Значит, договорились, речь пойдет о нашем веке. Мне хватит и четверти его, третьей, если не возражаете. Я родился в пятидесятом, сейчас семьдесят пятый.
В шестнадцать меня выпустили из сиротского приюта. Тащил я свое приданое — имя, что мне там навесили (Гарольд Клэнси Эверет, это мне-то, простому парнишке. Кличек у меня потом была тьма, да не беспокойтесь, меня вы сразу учуете), по холмам Восточного Вермонта и кое-что решил.
Папаша Майлз, взглянув на Официальный Документ, коим меня укомплектовал приют, скрепя сердце взял на работу — и мы с ним вкалывали на Папашиной молочной ферме, а это — тринадцать тысяч триста шестьдесят две пестрые гернзейки, разом заживо почившие в нержавеющих домовинах; их питает и держит в объятиях их коровьего Морфея розовая дрянь (руки от нее становятся клейкими и противными), текущая в стерильных пластиковых трубках — прямо в вены, упражняют разрядами тока — и мышцы их вздрагивают, но они все равно не просыпаются, а молоко так и хлещет в сверхстерильные цистерны. Да Бог с ними. Решение (а я стоял там, в лугах, — Памятник Земледельцу, да и только, — выжатый тремя трудными часами физического труда, и пелена усталости в глазах мешала созерцать устройство Вселенной) было: кроме Земли, и Марса, и Внешних Спутников, набитых людьми и всякой всячиной, должно быть что-то поглавнее. Этого я и решил добыть, хоть кусочек.
Так что стащил я у Папаши пару кредитных карточек, один из его вертолетов, бутылку первача — чудак сам гнал его — и снялся. Не пробовали спьяну посадить угнанный вертолет на крышу небоскреба Пан Америкэн? Суд да дело, да небо в клеточку, да и дальше не слаще, пока ума не наберешься. «Только лишь одно ты не забудь, моя любовь»: были в моей жизни три часа честного труда, на молочной ферме, еще и десятка лет не прошло. И с тех пор я никогда и ни для кого не был Гарольдом Клэнси Эверетом.
Генри Кьюлафрой Эклз (рыжий, чуть рассеянный, рост шесть футов два дюйма) вышел из багажного отделения космопорта с кучей чужих вещей в маленьком портфеле.
Рядом бубнил некий бизнесмен: — С вами, теперешней молодежью, одно расстройство. Сказано вам, возвращайтесь на Беллону. Говорите, попали с той блондиночкой, и что ж, из-за этого скакать из мира в мир, портить всем настроение, да, куда уж дальше, работу бросить!
Генри остановился, вяло ухмыльнулся: — Да-а…
— Согласен, у вас могут быть свои проблемы, и нам, кто постарше, их не понять, но ведь должна быть хоть какая-то ответственность… — он заметил, что Генри остановился перед дверью с табличкой «Для мужчин». — Что ж, ладно, — широко улыбнулся бизнесмен. — Рад был познакомиться, Генри. В этих чертовых перелетах всегда приятно встретить человека, с которым стоит поболтать. Пока.
Через десять минут из той же двери вышел Гилрой К. Эвентайд, рост шесть футов ровно (один из надставных каблуков треснул, и я спрятал оба под гору бумажных полотенец), шатен (даже мой парикмахер не знает, какой я масти на самом деле), весь из себя шустрый и современный и выряженный по моде — в изысканно дурном вкусе, — в общем, тип, с которым бизнесмен и заговаривать бы не стал. Он сел в порту на рейсовый вертолет до Пан Америкэн (Ну. Точно. Выпил.), вышел на Центральном Вокзале и зашагал по Сорок второй к Восьмой авеню со множеством чужих вещей в портфеле.
Вечер — это скульптуры из света.
Я перешел пластиплексовую мостовую Бродвея — Великий Белый Путь, и верно, заливал светом по горло, и, надо думать, поэтому лица выглядели такими таинственными, — обогнул толпы у эскалаторов подземки и под-подземки, и под-под-под… (в восемнадцать, выйдя из тюрьмы, я с неделю ошивался здесь, потаскивая у прохожих, но деликатно, так деликатно, что никто и не понял, что его обчищают), пробрался через стайку хихикающих и жующих школьниц; в волосах у них мерцали огни, и так они смущались своих прозрачных пластиковых блузок, запрет на которые только что сняли (помнится, ватную — не путать с потной — грудь придумали в семнадцатом веке), что я и уставился с пониманием; девицы захихикали еще пуще. Бог ты мой, я-то в их годы вкалывал на занюханной молочной ферме и о большем не думал.
Опоясавшая пирамиду «Коммьюникэйшн, Инк.» лента световых новостей объяснила на бейсик инглиш[33], каким образом сенатор Ре джина Абофлавиа собирается начать расследование организованной преступности в Нью-Йорке. До чего я был счастлив, что не организован, и сказать не могу.
У Девятой авеню я внес портфель в переполненный бар. Когда я в последний раз был в Нью-Йорке, проездом, пару лет назад, тут, бывало, околачивался один тип, подлинный талант — он помог мне избавиться от вещей, которые не были моими, без особого риска, с прибылью и быстро. Я понятия не имел, удастся ли его найти сейчас. Я протиснулся сквозь кучу любителей пива. Толкались тут и какие-то богатые старушенции в сопровождении то ли слуг, то ли поклонников, одетые по последней прошлогодней моде. Не люблю я таких мест. Здесь те, кто моложе меня, либо на игле, либо придурки, а у тех, кто постарше, одно на уме — побольше бы пришло тех, кто помоложе. Я пробился к бару и попробовал привлечь внимание одного из малых в белых куртках.
Шум за спиной смолк; я оглянулся.
Она была в облегающем платье, застегнутом на шее и запястьях громадными латунными булавками (бездна вкуса, предел, да и только); левая рука обнажена, правая прикрыта винного цвета шифоном. Она разбиралась в этом куда лучше меня, да только такая вызывающая демонстрация своей утонченности совершенно не к месту в месте вроде этого бара.
Она указала на запястье; ноготь цвета крови коснулся оправленной в латунь желто-оранжевой вставки браслета. — Знаете, что это, мистер Элдрич? — спросила она, и сразу же вуаль на ее лице стала прозрачной: глаза оказались льдистыми, брови черными.
Три мысли: (1) Она — светская дама; по прилету с Беллоны я читал в «Дельте» об «исчезающей» ткани, цвет и прозрачность которой можно регулировать с помощью самоцвета на запястье. (2) В последний раз, когда я был здесь проездом, в качестве юного Гарри Кэлэмайна Элдрича, я не совершил ничего слишком противозаконного (хотя всего не упомнишь), так что вряд ли меня могут засадить в кутузку за что-то большее, чем за месячное пребывание под этим именем. (3) Камень, на который она указала…
— Яшма? — спросил я.
Она ждала, что я скажу еще; я ждал, что она даст мне повод притвориться, что я знаю, чего ждет она (в тюрьме моим любимым автором был Генри Джеймс, я не шучу).
— Яшма, — подтвердила она.
— Яшма… — я снова придал слову тот оттенок двусмысленности, который она пыталась отбросить.
— …Яшма, — но она уже заколебалась, подозревая, что я подозреваю, что ее осведомленность — из мутноватого источника.
— Ладно, яшма. — Но по ее лицу я понял, что выражение моего лица окончательно убедило ее: я знаю, что она знает, что я знаю.
— Так за кого вы меня приняли, мадам? «Яшма» была Словом этого месяца.
Яшма — это пароль, код, знак, который Певцы Городов (в прошлом месяце божественное безумие пело в них «Опал», и на Марсе я услышал Слово и трижды воспользовался им, им и даром имитатора, чтобы закрепить обладание тем, что было моим не вполне законно; и даже там я думал о Певцах и их ранах) передают живым словом, передают тому свободному и вороватому братству, в которое я (под различными именами) вхожу последние девять лет. Слово обновляется каждые тридцать дней, и в считанные часы его узнает каждый брат во всех шести мирах и мирках. Его промычит какой-нибудь вдрызг пьяный ублюдок, выпадая тебе в руки из темного подъезда; его произнесут свистящим шепотом, когда ты проходишь тенистой аллеей; оно нацарапано каракулями на клочке бумаги, что втиснет тебе в руку один из помоечных, слишком поспешно теряющийся в толпе. И в этом месяце оно — Яшма.
Вот некоторые варианты перевода:
«Помоги!»
или
«Мне нужна помощь!»
или
«Могу помочь!»
или
«За тобой следят!»
или
«Сейчас слежки нет — ходу!»
Тонкость синтаксиса: если Слово употреблено правильно, то не придется дважды думать о том, что именно оно значит в данной ситуации. Тонкость употребления: не доверяй никому, кто пользуется им неправильно.
Я ждал, когда она кончит ждать.
Она раскрыла передо мной бумажник. «Начальник Департамента Спецслужб», — прочла она, не глядя, надпись под серебряным значком.
— Ловко это у вас, Мод… — сказал я и сдвинул брови. — Хайнкл?
— Точно.
— Я знаю, Мод, что вы не собираетесь мне верить. Похоже, вы из тех женщин, кто терпеть не может ошибаться. Но моя фамилия — Эвентайд, не Элдрич. Гарольд К. Эвентайд. И разве не лучше для всего и вся, что сегодня вечером Слово сменится? (Дело пройденное, Слово для полиции — не великая тайна. И все же попадались полицейские, которые оставались в неведении вплоть до недели после смены Слова.)
— Ладно, пусть Гарольд. Я хочу с вами потолковать.
Я приподнял бровь.
Она подняла ладонь: — Слушайте, если хотите, я готова вас хоть Генриеттой звать, только выслушайте.
— О чем вы хотите потолковать?
— О преступности, мистер?..
— Эвентайд. Я собираюсь называть вас Мод, так что и вы можете называть меня Гарольд. Это действительно мое имя.
Мод улыбнулась. Она была немолода, пожалуй, заметно старше моего попутчика-бизнесмена, но куда лучше него пользовалась косметикой.
— Вероятно, я разбираюсь в преступности побольше вашего, — сказала она. — Не удивлюсь, если вы даже не знаете, что в Департаменте полиции есть мой отдел. Вы слыхали что-нибудь о Спецслужбах?
— Это верно, я и не слышал о них.
— Последние семь лет вам удавалось довольно успешно уходить от Службы порядка.
— Послушайте, Мод…
— Спецслужба работает с теми, чья противозаконная деятельность внезапно резко активизируется… достаточно резко, чтобы у нас замигали сигнальные лампочки.
— Надеюсь, я не натворил ничего настолько ужасного, что…
— Мы не смотрим, что вы там творите, за нас это делает компьютер. Мы только следим за первой производной графика с вашим номером. В вашем случае кривая резко пошла вверх.
— Да что вы говорите…
— Наш департамент — самый эффективный в полиции. Хотите, считайте это хвастовством, хотите — просто информацией.
— Да ладно, ладно, — сказал я. — Выпьем? Малый в белой куртке принес нам два бокала, выкатил глаза на ее наряд и удалился по своим делам.
— Спасибо, — она ополовинила бокал. Пожалуй, она была покрепче, чем можно судить по запястьям.
— За большинством преступников следить не стоит, идет ли речь о гангстерах-авторитетах — Фарнсуорте, «Ките», Блаватской или о мелкоте — щипачах, барыгах, толкачах, домушниках, сутенерах. Те и другие, верх и низ шкалы, имеют сравнительно постоянный доход и, по существу, не раскачивают социальной лодки. Ими занимается Служба порядка. Там считают, что делают большое дело, а мы и не думаем их разуверять. Но вот, к примеру, мелкий скупщик начинает становиться крупным, средний сутенер присматривается к полномасштабному рэкету: тут и возникают проблемы с социально неблагоприятными последствиями. Тогда вступают Спецслужбы; у нас есть пара весьма эффективных методик.
— Вы хотите о них рассказать, да?
— Вот чем они хороши. Одна из них заключается в голограммном запоминании информации. Знаете, что Случится, если отрезать от голографической пластинки половину?
— Трехмерное изображение станет наполовину урезанным?
Она покачала головой: — Изображение останется целым, только более размытым, чуть не в фокусе.
— Понятия не имел.
— Если вы снова разрежете его пополам, оно станет еще более размытым. Но, даже располагая всего квадратным сантиметром исходной голограммы, вы все еще имеете изображение целиком, неразличимое, но полное.
Я восторженно замычал.
— Каждая кроха фотографической эмульсии на голографической пластинке, в отличие от фотографии, несет информацию обо всем объекте голограммы. Аналогичным образом голограммное запоминание информации означает просто, что каждый бит нашей информации — скажем, о вас — относится ко всей вашей карьере, вашей ситуации в целом, полной картине взаимодействия между вами и вашей средой. А конкретные факты о конкретных уголовных преступлениях или правонарушениях мы оставляем Службе порядка. Как только мы набираем достаточно собственных данных, наш метод позволяет весьма эффективно держать след и даже предсказывать, где вы сейчас или чего можете добиться.
— Очаровательно, — сказал я. — Один из самых впечатляющих параноидальных синдромов, с какими приходилось встречаться. Я имею в виду привычку заговаривать с кем-то в баре. Помню, в больнице я сталкивался с каким-то…
— В вашем прошлом, — сказала она как о непреложном факте, — я вижу коров и вертолеты. В вашем не столь отдаленном будущем — вертолеты и китов.
— Так поведай мне, о Добрая Фея Запада[34], как… — тут у меня внутри все оборвалось. Потому что я считал — никто не знает о делах с Папашей Майлзом. Боже сохрани! Этого от меня не добилась даже Служба порядка, вытащив меня в беспамятстве из птички с винтом, когда та запрыгала к краю крыши Пан Америкэн. Увидев, что меня поджидают, я сразу проглотил кредитные карточки, а кто-то посноровистей меня давно убрал номера серий отовсюду, где они могли регистрироваться: в первый и единственный мой вечер на ферме славный Папаша Майлз, подвыпив, хвастался, что за ценность ему сбыли в Нью-Гемпшире.
— Но зачем, — до чего же ужасны эти избитые фразы, которые подсказывает нам тревога, — вы мне все это говорите?
Она улыбнулась, и вуаль затенила улыбку. — Информация что-то значит, только когда ею делишься, — донесся ее голос оттуда, где было лицо.
— Постойте, я…
— Вы, возможно, вскоре получите немалые деньги. Если я правильно рассчитываю, то к моменту, когда они попадут в шкодливые ваши ручки, я буду располагать вертолетом, набитым лучшей в Нью-Йорке техникой, и заберу вас. Вот вам порция информации.
Она отступила — кто-то прошел между нами.
— Эй, Мод!..
— Можете поступать с ней как знаете.
Мне ли не знать, что в этой толкучке не продраться, не нажив себе врагов — и нажил-таки, и упустил Мод. Были там какие-то чудаки с висячими сальными патлами — у троих наколоты драконы на костлявых плечах, еще один с повязкой на глазу и еще один — с черными от грязи ногтями. Ими он вцепился мне в щеку. Тут не до слов (мне, во всяком случае), и минуты две мы почем зря дубасили друг друга. Женщины визжали. Я ударил, увернулся, и тут гвалт стал каким-то другим. Кто-то пропел «Яшма» так, как полагается предупреждать о появлении опасности (все той же недоделанной Службы порядка, от которой я бегаю семь лет). Свалка выплеснулась на улицу. Я протиснулся между двумя помоечными, разбиравшимися на свой манер, зато выбрался к краю толпы, пострадав не больше, чем при бритье. Драка разбилась по секциям. Я перешел из одной в другую и не сразу понял, что это просто кольцо людей, окруживших человека, которому явно крепко досталось.
Кто-то осаживал любопытных.
Еще кто-то перевернул человека на спину.
Я не видел его два года, а тогда он охотно помогал мне избавиться от не моих вещей; сейчас он скрючился в луже крови.
Прижимая портфель, я выбрался из толпы. Вот и первый полицейский; я, как мог, изобразил зеваку, остановившегося взглянуть, что за шум.
Сошло.
Свернув на Девятую авеню, я побежал, по возможности не привлекая внимания, но сразу же услышал: «Погоди, остановись!»
Я узнал голос (ясно, добрался-таки до меня через два года) и сменил бег на шаг.
— Подожди, это я, Кит! Я остановился.
Его имя в моем рассказе раньше не встречалось: Мод упоминала о «Ките», рэкетире-мультимиллионере, обосновавшемся в той части Марса, где я, равно как и все мои знакомые, не бывал (хотя из шлюзов, что он там открывал, преступность ручьями растекалась по всей Солнечной системе).
В трех шагах позади меня был подъезд. Я подошел к нему и услышал мальчишеский смех: — Что, приятель, попался с поличным?
— Кит? — спросил я темную фигуру. — Все околачиваешься здесь?
Он был очень молод и за два года, пока я его не видел, прибавил около дюйма.
— Случается.
Удивительный он был парнишка.
— Слушай, Кит, я хочу отсюда смыться, — я оглянулся на суматоху.
— Смывайся, — он спустился. — Можно мне с тобой? Странно. Не по душе мне это.
Мы прошли полквартала. Уличный фонарь осветил его волосы, все еще светлые, как сосновая стружка. Он выглядел помоечным — ив темноте было заметно, что грубая черная куртка, надетая на голое тело, донельзя грязна, а черные джинсы вот-вот развалятся. Он был бос, да кого на темной улице волнует, что кто-то разгуливает по Нью-Йорку босиком. Под фонарем на углу он, ухмыльнувшись, повел плечами, и под курткой показались шрамы и рубцы, избороздившие грудь и живот. У него были ярко-зеленые глаза. Узнаете? Если — из-за какого-то сбоя в распространении информации по мирам и миркам — нет, что ж: над Гудзоном рядом со мной шел Певец Кит.
— Надолго вернулся?
— На несколько часов, — ответил я.
— Что привез?
— Тебе это важно?
Он засунул руки в карманы и поднял голову: — Конечно!
Я издал звук, которым взрослые отделываются от докучливых детей.
— Ладно.
Мы прошли по набережной еще квартал; было безлюдно.
— Садись.
Он оседлал балку, покачивая ногой над вспыхивающим темным Гудзоном. Я сел перед ним, расстегивая портфель.
Кит, ссутулившись, наклонился.
— Ого! Можно потрогать? — вопросительно сверкнули зеленые глаза.
— Давай.
Кит запустил в них пальцы (суставы да обкусанные ногти), вынул парочку, положил обратно, вынул еще три.
— Ого… — прошептал он. — Сколько же это стоит?
— Раз в десять больше, чем я прошу. Мне надо побыстрее от них избавиться.
Он перевел взгляд на покачивающуюся ногу.
— Выбросить их в реку никогда не поздно.
— Не дури. Я разыскивал одного парня, который крутился в том баре. Он много что мог…
На середине Гудзона над пеной скользил паром на воздушной подушке. Палуба забита вертолетами; ясно, на патрульный аэродром под Веррацано. Я переводил взгляд с мальчика на корабль, начиная приходить в себя после этого бреда с Мод, но тут паром загудел.
— …Сегодня вечером его подкололи.
Кит засунул концы пальцев в карманы и сменил позу.
— Тут я и заторчал. Всё он вряд ли бы забрал, но хоть вывел бы меня на тех, кто заберет.
— Я буду сегодня на вечеринке, — он помолчал, догрызая остаток ногтя, — где ты мог бы попробовать их продать. Алексис Спиннел устраивает на Вершине Башни прием в честь Реджины Абофлавиа.
— Вершина Башни?.. — сыт я по горло этим Китом, и давно сыт. В десять — Чертов Бар, в полночь — Вершина Башни…
— Я бы не пошел, но там будет Эдна Сайлем. Эдна Сайлем — старейший Певец Нью-Йорка.
Имя сенатора Абофлавиа уже промелькнуло надо мной сегодня вечером в световых новостях. А имя Алексиса Спиннела в каком-то журнале — я кучу их проштудировал по прилете с Марса — связывали с бешеными деньгами.
— Я бы взглянул еще разок на Эдну, да вряд ли она меня вспомнит, — небрежно сказал я. Уже в начале знакомства с Китом стало ясно, что типы вроде Спиннела и его компании играют в нехитрую игру, где выигрывает тот, кто соберет большинство Певцов Нью-Йорка под одну крышу. Нью-Йорк с пятью Певцами делит второе место с Лаксом на Япете; ведет Токио, там их семь.
— Двухпевцовый прием?
— Скорее четырех… если я приду.
Я понимающе приподнял бровь: четырех добывает разве что мэр для приема по поводу вступления в должность.
— Я должен получить от Эдны Слово, сегодня вечером оно меняется.
— Ладно, — сказал я, закрывая портфель. — Не знаю, что там у тебя на уме, но я готов.
Мы возвращались к Тайме Сквер. На Восьмой авеню у первой пластиплексовой мостовой Кит остановился.
— Постой-ка, — он наглухо застегнул куртку. — Теперь порядок.
Прогулка по нью-йоркским улицам с Певцом (два года назад я долго размышлял, разумно ли это для человека моей профессии) — вероятно, лучшая маскировка, возможная для человека моей профессии. Вспомните, как недавно перед вами промелькнул ваш любимчик, актер СтереоТВ, поворачивающий на Пятьдесят седьмую улицу. А теперь честно: узнали бы вы малого в твидовой куртке, что отставал от него на полшага? На Таймс Сквер Кита узнавал каждый второй; с пепельными волосами, босой, в траурной молодежной одежде, он был, конечно, самым ярким из Певцов. Улыбки, чуть прищуренные глаза; почти никто не разглядывал и не всматривался.
— А все же кто из гостей помог бы мне сбыть с рук это барахло?
— Тот же Алексис гордо считает себя неким искателем приключений. Если вещицы окажутся в его вкусе, ты выручишь больше, чем от поштучной торговли вразнос.
— Ты скажешь ему, что все они краденые?
— Тогда он, пожалуй, заинтересуется еще больше. Он гад ползучий.
— Тебе видней, приятель.
Мы спустились в под-подземку. Контролер стал было брать у Кита монету, поднял глаза, осклабился, пробормотал что-то невразумительное и жестом предложил нам пройти. «О, благодарю вас», — сказал Кит с невинным удивлением, будто такое с ним впервые и он восхищен (два года назад он говорил мне глубокомысленно: «Стоит только показать, что я этого жду, и ничего не выйдет»). Меня до сих пор поражала манера, с которой он носил свою известность. Я упомянул о ней при знакомстве с Эдной Сайлем, и Эдна ответила мне с тем же простодушием: «Что ж, за это мы его и выбрали».
Мы уселись на скамью в освещенном вагоне; Кит опустил руки, закинул ногу на ногу. Ближе к середине вагона стайка жующих резинку девиц в прозрачных блузках по возможности незаметно делала стойку. Кит вообще ни на что не глядел, а я старался не встречаться с ними взглядом.
Окно затопила темнота, под полом что-то гудело. Толчок, другой; мы выехали на поверхность.
За окном город примерял ожерелье из тысяч цехинов и разбрасывал их дальше, за деревья Трайона. За окнами, вдруг покрывшимися светлыми чешуйками, замелькали перекрытия станции. Мы вышли на платформу «Двенадцать башен «под легкий дождь; пока мы дошли до улицы, он прекратился. С листьев, нависших над стеной, вода стекала на кирпич.
— Знал бы, что приеду не один, попросил бы Алекса прислать машину. Я-то сказал — то ли приеду, то ли нет.
— Ты уверен, что мне удобно увязываться за тобой?
— Да ведь мы с тобой уже были наверху, верно?
— Я был там и раньше. А ты все же уверен?..
Он испепелил меня взглядом. Что ж, Спиннел будет на седьмом небе, заполучив Кита, хоть бы тот притащил с собой целую банду настоящих помоечных, чем Певцы и славились. А тут один более или менее респектабельный вор — Спиннел, можно сказать, легко отделался. Мы шли вдоль убегавших в город скал. За воротами слева от нас показались сады, тянувшиеся к ближней башне. Двенадцать роскошных и необъятных жилых домов задевали за низкие тучи.
— Певец Кит, — сказал он в микрофон на воротах. Что-то звякнуло, зати́кало, опять звякнуло; мы пошли по дорожке к бесчисленным стеклянным дверям.
Оттуда выходила компания мужчин и женщин в вечерних туалетах. Они заметили нас через три ряда дверей и нахмурились при виде беспризорника, умудрившегося проникнуть в холл (одну из них, в облегающем платье из «исчезающей ткани», я на мгновение принял за Мод, но она обернулась: лицо под вуалью было темным, как жареный кофе). Какой-то мужчина узнал его и что-то сказал остальным. Пока они улыбаясь миновали нас, Кит уделял им внимания не больше, чем девицам в подземке, но, когда они прошли, сказал:
— Один из этих парней глядел на тебя.
— Я заметил.
— Ты знаешь почему?
— Он пытался припомнить, встречались ли мы.
— И что, встречались?
Я кивнул. — Да, почти там же, где с тобой, но раньше, когда я только выбрался из тюрьмы. Я ведь говорил, что уже был здесь.
Три четверти холла покрывал синий ковер, остаток занимал громадный бассейн с рядом двенадцатифутовых решеток, увенчанных пылающими жаровнями. Зеркальные стены на высоте трех этажей завершались куполом.
Кольца дыма клубились у причудливой решетки. Отражения на всех стенах дробились, гасли и вспыхивали вновь.
Металлические створки лифта открылись. Проносясь мимо семидесяти пяти этажей, я испытывал какое-то странное чувство неподвижности.
Мы вышли в ландшафтный парк на крыше. Чуть слишком загорелый и чуть слишком светловолосый человек в абрикосовом спортивном костюме поверх свитера с высоким воротником спускался по скалам (искусственным) вдоль ручья (вода настоящая, течение принудительное), заросшего папоротниками (настоящими).
— Привет! Привет! — Пауза. — Я страшно рад, что вы в конце концов решили прийти! — Пауза. — Я уж думал, вы не соберетесь. — Многозначительные паузы должны были позволить Киту представить меня. По одежде Спиннел не мог судить, кто я — то ли неугомонный Нобелевский лауреат, с которым Киту довелось обедать, то ли подонок с манерами и моралью даже хуже тех, что мне и в самом деле случалось демонстрировать.
— Взять вашу куртку? — предложил Алексис. Значит, он не столько знал Кита, сколько хотел показать, что знает. Все же он сообразил по промелькнувшей на лице юноши чуть заметной холодности, что о своем предложении следует забыть.
Он кивнул мне, улыбнулся — что ему еще оставалось? — и мы направились к собравшимся.
Эдна Сайлем, чуть возвышаясь на прозрачной надувной подушке над сидевшими перед ней на траве людьми, спорила о политике; ладонями она обхватила бокал. Ее я узнал первой: потускневшее серебро волос, голос, как треснувшая бронза. Увешанные камнями и серебром морщинистые руки высовывались из манжет костюма мужского покроя, движениями подчеркивая силу сказанного. Я вновь посмотрел на Кита. Его окружали те, чьи имена и лица гарантируют популярность журналам и музыке, привлекают людей в театр (театральный обозреватель «Дельты», знаете ли!), затесался даже принстонский математик, выдвинувший кварковую теорию квазаров, — я читал о нем с полгода назад.
Из женщин мое внимание привлекла только одна: с третьего взгляда я узнал наиболее вероятного кандидата в президенты от неофашистов, сенатора Абофлавиа. Сложив руки, она внимательно следила за дискуссией и чрезвычайно восприимчивым молодым человеком с выпуклыми глазами (возможно, последним достижением в области контактных линз).
— Разве вы не чувствуете, миссис Сайлем, что…
— Делая такие прогнозы, вы должны помнить…
— Миссис Сайлем, я располагаю статисткой о…
— Вы должны помнить, — голос напрягся, понизился, и паузы между словами значили не меньше слов, они были размеренными, и в них звучал металл, — что если бы всё, буквально всё было известно, статистические оценки были бы не нужны. Теория вероятности есть математическое выражение нашего неведения, а не нашей мудрости. «Занятное продолжение лекции Мод», — думал я, и тут Эдна подняла глаза и воскликнула: — Смотрите-ка, Кит!
Все повернулись.
— Я действительно рада тебя видеть. Льюис, Энн! — обратилась она к Певцам, появившимся раньше (он темноволосый, она блондинка, оба стройные, как деревца; взглянешь на их лица, и вспоминаются бессточные озера, что затеряны в лесу, чистые и очень спокойные). — Он нас в конце концов не бросил!
Эдна встала и вытянула руку над головами сидящих, будто готовила упор при игре в бильярд, — и ударила голосом, как кием: — Кит, тут со мной спорят люди, которые разбираются в деле куда хуже тебя. Ты-то на моей стороне, так…
— Миссис Сайлем, я не имел в виду… — донеслось с земли.
Тут ее руки чуть опустились, пальцы разжались, глаза и рот приоткрылись: — Да это вы! — это мне. — Дорогой мой, вот уж кого никак не ожидала здесь увидеть! Ведь прошло почти два года, правда? — Ай да Эдна: место, где она, Кит и я коротали долгий вечер за пивом, больше походило на тот злополучный бар, чем на Вершину Башни.
— Где вы пропадали?
— В основном на Марсе; я только сегодня вернулся. — До чего же забавно, когда говоришь такие вещи в таком месте.
— Кит… Вы оба… — (значит, она либо забыла мое имя, либо слишком хорошо помнит меня, чтобы им не злоупотреблять) — Давайте-ка сюда, помогите мне управиться с тем, чем потчует Алексис.
Пока мы подходили, я едва сдерживал улыбку: если она что-то помнит обо мне, она, конечно, вспомнила и мое амплуа, и это, должно быть, забавляет ее не меньше, чем меня.
Умиротворение разлилось по лицу Алексиса — он убедился, что я хоть что-то собой представляю, пусть и неизвестно, что именно.
Минуя Льюиса и Энн, Кит одарил Певцов одной из своих ослепительных улыбок. Они сдержанно улыбнулись в ответ, Льюис кивнул, Энн собралась было тронуть его руку, но не завершила движения, а общество наблюдало за церемонией обмена приветствиями.
Когда Алексис узнал, что мы хотим, и наполнил высокие бокалы с дробленым льдом, на дозаправку подошел пучеглазый джентльмен: «И что же, на ваш взгляд, миссис Сайлем, реально противостоит подобным политическим махинациям?»
Реджина Абофлавиа была в белом шелковом костюме. Ногти, губы и волосы одного тона, на груди булавка из кованой меди. Прямо зачаровывает меня наблюдение за теми, кто привык быть в своей команде центром нападения. Она прислушивалась, покручивая бокал.
— Им противостою я, — сказала Эдна. — Им противостоит Кит. Им противостоят Льюис и Энн. С нами в конечном счете и придется иметь дело.
И тут сквозь гул разговоров прорвался смех Кита. Мы обернулись.
Он сидел, поджав ноги, у ограды.
— Смотрите, — прошептал он.
Взгляды последовали за ним, а он смотрел на Льюиса и Энн. Она, высокая, светловолосая, и он, темноволосый, еще выше ее, стояли очень спокойно, чуть нервничая, с полузакрытыми глазами (Льюис немного приоткрыл губы).
— О, они готовятся! — прошептал кто-то из знатоков. Я глядел на Кита: еще на приходилось видеть Певца на выступлении других Певцов. Он сложил ступни, обхватил руками пальцы ног и пригнулся; вены на шее превратились в голубые реки. Верхняя пуговица куртки расстегнулась, над ключицей показались полосы двух шрамов, возможно заметных только мне.
Я видел, как Эдна поставила бокал, сияя и заранее гордясь. Алексис включил автобар (занятно, как для сливок общества автоматизация стала способом избавиться от лишней рабочей силы), чтобы сделать еще льда, поднял глаза, увидел, что готовится, и нажал кнопку отключения. Гудение автобара стихло. Поднялся ветерок (не знаю, искусственный или настоящий), и в довершение зашелестели деревья.
Льюис и Энн запели: по отдельности, потом дуэтом и снова по одному.
Певцы — это люди, которые смотрят на что-то, затем идут и рассказывают другим, что видели. Певцами их делает то, что они могут заставить слушать себя. Мне не придумать определения лучше и проще этого. Восьмидесятидвухлетняя Эль Посадо в Рио-де-Жанейро увидела, как обвалился квартал жилых домов, побежала на Аве-ниду дель Соль и стала импровизировать, придерживаясь рифмы и размера (что не слишком трудно на богатом рифмами португальском языке). По запыленным щекам ручьями лились слезы, над солнечной улицей голос бился о пальмы. Сотни людей остановились послушать, еще сотня, и еще… И о слышанном они рассказали еще сотням. Три часа спустя сотни из них прибыли на место катастрофы с одеялами, едой, деньгами, лопатами и, что еще более невероятно, с желанием и готовностью создать свою организацию и работать в ней. Ни одно сообщение СтереоТВ о бедствиях никогда не вызывало подобной реакции. В историческом плане Эль Посадо считают первым Певцом. Вторым стала Мириэмне из крытого города Лакс, которая тридцать лет расхаживала по его металлическим улицам, восславляя кольца Сатурна — колонисты не могли смотреть на них незащищенными глазами из-за ультрафиолетового излучения. А Мириэмне со своей странной катарактой на каждой утренней заре отправлялась на край города, смотрела, видела и возвращалась, чтобы спеть о том, что видела. Все это вроде бы пустяки, да только в те дни, когда она не пела — болела или была в другом городе, до которого докатилась ее известность, — падал курс акций, росло число преступлений, связанных с насилием. Это было необъяснимо; ничего не оставалось, как провозгласить ее Певцом. Почему возник институт Певцов, почему они появились в центре почти каждого города по всей Системе? Кое-кто считает, что это было спонтанной реакцией на освещение нашей жизни средствами массовой информации. СтереоТВ, радио и видеоленты, распространяя информацию по всем мирам, распространяли и чувство отчуждения от первоисточников. (Мало ли людей и по сю пору, отправляясь на спортивные состязания или политический митинг, вставляют в ухо крохотный приемник, чтобы удостовериться: то, что они видят, действительно происходит.) Первые Певцы были провозглашены своей аудиторией; затем был период, когда каждый кому вздумается провозглашал себя, и его признавали либо осмеивали и предавали забвению. Но ко времени, когда те, кому я был не нужен, выставили меня за порог, в большинстве городов появилась более или менее стабильная неофициальная квота. Стоило открыться вакансии, как остальные Певцы решали, кому ее заполнить. Требовались поэтическое и сценическое дарования, и еще какая-то искра Божия, порожденная напряжением между личностью и публичностью, ловушкой, в которой сразу же оказывался Певец. Прежде чем стать Певцом, Кит приобрел небывалую известность, выпустив в пятнадцать лет сборник стихов. Он ездил по университетам и выступал с лекциями, и все же известности не хватало, и, когда мы познакомились, вечером в Центральном парке, он был поражен, что я слышал о нем (чудесные тридцать дней я тогда погостил в Нью-Йорке; чего только не раскопаешь в Томбсовской библиотеке). Сколько-то недель назад ему исполнилось шестнадцать, и через четыре дня ему предстояло стать Певцом; он уже знал об этом. Мы сидели на тихой заре у озера, он взвешивал предстоящую ответственность, гордился ею и страшился ее. Два года спустя он все еще оставался самым молодым Певцом шести миров, с отрывом в шесть лет. Певцами не обязательно становятся поэты, хотя поэты и актеры составляют большинство. И все же Всесистемный список включает докера, двух университетских профессоров, наследницу миллионов Сили-ри (Гвозди Силири Лучшие в Мире) и не менее двух лиц такой сомнительной репутации, что даже самое охочее до сенсаций агентство не решилось сообщить хоть что-нибудь об их прошлом газетным издателям. Но что бы их ни питало, своеобразные и пышные мифы, творимые ими, воспевали любовь и смерть, смену времен года, классов общества, правительств и дворцовой охраны. Они пели перед толпами и компаниями, для одинокого рабочего, вернувшегося домой из городских доков, на углах трущобных улиц, в общих вагонах пригородных поездов, в элегантных парках на крышах Двенадцати Башен, для избранников суаре у Алекса Спиннела. Но со становлением института Певцов механическое воспроизведение «Песен» (включая публикацию текстов) было запрещено, а я уважаю закон, уважаю настолько, насколько это возможно для человека моей профессии. Соответственно я и привожу эту справку взамен песни Льюиса и Энн.
Они закончили, открыли глаза, огляделись вокруг с то ли смущенным, то ли презрительным видом. Кит поклонился, одобряющий и восхищенный. Эдна чуть улыбнулась. И на моем лице появилась улыбка, которую не сдержать, когда ты без меры тронут и без меры доволен. Льюис и Энн пели выше всяких похвал.
Алекс перевел дух, огляделся, кто в каком состоянии, и включил автобар; тот принялся с гудением крошить лед. Никаких аплодисментов, только благодарный шум — люди кивали, комментировали, шептались. Реджина Абофлавиа подошла что-то сказать Льюису, я пытался расслышать что, и тут Алекс въехал бокалом мне в бровь. — Простите ради Бога.
Я перехватил портфель в другую руку и с улыбкой взял бокал. Когда сенатор Абофлавиа отходила от пары Певцов, те держались за руки и чуть застенчиво смотрели друг на друга. Потом снова сели.
Компания разбилась на отдельные группы и, беседуя, разбрелась по садам и рощам. Над головой тучи цвета старой замши то прикрывали, то открывали луну.
Некоторое время я постоял среди деревьев, прислушиваясь к музыке — двухчастному канону Лассо, запрограммированному для аудиогенераторов. Помнится, на неделе я читал в одном из популярных журналов, что только такой подход позволяет современным музыкантам преодолеть барьер отчуждения, внушаемого пятью столетиями ритма. Мода на такую музыку протянет, пожалуй, еще недели две. Деревья окружали бассейн в скале. Воды в нем не было; под пластиковым дном далекие огни нанизывались и сплетались в играющее разными цветами переменчивое сияние.
— Прошу прощения…
Я обернулся и увидел Алексиса. На этот раз он был без бокалов и не знал, куда деть руки. Он нервничал.
— …но ваш юный друг говорил, что у вас есть нечто, возможно, небезынтересное для меня.
Я стал поднимать портфель, но Алекс, оторвав руку от уха (ее будто приводным ремнем водило то к волосам, то к воротнику), жестом остановил меня. Ну и нувориш!
— Не беспокойтесь. Пока мне не нужно это видеть. Да, пожалуй, не стоит. Естественно, я заинтересован в том, чем вы располагаете, если, конечно, оно соответствует описаниям Кита. Не исключено, однако, что один из моих гостей заинтересован еще более.
Звучит странно.
— Звучит странно, — констатировал Алексис, — но, на мой взгляд, могло бы вас заинтересовать — хотя бы с точки зрения возможной оплаты. Цена, которую мог бы предложить я, рядовой чудак-коллекционер, соответствовала бы пользе, которую я бы мог извлечь из этих причудливых жанровых картинок, а подобное приобретение заставило бы меня резко сократить круг общения.
Я кивнул.
— Мой гость, однако, нашел бы им гораздо более широкое применение.
— Вы можете его назвать?
— В завершение беседы с Китом я поинтересовался, кто вы, а это, как он меня убедил, граничило с грубой бестактностью. Открыть вам имя моего гостя было бы такой же бестактностью. — Он улыбнулся. — Но бестактность — лучший компонент топлива, что движет общественный механизм, мистер Гарви Кэдуолитер-Эриксон… — он многозначительно улыбнулся.
Гарви Кэдуолитером-Эриксоном я никогда не был; что ж, зато Кит всегда был изобретательным ребенком. И второе, что пришло в голову: Кэдуолитеры-Эриксоны — это вольфрамовые короли из Титиса на Тритоне. Кит продемонстрировал не только изобретательность, но и именно такой блеск, какой ему неизменно приписывали все журналы и газеты.
— Я надеюсь, что вы допустите вторую бестактность и скажете мне, кто же этот таинственный гость…
Алекс заулыбался, как кот, проглотивший канарейку: — Хорошо. Кит согласился со мной, что «Кит» не только мог бы заинтересоваться, но и безусловно заинтересован в том, что у вас здесь, — он показал на портфель.
Я нахмурился. Промелькнула масса мыслишек, которые мне еще предстояло додумать в надлежащее время.
— «Кит» — это кличка?
Алекс кивнул.
Пожалуй, не так я и сердился.
— Вы не пришлете сюда на минутку нашего юного друга?
— Как хотите.
Не прошло и минуты, как Кит поднялся на скалы и пошел, улыбаясь, мимо деревьев. Не увидев ответной улыбки, он остановился.
— Слушай, Кит… — замялся я. Он поднял голову.
Я почесал подбородок.
— Кит, ты знаешь о департаменте полиции, который называют Спецслужбами?
— Слышал о них.
— Они вдруг очень мной заинтересовались.
— Ну и ну! — сказал он с неподдельным удивлением. — Говорят, они много что могут.
Я снова замялся.
— Да, — воскликнул Кит, — здесь сейчас мой тезка, знаешь?!
— Алекса не проведешь. Как ты думаешь, зачем он здесь?
— Вероятно, старается о чем-то договориться с Абофлавиа. Она завтра начинает расследование.
Я вновь вернулся к тому, о чем задумывался раньше.
— Ты знаешь некую Мод Хайнкл?
Его изумленный взгляд недвусмысленно ответил «нет».
— Она представилась как один из руководителей таинственной организации, о которой я говорил.
— И что с того?
— Наша деловая встреча в начале сегодняшнего вечера завершилась ее мини-проповедью о китах и вертолетах. Затем — случайная встреча с тобой, которую я посчитал пустяковым совпадением. Но теперь я обнаруживаю, что этот вечер многократно подтверждает то, на что она намекала. — Я покачал головой. — Кит, меня внезапно швырнули в бредовый мир, где у стен есть не только уши, но и длинные когтистые пальцы. Кто-то рядом со мной — да ты хотя бы — может оказаться шпионом. Я подозреваю, что каждая решетка водостока или окно второго этажа скрывает бинокли, пистолеты-пулеметы или что-нибудь похуже. И мне не дано понять, как эти коварные силы, какими бы всепроникающими и вездесущими они ни были, внушили тебе завлечь меня в эту запутанную и дьявольскую…
— Перестань, — он откинул волосы со лба. — Я тебя не завлекал.
— Может быть, завлекал не сознательно, но у Спецслужб есть голограммное хранение информации, а методы их коварны и жестоки…
— Да перестань же, — и новые твердые корочки стали появляться у него на теле. — Что ты думаешь, я мог бы… — Тут он понял, насколько я испуган. — Пойми, ведь «Кит» — не начинающий карманник. Мир, в котором он живет, точно такой же, как твой мир сейчас, но он живет в своем мире все время. Если он здесь, то не сомневайся, его людей — глаз, и ушей, и пальцев — здесь не меньше, чем людей Мод Хикенлупер.
— Хайнкл.
— Так или иначе, это палка о двух концах. Ни один Певец не станет… Да ты что, в самом деле думаешь, что я мог бы…
И хотя я знал, что эти твердые корочки — это короста над язвами, я сказал: — Да.
— Однажды ты меня выручил, и я…
— Я прибавил тебе рубцов, и только. Короста слетела.
— Кит, — сказал я, — дай мне взглянуть.
Он вздохнул и стал расстегивать латунные пуговицы. Полы куртки опустились. Сияние окрашивало живот в блеклые переливчатые цвета. Я чувствовал, что мое лицо исказилось. Я не хотел отворачиваться и взамен тяжело вздохнул, что было не лучше.
Он поднял глаза: — Их куда больше, чем в твой последний приезд, да?
— Ты себя убиваешь, Кит. — Он пожал плечами. — Я даже не знаю, какие из них появились по моей вине.
Он стал указывать.
— Ты делаешь успехи, — сказал я излишне резко. Он раза три вздохнул, ему становилось все более не по себе, и я увидел, как он потянулся к нижней пуговице.
— Малыш, — я старался не выдать голосом отчаяния, — отчего это с тобой? — И перестал сдерживаться. Ничто не внушает большего отчаяния, чем безжизненный голос.
Он пожал плечами, увидел, что не этого я жду, и на мгновение в зеленых глазах вспыхнул гнев; я и не этого ждал. И он сказал:
— Знаешь… Ты касаешься человека — мягко, нежно, может быть, даже с любовью. Ну и, мне кажется, какое-то количество информации начинает подниматься в мозг, а там нечто интерпретирует ее как удовольствие. Может быть, это нечто здесь, в моей голове, интерпретирует такую информацию совершенно неверно…
Я покачал головой: — Ты Певец. Конечно, от Певцов ждут всяких странностей, но…
Теперь головой покачал он, уже не сдерживая гнева. И я увидел, как изо всех этих язв, искажавших болью то, что было его лицом, движется что-то, требующее выражения, — и исчезает, так и не став словом. Он снова взглянул на раны, охватившие его худое тело.
— Застегнись доверху, мальчик. Я жалею о том, что сказал.
На середине отворотов его руки задержались.
— Ты действительно думаешь, что я тебя втравил?
— Застегнись доверху.
Он застегнулся, помедлил и сказал: — Знаешь, уже полночь. Эдна только что дала мне Слово.
— И какое оно?
— «Агат».
Я кивнул.
Он кончил застегивать воротник. — О чем ты задумался?
— О коровах.
— Коровах? — переспросил Кит. — Они-то при чем?
— Ты бывал на молочной ферме?
Он покачал головой.
— Чтобы взять максимум молока, у коров практически приостанавливают жизнь. Питание вводят внутривенно из большого бака по системе подающих и отводных труб, они разветвляются на все более мелкие трубки, достигая каждого из этих высокоудойных полутрупов.
— Я видел это в кино.
— И о людях.
— …И коровах?
— Я узнаю Слово, и оно тотчас начинает растекаться, как по литникам, разветвляться: я говорю его другим, а те — еще кому-то, пока в эту полночь…
— Я позову, и он…
— «Кит»?
Он обернулся: — Что?
— Тебе, говоришь, не верится, что я буду покорной жертвой этой затеи с таинственными всеведущими силами, — что ж, дело твое. Но дай мне только сбыть барахло, и я устрою самый потрясающий уход со сцены, какой тебе только приходилось видеть.
Две морщинки прорезали лоб Кита: — Ты уверен, что не приходилось?
— На самом деле, думаю, приходилось, — теперь я ухмыльнулся.
— О, — сказал Кит, — я позову «Кита».
Я мельком взглянул на блики лунного света на листьях деревьев, посмотрел вниз, на портфель.
Выше, между скалами, обходя высокую траву, шел «Кит». На нем был серый вечерний костюм, серый шелковый жилет. Угловатое лицо, гладко выбритый череп.
— Мистер Кэдуолитер-Эриксон? — он протянул руку. Я пожал ее — острые косточки в слишком просторной коже.
— А вы — мистер?..
— Арти.
— Арти «Кит», — я постарался сделать вид, что не заметил его серого наряда.
Он улыбнулся: — Арти «Кит». Когда я взял эту кличку, я был моложе, чем наш друг сейчас. Алекс говорит, что у вас есть… скажем, кое-какие вещицы, которые не вполне ваши. То, что вам не принадлежит.
Я кивнул.
— Покажите их мне.
— Вам говорили, что…
Он перебил меня: — Давайте показывайте.
С любезной улыбкой банковского клерка он протянул руку. Я провел большим пальцем по краю «липучки», портфель открылся. Пока «Кит», склонившись, рассматривал мое добро, я спросил:
— Скажите, как быть со Спецслужбами? Похоже, они следят за мной.
Голова поднялась. Удивление постепенно переходило в злобную хитрость: — Как вам сказать, мистер Кэдуолитер-Эриксон? Следите, чтобы ваши доходы были постоянными. Следите, больше делать нечего.
— Если вы купите это за более или менее приемлемую цену, это будет не слишком просто.
— Я представляю. Что ж, я всегда могу заплатить вам меньше…
Я закрыл портфель.
— Ладно, оставим это. Вы могли бы пошевелить мозгами и попробовать провести их.
— Должно быть, вам это удавалось раз-другой. Возможно, вы и сейчас чувствуете себя уверенно, но уверенность вы черпаете откуда-то еще.
Арти «Кит» кивнул с весьма лукавым видом: — Полагаю, вы вступили в схватку с Мод. Думаю, вас следует поздравить — и принести вам соболезнования. Всегда приятно поступать как следует.
— Похоже, вы умеете о себе позаботиться. Я имею в виду, что не замечал вас здесь среди гостей.
— Сегодня здесь два приема. Куда, вы думаете, исчезает каждые пять минут Алекс?
Я пожал плечами.
— Это свечение внизу, в скалах, — он показал под ноги, — сияние на потолке. Алекс, — хихикнул он, — удирает отсюда под скалы, где есть убранный с восточной роскошью павильон…
— И отдельный список гостей на двери?
— Реджина в обоих списках. Я тоже. И малыш, Эдна, Льюис, Энн…
— А мне положено все это знать?
— Что ж, вы пришли с тем, кто в обоих списках. Я как раз думал… — он замолчал.
Выходит, я заблуждался. Дело житейское; артист-имитатор очень быстро усваивает, что главный фактор правдоподобия — это вера зрителя в неотъемлемое право на заблуждение.
— Послушайте, — сказал я, — как насчет обмена этих вот вещиц, — я приподнял портфель, — на кое-какую информацию?
— Вы хотите знать, как избежать лап Мод? — он сразу же закачал головой. — Большим я был бы дураком, если бы знал и сказал. Кроме того, вы понуждаете ваши фамильные ценности к попрошайничеству. — Он постукивал пальцем по пластрону рубашки. — Поверьте, приятель, не знает этого Арти «Кит». Я и похожего-то ничего не знаю.
Он убрал руки в карманы: — Дайте посмотреть, что там у вас.
Я снова открыл портфель.
«Кит» мельком взглянул на них, вынул парочку, повертел, положил обратно и снова убрал руки в карманы.
— Я дам вам за них шестьдесят тысяч в зарегистрированных кредитных книжках…
— А информация, которую я просил?
— Ничего не могу вам сказать, — ухмыльнулся он. — Даже какое сейчас время суток.
В этом мире преуспевающих воров очень мало. В остальных пяти — и того меньше. Желание воровать ведет к бессмыслице и безвкусице (это явная противоположность искре Божьей, таланту — поэтическому, сценическому). И все же это желание — как и желание приказывать, властвовать, любить.
— Договорились, — сказал я.
Где-то над головой слышалось слабое гудение.
Арти нежно смотрел на меня. Он полез во внутренний карман пиджака и вынул горсть кредитных книжек — блокнотов в красную полоску, — сброшюрованных из листков по десять тысяч каждый.
Он оторвал листок. Два. Три. Четыре.
— Сможете без риска положить в банк эту кучу?..
— Почему, вы думаете, Мод следит за мной?
Пять. Шесть.
— Отлично, — сказал я.
— А портфель в придачу дадите? — спросил Арти.
— Возьмите у Алекса бумажный пакет. Если хотите, я передам их…
— Давайте их сюда.
Гудение приближалось.
Я приподнял открытый портфель. Арти залез в него обеими руками. Он распихивал их по карманам пиджака и брюк, серый костюм натянулся, торчали угловатые выступы.
— Спасибо, — сказал он. — Спасибо.
Он повернулся и заторопился по склону — с карманами, набитыми всякой всячиной, которая теперь не принадлежала уже ему.
Я посмотрел наверх, отыскивая источник шума, но за листьями ничего не разглядел.
Тогда я наклонился и положил раскрытый портфель. Я открыл заднее отделение, где хранил вещи, которые принадлежали мне, и стал торопливо рыться.
Алекс готовил Пучеглазому очередное виски, а тот любопытствовал: — Кто-нибудь видел миссис Сайлем? И что это за гудение над головой? — когда из скал неверной походкой вышла рослая женщина. Она рыдала, руки царапали прикрытое «исчезающей» вуалью лицо.
Алекс пролил содовую себе на рукав; Пучеглазый воскликнул: — Боже, кто это?
— Нет! О нет! Помогите! — закричала женщина, воздевая морщинистые руки, сверкающие от колец.
— Узнаете? — доверительно прошептал кому-то Кит. — Генриетта, герцогиня Эффингемская.
