдат-срочников такая часть была укомплектована офицерским составом по штату военного времени.
Армия, состоящая из кадрированных частей, компактна и экономически не обременительна ввиду малых затрат на жизнеобеспечение.
Призывной возраст в довоенное время составлял 21 год. Поэтому раньше осени 1941 года Борис Павлович не мог быть призван в Красную Армию.
Правда, 1 сентября 1939 года, в день начала войны, названной позже Второй мировой, в Советском Союзе приняли закон о всеобщей воинской обязанности, согласно которому призывной возраст для лиц, окончивших среднюю школу, снизили до 18 лет. В свете этого закона изменялся также и срок службы: в сухопутных войсках и войсках НКВД он составлял 2 года, в ВВС и погранвойсках — 3 года, а на флоте — 5 лет. Призыв осуществлялся два раза в год: весенний шел с 1 апреля по 15 июля и осенний — с 1 октября по 31 декабря.
Кажется, что теперь Бориса Павловича должны были призвать на срочную службу осенью 1939 года. Но нет, ведь снижение призывного возраста касалось только лиц со средним образованием, а у него среднего образования не было, и его призывной срок остался прежним.
Затем 7 декабря 1939 года он уволился с Государственного чугунно-литейного механического завода «Прогресс» (Славгород) и с 21 декабря 1939 года начал работать слесарем в сборочном цехе Днепропетровского паровозоремонтного завода. Там получил бронь от призыва до 7 августа 1940 года. В августе 1940 года его жена окончила учебу в Учительском институте и получила направление на работу в одно из сел области. Борис Павлович, соответственно, уехал туда вместе с нею.
В день начала Великой Отечественной войны, 22 июня 1941 года, Указом Президиума Верховного Совета СССР было принято Постановление о мобилизации с 23 июня 1941 года лиц 1905–1918 годов рождения. Борис Павлович в этот призыв не попадал.
Чуть позже, 10 августа 1941 года, Государственный Комитет Обороны издал Постановление о мобилизации военнообязанных 1890–1904 годов рождения и призывников 1922–1923 годов рождения. Вот только согласно этому постановлению Борис Павлович был призван на действительную военную службу и направлен в часть, где мобилизован. Случилось это 19 августа 1941 года.
Я фашистской не кланялся пуле,
Не робел, не терялся в дыму,
В грозном грохоте, в огненном гуле
Нес я гибель врагу своему.
Яков Алтаузен
Первые бои, в которых принимал участие Борис Павлович, носили оборонительный характер и на самом деле были сумасшедшими. Во-первых, потому что мирные советские люди еще не втянулись в войну, им было трудно выдерживать ее темп. И во-вторых, потому что нельзя было отступать просто так, нельзя было драпать — отступление имело смысл только в том случае, если происходило с боями, где враг терял живую силу, где он погибал, уставал и разочаровывался, где иссякала его вера в легкую победу. Его надо было уничтожать не только физически, но и морально.
Эта тенденция сохранялась практически по всему фронту, ибо главное на первом этапе войны было сдержать натиск врага, измотать его, обескровить. И даже размазать по собственной территории, связать проблемами оккупации, отвлекая от фронта как можно больше его солдат. Ну, сказано это громко, со сверхзадачей, а на самом деле все было прозаичнее и не так масштабно. Позже Борис Павлович рассказывал:
«Первое впечатление о фронте — это проволочные заграждения, надолбы, противотанковые рвы и окопы, окопы... А еще пугающее осознание того, что мы ничего не умеем, не знаем, как надо воевать».
К этому добавлял, что сначала ему было очень страшно, потом появилась обида, что такое время выпало на его молодость. Наконец, пришли ярость и злость на врага.
«Да, мы изматывали его, но и сами изматывались... Причем нам было тяжелее, потому что у нас есть душа, которая умеет страдать сильнее плоти. У немцев же души нет».
Да, никто не рождается солдатом, солдата в себе надо воспитать, проходя определенные этапы, продиктованные обстоятельствами, и размышляя над этим. Наверное, так бывало с каждым бойцом, кому пришлось целиться и стрелять в человека. Впрочем, врага, стоящего против тебя или идущего на тебя, нельзя воспринимать как человека, иначе ничего не получится. Это пленный уже не враг, мертвый — тем более не враг...
Много истин пришло к Борису Павловичу в первые дни войны, и с их помощью он из 22-летнего юноши быстрее превращался в по-настоящему взрослого мужчину.
Шли бои под Геническом, долгие и успешные. Он попал сюда сразу после мобилизации 19 августа и до 16 сентября 1941 года участвовал в отражении наступления немцев, рвавшихся на Крым, ибо через Чонгар и Геническ полуостров был еще связан с «Большой землей».
«Южную Украину, и, в частности, Крым, мы полностью превратим в германскую колонию...».
«...Мы будем снабжать украинцев стеклянными побрякушками и всем тем, что нравится колониальным народам...».
«...Наша задача одна: германизировать эту страну при помощи германских переселенцев и обращаться с коренным населением как с краснокожими...».
Это цитаты из бесед Гитлера с Борманом летом 1941 года. Благодаря бойцам невидимого фронта и военным журналистам разглагольствования этого садиста становились известны каждому красноармейцу. Нашим людям полезно было о них знать не только для воспитания в себе гнева и неприятия войны, но для понимания того будущего, которое несли нам немцы. Такой судьбы советские люди для себя не хотели!
Борис Павлович вспоминал свои мысли и настроения того времени:
«Очень не хотелось отдавать врагу, с его больным Аненэрбе, этот городок, ведь там были знаменитые катакомбы — наше историческое наследие. В советское время они не использовались{12}. Не было туда и туристических маршрутов. Ведь они очень древние и еще многое могли бы рассказать исследователям, готовым изучать их. Поэтому существовала негласная установка: все входы в катакомбы засыпать. До лучших времен. Но враг и захватчик — это всегда варвар и разрушитель. Покажите в истории хотя бы одного завоевателя, который бы не гробил наследие веков, не грабил, а сохранял для потомков. Нет таких! Вот и немцы из Аненэрбе разорили бы столь бережно сохраняемые нами катакомбы...»
И в этом не было преувеличения. Факты истории свидетельствуют, что Борис Павлович тогда понимал ситуацию правильно. А он продолжал рассказывать:
«Я специально об этом думал, чтобы еще больше ненавидеть врага, вторгшегося в нашу страну и калечащего нашу землю. Наследникам великих культур, духовным воителям, какими мы являемся перед лицом истории, трудно поднимать руку на человека, если не возненавидеть его. В данном случае мне без ненависти было нельзя. Без личной ненависти я не смог бы стрелять в людей. И я приучал себя ненавидеть врага».
А нам, обозревающим жизненный путь Бориса Павловича с дистанции времени, бросилось в глаза другое — то, с какой роковой определенностью его тянуло в направлении Крыма. Дальше об этом будет сказано больше.
Тем не менее к исходу 12 сентября немецкие войска вышли на рубеж «Червоний чабан» – Сальково, то есть от Перекопа до Чонгарского полуострова. Они обложили Крым. Северный берег Сиваша и далее до основания Арбатской стрелки территорию заняла 22-я пехотная дивизия 30-го армейского корпуса 11-й немецкой армии. Основные силы, весь 54-й корпус, противник сосредоточил на своем правом крыле и вел разведку боем с целью выявить систему огня РККА{13} и очертание главной обороны на Перекопском валу.
Увы, 16 сентября советским войскам пришлось отступить. Они шли через Акимовку, Приморск, далее медленно продвигались на восток вдоль побережья Азовского моря.
В районе Бердянска попали в окружение. Пресловутые «котлы»... Теперь историки говорят, что в 1941 году их было 8, если учитывать только большие. А маленьких насчитывается больше. По маленьким нет точных данных, нет исследований. Борис Павлович рассказывал, что в окружение попали 3 армии, а выходили из кольца через траншеи, прорытые вдоль берега Азовского моря, и через подкопы, пользуясь тем, что там мягкие песчаные грунты.
Он говорил:
«Что ж... нас учили только контратаковать, а значит мы не умели создавать квалифицированную оборону, не умели отбивать атаки. Всему этому приходилось учиться на ходу, на горьких потерях».
Если излагать историю вопроса, то в конце сентября 1941 года, после окружения под Киевом основных сил советского Юго-Западного фронта, немцы воодушевились и решили, что создались благоприятные условия для овладения Крымом.
Их замысел состоял в том, чтобы одновременным ударом 1-й танковой группы генерала Клейста со стороны Днепропетровска в южном направлении и 17-й армии вдоль Азовского моря на Бердянск окружить и уничтожить основные силы войск Южного фронта.
В результате в окружении оказались основные силы советского Южного фронта: 9-ти стрелковых дивизий 9-й и 18-й армий, многочисленные подразделения поддержки и обеспечения. До 10 октября эти части отчаянно сражались в окружении в районе северо-восточнее Бердянска и сумели сковать часть сил 1-й танковой армии{14}.
Тем не менее в тяжелейших условиях и с боями подразделения начали выходить из тисков окружения. Ориентироваться по ситуации было трудно, потому что связи со штабами не было. Вот воспоминания бывшего командира саперного взвода 96-й горнострелковой дивизии Н. Семенюка о прорыве частей 18-й армии: «Уже где-то за Темрюком (40 км севернее Бердянска) мы натолкнулись на противника, занявшего населенный пункт. Завязался бой. Полыхали соломенные крыши домов, и черный дым стлался над землей, закрывая солнце. Комдив Шепетов поднял в атаку три цепи бойцов длиной до километра. Солдаты и командиры с винтовками наперевес с криком “Ура!” рванулись вперед. Победа или смерть! Комдив был в первой цепи. Бойцы ворвались в село, сметая немецкую пехоту. Не выдержали немцы русского штыкового удара! Через созданный прорыв удалось выйти многим частям и штабу 18-й армии».
После прорыва из «котла» войска, в которых состоял и Борис Павлович, через Бердянск и Мариуполь вышли к Таганрогу, где им удалось закрепиться.
Как и в предыдущем случае, бои за этот город продолжались в течение месяца.
Оборона Таганрога происходила под непрерывной бомбежкой, однако надо было дать возможность ему эвакуироваться. Вот почему воинское подразделение, в котором воевал Борис Павлович, стояло насмерть.
В летние месяцы 1941 года Таганрогский инструментальный завод им. И. Сталина начал производство артиллерийских снарядов. Только-только наладил производство! А тут и фронт подошел...
Таганрогский авиационный завод № 31 еще с весны производил совершенно новые истребители ЛаГГ-3. Темпы работы здесь впечатляли — на этом предприятии собирали не менее 6-ти самолетов в день. Правда, это было позже, после открытия Восточного фронта. Дальше, Таганрогская фабрика им. Молотова "Красный гидропресс" производила мины и запасные части для танков. Ну, нет смысла перечислять всю промышленную мощь Таганрога, но и то, что названо, показывает, что отдавать этот город врагу нельзя было. Вот почему уже 30-31 августа 1941 года его бомбили немецкие самолеты — чтобы разрушить советские оборонные предприятия и не дать вывезти их на восток.
Наконец, 15 октября 1941 около 70-75% оборудования и продукции таганрогских заводов, а также большинство работников было эвакуировано, и 17 октября 1941 года советские войска оттуда отступили. Немцы сразу же вступили на их место...
После Таганрога переместились чуть восточнее и заняли оборону под Ростовом-на-Дону.
Немцы рвались к Сталинграду и на Кавказ, и после захвата Донбасса совершили попытку глубоким обходом занять Ростов-на-Дону. Причем, как ни трепали их в оборонных боях подразделения Красной Армии, немецкие войска не утратили боеспособности. Они вышли в район Миллерово, Астахово, Аграфеновка — это примерно в 60-ти километрах севернее обороняемого города — и угрожали захватом Шахтинского промышленного района и Ростова-на-Дону, а также перехватом стратегической железнодорожной магистрали Воронеж — Ростов-на-Дону.
Под Ростов-на-Дону Борис Павлович как раз попал в разгар подготовки к советскому контрнаступлению на 1-ю танковую армию Клейста. Для этого за счет спешно собранных дивизий из разных армий Юго-Западного фронта и скудных резервов в районе Краснодона и Каменска-Шахтинского была сформирована 37-я армия, которой командовал генерал-майор А. И. Лопатин и куда был причислен Борис Павлович.
К началу сражения по численности войск и по авиации было создано примерное равенство сторон. Правда, по танкам немцы имели двойное превосходство — 250 против 120. Зато по артиллерии, где воевал Борис Павлович, небольшое превосходство было у красноармейцев.
Немцы возобновили наступление на Ростов-на-Дону 17 ноября 1941 года в 8 часов, послав вперед главные силы 1-й танковой армии — 3 танковые и 2 моторизованные дивизии. По стечению обстоятельств ровно через час перешла в наступление и 37-я армия Южного фронта с войсками, примыкавшими к ней с флангов. Войска 37-й армии взяли направление на Большекрепинскую слободу, и в первый день наступления, сбивая передовые части противника, продвинулись на 15–18 км. Встречая ожесточенное сопротивление немецких войск, переходивших в контратаки, в последующие четыре дня продвинулись еще на 15–20 км и к 21 ноября вышли на рубеж Цимлянка, Миллерово, Аграфеновка.
Целью советских войск на ростовском направлении являлся разгром бронетанковой группы Клейста и овладение районом Ростов, Таганрог с выходом на фронт Ново-Павловка, Куйбышево, Матвеев Курган, р. Миус. Поэтому бои продолжались.
— Ростовская наступательная операция стала первым широкомасштабным успехом советских войск в зимнюю кампанию 1941-1942 годов. Вместе с советским контрнаступлением под Москвой, Ростовская операция окончательно похоронила план «Барбаросса», — подчеркивал Борис Павлович в своих воспоминаниях, гордясь тем, что участвовал в исторически значимых боях. — Мы отбросили немцев на 60-80 километров и сняли угрозу их прорыва к Волге и на Кавказ. Вот так!
Потери в живой силе, понесенные сторонами, были примерно одинаковы — 30 тыс. человек с каждой стороны. Но Борис Павлович уцелел и даже не был ранен.
А тем временем враг надвигался на его родные территории: 25 августа 1941 года был взят правобережный Днепропетровск, а 2 октября 1941 года — левобережное Синельниково. Но сражаясь там, куда его посылала судьба, Борис Павлович заодно защищал и свой родной Славгород, он это понимал, и это придавало ему сил.
После перечисленных огненных походов его потрепанное подразделение во второй половине ноября 1941 года отправили на переформирование. Переформирование — это сложный и ответственный процесс, в котором фактически производилась ревизия и фронтов, и военной силы. В результате переформирования можно было попасть куда угодно, в самое неожиданное место. Все зависело от того, какой участок фронта надо было в данный момент укреплять. Учитывались также индивидуальные особенности солдата — его национальность, опыт, возраст, темперамент.
Конечно, читатель и сам это понимает, но не лишне подчеркнуть, что конфигурация фронтов и переформирование войск во многом зависели не только от событий в той стране, по которой шагала война, но и от международной обстановки вокруг этой страны.
Гитлер вовсю рвался к бакинской нефти. Такое стремление было обосновано двумя соображениями: в черном золоте агрессор нуждался сам, но и его противнику без каспийских скважин, из которых он добывал свыше 70 % своей нефти, ему пришлось бы туго. Естественно, столь значительная для СССР потеря повлияла бы на общий ход войны именно в пользу Гитлера, так что, как видим, тут у главного немецкого фашиста был двойной интерес.
Грандиозные прожекты Гитлера на его соратников производили неизгладимое впечатление, так что в 20 апреля 1942 года они преподнесли ему на день рождения торт с нефтяной вышкой и словом «Baku» посредине. Азербайджан был тем сладким тортом, который он съел бы с аппетитом. Гитлер даже назначил дату захвата города — 25 сентября 1942 года.
Подготовка к этой операции велась им давно, практически весь предвоенный период. Правда, там приходилось конкурировать с англичанами, но к началу Второй мировой войны немцы завоевали в Иране прочные позиции, фактически превратив эту страну в свою базу на Ближнем и Среднем Востоке.
Поэтому, пока на нашей земле шли затяжные оборонительные бои и Красная Армия сдерживала продвижение врага в южном и в восточном направлениях, Третий рейх пытался прорваться к бакинской нефти внешними путями, с территории сопредельных государств.
Короче, к 1941 году появилась реальная угроза, что нефтяная и транспортная инфраструктура Ирана будет использована Третьим рейхом против Москвы, а заодно и против Лондона, который эту инфраструктуру создал на свои деньги.
Этого допустить было нельзя.
Однако ситуации вокруг Баку не стояла на месте — после того как 22 июня 1941 года Третий рейх вторгся в Советский Союз, Москва и Лондон стали союзниками и начали переговоры о совместных действиях в Иране, чтобы предотвратить вторжение агрессора в эту страну.
В результате этих переговоров была разработана совместная советско-британская операция по вводу войск Красной Армии на территорию Ирана. Называлась она «Согласие» и планировалась к проведению на период с 25 августа по 17 сентября 1941 года. Для участия в ней готовились специфические войска, способные оказывать сопротивление продвижению немцев к советским границам со стороны Турции или Ирана. В эти войска скрупулезно подбирались бойцы, знающие восточные языки и психологию восточных народов, хотя бы чуть-чуть привыкшие к восточному климату и имеющие восточную внешность.
Борис Павлович оказался прекраснейшим претендентом на эту роль, и был взят на заметку. А, попав на переформирование, был отобран в эти войска и отправлен в Тбилиси, где аккумулировались и в срочном порядке подготавливались основные силы, предназначенные для переброски в Иран. Там он был назначен помощником командира одного из взводов 772-го стрелкового полка 386-й стрелковой дивизии{15}, состоящей из специфического восточного контингента, который как раз там и нужен был. Но, к сожалению, этот контингент, сколь бы он ни годился для ведения войны на ближневосточных регионах, отличался не лучшими качествами — был своенравен и трудно соблюдал дисциплину. Как пишут теперь мемуаристы, 386-я стрелковая дивизия отличалась большим своеобразием, ибо «состояла из призывников старших возрастов из Грузии и Армении»{16}, причем 7 603 человека в ней плохо или совсем не владели русским языком.
Но в результате развертывания операции «Согласие» уже к концу 27 августа 1941 года соединения Закавказского фронта полностью выполнили поставленные задачи и вышли на линию Хой–Тебриз–Ардебиль. Иранцы начали поголовно сдаваться в плен.
Советским войскам помогла иранская оппозиция — 29 августа шах Реза Пехлеви объявил об отставке пронемецкого правительства Али Мансура. Во главе с Али Фуруки было создано новое правительство Ирана и в этот же день заключено перемирие с Британией, а 30 августа — с Советским Союзом. Иранское правительство обязалось выслать из страны всех граждан Германии и их иностранных союзников, придерживаться строгого нейтралитета и не препятствовать военному транзиту стран Антигитлеровской коалиции.
Таким образом, в результате подписания договора между СССР, Великобританией и Ираном ситуация с Ираном улучшилась и на иранском направлении опасения ослабли, участие Красной Армии там не понадобилось.
Однако кроме Ирана существовала еще одна опасность — Турция, которая сконцентрировала многотысячное воинство у советской границы и только ждала, когда немцы возьмут Москву. Тогда бы она объявила войну Советскому Союзу, таков был у нее договор с действующим агрессором.
Битва за Москву началась в конце сентября 1941 г., когда гитлеровцы перешли в генеральное наступление, сконцентрировав на этом направлении 77 своих отборных дивизий. В октябре–ноябре 1941 года они проявляли особенную настойчивость, раз за разом пытаясь пробиться к советской столице, разгромить основные силы Красной Армии и тем самым завершить войну в свою пользу. На ближних подступах к Москве кипели яростные бои.
Противник в этих боях был измотан и обескровлен. Уже 27 ноября генерал-квартирмейстер Генштаба сухопутных войск Вагнер докладывал Гальдеру: «Наши войска накануне полного истощения материальных и людских сил». В ходе второго этапа генерального наступления на Москву немцы потеряли свыше 155 тыс. убитыми, ранеными и обмороженными. Высоки были потери в материальной части.
К тому же на стороне Красной Армии был психологический фактор. Жестокая бойня под стенами Москвы надломила боевой дух «непобедимого» вермахта. Немцам в Европе еще не приходилось сталкиваться с таким ожесточенным сопротивлением и стойкостью противника. Русские стояли насмерть. О блицкриге немцам пришлось забыть.
Советский Союз выдержал первый, самый сильный и страшный удар и постепенно начал приходить в себя, наращивать военные и экономические возможности, собирать свой огромный потенциал для будущей победы. Это привело к изменению общей ситуации на фронтах. Противник уже не мог успешно наступать во всех направлениях. Во второй половине ноября Красная Армия нанесла ему сильные контрудары, так что немецкое верховное командование уже не могло снимать войска с северного и южного стратегических направлений для укрепления положения на центральном (московском) направлении.
Тем временем на фронте под Москвой немецкие войска оказались растянутыми на тысячу километров, значительная их часть (9-я и 2-я полевые армии) была вовлечена в борьбу против войск Калининского и правого крыла Юго-Западного фронтов. Это ослабило давление группы армий «Центр» на Западный фронт, непосредственно закрывавший столицу. Не имея серьезных резервов, немцы к концу ноября лишились возможности продолжать наступление. А их ударные подвижные группировки были ослаблены, обескровлены тяжелыми затяжными боями, утратили свои первоначальные пробивные, мобильные возможности. В то же время окрепли и увеличились силы советских фронтов. Ставка, несмотря на всю сложность ситуации под Москвой и в целом на фронте, изыскивала возможность подкреплять Западный фронт, создавать резервы в его тылу и формировать стратегические резервы.
Все это позволило к концу 1941 года отстоять Москву и, вообще, констатировать, что крах нацистской Германии стал делом времени. И хотя по большому счету битва за Москву продолжалась до 20 апреля 1942 года, хотя в течение 1941-1944 годов Турция фактически выступала на стороне Гитлера, но от объявления войны Советскому Союзу воздержалась.
Так были устранены основания для вступления Турции в войну на стороне Германии, что было бы худшим вариантом развития событий, так как потребовало бы переброски в Турцию войск, подготовленных для ведения военных действий вне границ СССР. В то время как они необходимы были на других театрах военных действий.
Борис Павлович радовался победному исходу битвы за Москву, повлиявшему на его личную судьбу. Ведь в противном случае ему пришлось бы воевать на чужбине. А там и жить-то русскому человеку, узнавшему единение со своим народом, было тяжело, воевать же — тем более.
И хоть его дальнейшая судьба сложилась крайне драматично и он несколько раз избегал смерти только чудом, тем не менее остался живым — в немалой степени благодаря победе под Москвой, ибо в Турции или Иране ему вряд ли воевалось бы легче. Необыкновенное впечатление на него произвел фильм «Битва за Москву» и он часто напевал финальную его песню в исполнении Л. Лещенко, где были такие слова:
Мы свою Победу выстрадали честно,
Преданы святому кровному родству.
В каждом новом доме, в каждой новой песне
Помните ушедших в битву за Москву.
Все, что было с нами, вспомнят наши дети,
Все, что потеряли, что для них спасли
Только б ты осталась лучшим на планете,
Самым справедливым городом Земли {17} .
Прекрасно подобранный и хорошо организованный контингент советских войск, куда входило и подразделение, где воевал Борис Павлович, был освобожден от планов, для каких создавался, и ожидал нового направления на фронт. В общей сложности этот контингент пробыл в Закавказье чуть больше месяца. И все это время его готовили к боям вне границ Советского Союза, знакомили с особенностями территории и климата, с правилами выживания, ведения боев в специфических условиях и к методам рукопашного боя.
Ниже приводится рассказ Бориса Павловича о тех днях.
«В нашу стрелковую дивизию были мобилизованы совсем пожилые мужики из Закавказья. Это были армяне, азербайджанцы и грузины, причем из каких-то таких дальних поселений, что почти все они даже не слышали живого русского языка. В Тбилиси организовали наше обучение в полковой школе. Срок обучения составлял один месяц. И из этого сборища надо было сделать мало-мальски пригодных солдат, чему-то научить... Труднейшая задача!
Учеба в полковой школе вообще была напряженной и насыщенной. На сон отводилось семь часов. Подъем в шесть, отбой в одиннадцать. Остальные семнадцать часов были расписаны по минутам. Программа, рассчитанная на полгода в мирное время, тут была сжата по времени до одного месяца.
Мы изучали топографию, тактику, Устав строевой службы, материальную часть, строевую и физическую подготовку, и особенно стрелковое дело — основы стрельбы из стрелкового оружия, устройство, использование и обслуживание конкретных его образцов, выпускаемых в СССР. Очень много времени уделялось боевому учению на местности. Занятия в классах чередовались с тактическими учениями в поле, со строевой и физической подготовкой на плацу и проводились добросовестно и непрерывно и в дождь, и в стужу. Напряжение спадало к вечеру. После ужина отводилось 2 часа на самоподготовку к следующему дню и один час свободного времени, во время которого нужно было привести в порядок обмундирование (отремонтировать, постирать и пришить воротнички и т. д.).
Ну, своим школьным образованием я похвастаться не могу, и все же меня отличало от остальных учащихся учебной роты два качества: природная способность к обучению и желание учиться. Кавказцы учиться не хотели, бойкотировали любые усилия командиров.
Тут интересно вот что. Когда меня забирали в армию, то отчим и тесть, оба прошедшие империалистическую войну, в один голос советовали мне прикидываться дурачком, мол, тогда легче будет служить. Это им подсказывал их опыт. Но тогда же время было другое, страна другая и война другая. Мне их советы не годились, но я те наставления помнил — так, на всякий случай. Так вот вопреки всему, чему меня учили домашние наставники и вопреки моим стараниям не высовываться и не выделяться, я в роте был одним из лучших учащихся. Точно не знаю, сколько нас было в учебной роте, но по окончании обучения было 4 отличника, и я — среди них.
А школа эта... Когда началась война, в армии ввели звание ефрейтора. Это воинское звание присваивали обученным военнослужащим рядового состава за воинские отличия. В мирное время таких солдат направляли обучаться в школы молодого командира сроком на полгода, но теперь шла война, долго учиться некогда было.
По окончании школы всем присвоили звание ефрейтора. Но это не просто обученный солдат, ефрейтор при необходимости мог временно исполнять обязанности командира отделения. Мне же, видимо, как отличнику, приказом командира полка присвоили звание младшего сержанта. Это звание присваивал не Генеральный Штаб, нет. Генеральный Штаб присваивал звания только офицерам, офицеры — друге дело.
Определили меня, конечно, в пулеметную роту, где сразу же назначили командиром первого отделения, а потом помощником командира взвода — помкомвзвода, так в обиходе называли эту должность.
Наш командир взвода был даже не молодой, а юный — ему, родившемуся в 1922 году, едва исполнилось 19 лет. Он после десятилетки окончил 3-х месячные курсы, получил звание младшего лейтенанта, и все. Конечно, пожилые кавказцы смотрели на него свысока, отчего он просто не знал куда деваться... Со мной же те бойцы держались уважительнее: во-первых, я был на 3 года старше командира, а во-вторых, из-за восточной внешности они считали меня своим.
В самом ли деле наш командир взвода был тяжело болен или он в лечении нашел выход, чтобы не видеться с вредными кавказцами, — не знаю. Но он постоянно отсутствовал. Побудет во взводе несколько дней и опять на месяц убывает лечить желудок то в медсанбат, то в медсанчасть. А я вместо него командовал взводом.
Мне было тяжело. Наш взвод насчитывал 66 бойцов, это много. И были они почти 66-ти национальностей. Ну это я для образности преувеличил. Во всяком случае славян во взводе не было.
Такая особенность мешала общению, обучению, занятиям по полевой защите, где нас учили рыть окопы, стрелять, атаковать, понимать тактику и стратегию боя и пр., всяким общим делам. Занятия-то в учебной роте проводились на общегосударственном языке, и чтобы все понимали преподавателей, приходилось в каждой группе выбирать армянина, азербайджанца и грузина, которые знали русский язык и которые для остальных должны были служить переводчиками. Но хитрые горцы, представители закавказских национальных меньшинств — нацмены, как тогда говорили, — были несознательными гражданами и откровенно отлынивали от помощи товарищам, всячески уклонялись от такой чести — не хотели напрягаться. Это была мука, каждый день приходилось кого-то упрашивать, кого-то убеждать, а кого-то обязывать, чтобы они способствовали процессу обучения.
Вот с началом нового дня мы приходим на занятия, я ставлю боевую задачу, и начинают включаться переводчики. Остальные стоят как балбесы, без желания думать и вникать. Похоже, они с самого начала не собирались воевать — вот уж поистине, притворялись дурачками, чтобы не участвовать в войне.
Первым начинает переводить грузин — а-бла-гур-джур... (Борис Павлович говорит на грузинском, который знал), что-то там мелет... А остальные грузины стоят — аго-гар-гав... — обсуждают сказанное, качая головами. Так, после этого начинает говорить азербайджанец для своих соплеменников — дру-пру-гору-ору (Борис Павлович говорит по-азербайджански), и вся картина повторяется. Последним к переводу приступает армянин — (Борис Павлович демонстрирует знание армянского языка), у них тыр-пыр (произносит по-армянски) — это товарищ. І тоже: вах-гав-тхав-пхав...
Ну вот сколько мы там позанимались, то и наше. Все равно для войны тех занятий не хватало, да еще при ленивом отношении учащихся... Совсем немного позанимались, тяжело очень было с равнодушными людьми, которым казалось, что враг их за Кавказским хребтом не достанет.
И тут сразу же немцы подходят под Москву, мы знали ситуацию по сводкам Совинформбюро. Нас грузят в эшелоны и бросают под турецкую границу, ибо турки сконцентрировали там многотысячную армию вдоль нашей границы... Турки ждали: как только немцы берут Москву, так сразу Турция объявляет войну СССР. И мы тоже ждали дальнейшего развития событий и продолжали свои занятия.
Ну вот случилось так, что японцы нанесли удар по юго-восточной Азии и перестали нам угрожать. Тогда наши военачальники сняли забайкальские дивизии и бросили под Москву. А к тому же немцев донимали наши тридцати-сорокаградусные морозы, и они засели, выдохлись. И турки — цурик (zurück), назад.
Тогда нас обратно оттуда переводят в Абхазию, не в Тбилиси, а — через горы, через перевалы и туннель под Кавказским хребтом — на черноморское побережье, в Абхазию. Мы побывали в Сухуми, Батуми, в городе Зугдиди, потом из Зугдиди нас перевезли в Очемчири, из Очемчири — в порт Поти».
Как видим, 336-я стрелковая дивизия сформировалась в предместье Тбилиси, но в связи с изменениями конфигурации фронтов, продиктованными международной обстановкой, с 12 декабря 1941 года по март 1942 года несколькими частями перебрасывалась в севастопольский порт.
На момент присоединения к обороне Севастополя в дивизии числилось 10 799 человек, из них: 819 — начсостава, 691 — младшего комсостава, 9 289 — рядового состава. Национальный состав дивизии состоял из 29-ти национальностей, распределившихся следующим образом:
Русских – 1 071,
Украинцев – 1 575,
Белорусов – 25,
Грузин – 2 994,
Азербайджанцев – 2 295,
Армян – 1 655,
Лезгин – 634 человека.
Остальные были аварцы, осетины, и т.д. Как видно, кавказский элемент тут подавляюще преобладал.
Продолжим рассказ Бориса Павловича.
«28 декабря 1941 года нас погрузили на теплоход «Абхазия», огромнейший теплоход, но уже оборудованный по-военному, вооруженный пушками, зенитками... И отправили, не говоря куда. Оказалось, что повезли нас на Севастополь, морем»{18}.
В последний день 1941 года, а именно 31 декабря, в главную базу Севастополя вошел транспорт с подкреплением живой силой для его обороны. Время было около полуночи. Этот транспорт встречал эсминец «Безупречный» — для проводки на место. Вот так и был доставлен 772-й стрелковый полк 386-й стрелковой дивизии, а вместе с ним и Борис Павлович, в котел под Севастополь. Обстановка под Севастополем приближалась к тому состоянию, которое называют критическим.
Под гул недалекого боя прибывшие полки выгрузились под Сапун-горой и у Максимовой дачи.
Рассказы Бориса Павловича подтверждает маршал Крылов, который вспоминает: «В Севастополь прибывала еще одна дивизия, выделенная нам Кавказским (так стал называться бывший Закавказский) фронтом, — 386-я стрелковая. Ее полки выгружались с судов под гул недалекого боя и сосредоточивались под Сапун-горой и у Максимовой дачи. Дивизией командовал полковник Николай Филиппович Скутельник. При знакомстве выяснилось, что он из красных конников гражданской войны, служил в бригаде Котовского. Вроде бы армия получала как раз ко времени тот резерв, который поможет отбросить противника до прежних границ севастопольского плацдарма.
Однако мы остереглись с ходу вводить в бой дивизию не только необстрелянную, но и, как оказалось, недостаточно сколоченную и обученную и слабовато вооруженную».
Я изучал неровности Земли —
Горизонтали на километровке.
Придавленный огнем артподготовки,
Я носом их пропахивал в пыли.
Я пулемет на гору поднимал.
Ее и налегке не одолеешь.
Последний шаг. И все. И околеешь.
А все-таки мы взяли перевал.
Ион Деген
«Поехали... Как раз, когда мы вышли из Поти, заходило солнышко и стелило по воде длинные сверкающие полосы. Народу на транспорте было так много, что повернуться негде, кругом — теснота.
Шли мы 29-го, 30-го, и только 31-го в полночь, под самый Новый 1942 год, прибыли в Севастополь. Доезжаем до Севастополя, громы раздаются — пушки стреляют. Ну, поняли, что уже недалеко фронт. На душе всю дорогу было тревожно, а тут стало еще тревожнее — многие из нас знали, что такое война, были обстреляны. А другим только предстояло впервые сражаться, воевать. Но нам даже во сне привидеться не могло то пекло, которое мы там застали.
Севастополь быв в полукольце, в подкове: с 3-х сторон немцы, с 4-й — море. Длина фронта, откуда на нас дули ветры с шумами и запахами гари, 40 км. Сам город, он небольшой.
Итак, ночью ми зашли в порт. Началась выгрузка, нас тут же, на берегу, разводят по местам, чтобы мы стояли организовано. А людей было битком набито, как селедок в бочке. Из-за этого выгрузка была долгой, тяжелой. Короче, на рассвете я уже был на тверди. А тут стоят 2 крейсера — «Ташкент» и «Ворошилов» — повернули свои главные калибры на берег — бьют куда-то по немецким позициям и прикрывают нашу высадку. Ну, так вроде».
— Если мне с такими подробностями рассказывать, так я полгода буду говорить, — возмущается Борис Павлович тем, что слушатели просят его не упускать деталей и тонкостей, объяснять военную специфику и четче произносить слова.
— А куда нам спешить? У нас в запасе все оставшееся время... — с успокаивающей улыбкой говорит его младшая дочь, хотя и знает, что оставшееся время каждому отмерено отдельно.
«Ну начали мы привыкать да присматриваться...
Смотрим, тут люди ходят, тесно прижимаясь к стенам, и весь Севастополь изрыт окопами. А еще поминутно воют сирены. К тому же тут в 40-ка км — Кача, Качинский аэродром и Качинское военное училище, которое летчиков готовило. Эти заведения и объекты знамениты тем, что тут сын Сталина учился летному делу. Но немцы уже заняли это хозяйство, расположились со своим барахлом. Конечно, сделали там аэродром. И вот как они заводят моторы, как только самолеты готовятся к взлету, так сразу в Севастополе полно грохота и воя — над морем же хорошая слышимость.
Едва нас успели вооружить, как через 2 минуты над Севастополем, над нами появились «мессеры», словно они, гады, подсматривали за нами. И люди начали привычно падать в окопы и бежать в убежища.
А нас же много, масса! Куда деваться? Там мы между домами рассредоточились, в развалинах попрятались и день кое-как пережили. Дожили до вечера.
С наступлением сумерек на меня начала наседать тоска, какая всегда одолевает человека на новом месте, особенно если он не стремился на него попасть. Появилось резкое, какое-то обнаженное ощущение конечности бытия — все вокруг временно и конечно, и прежде всего люди. Все когда-то кончается...
И хотя ночь была безопаснее, мне не хотелось расставаться с дневным светом, хотелось смотреть и смотреть на ясное небо и на горизонты, такие отличные от степных. Но этот день приближался к своему завершению и ничто не могло этому помешать. Все в мире было бессильно перед этим грандиозным явлением! Свет медленно угасал на моих глазах, вызывая во мне сожаления, которые ровно ничего тут не значили.
Таким был мой первый день 1942 года.
Не помню, как бывало со мной раньше, до всей закавказской эпопеи, насыщенной событиями и впечатлениями, но тут я вздохнул и подумал: “Слава богу, еще один день прожит”. Это было что-то новое для меня.
Ну а когда стало темнеть, нас собрали вместе и повели под Балаклаву, это в 15-ти км от города. Там и теперь располагается база подводных лодок. Ну, перевели нас.
И опять же, это потом мы узнали, куда прибыли, а сразу шли в полной неизвестности. Куда нас ведут, зачем — никто не говорил. Балаклава или клава... — кто тебе там скажет. Тревожная ночь, полная неопределенность, отовсюду угрожает опасность. Привели. Оказалось, что мы — подменная дивизия, мы сменили прежних защитников Севастополя. Те покинули боевые позиции, а мы заняли. Значит, все — прибыли на место. Одна радость, что окапываться пришлось не с нуля.
Ночь прошла хлопотно, почти без сна. Но и в те короткие часы, когда можно было отдохнуть, мысли, посетившие меня после высадки с транспорта, продолжали будоражить ум. Думалось приблизительно такое: “Дождаться бы утра... А там, в новом дне, дожить бы до вечера...” И вдруг я понял, что во мне, во всем организме, происходит какая-то глубинная перестройка, вызванная все теми же новыми ощущениями временности и конечности человеческой жизни. Понимаешь, я больше не ставил себе дальние цели, не думал о будущем! Я не жил завтрашним днем...
Ход событий так мало зависел от меня лично, что планировать далеко вперед было бессмысленно, этого просто не требовала обстановка. На фронте надо было по-другому обозревать время, без размаха, короткими перебежками.
Конечно, когда-то я должен был перейти от мирного ритма жизни к военному, боевому. И вот я научился воспринимать войну не как досадную помеху планам, которую я сейчас быстро устраню, и побегу дальше делать более важные дела. Нет, я начал воспринимать ее как свое основное дело, продолжительное. Я настроился на долгое терпение и не ждал больше, что война скоро закончится.
С тех пор я не думал ни о чем, чего не было рядом. Я понимал одно: моя основная задача — бить немцев, и на это должны уходить мои силы, воображение и ум. Наверное, это трудно представить тем, кто не был на войне...
А потом мне пришлось побывать на разных участках Севастопольского фронта».
Севастополь — город-герой. Однако города становятся героями лишь тогда, когда их защищают герои.
Борису Павловичу выпала миссия защищать Севастополь в период подготовки к третьему на него натиску, самому страшному и трагическому. И это был знак судьбы, испытывавшей Бориса Павловича на героизм, выносливость, стойкость и находчивость, ибо в истории Великой Отечественной войны оборона Севастополя занимает особое место. Эпопея эта длилась 250 дней! Клочок земли, окруженный с суши, блокированный с моря, находящийся под ударами с воздуха, благодаря советским воинам восемь месяцев храбро стоял против многократно более сильного противника. Уничтожая немецкие танки и самолеты, беспощадно сокращая живую силу врага, защитники легендарного морского города показали миру примеры мужества, непоколебимости и высокой преданности долгу.
Доблестные качества, проявленные ими под Севастополем, в дальнейшем служили мерилом верности Родине и воинской присяге, примером для всех, кто честно и искренне ненавидел фашистских варваров, кто хотел счастья людям и лютой смерти насильникам, поджигателям и убийцам из алчного буржуазного лагеря. Так было во времена войны, так есть и теперь — слава тех, кто отстоял «город русских моряков», не померкла, а только ярче разгорается.
Севастополь защищали простые скромные советские люди, горячо любившие свое Отечество и ненавидевшие врага, — солдаты и моряки, командиры и политработники, крестьяне, рабочие, интеллигенция и даже дети. Каждый нашел свое место в этой борьбе. Упорно и самоотверженно они делали свое дело — без бахвальства и показного суперменства, присущего англосаксам. Каждый человек дорожит своей жизнью, но под Севастополем, в обстановке напряженных боев, у советских людей появилась привычка к смертельной опасности. И когда приходилось погибать, они вели себя сурово и просто. Друзья и боевые товарищи убитых, преисполненные скорби, занимали их места, продолжали драться и истреблять врага.
Немилосердной и тяжелой была обстановка войны, но она не сломила высокий моральный дух русского человека, а только закалила весь советский народ, сделала сильнее и упрямее. Да, Севастополь не выстоял, но дорого достался он врагу. На подступах к Севастополю фашист потерял убитыми сотни тысяч своих вояк, сотни самолетов, танков, орудий. Вся эта мощь была перемолота и уничтожена защитниками Севастополя, она перестала нести смерть и угрожать другим населенным пунктам нашей страны.
Штурмы Севастополя шли один за другим. Но чего стоил врагу вход в Севастополь, хорошо видно из того, что после провалившегося первого штурма, предпринятого в декабре, специальные отряды военно-полевой жандармерии и эсэсовцев отобрали шинели поголовно у всех солдат, обещая вернуть их после взятия морской крепости, запланированного на 21 декабря. Верные суевериям, фашисты и тут привязались к дню зимнего солнцеворота, полагая, что эта магия им поможет. На рассвете 21 декабря солдатам выдали только по одному куску хлеба. Остальную часть суточного довольствия обещали выдать уже в Севастополе.
Н. И. Крылов в уже упоминавшейся книге пишет: «Из двух секторов сообщили, что немецкие солдаты — этого в декабре еще не бывало — идут в атаку без шинелей, в одних мундирчиках. Мороз ослабел, но все же форма была не по погоде. Когда несколько полузамерзших немцев сдались в плен, мы узнали, что шинели у них отобрали перед атакой, причем было сказано: "Получите в Севастополе". В Севастополе обещали и обед».
В румынских батальонах немцы поступали еще более бесцеремонно. Они отобрали у солдат даже сапоги, тоже обещая вернуть в Севастополе.
Севастополь — это морская крепость. С суши он не был защищен — тем величественнее слава тех, кто в боевой обстановке именно на суше создал линию защиты и стоял на ней грудью против более сильного захватчика.
Многие защитники воспринимали Севастополь через призму его исторической славы, стараясь не умалить ее, а приумножить. Например, Нина Онилова, пулеметчица Чапаевской дивизии, писала так: «Слава русского народа — Севастополь! Храбрость русского народа — Севастополь! Севастополь — это характер русского советского человека, стиль его души. Советский Севастополь — это героическая и прекрасная поэма Великой Отечественной войны».
