Часть вторая Смерть стукача

У редактора городской газеты оказалась невероятно потрепанная физиономия, просто на удивление потрепанная. У него, правда, сохранился живой блеск глаз, подтянутая, даже тощеватая фигура, оживленные, свободные манеры, но физиономия... Фамилия у редактора была — Цыкин. Короткая, броская, хотя и не слишком благозвучная. Таилось в ее звучании какое-то скрытое пренебрежение к человеку, который коротал век с таким вот прозвищем. Да, она напоминала прозвище. Это фамилия скорее для фельетониста, репортера уголовной хроники или половых скандалов, а уж никак не для главного редактора.

Пафнутьева Цыкин принял охотно, даже с радостью, словно тот избавил его от необходимости выполнять какую-то постылую обязанность. Он провел следователя в свой кабинет, усадил за стол, задернул штору, чтобы было уютнее дорогому гостю. Пафнутьев все эти знаки внимания принимал снисходительно, как бы в полной уверенности, что их заслуживает. Он понимал редактора, он вообще хорошо понимал таких людей. Был когда-то юный, шустрый парнишка с повышенным, но здоровым тщеславием, который соблазнился журналистикой, насмотревшись фильмов об этой профессии, наслушавшись рассказов и песен. Это и в самом деле прекрасно — трое суток не спать, трое суток шагать ради нескольких строчек в газете. Опять же с лейкой и блокнотом, а то и с пулеметом первому врываться в города... Но что делать, истинные редакционные будни оказались не столь ярко окрашенными, они нередко оказывались попросту унылыми, как и всякие другие будни. К тому же появились и невоспетые в песнях обстоятельства — гонорар надо обмыть, с героем очерка неплохо бы выпить, иначе его не разговоришь, а у друзей-товарищей тоже всегда находилось достаточно поводов, чтобы опрокинуть рюмку-другую. Если же и редактор соглашается с тобой чокнуться, то вообще жизнь можно считать удавшейся.

Девушки, вьющиеся вокруг редакции, тоже были достаточно раскованными, жизнелюбивыми, отчаянными в поступках и решениях. И постепенно наш юноша вошел в эту жизнь, принял ее и полюбил настолько, что уже не представлял себе, чем еще можно заниматься, какое еще занятие можно найти столь же достойное и увлекательное. Проносились годы, приходил опыт, от больших и шумных скандалов судьба его хранила, а что касается небольших конфузов — перепутанная фамилия, ночевка в вытрезвителе, командировочное недоразумение с гостиничной девицей, жалоба обиженного начальника, это тоже были будни, естественные и неизбежные. Старились, и уходили старшие товарищи, появлялись новые юноши и девушки, столь же восторженные, неопытные и ко всему готовые, лишь бы остаться в этих коридорах, лишь бы зацепиться в журналистике. С опытом шел и неизбежный служебный рост — литературный работник через десять лет становился спецкором, собкором, завотделом, членом редколлегии, заместителем редактора и, наконец, редактором. Физиономия к этому времени, естественно, делалась потрепанной, но это уже не смущало, к ней за годы привыкаешь и начинаешь находить даже что-то привлекательное. Манеры же оставались прежними, мальчишескими, в этом тоже был признак неувядаемой молодости, готовности с кем угодно поговорить, подружиться, отправиться хоть на северный полюс, а если таковой поездки не предвидется, то можно хотя бы в ближайшей забегаловке распить бутылку-вторую и тем самым еще раз подтвердить — не стареют настоящие журналисты.

Из высоких партийных коридоров приходили редакторы массивные, застегнутые на все пуговицы, с выпирающими животами и тройными подбородками, недоступные и спесивые, больше всего озабоченные собственной значимостью и каким-то нечеловеческим ужасом перед самой простенькой опечаткой, неувязкой, ошибкой. А Цыкин, Цыкин был другим, — состарившийся, оживленный, доброжелательный мальчик с неизрасходованным интересом к жизни, к новым людям и неугасшим желанием выпить рюмку водки с хорошим человеком.

— Слушаю вас внимательно, Павел Николаевич, — сказал Цыкин, сложив руки на столе.

Пафнутьев ответил не сразу. Была явная опасность скатиться в разговор длинный, оживленный и бестолковый, после которого в блокнот записать будет нечего, кроме разве что телефона редактора.

— Меня интересует наш новый городской магнат... Байрамов.

— О! — воскликнул редактор обрадованно. — Вы видели какой обалденный конкурс он организовал? Вчера передавали по телевидению. Никогда не думал, что в нашем городе столько красавиц! Мы решили опубликовать портреты... Во весь рост, разумеется... Все финалистки будут на страницах нашей газеты. Моя идея! На редколлегии все поддержали. Тираж разойдется мгновенно. Просто мгновенно! Большая фотография, на три колонки, краткие биографические данные, черты характера... Можно даже привести и воспоминания школьных учителей, как вы думаете?

— Неплохо, — кивнул Пафнутьев.

— Когда я увидел этих девушек вчера по телевидению... Меня гордость обуяла!

— Только гордость?

— Ну и конечно, ощущение бесконечной утраты... — лицо Цыкина сморщилось в горестной гримасе. — Я не могу, к сожалению, всем им уделить достаточно внимания, которого они заслуживают.

— Да, это печально, — согласился Пафнутьев.

— Мы решили устроить, так называемый, круглый стол и собрать всех участниц в этом кабинете... Шампанское, фотографии, милая беседа...

— Они будут голые? — поинтересовался Пафнутьев.

— Кто? — не понял Цыкин.

— Девушки.

— Ну, почему голые... Одетые. Все будет очень прилично, достойно. Вчера, во время передачи...

— Я видел эту передачу, — Пафнутьев воспользовался мимолетной паузой и вернул разговор на более практическое направление. — Очень красивые девушки. Особенно одна... Но и те, которые отправятся на Кипр сопровождать нашего друга Байрамова...

— А мне показалось, что это он будет их сопровождать?

— Какая разница? Результат будет один.

— Какой? — быстро спросил Цыкин.

— Вернутся они уже не девушками, — серьезно ответил Пафнутьев.

Цыкин весело рассмеялся, промокнул глаза подвернувшимся листом бумаги, благодарно посмотрел на Пафнутьева, который так распотешил его.

— Ну, девушки, это же условность... Я не уверен, что они и сейчас еще хранят, так сказать, свое, так сказать...

— Богатство, — подсказал Пафнутьев.

— Вот именно!

— А Байрамов богат?

— О! Вы не представляете, что это за человек! Он недавно завез в дом престарелых сто матрацев, представляете? — морщины на лице редактора расположились в виде самой восторженной гримасы, которую он только мог изобразить. — Вы знаете, какие там были матрацы? На каждом померло не менее двадцати престарелых! А что они сделали с этими матрацами, прежде чем умереть... Говорить не буду. А он — новые! Бесплатно. Дар городу. Убедительно?

— Да, это прекрасно... А куда дели старые? — спросил Пафнутьев.

— Матрацы? Передали в пионерский лагерь.

— Разумно, — одобрил Пафнутьев. — С точки зрения рыночной экономики очень здравое решение.

— А вы видели, что сделал Байрамов с нашими подземными переходами в центре города? Ведь это были... Общественные туалеты! Разбитые лампочки, кучи дерьма на каждом углу, нищие с обнаженными язвами, пьяные в собственной блевотине... А теперь! Это сверкающие стеклом и сталью подземные универмаги! Заморские товары! Освещение, музыка! А продавцы! Вы видели, какие там продавцы?! Юные, ухоженные, вежливые! Каждую можно выдвигать на конкурс красоты!

— Да, я видел, — сегодня, кажется, Пафнутьев выбрал самую удачную манеру разговора — не спорил, со всем соглашался, все одобрял, хотя Цыкину этого было мало — он желал не просто одобрения, он желал восторгов. — Наши подземные переходы действительно стали рассадником новой жизни. Даже я, как-то попав туда, не смог отвертеться и пришлось купить бутылку водки. Кстати, отвратительной оказалась водка.

— В чем дело! — обрадованно воскликнул Цыкин. — Я угощу вас хорошей водкой! — и не ожидая согласия, вынул из тумбочки початую бутылку «Абсолюта», блюдечко с подсохшими корочками сыра и поставил все это перед Пафнутьевым. — По граммику? — он уже свинчивал пробку. Но пить в редакторском кресле ему, видимо, было неловко, и он, встав, обошел вокруг и присел к приставному столику с другой стороны.

— По граммику можно, — кивнул Пафнутьев. Хотя пить не хотелось, но он понимал, что за рюмкой разговор будет другим — откровеннее, доверчивее и, в конце концов, — полезнее.

Редактор с какой-то преувеличенной решимостью наполнил довольно объемистые граненые стопки, поднял свою, подождал, пока поднимет и Пафнутьев, молча чокнулся, выпил и тут же бросил в рот корочку сыра.

— Отличная водка!

— Да, водка те самая плохая, — сдержанно похвалил Пафнутьев.

— Не понравилась?! — ужаснулся Цыкин.

— Потрясающая водка! — поправился Пафнутьев.

— То-то же!

— Так вот Байрамов, — начал было Пафнутьев, но Цыкин, уже ощутив жаркий наплыв хмельного азарта, решительно его перебил.

— Может быть вы, Павел Николаевич, и не поверите, но ведь именно наша газета открыла этого представителя зарождающегося класса бизнесменов! Это сделали мы! Первыми!

— Поздравляю.

— Спасибо. Еще когда Байрамов купил первый овощной киоск на базаре, когда он начал завозить яблоки и картошку . Еще когда он только начинал торговать жвачкой и цветными презервативами в колбасном отделе гастронома... А решение было смелое, вам не кажется?

— Колбаса в цветном презервативе?

— Ха-ха! — рассмеялся Цыкин. — Просто тогда не было колбасы! Но представьте — реклама колбасная, а на прилавке презервативы! И в этих.., как их... В пупырушках. Народ толпился! Краснел от смущения, но товар расхватывал! — Цыкин опять свинтил крышку с бутылки.

— А в чем выразилось ваше открытие этого человека?

— Мы о нем писали! И как мы о нем писали! Только благодаря нам он смог так быстро и уверенно стать на ноги! И Байрамов не забывает редакцию, не забывает тех, кто породил его! Посмотрите, какие телефоны в отделах! Какие калькуляторы! Вы знаете, что он однажды сотворил на День печати?

— Понятия не имею, — Пафнутьев вдруг увидел, что его стопка полна, Цыкин уже поднял свою и смотрит на него призывно и страстно. Пришлось и Пафнутьеву поднять стопку.

— Пришел в редакцию на День печати и, как ни в чем не бывало, каждому сотруднику вручил японский калькулятор, шариковую ручку и газовую зажигалку. Представляете? И сказал... Пришло время цифр и точных данных... Ни одна информация недостаточно хороша, если она не напичкана цифрами... Я хочу, чтобы моя любимая газета была самой точной, самой правдивой и оперативной. А? Как? Это он о нас говорил.

— Да, — кивнул Пафнутьев. — Крутой человек.

— Не то слово!

— Мне бы хотелось поговорить с вашим сотрудником, который написал о Байрамове самые первые материалы в газете. Это не сложно?

— Самые первые? — Цыкин задумался, повернул лицо к окну и в косом свете стали особенно четко видны все бесконечные складки на его мятой физиономии. — А вы знаете... Я вас огорчу... Этот человек у нас больше не работает.

— Перешел к Байрамову? — усмехнулся Пафнутьев.

— Боюсь, что он перешел в более печальные места, — Цыкин поднял глаза к потолку.

— С ним что-то случилось?

— Он пропал.

— Спился?

— Хуже. Он просто пропал. Знаете, как сейчас пропадают люди? То ногу найдут где-нибудь на свалке, то ладошка обнаружится, запеченная в буханке хлеба, то голова в посылке по почте придет...

— Что же осталось от него?

— А от него — ничего, — Цыкин разлил остатки водки в стопки. — Не будем чокаться... Помянем Сережу... Хороший был журналист. И человек неплохой. Остались жена, детишки...

Пафнутьев выпил, склонил голову не то перед памятью прекрасного журналиста, не то перед качеством прекрасной водки. Помолчал, пожевал скудную закуску.

— Как его звали?

— Сергей Званцев. Сергей Дмитриевич Званцев.

— Он хорошо знал Байрамова?

— Да, — помолчав, ответил Цыкин. — Он его знал достаточно хорошо. Бывал у Байрамова дома... Я вот не могу, а он захаживал. Это когда уже вышла одна статья, вторая, третья... Байрамов его к себе как бы приблизил.

— Три статьи об одном человеке? — осторожно спросил Пафнутьев, стараясь не вспугнуть откровенность редактора. Но тот после нескольких стопок уже не столь тонко воспринимал течение разговора.

— Нет, дело не в этом... Речь шла не о Байрамове, как таковом. Просто мы на его примере рассказывали читателю о новых ценностях нравственности, морали...

— А что, нравственность так быстро меняется?

— То, что раньше было под запретом, за что сажали, теперь можно... Раньше была спекуляция, а сейчас это самое почетное занятие... И так далее. Писали о становлении бизнеса в стране, о развитии рыночных отношений... И так далее. И получилось так, что Байрамов, человек энергичный, цепкий, использовал эти статьи как рекламу собственного дела. Как бывает... Если пишут о человеке, значит, ему можно довериться, в банке дадут хороший кредит, на распродаже объектов ему больше внимания, могут пойти навстречу...

— Он знаком с первыми людьми города, как я понимаю?

— Да, — кивнул редактор. — Знаком. Дела у него идут неплохо, он частенько устраивает презентации, приглашает влиятельных людей... Стол, сувениры, девочки... Ну и так далее.

— Сысцов? — спросил или скорее подсказал Пафнутьев. — Колов? Анцыферов?

— Нет, на презентациях их не бывает... Зачем светиться, — Цыкин едва ли не первый раз за весь разговор улыбнулся, показав такие роскошные, белоснежные зубы, что Пафнутьеву сразу стало ясно — свои родные зубы редактор растерял, проходя через бурную, насыщенную встречами молодость. — Они встречаются в более узком кругу. Думаю, это правильно. Их встречи, беседы, даже пьянки, если таковые и случались, отражаются на судьбе города, на наших судьбах.

— Разумеется, — Пафнутьев, опустив голову, помолчал, рассматривая собственные ладони и ожидая, пока из его глаз исчезнет выражение насмешливое и куражливое. И лишь уверившись, что в глазах снова появилась должная уважительность к собеседнику, поднял голову. — А это... Званцев...

— Он пропал как-то уж совсем неожиданно. Не пришел на работу и все. И до сих пор. Приходила жена, звонили знакомые, друзья, подруги... Но ничего утешительного сказать мы не могли. Как сквозь землю.

— Он уволен?

— Приказа об увольнении не было. Я не стал этого делать. Мало ли... Вдруг возникнет... Его трудовая книжка в моем сейфе.

— Не покажете?

— Покажу, почему нет...

— Что-то жене платите?

— Первое время платили... Сейчас прекратили. Нет оснований. Она иногда подрабатывает у нас на разборке почты — вот за это мы ей платим.

— И никаких слухов о Званцеве?

— Если вас интересуют слухи...

— Очень! — горячо заверил Пафнутьев.

— Ну если так, — Цыкин взял бутылку, повертел ее перед глазами, и убедившись что она пуста, поставил под стол, вопросительно посмотрел на Пафнутьева. Тот понял редактора и отрицательно покачал головой, дескать, на сегодня хватит. — Есть такой слух, — со вздохом проговорил Цыкин — видимо, он не возражал бы против небольшой добавки, но раз гость против, пусть будет так. — Есть такой слух... Но предупреждаю — только слух, — Цыкин поднял вверх указательный палец. — Так вот, злые языки клевещут, что Байрамов подарил нашему Званцеву машину. «Жигуленок». Не новый, но в хорошем состоянии. «Пятерка». Два года назад это был.., если был, конечно.., это был вполне реальный подарок. Это сегодня цены на машины взлетели до десятков миллионов. А тогда.., можно было и поверить.

— Званцев заслужил такой подарок?

— Повторяю, Павел Николаевич, я не утверждаю...

— Понимаю. Мы говорим только о слухах. Но если бы такое действительно произошло... Это заслуженный подарок?

— Думаю, да. Статьи Званцева очень помогли Байрамову, он сразу оказался в деловой элите города... Кроме того, подобные подарки делаются и в счет будущего...

— Но опубликование восторженных статей о Байрамове зависело не только от Званцева... Если он их написал, то поместить на газетных страницах могли только вы, главный редактор. Вам Байрамов подарил машину? — вопрос оказался довольно жестким, Пафнутьев и не рассчитывал получить на него ответ, но ему важно было отношение редактора к вопросу. Тот неожиданно улыбнулся, опять обнажив сверкающий ряд зубов.

— Поскольку мы с вами немного выпили и в какой-то мере уже породнились, то скажу... Вы правильно понимаете редакционную кухню. Действительно, я могу поставить статью в номер, а могу ее не поставить. И для того, и для другого у меня всегда найдется достаточно оснований. Статьи Званцева я в номер ставил. Но машины Байрамов мне не дарил, Он со мной иначе расплачивался.

— Но расплатился?

— Сполна. Вам интересно как?

— Очень, — улыбнулся Пафнутьев.

— Отвечу... Поскольку мы говорим только о слухах... И еще потому, что подобные взаимоотношения перестали быть криминальными. Я съездил на Кипр. На две недели.

— За счет Байрамова?

— Можно и так сказать.

— Как там, на Кипре?

— Ничего... Но не больше. Европейское захолустье. Глухомань. И выпить по-настоящему не с кем было.

— Говорят, там красивые девушки? — провокационно улыбнулся Пафнутьев.

— Красивые... Ну и что? — Цыкин вопросительно посмотрел на Пафнутьева, словно даже не понимая, о чем тот спрашивает. И Пафнутьев понял — этот вопрос редактора больше не тревожит. Убедившись, что гость все понял правильно, Цыкин поднялся, открыл сейф и вынул трудовую книжку Званцева. — Вот, — он положил книжку перед Пафнутьевым. — Полюбопытствуйте. Биография достаточно колоритная, но у нас все с колоритными биографиями.

Пафнутьев полистал книжку, как бы пробежавшись по годам пропавшего человека. Оказывается, Званцев работал в геологической конторе, бурил скважины, искал воду в области, был в театре рабочим сцены, одно время работал даже таксистом. «Ага, — удовлетворенно кивнул Пафнутьев. — Это уже хорошо. Значит, в машинах разбирается...»

— А если я попрошу у вас ее на время? — спросил он у Цыкина. — Не возражаете?

— Нет проблем. Только оставьте расписку, чтоб я мог в случае чего что-то на стол положить.

Пафнутьев тут же, не сходя с места, взял со стола редактора подвернувшийся лист бумаги и написал расписку. Поставив подпись, должность, дату, он протянул ее Цыкину. Тот пробежал глазами по строчкам и сунул расписку в сейф, на то самое место в картонной коробке, где до сих пор лежала трудовая книжка Званцева.

— После того, как пропал ваш человек... Кто сейчас освещает в газете тему рыночных отношений?

— Все, кому не лень, — не задумываясь ответил. Цыкин. — Видите ли, в чем дело... Несколько лет назад, это было внове, мало кто решался говорить а рынке, мало кто мог это делать со знанием дела. А теперь этот рынок у всех на языке. Театр, кино, религия, народные промыслы, образование, медицина — все свелось к рыночным отношениям и все взахлеб воспевают их, ничем особенно не рискуя.

— Кроме собственного будущего, — вырвалось у Пафнутьева.

— Вы так думаете? — вскинул брови редактор, — А, впрочем... Наверно, вы правы.

— У него было в редакции свое рабочее место?

— Конечно. А что, собственно...

— Остались его бумаги? Блокноты? Наметки?

— Возможно... Хотя маловероятно. Свято место пусто не бывает... За его столом сейчас сидит новый, сотрудник... Если он не выбросил бумаги, которые там оставались... То они на месте. А что случилось? Вы, Павел Николаевич, гораздо менее откровенны, чем я... Званцев нашелся? Или он в чем-то замешан?

— Трудно сказать... Но если бы его бумаги сохранились, это многое прояснило бы... Это было бы неплохо.

— Он жив? — напряженным голосом спросил Цыкин и даже грудью припал к столу в ожидании ответа.

— Возможно.

— То есть?

— Не исключено, что жив... Твердо сказать не могу... Не знаю.

— Но есть основания предполагать... Да?

— Вот именно. Есть некоторые основания надеяться, что Званцев жив... Хотя никакой уверенности.

— Так, — Цыкин подвигал бумаги на столе, в волнении схватился было за телефонную трубку, но тут же положил ее снова. — Послушайте, Павел Николаевич, а не послать ли мне секретаршу за бутылочкой, а? Мне кажется, она нам не помешает?

— Не возражаю, — легко согласился Пафнутьев. — Но открывать вы будете ее без меня.

— Ну, что ж... Понимаю, понимаю... Слишком хорошо — тоже нехорошо... Мы, честно говоря.., у себя, в редакции, его уже похоронили. Сами знаете, последнее время люди исчезают частенько, не оставляя никаких следов... Разве что палец найдется, или ухо... Из милиции нам сообщили, что его машину нашли совершенно сгоревшую, но трупа в ней не было... Что нам было думать?

— Байрамов заглядывает к вам?

— Чрезвычайно редко... Но его объявления мы печатаем постоянно, чуть ли не в каждом номере. Расплачивается он своевременно — почему бы нам и не заработать на нем?

— Что в его объявлениях?

— В основном, о поступлении новых товаров в его магазины, о ценах, адреса новых торговых точек...

— У него много магазинов?

— С десяток наберется. — Цыкин поднял трубку зазвеневшего телефона и снова положил ее на место. — Точнее сказать не могу, потому что у него каждый месяц этих магазинов все больше...

— Чем торгует гражданин Байрамов?

— Всем. Зажигалки, расчески, мебель, одежда, машины...

— Продукты?

— Да, все завозное, упакованное... Кофе, чай, печенье, конфеты... Да, и спиртное тоже, — подчеркнул Цыкин, видимо, увидев в этой подробности что-то для себя существенное.

— Будем заканчивать, — Пафнутьев устало откинулся на спинку стула. — Значит, мы договорились — вы поищете его бумаги, записи, блокноты?

— Понимаю... Поищем. Естественно, вас интересуют не его творческие планы?

— Особенно творческие планы! — с нажимом проговорил Пафнутьев. И повторил для уверенности, что его правильно поймут. — Особенно творческие планы.

— Будет сделано, Павел Николаевич, — увидев, что Пафнутьев поднялся, встал со своего места и Цыкин.

— Кстати, вас не смущают подарки Байрамова?

— Ничуть, — усмехнулся Цыкин с некоторой доверительностью. — Кстати, вот этот костюм на мне — тоже его подарок. Ничего, правда?

— Хороший костюм, — Пафнутьев пощупал ткань на рукаве. — Давно о таком мечтаю.

— Могу устроить.

— Нет, спасибо. Боюсь, не отработаю.

— Было бы желание, — сказал Цыкин. — Отработаете.

— Вот как раз с желанием у меня всегда большие трудности... Дайте, пожалуйста, адрес Званцева, его домашний телефон... Как жену зовут...

— О! Нет ничего проще, — Цыкин вернулся к своему столу, с яркого бумажного куба сорвал листок и быстро набросал несколько цифр, протянул Пафнутьеву. Тот взял маленький листок, вчитался, удовлетворенно кивнул. Потом взял в руки разноцветный бумажный куб, внимательно осмотрел его со всех сторон, полюбовался.

— Тоже Байрамов?

— Разумеется, — рассмеялся Цыкин и лицо его сморщилось так, что уже не было никакой возможности определить, где совсем недавно были глаза, нос, рот. Но когда смех кончился, из обилия морщин снова вынырнул нос, сверкнули хитроватые, хмельные глазки, по бокам лица возникли мятые уши. И снова у стола стоял главный редактор городской газеты Цыкин. В хорошем костюме и с неистребимым желанием выпить.

Пафнутьев сосредоточенно вышагивал квартал за кварталом, не замечая ни мелкого осеннего дождя, ни ветра, ни машин, которые, проносясь рядом с тротуаром, время от времени окатывали его водой. Пафнутьев пытался навести порядок в собственных мыслях и разобраться в том, что открылось ему в этот день. А открылось нечто неожиданное — оказывается, Зомби, беспамятный клиент Овсова, жертва жестокого преступления, не такая уж невинная жертва, как об этом хотелось думать. Выясняется, что у этого Зомби есть имя, должность, адрес, выясняется, что это Сергей Дмитриевич Званцев, журналист, верный певец Байрамова, который этого монстра, этого мутанта, как выражается Халандовский, создал, взрастил и выпустил в свет. Известность обернулась для Байрамова настолько существенной прибылью, что он смог даже одарить своего создателя машиной. Эту машину надо было и заработать, и отработать, а Байрамов, судя по всему, не тот человек, который будет заниматься благотворительностью. Вот завез матрацы для умирающих старух и все — уважаемый спонсор.

Что же произошло полгода назад на Никольском шоссе? Что могло произойти, если уж Званцева привезли Овсову в виде мешка с мясом и костями? Обычная авария? Бывает. Мог он влететь в аварию по собственной оплошности? Мог. Запросто. Все происшедшее можно, конечно, объяснить стечением дурных обстоятельств, но как тогда понимать ножевую рану?

Внутренняя разборка?

Конкуренты?

Удар по Байрамову?

Похоже на то...

Что же делать? Прежде всего необходимо бесспорно установить, что Званцев и Зомби одно и то же лицо. Если это подтвердится, то становится ясно, почему Зомби так настойчиво стремится в город — ему нужна связь. Он наверняка помнит больше, чем говорит. Да, Павел Николаевич, ты должен это зарубить себе на носу — Зомби помнит больше, чем думает Овсов.

И опять вопрос — что же произошло на Никольском шоссе полгода назад? Дорожная авария? Попытка убийства? Сведение счетов? Бандитская разборка? .

Пафнутьев и сам не заметил, как вошел в телефонную будку — автомат, естественно, не работал. Он вошел в следующую, в следующую, продолжая свое неторопливое движение по городу. Наконец, нашелся автомат, который откликнулся на его усилия... Номер набрался, в железном ящике что-то громыхнуло, будто не монета провалилась, а вся железная будка с незакрывающимися дверями и выбитыми стеклами.

— Овсов? — спросил Пафнутьев. — Жив?

— Временами.

— Тогда слушай... Похоже, я узнал, кто есть твой клиент.

— Зомби?

— Называй его как хочешь... Это человек Байрамова.

— Даже так? — озадаченно проговорил Овсов. — Хм... И что же из этого следует?

— Будь осторожен. Он помнит больше, чем тебе кажется. Не исключено, что он у тебя просто прячется. Ты меня слышишь?

— Говори, Паша, я все хорошо слышу.

— Ты как-то говорил, что за ним приходили, о нем спрашивали, а потом, вроде, успокоились, когда ты сказал, что клиент мертв.

— Было.

— Овес, он у тебя прячется. Он пережидает. Его могут искать где угодно, но только не у тебя. Да и у тебя его искать не будут, поскольку считают, что он...

— Остановись, Паша... Я все понял. Но должен сказать, что все это для меня не очень важно. Зомби — мой больной и я отношусь к нему, как к своему больному. И он будет находиться у меня ровно столько, сколько потребуется для полного выздоровления. Паша... Ты не видел в каком виде его привезли... У него не осталось ни одной части тела, по которой его могли бы узнать родные. То, что он потерял память — это бесспорно. Первые две недели я слышал только его бред. И этот бред тоже о многом говорит... Это был бред нормального человека, может быть, даже неплохого человека.

— У него осталась одна мелочь, по которой его можно узнать, — сказал Пафнутьев.

— Да? — удивился Овсов. — И что это за мелочь?

— Голос.

— Но для этого нужно найти людей, которые бы...

— Я их нашел.

— Уж не думаешь ли ты засадить его за решетку? — обеспокоенно спросил Овсов — Разберемся, — ответил Пафнутьев и повесил трубку на искореженный, жеванный рычаг. За его спиной громыхнула тяжелая разболтанная дверь телефонной будки.

* * *

Долгий, суматошный, нервный день заканчивался, и Пафнутьев уже с некоторым нетерпением поглядывал в окно, где моросил мелкий осенний дождь, облетали последние листья и откуда раздавались звуки, обещавшие свободу и отдых — гудки машин, голоса людей, визги детворы во дворе. Он собрал бумаги со стола, не разбирая, сложил их в одну стопку и сунул в сейф. Окинул взглядом унылые стены кабинета и рука его невольно потянулась к телефону, хотя он и сам еще не знал — кому позвонить, с кем скоротать недолгий осенний вечер.

И в этот момент телефон зазвонил сам.

— Паша? Привет. Как хорошо, что я тебя застал, а то уж думаю отдыхает, наверно, Павел Николаевич.

— Привет, — пробурчал Пафнутьев, даже не спрашивая, кто говорит и чего хочет.

— Шаланда тебя беспокоит... Помнишь такого?

— Как же, как же... Тебя, Шаланда, забыть невозможно. Только о тебе и помню.

— Вот и хорошо, — Шаланда тут же обиделся, поскольку обидчивость была самой первой и естественной его реакцией на любые слова собеседника. Что-то всегда он находил в этих словах обидное для себя. Поэтому общаться с Шаландой могли далеко не все, но у Пафнутьева это получалось, поскольку он сам постоянно давал Шаланде основания для обид — то слова шутливые бросал, слова, которые можно было истолковать и так и этак, то не узнавал Шаланду по телефону, то вдруг просил напомнить, как того зовут, то вообще вдруг спрашивал — «Какая еще Шаланда?», зная, что Шаланда тут же нальется краской и смертельно обидится... На час, а то и на полтора.

— Говори, Шаланда, — смягчился Пафнутьев. — Слушаю тебя. Думаю, если уж ты позвонил на ночь глядя, то наверняка случилось что-то чрезвычайное.

— Случилось, — немного отошел и Шаланда, услышав слова уважительные и серьезные. — Ты вот был у нас как-то, разговоры всякие вел, жить учил, наставлял кого ловить, кого не надо И помнится мне, говорил о каком-то парне, невысокого росточка, южных кровей...

— Ну-ну! — встрепенулся Пафнутьев.

— Не погоняй, Паша. Спешить некуда, у меня этот тип. Сидит. Говорил ты, что, вроде, одевается он мрачновато, темное предпочитает.. Опять же к нашему брату-милиционеру относится без должного уважения.

— К машинам, какое-тo отношение к машинам имеет? — напомнил Пафнутьев нетерпеливо.

— Имеет, — невозмутимо кивнул Шаланда.

— Где он?

— Задержали мои ребята. Не знаю, он ли, нет ли... Но думаю, если Пафнутьев так слезно умолял поискать такого, то, думаю, почему бы мне по старой памяти, и не откликнуться на просьбу старого Друга...

— Остановись, Шаланда! — взмолился Пафнутьев. — Остановись!

— Все понял. Дает показания. Разговорчивым его не назовешь, но и не молчит, роняет изредка словечки. Я так понял, что слов он вообще знает не очень много, но какие знает — произносит... Цедит.

— Где задержали?

— — Возле «Интуриста».

— Пьян?

— Трезв, как стеклышко.

— Так, — Пафнутьев произносил это слово, будто делал зарубки в собственном сознании.

— В черном?

— Даже удивительно, Паша! Носки и те на нем чернее ночи. А уж в душе у него, чую, вообще... Как у негра в одном интересном месте. Чреватый тип, Паша.

— Так... Что там произошло?

— Небольшая летучая драка. Этак мимоходом друг дружке по мордасам съездили. Но этот уж больно свирепый оказался... Ну, повздорили ребята, ну, поматерились маленько, с кем не бывает, ну, пообещали при случае разобраться... И расходись по домам. Но этот прямо в бешенство впал, в неистовство... Мало того, что свалил парня с ног, начал топтать его ногами, причем норовил каблуком в голову, в лицо... Тот уже подняться не может, кровища хлещет, а этот знай его ногой в голову колотит... Пришлось отправить в больницу, скорую вызвали... А твоего задержали.

