Травникова ранило, когда на исходе ночи разведгруппа выходила из тыла противника.
Поначалу операция развивалась успешно. Мы на лыжах тихонько обошли по льду передний край финнов, упиравшийся в берег Ладоги, и вклинились в их тыл неподалеку от деревни Гумбарицы. У нашей боевой задачи было солидное название – «вскрыть систему огня и особенности обороны противника». А попросту говоря, это была разведка боем. Один из батальонов 3-й бригады морпехоты предпринял фронтальную атаку – через замерзшую Свирь – и таким образом отвлек внимание финнов от скрытного рейда нашей разведгруппы. Мы, два взвода с тремя пулеметами на волокушах, проникли со стороны озера в тыл противника и наделали там шуму. Расстреляли их наблюдательные посты, белыми призраками (в маскхалатах, конечно) промчались по лесной опушке, с ходу обстреляли финскую батарею на окраине Гумбарицы, которая вела огонь по демонстративно атакующему батальону. В общем, малость пошумели в ближнем тылу. И убедились, не в первый раз уже, что «особенность обороны противника» состоит в том, что она построена крепко и глубоко эшелонирована.
Конечно, финны не хлопали ушами. Разобрались, кто и какими силами не дает им спать холодной мартовской ночью. На выходе из тыла противника, в сосновом лесу на бровке береговой полосы, разведгруппа нарвалась на финский лыжный отряд, спешивший на пере-сечку нашего движения. Мы были уже порядком измотаны, скорость продвижения у нас снизилась. С ходу мы повалились носом в снег, предрассветный воздух над нашими головами прошили трассы пулеметного и автоматного огня. Полетели щепки от разодранных пулями сосновых стволов. Одна чуть не выбила мне глаз, в кровь разбила правую скулу. Черт знает, сколько длилась перестрелка, – время тоже было насквозь прострочено цветными трассами и замерло в ожидании: чья возьмет?
Финны явно стремились окружить разведгруппу, не дать ей выйти на лед озера. Лейтенант Сахацкий, выпускник нашего училища, крикнул Травникову:
– Передвинься с двумя пулеметами влево, к поваленным деревьям! Прикроешь отход! Движение к озеру по той лощине, – показал он. – Дам ракету – пойдешь и ты на лед со своими ребятами! Понял?
Что тут не понять. Мы, взвод мичмана Травникова, переползли к соснам, поваленным артогнем прошлой осенью. Трудно это – ползти по снегу в маскхалате, с неснятыми лыжами, с палками в одной руке, с винтовкой в другой. Да и не ползли мы, а передвигались, так сказать, вприсядку, на карачках. Лоскутов и Ивакин, к тому же, тянули за собой волокуши с двумя станковыми пулеметами. Такое шествие легко расстрелять, но нам помогла предрассветная темень. В здешних дремучих лесах и ясным днем темновато, а уж ночью и подавно. Тут леший бродит… покачиваются под порывами ледяного ветра сосны и мохнатые ели… из-за их черных стволов хищно смотрят, перемигиваются волчьи глаза… Да какие там волки – это мигают вспышки финских пулеметов и автоматов.
Ну, короче, прикрыли мы огнем отход взвода Сахацкого и ждем ракету – сигнал, что он вышел на озеро и, значит, можно и нам туда прорываться. А ракеты нет и нет. Смотрю на своего «Павла Буре», сорок минут прошло, Сахацкий наверняка до озера добрался. Говорю Травникову:
– Давай отходить. А то рассветает уже, нам не дадут пройти.
А он:
– Надо ждать ракету.
Ну что ж. Он командир (а я, между прочим, помкомвзвода) и, значит, лучше, чем я, знает, что и когда надо делать. Вот только предотвратить рассвет Травников не может. А в лесу, между тем, становилось светлее.
Перестрелка усилилась – а ракеты все нет…
Вдруг крикнул Пожалов, второй номер у пулеметчика Ивакина:
– Командир! Ивакина убило!
Я выматерился сквозь зубы и говорю Травникову:
– Ну, все! Давай команду отходить! Или я скомандую!
Он поправил каску на голове, помянул «япону мать» и прокричал: – Внимание! Отходим на лед! Взвод, за мной!