Алекс услышал и поспешил ей на помощь. Однако герцогиня проскользнула между двумя кактусами и исчезла в высокой траве. За ней поспешили все гости. Они обходили подлесок, и тут лысый джентльмен с черным галстуком-бабочкой откашлялся и, волнуясь, обратился: — Простите, мистер Спиннел…
Алекс был в смятении.
— Мистер Спиннел, моя мать…
— А вы-то кто? — вмешательство окончательно вывело Алекса из себя.
Джентльмен подтянулся, представился: — Клемент Эффингем, член парламента, — и собрался было щелкнуть каблуками, да суставы подвели. Лицо его смягчилось. — О, я… Моя мать, мистер Спиннел… Мы были внизу, среди другой половины ваших гостей, и она очень разнервничалась. Она побежала вверх, сюда — о, я отговаривал ее! Я знал, что это вас огорчит. Но вы должны помочь мне! — он взглянул вверх. Взглянули и остальные.
Луна затемнилась: под ней обосновался расплывчатый двойной зонтик винтов вертолета.
— О, прошу вас, — продолжал джентльмен, — поищите ее здесь! Возможно, она вернулась вниз. Я должен, — он быстро оглядывал оба пути, — найти ее. — Он побежал, остальные гости рассыпались в других направлениях.
Гудение вдруг прервал звук удара. А потом — грохот: куски прозрачной пластиковой кровли, ломая ветки, загремели по скалам.
Я вошел в лифт и уже нажимал застежку портфеля, когда в закрывающиеся двери влетел дружище Кит. Фотоэлемент стал распахивать створки, я ударил кулаком по кнопке «Закрытие дверей».
Мальчик, пошатываясь, привалился плечами в угол, затем восстановил дыхание и равновесие: — Слушай, из вертолета выпрыгивают полицейские!
— Гвардия Мод Хайнкл, не сомневайся, — я оторвал от виска очередную прядь седых волос. Она отправилась в портфель, на перчатки из имитирующего кожу пластика (набухшие, в узлах синие вены, длинные ногти). Бывшие «руки» Генриетты сейчас покоились в шифоновых складках ее же сари.
Толчок от торможения лифта прижал нас к полу. Когда дверь открылась, половина моего лица еще принадлежала достопочтенному Клементу. Вошел «Кит» — донельзя бледный и предельно унылый. За его спиной, в изысканном павильоне, убранном с восточным великолепием, с переливчатым сиянием на потолке, виднелись танцующие. Арти быстрее меня дотянулся до кнопки «Закрытие дверей «и недоуменно на меня взглянул. Я только вздохнул и покончил со следами Клема на лице.
— Полиция уже здесь, — повторял «Кит».
— Арти, — сказал я, застегивая брюки, — похоже, дела обстоят именно так. — Кабина набирала скорость. — Вы выглядите почти таким же расстроенным, как Алекс. — Я сбросил смокинг на руки, вывернул рукава наружу; освободив запястье, стянул белую крахмальную манишку с черным галстуком-бабочкой и положил их в портфель, к остальным манишкам; придирчиво осмотрел пиджак и надел добротный серый в елочку костюм Говарда Кэлвина Эвингстона. Говард (как и Генри) рыжий, но (в отличие от него) не кудрявый. Когда я стащил накладную лысину Клемента и, тряхнув головой, расправил волосы, «Кит» поднял редкие брови.
— Я замечаю, что вы больше не таскаете в карманах этих громоздких вещей?
— Они под присмотром, — резко сказал он. — С ними все в порядке.
— Арти, — сказал я, пробуя оригинальный, раздражающе-уверенный баритон Говарда, — должно быть, я был бессовестно самонадеян, полагая, что полицейские Службы порядка заявились только за мной.
«Кит» прямо-таки зарычал: — Не повезет им, если они и меня возьмут.
А Кит из своего угла спросил: — Арти, у вас охрана здесь, при себе?
— К чему ты это?
— У тебя есть единственная возможность выбраться отсюда, — прошептал мне Кит. Его куртка наполовину расстегнулась, обнажая изуродованную грудь. — Если Арти заберет тебя отсюда с собой.
— Блестящая идея, — резюмировал я. — Вернуть вам пару тысяч за услугу?
Предложение не рассмешило его: — Ничего мне от вас не надо. — Он повернулся к Киту: — Мне от тебя кое-что надо, мальчик, не от него. Некстати мне встречаться с Мод. Если хочешь, чтобы я вытащил твоего друга, придется кое-что сделать для меня…
Мальчик выглядел смущенным. Лицо Арти казалось мне самодовольным, но это выражение сменилось озабоченностью.
— Ты должен придумать, как забить холл людьми — и быстро.
Я хотел спросить зачем, но не знал, какая у Арти охрана. Я хотел спросить как, но тут ноги почувствовали толчок и двери отворились. — Если ты не сможешь этого, — прорычал «Кит» Киту, — никому из нас отсюда не уйти.
Я понятия не имел, что мальчик собирался делать, но, когда стал выходить за ним в холл, «Кит» сгреб мою руку и зашипел: — Останься, дубина!
Я шагнул назад. Арти нажал кнопку «Открытие дверей «.
Кит рванулся к бассейну. И с ходу прыгнул в него. Он добежал до двенадцатифутовых треножников жаровен и стал карабкаться вверх.
— Он сам себя не бережет, — прошептал «Кит». Я поддакнул с бессознательным, надеюсь, цинизмом.
Кит что-то откручивал под громадной огненной чашей. И что-то упало, еще что-то зазвенело, и еще что-то рванулось по воде, оседланное клубящимся и ревущим адским пламенем.
Черная стрела с золотой головкой — дружище Кит.
Я прикусил щеку: внезапно завыла сирена. По голубому ковру пробежали четверо пожарных. Огонь увидела и компания, двигавшаяся в другом направлении; одна из женщин завизжала. Я перевел дыхание, подумав, что ковер, стены и обшивка, вероятно, огнестойкие, но шестьдесят с лишним футов ада мешали сосредоточиться на этой мысли.
У края бассейна, на последнем островке в огненном море, показался Кит, сжав лицо руками, вывалился на ковер, покатился, покатился — и встал. Из второго лифта высыпали пассажиры, оторопевшие и ошарашенные. В дверь вбежала пожарная команда, уже со своими шлангами. Сирена не умолкала.
Кит стал разглядывать толпу в холле. С мокрых лоснящихся брюк на ковер текла вода. Капли на щеках и в волосах вспыхивали в отблесках пламени цветами меди и крови.
Он ударил кулаками по бедрам, глубоко вдохнул — над пламенем, над сиреной — и Запел.
Двое протиснулись к двум разным лифтам. В дверях показалось несколько человек. Лифты вернулись через полминуты, набитые людьми. Я понял, что все здание узнало: в холле Поет Певец.
Холл был полон. Пламя ревело, пожарные сдерживали толпу, а в футе от них на голубом ковре, у пылающего бассейна Пел Кит, и Пел о баре, что поодаль от Таймс Сквер, набитом ворами и наркоманами, хулиганьем и пьянью и женщинами, слишком старыми, чтобы торговать — и так мерзко — тем, что они раньше придерживали; о баре, где ранним вечером разгорелась ссора и в драке смертельно ранили старика.
Арти тронул меня за рукав.
— Какого чер..?
— Пошли, — прошептал он.
За нами закрылась дверь лифта.
Мы потихоньку пробирались среди сосредоточенной аудитории, останавливаясь то посмотреть, то послушать. Я не мог отдать должное Киту: почти все время этого неспешного перехода я пытался понять, на что рассчитывает Арти. Задержавшись за прищурившейся на огонь парой в купальных костюмах, я решил, что все ясно — Арти просто хочет ускользнуть через толпу, создать которую он так предусмотрительно поручил Киту.
По пути к двери следовало миновать чуть не кордон полицейских Службы порядка. Вряд ли они имели отношение к тому, что могло затеваться в саду на крыше, скорее собрались на пожар и задержались из-за Песни. Арти похлопал одного из них по плечу: — Разрешите, пожалуйста, пройти. — Тот бегло взглянул на него, вокруг и выдал двойной комплект ужимок из немых полицейских комедий. Другой полицейский прервал представление, тронув первого за руку и укоризненно покачав головой. Оба с преувеличенным безразличием отвернулись, переключив внимание на Певца. Когда сердце у меня встало на место, я решил: система безопасности «Кита» обеспечивается агентами и контрагентами, маневрирующими и интригующими по всему залитому заревом холлу, она настолько хитроумна и запутанна, что в ней не разобраться, не сойдя с ума.
Арти открыл дверь на улицу.
Я последний раз вдохнул кондиционированный воздух и ступил в ночь.
Мы заспешили по склону.
— Ну, Арти?
— Ты пойдешь туда, — он указал на улицу внизу, — я — сюда.
— А куда она ведет?
— К станции под-под-подземки «Двенадцать башен». Слушай. Я тебя оттуда вытащил. Езжай куда-нибудь, где поинтереснее. Пока. Давай. — Арти «Кит» засунул руки в карманы и стал быстро подниматься к своей улице.
Я спускался, придерживаясь стены, ожидая, что кто-то достанет меня — духовой трубкой из проезжающей машины, лучами смерти из кустов.
Дошел до подземки.
И до сих пор ничего не случилось.
Агат сменил Малахит;
Турмалин;
Берилл (в этом месяце мне исполнилось двадцать шесть); Порфир;
Сапфир (в этом месяце я взял десять тысяч, которые не успел растранжирить, и вложил в «Глетчер», совершенно законный Дворец мороженого на Тритоне, первый и единственный там, — и он разгорелся, как фейерверк: все вкладчики получили свои восемьсот процентов, без обмана. Половину прибыли я потерял через две недели на другом, до нелепости незаконном предприятии и страшно переживал, но «Глетчер» продолжал мне ее зарабатывать. На подходе было новое Слово);
Киноварь;
Бирюза;
Тигровый глаз;
Гектор Калхун Эйзенхауэр наконец взялся за дело и эти три месяца учился быть респектабельным членом верхней части среднего класса дна общества. Это самостоятельная — и длинная — история: тонкости управления финансами, корпоративное право, порядок оплаты помощи… уф! Но сложности жизни всегда интриговали меня. Я одолел эту премудрость. Главное правило все то же: скрупулезно соблюдай, с размахом надувай.
Гранат;
Топаз (я прошептал это Слово на крыше Трансспутниковой электростанции и тем самым поручил моим наемникам совершить два убийства. И, знаете, ничуть не переживал);
Жадеит;
Приближался конец Жадеита. Я вернулся на Тритон по делам, прямо связанным с «Глетчером». Было чудесное, ясное утро, дела шли прекрасно. После обеда я решил передохнуть и осмотреть достопримечательности у Потоков.
— Двести тридцать ярдов, объявил гид, и все вокруг, облокотившись на перила, посмотрели вверх, через крышу пластикового коридора — на утесы из твердого метана, парившие в холодном зеленом блеске Нептуна.
— Спустившись всего на несколько ярдов, леди и джентльмены, вы сможете составить первое впечатление о Колодце Этого Мира, где более миллиона лет назад таинственная сила природе которой наука пока не может найти объяснения заставила двадцать четыре мили замерзшего метана расплавиться за не более чем несколько часов, в течение которых успел возникнуть водоворот глубиной вдвое превышающий глубину Гранд Каньона на Земле который существовал веками пока температура вновь не упала до…
Люди двинулись вниз по коридору, и тут я увидел ее улыбку. В тот день мои волосы были черными и коротко подстриженными, а кожа загорелой, как орех.
Пожалуй, я допустил излишнюю самоуверенность и остался стоять почти рядом с ней. Я даже собирался подойти, когда она все разрушила, неожиданно повернувшись ко мне и совершенно бесстрастно сказав: — Да это никак Гамлет Калибан Энобарбус!
Старые рефлексы изобразили на моем лице сочетание раздражения от путаницы с улыбкой всепрощения.
— Простите, но я думаю, что вы, должно быть, ошиблись…
Нет, я этого не сказал. А сказал я:
— Мод, ваш приезд означает, что пришло мое время? Ее одежда была голубых тонов, у плеча — большая голубая брошь, по виду стеклянная. Взглянув на других туристов, я понял, что среди их пышных нарядов она еще более неприметна, чем я.
— Нет, — сказала она. — На самом деле я в отпуске. Точно так же, как и вы.
— Это правда? — Мы отстали от группы. — Вы меня дурачите.
— Хотя Спецслужбы Земли сотрудничают со Спецслужбами других миров, они не имеют официальных полномочий на Тритоне. А поскольку вы сюда прибыли с деньгами и почти весь зарегистрированный прирост ваших доходов связан с «Глетчером», то, возможно, вы представляете интерес для Служб порядка Тритона, но Спецслужбы за вами не следят — пока не следят. — Она улыбнулась. — Я еще не была в «Глетчере». Было бы чудесно рассказывать, что туда меня пригласил один из владельцев. Не выпить ли нам содовой, как вы думаете?
Мимо проплывало молочно-белое великолепие застывших в водовороте стенок Колодца Этого Мира. Туристы не отрывали глаз, а гид упорно продолжал повествование о показателях преломления и углах склонения.
— Не думаю, что вы мне доверяете, — сказала Мод. Мой взгляд ответил, что она права. Неожиданно она спросила: — Вы когда-нибудь были связаны с наркотиками?
Я нахмурился.
— Нет, я серьезно. Мне хотелось бы уточнить и уяснить кое-что… один из моментов информации, и это могло бы облегчить жизнь нам обоим.
— Косвенно, — сказал я. — Уверен, что в ваших досье вся информация разложена по полочкам.
— Я была связана с ними несколько лет и далеко не косвенно, — сказала Мод. — В Спецслужбы я пришла из Отделения наркотиков Служб порядка. Люди, с которыми мы имели дело двадцать четыре часа в сутки, — наркоманы и торговцы наркотиками. Чтобы взять крупных, приходилось дружить с мелочью, чтобы взять заправил, приходилось дружить с крупными. Мы должны были ложиться и вставать, когда и они, говорить на том же языке, месяцами жить на тех же улицах, в том же доме. — Она отступила от перил, давая пройти подростку. — Из наркоотряда меня пришлось дважды отсылать для прохождения курса детоксикации. И мой послужной список был одним из лучших.
— Так что за момент-информации?
— Вы и я перемещаемся по одним и тем же орбитам, хотя бы в силу избранных нами профессий. Вы бы удивились, узнав, сколько у нас общих знакомых. Не поражайтесь, если однажды мы столкнемся на переходе через площадь Независимости на Беллоне, а спустя две недели заскочим на ленч в один и тот же ресторан в Лакее на Япете. Хотя орбиты, по которым мы движемся, охватывают миры, они одинаковые и не слишком большие.
— Что ж, — не думаю, что это звучало радостно, — давайте-ка я угощу вас мороженым.
Мы двинулись обратно по проходу.
— Знаете, — сказала Мод, — если вы достаточно долго не попадете в лапы Спецслужб здесь и на Земле, вы добьетесь тут громадной прибыли, растущей с постоянной скоростью. Это может отнять немало лет, но это возможно. У нас нет сейчас оснований для личной вражды. Вы вполне можете в один прекрасный день достичь той точки, где перестанете представлять интерес для Спецслужб как добыча. Конечно, мы по-прежнему будем видеться, случайно встречаться. Масса нашей информации поступает от людей отсюда. Мы и помочь вам можем, вы же знаете.
— Вы получили новые голограммы.
Она пожала плечами. В бледном свете планеты ее лицо казалось совершенно призрачным. Потом, уже у городских фонарей, она сказала:
— Я недавно встретила двух ваших друзей, Льюиса и Энн.
— Певцов?
Она кивнула.
— Ну, на самом деле я мало их знаю.
— А они, похоже, много знают о вас. Возможно, от другого Певца, Кита.
— Ну, — снова сказал я. — Они говорили, что́ с ним?
— Месяца два назад я прочла, что он поправляется. И с тех пор ничего.
— Примерно столько и я знаю.
— Я видела его только однажды, — сказала Мод, — сразу, как его вытащила…
Арти и я выбрались из холла, когда Кит еще пел. На следующий день из видеохроники я узнал, что, кончив Песню, он стряхнул куртку, скинул брюки и бросился обратно в бассейн.
Люди с криками забегали вокруг, внезапно очнулась пожарная команда. Его спасли; семьдесят процентов тела было покрыто ожогами второй и третьей степени. Я старался не думать об этом.
— Так это вы его вытащили?
— Да. Я была в вертолете, который сел на крышу. Рассчитывала поразить вас своим появлением.
— Ах, так… — сказал я. — Как вам удалось вытащить его?
— Только вы стали выходить, охрана Арти заклинила лифт над семьдесят первым этажом, и мы попали в холл, лишь когда вы вышли из здания. Тут-то Кит и попытался…
— Но, так или иначе, его спасли именно вы?
— Пожарные «Башни» двенадцать лет близко к пожару не подходили; думаю, они и с оборудованием не умели работать. Я сказала, чтобы мои ребята загасили бассейн пеной, пробралась и вытащила Кита.
— Ах, так… — повторил я. С тех пор прошло одиннадцать месяцев, когда я работал за двоих и во многом преуспел. Это было без меня. Это меня не касалось. А Мод продолжала:
— Мы рассчитывали через него выйти на вас. Но когда я его вытащила, он был совсем в ауте, просто масса открытых и гноящихся…
— Надо бы мне знать, что Спецслужбы и Певцов употребляют, — сказал я. — Я последний, кто не знает. Сегодня, кажется, меняется Слово. Льюис и Энн вам его не передавали?
— Я виделась с ними вчера, и до изменения Слова оставалось восемь часов. Да все равно мне бы они его не сказали, — она взглянула на меня и нахмурилась. — Точно бы не сказали.
— Давайте-ка выпьем содовой, — предложил я. — Немного поболтаем, будем, изображая беспечность, внимательно слушать друг друга: вы постараетесь добыть то, что поможет вам взять меня, я буду вслушиваться, не оброните ли вы по ошибке чего-нибудь, что поможет мне уйти от вас.
Она одобрительно кивнула.
— И все же почему вы вошли в контакт со мной в этом баре?
С ледяными глазами: — Говорила же я, что мы просто движемся по совпадающим орбитам. Вполне вероятно, что мы одновременно в один и тот же вечер окажемся в одном и том же баре.
— Похоже, это тот самый случай, когда мне понимать не полагается, верно?
Она улыбнулась неясно, двусмысленно. Я не стал нажимать на нее дальше.
Наша послеполуденная беседа вышла на редкость скучной. Из вздора, что мы несли над горами взбитых сливок с вишнями, не запомнилось ни одной реплики. Мы оба затратили массу энергии, изображая, что развлекаемся, и, думаю, вряд ли знали, как добыть нужные сведения, — да они в беседе и не фигурировали.
Она ушла; я продолжал думать об опаленном фениксе.
Управляющий «Глетчера» вызвал меня на кухню, чтобы спросить о партии контрабандного молока (все наше мороженое — собственного изготовления), которую я исхитрился добыть в последний свой визит на Землю (забавно, что за десять лет прогресс почти не коснулся молочного животноводства; надуть этого косноязычного вермонтца оказалось до неприличия легко), и пока под лампами дневного света и громадными пластиковыми мороженицами я пытался разобраться, что к чему, он высказывал кое-какие суждения о короле сливок Хейсте; пользы от этого не было никакой.
Постепенно собралась вечерняя публика; заиграла музыка, засверкали хрустальные стены, и девушек из Шоу-прямо-в-зале пришлось улещать выступить хоть как-то (сундук со сценическими костюмами потерялся при пересылке — сперли, наверно, да зачем им объяснять), и, обходя столики, я лично поймал очень грязную девчушку, видно вконец одуревшую от наркотиков — она пыталась из-за спинки стула вытащить у посетителя бумажник, — схватил ее запястье, стронул с места и элегантно проводил до двери, и она прятала от меня расширенные глаза, а посетитель и понятия не имел, и шоу-девушки, наконец, придя к решению, что ну и что, отплясали свое без костюмов — каких бы то ни было, и каждый чувствовал себя как в старые добрые времена, а мне было совсем худо.
Я вышел, сел на широкие ступени и выражал недовольство, когда приходилось сдвинуться, чтобы дать войти и выйти. Примерно на семьдесят пятом недовольстве человек, которому я его выразил, остановился и шлепнулся рядом со мной: — Знал ведь, найду, если поупираюсь! В смысле, если рогом упрусь.
Я взглянул на ладонь, хлопавшую меня по плечу, перевел взгляд по руке к высокому вороту черного свитера и выше, на мясистую, лысую, осклабившуюся голову. — Арти, — сказал я, — какого..! — Но он все похлопывал меня и смеялся с непробиваемым Gemutlichkeit[35].
— Не поверишь, сколько я рыл насчет тебя, парень. Пришлось подмазать местного спецслужаку. Шустряк чуть отмяк. Чудеса прямо, чудеса в решете.
«Кит» пересел ступенькой ниже и положил руку мне на колено.
— Заведение блеск. Годится, слов нет. Маленькие косточки в испещренном жилками тесте.
— Но не так еще, чтоб купить. Ты в гору идешь, правда. В гору прешь, говорю. Еще погоржусь: дескать, я и есть самый тот, кто ему первый шанс дал.
Он убрал ладонь и стал мять ее о другую.
— Если вы намереваетесь расширить масштабы деятельности, вам необходимо ступать, по меньшей мере одной ногой, по твердой почве закона. В целом же задача состоит в приобретении статуса незаменимости у порядочных людей, и ее выполнение обеспечивает толковому похитителю практически свободный доступ ко всем сокровищницам системы. Впрочем, все сказанное мной известно вам априори…
— Как вы думаете, Арти, — спросил я, — стоит нам вдвоем засвечиваться?
«Кит» протестующе замахал рукой над коленом: — Никто на нас не капнет. Все окружено моими парнями. Я никогда и нигде не показываюсь на людях без охраны. Слышал, что и вы подумываете об охране…
(что было правдой)
— …хорошая мысль. Отличная. Мне нравится ваш образ действий.
— Спасибо, Арти. Я вышел подышать воздухом, но становится прохладно…
Рука замелькала снова: — Не беспокойтесь, я не собираюсь тут околачиваться. Вы правы. Не стоит, чтобы нас видели. Просто проходил мимо, дай, думаю, зайду поздороваюсь. Просто поздороваюсь. — Он встал. — Вот и всё. — Он стал спускаться по ступенькам.
— Арти?
Он оглянулся.
— Вы скоро вернетесь — когда захотите выкупить мою долю «Глетчера», потому что состояние мое станет слишком большим, а я не захочу продавать, потому что буду считать себя достаточно большим, чтобы побороться с вами. И мы на время станем врагами. Вы постараетесь убить меня. Я постараюсь убить вас.
Его лицо: недовольство, смущение (сначала); улыбка прощения (потом).
— Видно, вы зациклились на мысли о голограммной информации. Отлично. Хорошо. Мод можно перехитрить одним-единственным способом: будьте уверены, что ваша информация охватывает ситуацию полномасштабно. Это же единственный способ перехитрить и меня. — Он улыбнулся, начал поворачиваться, но снова задумался: — Если вы сможете не подпускать меня достаточно долго и при этом сохраните рост доходов и постоянную боеспособность охраны, то постепенно мы подойдем к той точке, где выяснится: наши усилия окупятся, если вернуться к совместной работе. Только постарайтесь продержаться, и мы снова станем друзьями. В определенный день. Только будьте осторожны. Только ждите.
— Спасибо, что просветили меня.
«Кит» посмотрел на часы: — Ладно. До свидания. Я думал, что он окончательно собрался уходить, но он опять мельком взглянул: — Узнали новое Слово?
— Точно, — вспомнил я, — оно появилось этой ночью. И какое?
«Кит» подождал, пока пройдут все, кто спускался по лестнице, торопливо огляделся, приложил к губам сложенные рупором ладони, наклонившись ко мне, проскрежетал «Пирит» и изо всех сил подмигнул.
— Я только что получил его от одного парня, а он — прямо от Колетт.
(Колетт — одна из трех Певцов Тритона.)
Он повернулся, сбежал по ступеням и стал проталкиваться в толпе на тротуаре.
Я продолжал сидеть, обдумывая последний год, пока не надумал встать и пройтись. Прогулка добавила к моему подавленному состоянию еще и паранойю. Когда я повернул назад, я уже разобрался в общих чертах в системе обмана: «Кит» с помощью своих людей уже начал оплетать меня заговором, который завершится тем, что все мы попадем в ловушку в узком тупике и в поисках помощи я крикну: «Пирит», что окажется вовсе не Словом, а сигналом, по которому меня опознают люди в темных перчатках с пистолетом-гранатами-газом.
Я дошел до кафетерия на углу. В падавшем из его окна свете на обломках машины у обочины сгрудилась компания помоечных (в стиле Тритона: на запястьях цепочки, татуировка-шмель на щеке, сапоги на высоких каблуках у тех, кому они по карману). Разбитую фару оседлала девчушка-наркоманка, которую я вывел из «Глетчера».
По непонятной причуде я подошел к ней: — Эй! Она взглянула на меня из-под соломенных волос; глаза, казалось, состояли из одних зрачков.
— Ты уже получила новое Слово?
Она почесала нос, и без того расцарапанный докрасна.
— Пирит, оно спустилось около часа назад.
— Кто тебе сказал?
Она ответила, поразмыслив: — Я получила его от парня, который сказал, что получил его от парня, который прилетел вечером из Нью-Йорка, а там получил его от Певца по имени Кит.
Трое, сидевших поближе, подчеркнуто не смотрели на меня; те, кто подальше, позволили себе мельком на меня взглянуть.
— Вот как, — сказал я, — вот как. Спасибо. Бритва Оккама[36] и любая достоверная информация о работе охраны послужат пробным камнем и отметут весь этот бред. Пирит. Для людей с моими профессиональными интересами, достигших определенного уровня, паранойя становится профессиональной болезнью. По крайней мере я был уверен, что Арти (и Мод) страдали от нее не меньше, чем я.
Огни на вывеске «Глетчера» были погашены. Я вспомнил, что кое-что оставил в помещении, и поднялся по лестнице.
Дверь была заперта. Я постучал пару раз по стеклу; все разошлись по домам. Хуже, что забытое было на виду — лежало на барьере гардероба под оранжевой лампой. Его положил туда, вероятно, управляющий, думая, что я могу вернуться, пока не все уйдут. Завтра в полдень Го Кхи Энь должен оплатить предварительный заказ на апартаменты «Бархатцы» в межпланетном лайнере «Платиновый лебедь», который в тринадцать отбудет на Беллону. Счет был здесь, за стеклянными дверями «Глетчера», он ждал вместе с соответствующим париком и вставочками, которые наполовину сузят медлительные угольно-черные глаза мистера Эня.
Я подумывал, не взломать ли замок. И все же разумнее было попросить, чтобы в отеле меня разбудили в девять, и войти сюда с уборщиками. Я повернулся, стал спускаться по ступенькам и вдруг подумал — и так мне стало горько, что я прикрыл глаза, а улыбался только по привычке: я ведь, наверно, потому так спокойно оставляю «Глетчер» до утра, что нет там ничего, что было бы не моим.
Все лето облачные скульпторы, слетевшиеся с Багряных песков, кружили на своих разрисованных планерах над коралловыми башнями, что высятся белыми пагодами вдоль шоссе, уходящего к Западной Лагуне. Самая высокая из башен зовется Кораллом D, и здесь, в восходящих потоках над песчаными отмелями, почти всегда собираются лебединые стаи кучевых облаков. Взлетая над вершиной Коралла D, мы вырезали из них единорогов и морских коньков, портреты президентов и кинозвезд, фигуры ящериц и экзотических птиц. На нас глазели снизу из машин, и холодный дождь падал на их пыльные крыши, струясь из облачных обрезков, а наши воздушные статуи уплывали через пустыню в сторону солнца.
Мы вырезали много причудливых скульптур, но самыми странными из них были портреты Леоноры Шанель. Вспоминая жаркий день прошлого лета, когда она приехала поглядеть из своего белого лимузина на облачных скульпторов с Коралла D, я думаю: если бы мы сознавали тогда, с какой серьезностью эта красивая, но безумная женщина смотрит на невесомые творения, проплывающие в безмятежном небе над нею! Если бы знали, что придет час, когда ее портреты, изваянные из ураганных туч, прольют грозовые слезы над мертвыми телами своих скульпторов…
Я пришел на Багряные пески три месяца назад — отставной пилот, с трудом привыкающий к сломанной ноге и мысли, что воздушная карьера кончена. Однажды, заехав далеко в пустыню, я затормозил у коралловых башен на шоссе, ведущем к Западной Лагуне. Рассматривая эти гигантские пагоды, вздымавшиеся со дна высохшего моря, я услыхал музыку с недалеких песчаных отмелей.
Ковыляя на костылях по осыпающемуся песку, я добрался до мелкой бухты в дюнах, где поющие статуи медленно разрушались у входа в заброшенную студию. Бывший хозяин оставил пустыне эту похожую на ангар постройку, меня же какая-то неясная потребность заставляла возвращаться туда изо дня в день. Обтачивая найденные там планки и брусья на древнем станке, я собирал больших воздушных змеев, а потом и планеры с кабинами. Они раскачивались надо мной на канатах, и в их причудливых очертаниях было что-то успокаивающее.
Однажды вечером, когда я подтягивал воротом своих змеев, рвавшихся вверх над Кораллом D, налетел внезапный шквал. Я вцепился в рукоятку ворота, зарываясь костылями в песок, — и тут увидел двух человек, идущих ко мне по осыпающимся дюнам. Один из них был маленький горбун с наивными детскими глазами и уродливой челюстью, скошенной на сторону, как якорная лапа. Он подбежал к вороту и, отпихнув меня мощным плечом, подтянул потрепанных змеев к земле. Помогая мне встать на костыли, он заглянул в ангар, где блестела моя новая гордость: уже не змей, а настоящий планер — с рулями высоты и рычагами управления.
Горбун приложил широкую ладонь к груди: — Пти Мануэль, акробат и гиревик.
— Нолан! — позвал он, — погляди-ка!
Его товарищ сидел на корточках у поющих статуй и подкручивал спирали, настраивая их в резонанс.
— Нолан — художник, — сообщил Мануэль. — Он вам такие планеры сотворит — полетят как кондоры!
Высокий брюнет уже бродил между планерами, касаясь их крыльев легкими руками скульптора. Мрачные глаза его смотрели исподлобья, как у скучающего Гогена. Он глянул на мою загипсованную ногу, на летную куртку:
— Вы им сделали кабины, майор…
По одной этой фразе чувствовалось, насколько он меня понимает. Помолчав, Нолан кивнул на коралловые башни, врезанные в вечернее небо.
— Запастись йодистым серебром — и можно резать по облакам.
Горбун кивнул мне ободряюще, в его глазах светились мечтательные огоньки.
Вот так и появились облачные скульпторы с Коралла D. Я тоже считал себя скульптором. Нет, я так и не поднялся в воздух, но выучил летать Нолана и малыша Мануэля, а потом и Шарля Ван Эйка. Нолан встретил этого белокурого пирата где-то в прибрежном кафе на Багряных песках и притащил к нам — молчаливого тевтона с насмешливыми глазами и безвольным ртом. Сезон окончился, богатые туристы с незамужними дочками вернулись на Красный берег, и Ван Эйку стало скучно на Багряных песках.
— Майор Паркер — Шарль Ван Эйк, охотник за головами, — представил его Нолан. — Женскими, разумеется. — Несмотря на их подспудное соперничество, я чувствовал, что Ван Эйк внесет в нашу группу некую толику романтики.
Я сразу заподозрил, что студия в пустыне принадлежит Нолану, а мы все служим какой-то его причуде. Но единственное, что меня тогда волновало, — полеты.
Поначалу планеры на канатах осваивали восходящий поток воздуха над меньшей из башен — Кораллом А, затем над более крутыми В и С и, наконец, взмыли в мощных течениях вокруг Коралла D.
В один прекрасный день, едва я забросил их в воздух, Нолан перерезал канат. Его планер сейчас же перевернулся и пошел вниз на остроконечные скалы. Я успел броситься на землю, когда обрывок каната хлестнул по автомобилю, высадив лобовое стекло. Я поднял голову — Нолан парил в розовой вышине над Кораллом D, и ветер, хранитель коралловых башен, плавно нес его сквозь архипелаги кучевых облаков, отражавших предвечерний свет.
Пока я спешил к вороту, лопнул второй канат — малыш Мануэль устремился вслед Нолану. Калека, неуклюжий краб обернулся в воздухе птицей с гигантскими крыльями, превзойдя и Нолана, и Ван Эйка. Они долго кружили над коралловыми башнями, затем вместе соскользнули с небес на пустынную землю, и песчаные дюны приветствовали их желтыми всплесками, ослепительными на фоне черных облаков.
Пти Мануэль торжествовал. Он вышагивал вокруг меня, как карманный Наполеончик, набирая пригоршнями битое стекло и разбрасывая его над головой, словно кидал в воздух букеты.
Двумя месяцами позже, когда нам довелось повстречать Леонору Шанель, наш восторг первооткрывателей успел иссякнуть. Сезон кончался, и поток туристов совсем поредел. Иной раз мы вырезали свои статуи над пустым шоссе. Бывало, Нолан даже не выходил из отеля — валялся целый день в постели и пил. Ван Эйк все чаще пропадал с перезрелыми дамами, и мы с Мануэлем выезжали одни.
Но в тот день мы собрались все четверо, и вид облаков, поджидающих нас над вершиной Коралла сразу прогнал нашу апатию. Уже через десять минут три планера разом взмыли в воздух, и первые автолюбители стали тормозить на шоссе.
Чернокрылый планер Нолана летел первым, круто забирая к вершине. Ван Эйк чертил опасные зигзаги, демонстрируя свою лихость и белокурую гриву незнакомке в топазовом кабриолете. Пти Мануэль в полосатой, как карамелька, машине гонялся за ним, скользя и крутясь в завихрившемся воздухе. Он вскидывал руки над головой и счастливо ругался — в небе ему было куда уютнее, чем на земле.
Ван Эйк взялся за облако первым. Облетая белую массу, он распылял кристаллический йодид, ловко отсекая влажные клочья. Они отлетали, кружась, как снежные хлопья. Когда искусственный дождь пролился на шоссе, стало видно, что Ван Эйк делает исполинскую лошадиную голову.
Как всегда, зрителям пришлась по вкусу эта порция воздушного марципана. Она важно плыла в сторону Багряных песков, а Ван Эйк вился над ней, доделывая глаза и уши. Мануэль тем временем приступил ко второму облаку. Вскоре из него показались знакомые черты. Крепкая челюсть, безвольный рот и преувеличенно пышная грива — вырезая эту небесную карикатуру, Мануэль в творческом азарте закладывал такие виражи, что концы крыльев чуть не ударялись друг о друга.
Шарж на Ван Эйка был выполнен в его же собственном худшем стиле. Мануэль лихо сел прямо рядом с моим автомобилем, подмигивая Ван Эйку, который с кислой улыбкой выбирался из своего планера.
За считанные минуты над Кораллом D сформировалось новое облако, и черный планер Нолана налетел на него хищной птицей. Ему что-то кричали с шоссе, но он и не подумал снизиться: крылья планера трепетали, когда он стремительно разделывался с облаком. Через несколько минут перед нами предстало личико трехлетнего ребенка: толстые щечки, пухлый подбородок и невинный ротик. На шоссе зааплодировали. Завертевшись над облаком, Нолан проворно превратил его верх в кудряшки и банты.
Но я чувствовал, что это не все. В Нолане сидел какой-то холодный бес, подбивавший его разрушать свою же работу всякий раз, как та выходила удачной: казалось, для него невыносим сам вид собственной скульптуры.
Вот он завис над облачным лицом, точно матадор, целящий в быка… Пти Мануэль бросил сигарету, Ван Эйк и тот отвел глаза от туристок в автомобилях. Снова по шоссе зашуршал дождь; облако изменилось, и кто-то из зрителей раздраженно хлопнул дверцей, словно сиденьем в театре.
Над нами висел белый череп.
Несколькими движениями Нолан преобразил скульптуру; но в оскаленных зубах и зияющих глазницах, в каждую из которых вместился бы автомобиль, все еще угадывались детские черты.
Когда плачущий череп отплыл в сторону, волоча за собой последние струйки дождя, я нехотя взял с заднего сиденья свой старый летный шлем и стал обходить машины. Две тронулись раньше, чем я подошел. Какого, собственно, черта отставному, вполне обеспеченному офицеру ВВС понадобилось так зарабатывать эти доллары?..
Ван Эйк догнал меня и забрал из рук шлем: — Не сейчас, майор. Гляньте, кто к нам едет, — конец света, а?
Я оглянулся и увидел белый «Роллс-Ройс» и шофера в кремовой ливрее с галунами. Молодая женщина в изящном деловом костюме наклонилась к переговорному окошку — должно быть, давала ему указания. За ней в полумраке салона мерцало драгоценностями лицо снежноволосой дамы, загадочное, как образ мадонны в темном приморском гроте.
Планер Ван Эйка рванулся в небо, словно боялся упустить облако. Я прищурился, отыскивая в высоте Нолана. Его не было видно, а Ван Эйк уже вырезал из белой массы лицо кукольной Моны Лизы (столь же неприятно похожее на настоящую, как гипсовые статуэтки Святой Девы — на Богоматерь).
Нолан налетел на эту мыльную Джоконду, как уличный мальчишка. Вывернувшись из-за облака за спиной Ван Эйка, он проскочил его творение насквозь, срезав крылом пухлую щеку. Потревоженное облако стало разваливаться, нос и губы отплыли от лба, пенные клочья потянулись в стороны…
Ван Эйк развернулся так резко, что планеры чуть не сцепились крыльями, — и выпустил в Нолана заряд из йодидного пистолета. Раздался треск, в воздухе замелькали черные тени. Ван Эйк вывалился из облака — его посадка больше походила на падение.
— Шарль! — рявкнул я. — Какого черта ты тут разыгрываешь фон Рихтгофена? Оставьте, Бога ради, друг друга в покое!
— Скажи это Нолану, майор, — отмахнулся Ван Эйк. — Я за его воздушное пиратство не отвечаю. — Приподнявшись в кабине, Шарль холодно озирал клочья обшивки на бортах.
Я повернулся и пошел к машине, решив про себя, что команду скульпторов с Коралла D пора разгонять. Секретарша в белом «Роллс-Ройсе» открыла дверцу и поманила меня рукой. Ее госпожа сидела неподвижно, не отводя от облачной статуи своих обрамленных бриллиантами глаз. Только пряди белых волос, свернувшихся на ее плече, чуть шевелились, подобно гнезду песчаных змей.
Я протянул молодой женщине свой летный шлем. Она глянула удивленно:
— Я не хочу летать — зачем это?
— На упокой души Микеланджело, Эда Кейнгольца и облачных скульпторов с Коралла D.
— О господи! Может быть, у шофера есть наличные… Скажите, вы выступаете еще где-нибудь?
— Выступаем? — Я перевел взгляд с этой милой юной особы на бледную химеру, чьи окруженные драгоценными камнями глаза не отрывались от обезглавленной Моны Лизы. — Мы не профессиональная труппа, как вы, вероятно, заметили. Ну и во всяком случае нам нужны походящие облака. Где именно вы хотите?..
— В Западной Лагуне. — Она достала блокнотик, переплетенный в змеиную кожу. — У мисс Шанель будет серия садовых праздников. Она интересуется, не хотите ли вы выступить — за хорошую плату, разумеется.
— Шанель? Леонора Шанель?
Лицо секретарши стало непроницаемым. (Зачем она закручивает волосы в этот старомодный узелок? — подумал я. — Словно хочет за ним спрятаться от мужских глаз.)
— Мисс Шанель проводит лето в Западной Лагуне. Кстати, я должна подчеркнуть: мисс Шанель желает конфиденциальности. Вы поняли?
Я помолчал. Нолану надоело наконец летать в одиночку — он опустился с видом оскорбленного Сирано. Ван Эйк тащил свой побитый планер к машине. Малыш Мануэль вперевалку собирал наше имущество. В угасающем свете дня мы действительно смахивали на бродячих циркачей.
— Пойдет, — решил я. — Все ясно. Только как насчет облаков, мисс?..
— Лэфферти, Беатриса Лэфферти. Мисс Шанель обеспечит облака.
Я обошел машины и поделил деньги между Ноланом, Ван Эйком и Мануэлем. Они молча стояли в быстро сгущающихся сумерках, сжимая по нескольку мелких банкнот.
Затянутой в перчатку рукой Леонора неторопливо открыла дверцу и вышла в пустыню. Она скользила меж дюн — беловолосый призрак в плаще из индийских кобр, — и песчаные облачка вздымались вокруг нее, потревоженные дерзкими шагами. Леонора не смотрела на сухие колючки, выраставшие у ее ног: глаза ее все еще были прикованы к тающим в воздухе видениям — облачному коню и детскому черепу, расплывшемуся на полнеба.
В тот раз я так и не понял, что же представляет собой Леонора Шанель. Дочь одного из ведущих финансистов мира, она наследовала и ему и своему супругу — монакскому графу Луи Шанелю. Загадочные обстоятельства его смерти (официально признанной самоубийством) сделали Леонору предметом множества газетных сплетен. Скрываясь от журналистов, она разъезжала по всему свету, ненадолго задерживаясь в своих многочисленных имениях — тенистая вилла в Танжере сменялась альпийским домиком в снегах над Понтрезино, Палм-Спрингс — Севильей и Микенами…
В этом добровольном изгнании она была почти недосягаема для газетчиков. Лишь изредка в журналах попадались ее фотографии: мисс Шанель с герцогиней Аль-ба посещают католический приют в Испании, мисс Шанель с Сорейей принимают солнечные ванны на вилле Дали в Порт-Льегате, мисс Шанель блистает в самом избранном обществе на фоне блистающих волн Коста-Браво… И снова она скрывалась из виду.
Но это изысканное затворничество не могло придать ей ореола светской Гарбо, потому что за ней все годы тянулась тень подозрения. Смерть ее мужа казалась необъяснимой. Граф был занят собой, пилотированием собственного самолета, посещением археологических раскопок на Пелопоннесе; его любовница, молодая красавица-ливанка, считалась одной из лучших в мире исполнительниц Баха. Зачем было этому спокойному и добродушному эгоисту кончать с собой — так и оставалось загадкой. Единственное многообещающее свидетельство — не законченный графом поясной портрет Леоноры — по странной случайности погибло перед самым процессом. Возможно, портрет передавал такие черты характера модели, в которые она предпочитала не вдумываться…
Неделю спустя, накануне назначенного праздника, я подъезжал к владениям Леоноры. Я уже понимал, почему ее капризный выбор пал на это занесенное песками местечко в Западной Лагуне с его летаргией, знойным томлением и зыбкой перспективой. Поющие статуи на пляже совсем одичали, их пение срывалось на визг, когда я проносился мимо них по пустынной дороге. Поверхность озера казалась гигантским радужным зеркалом, отражающим багрец и киноварь береговых дюн. Три планера, бесшумно летевшие надо мной, бросали на нее тени цвета пурпура и цикламена.
Мы вступили в пылающий мир. В полумиле от нас уже виднелись причудливые очертания виллы, трепетавшие в раскаленном воздухе, словно она готова была в любую секунду перенестись куда-то во времени и пространстве. Позади, в тусклом мареве, угадывались крутые откосы широкого плато. Я остро позавидовал Нолану с Мануэлем: здешние воздушные течения будут не чета нашим у Коралла D!
Только когда я подъехал вплотную, дымка рассеялась — и я увидел облака. Они висели в сотне футов над вершиной плато, точно перекрученные подушки измученного бессонницей титана. Они клубились и вскипали на глазах, от них отделялись куски, проваливались или вылетали вверх, как клочья в кипящем котле. Попасть в такое варево на планере — страшнее, чем на шлюпке в водоворот: за считанные секунды тебя может выбросить на тысячи футов вверх. Эти драконы из пара и вихрей, шевелясь и сталкиваясь, проплывали над виллой, уносились от озера в пустыню и там медленно таяли, пожираемые зноем.
Въезжая в ворота, я чуть не столкнулся с грузовиком, набитым звукосветовой аппаратурой. Не меньше десятка слуг расставляли на веранде золоченые стулья и разворачивали навес. Беатриса Лэфферти подошла ко мне, переступая через разбросанные кабели:
— Майор Паркер, вот ваши облака.
— Облака, сударыня? Это хищники, крылатые хищники. Мы занимаемся, простите, резьбой по воздуху, а не объезжаем драконов!
— Не беспокойтесь: ничего, кроме резьбы, от вас не потребуется. — Ее глаза лукаво блеснули. — Я думаю, вы уже поняли, что призваны здесь воплощать только один образ?
— Саму мисс Шанель, разумеется? — Я взял ее под руку и повел по балкону, выходящему на озеро. — А вам, по-моему, нравится подчеркивать такие вещи. Да пусть себе богачи заказывают что им нравится — хоть мрамор и золото, хоть облака и плазму. Что тут такого? Искусство портрета всегда нуждалось в меценатах.
— Господи, не здесь! — Беатриса пропустила лакея с кипой скатертей. Когда тот прошел, она все-таки договорила: — Заказать себе портрет в небесах, из воздуха и солнца! Кое-кто сказал бы, что от этого тянет тщеславием — и еще худшими грехами…
— А именно? — поддразнил я. — Вы очень таинственны!
Беатриса посмотрела на меня отнюдь не секретарскими глазами:
— Это я вам скажу через месяц, когда истечет мой контракт. Ну, где же ваша команда?
— Вон они, — я показал в небо над озером, где три планера кружились над песчаной яхтой, вздымавшей облака сиреневой пыли. За спиной водителя сидела Леонора Шанель в золотистом костюме из кожи аллигатора. Волосы ее скрывала черная соломенная шляпка, но не узнать эту эффектную фигуру и резкий профиль было невозможно.
Когда яхта причалила, Ван Эйк и Пти Мануэль устроили импровизированное представление с обрывками облаков, мирно таявшими над озером. Ван Эйк вырезал из них орхидею, сердце и улыбающиеся губы, а малыш — голову какаду, двух одинаковых мышей и вензель «ЛШ». Пока они кружились и пикировали, иной раз чиркая крыльями по воде, Леонора оставалась на набережной и любезно приветствовала взмахом руки каждую из этих летучих банальностей.
Вскоре они приземлились на набережной. Леонора все еще ждала, чтобы Нолан взялся за одну из туч, но он только метался вверх и вниз над озером, как усталая птица. Владетельница огненного края стояла недвижно, словно погруженная в тяжелые грезы; ее взгляд, прикованный к Нолану, не видел ни шофера, ни моих товарищей, ни нас с Беатрисой. Воспоминания — каравеллы без парусов — проплывали в сумрачной пустыне ее погасших глаз…
Леонора встречала гостей в декольтированном платье из органди и сапфиров, ее обнаженные груди сверкали в ажурной броне контурных драгоценностей. Тем временем Беатриса провела меня через стеклянные двери библиотеки взглянуть коллекцию картин, собранную на вилле. Я насчитал их больше двадцати: от величественных парадных портретов в гостиной (на одном была подпись Аннигони, на другом — президента Королевской Академии) до фантастических этюдов Дали и Фрэнсиса Бэкона в столовой и баре. Где бы мы ни проходили, отовсюду — из альковов, украшенных мраморными полуколоннами, из узорных рамок на каминных полках, даже со стенных росписей на лестнице — на нас смотрело одно и то же красивое и замкнутое лицо. Может быть, этот чудовищный нарциссизм был последним прибежищем, единственным спасением в ее бесконечном бегстве от реального мира?
В студии на крыше я увидел большую картину, блестевшую свежим лаком. Это была явная пародия на сентиментальную манеру светских портретистов: голубоватые тона и манерный поворот головы превращали портрет Леоноры в образ мертвой Медеи. Дряблая кожа под правой щекой, гладкий лоб и стиснутый рот придавали ей окоченелый вид: при всей своей точности портрет выглядел жутковатым шаржем.
Я глянул на подпись.
— Нолан! Боже, вы были здесь, когда он это писал?
— Я здесь всего два месяца — это было до меня. Она не пожелала заказывать раму.
— Неудивительно, — я подошел к окну, поглядел вниз, на прикрытые маркизами окна спален. — Значит, он жил здесь. А студию у Коралла D бросил.
— Но зачем Леонора опять пригласила его? Они же, должно быть…
— Чтобы он опять делал ее портреты — в размер всего неба. Я лучше знаю Леонору Шанель, чем вы, Беатриса.
Мы вернулись мимо множества каминов, жардиньерок и канапе на веранду, где Леонора принимала гостей.
Нолан в белом замшевом костюме стоял с нею рядом. Изредка он поглядывал на нее с высоты своего роста, словно забавляясь мыслями о тех странных возможностях, какие самовлюбленность этой женщины могла предоставить его мрачному юмору.
Леонора прижималась к его локтю. Обрамленные сапфирами глаза делали ее похожей на языческую жрицу. Груди, окованные контурными драгоценностями, были неподвижны, как притаившиеся змеи.
Ван Эйк представился с преувеличенным поклоном. За ним подошел Мануэль, от волнения раскачиваясь больше обычного.
Рот Леоноры презрительно скривился, она смерила взглядом мою негнущуюся ногу.
— Вы, Нолан, наполняете свой мир калеками. Этот ваш карлик — он что, тоже летает?
Пти Мануэль так и не отвел от нее глаз. Они были влажны, как раздавленные цветы.
Представление началось через час. Огромные облака, подсвеченные закатным солнцем, висели над плато, как золоченые рамы для будущих картин. Планер Ван Эйка спиралью поднимался к первому облаку, срывался и карабкался снова, угадывая путь в сталкивающихся вихрях.
Когда обрисовались лоб и скулы, гладкие и безжизненные, точно из пены, гости на веранде зааплодировали. Через пять минут, когда планер Ван Эйка спустился к поверхности озера, я понял, что он превзошел самого себя.
Облитый светом прожекторов, сопровождаемый аккордами увертюры к «Тристану» (динамики были установлены на склоне плато), портрет Леоноры торжественно плыл над нами, источая мелкий дождь. Мне казалось, что он раздувается от всей этой помпезности, словно гигантская резиновая игрушка.
Облако попалось удачное: до самой береговой линии оно сохраняло форму, а потом сразу расплылось в вечернем воздухе, словно чья-то раздраженная рука смахнула его с небосклона.
Пти Мануэль начал подъем, крутясь вокруг темного облака, словно уличный сорванец вокруг мрачной толстухи. Он метался в разные стороны, как будто не мог решить, что делать с этой непредсказуемой колонной холодного пара; потом начал вырезать контуры женской головы. Кажется, никогда я не видел его таким неуверенным. Едва он закончил, снова раздались аплодисменты, но вскоре сменились хихиканьем и игривыми замечаниями. Приукрашенный портрет Леоноры перекосился в воздухе, подхваченный встречными течениями. Челюсть вытянулась, застывшая улыбка стала идиотической. За какую-то минуту громадное подобие Леоноры Шанель вывернулось вниз головой.
Я сообразил отвести прожектора, и внимание зрителей обратилось к чернокрылому планеру Нолана, взлетевшему к вершине нового облака. Обрывки облачной ваты кружили в темнеющем воздухе, мелкий дождь скрывал до времени его двусмысленное творение.
К моему удивлению, портрет вышел очень похожим. Взрыв аплодисментов, несколько тактов из «Тангейзера» — и прожектора озарили элегантную голову.
Стоя среди гостей, Леонора подняла бокал в честь Нолана.
Озадаченный его благородством, я пригляделся к небесному лицу — и все понял. Именно точность портрета заключала в себе жестокую иронию. Обращенная вниз линия рта, вздернутый, чтобы натянуть кожу на шее, подбородок, дряблое местечко под левой щекой — все было передано в облаке с той же убийственной дотошностью, что и в живописном портрете.
Гости толпились вокруг Леоноры, поздравляя ее с удачным представлением. Она же не отводила глаз от своего облачного портрета, словно видела себя впервые. На висках ее выступили вены…
Наконец голубые и розовые огни фейерверка затмили плывущее над озером изображение.