Так воспринимал этот город и Борис Павлович, гордясь своим участием в его защите. Вот что впитал он в себя. Вот где прошел он школу изворотливости, военной маневренности и выживания, школу мужества, вот какими подвигами был закален! Надо понимать, что после такой выучки человек дорогого стоил.
Попав под Севастополь, Борис Павлович, сухопутный человек, многое видел впервые, многому удивлялся и все-все запоминал. Мимолетные картинки, подмеченные между боями, врезались в память. Описывая тот период жизни, Борис Павлович часто рассказывал о них.
Вот на окраине города выставлен на обозрение подбитый немецкий танк — он должен был доказать всем, что немцы не заговорены от поражений. Недавно этот танк мчался, скрежеща гусеницами, к городу, стрелял, считал себя неуязвимым. Он был головным, потому что над его башней развевалось фашистское знамя. Да еще белобрысый офицер высунулся из люка. Но на подходе к городу это железное чудовище остановил и разбил безвестный советский солдат. Пусть теперь немцы смотрят и понимают, что так будет с ними со всеми.
Еще одна картинка. Грохочут зенитки, выбивают частую дробь пулеметы... По морю ходит корабль, окутанный облаками сероватого с черными пятнами дыма. Он ходит туда-сюда по заданному маршруту — ставит дымовую завесу. Дым стелется над водой, долго висит, сливаясь в единый занавес, качающийся под дыханием ветерка.
Или этюд о ночном налете. За полночь появляются неожиданные громы и молнии, освещают небо и сотрясают землю. Это не простой налет, потому что он поддерживается дальнобойной артиллерией. Самолеты зашли с моря и в темном небе прокрались к городу.
Их пытаются сбить или хотя бы отогнать от города. Небо режут огни, светящиеся следы пуль и снарядов. Лучи прожекторов, ищущих цель, кромсают его, высвечивают и рвут облака. Со всех сторон неумолчно бьют зенитки. Гулко взрываются тяжелые снаряды. И вдруг вспыхивает поверхность моря, на которую легли длинные огни, потянувшиеся вверх. Следом засверкало небо, начало расцветать вспышками. Пунктиры трассирующих пуль, словно спутанные нити, расписывают утыканный звездами свод.
Холодная и сильная воздушная волна больно ударяет в спину — это упало на берег несколько авиабомб. Все ясно — немцы решили испепелить непокорный гарнизон. Но снаряды зениток и лучи мощных прожекторов заставили немецких летчиков уклониться в сторону, и весь страшный груз, что предназначался городу, они сбрасывают в море.
Через час огни угасают и все стихает.
Севастополь осажден немецкими и румынскими дивизиями. Осада плотная, опасная. Подступы к городу опоясывает оживленная и извилистая линия фронта. С той стороны этой линии, где сосредоточились защитники, суша прижата к морю, к морской воде. А с другой стороны, в горах и долинах, — враг, сеющий смерть и разрушение. Там властвуют иноземные захватчики, обезумевшие от алчности и вседозволенности стервятники. Знать это — нестерпимо.
***
После высадки и определения по месту, где должны занять оборону рота и каждый взвод, их стали разводить куда-то по сторонам. Не прошло и десяти минут, как полк будто растаял в холмистой местности. Только пулеметная рота осталась на месте. Вскоре из темноты донесся голос командира полка:
— Один взвод пулеметчиков переходит в мой резерв, остальным зарыться в землю аккуратно и надежно… Поправить старые окопы и вырыть новые, согласно нынешней ситуации.
Командир взвода, оглядев позиции, отвел Бориса Павловича и его напарника за курганчик.
— Вот тут ваш дом. Вы меня поняли? — и, не дожидаясь ответа, ушел к другим расчетам: таким опытным бойцам, как те, что стояли перед ним, не нужно было долго объяснять, что к чему.
Борису Павловичу как-то неожиданно стало неуютно и тревожно: вокруг стояла зимняя непроглядная темень, властвовал сырой холод, слышались только плеск моря за спиной да позвякивание орудий вокруг. Впереди, над холмами, словно зарницы, вспыхивали взрывы бомб и снарядов красноармейской дальнобойной артиллерии.
Окопы, куда их привели, были не такие, какие они рыли, отступая вдоль азовского побережья. Там были ровненькие, сделанные по всем правилам, как на экзамене, а здесь — выщербленные снарядами, кое-где полузасыпанные, с вырванными краями, с глубокими норами, уходящими под бруствер. И какими-то маломерными, мелкими, тут в три погибели пригибаться приходилось. Однако копать глубже не получалось — под ногами чувствовался камень.
— Что это за дырка, камандира? В стена... — спросил у Бориса Павловича Айвазов, один из престарелых «азеров». — Дла поспаля?
— Наверное, для боеприпасов. Поспаля... — перекривил его помкомвзвода. — Вам бы только есть да спать. Иди вкапывайся глубже!
— Есть, камандира, — вяло ответил Айвазов.
Борис Павлович с тоской посмотрел ему в спину и вдруг почувствовал себя невероятно давно существующим на войне, старым и по-стариковски мудрым. Душу тревожило то, что на наши залпы противник не отвечал стрельбой из своих орудий. Вместо этого как назло молчал. Только далеко слева его автоматчики изредка выбрасывали осветительные ракеты, наверное, чтобы отвлечь внимание от главных сил, сосредоточивающихся где-то в другом месте. Но где — трудно сказать. Хуже нет — ждать нового наступления врага, когда не знаешь, откуда он нанесет главный удар!
От этих размышлений Бориса Павловича оторвал ворчливый голос еще одного солдата:
— Копай, копай тут, пока жилы не лопнут, а за спиной море. Не нравится мне это. Надо наступать и уходить от него подальше! И ты еще, помкомвзвода, молчишь, как в рот воды набрал. У меня от сырости ломит колени.
— Копай, копай, — сухо ответил Борис Павлович, тоже налегая на лопату, выворачивая из земли булыжник и укладывая его на бруствер. Всякий раз, когда ему напоминали о том, что он помкомвзвода, у него пересыхало в горле от ответственности.
— Может, нет смысла копать, зря силы тратить…
— Тогда сходи к командиру полка и спроси: можно ли, мол, товарищ полковник, не выполнить ваш боевой приказ? Надоело, дескать, фронтовое однообразие…
Видя такие настроения солдат, Борис Павлович отвлекся от работы, выбрался из окопа и пошел вдоль расположения взвода.
— Траншеи рыть в рост человека и глубже, — командовал он, — не лениться. Хороший окоп — это залог того, что вы не погибнете.
— Ты серьезно, камандира, про то, чтобы мне сходить к товарищу полковнику? — спросил у него тот солдат, которого он посылал за разрешением не копать окоп.
Борис Павлович только хмыкнул. Он уже успел и забыть о нем, а тот, видишь, надеется, что за него побеспокоится кто-то другой. Эх, вояки...
— Ты хочешь еще апельсины выращивать?
— Что ты, камандира? Конечно, хотю!
— Тогда копай.
С полковником С. М. Чернышевым Борис Павлович познакомился еще в Тбилиси, в дни боевой учебы полка. Первое время он думал, что ему больше всех доставалось от Чернышева за то, что после больших перебежек и бросков у него дрожат руки и он не всегда поражает цели из ручного пулемета. Конечно, тяжело стрелять, когда мышцы израсходовали запас бодрости, в глазах рябит от усталости и передохнуть некогда. Но потом Борис Павлович присмотрелся и заметил, что такое же отношение у командира полка было и к стрелкам, и к станковым пулеметчикам. Он просто был требовательным человеком, строги и малословным. А еще — он, конечно, больше опирался на тех, кто знал русский язык.
Вот тут частенько вспоминались Борису Павловичу научения отчима и тестя о том, чтобы прикидываться на военной службе дурачком. Вот уж чего он никак изобразить не мог, так это незнание русского языка, и волей-неволей приходилось ему отдуваться за других, особенно когда командир понял, что он достаточно хорошо знает все закавказские языки.
Но, как потом выяснилось, больше всего от командира полка доставалось артиллеристам и минометчикам. Он не давал им покоя ни днем ни ночью.
Наконец, к рассвету вновь прибывшие хорошо освоились на новом месте: где надо было, там окопались и свежий бруствер прибросали пучками сухостоя да скудным снегом, пулеметную точку замаскировали, словно на курганчике никого нет.
Наутро он вспомнил еще одно: в черте Севастополя находятся развалины Херсонеса Таврического, или Корсуни, города, где принял крещение князь Владимир. Значит, Севастополь был также христианской святыней. С этой мыслью он вступил в новый день.
Первые дни, пока не приспособили территорию для ведения боев, работали только ночью, окапываясь саперными лопатками и ломами. На всем протяжении занятой их дивизией части фронта упрямо подправляли старые и строили новые окопы, траншеи, блиндажи, наблюдательные и командные пункты, укрытия для лошадей, техники и боеприпасов.
Так для Бориса Павловича начиналась оборона Севастополя.
Ни плача я не слышал и ни стона.
Над нами — смерть, надгробия огня.
За полчаса не стало батальона.
А я все тот же, кем-то сохраненный.
Быть может, лишь до завтрашнего дня.
Ион Деген
Командиров взводов, с которыми Борис Павлович воевал рядом, он почти что не запомнил. Их состав часто менялся. Одни из них на огневых позициях держались месяц, другие и того меньше. Лишь некоторым крепко повезло, и они провоевали до конца войны. Описывая события военных дней, Борис Павлович вспомнил фамилии далеко не всех командиров взводов, с которыми вместе воевал на фронтах. У одних вспомнил только имена, у других только облик, а запомнить полностью и навсегда никого ему не пришлось. Ну, так он говорил...
О них он так вспоминал: «Это всё были молодые ребята, крепко измотанные непрерывными боями, неоднократно побывавшие одной ногой в могиле, израненные, подлеченные. Дай бог, чтобы многие из них провоевали до победного конца и до долгожданной Победы в строю или в госпитале!»
Севастополь — город удивительной истории, символ мужества и стойкости, изумительной отваги нашего народа. Отнюдь не многим городам судьба уготовила такие суровые испытания. Но, конечно, не этим он привлекал захватчиков, за это они могли его только ненавидеть, как до сих пор ненавидят все истинно человеческое, духовное, настоящее и справедливое.
Севастополь, как и весь полуостров, имел для немцев стратегическое значение, ибо представлял собой прямой путь к нефтеносным районам Кавказа, все к той же бакинской нефти, о которой уже говорилось. Далее, с потерей Крыма советская авиация лишалась возможности совершать налеты на нефтепромыслы Румынии, а люфтваффе, наоборот, завоевав его, мог наносить удары по целям на Кавказе. Кроме того, Крым открывал доступ к Азовскому морю, которое очень привлекало врага в плане снабжения южной группы армий. Наконец, захват Севастополя ограничивал боевые возможности Черноморского флота.
Оборона этого города срывала все эти планы фашистского командования.
Первый штурм Севастополя начался 11 ноября 1941 года силами 4-х пехотных дивизий, усиленных моторизованными частями. Рассчитывая захватить город сходу, враг упорно предпринимал одну атаку за другой. В течение 10-ти дней ценой огромных потерь врагу удалось всего лишь незначительно вклиниться в нашу оборону. Но к 21-22 ноября наступление немецких войск выдохлось, и они перешли к планомерной осаде.
Но все равно противник был очень силен. Немцы широко применили осадную артиллерию крупных калибров. На периметре обороны в 22 км расположили свыше 200 батарей тяжелой артиллерии, включая гаубицы калибром до 350 мм. Сюда доставили даже 800-мм орудие класса «Дора» и оно выпустило пятьдесят три 7-тонных снаряда. Против наших оборонительных сооружений широко применялись зенитные орудия, стрелявшие прямой наводкой. Для организации нового наступления враг перебросил под Севастополь части с других участков восточного фронта.
Второй штурм начался 17 декабря 1941 года, в этот день немецкие части перешли в наступление в долине реки Бельбек. Они стремились прорваться к Северной бухте. Севастополь постоянно подвергался массированным авиаударам. Только представить: в среднем самолеты люфтваффе совершали 600 боевых вылетов в день. На город было сброшено около 2,5 тыс. тонн бомб. Оценивая свои успехи, Манштейн отмечал, что в целом во Второй мировой войне немцы никогда не достигали такого массированного применения артиллерии.
Защитники Севастополя отбивали атаки врага на всех направлениях, однако вынуждены были отходить, прижимаясь к морю. Этим положение их ухудшалось. Непрерывные бои утомили людей, значительно истрепали артиллерию, привели к дефициту боеприпасов.
В первых числах января 1942 года стороны произвели передислокацию войск. Фон Манштейн отправил на восток Крыма одну из пехотных дивизий, оставив в осаде Севастополя лишь три из тех, что были тут раньше. И в это же время в Севастополь прибыла 386-я советская стрелковая дивизия, подменная. То есть советская сторона освежила свою живую силу.
Как видим, Борис Павлович попал под Севастополь в тот период, когда советские и немецкие войска накапливали силы для новых сражений и вели бои местного значения.
Третий штурм состоялся 27 февраля, но судьба Бориса Павловича сложится так, что в его отражении он уже не участвовал.
Но не последнюю роль в истории с защитой Севастополя играл нематериальный фактор, а тот, что связан с настроем войск, уровнем их воодушевления и нацеленности на борьбу, с общей обстановкой среди бойцов.
***
Сразу по прибытии свежих сил из Закавказья защитникам Севастополя показалось, что поражений больше не будет, ведь солдаты из подменной дивизии были молоды и энергичны. А главное — не уставшие. Едва ступив на сушу, 386-я дивизия сразу же заняла оборону во 2-м секторе, сменив там 172-ю стрелковую дивизию. При этом 1-й и 3-й батальоны 772-го полка заняли скаты высоты Чириш-Тепе (169.0 и 154.7), а 2-й батальон стал в резерве у Сахарной головки. Эта дивизия была полностью укомплектована, но все же считалась слабой из-за наличия необстрелянного нацсостава, не настроенного воевать, непатриотичного, трудно подчиняющегося дисциплине. Поэтому на фронте ее поставили против румын, где воевала 1-я румынская горнострелковая бригада.
Попутно отметим, что боевой период первого формирования дивизии по меркам военного времени был долгим, он длился с 25.11.41 по 30.7.42, причем 769-й, 772-й и 775-й стрелковые полки входили и в первое формирование, так что Борис Павлович практически воевал в ее составе со дня образования.
Командование Крымским фронтом приободрилось, обманываясь тем, что к ним на помощь прибыли не новички, необстрелянные и не вымуштрованные, а подготовленные бойцы — все-таки их готовили для боев в Иране и в Турции! И только Лев Захарович Мехлис, главный политкомиссар Великой Отечественной войны, буквально следом прибывший на Крымский фронт, тут же почуял опасность, исходящую от «национальных» дивизий, и требовал «очистить» полки от скопления кавказцев. Он старался не быть голословным, для чего все просчитал и просил заместителя Наркома обороны СССР — начальника Главного управления формирования и укомплектования войск Красной Армии — Ефима Афанасьевича Щаденко о вполне конкретных делах — прислать в Крым 15 тыс. человек русского пополнения{19}.
Командир 386-й дивизии полковник Николай Филиппович Скутельник{20}, военком старший батальонный комиссар П. П. Медведев, начальник штаба полковник Л. А. Добров, нач. политотдела старший батальонный комиссар А. Д. Ульянов — все они не знали, чего можно ждать от этих строптивых диковатых горцев. Говорить конкретно о 772-м стрелковом полке вообще не приходится — его командир полковник С. М. Чернышев, военком батальонный комиссар Бараев Муртуз Мухаметдинович, начальник штаба майор Якименко чувствовали себя едва ли увереннее, чем командование всей дивизией.
Тем не менее Лев Захарович, бывалый человек, тоже воодушевился пополнением и сгоряча заявил начальнику Генерального штаба Александру Михайловичу Василевскому: «Мы закатим немцам большую музыку». Но не зря в народе предостерегают: «Не кажи “гоп”, поки не перескочиш». «Закатывание музыки» началось с потери Феодосии. В приказе войскам фронта №12 от 23 января 1942 г. были проанализированы причины проигранных боев 15-18 января. Были названы имена виновных: «позорно бежавшего в тыл» командира 9-го стрелкового корпуса И. Ф. Дашичева, к тому времени уже арестованного; командира 236-й стрелковой дивизии комбрига В. К. Мороза; командира 63-й горнострелковой дивизии П. Я. Цендзеневского и других.
Получается, что во всей 386-й дивизии и, в частности в ее 772-м полку, сложилась тяжелая обстановка, вызванная чисто человеческим фактором, который Лев Захарович Мехлис объяснял засильем там кавказцев. В наскоро, а главное исключительно по месту, сформированную дивизию попали дремучие и несознательные мужики с затерянных горных аулов, заботящиеся только о своей шкуре и не понимающие общенародного интереса. Простые, хотя и хитрые, они искренне полагали, что до них война не доберется, а значит, она их не касается и им воевать не нужно. Попав в Красную Армию, они откровенно игнорировали всё, что им пытались привить и чему научить. Еще на стадии обучения в полковой школе они не скрывали своих настроений и наплевательского отношения к командирам и соратникам.
Конечно, бить тревогу и рассредоточивать эту братию надо было еще там. Но тогда выходки закавказцев стерпели, полагая, что они побузят и притрутся, мол, никуда не денутся. Это явление носило местный характер, и оно было бы ликвидировано, если бы воинские части формировались по интернациональному признаку.
Но столь же нездоровая, небоевая обстановка сложилась и на всем фронте! Если уж командиры корпусов и дивизий бросают солдат и драпают в тыл, то чего можно ждать от остальных? Эта зараза была из разряда ползучих, она передавалась в низы мгновенно, едва там узнавали об изменах со стороны высших офицеров.
Позже дезертиры оправдывались, что «для прорыва позиционной обороны немцев требовались штурмовые группы из хорошо подготовленных бойцов, а не “национальные” дивизии», к которым относилась и 386-я стрелковая дивизия со своим целиком кавказским 772-м стрелковым полком. В их оправданиях был резон, конечно, не снимающий с них вины, но, по крайней мере, объясняющий их панику и бегство.
Конечно, тенденция обнаженной трусости и бегства проникла и в оборону Севастополя. Сдачу этой крепости нынешние историки называют предательской. Об этом, например, открыто пишет Виктор Борисович Воскобойников в статье «Предательство защитников Севастополя в 1942 году»{21}. Автор нисколько не фантазирует, история свидетельствует, что так оно и было. И выжившие участники тех событий об этом свидетельствуют.
Ну а дальше было то, что происходит в любом самопроизвольном процессе: волна безнаказанной трусости и предательства, покатившаяся сверху, дошла до рядовых солдат. Растерявшемуся и лишившемуся управления рядовому составу ничего не оставалось, как последовать за подавшими дурной пример командирами высоких рангов.
В наши дни героизм рядовых защитников города справедливо противопоставляется поведению командования Севастопольского оборонительного района, которое благополучно эвакуировалось в последние дни обороны. Какой позор! Однако эвакуация высшего командного состава попавших в окружение крупных соединений Красной Армии на заключительном этапе их сопротивления считалась тогда нормальной. Вот в чем все дело!
Пожалуй, что касается сухопутных защитников Севастополя, то для них это был самый бесперспективный, самый страшный котел во всей истории Великой Отечественной войны. Сравнение его со Сталинградом и Курской Дугой дает понимание того, что там хотя бы теоретически можно было отступить, прорваться. Сухопутным же защитникам Севастополя отступать было некуда, за ними простиралось холодное безжалостное море. Вот в такой переплет попал Борис Павлович.
Всего за время обороны Севастополя — с ноября 1941 по июль 1942 года — советские потери убитыми и пленными составили 156 880 человек (согласно данным от генерал-полковника Г. Ф. Кривошеева{22}). Борис Павлович вместе со своим взводом продержался там почти полтора месяца: январь и треть февраля 1942 года.
В складывающейся ситуации кавказцы, животным чутьем уловившие общие тенденции, что советские войска находились не в лучшем положении и что в любой момент их могли окончательно прижать к морю и расстрелять, не выдержали и взбунтовались. Обвинив командование взвода и персонально Бориса Павловича в том, что их плохо кормят, что вовремя не доставляют еду, держат на голодном пайке, они пригрозили расправой, если помкомвзвода не исправит ситуацию.
На войне, вообще, все время хотелось спать и есть, потому что расход сил был таким, что солдаты не успевали восстанавливаться. Прием пищи был важен не только тем, что позволял насытиться, — он служил и коротким отдыхом, и возможностью поговорить с товарищами, перекинуться шуткой, сбросить с себя напряжение. Эти короткие минуты ненадолго возвращали людей к мирной жизни. Поэтому полевые кухни фактически были центром жизни боевого подразделения. «Солдатская заповедь: подальше от начальства, поближе к кухне», — говорил лейтенант Александров (он же Кузнечик) в фильме «В бой идут одни старики». Своя правда в этой фразе есть.
Вот слова Бориса Павловича на этот счет:
«Мы все знали, сколько положено хлеба и сахара в дневном пайке, хотя зачастую и не получали его. Сколько положено рубашек на год, хотя нередко забывали, когда нам меняли их. Мы твердо знали и никогда не сомневались в том, что враг будет разбит и победа будет за нами. Не знали только одного — сколько каждому из нас оставалось жить».
Но нет смысла писать о том, как должны были кормить солдат на фронте — тут, под Севастополем, все нарушалось, все было не так и все работало плохо. Еду защитникам привозили морем, а значит, все зависело от погоды... Этим все сказано — то шторм мешал доставке, то в ясную погоду немцы бомбили морские транспорты.
Никакого запаса еды в расположении подразделений не было, официально не было. Но иногда в ротах командиры любыми правдами и неправдами умудрялись делать запас хлеба. Все же кружка горячего чая и кусочек хлеба могли сойти бойцам за кой-какой ужин.
Не то чтобы Борис Павлович испугался угроз от кавказцев, но обеспечение питанием было его прямой обязанностью как помощника командира взвода, и поэтому он, молодой и совестливый боец, дабы не усугублять конфликт, отправился в расположение роты на поиски запаздывающей полевой кухни. Собственно, ее не было уже три дня, но и теперь она не прибыла в срок. Он сам был голодным. Но он также отлично знал положение дел с доставкой еды прижатым к морю солдатам... Тем не менее крепко надеялся на пару-тройку буханок хлеба, которую можно было взять у ротного... Вот за ними он и пошел.
Перебежчики, дабы им не помешали удрать с фронта, прибегали к разным хитростям. Порой даже придумывали очень остроумные тактики, позволяющие не только самим уйти, а еще и других с собой привести — явиться к врагу не с пустыми руками. Вот В. Карпов в повести «Взять живым» описывает такой случай. Один солдат задумал перебежать к врагу. Для этого он уговорил нескольких простоватых товарищей самочинно пойти за «языком», якобы за «языком». Сказал, что за эту полезную инициативу они получат награды и даже отпуска домой. И все бы негодяю удалось, да его маневр вовремя просчитали другие бойцы.
А в случае с Борисом Павловичем «кавказцы» поступили простодушнее — они просто устроили бунт, начали жаловаться на плохую кормежку, хныкать и скулить. Называй как хочешь, но своего они добились — помкомвзвода отбыл в роту решать вопрос с питанием. Бунтовщикам только этого и надо было. Пользуясь отлучкой командира и тем, что остальная часть солдат отдыхает, они бросили оружие и бежали с передовой.
Дальше рассказывает сам Борис Павлович.
«Я продолжал исполнять обязанности помощника командира пулеметного взвода, потому что командир наш все болел и болел. У нас было 4 станковых пулемета и 66 бойцов. Все за исключением меня и командира — нацмены. Только и слышалось со всех сторон вах-бах-чирими-гирими... Я, конечно, понимал их речь, но только не тогда, когда они говорили хором, да еще неразборчиво, да еще на диалектах. Так что добрую половину услышанного я не осмысливал.
Ну, там же положение на фронте ухудшалось, и это сказывалось на всём: на быте и на отношении солдат к службе, на отношениях между людьми. Хуже всего обстояли дела с общевойсковым порядком, потому что давало сбой абсолютно всё. Все режимы и расписания летели вверх тормашками, нарушались и не соблюдались. Наше снабжение провиантом и боеприпасами зависело от ветра, солнца и моря... Короче, порядок был ужасный... День дадут что-то поесть, а два дня — не дадут. В начале февраля вообще стало невыносимо, мы просто днями голодали.
А в это время меня как раз начали готовить к повышению, говорили, что пошлют на аттестацию, чтобы затем официально назначить командиром взвода. Ну, я воспринимал это как проявление доверия ко мне и одобрения моей службы. Дорожил таким отношением командования.
И вот как-то мы три дня крошки во рту не держали. Нечего было есть! Идем в роту, а там одни отговорки: то скажут, что немцы разбили кухню, то разбомбили транспорт с едой и он утонул, то еще что-то придумают... Как воевать? Нацмены начали коситься на меня:
— Камандир, кушать давай, тагда мы стрелят немцов, — и чуть ли не в драку ко мне лезут, я же один среди них был более-менее цивилизованный. Да еще они меня побаивались. А любого другого давно бы уже побили.
Я все время находился на поле боевого порядка. Так полагалось. Это у командира роты уже есть землянка, кой-какой персонал. А у нас была землянка на 7 человек: 6 бойцов и я, командир. Там был у нас еще командир отделения, конечно, но это несущественно. Порядок такой: 3 человека спят, а 3 — дежурят возле станковых пулеметов.
Стало темнеть, и я решил сходить к ротному, надеялся хлебом у него разжиться. Даже хотел выпросить за все пропущенные дни! Сам оголодал сильно, это правда. Приготовил плащ-палатку, чтобы завернуть буханки, потому что на улице мороз стоял, мелкий снежок пролетал.
Мы дислоцировались на курганчике, это холм такой, а внизу у нас было основное хозяйство, куда приезжала кухня. Там к кухне подъезжал старшина с повозкой для продуктов.
Выбрал я удобный момент, сказал бойцам:
— Схожу в расположение роты, напомню насчет питания. Может... как-то... — неопределенно буркнул напоследок, боясь давать твердые обещания.
Взял свой пистолет, плащ-палатку. Иду. Автомат у меня тоже был, но я же надеялся еду нести. Зачем он мне в этом случае?
А оно же февраль месяц, 10-е число, мороз. Зима в том году была суровая. Местами снег лежал, а местами голая земля чернела. Вокруг колючие кустарнички, горная растительность.
Увы, возвращался я без конкретных сведений о полевой кухне, которой нигде не было, и без хлеба, предвидя новые оскорбления и угрозы от старых горцев. Конечно, ничего бы они мне не сделали, но я очень глупо себя чувствовал, когда слышал нападки и ругательства в свой адрес. Авторитет моей должности на них не действовал.
Ну как я должен был себя вести? Дурацкое положение...
Теперь уже не помню, сколько длилась моя отлучка. С учетом того, что я говорил с ротным, прошло не меньше часа, может, полтора часа, пока я сюда-туда ходил.
Иду назад, думаю, как меня встретят голодные деды и что я им скажу. Вскользь боковым зрением заметил бойца, что стоял сбоку под кустиком, отвернувшись от тропы. Ну понятно, что он там делал... Пока я присматривался к нему, пытаясь узнать — потому что ночь и темень, — мимо меня прошло еще два бойца, которых я сразу не заметил. Они словно из-под земли выросли.
Поравнялись, прошли мимо... И вдруг я почувствовал удар по голове и провалился в беспамятство.
Но я был в ушанке! Вот счастье, что была зима. Если бы я был в пилотке, так точно погиб бы.
Потом сознание вроде бы начало проясняться, и я понял, что лежу на земле, но говорить и двигаться не могу. Мне трудно было понять, что происходит, так как атаки мы не ждали. Разве я мог подумать, что в наших окопах появятся немцы? Тогда мы о таком и не слышали.
Очнулся окончательно далеко в стороне от того места, где меня настиг удар. Чувствую, что руки связаны, а в рот мне пихают кляп. От того, что меня тормошили, я и пришел в себя.
Я понял свое положение. Понял, что не в состоянии сопротивляться — около меня находилось три человека. Сразу трудно было понять кто они — враги или свои. Их одежда... Двое из них были в нашей форме. А тот, что стоял у куста, был в гражданской одежде и в немецкой плащ-палатке, он оказался татарином, крымским.
Я все еще не понимал, кто они и что со мной делают. Но тут мне надели веревку на связанные руки, сказали “komm!” и повели в сторону от наших позиций. Тут только до меня дошло, что я попал в руки разведгруппы захвата — они пришли к нам за «языком»... — проникли через нашу передовую и меня захватили! Невероятно.
Так мы шли и шли...
Какое-то время спустя к нам присоединилась еще одна группа — их группа прикрытия, все с автоматами. Мне все стало понятно — они нашли слабое место, где был стык между нашими частями, и проникли в него».
Тут мы прервем рассказ Бориса Павловича, чтобы сказать следующее. То, что на такие уловки часто шли немецкие разведгруппы, подтверждает автор воспоминаний «Не померкнет никогда». Там он пишет: «Группы немецких автоматчиков, переодетых в красноармейскую форму, вновь и вновь пытались прощупывать стыки наших частей. Мне это было знакомо еще со времен защиты Одессы». Но эти воспоминания вышли в свет только в 1969 году... А тогда, во время войны, никто о такой тактике врага не знал, кроме, возможно, узкого круга военачальников высокого ранга, таких как Крылов Николай Иванович, автор названной книги, — советский военачальник, дважды Герой Советского Союза, Маршал Советского Союза.
В то время, о котором рассказывает Борис Павлович Н.И. Крылов был начальником штаба Приморской армии. В этой должности прошел от начала до конца оборону Одессы и оборону Севастополя. В начале января 1942 года он был тяжело ранен во время выезда в войска под Севастополем, и подлежал эвакуации, однако по настоянию командующего армией генерал-майора Петрова был оставлен в городе. В конце марта вернулся к штабной работе, но незалеченная рана потом всю жизнь причиняла боль. Эвакуирован из города в последние дни обороны со штабом армии на подводной лодке.
Да, таким людям позволили эвакуироваться из-под Севастополя, потому что попадать им в плен было нельзя.
Однако продолжим слушать нашего рассказчика.
«Я все понимал, но сделать ничего не мог. Что же, ведут они меня... А я все прикидываю и прикидываю: как да что? Знаю, что против нас стояли румыны, и вдруг по бойцам из группы прикрытия вижу, что это немцы. Откуда они тут взялись, куда ведут, чего от меня хотят?
Меня они не толкали, не подгоняли, на меня не покрикивали — молча схватили и молча вели. Все. Правда, перед этим сильно помяли... Для порядка, чтобы я не вздумал сопротивляться.
Приводят меня куда-то... Это же ночь. Далеко там, они долго шли по оврагам, по пригоркам, по тропам пришли в какое-то село. В помещении, куда меня завели, располагался какой-то штаб...
Я только переступил порог, как вдруг услышал вскрик, то ли радостный, то ли огорченный. Поднял голову и вижу, что в сторонке под стеной сидят три моих бойца, которые в окопе дежурили у пулемета. Я их фамилии до сих пор помню: Атчибесов, он из Освещенска{23}, и два армянина — Погонян и Антонов. У последнего только фамилия русская, а сам он армянин. Те двое были постарше, а этот, с русской фамилией, — самый молодой из них.
Не знаю, каким был мой взгляд, но на их лицах прорисовалось удивление, особенно, когда они обратили внимание на мои связанные руки.
— Что камандир, ты тоже решил драпать? — простуженно прохрипел Атчибесов.
— Сволочи вы, — это слово прозвучало тихо, но то, как я на них посмотрел, говорило о несостоятельности такого предположения.
— Наверное, он вернулся, увидел пустой окоп и пошел нас искать, а тут его и сцапали, — принялись они обсуждать между собой то, что случилось со мной.
Оказалось, что наши кавказцы за время моего отсутствия перебежали к врагу и теперь сидели тут именинниками, в уверенности, что смерть им не грозит.
Бегство кавказцев было не главной бедой, — рассказывая, Борис Павлович качал головой и старался быть объективным. — Наше положение многим казалось безнадежным и людей, лишенных гражданского долга, могло превратить в трусов. Но сдать врагу своих товарищей, все сведения о них — это уже была не трусость, а предательство. Правда, они ничего чужого с собой не взяли, не навредили спящим, просто ушли и все. Не захотели воевать.
Я не сомневался, что до моего появления их уже допрашивали, наверное, отнеслись более-менее сносно, вот они и радовались.
Ну, я тогда им там нагнул мата, этим воякам... Ведь из-за них меня тоже будут считать предателем. Понимаешь, как получилось? А на самом деле, если бы группа захвата знала, что к ним перебежали 3 бойца, так они бы меня не брали. Я же знал не больше этих перебежчиков. Немцам незачем было бы рисковать.
Я стоял посреди небольшой комнаты, сзади меня сторожил переодетый татарин, остальные прошли дальше в приоткрытую дверь. Теперь там слышались голоса, и я постарался прислушаться и понять, о чем идет речь. Говорили по-немецки. Я только понял, что этих 3-х допросили и взвешивали нужен я им после этого или нет, допрашивать меня или нет.
Но я-то понимал, что уже не нужен им! «Вот все, — думаю, — сейчас меня выведут на улицу и расстреляют. И правды никто не узнает, все будут думать, что я был заодно с перебежчиками». И так мне страшно стало! Как же так — так глупо погибнуть, да еще оболганным?! Это же невозможно!
Потом кто-то сказал, что меня все-таки надо предъявить командованию, не зря же они ходили в разведку. Мол, надо ценить свою работу, а то получится, что они не выполнили задание. А еще я понял, что утром меня отведут в гестапо.
Меня даже в ту комнату не заводили, просто увели и поместили отдельно от моих кавказцев, потому что они перебежчики, а я нет, я захваченный в разведке. И больше я своих пулеметчиков никогда не видел.
Я забыл сказать, что еще при задержании меня обыскали и забрали оружие, документы, да почти все... А тут уже не обыскивали.
В закрытой комнате какого-то подвала я был один... Правда, мне дали поесть! Но всю ночь я не спал, все думал и думал, почему такое несчастье случилось именно со мной. Обидно было на такую судьбу. Конечно, этим перебежчикам немцы, если не дураки, будут доверять больше, потому что те добровольно к ним пришли, а я нет. Приблизительно так обмозговывая каждую закавыку, я готовился к допросам... Гестапо — не шутка.
Но и утром меня не допрашивали, только опять дали поесть. Обходились со мной мягко. С учетом, что это враги, так и пожаловаться было не на что.
Затем вывели из подвала, и на улице я увидел большую группу таких же пленных, как сам. Позже посчитал — всех вместе нас было 12 человек. Нас выстроили в колонну и повели. Куда? Неизвестно. Видел я только, что вели нас не немцы, а румыны. Их язык я хорошо понимал, поскольку в Кишиневе слышал его от дворовой ребятни. Возле тех детей и выучил его немного. Из конвоирских переговоров между собой понял, что нас ведут в Бахчисарай, в гестапо. Это километров 50 ходу, очень далеко».
Борис Павлович понял, что ему некоторым образом повезло. Если бы сдавшиеся в плен «кавказцы», нерадивые бойцы его взвода, не выложили немцам всю информацию добровольно, в первый же вечер и с наиполнейшим откровением, то эту информацию выбивали бы из него, взятого в плен в качестве «языка». «Языку» бы немцы не верили так, как перебежчикам, подозревали бы в запирательстве и допрашивали бы с пристрастием.
И их бы не интересовало, что тот, кто сидит в окопах, на позициях, ничего секретного знать не может и сказать ему нечего. А так... эти перебежчики... С точки зрения немцев, они, безусловно, хотели выжить, потому и бежали от своих, очень сильно стараясь пригодиться противнику, и, действительно, рассказали все, что знали. Они словно прикрыли Бориса Павловича от неприятностей, потому что после них он оказался для разведчиков ненужным балластом, и его вообще допрашивать не стали, а прямо передали по инстанции и все.
И второе понял Борис Павлович, что раньше вызывало у него негодование: боец тем надежнее, чем меньше знает о планах руководства. Так и для него лучше, и для всех.
Но пока что у него впереди лежал долгий путь, и его надо было пройти.
Борис Павлович передвигался тяжело — у него еще не восстановилось дыхание, болели ушибы и травмы, отчего он прихрамывал — как оказалось, при падении он расшиб ногу о камень — и отставал от колонны. Шедший сзади румын время от времени подталкивал его прикладом, правда, без криков и нервозности, а как-то рутинно, привычно.
Но уже скоро обстановка терпимости к пленным изменилась, и конкретно к Борису Павловичу у некоторых конвоиров появилась злоба и желание мстить. События развивались так:
«Едва мы отошли от места, где нас держали ночью, как старший конвоя, сержант, скомандовал остановиться — оказывается, он решил нас обыскать и забрать наши ценности. Ну не злыдень?! Какие ценности могли быть у пленных?
У меня был хороший складной нож и добротное, почти новое белье. Эти вещи мне никак нельзя было терять, без них я бы пропал в февральские морозы. Поэтому я не позволил себя обыскивать. Конечно, я рисковал тут же расстаться с жизнью, но... так получилось. Понимаешь, я видел, что немцы — это солдаты. А румыны — это сволочи, цыгане. Я считал ниже своего достоинства этой погани покоряться. Когда старший конвоя подошел ко мне, я тихо сказал ему по-румынски:
— Я из Кишинева, понял! Тронешь — тебя найдут, — он выкатил на меня глаза, но тут же отступил. Но по его взгляду я понял, что он может попытаться отомстить мне. Дорога-то длинная.
Остальные пленные молча покорились. Их ограбили и нас повели дальше.
Я тихо спросил у того, что шел рядом со мной, кто они такие. Ой, долго все рассказывать...
Итак, кто они... Это были попавшие в плен советские десантники. Их забрасывали на оккупированную территорию с самолетов для диверсионной работы. Но немцы, зная эту тактику, охотились за ними вовсю. Некоторые из десантников успевали выполнить задачу, а других немцы хватали прямо после приземления и тут же расстреливали, на месте.
А эти, что шагали со мной рядом, были из тех, что скрывались в горах. То ли они уйти к своим не успели, то ли у них были другие задания — не знаю. Немцы считали их партизанами. Поэтому не расстреляли, а вели в гестапо на допрос. Хотя были и настоящие партизаны, держащиеся отдельной группкой.
Ну ведут нас, значит. А этот старший конвоя все заходит ко мне то с одной стороны, то с другой, чтобы напугать меня и заставить бежать, а затем выстрелить мне в спину. Я его сразу понял! Нет, думаю, я даже под кустик ходить не буду — кустиком у меня будешь ты.
Потом он начал открыто угрожать:
— Я тебя, дерьмо, убью сейчас, — наверное, проверял меня, пойму я или нет, потому что говорил по-румынски.
— Хочешь живым остаться, отойди, — сказал я, понимая, что мне нельзя показывать страх, иначе он сам бояться перестанет.
Короче, держался я как мог. Ну, дошли мы.
Пригнали нас в Бахчисарай и сдали охране какого-то заводишка по производству мелких резиновых изделий, в том числе презервативов, если говорить точно. Там у них в подвале был ледник, укрытый соломой. А в другом конце ледника лежала сухая солома, запасная. Туда нас и бросили.
Ледник надежно закрывался, тем более, что он был на территории охраняемого объекта. Там уже были и другие пленники.
Держали нас в леднике 4-е дня, каждый день по одному выводя на допрос. Вызвали и меня. Спрашивают, где меня взяли, что я там делал... Ну, это я сказал, разведчики-то доложили это и без меня. Дальше спрашивают фамилии командиров. Я понимаю так, что мои дезертиры им это уже доложили, и гестаповцы просто проверяют меня. Что я мог им ответить, если даже фамилию командира дивизии не знал? Это они ее, думаю, знали! Я знал фамилии командира полка, командира батальона, командира роты, командира взвода — все! Больше я ничего не знал, я ведь был даже не пешкой в большой игре, а «пешкой во степи» — просто солдат.
Меня не били, мне не угрожали. Просто выслушали и сказали:
— Уходи, — а потом кому-то в сторону: — Nimm ihn zurück, — значит, отведите его назад.
Гестапо есть гестапо — 3 дня нам не давали ни есть ни пить. Ну, в качестве питья выручал лед, мы откалывали от него кусочки и сосали. А без еды было плохо, холодно. Мы зарывались в сухую солому и кое-как согревались.
На 4-е сутки вывели всех во двор, разделили — кого-то оставили ждать своей участи, в том числе и меня, а десантников и партизан повели на расстрел. Нас, пятеро оставшихся людей, отвели в помещение и хорошо накормили, вдоволь, а затем повезли в общий лагерь, в Симферополь, где сдали.
Да еще же как в лагерь сдали, в каком состоянии... Мы же были отощавшие, исхудавшие... ну, живые трупы. Не шутка — сколько настрадаться, сколько страха натерпеться... Да пройти 50 километров! А как я себя чувствовал морально? Представить трудно, что я передумал и что пережил. Из моих слов никто, никто не ощутит того, что я тогда ощущал, в какое я попал положение...
И лагеря я очень боялся, не скрою. Я понимал свое положение, понимал, что в лагере делается... Чтобы это выдержать, требовалось мужество. А откуда ему было взяться у меня, отощавшего, сильно избитого?
Если бы были свидетели произошедшего... Если бы были люди, способные засвидетельствовать правду, я бы так не мучился, не казнился бы, а нес бы свой крест со спокойной душой, мужественно. Понимаешь, честный человек тогда становится героем, когда знает, что друзья ему верят. Но если ты подозреваешь друзей в непонимании, тогда крылья тебя не поднимут...
Героем я не стал, однако сумел выжить, не запятнав себя ничем».
Последние слова Борис Павлович произносил уже сквозь слезы и всхлипы — сильно плакал. Ему нестерпима была мысль, что его взяли в плен в качестве «языка». Это что такое, вообще, «язык», как его расценивать? Как плененного в бою? Нет. Как сдавшегося? Черт возьми, конечно, нет! Наверное, как попавшего в плен в состоянии контузии. Ведь не будь он травмирован, то мог бы принять бой, отстреливаться. Ну, что-то предпринять...
А так при задержания его серьезно травмировали, так что рана долго кровоточила и болела, голова кружилась и его слегка подташнивало. Боль в колене он почувствовал позже, когда чуток голова унялась и сознание прояснилось.
Теперь, после всего прочитанного и услышанного, не трудно представить оглушенного Бориса Павловича и 3-х вражеских разведчиков над ним. Все произошло быстро и внезапно. Борису Павловичу даже показалось, что он не терял сознание и что его сразу же подняли и повели. Но, конечно, это было не так.
