Когда 13 июля части 2-й дивизии народного ополчения грузились на Варшавском вокзале в вагоны-теплушки, настроение у бойцов было бодрое. Воинственное было настроение. Хоть и не успели они как следует обучиться военной премудрости. Многие впервые взяли в руки винтовку. Да и, между прочим, не всем они, винтовки, достались. Боец Сергей Якубов, бывший студент военно-механического института, заявил, что в дивизии на шестерых бойцов приходится пять винтовок.
– Откуда ты знаешь? – спросил боец Иосиф Виленский.
– Я люблю точность, – сказал Якубов. – И я умею считать.
– Трепаться ты умеешь.
– Ну это как раз по твоей части. Интеллихенция, – сделал Якубов особое ударение на слоге «хен». – Тебе вообще не винтовка нужна, а скрипка.
– А тебе, как потомку сельджуков, полагается не винтовка, а ятаган.
Якубов был потомком не столько турок-сельджуков, сколько крымских татар, но в Крыму ни разу не бывал: военная служба мотала его отца по всей стране, Сергей и родился-то в поезде, идущем из Владивостока в Свердловск. В январе сорокового года отец, достигший чина подполковника, погиб при штурме линии Маннергейма. В том же году Сергей Якубов, выдержав конкурсный экзамен, поступил в Ленинградский военно-механический. Он был, что называется, математической головой. И, между прочим, голова была, при его высоком росте и худосочном телосложении, непропорционально большая. Когда ополченцев обмундировывали, Якубову не могли подобрать пилотку – все были малы. Еле разыскали на вещевом складе округа большую фуражку б/у (то есть бывшую в употреблении), да и та сидела на якубовской голове криво.
В третьем стрелковом полку, кроме Виленского и Якубова, были и еще студенты – главным образом из военно-механического и инженерно-строительного институтов. Несколько студентов, так сказать, представляли высшее музыкальное образование, то есть консерваторию. С одним из них, Заиграевым с фортепианного факультета, Иосиф Виленский дружил. Ну как же: он, Леонид Заиграев, учился в одной группе с Аней Кравец, в которую Иосиф был сильно влюблен и на которой намеревался жениться – само собой, после войны. Вот этому Заиграеву, как и многим другим ополченцам, не досталось винтовки. Выдали ему две ручные гранаты и сказали, что винтовка будет после первого же боя.
Это сказал ему взводный – Захаркин. Вообще-то он, Захаркин, военного образования не имел, а был отслужившим срочную и сверхсрочную службу старшим сержантом, уцелевшим на зимней финской войне. После ее окончания он ударился в запой и был уволен из армии, но сумел опомниться и поступил на завод «Красный треугольник» по бывшей своей специальности – слесарем. Но так повернулась жизнь, что опять призвали старшего сержанта запаса Захаркина на войну и, за недостатком среднего комсостава, произвели в младшие лейтенанты, дали взвод в формируемой дивизии народного ополчения. Был Захаркин малорослый и рябоватый, с громким – даже громоподобным – голосом и мрачным характером. (Мрачность, быть может, имела причиной большое усилие, потребовавшееся для отказа от пьяной жизни.) «Пр-р-ра-вое плечо вперед!» – орал Захаркин во дворе общежития военно-механического института на занятиях по строевой подготовке. «Коли! – орал он, обучая взвод штыковому бою. – Р-раз, два!» Его голос был слышен далеко за пределами двора.
Настроение в теплушках, когда поехали на фронт, было боевое. Слух прошел, что на Луге-реке немцы остановлены, что они отброшены от Шимска. А где он, Шимск?..
Пели песни. Вася Кузовков, красивый вихрастый малый с пивоваренного завода, запевал одну за другой – «Катюшу», конечно, и «Трех танкистов», и, с особым чувством, «Синенький скромный платочек падал с опущенных плеч».
Около полудня эшелон остановился на станции Веймарн. Ополченцы повыпрыгивали из теплушек, строились, побатальонно выходили на дорогу, ведущую, как было приказано, к селу Ивановское. А дорога-то забита!
Шли навстречу беженцы – главным образом женщины с детьми. Тарахтели телеги, ржали лошади, кто-то гнал блеющих коз.
– Ося, слышишь? – Заиграев, шедший рядом, повернул к Иосифу Виленскому узкое лицо с глазами, какие называют «нездешними» – словно увидевшими не один только окружающий мир. – Ты слышишь?
– Мычание коз? Слышу, конечно.
Иосиф был озабочен своими ногами: плохо намотанные портянки причиняли неприятность ступням.
– Да какие козы? – сказал Заиграев. – Прислушайся! Или у тебя не абсолютный слух?
Иосиф вытянул шею из воротника гимнастерки и, вслушавшись в звуки текущей жизни, уловил как бы слабый ее фон. Где-то далеко рокотали моторы.
– Товарищ комвзвода! – окликнул он Захаркина, шедшего обочь колонны. – Нам навстречу идут машины. Может быть, танки.
– Р-разговорчики в строю! – рявкнул тот. – Командование знает, чего там навстречу. Шире шаг!
А Сергей Якубов, шагавший впереди, обернулся и сказал:
– Интеллихенция!
Но рокот моторов нарастал, нарастал. Заметно поредел поток беженцев. А может, не поредел, а стал съезжать с дороги вправо – в посадки, в картофельные грядки, и влево – в дикое поле, за которым синел лес.