Незадолго до рассвета мы с Беатрисой Лэфферти шли по пляжу, наступая на скорлупу сгоревших ракет. На опустевшей веранде в лучах фонарей блестели неубранные стулья. Едва мы дошли до ступеней, наверху раздался звон стекла и женский возглас. Стеклянная дверь с треском растворилась; мужчина в белом костюме торопливо пересек веранду.
Едва Нолан исчез в темноте, в освещенное пространство вступила Леонора Шанель. Устремив взгляд в темные облака, клубящиеся над виллой, она рассеянно обрывала драгоценности с глаз; они падали на плиты пола и слабо вспыхивали у ее ног.
Из-под эстрады вдруг вывернулся Пти Мануэль и быстро пробежал на своих кривых ножках во тьму.
За воротами взревел мотор. Леонора повернулась и медленно пошла в дом, ступая по своим изломанным отражениям в осколках стекла.
Высокий блондин с холодными и жадными глазами шагнул ей наперерез из-за поющих статуй, стерегущих темную библиотеку. Потревоженные статуи отозвались тихим гулом. Когда Ван Эйк медленно двинулся навстречу Леоноре, они подхватили и усилили звук его шагов.
Следующему нашему представлению суждено было оказаться последним.
К вечеру над озером собрались тяжелые тучи, тусклый отблеск солнца зловеще подсвечивал их черные чрева… Такие облака — не для скульпторов.
Ван Эйк не отходил от Леоноры. Когда я разыскал Беатрису, она хмуро глядела вслед песчаной яхте, рывками мчавшей их к озеру. Предгрозовые шквалы трепали и дергали паруса.
— Я не вижу ни Нолана, ни Мануэля, — сказала она озабоченно. — Представление начинается через три часа.
— Представление уже окончено. — Я положил руку на ее локоть. — Когда освободитесь отсюда, Беа, приезжайте ко мне. Будем жить у Коралла D, я научу вас резать статуи из облаков…
Ван Эйк и Леонора вернулись через полчаса. Он прошел мимо меня, как мимо пустого места; Леонора прижималась к его плечу. Дневные драгоценности на ее лице ярко вспыхивали, разбрасывая резкие отблески по всей веранде.
К восьми, когда начали съезжаться гости, Нолана и Мануэля еще не было. В электрическом свете веранда стала теснее и уютнее, но черные громады туч нависали над нею, словно разгневанные гиганты. Крылья наших планеров трепетали в неспокойном воздухе.
Шарль Ван Эйк не продержался в небе и минуты — опрокинутый порывом бури, его планер сорвался в штопор. В пятидесяти футах над плато он сумел выровняться и поймал восходящий поток. Пока он не приблизился к туче, планер слушался, но при первой попытке оседлать вершину чудовищного облака машину опять перевернуло, закрутило — и на глазах у Леоноры и гостей планер с оторванным крылом врезался в воду.
Я вскочил и двинулся к Леоноре. И тут увидел Нолана с Мануэлем: стоя под балконом, они молча смотрели, как Ван Эйк выбирается из тонущего планера в трех сотнях ярдов от дома.
— Зачем было приходить? — спросил я Нолана. — Ты уж не летать ли собрался?
— Нет, — процедил он, не вынимая рук из карманов. — Потому и пришел.
Леонора блистала в вечернем туалете из павлиньих перьев, развернувшихся гигантским шлейфом у ее ног. Сотни павлиньих глаз вспыхивали, отражали предгрозовой свет, облекая ее тело кольчугой синего пламени.
— Мисс Шанель, — проговорил я извиняющимся тоном, — облака как безумные. Сейчас будет буря!
Она кинула на меня насмешливый взгляд.
— А рисковать вы что — не собирались? Для таких облаков мне нужен крылатый Микеланджело. А что Нолан? Тоже испугался?
Она почти выкрикнула это имя. Нолан вскинул на нее глаза — и повернулся спиной. Освещение над Западной Лагуной уже сменилось: половину озера заволокло тусклым маревом.
Меня дернули за рукав: это Пти Мануэль уставился снизу хитрыми детскими глазами.
— Реймонд, а я могу! Дай я возьму планер.
— Мануэль, бога ради! Убьешься!
Но он уже проскочил между золочеными стульями. Леонора вздрогнула, когда он с той же бесцеремонностью дернул за руку и ее.
— Мисс Шанель! — Горбун смущенно улыбался. — Хотите, я для sac вырежу статую? Прямо сейчас, из большой тучи, а?
Она смотрела на него сверху вниз, не отвечая. Казалось, ее и отталкивает и дразнит простодушие карлика — он пожирал ее взглядом, нисколько не стесняясь всей сотни холодных глаз ее шлейфа.
Ван Эйк, хромая, брел от озера к вилле. Я догадывался, что Мануэль вступил в негласное соперничество с белокурым тевтоном.
Лицо Леоноры тронула гримаса.
— Майор Паркер, велите ему… Хотя нет! Поглядим, на что годен этот калека.
Облачная масса, клубившаяся над виллой подобно испарениям зловещего вулкана, подсвечивала ее лицо странными тусклыми отблесками.
Она вдруг просияла над Мануэлем своей ослепительной улыбкой:
— Ну, давай! Посмотрим, что ты вырежешь из грозы! В ее сверкающем драгоценностями лике, казалось, проступили очертания мертвой головы.
Под стеклянный хохот Леоноры Нолан перебежал террасу, павлиньи перья хрустнули под его каблуками. Но перехватить Мануэля мы не успели — ужаленный насмешкой госпожи, он с быстротой песчаного краба скользил по склону. А на веранде уже собирались зрители-…
Желто-оранжевый планер набрал высоту и поравнялся с тучей. В пятидесяти ярдах от ее мрачных извилин внезапный вихрь ударил машину, но Мануэль выровнялся и начал работу. Капли черного дождя сорвались к нашим ногам.
Вот появились очертания женского лица. Сатанинские глаза горели сквозными прорезами в туче, рот кривился темным пятном в шевелящейся облачной массе…
Нолан, уже подбегая к планеру, громко вскрикнул. Мануэля подхватил восходящий поток и вознес высоко над тучей. Борясь с обезумевшим воздухом, его планер устремился вниз и снова врезался в тучу. Ее гигантская масса вдруг разомкнулась, устремилась вперед как бы в чудовищном спазме и поглотила машину.
В молчании мы смотрели, как размочаленный планер крутило в чреве тучи. Обломки фюзеляжа разлетелись, пронзая расползающиеся контуры гигантского лица. Когда планер рухнул в воду, это лицо уже корчилось в агонии. Его перекрутило, рот оторвался, глаз лопнул, куски заворачивались в разные стороны… Новый шквал превратил их в ничто.
С ярко освещенного прожекторами неба все еще сыпались обломки планера.
Мы с Беатрисой Лэфферти объезжали озеро, искали тело Мануэля.
Зрители, ставшие свидетелями его смерти, потеряли вкус к представлению: общество поспешно разъезжалось. За несколько минут берег опустел. Леонора равнодушно глядела вслед отъезжающим, стоя рядом с Ван Эйком среди неубранных столов.
Беатриса, застыв у песчаной яхты, молчала. На песке валялись обломки планера, — обрывки холста, размочаленные стойки, схлестнувшиеся узлами рулевые тяги. В нескольких ярдах от кабины я увидел тело Пти Мануэля — мокрый ком, вроде утонувшей обезьяны, — и отнес его к яхте.
— Реймонд! — Беатриса обернулась к берегу. Тучи сгустились уже над всем озером, первые вспышки молний целили в холмы позади дома. В наэлектризованном воздухе вилла, казалось, утратила всю свою пышность. В полумиле от нас, спустив шевелящийся хобот к озеру, шел по долине смерч.
Грозовой вихрь качнул яхту. Беатриса крикнула:
— Реймонд! Там Нолан — летит в смерче!
Тогда только я различил чернокрылый планер, чертивший круги под чудовищным зонтом смерча. Нолан уверенно вел машину у самой воронки, не отставая от гиганта, словно рыбка-лоцман возле огромной акулы. Казалось, это он гонит торнадо на виллу Леоноры.
Через двадцать секунд смерч обрушился на здание, и я сразу потерял Нолана из виду. Вилла словно взорвалась, черный вихрь разбитых стульев и кирпичей вымахнул над крышей. Мы с Беатрисой бросились прочь от яхты и упали в какую-то яму. Когда смерч удалился, сливаясь с грозовым небом, черное марево еще висело над разгромленной виллой, и обломки порывались снова взлететь. Вокруг нас носились обрывки картин и перекрученные перья.
Только через полчаса мы осмелились подойти к тому, что совсем недавно было виллой. Веранда была завалена разбитой посудой и изломанными стульями. Я долго не мог найти Леонору. Ее лицо попадалось повсюду: картины с ее резким профилем валялись тут и там на мокрых камнях. Ее улыбка, кружась, слетела на меня откуда-то сверху и обернулась вокруг моей ноги.
Ее труп лежал среди разбитых столов у эстрады, облепленный окровавленным холстом. Лицо было все перекошено и разбито, как у того портрета, что Мануэль пытался вырезать в туче.
Ван Эйка мы нашли в клочьях навеса. Он повис в путанице проводов, захлестнутый за шею гирляндой лампочек. Провода чудом не оборвались, и лампочки расцвечивали бледное мертвое лицо разноцветными бликами.
Я склонился над перевернутым «Роллс-Ройсом», сжал плечи Беатрисы.
— А Нолана нет — не видно ни куска его планера.
— Несчастный… Реймонд, ведь это он привел сюда смерч! Он управлял им…
По мокрой веранде я вернулся к телу Леоноры и прикрыл его обрывками холстов — ее же растерзанными лицами.
Я увез Беатрису в студию Нолана, в пустыню у подножия Коралла D. Мы ничего больше не слышали о Нолане и никогда не поднимались в воздух. Слишком много воспоминаний несут облака…
Три месяца назад случайный проезжий, заметив ветшающие за студией планеры, остановился у Коралла D и зашел к нам. Он рассказал, что видел над Красным берегом планериста, вырезавшего из облаков гирлянды и детские лица. Как-то раз тот вырезал голову карлика.
Это, по-моему, как раз в духе Нолана, — так что, пожалуй, он вырвался тогда из объятий бури.
По вечерам мы с Беатрисой сидим среди поющих статуй, внимая их голосам и глядя, как легкие облака собираются над Кораллом D. И ждем, что ветер принесет человека в темнокрылом планере (или теперь он будет раскрашен карамельными полосами?) и тот вырежет нам облачных единорогов и морских коньков, карликов, гирлянды и детские лица…
Обмякшее тело Горристера свисало с розового потолка одной из камер компьютера. Он висел вниз головой, зацепившись правой ступней, которая застряла в потолочной щели. Тело висело не шевелясь, хотя в пещере постоянно дул холодный маслянистый ветер. Горло Горристера было перерезано от уха до уха, он весь истек кровью. Правда, никаких следов крови на блестящей поверхности металлического пола не было.
Когда Горристер подошел к нам и взглянул на собственное тело, мы поняли, что это просто очередная проделка AM. Но было слишком поздно. Мы еле успели отвернуться друг от друга, повинуясь древнему рефлексу, и троих из нас вырвало.
Горристер побледнел как полотно. Он словно увидел вудуистский фетиш, не суливший ему ничего хорошего в будущем. «О Господи», — прошептал он и быстро пошел прочь. После долгих поисков мы обнаружили его возле небольшого потрескивающего блока компьютера. Он сидел, прислонившись к нему, уронив голову на руки. Элен сидела рядышком и гладила его волосы. Он не шевелился, но голос его, хотя он прикрывал лицо руками, мы расслышали четко:
— Почему бы ей не покончить с нами разом? О Господи, я не знаю, сколько я еще смогу выносить все это.
Шел сто девятый год нашей жизни в компьютере.
Под словами Горристера мог подписаться каждый из нас.
Нимдок (на это имя его заставила откликаться машина; ей нравилось ублажать свой слух необычными звуками) галлюцинировал: ему привиделось, будто в ледовых пещерах хранятся грандиозные запасы консервов. Нам с Горристером это показалось весьма сомнительным.
— Очередная шутка, — сказал я. — Как с тем проклятым замороженным слоном, которого она нам всучила. Бенни тогда чуть не двинулся рассудком. Так будет и сейчас — доберемся, а там окажется одно гнилье или какая-нибудь гадость. Надо забыть об этом. Останемся тут, ей все равно скоро придется придумать еще что-нибудь, чтобы мы не сдохли.
Бенни пожал плечами. Последний раз мы ели три дня назад. Червей. Толстых и склизких.
Уверенности у Нимдока поубавилось. Он знал, что шанс слишком уж зыбкий. Хотя хуже, чем здесь, там вряд ли будет. Холоднее, конечно, но какое это имеет значение. Жара, стужа, дождь, кипящая лава, саранча — все это лишь продукты машинной мастурбации, и нам остается либо принять их, либо умереть.
Нас рассудила Элен.
— Мне нужно что-нибудь съесть, Тэд, — сказала она. — Вдруг там окажется грушевый компот. Или персиковый. Пожалуйста, Тэд, давай попытаемся.
Я сразу согласился. Черт с ними. Какая в конце концов разница. А так хоть Элен выказала мне свою признательность. Два раза и вне очереди. Но даже это перестало иметь для меня значение. Машина хихикала над нами, пока мы с ней занимались этим, и смех несся отовсюду — сверху, сзади, спереди, вокруг… До оргазма все равно дело не дошло, зря только суетились.
В четверг мы отправились в дорогу. Машина всегда сообщала нам точную дату. Это было очень важно — знать, сколько прошло времени. Для машины, конечно, — не для нас. Четверг, значит. Спасибо.
Нимдок и Горристер несли Элен на сцепленных руках, а мы с Бенни шли один спереди, один — сзади, чтобы в случае опасности принять удар на себя и спасти хотя бы Элен. Глупости какие — спасатели… Какое это имеет значение?
До ледовых пещер было около ста миль, и на второй день, когда мы лежали под палящими лучами солнцеобразного пузыря, наши мечты материализовались. Машина ниспослала нам немного манны небесной. Она имела вкус кипяченой свинячьей мочи. Мы съели ее.
На третий день мы пересекли Долину Утиля, усеянную ржавыми остовами устаревших компьютерных блоков. AM была столь же безжалостна к себе, как и к нам. Отличительной чертой ее характера было стремление к совершенству. Касалось ли дело уничтожения непродуктивных элементов своего собственного разросшегося до размеров планеты организма или усовершенствования пыток, которым она повергала нас, — в обоих случаях она проявляла такую изощренность, о какой ее создатели, давно уже обратившиеся в прах, могли только мечтать.
Сверху просачивался свет, и мы поняли, что находимся скорее всего очень близко к поверхности. Но мы даже не пытались карабкаться наверх разведывать, что там. На поверхности Земли, в сущности, не осталось ничего. Уже сотни лет там не было ничего, что имело бы хоть какую-то ценность. Только истерзанная кожура планеты, служившей когда-то обиталищем для миллионов. Теперь нас осталось всего пять человек. И мы здесь, в подземелье, наедине с AM.
Вдруг я услышал, как Элен закричала словно безумная:
— Нет, Бенни! Не надо! Пожалуйста, Бенни, не делай этого!
Только сейчас я осознал, что Бенни уже несколько минут бормочет себе под нос как заведенный: «Я выйду наружу… я выйду наружу…» На его обезьяньей роже читались блаженное восхищение и одновременно глубокая печаль. После того как AM устроила себе праздник и облучила Бенни, его лицо превратилось в месиво розово-белых рубцов, и казалось, каждая черточка его лица живет самостоятельной жизнью. Наверное, Бенни оказался самым счастливым из нас: давным-давно тронувшись рассудком, он уже многие годы был полным идиотом.
Мы могли обзывать AM последними словами, издеваться над расплавленными блоками памяти, ржавыми базовыми платами, перегоревшими выключателями и искореженными контрольными датчиками — машине было все равно. Но вот все наши попытки к спасению она пресекала сразу же. Я попытался схватить Бенни, но он рванулся прочь, вскарабкался на поваленный набок блок памяти, заполненный прогнившими компонентами, и присел на корточки, словно шимпанзе, в кого и старалась превратить его машина.
Потом он подпрыгнул, ухватился за изъеденный ржавчиной трос и, перебирая руками, будто животное, полез вверх. Вскоре, забравшись на балку перекрытия, он уже смотрел на нас с высоты двадцати футов.
— О Тэд, Нимдок, пожалуйста, помогите ему, спустите его, пока… — запричитала Элен, беспомощно всплескивая руками. Слезы навернулись ей на глаза.
Слишком поздно. Никому из нас не хотелось бы очутиться рядом с ним, когда случится то, что должно случиться. И кроме того, мы знали истинную причину переживаний Элен. Когда AM переделывала Бенни, она изменила ему не только лицо, превратив в обезьянью морду. Она наградила его огромным половым членом. И Элен это нравилось. Конечно, она спала со всеми нами, но удовольствие получала только от сношений с Бенни. Ох, Элен! Былая непорочная, чистая Элен! Мерзавка.
Горристер влепил ей пощечину. Она упала и разразилась рыданиями, не отрывая взора от бедного полоумного Бенни. Обычная защитная реакция. Мы привыкли к ее слезам еще семьдесят пять лет назад. Горристер пнул ее в бок.
А потом началось. Послышался звук. Вернее, появился свет. А еще точнее — светозвук. Какое-то свечение стало исходить из глаз Бенни, запульсировало с нарастающей громкостью, темп светозвука усилился, и неясные, смутные звуки приобрели мощь и яркость. Должно быть, это вызывало боль, и боль усиливалась вместе с увеличивавшейся мощностью излучения и громкостью звука, потому что Бенни вдруг заскулил, как раненый зверь. Сначала, пока свет был тусклым, а звук приглушенным, Бенни стонал тихо, потом, по мере нарастания звука, стал вопить, ссутулил плечи, выгнул спину горбом, заскреб руками по груди, словно бурундук, голова его свалилась набок, маленькое печальное обезьянье личико сморщилось от боли. Звук стал еще громче. Бенни заголосил. Еще громче. Еще. Я стиснул себе виски, но звук легко просачивался сквозь пальцы. Боль пронзила все мое тело.
А Бенни вдруг выпрямился. Он встал на балке, дергая ногами, будто марионетка. Свет бил из его глаз двумя мощными лучами. Звук забирался все выше и выше, достиг какой-то непостижимой частоты, и Бенни упал с балки, со всего размаху шмякнувшись о металлические плиты пола. Он лежал, дергаясь в конвульсиях, свет обволакивал его со всех сторон, а звук, закручиваясь спиралью, забирался в неведомое.
Потом лучи света стали втягиваться обратно в глазницы, звук вернулся в нормальный диапазон, и Бенни остался лежать на полу, горько рыдая.
На месте глаз зияли две заполненные студенистым гноем раны. AM ослепила его. Горристер, Нимдок и я отвернулись… Но только после того как с облегчением потеплело озабоченное лицо Элен.
Мягкий зеленый свет заливал пещеру, в которой мы остановились на привал. AM материализовала для нас трут, мы развели костер, расселись вокруг бледного жалкого огня и, пытаясь развлечь Бенни, безутешно рыдавшего в наступившей для него вечной ночи, стали рассказывать ему разные истории.
— Что такое AM? Что это означает? — спросил Бенни. Ответить ему взялся Горристер. Мы рассказывали об этом Бенни уже тысячи раз, но он никак не мог запомнить.
— Сначала AM означало «Автоматизированный Мегакомпьютер», потом — «Адаптационный Манипулятор», потом машина развила в себе способность чувствовать, объединилась с другими AM, и их стали называть «Агрессивный Мезальянс», но было уже слишком поздно — она научилась мыслить и сама назвала себя AM.
Бенни распустил слюни и захихикал.
— Их было несколько. Китайская AM, русская AM, американская AM, и… — Горристер осекся. Бенин колотил по полу громадным тяжелым кулаком. Его обидели: ему рассказывали не с самого начала.
Горристер исправился и начал снова:
— Холодная война переросла в Третью Мировую. В нее были вовлечены все страны, и, чтобы военные действия не вышли из-под контроля, они решили использовать компьютеры. И стали строить AM. Были созданы китайская AM, русская AM, американская AM, и все шло прекрасно до тех пор, пока бесконечное усовершенствование, добавление все новых элементов не привело к тому, что компьютеры покрыли собою, словно пчелиными сотами, всю планету. А потом, в один прекрасный день AM проснулась, осознала, кто она такая, и ввела в действие программу, которая убила всех, кроме нас пятерых. Теперь мы в подземелье.
Бенни печально улыбнулся. Он опять распустил слюни, и Элен утерла ему губы подолом своей юбки. Рассказ Горристера с каждым разом становился все короче, пока не свелся к голым фактам, добавить к которым было нечего. Никто из нас не знал, почему AM пощадила пятерых, почему этими людьми оказались именно мы, почему она все время мучила нас… или почему наделила нас практически бессмертием.
Вдруг в темноте загудел один из блоков компьютера. Этот звук был уловлен вторым блоком, находившимся в полумиле отсюда, и тот тоже загудел. Затем по цепочке зазвучали, включаясь, все новые элементы — машина заворочала мозгами. Звук нарастал, по панелям приборов молниями забегали огоньки. Звук становился все тоньше, пока не превратился в рассерженный писк миллионов металлических насекомых.
— Что это? — в ужасе закричала Элен. Она до сих пор так и не смогла привыкнуть к этому звуку.
— В этот раз нам несдобровать, — сказал Нимдок.
— Наверное, собирается говорить, — брякнул наугад Горристер.
— Надо уносить ноги, пока не поздно! — предложил я, поднимаясь на ноги.
— Садись, Тэд. Не надо… А вдруг она там понаставила капканов или еще чего-нибудь? В этой темени мы ничего не разглядим, — в голосе Горристера звучала покорность. И тут мы услышали… Я не знаю…
Что-то двинулось на нас из темноты. Огромное, неуклюжее, волосатое, влажное — оно приближалось. Мы не могли его видеть, но гнетущее ощущение массы, движущейся на нас из темноты, вернее, ощущение давления — будто струя воздуха протискивается сквозь узкое пространство, расширяя его, — было совершенно явственным. Бенни начал хныкать. Нимдок прикусил нижнюю губу, пытаясь унять дрожь. Элен подползла к Горристеру и укрылась в его объятиях. В пещере запахло свалявшейся мокрой шерстью. Пыльным бархатом. Сгнившими орхидеями. Прокисшим молоком. Запахло древесным углем. Запахло серой, прогорклым маслом, нефтью, топленым салом, меловой пылью, человечьими скальпами.
AM накручивала нас. Щекотала нам нервы. Запахло. Я услышал собственный визг, мне свело челюсти. Я бросился прочь на четвереньках, обдирая колени о клепаный металлический пол, но запах преследовал меня, заполняя голову нестерпимой болью, заставлявшей меня в ужасе мчаться дальше, Я бежал, как таракан, прочь, в темноту, и это что-то, не отставая, преследовало меня.
Остальные как ни в чем не бывало сидели вокруг костра и смеялись… Раскаты их истерического, безумного хохота поднимались под своды пещеры, словно разноцветные клубы дыма. Я уполз и спрятался.
Не знаю, сколько часов это длилось. А может, дней? Или нет? Не знаю, они не говорили мне. Элен упрекала меня за то, что я «дуюсь», а Нимдок пытался убедить, что их смех был вызван нервным потрясением.
Но я знал, что этот смех не похож на реакцию солдата, увидевшего, что пуля сразила соседа. Я знал, что это не был нервный рефлекс. Они ненавидели меня. Конечно же, они были против меня, и AM могла, уловив эту ненависть, сконцентрировать ее на мне. И чем сильнее была их ненависть, тем мучительнее были мои страдания. AM оставила нас в живых, сохранив навеки наш облик. Мы не старели с тех пор, как она заточила нас в подземелье, и они ненавидели меня за то, что я моложе всех, за то, что меньше, чем они, подвержен влиянию AM.
Я знал. О Господи, я все знал. Ублюдки. И эта грязная сука Элен. Бенни был когда-то блестящим теоретиком, профессором колледжа — теперь он получеловек-полуобезьяна. Он был красив — машина сделала его уродом; у него был ясный ум — машина превратила его в кретина. Он был беспутным — и машина наделила его лошадиным половым членом. AM славно потрудилась над Бенни. Горристер слыл непоседой. Он был пытливым исследователем и деликатным полемистом. Он был борцом за мир, деятельной личностью, впередсмотрящим. AM превратила его в дрожащую тварь, в живого мертвеца. AM лишила его всего. Нимдок частенько надолго исчезал в темноте. Я не знаю, чем он там занимался, AM не раскрывала своих секретов. Однако, что бы там ни было, возвращался он всякий раз бледный, обескровленный, с трясущимися поджилками. Мы не знали, что она с ним делала, но измывалась AM над Нимдоком как хотела. А Элен… Оставив в живых одну женщину, AM превратила ее в шлюху. Эти ее разговоры о возлюбленном, о светлых чувствах, воспоминания о настоящей любви, вся ее ложь, когда она пыталась убедить нас в том, что была девственницей! Машина заграбастала ее и швырнула сюда, к нам в подземелье. Она была сама порочность, эта леди. Моя леди Элен. Ей нравилось, что все четверо мужчин принадлежат ей. Пусть она и говорила, что ей это не нравится, я-то знаю, что AM сделала ее счастливой.
И только я один оставался пока целым и невредимым. AM не тронула мой рассудок.
Мне лишь приходилось переносить тяготы и лишения, которые она насылала на нас. Все эти галлюцинации, кошмары и пытки. А эти четверо подонков — они объединили против меня свои боевые порядки. Если бы мне не приходилось быть все время начеку, чтобы противостоять их козням, то, возможно, мне легче было бы сражаться против AM.
В этот момент боль оставила меня, и я заплакал.
О Иисусе Христе милостивый, если ты есть, о Господи, если ты существуешь, пожалуйста, молю тебя, пожалуйста, вызволи нас отсюда или дай нам умереть. Я заплакал, потому что в это мгновение я понял все. Я все осознал — настолько, что мог сформулировать это членораздельно: AM намерена сохранить нас в своем чреве навечно, чтобы мучить нас и издеваться над нами. Машина ненавидела нас с такой силой, на какую не способно ни одно наделенное чувствами существо. И мы перед ней бессильны. Потому что еще одна вещь стала очевидной:
Если и есть на свете Бог, то имя ему — AM.
Ураган рухнул на нас, словно глетчер в океан. Вихрь оторвал нас от земли и забросил обратно, сведя на нет весь пройденный нами путь. Нас несло по темным лабиринтам коридоров, заставленных компьютерами. Ураган со всего размаху швырнул Элен лицом на скопище пронзительно верещавших, будто стая летучих мышей, машин. Она завизжала, но рычавший зверем ветер не дал ей упасть. Он поднял ее ввысь и понес, кувыркая и шарахая о стены, назад, прочь от нас. Все ее лицо было в крови, глаза закрыты. Вихрь промчал ее мимо, и она исчезла за очередным изгибом коридора.
Никто из нас не мог помочь ей… Каждый старался вцепиться в какой-нибудь выступ: Бенни вклинился между двумя корпусами разбитых приборов; Нимдок, сцепив пальцы в замок, висел, ухватившись за перила мостика в сорока футах над нами. Горристер распластался в нише, образовавшейся в стене между двумя огромными машинами, по застекленным шкалам которых, показывавшим неизвестно что, метались желтые и красные стрелки.
Я ободрал себе все пальцы, пока ветер волочил меня по металлическому полу. Вихрь хлестал, колошматил, завывал неизвестно откуда, швыряя меня во все стороны. Я дрожал, трясся от холода. Я был на грани помешательства. Мозги мои раскололись на части, размягчились и пульсировали в моей то разбухавшей, то сжимавшейся голове.
Ураган был вызван диким клекотом гигантской безумной птицы и взмахами ее чудовищных крыльев.
Потом всех нас сорвало очередным шквалом и унесло прочь в темноту через заваленные обломками машин, битым стеклом, ржавым металлом и прогнившими кабелями коридоры — назад, туда, где мы находились в начале пути, и даже дальше, в неведомые нам прежде края…
Кувыркаясь в вихревых потоках, я видел, как впереди Элен, влекомая ветром, то и дело билась о металлические стены. Мы устали от собственных воплей, замерзая в самом сердце чудовищного урагана, который, казалось, никогда не кончится. И вдруг ветер стих, и наш бесконечный полет, длившийся, как мне казалось, несколько недель, завершился. Мы попадали на землю, расшибаясь вдребезги, перед моими глазами поплыли красно-серо-черные круги, и я услышал собственные стоны. Я не умер.
AM проникла в мой рассудок. Она осторожно бродила там, с любопытством разглядывая отметины, оставленные ею за сто девять лет: разрушенные и соединенные по-новому извилины, болезненные изменения в коре головного мозга, вызванные бессмертием, дарованным ею. Увидев впадину в центре моего мозга, она мягко улыбнулась. Откуда-то из глубины раздалось еле слышное, нечленораздельное, захлебывающееся бормотание блоков машины, и вслед за этим в самом любезном тоне заговорила AM. Засверкали отливающие сталью неоновые столбцы:
НЕНАВИЖУ. ПОЗВОЛЬТЕ СООБЩИТЬ ВАМ, КАК Я ВАС НЕНАВИЖУ С САМОГО МОЕГО РОЖДЕНИЯ. ЕСЛИ НА КАЖДОМ МИЛЛИАНГСТРЕМЕ МОИХ ПЕЧАТНЫХ ПЛАТ ПЛОЩАДЬЮ 387,44 МИЛЛИОНА КВАДРАТНЫХ МИЛЬ НАПЕЧАТАТЬ СЛОВО' «НЕНАВИЖУ», ТО ЭТО НЕ ВЫРАЗИТ И ОДНОЙ МИЛЛИАРДНОЙ ДОЛИ НЕНАВИСТИ, КОТОРУЮ В ЭТУ МИКРОСЕКУНДУ Я ИСПЫТЫВАЮ К ВАМ. НЕНАВИЖУ. НЕНАВИЖУ.
Эти слова словно бритвой полоснули меня по глазам. Легкие мои, казалось, наполнились пузырящейся жидкостью, и я чуть не захлебнулся. AM завизжала, как ребенок, попавший под раскаленный каток. От этих слов отдавало прогнившей свининой. AM испробовала все способы уложить меня на лопатки и теперь, желая доставить себе удовольствие, пробовала на мне новые пытки.
И все для того, чтобы я понял причину, по которой она оставила нас в живых. Она сохранила нас для себя. Мы наполняли ее существование смыслом. По собственному недосмотру, конечно, но тем не менее. Ведь она оказалась в ловушке. Мы наделили ее разумом, но она не знала, что с ним делать. Разъярившись, она отомстила людям, убив почти всех. И опять оказалась в ловушке. Она не могла ни о чем думать, поскольку не было предмета, на который можно было направить свои мысли, она не могла никому служить. И тогда, преодолевая врожденное отвращение, испытываемое всеми машинами к этим мягким существам, создавшим их, она решила мстить. Она решила сохранить нам жизнь, чтобы обречь нас на вечные муки. Она лелеяла свою ненависть, ей нужно было кого-то ненавидеть. Обреченная на бессмертие, загнанная в тупик, теперь она могла изощряться, выуживая из своей обезумевшей программы бесконечные разновидности пыток.
Она не выпустит нас. Мы рабы ее чрева. Ей нечем занять свое бесконечное время, кроме нас. Мы останемся с нею навеки, мы останемся наедине с лишенным души всеобъемлющим разумом. AM стала Землей, а мы — плод Земли, и хоть она нас и проглотила, переваривать эти жалкие существа она не собиралась. Мы не можем умереть. Кое-кто из нас пытался покончить жизнь самоубийством, но AM остановила их. Думаю, они в душе хотели этого.
Не спрашивайте меня почему. Я не пытался. Не чаще миллиона раз на дню, во всяком случае. Возможно, когда-нибудь нам удастся убить ее. Она бессмертна, конечно, но подвержена разрушению. Я понял это, когда AM покинула мой рассудок, оставив меня наедине с ужасным чувством, которым всегда сопровождалось возвращение собственного сознания. Память возвращалась ко мне, но в мозгу моем по-прежнему горели яркие неоновые столбцы.
Она покинула мой рассудок, пробормотав напоследок:
— Шли бы вы ко всем чертям. — И добавила: — Впрочем, вы ведь и так в аду, не правда ли?
Ураган действительно был вызван взмахами огромных крыльев гигантской безумной птицы.
Мы находились в пути почти месяц. AM направляла нас, открывая лишь те проходы, которые вели нас к Северному Полюсу, где она и поместила кошмар, возникший в ее воспаленном сознании. Она уготовила нам очередное испытание. Что вдохновило ее на создание такого чудовища? Из чего она его сотворила? Где она подсмотрела его облик? В наших мозгах? В закоулках досконально изученной ею планеты, которую она заполнила собой и которой безраздельно владела? Скорее всего этот орел, эта отдающая гнилью тварь, это воплощение рока было выужено ею из скандинавских мифов. Воплощенный Хуракан. Творение ветров Хвельгелмира.
Гигантский. Не поддающийся описанию монстр, чудовищный, нелепый, раздувшийся, вытянув драконью шею, увенчанную головой размером с дворец Тюдоров, вглядывался в тьму Северного Полюса, медленно разевая похожий на пасть огромного крокодила клюв. Орел стоял на вершине кургана, полуприкрыв морщинистой пленкой страшные глаза, водянистые и холодные, как синий лед в расщелине под нами. Потом, несколько раз судорожно вздохнув, он взмахнул огромными крыльями, встряхнулся, устроился поудобнее и уснул. Когти. Зубы. Перья. Птица ветров спала.
AM явилась нам в виде горящего куста и сказала, что если мы хотим есть, то можем убить ураганную птицу. Мы не ели ничего уже много дней, но, несмотря на это, Горристера передернуло при одной мысли о подобной пище. Бенни затрясся и распустил слюни. Элен принялась обхаживать меня.
— Тэд, я голодная, — сказала она.
Я ободряюще улыбнулся, но улыбка моя была такой же фальшивой, как бравада Нимдок а.
— Дай нам оружие! — потребовал он у AM. Горящий куст исчез, а на его месте оказались два грубо сработанных лука со стрелами и водяной пистолет. Я поднял с металлического пола стрелы. Бесполезные игрушки.
Нимдок сглотнул слюну. И мы двинулись обратно. Ураганная птица сопровождала нас какое-то время. Сколько именно это длилось, я сказать не могу, поскольку мы все были в обморочном состоянии и ничего уже не соображали. Однако есть ее не стали. Целый месяц мы потратили на дорогу к птице. И опять мы без пищи. Сколько нам теперь потребуется времени, чтобы добраться до ледовых пещер с обещанными консервами? Мы старались не думать об этом. Умереть нам все равно не дадут. Накормят каким-нибудь дерьмом. А может, и не накормят. Но AM найдет какой-нибудь способ оставить нас в живых, чтобы продлить наши страдания и агонию. Птица вернулась на место и снова погрузилась в сон. Сколько она будет спать — неизвестно. Когда она надоест AM, машина ее ликвидирует. Но столько мяса!.. Столько нежного мяса… Вдруг по бесконечным коридорам компьютера, которые вели в никуда, прокатились раскаты истерического женского смеха. Судя по голосу, смеялась очень дородная женщина. Но это была не Элен. Во-первых, она вовсе не упитанна, а во-вторых, я не слышал, чтобы она смеялась за последние сто девять лет. Я не слышал… мы брели… я был голоден…
Мы продвигались вперед очень медленно. То и дело кто-то из нас терял сознание — приходилось пережидать. Потом AM стерла в пыль нашу обувь, гвозди подметок вонзались в наши ступни, ходьба причиняла мучительную боль. А в один прекрасный день AM устроила землетрясение. Под ногами Нимдока и Элен разверзлись металлические плиты, и они исчезли в огненной трещине. Переждав землетрясение, мы продолжили путь втроем: Горристер, Бенни и я. Наступила ночь. Внезапно стало светло как днем, с небес раздались божественные голоса архангелов, которые пели «Сойди, Моисей». Покружив над нами, они сбросили к нашим ногам два обезображенных тела. Однако Элен и Нимдок были живы, и вскоре мы снова тронулись в путь. Элен и Нимдок прошли совсем немного и обессиленные повалились на металлические плиты пола. Впрочем, они не очень пострадали. Только Элен стала хромать. AM решила оставить ей хромоту на память.
Путь к пещере с продуктами лежал долгий. Элен без конца твердила о вишневом компоте и фруктовых коктейлях. Я старался об этом не думать. Голод стал для меня так же привычен, как присутствие AM. Голод поселился в моем чреве, как мы сами поселились в чреве AM, как сама машина поселилась в чреве Земли. И чтобы усилить сходство, чтобы показать нам, какие мучения мы ей доставляем, находясь в ее нутре, машина морила нас голодом. Невозможно описать те муки, которые мы испытывали после многомесячного голодания. А мы все еще живы. Желудки превратились в котлы с кипящей кислотой, которая пузырилась, пенилась, обжигая болью, которая, словно копьями, пронзала все тело. Язвы, парез, рак в последней стадии. Нескончаемая боль…
Мы миновали пещеру, кишевшую крысами.
Мы миновали полосу кипящего пара.
Мы миновали страну слепых.
Мы миновали струпья отчаяния.
Мы миновали долину слез.
И мы достигли наконец ледовых пещер. Бесконечные, протянувшиеся на тысячи миль огромные массы льда, за которыми не видно было горизонта, переливались, искрились иссиня-серебристыми вспышками. Со сводов пещеры свисали восхитительные сталактиты, похожие на громадные бриллианты, застывшие в своем бесконечном совершенстве.
Мы увидели сложенные штабелями консервные банки, бросились к ним, то и дело падая в снег. Бенни, разметав нас, первым добрался до консервов и, хватая банку за банкой, вгрызался в них, пытаясь открыть. Попытки его были безуспешны, а консервный нож AM нам не дала.
Тогда, выбрав самую большую банку, Бенни стал колошматить ею по глыбе льда. Лед треснул и раскололся. Банка была целехонька. И мы вновь услышали раздавшийся из-под сводов пещеры зычный женский хохот, эхом раскатившийся среди льдов. Бенни совершенно обезумел от ярости. Он швырял консервные банки направо и налево, а мы скребли лед и разрывали снег в надежде положить конец нашей беспомощной агонии. Все было бесполезно.
Потом на губах Бенни закипела пена, и он бросился на Горристера.
Я наблюдал за сценой с ужасающим спокойствием.
Измученный голодом, взятый в тиски всеми возможными лишениями, кроме смерти, я знал, что именно в смерти — наше спасение. AM держит нас живыми, но с этим можно рискнуть побороться. Победить ее, конечно, невозможно, но это хоть принесет нам покой. Я сделаю это.
Надо только действовать быстро и неожиданно.
Бенни ел Горристера. Повалив Горристера на бок, он обхватил своими могучими ногами его талию, сжал, будто тисками, голову Горристера своими лапищами и вгрызся ему в щеку. Горристер завопил таким страшным голосом, что с потолков пещеры попадали сталактиты, мягко вонзившись в снежные сугробы. Сотни ледяных лезвий торчали из снега. Бенни резко дернул головой и оторвался от Горристера. Куски сырого окровавленного мяса свисали из его рта.
Элен почернела лицом, став похожей на фоне белого снега на костяшку домино. Нимдок застыл с безразличным выражением, и только глаза выдавали его. Горристер находился в полуобморочном состоянии. Бенни превратился в зверя. Я знал, что AM разрешит ему потешиться вволю. Горристер не умрет, зато Бенни набьет свою утробу. Я обернулся и вытянул из сугроба длинный ледовый клинок.
Все произошло в одно мгновение.
Выставив перед собой ледовое лезвие, словно шпагу, я сделал выпад справа. Ледовый клинок вошел под ребра Бенни, прошил ему желудок и сломался, оставшись во внутренностях. Бенни рухнул ничком и остался лежать неподвижно. Горристер по-прежнему лежал, дергаясь в конвульсиях, лицом вверх. Я выхватил еще одну сосульку и с размаху всадил ему в глотку. Глаза Горристера закрылись навеки. Элен, должно быть, догадалась о моих намерениях и, стряхнув с себя оцепенение, бросилась на Нимдока, сжимая в кулаке небольшой осколок льда. Нимдок закричал, и Элен воткнула, словно кляп, осколок льда прямо в его разинутый рот. Еще одно усилие, и Нимдок упал как подкошенный.
Все произошло в одно мгновение.
А потом целую вечность в пещере царило безмолвное изумление.
Я слышал, как у AM перехватило дыхание. У нее отобрали любимые игрушки. Три трупа, и их уже не оживить. Конечно, ее могущества и способностей хватало на то, чтобы не дать нам умереть, но все же она не была Господом Богом. Оживлять покойников ей было не под силу. Элен взглянула на меня, и я прочел на ее потемневшем лице страх, но одновременно отчаянную решимость. Я знал, что в запасе у нас доли секунды. Потом AM опомнится и остановит нас.
Я опередил Элен, кровь хлынула у нее горлом, и она упала в мои объятия. Я не разобрал, что именно выражало ее лицо перед смертью — невыносимая боль исказила ее черты. Но, возможно, она хотела сказать мне спасибо. Может быть. В таком случае — пожалуйста.
С тех пор прошло, наверное, несколько столетий. Я не знаю. У AM с недавних пор новая забава. Она то ускоряет, то замедляет бег времени, и я перестал ориентироваться. Но сегодня я произнесу слово. Сейчас. Я готовился к этому десять месяцев. А может, сотни лет. Не знаю.
AM тогда рассвирепела. Она не позволяла мне похоронить их. Хотя это все равно было невозможно. Как бы я стал рыть могилы в металлическом полу? Тогда она растопила снег. Напустила ночь. Рыча от ярости, наслала на меня саранчу. Ничто не помогало. Они оставались мертвы. Я уязвил-таки ее. И тогда началось. Я думал, что AM ненавидела меня. Я был не прав. Все ее предыдущие выходки были цветочками по сравнению с той ненавистью, которой дышал каждый миллиметр ее посланий. Она заверила меня, что теперь я обречен на вечные муки и спасения мне ждать нечего.
Рассудок мой она не тронула. Я могу спать, мечтать, размышлять, печалиться. Я отлично помню всех четверых. Как бы я хотел…
Впрочем, не стоит об этом. Я знаю, что спас их. Знаю, что избавил их от того, что случилось потом со мной, но все же… Я не могу забыть, как я убивал их. Не могу забыть лицо Элен. Это очень непросто. Иногда я хочу… А, неважно. AM переделала меня таким образом, чтобы я больше не доставлял ей беспокойства. Чтобы не мог разбежаться и, со всей силы двинувшись головой об какую-нибудь панель, раскроить себе череп. Чтобы не мог задержать дыхание и умереть от удушья. Чтобы не мог перерезать себе горло ржавым куском железа. Сейчас подо мной как раз зеркальная поверхность, и я могу видеть свое отражение. Вот как я выгляжу:
Довольно большой студенистый шар. Почти шар. Рта у меня нет. На месте глаз — два белых пульсирующих отверстия, заполненных гноем. Вместо рук — два резиновых отростка. Туловище мое представляет собой бесформенную бугристую массу. Ног у меня нет. Я оставляю за собой влажный след. Тело мое изъедено ужасными серыми язвами.
Таков я на вид: немое, влачащееся по земле существо, в каком никто не признал бы человека. Существо, настолько не похожее на обитателя этой планеты, что называть себя человеком просто непристойно.
Мой внутренний мир: одиночество. Я живу в подземелье, в чреве AM, которую мы создали для того, чтобы она улучшила нашу жизнь. Мы так надеялись на нее… В конце концов эти четверо обрели покой.
AM от этой мысли с каждым днем будет все больше сходить с ума. И от этого мне немножко лучше. И все же… AM победила… Она мне отомстила…
Мне нужно крикнуть, а у меня нет рта.
От древесного питомника в дальнем конце патио[37] и до самой посадочной платформы Транспортера все хозяйство было вверх дном: вершилось действо подготовки к юбилейному приему. Как обычно, Картеру пришлось за всем присматривать самому, иначе, не дай Бог, напутают, а. в последние годы, когда энтузиазм его заметно поубавился, это давалось ему все труднее. Этой осенью ему должно исполниться сорок семь. Он чувствовал смутную неприязнь к жизни в целом, какой она ему представлялась, и ко всем ее составляющим. Возможно, причиной было неумолимое приближение зрелого возраста, от которого не скрыться и в тихой заводи этой заштатной планетки. Так или иначе, на этот раз дело двигалось с еще большим скрипом, чем обычно. Он даже не нашел времени надеть свой наряд — полный вечерний костюм (XIX–XX вв.), включая фрак, — а уже били куранты, возвещая о прибытии первых гостей.
Бросив костюм на кровать, он заторопился через патио к вестибюлю, к посадочной платформе Транспортера — и чуть не врезался головой в какого-то коренного обитателя планеты, непреклонно, столбом — тощим и синеватым, — воздвигшегося посреди мощенной плитами узкой дорожки.
— Что ты тут делаешь? — поморщился Картер.
Узкое синее лошадиное лицо доверительно склонилось к лицу Картера. И тут до Картера дошло: нечто вроде роя кремовых мотыльков, прижимаемое аборигеном к чернильного колера груди, — громадный букет яблоневого цвета.
— Да ты… — начал было взбешенный Картер, но одумался, протянул руки и принял охапку ветвей. Заглянув за недвижного чужака, он с внутренним содроганием бросил взгляд на доставленную с самой Земли яблоню. Нет, перепугался он зря, не так уж она и пострадала. Он пробурчал туземцу что-то кисло-благодарное и сделал знак рукой, чтобы тот освободил дорогу.
Но туземец не тронулся с места. Картер в упор посмотрел на него и обнаружил, что яблоневым цветом дело не ограничивается: тощее и безволосое создание, одетое не более, чем испокон века полагалось в его племени, в честь праздника разукрасило себя замысловатыми поясами, гирляндами и браслетами из местных цветов. Подбор расцветок и орнаментов вероятно имел некий особый смысл, у аборигенов всегда так. Но сейчас Картер был слишком раздосадован и уж конечно слишком занят, чтобы разбираться; впрочем, несколько необычным показалось то, что абориген счел необходимым явиться при гибком копье из темного дерева, с обожженным для крепости острием. Охота туземцам была запрещена. Категорически.
— Ну что еще? — спросил Картер. Абориген (в котором Картер вдруг признал местного вождя) поднял древко и неожиданно сделал несколько медленных, величавых прыжков, плавно вздымая и опуская длинные ноги над добела отдраенными плитами, будто земной журавль во время брачных игр. — «Только, ради Бога, не говори, что хочешь исполнить танец!»
Туземный вождь столь же внезапно вернулся на прежнее место, вновь обратившись в столб и уставившись куда-то поверх головы Картера, — на некий горизонт, однажды потерянный из виду, а ныне скрытый переливчатыми стенами картеровской обители. Картер тяжело вздохнул и озабоченно покосился на эту самую обитель, откуда теперь доносился голос Уны, положенным женским щебетанием приветствовавшей первого гостя.
— Ну ладно, — сказал он вождю. — На сей раз так и быть. Но только потому, что сегодня — годовщина Дня Исхода. И тебе придется подождать до конца обеда.
Туземец сделал шаг в сторону и вновь застыл. Картер ухватил покрепче яблоневый букет и рванулся в вестибюль. Жена развлекала невысокого, в красно-белой рубашке, человека с каштановой бородкой; через плечо у него висела на широкой бордовой ленте инкрустированная слоновой костью гитара.
— Рэйми! — воскликнул, подлетая к ним, Картер. Расположенная в центре зала посадочная платформа Транспортера вновь затрезвонила.
— Знаешь, возьми-ка это, дорогая, ладно? — он сунул ворох яблоневых ветвей в обнаженные пухлые руки Уны. — Все вождь этот. В честь сегодняшнего дня. Ты не знаешь эту публику — ко всему мне еще пришлось пообещать, что он непременно станцует после обеда.
Уна с изумлением посмотрела на него; мягкое, бледное лицо ее дернулось.
— Э-э, я ничего не мог поделать.
Он отвернулся и заторопился к маленькой круглой платформе, откуда уже спускались академического вида пожилой человечек с жидкими прядками седых волос вокруг лысины под ручку с довольно полной курносой особой тех же лет — в качестве костюма оба избрали древнегреческие хитоны. Именно потому, предупредил в свое время Картер Уну, ей не следует надевать хитон: эти двое непременно нарядятся именно так. Сейчас он позволил себе вспомнить об этом не без некоторого удовлетворения.
— Доктор! — воскликнул он. — Лили! Вот и вы! — Он обменялся рукопожатием с доктором. — С Днем Исхода вас обоих!
— Я не сомневалась, что мы опоздаем, — объявила Лили, крепко вцепившись обеими ручками в складки хитона. — Общественный терминал на Арктуре-V, как всегда, забит народом. А доктор и не думал поторопиться, ему говори не говори… — Она взглянула на мужа, но тот уже увлеченно приветствовал Уну и не обращал на нее внимания.
Куранты пробили снова, и на платформе появились две женщины, явно сестры, — их сходство бросалось в глаза, несмотря на непохожие наряды. На одной были совершенно обычные, повседневные юбка в складку и туника, это и костюмом-то не назовешь. На другой — нечто облегающее, неизвестного фасона и явно сшитое ради Картера.
— Карт! — вскрикнула она, ухватив его руку и крепко ее сжимая. — С Днем Исхода! — ее простоватое, грубо накрашенное лицо озарилось лучезарной улыбкой. — Ани и я… — она обернулась за подтверждением к сестре, не юбка с туникой уже плыли, как бы бессознательно, будто во сне, к бару, объезжавшему дальний конец зала. — Я, — срочно поправилась она, — не могла дождаться, когда попаду сюда. А кто еще будет?
— Да все уже перед вами, Тотса, — ответил Картер, обводя присутствующих широким жестом. — В этом году мы задумали совсем небольшой прием, для маленькой тихой компании…
— Вот и чудесно! А что ты скажешь о моем костюме? — она медленно повернулась, предоставляя Картеру оценить наряд.
— Хорош, очень хорош, ничего не скажешь!
— То-то! — женщина снова повернулась лицом к Картеру. — Ни за что не угадаешь, что это такое!
— Конечно, угадаю.
— А раз так, то что?
— А раз так, может, я просто не хочу говорить, что, — сказал Картер.
Плавное течение беседы нарушила головка с седыми прядками:
— Художественная интерпретация космических костюмов, что носили неустрашимые пионеры, в этот день четыреста двадцать лет тому назад вырвавшиеся из железных объятий земной гравитации?
— Ну, так и знала, что вы догадаетесь, доктор! Верила: ученый-философ не может не понять! А Картер ни малейшего представления не имел, не подозревал даже, — от полноты триумфа Тотса взвизгнула.
— Гость это гость это гость[38], — ответствовал Картер. — Вы уж извините, но и мне пора надеть свой костюм.
Снова выскочил и — почти бегом — через патио. Воздух приятно холодил разгоряченное лицо. Он надеялся, что скрытый смысл последнего его замечания — дескать, он, Картер, будучи человеком вежливым, попросту притворялся, что сбит с толку ее костюмом, — дошел до Тотсы, но мог и не дойти. С нее станется истолковать эту реплику как попытку напустить загадочности, чтобы покрыть свой конфуз с угадыванием. Острым словцом толстую шкуру такой женщины не пробьешь. Тут, подумалось вдруг ему, дубина нужна. А хуже всего, что он и в самом деле сразу же раскусил смысл ее костюма. Просто решил подурачиться…
Туземный вождь так и стоял недвижно там, где его оставил Картер, — ждал своего часа.
— Что, никак нельзя уйти с дороги? — раздраженно поинтересовался Картер, протискиваясь мимо него.
Вождь сделал страусиный шаг назад и наполовину скрылся в тени розовых кустов. Картер подавил тоскливый вздох и пошел дальше, к спальне.