Мне он бросил, чтоб я шел замыкающим, и, встав на лыжи, направился в ту сторону, где начиналась лощина, а вернее, овраг, выходящий к береговой кромке. За ним пошли ребята, разминая замерзшие ноги. Белые призраки, лешие здешних лесов…
Я помог тщедушному Пожалову уложить тяжелое безжизненное тело Ивакина на волокушу, рядом с неостывшим пулеметом, и мы потащили ее на недлинном конце, замыкая вереницу взвода. (Вообще-то, если точно, было нас не больше полувзвода. Полного состава не имело ни одно подразделение на передовой.) Вслед нам свистели пули, справа ударили финские автоматчики, но мы уже вкатились в овраг. Спуск оказался довольно крутым. Волокуша, движимая тяжестью пулемета и тела Ивакина, ринулась вниз и наехала на меня, сбила с ног. Ее полозья остановились на моей спине, я слышал, как что-то хрустнуло, и подумал, что сломался позвоночник. Но, выбравшись с помощью Пожалова из-под саней, я убедился, что способен стоять на ногах и даже медленно двигаться на лыжах. Очень болел копчик, принявший удар волокуши. Уж не сломан ли? Да еще при падении в густой кустарник его тугие прутья хлестанули меня по лицу. Я тащился, превозмогая боль, по лыжне, по следу ушедшей группы, – и вот впереди, за кустарником, просветлело.
Наконец-то! Синевой раннего утра встретила Ладога. Лед был не ровный, громоздились торосы – ледяные холмы, раскиданные по всему окоему. Снежный покров тоже не был однообразно ровным – где намело с полметра, а где сдуло бешеными ладожскими ветрами, обнажив лед.
Ну, теперь влево, вдоль темной линии лесистого берега – к расположению бригады, к теплым землянкам, к кружке горячего чая. Взвод Сахацкого уже и начал движение – вон машут палками, скрываясь за торосами. А Травников объявил нашему взводу десятиминутный перекур. Командирам отделений велел доложить, все ли бойцы в сборе.
Я подъехал к нему, сказал о гибели пулеметчика Ивакина.
– Да, – вздохнул Травников. – Эх, Борька Ивакин… Непутевая голова…
Я знал, Ивакин был его однокурсником, такой веселый малый, дерзкий на язык. Учился он неплохо, но имел пристрастие к выпивке, из увольнений возвращался нетрезвый, с опозданием. Конечно, он получал взыскания, на «губе» сиживал, однако до поры до времени училищное начальство относилось к его выходкам терпеливо. Но первого мая прошлого года Ивакин ушел в увольнение и не вернулся ни к двадцати трем часам, ни ночью, ни даже утром. Лишь к вечеру второго мая заявился, опухший, со странной кривой улыбкой. Этого загула Ивакину не простили – отчислили из училища и списали на рядовую службу, в Кронрайон СНиС[8], что ли. А как началась война, ушел Ивакин на сухопутье, и привела его военная судьба в 3-ю бригаду морской пехоты, на речку Свирь. Сюда же и нас, группу курсантов-фрунзенцев, в октябре перебросили через Ладогу, – вот и встретились они, бывшие однокурсники Ивакин и Травников…
– Ты ранен? – спросил Травников. – У тебя лицо в крови.
– Да нет, – говорю, докуривая махорочный чинарик. – Ветками оцарапало.
– Взводный! – крикнул кто-то из ребят. – Савкина нету!
– Кто видел его в последний раз? – спросил, поворотясь, Травников. – Может, ранен он? Или убит?
Тут воткнулся нам в уши быстро нарастающий свист. До тошноты знакомый свист летящей мины. Взрыв. Чей-то выкрик…
– Ложись! – заорал Травников. – Рассредото…
Но не успел договорить: разрыв очередной мины достал его. Он упал, сбив меня с ног. Стоя на коленях, я приподнял его, взяв за плечи.
– Ничего… не больно… – проговорил Травников, прижав ладонь к груди. – Выводи взвод…
Под его пальцами расплывалось по маскхалату алое пятно.