— Так, — обронил Пафнутьев. — Дает показания, говоришь?

— Больше молчит, усмехается, но иногда и словечко обронит.

— Значит, этот тип дает показания? — в который раз спросил Пафнутьев.

— Ну я же сказал! — с раздражением ответил Шаланда, опять обидевшись.

— Хорошо, — тихо проговорил Пафнутьев. — А теперь слушай меня. Шаланда, внимательно. Не перебивай, только слушай... Значит так, ты сейчас положишь трубку и тут же дуй в кабинет, где этот тип сидит с твоим дознавателем, или как там его... И прихвати с собой еще кого-нибудь!

— Давай, Паша, давай... Я слушаю тебя, — в голосе Шаланды появились благодушные нотки. Как только он уловил беспокойство, тревогу, озабоченность Пафнутьева, сразу же стал снисходительным, готовым выслушать, посочувствовать, при возможности даже помочь.

— Шаланда, заткнись и слушай! Ты берешь трех ребят и входишь с ними в кабинет, где идет допрос. И тут же занимаете боевую позицию. Один у окна, второй у двери, третий стоит рядом с типом. Вы должны блокировать все пространство кабинета. Понял? Только так. И сию же секунду. Не забудь про наручники. Пойми — я не шучу и не паникую.

— Паша, погоди! — забеспокоился Шаланда, но все еще отказываясь осознать опасность. — Дело в том, что кабинет...

— Заткнись, Шаланда, Я мчусь к тебе. Возьми с собой не три человека, возьми с собой пять человек. И вваливайтесь в кабинет. Блокируйте все пространство, наваливайтесь впятером на этого типа и надевайте наручники! — воскликнул Пафнутьев, чувствуя, что Шаланда все еще колеблется. — Когда-то ты, Шаланда, не пожелал меня послушать, прости, что напоминаю. Послушай меня сейчас. Я бросаю трубку и несусь к тебе. Если это тот человек, которого я ищу, то твоя жизнь в опасности, Шаланда.

— Ну, хорошо, хорошо...

— Он тешится с вами, Шаланда! Он забавляется.

— Не понял! — Пафнутьев, кажется, увидел, как горделиво распрямился на стуле Шаланда, уловив, что кто-то не очень серьезно к нему относится.

— А когда ему эти забавы надоедят, он уложит вас всех и выйдет через парадную дверь. И уедет на твоей машине, Шаланда.

— Да ну тебя, Паша!

Пафнутьев не стал отвечать. Бросив трубку, он снова открыл сейф, наспех влез в кожаную упряжь ремней, которые позволяли носить пистолет под мышкой, и, набросив пиджак, схватив в руку плащ, выскочил в коридор. Машина прокурора оказалась на месте и он с разгона плюхнулся на сидение рядом с водителем.

— Двенадцатое отделение милиции! Быстро!

— Анцыферов сказал, чтоб я подождал, он, вроде, собирается...

— Плевать мне на Анцыферова. Я ему потом все объясню.

— А мне нагоняй?

— Если ты сию секунду не сдвинешься с места, я выкину тебя из машины.

— Понял, — сказал водитель и через минуту машина уже неслась по проспекту, повизгивая тормозами на крутых поворотах. Машины шарахались в стороны от этой ополоумевшей черной «Волги» и Пафнутьев видел, как матерились водители «Жигулей» и всех этих разношерстных иномарок, когда им приходилось уступать дорогу, тормозить, съезжать чуть ли не на тротуар.

Пафнутьев опоздал.

Когда он вошел в отделение, навстречу, по длинному тусклому коридору шел Шаланда с извиняющейся улыбкой. Правой рукой он придерживал припухшую щеку, а в левой беспомощно позвякивали теперь уже ненужные наручники. Увидев Пафнутьева, он еще издали развел руки в стороны — вот так-то, брат, вот такие у нас тут дела. Остановившись у своего кабинета. Шаланда приглашающе раскрыл дверь — входи, дескать. Пафнутьев с интересом заглянул. Правильно, примерно это он и ожидал увидеть — стол перевернут, пол усеян бумагами, голубоватыми бланками протоколов, в углу свалены деревянные рейки — все, что осталось от стула. У окна на полу — россыпь битого стекла — то, что совсем недавно было окном.

— Вот так, Паша, — горестно проговорил Шаланда, с трудом ворочая языком.

— Что произошло?

— Мы его допрашивали...

— А он?

— Сначала ничего, а потом, вроде как засобирался куда-то. Мы, конечно, возражали, но он нас не послушался.

— Ты все сделал, что я тебе советовал?

— Все, Паша, в точности, все твои указания мы выполнили, — в голосе Шаланды была не только горестность, но и лукавство. Дескать, не одни мы виноваты, и ты, Паша, нам кое-что советовал.

— Сколько человек ввел в кабинет?

— Я вошел, со мной еще один парень, неплохой парень, семьянин...

— А я сказал — пятеро. Я был прав?

— Да, Паша, как всегда.

— Почему не послушал?

— По глупости, Паша, по самонадеянности. Происшедшее, видимо, произвело на Шаланду столь гнетущее впечатление, что он забыл о своих обидах, о своем неуправляемом самолюбии.

— Ты был прав, Паша, — повторил Шаланда, кисло улыбаясь и растерянно оглядывая свой разгромленный кабинет.

— А ты? — резко повернулся к нему Пафнутьев. — — А л не прав... Как всегда, — Шаланда опять попытался улыбнуться, но перекошенная щека придала ему столь горестное выражение, что Пафнутьев сжалился.

— Ладно, рассказывай.

— Ты все знаешь, Паша... Все получилось так, как ты сказал по телефону. Когда мы с дежурным вошли, нас оказалось трое... Как ты и посоветовал, я остановился в дверях, а дежурный блокировал окно...

— А на фига было его блокировать, если оно забрано решеткой из арматурной проволоки?

— Ты же сам сказал, Паша, — ответил Шаланда с уже привычной обидой. Значит, начал приходить в себя. — Допрос вел капитан Космынин...

— Где он?

— Мы отвезли его домой.

— Ясно, — вздохнул Пафнутьев. — Дальше.

— Когда этот тип увидел у меня в руках наручники... С ним что-то произошло... Паша, с ним случилось что-то совершенно невероятное... На стуле сидел спокойный молодой человек, скромно так, достойно держался... Посмеивался, рассказывал, с кем подрался, из-за чего... Тот о его маме сказал нехорошее... Как я понимаю, по матушке его послал... А этот тип по глупости все отнес к своей маме... В общем, понимаешь. И вот я вхожу с наручниками, и он на моих глазах превращается в какое-то дикое чудовище.

— А где дежурный, с которым ты вошел?

— В туалете... Примочки делает. Наверно, ему придется недельку-вторую на больничном побыть... У него такой вид, что его можно только в ночные засады посылать.

— Почему?

— Чтобы люди его не видели, чтобы дети не пугались, — Шаланда опять скривился в страдальческой улыбке.

— Значит, вы вошли в кабинет, постояли, потом ты вынул из кармана наручники.

— Да, все так и было. Я, честно говоря, вначале подумал, что ты слегка паникуешь, когда сказал, чтоб мы входили числом не менее пяти... Паша, это не человек. Это зверь. Это самый настоящий зверь. Я так говорю не потому, что сравниваю его со зверем, нет, я не сравниваю. Он действительно, в самом полном и прямом смысле слова, зверь.

— Значит, это был он, — проговорил Пафнутьев. — Протокол хотя бы успели составить?

— Успели, — печально кивнул Шаланда.

— Он его подписал?

— Подписал... Но он взял протокол с собой.

— Не понял?

— Когда этот тип уходил, он взял протокол допроса с собой, — пояснил Шаланда, маясь от позорных пояснений.

— Вы не возражали?

— Мы возражали, но он нас не послушал. Я сам сказал ему, чтоб он не трогал бумаг...

— А он?

— А он мне вот сюда, — Шаланда показал на щеку, которая за время их разговора увеличилась вдвое.

— Он сказал как его зовут?

— Сказал... Амон.

— Омон? — удивился Пафнутьев.

— Паша, А! Амон.

— Дальше.

— Как только он увидел наручники... Взрыв. Понял? С ним произошел взрыв. Помню, что он вскочил, вдруг вижу — на капитана, вроде как сам по себе опрокидывается стол, стул летит в окно, но там решетка и он вместе с битым стеклом падает на пол... Потом оказалось, что я все это наблюдаю, лежа вон в том углу... Когда он начал бумаги собирать, я сказал ему, строго так сказал, чтоб он не смел этого делать.

— А он?

— Ногой в скулу, — пожаловался Шаланда. — И унес протокол с собой.

— Хорошо, что он тебя не захватил... А ведь мог.

— На кой я ему?

— Заложником. Как заложник, ты очень даже неплох. Без пищи месяц можешь. Продержаться. На подкожном жиру.

— Обижаешь, Паша.

— Неужели достал? — рассмеялся Пафнутьев.

— Ладно, Паша. Замнем. Как ты думаешь, что он сейчас сделает? Как поступит?

— Ляжет на дно. Постарается выехать... А скорее всего... Завтра утром жди — в сводке происшествий обязательно будет угон машины с тяжкими последствиями для владельца.

— Ты думаешь?

— А ты?

— Ладно, Паша. Остановись. Потоптался по мне и хватит. Побереги силы. Жизнь продолжается. А то, я смотрю, ты был настроен на легкое решение... Позвонил Шаланда — иди, Паша, забирай своего опасного. Ни фига. И тебе попотеть придется. Ишь, какой шустрый! — Шаланда немного оправился от шока, нащупал довод, который, если и не оправдывал полностью, то позволял вести себя с достоинством.

— Ладно, Шаланда... Выздоравливай, — Пафнутьев похлопал майора по плечу. — Все хорошо кончилось. Могло произойти и худшее. Поправятся твои ребята, вспомнят подробности... Теперь он засветился. Вы его видели, узнаете в случае чего... Напиши подробный словесный портрет. Сделаешь?

— Распишу. Уж я его распишу... До родинок под мышкой.

— Родинки, может, и не стоит, а вот все остальное — ты уж поднатужься. Когда поймаю твоего Амона — приглашу. Пойду на нарушение — позволю тебе съездить его по морде. Не откажешься?

— Не откажусь, — ответил Шаланда, сосредоточенно глядя в угол разгромленного кабинета. — Ох, не откажусь, Паша. Всю душу вложу.

* * *

Сысцов сидел под громадной липой, в плетеном кресле, закутавшись в мягкий свитер и расслабленно наблюдал, как медленно и одиноко падают один за другим желтые листья. «Скоро зима, — думал он, — скоро зима...» У ног его, прямо в листьях, стояла открытая бутылка, в руке он держал тонкий стакан с густым красным вином.

С некоторых пор он пил только красные грузинские вина — «Оджелеши», «Мукузани», «Киндзмараули». Этих вин не бывает в продаже, их делают слишком мало для того, чтобы продавать. Не появлялись они в магазинах еще и по той простой причине, что у них не было цены. Люди, разбиравшиеся в винах и имеющие деньги, платили за них столько, сколько запрашивали — тысячу рублей, десять тысяч, сто тысяч рублей за бутылку. Поэтому и продавать их не было смысла, их можно было только дарить. Ящиком такого вина можно было расплатиться за зарубежную поездку, вызволение родственника из тюрьмы, за министерскую должность или приличную квартиру. И люди, которые хотели привлечь на свою сторону Сысцова, знали, что для этого достаточно подарить ящик красного грузинского вина. Никакие испанские, французские, итальянские, греческие вина по качествам своим, по вкусу, запаху и цвету даже близко не могли приблизиться к «Оджелеши» или «Мукузани», не говоря уже о «Киндзмараули». Поэтому эти вина даже сравнивать с лучшими зарубежными, было бы просто нечестно, потому что они являли собой уже нечто другое, нечто более высокое и ни с чем не сравнимое.

Сысцов их и не сравнивал. Грузинские красные вина — единственное, что его интересовало в оставшейся жизни. Все что он делал, к чему стремился и что искренне ценил — это красные грузинские вина. Ради них он наказывал и поощрял, возносил и ниспровергал, ради них, в конце концов, ввязывался в кровавые схватки, рисковал жизнью и благополучием.

Конечно, был и авантюризм натуры, укоренившаяся привычка управлять, была животная жажда властвовать, но если спросить — чего хочет для себя лично, он задумается, поводит в воздухе ладонью с обвисшей кожей и ответит примерно так: «Разве что пару ящиков „Оджелеши“... Ну и, конечно, „Киндзмараули“...»

И улыбнется виновато, словно по оплошности выдал что-то важное о себе, словно раскрылся в чем-то заветном.

Хмель, который давали эти вина, не мог сравниться ни с чем. Водка попросту оглушала и рассчитана была в общем-то на молодой организм и безудержный аппетит. Коньяки из тех же грузинских подвалов, лучшие коньяки мира, сравнивать которые с «Наполеонами», «Мартелями», «Камю» было бы тоже нечестно по отношению к этим зарубежным суррогатам, так вот эти настоящие коньяки тоже не трогали душу Сысцова. Он любил хмель легкий, воздушный, хмель, который можно было поддерживать достаточно долго, сидя в низком плетеном кресле и наблюдая за угасанием природы. И чтобы неяркое солнце пробивалось сквозь редеющую листву липы, и покалывало бы глаза, щеки нежными несильными уколами, и постепенно все легче становилась бы бутылка у его ног, но это бы его нисколько не огорчало, потому что Сысцов знал — в подвале дома стоит ящик точно с такими же бутылками, едва начатый ящик. И достаточно махнуть рукой, как красивая девушка в сером свитере и синих джинсах сбежит по ступенькам его дома и будет у нее в руках тяжелая, только что открытая бутылка божественного «Оджелеши». А на лице у девушки будет улыбка, не осуждающая, нет, упаси Боже, не угодливая или заискивающая, это еще страшнее, у нее будет просто радостная улыбка. Она будет счастлива оттого, что он, Иван Иванович Сысцов, на какое-то время поставил ее на один уровень с «Оджелеши», оттого, что пусть совсем недолго они являли собой одно целое — тяжелая бутылка лучшего в мире вина и радостная красивая девушка с легкой походкой. Да, она искренне радовалась за Сысцова, который чувствует себя настолько хорошо, что душа его, усталая и могучая, мудрая и утомленная, потянулась к ней и ко второй бутылке. Возраст и уходящие, подыстощившиеся силы не позволяли Сысцову дать этой девушке все, что полагалось ее юному, любвеобильному естеству. Но сил, чтобы принять ее ласки, чтобы ответить на них, этих сил у Сысцова было еще достаточно. И красные грузинские вина, девушка в великоватом свитере делали даже эти его годы счастливыми и чувственно наполненными.

Подняв из желтых листьев бутылку, он, не торопясь, наслаждаясь цветом вина, хмельным духом, которым пахнуло, едва он вынул длинную, пропитанную вином пробку, упиваясь звуком тяжело льющейся в стакан рубиновой жидкости, бросил взгляд в сторону дома и еще раз убедился — сквозь занавеску за ним наблюдает радостная девушка и ждет его сигнала принести вина. А Сысцов оттягивал этот момент и все тело его купалось в девичьем взгляде, как в теплых солнечных лучах. Он бы расстался с девушкой немедленно, улови хоть раз недобрый практичный прищур, улови брезгливость, подневольность, угнетенность, разочарование в нем, в Сысцове. Все это было бы тем более нестерпимым, что он знал — для всего этого у девушки были основания, всего этого он заслуживает и вполне мог вызвать все эти чувства в человеке молодом и красивом. Но девушка оказалась не менее сильной, чем он, и не давала Сысцову самого незначительного повода усомниться в ней.

И Сысцов был благодарен ей за это. И баловал.

И любил — как мог.

Неожиданно запищала лежащая на столике трубка радиотелефона.

— — Слушаю, — сказал Сысцов, поднеся трубку к уху. В голосе его прозвучало еле уловимое недовольство — звонок нарушил его одиночество.

— — Иван Иванович! Дорогой! Как я рад тебя слышать! Как здоровье! Как дела? Как успехи?

— Отвечать на все вопросы или можно выбрать только один? — усмехнулся Сысцов, сразу узнав собеседника по восточному ритуалу.

— Ответь на главный, дорогой — как здоровье?

— Держусь.

— О! Иван Иванович! Остальное приложится. Главное — чтоб здоровье было, остальное мы преодолеем.

— Откуда звонишь?

— Дорогой! Я совсем рядом! Из машины звоню... Хочу видеть тебя, хочу обнять тебя!

— Обними, — сказал Сысцов, смиряясь.

— Прямо сейчас?! — обрадовался собеседник.

— Зачем откладывать хорошие дела? Свидания с этим человеком тяготили Сысцова, он понимал, что их дружба не может продолжаться слишком долго, но проходил месяц за месяцем, а в стране не случалось ничего такого, что заставило бы его насторожиться и пресечь эти встречи. С некоторых пор Сысцов даже поощрял Байрамова к дальнейшим встречам, тем более, что никто не приходил к нему с такими дарами.

И все-таки Байрамов его тяготил. При встречах с ним Сысцов не чувствовал своего всевластия, более; того, он ощущал растущую зависимость. Сысцов все понимал и имел мужество называть вещи своими именами — его подкармливали, его покупали, с ним расплачивались. Опыт подсказывал — все это не могло продолжаться слишком долго. Их дружба должна или прекратиться полностью или принять другие формы. А измениться их отношения могут только в одном направлении — он станет полностью зависимым, полностью управляемым.

Сысцов ни на мгновенье не заблуждался, что Байрамов — если и не убийца в полном и прямом смысле слова, то преступник весьма опасный и уж во всяком случае законченный.

Ему хорошо запомнилась их первая встреча... Байрамов записался на прием, терпеливо прождал несколько часов в коридоре, не отлучаясь и не пытаясь как-то скрасить затянувшееся ожидание — он сидел на стуле, поставив чемоданчик на колени и глядя прямо перед собой. Можно было подумать, что он присел на минутку, хотя просидел в такой позе не один час. Это было достаточно унизительно для его положения, но Байрамов, казалось, шел на это сознательно — пусть высокое руководство знает, как много он готов перенести ради нескольких минут приема. Встреча Сысцова и Байрамова действительно продолжалась десять минут, а если уж точнее, то одиннадцать. И единственная его цель была — познакомиться. И больше ничего. Представиться первому человеку города.

— Мы будем с вами встречаться, дорогой Иван Иванович, — сказал Байрамов на прощание. — Я очень, благодарен за то, что вы нашли время принять меня. Я отнял у вас, — он посмотрел на часы, — ровно одиннадцать минут. Да, ровно одиннадцать минут, — повторил Байрамов, видимо, придавая этому обстоятельству важное значение. Так все и оказалось.

Уходя, он скромно, но с достоинством положил на сысцовский стол красивый, с золотым тиснением конверт. Сысцов пренебрежительно передернул плечами, пожал руку уходящему гостю, а конверт сдвинул в сторону, чтобы не мешал разговаривать с другими посетителями. Сунуть конверт в ящик стола Сысцов не решился. Мало ли... И весь этот приемный день Сысцов искоса поглядывал на конверт, опасаясь прикоснуться к нему, словно чувствуя исходящую от него заразу, словно тогда уже предвидел, что отношения с этим человеком будут долгими и чреватыми. Вечером он смахнул все скопившиеся за день, бумаги со стола в ящик, причем, так расчетливо, что золотистый байрамовский пакет оказался в самом низу — Сысцов так и не прикоснулся к нему.

Потом он сделал несколько контрольных звонков — Колову, Анцыферову. Те были на месте, в их тоне, в их словах он не почувствовал опасности. И лишь тогда взял конверт и вскрыл его. Там лежали одиннадцать новеньких тысячедолларовых бумажек. Одиннадцать тысяч долларов. Вот почему Байрамов; несколько раз повторил эту цифру. Номера на купюрах шли подряд, что говорило о весьма важном обстоятельстве — деньги были получены в зарубежном банке. Тысячедолларовые бумажки, это Сысцов знал, были чрезвычайно редки и в обращении их почти нет. Слишком крупна купюра, чтобы можно было ею где-то расплатиться, получить сдачу. Ею пользуются только в таких вот случаях. Сысцов прикинул — это больше двадцати миллионов рублей.

Круто, — подумал он тогда.

Из разговора с Байрамовым он знал, что тот хочет кое-что приватизировать в центре города. Ну что ж, Сысцов рассчитался с ним сполна — тому удалось приобрести не слишком дорого обкомовский особняк, несколько магазинов, авторемонтные мастерские. Чем больше перемен, тем больше все остается по-прежнему, — эти слова Сысцов знал и последние годы еще раз подтвердили их справедливость. Несмотря на перемены в обществе, Сысцов как и прежде мог помогать хорошему человеку.

— Чем круче перемены, тем бесспорнее все остается по-прежнему, — проговорил Сысцов вслух, любуясь девушкой, бежавшей к нему по щиколотку в шуршащих осенних листьях, прижимая к груди темно-зеленую бутылку с красной этикеткой. Полюбовавшись ее лицом в осеннем золотистом свете, коснувшись ладонью ее щеки, проведя рукой по ее бедру, он сказал:

— Сейчас машина подойдет... Надо впустить. И это... Стакан и легкую закуску... Будь добра, а? Для юных ножек это только забава, верно?

— Это мои-то юные? — засмеялась девушка.

— Нет, мои, — пробормотал Сысцов, чуть смешавшись от срамных своих мыслей и возникших вдруг желаний. Стараясь побыстрее погасить неловкость, он поглубже утонул в плетеном кресле, а девушка безошибочно поняла — что-то будет сегодня, что-то будет... И лицо ее приняло шаловливое выражение — «Ну-ну, Иван Иванович, ну-ну...»

Управляемые чьей-то невидимой рукой, ворота открылись и на территорию дачи медленно, неслышно въехала машина темно-серого цвета с затемненными стеклами. Почтительно остановившись в отдалении, у самых ворот, чтобы даже близостью своего разогретого мотора и горячими выхлопными газами не осквернить высокую задумчивость хозяина. Дверца машины тоже распахнулась неслышно и на желтые листья ступил человек в черном костюме, черном плаще. Он сразу вписался в колорит участка — золотая оправа очков, широкая золотозубая улыбка, черный чемоданчик, поблескивающий бронзовой отделкой. По мере приближения к Сысцову, который все также сидел в кресле, Байрамов разводил руки все шире, пока они не приняли горизонтальное положение. В одной руке болтался чемоданчик, в другой посверкивали на солнце целлофановыми бликами розы. Байрамов умышленно шел медленно, делая маленькие шажки. На ногах его были черные остроносенькие туфельки на явно увеличенных каблуках — хотелось, хотелось Байрамову выглядеть выше и стройнее. Был он широколиц, его можно было назвать и щекастым, а если уж не побояться обидеть, то и мордастым. И было брюшко. Да, обильная, отборная пища, широкие постели, изысканные напитки, безбедная жизнь — все это давало о себе знать. Но он принадлежал к тем людям, или лучше сказать, к тем нациям, где полноту считали достоинством, полнота говорила о том, что этот человек зарабатывает себе на хлеб отнюдь не лопатой, а умом, талантом, высокой образованностью.

Не зря Байрамов, шел медленно, не зря издали развел руки в стороны, улыбаясь широко и радушно — не выдержал Сысцов, сказалось все-таки пролетарское происхождение. Поднялся и сделал несколько шагов навстречу, тоже протянул руки вперед, вроде бы в нетерпении обнять дорогого гостя. Не обратил внимания, простая душа, как в машине, за приспущенным стеклом хищно и коварно сверкнул фиолетовым глазом объектив фотоаппарата. И когда обнялись, как старые друзья, Глава администрации и международный пройдоха, опять сверкнул объектив, опять в машине раздался чуть слышный щелчок надежного фотоаппарата.

— Счастлив видеть тебя в добром здравии! — проговорил Байрамов. — Прекрасно выглядишь, дорогой!

— Спасибо, Маратик, — по-отечески поблагодарил Сысцов, торопясь вырваться из объятий человека более молодого, более сильного, четко знающего, чего хочет от этой встречи.

— Прекрасная погода, Иван Иванович! А?

— Неплохая, — сознательно пригасил Сысцов восторги Байрамова. — Садись, — он кивнул в сторону второго плетеного кресла. И отметил про себя, что девушка все успела сделать вовремя — на столике уже стояли два свежих стакана, несколько яблок в плетеной корзинке и тонко нарезанные в блюдечке ломтики балыка.

— Какой стол! — восхитился Байрамов. — Какой стол! Я обязательно должен вручить эти розы хозяйке!

— Вручишь, — невозмутимо проговорил Сысцов. — Я передам твои розы и скажу, что от тебя. Положи их пока у дерева, — и этим Сысцов дал понять Байрамову, кто здесь хозяин. — А что касается стола... Я знаю, какие столы тебе нравятся, — Сысцов тяжело опустился в кресло, на плед, еще не успевший остыть.

— Вынужден не согласиться, — Байрамов склонил голову, как бы прося извинить за непочтительность, — но стол хорош, когда отвечает своему назначению. Ведь для красивой девушки мы не накрываем роскошный стол, для нее более подходит стол небольшой, но изысканный. А налоговому инспектору стол подавай не большой, и не изысканный, ему нужен стол дорогой. И чтобы большая часть выпивок и закусок не выставлялась на столе, она должна быть упакована в коробки.

— Ты — мудрый человек, Марат, — проговорил Сысцов, озадаченный откровениями Байрамова. — Ты не по годам мудрый.

— Я, с твоего позволения, закончу, — тонко улыбнулся Байрамов, и Сысцов не мог не подумать — вот так тысячелетиями улыбались своим владыкам восточные царедворцы. Обманывая царей, льстя им и предавая их. — Этот стол... Ведь нам не нужен другой, и другой не может быть уместнее. Для двух настоящих мужчин красное вино и мясо... Что может быть лучше? Для этой осени, для солнца и желтых листьев — прекрасные яблоки! Что может быть лучше, дорогой Иван Иванович?

— Ладно, убедил, — Сысцов опустил голову, словно утомленный безудержной лестью гостя.

— Я позволил себе небольшую вольность, — еще более тонко улыбнулся Байрамов, показав узкую-узкую золотую полоску зубов — на осеннем солнце она сверкнула не то жалом, не то обещанием. — Думаю, пара ящиков грузинского красного не слишком загромоздит твои подвалы?

Байрамов подал знак и из машины вышел невысокий парень, одетый во все черное. Фигура его показалась Сысцову как-то нарушенной и прошло некоторое время, пока он понял в чем дело — у парня были неестественно широкие плечи. — Сейчас Амон занесет...

— Грузинское красное — хорошее вино, — вроде бы незначащие слова произнес Сысцов, но передавали они ясный и твердый смысл — пусть заносит. — Да, грузинское красное — хорошее вино... — повторил Сысцов. — Когда оно хорошее.

— Иван Иванович! — укоризненно протянул Байрамов, и его золотая улыбка-полоска сделалась еще тоньше, протянувшись чуть ли не от уха до уха. — Обижаешь, дорогой.

— Как же, тебя обидишь, — со стариковским благодушием проворчал Сысцов. Чуть повернув голову, он смотрел, как Амон без видимых усилий понес ящик с вином к крыльцу. Едва он поднялся по ступенькам, на пороге возникла радостная девушка. Она придержала дверь, пропуская Амона, а когда он шагнул в дом, дверь тут же захлопнулась. И все это время Сысцов внимательно наблюдал за девушкой, пытаясь уловить что-то для себя неприемлемое. Он бы ни за что не признался даже самому себе, но Сысцов мучительно ревновал и, глядя на молодого, сильного, с тонкой талией и широкими плечами Амона, глядя как он и девушка обмениваются какими-то словами, он словно оцепенел, не слыша того, что говорил Байрамов. Тот все понял, улыбнулся еще тоньше и прошел ко второму креслу.

— Прекрасная погода, — сказал Байрамов, давая возможность Сысцову снова вернуться к разговору.

— Что нового в большом мире? — спросил Сысцов.

— О большом мире знаешь только ты, Иван Иванович.

— Дар — словно бы удивился Сысцов. — Ну что ж... Пусть так. А все-таки — что нового?

— Киснет мир. Захирел в обжорстве и бестолковости.

— Но тебя эти беды миновали?

— Только благодаря друзьям, — заверил Байрамов, а Сысцов в очередной раз подивился умению гостя превращать каждый ответ не то в комплимент, не то в праздничный тост.

— Что-то давно тебя не было видно, — продолжал Сысцов, не пожелав обратить внимание на похвалу Байрамова.

— Вот и появился! От друзей никогда не скрываюсь, дорогой Иван Иванович.

— Говорят, где-то в Германии обосновался? Знающие люди говорят, что особняк купил?

— Мой дом — твой дом, Иван Иванович! — опять тостом ответил Байрамов.

— А в гости не зовешь...

— Иван Иванович! Дорогой! Только дай знать! Встретит человек, привезет, доставит из любой точки земного шара.

— Широко живешь, — с осуждением, а скорее одобрительно отозвался Сысцов, наливая вино в стаканы. — Ну, что ж... Дай Бог, — и он поднял стакан, из чего можно было заключить, что за это он и предлагает выпить — чтоб Байрамов и дальше жил широко.

— О, Иван Иванович, — тонкие губы Байрамова, алые от вина, растянулись в улыбке, — когда ты будешь у меня в гостях, я познакомлю тебя с людьми, которые действительно живут широко... И ты поймешь, что бедный Байрамов только на побегушках...

— Ладно тебе... Побегушки. Знаю я твои побегушки... Побежишь — не угонишься.

— Ох, чуть не забыл! — воскликнул Байрамов совершенно искренне. — Надумаете приехать в гости — дайте знать хотя бы за день. А дорога, мало ли чего может случиться в дороге, — он вынул из внутреннего кармана и положил на стол небольшой конверт. Сысцов даже не взглянул на него. — Дороги нынче непредсказуемы... А здесь достаточно, даже если вы решите добираться ко мне в Германию через Сингапур.

Как ни ловок был Байрамов, как ни увертлив, а передача денег и ему давалась нелегко. Понимал, что как ни хороши их отношения, как ни похожи они на дружеские, а происходит нечто криминальное. Короче, покупал он Сысцова и хотя тот не возражал, чувствовал Байрамов опасность и силу, исходящие от этого старика в клетчатом пледе и с хмельными глазами. Между ними ничего не происходило и никогда не произойдет навсегда. Все временно. Да, сегодня Сысцов взял доллары, но это говорит только о том, что сегодня у них все нормально. Какими отношения будут завтра... Этого никто не мог сказать.

Но ловкий царедворец Байрамов понимал и другое, — с каждой такой вот их встречей Сысцов вязнет, и все меньше у него возможностей для праведного гнева и неожиданных поступков. И Байрамов продолжал опутывать того невидимыми простым глазом паутинками, состоящими из таких вот посещений, тонких улыбок, содержательных конвертов.

Когда Амон, оттащив ящик с вином в подвал, показался на пороге, Байрамов тут же накрыл конверт тарелочкой.

— Деньги не любят солнечного света, — пояснил он. — Деньги любят темноту, Иван Иванович.

Лишние слова произнес Байрамов, если подойти к их беседе строго, но Байрамов не произносил лишних слов. И упоминание о деньгах понадобилось ему только для того, чтобы остались его слова на пленке — вертелись маленькие бобины в его кармане, записывая каждое слово Сысцова. Чего не бывает в жизни, подстраховаться никогда не грех. Но для того, чтобы эта пленка, эта запись стала документом, требовалась дата и следующими же словами Байрамов ее назвал...

— В прошлом году, в это же время... Да, была середина сентября... Да! — в восхищении воскликнул он. — День в день! Как раз семнадцатого сентября девяносто второго я был на Кипре... Какое было море! Какие женщины! Какое вино!