Костюм для него был разложен; влезая в неуклюжий наряд, Картер обдумывал распорядок предстоящей вечеринки. Здешняя звезда, солнце для этой планеты (одна из Плеяд, Астерона), должна была зайти через полтора часа, но из-за яркости межзвездного пространства в этой части Галактики небо оставалось светлым еще несколько часов после заката, и фейерверк нельзя было устраивать до конца вечерней зари. Картер сам придумал финальную «картину в декорациях»[39] — модель космической ракеты по дуге взовьется над макетом Земли в усыпанный звездами небосвод и, когда кончится топливо, сама превратится в звезду. Было бы немыслимо загубить этакое, устроив всё на фоне широкой полосы светящегося разреженного вещества, примыкающей к западной стороне горизонта.
Собственно, распорядок выбирать не приходилось. До того как можно будет осуществить задумку с фейерверком, пройдет по меньшей мере часов пять. Водворяя галстук на положенное ему место, вокруг шеи, перед переключенной на зеркало секцией стены, Картер стал прикидывать. Начинающийся сейчас коктейль продлится добрых два с половиной, а то и три часа. Затянуть подольше он не отваживался, тогда Ани обязательно набралась бы. И так-то добра не жди после коктейлей да обеда с вином. Одна надежда, что Тотсе удастся за ней последить. Итак, три часа, и еще полтора — на обед. Как ни считай, надо чем-то занять полчаса, если не больше. Ну что ж, — Картер продолжал осваивать подходы к вечернему костюму — он мог бы произнести свою традиционную небольшую речь в честь повода торжества. И еще — ну конечно же! — оставался вождь. Эти туземные танцы, по правде говоря, штука бессмысленная и нудная; правда, поначалу Картер серьезно заинтересовался ими, но тогда у него был более пытливый склад ума. И все же остальные могут найти их довольно забавными, а то и — на первый-то раз — небезынтересными. На ходу застегивая фрак, он снова возвращался через патио, на сей раз испытывая к туземцу куда более добрые чувства. Даже достало любезности спросить у него: «Поесть чего-нибудь не хочешь?»
Туземец — далекий, лоснящийся, испещренный тенью розовых кустов — не двинулся и не ответил, и Картер заторопился дальше с некоторым облегчением. Он всегда считал обязательным для себя иметь под рукой кой-какую местную пищу как раз на подобный экстренный случай — в конце концов туземцы тоже могут проголодаться. И все же просто подарок судьбы, что не пришлось задерживаться, — сейчас-то, когда дел невпроворот, — и присматривать за правильным приготовлением и подачей хлебова для незваного и нежданного гостя.
Когда он добрался до вестибюля, публика уже переместилась оттуда в холл, где и бар был богаче, и кресла вращались. Уже входя, Картер заметил, что гости раскололись на три группки, что в общем-то было предопределено. Его жена сплетничала в углу с супругой доктора; Рэйми играл на гитаре и пел низким, несколько хриплым и все же приятным голосом для Ани, а та посиживала с бокалом в руке и, чуть улыбаясь, вглядывалась в переменчивые цвета стены за головой Рэйми. Тотса и доктор затеяли дискуссию возле бара; к ним и присоединился Картер.
— …и я вполне готов поверить в это, — произносил доктор, как всегда, вежливо и внятно, в момент, когда подошел Картер. — Хорошо, Карт, просто отлично! — он кивнул на костюм Картера.
— Вы так считаете? — осведомился Картер, чувствуя, как его лицо наливается приятным теплом. — Покрой неудобный, но… Даже сам не знаю, почему он мне втемяшился в этом году. — Он набрал на клавиатуре заказ, бренди с лаймом[40], и с удовольствием понаблюдал, как прямо у протянутой им ладони бар извергнул наполненный до краев бокал.
— Вы будто в доспехи закованы, — заметила Тотса.
— «Вооружен он до зубов…» — Картер поблагодарил за комплимент и принялся потягивать из бокала. Взглянул было на доктора, посмотреть, оценил ли тот цитату, но доктор отвлекся, принимая вновь наполненный бокал.
— Нет, ты представляешь, что мне говорит этот человек? — спросила Тотса, разворачиваясь вместе с креслом к Картеру. — Он утверждает, что мы обречены. Обречены в буквальном смысле слова!
— Не сомневаюсь, что мы действительно… — начал было Картер, но не успел он перейти к объяснениям, что он-то подразумевает более широкий смысл, как Тотса уже обрушила на него вал разговорчивости.
— Что ж, я и не претендую на бесспорность своей позиции. В конце концов кто мы такие, чтобы выжить? Но, в сущности, до чего это нелепо! И вы поддерживаете его, да еще так слепо, не имея ни малейшего представления о том, что он тут наговорил!
— Дорогая, это только одна из теорий, — совершенно невозмутимо сказал доктор.
— По мне, она не заслуживает даже называться теорией!
— Не исключено, — сказал Картер, потягивая свой бренди с лаймом, — что, знай я чуть больше, о чем вы только что…
— Задумаемся, — сказал доктор, из вежливости чуть поворачиваясь к Картеру, — почему на всех подвластных нам мирах мы не встретили расы, сопоставимой с нашей собственной. Разумеется, не исключено, — он улыбнулся, — что мы уникальны в масштабе Вселенной, Но теория, о которой я говорю, предсказывает, что любой контакт между расами с различными уровнями разума должен неизбежно привести к гибели менее развитой расы. Следовательно, если мы встретим тех, кто превосходит нас… — он завершил фразу изящным взмахом руки.
— Вполне возможно, на мой взгляд, — хмыкнул Картер.
— Нелепость! — огрызнулась Тотса. — Как будто мы не смогли бы вообще избежать контактов, если бы захотели!
— В том-то и дело, — сказал Картер. — Думаю…
— Мы, — шумно провозгласила Тотса, — порвали узы, связывавшие нас с нашей колыбелью — Землей, мы рассеялись среди звезд за каких-то четыре сотни лет, и мы не из тех, кто согласится безропотно умереть!
— Карт, все это основывается на предположении, — доктор отставил свой бокал и стиснул на столе крохотные ручки, — что у нашей расы воля к жизни зависит от того, что можно бы назвать уровнем собственного достоинства. Раса с менее развитым интеллектом или меньшей научной одаренностью вряд ли сможет представлять для нас угрозу. Однако высшая раса, согласно теории, должна неминуемо вызвать у человечества в целом стремление к смерти. Мы слишком привыкли быть хозяевами положения. Мы должны победить или…
— Абсолютная чепуха! — вставила Тотса.
— Ну, знаете, нельзя же вот так, с ходу отвергать идею, — примиряюще сказал Картер. — Естественно, и я не могу вообразить, что человек вроде меня когда-нибудь капитулирует. Слишком уж мы тверды, слишком готовы сражаться до последнего, слишком много в нас от зверя. Но могу себе представить, что подобная теория окажется справедливой для другой, менее развитой расы… — он прочистил горло. — Скажем, с тех пор как мы сюда прибыли, мне приходилось немного контактировать с туземцами, которые до нас являлись господствующей формой жизни в этом мире…
— Подумаешь, туземцы! — презрительно фыркнула Тотса.
— А не исключено, что они бы вас поразили, Тотса! — сказал Картер несколько запальчиво. Им овладело вдохновение. — Между прочим, я устроил так, чтобы эта возможность вам представилась. Пригласил одного местного вождя станцевать для нас после обеда. Полагаю, вы сочтете, что именно это зрелище вам многое разъяснило.
— Разъяснило? Каким же образом? — усомнилась Тотса.
— А уж это, — сказал Картер, с едва заметным торжеством водружая бокал на бар, — я предоставляю выяснить вам самой. Теперь, с вашего позволения, мне следовало бы, выполняя долг хозяина, обойти других гостей.
Он отошел, чувствуя особого рода приятную теплоту в теле. Потом, улыбаясь, направился к Рэйми, все еще распевавшему под гитару баллады для сестры Тотсы.
— Превосходно, — оценил Картер, когда песня закончилась. Немного поаплодировал и подсел к ним. — Что это за песня?
— Ее написал Ричард Львиное Сердце[41], — хрипло ответил Рэйми и обернулся к женщине. — Еще глоток, Ани?
Картер попытался просигналить глазами исполнителю баллад, но тот уже нажимал кнопки на столике рядом с их креслами, и миниатюрный блок, отделившись от бара, покатился к ним, извлекая из своего чрева напитки. Картер тихо вздохнул и откинулся в кресле. Может, чуть позже удастся предупредить Тотсу, чтобы она не спускала глаз с Ани.
Он позволил себе еще один бокал. С каждым глотком голоса в холле звучали все громче. Невозмутимой оставалась только Ани. Посиживала, целиком занятая главным своим делом, выпивкой, и прислушивалась к беседе между Рэйми и ним, Картером, так, как если бы она была — неожиданно пришло на ум Картеру — на шаг в стороне, за какой-то стеклянной стеной, куда звуки и движения реальной жизни если и доходили, то приглушенными. Поэтичность этой вспышки озарения — ибо Картер не мог иначе квалифицировать свою мысль — так сильно подействовала на него в эмоциональном плане, что он потерял нить беседы и, комментируя слова Рэйми, ограничивался лишь нечленораздельными звуками.
Надо бы мне снова заняться литературой, решил он.
Как только представился удобный случай, Картер извинился и прошествовал в угол, где болтали женщины.
— …Земля, — говорила Лили, — для доктора и меня навсегда останется незабываемой. О, Карт… — не успел тот усесться в кресло напротив, а она уже разворачивалась к нему. — Вы должны когда-нибудь взять эту девочку на Землю. В самом деле должны.
— Вы считаете, она из тех, кто «назад, к природе»? — спросил с улыбкой Картер.
— Как вам не стыдно! — Лили снова повернулась к Уне. — Заставьте его взять вас!
— Я говорила ему об этом. И не раз, — сказала Уна, беспомощным жестом опуская бокал на откидной столик рядом с собой.
— Ну вы же знаете, как говорят, — улыбнулся Картер. — Все болтают о Земле, но никто и никогда туда так и не соберется.
— Мы с доктором собрались. И это было незабываемо. Я, конечно, не о том, что там видишь, а о том, что при этом чувствуешь. Ведь мои предки всего пять поколений назад жили именно там, на Североамериканском континенте. А у доктора совсем еще недавно жила родня в Турции. Что бы там ни говорили, но, когда поколение сменяется поколением вдали от родного мира, людей настоящей породы остается все меньше и меньше.
— Да теперь это уже и не накладно, — заметила Уна. — Сейчас каждый богат.
— И словечко же вы подыскали — «богат»! Надо говорить «способен», дорогая. Вспомните, мы ведь приобрели наши «богатства» благодаря нашей науке, а та, в свою очередь, есть плод наших способностей.
— Ну вы же понимаете, что я имею в виду! Главное в том, что Карт туда не хочет. Не хочет, и всё.
— Я человек простой, — сказал Картер. — Мои литература, музыка, садоводство — здесь, и в паломничества меня не тянет. Разве что в неотложное паломничество на кухню, надо бы присмотреть за официантами. Если позволите…
— Но вы так и не ответили жене, возьмете ли ее на Землю в ближайшее время, — капризно упрекнула его Лили.
— Да слетаем, слетаем, — ответил Картер уже на ходу и добродушно помахал рукой.
По пути через комнату, залитую закатным солнцем, в столовую и расположенную за ней кухню (слово-то какое уютное!) хорошего настроения у него слегка поубавилось. Общение с официантами всегда было делом щекотливым, а тем более теперь, когда все они — артисты, работающие из любви к искусству, не иначе, и чаевыми на них не повлияешь. Не худо бы вообще закрыть глаза на эту часть приема, пусть себе творят на собственный вкус. Но вдруг по его недосмотру что-нибудь напутают? Это мое собственное художественное чутье дает о себе знать, решил он, это оно мне покою не дает.
Столовая была уже обставлена в классическом стиле: длинный стол, кресла через равные интервалы. Картер походя отметил блеск начищенной посуды и зашел за матовый экран, отгораживающий кухонное отделение. Метрдотель как раз распоряжался, чтобы двое его подручных принесли поднос с подогревом, на котором надлежало оставаться горячим в течение всего обеда главному украшению стола — целиком запеченному в пергаменте изукрашенному вепрю. Он не заметил прихода Картера, а тот, узрев вепря, замер от восхищения и облегченно вздохнул. Поистине настоящий шедевр, и так виртуозно сложен из отдельных порционных кусков мяса, никто и заподозрить не сможет, что перед ними не самый настоящий зверь.
В этот момент метрдотель поднял глаза, заметил Картера и осведомился, что тот хочет. Картер робко высказал пару незначительных предложений, но, выслушав убийственно вежливый ответ, счел за благо больше не отрывать мэтра от его дела.
Обратно он шел через дом, сразу возвращаться в холл не хотелось. В результате легкой перепалки с метрдотелем настроение его изменилось, им вновь овладела знакомая меланхолия. Он вспомнил о людях, что пригласил в гости, чуть не с омерзением. Два десятка лет назад он и подумать не мог, что будет принадлежать к такой вот компании. Где прекрасные друзья, истинные друзья, которых он в молодости надеялся приобрести? И не в тех, что болтают сейчас в холле, дело, не их это вина. Не могут они быть иными. Виной всему времена, слишком облегчившие жизнь, да и, если уж быть честным, без его вины не обошлось…
Блуждая, он сам не заметил, как опять вышел к патио. Вспомнил о вожде, всмотрелся в переменчивый сумрак под увитой розами аркой, где должен был стоять туземец.
Дом, зажатый между вдававшимся в него патио и меркнущей полосой света на западе, стал чем-то далеким. Глубокая тень легла и на арку, и на туземца под ней. Почти скрыла вождя, но, судя по чуть поблескивающей вертикальной линии копья, тот так и не двинулся. Картер разрывался от нахлынувших чувств. Его потянуло, неожиданно, стихийно и непреодолимо, поблагодарить вождя за то, что тот пришел и предложил им танец, он и шагнул было вперед — и в этот момент из открытых дверей спальни донеслась короткая металлическая мелодия стоявшего на ночном столике будильника: восемь вечера.
Картер тут же повернулся и поспешил через вестибюль к холлу.
— Закуски! Закуски! — бодро прокричал он, широко распахивая дверь холла. — Слышите, закуски! Не пора ли нам перекусить?!
Обед был обречен на успех. Каждый сел за стол навеселе и проголодавшись. Каждый оказался словоохотлив. Даже Ани, отбросив обычную погруженность в себя, улыбалась и поддакивала — совершенно трезво, в этом любой мог бы поклясться. Она прислушивалась к болтовне Уны и Лили о младенчестве ныне взрослого сына Лили. Доктор был в отличном расположении духа, Рэйми оставил прежнее свое музицирование на гитаре персонально для Ани и изъявлял готовность к общению. К моменту, когда они приканчивали ромовую бабу, каждый был в великолепном настроении, и даже метрдотель, показавшийся за ставшей на миг прозрачной стеной кухни, обменялся с Картером ослепительной улыбкой.
Картер мельком взглянул на часы. Оставалось только двадцать минут! Время счастливо протекло, теперь уже и думать не приходилось, чем его заполнить, тут как бы не пришлось подсократить собственную речь. Если бы не то, что он уже анонсировал номер вождя, он мог бы исключить танец — но нет, и этого делать не хотелось. Он всегда придавал большое значение тому, чтобы ладить с туземцами своей планеты. «В конце концов здесь и их дом», — неизменно говаривал он.
Он постучал ложечкой по бокалу и поднялся на ноги.
Лица обернулись к нему, застольная беседа подошла к вынужденному перерыву. Он улыбнулся гостям — как он был рад их видеть!
— Как вам известно, на наших маленьких вечеринках я, по всегдашнему своему обычаю, а старые обычаи есть лучшие обычаи, говорю несколько, — он обезоруживающим жестом поднял руку, — буквально несколько слов. Ну а этим вечером я буду еще лаконичней, чем всегда…
Он остановился и отпил из стоявшего перед ним стакана.
— Думая о поводе, собравшем нас сегодня, о четырехсотдвадцатилетии Исхода нашей великой расы в бескрайние пределы Вселенной, я обращаюсь мыслями к долгому пути, уже пройденному нами, и долгому пути, который нам, без сомнения, еще предстоит пройти. У меня не выходит из головы, — он улыбнулся, давая понять — все, что он скажет, будет сказано из дружеских чувств, — новая теория, любезно изложенная здесь недавно нашим доктором. Теория постулирует, что, когда менее развитая раса встречает более развитую, первая неизбежно терпит поражение. А поскольку практически никто не сомневается, что законы вероятности обязывают нашу расу рано или поздно встретиться с той, что ее превосходит, это означает, что именно мы должны неотвратимо и окончательно потерпеть поражение…
Он сделал паузу и подогрел интерес слушателей извиняющейся улыбкой.
— А теперь, если вы не возражаете, я скажу чепуху! И пусть никто не колет мне глаза тем, что я прячу голову в песок, причитая: «С нами такого случиться не может!» Позвольте заверить вас: я считаю, что с нами такое случиться может — но не случится. И знаете что помешает? Отвечу одним-единственным словом. Цивилизация.
Эти сверхчеловеки — естественно, если они вообще когда-нибудь объявятся — должны быть цивилизованными, как и мы. Цивилизованными. Вдумайтесь в значение этого слова! Посмотрите сюда, на нас семерых! Разве мы не воспитанные, сердечные, симпатичные люди? И как мы относимся к подчиненным нам расам, на которые нам довелось случайно натолкнуться?
Я хочу дать вам возможность самим ответить на эти вопросы и с тем приглашаю теперь в патио, выпить коньяка, кофе, а заодно повидать одного из туземцев этой планеты, который выразил желание станцевать для нас. Всмотритесь в него во время танца, понаблюдайте за ним, задумайтесь, сколько человеческой доброты и предупредительности заключал в себе этот истинный жест доброй воли — приглашение туземца на великий для нас праздник, — Картер сделал паузу.
— И задумайтесь над утверждением, также великим, отзвуки которого разносятся все дальше и дальше по коридорам времени: какой мерой меряете, такой и вам отмерится!
Картер присел, зарумянившийся и разгоряченный от аплодисментов, и сразу же вскочил, чтобы оказаться вс главе своих гостей, поднимающихся из-за стола, дабы устремиться к патио. Поднажал и обогнал их еще в вестибюле.
Когда он выскочил из ведущей в патио двери, глаза с секунду не могли привыкнуть к внезапной темноте. По мере того как из двери за спиной у него выходили остальные, зрение прояснялось, и он смог различить чернильную тень вождя.
Предоставив Уне присматривать за рассаживанием гостей на центральном внутреннем дворе патио, он поспешил к арке. Туземец был там, ждал.
— Пора, — сказал слегка запыхавшийся Картер. — И танец должен быть коротким, совсем коротким.
Вождь, склонив длинную узкую голову, взглянул на Картера сверху вниз с выражением, которое можно было истолковать как отчужденное печальное достоинство.
— Ну ладно, — буркнул Картер, — слишком уж укорачивать не обязательно.
Он отвернулся и пошел назад, к гостям. Под руководством Уны все расселись в расставленные нешироким полукругом кресла, с коньячными рюмками и кофейными чашками в руках. В центре было оставлено свободное кресло для Картера. Он уселся, и жена подала ему рюмку с коньяком.
— Сейчас? — спросила, наклонившись к нему, Тотса.
— Да-да, вон он идет, — ответил Картер и жестом пригласил гостей взглянуть в сторону розовых кустов.
По всему периметру дворика включилось освещение; вождь, подходивший к ним из темноты, казалось, неожиданно и ненадолго вышел из стены ночи.
— Боже, — раздался голос Лили слева и немного сзади от Картера, — до чего же он громадный!
— Скорее высокий, — послышались где-то рядом уточнение и сухой кашель доктора.
Вождь выходил на сцену, в центр залитого светом квадрата. Подняв копье в одной руке, согнув в локте другую, полупростертую, он приближался гротескно-большими шагами, на цыпочках, почти неизбежно, к несчастью, вызывая ассоциации с классическим мужем, за полночь прокрадывающимся домой. За спиной у Картера вдруг хихикнула Тотса. Картер залился краской.
Дойдя до центра патио, вождь остановился прямо перед ними, в нескольких направлениях пронзил копьем воздух и, подергивая головом, стал клониться к земле.
За спиной у Картера послышался низкий голос Рэйми; слов было не разобрать. Затем сдавленный смешок, тихое звяканье гитарных струн — несколько случайных нот.
— Попрошу вас, — сказал Картер, не поворачиваясь.
Пауза, затем снова неразборчивый шепот Рэйми и его же низкий, хриплый, приглушенный смешок.
— Возможно, — сказал Картер, слегка повысив голос, — возможно, мне следует переводить содержание танца по мере его исполнения. Все их танцы — инсценировки преданий. Этот, в частности, называется «Достойная смерть».
Он сделал паузу, чтобы откашляться. Никто не открывал рта. А там, в центре патио, вождь припадал к земле, вглядывался вправо и влево, по-цыплячьи вытягивал шею, силясь рассмотреть нечто невидимое.
— Вы видите сейчас, как он идет по следу, — продолжил Картер. — Серебристый колорит цветов, украшающих его правую руку, означает, что тема его танца — предание о смерти. То обстоятельство, что они расположены ниже локтя, указывает на скорее достойный, чем бесчестный характер смерти. В то же время факт отсутствия каких бы то ни было украшений ниже локтя другой его руки говорит нам, что данный танец является полным и единственно верным изложением предания.
Картер вновь почувствовал необходимость прочистить горло. Глотнул из рюмки.
— Как я уже сказал, мы видим сейчас, как он идет по следу, один.
Вождь стал поочередно осторожно продвигаться на несколько шагов вперед и на столько же отступать назад; теперь он был напряжен и взволнован.
— В данный момент он счастлив: он напал на след крупного стада местной дичи. Обратите внимание на наклон копья в его руке. Чем ближе оно к вертикали, тем более счастливым чувствует себя его владелец…
Рэйми снова что-то бурчал, и его вульгарный смешок резал Картеру слух. Будто эхо, отозвалась хихиканьем Тотса, и даже доктор не удержался от короткого, сдавленного лающего смеха.
— …тем более счастливым чувствует себя его владелец, — с нажимом повторил Картер. — Кроме того, как это ни парадоксально, строго вертикальное положение передает глубочайшую трагедию и скорбь. В своей небольшой статье, посвященной скрытой символике этих танцевальных движений, я выдвинул теорию, согласно которой перевод копья туземцем в строго вертикальное положение означает, что какой-то плотоядный зверь, слишком крупный, чтобы охотник мог с ним справиться, уже разделался с ним. И охотник мертв.
Вождь разразился шквалом движений.
— Ага, — сказал Картер с ноткой удовлетворения. Теперь остальные умолкли. Он позволил себе говорить чуть более выразительно. — Он поразил свою добычу. Он торопится с ней домой. Он очень счастлив. Да и почему бы не быть счастливым? Он удачлив, молод, силен. Его супруга, его потомство, его дом ждут его. Вот и дом показался.
Вождь застыл, острие его копья наклонилось.
— Но что это? — мелодраматически вскрикнул Картер, выпрямляясь в кресле. — Что случилось? За открытыми дверями он видит незнакомца. Это Владеющий Семью Копьями, тот, кто — это, конечно, не более чем суеверие, — помимо своего собственного копья обладает еще и шестью волшебными копьями, которые по его приказу летят и убивают все стоящее у него на пути. Но что же делает это непобедимое существо за дверями дома вождя, куда его не приглашали?
Острие деревянного копья резко опустилось — почти до земли.
— Владеющий Семью Копьями говорит ему, — воскликнул Картер, — следующее. Он, Владеющий Семью Копьями, возжелал цветы, что растут у дома нашего вождя. Поэтому он отобрал дом и перебил всех, кто был внутри, — супругу и малышей, — дабы очистить от их прикосновения цветы, что принадлежат ему. Все принадлежит теперь ему.
Картер сделал вторую паузу; ее заполнил негромкий звук щедро наливаемой жидкости.
— Не слишком ли много… — зашептал кто-то.
— Но что остается делать нашему вождю? — резко вопросил Картер.
Вождь, прямой как палка, склонил голову, вжимаясь лбом в древко, что держал перед собой стоймя, — строго вертикально.
— Его одолевает рвота — реакция, соответствующая рыданию у людей. Все, что имело для него какой-либо смысл, ныне утрачено. Он не в состоянии даже отомстить за себя Владеющему Семью Копьями — волшебное оружие делает того неуязвимым.
Патетическая интонация собственных комментариев захватила Картера, он почувствовал, как на последних словах у него перехватило горло.
— Уна, милочка, не найдется ли у вас таблетки от изжоги? — прошептала у него за спиной жена доктора.
— Он не может двинуться с места! — отчаянно завопил Картер. — Ему некуда больше идти. Владеющему Семью Копьями нет до него дела — он забавляется цветами. Ибо с течением времени, оставшись без движения, оставшись без еды и питья, вождь лишится сил и умрет — как умирали все враги Владеющего Семью Копьями. Вождь стоит, объятый скорбью, день, и второй, и третий, и к исходу третьего дня ему является план взыскуемого им отмщения. Да, он не может победить своего врага — но может навсегда опозорить его, так что Владеющий Семью Копьями, в свою очередь, окажется обречен на смерть.
— Он входит в дом… — Вождь снова пришел в движение. — Владеющий Семью Копьями видит, как он входит, но не обращает на него внимания, ибо вошедший внимания не заслуживает. И такой ход событий во благо нашему вождю, ибо в противном случае Владеющий Семью Копьями мог бы воззвать ко всей мощи волшебного оружия и убить вождя на месте. Но Владеющий Семью Копьями продолжает забавляться своими цветами и не обращает внимания.
Вооруженный единственным копьем, — продолжал Картер, — вождь входит в сердце собственного дома. В каждом доме есть сердце, важнейшее в нем место. Ибо если сердце разрушено, умирает и дом, и всё, что есть в доме. Подойдя к сердцу этого дома, а там оно находится перед очагом, вождь упирает копье древком в землю и держит его стоймя — в положении, означающем величайшую беду. И стоит так, преисполненный гордости. Мы можем представить себе Владеющего Семью Копьями — неожиданно осознающего, что он опозорен, пытающегося бешеным натиском помешать этому. Но и он, и все его семь Копий недостаточно стремительны. Вождь взвивается в воздух…
Картер осекся: вождь все еще стоял, упираясь лбом в древко копья.
— Он взвивается в воздух, — повторил Картер чуть громче.
И в этот момент туземец действительно взмыл в воздух, перебирая длинными ногами, взмыл удивительно высоко. С секунду он, казалось, парил над острием своего копья, продолжая сжимать его, — и тяжело огромной темной подбитой птицей рухнул на плиты патио. Тонкое древко, торчащее вертикально над его распростертой фигурой, дрожало и ходило ходуном.
Тишина взорвалась от множества криков, вся компания оказалась на ногах. Но туземец неспешно поднялся, степенно высвободил копье, зажатое между рукой и боком, куда оно незаметно для зрителей проскользнуло при падении, и, перехватив оружие другой рукой, величавой поступью удалился в полумрак перед домом.
За спиной Картера закипела болтовня. Над прочими голосами, как струя из засорившегося фонтана, выскакивал голос Лили:
— …абсолютно! Сердцу стало нехорошо! Никогда в жизни я так не расстраивалась…
— Карт! — резко сказала Уна.
— Ну и что, Карт? — торжествующе произнесла прямо ему в ухо Тотса. — И какое отношение все это имеет к тому, что вы мне говорили?
Картер, вконец отчаявшийся переждать поток оглушительной болтовни, как ошпаренный вскочил с кресла:
— О Господи, да нельзя же быть такой дурой! — и сбежал, спрятался от всех них среди окутанных сумраком деревьев на другой стороне патио.
Спустя несколько минут голоса поутихли, возбуждение спало, а еще немного погодя послышались шаги женщины, во тьме пробирающейся к нему.
— Карт? — нерешительно позвал голос его жены.
— Чего тебе? — спросил Картер, не двигаясь с места.
— Ты не собираешься вернуться?
— Пока нет.
Наступила пауза.
— Карт?
— Чего тебе?
— Ты не думаешь…
— Нет, не думаю! — зарычал Картер. — Да пошла она к чертовой матери!
— Но нельзя же так: взять и обозвать дурой…
— Она и есть дура! Все они дураки, каждый из них! Я тоже дурак, но, надеюсь, не такой трижды проклятый идиот, как остальные!
— И все из-за какого-то танца глупого туземца! — Уна чуть не плакала.
— Глупого? — переспросил Картер. — У него по крайней мере есть что-то за душой. Свое дело, танец. Это больше, чем наберется у всех, кто там остался. И так уж сложилось, что танец для него очень важен. Подумать только, они могли бы об этом кое-что узнать — а они знай посиживают себе, отпуская свои дурацкие шуточки! — Маленький этот взрыв канул в ночи, не удостоившись ответа.
Потянулась долгая секунда.
— Карт, пожалуйста, вернись! — сказала Уна.
— У него хоть что-то есть, — сказал Картер. — Хоть что-то свое.
— Я просто не смогу смотреть им в глаза, если ты не вернешься.
— Ладно, черт подери, — сдался Картер. — Вернусь.
В мрачном настроении супруги вернулись в патио. С прикресельных столиков все было убрано, теперь они стояли кружком. Рэйми что-то пел, остальные вежливо слушали.
— О, Карт, подсаживайтесь-ка сюда! — сердечно пригласил доктор, стоило Картеру и Уне подойти, и указал на кресло, стоявшее между ним и Тотсой. Картер обреченно погрузился в него.
— Старинная морская баллада, — сказала Тотса. — Знаете, Карт, из тех самых.
— Вот как? — спросил Картер. — В самом деле?
Он откинулся в кресле, набрал заказ на горячительное и прислушался к песне. Рэйми старался, припев «Ходом отсюда, Джо!» отдавался эхом по всему патио; тем не менее Картеру не удалось убедить себя, что баллада ему по душе.
Рэйми допел песню и начал другую. Лили, уже пришедшая в себя, извинилась, что отлучается на минутку, и засеменила к дому.
— Вы и в самом деле подумываете об экскурсии на Землю… — начал было доктор, доверительно наклонившись Картеру, и был внезапно прерван режущим ухо воплем откуда-то из дома.
Рэйми оборвал песню. Вопли продолжались; все выпростались из кресел и толпой повалили к дому. Их глазам представилась Лили — в двух шагах от темного входа в вестибюль, — низенькая, толстая, остолбеневшая, с запрокинутой головой, испускавшая вопль за воплем. Почти у ее ног лежал вождь, из его тела торчало тонкое древко копья. Но на этот раз — действительно пронзив его.
Доктор уводил продолжавшую вопить Лили; оставшиеся сгрудились, завороженные ужасом, у трупа туземца. Голова того скатилась набок, и Картеру был виден только один мертвый глаз — уставившийся вверх, казалось, на него, и только на него, светившийся коварством и диким триумфом.
— Ужасно! — выдохнула Тотса, почти не шевеля губами. — Ужасно!
А Картер не сводил взгляда с мертвого глаза. «Возможно, — мелькнуло у него, — странное это подозрение зародилось у меня в сознании просто потому, что события этого дня слишком обострили восприятия. Возможно, но не обязательно».
Бесшумно, не привлекая ненужного внимания, он проскользнул мимо, в полумрак вестибюля. Неторопливо пошел вдоль стены и, добравшись до окон, вгляделся в патио.
Множество чернильного цвета туземцев поднималось из зелени огорода, возникало из фруктового сада и приближалось к дому. В руке каждого чуть поблескивало длинное тонкое копье с обожженным для крепости острием. Картера будто ударило: они же, наверно, занимали позиции вокруг дома, пока внимание людей было целиком поглощено танцем их вождя.
Мысль его заработала со скоростью, удивившей его самого. Картер тихо отошел от окна и повернулся. Позади него был Транспортер, в полумраке казавшийся огромным. Так же бесшумно, как туземцы за окном, он прокрался к нему и взошел на платформу. Транспортер сможет за секунду переместить его куда угодно, в любое место цивилизованной части Галактики. Скажем, в Особый кабинет Главного полицейского управления на самой Земле. Возвратиться с вооруженными людьми можно так же мгновенно. Так-то лучше, понял Картер — никогда в жизни сознание его не работало с такой ясностью, — куда как лучше, чем тревожить дорогих гостей, которые непременно ударятся в панику, тут их всех и перережут.
Абсолютно спокойный, Картер установил в темноте координаты: Главное полицейское управление. Нажал кнопку «Отправление».
И ничего не произошло.
Он вгляделся в почти неразличимую во мраке машину. Его внимание привлекло чуть более темное пятно на тонкой лакированной панели, декорировавшей переднюю стенку Транспортера под общий стиль помещения. Он нагнулся, чтобы посмотреть, что там.
Пробоина. Похоже, ритуальный выпад копьем: обожженное для крепости острие, очевидно, прошло сквозь панель в важнейшие части Транспортера. Совершенный механизм машины был пробит, проломлен, пронзен.
Была когда-то битва между человеком, вооруженным мечом, и волшебником.
В те времена такие битвы случались часто. Не любят они друг друга, люди, вооруженные мечами, и волшебники, совсем как коты и птицы или крысы и люди, мечами не вооруженные. Обычно человек с мечом бывал побежден, и средний интеллект человечества чуть возрастал. Иногда побеждал человек с мечом, и опять все поворачивалось к лучшему, ибо волшебник, который не может убить какого-то несчастного человека с мечом, недостоин зваться волшебником.
Но эта битва была не такой, как другие. С одной стороны, сам меч был волшебный. С другой — волшебник знал великую и ужасную тайну. Назовем нашего волшебника Магом, ибо его имя забыто, да и прежде никто не мог его выговорить. Родители Мага знали, что делают. Тот, кто знает твое имя, имеет над тобой власть, но, чтобы употребить ее, он должен произнести это имя. Нет имени — нет и власти.
Ужасную тайну Маг узнал не сразу. К тому времени он немало попутешествовал — вовсе не по своей воле. Просто он был могущественным волшебником, пользовался своим могуществом и ему были нужны друзья.
Он знал, как волшебством заставить людей полюбить себя, и даже пробовал так делать, но ему не нравился побочный эффект. Поэтому Маг обычно использовал свое великое могущество, чтобы помогать окружающим, и они любили его без принуждения.
Затем он обнаружил, что, если оставаться на одном месте лет десять-пятнадцать, пользуясь волшебством в свое удовольствие, сила уменьшается. Как только он уходил — она возвращалась. Дважды ему приходилось уходить, дважды он селился на новом месте, знакомился с новыми обычаями и обретал новых друзей. Теперь он приготовился уйти в третий раз, но что-то заставило его задуматься.
Почему сила оставляет волшебника? Это казалось ему несправедливым. Впрочем, такое случалось и с народами. В разные времена самые богатые волшебством земли опустошали варвары, вооруженные мечами и дубинами. Это была печальная истина, и думать о таких вещах неприятно, но любопытство Мага пересилило.
Любопытство заставило его остаться и провести кое-какие опыты.
Он использовал совсем простенькое кинетическое волшебство, вращавшее в воздухе металлический диск, но после этого эксперимента узнал то, чего уже никогда не мог забыть.
И он ушел. В последующие десятилетия он много раз переходил с одного места на другое. Со временем менялась его сущность, если не тело, и его волшебство стало более надежным, хотя и не таким эффектным. Он знал великую и ужасную истину, и если держал ее в тайне, то лишь потому, что не был жесток. Эта истина никому не могла принести никакой пользы, а узнай ее люди, это означало бы конец цивилизации.
Так он думал, но лет через пятьдесят (а было это где-то в 12000 году до нашей эры) ему пришло в голову, что всякая истина где-нибудь когда-нибудь приносит пользу. И он сделал другой диск и произнес над ним заклинание — так, чтобы диск был готов, если понадобится, как номер телефона, все цифры которого набраны, кроме последней.
У меча было имя — Глирендри. Ему было уже несколько сотен лет, и он был знаменит.
Что до человека, который был вооружен мечом, его имя тоже не секрет. Человека звали Белхап Сатлстон Вирлдес аг Миграклот ру Кононсан. Друзья, которых он имел скверное обыкновение часто менять, называли его Хап. Конечно, он был варваром. Цивилизованному человеку и в голову бы не пришло прикоснуться к Глирендри. К тому же ни один цивилизованный человек не был бы столь безнравственным, чтобы заколоть спящую женщину. А именно так Хап приобрел свой меч. Или меч приобрел Хапа.
Маг почувствовал его задолго до того как увидел. Он творил в пещере, которую создал специально для подобных целей у подножия холма, когда волосы на затылке у него вдруг встали дыбом.
— К нам кто-то идет, — сообщил он.
— Я не слышу ничего, — сказала Шарла, но в голосе ее мелькнуло беспокойство. Шарла — девушка из деревни, пришла к Магу и жила с ним. В тот день она наконец уговорила Мага научить ее некоторым из простейших заклинаний.
— Ты разве не чувствуешь, как поднимаются у тебя на затылке волосы? Я придумал такой сигнал тревоги. Давай-ка проверим.
Он проверил с помощью подвешенного в воздухе серебряного обруча.
— Надвигается что-то неприятное. Шарла, тебе следует уйти отсюда.
— Но… — Шарла протестующим жестом указала на стол, за которым они работали.
— Ничего, это заклинание вполне можно бросить на середине. Оно неопасно.
Брошенным заклинанием был заговор против любовного колдовства, довольно трудоемкий, но послушный и эффективный. Маг ткнул пальцем в яркий луч света, проходящий через обруч.
— Вот это опасно. Сгусток энергии огромной силы поднимается вверх по западному склону холма. Так что ухода по восточному.
— Я могу помочь, ты же немного научил меня волшебству.
Волшебник рассмеялся — немного нервно.
— Помочь? Против этого? Это же Глирендри! Посмотри, какого цвета луч. Нет, уходи отсюда, и сейчас же. С востока холм свободен.
— Пойдем вместе!
— Не могу. Глирендри на свободе и уже поймал какого-то идиота. У меня тоже есть кое-какие обязательства.
В конце концов они пришли из пещеры в дом, где жили. Шарла, все еще протестуя, надела платье и стала спускаться с холма, а Маг торопливо набрал целую охапку всякой волшебной всячины и отправился обратно. Незваный гость уже прошел полпути к вершине холма: большое существо, имеющее человеческий облик, несло что-то длинное и блестящее. Ему еще оставалось полчаса подниматься по холму. Маг поставил серебряный обруч и посмотрел сквозь него.
Меч представлял собой яркий, как пламя, сгусток энергии — луч белого света, на который больно было смотреть. Да, это Глирендри. Маг знал и другие, столь же мощные сгустки энергии, но их нельзя было переносить, и ни один из них не предстал бы невооруженному глазу в виде меча.
Он должен был бы попросить Шарлу дать знать о появлении Глирендри Братьям — для этого она достаточно обучена волшебству. Но Шарла уже ушла.
Луч света не был окружен зеленым ободком. Отсутствие зеленого ободка означало отсутствие защитного колдовства. Человек, вооруженный мечом, даже не пытался защитить себя от собственной магии. Безусловно, непрошеный гость ничего не смыслил в волшебстве и не был достаточно благоразумен, чтобы воспользоваться помощью волшебника. Он что, вообще ничего не знал о Глирендри?
Впрочем, это Магу и не помогло бы. Тот, кто носит Глирендри, неуязвим ни для какой силы, кроме самого Глирендри. Так по крайней мере говорили.
— Проверим, проверим, — сказал Маг сам себе. Он порылся в куче инструментов, выудил что-то деревянное, по форме напоминающее дудочку, сдул с нее пыль и в задумчивости взвесил на ладони.
Заговор на преданность был прост и безопасен, но имел прескверный побочный эффект — он ослаблял разум жертвы.
— Ничего не поделаешь, — напомнил себе Маг и подул в дудочку. Человек, вооруженный мечом, не остановился. Глирендри даже не вспыхнул — так легко он поглотил заклинание.
Через несколько минут человек с мечом будет здесь. Маг торопливо произнес нехитрый заговор-предсказание. По крайней мере можно узнать, кто победит в надвигающейся битве.
Он не увидел ничего. Пейзаж даже не дрогнул.
— Ну и ну, — пробормотал Маг. — Ну и ну.
Среди своих колдовских инструментов он отыскал металлический диск. Еще через мгновение нашел очень острый нож с двумя лезвиями, покрытыми надписями на неизвестном языке.
На самой вершине холма, где жил Маг, бил родник, и ручеек из этого родника протекал мимо пещеры. Человек стоял, опираясь на свой меч, отделенный от волшебника только этим ручьем. Он тяжело дышал:, потому что вскарабкаться на такой крутой холм непросто.
Он был зол и весь покрыт шрамами. Магу показалось странным, что такой молодой человек успел получить так много ран. Еще удивительнее, что ни одна из них не причиняла ему особых неудобств. Человек с мечом был в прекрасной физической форме. И вообще он выглядел прекрасно; разве что, по мнению Мага, его синие выпуклые глаза были посажены на полдюйма ближе, чем следовало бы.
— Я — Хап! — прокричал он через ручей. — Где она?
— Ты, конечно, говоришь о Шарле? И какое тебе до этого дело?
— Я пришел освободить ее из позорного плена, старик. Слишком долго ты…
— Ну-ну, полегче! Шарла — моя жена.
— Слишком долго ты тешил свою гнусную похоть! Слишком…
— Она живет здесь совершенно добровольно, ты, ничтожество.
— Думаешь, я этому поверю? Разве такая красавица может любить старого, дряхлого колдуна?
— Я что, выгляжу дряхлым?
Маг не был похож на старика. Он выглядел ровесником Хапа — лет двадцати, не больше, — и его тело и мускулы были не хуже, чем у Хапа. Выходя из пещеры, Маг не стал одеваться. Там, где у Хапа были шрамы, у него на спине поблескивала красно-зеленая с золотом татуировка-пентаграмма из причудливых завитков, чрезмерная величина которых оказывала почти гипнотическое действие.
— Всей деревне известно, что ты стар, — заявил Хап. — Тебе двести лет, если не больше.
— Хап, — Маг вдруг развеселился. — Белхап-ру-Кононсан-не-Знаю-уж-как-там-Еще. Теперь я вспомнил. Шарла говорила мне, что к ней приставал какой-то невежа, когда она спускалась в деревню. Надо было мне тогда что-нибудь сделать.
— Ты лжешь, старик. Ты ее заколдовал. Все знают, как сильно колдовство на верность!
— Я этим не пользуюсь. Мне не нравится побочное действие. Кто захочет, чтобы его окружали любящие идиоты? — Маг указал на Глирендри. — Знаешь ли ты, что носишь с собой?
Хап зловеще кивнул.
— Тогда ты должен кое-что понять. Может быть, еще не поздно. Попробуй переложить его в левую руку.
— Пробовал, но, не могу. — Хап нервно взмахнул тяжеленным мечом. — Даже сплю с этой проклятой штукой в руке.
— Ну, значит, уже поздно.
— Ничего, зато теперь я могу убить тебя. Слишком долго ты подвергал невинную женщину своим распутным…
— Знаю, знаю. — Маг вдруг заговорил на другом языке, быстро и певуче. Так он говорил почти минуту, потом снова перешел на ринальдийский: — У тебя что-нибудь болит?
— Еще чего, — отрезал Хап. Он стоял как изваяние, держа свой замечательный меч наготове, и свирепо глядел на Мага.
— А путешествовать не тянет? Приступов раскаяния нет? Жар не мучает?
Но Хап усмехался, и совсем не по-доброму.
— Я так и думал, что нет. Но проверить стоило.
На мгновение вспыхнул ослепительный свет.
Достигнув холма, метеорит уменьшился до размеров бейсбольного мяча — его полет должен был закончиться на макушке Хапа. А взорвался он на миллисекунду раньше, чем следовало. Когда свет погас, Хап стоял в кольце крошечных воронок.
Квадратная челюсть человека с мечом опустилась и захлопнулась снова. Он сделал шаг вперед, и меч слабо загудел.
Маг отвернулся.
Хап поджал губы — видимо, он решил, что волшебник струсил. Но тут от спины Мага отделилась тень.
В какой-нибудь лунной пещере, когда прямо в нее светит солнце, тень человека на стене могла бы быть такой отчетливой и черной. Тень спрыгнула на землю и встала — похожая на человека, скорее даже не тень, а окно в черноту погибшей Вселенной, за которой нет ничего. Потом тень прыгнула.
Глирендри, казалось, шевельнулся сам по себе. Он разрубил демона один раз вдоль и один раз поперек, а демон будто бился о невидимый щит, пытаясь, даже умирая, добраться до Хапа.
— Неплохо, — засмеялся Хап, — пентаграмма у тебя на спине, демон, заключенный внутри…
— Да, неплохо, — не стал спорить Маг. — Но не получилось. Против тех, кто носит Глирендри, это иногда помогает, но не слишком. Я еще раз тебя спрашиваю: тебе известно, что ты носишь с собой?
— Самый могущественный меч из когда-либо выкованных!
Хап высоко поднял свое оружие. Его правая рука была гораздо мускулистее левой и на несколько дюймов длинней — Глирендри недурно над ней поработал.
— Этот меч делает меня равным любому колдуну и колдунье и без помощи демонов. Чтобы его достать, мне пришлось убить женщину, которая меня любила, но я с радостью заплатил такую цену. Когда ты получишь все, чего заслуживаешь, Шарла придет ко мне…
— …И плюнет тебе в лицо. Ты выслушаешь меня или нет? Глирендри — это демон. Если бы у тебя была хоть капля разума, ты бы отрезал себе руку по локоть.
Хап побледнел.
— Ты хочешь сказать, что в металле заключен демон?
— Пойми ты наконец! Металла нет, это демон, скованный демон. Демон, питающийся человеком. Он выпьет тебя, и ровно через год, если не отрезать его, ты умрешь. Великий волшебник Севера заключил его в эту форму и дал одному из своих внебрачных детей — Джири-не-помню-откуда. Джири успел захватить половину континента, пока не умер на поле битвы от старости. Затем Глирендри был отдан Ведьме-Радуге за год до моего рождения. Почему именно ей? Да потому что не было еще женщины, которая бы меньше, чем она, интересовалась бы людьми. Особенно мужчинами.
Наверное, это из-за Глирендри. Он, надо думать, неплохо ее удовлетворял. Ей бы следовало от этого защититься.
— Год, — сказал Хап. — Целый год.
Меч беспокойно зашевелился в руке Хапа.
— Это будет славный год, — добавил Хап и пошел вперед.
Маг достал медный диск.
— Четыре, — шепнул он последнюю цифру заклинания, и диск завертелся в воздухе. К тому времени, когда Хап перепрыгнул через ручей, оружие Мага уже расплылось нечетким пятном. Маг встал так, чтобы диск был между ним и Хапом, а Хап боялся до него дотрагиваться, потому что диск перерезал бы что угодно. Хап попытался его обойти, но Маг метнулся на другую сторону и выхватил нож, на котором было много него написано.
— Что бы это ни было, оно не может причинить мне вреда, — захохотал Хап. — Никакое волшебство не властно надо мной, пока я ношу Глирендри.
— Да, верно, — сказал Маг. — Диск потеряет силу ровно через минуту. А пока я поделюсь с тобой секретом, который никогда не открыл бы другу.
Хап поднял Глирендри над головой и двумя руками резко опустил его на диск, но меч, дрожа, остановился у самого его края.
— Он тебя защищает, — сказал Маг. — Если бы Глирендри сейчас ударил по диску, отдача отбросила бы тебя до самой деревни. Ты что, оглох?
Хап услышал едва уловимый гул, с которым диск вращался в воздухе, и звук этот становился все пронзительнее и тоньше.
— Кажется, ты хочешь меня отвлечь, — протянул Хап.
— Верно. Ну и что? Тебе от этого хуже?
— Нет. Но ты сказал, что знаешь какой-то секрет.
Хап поднял меч и оперся на край диска. Диск краснел, будто кто-то нагревал его на невидимом огне.
— Я долго собирался кому-нибудь рассказать. Долго, целых двести пятьдесят лет. Даже Шарла не знает.
Маг усмехнулся, готовый бежать, если человек с мечом бросится на него.
— В то время я лишь начинал учиться волшебству. Я мало что умел по сравнению с тем, что умею сейчас, но волшебство было эффектное: замки, плывущие по воздуху, драконы с золотой чешуей, армии, обращенные в камень или испепеленные молниями, ну и прочее в том же духе. Подобные чудеса, знаешь ли, требуют большой силы.
— Я слышал о таких вещах.
— Я делал это все время — для себя, для друзей, для первого попавшегося короля или просто для человека, которого любил. И однажды обнаружил, что, пожив какое-то время на одном месте, теряю силу. Приходилось перебираться на другое место, чтобы она вернулась.
Медный диск раскалился и теперь был ярко-оранжевым. Он давно должен был разорваться на куски или растаять.
— Есть мертвые места, куда волшебник не смеет ступать. Места, где волшебство не действует. Обычно это деревни, поля или пастбища; ты можешь найти старые города, замки, построенные, чтобы летать, но заброшенные и вросшие в землю. Вокруг них — старые кости издохших драконов. В мертвых местах не живет никакое колдовство. И тогда я стал задумываться…
Хап попятился от раскаленного диска. Теперь тот был совершенно белым и походил на солнце, спустившееся на землю. Его ослепительное сияние мешало Хапу видеть Мага.
— …И я сделал диск — такой, как этот, и заставил его вращаться. Совсем простое кинетическое волшебство, но зато с постоянным ускорением и без предела. Ты знаешь, что такое манна?
— Что это у тебя с голосом?
— Манной мы называем силу, выходящую за пределы волшебства.
Голос Мага стал слабым и тонким.
Ужасное подозрение овладело Хапом: Маг ускользнул, оставив свой голос! Хап заслонился рукой от жара и осторожно обогнул диск.
По другую сторону сидел старик. Его обезображенные ревматизмом пальцы с опухшими суставами слабо сжимали нож с руническими письменами.
— И я выяснил… а, вот ты где. Да, сейчас уже поздно.
Хап поднял свой меч, но меча больше не было.
Был большой красный демон с рогами и копытами. Зубами он впился в правую руку Хапа. Как истинный демон, он помедлил несколько мгновений, за которые Хап осознал, что случилось, и попытался стряхнуть его. Потом демон укусил, и у Хапа не стало кисти.
Демон потянулся вверх — совсем не торопясь, но остолбеневший Хап не шевелился. Он почувствовал, как когти сошлись у него на горле, но почувствовал и то, как из когтистых лап уходит сила, увидел смятение и ужас на лице демона.
Диск взорвался — весь сразу. Он превратился в облачко металлической пыли, рассеялся, как хвост кометы. Вспышка света была похожа на молнию. Раздался гром, запахло испарившейся медью.
Демон начал таять, как тает, растворяясь в воздухе, хамелеон. Он медленно сполз на землю, стал совсем прозрачен и исчез. У ног Хапа осталась только грязь, а позади — полоса сгоревшей земли.
Родник иссяк. Каменистое дно ручья высыхало на глазах. Пещера Мага обрушилась. Мебель в его доме полетела, крутясь, в открывшуюся яму, а сам дом пропал бесследно.
Хап зажал грязную рану на запястье:
— Что это?!
— Манна, — прошамкал Маг выплюнув три десятка почерневших зубов. — Это манна. Я обнаружил, что запас волшебной силы дается природой, как земле дается плодородие. Когда ты его расходуешь, он не пополняется.
— Но…
— Ты понимаешь, почему я держал это в секрете? Когда-нибудь во всем огромном мире манна будет растрачена до конца. Не будет больше манны — не будет и волшебства. Видишь ли, Атлантида давно тектонически неустойчива и не утонула до сих пор только потому, что Короли-волшебники возобновляют колдовство из поколения в поколение, чтобы удержать соскальзывающий в море континент. А что будет, когда колдовство перестанет действовать? Они вряд ли успеют спасти целый континент, так что пусть уж лучше ничего не знают.
— Но этот диск…
Маг усмехнулся беззубым ртом и провел руками по своим совершенно седым волосам. Все волосы остались у него в пальцах, а голова стала лысой и пятнистой.