Наверное, финны, подвезя на берег миномет, неясно видели группу лыжников в белых халатах среди торосов. Так или иначе огневой налет был коротким, да и передвинулся куда-то вбок. Ранены были двое – Гребенчук и Травников. Их везли на волокушах.
Когда вышли из зоны огня, Плещеев, принявший командование взводом, приказал остановиться, чтобы перевязать раненых. Гребенчук, когда санитар раздел его до пояса, жаловался, что холодно, и просил не щекотать.
– Я щукотки боюсь, – голосил фальцетом этот веселый хохол, первый трепач во взводе.
У него рана была легкая.
А вот Травников очень Плещеева тревожил. Поначалу все твердил, что ничего, боли нету, но вскоре умолк. Осколок мины, влетевший ему в грудь, видимо, затруднял дыхание. Травников хрипел, задыхался. Лицо у него сделалось белым, как маскхалат. Плещеев скомандовал начать движение.
– Шире шаг! – крикнул он.
Только бы продержался Травников оставшиеся несколько километров. Только бы не умер… «Осколок в меня летел, в меня! А Валька рядом стоял… принял осколок…» Неотвязно билась у Плещеева в голове эта мысль, заставляла бежать, превозмогая боль и дикую усталость, – второе дыхание, наверно, появилось…
– Шире шаг!
Наконец-то береговая полоса слева приобрела привычные очертания. Ну вот проход через заминированную полосу, сквозь проволочные заграждения, – и начинается расположение бригады морпехоты, траншеи и дзоты, жилые землянки с торчащими из снега трубами от печек-времянок, полевая кухня, дымящая на краю утоптанной лесной поляны.
Подвезли волокуши к землянкам бригадной медсанчасти. Тут стояли, курили лейтенант Сахацкий и военврач Арутюнов, недавно появившийся в бригаде, молодой, черноглазый и черноусый, в армейской форме. (Слух прошел, что всю морскую пехоту переоденут в армейское, сухопутное. Но пока не переодели.)
– Что, Валентин убит? – вскричал Сахацкий, взглянув на мертвенно бледное лицо Травникова.
Тот раскрыл глаза, пробормотал:
– Не совсем…
Арутюнов немедля принялся за дело. Травникова и Гребенчука, переложив на носилки, потащили в землянку медсанчасти. Вскоре туда прошел, сутулясь, главврач Потресов. За ним поспешала Лена Бирюля, операционная медсестра, бойкая синеглазая девица «с довоенным цветом лица», как говорил, посмеиваясь, Плещеев, тайно по Лене вздыхающий. Она, проходя мимо, метнула в него, как синюю молнию, по-женски быстрый взгляд.
– Тяжело его ранило? – спросил Сахацкий, щелчком отбросив окурок в снег.
– Тяжело. – Плещеев снял каску, сдвинул со лба шерстяной подшлемник. – Почему вы ракету не дали?
– Как это не дали? Три ракеты выстрелил я лично! – У Сахацкого, когда он кричал, рассерженный, в углах тонких губ пена проступала. – А вы там как будто заснули!
– Ну, значит, нам приснилось, что финны атакуют. Что Борю Ивакина убили… Да не кричи ты… – поморщился Плещеев.
Он Сахацкого, крикуна этого, давно знал, в волейбол играли в одной команде. Но прошлым летом Сахацкий училище окончил, получил лейтенантские нашивки.
– Я хотел сказать, товарищ лейтенант, – спохватился Плещеев, что надо же соблюдать субординацию, – что мы ваши ракеты потому не увидели, что в лесу так темно, как у негра в жопе.
– Какие в твоем взводе потери, кроме Ивакина?
– Еще Савкин. Правда, его никто не видел убитым. А из лесу на лед он не вышел.
– Вы что – оставили его умирать в лесу?
– Никто не оставлял. Говорю же, не видели…
– Надо было видеть! Ну, пошли в штаб докладывать.
Сахацкий, с лыжами и палками под мышкой, двинулся по протоптанной в лесу дорожке к штабу бригады.
– Погоди, лейтенант, – хмуро сказал Плещеев. – Рано еще. Давайте чаю попьем горячего.