— Лучше этого? — ревниво спросил Сысцов, не уловив главного в словах Байрамова — даты их сегодняшней встречи.

— Иван Иванович, — сразу посерьезнев, произнес Байрамов. — Это — он указал на бутылку — не вино. Это нектар. Или амброзия. Не знаю. Они там пьют вино... Но это... Это для богов.

— Слушаю тебя, Марат, — устало проговорил Сысцов, давая понять, что пора перейти к делу. Он снова наполнил стаканы, продолжая сонно наблюдать, как Амон понес в дом второй ящик. Опытным глазом отметил — это уже другое вино, но тоже красное, тоже грузинское. И внутри разлилось удовлетворение — у него снова достаточно хорошего вина. И пришло неосознанное ощущение, что все не так уж плохо в этом мире пока стоит на пороге залитая солнцем радостная девушка в сером свитере и синих брючках, пока шуршит под ногами осенняя листва, пока сидит он в этом низком удобном кресле, пока стоит перед ним красное грузинское вино...

— Когда мы встретимся в Гифхорне, Иван Иванович...

— Где?

— Так называется немецкий городок, где я обосновался... Кстати, Иван Иванович, ты единственный человек, который знает название моего городка... Не считая Амона, — Байрамов указал в сторону парня, который опять уселся за руль. — Так вот, когда встретимся и сядем у камина, у нас будет возможность поговорить подробно и обо всем. А сейчас... Я рад, что повидал тебя, что ты в добром здравии, отлично выглядишь... Что жизнь продолжается, — Байрамов в приветственном жесте поднял свой стакан.

— Красиво говоришь, — усмехнулся Сысцов. — Слушал бы тебя и слушал... И все-таки?

— Ну... Если настаиваешь... Проблемы, конечно, есть... А у кого их нет? Чем крупнее человек, тем крупнее его проблемы, — Байрамов опять хотел было произнести нечто вроде почтительного тоста, но Сысцов его перебил.

— Дальше я знаю. К делу.

— Хорошо... Мои люди присмотрели парочку магазинов... Плохонькие магазины, грязные, запущенные, торгуют кое-чем... Стыдно смотреть. Надо бы их товаром наполнить, чтобы покупатели толпились, чтобы яркий свет заливал залы, чтобы лилась праздничная музыка... А сейчас там тухлятиной воняет, окна немытые, кто ни зайдет — обязательно обвесят, обманут, обсчитают... Нехорошо это, Иван Иванович... Наш город достоин...

— Купить хочешь?

— Хочу.

— Что мешает?

— Не знаю... Если бы знал — устранил бы... Стена, а стены не вижу. Деньги... Даже не знаю, кому деньги дать.

— Знаешь, — коротко бросил Сысцов.

— Спасибо, Иван Иванович! Ты настоящий друг!

На тебя можно надеяться, а таких людей в наше время... Знаешь, я таких людей и не встречал!

— И не надо тебе их встречать, — Сысцов допил вино, отставил стакан подальше, давая понять, что больше пить не намерен. — Документы подал?

— Давно.

— Это хорошо, — кивнул Сысцов.

Вроде и не было сказано ничего определенного, но Байрамов понял, что приехал не зря — Сысцов пообещал помочь. Более того, он твердо заверил, что вопрос решит и что никаких дополнительных усилий предпринимать не надо.

— Всех, кого надо, ты уже встретил, — пробормотал Сысцов. Он откинул голову назад и тени от редких, оставшихся на липах листьев, скользнули по его лицу. — Рад был повидать тебя, Марат.

Байрамов все понял и тут же поднялся. Почти неслышно заработал мотор серой приземистой машины.

— Хочешь такую, Иван Иванович? — Байрамов поймал взгляд Сысцова, осторожно брошенный в сторону «мерседеса».

— Хорошая машина, — кивнул тот. И этим все было сказано.

— Будет, — заверил Байрамов. И в поклоне пожав руку Сысцову, направился к машине. И «мерседес» медленно, неслышно пополз ему навстречу. Открылись сами по себе и снова закрылись ворота. Сысцов, оставшись один, задремал. Осторожно подошла девушка, убрала столик, унесла пустые бутылки. И через несколько минут уже ничто не напоминало о недавней встрече двух соратников по совместной борьбе за красивую жизнь.

* * *

— Позвольте, Павел Николаевич? — в дверь кабинета Пафнутьева почтительно заглянул Дубовик.

— А если не позволю, не зайдешь?

— Все равно зайду. И даже с большим удовольствием, — следователь перешагнул порог, прижимая под мышкой черный пакет из-под фотобумаги.

Дубовик сел к приставному столику, положил на него пакет и, свесив над ним пламенеющий свой нос, налитый, как обычно, неведомой жизненной силой, осторожно взглянул на Пафнутьева, словно из-за собственного носа выглянул.

— Есть новости? — спросил Пафнутьев.

— Есть.

— Хорошие?

— Лучше не бывает.

— Что же тебе мешает рассказать о них, поделиться с любимым начальником? — Пафнутьев начал раздражаться.

— Значит так, Паша... Помнишь то недавнее убийство при угоне машины? Ну, когда парня зарезали?

— Что значит помню! Я только этим и живу!

— Так вот... Удар был нанесен сзади, в спину. Потом убийца совершил нечто совершенно циничное — наклонился к убитому и вытер нож о его куртку. Об этом еще старик рассказывал на допросе...

— Помню. Дальше.

— А куртки, как ты знаешь, нынче шьют не такие, как в наши с тобой времена.

— Мои времена еще не кончились, — вставил Пафнутьев. — Надеюсь.

— Неважно. Речь не о тебе. В нынешние куртки вшивают клочки кожи, молнии, воротнички, хлястики, этикетки с названиями фирм, спортивных обществ, стран, а то и целых континентов.

Пафнутьев кивнул в знак того, что все понял и принял к сведению. Он опасался перебить Дубовика, чтобы не вызвать новый поток лишних слов и сведений.

— В эту куртку был вшит клеенчатый ярлык, или как там его назвать... В общем, у него была гладкая поверхность.

— Неужели отпечатался? — просветлел Пафнутьев, сразу догадавшись, в чем дело.

— Как в учебнике, — расплылся в улыбке и Дубовик. Нос его покраснел еще больше, хотя, казалось бы, уже дальше некуда. — Его Бог наказал, иначе я объяснить не могу. Бог все видит. И время от времени слишком уж зарвавшихся наказывает. Когда этот тип наклонился и вытер свой нож от крови, его большой палец попал как раз на эту целлофановую нашлепку...

— Дубовик! — торжественно сказал Пафнутьев. — Ты — великий следователь!

— Я догадывался, — кивнул Дубовик, зардевшись от похвалы. — Но я, Паша, не сказал главного.

— Боже! Неужели еще что-то есть?

— Есть, Паша. Куртку эту я изъял в больнице. Конечно, сразу обратил внимание на эту нашлепку. Связался с Худолеем. Как ни странно, но у него получилось. Отпечаток... Картинка! — Дубовик положил на стол перед Пафнутьевым увеличенный снимок отпечатка пальца. — У меня были сомнения... Вдруг, думаю, врачи отметились, вдруг, соседи, когда тащили парня к машине... Мало ли... Но Худолея я озадачил и дело свое он сделал.

— Бутылку потребовал?

— Перебьется. Это ты его балуешь...

— А почему ты решил показать отпечаток именно сейчас? — спросил Пафнутьев.

— Приступаю к главному... Помнишь недавний разгром в хозяйстве Шаланды?

— Он?! — вскричал Пафнутьев, — Он, — кивнул Дубовик.

— Боже, какой ты проницательный, какой талантливый...

— Конечно, — кивнул Дубовик. — Он там у Шаланды оставил столько отпечатков, что следователю средней руки на всю жизнь хватит разбираться. Я выбрал самый внятный, красивый, полный... Он оказался на осколке настольного стекла господина Шаланды. Худолей его сфотографировал... А я возьми да и сличи, — Дубовик вынул из черного пакета второй снимок и положил перед Пафнутьевым рядом с первым. — Докладываю... Человек, совершивший убийство при угоне машины несколько дней назад, и человек, который устроил оскорбительное бесчинство в двенадцатом отделении милиции... Одно и то же лицо.

— И нет никаких сомнений? — настороженно спросил Пафнутьев.

— Никаких. Сличай! — Дубовик кивнул в сторону снимков.

— Так... Значит, немного повезло...

— Повезло?! — возмутился Дубовик. — Ты что же считаешь, можно совершить кучу преступлений и не оставить никаких следов? Следы, Паша, всегда остаются. Хоть на земле, хоть в воздухе, хоть в душе человека остаются следы! И толковый следователь их найдет и прочтет. Свидетелем чему ты сейчас являешься.

— Прости, я хотел сказать, что кто-то может назвать это везением, но мы-то с тобой прекрасно знаем, что это настоящая профессиональная работа.

— Это другое дело, — сжалился Дубовик.

— Документально все закреплено?

— Паша! — укоризненно протянул следователь. — Как ты можешь?

— Опять виноват, — быстро сказал Пафнутьев. — Прошу великодушного прощения... От радости не те слова выскакивают.

— Я пойду? — Дубовик поднялся.

— Значит, наследил все-таки, значит, оставил пальчики... Дерьмо вонючее.

— Полностью с тобой согласен, Паша. — Я недавно разговаривал с Шаландой... Его ребята совместными усилиями сочиняют словесный портрет злодея... С художниками пытаются его нарисовать... Если не исчезнет — возьмем.

— Не исчезнет, — сказал Пафнутьев. — При одном условии.

— Каком? — обернулся Дубовик от двери.

— При условии, что, — начал было Пафнутьев и вдруг что-то заставило его остановиться. И он не стал продолжать. — При условии, что ты его не предупредишь, — неловкой шуткой он попытался снять недоумение Дубовика. — Принеси мне документы, снимки, протоколы и прочее, связанное с этим делом.

— Зачем?

— Хочу углубиться.

— Надо же, — пожал плечами Дубовик и через несколько минут принес Пафнутьеву папку с десятком страничек текста и снимками, оформленными печатями и подписями. Пафнутьев быстро просмотрел содержимое папки. Мелькнули снимки окровавленной куртки, разгромленный кабинет Шаланды, увеличенные отпечатки пальцев, заключение экспертов...

— Оставь пока, — сказал Пафнутьев. — И одна просьба — не болтать.

— Заяц трепаться не любит, — заверил Дубовик.

— Даже в этих стенах, — Пафнутьев выразительно посмотрел на Дубовика.

— Особенно в этих стенах, — поправил тот, подмигнув Пафнутьеву уже из коридора.

Пафнутьев задержался в кабинете дольше обычного. Копался в бумагах, куда-то звонил, бездумно листал свой блокнот. Он не мог остановиться ни на одной мысли. Его словно несло в теплых волнах и он только поворачивался, подставляя солнцу то спину, то живот.

Позвонил Тане, которая всегда относилась к нему так неровно, меняя свое отношение от подневольной жертвенности до полного неприятия.

— Здравствуй, Таня, — сказал Пафнутьев.

— Здравствуй, Паша, — ответила женщина, и не услышал он в ее голосе ни радости, ни воодушевления, ни желания говорить с ним, с Пафнутьевым.

— Очень рад был услышать твой голос, — сказал он и положил трубку на рычаги. Подумал, посмотрел на залитое осенним дождем окно и сладкая грусть необратимости уходящего времени охватила его. Он подпер щеку кулаком и некоторое время смотрел, как струятся потоки воды по стеклу. Пафнутьева посещало такое состояние и он ему никогда не противился, чувствуя, что это хорошо, полезно, что идет внутри его какая-то напряженная работа, идет очищение. В такие минуты он мог говорить только с близкими людьми, только на житейские темы, только благожелательно и сочувствующе.

Неожиданно позвонил Вике.

— Здравствуй, Вика, — сказал он, и слова его получились теплыми, почти отеческими.

— А, Павел Николаевич... Здравствуйте-здравствуйте.

— Как поживаешь?

— Плохо.

— Что так? — обеспокоился Пафнутьев, но не очень сильно.

— Обижают.

— При таких-то друзьях?

— Вот и я думаю, — что это за друзья у меня такие, если позволяют со своей лучшей подругой, красавицей поступать как кому захочется!

— Прийди, пожалуйста... Примем меры.

— Уж пожаловалась... Андрею.

— А он? Помог?

— Обещал.

— Это хорошо, — проговорил Пафнутьев. — Обещания надо выполнять. Я ему напомню.

— Напомните, Павел Николаевич. Ему о многом надо напоминать. И, как я понимаю, постоянно. Или не делать этого вовсе.

— У вас нелады? — удивился Пафнутьев. — Это меня радует.

— Почему? — удивилась Вика и он, кажется, увидел ее широко раскрытые от изумления глаза.

— У меня появляются шансы.

— Не надо мне пудрить мозги, Павел Николаевич! Ваши шансы всегда были достаточно высоки, чтобы отшить кого угодно. И я вам сказала об этом открытым текстом в первую же нашу встречу. Забыли?

— Не то чтобы забыл... Не придал должного значения. Оробел. Подумал — шутит девочка.

— Я никогда не шучу, — отчеканила Вика. — С мужчинами.

— И правильно делаешь. Они шуток не понимают.

— Они и прямые слова понимают далеко не всегда.

— Исправлюсь, — заверил Пафнутьев, мучительно размышляя о том, что в их разговоре шутка, а что объяснение в любви. И холодок, тревожный холодок молодости пробежал по его душе, вызывая те чувства, ради которых, собственно, и стоит жить. — До скорой встречи, Вика, — обычной своей скороговоркой поспешил попрощаться Пафнутьев, осознав вдруг, что дальше продолжать этот разговор он не готов, потому что закончиться он мог только одним — розами. С букетом красных роз должен был явиться Пафнутьев к Вике сегодняшним же вечером, если бы их разговор продлился еще минуту-вторую. А это разрушило бы его сегодняшнее состояние, которое он ценил в себе больше всего на свете. Это была сохранившаяся с мальчишеских времен способность отрешиться от дел, от будничных забот, впасть в необязательное настроение, когда ничто не вызывает гнева, ярости, страха. В таких случаях хотелось одного — сидеть, откинувшись в кресле, снисходительно улыбаясь миру и всем его проблемам.

Но это было и наиболее опасное состояние для окружающих, потому что в такие часы Пафнутьев начисто отметал служебную почтительность, терял всякую способность произносить слова щадящие, двусмысленные. Он просто и ясно говорил то, что думал, делился самыми неуместными своими мыслями. Позвони ему сейчас Сысцов, Халандовский, та же. Таня — со всеми он разговаривал бы одинаково — с ленцой, терпением и откровенной снисходительностью, Да, в опасное состояние впал Пафнутьев. Такое состояние напоминало ему давние времена, когда он был молод, глуп и влюблен, когда только искренность имела право на существование, когда только искренность он позволял себе в отношениях с девушками и с друзьями. Это и тогда приводило к частым осложнениям, а уж сейчас, в наше время, в его должности быть искренним равнозначно проявлению хамства, самонадеянности, полнейшей беспардонности.

Пафнутьев это знал.

И улыбался, глядя в диск телефона и пытаясь угадать — кто нарвется на это его настроение. И действительно, телефонный звонок не заставил себя ждать.

— Слушаю, — вкрадчиво сказал Пафнутьев.

— Это я, — ответил мужской голос, негромкий и ломкий, как у подростка. И еще была в этом голосе подростковая неуверенность, готовность тут же оборвать разговор и исчезнуть. — Вы меня узнаете?

— Конечно, — Пафнутьев сразу узнал голос своего самого верного и надежного стукача Ковеленова. Они здоровались, разговаривали и прощались, не называя друг друга по имени. Предосторожность не больно хитрая, но от глупой случайности предохраняла. Подслушанный разговор для постороннего или больно уж любопытного уха, мало что мог дать. Для постороннего человека это была пустая болтовня двух не очень умных людей, которые не знали чем заняться. Даже оставаясь в кабинете один, Пафнутьев не нарушал этого правила и говорил слова незначащие, пустоватые. — Рад тебя слышать.

— Мне тоже приятно... Рабочее время кончилось, но я подумал, вдруг повезет, вдруг застану, — Ковеленов явно тянул резину и Пафнутьев догадался — тот звонит из автомата и кто-то стоит рядом.

— Откуда звонишь?

— Тут рядом гостиница «Интурист»... По всему городу ни одного работающего автомата, — все выворочено, разгромлено, разграблено... А этот работает, причем, от рублевых монет... Я сначала бросил пятнадцатикопеечную монету — не сработало. Потом жетон бросил... Представляете, за двести рублей купил жетон, а он не сработал...

— Рядом люди? — спросил Пафнутьев, устав слушать это бесконечное переливание из пустого в порожнее.

— Один... Не знаю даже, чего хочет... Настырный какой-то... Я почему звоню, может, в ресторан заглянуть? Тут на втором этаже гостиницы неплохой ресторан есть... Дорогой, но зато и условия...

— Думаешь, стоит?. — насторожился Пафнутьев.

— Я бы заглянул на вашем месте.

— Он там? — прямо спросил Пафнутьев.

— Он или очень на него похожий... Так мне кажется. Проведена большая работа и вот.., я здесь.

— Он тебя не засек?

— Нет. Тут и водочка на розлив, и бутербродик неплохой могут сделать, блюдо не обязательно заказывать... Полное блюдо тысяч в двадцать влетит... При наших с вами доходах это полное разорение.

— Скромничаешь, — усмехнулся Пафнутьев, чувствуя, как уходит из него расслабленное благодушие. Не прекращая разговора, он взглянул на сейф, вынул из кармана ключ, еще не подумав о том, зачем он это делает — расстегнул полы пиджака. Через минуту он снимет его и влезет в упряжь ремней кобуры. — Он там один?

— С ребятами.

— Их много?

— Три-четыре...

— Пока, — сказал Пафнутьев и положил трубку. Он представил себе, как в эти самые секунды выходит из-под телефонного козырька Ковеленов с непокрытой головой и намокшими волосами, как он, подняв куцый воротник плаща и сунув руки в карманы, ссутулившись, удаляется по улице под мелким осенним дождем. И отражается в мокром асфальте его серая неприметная фигура, и растворяется, растворяется среди прохожих, среди домов, луж, деревьев. Проводив его мысленно и как бы попрощавшись с ним, Пафнутьев снова потянулся к телефону, набрал номер, который помнил наизусть. — Шаланда?

— Майор Шаланда, — поправил его собеседник.

— Тем более. Майор-то мне и нужен.

— Бери меня, я вся твоя, — пошутил Шаланда.

— Ты не хочешь повидаться с тем типом?

— Хочу! — быстро ответил Шаланда, сразу поняв, о ком идет речь. — Неужели взял?

— Нет, но если поможешь со своими ребятами...

— Я закрываю отделение на ключ, беру с собой всех, включая уборщицу, каждому вручаю по автомату Калашникова! И плотными рядами движемся в указанном тобой направлении, дорогой Павел Николаевич! — отчеканил Шаланда одним духом.

— Не так круто, но что-то похожее тебе придется сделать. — Гостиница «Интурист», второй этаж, ресторан...

— Он там? — выдохнул Шаланда так, словно и сам боялся поверить в такую счастливую возможность.

— Надеюсь. Я буду там через пятнадцать минут.

— Я тоже, — заверил Шаланда и в трубке раздались частые, как удары шаландовского сердца, гудки. Казалось, даже телефон передает его радостное возбуждение, нетерпение побыстрее захватить наглеца, который так покуражился не только над ним самим, но и над руководимым им отделением.

Пафнутьев перед выходом из кабинета окинул себя взглядом. Серый костюм, красноватый галстук, более или менее приличные туфли — в таком наряде его все-таки должны были пропустить в ресторан «Интуриста».

В этот день дежурил Андрей и Пафнутьев был благодарен судьбе за это небольшое подспорье — идти на столь чреватое предприятие все-таки спокойнее, имея рядом надежного бойца.

— Привет, — бросил Пафнутьев, падая на сидение рядом с Андреем. — Гостиница «Интурист».

— Что-то важное? — Андрей заметил кобуру под мышкой Пафнутьева. — Опасное? Срочное? — пока он задавал вопросы, «Волга» выехала со двора и уже мчалась по улицам города.

— Всего понемногу, — ответил Пафнутьев.

— Мне оставаться в машине?

— Пошли со мной.

— Что-то прихватить?

— Ты хорош и сам по себе... С Викой разговаривал, — вспомнил Пафнутьев. — Жаловалась... Кто-то ее обижает. Тебе не рассказывала?

— Один тип, сосед... Чуть не изнасиловал в лифте.

— Даже так? — удивился Пафнутьев. — И что же, мы не можем ей помочь?

— Разберусь, — Андрей неотрывно смотрел на дорогу, но Пафнутьев заметил, как дрогнули его желваки. — Я как-то уже поговорил с ним... Хорошо поговорил, — сказал Андрей. — Он не внял. Его просто надо лишить возможности поступать так в будущем. В лифте, или в другом месте.

— Помочь? — спросил Пафнутьев.

— Не надо.

— Не забудешь?

— У меня не так уж и много дел, Павел Николаевич.

— Приехали, — удовлетворенно проговорил Пафнутьев и поправил ремни под пиджаком.

Закрыв машину, они быстро прошли к гостинице, пересекли небольшую площадь перед входом, поднялись по ступенькам. Швейцар, ставший было на их пути, взглянув в лицо Пафнутьеву, тут же отошел в сторону. Пафнутьев попросту не заметил его, не обратил внимания на попытку остановить их.

— Наша задача? — спросил Андрей.

— Если повезет — взять одного человека.

— Каков он? — Андрей спрашивал со спокойным выражением лица. Ничто не тревожило его слишком уж сильно, ничто не выводило из себя, не было у него каких-то желаний, которые бы заставляли метаться, суетиться, терять самообладание. Похоже, общение с китайцем наложило на него отпечаток не только физический.

— Каков он? — переспросил Пафнутьев, поднимаясь по широкой полукруглой лестнице на второй этаж. Лестница была устлана ковровой дорожкой. Их шаги были бесшумны, мягки и от этого казались неотвратимыми. — Постараюсь объяснить... — Пафнутьев остановился у пальмы — она появилась здесь совсем недавно и наверняка подняла стоимость всех услуг гостиницы. — Человек вроде бы южного типа... Кавказ, Средняя Азия... Что-то так. Рост небольшой. Предпочитает темные цвета одежды, плечи широкие, волосы короткие, черные. Лицо не назовешь приветливым. Некоторые употребляют слово — угрюмое. Возраст — до тридцати. Возможно, левша.

— Знакомая фигура вырисовывается, Павел Николаевич, — озадаченно проговорил Андрей. — У меня такое впечатление, что я встречал этого человека, причем, совсем недавно. И есть намерение повидать его снова. И повод есть.

Они постояли перед широкими стеклянными дверями, осматриваясь, вживаясь в новые условия. Ресторан был почти пуст, видимо, наполнялся он попозже, когда состоятельные люди города, потеряв надежду потратить деньги еще где-либо, устремлялись сюда.

— Ну, что ж, вперед, — сказал Пафнутьев и первым шагнул к стеклянным дверям. Хитрая электроника услужливо распахнула двери при одном только его приближении и Пафнутьев, а следом за ним и Андрей, ступили на ковровое покрытие зала. — Вот к нам торопится мой давний знакомый, — усмехнулся Пафнутьев, увидев заскользившего между столиками официанта. — За ним небольшой должок, так что ему даже приятно будет выручить нас.

На официанте был черный фрак, белоснежная рубашка и белая бабочка, придававшая всему его облику торжественность и даже некоторую богемность. Но основное впечатление производила физиономия официанта — донельзя плутоватая, если не откровенно блудливая. На его улыбку, в которой читались и почтительность, и понимание ваших слабостей, и сочувствие к ним, не откликнуться было невозможно.

— Кого я вижу! — радостно закричал официант, разведя руки в стороны и тут же опустив их, смутившись собственного радушия. Не принято было здесь так явно выражать свои чувства, да и вспомнил, похоже, официант, что с Пафнутьевым его связывают не только дружеские воспоминания.

— Да, это я, — скромно подтвердил Пафнутьев.

— Одна, только одна у меня надежда в жизни, дорогой Павел Николаевич, — продолжал официант и улыбка на его помятой, лысоватой, зализанной физиономии становилась то горестно-безутешной, то вдруг действительно вспыхивала на ней надежда.

— Если надежда одна, то ее нетрудно исполнить? — усмехнулся Пафнутьев.

— Да! Конечно! А заключается она в том, что вы пришли со своим юным другом не по делу! Что пришли вы насладиться отдыхом, кушаниями и напитками! Что пришли вы повидать своего старого друга и вашего покорного слугу!

— Боже, до чего изысканно ты стал выражаться, — озадаченно проговорил Пафнутьев. — Аж противно, Жора.

— Но я могу надеяться? — и выражение официанта стало настолько плутоватым, что все предыдущие гримасы померкли, как слабые и невыразительные.

— Надежды юношей питают, — ответил Пафнутьев.

— Понял, — официант учтиво склонил голову. — Где желаете приземлиться?

Зал был почти пуст, вечерние посетители только начинали собираться и Пафнутьев, окинув взглядом пространство ресторана, высмотрел в дальнем углу небольшую компанию человек из трех-четырех.

— Нам с молодым человеком надо немного поговорить, — произнес он с растерянностью в голосе. — Может быть, найдется местечко где-нибудь Чтобы и народу было поменьше, и музыка не так грохотала?

— Вы отстали от жизни, Павел Николаевич. Музыка в нашем заведении давно не грохочет. Она играет настолько тихо, настолько нежно, — официант всем своим блудливым лицом подмигнул Андрею, решив, что тот лучше его поймет, — как шепот любимой девушки на рассвете.

— А как они шепчут на рассвете? — поинтересовался Пафнутьев.

— С легкой хрипотцой, — не задумываясь, ответил официант.

— Почему с хрипотцой?

— От усталости.

— Да? — Пафнутьев задумался, попытавшись осмыслить все услышанное. — Что же произошло с вашей музыкой?

— Изменился контингент, — значительно произнес официант, довольный тем, что у него с первого раза получилось столь заковыристое слово. — Мальчики и девочки, желающие потрястись в экстазе и побалдеть в объятиях друг друга... Их больше здесь нет. Они отправились в другие места, где подешевле. Сюда приходят люди пошептаться. И вовсе даже не о любви.

— О чем же они шепчутся?

— О деньгах.

— А чего о них шептаться?

— Чтобы плодились. Все, как у людей... Люди тоже пошепчутся-пошепчутся, а потом, глядишь, и ребеночек родится.

— Все понял, — кивнул Пафнутьев. — И кто же приходит шептаться? Я имею в виду наших общих знакомых?

— О, Павел Николаевич! — физиономия официанта расплылась в улыбке. — Вы знаете об этом лучше меня. А я... Вряд ли мне стоит трепаться об этом... Нынче так трудно найти приличное место... Пусть это будет маленькой профессиональной тайной.

— Нашей общей тайной, — Пафнутьев поднял вверх указательный палец.

— Как скажете, Павел Николаевич, — поскучнел официант. — Как скажете. Но это требует более подробного обсуждения.

— Обсудим.

— Как-нибудь, — успел вставить официант, давая понять, что он не готов сию минуту говорить на столь щекотливые темы.

— Договорились, — вбил Пафнутьев последний гвоздь в их договоренность. — А теперь, Жора, посади нас, будь добр, в какой-нибудь дальний угол... Вон там, например, — Пафнутьев указал в конец зала, где уже сидели несколько человек в красноватом полумраке.

— Вообще-то все столики там уже расписаны... Но если вы уложитесь в час-полтора, то...

— Уложимся.

— Хорошо. Прошу следовать за мной, — официант хитровато подмигнул Пафнутьеву — дескать, и мы можем при случае ввернуть в разговор рискованное словечко из вашего, Павел Николаевич, набора.

— Слушаюсь, — подыграл ему Пафнутьев. Они сели за маленький столик, официант положил перед ними меню, смахнул невидимые крошки, сделал любезное движение рукой, приглашая отдаться его гостеприимству, и удалился, заверив, что через пять минут подойдет.

— Осваивайтесь пока, — на этот раз он подмигнул обоим — и Андрею, и Пафнутьеву. Похоже, он не мог произнести ни единого слова, без того, чтобы как-то подкрепить его гримасой. Пафнутьев сел лицом к компании молодых людей, Андрей расположился к ним боком — вроде и не интересуется ими, но все видит и ко всему готов. Сесть к ним спиной он не пожелал. Да и китаец Чан, его учитель и наставник, вряд ли одобрил бы такое легкомыслие.

Пафнутьев присмотрелся к компании, сидевшей от него в нескольких шагах. У самого крупного из них, в легком лиловом пиджаке, волосы была забраны в пучок на затылке. Другие был одеты менее экзотично, в основном, в темное. Компания выглядела достаточно молодой, вряд ли кому-нибудь было больше тридцати. Пафнутьев сразу выделил черноволосого парня, сидевшего у стены. В разговоре не участвовал, медленно жевал жвачку, смотрел перед собой не то сонно, не то безразлично. Он провожал взглядами официантов, передвигающихся по залу, осматривал редких посетителей, изредка взглядывал на приятелей.

Пафнутьев напустил на себя такое дремучее выражение сонливости, туповатости, что парень, несколько раз скользнув взглядом по его лицу, равнодушно отворачивался. Пафнутьев сидел осклабившись, как человек, помотавшийся целый день по городу и мечтающий только об одном — пропустить стаканчик водки, зажевать чем-нибудь подешевле и отчалить восвояси.

Подошел официант, заговорщицки подмигнул и поставил перед Пафнутьевым и Андреем бутылку водки, щедрый салат из отборных красных помидор, залитых сметаной, тарелку с тонко нарезанным холодным мясом, и маленькую вазочку с хреном.

— Не понял? — Пафнутьев поднял глаза.

— Не надо, Павел Николаевич, так на меня смотреть, — официант подмигнул — дескать, все и так ясно. — Я же не советую вам, как надо вести себя в собственном кабинете? И меня не надо учить. Этот скромный знак внимания позволит и мне, и вам чувствовать себя несколько увереннее. Я то, право же, я даже растерялся, когда вас увидел... Вот эти ребята, — официант понизил голос, — только что сделали заказ на триста тысяч рублей. Я их немного знаю, они бывают здесь... Так вот, этот их заказ — только начало. Сумма наверняка удвоится.

— Круто, — Пафнутьев бросил осторожный взгляд в сторону соседнего столика. — И часто?

— Бывает.

— В этом же составе?

— По-разному.

— Уходят.., без посторонней помощи?

— Они всегда в норме.

— Женщины?

— Никогда.

— Купюры?

— Самые крупные.

— Чаевые?

— Когда как, — неопределенно протянул официант, не желая говорить на столь деликатную тему.

— Ну что ж, — не стал продолжать Пафнутьев. — В чужой монастырь со своим уставом не ходят, верно?

— Совершенно с вами, согласен, — расплылся в улыбке официант. — Очень умные слова вы произнесли, Павел Николаевич. — И к тому же уместные.

— Стараюсь, — усмехнулся Пафнутьев, свинчивая с бутылки золотистую пробку.

— Приятного аппетита, — и официант, подмигнув на прощание Андрею, дескать, уломали мы твоего приятеля, пятясь отошел на несколько шагов и только там, на расстоянии, решился повернуться к гостям спиной.

Выпить Пафнутьев не успел.

Из-за соседнего столика поднялся парень в темном пиджаке, подойдя к ним, отодвинул свободный стул и сел, внимательно глядя Андрею в глаза. Андрей спокойно, как только что на официанта, смотрел на незванного гостя.

— Мы встречались, да? — спросил парень.

— Может быть.

— Совсем недавно, да?

— Смотря что иметь в виду.

— Слова разные говорили, да? Обидные слова говорили, да? И вот встретились, — парень словно бы, через силу улыбнулся, раздвинув серые губы и показав редковатые низенькие зубы. — Радостная встреча, да? Ты с другом, я с друзьями...