Все ближе грохотали моторы, и полетело над колонной ополченцев тревожное слово «танки!»
И они возникли – из дыма, из пыли – быстро несущиеся, грозно рычащие, желто-зеленые, с крестами на боках, – их пушки-хоботы шевелились, словно осматриваясь и выискивая, – и оглушительно изрыгали огонь. Снаряды рвались на дороге и по бокам от нее, среди массы ополченцев, сыпанувших в разные стороны… среди беженцев с их скарбом… Кричали раненые, ржали лошади, взлетали в столбах земли и дыма обломки телег и деревьев…
Боец Заиграев вдруг поднялся из картофельных кустов и, выдернув кольцо, швырнул гранату в один из танков. Граната в танк попала, но ее разрыв не причинил ему вреда.
Танки – сколько их было? полтора десятка? два? – проносились по дороге – неукротимые хищные звери войны. Кто способен их остановить? Народное ополчение с их винтовками, имевшимися, к тому же, не у каждого бойца?
Свистки и выкрики командиров заставляли ополченцев окапываться – за танками могла появиться немецкая пехота… ее нужно остановить…
Так она вступила в войну – Вторая дивизия народного ополчения. Нарвались на танковый прорыв, побежали, пытаясь укрыться от огня среди кустов и деревьев, – но не всем удалось спастись. Дым рассеялся, открыв страшную картину: тут и там лежали мертвые тела ополченцев и беженцев.
Иосифа Виленского засыпало землей от близкого взрыва, но повезло: осколки не задели. Он поднялся, отряхиваясь и с ужасом оглядываясь.
– Эй ты! – крикнул ему, проходя мимо, Захаркин. – Остолбенел, что ли? Была команда окапываться!
Остановившимся взглядом Иосиф смотрел на Якубова. Он, Сергей Якубов, полчаса назад еще живой, лежал, вытянувшись в длинный свой рост, под сосной с переломленной повисшей кроной. Лежал ничком, в залитой кровью гимнастерке, вывернув большую черноволосую голову щекой к траве, с раскрытым ртом.
Захаркин выдернул из его мертвой руки винтовку и крикнул:
– Заигр-раев, возьми! Подсумки с патронами с него сними! Окапываться, так вашу мать!
Только окопались, как поступил приказ атаковать немецкую часть, прорвавшуюся на восточный берег Луги, выбить ее из села Среднего. Примкнули, как учили, штыки, побежали по бугристому полю. Захаркин вел взвод к двум темным сараям на краю поля, среди деревьев, и было видно, как там замигало пламя, – заработал пулемет. Еще успел увидеть Иосиф Виленский на бегу, как над сараями взлетела стая птиц и полетела прочь, прочь от гиблого места…
Больше он ничего вспомнить не мог. Бежали, орали, падали, ползли сквозь кустарник – только это и помнил. Выбить немцев не удалось, стемнело, отошли к своим окопам.
Так окончился первый день на фронте для третьего стрелкового полка. Потери были большие.
Сережку Якубова жалко… умницу, насмешника…
– Он мечтал знаешь, где побывать? – сказал Иосиф Заиграеву. – В Крыму. Из бахчисарайского фонтана хотел воды напиться.
– Да и нам не мешало бы попить, – пробормотал Заиграев. – Обещали, что полевая кухня будет. А где она?
Он лежал на дне траншеи, сунув под голову противогазную сумку и закрыв нездешние глаза.
Иосиф сидел рядом, стянув с тонких своих ног сапоги, и, размотав портянки, растирал натруженные ступни. Ему, конечно, показали, как надо наматывать, и он так и делал, но почему-то получалось плохо, портянки собирались в складки и натирали ноги.
Дивизия, растянувшаяся от Поречья до Ивановского, пыталась отбить эти поселки, но не смогла, понесла большие потери. Только третьему стрелковому полку удалось выбить немцев из деревни Малые Пелеши на восточном берегу Луги, – и долго после этого немецкая артиллерия долбила деревню, сожгла все избы, обломками и вывороченной землей накрыла огороды. Каким-то образом уцелел только возле сгоревшего сельсовета шест с призывным плакатом: «Выше бдительность!»
В тот день прибыл артдивизион, приданный дивизии, – не разобравшись в обстановке, он стал вдруг лупить по северной околице Пелешей, когда уже утих немецкий огонь. Как раз взводу Захаркина достался этот дурацкий огонь. Укрылись от него кто как мог – в воронках, в подвалах, и тут Захаркин, взъерошенный, потерявший пилотку, крикнул Иосифу:
– Виленский! Колодец видишь вон там, с журавлем? Там комбат. Давай к нему, доложи, что по нам свои бьют.
Вообще-то у Захаркина связным был Кузовков, но его поранило в начале боя. Он, в разорванной гимнастерке, с обвязанным плечом, сидел у поворота траншеи и хрипло дышал, матерясь сквозь зубы.
Иосиф измерил взглядом расстояние до колодца – метров двести. Двести метров открытого пространства под огнем…
– Товарищ комвзвода, – сказал он тихо, – вы понимаете, какой приказ отдаете?
– Выполнять! – заорал Захаркин. – Живо! Перебежками – к колодцу!
– Такой приказ выполнить не могу.
– Невыполнение приказа! – Рябоватое лицо Захаркина побагровело. – Знаешь, чтó за это?!
Он выхватил из кобуры наган. Страшно побледневший Иосиф стоял перед ним недвижим: вот и все… Сейчас хлопнет выстрел…
– Что тут происходит?