Иногда Борис Павлович позволял себе чуть большую откровенность, чем перед диктофоном, и тогда рассказы его бывали подробнее. Вот в выступлении на телевидении он говорил так:
— Я пришел в сознание, шевельнулся, и они от меня отступили. Вдруг послышалась знакомая речь. Мне показалось, что я еще подросток, нахожусь в Кишиневе среди румынской детворы... Только почему они кричат такие странные вещи? «Ridică-te! Repede!» — орал румын и бил меня прикладом в плечо. «Aufstehen! Schnell!»{24} — повторял он по-немецки для верности. С трудом приподнявшись и опершись на локоть, я оглянулся, припоминая, куда попал и что происходит. Тут обнаружил, что у меня связаны руки. В голове шумело, мысли путались, перед глазами все расплывалось кругами, как в тумане. Я различил мужские фигуры, сообразил, что нахожусь под прицелом. Причем целящийся в меня солдат — наш, советский! Тогда только мне начала приоткрываться правда о моем положении. Я попытался закричать, понимая, что наши бойцы еще где-то рядом, но почувствовал кляп во рту, который не смог выплюнуть.
«Nu țipa că te aud!{25}» — сказал я по примеру румына по-румынски, затем повторил эту фразу сначала по-немецки, а потом по-русски. Я едва слышал собственный голос, но главное, что меня услышал румын. От его тычков я окончательно оклемался и встал на ноги.
Так Борис Павлович попал в плен.
В кутузке он смог промыть раны на голове и на колене тем, что было в его индивидуальном пакете, и кое-как перевязать их. Если бы ему не дали еды ночью и утром, он, три дня голодавший до этого, не дошел бы до Бахчисарая.
О Севастополе времен Великой Отечественной войны написано и рассказано много, много исследовано архивов, тем не менее история его героической обороны летом 1942 года содержит достаточно белых пятен. Одно из них — это отказ в эвакуации защитникам города, которые до этого почти год успешно отражали атаки врага, несмотря на тяжелые лишения и потери.
Факты говорят о том, что тогда высшее командование Рабоче-крестьянской Красной Армии попросту оставило на произвол судьбы одну из своих наиболее хорошо подготовленных, с огромным боевым опытом группировку войск. Командование драпануло морем, а солдат бросили на съедение фашистам.
Вопрос, почему в июне-июле 1942 года не была организованна эвакуация севастопольского гарнизона, до сих пор остается открытым. На него нет ответов. А ведь фактически героическим защитникам было отказано в возможности сохранить свои жизни и в дальнейшем сражаться с врагом на других участках огромного советско-германского фронта.
Увы, Крым в начальный период Великой Отечественной войны стал по-настоящему роковым местом для нас: вначале керченская катастрофа, а затем падение Севастополя, полная оккупация Крыма.
Вот так и получилось, что при полной осведомленности высшего командования Красной Армии подавляющее большинство героических защитников Севастополя в итоге оказались во вражеском плену...
Значит, плен, хоть так хоть иначе, никак не обошел бы и Бориса Павловича, разве только в случае его гибели. Не попади он в плен 10 февраля, так попал бы летом... Он был обречен на эту долю самим ходом событий, решениями высшего командования. Но тогда он не знал этого, и после войны не сразу узнал правду, и всю жизнь чувствовал себя так, словно на нем стояла черная метка, словно был он виноват перед побратимами и перед Родиной в самом подлом преступлении, в измене.
Он даже мысли не допускал, что это не он предал, а его предали! Измена имела место, но со стороны командования Красной Армии против него! Кто знает, возможно, это незнание спасло его от страшного разочарования и горечи. Впрочем, это вряд ли были бы менее травмирующие чувства.
Ну привезли в лагерь, выгрузили их... Борис Павлович еще был очень плох. Со временем оказалось, что травмы его не так безобидны, как он думал вначале. За ударом в затылок вскрылось сотрясение головного мозга, а за разбитой ногой оказалась не просто ссадина, а серьезный ушиб сустава.
Двое из пленных после высадки из машины подхватили молоденького солдата и повели с собой чуть быстрее, чтобы он не отставал и чтобы немцы не увидели, что он в плохом состоянии — больных они просто достреливали.
До места, где содержали военнопленных, было далековато, и без помощи друзей Борис Павлович живым туда не дошел бы. По сути это был не лагерь, а какая-то человеческая свалка, так как тут пленных держали под открытым небом. Это была огороженная высоким проволочным забором часть территории, охраняемая снаружи кучей нацистов с лающими волкодавами, вот и все. Люди лежали на мерзлой земле, кое-где притрушенной сеном, сухим очеретом или хворостом. Кому повезло больше, тот располагался на досках, которых тут тоже было много. Впрочем, доски эти переходили от одного к другому, так как люди не могли все время сидеть на месте и стеречь их.
Опекающие Бориса Павловича красноармейцы сразу же нашли свободную доску и пристроили его на ней. Затем пошли в поисках медсестры — такой же пленной, как они сами. Конечно, немцы никакой помощи пленным не оказывали, люди сами выходили из положения как могли.
Медсестра нашлась, но пришла с пустыми руками.
— Я могу осмотреть вас и сделать перевязку, но только если вы найдете индивидуальную аптечку, — смущаясь на последних словах, сказала она. — Свои запасы я давно израсходовала.
— Да, у меня еще немного осталось, — Борис Павлович достал пакет и подал девушке.
— Дайте скачала осмотреть вас, — сказала та.
Красноармейцы окружили раздетого до пояса Бориса Павловича, чтобы он не простудился на ветру. Медсестра прослушала его дыхание, долго пальпировала спину, особенно позвоночник.
— Больно? — нажимая, спрашивала все время.
— При сильном нажатии больно, а так — терпимо.
— Вас, наверное, избили в гестапо? На вас живого места нет, вы весь в ссадинах.
— Нет, в гестапо не били, к счастью, — растеряно сказал Борис Павлович. — Это, наверное, при задержании. Я тогда потерял сознание...
— Понятно, — буркнула она, — и вас вовсю напинали...
Затем он оделся и оголил колени, которые оказались в еще более плачевном состоянии. Понятно, что когда его сбили с ног, то он, сопротивляясь, упирался коленями в землю. А почва в Крыму известно какая: каменистая, жесткая, да еще смерзшаяся на февральских морозах — чистый напильник. Пришлось потерпеть, пока медсестра обрабатывала ссадины йодом.
— У вас легкая контузия с сотрясением мозга и множественные ушибы, — констатировала она. — К счастью, это не смертельно опасно. Но все равно надо сделать обезболивающий укол, тем более что для пользы дела лежать вам придется на доске, а она жесткая.
— Да, жестковато, — пошутил Борис Павлович. — Да и натерпелся я боли уже...
— Надо беречь себя, — буркнула медсестра.
Девушка немного помассировала ему спину, ноги — прямо через одежды. «Все равно будет польза от прилива крови к больным местам» — пообещала она. Затем уколола анальгетик, перевязала колени, чтобы они не мерзли и быстрее заживали, и ушла.
Переворачиваясь то с боку на бок, то на живот или спину, меняя позы, Борис Павлович лежал на той доске недели две. Когда ему приходилось отойти в скрытое место за бугорок, товарищи сохраняли его доску нетронутой. Это просто счастье, что тех, кто был ранен или контужен и не мог встать, немцы первое время на работы не гоняли. Но о работах — позже.
Кормили пленных плохо, да и то — раздавали еду через проволоку, не заходя внутрь. Получалось, что перед кормежкой у проволоки скапливалась толпа, и слабому человеку пробиться-протолкаться через нее было невозможно. Сначала красноармейцы пытались добывать и приносить Борису Павловичу его порцию еды, но быстро отказались от этого варианта — немцы не давали в одни руки по две порции, да еще угрожали расправой. Наконец, договорились, что каждый из них будет делиться с Борисом Павловичем ложкой от своей порции. Таким способом его кое-как продержали эти две недели, хотя и сами были голодные.
Бедному Борису Павловичу было стыдно, что он обирает товарищей, живет за счет их порций. Но что было делать, если боли в спине не проходили и он чувствовал, что сам до раздачи не дойдет? Даже может упасть в толчее, и под ногами толпы ему спасения не будет.
Медсестра еще пару раз наведывалась, массировала спину, проверяла колени и подбадривала, что он вот-вот поднимется.
— Уже настает март, — щебетала она, — весна! Вся природа обновляется, а с нею и ваш организм. Теперь все у вас начнет заживать еще быстрее.
Наверное, так оно и было, потому что в один из дней Борис Павлович, возвращаясь из-за бугорка, почувствовал себя лучше. Ему даже показалось, что по нему пробежала бодрящая волна. Вернувшись к своим ребятам, он согласился побриться. Те обрадовались и тут же принесли осколок зеркала, мыло и лезвие. Жизнь возвращалась к Борису Павловичу.
Назавтра он, конечно, с помощью товарищей, пробился к раздаче и сам взял порцию еды. Это была победа! Каждый день к нему возвращались силы, он все больше смелел и даже начал закидывать нацистам фразы на непонятном для них языке — то на ассирийском, то на фарси, то на английском. Ему нравилось их озадачивать и ввергать в растерянность. Они ничего не понимали и только рассматривали странного военнопленного, однако то, что в его голосе не звучала агрессия, их успокаивало. Им казалось, что он что-то просит, и они его то чем-то подкармливали, то одаривали кусочком мыла, то угощали шоколадом или чистым бельем. А однажды даже дали одеколон! Этим добром Борис Павлович делился с товарищами, стараясь отблагодарить их за помощь.
Но вот рассказ самого Бориса Павловича:
«Все время я страшно горевал. Меня убивало то, что я попал в плен не в бою, не раненным, а при полном благополучии. Но — без свидетелей. Да еще эти перебежчики... Ну наверняка же подумают, что мы сбежали вместе... А ведь я ни в чем не был виноват!
Что обо мне подумают бойцы, мои товарищи? (И он опять начинал сильно плакать и сквозь слезы говорить что-то неразборчивое, где различались только слова “мир перевернулся... больше нет... а дети же спросят...”)
Сразу как мы попали в лагерь, немцы нас начали обрабатывать своей пропагандой. Уже на следующее утро мы услышали по громкоговорителю призывы переходить на их сторону. Немцы все время обличали социалистический строй, говорили о его бесперспективности... Многие начинали верить и соглашались воевать на стороне противника — их уводили в сторону, затем куда-то увозили.
(И опять Борис Павлович горестно повторял: “А что обо мне скажут? Они и на меня скажут, что я предатель, а я же нет... А кому я что докажу? Кто знает правду, кто видел? Где те свидетели? Чем я оправдаюсь, господи...)
Значит, попал я в лагерь... Надо было кое-как приспосабливаться. Ну, те парни, что опекали меня все время, пока я выздоравливал, со временем куда-то ушли. Наверное, записались на работу.
Там работы всем не хватало, пленных было больше, чем требовалось рабочих рук. Поэтому работали не все. Найти себе применение — это было удачей, иначе можно было с ума сойти.
К тому времени я немного присмотрелся к немцам и понял, что они тоже не все одинаковые. Были напичканные ядом гитлеризма, те были как... камикадзе. Они были отъявленные фашисты, пропитанные этой отравой... На пожертвование готовы были.
Но более умные, сведущие из немцев понимали, что к чему. У тех мышление было шире и глубже, качественно иное.
Ну, со временем возле меня появились новые люди — зрелые мужики из местных, крымчан.
А кормили нас так: два раза в день давали какую-то баланду. Видимо, где-то на складе были отруби, причем подгоревшие в пожарах. Эту гарь с них снимали и варили из них баланду. Хлеб тоже был из тех отрубей. Давали его по 300 гр. Но что это был за хлеб? Твердый, как камень.
Но отруби я мог есть. Ничего больше не оставалось. Иногда тем, кто работал, давали похлебку из убитых лошадей. Неизвестно, какой свежести там то мясо было. А остальным давали похлебку из костей. И то еще хорошо...
Кто там о нас заботился, что там для нас готовили? Думаешь, столовая была? Нет!
Это был пересыльный лагерь, который размещался в картофельном городке Симферополя. Это овощехранилище около вокзала.
Так, бывало, подходишь ты к раздаче, а тебя уже гонят, как скотину: давай, давай быстрее! Там же бочки стоят и баланда в них вонючая. Во что ты ее возьмешь, это никого не интересовало. Они могли тебе и в подол гимнастерки налить. Получил свое — проходи дальше.
А где было взять посуду, котелок или ложку?
Я плохо переносил такие условия, скотину вообще есть не мог. За то время, что я там побыл без своих друзей-красноармейцев, я зарос и опустился. Ходил исхудавший, грязный, морально убитый... Я же все время очень боялся — и лагеря и, главное, непонимания со стороны своих. Ведь у меня же не было оправдания!»
Так прошел март и начался апрель. В закрытых от ветра местах уже можно было погреться на солнце, чем вольно или невольно пользовались пленные, чтобы помочь своим ослабевшим организмам.
— Лето на открытом месте мы не переживем, — сокрушались бойцы старшего поколения. — Нужна тень, иначе солнце просто убьет нас.
— Вот только заранее не надо на это настраиваться! — урезонивали их молодые бойцы.
Тут, в этих нечеловеческих условиях, где одинокого человека подстерегала гибель, в Борисе Павловиче начал меняться взгляд на коллектив — он понял его значение и силу. Человек ведь живет в окружении стихий, а спорить с ними нельзя, ибо это гордыня, смертный грех. Иными словами, это пагубное занятие. Стихиям можно противопоставить только равное им явление. Вот таковым и является коллектив. Значит, в коллективе человек обретает недостающую ему мощь. Объединившиеся друг с другом люди становятся сравнимы с природными силами.
Теперь он глубже, осознаннее понял и суть социализма, и суть советского человека и уверовал в них, на своем опыте убедился, что сила и правда — за страной победившего Октября. Понял и ту ненависть, которую питали капиталистические заправилы к его стране. Понял ее меру и причины. Теперь он не нуждался в советской агитации и разъяснениях, сам любому мог растолковать преимущества нового строя, в котором жил, который защищал в этой войне. Там, где все равны, обязательно появляется понятие справедливости, а где общество состоит из богатых и бедных, двух враждующих классов, о справедливости даже смешно говорить.
У него словно открылись глаза! Набившие оскомину непонятные слова, которые раньше он слышал от руководителей и партийных лиц, вдруг перестали быть абстрактными — обрели ясный и убедительный смысл.
Борис Павлович много думал об этом и открывал для себя все новые и новые истины. Например, он обнаружил, что в массе людей отдельному человеку легче стать незаметным, спрятаться. Именно так поступил его отец, когда бежал из Багдада. А с другой стороны, именно в коллективе, когда вокруг находится много мнений и идей и существует возможность непроизвольно их учитывать, индивидууму легче познавать мир и принимать правильные решения. Наверное, поэтому лично он раньше чувствовал оживление ума в городской среде, как будто из нее на него наплывали волны прозрений и пониманий, а в селе активность творческих мыслей снижалась. Зато в уединении его плотнее обнимала природа, и он с доверием растворялся в ней, лучше понимал ее.
Наступала пора цветения, которую можно было наблюдать даже на том несчастном, вытоптанном, истерзанном клочке земли, где их держали.
«В конце концов я там до того отощал, что уже еле передвигался. Меня так страшно водило из стороны в сторону, что я в любой момент мог свалиться на землю. Конечно, это меня не красило — так удачно отойти от травм, полученных при задержании, и вдруг все это пустить насмарку. Но мои внутренние резервы кончились и без посторонней помощи я уже справиться с ситуацией не мог.
К счастью, скоро возле меня появилось 3-е крымчан, из местных. Как они тут оказались? Немцы время от времени производили облавы и задержанных мужчин без разбирательства бросали сюда, за проволоку. Жены знали, куда попали их мужья, и приносили им еду и одежду. А немцы принимали передачи сколько угодно, без ограничений.
Поначалу эти крымчане звали меня нацменом. А потом видят, что я балакаю, речь моя без кавказского акцента, и спрашивают:
— Кто ты такой?
— Да я русский, — говорю, — с Украины. Я не нацмен.
Они покачали головами:
— Запустил ты себя... А давай мы тебя побреем?
— Давайте, — согласился я.
Они меня побрили, подстригли. Смотрят, удивляются:
— Да ты совсем молодой парень, красивый... А нам казался старым горцем!
Ну и они мне говорят:
— Ты места наши охраняй, а мы тебя немного подхарчуем, поможем окрепнуть.
Я, конечно, согласился.
Дальше они говорят:
— Ты пропадешь, парень. Надо тебе идти на работу.
Нас там было 5 тыс. пленных, поэтому работать никого не заставляли. На работу требовалось присылать только 2 тыс. человек, и ходили только те, кто без дела сидеть не мог по каким-то причинам.
— Какая работа? — засмеялся я. — Мне свет немил. Я еле хожу.
— Ничего, мы тебя поддержим продуктами, пока ты не встанешь на ноги. Но знаешь, природа суровая, заставляет за жизнь бороться. А тут еще война... Так что не опускай руки, мужайся.
Короче, так они и сделали, поддержали меня, подхарчевали, то хлебца давали, то еще чего-то, а также научили в этом аду ухаживать за собой.
— Немцы не любят нерях и доходяг, никогда такому не помогут, даже могут расстрелять, — научали они меня. — В любой ситуации старайся выглядеть чистым и опрятным. Ты должен бороться за жизнь до конца, понимаешь?
Как было не понимать... Но человеку для полета тоже крылья нужны, а у меня они были обрублены. Наверное, попасть в плен с боя, который ты вел вместе с боевыми товарищами, не так обидно и позорно, как такой плен, когда тебя одного вытащили из окопа...
Наконец, я собрался с духом, чуток окреп и уже мог идти на работу. Ну, собрался... А с чего же начинать?
Тут опять меня крымские парни научили:
— Как зайдешь получать баланду, присмотрись. Где-то там рядом пленные после еды начинают собираться на работу. Вот и ты так делай: подкрепись и иди к ним. На месте все увидишь, разберешься и сориентируешься. Главное, посматривай на КПП. Если оттуда зайдет малый конвой, то иди с ним. Маленьким партиям работников всегда перепадает кое-какая еда. А когда на работу приходит большое количество пленных, то... нет, только зря наработаешься.
Несколько дней я присматривался к тому, как пленные уходят на работу. Потом и сам попробовал. А там же уже были пленные со стажем, бывалые. Те расталкивали нас, неоперенных, лезли вперед.
Но как бы там ни было, а начал работать и я».
Лагерь все время пополнялся новыми пленными.
Измученные за колючей проволокой красноармейцы встречали новичков сочувственно, стремились узнать от них новости о положении на фронте, особенно если там были офицеры. После беспорядочной переброски фразами, спонтанно возникающей в таких случаях, новички разбивались на более мелкие группки и начинали вживаться в новое положение: кто-то почти плакал от досады и страха, кто-то скрипел зубами от бессилия, а кто-то хранил угрюмое молчание. Были и такие, что радовались плену, как единственной возможности уцелеть, хоть на время продлить жизнь.
Борис Павлович в таких случаях обычно сидел в сторонке и наблюдал за происходящим, представляя, каким был сам, когда его довели сюда товарищи. Раньше — до войны, да и на войне — он не бывал в полной беспомощности, и теперь, вспоминая начало плена и наблюдая за новыми попавшими в неволю красноармейцами, чувствовал теплую благодарность к тем пленным, что помогли ему вначале этого горького пути, и к крымчанам — без них он бы не выжил.
“Никуда я силой не проталкивался, не прорывался, ничего. Мне просто немного повезло.
Как-то через КПП прошел один немец в форме летчика и начал нас, собравшихся на работу, осматривать. Выбрал 4 человека, и меня в том числе, позвал идти с ним. Мы пошли, вышли за КПП, пошли по городу.
Идет он впереди нас, только оглядывается. Мы — сзади. Я начал подумывать о побеге. Убежать мне было бы не трудно. Но куда? Кругом глубокий немецкий тыл, кругом море. И у меня здесь нет никого знакомого, чтобы притаиться.
Да-а... Один в поле не воин!
И я не рискнул.
Идем мы дальше через весь город, он же небольшой. Дошли до окраины. Смотрю — самолеты стоят, истребители. Как и полагается — для маскировки в выкопанных специально ямах. Дальше виднелись финские домики — городок, где летчики жили.
Ну привел нас этот немец в летной форме к одному домику, оставил во дворе, а сам ненадолго зашел внутрь. Пробыл он там минут пять, потом вышел и ушел. А мы остались.
Вскоре из домика показался повар в белом одеянии и в колпаке. Окинул нас взглядом. А я же снова был выбрит крымчанами, чистенький, немного поправившийся, посветлевший лицом. И этот повар мне показал пальцем подойти к нему — komm сюда.
Думаю, правильно изложили мне друзья-крымчане психологию немцев, не любят они доходяг, все у них не по-нашему. Я и позже это замечал. Бывало, подойдет фриц к проволоке, за которой находятся пленные, хочет им что-то дать, ну, что-то оставшееся от его обеда отдать, так выберет самого здорового и чистого. Ему даст, а на остальных кричит:
— Вон, свинья!
Прямо непонятно: то ли у них чувства другие, то ли воспитание, то ли эстетика не такая — никакого сострадания, никакого милосердия к несчастным они не проявляли, никакого желания помочь. Полное бездушие. А сильного поддержат! Тогда-то я и понял, почему славян называют совестью мира. Действительно, без людей с человеческой душой мир превратится в страшный звериный хаос.
Завел меня повар на кухню, дал нож и корзину картошки — показал, что я должен чистить. А тех троих оставил на улице. Кто-то дал им задание пилить бревна и колоть бревна, на дрова значит.
На кухне стояли вкусные запахи... И бегала огромная овчарка, псина наученная, повара охраняла. У меня все время слюни текли, но, увы, этот повар оказался изувером, ничем меня не накормил.
Когда начался обед — а у них это все по расписанию, исключительно пунктуально, — он меня спровадил на улицу. Ну те трое моих собратьев тоже бросили работу — перерыв же. Обедом их тоже не накормили. Мы просто отдыхали. Сидим на солнышке, немцы ходят, наевшиеся... Немцев вообще хорошо на фронте кормили, а летчиков — особенно.
Вот они несут что-то из столовой и к нам обращаются, видя по нашим лицам и взглядам, что мы голодные:
— Зольдат, люсь, виль есн! (Солдат, русский, будешь есть?)
— О, давай! — обрадовались мы.
Как увидели эти летчики, что такие молодые крепкие мужчины некормленые сидят, что пленные солдаты голодают — и тут их пробила жалость к нам. Известно, они воевали в воздухе, меньше видели крови и смертей, чем пехота, так и очерствели меньше. Давай они из тумбочек выгребать и тащить к нам все свои запасы и остатки! И бутерброды заветренные, и недоеденные консервы, залежавшиеся норвежские сардинки. Господи, ну как мы радовались, что летчики неожиданно оказались такие душевные!
— Nimm es! Nimm viel mit. Du wirst gut essen (Бери! Бери много. Будешь кушать хорошо), — развлекались они.
Набрали мы себе еды вдоволь, сколько смогли унести. Я нагрузился так, что еле дотащил свой вещь-мешок — мне же надо было и других накормить. Ну как мне было отказываться, если я знаю, что в лагере были такие, что страшно страдали от недоедания? Принес им на несколько дней запасов: консервы рыбные, хлеб, еще что-то. А хлеб у немцев был интересный, с консервантами, еще 1936 года выпечки. Твердый, но съедобный. Да нам не приходилось перебирать харчами.
Повеселели мы. После обеда опять работали на тех же местах: я чистил картошку, хлопцы пилили-кололи дрова. И опять в конце работы повар не дал мне поесть. Так что немцы разные бывали... Повар оказался сволочью.
Привел нас в лагерь тот самый немец, что и забирал, сдал чин по чину.
Ну, раздал я в своем кругу принесенные угощения, конечно, часть и себе оставили. После этого дней 5 не ходил на работу — у меня была еда и я себя поддерживал.
С тех пор и пошло дело, я начал оживать. А чтобы не так противно было на немцев работать, я придумал поворачивать все так, что работаю для своих — взялся других пленных опекать, приносить им еду, подкармливать. Я вдруг остро понял истину, что человек рождается, чтобы жить для других. Вот здесь она мне очень пригодилась, помогала выживать, не отчаиваться. В лагере много было больных, слабых, немощных, кому требовалось внимание сильных людей, добрых людей. Вот ради них я и старался. И вообще с тех пор я всегда находил возле себя кого-то слабее, кто нуждался в помощи, и старался выживать ради них.
Ну, короче, все время много работал. Но не всегда мне везло. Когда как попадало, бывали хорошие бригады, но бывали и не очень. Это ведь был пересыльный лагерь».
Потом Борис Павлович работал и в других местах. Севастополь еще не был взят, и он не знал, что там происходит.
Тем временем немцы из пленных организовали лагерь рабочих батальонов, чтобы строить дороги. Ну, эти горные дороги, которые просто камнями выстилали, чтобы топкой грязи не было. Борис Павлович попал в район села Биюк-Каралез{26}, это вроде Южный Каралез или что-то подобное. Там они работали.
И вот в один из дней в лагерь пригнали особенно большую группу солдат, среди которых Борис Павлович увидел знакомые лица. Это были бойцы из его 772-го стрелкового полка во главе с некоторыми офицерами. Они-то и рассказали ему правду о последних днях Севастополя.
Оказалось, что немцы его взяли, почему и пленных так много появилось — защитников Севастополя не смогли вывезти из окружения. Офицеры удрали на подводных лодках, а солдат бросили. Да каких солдат? Проверенных и стойких, преданных своей стране. Позор!
И они все оказались в плену. С горечью однополчане рассказывали Борису Павловичу обо всем этом, о последних днях выдохшейся защиты... Борис Павлович невольно сравнил свое положение с положением этих преданных солдат... Враги вырвали его из боев и это он ставил себе в укор... Но этих людей, кто до последнего мгновения оставался в окопах, с оружием в руках, не в чем было упрекнуть. Какую горечь должны они испытывать от такого откровенного предательства?! Солдаты ведь были в совершенно беспомощном состоянии и не могли обороняться, ибо попали в настоящий капкан: стрелять было нечем, есть-пить нечего и бежать некуда.
Как выживать и за что после такого предательства бороться? Можно ли его простить своей стране?
И тут же Борис Павлович понимал, что такое предательство простить можно, ведь не обязательно погибать всем в безвыходной ситуации.
В этой связи вспоминается один из эпизодов в эпопее А. Чаковского «Блокада». Там юные влюбленные — Анатолий Валицкий, сын академика архитектуры, спортсмен, красавец, и Вера Королева, чрезвычайно приличная девушка, студентка медицинского института — невольно оказываются во вражеском тылу. Лесами и малохожеными тропинками они пытаются пройти к своим. По дороге они встречают разведчика, который обладает очень ценной информацией. Разведчик понимает, что может не дойти до своих, и доверяется Анатолию: сообщает ему разведывательные данные и поручает донести их до его руководства. Он называет адрес и имя того, кому предназначена эта секретная информация. В связи с этим он также наказывает Анатолию непременно выжить, любой ценой, иначе страна понесет неисчислимые жертвы.
Разведчик погиб, и с этой поры жизнь Анатолия стала почти бесценной, она переросла личное значение и стала вровень с ценой народного достояния — во что бы то ни стало он должен был уцелеть и выполнить задание, полученное от погибшего. Но Анатолий с Верой попадают в плен.
У Анатолия на глазах девушку насилует группа немцев, тем не менее он оставляет ее в их руках, а сам убегает. Он дошел до Ленинграда и донес секретные сведения по назначению. Он выполнил миссию, возложенную на него судьбой.
Вера тоже выжила, добралась домой, но она никогда не простила Анатолию его поступка, который посчитала предательством. Она не знала обстоятельств, вынудивших Анатолия так поступить, а судила строго, безапелляционно. Но зритель остается на стороне Анатолия, потому что знает истину! Следование истине вопреки чувствам и есть подвиг.
Вот так было и с удравшими из-под Севастополя военачальниками. Видимо, они как специалисты представляли очень большую ценность, коли за их спасение страна заплатила страданиями десятков тысяч простых солдат, а возможно и жизнями многих из них.
Конфликт общенародных и персональных интересов — это самая сложная, самая трагическая житейская коллизия, достигающая пиковых значений в условиях войны.
Об этой же проблеме снят знаменитый фильм Василия Ордынского «Красная площадь» (выпуск 1970 г.). Она вообще является одной из вечных тем мирового искусства и очень часто присутствует в классических произведениях.
Но пока эта коллизия не касается нас или наших родных, мы можем только сочувствовать ее участникам, решающим неразрешимые задачи. Нам тогда легко быть объективными. Но не дай бог... кому-либо попасть под эти жернова! Тут мы восклицаем, подобно героине пьесы Эжена Скриба, прекрасно показанной Ю. Карасиком в фильме «Стакан воды»: «Европа может подождать!»
Не все имеют мужество и гражданственность Сталина, сумевшего отказаться от спасения сына.
Но вернемся к севастопольцам. Немцы, боявшиеся массового героизма солдат, что они пойдут на смерть, но нанесут им последний ощутимый удар, пользовались моментом и сеяли в их сердцах еще большую горечь, бросали листовки с текстом: «Вам остается только станция Буль-Буль» — дескать, иди топись, солдат. А не хочешь — сдавайся в плен.
И вот среди новых пленных однополчан Борис Павлович встретил ребят, с которыми воевал еще в Геническе, а потом вместе с ними прошел вдоль Азовского моря.
«Один из них — Игорь Волох, из нашего Волоского, а два других — из Верхнеднепровска, фамилий не помню. И говорят они мне при встрече:
— Командир, — они моего имени не знали, — ты что, в лагере?
— В лагере, — отвечаю.
— Ты не дома?!
— Как я могу быть дома?
А немцы перебежчиков и даже пленных отпускали домой, если их дом находился на оккупированной территории. Они выписывали таким лицам пропуска и отпускали. Ну если бы я был перебежчиком, то и меня бы давно отпустили. Славгород же был в глубоком немецком тылу.
Но поскольку я не перебежчик, то оставался в плену. Но это же потом выяснилось! А сначала, как оказалось, рубили сплеча.
И вдруг однополчане говорят:
— А ты знаешь, что тебя судили к расстрелу?
— Как это?.. — я растерялся. — Не выслушав меня, меня судили? Человек не всегда по своей воле оказывается в руках врага.
— Да. Выезжал военный трибунал и судил вас четверых в присутствии полка. Вас обвинили в предательстве и присудили к высшей мере наказания без права обжалования. Приговор подлежит немедленному исполнению.
Случилось то, чего я больше всего боялся... Что я мог им ответить? Мои сбежавшие кавказцы находились где-то в другом месте, я о них ничего не знал... Они бы могли подтвердить, что я с ними не убегал... Я им ничего плохого не сделал и им незачем было бы клеветать на меня.
— Я не перебежчик и поэтому нахожусь в плену, — сказал я.
— О, а мы-то думали! Ммм... А тройка кавказцев где?
— Не знаю.
И так я скитался по лагерям... Ну что, подробно рассказывать? Скитался, вот и все. Нас бросали и в Джанкой, и в другие места, потом я попал в Керч. А оттуда на Таманский полуостров, пробыл там 2-3 недели.
Оттуда нас бросали, куда немцам требовалось... Ну, известно — рабы. Я всего сейчас и не вспомню.
На тот момент я уже ко всему присмотрелся, изучил лагерные порядки, всю их систему. Мысль о побеге никогда не покидала меня. Там я сдружился с неким Петром Филоненко из станции Ромодан, кажется, это Кировоградской области. Он был годом старше меня. Вот вдвоем мы наметили и обмозговывали побег».
На Таманском полуострове Борис Павлович также встретил капитана Якушева Петра Даниловича, своего ротного, как и он, пригнанного туда на работу, только откуда-то из другого лагеря. Он заметил его сразу, но, не желая смущать, держался в сторонке. Просто сидел на взгорке, ловил долетавшие фразы и размышлял о своей доле. Задумавшись, не заметил, как ротный сам подошел к нему и присел рядом.
— Я не сразу тебя узнал, сержант, — довольно уверенным тоном сказал Якушев.
— Плен — не тетка, товарищ капитан, — ответил Борис Павлович. — Тем более что попал я сюда сильно помятым в потасовке. Еле выходили меня бойцы...
— Да мне уж в двух словах об этом рассказали... И теперь я раздумываю, сказать тебе правду или нет...
— Что такое? — насторожился Борис Павлович, догадываясь, о чем хочет сказать ротный.
— Вопрос о твоей сдаче в плен рассматривался военным трибуналом... Ты признан виновным и приговорен к смертной казни, — сообщил Петр Данилович.
— Я это уже знаю. Однако вы должны запомнить, что я не сдавался в плен, товарищ капитан! — воскликнул Борис Павлович. — Я же буквально за несколько минут до пленения был у вас, искал полевую кухню, просил хлеба. Помните?
— Да я-то помню... Но что тебе помешало бы после этого побежать к румынам, а не в свой взвод?
— Как это можно — приговорить человека к расстрелу, не выслушав его самого? — Борис Павлович второй раз был убит этой новостью.
— Я сам давно, брат, в плену, — признался капитан. — И чтобы мозги от горя не закипели, я занимался вашим побегом, расследовал его. Решил, пока мы все находимся тут, на крымской земле, разобраться в этом деле и выяснить правду. Очень я был огорчен, что такое случилось с солдатами из моей роты. Я же тебя еще с тбилисского периода знаю.
— И что же вы выяснили?
— Я шел практически по свежим следам, — начал свой рассказ капитан Якушев. —Сразу после суда переговорил по душам с каждым пулеметчиком из твоего взвода. Да и тут твои орлы есть, с ними я тоже переговорил. И даже беглых кавказцев отыскал! Представляешь? Они так и держатся кучкой.
— Вот это хорошо, — обрадовался Борис Павлович. — И что же они сказали? Я их сильно обматерил, когда мы встретились у немцев.
— Они вовсе не скрывали своего предательства и чистосердечно рассказали, как умышленно возмутились и напугали тебя, что изобьют. Они добивались, чтобы ты ушел куда-нибудь и не мешал им перебежать к неприятелю.
— Сволочи какие... Но я ушел не из страха, товарищ капитан. Мне было их жалко, этих паразитов. Они так страдали от голода, есть просили...
— Да, так я у них спрашиваю: «За что же вы подвели молодого парня? А теперь его считают вашим пособником», — конечно, я им не сказал всей правды, но дал понять, как они виноваты перед своим помкомвзвода. А кавказцы наперебой отвечают: «Какой же он пособник, если ничего не знал? Мы против сержанта ничего не имеем, товарищ командир. Он — хороший человек, и мы за него готовы заступиться». Говорю: «Видно, какие вы заступники...»
Недели через две, после долгих бесед с другими бойцами и после еще более долгих размышлений, капитан Якушев снова подошел к Борису Павловичу, давно переставшему улыбаться и шутить.
— Эх, теперь бы мне бежать отсюда, сержант, — тихо сказал он. — Да подать апелляцию на решение военного трибунала по твоему делу... Попытка — не пытка. Дознался я, что ты, в самом деле, не виноват. Как думаешь, стоит ли ради этого благородного дела рисковать жизнью?
— Не знаю, это вам решать, — буркнул Борис Павлович. — Мне без этого есть над чем думать, товарищ капитан.
И то сказать, Борису Павловичу теперь надо было решать, как жить дальше, какие шаги предпринимать. Негоже покорно ждать расстрела... Хотя и от своих убегать тоже не гоже...
Горькие это были размышления. Вместе с родителями он так часто менял родину, что ему ничего не стоило сделать это еще раз. Тем более что в Советском Союзе он не прожил и десяти лет, и познал здесь только несправедливость со стороны славгородских учителей, побои и унижения от отчима, отчуждение народившей новых детей матери, наконец, жестокость самой родины, пославшей его под пули, а теперь превратившейся в его палача.
А ведь он так старался понять суть советского человека! Он так много и упорно думал над этим, наблюдал людей и сравнивал их друг с другом, что даже начал кое-что понимать и даже находить в себе обнадеживающие перемены.
— Ну, сержант, что ты надумал? — снова подошел к Борису Павловичу его ротный. — Смотришь на меня косо... А ведь я предупредить тебя хотел. Расстрел — слишком серьезная штука, чтобы с ним не считаться. Может, уйдешь от беды подальше...
— Спасибо.
— Так почему ты молчишь? Неужели настоящее предательство вынашиваешь?
— Нет, товарищ капитан, — тихо сказал Борис Павлович. — Надумал я проявить настоящую верность своей семье. У меня же есть жена и дочка. Тем более что они сейчас в оккупации, уехать в тыл не смогли. Так кому, как не мне, драться с врагом за их освобождение?
— Кому и как ты станешь доказывать свою невиновность?
— А я не буду ничего доказывать, товарищ капитан, — Борис Павлович наклонил голову. — Буду жить, как жил, словно и не было вас и ваших слов о военном трибунале. А там — что бог пошлет!
К сожалению, мы не знаем, как сложилась дальнейшая судьба капитана Якушева Петра Даниловича, собравшего неопровержимые доказательства о невиновности Бориса Павловича, но зато точно знаем, что Борис Павлович и Петр Филоненко по его просьбе помогли ему бежать из плена.
Со страшным знанием, свалившимся на Бориса Павловича раз и второй раз, он так и жил все последующие годы — вздрагивал от любого шороха и от громкого звука, ежеминутно ждал, что за ним придут и тут же приведут приговор в исполнение. Как только его бедное сердце выдержало такое нечеловеческое напряжение?! Забегая наперед, скажем, что это испытание продолжалось долгих 15 лет — 15 лет не жизни, а ада кромешного!
И вот в 1957 году Борису Павловичу пришлось иметь откровенный разговор с одним официальным лицом... Этот человек делал запрос о его военной биографии и получил ответ из соответствующих органов. Из этого ответа следовало, что ровно через два месяца после вынесения Борису Павловичу смертного приговора это решение военного трибунала было отменено — за отсутствием состава преступления. Борис Павлович еще находился в плену, а его однополчане и капитан Якушев в том числе еще сражались на фронте, когда ошибка военного трибунала была исправлена. По чьей инициативе это произошло, осталось неизвестным.
— Почему же мне сразу не сказали об этом?! — воскликнул потрясенный счастьем Борис Павлович.
— Война шла, — ответили Борису Павловичу. — Тогда мы Отчизну спасали...
— А после войны? Я так сильно ждал разъяснений...
— Некогда было, после войны пришлось страну отстраивать...
— Все дела, да все — неотложные... А я не прожил всю свою молодость, а промучился... пропекся душой... Эх, никому того не желаю...
— Прости, солдат... — человек, занимающийся этим делом, встал из-за стола и пожал Борису Павловичу руку, легко поклонившись. — Теперь живи счастливо. Кажется, для этого есть все основания.
Но все это произошло после Победы, до которой было не так далеко по времени, как очень далеко по событиям. До Победы надо было сделать нечеловечески трудную работу: выбраться из плена, выжить в оккупации, потерять родных и близких, разбить врага, и полить Европу своей кровью...
Тем, кто будет это читать, надо понимать следующее. Плен не был курортом с плохим питанием и нечеловеческими условиями, находящимся под надзором нацистов с овчарками. Плен — это каторга, ибо пленных, прежде всего, убивали нравственно, морили голодом и нещадно эксплуатировали. Борису Павловичу повезло, что в начале плена он смог почти две недели отлеживаться после полученных при задержании травм — просто в те дни слишком многие красноармейцы попали за колючую проволоку, так что даже немцы растерялись от этого и не могли всем найти работу.
Нигде не звучат эти сравнения, потому что много вины лежит на совести советских военачальников, но правда состоит в том, в Крымской операции они сознательно отдали в немецкий плен больше красноармейцев, чем под Сталинградом пленили немцев. Увы!
О трагической судьбе советских военнослужащих, оказавшихся в немецком плену, написано немало{27}. Однако в последние годы эта тема обрела статус бессовестной спекуляции со стороны беспринципных и недобросовестных писак, излюбленной темой которых стал миф о том, что всех их поголовно отправляли в ГУЛАГ или в штрафбаты.
Так вот — все это ложь! Возможно, мягкие проверки и были, но только не преследования. И советские люди знали, что Родина не откажет им в доверии. Потому-то и спешили домой со всех уголков, куда бы ни забрасывала их война.
Вот и Борис Павлович, зная о том, что военным трибуналом ему вынесен смертный приговор, какой-то высшей силой своей души, каким-то непостижимым чутьем верил в справедливость Родины и стремился попасть к своим, не страшась ничего. Только ведь для этого нужен был побег, а бежать из Крыма, окруженного водой, было невозможно — там его сразу бы поймали и уничтожили. Приходилось ждать перемен.
Наконец немцы начали готовиться к вывозу военнопленных из Крыма, планируя использовать их на тяжелых работах в оккупированных регионах или в самой Германии.
Почуяв новые веяния, пленные приободрились, возобновили активное знакомство друг с другом, поиски земляков. Теперь они больше держались группками, обменивались домашними адресами, договариваясь, что если кому-то из них удастся бежать, то убежавший сообщит семьям остальных собратьев об их судьбе. Борис Павлович всем давал адрес матери, потому что она жила рядом с железной дорогой. Если спрыгнуть с поезда там, где он указывал, то до дома Александры Сергеевны было не более километра.
Борис Павлович, вспоминая о побеге, не скрывал дрожи в руках.
«Петр Филоненко был нерешительным человеком. А тут уже оттягивать с побегом было некуда. Во-первых, мы находились вне Крыма, на более открытой территории; во-вторых, приближалась зима, которую в плену мы, поизносившись и поистрепав свои одежды и обувь, не пережили бы. Что нас ждало? Надо было срочно бежать!
Тут, конечно, выбора не было — или нас убьют, или мы сами зимой погибнем. Так уж лучше рискнуть — авось побег удастся!
Я понимал, что война будет еще долгой. Так чего нам ждать от немцев? Разве что погибели. Их наши начали бить вовсю, и им тем более стало не до пленных и не до человеческого отношения к нам.
Наконец, мы приготовились к побегу. Как? Тут я расскажу подробно.
Лагерь был обнесен проволокой, дальше шел призонник, за ним вспаханная контрольная полоса в 2-3 метра шириной. Вдоль проволоки с внутренней стороны ходят часовые. Днем не так, а ночью — усиленная охрана.
И вот были мы на работе, там я приготовил такие рогатины, чтобы ими поднять проволоку, первый ряд которой был прибит к земле. Рогатины надо было установить, чтобы свободно проползти под проволокой и переползти всю контрольную полосу.
Обнесенный проволокой двор имел прямоугольную форму, по углам стояли вышки, а вдоль сторон ходили часовые, по двое с каждой стороны. Ходить они начинали от углов, шли навстречу друг другу — сошлись, поговорили и разошлись. Опять все заново повторяют.
Я изучил эту систему охраны, рассказал Петру, как надо делать каждый шаг, все рассчитал. Предупредил его, что не надо торопиться, чтобы не зацепиться нигде за проволоку.