Пафнутьев сразу понял, что разговор получается далеко не дружественный. Прикинув складывающееся положение — двое против четырех... Случай не самый худший. Невозмутимо налив водку в две рюмки, бутылку поставил рядом с собой.

— Об этом человеке, Павел Николаевич, Вика вам рассказывала.

— Да? — поднял брови Пафнутьев. — А что она о нем рассказывала?

— О том, как они в лифте повстречались.

— Да? — удивление Пафнутьева на этот раз было более искренним и заинтересованным. — Надо же, — он внимательно посмотрел на парня. — Ишь ты...

Андрей взял вилку, взял нож и принялся невозмутимо накладывать в тарелку мясо. Потом отложив вилку, ножом подцепил щедрую порцию хрена.

— Амоном его зовут. Он не виноват — папа с мамой так его назвали... Амон, — пояснил Андрей.

— Красивое имя, — поддержал разговор Пафнутьев. — Что-то мне недавно о нем рассказывали...

— Кушать хочешь, да? — Амон не отставал от Андрея. — Аппетит? — он задавал вопросы, постепенно подбираясь к решительным действиям.

— Да. Аппетит.

— Меня не помнишь?

— Помню.

— Извиниться не хочешь?

— Извини, дорогой... У нас тут разговор... Когда понадобишься, позовем. А сейчас иди к себе, иди, дорогой, — Андрей не торопясь жевал, говорил с паузами, прекрасно видя, как забегали желваки под ушами Амона. И ясно понимая в то же время, что чем злее и безрассуднее Амон, тем легче с ним справиться.

— Амон, — позвали из-за соседнего столика. — Иди к нам, мы тут скучаем без тебя, — приятели забеспокоились, зная взрывной характер Амона.

— Помнишь, как назвал меня? — спросил он, разжигая в себе обиду, раззадоривая себя, вспоминая свой позор.

— Помню, — кивнул Андрей. — Я назвал себя козлом. Вонючим козлом. Может быть, ты не такой уж и вонючий, может быть, есть козлы и более вонючие... Но то, что ты козел... Это уж точно. Пришел за чужой стол, тебя сюда никто не звал, устраиваешь какие-то разборки... У нас тут так себя не ведут. Может быть, на ваших козлиных пастбищах так принято, так привыкли, но здесь, в нашем городе все по-другому...

Не успел Андрей договорить свои прочувственные слова, не успел и Пафнутьев выпить глотка водки, как терпение Амона кончилось и он, откинувшись назад, опрокинул их столик навзничь. Пафнутьев остался сидеть с рюмкой и вилкой, на которой празднично светился свежим срезом помидор, а Андрей остался сидеть с вилкой в одной руке и ножом в другой. Он с улыбкой смотрел на Амона — тот отпрыгнул в сторону и, сжав в руке нож, ожидал ответных действий. Но на него никто не нападал. Насмешливо поглядывал Андрей, Пафнутьев тоже не выражал никакого беспокойства. Единственно, что изменилось — на его лице появилась легкая заинтересованность — что это за странный тип такой подсел к ним нежданно-негаданно?

— Вот видите, Павел Николаевич, как ведут себя вонючие козлы, попадая с родных гор на равнинную местность, — Андрей хорошо понимал, что непросто произносит слова оскорбительные, это был удар, вполне сравнимый с ударом физическим, он лишал противника разума и осторожности. И действительно, с побелевшим, перекошенным лицом Амон бросился вперед.

Но то, что произошло дальше, выглядело странно — Андрею каким-то образом удалось уклониться от столкновения — он опрокинулся назад, но так, что снова оказался на ногах, а взбешенный Амон со всего разгона налетел на торчащие ножки опрокинутого стула. И снова повторилось прежнее положение — Андрей невозмутимо стоит на ногах, а Амон, запутавшись в скатерти, ворочается у его ног. Андрей шагнул к соседнему столику, положил вилку и нож, которые все еще держал в руках, потом медленно, мучительно медленно, как показалось Пафнутьеву, взял из стаканчика салфетку, вытер рот, пальцы и скомкав ее, бросил на все еще лежавшего на полу Амона.

Это тоже был удар.

И разум, постепенно возвращавшийся к Амону, снова покинул его. На этот раз он шел медленнее, сжимая в руке выкидной нож, в левой руке, как заметил Пафнутьев, в левой руке, в левой, — повторял он про себя не столько опасаясь ножа, сколько радуясь, что все совпало, состыковалось и все сошлось вот здесь, в этом ресторане и что где-то уже несется со своими ребятами майор Шаланда, и все идет далеко не самым худшим образом. И не столько из желания обезопасить себя и Андрея, сколько из озорства и шалости, Пафнутьев, воспользовавшись тем, что Амон не обращал на него внимания, что есть силы поддал его под зад массивным своим ботинком. Небольшого по росту Амона этот удар, кажется, даже подбросил в воздух, он вскрикнул не то от боли, не то от неожиданности, повернулся к Пафнутьеву, но тут уж не упустил возможности Андрей и коротким жестким ударом ладони чуть пониже затылка, свалил противника на пол.

Только сейчас приятели Амона словно вышли из оцепенения, вскочили, стали полукругом вокруг Пафнутьева и Андрея, но броситься в открытую не решались, видя как легко расправились с их неустрашимым и безжалостным Амоном, главной ударной силой. Андрей и Пафнутьев не могли оглянуться, но чувствовали что за спинами, у входа в зал происходят какие-то события, хорошие для них события, потому что ребята так решительно было на них двинувшиеся, вдруг замялись, глянули друг на друга и отступили.

— Сматываемся, — сказал длинный с пучком волос на затылке. Он наклонился над Амоном, пытаясь поднять его, но Пафнутьев решительно вмешался.

— Не надо, — сказал он. — Этот останется с нами.

— Что?! — заорал детина. — Отвали, папаша, пока цел! Отвали, говорю!

— Он останется здесь. И вы тоже никуда не сматываетесь...

Их спор оборвал Амон. Он пришел в себя после удара, легко, как кошка, вскочил, и тут же с перекошенным лицом бросился на Пафнутьева. Но то ли все происшедшее лишило его осторожности, то ли он попросту еще не пришел в себя, но Пафнутьев простым, но очень убедительным ударом в челюсть в очередной раз свалил Амона на пол. А после этого, воспользовавшись растерянностью длинноволосого, Пафнутьев ткнул его кулаком поддых, справедливо рассудив, что до челюсти ему не дотянуться. Парень согнулся пополам, а Андрей, перешагнув через лежащего Амона, уложил здоровяка все тем же коротким ударом по шее. Остальные двое замерли в нерешительности — теперь противников было поровну.

— Козлы! — вдруг прозвучал в наступившей тишине негромкий голос Андрея. — Ах, вы козлы, — и он сделал шаг вперед, второй шаг. — Да я вас сейчас размажу по этим стенам! Я вас просто размажу, как манную кашу!

Парни дрогнули, отступили и только тогда Пафнутьев решился оглянуться назад — через зал быстро и решительно шагал майор Шаланда, а за ним торопились несколько милиционеров из его отделения.

— Ну, вот это другое дело, — пробормотал Пафнутьев устало. — Я так и думал — Шаланда не подведет.

— Никому не расходиться! — командовал Шаланда. — Всем оставаться на месте. К стене! Быстро к стене. Руки на стену! Ребята, — обернулся он к своим, — обыскать. А где этот пшибздик? — повернулся он к Пафнутьеву.

— Отдыхает, — Пафнутьев ткнул ногой лежавшего в нокауте Амона. — Он?

Шаланда подошел, взял Амона за одежду на груди, приподнял с пола и бросил. Амон с трудом открыл мутные глаза. Что-то пробормотал...

— Здравствуй, дорогой, — ласково проговорил Шаланда. — Как поживаешь?

Андрей молча подошел к Амону и чуть отодвинув плечом Шаланду, защелкнул наручники на суховатых запястьях Амона. Тот лишь чуть заметно улыбнулся.

Пафнутьев почувствовал, что кто-то настойчиво дергает его сзади за рукав. Он оглянулся — это был плутоватый официант. Но теперь в его глазах не было ни плутовства, ни желания подмигивать. Он был напуган, бледен, веко его чуть подергивалось.

— Отойдем в сторонку, Павел Николаевич... Я вот что хочу тебе сказать, — официант даже не заметил, как в волнении перешел на ты. — Это очень крутые ребята. Я немного с ними знаком, я это знаю наверняка...

— Я тоже, — Пафнутьев успокаивающе похлопал официанта по руке.

— За ними водится многое...

— Знаю, Жора.

— Да? Но если вы их взяли... Неужели другие времена настали, Павел Николаевич?

— А ты этого еще не понял?

— Не знаю, не знаю... Их больше, чем ты думаешь, Павел Николаевич... Их далеко не четверо.

— А сколько?

— На десять умножать не стоит, а вот утроить можно спокойно.

Пафнутьев лишь махнул рукой, порываясь оставить официанта и присоединиться к Шаланде.

— — Павел Николаевич, ты должен знать... Я видел их в обществе очень влиятельных людей.

— Догадываюсь даже с кем именно... Что же теперь делать? Семь бед — один ответ. Спасибо за прекрасный вечер. Стоимость угощения запиши на этих козлов.

— Нет, Павел Николаевич... Я уж лучше из своего кармана.

— Что тчк?

— Очень опасные ребята. Особенно тот маленький, которого твой друг отделал. Его все боятся. Его даже свои опасаются. Был случай — своего пырнул. У меня такое ощущение, что он самого себя может зарезать от злости.

— Разберемся, — и Пафнутьев пошел помочь Андрею отвести упирающегося Амона в машину. Шаланда со своими ребятами занялись остальными.

Хорошо это или плохо, но, наверное, в жизни каждого человека неизбежно наступает момент, когда новое знакомство уже не приносит ничего нового. Смотришь на человека, слушаешь, всматриваешься в лицо и понимаешь — было. Это уже было. Все уже знакомо настолько, что ты можешь без труда предугадать то, что будет дальше, какой кандибобер выкинет этот человек, в какую пакость скатится, какое великодушие его может невзначай посетить. А он, бедолага, полагает себя единственным в мире, необычным, значительным, непредсказуемым, а он, бедолага, строит глазки, произносит слова, принимает позы, ждет восторга и умиления. И надо ли удивляться, что человек, который по долгу службы ежедневно общается с десятками людей, и не просто общается, а стремится вывернуть их наизнанку, узнать о них самое главное, то, что они и сами от себя скрывают, этот человек уверенно предсказывает нравственные изъяны по форме ногтей, невидимые физические недостатки — по цвету кожи, форме носа, может догадываться о половых устремлениях человека по форме его губ или подбородка...

Да, речь о Пафнутьеве.

Водилась и за ним такая слабость, или вернее будет сказать — сила. Случалось — смотрит Пафнутьев на девушку в троллейбусе, любуется изысканным цветом кожи, чувственными губами, густыми волосами, аристократическим профилем и вдруг понимает — у нее совсем неважные зубы. Чтобы проверить себя, произносил какие-то глупые слова, вынуждая девушку улыбнуться. И с грустью убеждался — все так и есть.

Так вот Пафнутьев...

Глядя на сидящего перед ним Амона, всматриваясь в его сероватое, обтянутое тонкой кожей лицо, на его руки, сцепленные наручниками, встречаясь с ним взглядом, он уже хорошо представлял себе этого человека. Мясник? Да, этот может быть мясником. Сильный, непритязательный, выносливый, хорошо переносит лишения и боль, но совершенно не переносит малейшего оскорбления или пренебрежения. Болезненная гордыня, замешанная на какой-то неполноценности. Да, в нем явственно просматривается изъян, о котором он, возможно, и сам не догадывается. Женщины? Да, скорее всего, у него с женщинами получается далеко не все и далеко не всегда. Но это не физический недостаток, это следствие образа жизни и отношения к женщинам. Он не ждет от них помощи, полагая что брать их можно только силой, только решимостью и мужественностью. И то, что произошло в лифте — болезненное проявление этого комплекса. Скорее всего, происшедшее — это все, на что он был способен, — подумал Пафнутьев. — Иначе все могло кончиться далеко не столь благополучно...

Конечно, он и сам не знает, какие скрыты в нем комплексы, что им движет в том или другом случае. А скажи ему — не поверит, озлобится, впадет в привычную ярость. Это привычная, естественная его реакция на все, чего не понимает, с чем не согласен, что ему попросту недоступно. Девушка, равнодушно прошедшая мимо, вызывает бешенство, человек, оказавшийся сильнее, бросает в злобную дрожь, и Пафнутьев вызывает в нем столь невыносимую ненависть, что Амон не может ее даже скрыть, или не считает нужным скрывать, упиваясь чувством, которое затопило сейчас все его существо. И Дубовик, со своим проникновенным голосом, с налитым неукротимой жизненной силой носом, со своей милой гнусавинкой, вызывает в нем настолько явное неприятие, что Амон даже отворачивается, чтобы не видеть этого человека, чтобы, по возможности, даже не слышать его.

Допрос вел Дубовик, а Пафнутьев, как начальник отдела, человек, принимавший участие в задержании, сидел в сторонке и, закинув ногу на ногу, слушал. Он не вмешивался в допрос, даже когда в чем-то не соглашался с Дубовиком, понимая, что главное сейчас даже не то, что скажет Амон, важно, как он себя ведет. А вел он себя вызывающе. Нет, он не дерзил, не хамил, не позволял себе каких-то рискованных шуточек, нет. Он тянул время, поглядывая на телефон, откровенно давая понять, откуда ждет избавления. Да, он ждал звонка, который избавит его от унизительного общества, прервет унизительный допрос, позволит уйти из этого заведения, унизительного для настоящего мужчины.

— Вас задержали в ресторане? — гнусавил Дубовик.

— Конечно, дорогой. Твой друг и задержал, — он кивнул на Пафнутьева.

— Надо составить протокол, — бормотал вроде про себя Дубовик, обкладываясь бланками.

— Составляй, дорогой, составляй. Все что нужно делай, чтобы начальник был доволен.

Амон сидел, откинувшись на спинку стула и вытянув перед собой ноги. Поза вызывающая, но Пафнутьев не делал замечания, решив, что раскованная поза вызовет у Амона и внутреннюю расслабленность. Пусть почувствует какое-то там превосходство, неуязвимость, пусть все что угодно почувствует. Тем легче из него будут литься слова, тем скорее он скажет что-нибудь существенное. Люди невысокого умственного пошиба не могут удержаться от соблазна сказать о себе что-то значительное, возвышающее их над окружающими.

— Вы были не один? С друзьями? — спросил Дубовик, склонив голову к плечу и глядя на Амона даже с некоторой угодливостью, желанием задать ему приятный вопрос.

— Какие друзья! — Амон передернул плечами. — Подсел к ребятам, они не возражали. Первый раз их видел.

— Но они так решительно бросились вас защищать... Совершенно незнакомого человека?

— Дорогой, ты не знаешь законов стола... Мы сидим вместе, за одним столом, мы уже братья. И если кто вмешивается, он становится общим врагом.

— Вы подсели к Павлу Николаевичу, — Дубовик показал на Пафнутьева, — и к его другу... С ними вы тоже сделались братьями?

— Не надо меня путать, дорогой... Я подсел, чтобы задать несколько вопросов...

— И опрокинули столик?

— О! — Амон досадливо скривился. — Чего не бывает в ресторане! Ты что, не знаешь, как бывает, когда люди выпьют?

— Итак, вы утверждаете, что вас начали избивать? — уточнил Дубовик.

— Ну... Не так чтобы уж избивать, — даже при допросе Амон не мог признать, что кто-то его избивал. Драка — да, пусть будет драка. Но чтобы его, Амона, избивали в ресторане какие-то пьяницы?! — Начальник, что говоришь? Какие вопросы задаешь? Что случилось? Кто-то подрался в ресторане, я оказался замешанным... Какая беда? Штраф? Пожалуйста, возьми с меня штраф. Нужен стол? Будет хороший стол. В том же ресторане... Он виноват, я виноват, ты виноват... Все виноваты. Встретимся, обсудим наши обиды, выпьем и разойдемся. Зачем все эти протоколы, вопросы, допросы...

— Кури, — Дубовик придвинул к Амону пачку сигарет.

— Спасибо, не курю. Но ради тебя, начальник, закурю. Чего не сделаешь для хорошего человека!

— На что живешь, Амон? — неожиданно вмешался в разговор Пафнутьев.

— А, дорогой! Друзья помогают, земляки не забывают... Перебиваюсь кое-как.

— А друзья... Большие люди?

— Какие большие?! Совсем маленькие люди. Но если это настоящие друзья, значит, большие люди.

— Давно в городе?

— Неделю уже... Может, меньше. Совсем недавно.

— Раньше никогда здесь не был?

— Почему не был... Был. Когда приедешь, когда уедешь, разве запомнишь?

— Где живешь?

— Где придется! В гостинице удастся поселиться — хорошо. Добрый человек переночевать пустит — опять хорошо. Девушка-красавица полюбит на ночь — совсем хорошо.

— Жалуются на тебя девушки...

— Кто жалуется? — глаза Амона прищурились.

— Есть такие... Нехорошо себя с девушками ведешь. Как по вашим законам должен поступить ее отец, брат, жених, если ее кто-то обидит?

— А, наши законы! Предрассудки, начальник! Чего не бывает между парнем и девушкой... Сегодня она плачет, завтра смеется. Все, что случается между мужчиной и женщиной — только они могут разобраться. Все остальное не правда.

— Хорошие слова, — кивнул Пафнутьев.

— Отпускать меня надо, начальник.

— Рановато, — обронил Дубовик.

— А если.., позвонят? Отпустишь?

— Смотря кто позвонит.

— Тогда ладно, тогда хорошо, — Амон улыбнулся, пустив дым в сторону Дубовика. Следователь писал протокол и не заметил этого. Но Пафнутьев все увидел и сразу почувствовал, как тяжело дрогнуло сердце, налились тяжестью руки. Подобного пренебрежения Пафнутьев не прощал никому, подобное он всегда замечал, даже когда нечто похожее происходило без злого умысла. Самое невинное пренебрежение заставляло его забывать о всякой служебной субординации. Этого вот дыма в лицо он не простил бы ни Анцыферову, ни Сысцову, а уж Амону...

— У нас есть несколько заявлений, — медленно проговорил Пафнутьев. — В некоторых упоминаетесь вы, Амон.

— Хорошие заявления?

— Неплохие. В одном говорится об убийстве при угоне машины, в другом о разгроме отделения милиции, в третьем о попытке изнасилования в лифте...

— А что произошло в лифте? — Амон выбрал самое невинное обвинение.

— Речь идет о вашей соседке...

— О, начальник! Мало ли где каких соседок приходится трахать за гостеприимство, за доброе отношение, за вкусный обед. — Амон посмотрел на Пафнутьева как бы свысока, прищурившись — вот, дескать, как с вашими красотками разговариваю. — Лимон подаришь, она уже готова на что угодно. Банан гнилой с базара принесешь... Счастье девичье. Как-то пару гранатов подобрал у мусорного ящика... Поверишь, начальник, сколько ходил за девушкой — никакого успеха. Гранаты отдал — сама в постель потащила. Щедрость красит настоящего мужчину, верно, начальник?

Не стоило произносить Амону этих слов, ох, не стоило. Не знал он, простодушный, что наделал, какого зверя разбудил негромким своим голосом. Теперь перед ним сидел совсем не тот человек, который был всего минуту назад. Пафнутьев опустил голову, спрятав и от Амона, и от Дубовика свой взгляд.. Некоторое время он молчал, сжав зубы и пытаясь совладать с собой, не дать выхода тому гневу, который распирал его изнутри. Дубовик уже сталкивался с чем-то похожим и сразу понял, что произошло, почему сник Пафнутьев — со стороны могло показаться, что тот действительно сник. И лишь усмехнулся про себя, удовлетворенно усмехнулся, потому что всегда радовался, когда ему удавалось видеть, начальство в таком состоянии. Дубовик испытывал те же чувства, правда, были они не столь ярко выражены, не столь сильно приправлены гневом и страстью. Но чувства были те же и Дубовик улыбнулся Амону сочувствующе, даже соболезнующе. Не ощутил Амон, не увидел, что потолок в кабинете затянуло тяжелыми тучами, не слышал, как громыхнуло у него над головой, как сверкнуло зловеще. Он все еще думал, что над ним ясное небо, и продолжал выпускать дым, усмехаться своим мыслям, своим наблюдениям над повадками местных красавиц.

— Соседка, говоришь? — Амон решил продолжить приятную для него тему. — А у нее как, с женским вопросом все в порядке? А то ведь некоторые такие; фантазии сочиняют... У любого мужика член встанет от этих девичьих фантазий, а, начальник?

Пафнутьев облегченно усмехнулся.

Сомнения, колебания — отпали.

— Вот ее заявление, — Пафнутьев положил тяжелую ладонь на несколько листков, лежащих перед ним. Это не было заявление Вики, она не успела его еще написать. Пафнутьев всего час назад узнал, что Амон — именно тот человек, который куражился над Викой и в лифте. — Вот ее заявление, — повторил Пафнутьев. — Пригласим потерпевшую, проведем опознание... Соберем несколько человек, таких же корявеньких и гнилозубых, как ты, чтоб все были немного похожи... И предложим потерпевшей указать человека, который пытался изнасиловать ее в лифте.

— Я не пытался! — заорал Амон, которого унизили так спокойно, так между прочим, словно и не заметив этого. — Если я собираюсь кого-то трахнуть, то я трахаю!

— И на старуху бывает проруха, — развел руками Пафнутьев, чрезвычайно довольный своим ударом. — И кажется мне, что ты вообще, слаб по этому делу.

— По какому делу?

— По мужскому.

— Не слаб, — обронил Амон. — Слово даю.

— Слово свое можешь запихнуть себе в штаны. Сзади. Только там ему и место. — Нанес Пафнутьев еще один удар.

Амон не ответил, только сейчас начиная понимать, что атмосфера в кабинете изменилась. Он прищурившись смотрел на Пафнутьева, поигрывал желваками. Недокуренную сигарету выплюнул на пол. Дубовик с некоторым изумлением проследил за полетом окурка, склонил голову к плечу, словно пытаясь осмыслить увиденное.

— Напрасно, начальник, ты так говоришь, — наконец произнес Амон.

— Простоват, — усмехнулся Пафнутьев. — Не каждый день таких князей приходится допрашивать... Которые в лифте кончают при виде юбки.

— Не надо, начальник, — уже кажется, попросил Амон. — А то я за себя не отвечаю.

— А тебе и не надо отвечать. За тебя сейчас я отвечаю. Слушай меня, дорогой... Тебя взяли в ресторане, где ты затеял драку с представителем прокуратуры, то есть со мной. История с лифтом — это два. Есть люди, — Пафнутьев положил ладонь на листки, лежащие на столе, — есть люди, которые видели тебя при угоне машины. Там, во дворе, остался труп. Удар ножом нанесен сзади, в спину. Козел вонючий, — вырвалось у Пафнутьева.

— Кто козел вонючий? — тихо спросил Амон.

— Убийца.

— А я тут при чем?

— Ни при чем. Ты же не козел? Или козел?

— Не надо, начальник. Прошу тебя — не надо.

— Это уже мне решать. Будем проводить опознания. Если тебя узнают... Плохи твои дела.

— О моих делах не надо думать. О своих лучше думай.

— С некоторых пор, Амон... Твои дела — это мои дела.

— Звезду хочешь?

— Хочу. И вот он хочет, — Пафнутьев кивнул в сторону Дубовика. — И еще одно... Недавно произошла очень неприятная история в двенадцатом отделении милиции. Сбежал преступник. Очень опасный преступник. Перед этим нанес тяжкие телесные повреждения начальнику отделения майору Шаланде, другим сотрудникам. Нанесен большой материальный ущерб помещению. Оскорблена честь, достоинство офицера при исполнении служебного долга, — Пафнутьев сознательно заговорил казенными словами, понимая, что Амон лучше воспримет именно такие слова.

— А я причем? — спросил Амон без прежнего напора, это Пафнутьев уловил сразу. — Что где случилось и все на меня вешаешь?

— Сейчас сюда придет майор Шаланда... Он уже выздоровел, врачи разрешили ему выходить на улицу, вот с ним и поговори... При чем ты или ни при чем.

— А что там во дворе произошло? Машину угнали? — спросил Амон несколько фальшивым голосом — это ясно услышал Пафнутьев.

— Машина — ладно... Человека убили.

— Хорошего человека? — усмехнулся Амон.

— На глазах у его дочки... Дочке семь лет...

— Очень жаль, — произнес Амон.

— На месте преступления убийца оставил следы.

— Какие следы?

— Следы, которые позволяют твердо, обоснованно, документально сказать, кто именно убил.

— И кто же убил?

— Ты, Амон.

— И докажешь?

— Уже доказал.

— Мне докажи!

— Это в мои обязанности не входит. Главное — чтоб суд поверил. На вышку тянешь, Амон.

Амон откинулся на спинку стула, скованные наручниками руки лежали на коленях. Он долго смотрел в окно, потом взгляд его, ленивый и какой-то отсутствующий взгляд скользнул вниз, на наручники, потом он быстро и как-то воровато взглянул на Дубовика, на Пафнутьева, лицо его слегка оживилось, как у человека, принявшего спасительное решение.

— Хорошо, начальник, — вздохнул Амон. — Поговорили и ладно. Попугали немножко друг друга, обидели немножко... Миллион хочешь? Каждому из вас по миллиону? А?

— А что на него купишь, на миллион? — уныло спросил Дубовик, даже не подняв голову, не оторвав взгляда от бумаг, которые лежали перед ним.

— Да? — Амон посмотрел на Дубовика с уважением. — Но миллион и есть миллион.

— Колесо от машины, — обронил Дубовик.

— По костюмчику нам предлагают, — заметил Пафнутьев. — Правда, по хорошему костюмчику. Раньше такие костюмы стоили не меньше ста рублей.

— Хорошо, — тихо произнес Амон. — Если все закроете без следов... По машине. Даю слово.

— По какой машине? — спросил Пафнутьев, опасаясь, что дрогнет его голос при этом вопросе, что замолчит Амон, что-то почувствовав или испугавшись. Но голос не дрогнул, Амон ничего не заметил.

— По любой, — ответил он. — Выбирайте. Любая советская марка машины.

— Сколько же у тебя их, если можешь любую предложить?

— Мое дело. Сколько надо, столько и есть, — Амон горделиво вскинул голову.

Все-таки слишком много выплеснулось на него за два часа допроса, слишком много было перепадов в настроении, в обвинениях. И Амон уже не мог контролировать себя, осознавать — говорит ли он нечто оправдывающее его или усугубляющее подозрения следователей. Ему казалось, что он ведет выигрышный для себя торг, что он обводит вокруг пальца этих, двух замухранных следователей и не замечал, не замечал, простая душа, дитя гор, что только сейчас прозвучали самые важные вопросы. Два часа Пафнутьев не решался задать их, и вот надо же, Амон сам помог, предложив торг, предложив взятку. Своими неосторожными словами Амон подтвердил самые смелые предположения и подозрения. Конечно, не все слова лягут в протокол допроса, но работал магнитофон, и Пафнутьев в эти секунды искренне благодарил тех неведомых ему законодателей, которые позволили, наконец, магнитную запись считать документом, доказательством, уликой.

— Новая? — спросил Пафнутьев.

— Почти, — честно ответил Амон.

— Что значит почти? Сто тысяч пробега? Тридцать тысяч? Пять тысяч?

— Зачем сто... Десять, двадцать... Не больше.

— Пять! — с вызовом произнес Пафнутьев, не давая возможности Амону осознать суть торга, в котором он зашел слишком уж далеко, чтобы можно было на ходу, без раздумий, осознать суть выскакивающих слов.

— Можно и пять, — поморщился Амон — слишком уж капризничал следователь. — Бери, начальник. Можно «девятку», «восьмерку»... «Семерка» тоже хорошая машина, — Амон улыбался по-свойски, полагая, что дело сделано, что наживку следователи заглотнули. Да и кто откажется от машины, если стоит юна десяток миллионов.

— И «семерка» есть? — спросил Дубовик.

— Бери «девятку»! У «семерки» кресла высокие, девочку не положишь... Девочке неудобно будет лежать.

— Какая девочка, — покраснел Дубовик — не часто ему, видимо, приходилось говорить на подобные темы.

А Пафнутьев понял другое — «семерки» почти не выпускались, и найти машину с пробегом в пять-девять тысяч километров было трудно. А «девятку» — проще, они шли с конвейера потоком.

— Но тогда полная «девятка», — выдвинул Пафнутьев новое условие. — Девяносто девятая.

— Могу, — кивнул Амон. Он не сказал, что у него есть такая машина, не сказал, что знает человека, у которого есть такая машина, он сказал «могу». Это были слова не хозяина, это были слова угонщика.

— И мне «девятку», — напомнил о себе Дубовик. — Тоже полную.

— Будет, — кивнул Амон, не сознавая, что цена заломлена слишком высока. Тем самым он подтвердил, что деньги для него значат не слишком много, что он вел счет не на рубли, а на машины.

— Не обманешь? — спросил Пафнутьев, чтобы не допускать перерыва, не дать Амону возможности спохватиться.

— Нет, начальник. Не обману.

— Как докажешь?

— Не знаю... Если обману, всегда можешь взять меня снова, верно?

— А если уедешь к себе, в свои горы, степи и долины?

— Не уеду. Мне здесь нравится.

— Машина с документами? — вставил вопрос Дубовик, подхватывая затею Пафнутьева — не давать передышки.

— Ты что же, документы не можешь себе сделать? — усмехнулся Амон. И это был вопрос угонщика. Он подтвердил, что его машины будут без документов, то есть, ворованные.

— А ты можешь?

— Могу.

— Ну и сделай! — уже с вызовом сказал Дубовик, понимая, что допрос идет хорошо, что доказательства, пусть косвенные, получены, что причастность Амона к машинным делам установлена.

— И сделаю! — завелся Амон.

— Фальшивые?

— Зачем, начальник! — Амон уже не мог остановиться. — Зачем фальшивые? Настоящие. Только фотографию дай, остальное — мои проблемы.

Ответить Пафнутьев не успел — зазвонил телефон.

Трубку поднял Дубовик. Послушал, склонив голову к плечу, выразительно посмотрел на Пафнутьева.

— Тебя. Он, — Дубовик показал пальцем в потолок.

— Слушаю, — настораживаясь, сказал Пафнутьев. Знал — не будет Анцыферов звонить по пустякам во время допроса, а о задержании Амона уже знала вся прокуратура.

— Зайди ко мне, — сказал Анцыферов холодновато и повесил трубку.

Пафнутьев повертел трубку перед глазами, бросил взгляд на Амона — тот улыбался. Анцыферов нервничает, — подумал Пафнутьев, — Амон улыбается, что-то затевается. Дубовик тоже почувствовал неладное, заерзал на стуле.

— Вы тут поторгуйтесь без меня, — сказал Пафнутьев, — а я скоро приду. Свидетели, наверно, подошли, — повернулся он к Дубовику. — Начинай опознание. И не тяни. Чем быстрее, тем лучше.

— А может, обойдемся без этих процедур, а, начальник? — приподнялся со стула Амон.

— Должны же мы подстраховаться, — усмехнулся Пафнутьев. — Не бойся, это не больно.

— Я боли не боюсь, — мрачно ответил Амон.

— А чего боишься?

— Ничего.

— Я тоже, — ответил Пафнутьев.

* * *

Анцыферов нервно ходил из угла в угол, изредка бросая придирчивые взгляды на самого себя в стеклах шкафов. Был он тщательно причесан, с четким пробором, из чего Пафнутьев заключил, что совсем недавно здесь была девочка из парикмахерской. Золотисто-вишневые томики Ленина из прокурорских шкафов были с позором изгнаны, снесены в сырые подвалы, а за стеклянными дверцами горками выросла брошюровочная шелуха нынешних вождей — как они шли по жизни, как презирали власть, которая поднимала их все выше и выше, как они тяготились ею, как стремились из роскошных поликлиник в районные медицинские забегаловки, описывали, насколько приятнее им было добираться на службу в потном месиве трамваев и троллейбусов, нежели в этих отвратительных правительственных «Чайках» с кондиционерами, барами, телевизорами и опять же ласковыми девочками на задних сидениях...