Из-за поворота траншеи вышел военком батальона Бородин.
– Что происходит? – повторил он, остро глядя, прищурясь, сквозь очки.
– Товарищ старший политрук, – Захаркин повысил голос, чтобы перекричать близкий разрыв снаряда. – Боец Виленский отказался выполнить приказ!
– Командир взвода послал меня нá смерть, – угрюмо сказал Иосиф, не в силах отвести взгляд от все еще нацеленного револьвера.
Военком Бородин быстро разобрался в ситуации.
– Уберите наган, Захаркин, – велел он. – Я отменяю ваш приказ. А вы, боец Виленский, если еще раз – хоть один раз – не выполните, то пойдете под трибунал. Ясно?
– Ясно, товарищ комиссар! – прокричал Иосиф.
Он, можно сказать, влюбился в этого пожилого (Бородину было под сорок), сухощавого политработника – ну, не то чтобы влюбился, а поверил ему.
Вечером того же длинного, огнем испытанного дня, когда третий стрелковый полк, похоронив в братской могиле убитых и выставив боевое охранение, улегся на ночной отдых, боец Заиграев сказал бойцу Виленскому:
– Ося, ты спишь? Нет? Ты сегодня второй раз родился.
– Знаю, – ответил Иосиф.
– Не иначе как бог тебя спас.
Они лежали головами друг к другу на дне траншеи, устланном, за неимением иных подстилок, ветками тополей. Над ними сквозь медленное таяние дымов войны устало мерцали далекие звезды.
Иосифу не спалось. Хоть и лето, а ночью в поле, в окопе – не тепло. – Про…ывает, однако, без шинели, – проворчал он.
И сам удивился легкости, с какой срываются теперь с языка такие вот слова. В прежней жизни у него к ним привычки не было.
А вот и привычные мысли приплыли – о «Чаконе», работу над которой оборвала война.
– Ты спишь, Леня? – спросил он.
– Нет, – ответил Заиграев. – Что-то не спится.
– Как ты относишься к «Чаконе» Баха?
– К «Чаконе»? – Заиграев хмыкнул. – Очень своевременный вопрос… Хорошо отношусь, конечно. А что?
– В чем ее особенность, как ты думаешь?
– Ну, в ее основе старинный испанский танец.
– Да это я знаю. Был ли Бах счастлив, когда сочинял «Чакону»?
– Ну и вопросик! – После паузы Заиграев сказал: – Ося, я немножко знаю его прелюдии и фуги. А партиты для скрипки – знаю плохо. Не помню, когда он сочинил «Чакону». Если после женитьбы на певице этой… как ее…
– Анна Магдалена.
– Да. Он был счастлив во втором браке. Да и вообще счастливчик. Народил много детей.
– Счастливчик… Почему же в «Чаконе» столько драматизма? Столько басовых нот.
– А как может быть без драматизма, если слышишь… если ведешь тему судьбы?
– А-а, судьба! Вот это я и хотел… хотел понять…
Три недели держалась 2-я дивизия на лужском рубеже, а восьмого августа началось немецкое наступление. Танки прорвали оборону, за ними устремилась пехота. Доходило до рукопашных схваток на брустверах, в окопах. Редеющие батальоны ополченцев отходили, цеплялись за высоты, за складки земной поверхности, оставляя на ней шрамы окопов.
На одном из привалов, поздним вечером, при свете луны, боец Юркин, бывший рабочий завода «Красный треугольник», присмотрелся, как боец Виленский разматывает портянки с ног, натертых до волдырей.
– Слышь, корешок, – сказал Юркин бабьим тонким голосом, – выбрось на хер свои портянки. На них же складки задубели.
– У меня других нет, – сказал Иосиф.
– Да я дам тебе новые. – Юркин порылся в своем вещмешке и вытащил пару белых чистых портянок. – На, возьми.
– А ты как же? – застеснялся Иосиф.
– Да я себе со склада другие выпишу. – Юркин залился смехом, похожим на школьный звонок.
Он был смешливый. О таких «смехунах» говорят: покажи ему палец – с хохоту помрет. Хотя в жизни Юркина маловато было поводов для смеха. Он Иосифу однажды, в час затишья, рассказал:
– Батя у меня был военный. Ну, чин небольшой, вроде нашего Захаркина. А мама была цыганка. Она здорово пела под гитару, понял? А красивая какая! Я в нее пошел! – Юркин похохотал, а потом: – Батю в тридцать восьмом арестовали. Что-то не так сказал. Точно не знаю, врать не буду. Ты что, спишь?
– Нет, нет, – сказал Иосиф. – Слушаю. Просто глаза закрыл.
– Ну вот. Что-то батя сказал, а кто-то услышал и донес куда надо. То-ись куда не надо! – Опять Юркин посмеялся, правда невесело. – Ну вот. Мама ходила по начальству. Писала даже товарищу Сталину, что батя ни в чем не виноватый. Просила, чтоб отпустили его. Она батю любила. Понял?
– Как не понять…
– Ну вот. Во все двери стучалась. А потом заболела. У ней кровь горлом пошла. Умерла она.
Юркин умолк, принялся сворачивать махорочную самокрутку.
– Так ты один остался? – спросил Иосиф.
– Почему один? Мы с сестрой у бабушки жили. Я со школы ушел, с восьмого класса, на завод поступил. Ну вот. А потом стал чемпионом города.
– Каким чемпионом? – удивился Иосиф.