И вот мы легли спать, людей вокруг — тысячи. Лежат, бедные, прямо на земле... Да тогда мы уж привыкшие к этому были... Петру сказал, что пойду первым. А он, мол, пойдет по моим следам. Ну, договорились.
На всякий случай сориентировал Петра по местности:
— Там, дальше за контрольной полосой, идет сад, а в дальнем его конце — забор. Перелез через забор — и ты на свободе. Там уж иди куда хочешь.
Ну так мы и сделали. Предварительно обменялись адресами, это для безопасности: если погибну я, то погибнешь и ты. Это связывало людей, заставляло помогать друг другу, а не предавать.
Ну, вроде, уже все. Так, пора. Немцы сошлись, поговорили и разошлись. Я подлез, поставил рогатины, сделал проход... Опять немцы сошлись, я залег, часовые поговорили и разошлись.
Только они разошлись, я уже хотел ползти вперед, а Петр — раз! — и полез первым. И мне пришлось задержаться — немцы опять пошли навстречу друг другу. Этот лагерь не очень большой был, там сойтись-разойтись — минута дела. Ну, думаю, перележу. Вот караульные опять сошлись — ава-ва, бала-вала...
На улице не очень темно было. Смотрю, Петр через сад переполз, дальше через забор перелез и скрылся. Тишина-а... Все! Я вижу, что Петр уже на свободе.
Теперь же надо мне. Меня всего колотит!
Когда тут вдруг овчарки залаяли — разводящий ведет смену караула. Ну доложили, поговорили... Новые караульные стают на посты и, чтоб вам пусто было, меняют тактику обхода территории. Теперь они начинают идти с середины пролета: один остается стоять на месте, а другой идет в угол, потом возвращается от угла и останавливается; начинает идти тот, что стоял посредине. Получилось, что теперь в середине каждой стороны все время стоит один немец.
И уже скоро утро. И я не смог проползти.
Начало светать. Немцы, конечно, поймут, что кто-то бежал. Но разве всех проверишь, если нас тысячи?»
Так и получилось, что друг Бориса Павловича бежал, а он остался, и пробыл в лагере еще 5 дней.
И вот в конце августа 1942 года немцы отобрали советских военнопленных по какому-то им одним известному принципу (похоже, тут было больше пленных из командного состава), куда попал и Борис Павлович, погрузили в отдельный железнодорожный эшелон и отправили на северо-запад. В то направление вела только одна железнодорожная ветка — «Симферополь – Москва». А она шла через Славгород. Сам Бог приближал Бориса Павловича к дому и подталкивал к побегу.
Поезд мчался без остановки, мерно постукивая на стыках рельс. В холодных, скрипучих вагонах пленные надышали, накурили и вскоре стало жарко.
О том, что этот поезд пошел из Крыма не первым, а вторым, Борис Павлович узнал позже. Как оказалось, первыми повезли в основном рядовых солдат, а в их поезде были и офицеры. Впрочем, это могло и случайно так получиться.
В районе Славгорода кто-то из пленных с первого поезда совершил побег, зашел к Александре Сергеевне и сообщил, что ее сын жив. Он рассказал о травмах Бориса Павловича, о сотрясении мозга, о пребывании в плену, о самочувствии и выразил надежду, что скоро тот прибудет домой тайными тропами. Конечно, Александра Сергеевна назавтра же рассказала это Прасковье Яковлевне. А та — своим родителям. Как же так — в плену, да еще с контузией и травмами? Это сколько же он там настрадался...
Тесть с тещей озаботились не просто эмоционально, а деятельно.
— Ему нельзя будет оставаться дома, — мудро рассудил Яков Алексеевич. — Пока не прояснится обстановка, его надо спрятать подальше от глаз полиции.
И Яков Алексеевич принялся за дело. Назавтра он, вынужденно работавший на немцев, правдами-неправдами раздобыл мешок муки, погрузил на двуколку и помчался в глухой конец района. Он знал один хуторок, почти никому не известный, что стоял в распадке между холмами и насчитывал с десяток хат, жавшихся к разросшейся роще и прикрывающихся ею от случайного ока. Конечно, как бывший бригадир колхоза он знал не только свои угодья, но весь район, в том числе и этих людей. Там он договорился с надежной семьей, что привезет к ним человека, которого надо спрятать от немцев, подлечить. Те благодарили за муку и обещали помочь.
— Еды я вам еще подкину, — усмехнулся Яков Алексеевич. — Парня надо будет хорошо поставить на ноги.
Так что пока Борису Павловичу пришла пора бежать из плена, откуда он не чаял вырваться живым, дома для него уже все было подготовлено.
«И тут — этап. В одно из утр нас покормили, а затем подошел большой конвой с собаками. Куда-то будут переводить, подумал я. И точно — выгоняют нас на середину двора, велят строиться в колонну и повели на вокзал.
Приводят. Перед нами эшелон стоит с маленькими красными вагонами, были тогда такие. Отсчитывают подряд по 50 человек и грузят в вагоны. Значит, куда-то собираются везти. Погрузка шла целый день. Немцы суетились с какими-то там своими делами, а мы ждали, что будет дальше.
Это был уже конец октября 1942 года, кажется, 24-е число.
Потом вагоны заколотили, они такие были, что снаружи запирались — и все это делалось с таким видом, вроде мы не люди и нам не интересно знать, что происходит. Ладно. Начали мы в вагоне осматриваться. Люки вверху. А окна с помощью скоб забиты решетками, сплетенными из немецкой колючей проволоки. Не такие решетки толстые, из железных прутьев, нет, а проволочные. У нас колючая проволока была двужильная, а у них более толстая одножильная шестигранная. Немного отличалась от нашей.
Дело шло к вечеру, еще светило солнце, когда поезд начал движение и взял направление на Джанкой. Ночью просыпаюсь: куда нас везут? Неужели опять под Севастополь? Хотя не может быть, его судьбу мы уже знали и понимали, что там нам делать нечего. Возможно, разгребать завалы или минные поля разминировать... Куда еще могут? Опять уснул.
Под утро уже просыпаюсь — 2-х человек нет. Прикинул, кто мог бежать, понял, что это крымские ребята домой рванули. Решетка на окне сорвана.
Ой-ой... А нас предупреждали, что за побег одного пленного будут расстреливать каждого 10-го из оставшихся. Кто, кому выпадет быть тем 10-м?
Тут утром рано прибыли мы в Джанкой и поезд остановился, но я не мог понять, куда он повернул нос — на Чонгарский ли мост и на Украину, или, может, опять в Крым, опять на клочок земли, со всех сторон охваченный морем.
Начался осмотр поезда: одни ходили и постукивали молотом по колесам, другие осматривали вагоны, третьи начали отцеплять старый паровоз. Но тут же вот решетка сорвана! Она не полностью сорвана, а подорвана с трех сторон, но все равно видно, что отсюда бежали. Сейчас осмотрщики вагонов это заметят и к нам придут...
Все трясутся, дрожат, понимая, что кто-то из нас сегодня пострадает. А это же не просто там как-то пострадать, а погибнуть, лишиться жизни! Пленные притихли, старались не говорить и даже не смотрели друг другу в глаза.
И вот в вагон заглянули немцы. Увидели сорванную решетку... Мы замерли. Затаили дыхание.
Когда нет, обошлось — эти работники молча подставили лестницу и прибили решетку заново, причем так небрежно, буквально как-нибудь. Мне показалось, что даже подчеркнуто как-нибудь, чтобы мы это заметили, не просто намеренно.
И никого не тронули... Пронесло! На душе стало веселее.
Ходят вокруг поезда железнодорожники, присматриваюсь и вижу, что они — из наших людей. Ага, понятно, что за немцы ремонтировали решетку и почему нас не тронули. Это же наши, советские люди! Они тем временем цепляют паровоз в какую-то сторону.
Я осмелел, спрашиваю у них:
— Куда голова поезда стоит?
— На Чонгарский мост, — со скрытой приветливостью ответили они.
Значит, домой, на Украину!»
Приветливое поведение джанкойских железнодорожников было не таким безобидным, как могло показаться. Ведь оно рождало в настрадавшихся людях иллюзию, что все свои, которые пошли служить к немцам, сделали это просто по необходимости, что на самом деле они на нашей стороне. Да, были такие, много таких было. Но были и уроды, служащие у врага по убеждениям или из личной корысти. Те были гораздо хуже и опаснее немцев! Они не просто служили у немцев, а выслуживались перед ними!
Правда, у нас, на востоке, таких людей было мало, буквально единицы. И то это были просто дурачки, которые вознамеривались с приходом немцев поквитаться со своими местными врагами. Они к немцам пошли ради сведения счетов.
Увы, это известная человеческая психология. Так, когда во Франции велись религиозные войны между католиками и протестантами (гугенотами), многие тоже под сурдинку избавлялись от своих врагов.
Известно, что в Варфоломеевскую ночь, ночь резни гугенотов, граф де Бюсси д’Амбуаз зарезал своего кузена Антуана де Клермона, ибо тот был его конкурентом в получении наследства. А известного философа П. Рамуса убил его коллега Ж. Шаркантье только потому, что они по-разному понимали теорию Аристотеля.
Было такое и на Руси в период феодальной раздробленности, когда князья, будучи близкими родственниками, не могли поделить вотчины и призывали на помощь неприятеля, полагая с его помощью добиться своего и не понимая, что неприятель никому ничем не поможет, а только ослабит дерущихся и потом оберет и тех, и других.
А то еще один пример. Процесс политического дробления Киевской Руси, которая в середине XII века разделилась на независимые княжества, быстро привел ее к монголо-татарскому нашествию (1237–1240), которое она, ослабнув в междоусобицах, не смогла отразить. Это уместно напомнить всем нам именно теперь, когда мы снова встали на этот гибельный путь.
Любые иллюзии опасны, ибо не позволяют реально оценить обстановку и выбрать правильное поведение. Слава богу, Борис Павлович это понимал — сказалась жизнь в политически бурлящем Ираке и в Кишиневе, где шли аналогичные процессы.
Пленные жили вне времени. Для них существовало четыре состояния суток: утро, день, вечер и ночь. Ну еще солнце служило природными часами и помогало ориентироваться в труде и отдыхе. Но оно гуляло по небу не всегда, особенно хмурыми были осень и зима. Это было не просто неудобно, а губительно для здоровья, потому что организм человека ведет внутренний отсчет времени, тесно связанный с внешним распорядком активности и покоя.
Впрочем, какой покой в рабстве...
«Где-то в обед мы прибыли в Мелитополь, это 115 км от Запорожья. Здесь поезд стал и стоял довольно долго. Бог его знает куда нас везут, никто не скажет. Свои, которые есть среди немцев, не знают, а немцы... Это же немцы. Только сердце мое билось все сильнее — к родным местам подъезжаем.
Я прямо как чувствовал! Обернулся к остальным пленным и говорю:
— Что, если начнут считать? Но окно забито, все чин по чину. В крайнем случае будем говорить, что нас изначально сюда посадили 48 человек, а не 50. Поняли?
— Поняли, — отозвались те хором.
И тут — трах-бах — открывается дверь вагона и заглядывают немцы. Так, туда-сюда посмотрели, все проверили и не стали считать. Потом один из них показывает на меня пальцем:
— Du kommst aus dem Auto — Ты давай выходи из вагона.
Я вышел. Коленки дрожат от страха, ноги подкашиваются... Стою перед ним, а он меня осматривает и ехидно улыбается.
— Будешь всех кушать. Алес! Гут?
Я чуть с ума не сошел! Что значит «всех кушать»? Подумалось, что он приказывает мне следить за всеми или доносить на всех... Или что? Я даже не успел ничего ответить на его «гут», когда он поманил меня пальцем:
— Komm!
Ну, иду я за ним, а сам — ни жив, ни мертв. Только отметил, что вагон за мной закрыли, запоры громыхнули. И вдруг он поворачивается и молча подает мне скомканную плащ-палатку. А я, с тех пор, как на своей позиции шел с такой точно скомканной плащ-палаткой и меня шарахнули по голове, начал страшиться их... Как-то безотчетно. Как люди страшатся крика совы, черной кошки или ворона.
Взял я ее дрожащими руками, и продолжаю ничего не понимать. Подошли мы к переднему вагону, остановились. Читаю надпись на нем — «Lebensmittelauto», то есть «Продуктовый вагон». Ой, я чуть не рассмеялся. Это же немец сказал мне, чтобы я всех накормил!
Выдали мне там по 300 гр хлеба на 50 человек, повило, короче пайки. Вижу, дает суточную порцию. Ага, значит, вот оно что — еще не менее суток будем ехать... Нагрузился я там... опять под присмотром немца вернулся в свой вагон.
— Gib es allen! — это значит: «Раздай всем!»
— Ладно, сделаю, — буркнул я.
Я прикинул, что двоих пленных уже с нами нет. Значит, две порции остаются в запасе.
А со мной ехал парень один из Мелитопольского района, я с ним уже на Таманском полуострове познакомился. Звали его Иван Крамаренко. Такой щупленький, несмелый. Мы были одного возраста, но он то ли еще не обвыкся в плену, то ли с роду был такой небоевой... застенчивый. Не мог постоять за себя. У него из-под носа все забирали, расхватывали, а он только смотрел. Ну я взял его под защиту, как брал и до него некоторых пленных. А я верховодить научился, меня побаивались. Конечно, парнишка привязался ко мне, все время старался находиться рядом.
Короче, я решил, что один лишний паек отдам ему, а другой оставлю для НЗ. Так и сделал.
Наконец, мы управились с продуктами, день подходил к концу и тут поезд тронулся, отошел от Мелитополя, набрал скорость. Перед закатом мы уже были в Запорожье.
Я ж в Запорожье... (Борис Павлович начинает плакать), можно сказать, вырос, родные у меня тут: родной дядя, двоюродный брат и полно двоюродных сестер... Боже мой! Уже вот-вот... Они, наверное, все дома. И знать не знают, не подозревают, что меня мимо везут, содержа за колючей проволокой, с собаками... За что мне такое?!
Смотрю — Запорожье назад проплывает, места мои дорогие... Душа рвется к своим, болит! Куда нас везут? Что со мной будет?
Тем временем начало темнеть. Пока мы доехали до вокзала, потемнело совсем.
Я понял, что не могу расстаться с местами своего отрочества и юности, не могу ехать дальше. Надо бежать! Пусть лучше погибну при побеге, все равно не смогу жить в другой стороне, среди чужих людей.
Иван смотрит, что со мной творится, сочувствует. Я не знаю, как он мог проехать Мелитополь и ехать дальше...
— Ты напиши записку своим, напиши все о себе и брось. Ее люди найдут и обязательно передадут по назначению! — посоветовал он мне, стараясь успокоить. — Твои родные хотя бы будут знать, что ты живой.
— Не буду я ничего писать, Иван.
Иван промолчал».
О своих подвигах Борис Павлович старается говорить поменьше. Поэтому не все упоминает в записанных на пленку воспоминаниях. Но, к счастью, есть его многочисленные устные рассказы, законспектированные тогда же, которыми мы можем дополнить диктофонную запись.
Это произошло сразу после отбытия поезда из Мелитополя. К Борису Павловичу приблизились двое пленных, которые до этого сидели тихо и вели себя незаметно.
— Мы убедились, что тебе можно доверять, товарищ, — один из них улыбнулся, а другой оставался серьезным.
Как потом выяснилось, это были капитан Леонид Иванович Ященко, командир артиллерийского полка, и Захар Кириллович Лактионов, политработник. Последний, к сожалению, свое звание не назвал. А может, и назвал, да Борис Павлович в той суматохе не запомнил.
— Собственно, мы о побеге, — Лактионов продолжал улыбаться. — Мы из здешних мест. Обидно проезжать мимо...
Борис Павлович промолчал, ждал что они скажут дальше.
— В нашем вагоне, — начал говорить капитан Ященко, — есть много людей из Мелитополя и Запорожья. Все они согласны бежать, чтобы организовать партизанский отряд и продолжать борьбу. Но остальные пленные нам попытаются помешать, воспрепятствовать из страха перед обещанным расстрелом.
— А от меня чего вы хотите? — Борис Павлович не сказал им о и своем желании бежать, потому что стремился домой, прежде всего домой, а об остальном согласен был думать потом. — Я мешать вам не стану.
— Да нет! Наоборот, мы надеемся, что вы поможете, как-то отвлечете людей.
— Так, — задумался Борис Павлович. — Отвлечь людей может только сон, а сейчас до сна далеко, еще только вечер начинается. Но ждать вам нельзя, как я понимаю, потому что до ночи мы заедем слишком далеко от вашего дома и возвращаться назад вам будет тяжело. Так?
— Так. Нам надо бежать сразу как потемнеет, на перегоне между Запорожьем и Софиевкой.
— Вы сможете спрыгнуть с поезда? Ведь он несется...
— Да, мы сможем.
— Сколько всего вас человек?
— Много, — наклонил голову Лактионов. — Нас 21 человек, так что для побега нам надо не меньше получаса, сможете так долго сдерживать толпу?
— Да мы постараемся, чтобы толпы не было, — скромно опустил глаза Борис Павлович. — Но если что... то сдержим. Но и вы же поможете?
— Конечно, если надо будет, поможем, — добавил капитан. — И вот что, товарищ... Если кто-то захочет бежать после нас и присоединиться к нам, мы будем в течении недели ждать их по вечерам с 16-00 до 19-00... — и капитан Ященко назвал место встречи. — Передадите им потом, позже...
— Хорошо. А сейчас мы с моими друзьями разработаем свою линию, а вы пока что отдыхайте. Как будете готовы прыгать, скажете.
Договорились.
Борис Павлович переговорил с Иваном Крамаренко, и тот тоже согласился помочь командирам. Нашли еще одного верного человека — Михаила Ивановича Дудина, учителя математики. Он давно был у них на примете, как надежный боец. А тут вот это и пригодилось... Он был из Софиевки, и тоже мечтал о побеге, но не знал, как его в одиночку осуществить.
— А тут такая замечательная оказия! Да я всех порву! Только — чур! — после этих беглецов следом уйду я. Хорошо?
— Договорились, — Иван пожал учителю руку.
Так мало-помалу набралось 5 человек помощников, остальные из которых были из Синельниково или из его окрестностей. С Борисом Павловичем и Иваном их насчитывалось 7 человек.
Когда перед пригорком поезд начал сбрасывать скорость, Лактионов мигнул Борису Павловичу. За окном было уже темно, в вагоне — тем более.
— Товарищи! — громко сказал Борис Павлович, — тут одному пленному плохо с сердцем, ему нужен воздух. Я сейчас открою окно, а вы не волнуйтесь, я потом закрою его. Поняли?
В ответ кто-то промолчал, а кто-то махнул рукой. Где-то в дальнем уголке что-то буркнули.
— На воздух! На воздух его! — негромко покрикивал Иван, пока они всемером окружали немалую толпу беглецов, отрезая от них тех, кто мог помешать. — Просто его голову высунь в окошко.
Охотников помешать побегу не нашлось. Скорее всего, конечно, что пленные верили Борису Павловичу, и не догадались, что там, у окошка, на самом деле происходит. Как бы там ни было, операция прошла успешно, почти половина едущих в вагоне пленных обрели свободу, а то, что в вагоне стало меньше людей, этого в темноте сразу никто не заметил.
«Все время, с тех пор как попал в плен, я думал о побеге. Как часто я мечтал попасть на материк, выехать из Крыма! Там невозможно было бежать, некуда. Казалось, на материке я непременно убегу.
И вот я еду по родным местам, везет меня поезд, провозит мимо дома... А я все еще в плену... Ведь мне, если бежать, то надо прыгать с поезда. На это надо было решиться и настроиться. Сдерживало меня еще одно: что будет с остальными?
Хотя... пустым делом было заботиться об остальных, если там оставалась только половина из тех, что немцы загрузили в вагон изначально.
Я знал, что следом за мной спрыгнет и Иван. А остальные? Их же могут в конечном пункте просто всех расстрелять!
Но это меня остановить не могло. Многие ушли, значит, я тоже могу и смогу. Я решился — значит, все! Либо грудь в крестах, либо голова в кустах.
— Я в эту ночь убегу, Иван, — тихо сказал я. — Меня уже ничто не остановит.
— Не зря ли собираешься рисковать?
— Нет, не зря! И тебе советую... Как ты мог покорно проехать мимо родных мест? Смотри, как другие...
— Я, Борис, не хочу, чтобы из-за меня людей расстреляли. Меня совесть замучает.
— А другие, думаешь, хотят? Те, что ушли, чтобы драться в партизанах, они хотят? Вот мы сейчас спросим у остальных, — решил я. И крикнул громче: — Внимание! У меня есть что сказать.
Все навострили ушки. И я им рассказал, что в конце пути нас все равно пересчитают и, конечно, обнаружат, что многие бежали. Вот нас всех тогда и расстреляют. Просто всех, ибо немцы побегов не прощают и слово свое всегда держат! Расстреливать заложников — это у них закон такой, как в бандитской шайке. Они его соблюдут.
— Вы обратили внимание, что нам выдали суточный паек?
— Да! Да-а! — послышалось со всех сторон.
— Значит, мы будем ехать без остановок не менее суток. При такой скорости мы за это время проедем 2,0-2,2 тыс. км. Сейчас мы продвигаемся на север. Но где-то обязательно повернем на запад, потому что дальше эта железнодорожная ветка упрется в Москву, куда этому поезду ходу нет. Иначе говоря, у нас есть сутки, чтобы бежать всем вместе, причем немедленно, потому что иначе мы будем все больше удаляться от фронта.
— А если я не хочу бежать? — робко проблеял кто-то.
— Кто еще не хочет бежать, подайте голос, — как можно лояльнее спросил я. В вагоне прозвучало, помню, всего несколько голосов. Я прислушался к этим голосам — обыкновенные усталые мужики, высказались спокойно, с доверием, но растерянно. Ждут, что я скажу. — Нас что, расстреляют из-за вас?
— Нет! — еще чего, подумал я про себя. — Мы этого не допустим. Ну, во-первых, я думаю, вы все-таки последуете примеру большинства. А во-вторых, если не хотите бежать не от страха, а по другим соображениям, тогда пусть товарищи вас свяжут и засунут вам кляпы в рот, чтобы создалось убедительное представление, что вы сопротивлялись, но оказались в меньшинстве и были обезврежены.
— Страшно прыгать... — сказал кто-то.
— Шибко быстро поезд идет, — высказал предположение еще один человек.
— Гляди, расшибемся...
— Как хотите, но в эту ночь я убегу, — доверительно сказал я. — Предупреждаю всех заранее. И вы меня не удержите. А если попытаетесь помешать, то из вагона живыми не выйдете. А я все равно убегу. Поняли?
— Поняли. Что же делать? — спросил один мордвин.
Среди нас было много мордвы. А это народ тупой и вредный. Но их можно было убедить и организовать, тогда они становились хорошими исполнителями. Делали то, что сказано.
— Что делать? Я же сказал — бежать всем вместе, — рубанул я рукой воздух, наконец поняв, что это и есть самое правильное решение. — Тогда немцам некого будет расстреливать. Вагон пустой — и концы в воду! Послушайте, страшного ничего нет. Я выберу момент, когда поезд сбросит ход и пойдет на горку. Тогда я покажу вам, как надо совершать прыжок на ходу поезда. Понимаете?
— Да! Да! — хором загудели мои слушатели.
— Значит, я спрыгну, а через секунду можно будет прыгать следующему. И так — пока все не уйдут. На это у вас в общем уйдет полчаса, если не меньше.
— А дальше куда нам?
— Дальше будете медленно и осторожно пробираться к фронту, — я знал, что говорил. — Но на самом деле лучше сделать по-другому. Лучше пристроиться возле кого-нибудь и дожидаться своих, потому что фронт отсюда далеко.
— К кому пристроиться? Лично я тут чужак, никого не знаю, — с нотками отчаяния сказал кто-то.
— Зато вас знают!
И я рассказал им, что от нас уже ушла добрая половина людей, которые собираются организовать партизанский отряд и воевать. Кто захочет присоединиться к ним, надо спешить.
— Эти отважные люди, — почти патетически сказал я, — верят в вас, что вы к ним присоединитесь. Они оставили нам время и место встречи, — и я назвал их. — Думаю, коль это местные люди, они помогут вам пристроиться или залечь на дно. Это очень хорошо, что у вас есть куда идти и что вас там уже ждут.
С моими доводами все согласились, еще раз разработали тактику прыжка с поезда — когда прыгать, как прыгать и т.д.
И вот мы проехали станцию Мокрую, Софиевку, начали подъезжать к Новогупаловке. Вот-вот мы подъедем к Славгороду!
Еще за Соленым, даже за Новогупаловкой я окончательно сорвал решетку с окна и выбросил. Силенка у меня была. Что ты — 24 года! Затем приготовился, ловя удобный момент. Я тут знал все уклоны и подъемы. Тем временем я вслух комментировал для остальных, почему прыгаю сейчас, а не раньше или позже.
Поезд пошел под уклон, на улице взошла луна... стало светло. Вот! Вот мое родное село, родители, жена, ребенок... Живы ли они? Ведь мы не виделись больше года... Что тут? Кто тут?
Наконец поезд сбросил скорость, пошел на подъем. Паровоз — чих-чих, чих-чих... Тогда паровозы чихкали на подъеме. Тише, тише едет.
— Так, ребята, Ваня, всё! Удобный момент, я пошел. Или ты, Ваня, хочешь первым?
Иван выглянул из оконца:
— Как же прыгать? Куда? За что держаться? Нет, я не смогу.
— Ну вот как надо, смотри — отодвинув его, сказал я. — Смотрите все и учитесь.
Я высунулся из вагона, повис головой вниз. За что взяться, чтобы перевернуться? Руками провел по вагонной стене, долго что-то ловил-ловил там, нашел какой-то болт или гайку...
Тогда ноги из вагона спустил. А поезд еще идет.
И тут я вспомнил, что надо быть осторожным. Когда наши отступали, то протянули по этой колее поезд со специальным крюком сзади, которым взламывали шпалы. Потом эти шпалы с пути сняли и сложили штабелями. Так они и остались стояли вдоль полотна.
Как оказалось, немцы эту колею восстановили, а обломки поломанных шпал трогать не стали.
Значит, надо было прыгать так, чтобы не попасть на препятствие, потому что можно было остаться без ног.
Короче, я уперся в обнаруженную гайку, перекрутился, и прыгнул ногами вниз. По инерции пробежал несколько метров, потому что поезд еще шел довольно быстро, и наскочил-таки на кучу шпал. Сильно ударился о нее левой ногой. Но у меня уже выработалась такая реакция — немедленно уходить от опасности. После удара я не упал, а молниеносно прянул в сторону и покатился в кювет, а там уже перекрутился и погасил инерцию.
Смотрю — поезд пошел дальше: трах-трах — вагоны на стыках... Трах-трах... Связь, провода по всем вагонам, как вообще заключенных возят. У немцев были тормозные будки, которые возвышались над вагонами. Там немцы сидят, трубки курят, искры летят.
Поезд ушел...
А я, когда лез из окна вагона, увидел человека, стоящего на путях. Но, повиснув головой вниз, не рассмотрел его. Потом же поезд еще немного проехал, и тот мужик остался позади. Больше я его не видел.
Я перекрестился: слава богу!
Пока что я на свободе, а там посмотрим».
Борису Павловичу только казалось, что он бежал из плена, а на самом деле он попал в новый плен, только такой, где пленные жили в своих жилищах. Но точно так же они горбатились на немцев, точно так же им за это не платили и точно так же их в любой момент могли за малейшую провинность расстрелять.
Оккупация — это не свобода, а особенный вид рабства.
«Лежу я в канаве и чувствую, что у меня мокрые колени — значит, кровь. Я еще немного полежал, потом ползком, ползком... Хотя уже можно было подниматься и идти во весь рост. Но я знал, что железная дорога охраняется. Подымишься, а тут тебе в лоб — бах-бах! — посчитают за партизана.
Ползком, на животе, я добрался до посадки. Залез туда, спрятался. Там отдохнул, поразмышлял, что дальше делать.
Кто? Что тут? Через село прокатился фронт, удаляясь на восток. Пришла война, пришла сплошная опасность... Что тут осталось? Кто выжил?
Все же решил сначала идти домой, к матери. Я спрыгнул с поезда, с километр или даже меньше не доходя до вокзала, по сути напротив дома моей сестры. Только тогда его еще там не было.
Идти дорогой поостерегся, страшно было. Значит, надо идти полями. Я по-воровски, на цыпочках, пошел степью... Прошел в то место, где теперь Македон живет. Там присел, осмотрелся вокруг — тишина, ночь...
Было, наверное, 11-12 часов ночи. Нигде никого нет, даже собаки не лают, не перебрехиваются. Ну тогда я пошел смелее по направлению к водонапорной башне и оттуда домой.
Пришел. Смотрю — хата стоит на месте, все целое. Зашел во двор, опять осмотрелся — нигде не видно ни машины, ни мотоцикла, чтобы там немцы стояли или что... Нет никого.
Я в окошко — стук-стук.
А мать сразу же и откликнулась:
— Кто там?
— Я, — тихо произнес, но так, чтобы она голос узнала.
Слышу, она как схватится и бегом к двери!
Оказывается, перед этим, где-то за неделю до моего появления, к ней приходил Петр Филоненко, который бежал в Керчи, вперед меня пролез.
Он шел пешком, поэтому так задержался. Да, так он рассказал матери, что я живой, нахожусь в Керчи, что попал в плен в плачевном состоянии, избитый. И даже мою ложку ей отдал.
— Вот, — сказал, — Борисова ложка.
Они не верили.
— Да живой он, живой! Он в Керчи, — успокаивал Петро мою мать и отчима. — Мы хотели вдвоем бежать. Но я не знаю, что ему помешало...
Ну как-то он там шел, но за неделю дошел. А я же приехал. Я быстро приехал.
Петр сказал матери, что будет готовить документы и ехать в Крым — меня выручать. Ну, чтобы из лагеря забрать... Тогда немцы по разрешению начальства могли отпустить пленного... Я ведь уже давно был не взятый «язык», а рядовой пленный, как все. И еще он сказал:
— Борис давно бы уже бежал. Он более решительный, чем я. Но он не хотел меня в плену оставлять. Он, может, следом за мной где-то идет.
И мать после этого уже ждала меня. Как только я стукнул в окно, она сразу догадалась, кто пришел.
А тут же дверь такая, просто узкий проем... Мать бежит и отчим схватился. И они застряли в том проеме, дергаются туда-сюда... Я в окошко смотрю и первый раз за время плена рассмеялся. Наконец мать первой прорвалась и открыла мне. Конечно, сразу в слезы... (Борис Павлович тоже плачет. Тут долгая пауза в рассказе)».
Ну постепенно все успокоились, зашли в хату.
— Ой, да ты не так уж истощен, — Александра Сергеевна сплеснула раками и поднесла их, сцепленными, к груди, любуясь сыном.
— Да я нормальный, все у меня хорошо, — ответил Борис Павлович. — Только вот... — показал на колено, — поранился при прыжке.
Конечно, ушибленное колено промыли самогоном, смазали йодом, забинтовали по-человечески. Травма была неприятная, но не опасная.
Разговоров было много. За ними они просидели почти до утра. Затем Бориса Павловича уложили спать, а его мать с отчимом начали хлопотать по хозяйству.
Редко-редко случается, когда капризное нечто, управляющее всеми событиями в мироздании, в том числе и случайными, посылает отдельному человечку, песчинке бесценной, счастливый шанс. Редко. Все больше норовит оно навредить ему, помешать, словно испытывает его или соревнуется с ним. А может, завидует? Ну как же — ему, такому большому да могучему, Бог не дал Святого Духа своего; а человеку дал.
И расплачивается человек, эта кроха беспомощная перед огромностью всей материи, за тот дух невидимый непомерными и страшными расплатами, несчастными совпадениями да подножками во многих делах.
Не знает капризное нечто благодеяния сопернику своему по бытию.
Так и тут получилось. Как же можно было не навредить человеку, благополучно бежавшему от врагов? Как можно было не навредить ему в этой маленькой удаче?
Борис Павлович все помнит, словно вчера это было — так быстро жизнь пронеслась.
«Начало светать. Когда слышу я сквозь сон: топ-топ, топ-топ — чьи-то шаги возле хаты. Дальше слышу, кто-то спрашивает:
— Где Борис?
Я вскочил и начал быстро одеваться. Первое побуждение было — бежать. Но куда убежишь, если везде немцы? Из родительского дома не убегают. И я опять лег.
Но кто это пришел? Ночь ведь. Слышу, он матери что-то рассказывает, голос возбужденный.
Когда заходит в комнату, где я спал. Вижу — мужик. На фоне светлеющего окна деталей не различаю, мне только видно, что он с винтовкой.
Подходит ко мне:
— А ну вставай!
Я не стал торопиться, соображаю... Голос вроде знакомый, а вспомнить не могу...
— Подымайся! — торопит он меня.
Ну что делать? Кто это? С чем пожаловал?
Он мне третий раз говорит:
— Вставай, Борис! С приездом!
А-а, ну коли «с приездом», то можно договориться. Встал я присмотрелся — вижу, что это Петро Левченко{28}, отец Фроси Петровны Левченко, которая была у нас учительницей начальных классов.
— С каким приездом?
— Ну, оттуда... А Иван еще не пришел? — невинно так спрашивает Петр.
— Какой Иван? — тут я вообще опешил.
Откуда он знает про Ивана? И о том ли Иване он говорит, который должен был прыгать с поезда после меня?
— Ты что, боишься меня? — возмущается Петр.
— Не боюсь, просто ничего не понимаю. Может, объяснишь? — хотя где там «не боюсь»!
А мы с этим Петром встречались на Перекопе, когда наши части соединились... Мы — в касках, перепоясанные пулеметными лентами — еле-еле узнали друг друга... Короче, воевали вместе. Он был почти на поколение старше меня, но я не знал его отчества... Да и вообще, на фронте принято было обходиться без церемоний, бойцы друг другу говорили «ты».
А теперь он тут полицай, а я — бежавший из плена.
И в это время в хату заходит Иван Крамаренко. Увидел полицая и встал молча, ничего не говорит.
Позже Иван рассказал мне, что лично при нем из вагона спрыгнуло 8 человек, остальные поехали дальше. Но и те должны были уйти перед Синельниковым.
Иван рассказывал:
«Спрыгнул я удачно, отполз от дороги, укрылся в посадке. А дальше не знал, куда идти. Но помнил тот адрес, что ты мне дал. Разогнался идти на поиски. А потом подумал, что ночь... Неудобно людей беспокоить. Дошел до кукурузы и сел там. Решил дождаться утра.
Начало светать... Только тут я почувствовал, что моя травмированная нога сильно натружена и болит. Давно надо было перебинтовать ее. Там, я не говорил тебе, у меня давнишняя рана, открытая. Только расположился... И тут увидел полицая, который охранял железнодорожный участок. Тот тоже увидел меня. Подошел. Это и был ваш односельчанин Петро.
Он на меня наставил винтовку:
— Кто?
Говорю:
— Дядя не стреляйте. Я...
— Кто ты, кто? — похоже, он боялся больше меня.
— Я пленный. Бежал из лагеря вместе с вашими земляками...
— С кем? — ну я и сказал ему, Борис... Прости. А он и говорит дальше: — Пошли, я доведу тебя до него.
— Подождите, дядя, я ногу замотаю, — мне же надо было закончить начатое.
— Ладно, — полицай рассказал мне дорогу: — ты иди вон туда и туда, а я пошел по своим делам. Некогда мне ждать тебя.
Он ушел вперед, а я обернул ногу и пошел следом».
Короче, Петро, конечно, поспешил к нам, чтобы удостовериться... Ну а Иван по его подсказке пришел ровно через 5 минут.
А я, как только появился дома, приказывал матери, чтобы нигде никому не говорила о моем появлении. А тут уже полсела знает, что я дома!
— Да не бойся ты, — подбодрил меня Петр. — Тут сколько уже пришло... Боже мой! И ничего. Немцы не трогают.
Но у меня же была своя семья. Жена жила у своих родителей после возвращения из Смушевой, где работала. Там же дочка была. Я ночью к ним не пошел. Но жене с утра люди донесли новость... Ничего тут утаить нельзя было...
Жена прибежала, принесла мне человеческую одежду. Теперь я мог идти через все село к ним. Распрощались мы с Иваном. От матери ему на вокзал гораздо ближе было.
— Ну, Борис, прощай. Я убедился, что ты прибыл и теперь могу спокойно отправляться домой. Спасибо тебе, сам я не решился бы бежать... Неизвестно, какой бы была моя судьба, — на прощанье мы обнялись.
Вот так я остался в оккупации.
Но никому не сказал, что пережил в плену, что мне там сообщили и что за камень я носил в душе».
Никому Борис Павлович не решался открыться с правдой о том, как попал в плен. Когда заходила речь об этом, он говорил, что оборонял Севастополь. И этого достаточно было, ибо слово «Севастополь» символизировало и героическую стойкость самого города, и трагические судьбы его защитников. Слово «Севастополь» действовало на людей магически и ограждало от всяческих любопытных расспросов.
Война — это явление массовое, коллективное. Тут каждый друг у друга на виду. Но пленные, которых брали разведчики для добывания информации, обычно попадали к врагам без свидетелей. И в этом заключается весь трагизм ситуации. Нигде и никто не интересовался и не писал о том, как потом жилось этим «языкам», как приходилось оправдываться перед своими и как жить в дальнейшем под тяжестью остающихся подозрений.
У Бориса Павловича не было алиби, ему нечем было оправдаться в невольном прегрешении. Но со временем и алиби и оправдания появились, они следовали из его поведения. Он выбрал честную и мужественную линию защиты, пассивной защиты, ибо к активной его никто не призывал, — не прятаться, жить открыто в своем родном селе, среди своих земляков, работать старательно и добросовестно. Он безупречно соблюдал этот кодекс чести, так что даже был награжден высшей правительственной наградой за труд — об этом рассказ впереди{29}.
Как было уже сказано, в ситуации с Борисом Павловичем быстро разобрались даже без его объяснений и сняли с него обвинения, навороченные скорым на расправы военным трибуналом. Но он-то этого не знал! И горел душой...
Как ему жилось все это время? И кто возместит ему потерянное в тревоге здоровье?
К нему дошла лишь плохая весть, поскольку разбирательство было публичным. Благая же весть задержалась на 15 лет, и была негласной, почти приватной, кулуарной.
Жизнь Бориса Павловича в эти 15 лет — это ежедневный подвиг мужества, стойкости и веры в справедливость.
Около месяца скрывался Борис Павлович у хуторян. Отдыхал там, лечил пораненную при побеге ногу, изживал последствия травм, полученных при задержании немецкими разведчиками. А в сентябре тесть достал документы, позволяющие ему легализоваться и появиться дома.
Оккупация для Бориса Павловича, как и для любого фронтовика, была явлением новым, не знакомым на практике. Так что, попав в конце концов домой, он больше присматривался и изучал происходящее. Приспособиться мешала ненависть к немцам, укрепившаяся в плену. Если до этого нагрянувшая на его страну немецкая армада была для него абстрактным врагом, посягнувшим на богатства всего народа, то после плена, где он столкнулся с немцами непосредственно, они стали его личными, кровными врагами. Он увидел, что это люди другой культуры, другой морали, зараженные равнодушием к миру, к общечеловеческим культурным ценностям. Для них имели значение только сила и удовлетворение собственных интересов. Главное для немцев было — убивать, грабить и жрать, жрать, жрать... Их аппетитам, даже в самом прямом смысле, не было предела. Они могли отобрать у местных жителей гуся, заставить их зажарить его и втроем-вчетвером съесть за один присест. Нашим людям того гуся хватило бы кормиться всей семьей недели две.
Смутно-смутно припоминались Борису Павловичу детские впечатления об изменениях, происходивших в Багдаде, когда там менялась власть в результате политических драк или катаклизмом. Он помнил, например, как на них напали британцы, заняли Багдад и Киркук, и начали распространять свою власть на всю территорию Ирака. Помнил испуганное притихшее население и стариков, гадающих, что теперь будет. Предприимчивые ассирийцы, эти прирожденные полиглоты, срочно кинулись изучать английский язык. В целом для народа это были неприятные моменты, потому что многие законы переставали действовать, вместо них вводились новые законы, обычно ухудшающие его положение. Потом была Бессарабия, тоже живущая под чужим игом, румынским, — там были свои сложности, ощущающиеся в каждой семье.
Казалось, он должен был привыкнуть к политической нестабильности как таковой, словно это был обязательный атрибут государства, и его не должны были удивлять резкие перемены в общественной жизни. Но нигде потеря стабильности и наступление перемен не сопровождались такой страшной войной, смертями и кровью, какие принесли советским людям немцы. Немцы вели себя как звери с нарушенными инстинктами, как изверги. А значит, против них надо было бороться со всей настойчивостью и силой! Надо было не просто изучать новый порядок, проявляя необыкновенную осторожность, но при первой же возможности уничтожить его и вернуть советскую власть, при которой если и были перемены, влияющие на жизнь народа, так только хорошие.
Так рассуждал Борис Павлович, попав в условия немецкой оккупации, которая почти ничем не отличалась от плена. Разница была лишь в том, что люди жили не за колючей проволокой, зато и не могли совершить побег, ибо некуда было им бежать — они тут держали свой фронт, связывая силы немцев на местах.
«Ну что же, после лечения на хуторе побыл я дома несколько дней. Осмотрелся... Понимал, что надо как-то жить, содержать семью. А значит, надо работать. Но к принятию решения прийти не успел — внешние силы снова начали меня толкать в спину.
Нагрянули люди из полиции с сообщением, что мне надо срочно браться у них на учет. Пошел. Другого там бы записал какой-нибудь жандарм — откуда, куда, зачем — и все. А меня нет, меня пожелал видеть начальник полиции — уже ж пошло по селу, что я бежал из плена. И до него дошло.
Должность эту занимал некий Андрухов, пришлый человек, не местный. Посмотрел я на него — молодой, но какой-то вялый, ленивый что ли. Короче, сонный.
— Слушай, — начал он издалека, — ты парень серьезный, много повидавший, переживший. Нам такие люди нужны. Или служить в полицию.
Не, ну мне только этого не хватало! Я свой плен переживал как вину перед всем миром, а тут еще полицию себе на плечи положу! Нет уж! В плен меня затащили силой, с моей стороны — это бессознательный поступок, я туда не по своей воле попал. А в полицию я, находясь в полном сознании, не пойду!
Но что делать? У меня же тут семья, которая может пострадать. Начал я выкручиваться:
— Ваше предложение неожиданное, его надо взвесить. Дайте мне срок.
— Три дня! — с решительностью орет Андрухов. — И чтобы я за тобой не бегал!
Вышел я от него, как из бани. Господи, ну что мне делать?!
Через три дня пришел к нему.
— Ну что? — спрашивает Андрухов.
— Знаете что, — доверительно начал я, — я с вами буду откровенным, можно?
— Давай!