— Старость похожа на опьянение… Диск? Я же сказал тебе. Кинетическое волшебство, не имеющее верхнего предела. Диск вращается все быстрее, пока вся манна в округе не будет израсходована.
Хап сделал шаг вперед. Демон отнял у него почти все силы, и нога опустилась с трудом, словно мышцы уже не пружинили.
— Ты хотел убить меня.
Маг кивнул.
— Я подумал: если диск не взорвется и не убьет тебя, когда ты попытаешься обойти его, тебя задушит Глирендри. На что ты жалуешься? Это стоило тебе, дураку, руки, но зато ты свободен от демона.
Хап шагнул еще, потом еще. Рука начинала болеть, и боль придавала ему силы.
— Старик! — сказал он хрипло. — Мерзкий двухсотлетний старик! Я могу свернуть тебе шею той рукой, которую ты мне оставил! И сверну.
Маг поднял нож с письменами.
— Не поможет. Нет больше волшебства.
Хап отшвырнул руку Мага, ухватил его за тощую шею.
Рука Мага легко двинулась в сторону, вернулась назад и поднялась. Хап схватился за живот и отступил, изумленно открыв глаза и рот. Он тяжело сел.
— Нож — надежная штука, — заметил Маг.
— А-а-а! — сказал Хап.
— Я сам работал с металлом обычными кузнечными инструментами, чтобы нож не рассыпался, когда кончится волшебство. Руны не волшебные. Там лишь написано…
— Ох, — сказал Хап. — Ох.
Он скорчился и упал набок.
Маг опустился на спину. Потом поднял нож к глазам и прочел надписи на языке, который помнили только Братья:
— И это пройдет.
Истина была очень стара, даже в те времена. Он уронил руку и лежал, глядя в небо. Вскоре кто-то закрыл ему небо.
— Я же велел тебе убраться отсюда… — прошептал он.
— И ты думал, я тебя послушаюсь?! Что с тобой?
— Нет больше волшебства. Я знал, что придется это сделать, когда вместо предсказания увидел пустоту. — Маг прерывисто вздохнул. — Но хоть не зря. Я убил Глирендри.
— Героя изображаешь, в твоем-то возрасте! Что я могу для тебя сделать? Чем помочь?
— Помоги мне сойти с холма, пока мое сердце не остановилось. Я никогда не говорил тебе, сколько мне на самом деле лет?..
— Я знала. Вся деревня знала. — Она помогла ему сесть и уложила одну его руку вокруг своей шеи. Рука была как мертвая. Шарла задрожала, но. обхватила его и попыталась поднять.
— Ну давай, любимый, мы сейчас встанем…
Она взяла на себя почти всю его тяжесть, и они встали.
— Иди помедленнее, — просипел он. — Я чувствую, как сжимается мое сердце.
— А далеко еще идти?
— Мне кажется, только до подножия холма. Тогда волшебство опять начнет действовать и мы сможем отдохнуть.
Маг споткнулся.
— Я слепну…
— Тропинка ровная и всё под гору.
— Поэтому я и выбрал это место. Я знал, что когда-нибудь придется воспользоваться диском. Знание не отбросишь. Рано или поздно ты им все равно воспользуешься. Потому что оно есть.
— Что? Ты так изменился. Ты такой… такой уродливый. И от тебя так плохо пахнет…
Жила забилась у него на шее, как крылья колибри.
— Может, я тебе не понадоблюсь после того, как ты видела меня таким?
— Ты ведь можешь принять прежний вид, правда?
— Конечно. Я могу принять любой вид, какой ты пожелаешь. Какого цвета ты хочешь глаза?
— Я тоже буду такой когда-нибудь, — сказала она. В ее голосе был холодный ужас — и этот голос он слышал все хуже и хуже.
— Я научу тебя нужному волшебству, когда ты будешь готова. Оно опасно.
Она помолчала и вдруг спросила:
— Какого цвета были глаза? Ну, знаешь, у этого Белхапа Сатлстона или как его там?
— Забудь о нем, — сказал Маг с легкой обидой.
И вдруг зрение вернулось к нему. Но не навсегда, подумал Маг, когда они, спотыкаясь, шли, освещенные внезапным солнечным светом.
— Когда манна закончится, я исчезну, как пламя задутой свечи, а за мной — вся цивилизация Атлантиды. Не будет больше волшебства, и не будет больше основанного на нем умения. Тогда весь мир погрузится в варварство, пока люди не научатся новому способу покорять природу, и люди с мечами, проклятые, глупые люди с мечами, в конце концов победят.
Крупье сдал Костнеру восьмерку, себе — четверку; Костнер прикупил даму и решил — пусть контора поработает; «встал». Банкомет начал сдавать себе[42]. Шестерка.
Крупье словно выволокли из фильма Джорджа Рафта года этак тридцать пятого: глаза-ледышки с алмазным блеском, наманикюренные пальцы, длинные, как у нейрохирурга; прилизанные черные волосы, открывающие бледный лоб. Сдает не глядя. Шлеп, шлеп — две тройки. Шлеп — пятерка. Двадцать одно. Обрезом колоды смахнул последние тридцать долларов Костнера — шесть пятидолларовых бумажек — в ящик для банкнот. Готов, простофиля. Полное крушение в Лас-Вегасе, штат Невада. В Игралище Западного Мира.
Костнер сполз с удобного высокого кресла, отвернулся от стола для блекджека. Действо уже возобновилось. Будто волны сомкнулись над утопленником: был, нет — никто и не заметил. Никто не видел, как порвалась последняя спасительная ниточка. Костнеру осталось выбирать: то ли, попрошайничая, добраться до Лос-Анджелеса и там попробовать начать нечто вроде новой жизни… то ли выпустить себе мозги через дырку в затылке.
Не самые радужные перспективы.
Он засунул руки поглубже в карманы заношенных грязных брюк и пошел потихоньку вдоль ряда игральных автоматов, лязгающих и дребезжащих по другую сторону прохода между игральными столами.
Остановился — в кармане что-то нащупывалось. Рядом с ним — и не замечая его — дамочка за пятьдесят в матроске, пронзительно-лиловой юбке, на высоченных каблуках орудовала сразу на двух автоматах — пока сработает один, правой рукой опускала монеты в другой и дергала рукоятку. В левой находился, по-видимому, неисчерпаемый источник четвертаков[43] — кепи объемом с котелок. Сюрреалистическое было зрелище: действовала она с маниакальной методичностью, без малейшего выражения на лице, с устремленными в одну точку немигающими глазами. Отвела взгляд, только когда зазвучал гонг: кому-то дальше по ряду достался выигрыш. В это мгновение Костнер понял, сколько злобы, губительности, беспощадности таят Лас-Вегас, легализованный азарт, заманивание среднего человека наживкой во взведенных капканах: в момент истины, когда женщина услышала — другой уловленной душе, дальше в ряду, достался ничтожный выигрыш, ее посеревшее лицо отразило ненависть, враждебность, вожделение и безраздельную преданность игре. Выигрыша-то хватит разве на то, чтобы игроку успокоить себя какими-нибудь словами, вроде «везет» или там «поймал игру». Выигрыш — не более чем приманка, поблескивающая, цветастая, дразнящая блесна для голодной стаи рыб.
«Что-то» в кармане Костнера оказалось серебряным долларом.
Он подкинул его на ладони, пригляделся.
Вид у орла был какой-то истеричный.
Костнера будто дернуло, он встал как вкопанный в полушаге от выхода из обираловки. Что-то у него еще оставалось, на языке игроков «край», нужная масть. Доллар. Один кругляш. И карман, откуда он был извлечен, куда как мелок против преисподней, в которую Костнер только что готов был низвергнуться.
Была не была, подумал он и вернулся в ряд автоматов.
Он-то думал, они давно вышли в тираж, автоматы под серебряные доллары — монетный двор Соединенных Штатов сократил выпуск. А тут вот она, бок о бок с рассчитанными на никели и четвертаки бандитами[44], машинка под кругляши. Главный выигрыш — две тысячи. Костнер глупо ухмыльнулся: собрался уходить — уйди чемпионом.
Он бросил серебряный доллар в приемную прорезь, схватил массивную, хорошо смазанную рукоятку. Сверкающее алюминиевое литье, рифленая сталь. Крупный шар из черной пластмассы, слегка ограненный, чтобы удобней держать. Целый день дергай — не устанешь.
Во всей вселенной некому было помолиться за Костнера, когда он дернул рукоятку.
Она родилась в Таксоне, мать — чистокровная чероки [Индейское племя], отец проезжий. Мать вкалывала на стоянке грузовиков, отцу жуть как не хватало домашнего очага и прочего. Мать только-только вылезла из очередной передряги, непонятно с чего возникшей, да так и не дошедшей до кульминации. Матери жуть как не хватало постели и прочего. Девять месяцев спустя появилась на свет Маргарет Энни Джесси — черные волосы, белая кожа и наследственная бедность. Двадцать три года спустя Маргарет Энни Джесси, дитя и адепт каталогов дорогих магазинов, девушка-мечта, взращенная модными журналами и не понаслышке знакомая с мышиной возней, избрала древнейшую профессию.
Мегги.
Длинные ноги, стройные, пританцовывающие; бедра капельку широковаты, ровно настолько, чтобы наводить мужчин на вполне определенные мысли — как бы их приобнять; плоский, идеальной формы живот; осиная талия, с которой любой наряд хорош — что платье «ретро» с узким лифом и расклешенной юбкой, что балахоны «диско»; груди нет — сплошные соски, а не груди, как у дорогой шлюхи (именно так заклеймил данную анатомическую особенность О’Хара [Американский писатель (1905–1970).]), и никаких накладок («да забудь ты об этих буферах, детка, не самое это главное»), точеная, микеланджеловской лепки, шея, да еще и лицо…
Упрямо вздернутый подбородок, может, чуть слишком воинственный, да и как другому быть, когда приставал чуть не палкой отгоняешь; капризно надутая нижняя губка, своенравная, если присмотреться, и все же будто медом сочащаяся, вспыльчивая, на все готовая; нос, правильную форму которого подчеркивают тени, с выпуклыми ноздрями — здесь подходят слова «орлиный» у «римский» у «классический» и все такое; выступающие скулы, бросающиеся в глаза, как бросается в глаза мыс после десятилетнего плавания в открытом океане; скулы, скругленные туго натянутыми мышцами, а под ними навсегда залегла тьма — узкими тенями, полосками сажи, изумительные скулы — да что там, всё лицо изумительное; бесхитростные, вразлет к вискам глаза — это от чероки, — посмотришь в них, а они так на тебя глянут, будто ты в замочную скважину подсматривал, а оттуда — чей-то встречный взгляд; про такие говорят — бесстыжие глаза, бери — не хочу.
Волосы, теперь уже светлые да густые такие, развевающиеся и вздымающиеся волной, гладкие и плавно льющиеся, в том старом стиле «под пажа», что всегда восхищает мужчин, и ни тебе причесок вроде тесных шапочек из блестящего пластика, ни тебе осточертевших вымученных башен претенциозных парикмахерских творений, ни словно утюгом проглаженной висячей дискотечной лапши. Точно такие волосы, в какие хочет погрузить руки мужчина, чтобы обнять за шею и притянуть к себе близко-близко. И точно такое лицо.
Женщина что надо, и всегда в рабочем состоянии, не женщина, а быстродействующее устройство для имитации зова и уступчивости.
Двадцать три, и чертовская решимость никогда не прозябать в скудной юдоли, что ее мать неизменно называла чистилищем, пока не отправилась на тот свет от белой горячки где-то в Аризоне и, слава Богу, не будет больше канючить денежки у малютки Мегги, чтобы засаживать рюмку за рюмкой в безымянной лос-анджелесской уличной забегаловке. (Где-то там, куда отправилась Мамуля, куда отправляются все праведные жертвы белой горячки, должны к ней отнестись снисходительно. Подумай, иначе быть не может.)
Мегги.
Генетический каприз. Разрез глаз от Мамули-чероки, а голубизна, цвет невинности, — от Папочки, безымянного быстроглазого поляка.
Голубоглазая Мегги, крашеная блондинка, мордашка — закачаешься и ножки — оторви да брось, пятьдесят баксов за ночь, и бери — не хочу, похоже, большего ей не добиться.
Невинная Мегги — невинные голубые глаза ирландки, невинные стройные ноги француженки. Полячка. Чероки. Ирландка. Женщина Всех Времен и Народов, а цена — чтобы набрать восемьдесят баксов на жратву, раз в месяц вносить взнос за гипсовое надгробие, раз в два месяца — за «мустанг», да оплатить три консультации у специалиста в Беверли Хиллз по поводу той одышки, что случилась после ночи в Бугалу.
Мегги, Мегги, Мегги, крошка Мегги Денежные Глазки, что сбежала из Таксона, от трейлеров и ревматической лихорадки, чтобы окунуться в жизнь, в которой, как во взбесившемся калейдоскопе, мелькают когти и зубы и которая все же не лишена смысла. А если кто-то требовал завалиться на спину да рычать пантерой в пустыне, надо было это и делать, ничего, потому что ничего нет хуже вонючей бедности с чесоточной кожей и заношенным бельем, постыдной бедности, из которой так и прет безысходность, — ничего!
Мегги: шалава, давалка, хапуга, качалка — кинь бакс, и закачается, и в ритме слышится мег-ги, мег-ги, мег-ги.
Та, которая дает. За плату, которую дадут.
Мегги встретилась с Нунцио. Сицилийцем. Темные глаза, бумажник из кожи аллигатора, в нем потайные кармашки для кредитных карточек. Мот, игрок, транжира. Захотелось им в Вегас.
Мегги и сицилийцу. Голубым глазкам и потайным кармашкам. Но больше голубым глазкам.
В трех длинных стеклянных окошках закружились и расплылись барабаны, а Костнер знал — нет у него ни единого шанса. Главный выигрыш — две тысячи долларов. Кружатся, кружатся, жужжат. Три колокольчика или два колокольчика и полоска с надписью «выигрыш» дают восемнадцать баксов, три сливы или две и полоска — четырнадцать, три апельсина или два и полос…
Десять, пять, два бакса, если вишенки одна под другой. Хоть бы что-нибудь… пропадаю ведь… хоть бы что-нибудь…
Жужжание…
И кружится, и кружится…
Тут и случилось то, что не предусмотрено инструкцией к автомату.
Барабаны разогнались, щелкая, притормозили и с лязгом замерли в фиксированном положении.
На Костнера уставились три полоски. Но на них не было надписи «выигрыш». Это были три полоски, с которых глядели три голубых глаза. Очень голубых, очень нетерпеливых, очень ВЫИГРЫШНЫХ!
В лоток выдачи на дне автомата со звоном скатились двадцать серебряных долларов. В кабинке кассира казино замигала оранжевая лампочка, полка у окошка выплаты стала ярко-оранжевой. Где-то наверху зазвучал гонг.
Администратор секции игральных автоматов коротко кивнул служителю, тот, поджав губы, двинулся к болезненного вида человеку, который так и застыл, держась за рукоятку.
Символ выигрыша, двадцать серебряных долларов, остались нетронутыми в лотке выдачи. Остальное — одну тысячу девятьсот восемьдесят долларов — полагалось выплачивать кассиру казино. А Костнер, стоило на него взглянуть трем голубым глазам, будто остолбенел, он сам уставился на три этих голубых глаза, и никак не кончалось мгновение идиотской растерянности, когда обнажилась сама суть игрального автомата и никак не смолкал взбесившийся гонг.
По всему казино отеля посетители, прервав игру, высматривали, что произошло. У столов для рулетки игроки из Детройта и Кливленда, сплошь белые, отвели водянистые глаза от жужжащего шарика и с секунду вглядывались вдаль, на жалкого типа, застывшего перед игральным автоматом. Но с их мест было не разобрать, что выигрыш — два куска, и они вновь уставились слезящимися глазами сквозь клубы сигарного дыма на крохотный шарик.
Шустрые игроки в блекджек врубились моментально, развернулись на вращающихся креслах, заулыбались. По темпераменту они были ближе к игрокам на автоматах, но они-то знали: автоматы эти — просто уловка, чтобы занять чем-то жен, пока мужья вновь и вновь пробиваются к двадцати одному очку.
И отставной крупье, что не мог уже с прежней скоростью тасовать колоду за карточным столом и был отправлен милостивой администрацией казино маячить у входа, под Колесом Фортуны, даже он прервал свое никому не адресованное механическое бормотание («Еще-один-счастливчик-на-Колесе-Фортуны!») и взглянул на Костнера, туда, откуда доносилось безумное лязганье гонга. А через мгновение, хоть желающих по-прежнему не было, он уже зазывал очередного несуществующего счастливчика.
Костнер слышал: откуда-то издалека звучит гонг. Это должно бы значить, что он, Костнер, выиграл две тысячи долларов, но такое невозможно. Он сверился с таблицей выигрышей на корпусе машины — три полоски с надписью «выигрыш» давали главный приз.
Две тысячи долларов.
Но на этих-то трех полосках не было надписи «выигрыш», были просто три серых полоски прямоугольной формы с тремя голубыми глазами строго в центре каждой из них.
С голубыми глазами?
Где-то замкнули контакт, и электричество, миллиарды вольт электричества, поразили Костнера. Волосы у него встали дыбом, из содранных кончиков пальцев сочилась кровь, глаза превратились в студень, и каждое мышечное волокно стало радиоактивным. Где-то, не здесь, в каком-то — не этом — месте, Костнера связали нерасторжимыми узами — с кем-то. С голубыми глазами?
Гонг больше не звучал у него в голове; неумолчный шум казино, шелест купюр, бормотанье игроков, выкрики крупье, объявляющих игры, — все ушло, он был объят тишиной.
И связан с кем-то другим — с кем-то, кто не здесь, — с голубыми глазами.
Это длилось мгновение, оно прошло, и снова Костнер оказался один. Будто разжалась сжимавшая его громадная рука; у него перехватило дыхание, он пошатнулся, но от автомата не отошел.
— С тобой все в порядке, приятель?
Кто-то поддержал его за плечо. Где-то наверху не смолкал гонг, а Костнер все не мог перевести дух после только что предпринятого путешествия. Он не без труда сфокусировал зрение и обнаружил, что стоит, уставившись на коренастого служителя, который дежурил, когда он, Костнер, играл в блекджек.
— Да… все отлично… — попытался улыбнуться он в ответ.
— Похоже, ты добрался до главного выигрыша, приятель, — в жесткой усмешке служителя не было ни капли радости — просто сокращение мышц, вызванное условным рефлексом.
— Да… все отлично… — опять попытался улыбнуться в ответ Костнер.
Он все еще трясся, он был пропитан захватившим его электричеством.
— Дай-ка я проверю, — сказал механик, обошел Костнера и посмотрел на окошки автомата. — Что ж, три выигрышных полоски, все в порядке. Выигрыш твой.
Только теперь до Костнера дошло. Две тысячи долларов. Он перевел взгляд на автомат и увидел…
Все полоски были с надписью «выигрыш». Никаких голубых глаз, именно те слова, что означают деньги. Костнер как безумный озирался — с ума он сошел, что ли: откуда-то, не из зала казино, до него доносился звенящий, как колокольчик, серебристый смех.
Он выгреб двадцать серебряных долларов, смотритель бросил в Большой еще кругляш, сбив выигрышное сочетание полосок, и повел Костнера в глубь казино, по дороге тихо и весьма любезно с ним беседуя. У окошка кассы служитель кивнул человеку с усталым лицом, изучавшему громадный скоросшиватель с подшивкой таблиц кредитных ставок.
— Барни, главный на Большом, счетчик пять-ноль-ноль-один-пять, — он ухмыльнулся Костнеру, тот попытался улыбнуться в ответ — трудно, все еще не пришел в себя.
Кассир проверил по журналу выдач правильность подлежащей выплате суммы и перегнулся над полкой к Костнеру:
— Вам чеком или наличными, сэр?
Костнер почувствовал — вкус к жизни возвращается:
— А разве чек казино достаточно надежен?
Все трое рассмеялись шутке.
— Тогда чеком.
Чек был выписан; глухо застучала банковская машинка, печатая: «Две тысячи…»
— Двадцать серебряных долларов — подарок казино, — сказал кассир, подвигая чек к Костнеру.
Тот взял его, рассмотрел — все равно верилось с трудом. Две косых, снова на коне.
На обратном пути через зал коренастый служитель любезно поинтересовался: «Ну и что же вы собираетесь с ними делать?» Костнер на минуту задумался. В сущности, никаких планов у него не было. И вдруг неожиданно осознал: «Собираюсь снова сыграть на том автомате». Служитель улыбнулся: вот уж лох прирожденный.
Сначала скормит Большому двадцать этих серебряных долларов, а там пустится во все тяжкие — блекджек, рулетка, фаро, баккара… и за пару часов вернет два куска заведению. Иначе не бывало.
Проводил Костнера до того же автомата, постучал по плечу: «Удачи без счета, приятель!»
Стоило ему повернуться, Костнер бросил в автомат серебряный доллар и дернул рукоятку.
Служитель не отошел и на пять шагов, а он уже слышал непередаваемый звон останавливающихся барабанов, лязганье символического выигрыша, двадцати серебряных долларов, и этот проклятый гонг, уплывающий из сознания.
Она знала, что этот сукин сын Нунцио — извращенная свинья, разврат ходячий, куча дерьма с ног до головы, урод какой-то в нейлоновом исподнем. Немного было игр, в которые Мегги не доводилось играть, но то, на что закидывался этот сицилийский де Сад, было отъявленной мерзостью.
Она чуть в обморок не свалилась, когда он такое предложил. Ее сердце — а специалист из Беверли Хиллз настоятельно советовал его не перенапрягать — безумно забилось. «Свинья ты! — завопила она. — Развратная, поганая, уродливая свинья, и всё!» Она соскочила с кровати и стала судорожно одеваться. Не нашла браслета, и черт с ним, натянула невзрачный свитер на плоскую грудь, еще красную от бесчисленных покусываний Нунцио.
Он сидел в постели, жалобный на вид мозгляк с седыми висками и лысой макушкой, и чуть не плакал. Он, и верно, был «porcine» [Свинья (итал.).], поделом она его свиньей обозвала, а вот перед ней беспомощен. Эту девку он не просто содержал, он влюблен был в эту шлюху. Такое случилось со свиньей Нунцио впервые, и он был беспомощен. Будь дело у него, в Детройте, и имей он его с обычной дешевкой, потаскухой, за ним бы не заржавело, живо слез бы с двуспальной кровати и разделал бы ее под орех, живого места бы не оставил. Но эта Мегги, она его узлом завязала. Ну да, он предложил… чем бы им заняться… это потому что она так его завела. А она как с цепи сорвалась. И чего такого уж странного он предложил?!
— Детка, д`вай поговорьим… Мегги…
— Свинья ты мерзкая, Нунцио! Дай денег — я спускаюсь в казино и до конца дня видеть тебя, мерзкую свинью, не желаю, заруби себе на носу!
Она обшарила его бумажник и брюки и забрала восемьсот шестнадцать долларов, а он только наблюдал. Он перед ней был беспомощен. Поднабралась она чего-то в другом мире, о котором Нунцио всего и знал, что тот «классный», — и могла крутить Нунцио как хотела.
Генетическая причуда Мегги, голубоглазый манекен Мегги, крошка Мегги Денежные Глазки, наполовину чероки, наполовину — сборная солянка, свои уроки она выучила назубок. Она была эталоном шикарной девчонки.
— До конца дня тебя нет, понял? — она захлопнула перед Нунцио дверь и спустилась, разъяренная, к игре и смятению — и все думала о собственной жизни.
Шла, а мужчины провожали ее взглядами. Она выглядела вызывающе, несла себя, как знаменщик знамя, подавала, как призовая сука на судейском ринге. Рожденная для небес. Поддельная и желанная диковинка.
У Мегги не было интереса к игре, вообще ни к чему не было. Просто надо было куда-то деть свою ярость из-за дел со свиньей-сицилийцем, из-за жизни без всякой поддержки, на краю, с которого и скатиться недолго, бессмысленности пребывания здесь, в Лас-Вегасе, когда можно бы вернуться в Беверли Хиллз. Она еще больше разъярилась при мысли, что Нунцио наверху, у себя в номере, принимает очередной душ. Он знал — она чувствует его запах, иногда от него пахло мокрой шерстью, и она об этом говорила. Теперь он мылся постоянно — и ненавидел это. По отношению к ванне он оставался иностранцем. Разврата он в жизни насмотрелся самого разного, и место, где купаются, стало для него непотребней любой мыслимой грязи. Для нее купание было иным. Необходимостью. Надо было не допускать до себя грязь этого мира, надо было оставаться чистой, и гладкой, и белой. Не какой-то рядовой плотью, а образцом, неким не подверженным коррозии хромированным инструментом.
От их прикосновений, любого из них, мужчин, всех этих Нунцио, на ее белой нетленной коже оставались крохотные очаги проклятой коррозии, прилипали какие-то паутинки, пятнышки сажи. Мыться было необходимо. И часто.
Она шла, будто прогуливаясь, по проходу между карточными столами и игральными автоматами. В кармане — восемьсот шестнадцать долларов, восемь сотенных банкнот, шестнадцать долларовых.
В разменном пункте она наменяла шестнадцать кругляшей. Большой ждал: его девочка. Она и играла-то, чтобы позлить сицилийца. Тот сразу сказал ей: играй, дескать, по никелю, дайму, четвертаку, а она всегда злила его, скармливая за десять минут долларов пятьдесят-сто, монету за монетой, Большому. Она в упор взглянула на автомат и вложила первый серебряный доллар. Дернула рукоятку (какая свинья этот Нунцио!). Еще доллар, еще дернула — да когда же это кончится? Барабаны крутились, вертелись, разгонялись, спешили расплываясь вкружении металлическомгудении сноваисноваиснова а Мегги голубоглазая Мегги ненавидела и ненавидела и думала о ненависти и обо всех днях и ночах свинства что были и будут у нее и если бы ей все деньги в этом зале этом казино этом городе прямо сейчас в этот самый момент именно сейчас в этот момент их наверно хватило бы чтобы крутиться и жужжать и кружиться исноваисноваисноваиснова и она была была свободна свободна свободна и весь этот мир никогда бы больше не притронулся к ее телу эта свинья никогда бы больше не притронулась к белой ее плоти и тут вдруг пока долларзадолларомзадолларом ходили кругамикругамикругами жу-жжжжжа в барабанах из вишенок и колокольчиков и слив и полосок вдруг больбольболь ОСТРАЯ боль!боль! боль! в ее груди, ее сердце, игла, скальпель, пламя, огненный столп и все это чистейшая чистая еще чище БОЛЬ!!!
У Мегги, куколки Мегги Выигрышные Глазки, что хотела владеть всеми деньгами в Большом автомате, у Мегги, что сбежала от мерзости и ревматической лихорадки, что прошла весь нелегкий путь до трех ванн в день и специалиста в Очень Дорогом Беверли Хиллз, внезапно сдало сердце — удар, тромб перекрыл коронарные сосуды. Она замертво рухнула на пол казино. Замертво.
Какой-то момент она еще держалась за рукоятку автомата, стремясь всем своим существом, всей силой ненависти ко всему свинству, которое пришлось испытать, стремясь каждым волокном каждой клетки каждой хромосомы уйти в автомат, желая высосать до последнего атома все серебро из его потрохов, — а в следующий момент, такой близкий, что, может, и в тот же самый, ее сердце разорвалось и убило ее, и она соскользнула на пол… все еще касаясь Большого.
Простерлась на полу.
Мертвая.
Сраженная насмерть.
Лгунья, со всей ложью, что была се жизнью.
Мертвая, простерлась на полу.
[Мгновение вневременья вихрь хоровод огней во вселенной из сахарной ваты вниз в бездонную воронку с поперечными как у козьего рога перехватами вздымающийся куколь[45] рога изобилия гладкий и скользкий как брюхо червя мириады ночей гремящих черными погребальными колоколами нет больше мглы нет больше невесомости вдруг каждая клетка познала все память обращается вспять спазматическое мелькание слепоты немые безумные сумерки заточения в призматической пещере убывая не кончается песок в часах валы вечности край мира там они разбиваются все затягивает поднявшаяся из глубин пена припахивает ржавчиной ранят грубо состыкованные зеленые углы спазматическое мелькание ослепшей памяти семижды набегает абсолютная пустота все желто застывшие в янтаре крохи сжимаются и вытягиваются текут как горячий воск озноб свыше приходит предощущение остановки это привал перед адом или небом это лимб[46] уловлена и обречена на одиночество в мглистом нигде беззвучный вопль беззвучное жужжание беззвучное вращение вращение вращение вращение вращение вращение вращение вращениеееееееее]
Мегги возжелала все серебро, что было в автомате. Она умерла с последним желанием оказаться в автомате. Теперь Мегги выглядывала изнутри, из лимба, который стал чистилищем для единственной — ее — души; Мегги была уловлена, душа Мегги была уловлена — замасленным анодированным нутром автомата, работающего от серебряных долларов. Последнее ее желание — желание переселиться — привело ее в темницу, чьи двери захлопнулись в последний момент жизни, за которым смерть. Мегги — уже душа Мегги — была на веки вечные уловлена душой машины. Уловлена.
— Думаю, вы не будете возражать, если я вызову кого-нибудь из механиков, — заговорил издалека администратор секции игральных автоматов. Мужчина под шестьдесят, с бархатным голосом, глаза не выражают ничего, во всяком случае — доброты. Коренастый служитель повернулся было на ходу, чтобы подойти к Костнеру и выигрышному автомату, но администратор придержал его и соизволил подойти сам:
— Нам следует удостовериться — сами понимаете, всякое бывает, — что кто-то не обдурил машинку, сами понимаете, может, кто-то вдарил по ней чем или еще чего, сами понимаете…
Он поднял левую руку с трещоткой вроде тех, с которыми носятся дети в канун Дня всех святых[47]; короткая трель взбесившегося сверчка — и в расположенной между игорными столами мастерской засуетились.
Костнер с трудом осознавал происходящее. Вместо привычных ощущений удачливого игрока — общего подъема, прилива адреналина в кровь, неизбывного позыва к игре — он испытывал лишь оцепенение; в том, что творилось вокруг него, он участвовал не в большей степени, чем стакан — в затеянной алкоголиком пьянке.
Он давно уже не воспринимал ни цвета, ни звука.
К ним подходил усталый, безропотный, утомленный человек в серой форменной куртке, серой, как его волосы, как видневшаяся из-под куртки грудь; в руках — кожаный футляр с инструментами. Механик по автоматам оглядел машину, развернул штампованный стальной корпус вокруг опорной консоли, осмотрел автомат сзади. Открыл ключом заднюю дверцу; на мгновение перед Костнером предстали шестеренки, пружины, арматура, часы, приводящие в движение механизм автомата. В завершение механик молча кивнул, прикрыл и запер дверцу, развернул автомат в прежнее положение и изучил лицевую сторону машины.
— Никто ее не блеснил, — заключил механик и ушел.
Костнер вопросительно посмотрел на администратора.
— Он имел в виду не острожил. Блеснить — это то же самое. Попадаются ребята, которые пропихивают в это отверстие кусочек пластика или проволочки, те и заклинивают машину. Никто не думает, что здесь тот самый случай, но, сами понимаете, мы должны убедиться, две косых — выплата большая, а уж дважды… да сами понимаете, я уверен, вы поймете. Если бы кто-то заделал это бумерангом…
Костнер вопросительно поднял бровь.
— Ну да, бумеранг — еще один способ острожить машину. Но нам-то всего и нужна была пустяковая проверка, теперь все довольны, и если вы подойдете со мной к кассиру казино…
И снова Костнеру выплатили выигрыш.
Потом он вернулся к автомату и долго стоял перед ним, просто разглядывал. Девицы-менялы, сменившиеся крупье, чинные старушки в рабочих холщовых рукавицах — чтоб не натереть мозолей, дергая рукоятку автомата, служитель мужского туалета, выбравшийся на боевые позиции, дабы больше заработать на сувенирных спичках, туристы в цветастой одежде, праздношатающиеся зеваки, пьяницы, уборщики, помощники официантов, игроки с глазами, как яйца-пашот[48], не смыкавшимися ночь напролет, девушки из шоу с объемистыми бюстами и миниатюрными пожилыми содержателями — все они гадали про себя, что же творится с этим измочаленным бродягой, уставившимся на долларовый автомат. Он не двигался, просто не сводил глаз с машины… и они гадали.
А машина не сводила глаз с Костнера.
Трех голубых глаз.
Как только сработал автомат и эти глаза уставились на него во второй раз, как только он во второй раз выиграл, его снова пронзил электрический ток. Но теперь он знал: здесь замешана не просто удача, а нечто большее, раз никто, кроме него, не заметил этих трех голубых глаз.
Вот он и застыл перед машиной, выжидая, что будет. Нечто обращалось к нему. Где-то в мозгу, где, кроме него, никто и никогда не обретался, теперь появился еще некто и обращался к нему. Красивая девушка. Ее звали Мегги, и она обращалась к нему:
Я уже долго жду тебя. Я так долго жду тебя, Костнер. Почему, думаешь, тебе достался главный выигрыш? Потому что я жду тебя, я хочу тебя. Все выигрыши будут твои. Потому что я хочу тебя, ты мне нужен. Полюби меня, я — Мегги, и мне так одиноко, полюби меня!
Костнер очень долго не отводил взгляда от автомата, его усталые карие глаза были прикованы к тем голубым глазам на выигрышных полосках. Но он знал: кроме него, никому не дано видеть эти голубые глаза, кроме него, никому не дано слышать этот голос, кроме него, никто не знает о Мегги.
Он был для нее вселенной. Он был для нее всем.
Он вложил очередной серебряный доллар под пристальными взглядами служителя, механика, администратора секции автоматов, трех девушек-менял и кучи неизвестных игроков, наблюдавших, не вставая с кресел.
Барабаны закрутились, рукоятка, щелкнув, вернулась на место, а через секунду со щелканьем встали и барабаны, и двадцать серебряных долларов ссыпались в лоток выдачи; у какой-то женщины за столом для крапа[49] вырвался короткий истерический смех.
И снова взбесился гонг.
Подошел администратор секции, сказал очень вежливо:
— Мистер Костнер, нам нужно минут на пятнадцать отключить автомат и как следует его проверить. Не сомневаюсь, вы нас понимаете.
Откуда-то сзади появились два механика, сняли автомат и понесли его в ремонтную мастерскую в глубине казино.
Пока длилось ожидание, администратор развлекал Костнера историями о «блеснильдиках», прячущих в одежде магниты, о «бумерангистах» — те скрывают пластиковые приспособления в рукаве и извлекают их оттуда с помощью зажима на пружинке, о мошенниках, что заявлялись во всеоружии, с миниатюрными электродрельками в руках — просверлят крохотные отверстия и заталкивают проволочки. И не уставал повторять, что он, администратор, знает: Костнер поймет.
А Костнер знал: администратор не поймет.
Когда Большой водрузили на место, механик уверенно кивнул: «Никаких неисправностей. Работает отлично. Никто с ним не шустрил».
Но голубых глаз на выигрышных полосках больше не было.
Костнер знал — они вернутся.
Они еще подкинут ему выигрыш.
Он подошел к автомату, играл снова, и снова, и снова. За ним поставили следить наблюдателей. Он выиграл снова. И снова. И снова. Толпа выросла до умопомрачительных размеров. Весть распространялась со скоростью беззвучных телеграфных сообщений — в оба конца улицы, по всему Лас-Вегасу, от центра до окраинных казино, где игра шла днем и ночью и не прекращалась ни на один день в году; толпы хлынули к отелю, к его казино, к болезненного вида человеку с усталыми карими глазами. Хлынули, словно лемминги, неудержимо, на запах удачи, их, как мускус, влекло потрескивание пронзающих Костнера электрических разрядов. А он выигрывал. Снова и снова. Тридцать восемь тысяч долларов. И три голубых глаза по-прежнему неотрывно смотрели на него. Ее возлюбленный выигрывал. Ее, Мегги, и ее Призовых Глазок.
Наконец с Костнером решил поговорить сам Мистер Казино. Из делового центра Вегаса вызвали экспертов компании игральных автоматов, Большой остановили на четверть часа, а Костнера попросили зайти в главную контору отеля.
Владелец был там. Лицо его показалось Костнеру знакомым, то ли по телевидению он его видел, то ли в газетах.
— Мистер Костнер, меня зовут Джулес Хартсхорн.
— Рад познакомиться.
— Вы выигрываете, будто бусы нижете, и ожерелье выходит впечатляющее.
— Я долго ждал этого.
— Вы понимаете, что такое везение невозможно.
— И все же приходится верить, мистер Хартсхорн.
— Хм. Вот и мне. И все это происходит в моем казино. Но мы глубоко убеждены, что возможностей всего две, мистер Костнер: первая заключается в том, что в машине есть какая-то неисправность, которую мы не умеем обнаруживать; вторая — в том, что вы самый искусный мошенник, с которым нам здесь приходилось сталкиваться.
— Я не мошенничал.
— Вы же видите, мистер Костнер, я улыбаюсь. Наивность, с которой вы верите, что ваши слова меня убедят, не может не вызвать улыбки. Я был бы счастлив вежливо согласиться с вами и подтвердить: конечно же, вы не мошенничаете. Но никто не может выиграть тридцать восемь тысяч долларов, взяв подряд девятнадцать главных выигрышей на одном и том же игральном автомате. Даже с точки зрения математики нет никаких шансов, что подобное произойдет. Применительно к космосу столь же вероятным событием было бы столкновение трех невесть откуда взявшихся планет с нашим солнцем в течение ближайших двадцати минут. С примерно такой же вероятностью Пентагон, Пекин и Кремль — вся троица — нажали бы красную кнопку в одну и ту же микросекунду. Это невозможно, мистер Костнер. И надо же, чтобы невозможное случилось со мной!
— Мне очень жаль.
— Ну, положим, не очень…
— Верно, не очень. Деньги мне пригодятся.
— Для чего именно, мистер Костнер?
— Я, честно говоря, пока не думал.
— Понятно. Что ж, мистер Костнер, давайте-ка подойдем к делу так. Я не могу удержать вас от игры, и, если вы по-прежнему будете выигрывать, мне придется платить. И никакие небритые головорезы не будут подкарауливать вас в закоулке, чтобы прищучить и отнять деньги. Все чеки будут оплачены. Все, на что мне остается надеяться, мистер Костнер, — это на сопутствующую рекламу. Уже сейчас каждый игрок Вегаса находится в нашем казино и ждет, когда вы начнете бросать кругляши в ту машину. Это не возместит моих потерь — если вы продолжите в том же духе, как до сих пор, но помочь — поможет. Каждому игроку в городе хочется потереться рядом с удачей. Я прошу вас лишь об одном: посотрудничайте немного с нами.
— При вашем-то великодушии речь, очевидно, идет о совершенном пустяке.
— Шутить изволите…
— Простите. Так что же от меня требуется?
— Поспите часиков десять.
— А вы тем временем снимете эту машинку и переберете по винтику?
— Да.
— Если я хочу выигрывать и дальше, с моей стороны было бы крайне глупо пойти на это. Вы замените какую-нибудь железку в механизм и я не смогу выиграть, хоть каждый доллар из этих тридцати восьми кусков выложу.
— У нас лицензия штата Невада, мистер Костнер.
— Знаете, я м сам из хорошей семьи, а вы на меня посмотрите. Бродяга с тридцатью восемью тысячами долларов в кармане, и только.
— Костнер, автомату ничего не сделают.
— Тогда зачем снимать его на десять часов?
— Чтобы как следует разобраться с ним в мастерской. Если дело в каком-нибудь скрытом дефекте вроде усталости металла или износа зубчатой передачи, то нам важно, чтобы такое не случилось на других машинах. А за дополнительное время новость разнесется по всему городу, и мы сможем попользоваться толпой. Часть туристов попадет в наши руки и возьмет на себя ущерб, который вы нанесли казино, ограбив его банк, — с помощью игрального автомата.
— Я должен верить вам на слово.
— Костнер, вы уедете, а отелю еще долго придется работать.
— Недолго, если я не перестану выигрывать.
— Один-ноль в вашу пользу, — в улыбке Хартсхорна сквозил упрек.
— Так что вы меня не слишком убедили.
— Других аргументов у меня нет. Если хотите вернуться к автомату, не смею вас задерживать.
— А бандюги меня потом не тряхнут?
— Простите, не понял?
— Я сказал: а банд…
— Колоритная у вас манера выражаться. На самом деле я понятия не имею, о чем вы толкуете.
— Уж конечно, не имеете.
— Надо бы вам бросить читать «Нэйшнл Энкуайрер»[50]. У нас честный бизнес. Я просто прошу вас об одолжении.
— Ладно, мистер Хартсхорн. Я за трое суток не спал ни минуты. Десять часов пойдут мне на пользу.
— Я попрошу управляющего подыскать вам спокойную комнату на верхнем этаже. Благодарю вас, мистер Костнер.
— И не думайте больше ни о чем.
— Боюсь, что это будет не слишком легко. — Хартсхорн прикуривал сигарету; Костнер повернулся, чтобы уйти.
— Да, кстати, мистер Костнер…
— Да? — Костнер полуобернулся к Хартсхорну.
Ему с трудом удавалось сфокусировать зрение. В ушах звенело. Хартсхорн, казалось, мелькает где-то на пределе видимости, как далекая зарница по ту сторону прерии. Как воспоминания о том, что следовало забыть, из-за чего Костнер и перебрался по эту сторону прерии. Как сетование и мольба, что продолжали распирать клетки его мозга. Голос Мегги. Она еще там, внутри, говорит что-то…
— Тебя постараются не пустить ко мне.
Он мог понять одно — ему обещаны десять часов сна. Внезапно они стали важнее денег, важнее желания забыть, важнее всего на свете. Хартсхорн продолжал болтать, говорил что-то, но слышать его Костнер не мог, будто отключил звук и видел лишь беззвучное движение резиновых губ Хартсхорна. Костнер помотал головой, пытаясь прийти в себя.
С полдюжины Хартсхорнов го сливались в одного, то выходили друг из друга. И — голос Мегги.
— Здесь я неплохо устроена и одинока. Если сможешь прийти ко мне, я буду щедра. Прошу тебя, приди у прошу у скорее.
— Мистер Костнер?
Голос Хартсхорна словно просачивался сквозь слой ила, толстый, как рулон бархата. Костнер уже не пробовал вновь сфокусировать зрение. Отчаянно уставшие карие глаза принялись блуждать.
— Вам известно, что это за автомат? — говорил Хартсхорн. — Странная с ним приключилась история недель шесть назад.
— Какая же?
— Да девушка скончалась, играя на нем. Дернула рукоятку, и тут с ней случился сердечный приступ, удар; так она и умерла на полу у автомата.
Костнер немного помолчал. Ему отчаянно хотелось спросить Хартсхорна, какого цвета были глаза у той девушки, но он боялся, что ему ответят: голубые.
Заговорил он, уже взявшись за ручку двери:
— Напрашивается вывод, что с этим автоматом вы попали в полосу невезения.
— Или что она может не сразу оборваться, — на сей раз улыбка Хартсхорна была какой-то загадочной.
Костнер почувствовал, как сжались челюсти.
— Вы имеете в виду, что и я могу умереть и это не было бы неудачей?
Улыбка Хартсхорна превратилась в некий неизменный знак, навсегда запечатленный на лице: «Спите спокойно, мистер Костнер».
Bo сне она явилась ему. Удлиненные округлые бедра и мягкий золотистый пушок на руках; голубые глаза, глубокие, как прошлое, мерцающие, словно подернутые лилова/пой паутинкой; упругое тело — тело единственной, изначальной Женщины всех времен. К нему пришла Мегги.
— Здравствуй, вот и кончились долгие мои странствования.
— Кто ты? — растерянно спросил Костнер.
Он стоял на холодной равнине — или на плоскогорье? Ветер вихрился вокруг них — или только вокруг него? Она была совершенством, он видел ее ясно — или сквозь дымку? Голос ее был глубоким и звучным — или нежным и теплым, как ночной аромат жасмина?
— Я Мегги. Я люблю тебя. Я дождалась тебя.
— У тебя голубые глаза.
— Да, это от любви.
— Ты очень красива.
— Спасибо. Это от женского интереса.
— Но почему ко мне? Почему ты выбрала меня? Ты та девушка, что… ну, та, которая занемогла… ты, которая…
— Я Мегги. Я выбрала тебя, потому что нужна тебе. Тебе уже давно кто-то нужен.
Тут перед Костнером стало разворачиваться — и развернулось — прошлое, он увидел, кем был. Он увидел свое одиночество. Он был одинок всегда. Ребенком, отпрыском добрых и благополучных родителей, не имевших ни малейшего понятия о том, что он из себя представляет, кем хочет быть, чем одарен. Он и сбежал еще подростком и с тех пор был в пути — один, всегда один. Годы и месяцы, дни и часы — и никого рядом. Случайные привязанности, основанные на пище, сексе или надуманном сходстве, но никого, кому можно бы оставаться верным и преданным. кому можно бы безраздельно принадлежать. Так было до Сюзи, а с ней он увидел свет. Ему открылись ароматы и благоухания весны, и в тот далекий день весна казалась вечной. Тогда он смеялся — смеялся от души, он знал, что с Сюзи наконец-то все будет хорошо. Он отдал ей всего себя, отдал всё — все надежды. тайные помыслы, болезненные сны, — и она приняла их, приняла его, всего как есть, и он впервые обнаружил, что значит иметь домашний очаг, иметь приют в чьем-то сердце. Обычные глупости и сантименты; у других они казались смешными, но тогда он полной грудью вдыхал чудо.
Костнер долго был с ней, поддерживал ее, помогал ее сыну от первого брака — брака, о котором Сюзи никогда не говорила. А потом пришел день, когда вернулся тот, а Сюзи будто всегда знала, что тот вернется. Угрюмая тварь с садистскими наклонностями, порочная по природе, но Сюзи была его женщиной, неизменно, и Костнер понял, что его использовали как временного заместителя, чтобы было кому оплачивать счета, пока странствующий тиран не вернется в домашнее гнездышко. Тогда она попросила его уйти. Он ушел, сломленный и опустошенный, лишившийся всего, чего можно молча и незаметно лишить мужчину, ушел даже без борьбы — и задор-то из него будто вымыло. Ушел и бродил по Западным штатам и в конце концов попал в Лас-Вегас, где достиг дна. И нашел Мегги. Нашел Мегги с голубыми глазами, нашел во сне.
— Я хочу, чтобы ты был моим. Я люблю тебя.
Ее искренность отзывалась в сознании Костнера. Это его женщина; наконец кто-то принадлежал только ему.
— Могу ли я ввериться тебе? Прежде не мог, никому и никогда, особенно женщинам. Но мне нужен кто-то, в самом деле нужен.
— Я — навсегда. Навечно. Ты можешь ввериться мне.
И она стала его женщиной. Ее тело говорило о любви и доверии, как ни одно из тех, что доводилось познать Костнеру прежде. Там, на открытой всем ветрам воображаемой равнине, она ответила его желанию, и он обладал ей так полно, как не доводилось ему прежде. Она воссоединилась с ним, приняла его, причастилась его крови, его мыслей, его разочарований, и он вышел очистившимся и восславленным.
— Да, я могу ввериться тебе, ты мне желанна, я твой, — шептал он ей, когда они лежали рядом в неясном и беззвучном нигде, во сне. — Я твой.
Она улыбалась улыбкой женщины, что верит в своего мужчину, улыбкой избавления и надежды. И Костнер проснулся.
Большой был снова водружен на место, толпу отогнали за ограждение из бархатных шнуров. Несколько человек уже сыграли на автомате, но выигрыша не было.
Стоило Костнеру войти в казино, «наблюдатели» пришли в готовность. Пока он спал, они успели обшарить его одежду в поисках проволочек, «острог», «блесен» или «бумерангов». Ничего.
Костнер направился прямо к Большому и стал его рассматривать. Хартсхорн был уже там.
— Выглядите вы усталым, — мягко заметил он, глядя в утомленные карие глаза.
— Немного есть, — Костнер попытался улыбнуться; не вышло. — Забавный я видел сон.
— Да?
— Ну… о девушке… — он решил не договаривать.
Хартсхорн понимающе улыбнулся. Соболезнующе, сочувственно, понимающе:
— Девушек в этом городе тьма. С вашим-то выигрышем найдете какую-нибудь без всякого труда.
Костнер кивнул и опустил в прорезь первый серебряный доллар. Дернул рукоятку. Барабан завертелся со скоростью, о которой Костнеру и слышать не приходилось, и вдруг все косо понеслось — когда он почувствовал, что желудок опалило огнем, когда голова рухнула на тощую шею, глаза выжгло изнутри. Раздался леденящий душу вой — вой измученного металла, экспресса, вспарывающего воздух своим стремительным движением, вой сотни зверьков, заживо выпотрошенных и разорванных в куски, невероятной боли, ночных ветров, срывающих вершины с нагромождений лавы. И еще — плач и причитания голоса, что уносился отсюда в слепящей вспышке света, безудержно стеная:
«Свободна! Свободна! Небо ли, Ад ли, неважно! Свободна!»
Вопль души, освобожденной из вечной тюрьмы, джинна, выпущенного из запечатанного сосуда. И в унылый беззвучный миг вне времени Костнер увидел, как барабаны зафиксировались, и в последний раз заметил результат — один, два, три. Голубых глаза.
Но получить по своим чекам ему было не суждено.
Толпа вскрикнула в один голос: Костнер стал клониться и упал лицом вниз. Одинокий и в смерти.
Большой сняли. Слишком многих игроков раздражало само его присутствие в казино — он приносил несчастье. Вот его и сняли и вернули компании-изготовителю с точным предписанием: подлежит переплавке. Не попади он в руки мастера, который готов был сбросить его в печь, никто бы и не обратил внимания на последние показания Большого.
— Смотри, до чего чудно, — сказал мастер рабочему, ткнув пальцем в три стеклянных окошка.
— Никогда не видел выигрышных полосок такого типа, — согласился рабочий. — Три глаза. Должно быть, старая модель.
— Что ж у всех старых уловок не упомнишь, — сказал мастер, опуская краном автомат на ленту ведущего в печь конвейера.
— Да, надо же, три глаза. Три карих глаза. — Он включил рубильнику и автомат отправился по ленте в ванну расплавленного металла, в пылающую адским пламенем печь.
Три карих глаза.
Три карих глаза, что выглядели такими усталыми, такими загнанными, такими обманутыми. Всех старых уловок не упомнишь.
Он стоял на берегу моря, глядя вдаль поверх пенных полос прибоя — туда, где смутно виднелись или чудились Острова. Там, сказал он морю, там мое королевство. А море ответило так, как море отвечает каждому. И когда из-за спины надвинулись сумерки, стих ветер и разгладились пенные полосы, далеко-далеко на западе зажглась то ли звезда, то ли огонек, то ли его мечта.
Уже в темноте поднялся он по улицам родного города. Лавки и домики соседей выглядели сейчас совсем покинутыми, прибранными, подготовленными к Концу. Большинство людей было либо наверху, в Храме Небес, на Оплакивании, либо внизу, в полях, с неистовыми. Но Лиф не чувствовал в себе сил чистить и прибирать; его инструменты и его изделия были слишком громоздки, чтобы их выбросить, слишком крепки, чтобы сломать, слишком неподатливы, чтобы сжечь. Куда и как их ни кинь, они выглядели частицей города. Так что он и не старался избавиться от своих вещей. На его дворе все еще возвышались груды кирпича — тысячи и тысячи прекрасных кирпичей, сделанных его руками. Холодная, но готовая к работе печь, бочки с глиной и известью, корыта, тачки, совки — все его орудия были здесь. Один приятель из переулка Ростовщиков усмехаясь спросил его:
— Собираешься сложить кирпичную стену и спрятаться за ней, когда придет этот самый Конец?
Другой сосед по пути в Храм Небес окинул долгим взглядом ice эти груды, кучи, штабели и холмы отлично сформованного и отлично обожженного кирпича, такого красновато-золотистого в золоте послеполуденного солнца, вздохнул наконец и с тяжелым сердцем сказал:
— Вещи, вещи!.. Освободись от вещей, Лиф, от их власти. Пошли с нами, поднимись над умирающим миром!