И надо же, находились люди, которые верили! Истеричные дамочки, потрясенные сексуальными прелестями новых вождей, готовы были бросаться на каждого, кто позволял себе усомниться, усмехнуться, вскинуть в недоумении бровь. И бросались. И царапались. И визжали, выплескивая на случайных, ни в чем невиновных попутчиков остатки нерастраченных в молодости чувств, неудовлетворенных срамных желаний и вожделений. Кстати, страсть к вождю — это и есть вожделение.

— Леонард! — простовато произнес Пафнутьев, едва возникнув на пороге. — У тебя потрясающая способность появляться в самый интимный момент. Мы все готовы были уже кончить, а тут твой звонок. Что происходит?

— Происходит, — кивнул Анцыферов, услышав лишь последние слова Пафнутьева. — Кто там у Дубовика?

— Задержали одну гниду поганую... Некий Амон.

Думаю, что это тот самый...

— Это хорошо, — перебил его Анцыферов. — Это хорошо, Паша, что ты думаешь. Будем думать вместе.

— Тогда начинай думать ты, — Пафнутьев без приглашения сел, но не к приставному столику, нет, он позволил себе опуститься в кресло у книжного шкафа, сразу давая понять, что готов к разговору свободному, без жестких служебных ограничений. Пафнутьев сел в кресло в распахнутом пиджаке, верхняя пуговица рубашки у него всегда была расстегнута, а галстук всегда немного приспущен. Все это создавало впечатление легкости, непосредственности, а кроме того, Пафнутьев держался за такой вот стиль зная, что это очень не нравится Анцыферову, у которого узел галстука неизменно подпирал острый кадык.

— Паша, — Анцыферов подошел и сел в соседнее кресло. — Паша, скажи, мы с тобой соратники?

— Да! — твердо ответил Пафнутьев. — Соратники по совместной борьбе с организованной преступностью.

— Я не о том, — поморщился Анцыферов с досадой. — Я хотел спросить о другом... Мы с тобой единомышленники?

— По гроб жизни! — заверил Пафнутьев и кажется, даже выпучил от усердия глаза.

— Паша, — укоризненно протянул Анцыферов. — Остановись, прошу себя. Все серьезнее, чем ты думаешь.

— Этого не может быть!

— Почему?

— Потому что я обо всем думаю чрезвычайно серьезно, — ответил Пафнутьев. И сколько Анцыферов не всматривался в его глаза, он не заметил и тени улыбки.

— Ну хорошо... — прокурор встал, прошелся по кабинету, зачем-то выглянул в окно, снова подсел к Пафнутьеву. — Этого... Как его... Амона... Паша, его надо выпустить.

— Не понял? — Пафнутьев откинулся на спинку кресла.

— Да, Паша, да.

— Почему?

— Потому, — ответил Анцыферов.

— Звучит убедительно... Он? — Пафнутьев указал пальцем в потолок.

— Да.

— И тверд в своем скромном пожелании?

— Как никогда.

— Дал сроки?

— Никаких сроков.

— Немедленно?

— Чем скорее, тем лучше.

— Для кого?

— Для всех нас. В конце концов, что за ним? Драка в ресторане? Штрафани его, как следует, на полную катушку и пусть катится ко всем чертям! Из, города можно выпихнуть, карточку завести...

— Как на дворового хулигана?

— Вот именно. Как на невинного шалунишку.

— У этого шалунишки руки по локоть в крови.

— Есть доказательства?

— Будут, — слукавил Пафнутьев, не решившись, сказать об отпечатках пальцев на куртке убитого, в отделении у Шаланды, и подумал — из сейфа документы надо срочно убрать, не то пропадут. — Будут, — повторил Пафнутьев.

— Вот когда будут, тогда и бери его, касатика. Тогда и сажай его в камеру смертников. А сейчас.., Оформляй драку в ресторане и отпускай. Это важно для тебя ничуть не меньше, чем для меня. Грядут перемены, Паша.

— Как?! Опять?!

— Я же попросил тебя — кончай хохмить. Я говорю о переменах в нашей с тобой жизни. Как тебе этот кабинет? Нравится?

— Ничего помещение, — Пафнутьев окинул взглядом прокурорские апартаменты. — Зеркал маловато.

— Когда вселишься — добавишь.

— Неужели такое может быть? — захлебнулся Пафнутьев от счастья.

— К тому идет, Паша. И вот что я тебе еще скажу... Такие шансы в жизни случаются не слишком часто, можно сказать, что с каждым отдельным человеком они случаются только раз. Или сейчас, или никогда. Взгляни наверх... Там сидят люди, которые в нужную минуту сделали правильный выбор, поставили на ту лошадь, на которую нужно было ставить. Других достоинств у них нет, на этот счет никто не заблуждается. Кто-то назовет их выбор преступным и будет прав. Я даже готов согласиться — некоторые совершили криминальный выбор. И лошадь, на которую они поставили...

— На жеребца они поставили. На сивого мерина.

— Пусть так, Паша, пусть так. Но он почему-то выигрывает, этот сивый мерин. А умные, тонкие, справедливые, законопослушные граждане, озабоченные судьбой России, почему-то ничего не могут с ним поделать. Ты не знаешь почему?

— Знаю. Потому что он наш клиент.

— Может быть. Но пока — мы его клиенты. И он нас дрючит, как хочет. И оставим это. Мы договорились?

— Да, — как-то слишком уж легко ответил Пафнутьев. И этим заронил в душе прокурора новые сомнения.

— Точно?

— Сегодня же твой клиент будет на свободе.

— Сейчас, — тихо, но твердо проговорил Анцыферов, исподлобья глядя на Пафнутьева.

— Сегодня, — тоже тихо, но не менее твердо ответил Пафнутьев. — Надо же хоть немного уважать контору, — он окинул взглядом стены прокурорского кабинета. — Проведем необходимые процедуры, составим бумажки, подпишем... Вынесем постановление, обоснуем его, и, как говорится, на все четыре стороны. Все это произойдет сегодня. В пятницу. День короткий, но мы успеем. Твой приятель еще проведет вечерок в ресторане. Если у него не будет более важных дел.

— Пусть так, — согласился Анцыферов без подъема. — Паша... Но это твердо? — не мог, не мог он до конца доверять Пафнутьеву, постоянно ждал от него какого-то кандибобера, постоянно вынужден был перепроверять На явном предательстве его не ловил, но своеволие ощущал постоянно. — Я могу доложить?

— Я бы не торопился на твоем месте, Леонард. О чем ты сейчас доложишь? Что со мной поговорил? Несерьезно. Доложишь, когда человек будет на свободе.

— Тоже верно.

— Прекрасная погода, не правда ли? — Пафнутьев показал в окно, в котором едва ли впервые за последние несколько дней проглянуло осеннее солнце. Желтая листва делала свет золотистым, праздничным, даже каким-то обнадеживающим И улыбался Пафнутьев широко и откровенно, так человек, который поймал ближнего на некрасивом поступке, но великодушно простил его.

— Да, ничего погода, — смешался Анцыферов, поняв улыбку следователя. Пафнутьева он проводил взглядом, полным недоверия и сомнений.

* * *

Дубовик превзошел самого себя по оперативности. К тому времени, когда Пафнутьев вернулся в кабинет, он успел провести два опознания со всеми формальностями. Андрей съездил за Викой, привез ее на машине Пафнутьева, и она бестрепетной рукой указала на Амона, как на человека, который пытался изнасиловать ее в лифте и только вмешательство соседей спасло ее от надругательства. Именно в таких выражениях Дубовик изложил все происшедшее. Вика не возражала, а возражения Амона не произвели на следователя слишком большого впечатления.

— Было? — спросил Дубовик. — Было. А о том, расстегивал ли ты ремень, спускал ли ты штаны или они сами с тебя сползли — обо всем этом расскажешь судье, если он тебя об этом спросит.

— Нехорошо говоришь, начальник, — ворчал Амон, посылал на Вику свирепые взгляды, всхрапывал от обиды и оскорбления, но что-то произошло с ним — чем дольше он находился в прокуратуре, тем становился как-то беспомощнее.

Потом в кабинет вошел старик, который видел убийство, происшедшее у его машины неделю назад. Он, правда, оговорился, что не может твердо назвать Амона убийцей, но подтвердил, что из трех предъявленных ему для опознания человек на убийцу похож только Амон. Протокол подписал, а, уходя, еще и пригрозил Амону пальцем, будто действительно дворового шалуна отчитал.

— Поговорим, папаша, — пообещал ему н? прощание Амон. И старик, уже собравшийся было уходить, вдруг взвился. Вернулся от двери, подошел к Амону.

— Пугаешь? Меня? Ах, ты дерьмо собачее! Ах ты дрянь вонючая! Он меня решил попугать! Ты поднимись в атаку из окопа! Ты поднимись навстречу танку! Ты сходи, козел, в рукопашную, а потом пугать меня будешь! А нож в спину всадить... — и старик, размахнувшись, влепил Амону такую мощную пощечину, что тог весь дернулся и с трудом удержался, чтобы не свалиться со стула.

Амон вскочил, но не успел ничего сделать — старик оказался куда живее, чем он предполагал. Захватив все лицо Амона в ладонь, он с силой толкнул его на стул и тот с грохотом снова сел.

— Приходи, поговорим, — и хлопнув дверью, старик вышел.

— Избиваете, начальник? — проворчал Амон.

— Виноват, не уберег тебя, Амон. Садись, пиши жалобу на старика. Все опиши, дескать, избил тебя дед семидесяти лет. Давай, жалуйся, джигит! Оштрафуем старика на тысячу рублей и вручим тебе деньги. На пачку сигарет не хватит, но пару пирожков на вокзале купишь.

— Нехорошо говоришь, — Амон облизал губы, сплюнул себе под ноги, растер плевок.

— Еще раз так сделаешь, — сказал Пафнутьев, — заставлю вымыть пол. Дам ведро, швабру и будешь мыть. И не только здесь, там весь коридор затоптан. И в туалете непорядок. Такие козлы, как ты, в унитаз попасть не могут, рядом свое дерьмо кладут. Понял, козел?

Желваки, маленькие, бугристые острые желваки возле самых ушей Амона вздрогнули, напряглись и замерли. Сжав зубы, он молчал. Вошел Шаланда.

Амон вздрогнул и поглубже вдвинулся в стул. Шаланда еще от дверей улыбнулся, плотно закрыл за собой дверь, вкрадчиво приблизился к Амону. Легонько потрепал его по щеке, тот напрягся, ожидая удара.

— Вот и встретились, — мягко, даже с какой-то ласковостью проговорил Шаланда, но глаз его при этом нервно дернулся — еще налитой глаз, да и щека оставалась припухшей. — Как поживаешь?

— Хорошо поживаю.

— Ну-ну.

Протокол опознания Амона, как человека, устроившего дебош в отделении милиции. Шаланда подписал, хотя и не без колебаний. Больше всего его смущало то, что он оказался потерпевшим, не хотелось ему в документах проходить потерпевшим. Но Пафнутьев его убедил в том, что для будущего суда он важен именно, как потерпевший, причем при исполнении служебных обязанностей.

Несколько раз в кабинет заглядывал обеспокоенный Анцыферов, но Пафнутьев улыбался ему так обнадеживающе, что тот успокаивался, исчезал, но через пятнадцать-двадцать минут заглядывал снова.

— Заканчиваете? — спрашивал он, просунув голову в дверь кабинета и обеспокоенно оглядывая всех.

— К тому идет, Леонард Леонидович, — кивал Дубовик безразмерным своим носом, не отрывая взгляда от протоколов.

— Тянете, — укоризненно говорил Анцыферов.

— Успеем, — Пафнутьев беззаботно махал рукой, словно бы даже и мысли не допускал о чем-то непредвиденном, неожиданном.

— Ладно, я еще загляну, — напоминал Анцыферов.

— Загляни, Леонард, загляни, — не возражал Пафнутьев.

Но и эти его слова настораживали прокурора, он долгим взглядом изучал Пафнутьева, словно пытался проникнуть в тайные его мысли и намерения. И опять исчезал, так и не погасив своих сомнений. Единственное, чего добился Анцыферов, это того, что забеспокоился и Амон, до того сидевший мирно.

— Скажи мне, начальник, что происходит? — спросил он наконец. — Что за суета началась?

— Никакой суеты, — отвечал Пафнутьев твердо. — Идет плановая работа. Готовим документы к твоему освобождению.

— Мозги пудришь, начальник.

— Ничуть, — заверил Пафнутьев.

— С такими документами сажают, а не освобождают.

— А ты откуда знаешь? Уже сидел?

— Догадываюсь... Нехорошо себя ведешь, начальник. Сокрушаться будешь.

— Вместе посокрушаемся.

Лукавый Пафнутьев все-таки нащупал выход из того положения, в которое затолкал его Анцыферов требованием немедленного освобождения Амона. Если он так хочет выпустить его, пусть. Но при этом останутся все документы, которые необходимы суду. И по этим документам, на их основании можно выносить приговор, можно давать и десять лет, и пятнадцать. Это будет бомба, которая все равно взорвется рано или поздно, а то что бомба существует, Анцыферов знает, и не сможет о ней забыть ни днем, ни ночью. А для того, чтобы папка с документами была в боевой готовности, требуется одно — постановление об освобождении Амона подпишет Анцыферов. Это будет единственным условием Пафнутьева. Все остальное он готов сделать.

Уходя из кабинета прокурора, он уже знал, что нужно делать, знал и то, что Анцыферов ни за что не согласится это постановление подписать. А если подпишет — это будет самая крупная ошибка в его жизни. И пока Дубовик готовил документы для осуждения Амона, Пафнутьев, обстоятельно, обдумывая каждое слово, готовил постановление для освобождения Амона. И войдя к прокурору, Пафнутьев молча положил бумагу на стол, ткнув в нее пальцем.

— Вот здесь, Леонард.

— Что здесь?

— Подписать, — выражение лица Пафнутьева было скучающим, почти сонным и смотрел он не на взрывной документ, а в окно, на подтеки дождя, которые извилистыми ручейками струились по стеклу. К мокрому стеклу прилипло несколько листьев, в комнате стоял осенний полумрак, Анцыферов свет не включал, наслаждаясь этими кабинетными сумерками.

Увидев внизу свою фамилию и место, оставленное для подписи, Анцыферов все понял мгновенно. Он даже не стал вчитываться в текст самого постановления. Легонько, будто в самой бумаге таилась опасность, Анцыферов отодвинул листок от себя подальше.

— Ты, Паша, очень хорошо все изложил. Мне нравится.

— Старался.

— Даже перестарался немного, — усмехнулся Анцыферов. — Я не могу подписать эту бумагу. Я недостаточно знаком с делом. Ты ведь во всем разобрался? И пришел к выводу, что этого человека можно отпустить?

— Как скажешь, Леонард.

— Ну, что ж... Если ты так решил... Отпускай. Я не возражаю. Поставь черточку у моей фамилии, знаешь, как делается, когда подписывается кто-то вместо начальника... И распишись.

— Хорошо, — Пафнутьев помолчал, все с тем же сонным выражением глядя в окно, потом взял листок с постановлением и вышел.

Вернувшись в кабинет Дубовика, он решил провести с Амоном еще одну маленькую провокацию. В целлофановый пакет, куда были сложены отобранные при задержании вещи Амона, он положил и фотографию Цыбизовой, тот самый снимок, который сохранился у Зомби. Что-то подсказало ему такую затею, что-то толкнуло под руку, когда он смотрел, как Худолей вертится вокруг Амона, пытаясь сфотографировать его во всех мыслимых и немыслимых поворотах. Амон пытался отворачиваться, опускал голову или наоборот поднимал ее к потолку, но это нисколько Худолея не останавливало, он продолжал щелкать, невзирая на свирепые гримасы, которыми Амон пытался отпугнуть эксперта.

И наконец не выдержал.

— Начальник! — закричал Амон. — Что происходит? Убери от меня этого человека! Сколько можно фотографировать?!

— В газетах напечатаем, по телевизору покажем, — усмехнулся Пафнутьев. — Пусть все знают, какой ты красивый, какой ты гордый, — последние слова Пафнутьев произнес с явным акцентом.

— Нехорошо шутишь, начальник.

— Как умею, — Пафнутьев сделал знак Худолею и, выйдя вслед за ним в коридор, вручил ему фотографию Цыбизовой. — Вложишь в блокнот Амону. Пакет с его вещами должен быть опечатан, понял? При Амоне вскроешь, чтобы было впечатление неприкосновенности его вещей, дескать, никто к ним даже не притрагивался.

— Ты что, отпустить его хочешь?

— Анцышка требует.

— Пошли его подальше.

— Послал. Не понимает.

— Что мне делать?

— Снимай. Побольше снимай. Кто бы ни появился в кабинете, по какому бы вопросу ни зашел, — снимай. И еще — отпечатки пальцев сними с него по полной программе! Понял? Отпечатки всех его двадцати пальцев должны быть в деле.

— Ну ты, Паша, даешь! Скажи еще, чтоб с двадцать первого пальца тоже отпечаток снять!

— Если сможешь — давай. Не возражаю. Амону это понравится.

— Ну ты даешь, — смешался Худолей и даже, кажется, покраснел, что бывало с ним чрезвычайно редко. Он вернулся в кабинет Дубовика минут через десять, торжественно неся на вытянутых руках тощеватый целлофановый пакет с вещами, отобранными у Амона при задержании в ресторане. Чувствуя на себе общее внимание, Худолей прошел к свободному столику, не торопясь уселся за него, водрузил в самый центр пакет. Амон наблюдал за ним внимательно и подозрительно. Взяв из стола ножницы, Худолей срезал верх пакета и все содержимое вытряхнул на стол.

— Пиши расписку, что все получил, — Дубовик положил перед Амоном чистый лист бумаги.

— А что писать, начальник? — Амон растерялся. Видно, не часто приходилось ему брать в руки нечто пишущее.

— Я, такой-то и такой-то, житель гор или долин, не знаю я какой и чей ты житель... Сегодня получил изъятые у меня вещи... Так, ставь двоеточие... Будем перечислять твои вещи, чтоб потом в суд на нас не подал из-за пачки сигарет.

— Обижаешь, начальник. — Амон укоризненно посмотрел на Дубовика. — Я тебе целый блок подарю, если хочешь.

— Здесь вы все щедрые, а стоит вам за порог выйти, все... Ищи-свищи!

Пафнутьев показывал полнейшее безразличие к происходящему. Он подсел к телефону, отвернулся к окну и затеял с кем-то долгий, вязкий разговор. Время от времени он только ронял какие-то пустоватые, глуповатые восклицания: «Не может быть!» «А ты?», «А он?» «Ну и что? А дальше...», «Ну ты даешь...» Амон вначале прислушивался, но потом бросил, потому что писать, слушать подсказки Дубовика и прислушиваться к телефонному разговору он попросту не поспевал.

— Пачка сигарет «Мальборо»... — диктовал Дубовик, вертя перед глазами ярким коробком. Початая... Пиши — початая. А то будешь потом говорить, что у тебя следователи пачку самовольно открыли, по сигаретке выкурили... Пиши-пиши. Идем дальше.. — Зажигалка... Одноразовая... Газовая..

Амон с усилием выводил на бумаге слово за словом, шевеля губами и морща лоб. В это время к нему опять подошел Худолей и принялся, не обращая внимания на Дубовика, мазать Амону пальцы, снимать отпечатки, у него что-то не получалось, он все повторял сначала.

— Продолжим, — сказал Дубовик, убедившись, что Худолей проделал все свои процедуры.

— Начальник, я уже не могу, — взмолился Амон. — Нету сил...

— Найдутся, — спокойно ответил Дубовик. — Пиши... Кошелек... Кожаный, на молнии... Деньги в сумме двадцать семь тысяч рублей... Все деньги?

— Все, начальник, все... Могли бы и себе забрать эту мелочь.

— Мелочь не берем, мелочь хозяевам возвращаем, — Дубовик не забывал время от времени слегка покусывать Амона, представляя как с каждым его Словом тот вскипает гневно и оскорбление. — Написал? Правильно, двадцать семь тысяч. Как раз на бутылку водки...

— Не пью, начальник!

— Это хорошо, — похвалил Дубовик. — Значит, долго жить будешь. Пока не помрешь.

Амон протяжным взглядом посмотрел на Дубовика, что-то решил про себя, вздрогнули его маленькие бугристые желваки и он снова склонился над бумагой.

— А я не собираюсь помирать, — проворчал он уже про себя.

— Правильно делаешь. Ты еще молодой. У тебя вся жизнь впереди. С тобой еще много чего случится.

— А чего со мной случится?

— Мало ли... Влюбишься, например, в красивую девушку, женишься, детей заведешь, потом внуки пойдут, правнуки... Пиши... Фотография девушки, — Дубовик повертел перед глазами снимок. — Без подписи, — небрежно бросив снимок на стол, он взял блокнот, начал внимательно рассматривать его, заглядывать во все кармашки и отделения.

Пафнутьев замер над телефоном, искоса наблюдая за Амоном. А тот, бросив взгляд на фотографию, чуть задержался на ней, чуть сморщил лоб, недоуменно вскинул брови, но не возмутился, покорно записал о фотографии в расписку.

— Есть? — спросил Дубовик, вчитываясь в записи блокнота и уже этим заставляя Амона нервничать. — Блокнот, импортный. Обложка кожаная, черного цвета, с кармашками... С записями телефонов... Интересные тут у тебя телефоны, друзья у тебя интересные, — проговорил Дубовик, раздумчиво листая страницы и этим опять отвлек Амона от фотографии.

— Какие есть, — пробормотал Амон недовольно.

— Что ты там написал, ну-ка? Так, девушку упомянул, блокнот тоже есть... Молодец. Умница. Писателем будешь. Ставь дату, расписывайся... Не здесь, ниже, вот здесь, — Дубовик ткнул красноватым пальцем в нужное место на расписке.

Но тут опять внимание Амона привлек Худолей. Закончив свои хлопоты с отпечатками пальцев, он подошел к столу, на котором горкой лежали вещи Амона, и несколько раз сфотографировал их. Причем, снимал, наводя резкость по фотографии, чтобы портрет был легко узнаваем. Потом молча подтащил Амона к столу, усадил его и, пока тот соображал, что происходит, успел еще несколько раз щелкнуть аппаратом, стараясь, чтобы в кадре был и сам Амон, и его вещи, и женщина на снимке. Отщелкав, Худолей отошел в сторону, словно санитар, который сделал свою черную работу. А теперь, дескать, пусть хирурги возятся.

Закончив, наконец, свой разговор, подошел к столу и Пафнутьев. Взял снимок, повертел перед глазами Амона.

— Жена?

— Любовница, — с вызовом ответил Амон.

— Красивая женщина.

— С другими не знаемся.

— Это хорошо, — кивнул Пафнутьев, отходя к окну. Поднявшись на цыпочки открыл форточку, свел руки за спиной. Надо было что-то предпринимать. У него на руках были доказательства причастности Амона к убийству при угоне машины, но было и жесткое указание Анцыферова отпустить его. Как понимать, Павел Николаевич? — спросил он себя. — Все повязаны? Но Сысцов... Ему-то зачем ввязываться в это мокрое дело? Как он оказался в этой компании? А может Анцыферов пудрит мозги? Нет, не похоже. Слишком он был напуган... Колова он так не испугается. Значит, все-таки Сысцов. Но Амон и Сысцов? Несопоставимо. Значит, Павел Николаевич, можешь сделать вывод... Кто-то еще есть между Сысцовым и Амоном. Кто-то есть... Темная фигура, темная лошадка, темная личность. И человек этот достаточно могущественный, если Сысцов не может отказать ему и звонит Анцыферову с требованием отпустить...

— Давно с Байрамовым знаком? — неожиданно спросил Пафнутьев у Амона, резко повернувшись к нему от окна.

— Встречались, — неопределенно протянул тот, но мелькнула, все-таки мелькнула в его глазах горделивая искорка — вот, мол, с какими людьми знаемся.

— За что он тебя любит? — продолжал Пафнутьев задавать вопросы, для которых у него не было никаких оснований, но которые ему просто хотелось задать. Он вдруг понял еще одно качество Амона — тот держался, когда вопросы выстраивались в какую-то понятную ему схему. А от вопросов неожиданных Амон терялся и он отвечал на них... Скажем так — неосторожно.

— За что можно любить хорошего человека, — улыбнулся Амон.

— А ты его за что любишь?

— Я где-то слышал, начальник, такие умные слова... Ненависть должна иметь причину, ненависть. А любовь может быть и без причины... Сама по себе.

— Хорошие слова, — кивнул Пафнутьев, снова отворачиваясь к окну и предоставляя Дубовику возможность продолжить допрос.

— Так, — тяжело перетасовывал свои несуразные мысли Пафнутьев. — Допустим, я его не отпускаю, допустим, пренебрегаю требованием начальства... И что же? Я отстранен Сначала фактически, а потом и юридически. Как говорится, гуляй Вася. Игра пошла крутая и терпеть меня здесь никто не будет. А Амона... Его отпустят и без меня. Если же я выполняю указание Анцышки, то смогу работать дальше. Ни у кого не возникнет сомнений в моей преданности общему делу, все счастливы. Мы паримся в баньке, поднимаем тосты и любим друг друга. И жизнь продолжается. Но как же мне не хочется его отпускать, как же не хочется, если бы кто только знал! — почти вслух простонал Пафнутьев.

А снимочек-то он взял. Не отрекся, не закатил истерику, молча взял и написал в расписке, что фотография возвращена. Та самая фотография, которая найдена в кармане Зомби. Одна компания? И страховой агент Цыбизова в этой компании свой человек? И Зомби? И Сысцов? Дела... И только ты, Павел Николаевич, среди них явно чужой. Зона риска. Опять ты в зоне риска, Павел Николаевич. Берегись, дорогой. Подчинишься ты сейчас или не подчинишься, но своим не станешь. И они это прекрасно видят, знают и тихонько посмеиваются в ожидании того счастливого момента, когда ты понадобишься в качестве жертвы. На тебя все свалят, на тебе отыграются, а сами опять останутся на своих местах, при своих ролях. Козел отпущения — та! что называется. Выходит, все мы немного козлы. Так что напрасно Амон обижается на это словечко.

Так что, отпускать?

Пафнутьев ощутил за спиной тишину — все смотрели на него в ожидании указаний. А какие указания? Снять наручники, подписать пропуск, извиниться за доставленные хлопоты...

Пафнутьев вдруг услышал звук открываемой двери. Обернулся. В кабинет без стука входил генерал Колов. При всех своих орденских планках, в выглаженном мундире, свежей сорочке, румян, улыбчив, уверен в себе. Торжественно и решительно, словно к людям, которые давно его ждали и томились, он перешагнул порог, готовый всем уделить внимание, всех осчастливить и обрадовать. За тяжелой, обтянутой кителем спиной Колова маячила тощеватая фигура Анцыферова с каким-то конфузливым выражением лица. Дескать, извините, это все Колов с его замашками. Но при этом не было у Анцыферова намерения вмешаться, увести Колова из кабинета, он скорее предлагал восхититься простодушием и непосредственностью генерала.

— Привет, ребята! — громко сказал Колов голосом, рассчитанным на помещение куда большее, может быть, даже на хороший зрительный зал или средних размеров стадион. — Как поживаете? Как протекает ваша жизнь, полная превратностей и чреватостей?

Дубовик опустил глаза, вроде бы посрамленный собственной незначительностью. Пафнутьев смотрел на генерала с нескрываемым любопытством. Худолей незаметно попятился к двери, унося с собой фотоаппарат, пленки, отпечатки пальцев Амона, уносил словно опасался, что все это у него могут отобрать. Но Пафнутьев дал ему неприметный знак остаться и Худолей, вжавшись в угол, смиренно потупил глаза, не осмеливаясь в упор рассматривать начальника городской милиции.

А вот Амон... Амон повел себя странно — губы его невольно расплылись в улыбке, он даже приподнялся, причем, как-то неловко, кособоко, чтобы увидел Колов его здесь, увидел наручники и понял, в каком он положении. Но Колов не торопился узнавать Амона.

— Рад приветствовать в наших унылых помещениях, — первым подал голос Пафнутьев.

— А, Паша! — обрадовался генерал. — Привет! Давно я тебя не видел, старая прокурорская крыса!

Колов явно шел на нарушение принятых норм общения. При задержанном подобные вольности выглядели явно неуместными. Но такова была его роль — добродушный, общительный начальник родственного ведомства от избытка любви ко всем присутствующим мог, конечно, допустить некоторую бестактность, вполне простительную. Дескать, куда деваться, все мы люди, у всех у нас какие-то слабости. Так неужели вы будете ткать меня моей генеральской мордой в мою же откровенность, даже если ее назвать невоспитанностью?!

— Во! И Дубовик здесь! — еще пуще прежнего обрадовался Колов. — Привет, Дубовик! Что ты здесь делаешь?

— Да вот... Геннадий Борисович... Допрашиваю, можно сказать, если вы не возражаете.

— Ты?! Допрашиваешь? Да тебя самого допрашивать пора!

— Пока допрашиваю я, — поправил генерала Дубовик, давая понять, что лебезить он может, но не бесконечно же.

— И получается?

— Когда как... Сегодня получается.

— И кого допрашиваешь?

— Да вот... Задержали тут одного представителя дружественной державы...

— Амон? — удивлению Колова не было предела. И Пафнутьев смотрел на генерала уже не просто с любопытством, а даже с восторгом — тот прекрасно вел свою линию, не допуская ни единого сбоя, ни секунды замешательства. Все было настолько точно, настолько хорошо исполнено, что Пафнутьев вынужден был признать — не случайно Колов оказался на своем посту, далеко не случайно. — А ты как сюда попал? — Колов шагнул к Амону с протянутыми для приветствия руками, но увидев наручники, вроде бы смутился.

— Задержали, Геннадий Борисович.

— Тебя? Ни за что не поверю. Тебя можно задержать или с помощью роты десантников или же, если ты сам того пожелаешь. Скажи честно — разыграл ребят? Шутку сшутил? Ну, отвечай, дорогой! — Колов подошел к Амону, полуобнял его за плечи, легонько потрепал по спине. — А это что у тебя такое? — он показал на наручники. — Настоящие? — Колов подергал за цепочку, вслушался в ее звон. — Да... Надо же, настоящие. Не жмут?

— Жмут, Геннадий Борисович.

— Анцыферов! — Колов резко повернулся к прокурору. — Что происходит? Мои друзья сидят в наручниках, а я ничего не знаю, продолжаю радоваться жизни, будто ничего не произошло? Как понимать, Леонард?

— Спроси у Пафнутьева... Он все знает. Он у нас тут главный.

— Паша! — с преувеличенной требовательностью произнес Колов. — Отвечай!

— Долгий разговор, Геннадий Борисович.

— Отпустить, вроде, собирались, — Амон решил внести ясность, хотя для присутствующих все было куда понятнее, нежели самому задержанному. — Вещи вот вернули, — звякнув наручниками, Амон показал на стол.

— Как я понял, остались процессуальные вопросы? — Анцыферов решил застолбить ситуацию, чтобы не смог уже Пафнутьев отступить, переиграть.

— Да, кой-чего осталось, — кивнул Дубовик и подтвердив слова прокурора, и подправив их, дав понять, что дело не только в процедуре освобождения.

— Ага, разобрались, значит, — продолжал давить Колов. — Ну и слава Богу. А взяли за что?

— Драка в ресторане, — уныло произнес Амон, потупив взор.

— Дракой в ресторане занимается прокурор города?! — вскричал Колов. — Начальник следственного отдела? Генерал Колов?! — Колов стоял посредине комнаты выпятив грудь и оглядывая всех гневным сверкающим взором. И всем стало даже как-то неловко за свою ограниченность и злобство. А Пафнутьев, о, этот старый пройдоха Пафнутьев и тут решил не упускать момента, устроить маленькую провокацию. И подмигнул незаметно Худолею — начинай дескать.