— Раньше я работал на станках, на тутошнем заводе. Другого опыта не имею, и чувствую, что могу вам не угодить на той должности, которую вы мне предложили. У меня просто к этому нет способностей. Я рабочий и могу только руками работать. Вы же будете мной недовольны. Я неподходящая кандидатура.
— О, вижу ты такой же разумный, как твоя теща. А то загоню туда, где Макар овцы пасет... Иди, и думай дальше.
Я кинулся к старосте сельуправы. Сельской управой руководил Григорий Петрович Багнюк, славгородец. Я с его дочкой в мои недолгие школьные годы в одном классе учился. Он меня хорошо с детства знал. Конечно, начальник полиции был главным в селе, но все же...
— Григорий Петрович, вы знаете что, ну так-то и так-то... — пожаловался я с полным рассказом о предложении Андрухова.
— Ну что же, Борис, сейчас время такое... Ты знаешь что... Андрухов — он дурак. Вульгарный мужик, орет, гнет матюги...
Он был, может, и не жестокий, но тупой. Но это тоже опасно! Такие люди — они бессердечные. Они — исполнители чужой воли, им легко это навязать. Но мне от этого не легче.
— Пожалуй, Борис, я тут ничего не сделаю, — в заключение сказал Багнюк.
Я тогда взял бидончик меду и пошел к его сыну Леониду, с которым дружил когда-то. Он был чуть старше и опекал меня.
— Леня, ну ты хоть помоги! — я изложил ему все перипетии дела. — Пойми, мне очень нужна помощь!
Он взял мед. Пообещал что-нибудь придумать. Дня через два вызывает меня к себе Григорий Петрович, его отец.
— Я тебе скажу по секрету, Борис, Андрухов тупой и у него куриная память. Он то, что тебе сегодня говорил, на завтра уже забудет. Не показывайся ему на глаза и все!
И я пошел работать в колхозную кузню, которая была на соседней улице, чтобы не ходить в центр и не натыкаться на Андрухова. К нему больше не пошел — он же мне встречу не назначал, а просто велел думать. Мало ли... вот я до сих пор думаю».
С тех пор Борис Павлович находился в самой гуще людей и событий и имел возможность всему дать свои оценки.
Присмотревшись к новым порядкам, он понял, что навредить врагу без ущерба для мирных жителей никакими стараниями и усилиями одиночек не удастся — слишком хорошо у немцев все предусмотрено и схвачено. Противостоять им можно было только так, как славгородцы и делали. Во-первых, добывали документы для бежавших из плена красноармейцев, благодаря чему те, оказавшись в оккупации, избегали преследований. И во-вторых, с помощью хуторян помогали бежавшим пленным или вышедшим из окружения солдатам залечивать фронтовые раны и поправлять здоровье. На свой страх и риск добыванием документов занимались некоторые старосты, взятые немцами в услужение из славгородцев. А уж с кем они контактировали в управе — это были их тайны. Содержание же своеобразного реабилитационного центра на хуторах целиком лежало на Якове Алексеевиче — рискуя жизнью, он обеспечивал выздоравливающих питанием и даже иногда медикаментами, потому что в его доме жил немецкий врач. Перевозки раненных туда и обратно тоже были на нем, ибо он хранил в тайне от всех те места, где находил поддержку.
Эти люди, по-своему приближавшие победу, не стремились стать героями, не пытались выпячивать свои заслуги после Победы, не писали о себе в газеты и не рассказывали о своих делах пионерам. Об их деятельности многие даже не подозревали, что и помогло им уцелеть — в отличие от партизан, оставленных и действовавших в Славгороде по заданию партийных органов.
Правда, Яков Алексеевич погиб, но это не было связано с тем, о чем сейчас говорится. А хуторянам, прятавшим и выхаживающим красноармейцев, те после войны отблагодарили. Конечно, кто остался живым. Известно, что и Борис Павлович помогал своим спасителям.
Никого из них уже нет в этом мире, но мы должны знать, что это были люди высшей пробы. Они умели по собственному почину организоваться и сопротивляться врагу, им не надо было выдавать задания, ими не надо было руководить. Они любили свою Родину, своих земляков и понимали, что только вместе друг с другом смогут выжить. Это и руководило ими. Тихо и незаметно они делали свое дело, не требуя ни почестей, ни наград, ни даже признания.
Помощь своим людям, скорее всего, не воспринималась ими как серьезная деятельность, как нечто регулярное и носящее партизанский характер. Может, и не имела она в их представлении явно выраженного подрывного характера, но способствовала выживанию красноармейцев, бежавших из плена или выходивших из окружения. А также помогала концентрировать силы сопротивления немцам и ждать удобного момента для выступления против них.
Оставленный для подпольной работы актив, который любым коренным славгородцем легко вычислялся по довоенному членству людей в партии и в комсомоле, на взгляд бывалого бойца, каким был Борис Павлович, не внушал серьезного доверия — люди-то в селе отлично знали друг друга и представляли, кто на что способен. Такому активу доверился бы разве что чужой человек, не местный. Поэтому Борис Павлович осторожничал, полагая, что для совместного «похода в разведку» местные подпольщики не годились, ибо не были проверены лихом.
Наперед забегая, отметим, что в итоге так оно и оказалось — немцам становилось известно все, что делали члены актива и даже что они кому-либо говорили. Характерный пример — судьба несчастного Николая Бачурина. Этот парень не был подпольщиком, ни в чем не участвовал. Он был просто бойким, даже хулиганистым по своему возрасту пареньком. И то из-за случайного разговора с советскими танкистами стал жертвой предателя и после жестоких истязаний погиб на расстреле{30}. Да и всех партизан, которые ничего путного для фронта не сделали, немцам выдал предатель!
Яков Алексеевич, принужденный немцами работать в колхозе, как он и раньше работал, не боялся рисковать ради благородного дела, но очень боялся предателей, вообще дурного человека.
— Вот вернутся наши и спросят за то, что мы на немцев работали, — часто говорил он. — А что нам оставалось делать?
— Вы же не столько немцам пользу приносите, — успокаивал тестя Борис Павлович, — сколько используете их для пользы своим людям. Вы кормите земляков, подкармливаете хуторян, которые выхаживают раненных бойцов. Вы сохраняете тех, кто пополнит ряды Красной Армии и пойдет сражаться с врагом, когда наши погонят его назад.
— Если бы все так рассуждали...
— Мы еще пригодимся своей стране. Просто нам надо уцелеть под немцами, — и дальше Борис Павлович замолкал.
Не мог он подбодрить тестя своим примером и признаться, что ходит под смертным приговором военного трибунала и все равно ждет своих с нетерпением, потому что понимает — фашизм надо уничтожить, а для этой сложной работы потребуются его руки и мужество.
— Хорошо бы уцелеть... — шептал Яков Алексеевич.
Чтоб стать мужчиной — мало им родиться,
Как стать железом — мало быть рудой:
Ты должен переплавиться. Разбиться.
И, как руда, пожертвовать собой.
Михаил Львов
Казалось, все предусмотрел Борис Павлович, стараясь выжить под пятой врага и научить этому других... Вот только незнание диалектики его подвело, хотя и не его одного — всех это подвело... Но всех обвинять он не мог, поэтому судил только себя.
Он мечтал дожить до прихода наших, чтобы присоединиться к советским войскам. Тем не менее ни разу не заподозрил, не подумал, не предположил, что враг любой ценой постарается помешать этому. Но чтобы понять или предвидеть бесчеловечную, мерзеннейшую суть немцев, надо было самому иметь характер прохвоста. А Борис Павлович был романтиком, человеком искренним, добрым, оптимистичным. Ни на грамм в нем не было ничего злодейского, поэтому и не догадался, что перед отступлением немцы додумаются уничтожить всех мужчин, даже подростков и стариков — чтобы те не взяли в руки оружие и не повернули против них.
Да и не знали люди в оккупации, где находится фронт, насколько приблизился к ним, а значит, не могли рассчитать, когда следует остерегаться, убегать или прятаться. Партизаны тоже не доработали — да и не работали они вовсе, а дым в глаза пускали! — иначе знали бы и про фронт, и про повадки немцев при отступлении, и про приезд в Славгород большого отряда карателей... Именно партизаны не дали славгородцам шанса как-то уберечься, уцелеть, не снабдили их информацией. Зачем они нужны были, если не отвечали перед своей совестью за сохранность советских людей?
Ведь почти месяцем раньше, а именно 13 февраля 1943 года, карательный отряд, направленный захватчиками в село Зайцево Синельниковского района, за подрыв бронепоезда местными патриотами сжег практически все село. Осталось уцелевшими всего 17 дворов из 196-ти. Каратели расстреляли 69 человек мирных жителей, в том числе 9 женщин.
Как славгородские партизаны могли не знать этого, если это произошло рядом, в каких-нибудь 40-ка километрах от Славгорода? Почему не подумали, что та же участь может постичь и их поселок?
О расстреле Борис Павлович не мог говорить спокойно:
«Попал и я на расстрел... Немцы пришли в кузню прямо с утра, едва мы приступили к работе, и забрали нас. Повели...
Ну, я опущу некоторые подробности...
Расстрел производили не немецкие части, а карательные отряды. Там немцы только командовали, которые были из нестроевых. В частности, нас, славгородцев, расстреливали вольнянские и новогупаловские бандиты, предатели... Сначала я не знал кто они, а потом обо всех узнал!
Погнали нас за завод, туда, где Варька Сулима жила. Там была небольшая незастроенная площадка. И я слышу, что конвойные между собой о чем-то говорят, что-то обсуждают. Прислушался и понял, что они ждут приезда машин, которыми нас должны куда-то везти. Но машины задерживались...
И ходят же между нами — конвой... Я присмотрелся, вижу — рожи не немецкие. Форма немецкая и говорят по-немецки, а рожи наши. Я немцев духом чуял!
Я подошел к одному:
— Слушай, ты же не немец? Ты — русский.
— Was? Гав-гав-гав!!! Was ist los? — на меня по-немецки, мол, в чем дело.
— Да нет, не надо, ты не немец и по-немецки говоришь плохо, неправильно. Так куда нас хотят везти?
— Что тебе надо? Увидишь тогда... — прошипел он со злом уже на чистейшем нашем языке.
Ах ты гад, так ты свой! Но вижу, что и немцы тут есть. Я начал раздумывать, как оттуда убежать.
Один мужик опередил меня — попросился сходить в туалет. Его отпустили, причем без конвоя. Он пересек центральную дорогу, что идет на вокзал, прошел по направлению к железной дороге, на поле со старыми кукурузными стеблями, через которое я бежал домой после побега. Ну, думаю... спасется товарищ. Когда он, дурак, сделал там свое дело и возвращается. О, господи!
Я подошел к совсем другому немцу, спрашиваю, можно ли пойти в туалет. А он мне говорит: «Делай в штаны». Ну тут я окончательно понял, что дело плохо, но сделать уже ничего не мог...
А тут свыше команда, переиграли... Они хотели вывезти нас в степь, там расстрелять и зарыть, чтобы то место даже найти никто не мог. Но вот не получилось у них. И нас повели к мосту...
Но районный комендант — наш славгородский мужик, на элеваторе жил, «Заготзерне» — распорядился, чтобы 30% мужчин оставили для работы, потому что забрали всех от старого до малого. Больных, и тех с постелей поднимали.
Ну а кого же оставить? По какому принципу отбирать? Немцы не смогли тут определиться.
Мы для них были заложниками. Они знали, что мы не виноваты. Мы были просто заложниками. Нам мстили за разбитый поезд.
Так кого оставлять? Ну, дали право полиции вывести надежных людей. Пришел полицай Буренко. Ему говорят:
— Выбирай, кого там...
Он зашел в толпу согнанных и начал отбирать всех подряд. Немцы смотрят, они же людей не знают. А потом видят, что тот что-то не то делает, и выгнали его оттуда.
— Sind alle gut? — все хорошие? — рассвирепел немец и его под зад так ударил, что Буренко упал.
Тогда пригласили старосту колхоза. Тот вышел и говорит:
— Господин переводчик, скажите им, что я тут человек новый, людей не знаю. При прежней власти я тут не присутствовал, и ничьих не знаю способностей. Я доверяю сделать отбор своему заместителю Никите Филипповичу Ермаку.
Позвали Ермака. Тот вышел, вижу, сильно плачет...
— Я перед богом клянусь, что не знаю у кого что на душе... — он взял своего сына и своего зятя. — А за остальных я ручаться не могу.
Ушел он. Но надо же отобрать 30%.
И тут подал голос Митька Сулима, кузнец, муж сумасшедшей Гашки, который понял, по какому принципу надо отбирать людей — по профессиональному:
— Фриц, а что, кузнецы уже не нужны?
Немцы сразу же среагировали, ухватились за подсказанную Сулимой мысль. Их главный распорядитель кричит:
— Schreiner und Schmiede gehen aus!
И тут же переводчик переводит:
— Плотники и кузнецы, выходите!
Рядом со мной стояли муж бабы Баранки и ее сын Сергей, учитель. Сергей и говорит отцу:
— Папаша выходите, там плотников вызывают.
— Да пускай он ближе подойдет... — сказал дед.
Так и не вышел, погиб. Может, не хотел сына одного оставлять...
Немец еще раз кричит:
— Есть кузнецы?
Тогда Митька Сулима спохватился:
— Хлопцы, да что же мы стоим? Нас отпускают! — и за ним вышли все кузнецы, в том числе и я.
Там такая канава была водосточная, забетонированная, которая отделяла балку от дороги. Мы через ту канаву переступили и оказались на свободе. Там под этой маркой еще кто-то вышел.
Тогда еще отобрали механиков, слесарей... Начальник МТС, хотя его подчиненных вообще на расстрел не брали, вывел по своему почину еще несколько совершенно чужих ему человек. Повыгоняли также некоторых пацанов, в том числе Алексея. Он тогда работал на водокачке и тут все время твердил немцам про воду, говорил по-немецки.
Потом тем, которых вывели, скомандовали:
— Nach rechts! Schrittmarsch! — Направо! Шагом марш! — отвели в сторону.
А остальных подковой охватили, начали прикладами в кучу сбивать. Они кричат! Сбили их в кучу, а тут... возле моста и с противоположной стороны — пулеметы стоят, по два с каждой стороны.
Немцы отскочили и попадали в водосточную канаву. Затем люди запели и одновременно из-под моста застрочили пулеметы. Люди начали падать.
Но были такие, что живыми падали. А были и такие, что стояли с расправленной грудью, как мой отчим. Он стоял пока немец, комендант с Васильевки, не выстрелил ему в горло, попал с первого раза. Гогенцоллерн его фамилия.
Ну Павла Федоровича Бараненко немцы вывели, потому что он все время богу молился. После первых залпов к нему немец подошел, спрашивает:
— Ты ранен? — если бы он был ранен, добили бы.
— Нет, — и стоит весь трусится, потому что трупы кругом лежат.
Тогда ему скомандовали:
— Komm! Komm! Komm! — Выходи! Выходи! Выходи! — и вывели его.
А другой мужик, Надежды... отец, Григорий Корнеев (или Корнеевич), от немцев просто отбился. Они к нему подошли, толкают прикладом в толпу, а он отмахивается от них: «Зачем вы меня туда? Я не хочу!» — и ушел. Его не тронули. Он здоровый такой был... Все равно потом на фронте погиб.
Но после пулеметных очередей осталось много раненных, но живых, так немцы начали их достреливать. А потом снова легли в водосточную канаву и начали полегшую толпу забрасывать гранатами... Это ужас, что за зрелище было! И так два раза делали. Потом опять достреливали...
А мы стояли в стороне... Возле меня стоял Хоменко, друг Якова Алексеевича... Господи, все же на моих глазах было. При виде этого ужаса у того Хоменко, вижу... Он кривится, кривится, а потом судороги потянули все лицо так, что его узнать нельзя было.
Были такие, у кого глаза буквально вываливались их глазниц — не могли люди спокойно смотреть, как своих стреляют.
Потом подходят к нам, главный немец и переводчик. Очень оба спокойные, словно роботы, и говорят:
— Вот вы видели, как мы расстреляли «жидобольшевистских собак» ... — они не сказали, что это безвинные люди, что это сделано в целях мести или что-то такое... — Теперь так, у кого есть немецкие вещи, награбленные с поезда, принесите. И все, на этом кончиться вся злоба. А сейчас идите на работу, и чтобы никакой печали не было. Мы их тут зароем. Никаких похорон... Никакого траура. Придут немецкие солдаты, проверят. Если кто-то будет дома, там же и расстреляют.
Я прилетаю домой! А что же я вижу...
Господи, в этот день отчима моего убили, деда Федора (Николенко) убили, это брат отчима... Дальше — тестя убили, деда Муззеля (Федора Алексеевича) убили... Ну всех же я видел... Дядька Порфирия (Феленко, отца Мамая) убили.
Залетаю во двор, Шура стоит на пороге, ей шел 3-й год... Я хватаю ребенка и — в хату... В кухне дверь открыта, в хате холодно. Бабуся наша сидит на печи...
— Где Паша? — у бабушки спрашиваю.
— Я не знаю.
— А де мама?
— Липочку немец убил. Немец в не выстрелил.
— Как? Какой немец убил?
Я ничего не понимал... Брали же только мужчин.... Выскочил во двор, сюда-туда, мечусь... Жены нигде нет. У нас тут палисадничек такой был, небольшой, кустами роз обсаженный, пчелы там содержались. Там улики стояли. Около той посадки он убил Евлампию Пантелеевну. Она лежала, чем-то накрытая. Но я тогда ее не заметил, не смотрел туда.
— А де ж Паша? — сам у себя спрашиваю.
Когда возле северной межи появилась Габелька{31}, соседка наша, и говорит:
— Паша побежала через толоку до Хоменко.
Я подался туда, спрашиваю, где... Нашел ее. Но в жутком состоянии — жена рвет на себе волосы, кричит: «Ой мамочка моя! Ой мамочки нет!»
— Что ты говоришь?
— А где папаша? — она вроде очнулась, услышав мой голос.
— Папаша сейчас придет, — соврал ей я, чтобы хуже не стало.
Приходим домой...
— Где мама? — спрашиваю.
Она мне показывает. Глянул я, ну что... Что тут скажешь? Расспрашивать не стал. Говорю:
— Все ясно, бери себя в руки.
А Петр убежал на конюшню, тут недалеко, однако немцы за ним не пошли.
Говорю:
— Папаши тоже нет. Что же делать... Как суждено, так и случилось.
А тут мне кричат с улицы:
— Борис, уходи! Немцы уже ходят с проверкой. Расстреляют же сейчас!
Я бросаю эту обстановку и бегу в кузню. Забежал, но и там те же новости...
Но вот комендант раздобрился — дал команду вернуться всем назад, чтобы погибших забрать домой. Похоронить их по-людски разрешили только на третий день.
Ну тогда я уже спокойнее начал рассуждать... Куда идти? Дома у матери отчим лежит, Жоржу 13-й год. У бабушки Груни — дядька Порфирий... Его вдова Мария голосит. Тут бабушка Ирина, деда Яшки мать, в два голоса кричит — убили ее мужа и сына, моего тестя... У бабы Саши Заборнивской сына Ивана убили. У бабы Федоры Баранивской мужа и сына убили (это отец и брат Марии Семеновны). Вот через дорогу Майданка, сына убили. То хоть бы люди пришли, хоть бы утешили, хоть чуть-чуть... Так нет — кругом крики, кругом стоны (Сильно плачет и продолжает рассказывать). Этого нельзя забыть. И надо же было жить-выживать в такой обстановке.
А тут у самого смерть за плечами... — сужденный к высшей мере без права обжалования... За что?
Ой, где только у меня силы нашлись?! Где терпение взялось? Где у меня все это бралось, я не знаю. А я еще был бодрее других, деятельнее...
Ой, что было у меня на душе! Это... это нельзя передать... Нельзя передать! Никакими словами выразить нельзя.
Ну, в конце концов похорони всех в братской могиле... Три дня мне так плохо было, что я даже воды попить не мог... Глотнуть не мог. Только во рту смачивал. У меня во рту сохло, а води выпить не мог. Что с людьми творилось?! Некоторые сходили с ума, других разбивал паралич (перестает плакать, успокаивается) ... А я?..
Немцы знали, что они провинились, считая нас партизанским селом... А оно же не партизанское. И они знали, что тут не партизаны поезд подорвали. Они понимали, что тут натворили, что тут их ждет злоба, и что возможно мщение. Так они в Славгороде ночевать не оставались.
Ну, похоронили, всё кончилось... Конечно, тогда уже траур... И тогда уже мы жили так: только немцы появлялись в селе — мы убегали. Напуганы были. Люди передавали друг другу: убегайте, немцы едут... Я все ночи проводил в степи, все лето ночевал и по кущам, и по кукурузным полям, по посадкам.
А тут начали свои приближаться. Люди радовались, а я радовался только тому, что немцев гонят к чертовой матери в их логово, но... Мне и своих следовало опасаться. Я боялся своих несравненно больше, потому что получать пулю в затылок от своих в сто раз обиднее, чем от немцев».
Позже, когда все страшные события отошли в прошлое, Борис Павлович, кляня партизан за бездействие и бесполезность, мучился и своим промахом, что сам не догадался о намерениях немцев, не встал на их место и не постарался рассуждать так, как рассуждают загнанные в угол подонки. Сколько жертв случилось из-за этого, которых можно было избежать!..
Снилось ему часто, что додумался он, что выводит мужское население из Славгорода, ведет глухими стежками куда-то в безопасное место. Снились расстрелянные... Страшнее этих снов были только те, в которых он, раненный, полз к своим товарищам, таща взятого в разведке языка. Но это было позже...
Мучился тем расстрелом Борис Павлович, да не говорил никому — стыдно было признаваться, что такая простая мысль не пришла ему в голову. А ведь на то время он был уже обстрелянным фронтовиком, знал подлые повадки немцев. Должен был догадаться о возможном расстреле, должен был!
Вот такая у Бориса Павловича была совесть — великая и тревожная. Заставляла она его брать на себя вину за многое, что было не в его власти, что составляло предмет долга совсем других людей. Жить с такой совестью ему было тяжело. А ведь он и сам мог стать жертвой своей недальновидности, чистое чудо даровало ему жизнь.
На расстрел его угнали с работы, из кузни. Как раз там был и Яков Алексеевич — к несчастью своему, на пять минут зашел по делам. Словно рок висел над этим человеком, который в момент угона мог на своей двуколке оказаться бог знает где на дальних полях, на свободе, в недосягаемом для карателей далеке... А он зашел сюда…
Борис Павлович не любил об этом говорить, как будто то, что он попался немцам в лапы, было его личным поражением, недостойным настоящего мужчины. Впрочем, об этом уже многое сказано. Поэтому остается предположить одно: он сразу понял, что происходит. Бежать ему было некуда, и он вместе с тестем пошел к месту казни…
Попав в число обреченных, ничего не предпринимал. Ничего, просто стоял вместе со всеми и ждал своей участи! И если бы не Сулима... Этот простой русский мужик, который оказался умнее немцев, спас ему жизнь. Без его реплики Борис Павлович был бы расстрелян. Солдат, фронтовик, защитник Севастополя, выживший в плену и бежавший из плена на ходу поезда… Этот человек ничего не смог придумать, когда к нему пришли убийцы.
Почему он не бежал, не предпочел умереть, прорываясь к свободе? Почему выбрал смерть в молчаливой толпе? Растерялся? Не мог бросить тестя? Скорее всего, до последнего мгновения надеялся на случайное спасение… Возможно, недюжинной своей интуицией чувствовал, что оно к нему придет...
И что мешало Якову Алексеевичу выйти вместе с плотниками и кузнецами? Ведь на нем держались ветряки, брички и телеги, все колхозные агрегаты и техника, нехитрое оборудование тока, той же колхозной кузни, а также зернохранилища, маслобойни, мельницы. Без него гвоздь ни во что не забивался, все делалось по его указке и под его присмотром. А вот не вышел… Не позволил себе Яков Алексеевич на глазах у людей, обреченных и согнанных в качестве зрителей, избежать роковой участи путем простительной неправды…
Уцелеть за счет мелкой уловки было бы несправедливо по отношению к тем, кто не имел шанса к такой уловке прибегнуть. Возможно, живые смолчали бы, приняли бы его правоту, простили бы желание выжить любой ценой — но не мертвые, безгласно уходящие с ухмылкой презрения к нему. Не мог он бросить старика-отца... И не хотел жить после того, как узнал о смерти жены.
Таково было у Якова Алексеевича понимание справедливости, таким свойством обладала его совесть. Чистая совесть не делает скидки на неблагоприятные для нее обстоятельства, на угрозы, на нецелесообразность своего проявления. Она всегда остается Абсолютом, как мир и вечность.
С расстрела Борис Павлович возвращался домой вместе с Алексеем. От Алексея он знал, что Петр убежал от карателей, а вот Евлампия Пантелеевна, прикрывавшая его побег, погибла.
Что-то путает Борис Павлович, рассказывая о том, как неожиданно ему было узнать о смерти тещи — он еще на расстреле знал об этом от Алексея. Или забыл обо всем со временем? Или в то страшное время не запоминал сказанное...
Но тогда он почувствовал, какая огромная пустота, случившаяся от всех потерь, начала заползать в его душу — не стало не только родителей жены, но и ее дедушки Алексея Федоровича. Беда пришла и к матери, потому что расстреляли его отчима Прокофия Григорьевича и родного дядю Порфирия Сергеевича… Эти люди были его миром, а теперь этот мир рушился, обламывался и исчезал… Теперь не имела значения степень его приязненности к погибшим, главным было то, что количество людей, в разную меру любивших его, резко сократилось. И их никогда больше не будет! И никто не появится вместо них — их места навсегда останутся незанятыми. Как много любви к нему не стало на свете! Ее расстреляли немцы...
Родственная любовь, так мало значившая для него, в которой, казалось, он никогда не будет нуждаться, возникла в его представлении главным фактором самой жизни. Что он значит без родных и близких, без их любви? А то же, что и солдат без побратимов и товарищей, — ничего. Один в поле не воин! Кто порадеет о нем и бескорыстно позаботится? О господи, ведь на это способны только те, кто старше нас, кто приложил к нам руку, отдавал свои силы для нашего счастья, отрывал от себя кусок хлеба, чтобы прокормить нас. Вот сколько их есть на момент взросления, столько и будет, больше никто не прибавится.
Значит, он не просто потерял родных и близких — он потерял свою силу, свою защитную стихию!
Вдруг он подумал о родном отце, и пожалел, что его нет рядом. Вот если бы отец появился, если бы возник откуда-то, то одной любящей душой у него бы прибавилось. Зачем он остался с живыми? Ага… за ним стоят долги, много долгов. Надо начинать раздавать их…
— Первый долг — предать погибших земле, — вслух сказал он, на что Алексей недоуменно оглянулся, но промолчал.
Они подходили к своему двору.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Константин Симонов
Идеология немцев — это, говоря по большому счету, идеология паразитов, агрессивных паразитов. И вот почему.
В различных странах империализм имел свои особенности. Всего ранее он стал складываться в Англии, где приобрел по преимуществу колониальный характер.
Французский империализм отличался ростовщическим характером. Французские капиталы вкладывались главным образом в государственные займы и отчасти в колонии. В гораздо меньшей степени помещались они в промышленные предприятия.
Германия представляла третью разновидность империализма. В результате франко-прусской войны завершилось ее объединение и образование Германской империи. Но капитализм в Германии начал развиваться значительно позже, чем в Англии или даже во Франции. Немцы до сих пор любят повторять знаменитое выражение, что Германия пришла «к столу капиталистических яств, когда места были заняты», несмотря на то что оно сказано не их классиками{32}. Имелись в виду, конечно, колонии.
Последние десятилетия XIX века характеризовались борьбой за захват еще свободных территорий; шел лихорадочный раздел мира. К концу этого века ни в Африке, ни в Полинезии, ни в Азии, ни в Америке уже почти не осталось незанятых земель, представляющих интерес для захватчиков. Возникла задача передела мира между сильнейшими державами, одной из которых была Германия. Но лишь в 80-х годах прошлого века приступила она к захвату колоний. Спустя десятилетие именно германский империализм поставил со всей резкостью вопрос о коренном переделе мира. В этом проявилась другая особенность германского империализма — его исключительно агрессивный характер.
С тех пор задаче по переделу мира служат внешняя политика и дипломатия руководящих империалистических государств.
Но ведь в соответствии с человеческой моралью принято, если не изживать, то скрывать звериные инстинкты и наклонности! Вот это и заставило немцев, а теперь и всех англосаксов, подменять понятия и называть вещи чужими именами. А параллельно с этим лгать, лгать и лгать, чтобы никто не догадался, что в главную добродетель мира они возводят свой эгоизм.
Совершенно неправильно говорить, что они руководствуются двойной моралью, нет — они живут по полиморали, или антиморали. В отношении своих (немцев) они соблюдают моральные и правовые заповеди, в отношении чужих — считают такое соблюдение предосудительным. По отношению ко всем остальным нациям, народностям, этническим группам немцы применяют отдельную мораль, для каждого она у них специфическая и, конечно, ущербная, ибо лишена прав человека. Отсюда вытекает глубочайшая ценностная болезнь их мозгов.
Мы уже упоминали и приводили примеры об отсутствии у немцев милосердия, сострадания к слабым и о культе силы. То есть человеческое, духовное у них находится на втором плане, а звериное, дикое — на первом.
Вот так и мир оккупации жил перевернутыми ценностями и понятиями, поддерживаемыми оккупантами сознательно. Например, они сгоняли все мужское население с мест, откуда отступали под напором Красной Армии, и если не расстреливали его, то гнали впереди себя на запад. И называли это... эвакуацией в Германию. Смех! Чем бы для угоняемых закончилась эта «эвакуация», они не говорили.
— Куда вы нас гоните? — спрашивали угоняемые. — И зачем?
— Нада эвакуайтен! Германия, Великий рейх! — в ответ прогавкивали они, по существу, ничего не объясняя своим «нада».
И пугали, что придут советы и будут всех, кто жил в оккупации, — бах-бах.
Эвакуация, как ее понимали тогда советские люди, — это уход вглубь своей территории в случае возникновения опасности. Но причем тут Германия и «Великий рейх»? Разве они стали своими для оккупированных людей, к кому немцы вторглись с оружием, кого мордовали и расстреливали?
Да и для немцев откат в свое логово тоже был не эвакуацией! Это было всего лишь драпаком с чужих территорий, куда они алчно влезли, это было кувыркание после пинка под зад. А для оккупированных людей — угоном в неизвестность. Кому немцы пытались навязать мысль, что они и их страна стали для советских людей своими? Кого они пытались обмануть? И неужели они сами верили в этот обман? В конце концов — в эвакуацию не загоняют силком, угрозами, под дулами автоматов!
Но дадим слово Борису Павловичу.
«Отступая, немцы зверели и свирепствовали. Они жгли и разрушали все, что попадало им под руку и что встречалось на их пути. Мужчин и молодежь вместе со скотом угоняли на запад, в Германию. Многих по дороге расстреливали.
Вообще, когда немцы начали отступать, Гитлер, злобствуя наставлял их оставлять после себя выжженную землю, мол, за последствия отвечу я сам. Это не просто было сказано в эмоциональном выступлении, это специальный приказ такой был. Он вышел в сентябре 1943 г., и провозглашал тактику тотальной зачистки территорий, с которых они отступали.
В этом уже не было потребности, это не принесло бы немцам никакой пользы. И скорее напоминало детскую истерику, желание напакостить просто так, без цели и выгоды для себя. Про такие поступки у нас говорят: “Усерусь, но не покорюсь”. Уже было ясно, что немцы покатились назад и что они будут разбиты. Так зачем самому себе усугублять положение? Но таков был немец — враг добра и человечности.
Гитлеру тогда уже надо было капитулировать, чтобы спасти солдат и население и уберечь свои города от бомб и разрушения. Но он действовал как сумасшедший — все добил до ручки, угробил своих же людей, в прах превратил заводы и все такое{33}.
Ну, немецкие вояки так и старались делать, сжигали наши села, вешали и расстреливали людей, все взрывали... А кого не могли сразу убить, тех сгоняли с мест и гнали впереди себя, чтобы там как-то раздробить и по частям уничтожить. Смерть угоняемых была только делом времени.
Мы всё понимали. Конечно, немцы не хотели, чтобы с приходом Красной Армии мы взяли в руки оружие и погнались за ними, за этими паразитами, которых нам хотелось давить даже голыми руками.
Да, я боялся своих, но ненависть к немцам была сильнее этого страха. Это я понял после расстрела. Это не люди были, нет, это были изверги, изуверы, больные ублюдки. Гитлер перед акциями, да и перед атаками тоже, накачивал их наркотиками... Так что мы воевали не против людей, а против озверевших наркоманов, против страшных чудовищ.
Поэтому Гитлер, отлично понимал, почему перед своей кончиной хотел всех их гробануть — чтобы концы в воду, чтобы мир не догадался, в кого он их превратил.
Ну так вот, сгоняли они всех мужчин. А кто пытался уклониться, тех прямо на месте расстреливали. Делали облавы по полям и по посадкам, вылавливали беглецов и тоже расстреливали.
Война — это ужас, это невозможно даже представить, что это. Это за гранью всего человеческого, за гранью здравого смысла и уважения к себе самому.
Что нам оставалось?
Сначала мы малой группой спрятались на Рожновой{34}, это селение такое у нас за колхозным ставком. Нас немцы выкурили оттуда — говорят, езжайте дальше на запад. Мы поехали в Терновку{35}. И оттуда нас выкурили, да еще чуть не расстреляли:
— Fahren Sie zum rechten Ufer des Dnjepr! — орал на нас командир отряда, который вылавливал прячущихся. Это значит — езжайте на правый берег Днепра!
Спрятаться было невозможно! Мы поняли, что дальше с нами шутить не будут...
Значит, надо было увиливать по-другому. Вернулись мы в Славгород.
А там узнали, что за попытку уклонения от эвакуации у нас сожгли несколько хат, в том числе одну по соседству с нами — хату Габбельки, потому что ее сын прятался. Сожгли также хату бабы Арины, не помню за что. Все Ратово{36} также испепелили — чтобы не хитрили с эвакуацией. Ужас, что они творили! И это еще немцы не выполняли то, что велел им Гитлер. Если бы они все так делали, как он требовал, так тут бы голая степь осталась.
Что делать? Деваться некуда... Со всего села собралось уезжать больше 100 человек. Ну, пристали и мы к тому большинству, получилось всего 130 человек, я потом посчитал. Разбились на группы, разместились на нескольких подводах и поехали на Запорожье. Я ехал вместе с Самуилом Григорьевичем, родным братом моего отчима. Нас сопровождало славгородское начальство, в частности, староста колхоза Донец, из Илларионова, здоровый такой дядька, и полиция.
Перешли мы на правый берег Днепра, остановились в селе Новоавгустиновка{37}, в 5-6-ти км от Днепра. Это, грубо говоря, чуть наискосок от Терновки, или от поворота с трассы на Славгород, если брать через Днепр. А дальше решили не торопиться, бойкотировать продвижение и тайно поджидать своих.
Ну что? Разошлись по квартирам, люди помогали нам, пускали к себе. Жил тут понимающий народ, самим недавно пришлось переселяться, еще многие помнили это{38}.
Питались мы тем, что взяли из дому. Но сколько мы так могли продержаться, если нас было слишком много для села? Там же не было какой-то организации, чтобы нам готовили, кормили нас... Это так, немцы выгнали нас и все — иди, скотина, в степь пастись. Фашисты же.
Начали раздумывать, как нам усовершенствовать быт, чтобы можно было готовить нормальную еду, как-то мыться... Когда пошел слух, что сюда приближаются эвакуированные из других мест, а скоро и они сами появились. Но они только проезжали через это село, где мы были.
Спрашиваем у них:
— Откуда вы?
— С Донбасса.
А с более близких к нам районов мужчины еще не уезжали. Ну поэтому и мы тут оставались. Чего же нам спешить шибче остальных? Потом кому-то пришло в голову, что наше родное село еще не взято Красной Армией, а нас полицаи уже выгнали оттуда. Как бы, мол, связаться со Славгородом?
Я предложил:
— А давайте я сейчас найду рыбака, который переправит меня на тот берег? А там я мигом напрямик смотаюсь к своим.
О, всем это понравилось. Начали мужики писать письма домой, приносить мне. Набрал я их полную пазуху, поехал. Повезли меня к берегу Никита Федорович (крестный Прасковьи Яковлевны) и Никита Филиппович (отец учительницы начальных классов Екатерины Никитичны) на своей бестарке.
А тут дождь! Я побежал к бакенщику, говорю, так и так, надо мне попасть на тот берег. Перевези своей лодкой!
— Да ни дай Бог! — перекрестился он. — Немцы меня сразу же расстреляют вместе с тобой. Это же навстречу Красной Армии, понимаешь? Сюда можно, а туда — нет. Запрещено!
Ну, короче, увидел я, что дела не будет... Пересидели мы с мужиками дождь и поехали назад. Дорогу развезло, из-под колес комья грязи летят...
Догоняем по дороге бедку, едет в ней молодая женщина... А конь у нее большущий, а идет медленно-медленно.
— Тебе, может, погонщик нужен? — спросил я.
— А то и нужен! Видишь, еле плетемся.
Я пересел к ней, а мои два Никиты поехали в село без меня. Мы с той молодкой познакомились. Оказалось, что она секретарь в колхозной конторе, везет очередной отчет коменданту. Ну, приехали туда, куда ей надо было. Пока она управлялась у коменданта, я гулял.
Наконец, поехали мы назад. Привезла она меня домой и уехала. Мужики тут же спрашивают:
— С кем это ты приехал?
Я рассказал, что женщина ехала по делам к коменданту и я попал к нему вместе с ней. Мол, поговорил с комендантом, все разузнал... Короче, соврал им.
— Что комендант сказал? — спрашивают.
— Сказал, что мы дураки, что незачем нам было срываться со своего места и слепо покоряться полиции, что из наших краев еще никто не уезжает... — ну и все такое прочее наговорил им.
— Так тогда то... давайте так, — соображают мужики, — Может, будем возвращаться?
— Давайте, — согласился я.
Мы опять запрягли лошадей и поплелись назад. Приехали к переправе, ждем, что будет дальше. Когда немцы ничего... пропустили нас. Видим, там едут их отступающие части: те туда, те сюда... Заехали мы в Запорожье.
Тут начало вечереть. Значит, надо останавливаться на ночлег. Кони устали...
Только распрягли лошадей, сами расположились, как заявляется сюда наш начальник полиции, Андрухов!
— А это что такое?
— Да мы... — говорим, — возвращаемся...
— Нет! Немедленно отправляйтесь на ту сторону Днепра! Немедленно!
Все. Нельзя ехать домой. Мы же хотели... думали опять где-то пересидеть. Ну, значить, будем ночевать тут.
На нашей подводе ехали кроме Самуила Григорьевича Пиваков Александр Григорьевич{39}, Алешка Ермак, это зять Самуила Григорьевича, и я.
Самуил и говорит:
— Соломки бы в поле набрать, я видел там стог... Мы проезжали... — Запорожье тогда маленьким городом было. — Надо вернуться на край, ближе к хуторам, и набрать полные мешки...
Вижу, что он решил бежать в Славгород. Но я же не могу отстать, тем более, что на его бричке мои гуси едут, которых я брал из дому для прокорма. Они остались целыми и невредимыми и сейчас возвращались со мной.
Я Самуилу шепнул, что оббегу квартал и встречу их на углу, чтобы никто не понял, что мы сматываемся отсюда.
Одним словом, мы удрали и на рассвете были уже на месте.
Остановились возле нашей улицы, я со своими гусаками пошел домой, а остальные поехали дальше — они все жили на одной улице, рядом с моей матерью. Я тихонько постучал в окно — жена и ее бабушка были дома. Значит, все.
Зашел я в хату и первым делом их предупредил:
— Я пришел, но вы — ни гугу, молчок! Никто не должен знать, что я дома. Буду сидеть взаперти, пока наши не придут.
И что?
Не успел я раздеться, вдруг стучит в окно Нинка Прядко, или Сулима, если по мужу. Глухая тетеря, говорит громко, сто раз переспрашивает... Как? Откуда? Через четверть часа все уже знали, что я пришел домой.
— Хозяин дома? — орет под окном.
— Та... — Прасковья Яковлевна замялась. — Нет его.
— Как нет? А в центре сказали, что Самуил приехал! А где же наши мужья?
Вот неудача — Самуила увидели! А Нинка продолжала орать:
— А где мой Максим?
Я не выдержал, вышел:
— Ну чего ты орешь? Остался там твой Максим.
Вот так получилось, что не удалось мне затаиться и тихо дождаться своих. Так обидно было! Ну чего в такое опасное время, когда каждый старается в землю зарыться, спрятаться, ходить по хаткам и орать? Я готов был удавить эту заразу...
Тем временем немцы по-прежнему в Славгороде не ночевали. И я решил, пока их нет, зарезать нашего кабанчика, а то иди знай, как оно будет дальше. Кабанчик был уже большой, килограмм на 120-130, давно надо было его прибрать. Я же не знал, когда опять домой попаду... Ведь опять надо было убегать куда-то в такие места, где бы пересидеть без лишних глаз...
Управился я с кабаном, осмолил, сало засолил...
А тут прибегает посыльный с управы, холуй какой-то:
— Борис, иди. Донец сказал, что будем снова эвакуироваться.
Ага, значит, Донец тоже приехал! Тут я повеселел. На следующий день собрались мы все, беглецы... Всего нас оказалось 13 человек. Поехали 2-мя бестарками.
— Куда бежать будем? — спрашиваю. — Опять за Днепр или тут где-то отсидимся?
— Будем пробовать, — решил Донец, — остаться здесь.
Пошли мы... в Терновку{40}, там поселились, разошлись по хаткам, переночевали. А днем приходят местные полицаи, опять с претензиями.
— А это, — обводят нас дулами свих винтовок, — что за банда тут собралась?
— Оно тебе надо? — спрашиваю у него.
— Русские идут! — орет он на меня. — Вы их ждете? Завтра стрелять в нас будете? Убирайтесь отсюда!
Куда дальше? Начали мы выбирать... Задумались наши старшие товарищи — Семен Алексеевич (Прасковьи Яковлевны родной дядя), Никита Филиппович, тот же Донец...
— Едем в хутор Зеленый{41}, — наконец говорит Никита Филиппович, — это недалеко, рядом с Варваровкой{42}. Совершенно глухой уголок. Заедем туда и будем прятаться.
Приехали мы в хутор Зеленый, рассредоточились там, чтоб не стоять бандой. Действительно, никого нет, глухое село. Переночевали. Утром видим — рядом, как и говорили, виднеется Варваровка, а вниз от нее, к Днепру ближе, — колхозный свинарник.
И вдруг крик, пальба... Что такое? Заехала машина с немцами, и немцы начали расстреливать свиней. Ужас! Животные-то при чем... Господи...