– Ну, бегал я. По длинным дистанциям первое место взял. В юношеском разряде.
– Молодец, Юркин.
– Меня Костей зовут. Константин. А ты, говорят, на скрипке играл?
– Да.
– А я на гитаре умею. Вот бы нам дуéтом сыграть, а?
Юркин разразился заливистым смехом. У него, когда смеялся, глаза превращались в щелки, маленький нос будто утапливался, и один только оставался на лице широко отверстый рот с крупными зубами.
Под Котлами ополченцы 2-й дивизии оборонялись стойко. С помощью артиллерии, да и бутылками с горючей смесью отбили две танковые атаки. А сколько накатывалось атак мотопехоты – уж и не считали.
Потери были большие. Как назло, август стоял безоблачный, ни одной тучки, – и немецкая авиация, конечно, вовсю пользовалась летной погодой.
В то утро «юнкерсы» опять, в который уже раз, бомбили передний край. Досталось и зенитным батареям, немцы налетали на их позиции настойчиво, но и зенитчики из уцелевших пушек вели отчаянный огонь, подбили двух пикировщиков, а третий был не подбит, а напрочь сбит. Со страшным воем, волоча черный шлейф, он врезался в ничейную землю. А когда рассеялся дымный факел, стали видны два белых парашюта. Их сносило ветром за передний край ополченцев, к пологому холму, у подножья которого, среди купы деревьев, расположилась медсанчасть третьего стрелкового полка.
Как раз Надя Ефремова, сандружинница, вела туда раненого Леонида Заиграева.
Странным он был бойцом, Заиграев: он словно испытывал себя в боях. То поднимется в полный рост при обстреле, когда, напротив, пригнуться надобно, чтоб голову сберечь. То высунется из траншеи и стрельнет из винтовки в пикирующий бомбардировщик. Ему вообще-то везло. Но такому везению всегда настает конец. Сегодня горячий осколок достал Заиграева – раздробил ему бедро. Надя Ефремова, бывшая студентка инженерно-строительного института, и потащила Заиграева в полковую медчасть.
Маленькая, но крепко сложенная, она закинула руку Заиграева себе за шею и, обхватив его, худенького, за талию, повела, а он прыгал на здоровой ноге, стиснув челюсти, чтоб не заорать от боли.
Дальше событие пошло с нарастающим ускорением. Одного немца-летчика парашют посадил на дерево – он повис, суча ногами и выпутываясь из стропов. А второй приземлился аккурат на пути сандружинницы и Заиграева. Парашют поволокло ветром прямо на них, летчик в черном шлеме высвободился из стропов, огляделся – и, выхватив из кармана пистолет, выстрелил. Заиграев и Надя упали на землю, Заиграев сорвал с плеча винтовку…
Увидев это и услышав выстрелы, Иосиф Виленский выбрался из траншеи и побежал туда, крича во всю глотку:
– Эй, фриц! Nicht schieβen[4]!
Его обогнал Юркин. Вот же бегун! Быстрее ветра он помчался к месту перестрелки, где распластался белый купол парашюта. А летчик кинулся к деревьям. Там к нему присоединился второй, слезший с дерева, они побежали к кустарнику, за которым приютилась темно-зеленая палатка медсанчасти. Из палатки вышел врач в белом халате внакидку, а за ним выскочил боец, может, санитар, с винтовкой наперевес. Летчик на бегу выстрелил из пистолета, врач, схватившись за грудь, упал. Санитар, остановившись, выпалил из винтовки. Оба летчика побежали в другую сторону, петляя меж сосновых стволов. Но тут уже Юркин, а вслед за ним и Иосиф загородили им дорогу огнем из своих винтовок. Летчики, с разбегу упав в кусты, поползли куда-то вбок, Юркин и Иосиф стреляли по колыханиям кустарника и продвигались поближе.
Летчики отстреливались из пистолетов, пока не кончились патроны. Некуда им было деваться. Они поднялись – один высокий, худощавый, второй пониже ростом и, видимо, раненый, в окровавленном комбинезоне.
– Hände hoch![5] – заорал Иосиф, медленно надвигаясь на них.
Немцы подняли руки. Тот, что пониже, одну руку поднял, вторая висела неподвижно. Лица у обоих были перекошены не то болью, не то ненавистью. Высокий бормотал-хрипел:
– Verdammt!.. Verflucht…[6]
– Selbst bist du verflucht! – яростно крикнул Иосиф, тыча в него дулом винтовки. – Mit deinem Hitler![7]
Он и Юркин повели пленных летчиков на командный пункт полка.
Ночь была не темная. Не от лунного света была она нетемной, нет, луна плыла высоко и света давала очень уж мало сквозь дымные полотна войны. Горели Котлы за позициями ополченцев. Мрачный красный отсвет пожаров скользил по лицам бойцов, уцелевших в дневных боях.
По ходам сообщений, по траншеям неторопливо шел Бородин, военком батальона. Глядел сквозь очки на бойцов, будил тех, кто сумел заснуть на краю своей военной жизни:
– Просыпайтесь… Поднимайтесь, мальчики… Отходим. Отход на новые позиции. Подъем!
Иосиф Виленский не спал. Лежал с открытыми глазами, думал о своем. Маму вспоминал и сестру – как они там? Ведь Питер бомбят… А ты, Анечка?.. Анка, милая, как хочется целовать тебя…
Тут остановился над ним Бородин.
– Ты Виленский?