— Все из зависти, Геннадий Борисович, все из зависти.

— И кому завидуете?

— Амону, кому же еще!

— Ив чем же он вас обошел?

— А посмотрите, — Пафнутьев подошел к столику, где были сложены вещи Амона, проходя мимо Худолея ткнул его локтем в живот, — не теряй времени, дурак пьяный. А взяв со стола фотографию прекрасной незнакомки, Пафнутьев тут же вручил ее Колову. И тот не мог ничего поделать, слишком все было неожиданно — взял в руки фотографию, всмотрелся в лицо женщины. — Видите, с какими красавицами водится ваш приятель, Геннадий Борисович! Какие женщины дарят ему свои портреты! Кто останется равнодушным, кто стерпит? Вот из зависти и загребли мужика.

Колов чуть заметно вздрогнул, едва только взглянул на снимок. Прежнее куражливое выражение на его лице как-то потускнело, не было в нем уже прежней неуязвимости. В сверкающей фигуре генерала проступила растерянность. А тут еще Худолей вился ужом вокруг генерала, беспрестанно щелкая, да так, мерзавец, изгибался, с такой стороны заглядывал, что в кадре обязательно оказывался генерал, портрет женщины в его вздрагивающих пальцах и на заднем плане Амон с убитым видом. Не всегда Худолей был горьким пьяницей, не всегда зарабатывал свой хлеб в вонючих коридорах следственных изоляторов — удачливым фотокорреспондентом был Худолей, пока газетная богема не свела его к этой незавидной должности. И сейчас, оказавшись в положении сложном и непредсказуемом, Худолей не растерялся, в нем проснулся прежний журналистский азарт и он мгновенно выстраивал кадры по их главному содержанию. А главным в кабинете, это Худолей понял шкурой, потрепанной в редакционных баталиях, главным была ось Колов — Амон. И он забирался на стул, под стол и находил какие-то немыслимые кадры, в видоискателе его аппарата неизменно оказывались и Колов со снимком женщины, и Амон, смотрящий на генерала почти с ужасом.

— Красивая женщина, — сказал наконец Колов, бросив на Худолея испепеляющий взгляд, полный презрения и гнева. — Действительно, есть чему позавидовать, — он небрежно бросил снимок в общую кучу лицом вниз. Но сник, явно сник и потускнел торжественный облик генерала.

Пафнутьев все это время стоял в стороне, наблюдая за происходящим с таким сонным и безразличным видом, будто этот праздник — приход большого гостя в их конуру, ничуть не расшевелил его, не внес в его заскорузлую следовательскую душу ни радости, ни оживления.

— А ты видел, Леонард? — Пафнутьев взял со стола снимок и протянул прокурору. — Ты-то уж можешь оценить!

— Нет-нет, это уже без меня! — отшатнулся Анцыферов.

— Да ты хоть взгляни, — приставал Пафнутьев занудливо и бесстыдно. — Какие волосы, какой носок... И верно ангельский быть должен голосок.

Уж если Колов позволил себе сломать деловую обстановку кабинета, внеся пренебрежение к служебным отношениям, так будем же и мы все в меру своих способностей тоже нарушать — так можно было истолковать назойливое домогательство Пафнутьева, пристающего к Анцыферову. И тому ничего не оставалось, как взять фотографию, взглянуть на нее, вымученно улыбнуться, снисходительно вернуть Пафнутьеву, За эти несколько секунд Худолей изловчился щелкнуть фотоаппаратом не менее пяти-шести раз.

— Пленки не жалко? — холодно спросил Анцыферов, давая понять Худолею, что очень недоволен его бесцеремонностью.

— Казенная, Леонард Леонидович! — Худолей счел, что в этой обстановке и ему позволено немного пошутить.

— Ну-ну, — ответил Анцыферов, отворачиваясь.

— Красивая? — спросил Пафнутьев.

— Кто?

— Женщина, — Пафнутьев опять взял со стола снимок.

— Очень, — Анцыферов поджал губы, давая понять, что шутки кончились и пора возвращаться к, нормальному общению.

— И мне понравилась, — Пафнутьев, склонив голову, с нескрываемым восхищением рассматривал снимок.

— Ты же ее раком держишь! — расхохотался Колов.

— Ну и что? Она и так хороша. Даже лучше.. — Вот попробуйте!

— Нет уж, уволь, — отстранил Колов снимок. — В служебных кабинетах я подобными вещами не занимаюсь.

— А где?

— Где надо, — посерьезнел и Колов.

Как бы там ни было, Пафнутьев своего добился — все подержали снимок в руках, все всмотрелись, в лицо, он был уверен — в знакомое им лицо, а Худолей позаботился о том, что все об этом помнили, чтобы потом, чтобы ни случилось, память бы ни у кого не отшибло. Конечно, Анцыферов сразу понял, что не зря куражится Пафнутьев, неспроста сует всем под нос эту злосчастную особу, не случайно Худолей вдруг проявил столько служебного рвения, сколько не наблюдалось за все годы его работы в прокуратуре. Посерьезнел Колов, а что касается Амона, то на него просто жалко было смотреть.

— Вообще-то я никогда не носил с собой портретов любимых девушек, — без улыбки проговорил Колов. — И другим не советую, — он быстро взглянул на сникшего Амона — Почему, Геннадий Борисович? — живо поинтересовался Пафнутьев.

— Другая девушка может увидеть, не менее любимая... Зачем ей такие испытания?

— Верно, — согласился Пафнутьев. — Я тоже не ношу.

— Может быть, потому что некого? — поддел его Анцыферов, все еще недовольный, поскольку события, происшедшие в кабинете, явно имели второй смысл, но этот смысл от него ускользал.

— Именно поэтому, — печально кивнул Пафнутьев. — Ты, Леонард, как в воду глядел Кстати, у тебя нет на примете приличной девушки для одинокого состоятельного мужчины?

— Открой любую газету — объявления целыми страницами. И все касаются молодых состоятельных мужчин Девушки даже не интересуются пригожи ли они, молоды ли, об одном глазе или о двух... Главное, чтоб состоятельным был.

— Дорого, наверно? — засомневался Пафнутьев.

— Сто тысяч в час, — вставил и Амон словечко в разговор. — Если, конечно, что-то приличное...

— Да? — повернулся Колов, и Амон сразу смолк под его взглядом. — Ну, хорошо, посмеялись и хватит, — он одернул китель. — Дело у вас я вижу идет к завершению...

— А вы хотели именно в этом убедиться? — спросил Пафнутьев.

— Да нет, — смутился Колов. — Проезжал мимо, дай, думаю, зайду... А у вас тут спектакли на криминальные темы, мои друзья в наручниках... Кошмар. Хорошо, что хоть разобрались. Выйдешь, — позвони, — сказал Колов, повернувшись к Амону. Но Пафнутьев понял — эти слова предназначаются именно ему. И только от него зависит, позвонит ли Амон. — Сегодня пятница, конец недели... Есть разговор.

— Понял, — кивнул Амон, не поднимая головы, но Пафнутьев поймал его торжествующий взгляд.

Начальство потоптавшись, ушло. Худолей успел юркнуть в дверь еще раньше и в кабинете сразу стало просторнее — остались Пафнутьев, Дубовик и Амон. Некоторое время все молчали.

— Ну что, начальник, — Амон поднял голову, в упор посмотрел на Пафнутьева. — Пора прощаться. Рад был познакомиться... При случае загляну как-нибудь.

— Загляни, — вздохнул Пафнутьев. — У тебя все в порядке? — спросил он у Дубовика. — В случае чего, есть все необходимое для жестких процессуальных действий?

— Да.

— Вы про меня не забыли? — напомнил о себе Амон.

— Только о тебе все наши мысли и чаяния, — искренне ответил Пафнутьев.

— Давай, начальник, отстегивай, — Амон протянул руки, схваченные наручниками.

— Придется отстегнуть, — согласился Пафнутьев, но почувствовал, как что-то тяжелое, несуразное заворочалось в нем. Отяжелели, как после укола губы, руки налились тяжестью, словно какая-то сила придавила их к столу. Это случалось нечасто, но каждый раз неожиданно. Совершенно не думая, он поступал и принимал решения в доли секунды. Да, это были чреватые решения, но он о них не жалел, потому что в конце концов они были вызваны не расчетами и прикидками, за ними стояла праведная ярость.

А Амон, простоватое дитя гор, ничего не подозревал.

Он полагал, что все указания даны и никто не осмелиться нарушить приказ большого начальника.

Он думал, что назад пути нет.

Он ошибался.

Анцыферов знал. Колов и Сысцов знали, что с Пафнутьевым расслабляться нельзя и уж ни в коем случае недопустимо позволять себе малейшее пренебрежение. Пафнутьев и сам не догадывался, каким дьявольским самолюбием наделила его природа. И если прикидывался дураком, простофилей, позволял себе быть сонным и непонятливым, то шло это от бесконечной самоуверенности — его не убудет.

— Не знаю даже, как нам теперь быть с машинами, — улыбнулся Амон в глаза Пафнутьеву. — Дороговаты они теперь, начальник... Долго копить деньги придется при твой зарплате... Накопишь — скажешь... Помогу.

— Разберемся с машинами, — Пафнутьев все еще держал себя в руках, хотя где-то в нем уже прозвучала команда на полную свободу слов и действий.

— «Девятку», говоришь, хочешь? — издевался Амон. — Все хотят «девятку». Но и бензин дорогой... Кобыла дешевле обойдется, начальник...

— Да, кобыла дешевле, — уныло согласился Дубовик и, подойдя к Амону, снял с него наручники. Потом тяжело вздохнул, как может вздохнуть человек, который неожиданно и несправедливо лишился новенькой «девятки», сунул наручники в стол, сдвинул Амону протокол допроса. — Подпиши, дорогой... И катись на все четыре стороны.

— Тебя ведь генерал ждет, — добавил Пафнутьев. — Банька, небось, намечается?

— Может, банька, может, девочки... Тебе-то что? У вас вон сколько бумажек... Копайтесь! До утра хватит, — Амон усмехнулся, подписал протокол. Но после этого сдвинул листки от себя так резко и небрежно, что они вразлет свалились на пол. Пафнутьев, кряхтя, нагнулся, поднял несколько листков, за одним полез под стол, став на колени, потом шарил по полу в поисках затерявшейся скрепки. Амон и не подумал помочь ему, из чего Пафнутьев вполне обоснованно заключил, что тот сбросил листки сознательно. Наконец, весь протокол был собран, разложен по страничкам, копии скреплены скрепками. Дубовик наблюдал за Пафнутьевым с недоумением, но молчал, ожидая, чем все это закончится. Амон тем временем рассовал свои вещи по карманам, не забыл и снимок — сунул его между страничками блокнота.

— Собрался? — спросил Пафнутьев.

— Все, начальник. Счастливо оставаться.

— Подожди, — остановил его Пафнутьев. — Пропуск подписать надо.

— Подпиши, — снисходительно обронил Амон. — Знаешь, начальник, есть такие стихи... Но он не знал в тот миг поганый, на что он руку поднимал! Слышал?

— Слышал. Только миг не поганый, а кровавый.

— Будет и кровавый.

— Не понял, — Пафнутьев опять с болезненной остротой ощутил громоздкое напряжение в груди.

— Поймешь. И помощник твой, который в ресторане был... Тоже все поймет. И красотка ваша лифтовая...

— Напрасно ты так, Амон, — усмехнулся Пафнутьев побелевшими губами. — Ох, напрасно, — но пропуск подписал и вручил Амону. — Как бы не пожалеть.

— А шел бы ты, начальник, подальше! Видели мы вашего брата перевидели. И трахали, кого хотели — за бутылку ситра, за гнилой банан, за кусок колбасы. Недорого берут ваши красотки. И будем трахать, кого захотим.

Пафнутьев неожиданно улыбнулся широко и почти радостно, с нескрываемым облегчением. Все его тягостные колебания кончились, кончилась невыносимая борьба с самим собой. Уже не имело значения ничего, кроме его собственного решения. Только он, только его противник и больше нет никого на белом свете. Раз он пожелал перейти на личное, перейдем на личное. И Пафнутьев освобождение перевел дух и получилось у него это так естественно и неподдельно, что Амон даже удивился. Он хотел было выйти, но Пафнутьев опять остановил его.

— Подожди, — сказал он. — Торопишься, красавец... Я же печать не поставил на пропуск... Тебя не выпустят.

Пафнутьев вынул из стола печать, подышал на нее, не глядя, протянул руку за пропуском. И Амон, простодушное дитя гор, не заметив, что вся атмосфера в кабинете за последнюю минуту резко переменилась, отдал пропуск Пафнутьеву. Тот взял его, вчитался в мелкие строчки, потом сосредоточенно, не торопясь, разорвал сначала вдоль, потом поперек, а в заключение бросил клочки бумаги в мусорную корзину. Потом так же легко, сосредоточенно вынул из стола Дубовика наручники и прежде, чем Амон успел сообразить, что происходит, а происходило в его понимании нечто невозможное, чудовищное, обратное. Это все равно, что камень вдруг полетел бы к облакам, а не упал бы в ущелье, или горный ручей вдруг потек бы вверх по скалам, или яблоко, вынырнув из травы, взлетело бы к ветвям. Он только хлопал глазами, а наручники за эти недолгие секунды с сухим металлическим звуком защелкнулись на его запястьях.

— Не понял, начальник? — сипло проговорил Амон.

— Ну, Паша... Ты молодец, — Дубовик смотрел на Пафнутьева с нескрываемым восхищением. — Шуму будет много, но я с тобой.

— Ввиду вновь вскрывшихся обстоятельств, которые меняют все ранее известное, — занудливым голосом заговорил Пафнутьев, словно читая какое-то постановление, — учитывая нескрываемые угрозы задержанного в адрес работников правоохранительных органов... Пиши, Дубовик, — прервал Пафнутьев сам себя, — пиши, второй раз диктовать не буду. — Так вот, учитывая угрозы кровавой расправы... Принято решение воздержаться от немедленного освобождения до выяснения обстоятельств, допроса свидетелей, подсчета суммы нанесенного ущерба... Ну, и так далее, придумаешь, как закончить, — сказал Пафнутьев. — Поскольку сегодня пятница, на допрос будете вызваны в понедельник. Разумеется, если следователь, ведущий ваше дело, — Пафнутьев перешел на «вы» и Амон почувствовал в этом нескрываемую угрозу. — Так вот, если следователь, ведущий дело, будет к понедельнику готов разговаривать с вами.

Амон вскочил, отпрыгнул в угол, напрягся, как комок плоти и костей, пропитанный силой и злостью. И не глядя ни на кого, бросился к двери. Но Пафнутьев знал, что с ним случаются подобные взрывы и был готов к этому. Он вовремя оказался на пути Амона и сильным ударом кулака отбросил того от двери. Амон забился в каком-то зверином вое, начал изо всей силы колотить кулаками в пол, биться головой об угол стола, кататься по полу, опрокидывая стулья.

В дверях уже стояли вызванные Дубовиком конвоиры, с интересом наблюдая за странным человеком.

— Чего это он? — спросил рыжий парень, неотрывно глядя на бьющегося в истерике Амона.

— Переживает, — невозмутимо ответил Пафнутьев.

— Домой хочет, к маме, — добавил Дубовик.

— А ему рано домой? — спросил конвоир.

— Да, немного рановато, — сказал Пафнутьев. — Девочек он очень любит в лифтах использовать... Грозился опять за свое взяться. А девочка его опознала. Вот ему и обидно стало.

— А, — понимающе протянул конвоир. — Так он из этих...

— Из этих, — кивнул тот. — Из их самых.

— Тяжелые у него будут выходные, — сказал конвоир уже без улыбки. — Не завидую.

— А может, приятные, — добавил Дубовик.

— Не завидую, — повторил конвоир с посуровевшим лицом. — Можно забирать?

— Забирайте.

— Прокурора мне! — взвизгнул примолкший было Амон.

— Нет прокурора. Пятница. Все уже отдыхают, — сказал Пафнутьев бесстрастно. — В понедельник будет прокурор. Если захочет тебя видеть. А сейчас, к сожалению, уже никого нет. По банькам разъехались, по девочкам.

Услышав про девочек, конвоир усмехнулся. Дубовик и Пафнутьев поняли его улыбку. Но они поступали в полном соответствии с требованиями закона и совесть их была чиста. Они отправляли Амона в то единственное место, куда и положено было отправлять задержанных — в камеру.

* * *

В пятницу вечером после допроса Пафнутьев не вернулся домой — вместе с Андреем уехал в его деревенскую берлогу, где когда-то познакомились они при столь печальных обстоятельствах. Наутро они отправились за грибами, набрали столько белых, что не смогли все зажарить на громадной сковородке, а отдохнув, пошли на вечернюю зорьку половить рыбку. Клевал, в основном, окунь, но какой-то необыкновенно крупный. Килограммовые рыбины прекрасно клевали в тот тихий неспешный вечер. Так и получилось, что на ужин у них была свежая рыба, а поскольку Пафнутьев предусмотрительно захватил с собой бутылку водки, то пир удался на славу. Андрей, правда, не пил, но не возражал против легкого Пафнутьевского загула. Со стороны могло показаться странным их общение — оба молчали. Им и не было надобности говорить. У людей вообще нечасто бывает потребность в разговорчивости, чаще это идет от суетности или боязни замолчать, так тоже бывает. Пафнутьев и Андрей молчания не опасались, поскольку не было между ними ничего невнятного, смутного. Отношения были ясными, понятными обоим.

— Надо было Вику с собой прихватить, — обронил как-то Пафнутьев, когда его поплавок слишком уж долго оставался неподвижным на красноватой закатной глади реки. Из этого замечания можно было заключить, что мысли его бродили весьма далеко от речушки, в которой водились громадные, красновато-полосатые окуни.

— Да, — неопределенно протянул Андрей, неотрывно глядя на свой поплавок.

— Давно ее видел?

— Порядком... Звонила недавно, рассказала про лифтовую историю...

— Бедный Амон, — вздохнул Пафнутьев. На этом разговор закончился, поскольку у Пафнутьева поплавок резко пошел в глубину и, поддернув удочку, он выволок на берег прекрасного окуня, который сверкал на солнце, искрился и во все стороны от него разлетались брызги.

В понедельник оба проснулись рано, сходили на речку, окунулись в уже холодной реке и вернулись в дом свежими, бодрыми, готовыми к действиям. Осенняя вода привела их в состояние радостного возбуждения. Потом Андрей за сорок минут доставил Пафнутьева к прокуратуре. Твердой, подчеркнуто четкой походкой, Пафнутьев прошествовал по коридору, открыл дверь, широко перешагнул порог своего кабинета и как раз поспел к телефонному звонку. Видимо, Анцыферов был уже у себя и наблюдал за Пафнутьевым из окна.

— Зайди, — бросил в трубку Анцыферов и на этом разговор прекратил.

«Начинается», — пробормотал Пафнутьев и сердце его дрогнуло от дурных предчувствий. Заволновался Пафнутьев, забеспокоился. Знал, что нашкодил, знал, что даром ему это не пройдет. И сколько он ни бродил по лесным опушкам в поисках последних белых грибов, сколько ни выдергивал из воды сверкающих окуней, думал он только вот об этом звонке, и об этом утре, когда побледневший, но решительный будет шагать он к кабинету Анцыферова.

Прокурор сидел за пустым столом, отражаясь в его полированной поверхности. Он напоминал короля пик. Хотя нет, для короля Анцыферов был несколько жидковат, скорее валета крестового.

— Рад приветствовать тебя, Леонард, в это прекрасное утро! — с подъемом воскликнул Пафнутьев от двери.

— Садись, Паша, — проговорил Анцыферов, слабо махнув рукой. Пафнутьев поразился его голосу — звучал он непритворно скорбна. Всмотревшись в лицо прокурора, Пафнутьев увидел и усталость, и горечь, и готовность поступить, как угодно твердо с ним, с Пафнутьевым. — Как провел выходные?

— Знаешь, Леонард, пошли такие белые грибы.., Я был потрясен. Громадные, чисты, ни единого червячка... А в сумерках светятся, будто изнутри их кто-то подсвечивает... Кошмар какой-то! Но самое главное — я поймал вот такого окуня, — Пафнутьев показал, какого окуня ему удалось поймать — от кончиков пальцев до локтя.

— Надо же... А почему, Паша, ты не спросишь, как я провел выходные?

— Леонард! Скажи, пожалуйста, как ты провел выходные? Уверен, что многим утер нос, а?

— В основном, мне утирали, Паша, — и опять в голосе Анцыферова явственно прозвучала усталость. — Почему ты нарушил нашу договоренность, Паша? Почему не отпустил этого подонка, этого кретина, как мы с тобой и договаривались? Почему ты всех нас послал к какой-то там матери — и меня, и Колова, и Сысцова?

— Леонард! — вскричал Пафнутьев, но Анцыферов не дал ему продолжить.

— Ты думаешь мы не знаем, кто такой Амон? Думаешь, что ты один такой умный да проницательный?

— Я так не считаю!

— Если все пришли к тебе на поклон, то это вовсе не значит, Паша, что ты можешь всех нас посылать подальше.

— Когда вопрос о его освобождении был решен и я оформлял ему пропуск, а Дубовик уже снял с него наручники, этот Амон начал вести себя совершенно по-хамски! Он грозился кровавыми разборками, он такое нес...

— Не надо, — Анцыферов поднял дрожащую ладонь и Пафнутьев понял, что в эти выходные и прокурору пришлось принять несколько лишних рюмок. — Амон — злобный пес. И он лает, когда ему это подсказывает его собачий разум, собачья натура, собачья злоба.

— Леонард! Спроси у Дубовика...

— Заткнись, Паша. Мне плевать на Дубовика и на все, что он скажет. Даже если бы этот дерьмовый Амон искусал вас обоих в кабинете, ты должен был отпустить его. Потому что мы так договорились. Мы! А не он!

— Когда Колов...

— Ты думаешь, что Колов бросил своих баб, свои баньки, заботу о бабках и примчался сюда ради Амона? Он примчался сюда, потому что его послал Сысцов. Только его просьба имеет значение для Колова, для меня... Я думал, что и для тебя.

— Сысцов мне не звонил! — отчаянно воскликнул Пафнутьев, задыхаясь в обвинениях и разоблачениях.

— Еще чего не хватало, — усмехнулся Анцыферов. — Ты, Паша, всех нас очень подвел. Причем, сделал это сознательно, расчетливо, злонамеренно.

— Если этот Амон такая значительная личность, то кто вам мешал отпустить его без меня?

— Уже отпустили.

— Значит, все в порядке? Справедливость восторжествовала? Закон и право на высоте? Любимый город может спать спокойно? И видеть сны?

— Паша, — Анцыферов вздохнул, глядя в окно, и его лицо, освещенное белесым светом серого дня, казалось необыкновенно бледным, даже изможденным, — Паша... Шутки кончились. Ты знаешь, что произошло с Амоном в эти два дня?

— А что с ним могло произойти в камере? Он под охраной, под защитой... Посторонних там быть не может.

— Там и не было посторонних. Там были все свои. И камера, Паша, вся камера... Трахала этого Амона двое суток подряд. Сегодня утром его вывели под руки.

— Он не мог позволить так обращаться с собой. У него сильно развито именно мужское начало, — неуверенно проговорил Пафнутьев, потупив глаза.

— Ты не знаешь, как это делается? Они набросили ему на шею полотенце, придушили настолько, что он начал сучить ногами, а уж потом принялись использовать.

— Сколько же их там было, в камере?

— Он — тринадцатый.

— А! — обрадованно воскликнул Пафнутьев. — Этим все и объясняется. Чертова дюжина!

— Заткнись. Трое по дряхлости оказались ни к чему неспособными, а остальные девять человек поработали на славу. Повторяю, Паша, его вынесли. Его трахали двое суток... И не только в задницу. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Приблизительно, — кивнул Пафнутьев.

— Чтобы ты понимал не приблизительно, а в полной мере, я тебе кое-что объясню. Так поступают с теми, кто проходит по делам об изнасилованиях. Почему в камере решили, что Амон — насильник? У него много недостатков, у него дурное воспитание и отвратительные привычки, он злобен и безжалостен... Но он не насильник, Паша?

— У меня есть показания... Его опознала потерпевшая...

— Как об этом узнали в камере?

— Леонард! Ты же знаешь, что у них налажена потрясающая система оповещения!

— Я знаю первоисточник, Паша. И мы с тобой оба знаем, что я имею в виду. Я поговорил с конвоирами...

— Он получил то, чем сам грозился.

— Паша, пойми... Мы не говорим об этом ублюдке. Они могли бы его вообще там придушить и двое суток трахали бы его труп... И меня бы это нисколько не взволновало... Все это уже бывало. Мы говорим о другом, Паша.

— Слушаю, — Пафнутьев исподлобья глянул на прокурора.

— Ты не годишься для этой должности. Для тебя слишком большое значение имеет собственное достоинство, собственные суждения о том, о сем...

— Это плохо?

— Очень плохо.

— Почему?

— Потому что ты был в связке. И главная твоя задача — чтобы твое звено было надежным. Да, Паша, есть закон связки, и ты его нарушил. Ты был неприкосновенным, пока находился в нашей связке. Теперь неприкосновенности ты лишился. И у тебя за спиной оказался человек с одной единственной целью в жизни... Убить тебя. Амон выживет, придет в себя...

— Опущенный?

— Опущенный или приподнятый... Это имеет значение среди уголовников. А он из другого мира. Из мира, где превыше всего законы кровной мести. Они действуют не ограниченно во времени, из поколения в поколение... Если увильнешь ты, он будет добираться до твоих детей, если увильнут они, то его внуки будут добираться до твоих внуков и рано или поздно перережут их всех. У него отныне одна цель в жизни. Даже если ты его посадишь на пятнадцать лет, он выживет и сохранит силы, страсть и ярость. И силы ему будет давать мечта о встрече с тобой. Я бы не хотел иметь такого врага.

— Если ты все это знаешь, зачем выпустил?

— Во-первых, я выполнил просьбу уважаемого мною человека. Немного запоздал, но выполнил. А во-вторых, я уровнял ваши шансы, Паша. Теперь вы на равных. Впрочем нет, его положение более предпочтительное.

— А что, нет другого способа убрать меня?

— Ты подвел многих людей, на тебя глядя еще кто-то нарушит законы и обычаи... Такие вещи не должны оставаться безнаказанными. Чтобы в будущем не случилось подобного с другими членами нашей...

— Банды? — угрюмо подсказал Пафнутьев.

— Чтобы ничего подобного не случилось с остальными звеньями нашей цепи, — поправил Анцыферов. — Я не всегда поступал, как тебе хотелось, как ты считал правильным. Но я не стремился нравиться тебе, Паша. У меня другая цель — быть надежным, не подвести людей, которые мне доверяют, которые мне помогают, которые выручат и спасут меня, когда я окажусь в беде. А они меня выручат. Мы с тобой в этом не сомневаемся, да?

— Иногда мы даже в этом уверены.

— Вот-вот. Поэтому я заранее выручаю моих друзей. Ты можешь сказать, что я расплачиваюсь. Скажи. Это меня не обидит. Да, я заранее расплачиваюсь за ее услуги, которые в будущем мне окажут. Здесь действуют суровые законы, Паша, может быть, гораздо суровее, нежели в той банде, которую ты только что упомянул. Ты тешишься словами, а мы делаем дело. В этом наша разница.

— А мне показалось, что я работаю в прокуратуре, — невесело усмехнулся Пафнутьев.

— Это заблуждение, Паша. Прокуратура — всего лишь прикрытие. Даже деньги, которые нам здесь платят — это не деньги, это прикрытие, основание, чтобы ты мог тратить другие деньги, которые здесь можешь делать и, надеюсь, делаешь. Если ты ловишь иногда преступников, то это всего лишь прикрытие твоей настоящей деятельности. Пожалуйста, лови, хоть весь город пересажай... Ведь мы с тобой прекрасно знаем, что посадить можно каждого. Причем, заслуженно. Так вот, пересажай весь город, но если тебе скажут, что вот этого человека трогать нельзя, значит, его не трожь.

Пафнутьев сидел молча, разглядывая собственные ладони, словно по линиям пытаясь определить свою дальнейшую судьбу, предназначение, свой конец. От утренней свежести и бодрящего чувства опасности не осталось и следа. Гнетущая тяжесть какой-то беспросветности, безысходности навалилась на него и он, обмякнув в кресле, смотрел перед собой полуприкрытыми глазами и нельзя было с уверенностью сказать, понимает ли он вообще о чем идет речь.

— Ты раньше так не говорил, Леонард, — наконец произнес Пафнутьев.

— Раньше мы жили в другой стране, ты этого не заметил?

— Заметил.

— Раньше существовали законы.

— И их исполнители, — добавил Пафнутьев.

— Я о другом, — перебил его Анцыферов. — Существовали законы. Мы могли называть их справедливыми или нет, демократическими, диктаторскими, какими угодно. Но они действовали и все им подчинялись. Потом пришли громкоголосые с подловатыми помыслами люди и сказали, что это плохие законы. Однако, новые не предложили. Да! — закричали толпы идиотов, — это плохие законы. — Отменить их! — завопили продажные газетчики, повылезшие из баров, подворотен и камер. Ура! — закричали толпы идиотов. И в результате мы получили сегодняшний день.

— Хорошо говоришь, — одобрительно кивнул Пафнутьев.

— Я могу говорить еще лучше, чтобы тебе немного понравиться. Взгляни наверх! Разве ты увидишь там пример для подражания? Там, Паша, тоже можно сажать каждого. И тоже обоснованно. Мы с тобой прекрасно это знаем. Но не сажаем. Более того — принимаем подачки — зарплату за работу, которую не выполняем, нам и платят за то, чтобы мы ее не выполняли, неужели ты этого до сих пор не понял? Мы служим, Паша! Очнись!

— Я не им служу.

— Твое личное дело — какими словами себя утешать. Но нужно знать совершенно твердо — это всего лишь утешительные рассуждения. Сути не изменить. Тебе просто не позволят этого сделать. Уходить тебе надо, Паша.

— Я подумаю.

— Не утруждайся. За тебя уже подумали. Я тебя ухожу.

— Не уйдешь.

— Да? — улыбнулся Анцыферов. — А что же мне помешает?

— Это опасно.

— Для кого?

— Для всей цепочки.

— Ты в этом уверен?

— Да, — Пафнутьев быстро взглянул на Анцыферова. — Да, Леонард. Все, что ты сейчас сказал, звучит убедительно. Все так и есть. В этом я с тобой согласен. Но! Это не законы бытия, это исключения. И исключения никогда не станут законами, как бы широко они ни распространились, как бы соблазнительно ни выглядели.

— Ты так думаешь? Пожалуйста. Думай так.

— Не трогай меня, Леонард, ладно? Не мешай мне работать. Я ведь тебе не мешаю... Накладка вышла, согласен. Мог помочь, оказать услугу, не оказал. Уж больно этот Амон завяз. Открещиваться вам надо от него, а вы торопитесь спасать. И потом, знаешь... Достал меня этот Амон, достал. Смотри, Леонард, как бы вам не сгореть на нем.

— Не будем, Паша, о том, кто на чем сгорит... Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Хорошо, не будем пороть горячку. Работай... Пока. Но советую по-дружески — по сторонам оглядывайся.

— С какой целью?

— Подыскивай новое место, Паша.

— А ты, вроде, насчет этого кабинета намеки делал?

— Проехали.

— Жаль... А я уж начал привыкать, — Пафнутьев окинул взглядом стены, шкафы, большие окна. — Приятное местечко, ничего не скажешь.

— Теплое, — поправил Анцыферов. — Но ты же не ищешь себе теплого места?