Мы, конечно, испугались. Хотя у нас брички, видно, что мы едем — эвакуируемся. И мы дрогнули, решили тронуться с места, выехать в степь... А там спрятаться под посадкой...
Ну, выехали в степь, радуемся, что не стоим... Настал день, а мы всем видом демонстрируем, что все время находимся на колесах. Если спросят, почему стоим, скажем, что остановились только сейчас, лошадей поставили пастись, покормиться. А мы все — вот.
Прислушиваемся — в Варваровке прекратилась стрельба. Мы радуемся, что теперь немцы уедут, а мы тут останемся и отсидимся. А как же узнать, когда можно возвращаться в село?
Тут Сашко Бондаренко говорит:
— Дайте мне коня, я верхом съезжу в Зеленый и все там разведаю.
Мы находились на холме, а Зеленый — в низине. Мы-то его видели, но не так, чтобы рассмотреть обстановку.
Поскакал Сашко, спускается вниз, въезжает в село. Дальше нам не видно. Но вскоре он снова появился — едет назад, а за ним идут два автоматчика. Он на коне, а немцы гонят его в нашу сторону.
Оказалось, он только ткнулся в село, а там немцы. Кто такой, откуда? Да мы, — говорит, — эвакуированные. Я, мол, в село за водой... Давай сюда этих эвакуированных!
— Нас там много, — лепечет Сашко.
— Давай!
Подгоняют его к нам. Посмотрели на нас.
— Гав-гав-гав! — что-то по-своему орут. Потом переводят: — Давайте, собирайтесь, эвакуируйтесь, раз приехали! Чего вы стоите, чего ждете?
И нас под конвоем этих двух автоматчиков погнали в Васильевку{43}, там же недалеко. Погрузили нас на паром и перегнали на ту сторону Днепра. Помогли, значит. За Днепром отпустили — раз вы добровольные эвакуирующиеся, так езжайте дальше, пока вам доверяют...
Так мы опять оказались за Днепром.
Пришлось снова размещаться, устраиваться — спасибо добрым людям, что помогали...
— Все равно нам надо своих ждать, — резонно говорит дядя Семен. — Рано или поздно Германии придет капут. Вернутся наши...
Его же хату немцы сожгли. Он перевел жену, тетку Арину, жить к матери, на муззелевскую усадьбу. Но с прабой Ириной тяжело было, она все время плакала после потери Алексея Федоровича, мужа. Решили тогда, что при первой же возможности дядя Семен отстроит свою хату, вернет назад жену и заберет к себе мать. Так он после войны и сделал.
Ну, мы там и ездили из села в село... Из одного села местные полицаи выгонят, мы в другое едем. Потом из другого выгонят, мы новое ищем... Немцы издали приказ, что эвакуирующиеся не должны оставаться на одном месте дольше суток. Вот этим мы и пользовались.
Потом остановились в одном из сел — устали ездить, да и село казалось спокойным. Приютил нас дядька по фамилии Гаркуша, сад у него был вишневый, молодой и густой. Это сентябрь, еще листья не осыпались. Мы там две свои телеги поставили, а сами под ними жили, спали на земле.
Вот расспроси у Коли Душкина{44}, как мы там жили, он с нами был.
Так вот спать под телегами, на земле, в сентябре уже холодно. Ночи тоже холодные... Мы там перемерзали, не дай бог!
Но вот и тут та же история — приходят староста села и начальник полиции.
— Кто вы? Что за люди?
— Так и так, — ему говорим.
— Почему вы здесь стоит? Вы должны ехать дальше.
Мы — сюда-туда... Он продолжает:
— Короче, чтобы через полчаса вашего духу тут не было, иначе приведем конвой.
Но мы так устали ездить! Я не выдержал и говорю:
— Дядя, дорогой, ну мы же свои люди, ей-богу. Вы же такой, как и мы... В смысле, вы тоже русский человек. Сегодня мы в таком положении, а завтра вы в таком окажетесь. Вы же должны нас понять. Мы устали очень!
— Я вас понимаю, — приложил он ладонь к груди. — Но, если я не буду исполнять приказ, так меня первым расстреляют, а потом вас.
— Так что вы нам посоветуете? Подскажите, если понимаете.
— Не стойте партизанским отрядом. Сдайте лошадей в колхозную конюшню или поставьте туда на содержание. Договоритесь там. И разойдитесь по хатам, вроде вы местные жители. Пока что у нас мужчин еще не эвакуируют.
Мы обрадовались! И последовали его совету — разошлись по людям, кто мог взять нас к себе. Я попал к женщине, которая жила у Гаркуши, во второй половине его хаты. Звали ее Надежда. Это была его дальняя родственница, беженка из Запорожья. Муж ее был на фронте. Сама она там прокормиться не могла, а тут вязала белые женские шали и продавала. Она занимала во второй половине одну комнату, а других две пустовало. С нею был мальчик лет 7-ми.
Очень правдоподобно получалось, что я местный.
И так каждый из нас устроился. Например, тот самый Нинкин Максим Сулима... — его одна доярка к себе взяла, кто-то другой пошел к Матрене — двоюродной сестре этой Надежды, она жила с Гаркушей по соседству. Ну, разошлись мы, распылились среди местных жителей.
И вот староста села и говорит:
— Вам же что-то есть надо? Идите работать в колхоз. Мы вам будем что-то выписывать, не пропадете. И не пожалеете.
Мы согласились и даже несколько дней успели поработать. И вдруг как-то ночью — стук в дверь. Надо открывать, а то немцы могли и гранату в дом вбросить и поджечь его... Война же.
Надежда, как здешняя старожилка, пошла открывать, а я в своей комнате затаился, лежу тихо.
Заходят немцы ко мне, светят фонариком. Вооруженные, обвешанные пулеметными лентами, гранаты у них на поясах висят.
— А, ауф! Поднимайся!
Говорю:
— Я больной.
— О, я, я... Русь, шнели... сакраменто... май менш. Поднимайся!
Господи, деваться некуда. Одеваюсь... А сам думаю, что со мной будет, куда меня судьба поведет...
— Шнель! Быстрее! — немец подгоняет.
Выхожу во дворик, а там стоят уже человек 60. И все наши, те, изначально выгнанные. Точно так, как нас собирали на расстрел! Та же картина... Только тогда был день, а сейчас рассвет.
Нас взяли под конвой и погнали.
С нами был мужичок один, калека. К нему присмотрелись, а потом выгнали из колонны, отпустили. И гнали нас, наверное, километров 10-12. Пригнали в село, возле села большой пруд. Там нам разбили лагерь. Потом еще других людей пригнали, и еще... — тьму-тьмущую пленных собрали, тысячи!
Что они хотели с нами делать, не знаю. Обустроили нас, причем этим занимались части СС, самые преданные Гитлеру. Это не просто полевые солдаты.
Ну что? Что делать? Мы так вместе и держимся. Но как нам выбраться отсюда, из этой толкотни, из этой каши? Что же оно будет?
И вдруг кто-то подошел к нам и сказал, что где-то тут набирают в ездовые. А я уже, побывав в плену, неплохо знал немецкий язык. Вот мои спутники и толкали меня везде, чтобы я выяснял обстановку.
Но искать никого не пришлось, к нам подошел офицер с переводчиком. Я к ним:
— Господин переводчик, говорят, вам нужны ездовые...
— Да, нам нужны хорошие ребята. Такие, чтобы за лошадьми ухаживали. Это в хозяйственную часть.
— Записывайте меня.
— Хорошо.
После меня подходит дядя Семен, его — цурик. Старый. Никита — цурик. Тоже забраковали по возрасту. Дальше Алеша Донской, Бузина — всех цурик. То больной, то слепой...
Я вижу такое дело и назад:
— Так я тоже не хочу!
— Нет, нет, ты стой. Ты записан.
Я тогда оборачиваюсь к своим:
— Вы зачем меня пихали сюда? Что теперь со мной будет? — дядя Семен кинулся в слезы...
— Может, твоя судьба будет счастливее нашей, — сквозь слезы говорит.
А это уже, знаешь, в обоз, на лошадей, где-то что-то подвозить... Это уже — прислуживать немцам. Понимаешь? Это можно позволить на какое-то короткое время... Но не служить постоянно. Это хоть и не военное дело, но ты уже пособник. А кто хочет душу загубить? На войне прислуживание вражеским войскам не прощается.
Выбрали эсэсовцы 5 человек молодых мужчин и погнали нас с 2-мя конвойными назад. А другие — которых тысячи были у пруда — остались на месте.
Вернули нас в то село, где мы в колхозе работали. Только мы были в одном конце, а теперь оказались в другом, в расположении какой-то войсковой части. Дали нам по телеге и по паре лошадок. Рассказали, как надо чистить лошадей, ухаживать за ними.
— И теперь так, чтобы вы не убежали, раздевайтесь! Надевайте немецкую форму! — только она была без знаков различия, конечно, мы же не были военными. Разъясняет дальше: — Прежняя одежа — она ваша, девайте ее куда хотите, но ходить будете в выданной.
Господи, что же это делается?! Надел я немецкую форму, конечно, орлы сорваны... Да какая разница?! Да не дай боже ты в этом виде попадешься на глаза нашим, кто там будет разбираться. Сразу свои расстреляют и все.
На следующий день под вечер я отпросился у фельдфебеля сходить в село, мол, у меня там семья и я хочу сказать им о своем местонахождении. А на самом деле я хотел разведать обстановку, узнать новости, ну и, естественно, сказать знакомым о себе. Кто-то должен был знать, где меня искать в случае любой неожиданности. Немец разрешил, но предупредил, чтобы я долго не ходил — туда и обратно. Дал мне также специальное разрешение на отлучку с работы.
Ничего нового я на том краю не узнал, вернулся назад. Пришел... И вдруг тут суматоха, беготня... И поступает команда нагружать телеги и ехать до станции Елизарово{45}, там эвакуироваться. Но это ж уже поездом! Тут ты себе совсем не хозяин.
Значит, наши войска уже где-то перешли Днепр и жучат немцев на этой стороне. Собрали нас телег с десяток. Что в них загрузили, не знаю. Поехали мы. На станции разгрузились и отбирают нас 4 телеги — делать еще одну ходку, потому что не все загрузили.
Я рвусь, чтобы попасть на вторую ходку — начало темнеть, и ночью мне было бы легче бежать. Ну, взяли меня. Поехали мы, опять загрузились, возвращаемся на станцию. На улице темень кромешная! Ну как же мне бежать?
Конвой сидел на последней телеге, моя — вторая. А потом как-то у меня получилось само собой. Я взял кнутовище, сбросил постромки с барка, а потом крикнул на лошадей:
— Тпру-у, а что б тебе! — и остановился.
Третья и четвертая телеги объехали меня, поехали дальше, а я встал и начал поправлять упряжь. Повозился немного, пока телеги отъехали подальше, и я остался один. Потом пустил коней медленным шагом, телега катится, понемногу тарахтит... Ну все натурально.
А я был обут в ботинки, немцы форму мне дали, а обувку оставили ту, что была. Но я, чтобы удалиться от телеги неслышным шагом, должен был обуться в мягкую обувь. Ну, или идти босиком. Но босиком уже холодно было. И как раз тут кстати получилось то, что я вез резиновые сапоги — подсмотрел во время погрузки, которую во второй раз делали при мне. Сапоги были в упаковке, но в общем я понял, что там.
Я достал из-под сидения свою котомку со старой одеждой, которую с собой возил, чтобы не забыть. Переодеваться не стал, экономя время. Зато взял с телеги одну пару сапог, переобулся... А дальше вожжи закрутил, закрепил возле сидения в одном положении, спрыгнул с телеги и... был таков.
Отбежал в посадку, прислушался — кони пошли дальше, моя телега покатилась понемногу, поскрипывая колесами и позвякивая упряжью.
Короче, как Игорь Саруханов поет:
Скрип колеса,
Лужи и грязь дорог...
Да-а... Но тогда мне было не до смеха.
Рванул я оттуда как сумасшедший и понесся не хуже ветра. Бежал так быстро, как никогда в жизни не бегал. У меня даже в груди запекло и при дыхании воздуха не хватало.
Упаду, приложу ухо к земле, послушаю — тихо, нигде никого. Значит, конвоиры кинулись не сразу, что я еду сзади. Какое-то время прошло, увеличивая мне фору. Да пока поняли, что телега пустая...
Я конечно, побежал в тот край села, где мы стояли, когда в колхозе работали, к Гаркуше. Бежал степью, напрямик. Ой, да еще в темноте угодил там в противотанковый ров, чуть шею себе не свернул... Пока я оттуда выбрался, это ужас! Там рядом шла посадка, немцы стояли, их пушки, артиллерия, они курлыкали по-своему... Обошел я их подальше и к Гаркуше пришел совсем с другой стороны.
Да-а... — много рассказывать, да мало слушать.
Начало светать. Но я радовался не так новому дню, как тому, что теперь смогу снять с себя немецкую форму.
Только я со стороны ставка вышел на ровную дорогу и направился к нужной мне хате, как тут — гоп! — едет одна машина, вторая. Немцы! И полно их там, причем, вижу, что это полевые войска. Ну, я уже и не прячусь, иду в открытую. Прятаться нельзя было: если бы я только упал или встал за дерево, они бы меня сразу — шмяк! — и нет котенка.
Они проехали чуть дальше от меня, высадились и начали занимать оборону. А село было Г-образное. Я это говорил? Причем эти две группы хат были разделены широкой такой балкой, низиной.
И вот немцы выстроились по балке и командование начинает объяснять им обстановку, как надо действовать, и такое прочее — давать им задание.
Не знаю, почему я не пошел туда, где мне дали комнату? Заглянул по соседству к одинокой бабке. Я знал, что она там одна жила. Когда нахожу там Колю Душкина, Алешу Донского, одноглазого мужика — прячутся у той бабки. Ну, я с ними у нее и остался.
— Бабушка, мы у вас пересидим, можно? — спросил разрешения. — Советские войска вот-вот уже должны подойти...
— Сидите, сынки, мне не так страшно будет.
Немцы, в уверенности, что мужского населения тут уже нет, по хаткам не ходят, не проверяют, занимаются своим делом — обороной.
У бабки кухня была в большом таком коридоре, в сенях, если точно. Там печка стояла, которую она топила кизяками, брикетами из навоза. Я быстро снял немецкую форму и начал совать ее в печь, а бабка у меня из рук ее вырывает:
— Сынок, ты что? Отдай мне, я себе юбчонку сошью, — господи, за время оккупации люди обносились, голые и босые были, ходили в лохмотьях...
— Бабушка, за эту форму вы можете поплатиться жизнью. Не дай бог, немцы увидят, так сразу подумают, что вы немца где-то убили.
— Не сжигай, — просит она. — Отдашь мне, когда наши придут.
Ну, она же меня приютила... Пришлось мне надеть свою одежу поверх немецкой. Обрадовалась бабка, видя мои старания, и приглашает заходить в горницу. А там у нее стояла настоящая русская печь с большой теплой лежанкой.
— Залазьте туда и сидите. Немцы, думаю, туда не зайдут.
Тут появились немцы, дали бабке настрелянных на пруду домашних гусей, просят зажарить им. Тыкают пальцем в мертвую птицу и показывают, что надо делать:
— Мама, шшш-шшш, — шипят, изображая жарение.
Бабка возится с гусями, немцы возле нее учат ее жить, лезут во все горшки, галдят что-то, ждут ужина... А мы на печи притихли, слюни глотаем.
Когда заходит в горницу один — невысокий, щуплый, в очках на довольно крупном округлом лице. Мы в щелки смотрим — он начал рассматривать фотографии, развешанные у бабки на стенах. Ходил, ходил, а потом отодвигает занавеску и заглядывает на печь.
— О, камрад! Warum nicht evakuiert — почему не эвакуировались?
Алеша Донской говорит, показывая на свой больной глаз:
— Ich bin krank — я больной.
Немец смотрит, ага, увидел увечье, говорит:
— Ja, ja — да, да. Показывает на Душкина:
— Und du? — А ты?
А Душкин же заика. Начал говорить, волнуется, вообще слова сказать не может:
— Genug, sehen — вижу, хватит, — удовлетворенно говорит немец. И ко мне поворачивается:
— Du? — ты?
— Tuberkulose. Ich habe tuberkulose. Verstehst du? Ich bin krank, — Туберкулез, — говорю. — У меня туберкулез, понимаешь? Я больной.
— Oh ja, ja — О, да, да.
И он ушел, дескать, сидите. А я сижу-дрожу и думаю, что он сразу пойдет, скажет остальным, что тут сидят три кранка (больные), и они нас... — а дальше фантазия рисовала мне страшные картины. Их же там целый взвод был...
Когда нет, он ушел, никому ничего не сказал. Я не дождусь вечера, может, они улягутся спать... Ну, постепенно погас день, за окнами потемнело. Ночи в те дни очень темные были. Никто больше к нам в горницу не зашел.
Немцы пробили под стеной дырку в погреб, устроили себе там спальню. Там пулеметы стоят...
— Давайте бежать, хлопцы, — предлагаю я. — Тут опасно. Мы же находимся рядом с орудием. Бой начнется, нам тут не выжить.
— Куда убегать? — растерянно спрашивают Душкин и Донской.
— Уйдем на улицу, а там сориентируемся. Ночи темные, нас не заметят. Пройдем по улице к мостику, по нему переберемся на ту сторону села... Скорее всего, там ночью уже будут наши.
Душкин боится, весь трусится:
— Я не пойду. Пусть я тут погибну, но не пойду.
Ну, мы с Алешей ушли. Пробираемся тихо, на цыпочках вдоль улицы, под дворами... Темно, темно... Только каким-то чудом чувствуется, что то тут, то там растут деревья, стоят заборы, столбы... и вдруг из темноты раздается:
— Halt! Hände hoch! — Стой! Руки вверх.
Немец, часовой. И командует нам зайти во двор и идти вперед. Загоняет нас во двор, дальше в хату, докладывает о нас. Там сидят младшие офицеры, лейтенанты, фельдфебели... выпивают, едят... Ужин у них. Черной бумагой закрыты окна — светомаскировка. И в таком хорошем настроении они.
— Кто фи такой? — по-русски спрашивает один из них.
— Мы местные жители.
— Почему фи не эвакуирун?
Говорю:
— Нас отпустили. Мы... Я больной туберкулезом, а этот, — показываю на Алешу, — без глаза. Мы работали. Нас солдаты заставили окопы рыть.
— Хорошо, но нада эвакуирун.
— Так мы живем на той стороне. Наши дома там. Нам бы надо взять чистую одежду, харчи. Как же эвакуироваться с голыми руками?
— Там есть ваши... чужие... Надо эвакуирун на запад. Понимаешь? Там везде полк питания.
Дескать, там, на той стороне, уже есть те ваши, что теперь вам чужие. А на западе найдете точки питания, вам ничего брать не надо.
— Ну, хорошо. Спасибо, что вы нам объяснили.
Идем на улицу, темень режет глаза после света... Идем на иголках, ждем, что дежурный сейчас — тырк! — нас расстреляет и все. Но он вывел нас, сказал: «Вэк» — и оставил в покое.
Ну что нам делать? Видим, что мы не пройдем на ту сторону села. Возвращаемся опять к бабке на печь.
Коля Душкин встречает нас матом, злорадствует.
Нам не спится, уже и ночь настала, а мы приоткрыли занавеску на печи, сидим и тупо смотрим в окно.
Вдруг как бахнет что-то, и за окном сразу полыхнуло далекое пламя. Что такое? Мы с печи соскочили, прилипли к стеклам — видим, немцы подожгли колхозную конюшню. Она горит, аж гудит — крыша-то соломенная, да и стены из глины с соломой. Господи, что поднялось: как завелись по селу собаки выть, заревела по дворам скотина! Бедные кони как-то выскочили, видимо через сгоревшие двери, мечутся на фоне огня...
Ну и люди, конечно встревожились, повыскакивали на улицу, кричат-голосят. Людей немцы, вроде не трогают, но надолго ли? Мы дрожим осиновыми листами... Чем это все кончится?
Мы поняли одно — немцы собираются отступать, коли сжигают все, выполняют неронский, иезуитский приказ Гитлера. Вот нелюдь, так нелюдь. Для него люди хуже мусора были.
И тут забегают к нам женщины: Матрена и Надежда. Матрена, у которой Яшка Жидик{46} раньше жил, со слезами ищет его, а он был где-то в другом месте, не знаю, где.
Они говорят:
— Немцы сказали, что женщины могут через балку перейти к своим. Там уже наши! — говорила одна.
— Да, они сказали, что тут будет бой, и мы все погибнем. Смеялись, мол, идите к своим красным, — добавила другая.
Мы пригорюнились, что уйти не сможем и погибнем... Но Надежда мотнулась домой и принесла большие связанные ею на продажу шали.
— Подкачивайте штанины и набрасывайте на плечи себе эти палантины, так вы в темноте сойдете за женщин. Пойдем все вместе!
Она завязала на наших головах ситцевые платочки, укрыла нас своими шалями разных форм, короче, переодела в женщин. Взял я на руки ее мальчика и мы пошли.
Подходим к тем, кто пропускает людей на ту сторону. Немцы пропустили нас со словами:
— О komm, komm! Komm на болшевик! — Идите, идите! Идите к большевикам!
Ну, мы быстро нырнули в ту балку и давай вовсю бежать, убегать к своим! А немцы как дадут, дадут очередь из автоматов поверх наших голов. Мы со страху приседаем и прячемся в траву, еще зеленую, в росшую там лозу, в кусты разные. А они хохочут, им развлечение...
Перебежали наконец, но оказалось, что русских там еще нет. Выбрались мы из села и кинулись бежать навстречу нашим еще через одну балочку, через открытую степь. Добежали до колхозного курятника и встретили какую-то женщину.
— Что в том курятнике? — спрашиваем. — Там люди есть?
— Там прячутся ваши эвакуированные.
Мы побежали их искать. Вошли внутрь курятника, прошли в комнату для работников, и нашли там и Жидика, и дядю Семена, и других, кто был в лагере возле пруда, откуда я в ездовые пошел. Оказалось, эти пленные убежали оттуда. А оставшихся, кому это не удалось, немцы расстреляли.
Так я второй раз от расстрела спасся.
И в это время немцы начали пристреливать свои пушки, артиллерийский обстрел по выбранным ориентирам. Как раз их снаряды ложились возле курятника...
— Все, — догадался я, — значит, впереди уже немцев нет. Бежим туда! Будем продвигаться на восток, но не дорогами, там техника может идти. Бежим степью.
Я снял с себя женские одежды, отдал Надежде:
— Спасибо, Надя, за все. Теперь я иду домой, а ты постарайся выжить.
Расстались мы с женщинами.
Душкин бежать со мной не захотел, побоялся. Деды тоже остались там, где-то под кустами пересиживать. А я оторвался от всех и побежал напрямик на восток, к своим. Свои по бегущему человеку стрелять не станут.
Тут начало светать.
И вдруг слышу, где-то за холмом едет машина с людьми, которые поют популярную тогда песню, называлась она «Песня красных полков»:
Белоруссия родная,
Украина золотая...
Наше счастье молодое
Мы стальными штыками оградим!
Ох, как я залился слезами, мама родная! Свидетелей же не было, и я упал на поле, зарылся лицом в свой рукав и голосил, даже что-то причитал! Не знаю, к кому я обращался. Плакал не скрываясь, прямо по-детски, навзрыд, от души. Долго плакал, потом встал и начал успокаиваться. Но слезы текли и текли по щекам, щекотали запыленную кожу, капали на грудь.
Я только старался устоять на ногах, не упасть, от того что напряжение резко отхлынуло и в меня потоком полилось что-то спокойное-спокойное, умиротворяющее, большое и надежное.
Наплакавшись, я вздохнул, окончательно поняв, что перешел фронт и оказался в родном окружении. Душа просветлела и робко зазвенела внутри меня безголосой радостью: «Я выжил! И больше никогда не услышу рядом с собой немецкую речь!»
Именно тут, на рассвете, в одиночестве, среди степи я испытал минуты чистого, абсолютного счастья: от забытого на 3 года ощущения безопасности и от единения с сильным, непобедимым добром. Все, что было вокруг, принимало меня и радовалось мне, и я доверял ему, зная, что больше ни один снаряд, ни одна пуля не полетит в мою сторону.
О боже, мне больше незачем бояться! Я дома... Стою на очищенной от скверны, родной земле.
— Свои... — безотчетно проговорил я вслух.
Напрямки через кукурузное поле я помчался навстречу песне! Вокруг трещали и лопотали сухие кукурузные стебли, а я только отметил, что початки с них уже убраны, и летел вперед, уклоняя лицо от хлестких ударов метелок.
Выбрался с поля, побежал по открытому месту. И вдруг — раз! — около меня просвистела мина и упала, рыхля землю. Бахнул взрыв.
Откуда? Кто это по мне стреляет? Я остановился. И тут вторая мина взрывом чуть не задела меня! Я упал. Немного полежал. Но только попытался поднять голову, как третья мина, шмякнулась в травы, подняла вверх дерн.
И все же, недолго полежав, я поднялся и опять рванулся бежать.
— Стой! — услышал я крик в свой адрес. — Дурья башка, ты же демаскируешь нас. Ложись!
Свои...
Это наши артиллеристы рассредоточились по посадке и лупят по мне предупредительно, чтобы не летел в открытую.
Когда я перешел немецкую передовую и советскую передовую — не знаю. Ну, немецкую тогда еще, в палантине... — да, возможно. А это уже наши. Где?.. Неужели там, где я стоял и прислушивался к благостной тишине, неужели то еще была не наша сторона? Как я смог?.. Но теперь это уже наш тыл, я где-то перешел огневую линию...
Мысли теснились в голове, порядка в них не было.
— Значит, все. Я у своих. Перешел!!! — закричал я наконец и побежал в посадку.
Там меня окружили пулеметчики.
— Откуда ты бежишь, парень? — спрашивают. — Где ты был?
Я им рассказываю...
— А немцы где?
И это я им чин чинарем изложил-доложил, как полагается по уставу.
— Как же ты так? Зачем ты бежал? По тебе стреляют из миномета, а ты бежишь...
— Так я не понял, кто стрелял.
Они загалдели все разом, что я только успевал вертеть головой, с трудом ловя их общую мысль:
— Да мы тут...
— Такой свечак...
— Да там же взять можно было...
— Около него мины рвутся, а он бежит и оглядывается.
Ну, дали они мне закурить, посидели мы молча, обменялись неизвестно какими материями — то ли невысказанными мыслями, то ли духом общим, то ли предугадыванием будущего... И я пошел дальше, в свою судьбу...
Дошел до Днепра, зашел в село Вовниги{47}. Тут переправа, на которой командует сотрудник КГБ.
— Кто ты? Документы есть?
— Какие теперь документы? — говорю, — я свой, иду домой, — и рассказываю пережитую одиссею... — Ну, наши были в курсе дела, знали обстановку.
Меня выслушали, осмотрели, забрали у меня немецкие марки и отпустили.
— Переправьте его на тот берег, — распорядился командир подчиненным.
А Днепр находился в старом русле, потому что вода на ДнепроГЭСе была спущена. Его ширина не превышала 200 метров. Перевез меня солдат на правый берег, обменялись мы пожеланиями удачи, и я пошел дальше. Дошел до Петрово-Свистуново{48}, а дальше пустился напрямик, скоро найдя дорогу на Славгород. Тут мне встретилась машина, подвезла прямо к нашей улице.
Во двор я зашел с тыла, с огорода».
На этом записанные воспоминания Бориса Павловича заканчиваются. Дальше он надиктовать не успел.
Но ведь он много раз до этого своего часа, еще в молодости, рассказывал про свои пути-догори фронтовые. Так что наш рассказ не прерывается.
Еще когда Борис Павлович шел домой после побега от отступающих немцев, недалеко от Петрово-Свистуново он набрел на окоп, который показался вырытым не в только что прокатившихся боях, а еще при отступлении, заброшенным с 1941 г. Так это было или нет — не принципиально. Главное, что в нем он нашел пистолет и несколько гранат. И взял их с собой. Зачем?
Возвращаясь домой, он думал о своем расстрельном приговоре без обжалования, о том, что его, наверное, везде ищут и вот-вот могут схватить... А если схватят, то немедленно приведут приговор в исполнение, где бы это ни случилось. Умом Борис Павлович понимал, что розыск не может так уж моментально выйти на него и за ним прийти, все-таки у него есть дела поважнее, но на всякий случай хотел иметь при себе оружие, чтобы гранатами отбиться от задержания и успеть покончить с собой, застрелившись из пистолета.
Да, он не мог позволить Родине неправедно расправиться с ним. А в кармане он носил записку такого содержания, от которого Родина должна была бы потом пожалеть о своей опрометчивости.
Борис Павлович всегда плакал, вспоминая те события, и говорил:
«Не хотелось верить, что так будет... За что на меня так ополчились? Я верил, что окончится война, я останусь живым. И тогда будет разбор, новое следствие, уже с учетом моего поведения после плена. И меня не расстреляют, нет! Ну, пусть дадут 10–15–20 лет, завезут куда-то... Значит, отсижу.
А так с людьми бывало, что «сидели» зря. Например, Алексей Янченко{49} ни за что отсидел 10 лет. Ни за что! Признали его и записали ему в документы СОЭ — социально опасный элемент, и все. Нет алиби для оправдания. И хотя у обвинения нет аргументов, не на чем обосновать состав преступления, но остается подозрение. Вот он тоже был в такой ситуации».
В ближайшее время после благополучного возвращения домой Борис Павлович и Алексей, поехали в военкомат — проситься на фронт. Алексею еще не было 18-ти лет, и он очень боялся, что ему откажут.
Но, на удивление, его сразу же призвали и направили на учебу, а Борису Павловичу дали отсрочку.
— Отдыхайте пока что, — распорядился работник военкомата, то ли это был начальник призывного отдела, то ли председатель мобилизационной комиссии. — Придет время, и мы вас вызовем.
Что с Борисом Павловичем после этого творилось... Какие только мысли не крутились у него в голове! Но самой горькой была одна: ему не доверяют — оккупация... Да еще, может, узнали про плен... Хотя о плене Борис Павлович никому не говорил, ведь его документы пропали — их забрали немцы, когда он попал в их лапы. Значит, о плене официальных сведений не было, они ниоткуда поступить не могли. Вот он, не разглашая компрометирующий его факт, и говорил, что попал в окружение и вышел из него в тыл врага, почему и провел в оккупации все время до прихода советских войск.
Он считал, что плен и оккупация — явления по сути равнозначные, различия между ними эфемерные, не имеющие принципиального значения. Зато перед людьми не так стыдно: в их восприятии побывать в оккупации не так унизительно, как в плену. В военкомате, восстановившем свою работу, Борис Павлович рассказал ту же легенду, что был окружен под Севастополем, прорывался с боями из окружения, в ходе прорыва получил контузию и где-то там потерял документы... Потом долго шел по немецким тылам, добираясь до семьи.
Кстати, плен и оккупацию ему и в военном билете объединили в один пункт — там все время оккупации вписано в плен.
На случай любых расспросов он давно продумал версию, практически не нарушающую истину. Подобные попытки утаить тонкости правды были не так предосудительны, как могут показаться на первый взгляд. Они вызывались не виной, а страхом вины — тем, что ее приписали ему и даже за нее подвергли судилищу... Он думал — пока официальные органы будут разбираться с путаницей, возникшей после окружения под Севастополем, он успеет на деле опровергнуть домыслы о предательстве и доказать преданность стране.
Кто знает, за что он теперь готовился проливать кровь — за терпящую бедствие Родину или за попранную по отношению к себе справедливость, за восстановление своего доброго имени. Он и сам этого не знал, понимал только, что и за то, и за другое все равно придется драться, что это его долг и неизбежность. И он психологически готовился к возвращению на фронт, настраивался на повторное сражение с фашистами.
Но трудно ему это давалось, потому что от первого этапа войны в нем оставалось тупое, саднящее во всем теле истощение, вызванное постоянным недоеданием и тем, что он никогда не бывал выспавшимся. И не только он, временами все вокруг — и командиры, и бойцы — от утомления просто валились с ног, что создавало далеко не бодрую обстановку. Уж не говоря о плене...
И негде ему было избавиться от своей усталости, негде было отдохнуть.
А второй этап войны, когда он находился во вражеских тылах и был выведен из боев, ко всему прочему переполнил его душу страхом и еще большей ненавистью, а также нагрузил чем-то еще, что накопилось от бессилия и невозможности изменить происходящее, чему Борис Павлович не находил названия.
Так что теперь, к своему третьему этапу войны, он подошел с измотанной душой и с запредельно вымотанным телом.
Но в молодом возрасте все мыслимые тяготы, любое физическое изнурение быстро проходит — стоит попасть в нужную среду, так что после мобилизации его страхи и домыслы оказались не более чем играми испуганного воображения.
Таких военнообязанных, как Борис Павлович, кто был в рядах Красной Армии и сражался на фронте, а потом в силу различных причин оказался в оккупации, при проведении мобилизации после освобождения территорий от врага в военной среде коротко называли окруженцами. Строго говоря, окруженец — это военнослужащий, побывавший в кольце вражеских войск, в окружении... Однако этот термин, в данном случае не совсем точно отражающий суть явления, прижился в обиходе и по отношению к бежавшим пленным, хотя и не фигурировал в официальных документах.
Так вот в 1943 году Ставка ВГК издала специальную директиву, в которой указывала на необходимость шире использовать для пополнения войск мобилизацию военнообязанных из освобожденных районов. Так что всем окруженцам страна доверяла, ни в ком не сомневалась и всех призывала на борьбу с врагами гуманизма и человечности.
Смятенное ожидание Бориса Павловича длилось не дольше недели, затем все-таки завершилось мобилизацией, рассеявшей все домашние опасения и придумки.
Когда именно это случилось сейчас трудно сказать. Известно, что Борис Павлович попал на фронт после форсирования Днепра в сентябре-октябре 1943 года. А первые сведения о его пребывании на фронте относятся к началу ноября 1943 года. Значит, он, скорее всего, неделю или две побывал в лагере на учениях.
В части, куда он попал перед отправкой на фронт, формировка маршевых рот шла оживленно и суетливо — по казармам, складам и разным каптеркам бегали озабоченные сержанты и красноармейцы, все — в новом обмундировании. В пополнении было много молодых воинов, испуганных, но любопытных, попавших сюда после краткосрочного обучения. Они выделялись из общей массы тем, что взирали на царящую суету с каким-то ожиданием, как дети ждут возвращения отлучившихся родителей. Но новыми их опекунами теперь были командиры...
Экипированные по всей форме, берущие курс на фронт красноармейцы стояли на плацу, выстроившись поротно. Командиры выкликали их по фамилии, а старшины выдавали снаряжение.
Во время отправления, когда маршевые воинские подразделения проходили по территории части, духовой оркестр играл марш «Варшавянка», и это придавало уходу на фронт торжественности и значимости, а также вызывало особую щемящую грусть в груди у мобилизованных.
Сначала их недолго везли на поезде, а потом выгрузили на одной из станций, и дальше они пошли в пешем строю. Вокзал на той станции был полностью разрушен. На его месте стоял обгоревший и обугленный остов, и все. Насколько мог видеть глаз — всюду виднелись следы пожарищ и руины. В этих многострадальных городах, откуда драпала немчура, разгромы были такие, что не поддавались описанию. Всюду стояли разбитые и порушенные здания, зияющие черными впадинами окон.
Конечно, все знали, что на оккупированных территориях творили немецкие нелюди, и предполагали увидеть нечто подобное, но никто не ожидал того, что предстало перед их глазами. Здания заводов и фабрик, учреждений, жилые дома были полностью превращены в груды битых кирпичей, города лежали в развалинах, и очень трудно было представить, что все это может быть восстановлено.
В строю, как всегда бывает, нашлись юмористы и подбадривали остальных своим острословием. Шутили: «Эх, люблю пехоту, сто верст прошел, еще охота!» Звучали присказки и частушки про артиллерию и про танкистов... А то и просто про войну, например, такие:
Лебеда-то не беда.
Лебеда помеха ли?
А беда, что к нам сюда,
В наши села, города,
Гости понаехали.
Пьяные, незваные,
Немцы окаянные.
Или напевали на манер частушек новые стихи В. Лебедева-Кумача, вычитанные в «Известиях».
Видел я, как немцы пьяные
Подпалили дом родной,
И подался в партизаны я,
В боевой отряд лесной.
Шли весь вечер и всю ночь, песней да шуткой коротая дорогу. Привалы были редкими и короткими. Вдоль колонны то и дело передавалось: «Шире шаг! Не отставать!» На коротких привалах приказывали ложиться головой вниз — в кювет, а ноги выставлять на дорогу. В этом положении отдыхали натруженные ноги. Но это длилось минут десять, после чего раздавалась резкая команда: «Становись! Шагом марш!»
На рассвете колонна свернула с большака на проселочную дорогу. Под ногами захрустел сухой бурьян, от поднятой множеством ног пыли першило в горле. Наконец, лейтенанты скомандовали своим подразделениям сесть на траву и объявили часовой привал. Измученные многокилометровым ночным переходом юноши и мужчины моментально заснули — кто где присел. Но команда прозвучала вновь, и колонна двинулась дальше.
Тут кто-то из молодых отдохнувшим голоском пропел:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля...
Но его остановили окриком: «Отставить! Ты что, на маевку идешь? Имейте понимание момента!». Известное дело — близко фронт.
Чем ближе подходили к нему, тем сильнее у Бориса Павловича билось сердце и тем глубже он осознавал происходящее событие.
Наконец прибыли в расположение 243-й стрелковой дивизии 37-й армии 3-го Украинского фронта.
Уделим этой дивизии толику внимания и сообщим немного сухих официальных сведений о ней.
Боевой период дивизии:
15.07.41 – 29.12.42
22.01.43 – 11.05.45
09.08.45 – 03.09.45
Состав дивизии:
906, 910 и 912 стрелковые полки,
775 артиллерийский полк,
527 отдельный самоходно-артиллерийский дивизион (с 09.08.45 г.),
303 отдельный истребительно-противотанковый дивизион,
324 разведывательная рота,
413 саперный батальон,
665 отдельный батальон связи (1444 отдельная рота связи),
263 медико-санитарный батальон,
244 отдельная рота химзащиты,
273 автотранспортная рота (466 автотранспортный батальон),
135 (282) полевая хлебопекарня,
125 дивизионный ветеринарный лазарет,
808 полевая почтовая станция,
710 полевая касса Госбанка.
В период, который нас интересует в связи с биографией Бориса Павловича, дивизией командовали:
22.05.1942 – 24.01.1944 гг. — полковник Куценко Александр Андреевич;
25.01.1944 – 13.03.1944 гг. — подполковник Скляров Георгий Максимович;
14.03.1944 – 20.04.1944 гг. — полковник Тоголев Макарий Иванович;
21.04.1944 – 20.09.1944 гг. — полковник Ткачев Митрофан Сергеевич.
История дивизии в интересующий нас период:
Летом 1943 года, после Орловско-Курского сражения, дивизия вместе с другими частями Советской Армии продолжала наступление, форсировала Северный Донец в районе города Красного Лимана.
В феврале 1944 года дивизия штурмовала оборону немцев в районе Никополя, освободила его и участвовала в ликвидации никопольского плацдарма гитлеровцев (Днепровский дуги). За эти боевые подвиги она получила наименование Никопольской. За героизм и мужество, проявленные при освобождении городов Николаева и Одессы, дивизия была награждена орденом Ленина.
В августе 1944 года в период операции в районе Яссы-Кишинев дивизия принимала участие в окружении и разгроме 22 немецких дивизий. Освободив город Арад, она с боями выступила на территорию Венгрии.
Немалую помощь 243-я дивизия оказала трудящимся Чехословакии. Она освободила города Годонин, Брно, сражалась за освобождение Праги.
После окончания военных действий в Европе дивизия была направлена на Дальний Восток для участия в войне против Японии. На Дальнем Востоке она действовала в составе Забайкальского фронта, прошла с боями через Большой Хинган, форсировала ряд рек и захватила город Чаоян. Как особо отличившаяся 243-я дивизия была наименована Хинганской.
Уже после войны дивизия получила почетное наименование «Краснознаменная».
Борис Павлович прибыл в дивизию в то время, когда шла подготовка к Никопольско-Криворожской наступательной операции, в разрезе которой дивизией велись бои за окраины Кривого Рога. Целью этой операции был разгром никопольско-криворожской группировки противника, ликвидация его никопольского плацдарма на Днепре и освобождение Никополя и Кривого Рога. Данная операция являлась частью Днепровско-Карпатской стратегической наступательной операции.
Если сказать проще, то летом-осенью 1943 года советские войска заняли всю Левобережную Украину и в ходе битвы за Днепр захватили стратегические плацдармы на правом берегу Днепра, создав тем самым благоприятные условия для последующего наступления на Правобережной Украине. Войскам 3-го Украинского фронта предстояло разгромить никопольско-криворожскую группировку немецких войск (Днепровскую дугу), развить удар на Николаев, Одессу и освободить все Черноморское побережье.
Однако Борису Павловичу предстояло добираться дальше в полк, и он продолжал свой путь. От штаба дивизии до штаба полка — расстояние 5–6 километром — он с котомкой за плечами прошел проселочными дорогами и солдатскими тропами по серым высохшим полям. Добрался до места уже при ранних осенних сумерках. Дорогой видел оборонительные рубежи, свидетельствующие, что тут шли бои с переменным успехом. Но теперь наши готовилась к наступлению...
По мере приближения к передовой все чаще слышались орудийные выстрелы, а от зловещего свиста отдельных снарядов, пролетавших над головой, невольно приходилось падать на землю. Он помнил, что на фронте это называли «кланяться снарядам». Потом стала отчетливо слышна ружейная и пулеметная перестрелка. Борису Павловичу было страшно. Да и не хотелось, будучи одиноким путником в поле, погибать от пули-дуры, и поэтому последний километр он бежал, часто падая. Наконец, добрался до расположения полка. Ему показали, где находится земляка командира.
Она стояла на склоне оврага и была хорошо замаскирована опавшей листвой и сорванным сухостоем, а сверху укреплена накатами бревен. Борис Павлович вошел в землянку. В одной половине сидел солдат — ординарец командира. Он встал, кивнул вошедшему и проводил его во вторую половину. Там находилось три офицера. Один из них был командир полка полковник Матвеев — хмурый, низкого роста, с крупными чертами лица, с дыбящимися темными волосами. Второй — наоборот, высокий красивый мужчина, с чисто русским лицом, с ласковыми улыбчивыми глазами. Это был начальник штаба майор Перевитов. Третьим был командир пулеметной роты капитан Казаков. Борис Павлович пройдет с Казаковым долгий по фронтовым меркам боевой путь, вплоть до перехода в разведку.
«Вошел» — это неправильно сказано. В армии подчиненные и младшие никогда не "приезжают" в часть и не "входят" к начальнику. Они только "прибывают" и "являются".