– Я, товарищ старший политрук.
– Надя! – окликнул Бородин сандружинницу, шедшую за ним и задержавшуюся возле бойца Кузовкова. – Ты Виленского искала, так вот он.
Надя Ефремова с санитарной сумкой через плечо, подошла, деловито сказала, глядя снизу вверх на поднявшегося Иосифа:
– Тебя Иосиф зовут? Такое имя! Заиграев тебе передает, чтоб ты его маме позвонил. Ну, если в Питер попадешь, ясно? Телефон его помнишь?
– Да. – Иосиф прокашлялся, у него голос сел от простуды. – Что сказать, если позвоню?
– Скажешь, что он раненый, но живой. А что ногу хотят отнять, не говори. Ясно? – Надя шагнула было уходить.
– Обожди! Как это – ногу отнять? Почему?
– Почему! Сам не понимаешь? Чтоб гангрену не допустить.
– Гангрену, – пробормотал Иосиф. – Разве у него такое…
– Да, такое ранение. – Надя всмотрелась в Иосифа. – Ты хрипишь чего-то. Ты болен?
– Нет.
– Парашютист когда нас обстрелял, Заиграев упал на землю – ну, с открытой раной. Загрязнение получилось. Заражение крови. А он кричит – не хочет ампутации.
– Так, может, обойдется?
– Слушай, ты хрипишь, как лошадь. – Надя раскрыла сумку, поискала в ней. – Вот тебе аспирин. Проглоти со слюной. Вы здорово парашютистов в плен забрали. С этим, как его…
– С Юркиным.
– Ага. Они, сволочи, нашего начальника убили. Прямо в сердце стрельнули. Такой был классный врач! Ну, пока, Иосиф.
– Надя, а можно я в санчасть приду? Заиграева проведать.
– Ты что, не слышал? Отход на новую позицию. Говорят, к Петергофу отступаем. За ранеными машина придет из дивизии. Ну, все.
Иосиф Виленский не попал в Ленинград. 2-я дивизия народного ополчения – три ее полка, потерявшие больше половины своего состава – отступала по направлению к Петергофу. На песчаном берегу тишайшей речки Ижоры 3-й стрелковый полк несколько дней держал оборону близ деревни Романовка. Дрались отчаянно. По ночам отходили на новые позиции – хмурые, безмерно утомленные, нередко голодные. Снабжение не успевали им подвозить, да и, бывало, тыловики просто не знали, где находятся части дивизии.
Были на исходе боеприпасы.
Уже сентябрь наступил. В полусотне километров к северо-востоку гремело, не утихая, огромное сражение – немецкие дивизии прорывались в Питер. А дивизия народного ополчения получила приказ занять позиции в урочище Порожки, вдоль Гостилицкого шоссе, ведущего в Петергоф.
На исходе ночи 3-й полк вошел в большую деревню Гостилицы и расположился на часовой отдых. Тут начиналась широкая деревенская улица, по обе стороны стояли темные, еще не тронутые войной избы.
Рассветало медленно и, как подумалось Иосифу, неохотно. Природа – поля, овраги, леса и небо, особенно небо, не успевавшее очистить себя от дымов, – была явно враждебна войне.
Из серенькой пелены рассвета проступило дощатое ограждение колодца в недальней перспективе улицы. Там звякали ведром, крутили рукоять вóрота несколько фигур – все в черных бушлатах. Потянулись к колодцу и ополченцы.
Скрипел ворот, наматывая цепь, поднимая наполненное ведро. Моряк с тремя «галочками» на рукаве бушлата подхватил ведро и обратил к ополченцам широкое лицо с усами, словно отлитыми из меди:
– Давай, пехота, подставляй котелки!
Иосиф, когда подошла его очередь, подставил под струю воды котелок и сказал:
– У меня друг воюет в морской пехоте, он тоже курсант.
– Как фамилия? – гаркнул медноусый.
– Плещеев. Он из училища Фрунзе.
– Не, мы не из Фрунзе. Из инженерно-технического училища ве-мэ-эф.
– У нас, – сказал другой моряк, в лихо заломленной бескозырке, – Плещунов есть. Не подойдет тебе?
– Нет, – качнул головой Иосиф.
– Жаль. Мы бы отдали его. Он очень силен в сухопутной стратегии, а также…
– Хватит травить, – заметил третий курсант. Возможно, он-то и был Плещуновым. – Давайте быстрей, водохлебы. Скоро фриц прилетит.
Недолгим был отдых. Ополченцы покинули Гостилицы, потопали по дороге на север. Слева к шоссе подступал смешанный лес и виднелась возвышавшаяся над ним верхушка горы. Она была округлая, поросшая негустым сосняком.
Еще не знали ополченцы, что гора эта называется Колокольней. Но вскоре узнали.
Части 2-й дивизии народного ополчения с ходу прошли через деревню Порожки и к северу от нее стали занимать позиции вдоль Гостилицкого шоссе, до соседней деревни Петровское.
А в Гостилицах тем временем разгорелся бой – были слышны пушечные удары и скороговорка пулеметов. Там горели избы, дымом окутались огороды. Немцев, прорвавшихся в Гостилицы, атаковала 2-я бригада морской пехоты. Четверо суток шел бой. Морпехи выбили немцев из Гостилиц. Но, получив подкрепление, противник вновь овладел этой большой и, вероятно, тактически важной деревней. Отступив, морская пехота удержала гору Колокольню – высоту, господствующую над местностью.