В просторной землянке, приспособленной под операционную палату, лежал на столе, на белой простыне, Травников. Санитарка Дроздова обтерла ему грудь, залитую кровью. Другая санитарка Пичугина («наши птички», называли их раненые) зажгла все четыре керосиновые лампы, подкинула дров в печку в углу землянки. И стало тут почти светло и тепло. Лена Бирюля готовила к операции инструменты и прислушивалась к негромкому разговору врачей, осматривающих рану Травникова.
– Кровоизлияние в полость плевры, – хмурился над раненым начальник медсанчасти Потресов.
– Да, гемоторакс громадный, – покачал черноволосой головой доктор Арутюнов.
– Обнажить легкое невозможно.
– Невозможно, – подтвердил Арутюнов. – Но убрать осколок-то нужно. Придется откачать из плевры кровь.
– Да вы что, Сурен? Такая потеря крови… – Потресов прикоснулся длинными пальцами к шее Травникова. – Пульс нитевидный. Он даже прокола грудной клетки не выдержит.
– Николай Иванович, ничего другого не остается.
Врачи помолчали, раздумывая.
И тут Лена, тряхнув белокурой головой, закатала рукава фланелевки и тельняшки, прошла к другому столу и легла со словами:
– Николай Иваныч, забирайте кровь. Я готова.
– Ну вот, – вздернул брови Арутюнов, – Лена за нас решила. Да, Николай Иванович?
Потресов кивнул и отправился к рукомойнику. Арутюнов тоже помыл руки и, войдя иглой в вену девушки, начал забор крови. Лена, прищурясь, спокойно смотрела, как тоненькой струйкой лилась в колбу ее теплая кровь. Уже не в первый раз отдавала она свою кровь первой группы, пригодную для переливания раненым с любой другой группой крови.
– Стоп! – сказал Потресов. – Четыреста кубиков. Спасибо, Леночка. Начинайте, Сурен.
Взяв большой шприц, Арутюнов подступил к Травникову и чуть помедлил, прислушиваясь к его трудному и, похоже, угасающему дыханию. Затем решительно проколол иглой грудную клетку Травникова – шприц стал наполняться кровью, откачиваемой из плевры. Потресов перевязал Лене руку и начал переливание взятой у нее крови в вену Травникова.
Тихо было в операционной. Санитарки, «наши птички» хлопотливые, сидели в углу притихшие, словно опасаясь обычной своей болтовней нарушить значительность происходящего.
Шприц за шприцем наполнялась ванночка, – около литра крови откачал доктор Арутюнов из плевры Травникова. Одновременно в его вену шла свежая кровь. Лена сказала негромко:
– Кажется, дыхание выравнивается.
С каждой минутой становилось все заметней: раненый оживал. Появился пульс, освободилось от тяжких хрипов и перебоев дыхание.
В тот же день, спустя несколько часов, Травникова прооперировали. При свете керосиновых ламп (две лампы держали над столом санитарки Дроздова и Пичугина) хирург Арутюнов обнажил легкое Травникова, уснувшего под эфирным наркозом, и извлек крупный осколок мины. Долго, тщательно сшивал поврежденные сосуды. Лена Бирюля помогала ему.
Вечер выдался сравнительно тихий. Погромыхивала артиллерия выше по Свири, где-то в районе Лодейного Поля, у Подпорожья, где финны вцепились в плацдарм на левом берегу, и выбить их оттуда не удавалось. А тут, при впадении Свири в Ладожское озеро, на удерживаемом 3-й бригадой морпехоты пятачке на правом берегу, пушки помалкивали. Только строчили пулеметы на передке – вели беспокоящий огонь.
У Плещеева недавно произошел неприятный разговор. В землянке комбата его допрашивал бригадный особист, майор с буденновскими усами на вытянутом лице – черная горизонталь на бледной вертикали. Особиста интересовало, как получилось, что боец Владлен Савкин не вернулся из рейда, ни живой, ни убитый. Что мог ответить Плещеев на строгие вопросы? Бой шел под утро, в темном лесу, команды – передвинуться, начать отход – отдавались голосом… если ты ранен, то можешь и не услышать…
– А если не ранен, а притаился? – прервал его особист.
– То есть как? – выдохнул Плещеев. – Что это значит?
– Это значит, ждал конца боя, чтобы сдаться в плен.