Ну так вот, Борис Павлович явился к командиру полка, подал свое предписание, отрекомендовался, кто он, откуда и что умеет делать... Пока полковник Матвеев изучал предписание, начальник штаба подошел к Борису Павловичу, положил руку на плечо и спросил, как у маленького:
— Скажи сержант, тебе не страшно было добираться до передовой под обстрелом?
— Ну... не скажу, что не страшно, товарищ майор. Однако я уже стреляный воробей, — не стал лукавить Борис Павлович.
Офицеры переглянусь и после этого ответа в их лицах появилось что-то более мягкое и приветливое, чем простая вежливость.
Наутро Бориса Павловича вызвали к командиру полка.
— Вот что, сержант, мы решили назначить тебя помощником командира пулеметного взвода. Ты ведь уже знаком с такими обязанностями.
— Так точно, товарищ полковник, — ответил Борис Павлович, радуясь, что снова оказался на фронте.
Но мы уже не в силах ждать.
И нас ведет через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Семен Гудзенко
Итак, Борис Павлович был определен в 910 стрелковый полк, в то время находившийся в составе 243-й стрелковой дивизии 37-й армии 3-го Украинского фронта.
Это название вновь обретенного места в структуре вооруженных сил, куда он всеми стремлениями души спешил врасти, звучало для него как музыка. Дабы быстрее освоиться на фронте, он расспрашивал у командиров и изучал историю своего боевого подразделения и уже заранее гордился и только что созданным по приказу Ставки ВГК 3-м Украинским фронтом{50}, находящимся под командованием генерала армии Р. Я. Малиновского, и 37-й армией с ее командующим генерал-лейтенантом М. Н. Шарохиным... Их подвиги и огневые пути стали ему близки, словно они касались и его тоже. Он был преемником этих славных традиций и это его обязывало соответствовать им.
Тем не менее теперь он с первых дней почувствовал качественные отличия, произошедшие с войной. Война изменила характер. Во-первых, стали другими солдаты, простые рядовые бойцы — они освободились от душевной угнетенности, выглядели уверенными, стойкими, в них чувствовался опыт боев, настроенность на победу. Они вели себя как хозяева положения. Во-вторых, и воевали теперь, как казалось, по-другому — не мелкими перебежками, не отдельными эпизодами, не фрагментированным потоком, а продвигались вперед широким фронтом, слаженно, основательно.
Чувствовалась не только иная настроенность людей, но замечалась новая стратегия войны с советской стороны. До второй мобилизации Борис Павлович успел узнать только оборону с отступлением, котлы{51}, плен... А теперь появилось новое для него явление — отвлекающие бои, хотя осмыслил их он гораздо позже. Да, судя по его рассказам, и то — не до конца.
О, эти отвлекающие маневры... Сколько мифов да баек они породили, сколько легенд про «бессмысленные атаки» и про неразумных командиров!
Вообще, надо сказать, военное искусство располагает не таким уж большим арсеналом тактик ведения боев. Самая распространенная из них — окружение противника и добивание в образованном котле. На местном уровне такую тактику могут применить даже обороняющиеся части, если им позволит геометрия передовой. Но чаще, конечно, так поступает атакующая сторона.
В мировой истории войн крупнейшим из всех котлов стал Киевский, образованный немцами, где в окружении погиб целый фронт — Юго-Западный. Котлы особенно эффективно применять, когда линия фронта не ровная, а имеет выпуклости и вогнутости. Тогда выпуклая часть либо становится жертвой окружения, либо сама изгибается и окружает части противника — все зависит от соотношения сил сторон.
Но когда фронт ровный, а атаковать надо... Тогда как быть?
А тогда чаще всего используются отвлекающие атаки.
Уже указывалось, что Борис Павлович во второй раз попал на фронт, когда создавались предпосылки для развертывания Днепровско-Карпатской стратегической наступательной операция (тогда ее называли «вторым сталинским ударом») против фашистских захватчиков на правом берегу Днепра. Сама операция начала разворачиваться 30 января 1944 года, благодаря созданным условиям. Но создавались-то они не в один день. Да и какой ценой!?
Борису Павловичу помнился первый бой после второй мобилизации, то есть после всех его тягот от призыва в Красную Армию и до плена, и после ужасов плена и оккупации. Бой был победоносным и запоминающимся тем, что на многотысячные выстрелы с советской стороны немцы отвечали слабыми и плохо согласными выстрелами. В районе расположения стрелкового подразделения, где находился Борис Павлович, не разорвался ни один вражеский снаряд. Красноармейцы из боя вышли победителями — без жертв: не было ни убитых, ни раненых. Так начался новый этап боевой жизни Бориса Павловича.
Советские войска постоянно атаковали врага. Например, во время осеннего прорыва воевавшие на этом направлении части вплотную подошли к северным окраинам Кривого Рога, захватили многие промышленные объекты, отдельные рудники, поселок Веселые Терны и вели бои на улицах северной части города.
В те дни Борис Павлович писал жене, что в октябре уже находился в рядах 37-й армии 3-го Украинского фронта, и сообщал, что 25 октября участвовал в боях за освобождение поселка Веселые Терны. Этот успех поднял его дух, убедил в том, что немцы не так непобедимы, как ему казались в плену.
А 22 февраля 1944 года в 16.00 войсками 37-й армии был полностью очищен и освобожден Кривой Рог. И Москва салютовала воинам-освободителям 20-ю артиллерийскими залпами из 224-х орудий.
Воевать приходилось в сложных погодных условиях — осенью 1943 года шли сильные затяжные дожди, грунтовые дороги размокли, превратились в вязкую грязь и были разбиты так, что танки застревали и зарывались в грунт почти по башню. Естественно, тылы и пехотные подразделения отставали от передней линии, у бойцов заканчивались боеприпасы и танковое топливо, что приводило к значительным человеческим потерям. При освобождении Кривого Рога в период с сентября 1943 по февраль 1944 года погибло около 200 тысяч советских солдат, против 112-ти тысяч у немцев. В связи с этим с ноября 1943 по январь 1944 года советским войскам был дан приказ о переходе в жесткую оборону.
Говоря без утайки, Борису Павловичу трудно было общаться с боевыми товарищами. Хоть и редко выпадали такие минуты, когда они могли отвлечься от боев, но все же случались передышки, и солдаты их использовали для восстановления душевного равновесия. Все-таки война, ее фон из ранений и смертей, необходимость ненавидеть врага и истреблять его — все это утомляло людей, угнетало, лишало того витамина, который помогает выносить боль, разлуки и окопный быт. Тому, что свело людей на фронте, резко недоставало любви, тепла, созидательного духа и задора. А где этого было взять, если не в воспоминаниях? И бойцы невольно предавались рассказам о прежней жизни, о своих близких или об интересных делах, которыми когда-то занимались.
Но чем мог поделиться с друзьями Борис Павлович? Говорить о Багдаде нельзя было, прежде всего, из-за тяготеющего над ним табу. Короткая юность оставила в нем мрачный след да неприятный осадок от неприветливого поведения отчима и отчуждения матери. А семья жены со своим крестьянским укладом не успела войти в него и стать особенно радостным событием... Да и поработать всласть он не успел, занимался не тем, на что с детства нацеливался. Родной отец мечтал выучить его, сделать настоящим фармацевтом... Он никогда бы не допустил, чтобы его сын гваздался мазутом.
— Ты же на войне не новичок? Ну что там было, как было? — толкали друг друга солдаты в плечо, призывая к приятельским беседам. — Много фрицев утихомирил?
Но и на эти расспросы Борис Павлович только отмалчивался. Не о Севастополе же им рассказывать, где солдат по три дня не кормили, не о предателях же да перебежчиках, не о плене и расстрелах в оккупации...
Правда, совсем уж отбиваться от общей массы он не мог и в конце концов нашел выход — рассказывал об интересных людях, которых раньше знал, о добрых и талантливых чудаках и о хитрых пройдохах, о замечательных и не очень замечательных шутниках, без которых никакое дело не обходится.
Поначалу ему в этом пригодились стихийная наблюдательность и хорошая память, а впоследствии, уже в мирной жизни, он специально примечал в людях изюминки, запоминал, чтобы рассказами о них разнообразить досуг в компании. Забегая наперед, отметим, что с годами у него собралась целая коллекция интересных персонажей: дядь Гриша, опившийся молодой бражкой; домашний тиран Тося Рэпаный, добросовестный депутат Яйцо, ревнивая Циля Садоха, глуповатый лентяй Иван Ролит, отсидевший в тюрьме воришка Фома Бовдур, жаждущий «цветущей жизни» Марк Докуча, колхозный сторож-заика Пепик и многие другие. Рассказы об этих людях, которых Борис Павлович хорошо знал, с удовольствием слушали в его исполнении гости, соседи и просто знакомые.
Именно из времен фронтовой жизни взяло исток то, что в старости привлекало к Борису Павловичу внимание писателей, фольклористов и просто людей из литературной среды.
Так уж получилось, что война стала для него хоть и горьким, но основным университетом, где крепчал его характер, окончательно утверждалась в нем советская мораль, приобретались и проходили проверку человеческие ценности.
Когда он воевал в 910-м стрелковом полку, его иногда посылали в разведку. Первый раз дело было так.
К ним в полк прибыло солидное пополнение. И вот новичков выстроили для знакомства и распределения по ротам. А Борис Павлович как раз находился на отдыхе и все это наблюдал. Он вышел на плац в тот момент, когда предоставили возможность разведке отобрать бойцов в свои ряды. Полковое командование совместно с командирами стрелковых рот отошло дальше от строя, а вдоль шеренги, меряя шагами ее длину, ходили командир и политрук роты, в составе которой был разведывательный взвод, и командир этого взвода. Заинтересовавшись, Борис Павлович подошел ближе, прислушался к разговорам...
— Разведчики — это единственное подразделение, куда набирают солдат-добровольцев, — видимо, заканчивал вводное слово или разъяснения политрук.
— Итак, кто хочет стать разведчиком, шаг вперед! — по-деловому подытожил выступление политрука ротный.
Ему навстречу несмело шагнуло три человека.
Борис Павлович вспомнил, как он сам-один прибыл на фронт... Тогда никакого построения, знакомства и выбора не было — командир полка сказал, куда ему идти, и все.
— Не густо, — переминаясь с ноги на ногу процедил взводный. — Разрешите мне сказать? — обратился он к командиру роты.
— Действуйте.
Кивнув в ответ, взводный нахмурился и пошел от новичка к новичку, всматриваясь в их лица.
— Товарищи бойцы, разведка всегда идет впереди, — начал он...
По окончании этого мероприятия Борис Павлович несмело подошел к политруку роты, он ему казался более приветливым:
— А можно мне, товарищ политрук?
— Что? — обернулся тот.
— Я немного знаком с разведывательным делом. Смог бы... в разведке...
— Это хорошо, только спешить не надо, — усмехнулся он. — Иди пока что, отдыхай!
— Есть отдыхать!
Вскорости они получили приказ наступать, и потребовались свежие разведданные именно на их участке, получить которые можно было только своими силами. Потом он еще не раз выполнял подобные задания. Не часто это случалось, но главное, что его послали в разведку боем при подготовке той кровопролитной отвлекающей атаки, которую он так хорошо запомнил и так ругал всю жизнь, не зная, что она была ложной, отвлекающей и что они в ней показали себя с лучшей стороны.
Тогда в предварительной вылазке он детально изучил фронтовую обстановку, все строения и кусты, детали рельефа, каждый взгорок и каждый овражек на местности, которую предстояло очистить от вторгшихся захватчиков. Возможно, именно это и помогло ему выжить. Ведь после разведки он мог вслепую бежать, увертываться от пуль, падать и ползти, зная наперед, откуда в него могут стрелять и куда надо прятаться.
Ничего в жизни не происходит беспричинно! И наши стремления к чему-то или уклонения от чего-то возникают не просто так. У человека всегда есть глубинные основания для таких желаний. Чаще всего они, эти желания, предвосхищают судьбу и либо спасают, либо губят человека.
Что же губило и что спасало Бориса Павловича? Какие из его желаний были судьбоносными?
«Вперед!..» Поднимаемся молча,
Повзводно, готовые к бою.
Над нами тягуче, по-волчьи,
Снаряды бризантные {52} воют.
Александр Артемов
Так прошел первый этап подготовки ко «второму сталинскому удару».
Отдельной составной частью этого грандиозного плана была Никопольско-Криворожская наступательная операция, развернувшаяся в феврале 1944 года. Важность ее трудно переоценить, ибо предусматривала она сражение за критически важный для военной промышленности природный ресурс — марганец, используемый в производстве высокопрочных и износостойких сталей.
Едва в августе 1941 года вермахт дорвался до Никопольского марганцево-рудного бассейна, как на заводы Круппа в Эссене сразу же отправились эшелоны с рудой. Только в том же 1941 году Днепропетровская хозяйственная команда отправила туда почти 5,5 тыс. тонн марганцевой руды и 50 тонн ферросилиция. Дальнейшие цифры не хочется и писать — масштабы этого варварского грабежа просто ужасают. И он продолжался до того момента, пока советские войска не вышли на рубеж Днепра и не очистили от врага почти все левобережье.
Однако в районе Никополя немцы задержались на большом левобережном плацдарме, с помощью которого удерживали в своих когтях марганцевые месторождения. В их стратегические планы входило удержание данного фронта (они называли плацдарм под Никополем Днепровской дугой). Правда, немецкий генералитет считал бессмысленным и рискованным дольше держать на левом берегу Днепра столь крупную группировку сил. Но Гитлер требовал продолжать защищать Днепровскую дугу и был в этом непреклонен. Он постоянно твердил: «Без марганца… война будет в самое ближайшее время проиграна! Шпееру не позднее чем через три месяца придется остановить производство, потому что у него нет запасов».
Никопольский плацдарм на самом деле немцами оборонялся отчаянно.
Длина его по фронту составляла 120, а глубина — 35 км. На этом «пятачке» немцы сосредоточили 6 пехотных, 2 танковые и 2 горнострелковые дивизии — всего 52 тыс. солдат и офицеров и 180 танков и САУ (в том числе и тяжелые «Фердинанды»). Плотность обороны была чудовищно высокой и составляла до 20 пушек-минометов и до 30 пулеметов на один километр фронта!
С конца ноября 1943 года до середины января 1944 года 28-я армия генерал-лейтенанта Алексея Гречкина сделала пять попыток «сковырнуть» Никопольский плацдарм и сбросить немцев в Днепр (его ширина в тех местах достигала 650-1300 метров), но все они провалились. Причем наши подразделения теряли в среднем в два раза больше людей и техники, чем противник.
В ходе подготовленной Никопольско-Криворожской наступательной операции было решено основные действия провести на правом берегу Днепра, в тылу обороняющихся немцев.
Утром 30 января 6-я и 37-я армии нанесли отвлекающий удар на противоположных флангах 3-го Украинского фронта. В первый день наступающим удалось вклиниться в немецкую оборону на глубину до 3-4 км. Решив, что главной целью операции является Кривой Рог, немецкое командование перебросило против действующей на этом направлении 37-й армии две танковые дивизии. Можно представить, как там сражались красноармейцы, и как тяжело пришлось Борису Павловичу, доведенному до крайнего истощения пленом, жизнью в оккупации, расстрелом, побегами от угона в Германию и страхом, неотрывно преследующим его! Как он остался целым в отвлекающих боях, в которых живыми оставались считанные единицы, один бог знает.
Борис Павлович об этих боях часто рассказывал, настолько они ему врезались в память. И всегда неизменно ругал командование за бездарность, плохую проработку операций и за расточительное использование живой силы. Конечно, он тогда не знал и, наверное, после войны не узнал, что те сражения носили отвлекающий характер — вот почему атака следовала за атакой, люди погибали, а командиры снова и снова направляли оставшихся вперед. Такова специфика этой тактики — надо было на деле демонстрировать перед немцами настойчивость, неукротимое стремление победить. Об этом даже трудно писать... Сердце заходится от жалости... А каково было командирам планировать отвлекающие бои и посылать туда солдат, зная, что такие операции всегда оплачивались высокими человеческими потерями.
В том бою Борис Павлович был ранен в левую руку. По фронтовым меркам ранение оказалось легким — пуля насквозь прошила кисть, войдя в ладонь и выйдя между большим и указательным пальцами со стороны опистенара{53}.
31 января, когда немецкие танки и мотопехота увязли в боях с 37-й и 6-й армиями 3-го Украинского фронта, советские войска силами 8-й гвардейской и 46-й армий нанесли главный удар в другом месте. Вскоре в немецкой обороне образовалась брешь, в которую устремились танки и мотострелки 4-го гвардейского механизированного корпуса. Уже 5-го февраля они взяли Апостолово.
Над сопротивляющимися частями немцев, над «группой Шёрнера», нависла реальная угроза окружения на левом берегу Днепра. С фронта эту группу теснил 4-й Украинский фронт, на одном участке прорвавший оборону и зашедший на 11 километров вглубь порядков противника. В связи с этим уже 2-го февраля немцы начали эвакуацию своих войск на правый берег. Эвакуация происходила в тяжелой обстановке аномальной оттепели, в оттаявшем раскисшем грунте тонули не только автомобили, но даже трактора и гусеничные тягачи.
К 8-му февраля ликвидация Никопольского плацдарма закончилась. В этот же день был освобожден Никополь.
В приказе от 23 февраля Иосиф Сталин отметил:
«…нашей Родине возвращены важные сельскохозяйственные и промышленные районы с богатейшими запасами железной руды и марганца. Немцы лишились этих экономически важных районов, за которые они так отчаянно цеплялись».
Линия фронта сократилась, и высвободившийся 4-й Украинский фронт перенаправили на Крым. Ну а 3-му Украинскому фронту предстояло в следующие полтора месяца освободить Херсон, Николаев и Одессу. Там воевал и Борис Павлович.
Про «бессмысленные атаки», в которые командование бросало солдат Красной Армии, я думаю, слышали все. Особенно много россказней появилось в последние годы. Дальше, как правило, миф продолжается рассказом о бесчисленных жертвах и о том, что генералы за такие атаки получали ордена. Либералы и откровенно русофобские издания договариваются до такой тупости, что утверждают — чем больше было потерь, тем больше раздавали орденов. Ну, а немцы, мол, жизнью солдат дорожили, в атаки не посылали, немецкие солдаты сидели в окопах, причем исключительно на господствующей высоте, гоняли чаи и ждали пока им в руки свалится удача.
Глупо утверждать, что во время Великой Отечественной войны все наши наступления были успешные и проводились тактически грамотно, что потери были оправданы и соизмеримы с поставленными задачами. Конечно же нет. На войне, как и в жизни в целом, происходит разное. Порой атаковать приходилось вынужденно, чтобы хоть на час остановить немецкое наступление. Особенно это было типично для начальных месяцев войны. Были и неподготовленные командиры, были и просто дураки. Но заявлять, что лобовые атаки, приводящие к многочисленным потерям, являлись систематическими и поощрялись вышестоящим начальством — чушь и подлость. Ставка требовала совсем другого. Вот какие письма отправляли из Ставки в войска:
«У нас иногда бросают пехоту в наступление против оборонительной линии противника без артиллерии, без какой-либо поддержки со стороны артиллерии, а потом жалуются, что пехота не идет против обороняющегося и окопавшегося противника. Понятно, что такое «наступление» не может дать желательного эффекта. Это не наступление, а преступление — преступление против Родины, против войск, вынужденных нести бессмысленные жертвы». Подписано это директивное письмо И. Сталиным и А. Василевским.
Или вот выдержка из приказа Г. К. Жукова: «Если вы хотите, чтобы вас оставили в занимаемых должностях, я требую:
Прекратить преступные атаки в лоб населенного пункта;
Прекратить атаки в лоб на высоты с хорошим обстрелом;
Наступать только по оврагам, лесам и малообстреливаемой местности...»
Таких примеров, когда вышестоящее командование обязывало полевых командиров беречь солдат, воевать с умом и с осторожным расчетом, можно привести тысячи! И это хорошо видно из таких фильмов, как «Живые и мертвы» и «Возмездие», которые создавали режиссеры, сценаристы и актеры, побывавшие в солдатской шкуре во время войны. Уж они-то знали фронтовую правду! Например, взять Анатолия Папанова, исполнителя роли Серпилина. С первых дней войны он находился на фронте. Был старшим сержантом, командиром взвода зенитной артиллерии. В июне 1942 года получил тяжелое ранение под Харьковом; взрывом ему изуродовало правую ногу и оторвало на ней два пальца. Шесть месяцев провел в госпитале и в 21 год стал инвалидом третьей группы, а первые несколько лет вынужден был ходить с тростью.
Кирилл Лавров, исполнитель роли Синцова, в начале 1943 года в возрасте 17 лет добровольцем ушел в армию... Сценарист Константин Симонов всю войну провел на передовой, был военным корреспондентом, где и в атаки приходилось ходить и даже в разведку.
Историю надо знать. Она не набор дат и фамилий, а в первую очередь опыт, из которого нужно делать выводы. В первую очередь она иллюстрирует простую истину: побеждает не сильнейший, а умнейший. И тут блеф — самая популярная тактика во все времена.
Вообще отвлекающие военные маневры — сложное явление. Это не только самая эффективная тактика, но и чрезвычайно трудная нравственная задача. Конфликт между милосердием, желанием сберечь солдат и необходимостью посылать их под пули представляет собой едва ли не основную тему военного жанра в мировом искусстве вообще.
Об этом много написано, много снято. Достаточно вспомнить фильм «Красная площадь» о нашей гражданской войне. Там, не имея достаточно сил для лобового удара, командир Кутасов (В. Шалевич) планирует на своем участке обманный маневр: небольшое, но надежное подразделение, усиленное бронепоездом, должно имитировать наступление и как можно дольше отвлекать на себя белых. Основные силы дивизии тем временем будут наступать в другом месте. Возникает этический конфликт: профессиональный военный Кутасов без колебаний посылает хорошо знакомых людей на верную гибель, чтобы в итоге провести удачную операцию и сберечь жизни многих других бойцов. А комиссар Амелин (С. Любшин), понимая разумность такого решения, может оправдать его для себя только одним: он сам отправляется с обреченным батальоном.
Кутасов подводит итог: «Вот ты и доказал, что ты лучше меня… пойдешь, отдашь свою жизнь. А мое ремесло — отдавать чужие жизни. Думаешь, это легче?»
Жить с чувством вины за загубленные жизни нормальному человеку очень нелегко, не каждому под силу.
О том же и фильм «Обратной дороги нет». После побега из концлагеря майор Топорков (Н. Олялин) пробирается в партизанский отряд для организации доставки оружия готовящим восстание заключенным. Чтобы отвести внимание немецких поисковых групп от основного конного обоза с настоящим оружием, в отряде создается еще один обоз, ложный, едущий ложным путем и груженый ящиками с камнями и песком. Но об этом знает только командир отряда и Топорков, идущий с обозом. Вокруг — непроходимые белорусские леса и болота, по пятам идут немцы и пути назад нет…
Как правило, об обманном маневре знали совсем немногие, и уж конечно, это были не солдаты. Ведь попади осведомленный солдат в плен — и вся подготовка пойдет насмарку, потому что под пытками человек может невольно выдать тайну.
Святой закон, что на смерть человек должен идти добровольно здесь, конечно, нарушается. Но... на Украине говорят, что «домашняя думка в дорогу не годится» — так и с этикой войны. Она составляется в мирное время, а в военной обстановке претерпевает адаптационные метаморфозы. Идущий в атаку боец воспринимает мир не так, как мирный пахарь.
А вот пример из древней истории, который напоминает то, что у нас происходит сейчас.
Геродот писал, что около 500 г. до н.э. Вавилон восстал против Дария I. Чтобы вернуть город под свое влияние, Дарий собрал большую армию и подошел к воротам Вавилона, но получил отпор. Император провел полтора года, осаждая город, пока ему на помощь не пришел военачальник Зопир, обладающий даром хитрости и обмана. Он собственноручно нанес себе увечья, чтобы выглядеть человеком, подвергавшимся насилию, и после проник на территорию Вавилона. Жителям города он рассказал, что так его жестоко изуродовал Дарий за военные неудачи и что он ищет в Вавилоне прибежища и годов примкнуть к повстанцам. Ему сразу поверили. Завоевавшего не только доверие, но и уважение Зопира вскоре назначили главным военачальником Вавилона. На своем посту он ослабил оборону города и помог войскам Дария захватить Вавилон{54}.
Однако в боях под Никополем солдатская доля все-таки догнала Бориса Павловича — как мы уже знаем, он был ранен в левую кисть. Руку взяли в гипс. И тут Борису Павловичу пригодилось то, что у него был красивый каллиграфический почерк. А поскольку он писал правой рукой, то на качестве его каллиграфии ранение не сказалось.
Начинена огнем земля;
Не оступись, не хрустни веткой —
Вперед, за минные поля
Уходит пешая разведка.
Константин Симонов
В период, когда наши войска находилось в глухой обороне, Бориса Павловича перевели служить писарем в 610-й стрелковый полк. Это было в ноябре 1943 года.
Там ему первым делом показали, как регистрировать солдат, сержантов и старшин (учет офицеров производился отдельно), как составлять заказ на продовольствование{55} и т.п. А вообще у него были обязанности ответственные и разнообразные, требующие аккуратности и тщательности исполнения. Кроме учета личного состава он должен был вести учет выданных знаков отличия, штатно-должностные книги, книги безвозвратных потерь, выписывать «похоронки», оформлять документацию к присвоению воинских званий, к награждению орденами и медалями, выписывать временные удостоверения, вести отчетность по укомплектованию, по потерям в боевом составе. А так как у них обязанности писаря совмещались с делопроизводством, то он еще писал справки, рассылал официальные письма, составлял заготовки донесений и вел прочую канцелярщину.
Борис Павлович был рад тому, что командование заметило его красивый почерк и грамотность и перевело на этот участок службы. Теперь у него практически не было свободных минут, и он был избавлен от необходимости поддерживать солдатское балагурство.
Еще во время учебы в полковой школе Борис Павлович хорошо усвоил уроки рукопашного боя, которые им преподавали мастера своего дела. Ну, приемы боя винтовкой со штыком и винтовкой без штыка он знал еще по допризывной подготовке. А вот на бой невооруженного с вооруженным, на преодоление препятствий, на метание ручных гранат и даже ножей он натренировался уже там, в Тбилиси. И теперь та наука ему пригодилась на фронте. Но больше всего пригодилась подготовка по войсковой наземной разведке, которую он там получил. Это помогло стать разведчиком еще в пору освобождения Кривого Рога от фашистских захватчиков.
Борис Павлович, после того как побывал в плену, хотел отплатить немцам той же монетой — собственноручно взять как можно больше пленных, чтобы эти сволочи, почувствовали, как оно потом живется этим «языкам»! Не пришли бы они сюда, и не было бы этих драматически напряженных страшных судеб, когда думаешь не о работе, не о семье, а только о том, чтобы остаться живым, чтобы от своих же не принять смерть.
Он мечтал воевать в разведке, потому что очень хотел не просто бить захватчиков, а получать от них пользу для борьбы с ними же — брать их «языков», приводить к себе и вытряхивать из них полезную информацию, чтобы «отдать долги» за привнесенные в его жизнь несчастья. Он стремился пережить свою трагедию еще раз, но теперь не в роли «языка», а в роли разведчика, который того «языка» берет. Это позволило бы ему посмотреть на свое пленение со стороны и оценить — правильно ли он держался, не выглядел ли негодяем или, наоборот, жалкой жертвой. Он хотел освоиться с тем, что с ним случилось, почувствовать свою высоту в той ситуации, вплести этот печальный опыт в биографию и извлечь из него максимум полезных уроков.
В общем — ему это было необходимо, чтобы морально выстоять в сложившихся обстоятельствах. Только так он мог переступить через ужас, бросивший его в руки палачей. Только так мог подняться над сомнениями и подозрениями, возникшими после его пленения, и над тем, что переживал как крушение будущности и почти всей жизни. Ему надо было реабилитировать себя в собственных глазах, восстановиться психологически, почувствовать себя над этом страшным событием, стать хозяином положения.
Но как это можно было осуществить, он не знал. Со временем, разработав свою тактику борьбы за себя самого, конечно, разобрался... Словом, как только подворачивался случай, что перед боем требовалось разведать обстановку, он первым напрашивался на эти операции.
В стрелковом полку по штату положено было иметь взвод пешей и взвод конной разведки, но тут из-за отсутствия лошадей конного вообще не было, и в наличии содержались четыре группы пеших разведчиков по штату пехотного взвода разведки.
Конечно, этого было мало для получения самых свежих и точных новостей с немецкого переднего края. Тем более что разведчики из этих групп постоянно выбывали. Например, однажды во время разведки боем в первой группе был ранен командир взвода лейтенант Усачев, кто-то из группы был назначен на его место и в результате этой подвижки осталось свободным место рядового разведчика. Или в другой группе выбыли рядовые разведчики по полученным ранениям, а то еще командир одной из групп ввиду преклонных лет был переведен в транспортную роту. На войне перемены случаются чаще, чем в мирное время, особенно с живой силой. Вот в таких случаях в разведгруппы и брали добровольцев из стрелковых взводов.
С 1 мая 1944 года Бориса Павловича, уже опытного по части разведки солдата, перевели в 61-ю отдельную армейскую разведывательную роту 610 стрелкового полка 58-й стрелковой дивизии 37-й армии 3-го Украинского фронта{56} — как ни странно, не в последнюю очередь из-за знания языков. Он стал настоящим разведчиком! Тайно прослушивая разговоры в фашистских окопах, он добывал и приносил в полк полезную информацию.
Случилось это после того, как однажды группе захвата, в которой был и Борис Павлович, не удалось проникнуть на немецкие позиции — немцы раньше времени обнаружили лазутчиков и навязали им бой. Пришлось разведчикам отступать, досадуя о таком провале операции. Но Борис Павлович, воспользовавшись поднятой суматохой, заскочил в ближайший блиндаж и затаился в укромном месте. Услышанное им в разговорах немцев было настолько ценным, что эту операцию посчитали вполне удачной даже без документов и «языка».
Следует только сказать вот что: Борис Павлович, после как был взят в плен немцами в советских формах, тоже ходил в разведку в немецком обмундировании.
Но теперь он воевал в армейской разведке! Это было совсем другое дело.
Задачи разведки во многом зависят от того, к какому подразделению Вооруженных Сил относится то подразделение, в котором она существует. Так, полковая разведка занимается тактическими задачами, разведчики действуют в прифронтовой полосе. Короче, что увидели, о том и доложили. Полковые разведчики бегают и ловят "языка", добывают документы. Хотя специфика их работы не ограничивалась участием в разведках боем, в засадах и налетах, а также в «поисках», то есть в операциях по захвату «языков». Бывали задания и более сложные.
Армейская разведка это уже глобальные масштабы. Не максимально возможные, но очень и очень серьезные. Армейская разведка выполняет оперативные задачи, иногда действует и в стратегических целях. Для этих целей существуют разведывательные подразделения. В армейской разведке широко используется агентурная разведка, ведется работа среди своего населения и в войсках противника. Армейские разведчики больше занимаются аналитической работой, изучают и анализируют различные документы, потому что в обычной газете можно найти самые невероятные секреты.
Следовательно, все разведывательные подразделения будут снабжаться, вооружаться и экипироваться в соответствии со своими задачами, с количеством личного состава, с наличием тех или иных специалистов и т. д. И если сравнивать именно полковую и армейскую разведки, тот конечно же армейская будет иметь гораздо больше всего: и оружия, и технических средств, и разных специалистов.
Но это не значит, что на фронте армейские разведчики не участвуют в решении тактических задач — если нужно, то участвуют. Естественно, что и 61 отдельная армейская разведывательная рота тоже занималась сбором информации о тактической обстановке, о противнике, об элементах местности на определенных участках фронта. Без такой информации нельзя было решать боевые задачи, стоящие перед армейским подразделением или соединением.
Нет ничего тайного, что не станет явным.
Иисус Христос
Я не просто хотел быть шпионом, я хотел быть полезным своей Родине.
Владимир Путин
Начнем с оды разведке, поскольку она представляет собой сложный и прекрасный конгломерат — высокое искусство, соединенное с богатым интеллектом, научным расчетом, физическим совершенством и актерским обаянием.
Мы часто оцениваем людей по тем соображениям, можно или нельзя «идти с ним в разведку». Интуитивно понимая, сколь это серьезное дело — разведка, мы позаимствовали один из ее принципов для обыкновенной жизни и возвели его в главный оценочный критерий надежности людей. Собственно, он стал для нас главным ориентиром по отношениям друг с другом, главным мерилом сортировки людей на друзей и врагов. Этой оценкой мы инстинктивно руководствуемся, приближая к себе одних и отдаляя других знакомых. Разведка — главный нерв и залог успеха любого будущего: личного, семейного, общественного. Разведка — это музыка в камне, стихи в прозе, огонь в крови. Она же — чистый исток любви, той, что «вместе и в радости, и в горе», а не «чай, кофе и потанцуем» или того хуже — «дружеский секс». Разведка — путь, разведка — страсть. Она — преодоление себя. Ее не проведешь, не обойдешь, не перескочишь. Она вездесуща, она есть, а не кажется. И уходя в разведку в сознательном возрасте, мы из нее больше не возвращаемся, а лишь достигаем автоматизма и мудрости.
Так что, пока молоды — в чащобы, в неприятельские тылы, в разведку!
Борис Павлович не имел специального образования для работы в разведке, не оканчивал ни серьезных курсов, ни училища. Он просто имел для нее все данные от природы и этим пользовался. Естественно, что он не стал аналитиком или руководителем высокого ранга, а был опытным и находчивым бойцом, талантливым исполнителем чужих начертаний. Планы действий по захвату контрольного пленного составляли другие. Исходя из этого он и задачи выполнял не планирующего характера, а боевого. Чаще всего это были тактические задачи. За практическую сметку, проворность и находчивость его и ценили, всегда назначая руководителем группы захвата.
Так вот если брать в среднем по статистике, многие операции «поиска» срывались из-за того, что противник обнаруживал разведгруппы еще до начала операций, и группы вступали в бой раньше времени, или же из-за того, что не получалось проделать проход через минное поле. Пленных удавалось взять только в очень удачных случаях. А живыми довести до своих — еще реже.
Так, известен случай, когда в ночь на 13 мая разведгруппа их роты в составе 9-ти человек производила контрольный «поиск» пленного. Группе захвата из 3-х бойцов удалось преодолеть все заграждения и проникнуть вглубь вражеской обороны. Разведчики добрались до ближайшего блиндажа, ворвались в него и обнаружили там нескольких немцев. С собой они могли взять только одного, остальных пришлось нейтрализовать... Казалось бы — удача! Но пленный оказался несговорчивым настолько, что довести его до места живым не удалось. Операция оказалась бы сорванной, если бы один из разведчиков не прихватил с собой письма и документы, что лежали на столе, а также автомат.
Но у Бориса Павловича за время его недолгого пребывания в разведке неудач и осечек не было, потому что он никогда не спешил, умел выждать момент и внимательно готовился к операциям, просчитывал каждую мелочь, каждую деталь, каждый шаг. Один раз он поспешил и получил ранение, но об этом чуть ниже.
Иногда, впрочем, приходилось проводить разведывательно-диверсионные работы в прифронтовом тылу противника. Вот тогда Борис Павлович снова обязательно надевал немецкую форму, теперь уже с погонами и знаками отличия, что всегда ввергало его в приступы страха.
Жизнь фронтового разведчика полна опасностей. В условиях войны она изобилует неожиданностями, к сожалению, в основном неприятными; в сложных обстоятельствах не предлагает стандартных решений, требует от разведчика молниеносной реакции и даже актерского мастерства, а также взаимной выручки и понимания друг с другом. Это, без преувеличения, жизнь у смертельной черты. Возможно, поэтому разведывательные подразделения в некотором смысле относились к привилегированным. Во-первых, они базировались в тылу, хотя и недалеко от фронта. А во-вторых, разведчики не сидели безотлучно на позициях, как полевые солдаты. Им нельзя было сосредотачиваться на одной точке, на узком участке фронта — им необходимо было находиться в особенном состоянии души, чувствовать простор, дышать вольным воздухом, чтобы в любой момент можно было стать ветром и крыльями одновременно. Это, конечно, образ, но вдумчивый читатель его поймет.
Всего Борис Павлович принимал участие в 17-ти операциях, лично взял 9 «языков», нейтрализовал много вражеских бойцов.
Дети, а потом и внуки, даже правнуки всё допытывались, скольких немцев он за всю войну застрелил, а он отмалчивался — неудобно ему было говорить, что он по живым людям стрелял. А потом, начав диктовать младшей дочери свои воспоминания, как вспомнил, сколько раз эти изверги в него стреляли, в его родных... Как замелькали перед ним заново картины плена и оккупации, сплошных расстрелов, тогда перестал стесняться и признался, что вначале считал их, а потом после 30-ти перестал — операции-то были групповые. Да и не только поэтому, просто солдат, стреляя, не всегда знает попадает он в десятку или нет. Бывало, что так только, слегка выводил врага из строя... А то, может, и мазал. Конечно так, чтобы в глаза человеку смотреть и стрелять в него, такого не было, так не смог бы он поступить. Это только немцы на такие дикарские мерзости способны.
Еще одно правило, которому следовал Борис Павлович. Но об этом пусть расскажет он сам:
«Разведрота 37-й армии... И вот, когда мы за Днестром сидели, послали нас, армейских разведчиков, взять языка. Дело было перед открытием второго фронта. Это должно было произойти в начале июня 1944 года{57}, а шел только май. Но мы готовились и тогда через день на операции ходили. И вот в ходе операции у нас завязался бой. Ни одна из сторон не уступала другой, наконец, выдохлись и мы и немцы.
Ну, разведчик же не может, идя на операцию, набрать с собой боеприпасов на всю жизнь, не может. И немец перед атакой берет ограниченный запас.
И вот случай. Бегу я, выстрелял весь автомат, ни гранат, ни одного патрона, ничего у меня больше нет. И бежит навстречу мне немец с ручным пулеметом. Я падаю в воронку, наставляю на немца автомат и жду. А он падает на ровном месте и пулемет сваливается на него. И вот мы оба лежим. Потом я, значит, пилотку вверх поднял — немец не стреляет. Я одним глазом присмотрелся и вижу, что у него пулемет зашевелился. Я в ответ автоматом шевелю. Не знаю, сколько бы мы так лежали. Наверное, долго.
Он понял, в каком мы оказались положении, первым. Поднимается и говорит мне:
— Иван, нихт патрон? Их тоже нихт патрон, — я лежу, на его слова не реагирую. Он снова говорит: — Иван, поднимайся, уходи. Не хочешь? Ну лежи...
Взял на плечо пулемет и ушел. Тогда и я поднялся.
Это был наглядный урок для меня! Я понял, что ни ловкость, ни сила не придадут человеку перевеса, если он не научится быстро ориентироваться в происходящем, не научится правильно действовать в сложившихся обстоятельствах. Простая истина, да? Но тогда она словно молнией сверкнула в моем сознании.
Понимаешь? У меня не было патронов, и он понял эту ситуацию, понял меня и мое поведение, а вот я его понять не мог. Значит, не мог проявить инициативы.
А на войне, когда идет бой, когда творится что-то непонятное, все летит кувырком, тот, кто быстрее просекает ситуацию, выходит в победители. А тот, кто не понимает происходящего или соображает с опозданием, — проигрывает. И все. Так вот немцы быстрее нас прочитывали расклад сил, наши намерения. Ну черт его знает! Наверное, они лучше обучены были. Это меня невероятно злило!
С тех пор я не стеснялся у них учиться. Пусть они враги, но, если они в чем-то превосходят нас, мы должны поднатужиться и устранить свои недостатки».
По всему видно было, что Борис Павлович постоянно анализировал фронтовые события, не боялся в чем-то признавать врага более сильным и за что-то критиковать себя. Позже он об этом, о своих размышлениях будет рассказывать молодым мужчинам, дабы те понимали: если настанет лихая година, надо быть готовым к ней. Значит, все время надо стремиться быть первым и лучшим.
Отдыхать и развлекаться человеку на земле некогда, это понятия не для жизни, а для вечности.
Вот эти рассказы Бориса Павловича:
«У немцев были шофера, у них были мотоциклисты ... Как-то мы захватили их автоколонну: кто, кто умеет грузовик водить? Никого не оказалось. Вот так. Сейчас-то уже все грамотные. А тогда... Кто умеет на мотоцикле ездить? Тоже никто. А немцы все ездили. Обидно.
Что у них было лучше нашего, если о технике сказать? Наши танки были не хуже немецких. Наша 34-ка была вне конкурса, легкая, мощная, непробиваемая, с многими другими преимуществами...
У нас не было автотранспорта. Немцы, конечно, захватили Чехословакию, там заводы «Шкода», да был у них и свой автотранспорт. А у нас все носили на плечах и возили волами. Ну только полуторки были.
Орудия наши не хуже немецких. У них калибр был 81, а у нас 82. Но что такое орудие? Два колеса и труба.
А вот оптика наша не дотягивала... У них были цейсовские прицелы, и они по целям стреляли, а мы землю рыхлили. Так и минометы. У них, полковой, батальонный, ротный — это на 1 мм разница была. Хуже у нас было что? — винтовки. Если не углубляться, то наши винтовки были лучше. У нас винтовка стреляла легкой пулей с дальностью полета — 3000 метров, убойной силой — 2000 метров. Тяжелая пуля: дальность полета 5000 метров, убойная сила там вообще страшная, а прицельный огонь всего 300-400 метров. Ну что это?
А у немцев были винтовки с другими параметрами. У них были заряды, патроны, дальность полета 1200-1500 метров. А убойная сила достаточная, чтобы соответствовать прицельному огню. Без прицела стреляй ты хоть на 5000 метров. В кого ты попадаешь? Поэтому они успешнее стреляли, у них прицельный огонь был. Одна или нет, но она как шарахнет — и тебе в плечо.
У них первоначально было больше автоматов. Их шмайссеры были лучше и их было больше. У нас были ППД, потом ППХ... Но самое лучшее, чем они превосходили нас, это ручными пулеметами. У них были смертоносные косы-пулеметы. Ручной пулемет МГА34 — 1200 выстрелов в минуту. Еще МГА42 — 2000 выстрелов в минуту. Ночью как ударит, если трассирующей пулей, так сплошна струя огня идет. Пуля за пулей идет. И как поведет, продыху нет... А у нас ручной пулемет... тарелка такая, пока ее зарядишь...
А всего остального у них ничего лучшего не было. Мы победили, и это главное».
Правильно он говорил или в чем-то проявлял незнание вопроса, это не главное. Мы пишем не аналитический труд по стрелковому оружию, а описываем жизнь и душу простого бойца, прошедшего войну. Главное мы находим в том, что он был неравнодушным человеком и с большой — восточной! — ревностью отмечал преимущества врага. Слушая его, думалось, что если бы его жизнь не сложилась так неудачно, что он не получил образования, если бы он смог выучиться, то из него вышел бы великий человек. Тем более при его способностях!