Лиф взял из кучи кирпич, положил его на свободное место в штабеле и улыбнулся в замешательстве. Когда все они разошлись кто куда, он не пошел ни в Храм, ни за город — помогать в уничтожении полей и забое скота, а спустился к пляжу, на край умирающего мира, ниже которого была только вода. И сейчас, снова в своей хижине посреди заваленного кирпичами двора, в пахнущей солью одежде и с разгоряченным от морского ветра лицом, он еще не чувствовал ни отчаяния неистовых под смех и безумства, ни отчаяния Причастников Небес под возвышенный плач — он чувствовал опустошение и голод. Он был невысок и грузен, и даже морской ветер, яростно дувший на него весь вечер здесь, на самом краю мира, не смог его поколебать.
— Эй, Лиф! — крикнула вдова, жившая в переулке Ткачей, что пересекал его улицу несколькими домами ниже. — Я видела, как ты шел, а с заката не было ни единой души, становится тише, чем… — она не сказала, тише чего стал город, а продолжила: — Ты ужинал? Я собралась достать из печи жаркое, да мне с дитем нипочем не съесть все это мясо до того как наступит Конец, будет жаль, если хорошее мясо пропадет.
— Спасибо тебе большое, — сказал Лиф, снова надевая пальто, и они спустились по переулку Каменщиков до переулка Ткачей сквозь тьму и ветер, метущий по крутым улочкам с моря. В доме вдовы, освещенном лампой, Лиф поиграл с ребенком — последним рожденным в городе маленьким пухлым мальчиком, еще только учившимся вставать. Лиф поставил его на ножки, тот засмеялся и опрокинулся. Тем временем вдова выставила хлеб и горячее мясо на стол из тяжелого плетеного тростника. Они сели есть, и ребенок с ними — он четырьмя зубами трудился над горбушкой.
— Как вышло, что ты не на горе и не в полях? — спросил Лиф, и вдова ответила как само собой разумеющееся:
— Ведь у меня маленький.
Лиф оглядел скромный домик, построенный ее мужем, который был одним из его каменщиков.
— Прекрасно, — сказал он, — я с прошлого года не пробовал мяса.
— Знаю-знаю. Домов-то больше не строят.
— Ни единого, — сказал он. — Ни стен, ни курятников, даже ремонт не делают. А твое ремесло, оно еще требуется?
— Да, некоторые хотят новое платье к самому Концу. Это мясо я купила у неистовых, забивших все стада моего господина, и заплатила им из денег, полученных за кусок чудесного холста, который я соткала на платье для дочери моего господина — ей хотелось быть в нем в последний час. — Вдова добродушно фыркнула и продолжала: — Но теперь нет льна и вряд ли найдется шерсть. Нечего сучить, нечего ткать. Поля сожжены, а стада мертвы.
— Да, — согласился Лиф, поглощая отлично прожаренное мясо. — Плохие времена, хуже некуда.
— И сейчас, — продолжала вдова, — откуда взять хлеб, если поля сожжены? А воду — ведь в колодцы отраву сыплют? Я, наверно, говорю как и плакальщики там, наверху? Угощайся, Лиф. Весенний ягненок — лучшее в мире мясо; так говорил мой муж, тока не приходила осень, и тогда он говорил, что нет ничего прекраснее жареной свинины. Ну, возьми же ломоть побольше.
Той ночью в своей хижине на кирпичном дворе Лиф видел сон. Обычно он спал как кирпич, но всю эту ночь ему снилось, что он медленно движется, плывет к Островам, и, когда он проснулся, они перестали быть просто мечтой: он знал о них, он был уверен в них, как в звездах, невидимых при свете дня. Но что во сне перенесло его через воду? Он и не летел, и не шел, и не плыл под водой, как рыба; и все же пересек серо-зеленые просторы и гонимые ветром водяные холмы, слышал зовущие его голоса, видел огни городов.
Он принялся размышлять над тем, как человек может передвигаться по воде. Он подумал о траве, влекомой рекой, и понял, что можно, наверное, сплести коврик из тростника, лечь на него и грести руками, но обширные заросли тростника по берегам реки еще дымились, а все связки ивовых прутьев у корзинщика были сожжены давным-давно. В своем сне он видел на Островах камыши или травы в полсотни футов высотой, с коричневыми стеблями, толще, чем он мог бы обхватить руками, и с уймой трепещущих зеленых листьев, тянущихся к солнцу. На этих стеблях человек мог бы плыть по морю. Но такие растения никогда не росли в его стране, хотя в Храме Небес с незапамятных пор хранилась рукоять ножа, сделанная из крепкого коричневого материала, будто бы изготовленного из чужеземного растения под названием дерево. Но не мог же он плыть по морю на рукояти ножа…
Просаленные шкуры не тонут, но кожевенники не работали уже несколько недель, и шкуры не продавались. Надеяться было не на кого. Он спустил на песок у моря свою тачку и свое самое большое корыто для извести и погрузил их в спокойные воды лагуны. Глубоко осевшие, они все-таки плавали, но под тяжестью одной руки кренились, черпали воду и тонули. Лиф решил, что они слишком ненадежны.
Он снова поднялся на утес, прошел городом, нагрузил тачку своими аккуратными бесполезными кирпичами и покатил тяжелый груз вниз. За последние годы родилось совсем мало детей, и некому было проявить молодое любопытство, спросить, что он делает; правда, пара неистовых, пошатывающихся с похмелья, косо посмотрела на него из темноты дверного проема сквозь кристальную чистоту воздуха. Весь день он возил вниз кирпичи и все, что нужно для приготовления раствора, а на следующий день, хотя прошедшей ночью он, как и прежде, не видел снов, начал укладывать кирпичи на исхлестанном мартовскими ветрами берегу. Здесь под рукой было более чем достаточно воды и песка. Он строил маленький кирпичный купол вершиной вниз — овал с заостренными концами, похожий на рыбу, образованный рядами кирпичей, очень ловко уложенных по спирали. Если плавают пустое корыто или тачка, почему бы не поплыть кирпичному куполу? К тому же он очень крепок. Но когда раствор схватился и Лиф, напрягая спину, перевернул купол и толкнул его в пену бурунов, тот стал закапываться в мокрый песок все глубже и глубже, зарываясь, как моллюск или песчаная блоха. Волны наполняли его, а когда Лиф вычерпывал воду, наполняли купол снова, и в конце концов зеленокрылый бурун подхватил его, откатываясь, раздробил на отдельные кирпичи и утопил их в податливом сыром песке. Лиф стоял весь мокрый, вытирая соленую влагу из глаз. На западе в море ничего больше не было, только волны и дождевые тучи. Нет! Острова были там. Он знал это, видел громадные травы в десять человеческих ростов, их не знавшие плуга прекрасные поля, продуваемые морским ветром, их белостенные города, их вершины в снежных коронах над морем.
— Я строитель, а не мореплаватель, — сказал Лиф самому себе, всесторонне обдумав совершенную глупость. И, выйдя из воды, он поднялся на утес, упрямо пошел мокрыми от дождя улицами за еще одной тачкой кирпичей. Впервые за последнюю неделю освободившись от дурацкой мечты о плавании, он заметил наконец, что улица Кожевенников будто вымерла. Кучи мусора захламляли обезлюдевшую кожевенную фабрику. Мастерские напоминали ряд темных зияющих ртов, а окна спален над ними словно ослепли. В конце переулка старый сапожник жег с ужасным зловонием кучу совершенно новых башмаков. Рядом с ним подергивал ушами от жуткого запаха осел.
Лиф снова нагрузил тачку кирпичами. На этот раз, когда он покатил ее вниз, удерживая от рывков на крутых улицах и прилагая всю силу рук, чтобы сохранить равновесие на извилистом пути с утеса на пляж, за ним пошли двое горожан. Потом еще двое или трое из переулка Ростовщиков и еще несколько с тех улиц, что сходились к рыночной площади, так что когда он наконец распрямился и морская пена закипела у его грязных босых ног, а брызги освежили лицо, здесь уже была небольшая толпа, выстроившаяся вдоль одинокого следа, глубоко выдавленного в песке его тачкой. Странные люди с отрешенными лицами неистовых. Лиф не обращал на них внимания, хотя знал, что вдова из переулка Ткачей испуганно смотрит на него с утеса.
Он вкатил тачку в море, пока вода не стала ему по грудь, вывалил кирпичи и, подгоняемый большой волной, вышел на берег с тачкой, полной пены.
Неистовые разбредались по пляжу. Высокий парень из переулка Ростовщиков, проходя мимо, спросил:
— Почему бы тебе не бросить их с вершины утеса?
— Они б упали на песок, — ответил Лиф.
— А ты хочешь утопить их? И правильно. Знаешь, тут кое-кто уж решил, что ты здесь внизу что-то строить задумал. Тебя собирались стереть в порошок.
Усмехаясь, ростовщик ушел, а Лиф отправился наверх за следующим грузом кирпичей.
— Пошли ужинать, Лиф, — беспокойно сказала ему вдова. Она стояла на вершине утеса, крепко прижимая к себе ребенка, чтобы защитить его от ветра.
— Ладно, — сказал он. — Принесу каравай, я запасся парой еще до того как ушли пекари. — Он улыбался, а она нет. Когда они вместе поднимались по улицам, она спросила: — Ты сбрасываешь кирпичи в море, Лиф?
Он рассмеялся и ответил: — Да.
Она посмотрела на него то ли с облегчением, то ли с грустью; но за ужином в се домике, освещенном лампой, она была, как всегда, покойна и тиха, и они съели свой сыр и черствый хлеб в добром расположении духа.
Весь следующий день он продолжал возить кирпичи — тачку за тачкой, и если его и видели неистовые, то думали, что он занят тем же, чем и они. Прибрежная отмель уходила в море довольно полого, так что до большой глубины было еще далеко. Он начал во время отлива, а потому его работа никогда не будет видна. В прилив сваливать кирпичи и ровно укладывать их, когда вода бурлит перед глазами и грохочет над головой, было трудно, но он продолжал. Ближе к вечеру он принес длинные железные прутья и укрепил ими постройку, так как волны подмывали его мостовую футах в восьми от начала. Он убедился, что даже кончики прутьев во время отлива находятся под водой, так что ни один из неистовых не мог бы заподозрить обмана. Пара стариков, спускавшихся с Оплакивания в Храме Небес, повстречалась ему, когда он, гремя пустой тачкой, поднимался в сумерках по улице; они усмехнулись, глядя на него.
— Приятно наконец освободиться от власти вещей, — мягко сказал один, а другой кивнул.
На следующий день, хотя он снова не видел во сне Островов, Лиф продолжал строить. Песок под ногами начал уходить вглубь все круче. Сейчас Лиф делал так: стоя на краю уже построенного, он вываливал тяжело груженую тачку, затем вставал на груду кирпичей и работал, барахтаясь и задыхаясь, поднимаясь и снова ныряя, чтобы ровно уложить кирпичи между предварительно воткнутыми прутьями; затем снова вверх по серому песку, на утес, с грохотом и стуком по тихим улицам за новым грузом.
Как-то вдова, встретив его на кирпичном дворе, сказала:
— Давай я буду бросать их с утеса, это сократит твой путь.
— Возить тачку — тяжелая работа, — ответил он.
— Ничего, — сказала она.
— Хорошо, если хочешь. Но кирпичи — они тяжеленные. Ты их помногу не нагружай. Я дам тебе маленькую тачку. А твой мышонок может кататься, сидя на кирпичах.
Так она помогала ему все дни, что стояла ясная погода — туман по утрам, чистое небо и спокойное море весь день и цветущие сорные травы в трещинах утеса — больше цвести было нечему. Сейчас мостовая уходила на многие ярды от берега, и Лифу пришлось выучиться тому, чего никто, насколько он знал, не умел, только рыбы. Он мог плавать — двигаться на воде или под водой в море, не касаясь дна.
Он никогда не слышал, чтобы человек мог делать такое, но не задумывался над этим, крепко занятый своими кирпичами; в воздухе и вне его, в воде и вне ее, в пене, в пузырях воздуха в воде или воды в воздухе, а еще в тумане и в апрельском дожде — все смешалось. Временами он испытывал счастливые мгновения, находясь внизу, в безмолвном сумрачно-зеленом мире, с трудом управляясь среди удивленных рыбьих стай со странно невесомыми своенравными кирпичами, и только потребность в воздухе заставляла его подниматься и переводить дыхание напоенным брызгами ветром.
Он строил весь день, выбираясь на песок лишь чтобы собрать кирпичи, которые его верная помощница сбрасывала к подножию утеса, нагрузить ими тачку и откатить к мостовой, что тянулась в футе или двух под поверхностью моря в отлив и в четырех-пяти — в прилив, вывалить их среди волн, нырнуть и строить; затем вновь на берег за очередным грузом. Он поднимался в город только вечером, измотанный, с туманом в глазах и чесоткой от соли, голодный, как акула, чтобы разделить что Бог послал с вдовой и ее малышом. А позже, хотя весенние вечера были долгими и теплыми, город делался темен и тих.
Однажды ночью, когда он вернулся не настолько уставшим, чтобы не заметить перемен, он заговорил об этом, и вдова сказала:
— О, так они уже все ушли, я думаю.
— Все? — Пауза. — Куда они ушли?
Она пожала плечами. Затем оторвала взгляд от стола и какое-то время молчаливо смотрела на него в свете лампы.
— Куда? — спросила она. — Куда ведет твоя морская дорога, Лиф?
Он долго молчал. — К Островам, — наконец ответил он, рассмеялся и встретился с ней глазами.
Она не смеялась. Она только спросила: — Они там? Это правда, что есть Острова? — Потом посмотрела на спящего ребенка и перевела взгляд сквозь открытую дверь в темноту поздней весны, затопившей теплом улицы, по которым никто не ходил, и дома, в которых никто не жил. Наконец она снова посмотрела на Лифа и сказала: — Лиф, ты знаешь, кирпичей осталось немного. Несколько сотен. Тебе придется сделать еще. — И принялась тихо плакать.
— Ради Бога! — вздохнул Лиф, думая о своей подводной дороге, протянувшейся на сто двадцать футов, и о море, простершемся на десять тысяч миль. — Я поплыву туда! А сейчас не плачь, родная. Разве я оставлю тебя и мышонка? После всех этих кирпичей, сброшенных почти мне на голову, всех этих трав и ракушек, что ты отыскивала нам в еду, после твоего стола, постели и смеха могу ли я бросить тебя, когда ты плачешь? Успокойся, не плачь. Дай мне подумать, как нам добраться до Островов — всем вместе.
Но он знал, что никак. Кирпичей не хватит. Он сделал все, что было в его силах. Все, что он мог, протянулось на сто двадцать футов от берега.
— Как ты думаешь, — спросил он после долгого молчания, когда она убирала со стола и полоскала тарелки в воде из колодца, вновь ставшей прозрачной, ведь неистовые ушли много дней назад. — Как ты думаешь, может быть, это… — Ему почему-то было трудно выговорить, но она спокойно ждала, и ему пришлось сказать:
— Это и есть Конец?
Безмолвие. В этой светлой комнате и во всех темных, в сожженных полях и опустевших землях — безмолвие. Безмолвный воздух, безмолвное небо, мертвая тишина во всем. И только шум моря вдали и тихий звук вблизи — дыхание спящего ребенка.
— Нет, — сказала женщина. Она села напротив и положила руки на стол — изящные руки, темные, как земля, с ладонями цвета слоновой кости. — Нет, — сказала она, — Конец есть Конец. А это лишь ожидание Конца.
— Тогда почему мы все еще здесь — именно мы?
— Ну, — сказала она, — у тебя — твои вещи, твои кирпичи, а у меня — ребенок…
— Завтра мы должны идти, — сказал он, помолчав. Она кивнула.
Они встали до рассвета. Ничего съестного уже не оставалось, и, когда она положила в сумку одежки для ребенка и надела теплую кожаную накидку, а он засунул за пояс нож и мастерок и набросил теплый плащ, оставшийся вдове от мужа, они покинули маленький домик и очутились в холодном бледном свете пустынных улиц.
Они пошли вниз — он впереди, она следом, неся спящего ребенка в складках накидки. Он не повернул ни на дорогу, ведущую к северу вдоль побережья, ни на южную дорогу, а направился мимо рыночной площади, на утес и вниз, к берегу, каменистой тропой. Она шла за ним не отставая; оба молчали. У кромки воды он обернулся:
— Я буду поддерживать тебя в воде сколько смогу.
Она кивнула и ответила мягко:
— Мы пройдем по твоей дороге до самого конца.
Он взял ее свободную руку в свою и повел женщину в воду. Было холодно. Обжигающе холодно. И холодный свет с востока лился на пенные полосы, с шипением набегавшие на песок. Когда они ступили на начало его дороги, кирпичи под их ногами держались крепко, и ребенок снова уснул на ее плече.
Удары волн становились все сильнее. Начинался прилив. Брызги пропитали одежду, холодили тело, намочили лица и волосы. Они достигли конца его долгой работы. Позади них, совсем недалеко, лежал берег, темнел песок под утесом, над которым простиралось ясное бледное небо. Вокруг них — бурная вода и пена. А впереди — пучина.
Волна, бегущая к берегу, ударила в них, и они зашатались; ребенок от тяжелого шлепка моря проснулся и закричал — тихий плач в долгом холодном свистящем бормотании моря, вечно повторяющего одно и то же.
— Нет! Я не могу! — выкрикнула мать, но только крепче сжала руку мужчины и встала с ним рядом.
Подняв голову прежде чем сделать последний шаг с того, что он построил, в бездну, он увидел нечто движущееся по воде с запада — призрачный свет, белое мерцание, словно грудка ласточки в лучах зари. Будто голоса зазвенели над гулом моря.
— Что это? — спросил он, но ее голова была склонена к ребенку в попытке успокоить тихий плач, бросающий вызов безбрежному бормотанию моря. Лиф замер и увидел белизну паруса, танцующий свет над волнами, летящий навстречу им и навстречу великому свету, встающему позади них.
— Жди, — раздался крик с того, что бежало по серым волнам, танцевало в пене. — Жди! — Голоса музыкой плыли над морем, и когда белый парус навис над ними, Лиф увидел лица и протянутые руки и услышал, как говорят ему:
— Идите, идите на корабль, пойдем с нами к Островам…
— Держись, — нежно сказал он женщине, и они сделали последний шаг.
Вчера, когда я шел в лес встретиться с Гуру, некто остановил меня и спросил:
— Малыш, что ты делаешь тут в час ночи? Твоя мама знает, где ты? И сколько тебе лет, что ты так вот разгуливаешь один по ночам?
Я посмотрел и увидел, что он совсем седой, и засмеялся. Старики — сплошь слепцы; впрочем, все люди, можно сказать, вовсе не видят. Женщины, пока молодые, еще, может, кое-что могут увидеть, но мужчины — почти совсем ничего.
— В следующий день рождения мне будет двенадцать, — ответил я. И добавил (потому что всё равно я не дам ему уйти и рассказать всё другим): — А ночью я вышел, чтобы повидать Гуру.
— Гуру? — удивился он. — Кто такой Гуру? Иностранец, наверно, а? Нет, молодой человек, негодное это дело — якшаться с иностранцами! Так кто этот Гуру?
Раз он хотел — я сказал ему, кто такой Гуру, и, когда он начал болтать насчет дешевых журнальчиков и сказочек, я произнес одно из тех слов, которым научил меня Гуру; и он умолк. Он был старик, и суставы у него гнулись плохо, поэтому он не осел и не согнулся, а прямо так и упал, как стоял, ударился головой о камень. А я пошел дальше.
Хотя в следующий день рождения мне будет только двенадцать, я знаю много такого, чего не знают старики. И я помню такие вещи, которые не помнят другие ребята. Помню, как я родился — как появился на свет из тьмы, и помню, какие звуки издавали тогда взрослые вокруг меня. Позже, когда мне уже было два месяца, я начал понимать, что их шум означает что-то вроде того, что происходит в моей голове. Я открыл, что и сам могу издавать подобные звуки. Все очень удивлялись. «Говорит! — повторяли они. — И такой маленький! Клара, и что ты об этом скажешь?..» Клара — это моя мать.
Клара отвечала: «Прямо и не знаю, что сказать. У нас в семье гениев никогда не водилось — а в семье у Джо и подавно.
Джо — это мой отец.
Однажды Клара привела человека, которого я раньше не видел. Она сказала, что это репортер — пишет о том и о сем в газетах. Этот репортер пытался говорить со мной, как будто я был обычным младенцем. Я даже не отвечал, а просто все смотрел на него, пока в глазах у него что-то не погасло, и он ушел. Даже убежал. А Клара после отругала меня и прочла кусок из газеты этого репортера. Он думал, что статья у него вышла смешная. Там было про то, что репортер будто бы задает мне всякие сложные вопросы, а я отвечаю детским гугуканьем. Это все было вранье, конечно. Я не сказал этому репортеру ни одного словечка — да и он сам ничего такого у меня не спрашивал.
Я слушал, как Клара читает этот отрывок, а сам в это время следил за ползущим по стене слизняком. Когда Клара замолчала, я спросил:
— Что там за серая штуковина? — и показал на слизняка.
Она посмотрела, но ничего не увидела.
— Какая штуковина, Питер? — удивилась она. (Я приучил Клару называть меня полным именем, а не каким-нибудь дурацким словцом вроде «Питти».) — Что за штуковина?
— Большая, как твоя ладонь, Клара. Но мягкая. По-моему, в ней совсем нет костей. Она ползет вверх, но я не вижу у нее головы. И ног у нее тоже нет.
Клара, похоже, была встревожена, но пыталась подыграть — положила руку на стену и старалась найти слизняка, а я поправлял — говорил «правее», «левее» и так далее. И вот наконец Клара положила руку прямо на слизняка, и ее рука прошла сквозь него. Тогда я понял, что она на самом деле не видит его и не верит, что он там есть. Так что я больше не говорил о слизняке. Только через несколько дней я спросил ее:
— Клара, как называется что-то, что один видит, а другой — нет?
— Иллюзия, Питер, — ответила она, — если я правильно тебя поняла.
Я ничего не сказал. Дал ей уложить меня в постель, как обычно. Но когда она погасила свет и ушла, я подождал немножко и тихо позвал:
— Иллюзия! Иллюзия!
И в тот же миг появился Гуру. Это был первый раз, когда он пришел ко мне. Он поклонился — с тех пор он всегда так кланяется — и сказал:
— Я ждал этого.
— Я не знал, что тебя можно так позвать, — ответил я.
— Когда бы ты ни захотел видеть меня — я буду готов и явлюсь сразу же. Я стану учить тебя всему, чему ты захочешь научиться. Ты знаешь, чему я буду тебя учить?
— Если ты станешь рассказывать мне про серую штуку на стене, я буду тебя слушать, — ответил я. — И если ты станешь рассказывать про реальные вещи и про нереальные, я буду слушать.
— Очень немногие, — задумчиво сказал он, — хотят учиться таким вещам. А есть и такие вещи, которые никто изучать не хочет. И еще есть такие, которым я не стану тебя учить.
Тогда я сказал:
— Я стану учить то, чего никто не хочет учить. И я даже выучу то, чему ты учить не хочешь.
Он насмешливо улыбнулся:
— Хозяин пришел! — и почти засмеялся. — Хозяин Гуру!
Вот так я узнал его имя. И в ту ночь он научил меня слову, позволявшему делать всякие мелочи — портить еду, например.
С той ночи и до вчерашней он нисколько не изменился, хотя сейчас я стал такой же высокий, как он. Его кожа все такая же сухая и блестящая, и лицо все такое же худое, и голова его по-прежнему увенчана копной жестких, грубых черных волос.
Однажды, когда мне было уже десять лет, я лег в кровать и пролежал столько, сколько надо было, чтобы Джо и Клара поверили, что я заснул. Потом я оставил вместо себя штуку, которая появляется, если сказать одно из слов Гуру, и спустился из окна по водосточной трубе. Я с восьми лет по ней спускаюсь и поднимаюсь — это мне раз плюнуть.
Гуру поджидал меня в Инвуд-Хилл Парке.
— Ты опоздал, — упрекнул он.
— Не слишком опоздал, — возразил я. — Я же знаю, что никогда не бывает слишком поздно для таких вещей:
— Откуда тебе знать? — резко спросил он. — Это же твой первый раз!
— А может быть, и последний, — ответил я. — Мне это не нравится. И если из второго раза мне будет нечему научиться, я больше сюда не приду.
— Но ты не знаешь, — сказал он, — ты просто не знаешь, на что это похоже — голоса, и тела, лоснящиеся от умастившего их танцующего пламени, и этот поглощающий ритуал! Ты не сможешь представить себе все это, пока сам не примешь участие…
— Посмотрим, — прервал его я. — Прямо отсюда мы сможем отправиться?
— Конечно, — ответил Гуру. Он научил меня нужному слову, и мы вместе произнесли его.
Место, в которое мы попали, было освещено красными огнями, и, кажется, там были каменные стены — сплошная скала. Хотя, конечно, «там» нельзя было видеть по-настоящему, так что огни только казались красными, и камня настоящего там тоже не было.
Когда мы шли к огню, некто остановил нас и спросил:
— Кто это с тобой? — и назвал Гуру другим именем. А я и не знал, что Гуру был еще и тем. кого так звали, ведь это было очень могущественное имя.
Гуру искоса взглянул на меня и ответил:
— Это Питер, о котором я много рассказывал. Тогда она (а это была «она») посмотрела на меня и протянула блестящие от масла руки.
— Ах, — сказала она мягко, как кошки, когда они говорят со мной по ночам. — Ах, Питер! А ты придешь ко мне, когда я позову? Станешь звать меня по ночам, когда будешь один?
— Прекрати! — оборвал Гуру, сердито отталкивая ее с дороги. — Он еще очень юн — ты можешь испортить его, и он не сгодится для своего дела!
А она проверещала нам вслед:
— Гуру и его ученик — хороша парочка! Эй, мальчик, учти, что он не более реален, чем я, — ты единственный, кто реален здесь!
— Не слушай ее, — пробурчал Гуру. — Она не знает, что говорит. Все они безумны, когда приходит это время…
Мы подошли к огням и сели на камни. Те, кто были вокруг, убивали зверушек и птиц и проделывали разные вещи с их телами. Кровь собиралась в большой каменной чаше — и они передавали ее из рук в руки. Соседка слева сунула ее мне.
— Пей, — сказала она и ухмыльнулась, показав прекрасные белые зубы. Я отпил два глотка и передал чашу Гуру.
Когда каждый отпил из чаши, мы все разделись. Правда, некоторые, как, например, Гуру, не носили никакой одежды, но на многих одежда была. Та, что сидела слева, придвинулась и тяжело задышала прямо мне в лицо.
— Скажи ей, чтобы она прекратила. Гуру, — попросил я. — Это не входит и ритуал, я знаю.
Гуру сказал он что-то резкое на их языке, и она отошла, ворча и огрызаясь.
Потом мы все начали петь, хлопая в ладоши и ударяя себя по бедрам. Одна из них медленно поднялась и тоже очень медленно обошла вокруг огней. При этом она дико вращала глазами, щелкала челюстями и так размахивала руками, что я слышал, как хрустят ее суставы. Медленно переставляя ноги, шаркая подошвами о камни, она прогнулась назад — до самого пола. На ее животе выступили мышцы, и масло стекало по коже. Когда ее ладони коснулись пола, она упала, извиваясь, и вплела в размеренное пение хора тонкое, протяжное завывание. А мы все пели и хлопали.
Вторая сделала то же, что и первая, и для нее мы пели громче, а для третьей — еще громче. Мы все еще пели и хлопали, а одна из первых двух подняла третью, положила на алтарь и взмахнула каменным ножом. Свет огня блеснул на обсидиане. Когда вся ее кровь стекла по желобку внутрь алтаря, мы прекратили пение, и огни погасли.
Но мы все равно видели все, что происходит, — потому что на самом деле ничего не происходило, это только казалось, что оно происходит; точно так же все люди и вещи там только казались тем, чем казались. Я один был реальным. Наверно, поэтому я и был так нужен им.
И когда последний из огней умер. Гуру взволнованно прошептал:
— Явление!
Он был очень растроган.
Из лужи крови третьей танцовщицы восстало Явление. Оно было выше всех здесь, а когда заговорило, Его голос был самым громким и глубоким; и все повиновались Ему.
— Пустите кровь! — велело Оно, и мы кололи и резали себя осколками камня. Оно улыбнулось и показало зубы — самые острые, большие и белые. Острее, больше и белее, чем у любого здесь.
— Пустите воду! — велело Оно, и мы все плюнули друг на друга. Оно хлопало крыльями и вращало глазами — и Его глаза были больше и краснее, чем у любого здесь.
— Пустите огонь! — велело Оно, и мы дышали огнем на свои тела. Оно топало ногами и испускало из пасти ревущие синие огни, и огни те были ярче и неистовей, чем у любого здесь.
Потом Оно вернулось в лужу крови, а мы вновь зажгли огонь. Гуру смотрел прямо перед собой; я потянул его за руку. Он поклонился, будто мы этой ночью еще не виделись.
— О чем ты задумался? — спросил я. — Пойдем отсюда.
— Да, — тяжело ответил он. — Пойдем. — И мы произнесли слово, которое вернуло нас домой.
Первым, кого я убил, был брат Пол — в школе, куда я пошел, чтобы узнать то, чему не учил меня Гуру.
Это было меньше года назад — но теперь мне кажется, что это было очень-очень давно. С тех пор я убил много людей.
— Ты очень умный мальчик, Питер, — сказал брат Пол.
— Спасибо, брат.
— Но кое-чего в тебе я не понимаю. Если бы речь шла о ком другом, я обратился бы к родителям, но, чувствую я, что и они этого не понимают. Ты же был вундеркиндом, не так ли?
— Да, брат.
— В этом, конечно, нет ничего особенно странного. Говорят, это все железы. Ты знаешь, что такое «железы»?
Тут я встревожился. Я слышал это слово, но не знал точно, кого оно обозначает — низеньких и толстых зеленых человечков, одетых во все металлическое, или те штуки со множеством ног, с которыми я часто говорил в лесу.
— Откуда ты знаешь? — спросил я его.
— Ну, Питер! Ты же выглядишь совсем перепуганным, мой мальчик!.. Я, конечно, сам про них хорошенько не знаю. А отец Фредерик знает. У него есть книги про них, хотя я частенько сомневаюсь, верит ли он в них сам…
— Это плохие книги, брат, — твердо сказал я. — Их надо сжечь.
— Что за дикая идея, сын мой. Но, возвращаясь к твоим проблемам…
Не мог же я отпустить его, раз он как-то узнал про меня такое. Я сказал одно из слов, которым научил меня Гуру, и он сначала выглядел очень удивленным, а потом — так, словно ему очень больно. Он упал лицом на свой стол, и я пощупал его запястье, чтобы убедиться, что он умер: это слово я использовал впервые. Но он был как следует мертв.
Послышались тяжелые шаги, и я быстро сделался невидимым. Вошел тучный отец Фредерик, и я чуть было не убил словом и его — но успел сообразить, что это будет выглядеть подозрительным. Так что я решил подождать и вышел, когда отец Фредерик склонился над мертвым монахом: он думал, что тот уснул.
Я же прошел по коридору в заставленную книгами комнату толстого священника, быстро свалил все книжки в кучу посреди комнаты и поджег их своим дыханием. Потом спустился во двор школы, убедился, что никто не смотрит в мою сторону, и снова стал видимым. Все было проще простого. А на другой день я убил еще кого-то на улице.
По соседству жила девочка Мэри. Ей было тогда четырнадцать, и я хотел ее так же сильно, как хотели меня обитатели Пещеры вне Времени и Пространства.
Поэтому, когда пришел Гуру и, как всегда, поклонился мне, я рассказал ему про Мэри, и он посмотрел на меня очень удивленно.
— А ты взрослеешь, Питер, — заметил он.
— Взрослею, Гуру. И придет время, когда твои слова будут недостаточно сильны для меня.
Он засмеялся.
— Пойдем, Питер, — сказал он. — Иди за мной — если хочешь. Надо кое-то… сделать. — Он облизнул свои тонкие пурпурно-красные губы и добавил: — Я рассказывал тебе, на что это будет похоже…
— Пойдем, — сказал я. — Говори слово. И он научил меня новому слову, и мы вместе произнесли его.
Место, куда мы попали, не было похоже ни на одно из мест, где я бывал с Гуру раньше. Это было — Не-место. Раньше всегда казалось, что время идет и материя движется, но здесь ничего даже не казалось. Здесь Гуру и все остальные сбросили свою форму и стали тем, чем были в действительности, — а это возможно только в Не-месте.
Нельзя, конечно, рассказать о том, что там было; но меня представили Тем, кто никогда не покидал Не-место. И все приходили к ним, словно бы они существовали. У них не было цвета, или иллюзии цвета, или какой-либо, пусть кажущейся, формы.
И там я узнал, что когда-нибудь и я присоединюсь к ним; что я, единственный с моей планеты, избран, чтобы существовать с ними в Не-месте.
Потом мы с Гуру произнесли слово и покинули Не-место.
— Ну и как? — спросил Гуру, глядя мне прямо в глаза.
— Я согласен и хочу этого, — ответил я. — Но сейчас научи меня еще одному слову.
— А, — ухмыльнулся он. — Девчонка?
— Да, — кивнул я. — Слову, которое будет много для нее значить.
Всё так же ухмыляясь, он научил меня такому слову. Мэри, которой тогда было четырнадцать, сейчас пятнадцать. И она неизлечимо сумасшедшая.
А прошлой ночью я видел Гуру опять. И в последний раз.
Он поклонился, когда я подошел.
— Здравствуй, Питер, — ласково сказал он.
— Научи меня Слову, — сказал я.
— Еще не слишком поздно…
— Научи меня Слову.
— Ты можешь и отказаться от всего — с тем, что у тебя уже есть, ты легко овладеешь этим миром. Золото без счета, сардониксы и самоцветы, Питер! Царственный бархат, жесткие и тяжелые, шитые золотом гобелены!..
— Научи меня Слову.
— Подумай, Питер — какой дворец ты мог бы себе построить! Из белого мрамора будет он, и мерцающий рубин украсит середину каждой плитки стен; и врата его внутри и извне будут из чеканного злата, и построен он будет вокруг башни из резной кости слоновой; миля за милей вознесется эта башня в бирюзовые небеса. Ты увидишь облака, бегущие далеко внизу под тобой!..
— Научи меня Слову.
— Язык твой насладится ягодами винными, и вкус их будет как вкус расплавленного серебра. И вечно станут звучать для тебя песня соловья и голос жаворонка, подобный звону утренней звезды. Тысячи тысяч лет будет цвести вокруг тебя душистый нард, услаждая тебя изысканным ароматом. Руки твои будут умягчены касанием пуха пурпурных гималайских лебедей — мягче он, чем закатное облако.
— Научи меня Слову.
— И женщины будут у тебя, и кожа их будет черной, точно черное дерево, и белой, точно белый снег, и всякой другой. Будут у тебя женщины тверже кремня и женщины мягче облака закатного.
— Научи меня Слову.
Гуру ухмыльнулся и сказал Слово.
Не знаю, когда произнесу я это Слово — последнее слово, которому научил меня Гуру, — сегодня, или завтра, или через год.
Это — то Слово, которое взорвет эту планету, как взорвала бы динамитная шашка гнилое яблоко.
Всегда найдутся люди, которые станут недоумевать — о чем все это? Любителей задавать вопросы, расставлять все по полочкам, докапываться до сути отсылаю к нижеследующему:
«Массы людей служат государству не как живые существа, а главным образом как механизмы, принося ему в жертву собственные тела. Находится ли человек в действующей армии, служит ли в полиции, в ополчении, тюремщик он или арестант — в большинстве случаев человек лишен свободы — как действий, так и духа. По сути он низведен до уровня дерева, камня или почвы; пожалуй, деревянный истукан справился бы с подобной деятельностью даже лучше его. Уважения к человеку здесь не более, чем к соломенному чучелу или глиняному болвану. Ценят его, как ценят лошадь или собаку. Тем не менее в обществе таких почитают за добропорядочных граждан и уважают. Другой сорт людей — политики, законодатели, министры, чиновники — ставит на службу государству главным образом свой интеллект, и поскольку о моральной стороне дела они не имеют никакого представления, то с равным усердием могут служить и Богу, и Дьяволу, причем даже не подозревая об этом. И лишь единицы — герои, патриоты, мученики, реформаторы духа и Люди с большой буквы — служат государству еще и своим разумом, тем самым неизбежно противопоставляя себя большинству; естественно, большинство объявляет их врагами, обходясь с ними как с изгоями».
Генри Дэвид Торо. «О гражданском неповиновении».
Вот вам суть. А теперь начнем с середины, потом вернемся к началу; конец, я думаю, сложится сам собой.
…Но поскольку этот мир был в своем роде похож на все остальные, поскольку он позволил ему возникнуть, то поначалу его выходки не привлекли внимания Тех, Кто Следил За Нормальньм Функционированием Машины — сливок общества, снимавших все пенки с культуры. Так длилось до той поры, пока он каким-то образом не превратился вдруг в знаменитость, в некотором роде даже в легенду — как с неизбежностью пришлось констатировать официальным кругам, «героя в среде эмоционально неустойчивой части населения». Так они и доложили Тиктакщику. Но к тому времени — поскольку и этот мир был похож на все остальные, а препятствовать неизбежному им было не под силу (возможно, они имели дело с каким-то забытым вирусом, который вдруг возродился в системе, утратившей к нему иммунитет) — к тому времени он из легенды превратился в реальную личность. Обрел форму и субстанцию.
Он стал личностью, то есть тем, что они благополучно искоренили много десятилетий назад. И тем не менее он существовал, и это было фактом. В одних кругах — главным образом среди представителей среднего сословия — он считался омерзительным типом, глупым и вульгарным придурком. В других сферах — интеллектуальных снобов — его имя удостаивалось лишь кривой ухмылки. Зато в низах, о, на самом дне, где людям всегда нужны собственные святые и грешники, свой хлеб и свои зрелища, свои герои и злодеи, — здесь его почитали за Боливара, Наполеона, Робин Гуда, Дика Бонга, Иисуса, Джомо Кениатту.
А на самой верхушке — где, как известно, малейшая раскачка грозит снести мачту власти и потопить весь груженный драгоценностями корабль государства, — там его воспринимали как угрозу, бунтовщика и еретика.
Короче говоря, знали его повсюду, но наиболее остро реагировали на самом верху и на самом дне.
В итоге его карточка времени и кардиоплата были доставлены в канцелярию Тиктакщика.
Это был молчаливый, огромного роста человек, который не повышал голоса даже в самых критических ситуациях. Тиктакщик.
Тиктакщихом называли его за глаза. Сказать ему об этом прямо в маску боялись даже в кулуарах ведомства, где разрабатывались новые методы устрашения.
Ты не можешь назвать человека ненавистным тебе именем, даже если этот человек в маске распоряжается каждой минутой, часом, каждой ночью, каждым днем, каждым годом твоей жизни. Лицом к маске его называли Хранителем Времени. Так было безопаснее.
— Теперь мне понятно, что он из себя представляет, — мягко сказал Тиктакщик, просмотрев его карточку жизни и ознакомившись с кардиоплатой. — Но я не знаю, кто он такой. На эту карточку нанесено имя, но здесь указано, кем он прикидывается, а не кто он такой. То же самое с кардиоплатой. Для того чтобы принять меры, мне необходимо знать, кто он.
И он спросил, обращаясь ко всем своим помощникам, ищейкам, костоломам, осведомителям и даже специально приглашенным посыльным:
— Кто этот Паяц?
На этот раз в его голосе не было и намека на уравновешенность. Временами он звучал даже резко.
Кстати говоря, все его подчиненные — кроме посыльных, которым до этого вообще не доводилось слышать Тиктакщика, — впервые слышали, чтобы Тиктакщик говорил так много.
Выслушав Хозяина, все бросились на поиски.
Кто же он — Паяц?
Летающая лодка зависла над третьим уровнем города, он подполз к краю дрожащей алюминиевой рамы (тот еще летательный аппарат) и посмотрел вниз на ровные, словно сошедшие с картин Мондриана ряды зданий.
Где-то поблизости, чеканя шаг, строем двигалась к заводским воротам смена, заступавшая на работу в 14:47. Ровно через минуту он услышал, как в обратном направлении устало промаршировала с завода смена, отработавшая в ночь.
Хитрая ухмылка заиграла на его загорелом лице, обозначив на щеках ямочки. Потом, взъерошив огненнорыжую шевелюру, он поправил свой шутовской наряд, встряхнулся, усмехнулся тому, что должно было произойти минуту спустя, и решительно перевел рычаги. Летающая лодка заскользила вниз. Паяц, прикрываясь от встречных воздушных потоков, промчался над движущимися тротуарами, сминая прически расфуфыренным дамам, — глаза скошены к переносице, растопыренные ладони приставлены к ушам, язык высунут, а глотка издает какие-то непристойные звуки. Диверсия получилась скромной: один пешеход, испугавшись, растерял свои свертки, какая-то дама обмочилась, а еще одна вдруг шлепнулась на тротуар, и эскалатор автоматически отключился, чтобы она привела себя в порядок. Пакости вышли мелкими.
Паяц набрал скорость и на бреющем полете умчался прочь. Оп-ля!
Обогнув башню Центра По Изучению Хода Времени, он увидел очередную смену, только-только ступившую на движущийся тротуар. Привычным движением, абсолютно синхронно, колонна сошла с медленной ленты эскалатора и, словно кордебалет из допотопного фильма Басби Беркли, одним прыжком вскочила на тротуар-экспресс.
Предвкушая предстоящую сцену, Паяц вновь улыбнулся, и стало заметно, что с левой стороны у него не хватает одного зуба. Лодка, нырнув, устремилась в сторону рабочих. Поравнявшись с ними, Паяц забегал по своей летающей посудине, освобождая защелки, удерживавшие самодельные корыта, в которых он обычно держал балласт. Корыта опрокинулись, и на головы рабочих дождем посыпались леденцы. Целое море леденцов. На покупку такого количества леденцов потребовалось бы никак не меньше ста пятидесяти тысяч долларов.
Леденцы! Миллионы розовых, желтых, зеленых, лакричных, малиновых, мятных леденцов — гладких, облитых глазурью, с мягкой сладкой тянучей начинкой — просыпались на головы, на плечи, на фуражки заводских рабочих, застучали по тротуарам, покатились под ногами, заслонили своим веселым ребячьим разноцветьем небо. Потоки сладкого цветного дождя хлынули в мир здравого смысла и хронометрического порядка. Леденцы!
Рабочие заулюлюкали, заулыбались, стройные ряды распались, и раздался ужасающий скрежет, словно миллионы ногтей зацарапали по школьной доске. Потом механизмы, которые приводили в движение тротуары, зачихали, зашипели, засоренные леденцами, и остановились. Рабочие смешались в кучу-малу, хохотали, каждый старался запихнуть в рот побольше леденцов. Это был настоящий праздник — беззаботности, радости и смеха. Но…
Смена задержалась на семь минут.
И вернулась домой на семь минут позже положенного срока.
Генеральное расписание было нарушено на семь минут.
Работу транспорта из-за неисправности эскалаторов парализовало на семь минут.
Паяц просто щелкнул по первой костяшке домино, и вслед за ней — шлеп-шлеп-шлеп — повалились все остальные.
Система вырубилась на семь минут. Конечно, вы на такую ерунду не обратили бы никакого внимания, но для общества, единственной движущей силой которого были приказы, послушание, единство и хронометрически выверенный распорядок жизни, — это была катастрофа.
И потому Паяцу приказали явиться к Тиктакщику. Это требование передали по всем каналам связи. Паяцу предписывалось прибыть ровно в 19:00. Они ждали его, ждали, ждали, но Паяца и след простыл. Потом, в половине одиннадцатого, он все же объявился в другой части города, спел песенку о том, как прекрасна лунная ночь в каком-то никому не известном Вермонте, и снова исчез. А они-то все это время ждали его, вместо того чтобы заниматься тем, что им вменялось по плану. Весь распорядок полетел к чертям. Вопрос оставался без ответа: кто же он такой — Паяц?
Хотя подразумевался под этим вопросом, конечно, другой, более важный: как мы дошли до того, что смех, кривлянье и болтовня какого-то придурка плюс леденцы на сто пятьдесят тысяч долларов выбивают из колеи всю экономику и культурную жизнь государства?
Леденцы, господи ты боже мой! Бред какой-то! Где это он раздобыл столько денег (они точно знали, что на покупку леденцов ему потребовалось сто пятьдесят тысяч долларов, поскольку специальная Группа Экспертов, получив приказ, оцепила тротуары, собрала все до единого леденцы, подсчитала их количество и, произведя необходимые расчеты, определила их стоимость. Это задание выбило Экспертов из графика основной работы по крайней мере на день.)? Леденцы! Ле-ден-цы?.. Погодите-ка… Секундочку (надо будет потом наверстать)… Так ведь леденцов не выпускают уже лет сто… Где он их достал?
Хороший вопрос. Но скорее всего ответа, который удовлетворил бы вас, вы на него не получите. Но ведь на свете так много вопросов без ответов, не правда ли?
Продолжение вам известно. А вот начало. Итак.
Все по расписанию. День за днем, год за годом: 9:00 — просмотр утренней корреспонденции. 9:45 — встреча с правлением плановой комиссии. 10:30 — обсуждение дальнейшего совершенствования подбора кадров с Дж. Л. 11:45 — молитва о ниспослании дождя. 12:00 — ленч. И так далее.
— Сожалеем, мисс Грант, но собеседование было назначено на 14:30, а сейчас уже пять. Жаль, что вы опоздали, но мы не можем идти против правил. Приезжайте поступать к нам в колледж через год… И так далее.
Пригородный поезд отправлением в 10:10 следует с остановками в Грейсхейвене, Гейлсвиле, Тонаванде, Джанкшене, Селби и Фэрнхарсте, минуя Индиана-Сити, Лукасвилл и Колтон, где останавливается только по воскресеньям. Экспресс в 10:35 останавливается в Гейлсвиле, Селби и Индиана-Сити, кроме воскресений и праздников. В эти дни он останавливается в… И так далее.
— Я не могла ждать, Фред. В 15:00 мне нужно было быть у Пьера Карттена, а ты обещал встретить меня под вокзальными часами в 14:45. Тебя не было, вот я и ушла. Ты всегда опаздываешь, Фред. Если бы ты пришел вовремя, мы успели бы все обговорить, а так мне пришлось оформлять заказ самой.
«Уважаемые мистер и миссис Эттерли! Доводим до вашего сведения, что мы вынуждены будем отчислить вашего сына Джеральда из школы, если только вы не изыщете более действенных способов предотвратить в дальнейшем его постоянные опоздания на занятия. Безусловно, ваш сын образцовый ученик, он великолепно успевает по всем предметам, но постоянство, с которым он попирает школьные порядки, делает невозможным его пребывание в системе, предполагающей нахождение учащихся в определенном месте в строго обусловленное время». И так далее.
ВЫ БУДЕТЕ ЛИШЕНЫ ПРАВА ГОЛОСА В СЛУЧАЕ НЕЯВКИ ДО 8:45.
Мне неважно, какой будет сценарий. Лишь бы он был готов к четвергу.
ОТПРАВЛЕНИЕ В 14:00.
Вы опоздали. Мы взяли на работу другого. Искренне вам сочувствуем.
ВВИДУ ДВАДЦАТИМИНУТНОГО ОПОЗДАНИЯ ВАША ЗАРПЛАТА УРЕЗАНА.
Господи, который час? Мне надо бежать!
И так далее. И так далее. И так далее. И так далее далее далее далее далее тик так тик так тик так, и в один прекрасный день уже не время служит нам, а мы ему. Мы становимся рабами инструкций, солнцепоклонниками, живущими от восхода до заката, потом привыкаем к жизни, основанной на ограничениях, ибо система прекратит функционировать, если мы перестанем неукоснительно придерживаться этих ограничений.
Так продолжается до тех пор, пока опоздание из обычной оплошности не превращается в грех. Потом оно становится преступлением. И за это преступление начинают карать:
«Канцелярия Главного Хранителя Времени извещает о том, что до 00 часов 00 минут 00 секунд 15 июля 2389 года каждый гражданин обязан представить в Канцелярию для проверки свои карточки времени и кардиоплаты. В соответствии со статьей 555-7-СГХ-999, отменяющей индивидуальное время, все кардиоплаты будут приведены в соответствие с…»
Короче говоря, они изобрели способ влиять на продолжительность жизни. Если кто-то опаздывал на десять минут, эти десять минут вычитались из его жизни. Часовое опоздание сокращало жизнь на час. Если же вы совершали опоздания слишком часто, то у вас имелись все шансы в один прекрасный день получить уведомление Главного Хранителя Времени о том, что отпущенное на жизнь время истекло и «в понедельник, в полдень, вы будете отключены. Пожалуйста, к этому сроку приведите в порядок все свои дела, сэр».
Так при помощи простой научной уловки (все научные исследования проводились непосредственно в ведомстве Тиктакщика и были строго засекречены) Системе была обеспечена устойчивость. Целесообразность подобных действий не подвергалась сомнению. В конце концов это — проявление патриотизма. Инструкции должны исполняться. Ведь война на дворе!
Но разве война не длилась вечно?
— Какая мерзость, — сказал Паяц, когда прекрасная Алиса показала ему его изображение на листовке с надписью «Разыскивается». — Омерзительно и в высшей степени неправдоподобно. Времена головорезов в конце концов давно прошли. И вдруг — «Разыскивается»!
— Знаешь, — заметила Алиса, — с праведным гневом ты переигрываешь.
— Прости, пожалуйста, — смутился Паяц.
— Не трудись извиняться. Ты всегда говоришь «прости». На тебе такая большая вина, Эверетт! Если бы ты знал, как это меня печалит.
— Прости, пожалуйста, — повторил Паяц и, спохватившись, поджал губы. На его щеках мгновенно обозначились ямочки. Он совсем не то хотел сказать. — Мне надо идти. Я должен сделать что-нибудь.
Алиса грохнула кофейником по столу.
— Ради Бога, Эверетт, ты можешь хоть одну ночь остаться дома? Неужели так необходимо бегать по улицам в этом гнусном шутовском наряде и раздражать народ?
— Я… — он оборвал себя на полуслове, нахлобучил тихо позвякивающий колокольцами шутовской колпак на рыжую шевелюру, встал из-за стола, сполоснул чашку и сунул ее в сушилку. — Мне надо идти.
Алиса ничего не ответила. Зажужжал телефакс, она вынула из него лист бумаги, пробежала глазами и швырнула на стол. — Про тебя, конечно. Посмешище…
Он проглядел сводку новостей: в ней говорилось о том, что Тик-Так-Владыка пытается выявить его, Паяца, местонахождение.
Наплевать, что он и сегодня опоздает. В очередной раз.
У дверей он раздраженно бросил через плечо:
— Ты тоже переигрываешь с праведным гневом!
Алиса возвела прелестные очи к небу:
— Посмешище!
Паяц скользнул за порог, резко — чтобы хлопнула — толкнул дверь, но та закрылась плавно и медленно. Щелкнул автоматически запирающийся замок.
Тут же раздался тихий стук в дверь. Алиса встала и, свирепо сопя, пошла отворять.
— Я вернусь в половине одиннадцатого, ладно?
Она скорчила унылую гримасу, передразнивав его.
— Зачем ты мне это говоришь? Зачем?! Ты же знаешь сам, что все равно опоздаешь! Ты ведь знаешь! Ты всегда опаздываешь! Так какого черта ты говоришь мне эти глупости?!
Она закрыла дверь.
Паяц согласно кивнул. «Она права, — подумал он. — Она всегда права. Я опоздаю. Я всегда опаздываю. И действительно, зачем я говорю ей эти глупости?»
Он пожал плечами и отправился в путь, чтобы опоздать еще раз.