– Да вы что, товарищ майор! – Плещеев, ошеломленный, вскочил со скамьи.
На столе, сколоченном из неструганных досок, заколебался огонек коптилки в узком горле сплющенной снарядной гильзы.
– Сядьте, Плещеев, – сказал особист и постучал пальцем по столу. – Что вы знаете о Савкине?
– Ну, знаю, что у него отец военный инженер, полковник…
– Про отца нам известно. О самом Савкине – что знаете, как помкомвзвода? О его настроениях.
– О настроениях? Ну, ничего такого… Нормальный боец. Скрытный немного. Молчаливый.
– А-а, скрытный. То-то и оно. – Опять постучал майор по столу. – Нам известно, что у Савкина были высказывания.
– Какие высказывания?
– Что у финнов тут, на Свири, линия не слабее, чем линия Маннергейма в финскую войну.
Плещеев пожал плечами. Чего он, майор особого отдела, привязался к нему? Он, Плещеев, не обязан прислушиваться, о чем говорят между собой бойцы взвода. Настроения!
– Настроение, товарищ майор, – сказал он, щуря глаза на коптилку, – во взводе нормальное. Мы знаем обстановку. Знаем, что не даем немцам и финнам замкнуть второе кольцо окружения Питера. Об этом и высказываемся…
– Если завтра, – опять прервал его особист, – по финскому радио услышим Савкина, как он зовет советских бойцов в плен, так разговор у нас, Плещеев, будет другой.
С этими словами особист, надвинув шапку на брови, вылез из землянки. Плещеев, расстроенный неприятным разговором, спросил у командира батальона разрешения выйти. Комбат, не проронивший при разговоре-допросе ни слова, сказал:
– Сядь, Плещеев. – Протянул пачку «Беломора». – Закуривай.
«Беломор», конечно, папиросы хорошие, но что-то не получалось у Плещеева удовольствия от первых затяжек.
– С чего майор взял, – спросил он, – что Савкин сдался в плен?
– Работа у них такая, – ответил комбат, перегнав дымящуюся «беломорину» из одного угла широкого рта в другой. – Лучше подозревать, чем прозевать… Я тебя не допрашиваю, Плещеев, – сказал он, помолчав, – но просто по-человечески скажи, чтó ты думаешь по делу Савкина.
– Да нет никакого дела, товарищ капитан. Савкин не мог сдаться в плен. Ну, не верю я.
– Прямо не знаю, чтó доложить комиссару бригады… С ним же не просто, с Савкиным. Его отец чуть не всей инженерной службой командует на Ленфронте.
– Я помню, товарищ капитан, он приезжал к нам в Дерябинские казармы с сыном повидаться. – Плещеев поднялся. – Савкин, когда в лесу бой завязался, наверняка был тяжело ранен или убит. Вы так и доложите. Разрешите, я пойду, товарищ капитан. Нам в боевое охранение скоро заступать. А я хочу успеть Травникова проведать.
– Как он там? Продышался? Ну ладно, Плещеев, ступай.
Темный, сырой, бесприютный был вечер. У Плещеева от этой сырости поламывало в костях, когда он шел к землянкам медсанчасти. Ветер вдруг ударил в лицо колкой ледяной крупой. Плещеев остановился, поворотясь спиной к ветру, лицом на север – перевести дыхание.
А ведь там, подумалось ему, недалеко за финскими позициями, течет в Ладогу тихая речка Олонка, и стоит на ее берегу деревянный городок Олонец. Ему, Вадиму, три года было, когда отец однажды летом привез его в этот Олонец – с дедом и бабушкой познакомиться. Бабушку он, Вадим, помнил плохо, а вот дед Василий, высокий и прямой, с лысой головой и скрипучим голосом, хорошо запомнился. На второй, что ли, день он, Вадим, во дворе стал гоняться за курами, те страшно раскричались, раскудахтались, и дед Василий, выйдя на шум, подхватил его, Вадима, на руки. Нет, не побил, но понес в комнату – в горницу – и посадил его на шкаф. Вадиму стало страшно под потолком, он расплакался, а дед, стоя под ним, втолковывал, что нельзя кур гонять и вообще обижать домашних птиц и животных…