Вообще, дабы последовательно изложить боевой путь Бориса Павловича и понять, где и как он воевал, надо коротко рассказать о 58-й стрелковой дивизии. Эта дивизия была сформирована 31 декабря 1942 года. Командирами дивизии за то время, что Борис Павлович воевал в ней, были: Русаков Владимир Васильевич, полковник — по 13.04.1944; Кацурин Василий Иванович, полковник — по 03.06.1944.
Кстати, забегая наперед отметим, что по возвращении Бориса Павловича из госпиталя, дивизией снова командовал Русаков Владимир Васильевич, он-то и направил слабого и изнуренного бойца подальше от войны — на учебу в Симферопольское техническое училище{58}.
После завершения серии наступательных операций по освобождению Правобережной Украины, в частности Березнеговато-Снигиревской (6–18 марта 1944 г.), 58-я стрелковая дивизия в составе 37-й армии 3-го Украинского фронта в первой половине 1944 г. участвовала в Одесской операции (26 марта – 14 апреля 1944 г.), являющейся составной частью Ясско-Кишиневской стратегической наступательной операции.
Одесская операция стала частью «третьего сталинского удара», который завершился освобождением Одессы, Крыма и Севастополя.
Далее, 24 марта войска 37-й армии вышли к Южному Бугу и после двухдневных упорных боев, освободили город Вознесенск, заняв важный плацдарм. Так что 29.03.1944 г. приказом Верховного Главнокомандующего за успешные боевые действия при освобождении Вознесенска, за мужество и героизм личного состава при форсировании Южного Буга дивизия была награждена орденом Красного Знамени.
В целом армии Родиона Яковлевича Малиновского продвинулись на 140 км. От немцев и румын были освобождены значительные территории Правобережной Украины между реками Ингулец и Южный Буг. 3-й Украинский фронт смог занять выгодное положение для дальнейшего наступления на одесском направлении. Советские войска нанесли врагу тяжелое поражение и, освободив междуречье Ингульца и Южного Буга, захватив плацдармы на правом берегу Южного Буга, создали условия для удара по николаевско-одесской группировке вермахта и наступления в направлении нижнего течения Днестра.
Ясско-Кишиневская операция осуществлялась 20 – 29 августа 1944 года и имела своей целью разгром крупной немецко-румынской группировки, прикрывавшей балканское направление, освобождение Молдавии и вывод Румынии из войны. Эти цели были достигнуты, поэтому данная операция входит в число знаменитых «десяти сталинских ударов{59}». Некоторые западноевропейские историки называют ее Второй Ясско-Кишиневской операцией, поскольку к Первой Ясско-Кишиневской операции относят наступление, осуществлявшееся с 8 апреля по 6 июня 1944 года, но не завершившееся результативно для Красной Армии.
А нас как раз это незавершившееся результативно наступление и интересует, потому что там воевал Борис Павлович, еще в составе пехоты. Позже, уже будучи разведчиком, получил там второе ранение — тяжелейшее! — и там закончились его фронтовые дороги.
Так уж распорядилась судьба, что Борис Павлович принимал участие в весьма значительных битвах, сложных и великих как своим героическим трагизмом, так и мужественной победоносностью. О трагическом Севастопольском котле уже говорилось. Но вот к весне 1944 года войска 37-й армии (генерал-лейтенант М. Н. Шарохин) подошли к Молдавии. Именно отсюда брала разгон Ясско-Кишиневская операция, признанная самой удачной советской операцией во время Великой Отечественной войны.
Но успех не рождается на голом месте, сначала надо было протоптать дорожку к нему — подготовить предпосылки, иными словами, выполнить черновые работы, подготовительные. Одной из таких работ было форсирование Днестра и завоевание плацдарма на его правом берегу.
Началось это 17 марта 1944 года, когда наши передовые стрелковые подразделения при поддержке полевой и батальонной артиллерии подошли к берегам Днестра. Устремившись к этой великой реке, наши передовые подвижные отряды буквально сметали заслоны, выставляемые противником на дорогах.
После бурного Южного Буга с его неприветливыми голыми берегами Днестр в вечерних сумерках казался особенно тихим и величавым. Его еле заметное течение, густая растительность по берегам и глубокая тишина вокруг невольно переносили из мира грохота, разрушений и смерти в мир покоя и отдыха. По восточному берегу тянулись фруктовые сады и виноградники; высокий, густой лес на западном берегу вплотную подступал к реке.
Форсирование Днестра на широком фронте и захват плацдармов на его правом берегу — это особая страница Великой Отечественной войны. Она войдет в историю ярким примером доблести и боевого умения советских войск. Переправы через реки всегда были тяжелыми и приносили большие потери для наших войск.
А тогда конкретно как было?.. Наши войска, наступающие на плечах противника, ворвались на правый берег Днестра и заняли несколько населенных пунктов, а также все лесные участки. Затем сразу же начали переправляться танки. Многие танки уже стояли на правом берегу, когда был отдан приказ возобновить наступление. Танки, громя противотанковые орудия немцев, смело продолжали продвигаться вперед. Смелая атака танков решила исход дела. Оборонявшийся неприятель потерял несколько боевых машин, поставленных на окраине для противодействия нашим танкам. Был разгромлен также румынский полк. Лишь единицы его личного состава спаслись бегством.
Короче, Днестр форсировали и захватили плацдармы на правом берегу южнее Могилева-Подольского.
Вот выдержка из рассказа Бориса Павловича об этом событии:
«Это ужас как нам досталась многострадальная Бессарабия! Там живут не только молдаване, украинцев среди ее жителей несравненно больше. А это же наши люди! И характер у них наш, непримиримый. Поэтому Бессарабия не раз восставали против европейских поработителей. Они туда лезли и лезли из-за Прута. Это даже я лично помню, что в 1940 году фашистская Румыния была вынуждена возвратить Советскому Союзу насильственно отторгнутую от него часть. Молдаване тогда радовались, что опять воссоединились с русским народом, что начали строить социализм.
Все это пропахало судьбу нашей семьи, мою судьбу.
Но прошел всего год, и в Молдавию вновь вернулись оккупанты, теперь немецкие — тот же волк, только в другой шкуре. Вот и получалось, что освобождение советской Молдавии было нашей святой обязанностью. А за Молдавией надо было освобождать от фашизма другие народы Европы, «через горы, реки и долины» идти за Прут в Румынию и дальше — за Дунай, Тиссу в Венгрию и Чехословакию. Расслабляться было некогда, потому что близкого конца войне тогда не предвиделось.
Так отож, население Бессарабии — молдаване и украинцы — встретили нас со слезами радости на глазах. Эх, это не опишешь, это надо было видеть! Господи! Они обнимали каждого воина, дарили цветы, преподносили хлеб-соль, а потом шли за нами, по нашим «дорожкам фронтовым», словно не хотели расставаться. Каждый житель Бессарабии стремился нас чем-нибудь угостить. Люди всячески оказывали помощь нам, всей нашей армии. Это ведь была армия добрых богатырей... ей-богу!
После форсирования Днестра на территории Бессарабии, известное дело, завязались упорные бои с сопротивляющимися фашистами. А нам же надо было укрепить свои плацдармы! Продвигаться приходилось тяжело — дороги были окончательно разбиты, по ним мы не перемещались, а мучились. А как мы шли через горные перевалы? Артиллерию и обозы перетаскивали на своих горбах. Где у нас силы брались...
Мы не успевали просыхать! В мокрых сапогах и в шинелях, насквозь пропитанных грязью, надрывая пупки, несли мы свои пулеметы и толкали орудия, вязнущие в грязи. Солдаты брались за колеса, за лафеты, за щиты или стволы и под команду командира орудия «Разом взя-я-я-ли!» лошади и люди, объединившись вместе, вытаскивали из грязи орудия или многопудовые повозки со снарядами.
Видит бог, что так было, это без вранья.
И вот я попутно думал тогда, что все эти пяди вначале прошли да обследовали разведчики, облазили все кочки и выбоинки, везде разведали маршрут и дали зеленый сигнал пехоте. Да, не зря в разведку отбирали только добровольцев, хоть на войне нет неопасных профессий, но разведка — дело для смелых и отчаянных парней.
Про отдельные бои рассказывать не буду. Об этом в книгах читать надо, про это фильмы сняты, военачальники немало постарались и в воспоминаниях написали. Я лучше их всех сказать не смогу».
Так началось освобождение Молдавии.
Части 37-й армии в ночь на 12 апреля освободили от поработителя Тирасполь и захватили плацдарм до 2 км по фронту и до 1,5 км в глубину юго-западнее от него. К исходу дня плацдарм был расширен по фронту до 16 км и в глубину от 6 до 10 км. В течение апреля этот пятачок все время расширялся и в итоге получил название Кицканского плацдарма{60}. В окончательно завоеванном виде он имел размеры по фронту до 18-ти км, в глубину 6-10 км, площадь 150 кв. км.
В общем, бои за его удержание длились свыше 4-х месяцев. Советские войска заплатили за это жизнью 1 480 воинов, захороненных в селе Кицканы, и около 1 700 погибших, лежащих в братских могилах села Копанка.
Кицканский плацдарм был хорошо оборудован в инженерном отношении, что позволило к началу Ясско-Кишиневской наступательной операции, длившейся 20 – 29 августа 1944 года, разместить на его ограниченном пространстве: 5 стрелковых корпусов, 1 механизированный корпус, 51 артиллерийский полк и до 30-ти специальных частей.
С Кицканского плацдарма войска 3-го Украинского фронта нанесли главный удар по врагу. Фронтом тогда командовал генерал армии Ф. И. Толбухин.
В ходе упорного ожесточенного боя села Кицканы, Мереншты и Копанка, располагавшиеся на правом берегу Днестра, юго-западнее Тирасполя и Бендер, были освобождены частями 37-й армии к обеду 12 апреля 1944 года — в один день с Тирасполем.
Майор, проверив по карманам,
В тыл приказал бумаг не брать;
Когда придется, безымянным
Разведчик должен умирать…
Константин Симонов
Борис Павлович вспоминал о тех боях не иначе как с содроганием. Чувствительным с годами стал, сентиментальным, часто плакал, что так не вязалось с его богатырским видом. Рассказывая, часто восклицал: «За что же нашу юность отняла война?». И тогда у слушателей душа рвалась и губы дрожали...
«Весенняя распутица сковывала маневры войск. Мы шли буквально по колено в воде и в мокром снегу, несли с собой оружие. Пулеметами натирали раны на плечах... Лошади надрывались и падали. Машины глохли и останавливались. Артиллерия вязла в грязи. Но наступление продолжалось. Солдаты были воодушевлены великой целью — выйти на государственную границу.
В те дни армейская газета «Советский патриот» писала:
Нас ждут молдавские равнины,
Нас ждет у берега Днестра
Сестра родная Украины,
России кровная сестра...
Да, нас ждала родная Молдавия. Ждали ее плато и равнины, холмы и возвышенности, многочисленные реки и речки, старинные города-крепости, утопающие в зелени садов села и деревни. С нетерпением ждал нас томившийся в фашистской неволе многострадальный народ Молдавии.
В отдельных районах плацдарма еще продолжались бои. Гитлеровцы, засевшие в приспособленных к длительной обороне кирпичных домах и дотах, упорно сопротивлялись. Красноармейцам приходилось драться почти за каждый дом, за каждую улицу.
Ровно в два часа 25 апреля на всей полосе наступления 37-й армии загрохотала артиллерийская канонада. В сторону противника полетели тысячи снарядов и мин. Одновременно поднялись в атаку стрелковые части. Однако и на этот раз дело кончилось лишь незначительным продвижением вперед, да и то далеко не на всех участках. Враг сопротивлялся с таким остервенением, что первый день наступления не дал никаких результатов.
Бои продолжались с неослабевающим напряжением. Наши атаки захлебывались одна за другой. Линия фронта оставалась стабильной.
Помимо превосходства в силах и средствах в нашей полосе гитлеровцы обладали еще и позиционным преимуществом. В их руках находились командные высоты и сеть мощных дотов со стенами двухметровой толщины, построенных еще до начала войны.
С фронта долговременные огневые точки были тщательно замаскированы и практически не просматривались. Мы их не видели. Их особенность состояла и в том, что они не имели фронтальных амбразур и по этой причине были практически неуязвимы для лобовых атак. Зато, когда нашей пехоте удавалось вклиниваться в промежутки между дотами, находившиеся в них вражеские пулеметчики открывали убийственный фланкирующий огонь{61}, от которого невозможно было укрыться. Перед дотами тянулся глубокий противотанковый ров шириной в пять-шесть метров. Гребни высот, занимаемых противником, почти сплошь были покрыты густыми зарослями вишневых садов, скрывавших ближайшую глубину обороны немецко-фашистских войск и позволявших им свободно маневрировать.
Со своих позиций мы, по существу, не имели абсолютно никакой возможности заглянуть за передний край обороны врага. Спасала только регулярная и скрупулезная разведка. Разведка тут правила боями.
Важно отметить, что войскам 3-го Украинского фронта противостояла румынская армейская группа «Думитреску» в составе 24-х дивизий и бригад, куда входили и некоторые немецкие части. Причем почти все соединения располагались в главной полосе обороны. Учитывая важность балканского направления, немецко-фашистское командование поставило перед ними задачу во что бы то ни стало удержать занимаемый рубеж.
Поэтому наши попытки развить наступление в данном направлении не удавались. Сильно ослабленные в предыдущих боях части и соединения воюющих армий, в том числе и нашей 37-й, не смогли прорвать немецкую оборону. В первых числах мая командующий войсками 3-го Украинского фронта Р. Я. Малиновский отдал приказ о переходе к обороне, потому что таков был приказ Ставки ВГК: перейти к обороне на достигнутом рубеже с расширением захваченных плацдармов на правом берегу Днестра.
Значит, бои местного значения должны были продолжаться. А для этого снова и снова нужны были уточненные разведданные».
Так вот в период завоевания этого плацдарма, а именно 25 мая 1944 года, перед очередным наступлением Борис Павлович с группой других разведчиков был послан в расположение немецких войск с целью «поиска» — это значит за «языком». Информацией, которая полковому командованию требовалась, могли владеть даже младшие командиры. Но хорошего мало не бывает. Все разведчики прекрасно знали, что от них требовалось, но напутствия перед выходом слушали внимательно.
Вот дословный пересказ о тех событиях:
«— Если приведете «языка» посолиднее, хуже не будет, — серьезно напутствовал нас Виктор Павлович, наш командир. — Однако главное: не выявить себя раньше времени, а затем аккуратно эвакуироваться.
— Да, задачка проще простой, — задумчиво произнес я, — сходи и приведи.
— К тому же ночь какая-то неуютная. Несколько дней было тепло, а тут на тебе — насупилось, дождит... — откликнулся Гриня Кравченко, известный брюзга.
Дмитрий Соха только зябко поежился, но промолчал. «Уж лучше крепкий русский мороз, чем слякоть и стынь», — подумал я, впрочем, тут же успокоив себя тем, что на улице стоит май и земля успела достаточно прогреться.
Словно прочитав мои мысли, капитан Ракитный сказал:
— Зимой и то легче было, честное слово! — он тоже ходил на операции, так что имел право провозглашать свое мнение. — Наконец, пацаны, не забывайте о главном: сколько ушло в разведку, столько же должно и вернуться. Дальше не уточняю. Помните?
— Так точно, товарищ капитан, — сказали мы почти хором.
Мы понимали, зачем нужна наша разведка — за несколько дней до наступления разведчиков нашей роты разобьют на группы, разбросают по своему участку фронта, каждой группе определят сектор для наблюдения, выдадут карту с квадратом, в котором нужно будет на месте уточнить количество немецкой техники. Много еще нам предстояло работы, все это так.
Но сейчас нам нужно было сделать предварительную разведку. Добытые в ней сведения как раз и позволят проделать работу по детализации разведки: определить конфигурацию будущих наблюдений группами, а также рассчитать скольких людей и куда посылать, да и другие данные уточнить.
Разведчиков не покидала усталость, мы были измотаны общим длительным переходом и своими частыми операциями. Эх, дали бы нам сейчас отдых на всю ночь, до рассвета. Но нельзя — надо двигаться вперед, завоевывать плацдарм. А возьмешь ли его, если вся артиллерийская поддержка — несколько «сорокапяток» с ограниченным комплектом боеприпасов?
Вот командование и держит надежду на разведку — авось с помощью наших данных можно будет найти слабые места в обороне противника...
Как всегда, перед уходом на операцию мы свои документы сдали в части на хранение и отправились на короткий отдых.
Вечер накануне операции выдался неспокойный. Мне не удавалось задремать, в душу закрадывалась тревога. Такое со мной происходило часто. К хорошему-то быстро привыкаешь! Вот так и я, свыкаясь с тишиной тыла, где мы находились между разведывательными операциями, я по мере приближения к переднему краю начинал чувствовать себя совсем неуютно. Смутность и неопределенность обстановки меня нервировали, заставляли предполагать худшее. Нервы у меня уже тогда давали о себе знать. На первых порах я вообще бывал скован, медлителен, слишком нерешителен. Даже разговаривать старался тихо, как будто меня мог подслушать кто-то чужой, нежелательный. Часто, не договорив, я останавливался на полуслове и прислушивался. С тех пор эта привычка осталась у меня на всю жизнь{62}. И только спустя время ко мне возвращался оптимизм, и я начинал прокручивать в мыслях то, что предстояло совершить.
Сейчас немцы все время были настороже — ждали наступления. Поэтому на переднем крае вели оживленный ночной образ жизни, а отдыхали днем. Они знали уже все наши тактики, так что ничего нового мы придумать не могли. Оставалось одно — действовать быстро и с особой осторожностью. Главными факторами успеха были неожиданность, стремительность и дерзость.
Наша вылазка относилась к разряду сложных и ответственных, она приковывала внимание не только штабного начальства 610-го стрелкового полка, но и всей нашей стрелковой дивизии. Поэтому для ее обсуждения к нам в отдельную армейскую разведывательную роту съехались все причастные и заинтересованные лица. Естественно, руководил операцией командир роты капитан Ракитный В. П.
Деталей я, конечно, не знал, рядовых разведчиков на такие заседания не приглашали.
Я знал только, что наша группа захвата состояла из 3-х человек, кроме меня в нее входили Митрий Соха и Гриня Кравченко{63}. Была еще группа прикрытия, и все.
Выступать «на дело» надо было с наступлением темноты. Пока пройдем скрытую часть пути, пока доползем до нужного места и сориентируемся там, пройдет немало времени. Затем мы заляжем и будем дожидаться момента, когда немцы угомонятся и все же уйдут в укромные углы, и только некоторые останутся бодрствовать то ли по велению долга, то ли по своей охоте.
Когда начала сгущаться короткая майская ночь, мы тенью отбыли в направлении нейтральной полосы, вышли на операцию. Перелезли через бруствер. Пошли. Где-то совсем недалеко слышалась стрельба — винтовочные выстрелы перемежались с пулеметными очередями. Но мы продвигались вперед.
Добрались до немецких позиций.
Проходы по контрольной полосе и в проволочных заграждениях я умел делать еще с Керчи, когда готовился к побегу из лагеря, а меня опередил Петр Филоненко. Я и тут сам срезал нижние нити заграждений и первым аккуратно пролез через проем.
Приблизительно мы уже знали, где находится ближайший немецкий блиндаж — там и планировали взять «языка».
Село Кицканы расположено на высоком правом берегу Днестра, на водораздельном выступе, известном как Кицканский мыс между долинами Днестра и Ботны. Засевшие там немцы окопались так, что отсиживались в низинах, а их огневые точки располагались на отдельных возвышенностях, откуда в профилактических целях они регулярно обстреливали наши позиции из артиллерии. Вот с этих высоток их и надо было столкнуть готовящейся атакой — во избежание несравненно больших потерь в живой силе в ходе массированного наступления. А для этого надо было с точностью до метра изучить контур их огневой линии, сколько какой техники там припрятано и где она установлена. Словом, как всегда, типичное задание...
Высотки были обнесены густыми кустарниками, вишняками. Не просто специально обнесены, просто такая местность была.
Мы приблизились к их окопам и затаились в кустах около места, где должен был находиться офицерский блиндаж.
В конце концов из него по одному, по двое разошлось много фрицев, и нам показалось, будто там никого не осталось. Я дал знак своим разведчикам, что пора нырять внутрь гнездышка. Расчет был такой: если там никого нет, то мы соберем бумаги и затаимся, поджидая клиента. А затем возьмем его и уйдем.
Наши предположения подтвердились, и мы все сделали так, как задумывали. Кляп был заготовлен заранее, веревки для связывания рук-ног, для поводка и прочих нужд тоже были под рукой, причем заготовлены даже на двух клиентов — никто же не знает, где солдату повезет.
И вот в блиндаж вошел немецкий офицер, низкорослый, худощавый. “То, что надо, — подумал я, — тащить будет легче”.
Неслышно я вынырнул из своего укрытия, подошел к немцу сзади:
— Lass uns ruhig ausgehen. Keine Tricks. Und geh uns besuchen (Выйдем тихо. Без фокусов. И пойдем к нам в гости), — сказал ему на ухо и ткнул в спину дулом автомата.
С горки мы скатились почти неслышно; в кусты, где прятались перед тем, как заскочить на немецкие позиции, пробрались незамеченными. А дальше простиралась ровная местность, заросшая редкими кустарниками и кое-где усыпанная вмятыми в грунт валунами, так что пришлось ползти. Я — как самый физически сильный в группе — придерживал немца при земле, не давал ему вскочить на ноги, что тот все время порывался сделать, и тащил за собой, заставляя ползти. Наша группа захвата отползла от немецких окопов, группа прикрытия осталась где-то сзади от нас.
Самое трудное дело было сделано. Казалось, до своих мы должны были добраться без потерь. Но тут немцы обнаружили пропажу, подняли крик и открыли пальбу. Но они же на горке сидели! Нас осветили прожекторами и поливали таким огнем, от которого спасения не было!»
Ни ребят и ни санитара.
Но ползу я, пока живу…
Вот добрался до краснотала
И уткнулся лицом в траву.
Николай Старшинов
Едва группа захвата отдалилась от немецких позиций еще дальше, как пленный начал задыхаться и носом издавать гудящие звуки.
— Worüber machst du ein Geräusch? (Чего шумишь?) — шикнул на него Борис Павлович.
Но тот в ответ еще активнее задвигался телом, забился, как в конвульсиях, и сильно закашлялся, всем видом показывая, что ему нужна помощь. Борис Павлович понял, в чем дело — немцу нечем было дышать.
Движением руки он открыл ему рот — все равно стреляют... Пусть теперь кричит.
Немцы стреляли старательно, не наобум. Гриня погиб первым, не издав ни звука. Митрий, заметив, что Гриня перестал двигаться, сообщил об этом ползущему впереди Борису Павловичу, а сам, подавшись назад, перекатил погибшего товарища на свою немецкую плащ-палатку, которую брал для маскировки, и поволок за собой. На грудь Грине он положил сумку с немецкими бумагами.
Потом несколько пуль досталось пленному, в которого немцы как раз и метили, чтобы он не донес до советской стороны нужные сведения. Фрицы считали, что убить «языка» — самый верный способ сделать вражескую вылазку бесполезной, и с некоторых пор беззастенчиво это практиковали. Немцу очередью прошило обе ноги в области голени. Он начал стонать и плакать. Теперь и Борису Павловичу пришлось уложил подопечного на плащ-палатку. До своих оставалось ползти всего ничего — каких-то метров 300, но какими же длинными вдруг показались эти метры между враждующими сторонами...
— Терпи, солдат — командиром будешь, — едва Борис Павлович успел сказать немцу эту фразу по-немецки, как тут всхлипнул Митрий и затих в неподвижности. — Митя, Митя! — позвал Борис Павлович, но ему никто не ответил.
Группа прикрытия, сначала подававшая звуки, обозначающие, что она держит бой, теперь тоже молчала. Неужели все погибли? Такой разведки у Бориса Павловича еще не случалось, чтобы с такими потерями... Неужели он один остался? Что же делать?
И тут пленный обрадовано прокаркал:
— Du wirst auch sterben (Ты тоже погибнешь).
— Freue dich nicht, deine freunde zielen auf dich, nicht auf mich. (Не радуйся, твои друзья в тебя целятся, не в меня), — осадил его Борис Павлович, после чего тот прикусил язык и затих.
И тут Борис Павлович почему-то внимательнее присмотрелся к нему — ичь, радуется! Только глазищами зло поблескивает! Видно, вражина, на допросе будет артачиться, сопротивляться. Не покорится судьбе.
Словно предвидя дальнейшие события, Борис Павлович, не отлипая от земли, придвинулся к «языку», развязал ему руки, затем завел их за спину и снова связал. Но этого ему показалось мало — все равно ведь приходится волочить этого гада на своем горбу, так уж лучше пусть лежит он неподвижной колодой. И Борис Павлович для верности обмотал немца веревками на совесть, чтобы тот и двинуться не мог. А то иди знай...
Борис Павлович понимал, что двоих убитых мужчин и одного раненого он до конца нейтральной полосы не дотащит. Надо было донести хотя бы документы! Он слегка приподнялся на локте, повернулся назад и потянулся к плащ-палатке Митрия, где на трупе Грини лежала их ценная поклажа...
Он так и не дотянулся туда...
Пуля, словно по какому-то злому чародейству, изловчилась и тюкнула Бориса Павловича в грудину, прошила его насквозь через правое легкое и вышла под лопаткой. Он упал, захлебываясь кровью, и начал терять сознание.
Но где-то глубоко-глубоко в клетках мозга металась мысль, что терять сознание ему нельзя, что живой враг, находящийся рядом, может воспользоваться этим и запросто убить его. У пленного оставалась возможность опираться на колени, на бока, на плечи... При желании он вполне мог извиваться и ползти. Ничто не помешало бы ему добраться до обессиленного разведчика и задушить его, навалившись всем телом на лицо. А потом, покатившись колесом, удрать к своим.
Борис Павлович так хотел жить, что не позволил себе впасть в бесчувствие! Страшным усилием воли он раздвинул сужающийся круг сознания и остался при памяти.
— Я не дам тебе уйти или приблизиться ко мне, фриц, — выдохнул он. — Лежи смирно, а то убью.
Немец, начавший было кряхтеть, снова затих.
Борис Павлович лежал, сжимая автомат, и ждал, когда кровь хоть чуть-чуть свернется и перестанет так хлестать. Какое-то время он даже дремал, но очнулся, мучимый жаждой. Казалось, он с самого рождения ничего не пил...
И случилась божья милость — пошел обильный весенний дождь! Сначала Борис Павлович ловил капли ртом и так насыщался влагой. Потом положил себе на лоб кусок бинта, и с той намокшей тряпицы выдавливал воду в рот. Дождь шел до утра. Это было настоящим чудом!
Затем, уже в предрассветном сумраке, Борис Павлович изловчился и кое-как перевязал себя, прямо поверх одежды. Правая рука двигалась с трудом. Но не это ему мешало — он вообще старался не двигаться, чтобы не усиливать кровопотерю. И снова отдыхал, долго-долго.
Тихо истекла ночь, начался томительный длинный день. Оба раненные, пригретые солнцем, его проспали.
Но вот день угас и наступил вечер. Немец, понимая, что ему никто не повредит, продолжал спать. Слышался только его мерный храп...
Силы не совсем покинули Бориса Павловича. На исходе этой ночи он почувствовал брожение жизни в организме и попробовал двигаться. Мало-помалу у него получалось преодолевать по несколько сантиметров.
— Так, я пошел домой, — с этими словами, сказанными пленному в понятных ему фразах, Борис Павлович начал отодвигаться в сторону советских окопов, помогая себе только ногами.
Пусть «язык» катится, если сможет, все равно он не утащит с собой захваченные бумаги. Так что польза от этой разведки будет в любом случае.
Упираясь носками ног, Борис Павлович скользил по намокшему и разжиженному грунту, по молодой траве и уже думал, что скоро доползет до своих. Так он на треть сократил расстояние.
Немцы, видя, что один из разведчиков вновь начал перемещаться, возобновили стрельбу. Но вот повеял прохладный ветерок. Он обрадовал раненного, но и высушил землю — скользить по ней стало невозможно. И Борис Павлович снова остановился. Дистанция между ним и немцем увеличилась настолько, что он мог спокойно заснуть — немец к нему быстро добраться не смог бы. Борис Павлович спокойно проспал всю ночь.
А утром попытался ползти так, чтобы помогать себе также локтями. Он ложился на левый бок, который не болел, но подталкивать себя правым локтем не мог, ибо у него сразу же начинала сочиться кровь. Поэтому он закрывал правой ладонью отверстие в грудине, придавливал к ней повязку и помогал себе перемещаться левым локтем. Так он прополз еще половину оставшегося расстояния.
Но тут окончательно поднялось солнце и ему пришлось замереть, распластавшись на земле, чтобы немцы больше не стреляли. Неподвижно лежать труда не составляло. Во-первых, теперь он лежал не на открытом пространстве, а под кустом, возле которого к тому же покоился большой валун. Во-вторых, за тем валуном было очень уютно прятаться, а куст давал тень, какое-то утлое укрытие от солнца.
Наверное, немцы его и не видели! Они могли подумать, что он либо дополз до места, либо его забрали свои. А вот их офицер неподвижным бревном валялся на солнцепеке. И ругался, выкрикивая в сторону Бориса Павловича слова из русского нелитературного лексикона.
Этот день, третий, Борис Павлович тоже проспал, как и ночь. А под утро, собрав все силы, пополз дальше. И только перевалившись через бруствер своего окопа, потерял сознание.
Как позже он узнал, разведотряд весь погиб, его «языка» красноармейцы приволокли к себе на 4-ю ночь. «Язык» оказался полезным, а бумаги — еще полезнее.
Он был на первом рубеже
Той полковой разведки боем,
Где нет возможности уже
Для отступления героям.
Михаил Дудин
В справке о ранении, которую дети Бориса Павловича запросили из военного архива, написано дословно:
«СПРАВКА центрального архива Министерства обороны СССР
г. Подольск Московская область
Разведчик 61 отдельной разведывательной роты 58 стрелковой дивизии
Николенко Борис Павлович, 1919 г. р.
На фронте Великой Отечественной войны 26 мая 1944 года{64} получил сквозное проникающее пулевое ранение грудной клетки с закрытым гемопневмотораксом и повреждением грудины, по поводу чего с 28 августа 1944 года находился на излечении в ЭГ 4452; предыдущие этапы с момента ранения — ПМП (передвижной медицинский пункт), 57 медсанчасть ХППГ 12 (хирургического полевого подвижного госпиталя) и ряд ЭГ, из которых выбыл 6 октября 1944 года.
Примечание: Осложнение: Остеомиэлит грудины
Начальник архивохранилища майор Трошина
13 сентября 1987 года».
Только гораздо позже дети Бориса Павловича, да и он сам сообразили, что за проявленное им мужество в деле обеспечения дивизии разведданными в столь суровых условиях, когда погибла вся группа разведчиков, он обязательно должен был получить награду. И они опять написали в архив.
И им ответили, что в наградном листе к приказу войскам 37 армии номером таким-то от 19 июня 1944 года, записано:
«Николенко Б. П., сержант, разведчик 61-й отдельной армейской разведывательной роты 58-й стрелковой дивизии, 1919 года рождения, беспартийный, в Красной Армии с 1941 года, призван Синельниковским РВК Днепропетровской области.
25 мая 1944 года, будучи тяжело раненным, в одиночку доставил командованию ценные разведывательные данные.
За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками награжден медалью “За боевые заслуги”».
Дальше писалось все по стандартной форме — основание для награждения, кто и когда выдал справку.
Борису Павловичу стало интересно: неужели правда, что его подвиг так скромно оценен? Он уже был начитанным и понимал, что заслужил тогда более весомую награду. И он продолжил поиски, в результате которых узнал, что командир роты Ракитный В. П. в те же дни был награжден орденом Боевого Красного Знамени «за умелое руководство и проявленные мужество и отвагу в боях с немецко-фашистскими захватчиками». Вот так.
Не удивительно, что медаль потерялась и не была вручена Борису Павловичу, что награда «не нашла своего героя»... — в том, чтобы именно так произошло, были заинтересованные лица.
Да, добро и зло ходят в обнимку... И это не единственный пример несправедливости, повсеместно существующей и в любых условиях свивающей себе гнездо.
Вот еще один пример, для сравнения, который уже упоминался. Анатолия Папанова, раненного в ногу, продержали в госпиталях полгода{65} и защитили от войны инвалидностью. После этого он пошел себе наслаждаться жизнью. А Бориса Павловича, со сквозным ранением груди — с повреждением кости! — кое-как подштопали в госпиталях и всего через 4 месяца выписали обратно на фронт, без медицинской реабилитации и без инвалидности, да еще с осложнением, которое не позволяло ему чувствовать себя здоровым. А дальше первый из этих двух раненных, прекрасно восстановивший здоровье, становится актером, а второй, 25-летний красавец, всего лишь слегка подлеченный, снова отправляется под пули, а в мирное время идет работать в грязный цех, в металлические опилки (это с продырявленным легким!), в мазут. Можно ли после этого быть безоглядным патриотом?
Вот так несправедливость отдельных лиц превращается в диверсии, подтачивает устои государства и разрушает его.
Конечно, условия передвижных медицинских пунктов да полевых госпиталей не позволяли поставить на ноги такого тяжелого раненного, каким был Борис Павлович. Они вообще служили только пересыльными пунктами, не предназначенными для лечения раненных до полного выздоровления, но поднимать зад и отправлять Бориса Павловича в настоящий госпиталь почему-то лечащие врачи не спешили... Черствость фронтовых медиков, захваленных журналистами, просто поражает... Там Бориса Павловича наблюдали, перевязывали, наверное, как-то и лечили... Но «долечили» до того, что у него начался процесс гнойного воспаления грудины, сопровождающийся гангреной.
Тогда только соизволили они отправить молодого разведчика в Днепропетровский госпиталь, где ему проделали механическую чистку костной ткани грудины (без наркоза!) и провели лечение, предупреждающее сепсис. Я описываю то, что творили с лечением Бориса Павловича, словами непрофессионала, но любой поймет, суть сказанного. Только 28 августа 1944 года, через 3 месяца после ранения он получил правильное и добросовестное лечение — вот сколько было упущено драгоценного времени по нерадивости фронтовых врачей!
И ведь никто никогда не задался вопросом, сколько раненных, которых можно было спасти, погибло в полевых госпиталях! Рядовых солдат, бойцов, защищающих свой народ, судили трибуналами, расстреливали на месте без судов, отправляли валить лес. А кто-нибудь слышал, чтобы судили военным трибуналом врача или медсестру? Что, они все были идеальными или хотя бы безупречными? Не было среди них предателей, изменников, вредителей, преступно нерадивых и черствых лиц? Ой ли...
По большому счету говоря, Бориса Павловича спасла молодость, его жажда жизни!
Случай с его выздоровлением после такого ранения относится к категории редких, а если учесть, что он 3 дня полз к своим с открытыми ранами и дополз, не пристрелив пленного, сохранив материалы вылазки, — вообще уникальный. Другому за это наверняка Героя влепили бы! Ну, а сельский парень с днепропетровщины обошелся без наград — перебился, несолено хлебавши.
«Уникально» и отношение тех красноармейцев, что сидели в окопах и три дня наблюдали, как перед их глазами сражается за жизнь раненый разведчик, — помочь ему они не поспешили.
Так ведь более того: на второй день после трагедии с посланными на задание разведчиками, командиры, отправлявшие семьям погибших «похоронки», заодно и Бориса Павловича посчитали погибшим и его жене тоже отправили «похоронку». Внимание: в похоронке указали адрес, где они его, якобы, похоронили! Шутники, да?
Александр Твардовский писал: «Тут не прибавить, не убавить — так это было на земле».
Так это еще не все... Ответственный за хранение документов, оставляемых разведчиками перед выходом на операцию, после этой «похоронки» списал документы Бориса Павловича, в том числе и его военный билет, со своего учета и отправил то ли в архивы, то ли в военкомат по месту мобилизации. С тех пор они пропали, просто исчезли. Второй раз Борис Павлович остался без учетных документов, без данных о его фронтовой жизни, о заслугах.
Каких трудов ему стоило после войны писать во многие инстанции, посылать запросы в войсковые части, обращаться к сослуживцам и все это выяснять, искать, уточнять, предъявлять и доказывать!? Да еще будучи под расстрельным приговором военного трибунала, которого он боялся до остановки сердца и помрачения рассудка. Кто-нибудь может это представить?
Конечно, Борису Павловичу было не до наград. Он даже подумать о них боялся. А тем не менее, как видите, награда ему причиталась, пусть скромная, но тогда и такая сделала бы его несказанно счастливым, ибо послужила бы доказательством его преданности долгу. Она сняла бы с него подозрения. Да просто душу бы ему облегчила.
Узнав правду несколько десятилетий спустя, Борис Павлович не поспешил искать свою медаль и требовать вручения ему — шел развал страны, которую он когда-то защищал. То дело, за которое он проливал кровь, ради которого не щадил жизни, теперь погибало... И он ничего не мог поделать. Прошлые заслуги были списаны со счетов вместе с сошедшей с арены страной. За что же получать награду? От кого и с чьих рук? Просить разыскать награду за подвиг, закончившийся этим крахом... что творился сейчас, он не захотел.
А тогда... Тогда никто за все эти преступления, за издевательства над солдатом, над героем, с которым обошлись без внимания и почтения, не ответил.
В начале октября 1944 года Бориса Павловича выписали из госпиталя... Прямиком с больничной койки послали на фронт — опять в окопы, бежать в атаки, идти в рукопашный, умирать и воскрешаться...
Но были люди среди командиров, которые понимали описанные процессы, идущие на фронте, а затем перекочевавшие и в общество... Понимали и сопротивлялись им — в части Борису Павловичу предложили приобрести военную специальность, для чего послали на учебу. Он, конечно, согласился, ибо понимал, что этим милосердием его спасают.
Милосердие вообще надлежит принимать с благодарностью, иначе оно иссякнет в людях.
С октября 1944 года Борис Павлович стал курсантом Симферопольского технического училища{66}.
Он очень боялся туда ехать, поступать... Но он понимал, что училище — это для него единственный выход из ранения, выход для укрепления здоровья, что на фронте он просто погибнет от перегрузок. Понимал и то, что его командование сознательно дало ему шанс на спасение. Как же можно было не оценить этого, пренебречь этим? Короче, на фронте его ждала смерть, даже не от пули, а от той жизни.
А с другой стороны, ведь в училище поступающие проходили мандатную комиссию, обмануть которую было трудно. Его мучил вопрос с пленом, пребыванием в оккупации...
Из всех испытаний при зачислении в военное училище эта комиссия — самая скрытная и принципиальная. Название ее происходит от слова «мандат» — документ о полномочиях на принятие решений. Члены мандатной комиссии наделены были полномочиями, позволяющими решать судьбу поступающего: быть ему курсантом или отправляться туда, откуда прибыл. При этом абитуриента самым строгим образом проверяли на наличие судимости, родственников за границей, других неблаговидных или предосудительных фактов его жизни... По тем же статьям проверяли и его близких родственников — отца, мать, братьев, сестер.
Его, побывавшего в плену, мандатная комиссия отклонила бы сразу.
Тем не менее Борис Павлович решился... и на собеседовании скрыл, что был в плену, рассказал ту же версию, что и в военкомате — мол, вышел из окружения и оказался в оккупации.
Остальные вступительные процедуры он прошел легко и хорошо.
Вот рассказ самого Бориса Павловича:
«7 февраля 1945 года я принял присягу при Симферопольском пехотном училище. Это записано в моем военном билете, частично восстановленном взамен потерянного в разведывательной роте после моего ранения.
Я продолжал все время дрожать, и ночами от каждого шороха просыпаться. И из-за спрятанного оружия тоже...
Когда я во время приездов оказывался дома, не в суете людской, а в тишине, мне становилось еще хуже — я готов был взорвать хату, все сжечь... Так тяжело мне было. И сделал бы это, честно. Меня какие-то мгновения удерживали.
Никто только не знает этого. Заставь меня, я мог бы... Я что угодно мог сделать. Ну не знаю... Значит, божья воля такая была, что ли, что я не сделал этого...
И вот я думаю, нужно это все, безвинная эта вина и этот рок, это проклятие судьбы... Может, оно пропадет? При отступлении от Севастополя наши ведь топили корабли, все уничтожали... Так может там и судебные дела трибунала пропали, может, погибли эти архивы?.. Так мне этого хотелось! И этим я себя успокаивал. Все думал: может мои напасти сгорели? Я в Симферополе был на хорошем счету... Начальство относилось ко мне благосклонно. Я же тебе рассказывал. Начальство... меня уважало.
Как мне было досадно, что со мной такое случилось! Я искал и не мог найти минуту, когда мог бы избежать такой участи.
И вдруг в мае или июне 1945 года, когда я уже год проучился в училище, ко мне приехала жена. Я вышел к ней на КПП, лихорадочно соображая о причинах ее приезда, потому что в письмах она мне ничего не писала.
— Ты живой? — спрашивает она.
— Живой... Что случилось? — спрашиваю, а сам уже догадался...
Оказалось, что вчера к ней пришел председатель сельсовета и потребовал дать ему мой адрес, а также изъял у нее мои письма. При этом он показал пришедший на адрес сельсовета запрос о моем местонахождении. Вместо изъятого он оставил ей расписку, в которой было написано, почему возник запрос. В расписке были такие страшные слова: “...осужден к расстрелу без права обжалования за измену Родине; приговор немедленно привести в исполнение по месту обнаружения осужденного”... Представляешь?!
Значит, не пропали документы трибунала, — первым делом подумал я. Исчезли мои иллюзии... Будто обухом по голове меня ударили ее слова, весь рассказ. Но надо было делать беспечный вид — о, господи, чего мне это стоило!
— Это какая-то ошибка, — я усмехнулся и погладил ее по плечу.
А какая же ошибка? Какая ошибка...
Одно радовало, что война уже кончилась. Я дождался победы, торжества над моими поверженными обидчиками. Теперь... мне было легче встречать свою судьбу...
Ну, переночевала она у меня, утром уехала домой.
Что у меня творилось на душе!? Никто из живых не поймет...
Думал я и так и эдак... А потом решил: что мне думать, если надо мной висит смерть? Я упал духом и напрасно искал для себя утешения.
Теперь я думаю, что в июле 1945 года, когда меня отчислили из училища, — это тоже было следствием того, что я был в плену. Опять же — узнать узнали, но это было на уровне слухов, потому что нигде не существовало об этом официальной записи. Решили отчислить, ни о чем меня не спросив... Перестраховались. Правда, в плену я побывал-таки, а такая деталь биографии не одному мне жизнь испортила.
С июля 1945 года я заканчивал служить срочную службу в батарее боевого обеспечения Симферопольского пехотного училища в качестве командира отделения связи (военный билет).