— Знаешь, в чем твоя ошибка, Леонард? Настроение сегодняшнего утра, нагоняй вчерашнего дня, телефонные перебрехи этой ночи — все это ты обобщил навсегда. И напрасно. Наступит новое утро, потом еще одно... Появятся новые проблемы, новые герои, потребуются новые услуги... И два выходных дня растают во времени.

— Хватит, Паша. Поговорили. Я сказал главное — оглядывайся по сторонам. Смотри, чтоб Амон за спиной не оказался. Одно интересное место у него сейчас сильно зудит, но это пройдет. А вот другой зуд останется. И он знает, кто ему это устроил. Иди, Паша... Лови. Поймаешь — доложишь. Вынесу благодарность. Но место себе все-таки подыскивай.

Пафнутьев покинул кабинет Анцыферова с тяжелым чувством, что бывало с ним нечасто. Ощущения правоты, злой, яростной, отчаянной правоты, с которым он входил к прокурору, уже не было. Его охватило раскаяние. Да, в оправдание можно сказать, что он выполнил служебный долг, не поддался бесцеремонному давлению, задержал опасного преступника, воспрепятствовал его незаконному освобождению, проявил и рвение, и добросовестность...

Все это он повторил себе не один раз, но успокоение не приходило, доводы не утешали и не снимали досадливого недовольства собой. Он не привык оценивать свои поступки по служебным обязанностям.

Существовал более высокий отсчет — он подвел людей, которые на него надеялись. Пусть они будут бесчестными, корыстными, опутанными преступными связями, пусть они сами относились к нему не самым лучшим образом, все это было не столь важно. Анцыферов понял, куда нужно ударить Пафнутьева, где его болевая точка, и этот удар он нанес: «Ты обещал, мы на тебя надеялись, а ты обманул». Все. Остальное не имело никакого значения. Ведь Анцыферов не упрекнул за пренебрежение служебными обязанностями, он знал, что этим Пафнутьева не заденешь, он его мордой в пренебрежение человеческими ценностями...

Вышагивая по своему кабинету, покряхтывая от досады, постанывая, словно от сильной физической боли, Пафнутьев искал и не находил объяснения, довода, который бы оправдал его в собственных глазах. Надо же как бывает — сделал свое дело, поступил справедливо, правильно, а душа болит. И по матушке послал он Анцыферова подальше, чтоб тот даже мысленно не корил его, не уличал, еще раз произнес про себя все слова, которые говорил Анцыферову, только более подробно и убедительно — не помогало.

И наконец, что-то забрезжило, возник довод, который вроде бы смягчал его вину — своими действиями Пафнутьев не только ответил на вызов, брошенный ему лично, причем, брошенный каким-то кретином, недоумком, убийцей, своими действиями он защитил того же Анцыферова, тех же начальничков, которые стояли за ним. Если Амон вот так использует их расположение, если он позволяет себе бравировать знакомством с ними, значит и их он не слишком ценит. Да, это проявилось — в чем-то он даже презирал своих благодетелей. А они, догадывались ли они об этом? Или же им это безразлично? Да, и Анцыферов сказал об этом открытым текстом. Значит, был человек, которого Амон уважал, преклонялся, которому служил. И это не генерал Колов, не Анцыферов и не Сысцов.

Это Байрамов.

И не в состоянии больше терпеть тяжесть в душе, Пафнутьев тут же отправился к Анцыферову и высказал ему свои доводы, горячась и перебивая самого себя. Анцыферов слушал молча, рисуя карандашом какие-то замысловатые фигуры, переплетающиеся, наслаивающиеся и составляющие какой-то несуразный клубок. Может быть, он нарисовал клубок преступлений?

— Все? — спросил Анцыферов, когда Пафнутьев замолчал.

— Вроде, все, — несколько смущенно ответил Пафнутьев, не ожидавший от Анцыферова такого долготерпения.

— Это хорошо, Паша, что ты пришел покаяться...

— Я пришел не каяться, а объясниться. Я не отрекаюсь ни от своих слов, ни от своих действий. И ни о чем не сожалею. Мне важно, Леонард, чтобы ты понял мотивы моих действий.

— Паша, я тебе уже говорил и повторяю снова — мне безразличен Амон со своей развороченной задницей. Меня попросили о небольшом одолжении, я обещал, но не выполнил. Вот и все.

— Но выпуская Амона сегодня утром, ты спросил у меня, каково мне было его задержать? Каково мне было его вычислить? Как мне вообще удалось узнать о его существовании?

— Нет, не спросил. По той простой причине, что мне все это не интересно.

— Хорошо, — опять начал яриться Пафнутьев. — Но выпуская Амона, ты знал, что этим подвергаешь смертельной опасности меня?

— Да, я это понимал.

— И то, что Амон опасен не только для меня, что он вообще для людей опасен, ты тоже понимаешь?

— Да, Паша.

— К тебе надо присмотреться, Леонард.

— С какой целью?

— Чтобы узнать, на кого работаешь.

— Я и так могу тебе это сказать, и присматриваться даже ко мне не нужно.

— Скажи.

— На себя, Паша. Если тебе так важно знать подобные мелочи, отвечаю не задумываясь — работаю на себя. Можешь сказать, что под себя. Это неважно. Ты что же думаешь, в этой России, как ее иногда называют полузабытым древним словом, в стране, где отменены законы, где президент совершает государственный, переворот, а потом именно в этом обвиняет тех, кто перевороту воспротивился... Неужели ты думаешь, что в этих условиях можно думать еще о чем-то, кроме самого себя?

Пафнутьев некоторое время молчал, стараясь сдержаться и не произнести слов, о которых потом будет жалеть.

— Есть единственный выход, достойный выход из этого положения, — наконец проговорил Пафнутьев.

— Поделись.

— Делать свое дело. Тихо, спокойно, изо дня в день, ковыряясь в носу или еще где-либо. Не ожидая ни благодарностей, ни славы, ни признания, ни денег. Просто изо дня в день делать свое дело.

— Очень хорошо, Паша, что ты это понимаешь. В другое время, в другой стране тебе бы цены не было, а так... Извини. Идет, Паша, развал. Мы скатились в массовое разграбление всего, что еще осталось на этой земле. Люди дичают и сбиваются в стаи...

— В банды, — поправил Пафнутьев,.

— Да, — согласился Анцыферов. — Так будет точнее. Одичавшие, брошенные, голодные собаки сбиваются в стаи. Одичавшие, обманутые, брошенные собственным правительством, голодные люди сбиваются в банды, чтобы попытаться выжить. Только попытаться, потому что ни у кого нет уверенности в том, что выжить удастся... Как видишь, я понимаю, что происходит за этими окнами. Наш с тобой вывод, Паша, одинаков. Но это не мешает каждому поступать по-своему.

— Хорошо, что ты это понимаешь.

— И я рад, что мы поговорили с тобой сегодня. Теперь мы можем поступать свободнее по отношению друг к другу, верно? Нас теперь мало что может остановить, да, Наша? — Анцыферов оторвал взгляд от своего клубка преступлений на листке бумаги и улыбчиво посмотрел на Пафнутьева.

— Если, Леонард, ты еще что-то хочешь добавить, — добавь. Я охотно тебя выслушаю.

— Нет, я все сказал. Теперь твоя очередь.

— А я промолчу, — Пафнутьев улыбнулся широко, легко, освобождение. — Как говорят умные люди, несказанное слово — золотое.

— Вот и тебя, Паша, на золото потянуло. Желтый — цвет прощания, верно?

— Цвет разлуки, — поправил Пафнутьев, выходя.

Теперь, вышагивая из угла в угол, Пафнутьев не кряхтел и не стонал. Пришло чувство правоты, ощущение уверенности, холодящее, бодрящее ожидание опасности.

Да, — думал Пафнутьев, — да! Все мы сбиваемся в банды хотим того, или нет, часто даже не догадываясь, что мы уже не сами по себе, не просто так, мы уже задействованы, мобилизованы, мы уже в банде и не можем вести себя, как нам хочется, не можем поступать, ни о чем не думая. Мы в банде и должны подчиняться жестким законам банды. Даже если по простоте душевной, по глупости или самонадеянности, еще не знаем, что давно являемся членами той или иной банды, но уже изменились наши поступки, все наше поведение уже изменено и выстроено с учетом законов банды. И скажи нам кто-то, что мы в банде, что мы круты и безжалостны, что мы превыше всего ставим законы и благополучие банды... Можем даже оскорбиться, обидеться, вознегодовать. Мы живем по законам банды, даже в ней не участвуя, ее ненавидя, презирая и отвергая.

Ну, хорошо, из чувства приличия мы называем наши банды компаниями, командами, клубами... Но так ли уж важно словечко, если предполагается подчинение общим законам, общак, даже если во главе стоит не пахан, не главарь, а просто лидер — образованный, утонченный, авторитетный. И этот лидер набирает себе в команду людей по единственно важному в банде признаку — верность общим целям и готовность идти на что угодно за вожаком, за паханом, за президентом.

Но что происходит дальше — страна покрывается бандами, страна попадает под их власть. Команды у прокуроров, торгашей, артистов эстрады, банкиров, президентов и депутатов. Со своими группами охраны, группами прикрытия, с телохранителями из бывших боксеров и каратистов, со своими вышибалами денег, заказов, долгов, времени на телевидении. И постепенно, как бы мы к этому не относились, мы усваиваем бандитскую нравственность, бандитские честность, порядочность, достоинство. И забываем, забываем, а потом и отвергаем истинную честность, истинную порядочность, великодушную и снисходительную, порядочность без насилия.

Все, Павел Николаевич, все, дорогой... Хватит. А то что-то ты уж больно круто взялся за наше многострадальное общество, — Пафнутьев сел за свой стол, придвинул телефон, набрал номер.

— Гражданин Халандовский?

— Он самый, — раздался в трубке неуверенный голос.

— Гостей ждете?

— Гостям всегда рады, Паша.

— Едут к вам гости, едут.

— С ветерком? — улыбнулся Халандовский в предчувствии приятной беседы.

— С ветерком и навеселе, — решительно ответил Пафнутьев и, положив трубку, направился в угол, где на стоячей вешалке просыхал намокший под утренним дождем плащ.

* * *

Далеко Пафнутьев не ушел, не удалось ему быстро добраться до Халандовского и отвести душу после утренней нервотрепки с Анцыферовым. Едва он сбежал со ступенек прокуратуры, как навстречу ему шагнул оперативник.

— Разговор есть, Павел Николаевич, — сказал Николай, протягивая руку. — Интересный, между прочим, разговор.

— Прямо сейчас, прямо немедленно?

— Как скажете, Павел Николаевич...

— Ладно, — вздохнул Пафнутьев. Не было у него ни желания, ни сил снова возвращаться в прокуратуру. Он с тоской оглянулся на крыльцо, с которого только что спустился, посмотрел на поджидающую его машину, и, наконец, блуждающий его взор уперся в улыбающееся лицо оперативника. — Ладно, Коля... Поговорим по дороге, — он махнул рукой Андрею в машине, дескать, пойду пешком Поднял воротник плаща, сунул руки в карманы, ссутулился, сразу сделавшись похожим на несчастного, забитого жизнью служащего какой-то захудалой конторы. — Что у тебя?

— Цыбизова.

— Помню, Изольда Федоровна. Жива?

— Жива, но я не думаю, что так будет продолжаться слишком долго. За последние три года она застраховала двадцать семь машин. Из них двенадцать — наиболее престижные. «Девятки», «восьмерки», «семерки»...

— Из них угнано? — спросил Пафнутьев.

— Семь. Из двенадцати.

— Неплохой показатель А остальные машины?

— Хлам По-моему, хозяева даже мечтают, чтобы их машины угнали, чтобы получить страховку...

— Если мечтаю г, значит угонят Не угонщики, так сами Насобачились. Дурное дело нехитрое Что Цыбизова? Ты любишь ее по-прежнему?

— Гораздо меньше — Что так?

— Хахаль у нее. На черном «мерседесе». Со спутниковой связью. С баром и телевизором. С водителем и телохранителем.

— А чье тело он хранит?

— Тело хахаля.

— Как его зовут?

— Байрамов. Морда жирная, зуб золотой, улыбка до ушей, волосы в бриолине. Слышали о таком?

— Немного. Тебе за ним не угнаться.

— Да уж понял, — хмыкнул Коля, поправил клеенчатую кепочку, перепрыгнул через неглубокую лужу на тротуаре. — Розы подарил нашей красотке, целый букет. Тысяч по пятнадцать-двадцать за штуку. Специально пошел на рынок и спросил цену... Так что букет ему обошелся тысяч в двести.

— Молодец, — одобрил Байрамова Пафнутьев. — Я думал о нем хуже. А если тратит такие деньги на цветы женщине.. Хороший человек. А что Цыбизова, не обижает его, не огорчает?

— Нет, с этим у них все в порядке.

— Не мелькал ли в их компании невысокий широкоплечий парень с короткой стрижкой, в темной одежде, с неприветливым выражением лица.

— Мелькал. Его зовут Амон. Он у этого Байрамова не то охранником, не то водителем...

— Что же он так неосторожно, что же он так опрометчиво, — пробормотал Пафнутьев. — Так нельзя, дорогой.

— Вы о ком, Павел Николаевич?

— О Байрамове. Он совершенно не уважает противника, он не берет его в расчет. Это плохо. Так нельзя.

— Может быть, он и не подозревает о существовании противника?

— Да, скорее всего... Послушай, Коля... Тебе это больно, я знаю, но все-таки... У этого Байрамова с Цыбизовой... Постель? Дела? Торговля?

— По-моему, всего понемногу. И постель, и дела.

— Не ошибаешься?

— Влюбленное сердце не обманешь, — горестно Николай постучал по тому месту, где, как ему казалось, у него билось влюбленное сердце.

— Зомби у нее больше не появлялся?

— Вроде, нет.

— Сама она спокойна как и прежде? Порхает? Щебечет? С ветки на ветку?

— Я перемен не заметил. Разве что появился Байрамов... Морда широкая, зуб золотой...

— Ты уже говорил, — Пафнутьев остановился под козырьком заколоченного киоска. Его, похоже, облюбовали какие-то бойкие торгаши, но развернуться им не дали — киоск подожгли, внутри он выгорел дотла, но его железный каркас, сработанный из железнодорожного контейнера, уцелел. По городу в последнее время появилось немало таких вот выгоревших помещений — подвалов, ларьков, изготовленных из гаражей, арки в старых домах, заложенные кирпичом и оборудованные под магазины Народ продолжал бороться за социальную справедливость — так, как он ее понимал. Поджигатели оставались непойманными, продавцы не жаловались, а сумма ущерба не интересовала ни тех, ни других А Пафнутьев знал наверняка, что частенько продавцы и поджигатели — одни и те же лица. Заметали следы ребята, заметали следы старым дедовским способом — красного петуха под собственный зад. Ищи-свищи-доказывай!

— Разбегаемся? — спросил оперативник, истомившись в затянувшемся молчании.

— Подожди, — Пафнутьев с привычным безразличием на лице смотрел на пробегающих прохожих, на лужи, на неиссякающий поток машин. — Послушай, — повторил он и опять замолчал.

— Слушаю внимательно, — улыбнулся оперативник.

— А не сделать ли нам такую вещь... Не провернуть ли нам такую забавную штуку...

— Не возражаю, — опять поторопил Пафнутьева собеседник.

— Не суетись... Такая вот мыслишка посетила... А не поставить ли нам под окна Цыбизовой машину? Хорошую машину, «девятку», а? В приличном состоянии, с небольшим пробегом, а? Поставить ее так, чтобы она с улицы не видна была, но из окон Цыбизовой — как на ладони? Если они действительно завязаны на угонах, у них же зуд по всему телу начнется на второй день!

— Ловля на живца?

— Да, но машина должна быть под круглосуточным наблюдением.

— Можно проще.. Установить график, чтобы «девятка» стояла, к примеру, под ее окнами только с семи до девяти вечера. Дескать, кто-то к кому-то приезжает каждый день на это время. И потом опять уезжает. Она человек грамотный и на второй же вечер все поймет — приезжает любовник к девице-красавице. Пока они воркуют, машина стоит И на эти два часа подключать ребят — пусть бы присмотрели.

— Да, так лучше.

— Тут в другом опасность... А если они в самом деле ее угонят? Не расплатимся, Павел Николаевич.

— Придумай с ребятами что-нибудь... Мотор, к примеру, не заведется. Или тормоза не сработают. Или рулевое управление откажет.. Ведь технически это осуществимо?

— Вполне Уж если подобные вещи случаются с исправными машинами, то здесь и сам Бог велел, Нашкодить сумеем. Починим ли потом, трудно сказать, но сломать — сломаем.

— И с завтрашнего вечера машина будет стоять?

— Если поднатужиться, то можно уже и сегодня выставить нашу «девятку» на обозрение.

— Поднатужься. Если что понадобится — подключай меня.

— Вечером позвоню, доложу, — оперативник протянул руку.

— Давай, Коля. Вперед и с песней, — Пафнутьев крепко пожал холодную мокрую ладонь оперативника и поддернув поднятый воротник плаща, шагнул под мелкий осенний дождь.

Не сложилось у Андрея с Викой, не сложилось. То ли она слишком уж отличалась от Светы и любое ее слово его как-то задевало, то ли слишком уж он близко принял Свету, как единственно возможную для него женщину и все, что с ней было связано, воспринималось им как некая истина, с которой можно только сравнивать. А скорее всего не отошел он еще, продолжал жить событиями прошлого года, даже не замечая этого.

Поначалу он вообще не воспринимал Вику всерьез. Появился рядом человек, ну и пусть. Вроде, неплохой человек, красивая девушка, не дура, не злобная, не спесивая. Но он не мог избавиться от ощущения, что все стоящее, что у него могло бы быть в жизни, уже было, и теперь возможны только заменители, протезы истинных чувств. По молодости Андреи не знал еще, что не бывает единственной любви, не бывает единственно правильных чувств. Все возвращается, многое повторяется с какими-то отклонениями от того образца, который ты познал в самом начале своей жизни. К Вике он относился явно без трепета, скорее терпя ее, как терпят шаловливого щенка, готового в любую минуту опрокинуться на спину, лизнуть в щеку, куснуть за палец, но решительно отодвигают в сторону, когда он становится слишком уж докучливым.

Изменилась Вика за последний год, сильно изменилась. Люди, знавшие ее раньше, узнавали с трудом. Исчезли торчащие в стороны малиновые волосы, сделавшись мягкими и светлыми, они покорно улеглись на плечи. Лежали в шкафу среди старого хлама сверкающие химическими красками колготы, свисающие до колен свитера. Теперь на ней был строгий серый костюм, белая блузка, а вместо кроссовок с вывернутыми наружу языками, на ногах у Вики были черные кожаные туфельки на невысоких каблуках. Она и внутренне изменилась — сделалась строже, сдержаннее, к ней уже невозможно было обратиться панибратски, похлопать по плечу или еще по какой-нибудь соблазнительной части тела, а этих самых соблазнительных мест, как это заметил Пафнутьев еще в прошлом году, у нее стало еще больше, поскольку все поглощающий свитер валялся без дела.

Вика понимала, что Андрею в его состоянии сейчас нужен не вызов, не бравада, не девушка своя в доску. Она должна была стать просто красивой женщиной, которая понимает его лучше, чем кто бы то ни было. После той ночи, когда он остался у нее и казалось, что все определилось надолго, если не навсегда, Андрей попросту исчез. Он сразу почувствовал, что в чем-то важном она сильнее его, отчаяннее, готова идти дальше, без раздумий и колебаний. Он так не мог. Но не мог признать и ее превосходства. Скорее всего, истина находилась где-то здесь, где-то рядом.

Она не звонила Андрею, а вот к Пафнутьеву время от времени заглядывала. Чувствовала Вика, понимала, что Пафнутьев видит ее насквозь со всеми слабостями, желаниями и что она ему нравится. Да он этого и не скрывал, говорил открытым текстом, но так решительно, что его слова вполне могли сойти за шутку. Но Вика знала — у его слов только форма шутливая, только форма, что Пафнутьев все говорит всерьез.

Придя к нему в очередной раз. Вика заглянула в дверь и, увидев посетителя, хотела было тут же скрыться, но Пафнутьев ее остановил.

— Заходи, Вика! — крикнул он даже с некоторой поспешностью. — Этот человек долго не задержится, он уже попрощался.

И действительно, едва посетитель услышал эти слова, тут же поднялся, поклонился, прижав красноватые ладошки к груди, словно прося простить его за неуместность появления, и пятясь, пятясь отошел к двери, открыл ее не то задом, не то спиной, и с тем пропал.

— Я не помешала?

— Помешала, — кивнул Пафнутьев. — Ему помешала. А меня спасла. Это наш эксперт. Он приходил взять денег на водку, а тут ты. Лишила его всех планов и надежд.

— Но не навсегда же?

— Нет-нет, он через пять минут опять заглянет сюда, узнать не ушла ли ты. Но ты ведь не уйдешь через пять минут?

— Надеюсь продержаться.

— Эх, Вика, Вика, что ты с собой делаешь, — простонал Пафнутьев, усаживая гостью к приставному столику. — Негуманно ты себя ведешь. Можно сказать, даже безжалостно.

— А что я такого делаю? — она испуганно заморгала.

— Хорошеешь, — скорбно произнес Пафнутьев.

— Ну, ладно... Больше не буду!

— Я тебе таких указаний не давал, таких пожеланий не высказывал. Поэтому не надо. Хорошела до сих пор? Вот и продолжай этим заниматься. Я не знаю более достойного занятия для красивой женщины.

— Это вы обо мне?

— ао ком же еще? — Пафнутьев пошарил глазами по кабинету. — Других тут не вижу.

— Ох, Павел Николаевич, если бы мне об этом напоминали хотя бы изредка!

— Я готов этим заниматься с утра до вечера, — твердо заверил Пафнутьев.

— А что мешает? — спросила Вика без улыбки и их взгляды встретились. Оба были серьезны.

— Я человек служивый, — спрятался Пафнутьев за шутку. — Было бы указание.

— Считайте, что вы его уже получили.

— Ох, Вика... Все эти твои штучки заставляют мое сердце время от времени попросту останавливаться.

— Какие штучки, Павел Николаевич? — и Вика так захлопала невинными своими глазами, что сердце Пафнутьева и в самом деле готово было остановиться. Но он решительно взял себя в руки.

— Не надо нас дурить, Вика. Не надо нас дурить. Знаешь, какой я умный? Ты даже представить себе не можешь, какой я умный. Иногда самого ужас охватывает.

— Представляю, — сказала она, закинув ногу на ногу.

— Боже! — воскликнул Пафнутьев.

— А что такое? — не поняла Вика.

— Да у тебя, оказывается, и коленки есть! И какие коленки!

— Какие есть, — скромно сказала Вика, одернув юбку.

— Что Андрей? — спросил Пафнутьев отлично сознавая, что этого вопроса задавать не следовало, но он решил быть честным по отношению к своему юному другу.

— Не знаю, — холодновато ответила Вика, ответила не только на этот вопрос, но и на все последующие, связанные с Андреем, связанные с кем бы то ни было, кроме Пафнутьева. Он понял. Помолчал.

— Ну ничего... Никуда он, бедолага, от нас не денется. Все хорошо, Вика. Знаешь, у законченных наркоманов, да и у начинающих тоже, бывает так называемая ломка. Это когда заканчивается действие одной дозы наркотика и уже хочется, мучительно, нестерпимо хочется новой дозы. Страдания человек испытывает совершенно невероятные. Вот и у него сейчас идет такая ломка.

— Сколько же ему можно еще ломаться?

— Это от него не зависит, это от организма. Как природа-мама определит, так и будет. А мы со своими жалкими потугами во что-то вмешаться, что-то изменить, ускорить, замедлить... Можем только помешать. Он чувствует, что прежний наркотик кончился, действие его ослабло, но боится себе же признаться в этом. Ему кажется, что здесь есть что-то нехорошее. Он ошибается. Тут все нормально. Так и должно быть. И никак иначе.

— Павел Николаевич, — проговорила Вика каким-то другим тоном, — скажите лучше... Как вы поживаете? Что вас тревожит, что радует, что тешит?

— На все твои вопросы отвечаю одним словом — А мои. Твой сосед. Меня радует, что удалось познакомиться с ним довольно плотно, но меня тревожит то, что некоторые люди, — он поднял глаза к потолку, выпустили его... Напрасно. Ох, напрасно. Но меня тешит полная неопределенность — они не знают, как им быть дальше... Ну, да ладно. А тебя он не тревожит?

— Пока нет... Пропал куда-то. Вся компания съехала с квартиры. Тишина.

— Они в самом деле съехали или просто затихли?

— Съехали. Я на их двери укрепила волос... Если бы дверь хоть раз открылась, я бы сразу это поняла. Не открывалась. Мой волос все эти дни остается на месте.

— Легли на дно, — сказал Пафнутьев с огорчением. — Ну, ничего, проявятся, крючок мы забросим уже сегодня вечером. Клюнут. Или лучше сказать — проклюнутся. Тебе не хочется поменять квартиру? Я бы мог посодействовать?

— И это советуете вы? Начальник следственного отдела?

— Да, Вика. Это советует тебе начальник следственного отдела. Человек, который кое-что знает.

— А им вы не хотите посоветовать поменять квартиру? Посодействовать в этом? На более удобную, с зарешеченными окнами, с хорошей охраной, с регулярной кормежкой? А, Павел Николаевич?

— Именно над этим и работаю.

— Успешно?

— Очень.

— Тогда я остаюсь в своей квартире.

— Смотри, Вика... Мне бы спокойней спалось, если бы я знал, что ты не рядом с ними...

— Павел Николаевич! — весело рассмеялась Вика. — Вы вынуждаете меня говорить неприличные вещи... Мне бы тоже спокойней спалось, если бы я знала, что вы рядом! Игра слов, да?

— Видишь ли, — смутился Пафнутьев и довольно заметно покраснел, — в каждой шутке есть только доля шутки.

— А все остальное? Правда?

— Да. Шутка — это только форма. А содержание... Содержание остается неизменно суровым. У меня тоже напрашиваются игривые слова... Но мне не хотелось бы их произносить игриво... А то мы все шутим, шутим, все боимся, как бы нас всерьез не приняли, как бы...

Резкий телефонный звонок прервал Пафнутьева.

— Слушаю, — сказал он уже другим голосом, суховатым и требовательным.

— Тут опять наш приятель не очень хорошо себя ведет, — Пафнутьев узнал голос стукача Ковеленова.

— Ив чем это выражается?

— Зверское избиение без видимых на то оснований, — помолчав, ответил Ковеленов. — Не знаю, выживет ли...

— Кто? — недовольно спросил Пафнутьев. Что-то не нравилось ему в сегодняшнем разговоре со стукачом, что-то настораживало. Ковеленов явно выпадал из своего обычного чуть снисходительного насмешливого тона Впрочем, это могло объясняться и необычностью обстановки, неудобством расположения телефонной будки, мало ли чем еще...

— Жертва, — ответил Ковеленов напряженным голосом. Обычно он говорил легко, как бы слегка посмеиваясь и над собой, и над той таинственностью, к которой прибегали оба, скрывая ото всех на свете свою связь, свое сотрудничество. Так уж у них установилось с самого начала — даже самое важное сообщать походя, бесцветным голосом, с улыбкой, а то с этакой кривоватой ухмылкой, какая бывает у людей, жалующихся на несварение желудка, запор или еще какую-нибудь хворь, о которой-то в приличном обществе и сказать неловко.

— Я там нужен? — спросил Пафнутьев.

— Решайте... Думаю, для общего образования и не помешает... А там уж вам виднее, как оно и что...

Пафнутьев все больше настораживался. С одной стороны сам звонок говорил о том, что Ковеленов продолжает работать, сообщает ему о местонахождении человека, которого он ищет, и в то же время в его словах явно звучало какое-то несмелое, замаскированное предостережение.

— Из наших там есть кто-нибудь?

— Есть... Но они, по-моему, не знают как им поступить, как жить дальше...

— Они его взяли?

— Повода не находят. Вот если помрет, или еще чего пострашнее с нею, то есть, с жертвой случится, тогда, глядишь, и это самое... — продолжал мямлить Ковеленов.

— Мне кого-нибудь прихватить с собой?

— Не помешает, хотя хватает тут вашего брата, — ответил Ковеленов с легкой, но четко услышанной заминкой. И Пафнутьев еще больше озадачился — такая заминка проскакивает, когда человеку кто-то подсказывает, что говорить.

— Ты там один?

— Нет.

— Кто еще?

— Да много разных...

— Кого много? Твоих ребят, моих, случайных?

— Всех хватает.

— Ничего не понимаю! — резко сказал Пафнутьев в трубку.

— Я тоже.

— А сам-то ты не попался?

— Трудно сказать...

— Даже так... Хорошо... Еду.

— Может не стоит? — произнес Ковеленов странно вымученным голосом и этим окончательно сбил Пафнутьева с толку.

— Приеду разберусь. Откуда звонишь?

— Тут телефон случайно целый оказался, как раз в тылу кинотеатра «Пламя». Сквер, скамейки, мокрые, правда, замоченные, деревья... И будочка телефонная стоит... Дверь сорвана, стекла выбиты, как после бомбежки, а телефон, как ни странно, работает... Я возле большой клумбы, здесь в центре сквера большая клумба с красными цветами, они, по-моему, и зимой красным цветом цветут...

— Знаю!

— Вот здесь и развернулись печальные события, — уныло тянул Ковеленов.

— Для кого печальные?

— Для меня, конечно. А потом... Потом, кто его знает, кого эти события засосут, затянут, поглотят...

— Ладно, еду.

— Мне подождать?

— Подожди, но в сторонке. В дело не лезь. Вообще, постарайся не возникать.

— Нам всем этот совет не помешает, — произнес Ковеленов загадочные слова, но пока Пафнутьев соображал, как их понимать и что за ними стоит, он сам уже положил трубку. Помолчал, глядя в телефонный диск. Что его насторожило в этом разговоре, что было непривычным? Ковеленов говорил о клумбе с красными цветами и сказал, что они, по его мнению, цветут чуть ли не всю зиму... Непонятно. Ковеленов в разговоре допустил какой-то сбой, нарушение связности... Но Ковеленов не допускал сбоев. И проскочило у него еще одно словечко — замоченные скамейки. Замоченная, значит, насильственно убитая скамейка? Или он просто нашел возможность вставить в разговор само слово — «замоченный»? То есть, убитый. Кто убитый? Он сам, Ковеленов? Но я с ним разговаривал и это был именно Ковеленов... Кто же еще убитый, о ком он открыто сказать не мог?

Пафнутьев наскоро попрощался с Викой и вышел на улицу. В сквере, расположенном в тылу кинотеатра «Пламя», он был через пятнадцать минут. Кинотеатр стоял пустой, облезлый, афиш не было, фильмы здесь давно не крутили. Как и во всем городе — явные следы запустения, разложения, умирания страны. В громадных стеклах здания он увидел лишь разноцветные блики заморских машин — из кинотеатра устроили автосалон. Но возле здания Пафнутьев ничего странного, неожиданного не увидел. Бродили мокрые парочки под зонтиками, по привычке приволокшись к кинотеатру, на остановке троллейбуса сидели старухи с двухколесными сумками, набитыми пустыми бутылками — видимо, возвращались с промысла по окрестным кустам. Старухи смотрели прямо перед собой уставшими от жизни глазами и никакого волнения на их сморщенных лицах Пафнутьев не обнаружил. Где-то в глубине сквера топтались несколько парней в кожаных куртках... Прогуливал какую-то, мокрую несчастную болонку старик с тростью. И все.

Пафнутьев удивился, еще раз обошел вокруг холодного кинотеатра — ни драки, ни скопления народа, ни самого Ковелецова он не увидел. Пройдя по дорожке в сторону клумбы, он нашел телефонную будку, о которой говорил Ковеленов. Все правильно — дверь сорвана, стекла выбиты, но трубка... Тут он столкнулся с первой неожиданностью — трубка висела как-то уж очень безжизненно, так работающие телефоны не выглядят. Он подошел поближе, заглянул за будку. Все нормально — грязь, пакеты, небольшой филиал общественного туалета. Пафнутьев вошел в будку, взял трубку, послушал — она молчала. Телефон не работал. И похоже, не работал уже давно. Разбитые стекла, прожженный, расплавленный сигаретами диск, гвоздь, безжалостно вколоченный в монетную щель... Видимо, здесь самоутверждалось молодое поколение, выбравшее пепси-колу и рыночную экономику.

