Одиннадцатого февраля из лефортовской церкви двинулось траурное шествие
— везли прах императора. Стреляли пушки. Шпалерами стояли гвардейские полки. Не обошлось и без скандала — княжна Екатерина Долгорукая, в которой заносчивость, видимо, пересилила и заслонила все остальные чувства, требовала себе места и всей обстановки, приличествующей особам императорского дома. Остерман имел лицо без всякого выражения, жили только глаза, но и по ним ничего невозможно было понять. Долгорукой отказали, и в шествии она участвовать отказалась. Шепотом передавали ее прозвище, только что данное неизвестно кем, — Разрушенная…
Шествие началось духовными персонами — архиереями, архимандритами (патриарха всея Руси в наличии не имелось, без него волею Бомбардира как-то обходились который уж год). Несли государственные гербы — прилетевших некогда с белых скал Босфора двуглавых орлов, так никогда и не вернувшихся обратно на купол Айя-Софии. Несли короны, кавалерии на черных подушках. Нес кавалерию святого Андрея Первозванного и князь Иван Долгорукий, а два ассистента вели его под руки.
Таким его и увидела Наташа из окна шереметевского дома — траурная епанча до пят подметает полами снег, флер свисает со шляпы до мерзлой земли, страшно бледен. Поравнявшись с ее окном, поднял голову, нашел ее глазами и сказал полным смертной тоски, словно это его хоронили, взглядом: вот, провожаем… Она поняла. Наплывал, громоздился серый ледоход — погибель.
Иванове умение подражать почерку императора оказалось ни к чему: остальные шесть членов Верховного тайного совета просто-напросто и внимания не обратили на предъявленную Алексеем Григорьевичем и Василием Лукичом духовную (весьма похоже на то, что будь духовная тысячу раз подлинной, ее все равно определили бы для более прозаического употребления). Совет провозгласил императрицей дочь Иоанна Алексеевича курляндскую герцогиню Анну. Бабье царство российского восемнадцатого века водворялось надолго, а Елизавета Петровна была даже рада, что о ней забыли, — в ту пору она еще не стала знаменем определенных кругов, и благоразумнее было прозябать в отдалении от трона…
В сердце Наташи, пока еще Шереметевой, вспыхнула было надежда на что-то светлое. После торжественного въезда Анны Наташа, возвращаясь домой, проезжала через гвардейские полки, уже стоявшие вольно. Ее узнали. К ней подбегали и кричали:
— Отца нашего невеста!
— Борис Петровича дочка!
— Матушка, лишились мы государя!
Звенели, сталкиваясь, штыки, на нее смотрели с надеждой, которую она сама пыталась обрести в других, и неизвестно чего от нее ждали. Но появились и другие лица, обрадованно-злобные, зашумели и другие голоса:
— Прошло ваше время!
— Нынче не старая пора!
— Высоко сидели Долгорукие, как-то падать будете!
Было выкрикнуто и хуже. Кучер хлестнул лошадей, и зеленые кафтаны шарахнулись от оскаленных пенных морд. Случившийся поблизости поручик Голенищев тщательно прицелился и от души вмазал в ухо выкрикнувшему непотребство — из галантности и от снедавшей его тоскливой неуверенности в будущем.
Впоследствии ему этот демарш припомнили.
В поезде императрицы Анны Иоанновны пребывал и сын придворного служителя герцогов курляндских Эрнст-Иоганн Бирон, простерший свою преданность императрице и до ее постели. Эрнстом Ивановичем он приобвыкнет называть себя несколько позже, но в том, что русским народом должно управлять не иначе как кнутом и топором, убежден уже сейчас.