Состыковав свои позиции с окопами морпехов, ополченцы заняли, что называется, жесткую оборону. Уже не те неумелые, плохо владеющие оружием новобранцы, какими были месяц назад, – дрались ожесточенно. Командиры – от ротных до комдива – орали в трубки полевых телефонов: «Боеприпасов!»
Немцы, пробив коридор к Финскому заливу, заняв Новый Петергоф и Стрельну, отрезали дивизию ополчения от Ленинграда. Дивизия оказалась на юго-восточном выступе Ораниенбаумского плацдарма. В сентябре, когда земля кричала от боли, а небо заволоклось кровавой пеленой, – в страшном, окаянном сентябре – ополченцы 2-й дивизии, голодные, на пределе сил и боеприпасов, отбивали атаки немцев. Наконец службы тыла разобрались в обстановке: стало прибывать снабжение. По проселочным и лесным дорогам грузовики везли из Ораниенбаума боеприпасы и провиант. И, что не менее важно, теплое обмундирование. То есть шинели. Ополченцы шинелям сильно обрадовались: очень намерзлись по ночам в окопах. Ведь осень уже подступала. Осень, ребята… А вы и не заметили, что лето кончилось…
Это Иосиф Виленский так подумал. Он-то, со своей простудой чертовой, как взял из рук старшины роты шинель, так и влез в нее поскорей, даром что шинель оказалась ему не по росту великоватой. Юркин как глянул на него, так и покатился со смеху:
– Ну и шинель у тебя! Хлястик на жопе!
– Чего ты ржешь? Такая теперь мода, – сказал сквозь кашель Иосиф.
– Мода? – Юркин озадаченно помигал на него.
– Да. Приказ был наркома, как правильно хлястик должен быть расположен.
– Ну да! – усомнился Юркин. – Не может быть, чтоб приказ насчет хлястика.
К концу сентября поплыли с запада гонимые ветром тучи, пролились дожди. И что-то происходило на фронте. Заметно поубавилось налетов пикировщиков. Артобстрелов меньше не стало. Но целые дни проходили без немецких атак. Ополченцы копали ямы для землянок, накрывали сосновыми стволами, землей засыпали. Было похоже, что располагались тут, в урочище Порожки, надолго.
Но вдруг (а на войне все вдруг и происходит) приказ поступил батальону морской пехоты, оборонявшему гору Колокольню, передвинуться куда-то. А чтобы важную высоту не оставлять без защиты, было приказано дивизии народного ополчения выдвинуть один из батальонов на Колокольню. Как раз и оказался этим батальоном тот, в состав которого входил боец Иосиф Виленский.
Ворчали недовольно ополченцы, темной ночью двигаясь к высоте: только землянок понарыли, утеплились, как нá тебе, все бросай на хрен и лезь на гору. А Колокольню эту фрицы очень хотят отобрать, потому как с нее видна текущая вокруг война. Немецкие позиции недалеко были, за полем, заросшим мелким кустарником, и где-то там, за посадками близ деревни Гостилицы, располагались их батареи.
Особенно досаждала минометная. Несколько раз в день немцы засыпáли Колокольню минами. На склоне горы, обращенном к противнику, морская пехота успела выкопать траншеи и ходы сообщения, в них и укрывались от огня ополченцы. На обратной от противника стороне копали землянки; лопатки часто натыкались на скальную породу, ополченцы материли Колокольню и искали податливый грунт.
Война – это много тяжелой работы. Особенно если твоя позиция на горе.
Колокольня, Колокольня…
Ну да, обзор отсюда, с высоты, хороший. Если, конечно, не стоит стеной обложной дождь и не стелется над местностью туман. В солнечный день – ну просто красивый вид. Лес, уходящий широкой полосой на север, к Ораниенбауму, – как зеленый бархат, расстеленный… кем, собственно?.. Если не матушкой Природой, то – ладно, пусть Господом Богом… которого, как знали бойцы батальона, нет…
Комбат по рации связывался со штабом полка, просил огонька, давал координаты немецких батарей у Гостилиц. Полк связывался со штабом дивизии, – и вскоре пушки артдивизиона начинали обстрел батарей противника. Те отвечали огнем, артиллерийская дуэль раскатывала нарастающий грохот, над Колокольней выла, дико свистела сталь встречных снарядов.
Колокольня, ах ты ж, Колокольня…
От военкома батальона Бородина узнали важную новость: противник, остановленный на пороге Ленинграда, прекратил штурм и начал окапываться.
– Ага! – воскликнул комвзвода Захаркин. – Окапывается, значит, это… позиционная, значит…
– Да, переход к позиционной войне, – подтвердил Бородин, указательным пальцем поправляя очки на носу. – Но это, товарищи, не значит, что противник перестанет атаковать. Фашисты продолжают угрожать нам. Дескать, разрушим Ленинград, сравняем его с землей. А Кронштадт – с водой. Такую пишут хреновину в своих листовках.
В тот день шел дождь – по-осеннему холодный, долгий. Весь день работали под дождем – рыли землянки, рубили топорами и валили сосны. Вечером, наевшись перловой каши и попив чаю, набились в те землянки, что были готовы для заселения. Иосиф еще и дозор отстоял (за противником беспрерывно наблюдали, сменяясь каждые четыре часа). В начале первого ночи залез он в землянку, где размещалось полвзвода, и втиснулся на свое место между бойцом Юркиным и пожилым, почти сорокалетним бойцом Елисеевым. Прежде чем улечься на подстилку из сосновых веток, Иосиф стянул с себя мокрую шинель. В землянке не тепло было, но хоть дождь не лил.