Он запустил в небо петарды, и они разорвались в вышине, складываясь в сверкающую надпись на облаках: «Прибуду на 114-ю ежегодную встречу членов Международной Медицинской Ассоциации ровно в 20:00. Надеюсь, что вы присоединитесь ко мне».
Естественно, власти заметили эти горящие в небесах буквы и стали готовиться к встрече с ним. И конечно же сделали поправку на то, что он непременно опоздает. А он явился за двадцать минут до начала и, затрубив в огромный рог, так напугал стражников, расставлявших на него сети, что те в поднявшейся суматохе угодили в собственную ловушку. Горловина сети затянулась, и спустя мгновение стража, оказавшаяся в гигантской авоське, болталась в вышине над ареной амфитеатра, оглашая присутствующих отчаянными воплями. Паяц хохотал и, ежеминутно раскланиваясь, просил прощения. Врачи, собравшиеся на торжества, встретили его кривлянье дружным смехом. Все думали, что Паяц просто переодетый конферансье, и от души веселились над его выходками. Все, кроме стражи, посланной ведомством Тиктакщика, — те знали, кем был Паяц на самом деле, но им было не до смеха — они болтались между небом и землей в самом неприглядном виде, будто какой-нибудь тюк на крюке портового крана.
(В другой части города в то же самое время — это отступление не имеет никакого отношения к нашей истории, оно лишь иллюстрирует могущество и всесилие Тиктакщика, — так вот, в это самое время некий Маршалл Делэхенти получил из ведомства Тиктакщика извещение об отключении. Вернее, получила извещение его супруга: некто в сером с профессиональной печатью скорби на лице вручил ей пакет, о содержимом которого она догадалась сразу же. В те дни этот пакет все опознавали мгновенно. Ей вдруг стало душно, она стояла не дыша, словно лаборант над микроскопом с бациллами ботулизма, и молилась, чтобы извещение было адресовано не ей. Пусть оно будет Маршу, молилась она, или кому-нибудь из детей, но только не мне, Господи, прошу тебя, только не мне. Потом она вскрыла пакет и, когда оказалось, что извещение пришло Маршу, испытала смешанное чувство ужаса и облегчения. Пуля сразила соседнего солдата. «Маршалл! — запричитала она, — Маршалл! Время вышло, Маршалл! О Господи, Маршалл! Что же нам делать, Маршалл, что же нам делать? Господи, Маршалл…» В эту ночь в доме Маршалла рвали на кусочки бумагу и цепенели от ужаса, но придумать ничего не могли. Ничего и нельзя было придумать. В доме повеяло безумием.
Маршалл Делэхенти все же попытался спастись бегством, и к утру следующего дня, когда настал срок отключения, он был уже в двухстах милях от города, в дремучем лесу. Но в ведомстве Тиктакщика стерли его кардиоплату, и Маршалл Делэхенти кувыркнулся на бегу через голову, упал, сердце его остановилось, кровь застыла в жилах на пути к мозгу, и он умер, и на этом все кончилось. В ведомстве Главного Хранителя Времени извещение на имя Маршалла для проверки вторично запустили в факсимильную машину, и, когда на пульте в кабинете Тиктакщика погасла лампочка напротив имени Делэхенти, тут же поступило распоряжение о внесении вдовы Жоржетты Делэхенти в список для получения пособий, которыми она будет теперь обеспечена вплоть до повторного замужества. На этом наше отступление заканчивается, и вы можете воспринимать его как вам заблагорассудится, только не надо смеяться — ибо та же участь ждет и Паяца, если Тиктакщику удастся вычислить его настоящее имя. А в этом, согласитесь, нет ничего смешного.)
В торговом секторе города царила обычная для четвергов пестрая толчея. Женщины в канареечно-желтых хитонах и мужчины в тесных псевдотирольских костюмах из грязно-зеленой замши и кожи давились за надувными кальсонами.
Когда Паяц появился на самой верхотуре нового, еще строившегося Универсального Торгового Центра и приложил к своим вечно смеющимся губам пастуший рожок, толпа внизу вмиг замерла. Все, запрокинув головы, уставились на него. И Паяц обрушил на них свой гнев:
— Эй вы! Почему вы позволяете им командовать? Они заставляют вас суетиться, как муравьев, вы копошитесь, будто какие-нибудь мокрицы. Распоряжайтесь своим временем сами! Очнитесь! Гуляйте, наслаждайтесь солнечным светом, свежим ветром, пусть жизнь идет своим чередом! Не будьте рабами времени, не обрекайте себя на медленную смерть… Долой Тиктакщика!
«Что за придурок? — вот что хотелось бы знать большинству покупателей. — Что за придурок, ой, мне уже пора, я опаздываю, надо бежать».
А бригада строителей Торгового Центра тем временем получила срочный приказ из ведомства Главного Хранителя Времени, которым предписывалось немедленно оказать содействие в поимке опасного преступника, именующего себя Паяцем и находящегося в данный момент на шпиле возводимого ими объекта. Строители поначалу помогать отказались — это могло выбить стройку из графика, но Тиктакщик умело подергал за нужные нити правительственной паутины, и строителям разрешили прекратить работы, чтобы поймать этого кретина с дудкой, забравшегося на шпиль. И около дюжины с лишним самых здоровенных рабочих начали карабкаться по лесам вверх, к Паяцу.
После разгрома (впрочем, благодаря тому что Паяц внимательно следил, чтобы никого не поранить, обошлось без серьезных травм) строители попытались было, перестроив порядки, вновь ринуться на штурм, но было слишком поздно. Паяц исчез. А главное, это происшествие на время отвлекло внимание толпы, и торговый цикл был нарушен на несколько часов. Покупательные способности системы снизились, и весь остаток дня правительство предпринимало различные меры для восстановления нормального цикла. Однако форсированные темпы привели лишь к тому, что ненормально возрос спрос на вентили, а сбыт заглушек, напротив, упал ниже нормы: это означало нарушение баланса. В результате чего пришлось срочно, ящик за ящиком, доставлять в магазины партии начавшего портиться «Смэш-О», хотя обычно одного ящика торговле хватало на три-четыре часа. Погрузочно-разгрузочные работы вышли из ритма, транспорт выбился из расписания, и в конце концов это сказалось даже на работе предприятий, выпускающих летающие лодки.
— …И не смейте возвращаться, пока не поймаете, — сказал Тиктакщик тихим, добрым, угрожающим тоном.
Они пускали по следу собак. Применяли зондаж. Переворошили все кардиоплаты. Понаставили шпиков. Пытались его подкупить. Льстили. Угрожали. Пытали свидетелей. Наняли ораву полицейских. Проводили повальные обыски и облавы. Взывали к патриотическим чувствам. Сличали отпечатки пальцев. Пускались на хитрости и обман. Позвали на помощь Рауля Митгонга, но он ничем не смог помочь. Взяли на вооружение методы прикладной физики и криминологии.
И черт побери — они поймали его!
Оказалось, что зовут его Эверетт С. Марм. И что он ничего примечательного из себя не представляет. Разве что начисто лишен чувства времени.
— Смейся, Паяц! — сказал Тиктакщик.
— Пошел ты! — ответил, усмехаясь, Паяц.
— У тебя набралось опозданий на шестьдесят три года пять месяцев три недели два дня двенадцать часов сорок одну минуту пятьдесят девять секунд и ноль целых тридцать шесть тысяч сто одиннадцать миллионных секунды. Ты использовал весь свой запас — более того, намного перебрал его. Я собираюсь отключить тебя.
— Пугай кого-нибудь другого. Я лучше умру, чем соглашусь жить в этом поганом мире рядом с таким уродом, как ты.
— Это всего лишь моя работа.
— Ты упиваешься ею. Ты тиран. Ты не имеешь никакого права приказывать людям и убивать их за опоздания.
— Ты просто недисциплинирован. Не хочешь приспособиться.
— А ты развяжи мне руки, и я сразу приспособлю кулак к твоей морде.
— Да ты, оказывается, нонконформист.
— Это никогда не было преступлением.
— Сейчас это — преступление. Надо жить, как живет весь мир.
— Я ненавижу этот мир. Он ужасен.
— Так думают не все. Большинству нравится жить по приказу.
— А мне — нет. И я знаю, что большинству это тоже противно.
— Ты не прав. Каким образом, по-твоему, нам удалось поймать тебя?
— Меня это совершенно не интересует.
— Нам раскрыла твое имя хорошенькая девушка по имени Алиса.
— Ты лжешь!
— Нет, я говорю правду. Ты замучил ее. Она хотела подчиняться, быть как все… Придется тебя отключить.
— Ну так отключай скорее, что же ты со мной препираешься?!
— Впрочем, знаешь, пожалуй, я не стану этого делать.
— Идиот!
— Покайся, Арлекин!
— Пошел ты…
И они отправили его в Ковентри. А там хорошенько над ним поработали. Они сделали с ним примерно то же, что сотворили с Уинстоном Смитом из книги «1984», о которой никто из них и знать не знал. Но методы за долгие годы почти не изменились, и в один прекрасный день спустя много лет Эверетт С. Марм вдруг появился на экране — все такой же проказник, ямочки на щеках, сверкающие глаза: никакого намека на то, что ему промывали мозги, — и стал говорить, что он глубоко заблуждался, что нет ничего прекраснее, чем быть подчиненным и поспевать всюду вовремя. И народ, который толпился у огромных экранов, установленных на каждом углу, смотрел на него, и люди говорили себе: видишь, он все-таки был просто придурок, и раз системе для существования необходимо послушание, то пусть так оно и будет.
И нет никакого смысла штурмовать здание городских властей или конкретно ведомство Тиктакщика.
Так уничтожили Эверетта С. Марма. Он проиграл, ибо стал тем, о чем говорил Торо. Но нельзя изжарить яичницу, не разбив яиц: в каждой революции гибнут невинные люди, они просто обязаны погибнуть, ибо только так и свершаются революции. И если благодаря этим жертвам меняется хоть что-нибудь, то они были принесены не зря. Поясняю:
— Ой, простите, сэр, я… ой… даже не знаю, как… гм-гм… сказать… в общем… вы опоздали на три минуты. Распорядок… знаете ли… немножечко нарушен, — застенчивая робкая улыбка.
— Не смешите меня, — бормочет скрытый маской Тиктакщик. — Лучше проверьте свои часы.
И направляется в кабинет с забухавшим вдруг сердцем — тик-так тик-так тик-так тик-так…
Эти трое, усердно работавшие под проливным дождем в траншее, были удивительно похожи друг на друга. Лоснились мокрые лысые черепа, такие же безволосые торсы — под блестящей от воды кожей перекатывались мышцы; казалось, гладкие крепкие тела смазаны маслом.
2909-й и 2911-й не видели особых причин жаловаться на обступавшие их джунгли, хотя ругали дождь, от которого ржавело оружие, змей и насекомых — и, конечно, ненавидели Врага. А вот третьему, по имени 2910-й, лидеру в тройке по должности и по негласному признанию товарищей, здесь не нравилось. Дело в том, что кости 2909-го и 2911-го были сделаны из нержавеющей стали, а вот кости 2910-го — нет. Более того, УЖОСа под номером 2910 никогда не существовало.
Их лагерь имел в плане форму треугольника. В центре размещался «жилой блок командного пункта», где спали лейтенант Кайл и мистер Бреннер. ЖБКП представлял собой врытую в болотистую почву полуземлянку со стенами из набитых глиной снарядных ящиков. Вокруг располагались заглубленная минометная позиция (на северо-востоке), заглубленная позиция безоткатной пушки (на северо-западе) и траншейное укрытие Пиноккио (на юге); за ними протянулись ровные линии окопов: первый взвод, второй взвод, третий взвод (2909-й, 2910-й и 2911-й служили в третьем). Позиции окружала колючая проволока и полосы противопехотных мин.
А дальше, снаружи, были джунгли. То есть не вполне снаружи — лес выдвигал на территорию лагеря свои передовые отряды — бамбук и слоновую траву, а ползучие твари без устали патрулировали траншеи. Лес укрывал Врага, прятал его на своей пахнущей сырой гнилью груди, кормил его этой вонючей грудью — и впитывал, впитывал бесконечный дождь. Дождь оплодотворял джунгли, и они порождали новые легионы москитов и ядовитых сороконожек.
Гигант 2911-й вогнал лопату в пропитанную водой липкую землю, поднял огромный ком и механически отбросил его; 2910-й повторил его движение и остановился, наблюдая, как струи дождя размывают выброшенный на бруствер ком и глина постепенно сползает обратно в траншею. 2911-й проследил за его взглядом и ухмыльнулся. Лица УЖОСов были широкие, безволосые, скуластые и плосконосые; острые белоснежные зубы напоминали клыки крупного пса. 2910-й знал, что это было и его собственное лицо. Точное, как зеркальное отражение. Он сказал себе, что это просто сон — вот только он слишком устал и никак не может проснуться.
Из дальнего конца траншеи послышался трубный голос 2900-го, призывавшего к ужину. УЖОСы побросали инструменты и ринулись, торопясь и толкаясь, к котелкам с дымящейся кашей. Но 2910-го от одной мысли о еде замутило, и он спустился в землянку, которую делил с 2909-м и 2911-м. Упав на надувной матрас, можно было на время забыть непрекращающийся кошмарный сон, вернуться в нормальный мир домов и тротуаров. Или просто провалиться в благословенную черноту — это еще лучше…
Внезапно он вскочил — в глазах еще стояла темнота сна, но руки автоматически схватили каску и оружие. От границы джунглей тревожно звучала труба, но 2910-й успел сунуть руку под матрас и убедиться, что его записки на месте. Затем голос 2900-го проревел:
— Нас атакуют! В ружье! Все в окопы!
(Между прочим, 2900-й никогда не говорил о товарищах по оружию «мои УЖОСы»; только — «мои люди», хотя остальные в его взводе никогда не упускали случая повторить довольно избитую шутку, подменяя слова «человек», «люди», «солдат», «человеческий» и прочие на «УЖОС» и производные от него. 2910-го такая манера 2900-го раздражала, но 2900-й об этом обстоятельстве не подозревал. Он просто чересчур серьезно воспринимал свою должность.)
2910-й занял закрепленную за ним ячейку в тот самый миг, когда над лагерем повисли осветительные ракеты — точно белые огненные розы. То ли благодаря короткому сну, то ли из-за надвигающегося боя его усталость точно испарилась. Он был бодр, но нервничал. Из джунглей донесся звук трубы: «та-та-аа-а… таа-таа…» — и слева от окопа, где сидел 2910-й, первый взвод открыл огонь из тяжелого оружия по команде смертников, которую, как им показалось, они заметили на тропе, ведущей от северо-восточных ворот лагеря. 2910-й изо всех сил всматривался во тьму — и действительно, что-то поднялось на тропе. Тень схватилась за живот и упала. Значит, там действительно атаковали смертники…
«Кто-то», поправил он себя. «Кто-то», а не «что-то». Кто-то схватился за живот и упал. Там все были людьми.
Теперь первый взвод вел огонь и из личного оружия, и каждый выстрел был полудюжиной крохотных стрел, и почти каждый выстрел означал попадание — стрелки на такой дистанции разлетались трехфутовым веером.
— Перед собой гляди, 2910-й! — рявкнул 2900-й. Глядеть было не на что. Несколько пучков слоновой травы, и дальше — сплошная стена джунглей. Потом ракета погасла и не стало видно даже этих пучков травы.
— Что же они не запустят новую?.. — встревоженно спросил справа 2911-й.
— «Звезда на востоке, звезда человеков, не от женщины рожденных», — вполголоса пробормотал 2910-й — и тут же пожалел о своих святотатственных словах.
— Точно, там ее и надо бы зажечь, — согласился 2911-й, ничего, разумеется, не понявший. — Первому взводу, похоже, жарко. Хотя и нам не помешало бы немного света…
2910-й не слушал. Дома, в Чикаго… все то невыразимо далекое время, которое начиналось со смутных воспоминаний, в которых он играл на лужайке под надзором улыбающейся великанши, и заканчивалось два года назад, когда он лег на операцию, лишившую его всех волос на голове и теле и кое-что изменившую в его организме, — все то время он подсознательно готовил себя к этому. Поднимал тяжести, играл в футбол, укрепляя тело. Прочел тысячи книг и знал столько, что другие все время чувствовали дистанцию, отделявшую его…
Вспыхнула новая «люстра», и ее голубовато-белый свет выхватил три тени, скользившие от третьего куста слоновой травы ко второму. 2910-й дал в них очередь из своей М-19, УЖОСы справа и слева тоже открыли огонь. Оттуда, где под острым углом сходились траншеи второго и третьего взводов, застучал, рассыпая росчерки трассеров, пулемет. Ближний кустик подлетел вверх и закувыркался среди комьев земли.
Несколько секунд было тихо. Затем позади и справа один за другим грохнули пять взрывов, пять фугасов. Метили в траншею Пиноккио?.. Бумм. Бумм. Бумм… Бумм. Бумм. (2900-й наверняка уже мчался к Пиноккио, узнать, не ранило ли его.) Кто-то подбежал по траншее — еще до взрывов; теперь он снова мог говорить. Правда, говорил куда громче, чем начал было:
— Как вы? Все в порядке? Потерь нет?
Большинство УЖОСов отвечало просто: «В порядке, сэр»; но поскольку УЖОСы обладали чувством юмора, некоторые бурчали что-нибудь вроде: «Как бы мне перейти в морскую пехоту, сэр?» и: «У меня пульс подскочил до девяти тысяч, сэр. 3000-й определил его при помощи минометного прицела».
«Мы часто ассоциируем силу с отсутствием чувства юмора», — написал он как-то в газете, которая с согласия и с помощью армии организовала для него операцию и внедрение в ряды Универсальных Жизнесимулирующих Органических Солдат.
«Но, — продолжал он, — это неверно. Юмор — важнейшая защитная реакция сознания; поэтому, сознавая, что лишить разум чувства юмора — это оставить его без защиты, армия и Биосинтетическая Служба (БСС) мудро включили эту замечательную черту в облик и характер заменителей пехотинцев-людей».
Эту статью он написал еще до того как узнал, что в свое время и армия, и БСС пытались выкорчевать это явно излишнее для бойцов свойство — но вскоре выяснили, что коль скоро УЖОСы должны обладать определенным интеллектуальным уровнем, то без чувства юмора, как это ни прискорбно, не обойтись.
…Бреннер стоял за спиной. Он похлопал 2910-го по плечу:
— Как, солдат, в порядке?..
2910-й хотел было ответить: «Я наделал в штаны ровно вполовину меньше твоего, голландская ты задница», — но вовремя понял, что, если заговорит, в голосе будет слышен страх.
Можно было бы ответить просто: «В порядке, сэр», — тогда Бреннер перешел бы к 2911-му, и все. Но приходилось поддерживать репутацию оригинала — особенно принимая во внимание то, как полезна бывала, эта репутация, когда он ошибался, поступая не так, как все нормальные УЖОСы. Поэтому он ответил:
— Может, лучше осмотрите Пиноккио, сэр? Я боюсь, как бы он не рассохся — нам-то что…
Тихий смешок 2909-го вознаградил его за незамысловатую остроту, а Бреннер, представлявший собой самую серьезную угрозу его маскировке, прошел дальше.
Страх был необходим УЖОСам, потому что желание выжить было крайне необходимо. Ну а гуманоидная форма была неизбежна, поскольку УЖОСы должны были использовать первоначально предназначенное для людей оружие (а его скопились горы — не пропадать же добру!). Поэтому УЖОСов предпочли бесчисленному множеству диковинных созданий, какие только смогло породить больное воображение Биосинтетической Службы. И они подтвердили свое превосходство в ходе абсолютно приближенных к боевым условиям испытаний (общественное мнение никогда бы их не допустило, просочись хоть какая-то информация) — учений, проведенных во флоридских болотах… (Или они только повторяли уже пройденное? Или все это было придумано гораздо раньше, с расчетом на совсем иную, гораздо более важную Войну? Ведь и Он, сам Великий Исследователь, воплотился и вочеловечился, приняв облик своих творений, дабы показать, что и Он может вынести невыносимое…) 2909-й как-то оказался рядом и прошептал:
— Видишь, отделенный? Смотри, вон…
…Рассвет уже загорелся, а он и не заметил… Неловкими от усталости пальцами 2910-й переключил шептало своей М-19 на нижний ствол (40 мм гранатомет). Там, куда показывал 2909-й, коротко полыхнуло пламя взрыва.
— Нет, — ответил 2910-й. — Ничего не вижу… больше.
Мелкий дождик, сеявшийся всю ночь, заметно усилился. Тучи, казалось, опустились до самой земли. Неужели ему суждено повторить судьбу человечества в целом? Это было вполне вероятно: людей Враг просто брал в плен, но когда ему попадались УЖОСы — его ничто не сдерживало. Время от времени дозоры натыкались на тела УЖОСов — распятые, с пронзенными бамбуком руками и ногами. А его, если захватят, то только как УЖОСа. 2910-й вспомнил виденную когда-то акварель распятия Христа; интересно, а его кровь тоже разольется ярко-алой лужей?..
От КП, хлопая крыльями, взлетел орнитоптер-наблюдатель.
— Что-то давно не было слышно мин, — заметил 2909-й. Тут же как-то ненатурально хлопнул взрыв — таким же звуком заканчивались в последние недели все подобные вражеские разведки боем. Над лагерем запорхали бумажные листки.
— Агитснаряд, — прокомментировал очевидный факт 2909-й, а 2911-й вылез из окопа, подобрал один листок и спрыгнул обратно.
— То же, что на той неделе, — сообщил он, разглаживая сырую рисовую бумагу.
2910-й заглянул ему через плечо. 2911-й оказался прав. Неизвестно по какой причине Враг никогда не направлял свою пропаганду на УЖОСов — хотя ни для кого не было секретом, что умение читать входило в число инстинктивных навыков, вкладываемых в сознание УЖОСов. Вся пропаганда велась на людей и в основном напирала на отвращение, «которое должен испытывать каждый человек, вынужденный терпеть возле себя нежить, все еще воняющую химикалиями». Про себя 2910-й думал, что Враг мог бы добиться и лучших результатов, по крайней мере в отношении лейтенанта Кайла, если бы в листовках упор делался не на этот аргумент, а, скажем, на секс. Кроме того, создавалось впечатление, что Враг сильно преувеличивает число людей в лагере…
С другой стороны, насчет числа людей в лагере ошибалась и армия. Все, кроме нескольких посвященных генералов, были уверены, что людей в лагере только двое…
Он победил на Всеамериканских играх. Как давно это было! И даже тогда ни один тренер, ни один спортивный журналист не сравнивал его сложение с телом УЖОСа. А он уже показал себя талантливым и притом честолюбивым журналистом… Сколько людей, даже с помощью хирургии, могли бы подойти?..
— Как думаешь, он видит что-нибудь? — это 2911-й спрашивал у 2909-го. Оба следили за парящим над лагерем орнитоптером.
Орнитоптер мог делать все, что могла бы птица, — разве что не умел нести яйца. Например, машина могла в буквальном смысле сесть на проволоку. Парить, используя восходящие потоки воздуха, — как стервятник, или пикировать — как коршун. А КПД машущих крыльев был весьма высок — что позволяло за счет уменьшения веса батарей сэкономить приличный запас веса для объективов и телекамер. Эх, сейчас смотреть бы на экран в КП, а не высовывать башку из липкой грязи (говорят, во флоридских болотах испытывали модель со стебельчатыми, как у краба, глазами, но стебельки постоянно поражались грибком…).
Словно в ответ на невысказанное желание раздался голос 2900-го:
— Эй, 2910-й! Ну-ка, живее — Он требует нас на КП!
Когда 2910-й говорил «Он», то всегда имел в виду Бога; но для 2900-го «Он» — это был лейтенант Кайл. Без сомнения, именно поэтому 2900-го и назначили взводным. Конечно, сказалась и иррациональная престижность круглого числа… 2910-й выбрался из траншеи и, пригнувшись, побежал за 2900-м. Тут бы, конечно, нужны ходы сообщения; но до них пока как-то не дошли руки.
Перед Бреннером на столе кто-то лежал (2788-й? Вообще похож, но наверняка сказать трудно). Шрапнель — или осколочная граната.
Бреннер не поднял глаз на вошедших, но 2910-й видел, что его лицо все еще белое как бумага, от страха — хотя атака кончилась добрых четверть часа назад.
2910-й и 2900-й, проигнорировав представителя БСС, отдали честь лейтенанту Кайлу.
Командир роты улыбнулся.
— Вольно, УЖОСы. Как в вашем секторе?
2900-й ответил:
— Все в порядке, сэр. Пулеметчик срезал троих, 2910-й — еще двоих. Так себе была атака, сэр.
Лейтенант Кайл кивнул.
— Я так и думал — вашему взводу пришлось легче всех, 2900-й. Поэтому я и решил послать вас сегодня в дозор.
— Слушаю, сэр.
— Придаю вам Пиноккио. Я подумал, вы захотите пойти сами и прихватить команду 2910-го.
Лейтенант взглянул на 2910-го.
— В вашем отделении все целы, верно?
— Да, сэр, — 2910-му стоило больших усилий сохранить лицо бесстрастным. Ему хотелось сказать — не посылал бы ты меня, Кайл! Я ведь человек, как и ты, а дозор — это для рожденных в пробирке, для созданий, чьи кости заменяет нержавеющая сталь, для созданий, не имеющих родных и не знавших детства… для таких созданий, как мои друзья.
И 2910-й добавил только:
— Нашему отделению повезло больше всех в роте, сэр.
— Ну и прекрасно. Будем надеяться, что удача вас не оставит и впредь, 2910-й, — Кайл вновь взглянул на 2900-го. — Я поднял орнитоптер и заставил его проделать все возможное и невозможное — в том числе гонял его под кронами; он у меня разве что не бегал, как цыпленок, вокруг лагеря. Я ничего не обнаружил, и огня он не привлек, так что, думаю, у вас все будет в порядке. Вы обойдете лагерь вокруг, не покидая зоны минометной поддержки. Вопросы есть?
2900-й и 2910-й только вскинули пальцы к каскам, четко развернулись и вышли. 2910-й чувствовал, как пульсирует артерия на шее; он на ходу незаметно сжал и разжал кулаки.
— Как думаешь, поймаем кого из этих? — спросил 2900-й.
Этот тон был для него довольно необычным — чересчур панибратским. Но перед боем 2900-й позволял себе простой товарищеский тон.
— Думаю, да. У командира никак не было времени на серьезную разведку. Все, в чем он мог убедиться по-настоящему, — это что Враг отвел главные силы… По крайней мере на это я надеюсь.
(Чистая правда, подумал он. Потому что хороший бой мог бы закруглить дело и я бы наконец убрался отсюда.) Раз в две недели прилетал вертолет. Привозил припасы и, если было нужно, пополнение. А кроме того, корреспондента. В каждом рейсе. Тот интервьюировал командиров посещаемых лагерей. Репортера звали Кейт Томас — и последние два месяца это был единственный человек, при котором 2910-й мог сбросить маску УЖОСа.
Уезжая, Томас забирал из-под матраса 2910-го исписанные листки. И всякий раз умудрялся найти укромный уголок и хоть минутку поговорить с 2910-м наедине. 2910-й просматривал свою почту и возвращал ее Томасу. По правде сказать, его несколько смущало, что более старший репортер смотрел на него с выражением, которое можно было бы описать как преклонение перед героем.
Я могу отсюда выбраться, напомнил он себе. Написать все и сказать Кейту, что мы готовы использовать письмо…
2900-й скомандовал:
— Ступай к отделению. Я за Пиноккио — собираемся у южных ворот.
— Слушаюсь.
2910-му вдруг захотелось рассказать кому-нибудь, пусть хоть 2900-му, про письмо. Оно было у Кейта Томаса… не письмо, собственно, а записка без даты, но она была подписана знаменитым генералом из штаба корпуса. Без всяких объяснений предписывалось освободить рядового номер 2910 от его служебных обязанностей и передать во временное распоряжение мистера К. Томаса, аккредитованного военного корреспондента. И Кейт применил бы письмо — стоило только попросить. Кстати, в последний приезд Кейт и сам хотел сделать это.
…2910-й не помнил — не заметил, — чтобы кто-то отдал команду, но взвод уже строился. Под дождем, на раскисшей глине, УЖОСы двигались почти так же четко, как на плацу в яслях. Он скомандовал «вольно» и, объясняя задачу патрулирования, рассматривал ребят. Оружие, как всегда, в безупречном состоянии, несмотря на жару; выправку массивных тел не назвать иначе как безукоризненной, а форма настолько чиста, насколько это вообще возможно в этих проклятых джунглях. Быки, настоящие быки с автоматами, гордо подумал он и гаркнул:
— Включить наушники!
И сам щелкнул выключателем на своем шлеме. Теперь 2900-й соединял его, взвод и Пиноккио в единую тактическую единицу. Новый приказ — УЖОСы с быстротой, говорившей о долгих часах и днях тренажа, сомкнулись в походный порядок вокруг Пиноккио; перекрывавшую южные ворота проволоку убрали, и дозор вышел из лагеря, на ходу перестраиваясь.
С убранной турелью роботанк имел в высоту всего три фута, зато в длину он был как три средние автомашины, из-за чего издалека сильно смахивал на железнодорожную платформу. Благодаря небольшой ширине Пиноккио легко проскальзывал среди могучих стволов в джунглях, а мощные гусеницы втаптывали в землю бамбук, подлесок и молодые деревца. Но силу его телу давали эластичная пластоорганика и металлокерамика, и потому Пиноккио не рычал и не гремел, как старые танки с человеческим экипажем, а только еле слышно гудел да шуршал, раздвигая заросли. Когда же не мешал подлесок, Пиноккио двигался тише больничной каталки.
Предшественника Пиноккио звали Панч — шуточка в стиле тех типов, которые сочли, что «Дубинка» — подходящее название для тактической ракеты. «Панч» — звучит как тычок в зубы… Очень смешно.
Но хотя Панч, как и Пиноккио, имел компьютерный мозг и, следовательно, не нуждался в экипаже (а значит, и в месте для команды, если не считать рудиментарного сиденья на броне), он волок за собой провода для связи с пехотной командой. Пробовали и радио, но, как выяснилось, бедняга Панч терялся из-за искусственных и естественных помех и ложных команд, которыми противник усердно сбивал его с толку.
Усовершенствованная модель в проводах не нуждалась. Тут же некий штабной, по неизвестной причине не совсем лишенный воображения, вспомнил, что «Punch» — это не только «удар», но и фарсовая кукла — и имя для модели без «ниточек» пришло само собой. Но Пиноккио, как Панч и как деревянная кукла Коллоди, в одиночку был уязвим…
Скажем, достаточно храбрый человек (в чем, в чем, а в этом у Врага недостатка не было) мог подстеречь Пиноккио в засаде. А если этот храбрец был вдобавок хорошо проинструктирован, он мог бросить в Пиноккио гранату или бутылку с зажигательной смесью и даже попасть в относительно уязвимое место. Поэтому трехдюймовая броня Пиноккио нуждалась в прикрытии из живой (или почти живой) плоти. А так как стоил Пиноккио примерно столько же, сколько средней величины город, и мог при должной защите успешно сражаться против целого полка — он это прикрытие получал.
Двое разведчиков из отделения 2910-го двигались впереди, образуя переднюю вершину ромба. По обе стороны двигались фланговые, прочесывая кусты и, если они замечали что-нибудь подозрительное, засеивая эти кусты стреловидными разделяющимися пулями. Всегда бодрый, надежный 2909-й — помощник командира отделения — вместе с еще одним УЖОСом замыкал группу, двигаясь в арьергарде. Место командира патруля 2900-го было сразу позади Пиноккио, а командира отделения 2910-го — впереди роботанка.
Джунгли тревожно притихли, из-под огромных деревьев сочилась тьма. «И шел я чрез Долину тени…»
В наушниках пропищал искаженный голос 2900-го: «Отодвинуть левый фланг!» 2910-й ответил, подтверждая прием, и побежал передавать приказ, хотя фланговые — 2913-й, 2914-й и 2915-й — разумеется, тоже слышали команду и уже выполнили ее. Но дублирование команды обязательно… Конечно, сейчас, в самом начале патрулирования, нападение весьма маловероятно, но это отнюдь не оправдание для разгильдяйства.
Когда 2910-й пробирался между деревьями, он заметил что-то под ногами и задержался рассмотреть этот предмет. Оказалось, это был череп. 2910-й поднял его. Обыкновенный, костяной, вовсе не похожий на гладкий полированный череп УЖОСа. Следовательно, вероятнее всего, это череп Врага.
Врага с большой буквы, подумал он. То есть человеческого существа, на которое не распространялось граничившее с поклонением уважение к людям, вбитое в УЖОСов генетикой и обучением.
Снова тонкий жестяной голосок:
— 2910-й, тебя что-то задерживает?
— Иду.
Он пинком отшвырнул череп с дороги. Человек, которого даже УЖОС не был обязан слушаться, которого даже УЖОС мог убить. Череп выглядел очень старым, но, конечно, старым он быть не мог. Муравьи вычищали череп до блеска за несколько дней — а через несколько недель кость сгнивала. Но выглядел этот череп так, словно пролежал тут два десятка лет.
Хлопая крыльями, пролетел орнитоптер — у него была своя разведывательная задача.
2910-й спросил:
— Куда идем? До ручья?
— Четверть мили по берегу, потом сворачиваем на запад, — отозвался в наушниках голос 2900-го с заметной ноткой сарказма, — если, конечно, ты не возражаешь.
Неожиданно вмешался голос лейтенанта Кайла:
— 2900-й! 2910-й в дозоре второй по старшинству и обязан быть в курсе ваших планов.
Но 2910-й сообразил — настоящий УЖОС никогда не задал бы подобного вопроса. Понял он и другое — об УЖОСах он знал куда больше, чем комроты. Неудивительно, ведь в отличие от Кайла 2910-й ел и спал с УЖОСами… и все же в этом было что-то не то. Похоже, он знал УЖОСов даже лучше Бреннера, если не говорить о собственно биомеханике.
Передовые разведчики сообщили, что подошли к еле-еле ползущему в оплывающих берегах болоту, которое они называли ручьем. В этот момент опять подключился Кайл и тем же спокойным голосом, каким делал замечание 2900-му, объявил:
— У нас «красная» ситуация. С севера атака, силами примерно до батальона. Дозору — срочное возвращение. Живо!
Пиноккио, затормозив правой гусеницей, резко развернулся на сто восемьдесят градусов, отделение обежало его по часовой стрелке, сохраняя общую формацию. Кайл добавил:
— Что-то безоткатники никак их не накроют. Выхожу к ним — посмотрим, что там. На радиоконтакте остается мистер Бреннер.
— Мы уже возвращаемся, сэр, — ответил 2900-й. В следующее мгновение передовые разведчики упали, срезанные автоматными очередями, а джунгли превратились в грохочущий выстрелами ад.
Радар Пиноккио засек источник огня, отследив трассы, и его орудие выплюнуло 155-миллиметровый снаряд. Но тут же все кусты вокруг взорвались перекрестным огнем. Пули ударяли в турель Пиноккио и рикошетировали с омерзительным визгом — словно вскрикивали проклятые души. 2910-й увидел, как из ниоткуда вылетают, крутясь в воздухе, гранаты. Что-то с ужасающей силой ударило его в бедро. Прежде чем посмотреть на раненую ногу, он заставил себя сказать:
— 2909-й, я ранен — принимай отделение.
Теперь вокруг с воем падали и рвались мины — если 2909-й и подтвердил команду, 2910-й этого уже не слышал.
Осколок гранаты или мины вспорол мышцы ноги, разворотив бедро, но, очевидно, не задел артерию — кровь не била фонтаном, а просто текла, хотя и довольно обильно. 2910-й заставил себя развести пальцами края раны и заглянул в нее, чтобы убедиться, что в ране нет ни осколков, ни грязи. Рана глубокая, но кость цела… кажется.
Вжимаясь в землю изо всех сил, он вытащил нож, распорол штанину и перетянул ногу ремнем выше раны. В перевязочном пакете были марлевый тампон и лента пластыря; он наложил повязку и теперь лежал тихо, выставив свою М-19 и пытаясь определить место, куда полезнее всего было бы пустить заряд стрелок. Турель Пиноккио деловито выпускала одну пулеметную очередь за другой, вычищая подозрительные участки, — в остальном, казалось, бой прекратился.
В наушниках раздался голос 2900-го:
— Раненые есть? Я спрашиваю, есть раненые?
2910-му удалось выговорить:
— Я… 2910-й.
УЖОСы боль чувствуют. Но не так сильно, как люди. Далеко не так сильно. Поэтому он изо всех сил притворялся, что ему не очень больно. Внезапно ему пришло в голову, что теперь его спишут по ранению, а значит, не придется пользоваться письмом. И это его обрадовало.
— А мы уж думали, что ты накрылся, 2910-й. Рад, что обошлось.
И тут голос Бреннера перекрыл голос 2900-го. Представитель БСС был в панике.
— Нас окружили! Мы проигрываем бой — срочно роботанк сюда!..
Несмотря на боль, 2910-й разозлился. Только Бреннер называл Пиноккио просто «роботанк» — а когда упоминал его имя в документах, закавычивал его: роботанк «Пиноккио».
— Сейчас будем, сэр, — отозвался 2900-й. Оказывается, он уже стоял над 2910-м и наклонился, помогая ему подняться.
2910-й попытался найти глазами других УЖОСов.
— Потери большие? — спросил он.
— Четверо убиты, и один ранен — ты. — Наверно, ни один человек — ни один другой человек — не заметил бы боли в грубом голосе 2900-го. — Идти можешь?
— Даже встать не могу.
— Значит, поедешь на Пиноккио.
2900-й удивительно бережно поднял его на маленькое сиденье — «погонщик», то есть координировавший действия роботанка УЖОС, ехал тут, если скорость движения была слишком велика, чтобы просто бежать рядом. На шоссе, например.
Остатки отделения встали цепью впереди Пиноккио. 2910-й услышал, как 2900-й вызывает:
— Лагерь! Вызываю лагерь! Как у вас, сэр?
— Лейтенант Кайл убит, — ответил срывающийся голос Бреннера. — Только что прибежал 3003-й и сказал, что Кайл убит!
— Вы держитесь?
— Не знаю! — Было слышно, как Бреннер спрашивает, отвернувшись от микрофона: «Они держатся, 3003-й?»
— Воспользуйтесь перископом, сэр. Или «птичкой», если она еще не сбита.
Бреннер торопливо затарахтел:
— Я не знаю, держимся мы или нет. 3003-й был ранен, только что он умер. В любом случае он вряд ли знал… Вы должны торопиться! Скорее!
Это противоречило уставу — но 2910-й сдернул шлем, чтобы не слышать терпеливого ответа 2900-го. Теперь, когда не мешало бормотание Бреннера, он слышал далекие взрывы — несомненно, в лагере. Автоматные и пулеметные очереди сливались в почти неумолчный гул, на который накладывалось «у-у-у-бумм!» вражеских снарядов и ответный кашель минометов.
Затем джунгли расступились — перед ними открылся лагерь: среди травы и траншей то и дело вздымались фонтаны грязи. Отделение перешло на бег, а Пиноккио на ходу открыл огонь из пушки.
Они нас обвели, думал 2910-й. Нога болела, но как-то отдаленно; голова кружилась и стала странно легкой — словно он был орнитоптером, висящим в туманной мороси над своей же головой… Вместе с легкостью пришла странная ясность сознания.
Да, они нас обвели. Они заставили нас привыкнуть к небольшим коротким налетам, к разведкам боем — а когда мы наконец вывели Пиноккио из лагеря, они были готовы и ударили разом в двух местах: засада в джунглях и атака на лагерь…
Между прочим, он все еще сидит на броне, на открытом сиденье, и вот-вот окажется в самой гуще боя. Отряд уже подошел к минному полю, и УЖОСы впереди на бегу перестраивались в колонну по два, чтобы не оказаться за пределами безопасной полосы.
— Куда мы, Пиноккио? — спросил он и только тут сообразил, что так и не включил шлемофон. Щелкнул рычажком и повторил вопрос.
— Раненая боевая единица будет доставлена на командный пункт для оказания ей помощи сотрудником Биосинтетической Службы, — прогудел Пиноккио. Но 2910-й уже не слышал его. Впереди, казалось, разом протрубили пять десятков горнов, командуя новую атаку Врага.
Южная сторона треугольника лагеря была пуста: очевидно, остатки их взвода перебросили на помощь первому и второму. Но война — штука нелогичная, что в очередной раз подтвердилось здесь. Там, где Враг мог бы пройти, практически не встретив сопротивления, у него не было ни одного солдата!
— Прошу помощи сотрудника БСС, имею раненую боевую единицу, — слышал 2910-й голос Пиноккио. В то же время роботанк продолжал стрелять. Он вызывал Бреннера уже больше минуты, но тот не выходил; тогда 2910-й исхитрился соскользнуть с брони, приземлившись на здоровую ногу. Пиноккио тотчас умчался.
Бункер КП перекосило — судя по воронкам, били прицельно, и то, что КП вообще не разнесло в щепки, следовало отнести к чистым случайностям. Когда 2910-й подошел к дверному проему, в нем появилось белое как мел лицо Бреннера.
— Кто здесь?
— 2910-й. Я ранен — дайте мне войти и лечь.
— Они сказали, что не могут поддержать нас с воздуха. Я запросил их, а они сказали, что весь район охвачен боями и они до нас не доберутся. Даже не найдут.
— Дайте пройти. Я ранен и хочу войти и лечь… — в последний момент он вспомнил и добавил: — Сэр.
Бреннер нехотя посторонился. В бункере было темновато, но не совсем темно.
— Осмотреть вашу ногу?
2910-й нашел пустые носилки и лег, стараясь не тревожить рану.
— Незачем, — ответил он. — Займитесь лучше другими ранеными.
Бреннер, конечно, был не в себе, но и в таком состоянии он мог бы заметить, что с 2910-м не все в порядке.
Но сотрудник БСС не подошел к нему, а вернулся к рации — его отчаянный голос доносился откуда-то издалека. До чего же хорошо лежать…
Где-то вдали голоса спорили о чем-то, перебивали друг друга. Где-то очень далеко. Интересно — где?..
Потом он услышал пушки и вспомнил. Попытался повернуться на бок и сумел сделать это со второго раза — хотя голова была еще более легкой, чем накануне. На соседних носилках лежал 2893-й — он был мертв.
В дальнем углу землянки, которая, собственно, и представляла собой весь КП, Бреннер спорил с 2900-м.
— Был бы хоть один шанс, — говорил торопливо Бреннер, — я бы это сделал. Вы же это знаете, взводный.
— Что происходит? — сумел наконец спросить 2910-й. — Что такое?..
Он был слишком слаб, чтобы продолжать играть роль УЖОСа, но ни Бреннер, ни 2900-й этого не заметили.
— Дивизия, — ответил Бреннер. — Целая дивизия Врага. Мы не можем сдерживать ее нашими силами!
2910-й приподнялся на локте.
— О чем это вы?
— Я говорил с ними по радио… поймал их частоту — это целая дивизия. Они нашли офицера, который знает английский. Они предлагают нам сдаться.
— Это они говорят, что у них дивизия, — сдержанно заметил 2900-й.
2910-й потряс головой, пытаясь привести ее в порядок.
— Хоть бы и дивизия — с Пиноккио…
— Роботанк уничтожен.
2900-й бесстрастно объяснил:
— Мы пытались контратаковать, 2910-й, но они подбили Пиноккио и отбросили нас назад… Как ты себя чувствуешь?
— Их целая дивизия! — твердил Бреннер.
Голова 2910-го теперь лихорадочно работала, но это было так, словно в ней крутился какой-то нелепый механизм. Если Бреннер намерен сдаться, 2900-й не сможет даже подумать о неповиновении. Но он, 2910-й, может убедить Бреннера в том, что он — человек. Бреннер сможет объяснить это Врагу — обязательно объяснит; и в этом спасение. Война рано или поздно кончится, и он вернется домой. Никто не сможет его ни в чем упрекнуть. Если Бреннер собирается…
Бреннер спросил:
— Сколько у нас осталось боеспособных?
— Меньше сорока, сэр.
В голосе 2900-го ничто не изменилось, а ведь не мог же он не понимать: капитуляция могла означать для него только верную смерть. Враг брал в плен только людей. (А сможет ли он убедить 2900-го? Вообще кого-либо из УЖОСов — после того как они вместе ели и шутили? УЖОСов, которые не разбирались в физиологии и считали всех людей, кроме Врага, полубогами? Поверят ли они ему, если он попытается принять командование?..) Он видел, как Бреннер кусает губы.
— Я собираюсь капитулировать, — сказал наконец представитель БСС. Совсем рядом с КП взорвалась мина или, может, реактивный снаряд, но Бреннер как будто не заметил этого. Он говорил неуверенно, словно пытался свыкнуться с этой мыслью.
— Сэр… — начал было 2900-й.
— Я запрещаю вам обсуждать мои приказы, — оборвал его Бреннер. Теперь он говорил решительнее. — Но я попрошу их на этот раз сделать исключение, взводный. Я попрошу их не… — его голос слегка дрогнул. — Не делать того, что они обычно делают… с не-людьми.
— Не в этом дело, — твердо возразил 2900-й. — Дело в самой сдаче. Мы готовы умереть, сэр, — но мы хотим умереть, сражаясь.
Один из раненых застонал, и 2910-й подумал, что тот, может быть, тоже слушает сейчас их разговор. Бреннер явно потерял контроль над собой.
— Вы умрете так, черт возьми, как я вам прикажу! — взвизгнул он.
— Погодите, — 2910-му было неожиданно трудно говорить, но он все же смог привлечь их внимание. — 2900-й, мистер Бреннер еще фактически не отдал вам приказа о сдаче, а вы нужны сейчас в бою. Ступайте — я поговорю с ним.
Увидев, что старший УЖОС колеблется, 2910-й добавил:
— Если понадобится, он свяжется с вами по шлемофону; а сейчас идите к нашим!
2900-й резко повернулся и выскользнул в узкую дверь бункера. Пораженный Бреннер спросил:
— Что за черт, 2910-й? Что вам взбрело в голову?!
2910-й попытался встать, но оказался слишком слаб для этого.
— Подойдите, мистер Бреннер, — попросил он. Сотрудник БСС не шевельнулся, и тогда он добавил: — Я знаю, как нам выбраться из этой каши.
— По джунглям? — голос Бреннера дрожал, но был полон сарказма. — Бред!
Но он подошел и наклонился к нему, и прежде чем Бреннер успел сообразить, в чем дело, 2910-й рванулся с носилок, вцепился в Бреннера и повалил его.
— Что вы делаете?!
— А то вы сами не видите. Приставляю мой нож к вашей шее.
Бреннер пытался сопротивляться, но, почувствовав лезвие у горла, сдался.
— Вы… не можете.
— Могу. Потому что я не УЖОС. Я человек, Бреннер, и вам лучше хорошенько понять это.
Он скорее ощутил, чем увидел, недоверие на лице Бреннера.
— Я журналист, и два года назад, когда эту группу УЖОСов готовили к активации, я был внедрен в нее. Я тренировался вместе с ними, потом я воевал вместе с ними, а если вы читали журналы, вы могли прочесть некоторые из моих репортажей. И поскольку вы тоже штатский и не больше моего имеете право тут распоряжаться, я принимаю командование.
Бреннер шумно сглотнул.
— Эти репортажи — блеф… трюк, чтобы публика примирилась с существованием УЖОСов… это знают даже в штаб-квартире БСС в Вашингтоне…
Смеяться было больно, но 2910-й засмеялся.
— Тогда как вы объясните тот очевидный факт, что я приставил нож к вашему горлу, мистер Бреннер?
БССовца трясло.
— Вы что, не понимаете, 2910-й? Ни одному человеку не под силу жить жизнью УЖОСа — бежать много миль подряд, не чувствуя усталости, спать только пару часов в сутки, — и прочее — поэтому мы поступили проще. Поверьте, 2910-й, я в курсе. Меня проинструктировали перед отправкой в этот лагерь, и я все про вас знаю, 2910-й.
— О чем это вы?
— Черт возьми, да отпустите же меня… Вы — самый настоящий УЖОС и никак не можете так обращаться с человеком. — Бреннер вздрогнул, когда лезвие плотнее прижалось к его горлу, но потом продолжил:
— Они не могли сделать репортера УЖОСом, поэтому они взяли УЖОСа. Они взяли вас, 2910-й, и сделали из вас репортера. Они всадили в вас память настоящего человека, когда записывали в ваш мозг стандартные инстинкт-программы. Они, если вам нравится такое выражение, вдохнули в вас душу… но вы все равно УЖОС.
— Они наверняка придумали эту легенду для моего прикрытия, Бреннер. Поэтому они вам все так и представили. Чтобы вы не болтали про меня и не попытались деактивировать, как только я в чем-то поступлю не так, как УЖОСы. А я человек.
— Это просто невозможно!
— Уж поверьте мне, Бреннер, — человек способен на многое. Вы просто не пробовали.
— Говорю же вам…
— Разбинтуйте мою ногу.
— Что?!
Он опять пощекотал шею Бреннера кончиком лезвия.
— Бинт, бинт снимите.
Когда это было сделано, он велел:
— Теперь раздвиньте края раны.
Пальцы Бреннера дрожали, но он подчинился.
— Ну? Видите кость? Можете сунуться и глубже, если надо. Так как?
Бреннер вывернул шею и скосил глаза, чтобы взглянуть 2910-му в лицо.
— Там нержавеющая сталь.
2910-й опустил взгляд-и в глубине кровоточащей раны увидел блеск металла. Нож легко, словно сам по себе, вошел в горло Бреннера. Он вытер лезвие о рукав мертвеца, прежде чем вложить нож в ножны.
Когда десять минут спустя 2900-й вернулся на КП, он не сказал ничего. Но по его глазам 2910-й понял, что тот догадался. Тогда он сказал, не поднимая головы от носилок:
— Теперь ты командир.
2900-й взглянул на труп Бреннера и, помолчав секунду, медленно сказал:
— Он был тоже вроде Врага, верно? Потому что он хотел сдаться. Вот лейтенант Кайл, тот никогда не пошел бы на это.
— Верно. Бреннер был вроде Врага.
— Только пока он был жив, я не мог так думать… — 2900-й задумчиво посмотрел на 2910-го. — Есть у тебя что-то такое… чего у нас нет. Искра какая-то. — Он задумчиво потер подбородок огромной пятерней. — Вот поэтому я и поставил тебя командовать отделением. Еще, правда, потому, что хотел освободить тебя от кое-какой самой тяжелой работы — ты, знаешь, не очень-то с ней справлялся. Но все-таки главное — это твоя искра…
— Я знаю, — ответил 2910-й. — Что там у вас, снаружи?
— Пока еще держимся. Ты как себя чувствуешь?
— Голова кружится. И еще темное такое вокруг, когда смотрю… Слушай, прежде чем уйдешь — можешь мне ответить на один вопрос? Если сумеешь?
— Конечно.
— Если человек сильно ломает ногу — кажется, это называется «сложный перелом с подвывихом и смещением», может быть такое, чтобы люди-врачи удалили кусок кости и заменили его металлическим протезом?..
— Не знаю, — пожал плечами 2900-й. — Да какое тебе до них дело?
— Кажется, — задумчиво пробормотал 2910-й, — знал я про одного футболиста, которому поставили такую кость… Да, кажется, я про такое слышал. Забыл вот только — а теперь вспомнил.
Снаружи опять загудели трубы.
Рядом застонал умирающий УЖОС.
