1741: ЛЕЙБ-КОМПАНИЯ

В ночь на 25 ноября скрипел снег под торопливыми шагами и трещала под ножами кожа — ворвавшись в дворцовую кордегардию, гвардейцы распарывали барабаны, чтобы стража ненароком не забила тревогу. Царевна Елизавета Петровна, в кирасе поверх платья, явилась в казармы Преображенского полка. Напомнила гвардейцам, чья она дочь, и во главе трехсот штыков выступила. Младенец-император Иоанн свергнут, правительница Анна Леопольдовна арестована.

Никакого ропота сие событие не вызвало, наоборот, имело место повсеместное ликование — все сословия страны были ожесточены против иноземного засилья. Дальнейшее двадцатилетие будет протекать под лозунгом: «А нельзя ли этого немца заменить русским?»

Итак? Все триста человек, унтера и рядовые, пожалованы потомственным дворянством, землями и крестьянами и наименованы лейб-компанией с присвоением особенной военной формы. Офицеры и солдаты гвардейских, а также Ингерманладского и Астраханского полков щедро награждены деньгами. Пожалованы ордена Андрея Первозванного и золотые цепи к орденам. При дворе взяли силу новые люди, шагавшие в ту ночь за санями Елизаветы, — Михаил и Роман Воронцовы, Петр и Александр Шуваловы, будущий гетман Алексей Разумовский, князья Черкасский, Куракин, Трубецкой и прочие. Что касается простого народа, он не получил ровным счетом ничего.

Наталья Борисовна Долгорукая еще несколько раз появилась при дворе. Рассказывают, что в красоте она не потеряла, стала даже еще привлекательнее, молодая зрелая женщина, вот только в глазах появилось новое выражение, от которого окружающие чувствовали то ли смутную горечь, то ли внутреннее неудобство, неизвестно к чему относящееся.

Потом она ушла в монастырь. Рассказывают еще, что перед этим бросила в реку обручальное кольцо.

Золотой ободок булькнул и исчез в серой непроглядной воде. Вокруг кипела новая жизнь, блистали другие имена и другие дела, появились другие книги и модные фасоны платьев, и никого, в общем-то, не интересовало, что же произошло десять лет назад, — стремились поскорее забыть бироновщину, а то, что было до Анны, вообще казалось нынешним молодым древней историей. Вроде Ивана Грозного. Ее время ушло, и свою жизнь она считала конченой — из-за того, что произошло 8 ноября 1739 года на эшафоте у Скудельничьего кладбища для бедных, что под Новгородом. Но она ни о чем не жалела, в замужестве не раскаивалась и другой судьбы не хотела — ее собственные слова.

Ворота монастыря захлопнулись.

…Поручик Голенищев, участник миниховских крымских походов, по причине естественной в боях убыли офицерства дослужился до штабс-капитана, а там и до полного капитана. Не единожды был ранен. Поручик Щербатов, находившийся в местах, где возможностей для производства почти не имелось, остался в прежнем звании. Также получил несколько ранений. Когда заработала машина по возвращению ссыльных, в шестерни оной попали и они оба и встретились весной в Санкт-Петербурге восстановленными в гвардии и получившими некоторое денежное награждение. Одной из свежих столичных новостей, кои они жадно глотали, был уход в монастырь княгини Долгорукой.

Австерия на Мойке, как ни удивительно, оказалась в полной сохранности — питейные заведения вообще обладают завидной способностью противостоять до поры до времени разрушительным переменам. Хозяин, правда, был другой, — как выяснилось путем его опроса, старый, Фома Овсеевич, лет пять назад брякнул нечто, расцененное Тайной канцелярией как государственное преступление. Где закопан, неизвестно. А может быть, просто не успел пока дошагать до Санкт-Петербурга из Енисейской губернии.

Водка пилась нехотя, и что-то все не находилось нужных слов.

— А помнишь, Степа, как немцеву корову в ботфорты обували? — спросил Голенищев.

Щербатов улыбнулся вяло — все это было далеко, настолько, что словно и не с ними произошло, а с кем-то совершенно другим. Между прежним и нынешним лежало без малого двенадцать лет, за кои они успели проникнуться всей сложностью и серьезностью человеческого бытия, жизни на грешной земле. Им подходило к сорока, и все вроде бы в жизни было, но в то же время чего-то важного и не было, и в чем сие важное заключалось, доподлинно неизвестно.

— А помнишь, как Ванька Трубецким из окна швырялся?

— Лопухин отнял.

— Да, Лопухин…

Все было другое, не прежнее, а прежнее отодвинулось навсегда в невозвратимые дали. Ослепительной карьеры, о коей некогда мечталось, не получилось, да и как-то не думалось о ней больше. Два близящихся к преклонным годам рубленых и стреляных армейца сидели за грубо сбитым столом.

— Я же тебе должен, Степа, — вспомнил гвардии офицер Голенищев и полез в карман. — Тот заклад помнишь? На Ваньку.

По-над Невой дул ветер, именуемый сиверик. В углах невозбранно ползали усатые тараканы, коих некогда страсть как пужался государь Петр Алексеевич. Десять тусклых золотых кружочков лежали в два ряда на щербатой столешнице. Между прежним и нынешним лежало двенадцать лет боев и скучного сидения в захолустных гарнизонах, потери друзей и обретения истин, и гвардии капитан Голенищев подумал, что был бы рад проиграть вдесятеро больше, — вот только против чего было бы ставить? И за что? Он не знал.

Гвардии поручик Щербатов скучно ссыпал деньги в карман и зачем-то звякнул ими (через час, проходя мимо церковки, они как-то вдруг зашли и заказали молебны — за упокой души раба божия Ивана и здравие рабы божией Натальи).

Они чокнулись и выпили, не произнося ничьего здравия. Задувал сиверик, шведский сырой ветер.

— Скучно что-то в Санкт-Петербурге, Степа, — сказал Голенищев.

— Потому что не наш уж Санкт-Петербург, — заключил Щербатов, покрутил меж пальцев оловянную чарку и сказал, грустно глядя в тусклое окно: — Монастырь — сие уныло. Знаешь, я ведь Натали так и не видел, помню только ту, давешнюю…

И Голенищев рассеянно откликнулся:

— Да, Натали…

Мы расстаемся с ними, читатель.

Княгиня Наталья Борисовна исчезла из мирской жизни, но не из русской истории. «Наталья, боярская дочь» Карамзина — это о ней. Ей посвятил стихотворение и Рылеев. Ее «Записки» изданы.

А век восемнадцатый отодвигается все дальше, но что-то остается неизменным, поскольку не так уж мало в дне сегодняшнем от дня прошедшего, и что-то, как всегда, остается до конца не понятым и не выраженным словами.

И — любили…

Загрузка...