Только улегся, как напал на него кашель. Иосиф рот зажимал рукой, чтоб ребят не разбудить, но разве кашель уймешь? Вон Юркин проснулся, заерзал, зашуршал подстилкой. А Елисеев – как храпел, так и храпит, его кашлем не разбудишь. Он до войны на пивоваренном заводе работал, и не простым рабочим, а техником, и интересно рассказывал, как надо правильно варить пиво, и всякий раз споры разгорались, потому как имелись на этот счет разные мнения.
Наконец отпустил кашель. Иосиф лежал на спине, накрывшись мокрой шинелью и надеясь, что до утра она высохнет, хотя полной уверенности не было.
Юркин сказал вполголоса:
– Я знаешь, как лечился, когда простужался? Мороженое кушал.
– Мороженое? – удивился Иосиф.
– Ага. Клин клином! Бабушка так научила.
– Ну, если бабушка… тогда конечно…
– Особенно я эскимо любил. Помнишь, появилось в продаже? На палочке, в шоколаде. Эскимо!
– Конечно, помню. Я тоже его любил.
– Вот кончится война, мы с тобой, Иосиф, эскимо накупим, наедимся – и поиграем дуéтом. Ты на скрипке, я на гитаре…
– Тихо вы! – раздался из угла землянки голос командира взвода Захаркина. – Разговорились два друга… медаль и подруга.
– Не медаль, а модель, – буркнул Иосиф.
Ему хотелось заснуть. Вон Юркин – умолк и уже через полминуты уснул, слегка посвистывая. А Иосифу не спалось. Прокрутилась в голове мысль о Захаркине: взводный заметно потеплел к нему с того дня, когда они с Юркиным захватили двух немецких летчиков. Однажды спросил вдруг, не врач ли у него, Иосифа, отец: его, Захаркина, жена болеет, что-то с головой неладно, частые боли, а он слыхал, что у евреев врачи хорошие, так вот – не доктор ли его, Иосифа, отец. Иосиф сказал, что отец умер, он не был врачом, а вот мать – как раз врач. И они с Захаркиным уговорились, что как только вернутся в Ленинград, так и посмотрит мама Иосифа захаркинскую супругу.
И, конечно, отца вспоминает Иосиф. Удивительный он был человек. Как совершил в юности, молодым приват-доцентом, поездку в Грецию и на Крит, так будто и остался там навсегда. Война, революция, голод в Петрограде – все это имело малое касательство к его жизни, а вот Троянская или Пелопоннесская война – это и была сугубая реальность. Однако когда пустили на продажу знаменитые картины из Эрмитажа, отец резко высказался против, – и ему, олимпийцу самозванному, тут же напомнили, что живет он не под древнегреческими небесами. Выперли из университета, запретили издание книги. Отец свалился с параличом… мама несколько лет тянула его, тянула…
Хочет заснуть Иосиф – а не спится. Лежит под мокрой шинелью в земляной яме… как в первобытной пещере… а в голову, одуревшую от тяжелой работы, от сволочного свиста немецких мин, от жизни на горé, на которой жить невозможно, – лезут в голову мысли-воспоминания. Как там мама и Райка – как живут под бомбежками? Ленинград ведь окружен, железные дороги перерезаны…
А ты, Анечка, милая? Где ты, Анка? На оборонительных работах? Руки не повреди! Свои красивые белые руки… Как хочется их целовать – твои удивительные руки…
Знаешь, Анка, это смешно, но я все еще думаю о том, как надо играть «Чакону». В строгой манере! Ничего не навязывать. С первых же ударов смычка – басовая тема… Чтобы сразу – ожидание чего-то очень важного в жизни… басовые вариации главной темы – как шаги судьбы… да-да, Анка, шествие судьбы! В этом – патетика «Чаконы»… И вот еще смешная мысль: хорошо бы сыграть «Чакону» на старинной скрипке… например, на скрипке мастера семнадцатого века Руджиери… смычок короче, струны другие… звук немного другой… более близкий Баху, верно? Тáк сыграть «Чакону», чтобы Баху могло понравиться, – вот задачка, а? Бах – это по-немецки «ручей». Но здорово сказал когда-то Бетховен: «Nicht Bach – Meer sollte er heissen» – «Не ручьем, а морем должен был он зваться»…
Такие дела, Анка. Тут, на горе Колокольне, я мысленно играю «Чакону»…
Что за глупости лезут в голову… Это, верно, оттого, что лежишь под мокрой шинелью и пытаешься уснуть… и ничего не известно о будущем… даже и о завтрашнем дне… если он наступит… Спокойной ночи, милая…
Дождь к утру утих. Серенький, невзрачный наступил рассвет, – и тут началось. Немецкие батареи накрыли Колокольню шквалом беглого огня. Разрывы снарядов рвали склон, обращенный к противнику, били по верхушке горы. Колокольня покрылась дымом, содрогалась от обвального грохота.
Батареи ополченческой дивизии открыли ответный огонь. Он ли заставил замолчать немецкие пушки или те сами заткнулись, закончив артподготовку, – но уже двинулись к Колокольне машины мотопехоты. Ревя моторами, они полным ходом катили по открытому полю, подминая кустарник. В каждой, как круглых шляпок грибов, было понатыкано множество касок немецких солдат.