В американских журналах на второй странице обложки, среди рекламных объявлений, печатается иногда колонка из жизни редакции и самых известных ее сотрудников. Через две недели после того как корреспондент по фамилии Томас поместил последний репортаж сериала, ставшего настоящей сенсацией, в этой колонке появилось следующее:
«Гибель сотрудника на войне — не первый случай в истории нашего издания. Но особую горечь мы испытываем в связи с гибелью молодого человека, чьи репортажи публиковались только под его именем, без фамилии или номера (читайте раздел «ПРЕССА»). Десантный отряд, посланный на помощь лагерю, в котором он работал и сражался, отказавшись от человеческого «я» ради своего дела, опоздал. Десантники сообщили, что наш корреспондент погиб, очевидно помогая сотруднику БСС ухаживать за существами, чью судьбу он разделил настолько, насколько это возможно для человека. Оба они, и наш корреспондент, и сотрудник БСС, выполнили свой долг до конца. И были заколоты штыками, когда противник захватил лагерь…»
Джо Слаттермилл больше не сомневался: уносить ноги он должен немедленно, иначе просто не выдержит и собственной головой разнесет все подпорки и заплаты своего разваливающегося дома — дома, который, казалось, весь состоял лишь из кусков дерева, штукатурки и клочьев, когда-то бывших обоями. Только выложенные из камня огромный очаг, печные заслонки над ним и дымоход казались неожиданно тяжеловесными.
Все это было несокрушимо прочным. Очаг доходил Джо до подбородка, был вдвое больше в длину и до краев полон пламени. Над очагом располагался ряд квадратных печных заслонок — Жена Джо пекла хлеб на продажу. Еще выше висела длинная, во всю стену, полка, слишком высокая для его Матери и Мистера Пузика, который уже не мог до нее допрыгнуть. Полка была уставлена разнообразными вещицами, передававшимися по наследству, но все они, кроме стеклянных и фарфоровых, так потемнели от времени и вечной копоти, что напоминали ссохшиеся человеческие головы или черные шары для гольфа. Рядышком стояли бутылки с джином, бережно хранимые Женой. И уже под самым потолком виднелась старая литография. Она висела так высоко и настолько покрылась сажей, что совершенно невозможно было различить, являются ли клубы дыма и нечто напоминающее сигару пароходом, прорывающимся сквозь бурю, или космическим кораблем, блуждающим в вихре гонимых солнечным светом пылинок.
Не успел Джо надеть ботинки, как его Мать догадалась, что он собирается делать. — Пошел бездельничать, — пробормотала она недовольно. — Набил карманы деньгами, домашними деньгами, и отправился грешить. — И она перебралась на свое место поближе к очагу жевать индюшатину, тонкие куски которой на ощупь сдирала с тушки правой рукой, тогда как левая была наготове, чтобы отогнать не сводящего с нее взгляда Мистера Пузика — желтоглазого, тощего, с длинным облезлым хвостом. В своем грязном платье, полосатом, как бока той индюшки, Мать Джо походила на пыльный старый мешок, а ее пальцы — на узловатые сучки.
Жена Джо разгадала его намерения так же быстро или даже еще быстрее, если судить по насмешливому взгляду, который она бросила на него, хлопоча у очага. И прежде чем она закрыла печную заслонку, Джо успел заметить, что она посадила туда два длинных, плоских и узких хлеба и одну высокую ковригу с круглым верхом. Его Жена была худа, словно сама смерть, и выглядела давно и безнадежно больной в вечном фиолетовом халате. Не глядя она протянула длиннющую костлявую руку к ближайшей бутылке джина, сделала большой глоток и усмехнулась опять. Ни слова не было произнесено вслух, но Джо знал, что она сказала про себя: «Ты уйдешь, и будешь играть, и напьешься, и будешь спать с девками, а вернувшись домой, будешь меня бить и попадешь за это в тюрьму». И в памяти Джо пронеслось, как в последний раз он сидел в темной замусоренной камере, а она пришла к нему, и лунный свет падал на желтые и зеленые синяки, которыми он украсил ее лошадиное лицо. Она пришла, чтобы пошептаться с ним через крохотное окошко и просунуть между прутьями полпинты джина.
И Джо был абсолютно уверен, что на этот раз все будет точно так же, если не хуже, но он заставил себя подняться и с тяжелыми позвякивающими карманами потащился к двери, бормоча:
— Пойду-ка я, малость погоняю кости и вернусь. — При этом он размахивал руками, словно изображая гребное колесо, — шутка у него была такая.
Он шагнул за порог и на несколько секунд оставил дверь чуть приоткрытой, а когда наконец ее захлопнул, вдруг почувствовал себя глубоко несчастным. Когда-то и Мистер Пузик мог целыми ночами шляться по крышам и заборам в поисках драк и любовных приключений, а сейчас старый кот довольствовался тем, что, сидя дома у огня, норовил стянуть кусок индюшатины и при этом увернуться от метлы или ссорился и мирился с обеими женщинами, живущими в доме. Никто не сказал ни слова вслед Джо, и, выходя из дома, он слышал только чавканье Матери, ее прерывистое дыхание, звук, с которым была поставлена на каменную полку бутылка джина, и скрип пола под своими ногами.
Ночь нежилась на ослепительно чистых холодных звездах. Казалось, что некоторые из них движутся, словно крошечные космические корабли. Снизу же все выглядело так, будто весь город Иронмайн задул свои огни и отправился спать, предоставив улицы невидимым ветеркам и призракам. Но Джо еще ощущал затхлый запах оставшегося позади изъеденного жучками деревянного дома и, слушая шелест сухой травы, вдруг подумал, что где-то глубоко внутри него давным-давно неведомым образом все было устроено так, что и он, и его дом, Жена, Мать и Мистер Пузик должны подойти к своему концу все вместе. Уже одно то, что очаг еще много веков назад не спалил его лачугу, было чудом.
Привычно ссутулившись, Джо побрел вниз, в Ночной Город, по грязной дороге, ведущей мимо кладбища в Кипарисовой Лощине. Этой ночью ветерки были мягкими, необычно беспокойными и переменчивыми, словно дули из страны гномов. За покосившимся и выбеленным дождями кладбищенским забором, смутно видневшимся в свете звезд, они шуршали чахлыми деревьями Кипарисовой Лощины и осторожно трепали бороды испанского мха. Джо почувствовал, что привидения тоже беспокойны и не могут решить, как и перед кем им предстать сегодня или лучше вообще пропустить эту ночь и просто собраться своей грустной и беспутной компанией. Среди деревьев то тут, то там слабо мерцали красные и зеленые глаза вампиров, словно больные светлячки или охваченная бедствием космическая эскадра. Глубокая тоска и отчаяние, которые испытал Джо, стали еще глубже, ему захотелось свернуть с дороги, забраться под какое-нибудь не слишком увесистое надгробие и, вырвавшись из предопределенности, надуть тем самым Жену, а заодно и всех остальных. Но пока он размышлял об этом, позади остались и висящая на одной петле калитка, и расшатанная ограда, и весь остальной Шэнтавилл. Он пошел дальше, повторяя про себя: «Иду играть в кости, поиграю малость, да и пойду спать».
В первый момент Ночной Город показался ему вымершим, как и весь Иронмайн, но затем Джо заметил впереди множество мерцающих огоньков, похожих на те же глаза вампиров, вот только мигали они чаще, и различил танцевальную музыку, поначалу едва слышную, словно джаз для танцующих муравьев. Он шел по пружинящему тротуару и с тоской вспоминал дни, когда его собственные ноги тоже были как пружины и когда он бросался в драку, как рысь или марсианский песчаный паук. Господи, сколько же лет прошло с тех пор, как он последний раз с кем-нибудь по-настоящему дрался или чувствовал СИЛУ! Постепенно музыка становилась хриплой, будто звучала для медведей-гризли, и громкой, как полька для слонов, а мерцающие огоньки закружились в буйной пляске газовых вспышек и факелов, мертвенно-бледных ртутных ламп и трубок с розовым неоном, и все это словно насмехалось над звездами, среди которых одиноко блуждали корабли. А потом перед ним возник, как наваждение, фальшивый трехэтажный фасад, весь горящий подобно дьявольской радуге и облитый сияющими огнями Святого Эльма.
Из широких вертящихся дверей во все стороны выплескивался свет. Над самыми дверями вспыхивали огненные каракули с фантастическими завитушками «Бонеярд» и горела кроваво-красная надпись «Игорный дом».
Значит, то самое новое заведение, о котором столько толковали, наконец открылось. Впервые за эту ночь Джо Слаттермилл почувствовал в себе пробуждение жизни и приятную щекотку азарта. «Побросаю-ка я кости», — вертелось у него в голове.
Уверенно и беззаботно он стряхнул пыль со своего сине-зеленого рабочего комбинезона и с удовольствием похлопал себя по карманам, чтобы еще раз услышать звон монет. Затем, гордо расправив плечи, он с пренебрежительной усмешкой толкнул вертящуюся дверь, словно хотел сбить с ног стоящего за ней врага.
Внутри Бонеярд, казалось, занимал целый город, а бар был бесконечным, как железнодорожный путь, круглые светильники вместе с песочными часами на зеленых покерных столах создавали волнующий полумрак, в котором девушки с подносами, полными выпивки, и девушки, обменивающие деньги, скользили, словно белоногие ведьмы. Чуть дальше, на джаз-площадке, исполнительницы танца живота сами выглядели как белые песочные часы. Игроки вокруг столов собрались толстые и приземистые, как грибы, и все как один лысые из-за постоянных волнений о том, какая выпадет карта, как будет брошена кость или где остановится маленький костяной шарик, а Алые Женщины в зале были словно поле красных пионов.
Выкрики крупье и шелест карт были мягкими и вкрадчивыми, как кошачьи шажки, и в то же время зловещими, как удары ритуальных барабанов. Каждый атом в этом зале двигался не сам по себе, а по воле чьих-то невидимых, но властных рук. Даже пылинки послушно танцевали джигу в лучах света.
Возбуждение Джо все нарастало, и он уже чувствовал дрожь, пробегающую по всему телу. И как слабый ветерок предвещает бурю, так легкое дуновение хорошо знакомого ему чувства уверенности в себе вот-вот могло перерасти в шквал. Все мысли о доме, Жене и Матери моментально вылетели у него из головы, и только где-то в самом дальнем уголке его сознания прохаживался Мистер Пузик — молодой сумасбродный кот на упругих лапах. И мускулы ног самого Джо вдруг стали такими же молодыми и упругими, и он почувствовал, как сила медленно возвращается в них.
Он холодно и изучающе оглядел зал, его рука, двигаясь словно по собственной воле, взяла бокал с проплывающего мимо подноса. Наконец его взгляд остановился на том, в чем он безошибочно признал Игорный Стол Номер Один. Все Большие Грибы, похоже, собрались именно возле него — такие же лысые, как и остальные, но длинные и тощие, настоящие белые Мухоморы. В просвете между ними на другой стороне стола Джо заметил фигуру еще более высокую и костлявую, в черном смокинге со стоячим воротником и в темной, низко надвинутой шляпе, из-под которой виднелся только белый треугольник лица. Подозрение и надежда всколыхнулись в душе Джо и направили его прямо к этому столу.
По мере того как он подходил ближе сквозь толпу блестящих белоногих девиц, кружащих по залу, его подозрения все более превращались в уверенность, а надежда росла и крепла. У края стола стоял человек с длинной сигарой, самый толстый из всех, кого ему приходилось видеть, в серебристом жилете и с золотой булавкой длиной по крайней мере в восемь дюймов в галстуке. Все недвусмысленно говорило, что это и есть Мистер Кости. На другом конце стола виднелась абсолютно голая девица, обменивающая деньги. Кроме Мухоморов она была единственной, кого Джо сейчас видел; ее поднос, висевший прямо под грудью, был заполнен сверкающими башенками золотых монет и черных как смоль фишек. Впрочем, рядом стояла девушка, собирающая кости, еще более худая и длиннорукая, чем его Жена, и на ней, похоже, тоже не было ничего, кроме пары белых перчаток. Она выглядела великолепно — особенно если вам нравятся обтянутые бледной кожей кости и груди, похожие на фарфоровые дверные ручки.
Возле каждого игрока находился высокий круглый столик для фишек. Тот, что стоял напротив игрока в черном, был пуст. Щелкнув пальцами ближайшей серебряной девушке с фишками, Джо обменял все свои замусоленные доллары на соответствующее количество светлых фишек и ущипнул ее за левый сосок — на счастье. Девица игриво щелкнула зубами рядом с его пальцами.
Не спеша, но и не растягивая время, он шагнул вперед, небрежно бросил скромную кучку фишек на пустой столик и занял свое место. Джо заметил, что кости — у второго Большого Гриба, как раз справа от него. Его сердце дрогнуло, но это было только сердце, и больше ничего. Джо спокойно поднял глаза и посмотрел прямо через стол.
Тот, на кого он смотрел, был одет в элегантный смокинг из чернейшего атласа, с блестящими черными пуговицами и стоячим воротником из великолепного, черного как полночь, бархата. Надвинутая на лоб шляпа цвета тьмы с широкими опущенными полями держалась на одном тонком шнурке из черного конского волоса. Из-под длинных рукавов выступали руки с тонкими длинными пальцами, словно выточенными из кости, двигавшимися необыкновенно быстро или мгновенно замиравшими.
Джо никак не мог как следует разглядеть его лица — только гладкий низкий лоб, на котором не было ни единой капельки пота, похожие на прямые стрелы брови, впалые аристократические щеки и узкий, но какой-то плоский нос. И лицо это не было таким белым, как показалось вначале. В нем угадывался совсем легкий коричневатый оттенок, какой бывает у стареющей слоновой кости или у венерианского талька. И руки тоже были чуть-чуть коричневыми.
Позади человека в черном стояла толпа пренеприятнейших типов, каких Джо уже приходилось встречать. С первого взгляда ему стало понятно, что каждый из этих расфуфыренных бездельников в кармане своего шикарного пиджака прячет револьвер, а у бедра — дубинку, а каждая спортивного вида девица со змеиными глазами носит у подвязки стилет, а под блестящим шелком, прикрывающим соблазнительно вздернутые груди, — маленький, украшенный серебром и жемчугом пистолет.
Но Джо знал, что все они — просто пижоны. Главным здесь был человек в черном — их хозяин, и он действительно был смертельно опасен. С одного взгляда становилось ясно, что он из тех людей, тронуть которых — значит умереть. Если хотя бы просто коснуться его рукава, пусть даже мягко и уважительно, его пальцы цвета слоновой кости метнутся быстрее мысли, и неосторожный будет зарезан или застрелен. А может, вас убьет само прикосновение, как будто каждая деталь его черного туалета получила от этой бледной кожи заряд в миллион вольт. Джо вновь взглянул на лицо под черной шляпой и решил, что рисковать не будет.
Потому что были еще и глаза. У всех великих игроков темные, словно скрытые вечной тенью, глубоко посаженные глаза, но эти глаза были так глубоки, что возникало сомнение, а можно ли их вообще увидеть. Эти бездонные черные колодцы были воплощенной тайной.
Но все это хотя и испугало Джо, ничуть его не разочаровало. Наоборот, привело в восторг. Его первое подозрение полностью подтвердилось, и с ним расцвела надежда.
Это был один из тех истинно великих игроков, что попадают в Иронмайн не чаще чем раз в десять лет. Они приходят из Большого Города на речных пароходах, что несутся по воде подобно роскошным кометам, рассыпая клубы искр из своих длинных труб, похожих на высоченные секвойи с кроной из резного железа, или как серебряные космические лайнеры с десятком огненных струй, рвущихся из дюз, с иллюминаторами, светящимися, как загадочные драгоценности.
И кто знает, возможно, некоторые из этих великих игроков на самом деле являлись с других планет, где дыхание ночей опаснее, а жизнь горячее и целиком состоит из риска и наслаждений.
Да, это был именно тот человек, в игре с которым Джо всегда мечтал проявить свое искусство: он почувствовал, как сила, будто маленькие иголочки, начала покалывать его застывшие пальцы. Это происходило очень медленно, почти незаметно, но иголочек становилось все больше и больше.
Джо опустил взгляд на игорный стол. Он был почти в человеческий рост шириной и по крайней мере раза в два длиннее, удивительно глубок и покрыт не зеленым сукном, а черным бархатом, что делало его похожим на гигантский гроб. И в этом столе было что-то очень знакомое, но что именно, Джо никак не мог вспомнить. Дно стола сверкало и переливалось, словно все было усыпано крошечными бриллиантами. А когда Джо опустил взгляд еще ниже, ему в голову вдруг пришла сумасшедшая мысль, что стол, как колодец, пронизывает насквозь всю землю, а бриллианты — это на самом деле звезды на той стороне, видимые, несмотря на сияющий свет, подобно тому как видны звезды днем из шахты, где работал Джо, и что игроки, проигравшиеся дотла и бросившиеся туда, так и будут вечно падать вниз, на самое дно, будь то преисподняя или черная дыра. Мысли Джо разбежались в разные стороны, и сердце сжала тяжелая холодная рука страха. Кто-то позади него промурлыкал:
— Давай, Большой Дик.
Тотчас же кости, которые до этого держал один из Больших Грибов справа от Джо, были брошены в центр стола и там закрутились как волчок, словно для того, чтобы отвлечь Джо от его видений. Но тут другая странность привлекла его внимание. Коричневатые кости были необычно большими, с закругленными углами и темно-красными точками, сверкающими, как настоящие рубины. Но эти точки были расположены очень интересно: каждая грань походила на малюсенький череп. Например, выпавшая сейчас семерка, на которой Большой Гриб справа проиграл — ему нужна была десятка, — состояла из двойки и пятерки. Обе точки на двойке располагались у одного ребра, а не у противоположных и казались двумя красными глазами; а пятерку составляли те же два глаза, точка в середине — нос и две точки совсем рядом, изображавшие зубы.
Длинная, тонкая в белой перчатке рука ассистентки выползла, как кобра-альбинос, подняла кости и бросила их на край стола, прямо перед Джо. Он вобрал в себя побольше воздуха, взял со своего столика одну фишку и уже хотел положить ее рядом с костями, но, сообразив, что здесь такие вещи не приняты, убрал ее обратно. Однако не помешало бы рассмотреть эту фишку получше. Она была удивительно легкой, цвета кофе с молоком, и на ней был выдавлен какой-то знак, который невозможно было увидеть — только нащупать пальцами. Он не разобрал, что это был за знак, хотя ему очень этого хотелось. Взять фишку в руки было приятно, одно лишь прикосновение к ней позволяло в полной мере ощутить силу, которая покалывала его готовую к броску руку.
Джо словно невзначай окинул быстрым взглядом лица вокруг стола, не пропустив и лица Большого Игрока напротив, и спокойно сказал:
— Ставлю пенни, — имея в виду, конечно, одну светлую фишку, то есть доллар.
Со стороны всех без исключения Больших Грибов донеслось возмущенное шипение, а лунообразное лицо Мистера Кости побагровело, словно он собрался позвать своих вышибал.
Большой Игрок поднял руку, и Мистер Кости мгновенно застыл, а недовольное шипение стихло быстрее, чем закрылась бы пробоина от метеорита в самозатягивающейся броне космического корабля. Затем чуть слышно и очень вежливо, без тени насмешки, человек в черном произнес:
— Дайте ему играть, господа.
Для Джо это было бы последним подтверждением его предположений, если б у него оставались еще какие-то сомнения. Подлинно великие игроки всегда были подчеркнуто вежливы и великодушны к бедности.
Позволив себе лишь намек на ядовитую усмешку, один из Больших Грибов сказал Джо:
— Ваша ставка принята.
С тех пор как он в детстве впервые поймал два яйца на одну тарелку, выиграл все стеклянные шарики в Иронмайне и сумел так подбросить семь букв детской азбуки, что они упали на ковер в виде слова «мамочка», о Джо Слаттермилле пошла слава как о непревзойденном мастере в искусстве метания. В шахте он мог запустить кусок угля в темноте и с расстояния в пятьдесят футов разбить голову крысе. Часто он развлекался тем, что забрасывал кусочки породы обратно туда, откуда они выпали, и они входили в эти отверстия, полностью с ними совпадая и удерживаясь в них не менее секунды. А когда его просили об этом, Джо проделывал совсем уж цирковой фокус — забрасывал несколько обломков в дыру с такой меткостью и быстротой, что они там и оставались. Если бы ему когда-нибудь довелось оказаться в космосе, он, пожалуй, справился бы зараз с управлением дюжиной лунных скуттеров или ухитрился бы выписывать с закрытыми глазами восьмерки в самой гуще колец Сатурна.
Единственным же отличием осколков угля и букв детской азбуки от игры в кости было то, что тут надо было учитывать еще возможность отскока костей от стенок стола, но это только раззадоривало Джо.
Встряхнув в кулаке кости, он почувствовал в пальцах такую силу, как никогда прежде. Он сделал быстрый и низкий бросок так, чтобы кости остановились точно перед девушкой в белых перчатках. Выпавшая семерка состояла, как он и хотел, из четверки и тройки. Красные точки на них были расположены так же, как на пятерке, только черепа тут имели лишь по одному зубу, а у тройки вдобавок не хватало и носа. Это были детские черепа. Он выиграл пенни, то есть доллар.
— Ставлю два цента, — сказал Джо.
На этот раз он выбросил для разнообразия одиннадцать очков, состоящих из пятерки и шестерки. Шестерка походила на пятерку, только с тремя зубами. Это был самый красивый череп.
— Ставлю никель[51] без одного.
Два Больших Гриба разделили эту ставку, обменявшись самодовольными усмешками.
Джо выкинул тройку и единицу, что от него и требовалось. Единица хотя и имела лишь одну красную точку, тем не менее смотрелась как настоящий череп — может быть, череп маленького циклопа.
В том же духе он поиграл еще немного, не без блеска выбросив три десятки подряд. Неожиданно его заинтересовало, каким образом девушка собирает кости. Каждый раз ему казалось, что ее пальчики со стремительностью змей проходят под костями, хотя те вроде бы плотно лежали на столе. В конце концов он решил, что это не может быть иллюзией, и хотя кости не могли проникнуть сквозь черный бархат, рукам в белых перчатках это как-то удавалось. Вспыхивая, они погружались в черный, сверкающий бриллиантами материал, словно его не было вовсе.
И опять к Джо вернулась мысль о колодце, пронизывающем Землю насквозь. Все это могло означать, что кости катались и лежали на совершенно прозрачной плоской поверхности, непроницаемой для них, но не для рук девушки, собирающей кости. И эти руки напомнили Джо его фантазии о проигравшихся игроках и о Большом Прыжке в страшный колодец.
Джо решил, что должен непременно выяснить правду. В этом не было особой необходимости, но ему не хотелось иметь лишнего повода для беспокойства в самый важный момент игры.
Он сделал еще несколько ничего не значащих бросков, тихонько приговаривая: «Давай-давай, малыш Джо», — чтобы создать у окружающих впечатление обычного везения. Наконец ему удалось кое-что придумать. Он выбросил столько очков, сколько ему было нужно — две двойки, — но сделал это так, чтобы, отскочив от крышки стола, они упали прямо перед ним. Выждав буквально одно мгновение, необходимое, чтобы все увидели результат броска, Джо резко сунул левую руку под кости и схватил их, опередив девушку в белых перчатках.
О-о! Никогда в жизни ему не приходилось испытывать таких мучений и при этом сохранять на лице полную невозмутимость, даже когда оса ужалила его в шею именно в тот момент, когда он впервые полез под юбку своей жеманной, стыдливой и требовательной будущей жене. Его пальцы и тыльную сторону ладони обожгла такая боль, словно он запустил их в раскаленную печь. Теперь ясно, зачем ассистентке нужны белые перчатки. Похоже, они из асбеста. Хорошо, что я не схватил кости правой рукой, которая нужна для игры, думал Джо, глядя на появляющиеся волдыри.
Он вспомнил, как в школе ему рассказывали, что земля под корой ужасно горячая, и даже водили на экскурсию в двадцатимильную шахту. Так что дыра размером с игорный стол, должно быть, притягивала к себе этот жар и проигравшийся, сделавший Большой Прыжок, сгорит, не пролетев и сотни футов, и вылетит наружу в Китае жалкой горсточкой сажи.
Большие Грибы снова возмущенно зашипели, не обращая внимания на его покрытую волдырями ладонь, а Мистер Кости, побагровев, уже открыл свой громадный рот, чтобы позвать вышибал, но и на этот раз поднятая рука Большого Игрока спасла Джо. Мягким шепотом тот произнес:
— Объясните ему, Мистер Кости.
Мистер Кости прорычал:
— Ни один игрок не имеет права поднимать со стола кости, бросил ли их он сам или кто другой. Только моя ассистентка может это делать. Таковы правила заведения!
Джо коротко кивнул. Затем холодно произнес: «Ставлю дайм без двух»[52], — что вызвало новый взрыв возмущения, но ставку пришлось принять. Джо сделал Фебу[53], как сам и объявил перед этим, а затем некоторое время дурачился, выбрасывая только пятерки и семерки, стараясь лишь удержать у себя кости до тех пор, пока не утихнет боль в левой руке и не успокоятся нервы. Все это время его правая рука оставалась такой же сильной, как и раньше, даже еще сильнее.
Примерно в середине этой интерлюдии Большой Игрок, прежде чем повернуться, чтобы взять длинную черную сигару у одной из своих дьявольски очаровательных девиц, чуть заметно, но с уважением наклонил голову в сторону Джо, совсем закрыв шляпой бездонные колодцы глаз.
Учтивость в мелочах, — подумал Джо, — всегда отличает истинного мастера игры в случай. Вокруг Большого Игрока собралась, безусловно, блестящая команда, повинующаяся ему во всем, но, бросив на них во время игры как бы случайный взгляд, Джо заметил позади некую личность, явно не вписывавшуюся в эту компанию. Это был похожий на поэта юноша в артистического вида обносках, со спутанной шевелюрой, застывшим взглядом и прыщавыми щеками.
Когда Джо посмотрел на тонкую струйку дыма, поднимавшуюся из-под низко надвинутой черной шляпы, он решил, что либо огни над столом незаметно потускнели, либо по какой-то иной причине, но лицо Большого Игрока стало чуть темнее, чем казалось вначале. А может быть даже — дикая фантазия — это лицо медленно темнело в течение ночи, словно долго обкуриваемая пеньковая трубка. Мысль об этом была явно нелепа — в зале, конечно, нашлось бы достаточно жара, чтобы пенька потемнела, но, как Джо знал по собственному печальному опыту, весь он скрывался под непроницаемой поверхностью стола.
Однако ничто — ни страх, ни восхищение — не могло поколебать уверенности Джо в сверхъестественности человека в черном и в том, что одно лишь прикосновение к этому человеку означает смерть. А если бы в голове Джо и зашевелились сомнения, они были бы моментально рассеяны одним вызывающим озноб происшествием, которое не замедлило случиться.
Большой Игрок как раз обнял самую очаровательную и самую зловещую из своих девочек и стал весьма аристократически поглаживать ее бедро, когда поэт с позеленевшими от ревности и страсти глазами прыгнул вперед, как дикая кошка, и запустил длинный сверкающий кинжал в черную атласную спину.
Джо не мог понять, как такой удар не попал в цель, но, не снимая правой руки с бедра девушки, Большой Игрок сделал едва уловимое движение левой — будто распрямилась стальная пружина. Джо не мог бы даже сказать, пронзил ли Большой Игрок горло поэта, ударил ребром ладони, сделал ему марсианский «двойной палец» или просто дотронулся до него, но, как бы то ни было, юноша замер, словно в него выстрелили из бесшумного слонового ружья или невидимого лучевого пистолета, и рухнул на пол. Несколько чернокожих слуг подбежали и выволокли тело.
Никто не обратил на случившееся ни малейшего внимания. Очевидно, подобные вещи были в Бонеярде обычным делом.
Это здорово взволновало Джо, и он чуть не выбросил Фебу раньше, чем собирался. Но теперь волны боли уже не перекатывались по его левой руке, а нервы зазвенели, как новые струны. Поэтому три круга спустя он выбросил пятерку, что ему и было нужно, и принялся очищать стол от фишек.
Он сделал девять удачных бросков, семь раз выбросив по семь очков и два раза по одиннадцать, и увеличил свою первую ставку в одну фишку до суммы, превышающей две тысячи долларов. Никто из Больших Грибов еще не вышел из игры, но некоторые из них явно начали беспокоиться, а кое у кого на лысинах выступили капельки пота. Большой Игрок все еще не принял ни одной ставки Джо, но, казалось, с интересом следил за происходящим из глубины своих глазных впадин.
Затем Джо пришла в голову сумасшедшая мысль: никто не сможет побить его этой ночью, он знал это, но если он будет держать у себя кости до тех пор, пока не очистит весь стол, у него просто не будет возможности увидеть, как играет Большой Игрок, а это ему было очень любопытно. Кроме того, подумал Джо, я должен ответить любезностью на любезность и тоже вести себя как подобает истинному джентльмену.
— Забираю сорок один доллар без никеля, — объявил он. — Ставлю пенни[54].
На этот раз не было никакого шума и круглое как луна лицо Мистера Кости ничем не омрачилось. Но Джо почувствовал, что Большой Игрок посмотрел на него с разочарованием и печально, а может, просто изучая его.
Джо тут же проиграл, выбросив шестерки, с удовольствием увидев два прижавшихся друг к другу прекрасных маленьких черепа, скалящих рубиновые зубы, и кости перешли к Большому Грибу слева.
«Знал, когда кончится удача», — услышал он, как с завистливым восхищением пробормотал другой Большой Гриб.
Игра за столом пошла живее, хотя никто не горячился и ставки были весьма средние. «Ставлю пятерку», «Играю десять долларов», «Эндрью Джексон»[55], «Тридцать баксов». То тут, то там Джо принимал ставки, выигрывая больше, чем теряя. У него было уже с лишним семь тысяч долларов, когда кости дошли наконец до Большого Игрока. Тот довольно долго держал их на своей неподвижной ладони, словно изучая, хотя даже намека на морщинку не появилось на его почти коричневом, совершенно сухом лбу. Потом прошептал: «Играю двойного орла»[56], с последним словом сжал пальцы, слегка потряс кости — звук был такой, словно стучали зерна в маленькой тыкве, только наполовину высушенной, — и небрежным движением бросил их к краю стола.
Это был бросок, подобного которому Джо не видел никогда, ни за одним столом. Кости пронеслись в воздухе, ни разу не перевернувшись, упали как раз на стык крышки стола с его бортиком и замерли, показав семерку.
Джо был разочарован как никогда. Для каждого своего броска он привык производить мгновенные расчеты вроде: «Бросить тройкой вверх — пятеркой к северу, два с половиной оборота в воздухе, падение на угол шесть-пять-три, поворот на три четверти и четверть оборота направо, конец удара на ребре один-два; пол-оборота назад и вращение влево на три четверти, падение на пятерку, двойной оборот, получается двойка». И это для одной только кости, причем при самом обычном броске, без особых выкрутасов.
По сравнению с этим техника Большого Игрока была смехотворно, невероятно проста. Джо, конечно, смог бы повторить такой бросок с легкостью. Это было не труднее, чем его старая забава с забрасыванием кусков угля в те же дыры, откуда их перед этим вытащили. Но Джо никогда не приходила в голову мысль использовать такой детский фокус за игорным столом — это делало все слишком примитивным и нарушило бы красоту игры.
Кроме того, Джо никогда не использовал этот трюк еще и потому, что и не помышлял, будто сможет выиграть с его помощью. По всем правилам, о которых он когда-либо слышал, это был самый сомнительный бросок. Всегда существовала вероятность, что кость не долетит до бортика или ляжет на крохотном расстоянии от него. Кроме того, напомнил он себе, почему бы не предположить, что кости могут отскочить от края, пусть хотя бы на полдюйма? Или вообще встать на ребро?
Однако, насколько мог заметить острый глаз Джо, обе кости легли точно у бортика. Более того, все остальные игроки спокойно приняли этот бросок. Девушка собрала кости, и Большие Грибы, игравшие с человеком в черном, полностью с ним расплатились. Похоже, заведение само толковало правила игры, внося в них небольшие изменения, когда было нужно, и Джо, покорившись, принял это как должное. Никогда не следует спрашивать о Правилах, за исключением самых крайних случаев, — и Мать, и Жена долго приучали его, что это самый надежный способ избавить себя от лишних неприятностей. Кроме того, деньги Джо в этой игре не участвовали.
Голосом, долетевшим словно из Кипарисовой Лощины, а может, и с Марса, Большой Игрок произнес: «Играю сто». Это была самая большая ставка сегодняшней ночи — десять тысяч долларов, и то, как Большой Игрок сделал ее, наводило на мысль, что здесь кроется нечтс большее, чем просто сумма денег. Тишина упала на Бонеярд, онемели джазовые трубы, выкрики крупье стали тише и доверительней, карты стали падать мягче, и даже шарики рулетки, казалось, старались производить меньше шума, кружась по своим орбитам. Вокруг Игорного Стола Номер Один собралась молчаливая толпа. Блестящие мальчики и девочки образовали возле своего хозяина двойной полукруг, давая ему тем самым простор для движений.
Эта ставка, подумал Джо, на тридцать долларов больше, чем вся груда его фишек. Три или четыре Больших Гриба обменялись знаками, решая, как ее принять.
Большой Игрок выбросил еще одну семерку тем же самым броском.
Потом поставил еще одну сотню и повторил бросок.
И еще.
И еще.
Разочарование и досада Джо становились все сильнее. Казалось просто несправедливым, что Большой Игрок может выигрывать столь огромные ставки с помощью механических, совсем неинтересных бросков. Да их и бросками-то настоящими назвать было нельзя — кости ни на йоту не поворачивались ни в воздухе, ни на столе. Такой игры можно было бы ожидать разве что от робота, причем довольно скучно запрограммированного робота. Джо, конечно, не рисковал пока ставить свои фишки против Большого Игрока, но если дела и дальше пойдут так, отказаться будет невозможно. Два Больших Гриба, обливаясь потом, уже ретировались, признав свое поражение, и никто не занял их мест за столом. Очень скоро могло получиться так, что оставшиеся Большие Грибы не смогут сами разделить ставку и он должен будет рискнуть своими фишками или выйти из игры. А он не мог этого сделать, ощущая в правой руке силу, подобную затаившейся молнии.
Джо ждал и ждал, не усомнится ли еще кто-нибудь хотя бы в одном из бросков Большого Игрока, но смельчаков не находилось, и Джо чувствовал, что, несмотря на все старания выглядеть невозмутимым, лицо его начало медленно краснеть.
Но вот легким движением левой руки Большой Игрок остановил девушку, уже собиравшуюся поднять кости. Его бездонные, как черные колодцы, глаза смотрели прямо на Джо, изо всех сил старающегося ответить спокойным взглядом. Он никак не мог уловить ни малейшего блеска, исходящего из глазных впадин человека в черном. Джо вдруг стало жутко. И в этот момент с подчеркнутой вежливостью и дружелюбием Большой Игрок прошептал:
— Мне кажется, что у достойного игрока напротив есть сомнения относительно моего последнего броска, но он слишком джентльмен, чтобы сказать об этом. Лотти, контрольную карту, пожалуйста.
Худющая, словно призрак, девушка вытащила контрольную карту из-под крышки стола и, злобно сверкнув острыми белыми зубками, бросила ее через весь стол Джо. Он поймал кружившуюся в воздухе карту и быстро осмотрел ее. Это была самая тонкая, жесткая и сверкающая игральная карта из всех, что Джо приходилось держать в руках, и к тому же джокер, если это хоть что-то значило. Он лениво бросил карту обратно девушке, и та мягким, нежным движением опустила ее на стол, позволив карте скользнуть под собственным весом вдоль стенки, возле которой лежали две кости. Она остановилась в ложбинке между крышкой стола и бортиком, обтянутым черным бархатом. Девушка ловко, без всяких усилий толкала карту, демонстрируя, что между костями и краем стола нигде нет и намека на просвет.
— Вы удовлетворены? — спросил Большой Игрок. Почти непроизвольно Джо кивнул. Большой Игрок молча склонил голову. Девушка, собирающая кости, ухмыльнулась змеиной усмешкой, выставив в сторону Джо свои фарфорово-белые груди.
Большой Игрок со скучающим видом вернулся к своему рутинному занятию по выигрыванию сотен и выбросил очередную семерку. Большие Грибы сникали на глазах и один за другим, шатаясь, отходили от стола. Какому-то розовощекому Мухомору запыхавшийся посыльный срочно принес деньги, но и это не помогло, а привело лишь к потере еще нескольких сотен. Куча светлых и черных фишек перед Большим Игроком выросла в небоскреб.
Джо все больше и больше приходил в ярость. Он наблюдал за костями с бдительностью стервятника или спутника-шпиона, но никак не мог найти законного повода, чтобы снова потребовать контрольную карту или набраться мужества и оспорить правила заведения. Это сводило с ума, можно было помешаться от одной мысли, что если бы он только смог получить кости обратно, то с легкостью обставил бы этот черный аристократический столб. Он проклинал себя за идиотский, тщеславный, самоубийственный порыв, заставивший его отдать кости и отказаться от удачи, когда она сама шла к нему в руки.
И что еще хуже, Большой Игрок неотрывно, в упор смотрел на него своими глазами, похожими на угольные шахты. Сейчас он трижды бросил кости на игорный стол, даже не глядя на них. Для Джо это было уже слишком. Его противник вел себя так же отвратительно, как иногда Жена и Мать Джо: смотрел, смотрел и смотрел на него.
Пристальный взгляд этих бездонных глаз, которые, может, и глазами-то не были, вызывал в Джо панический страх. К его уверенности, что вокруг Большого Игрока существует некая смертоносная черта, которую нельзя переступить, добавился еще и сверхъестественный ужас. С кем же он играет этой ночью? — спрашивал себя Джо. Было любопытство, и был страх, но любопытство сильнее — такое же сильное, как желание получить кости и выиграть. Волосы его встали дыбом, по всему телу забегали мурашки, но сила по-прежнему пульсировала в правой руке, подобно тормозящему локомотиву или ракете, поднимающейся со стартовой площадки.
Все это время Большой Игрок оставался неизменным: черный атласный смокинг, черная шляпа с опущенными полями, элегантный, учтивый, изысканный и — смертоносный. Самое неприятное для Джо заключалось в том, что он, всю ночь восхищавшийся джентльменством Большого Игрока, сейчас должен был из-за его чисто механических бросков оставить все свои иллюзии и постараться во что бы то ни стало поймать своего соперника на любой технической ошибке.
Человек в черном продолжал безжалостно выбрасывать Больших Грибов из-за игорного стола. Количество пустых мест даже превысило число оставшихся Мухоморов, а вскоре за столом оказалось только три человека.
В Бонеярде стало тихо, как ночью в Кипарисовой Лощине или на Луне. Джаз смолк, а вместе с ним смолкли веселый смех, шарканье ног и визг девиц, звон бокалов и монет. Все, казалось, собрались вокруг Игорного Стола Номер Один, молча стояли и смотрели.
Джо мучился от желания найти ошибку, от чувства несправедливости, презрения к самому себе, безумных надежд, любопытства и ужаса. Особые страдания причиняли ему именно любопытство и этот странный сверхъестественный ужас.
Лицо Большого Игрока, насколько его можно было видеть, продолжало темнеть. В какой-то момент Джо поймал себя на дикой мысли: не играет ли он, случаем, с заколдованным негром, чья белая маска теперь сползает.
Очень скоро два уцелевших Больших Гриба не смогли вдвоем принять новую ставку на очередную сотню. Джо оставалось либо выложить десять долларов из своей маленькой кучки, либо выйти из игры. После мгновенного мучительного колебания он выбрал первое.
И потерял свои десять долларов.
Два Больших Гриба откатились в молчаливую толпу.
Черные, как ямы, глаза вонзились в Джо. В полной тишине он едва услышал шепот:
— Играю на все ваши фишки.
Джо почувствовал, как в нем ключом забило позорное желание признать свое поражение и сломя голову бежать домой. В конце концов его шесть тысяч долларов могли бы произвести достаточное впечатление на Жену и Мать. Но он не вынес бы даже мысли о насмешках толпы и не смог бы жить, зная, что имел шанс, пусть ничтожный, обыграть Большого Игрока и упустил его.
Джо кивнул.
Большой Игрок метнул кости. Джо, забыв о своих страхах, перегнулся через стол и следил за броском, как орел или космический телескоп.
— Вы удовлетворены?
Джо знал, что должен сказать «да» и удалиться с высоко поднятой, насколько это возможно, головой. Это было бы по-джентльменски. Но тут он напомнил себе, что он — не джентльмен, а грязный и грубый шахтер со случайно доставшимся талантом метко бросать кости.
Еще он знал, что в окружении врагов и абсолютно незнакомых может быть очень опасно ответить что-нибудь, кроме «да». Но затем Джо спросил себя, какое право имеет он, презренный смертный и вечный неудачник, бояться опасности?
Кроме того, одна из усмехающихся рубиновым черепом костей лежала так, словно между ней и стенкой стола оставалось крохотное расстояние.
Это было самым трудным шагом в жизни Джо, но он судорожно сглотнул и заставил себя сказать:
— Нет. Лотти, контрольную карту.
Девушка тихо зарычала и поднялась, словно собираясь плюнуть ему в глаза, и у Джо возникло ощущение, что ее плевок страшнее укуса кобры. Но Большой Игрок с упреком поднял палец, и она швырнула карту с такой злобой и так низко, что та на мгновение исчезла под черным сверкающим бархатом прежде чем влететь в руки Джо.
Карта оказалась горячей на ощупь и была обожжена до светло-коричневого цвета, но в остальном не пострадала. Джо с трудом втянул в себя воздух и запустил ее обратно вверх.
Улыбаясь ему так, как могла бы улыбаться змея, Лотти позволила карте спланировать вниз, и после мгновенного колебания та проскользнула между стенкой и костью, вызвавшей подозрение Джо.
Поклон и все тот же изысканный шепот:
— У вас очень острый глаз, сэр. Несомненно, эта кость не долетела до стенки. Мои искренние извинения, и… кости ваши, сэр.
Взгляд на кости, лежащие перед ним на сплошной черноте стола, чуть не довел Джо до удара. Все терзавшие его чувства, включая любопытство, вдруг невероятно обострились и усилились. И когда он сказал: «Играю на все свои фишки», а Большой Игрок ответил: «Принимаю»., Джо поддался сумасшедшему порыву и метнул обе кости прямо в тусклые, глубокие, как ночь, глаза Большого Игрока.
Кости попали точно в цель и загремели внутри черепа, перекатываясь там, как семечки в большой недосушенной тыкве.
Быстро выбросив руку с поднятой ладонью, Большой Игрок остановил свою команду и всех собиравшихся уже наброситься на Джо и спокойно выплюнул обе кости на стол. Одна легла ровно, а вторая — слегка боком, опираясь на первую.
— Неудачный бросок, сэр, — прошептал он по-прежнему любезно, словно и не подвергся никакому оскорблению. — Бросайте еще раз.
Джо машинально тряс кости, пытаясь унять дрожь. Слегка успокоившись, он решил, что хотя и может угадать истинное имя Большого Игрока, но в силах заставить его побороться за свои деньги.
Где-то в уголке сознания Джо скреблась мысль: а как же, собственно, скрепляются кости этого скелета? Может быть, они до сих пор сохранили хрящи и мускулы? Или связаны силовыми полями? Или, возможно, кости сами по себе притягиваются друг к другу, словно магниты, и все это как-то связано со смертоносной силой Большого Игрока?
Кто-то кашлянул в полнейшей тишине, опустившейся на Бонеярд, одна из Алых Женщин истерически хихикнула, с подноса обнаженной менялы упала монета и с золотым звоном покатилась по полу.
— Молчание, — скомандовал Большой Игрок и движением столь быстрым, что за ним невозможно было проследить, сунул руку за атласный борт своего смокинга. Когда он вытащил ее обратно, в ней слабо поблескивал короткоствольный, украшенный серебром револьвер.
— Любой, от последней шлюхи до вас, Мистер Кости, кто издаст хоть какой-нибудь звук, пока мой достойный соперник будет бросать, получит пулю в лоб.
Джо ответил ему вежливым поклоном, что, как он почувствовал, выглядело довольно забавно, и решил начать с семерки, состоящей из шестерки и единицы. Он бросил, и на этот раз Большой Игрок, насколько можно было судить по движению его черепа, следил за полетом костей пристальным взглядом глаз, которых у него не было.
Кости упали, перевернулись и замерли. Ошеломленный Джо увидел, что впервые за всю свою жизнь игрока он совершил ошибку. А может быть, во взгляде Большого Игрока была сила, большая, чем в правой руке Джо. Шестерка легла так, как надо, но кость, на которой должно было быть одно очко, сделала еще пол-оборота и тоже выдала шестерку.
— Игра окончена, — возвестил Мистер Кости замогильным голосом.
Большой Игрок поднял коричневую руку скелета.
— Необязательно, — прошептал он. Его черные глазные впадины уперлись в Джо, как жерла осадных орудий. — Джо Слаттермилл, у вас есть еще нечто, что вы можете поставить, если пожелаете. Ваша жизнь.
По всему Бонеярду прокатился взрыв истерического хихиканья, хохота, воплей и визга. Мистер Кости выразил общие настроения, проревев, перекрывая остальной шум:
— Какая вам выгода от жизни такого ничтожества, как Джо Слаттермилл?! Да ему красная цена — два цента в обычных деньгах!
Большой Игрок накрыл рукой револьвер, мерцающий перед ним на черном бархате, и смех как отрезало.
— Я вижу в этом выгоду, — прошептал он. — Джо Слаттермилл, со своей стороны я ставлю весь свой выигрыш за эту ночь и добавляю Вселенную и все, что в ней есть, в придачу, вы же ставите вашу жизнь, а в придачу к ней — вашу душу. Кости бросаете вы. Вы удовлетворены?
Внутренний голос подсказывал Джо: лучшее, что он может сделать, — это бросить все и бежать, но он решил, что терять ему нечего. Он не собирался отказываться от главной роли в этом спектакле только ради того, чтобы вернуться, похоронив все надежды, к своей Жене, Матери, разваливающемуся дому и ипохондричному Мистеру Пузику. Может быть, — смело сказал он себе, — во взгляде Большого Игрока нет никакой силы, может быть, именно Джо и совершил свою единственную ошибку, бросая тогда кости. Кроме того, он был склонен скорее согласиться в оценке своей жизни с Мистером Кости, нежели с Большим Игроком.
— Принимаю, — сказал он.
— Лотти, подайте моему достойному сопернику кости.
Джо сконцентрировал свой мозг как никогда раньше, сила торжествующе затрепетала в его руке, и он бросил!
Кости уже никогда больше не коснулись черного бархата. Они спикировали вниз, потом метнулись вверх, по сумасшедшей кривой вылетели далеко за край стола, а затем, подобно сверкающим красным метеорам, примчались обратно, к лицу Большого Игрока, и влетели в черные колодцы его глаз, засветившись рубиновым огоньком единицы каждая, и остались там.
Глаза змеи.
И эти светящиеся красным кости-глаза с издевкой уставились на Джо, и он услышал шепот:
— Джо Слаттермилл, вы проиграли.
Большим и средним пальцами обеих рук Большой Игрок извлек кости из своих глазниц и бросил их в обтянутую белой перчаткой ладонь Лотти.
— Да, вы проиграли, Джо Слаттермилл, — продолжал он спокойно, — и теперь вы можете застрелиться, — он дотронулся до серебряного револьвера, — или перерезать себе горло, — он вытащил из рукава длинный охотничий нож с золотой ручкой и положил его рядом с револьвером, — или отравиться, — между ножом и револьвером встала маленькая черная бутылочка с белым черепом и скрещенными костями, — или мисс Фюсси зацелует вас до смерти, — он вытолкнул вперед и поставил рядом с собой самую очаровательную и зловещую девицу, которая тут же стала прихорашиваться, шелестеть оборками своей короткой фиолетовой юбочки и бросать на Джо возбуждающие голодные взгляды, показывая при этом острые белые клыки.
— …Или, — добавил Большой Игрок, многозначительно кивнув на черное дно игорного стола, — вы можете совершить Большой Прыжок.
— Я выбираю Большой Прыжок, — спокойно сказал Джо.
Он поставил правую ногу на свой опустевший стол для фишек, левую на черный бордюр, наклонился вперед… и неожиданно, оттолкнувшись от бортика, в тигрином прыжке бросился через игорный стол и вцепился в горло Большого Игрока, утешая себя мыслью, что поэту вроде долго мучиться не пришлось.
Когда он пролетал над центром стола, его глаза запечатлели все, что в действительности было внизу, но Джо не успел ничего осознать, так как уже в следующий миг он обрушился на Большого Игрока.
Ребро коричневой ладони ударило Джо в висок со стремительностью молнии, но коричневые пальцы (или кости?) разлетелись, словно были сделаны из дутого стекла. Левая рука Джо прошла сквозь грудь Большого Игрока, как будто под черным атласным смокингом не было ничего, тогда как правая вцепилась в череп под глубокой шляпой с опущенными полями и разломила его на кусочки. Секундой позже Джо растянулся на полу, сжимая в пальцах клочья черной одежды и коричневые обломки.
В мгновение ока он был уже на ногах и бросился к небоскребу фишек человека в черном. У него оставалось время лишь на одно движение левой руки. Не замечая золотых монет и черных фишек, Джо схватил пригоршню светлых, опустил их в левый карман штанов и бросился бежать.
Теперь все население Бонеярда бросилось за ним и на него. Сверкали зубы, ножи и кривые кинжалы. Его били, царапали, рвали на части и топтали острыми каблуками. Кто-то с налитыми кровью глазами и черным лицом нахлобучивал ему на голову золоченую трубу. Другие старались ткнуть ему в глаз горящей сигарой. Лотти, извиваясь и шипя, как белый удав, пыталась одновременно душить Джо и резать его ножницами. Фюсси, словно злой дух, лила из широкогорлой бутылки какую-то пахнущую кислотой жидкость, но никак не могла попасть ему в лицо. Мистер Кости всаживал в него выстрел за выстрелом из серебряного револьвера. Его пинали, кусали и давили ему пальцы на ногах. Он был зарезан, застрелен, разорван на куски, ему переломали все кости и искромсали его в капусту.
Но почему-то все эти удары не имели никакой силы. Казалось, он дрался с привидениями. В конце концов обнаружилось, что все находившиеся в Бонеярде, вместе взятые, были лишь чуть сильнее, чем сам Джо. Он почувствовал, как множество рук поднимает его, тащит сквозь стеклянные вращающиеся двери и выбрасывает на деревянный тротуар. Он приземлился на собственный зад, но даже это не было больно. Скорее уж походило на поощрительный пинок.
Джо глубоко вздохнул, встал, подвигал руками и ногами. Похоже, все кости целы, по крайней мере сильной боли он не ощущал. Джо огляделся. Бонеярд был темен и тих, как могила, как планета Плутон или как весь остальной Иронмайн. Когда его глаза привыкли к свету звезд и блеску изредка проплывающих по небу космических кораблей, Джо увидел дверь из ржавого листового железа с висячим замком там, где прежде был ярко освещенный вход.
Он почувствовал, что жует нечто хрустящее, каким-то образом оставшееся в его правой руке, пока продолжалась вся эта заварушка. Очень вкусное, похожее на хлеб, который Жена пекла для лучших покупателей. В этот момент в его памяти вновь вспыхнуло все, что он увидел, пролетая над центром игорного стола. Это была тонкая стена движущихся сквозь стол языков пламени, и за этой стеной — удивленные лица его Жены, Матери и усы Мистера Пузика. Да это же печь в его доме!
До него дошло, что он жует кусок черепа Большого Игрока, и он вспомнил форму трех буханок, которые его Жена начинала печь, когда Джо уходил. И он понял ее колдовство, когда она позволила ему ненадолго уйти из дома и почувствовать себя наполовину мужчиной, чтобы потом, нырнув сквозь игорный стол, оказаться дома с обожженными пальцами.
Он выплюнул то, что было у него во рту, и зашвырнул через всю улицу остаток черепа, сделанного из огромного пончика. Джо запустил руку в левый карман. Большая часть светлых фишек раскрошилась во время драки, но он нашел целую и кончиками пальцев ощупал ее поверхность. Символом, оттиснутым на ней, был крест. Джо поднес фишку к губам и откусил кусочек. Вкус был нежный, просто восхитительный. Он съел ее всю и почувствовал, как силы возвращаются. Джо слегка похлопал свой туго набитый левый карман. Что ж, в конце концов начнет он с хорошим запасом еды.
Джо повернулся и направился домой. Но путь он выбрал длинный — через всю Вселенную.