Пушки ополченцев перенесли огонь на ничейное поле – били сбоку, из лесочка, прямой наводкой. Несколько машин остановились, опрокинулись, – с горы было видно, как из них повалил дым. Но остальные машины прорвались к подножью Колокольни, из них повыпрыгивали солдаты в зеленых мундирах, с автоматами, с пулеметами, и, рассыпаясь цепью, полезли наверх. По ним ударили уцелевшие огневые точки ополченцев – несколько станковых пулеметов строчили из окопов на середине горного склона, били и ручные пулеметы Дегтярева, вели огонь из винтовок и стрелки.
Бой то утихал, то с новой силой разгорался. Немецкие штурмовые группы вскоре опоясали всю высоту и упорно продвигались сквозь кусты и купы деревьев – вверх, вверх. Ополченцы, перебегая, пытались их остановить. Потери с обеих сторон нарастали… сквозь пальбу слышались стоны раненых… отрывистые команды немецких офицеров… выкрики ополченских командиров… яростные матюги…
Бой складывался плохо. В самом его начале шальной снаряд рванул на командном пункте батальона на вершине горы. Как раз из землянки КП вышел комбат – поглядеть в бинокль на обстановку – и упал замертво, изрешеченный осколками. Вскоре был тяжело ранен военком. Начштаба, суетливый старший лейтенант, метался по окопам и ходам сообщений, орал на командиров рот, требуя перемещений, но обстановка боя становилась все хуже. К полудню противник выбил ополченцев почти со всех позиций на теле горы – только верхушка Колокольни сопротивлялась.
Здесь и взвод Захаркина оборонялся. Как залегли у каменистой гряды, за которой начинался некрутой спуск по протоптанной дорожке, так и держались тут с двумя «дегтярями». Уже несколько раз отбились от штурмовых групп, появлявшихся с этой стороны.
Начштаба прокричал Захаркину:
– Влево передвинься! На сто метров! Ты слышишь?
– Взво-од, за мной! – скомандовал своим громовым голосом Захаркин и пошел быстрым шагом, маленький и непреклонный, в пилотке, надвинутой на брови. (Пилотка была с чужой головы, свою Захаркин потерял в каком-то бою.)
Иосиф Виленский и другие уцелевшие бойцы взвода шли за ним. Шинель у Иосифа не высохла за ночь, ее тяжелые полы били по ногам. А в голове одна только мысль: сколько патронов осталось в подсумке и в вещмешке? Вдруг Иосиф увидел: возле штабной землянки, под сосной, привалясь спиной к ее пятнистому стволу, сидел военком батальона Бородин. Без очков, с закрытыми глазами. Над ним нагнулся санитар, нащупывая пульс на тощей шее.
– Живой? – спросил Иосиф.
Санитар покачал головой.
Новая позиция была хуже предыдущей. Там каменистая гряда прикрывала от пуль, а здесь открытое было место, покатое, поросшее кустарником, и торчали побитые артогнем десятка два сосен. Из-за этих сосен ударили немецкие пулеметы-машиненгевéры. Из своего «дегтяря» ответил длинной очередью Елисеев. Несколько минут длилась их перестрелка, потом наступила пауза, немцы меняли позицию, замелькали там, за соснами, перебегающие зеленые фигуры, бойцы захаркинского взвода били по ним из винтовок.
Иосиф стрелял, держа ствол винтовки на поваленной сосне. Заставлял себя не спешить, прицеливался. Брал упреждение, одно только это дело и оставалось делать – брать на мушку врагов, прикативших из Германии сюда, к горе Колокольне. Страха не было – только тоскливое чувство безысходности…
Елисеев, сменивший позицию, поник, с коротким выкриком упал на ручной пулемет. Захаркин подполз, оттащил его тело в сторону и короткими очередями ударил из «дегтяря» по солдатам противника, перебегающим среди кустарника.
Тут с двух сторон опять застучали немецкие пулеметы. Иосиф, глянув вправо, увидел, как Юркин схватился за окровавленную голову. Крика не услышал. Очень плотен был огонь. Но своим громоподобным голосом Захаркин перекрыл грохот боя.
– Воронков! – выкрикнул он фамилию начштаба. – Подкрепление давай сюда!
А где он, начштаба, старлей суетливый? Услышал ли? Да и жив ли? А если жив, откуда он возьмет подкрепление?
Пули свистят над горой. Стучат, стучат пулеметы.
– Виленский! – орет Захаркин. – Диски подай!
Лицо Захаркина – страшно. Бесцветные глаза едва не вылезли из орбит. И почудилось Иосифу, что рябины на щеках комвзвода налились чернотой.
Иосиф нащупал в кустах коробку, подполз, подал диск. Захаркин выбил опустевший диск, заменил новым – и вдруг, охнув, рухнул ничком.
Стучат пулеметы над горой Колокольней. Свистят, свистят пули. Плотен огонь.
На миг подняв голову, Иосиф Виленский увидел в сером небе словно бы уголок голубого одеяла. Промелькнула голубизна – и исчезла, затянулась густой облачностью.
Развернув ствол «дегтяря» вправо, Иосиф послал трассирующие очереди во вспышки немецкого пулемета. Вдруг увидел: поднявшись из кустов, бегут прямо на него немецкие солдаты. Быстро мигающее пламя их автоматов увидел. Последние вспышки огня. И – мгновенная страшная боль.
Он упал рядом с телом Захаркина. Их кровь смешалась.