Пафнутьев уже хотел было выйти из будки, но не успел — сильный удар по затылку сразу пригасил и восприятие и желание сопротивляться. Последняя связная мысль его была словно для протокола осмотра места происшествия: «сильный удар в затылочную часть головы твердым тупым предметом, предположительно молотком».

И он медленно сполз на мокрое дно будки. Пафнутьев уже не видел, не ощущал, как прямо по аллее к будке бесшумно подъехала черная легковая машина и двое ребят в кожаных куртках, которые совсем недавно без дела топтались у рекламного щита, подхватили его под руки и, не церемонясь, затолкали на заднее сидение. Дверца захлопнулась, машина дала задний ход и бесшумно проехав сотню метров по пустынной аллее, усыпанной ракушечником, соскользнула на проезжую часть.

Старухи, сидевшие на троллейбусной остановке, ничего не заметили, ничем не взволновались — продолжали смотреть прямо перед собой, положив на сумки-коляски тяжелые руки со вздувшимися венами. Продолжал мерно вышагивать старик с мокрой болонкой, а парочки под зонтиками целовались, шептались и касались друг друга холодными мокрыми щеками.

* * *

Пафнутьев приходил в себя медленно, словно бы по частям. Первое, что он ощутил, был холод, озноб во всем теле. Наверно, холод и ускорил возвращение сознания. Было такое ощущение, словно все тело овевал холодящий сквознячок. Пафнутьев понял, что он раздет. Это его озадачило, и он начал настойчиво пробиваться к сознанию, пытаясь понять, как он оказался в таком положении, что произошло. Постепенно вспомнил разговор с Ковеленовым, кинотеатр «Пламя», там связные воспоминания обрывались. Значит, там меня и прихватили, подумал он. И тут же в памяти всплыл металлический каркас телефонной будки, куда его заманили и откуда он уже не смог выйти сам. Из будки его уже выволакивали.

Попытавшись открыть глаза, Пафнутьев ощутил тяжесть века и понял, что один глаз его подбит. Это уже хорошо, Павел Николаевич, если так дальше пойдет, вспомнишь, кто ты есть на этом свете. Открыв уже оба глаза, осмотревшись, он понял что раздетый лежит на полу. Под ним нет никакой подстилки, нет даже простыни. Шея затекла, рука, придавленная тяжеловатым телом, онемела. Пафнутьев попытался было как-то ее высвободить, но это ему не удалось. Сделал еще одну попытку, еще, пока понял — на его запястьях наручники. Ноги тоже оказались связанными так, что он не мог сдвинуть одну ногу относительно другой. Это могло означать только одно — ноги скрутили проволокой.

Как раз напротив его лица светилось окно, шторы были отдернуты в сторону. Пафнутьев не увидел за окном никаких подробностей — ни ветвей деревьев, ни столбов, ни проводов. Значит, он в квартире большого дома, на каком-то этаже, не ниже шестого. Так и есть — из-за стены послышался еле уловимый, но все-таки различимый гул лифта. Но были и другие звуки, раздражающе громкие, словно изрубленные ритмичными ударами. Прошло какое-то время, прежде чем Пафнутьев понял — работает телевизор. Медленно, по миллиметру сдвигая голову в сторону, он наконец смог увидеть и экран, с которого неслись безудержно радостные вопли. Понятно, наступило время бездумных воплей, под которые тряслись, корчились, подпрыгивали и извивались эстрадные исполнители. Пафнутьев застонал и попытался снова вернуть голову в прежнее положение, чтобы не видеть беснующейся на экране толстой негритянки с потной спиной и вислым животом. Но когда экран закрыла не то ножка стола, не то чья-то нога, он с новой силой ощутил боль в левой части затылка.

Опять слева, — подумал Пафнутьев, но почему именно боль слева его озадачила, вспомнить не мог. Просто пробормотал про себя — опять слева. Наверно простонал он слишком громко, потому что совсем рядом возникло движение, что-то пошевелилось перед, его лицом на фоне светлого квадрата окна. И лишь заметив это движение, Пафнутьев понял, что он в комнате не один. Всмотревшись, он увидел за столом человека — тот по всей видимости и смотрел на мелькающий экран телевизора.

Подвигав кожей головы, Пафнутьев еще раз убедился, что удар нанесен сзади, в левую часть затылка, причем, сочащаяся из раны кровь пропитала волосы и они прилипли к полу.

— Что, начальник, жив? — услышал он голос, показавшийся ему знакомым, но вспомнить, где он слышал этот голос, кому он принадлежал, Пафнутьев не смог. — Совсем слабый начальник пошел... — Не дождавшись ответа, человек за столом отвернулся.

Едва пробудившись, сознание быстро возвращалось к Пафнутьеву. Он уже видел вокруг себя комнату, довольно захламленную, хотя и пустоватую. Кроме стола, телевизора в углу и дивана в комнате ничего не было. Так бывает в квартирах, где живут недолго, временно, ничем себя не связывая и при необходимости съезжая за десять минут. Человек за столом, похоже, что-то ел. Да, так и есть. Глядя в экран телевизора, в мелькающие черные тела, человек время от времени отрезал ножом кусок колбасы и совал его в рот. На экран он смотрел с полнейшим равнодушием, просто для того, чтобы хоть за что-то зацепиться взглядом. Ни Пафнутьев, ни его состояние, его, похоже, не интересовали.

— Давай-давай, — проговорил он через некоторое время. — Оживай... Тебе пора уже и ожить. Повреждения, конечно, есть, в, таких делах без повреждений не бывает... Но для жизни не опасно.

— Думаешь, пора? — спросил Пафнутьев только для того, чтобы произнести какие-то слова и убедиться, что у него это получится. А кроме того, ему хотелось вовлечь человека в разговор, заставить его еще что-то произнести и вспомнить, вспомнить, наконец, кто это, при каких обстоятельствах они встречались. И еще не вспомнив, он вдруг с ужасом осознал, что это враг, смертельно опасный, безжалостный, и что скорее всего, его, Пафнутьева, ждет самое страшное, что можно себе вообразить.

— Не могу же я тебе делать маленький чик-чик просто так... — говоривший не отрывал взгляда от телевизора, не прекращал медленно жевать и в словах его не было ни гнева, ни угрозы, ни злости. Лишь будничная раздумчивая озабоченность — в самом деле, резать человека в бессознательном состоянии нехорошо, неинтересно. — Ты должен видеть, понимать, — он сунул в рот очередной кусок колбасы, — тебе надо знать, что происходит, почему, зачем, чем все закончится...

— А чем закончится?

— Хороший вопрос, — человек за столом удовлетворенно кивнул. — Плохо закончится... Резать буду. Ты же и сам понимаешь, что отпускать тебя никак нельзя.

Пафнутьев закрыл глаза, чтобы не видеть беснующихся на экране негритянских тел, подсвеченных разноцветными фонарями. Он узнал человека за столом.

Это был Амон.

Вот почему у него затылок поврежден с левой стороны... Как же ты, Павел Николаевич, влип, как же ты попал сюда такой предусмотрительный да проницательный? И внезапно в памяти возник Ковеленов. Да, позвонил Ковеленов и сказал, что происходит непонятное, невнятное... И он, как последний дурак, помчался узнать, что же там непонятного происходит. Узнал, ублажил свое любопытство, пижон недорезанный. Теперь-то похоже, недорезанным тебе отсюда никак не выбраться. По кускам, похоже, тебя выносить будут. Ковеленов... Он был многословнее, чем обычно... И еще... Он несколько раз намекал об опасности... Замоченная скамейка, клумба с кроваво-красными цветами, стоящими всю зиму... Более внятно он сказать не мог, наверняка во время разговора сзади стоял Амон, уперев нож под лопатку... Тут особенно не поговоришь. Эх, был бы Андрей! С этим Амоном он управляется на удивление легко. Значит, вначале они просекли Ковеленова, видимо, тот перестарался, засветился... Прокололся. Выдать им Ковеленова никто не мог, поскольку о нем никто не знал. Или все-таки знали? — похолодел Пафнутьев от этой мысли. Неужели Анцыферов? Да, он мог знать...

— Ну что, начальник, все вспомнил? — спросил Амон, не отводя взгляда от экрана.

— Ничего не помню, — Пафнутьев попытался лечь поудобнее, но ничего у него не получалось. Скованные наручниками руки, связанные ноги не позволяли даже повернуться с боку на бок.

— Не надо шевелиться, — сказал Амон. — Не люблю, когда шевелятся.

— Ладно, — проворчал Пафнутьев. — Любишь, не любишь...

Амон поднялся из-за стола, его ноги приблизились к самому лицу Пафнутьева. Тот увидел совсем рядом узкие носки начищенных туфель. Вот один из носков как бы оторвался от пола и с силой ткнулся ему в зубы. Но не слишком сильно. Пафнутьев почувствовал резкую боль, вкус крови во рту.

— Нехорошо лежишь, — пояснил Амон. — Я не бью тебя, начальник, я только поправил немного, чтоб тебе удобнее было. А то голова у тебя была повернута некрасиво, будто она уже немного отрезана. А сейчас голова красиво лежит... Как живая, — он хмыкнул и черные остроносые туфли отдалились. — Плохо вспоминаешь, старый, наверно, стал, — донеслось до Пафнутьева уже из коридора. — Совсем старый, негодный... Женщины тебя любили, начальник?

— Они и сейчас меня любят.

— Нет, сейчас они тебя уже не смогут любить... Как можно любить отдельно голову, отдельно туловище...

Пафнутьев промолчал. В словах Амона все время прорывались страшноватые намеки, но он убеждал себя, что тот просто пытается его припугнуть. Но понимал Пафнутьев, ясно понимал — Амону действительно нельзя выпускать Пафнутьева живым.

— Сейчас покажу тебе одну вещь, начальник, одну такую веселую картинку... И ты сразу все вспомнишь, сразу голова твоя станет умной, — Амон прошел по всей видимости в ванную, и тут же появился в комнате с каким-то свертком. Вначале Пафнутьев лежал с закрытыми глазами, а когда шаги Амона приблизились к самому его лицу, подумал, что сейчас будет удар и даже зажмурился от предчувствия. Но удара не последовало. Открыв глаза, он увидел Амона с каким-то несуразным свертком. Слабый шелестящий шорох раздался совсем рядом, возле его лица опустилась какая-то тяжесть. Что это, зачем, как понимать? — Пафнутьев сообразить не мог. Красноватый целлофановый пакет стоял на полу, а Амон словно ожидал, когда Пафнутьев сам все поймет.

И он понял.

И содрогнулся от ужаса.

В пакете лежала окровавленная человеческая голова. Лица он не мог различить, но что это голова с пропитанными кровью волосами, в этом сомнений не было. Глаза у головы были полуприкрыты, рот искажен, других подробностей сквозь целлофановую пленку Пафнутьев различить не мог.

— Кто это? — спросил Пафнутьев, делая безуспешные попытки отодвинуться от жутковатого свертка.

— Не узнаешь, — с огорчением проговорил Амон. И, присев, начал медленно разворачивать сверток. Пафнутьев сжался в ужасе и, желая знать все до конца, и в то же время, опасаясь этого. Он уже стал понимать, что не зря, не случайно Амон приволок из ванной эту голову, что имеет она для него какое-то значение, именно для него, для Пафнутьева.

На Амоне была белая рубашка с длинными незастегнутыми рукавами и пакет он разворачивал осторожно, стараясь не запачкаться. И, наконец, весь целлофан сдвинут вниз...

Пафнутьев с трудом, но узнал, узнал отделенную от туловища человеческую голову.

Это была голова Ковеленова.

— Ну вот, теперь узнал... — удовлетворенно проговорил Амон. — Да, это твой человек. Нехорошо он повел себя, какой-то любопытный. И помощник плохой... Мне сказали, что он на тебя работает, я вначале не поверил... Ножичком его немножко поколол, он и признался... Слабый человек, — приговаривая, Амон опять выровнял пакет и, взяв его за верх, отнес в ванную. — Никто не узнает, что за человек такой был, никто искать не будет... И виноватых нету, правильно, начальник?

Пафнутьев, как никто другой, знал о зловещих находках, которые все чаще попадались и в самом городе, и в окрестностях. На свалках, в мусорных ящиках, в урнах, даже в автобусах и троллейбусах находили сумки, мешки, рюкзаки с частями человеческих тел. Начинать следствие по этим находкам было почти невозможно, проходили иногда недели, месяцы, прежде чем тело удавалось собрать по частям, а уж о том, чтобы опознать его, установить, как звали этого бывшего человека...

Раньше, всего несколько лет назад такого не было. Наступила какая-то новая, невиданная степень озверения в обществе. Обычная ссора, причин которой потом никто и вспомнить не может, приводила к самым страшным последствиям — удар кухонным ножом, удавка из проволоки, в ход шли утюги, как горячие, так и холодные, молотки, топоры для разделки мяса. И протрезвев, увидев последствия своего минутного гнева, человек, естественно, думал над тем, как избавиться от трупа. И не придумывал ничего лучшего, как разделать его на куски и разбросать по городу.

А тут еще начались разборки между торгашами, авантюристами бизнесменами первого поколения, между банкирами и кредиторами, поставщиками и покупателями, между транспортниками и производителями, ворами и скупщиками краденого... В результате не было дня, чтобы где-то в городе не нашли руку, ногу, ухо. Самое напряженное время начиналось весной, при таянии снегов. Из снега появлялись такие жуткие находки, что народ цепенел и замыкался.

— Его уже ребята по частям разнесли, — пояснил Амон. — Голова только осталась. Я попросил, чтобы оставили голову, тебе хотел показать, порадовать.

— Ну, показал, порадовал, а дальше?

— Следом пойдешь, начальник.

— Это как? — спросил Пафнутьев, но похолодел внутри, потому что понял все, понял, но разум отказывался принять и согласиться с услышанным.

— Да вот так же.

— Неужели убьешь?

— Зачем убивать? — удивился Амон. — Какие-то слова ты, начальник, говоришь... Видел, как барашка разделывают? Нет? Разве его убивают? Нет. Его разделывают. Сначала горлышко, — Амон повертел в воздухе ножом, — потом надо кровь спустить... Ну, а уж в конце разделка.

— Ты же кровью все зальешь?

— Зачем тебе думать об этом, начальник? В ванне все сделаю. Кровь твою смою, а потом сам ванну приму... Понимаешь, только после этого я буду знать, что смыл позор. Буду лежать в теплой воде и думать, как по канализации течет твоя горячая, справедливая кровь... А! — воскликнул Амон и глаза его сверкнули. До этого он говорил тусклым безразличным голосом. И это было самым страшным. Амон не грозил, не устрашал, просто объяснял, что будет дальше и по тому, как без интереса рассказывал, Пафнутьев понял, что так все и будет, ему совершенно безразлична жизнь Пафнутьева.

— Ты меня не убьешь, — произнес Пафнутьев, скорее успокаивая самого себя.

— Начальник, ты меня наказал... Сильно наказал. Несправедливо. Знаешь, что со мной в камере было?

— А что с тобой было?

— Не надо быть таким хитрым, начальник. Раньше надо было хитрить. Ты все знаешь. И что мне после этого делать? Как мне дальше жить?

— Не знаю... Сам виноват. Пропуск из прокуратуры был у тебя в руках.

— Э, начальник... Это все подробности. Главное то, что было и то, чего не было. А ты знал, что будет в камере. Потому и отправил меня туда. Знал?

— Сам все испортил... — Пафнутьев отвечал чуть в сторону, не напрямую. А Амон, не получая прямого ответа, злился, терял самообладание, ему хотелось получить от Пафнутьева ясное признание вины.

— Ты знал, что бывает в камере с новичками?

— Пропуск был у тебя в руках.

— Ага... Не отвечаешь, — кивнул Амон. — Ну и не надо.

— Развяжи меня, — сказал Пафнутьев твердо, но знал — не будет этого. И в самом деле, Амон его, слов попросту не услышал.

— Завтра утром твою голову найдут... Где ты хочешь, чтобы ее нашли? Могу выполнить последнюю просьбу. Хочешь — на базаре, в мусорном ящике, среди гнилых отходов... Хочешь — в клумбе, среди цветов... Очень красиво будет! Твой фотограф этот, алкоголик, хорошие снимки сделает. А хочешь, начальник, найдут твою голову в прокуратуре, а? Прямо на твоем рабочем столе. Очень будет интересно — голова есть, а где же остальное? — Ха-ха! — рассмеялся Амон, но как-то мрачно, невесело.

Пафнутьев напрягся, пытаясь хоть немного ослабить путы на ногах, но связали его умело.

— Скажи, начальник, что испытывает барашек, когда режут его на шашлык? Не говори ничего, ты не знаешь. Барашек испытывает счастье и глубокую благодарность человеку, который его режет. Да, начальник, это точно, не сомневайся. Если его режут, значит, он участник общего праздника, несет людям радость, все счастливы, когда кушают хороший шашлык, когда кушают его печень, его яйца, поджаренные на костре... Барашка любят, говорят хорошие слова, пьют вино, улыбаются... А какая у барашка другая судьба? Заболеет и сдохнет где-нибудь в горах. Он будет валяться там, гнить, его кушают черви, растаскивают насекомые. Во все стороны расходится плохой запах и все бы отворачивались от него, обходили бы стороной, говорили бы про него нехорошие слова. А если бы его задрал дикий зверь? Половину съел бы, половину выбросил, растащили бы его кишки по кустам вокруг... Это было бы лучше? Нет, начальник, барашек должен радоваться, когда видит хороший нож в руках умелого человека.

— Чего же тянешь?

— Звонка жду, — просто ответил Амон. — Должен один хороший человек позвонить. Как будет команда, так мы с тобой быстро все проделаем. Конечно, немножко больно, но недолго, совсем недолго. Самое неприятное ты сейчас, начальник, переживаешь, потом все и быстрее, и лучше. А сейчас ты ждешь, боишься, думаешь, может быть, Амону денег предложить, может быть, перед Амоном на колени упасть, а может его немного напугать и он отпустит... Нет, начальник, ничего этого делать не надо. Денег у меня хватает, еще нужно будет — завтра сделаю в десять раз больше. На колени тоже падать не надо... Я в камере на колени падал... Не сжалились. И пугать меня не надо. Поверишь, начальник — ничего не боюсь. Ничего.

— Кто должен позвонить? — спросил Пафнутьев.

— Сказал бы, но не могу, не моя тайна. Ты его знаешь, ты много про него слышал хороших слов, читал про него, видел его по телевизору... А как зовут... Зачем тебе знать? Вот позвонит, я оттащу тебя в ванную, открою тебе горлышко, все лишнее стечет... Голову с собой унесу, а все, что останется, можно потом. На машине куда-нибудь забросим. К весне найдут.

— Недалеко от рынка со двора неделю назад машину угнали... И человека ножом убили. Сзади ударили, в спину. Твоя работа?

— Моя, — кивнул Амон, глядя на экран. — Он сам виноват... Сидишь с ребенком — сиди. Зачем в чужие дела лезешь? И машина не твоя, чужая машина. И людей не знаешь... Зачем лезешь?

— Наследил ты там, — обронил Пафнутьев.

— Не может быть... Я чисто работаю.

— Наследил, — спокойно повторил Пафнутьев. — Отпечатки пальцев оставил.

— Я ни к чему не касался!

— Касался. А полгода назад, на Никольском шоссе... Когда машина сгорела... Тоже ножом в спину... Твоя работа?

— Давно было, не помню... На Никольском шоссе? Машина сгорела? А, вспомнил... Он плохо поступал... Начал выведывать, высматривать, вопросы задавать... Настоящие мужчины так не поступают.

— А кто это был?

— Не знаю... Зачем мне знать? Но что могу сказать, скажу. Спрашивай, начальник. Ни на одном допросе я столько не скажу. Все выложу, только чтобы было тебе интересно в последние минуты жизни.

Что оставалось Пафнутьеву, как не спрашивать? В этом что-то забрезжило, если не спасение, то хотя бы какая-то оттяжка, отсрочка.

— Ты откуда?

— Ха, сам же сказал, что я с гор. Пусть будет по-твоему.

— Сколько вас?

— Безработных не держим, для дела сколько надо...

— Человек двенадцать, я думаю...

— Правильно думаешь... Я не считал, но что-то около того.

— Кто ваш шеф?

— А ты не догадался? Я же почти назвал его...

— Догадался.

— Вот и хорошо. Теперь ты и сам понимаешь, что жить тебе дальше нельзя.

— Похоже на то... Сколько машин берете в месяц?

— Через день получается. В среднем.

— Куда же вы их столько?

— О, начальник, — Амон поднялся, уменьшил звук телевизора, но совсем не выключил, из чего Пафнутьев заключил, что бесовские пляски на экране Амону не менее интересны, чем разговор с ним, с Пафнутьевым. — В какую сторону ни плюнь — граница. Прозрачная граница, начальник! А там другая милиция, другой прокурор, следователь, гаишник.. — Деньги все любят.

— И все уходит туда?

— Иногда разбираем, когда есть возможность... Это еще выгоднее, дороже получается.

— Куда же тебе столько денег?

— Мне не нужно, другим нужно... Здесь обойдутся, там потребуются.

— Если деньги не нужны, зачем ввязался?

— Разве это вопрос... Как судьба решила, так и будет. Ты вот тоже ввязался, зачем? Не знаешь. И я не знаю. Интересно стало — ввязался. Денег вволю, работа есть, ребята хорошие... Торговать не люблю, воровать не люблю, водку терпеть не могу... В карты не играю... Что остается делать?

— А женщины?

— А! Женщины мне нравятся... Почти все. Но я им не нравлюсь. За деньги идут на что угодно, что ни прикажешь, делают... Но мне так не нравится. А девочку вашу я все-таки трахну, — Амон лениво сунул в рот кусок колбасы. — И не хочется, а надо... Иначе жить не смогу. Все, кто руку приложил к моему позору, свое получат. И друг твой, этот каратист-шмаратист, кто он там, не знаю... Он тоже получит. Знаешь, что я сделаю? Я девочку эту вашу трахну у него на глазах. Чтоб они при этом друг дружке в глаза смотрели. А его в это время тоже будут трахать... Мы кончаем, а они друг другу в глаза смотрят... А на столе твоя голова будет лежать, красиво, да? — Амон рассмеялся.

Пафнутьева пробрала дрожь, но уже не от холода. Он понимал, что Амон все это может проделать. И ничто его не остановит, ни перед чем он сам не остановится. Ему и требуется такое вот запредельное издевательство, чтобы успокоиться, и постараться забыть обо всем, что с ним случилось в тюремной камере.

— Прокурора еще в угол посади, чтобы и он все видел.

— Зачем? — удивился Амон. — Прокурор наш человек. Думаешь, он не знает, где ты сейчас? Знает.

— Сообщили? — спросил Пафнутьев.

— А как же... Через час он уже все знал. Правда, адреса не знает. Ни к чему ему это. Прокурор все-таки, неизвестно, как себя поведет.

— И что же он, обрадовался?

— Нет... Опечалился.

— Но слова произнес какие-то? — спросил Пафнутьев, не мог остановиться. То ли профессиональное чувство сыграло в нем, то ли больной, предсмертный интерес, желание знать все о своей собственной смерти, со всеми подробностями, которые ее сопровождают.

— Сейчас скажу, — Амон задумался. — Как же он сказал... Грамотно так... Человек образованный... Вспомнил! — обрадовался Амон. — А что, говорит, другого выхода не было? Не было, — отвечает ему мой шеф. — Я бы все-таки не стал этого делать, — говорит твой прокурор. Но, знаешь, как сказал? Не очень настойчиво... Чтобы совесть свою успокоить.

— Думаешь, у него есть совесть?

— Есть, — кивнул Амон. — Но такая, знаешь... Тренированная. Вроде, как презерватив — на любой член натянуть можно, в любую дырку затолкать...

— Да, это на него похоже, — согласился Пафнутьев с этой необычной характеристикой Анцыферова. — А Колов?

— И Колов знает. Наш человек, ты же сам видел, как он меня обнимал... Я у него в баньке парился... Сначала начальство, потом нам позволили.

— Значит, купил их твой хозяин? — произнес Пафнутьев без вопроса, скорее утвердительно.

— Ага, — кивнул Амон. — Купил. И не очень дорого... Жадные оказались. Еще хотят. Они все время хотят, им все мало, понимаешь? Даже когда не заработали — хотят. Но теперь им хорошо заплатят.

— За что?

— А за меня, начальник! Я же на свободе...

— Байрамов команду дал? — спросил Пафнутьев самым невинным голосом, на который был только способен — в наручниках, со связанными ногами, лежа на голом полу.

— Не я же, — ответил Амон, не отрывая взгляда от телевизора. Потом как-то весь замер, медленно с улыбкой повернулся к Пафнутьеву, некоторое время смотрел на него с удивлением. — Хитрый ты, начальник. Очень хитрый. С тобой опасно разговаривать.

— Чего тебе бояться... С мертвецом разговариваешь.

— Я даже самому себе это имя не произношу. Ни вслух, ни в мыслях, понял? Много болтаете, все вам надо вслух назвать, любую вещь, любого человека... Нехорошо это. О некоторых людях даже думать нельзя. Есть он и все, понял?

Ответить Пафнутьев не успел, хотя и вертелся у него на языке неплохой вопросик — резко зазвонил телефон. Амон, не торопясь дожевал, подошел к аппарату, поднял трубку.

— Да, это я, — проговорил он. — Слышу хорошо, — и после этих слов замолчал, вслушиваясь в то, что ему говорили.

Пафнутьев с замиранием сердца всматривался в Амона, понимая, что в эти вот самые секунды решается его судьба. Или же Амон примется немедленно отделять ему голову от туловища, или же займется более срочными делами. Сознание Пафнутьева натренированное, умеющее улавливать малейшие отклонения в тоне разговора, определять скрытый смысл в молчании, позе человека, в самых невинных словах, на этот раз оказалось бессильным. Амон никак не выражал своего отношения к услышанному. Он не думал, не волновался, не сомневался, ни на чем не настаивал и ни от чего не отказывался, являя собой какое-то своеобразное записывающее устройство. Он просто слушал и время от времени каким-то звуком лишь подтверждал, что он на связи, все понимает и принимает к сведению.

— Хорошо, — сказал Амон, наконец, и положил трубку. На Пафнутьева он даже не взглянул, тот действительно был для него лишь барашком. А недавняя откровенность лишь подтверждала — участь следователя решена окончательно.

Амон посмотрел на часы, щелкнул лезвием ножа, сложил его и сунул в карман. Из прихожей он вернулся уже в кожаной куртке. Значит, собрался уходить, — обрадовался Пафнутьев, но тут же его обожгла другая мысль — а если он уйдет отсюда уже с его головой? Амон, не глядя на пленника, прошел в другую комнату и оттуда вернулся еще с одним парнем — заспанным, всклокоченным, недовольным.

— Вставай, начальник, — сказал Амон бесцветным голосом. — Вставай, дорогой.

Пафнутьев не пошевелился.

Амон беззлобно, но сильно ткнул его ногой в лицо. Пафнутьев дернулся, попытался повернуться, но парни подхватили его под руки и поволокли в коридор. Пафнутьев изо всей силы рванулся, но единственное, что ему удалось — он всем телом грохнулся на пол.

— Ай, как нехорошо, как нехорошо, — смеясь, пробормотал Амон. — Послушай меня, начальник, если будешь себя плохо вести, твою голову никто не узнает. Она вся опухнет, покроется синяками и ссадинами... Потом люди будут говорить... Ах, какой плохой Амон! Как он бил бедного начальника! А что мне сказать, как оправдаться? Сказать, что начальник сам бился головой об пол и совсем испортил свою голову, так что ее никто и узнать не может?

Так сказать, да? Никто не поверит, все будут ругать Амона, будут обижаться на него за плохое поведение . Все будут говорить, что голову он отрезал хорошо, но зачем так ее испортил...

Пафнутьев лежал на полу вдоль узкого коридора, зажатый с двух сторон парнями и не мог сделать ни одного движения.

— Он думает, что ты его кончать будешь, — сказал второй парень.

— Ничего он уже не думает... Люди в таком положении уже не думают, — ответил Амон. — Слышишь, начальник! Ты ошибаешься... Я не буду тебя сейчас кончать... Еще поживешь немного, совсем немного... А потом будет немножко больно... Команда поступила — голову твоего друга надо унести из дома. Нехорошо, когда в одной квартире сразу две головы соберется... Вставай, дорогой, полежишь немного в ванне. А то вдруг гость какой зайдет... А ты голый лежишь... Неприлично, все-таки. Опять будут говорить, что Амон виноват.

Пафнутьев больше не сопротивлялся. Его затолкали в маленькую комнатку, освещенную слабой лампочкой, опрокинули в ванную, так что он рухнул в это чугунное корыто, зажав руки тяжелым своим неповоротливым телом.

— Кричать будешь? — спросил Амон.

— Буду.

— Тогда я тебе что-нибудь в рот запихну... Но боюсь, что ты задохнешься... Зачем мне твоя мертвая голова? Мне живая нужна, чтобы глаза твои я видел, чтобы кровь по моим пальцам бежала... Кровь врага лечит все раны — и душевные, и физические... Пока не умоюсь твоей кровью, начальник, мне не выздороветь, это я знаю точно. Я же больной... Вот скажи, видно, что я больной?

— Видно, — прохрипел Пафнутьев. — На расстоянии видно.

— Шутишь, начальник? Это хорошо. Кричать будешь?

— Не буду.

— Договорились. Если закричишь, мой друг, вот он стоит, будет бить тебя по голове тяжелыми предметами.

— Там в комнате гантели есть, — добавил второй парень.

— — Гантели? Это хорошо, только не очень старай... Но все-таки я что-нибудь в рот ему запихну...ут где-то грязные трусы валялись или носки... А, начальник? Что хочешь — носки или трусы?

— Сказал же — не буду кричать! — взъярился Пафнутьев от сознания полной своей беспомощности.

— Ладно-ладно, не надо злиться... Ты лучше о Боге подумай, о том, какие грехи совершил в жизни, — Амон взял влажноватое полотенце и, перетянув Пафнутьеву рот, затянул на затылке прочный узел, сдавив больное место. Пафнутьев простонал сквозь зубы, но промолчал. — Видишь, какой я добрый... А то все говорят — Амон злой, Амон злой... Это после твоей камеры, начальник, я стал таким добрым. Видишь, дошло до меня, что насилие над человеком совершать — это плохо, это тяжело переносится... Отдыхай, дорогой, — Амон вышел вслед за парнем из ванной и выключил свет.

Пафнутьев оказался в полнейшей темноте. Хлопнула входная дверь — Амон вышел, скорее всего с сумкой, в которой сочилась кровью голова бедного Ковеленова. Пафнутьев не столько услышал, сколько почувствовал, что с той стороны двери затаился второй парень, оставшийся в квартире. В одну секунду неожиданно вспыхнул свет и распахнулась дверь — Пафнутьев лежал с закрытыми глазами в той же позе, в которой его оставили несколько минут назад. Успокоившись, охранник отошел, опять выключив свет и заперев дверь. Пафнутьев успел заметить, что запор на двери сделан неплохо — рядом с ручкой была привинчена мощная никелированная щеколда. Она была неплохо сделана каким-то умельцем. Ее толщина, петли, надежные шурупы не оставляли сомнений — вывернуть ее он не смог бы и с развязанными руками, разве что высадил бы вместе с дверью.

Изможденный, с разбитой головой и скованными руками, брошенный в холодную ванну в каком-то сжатом, неудобном положении, Пафнутьев забылся в тяжелом бредовом состоянии, как вдруг опять вспыхнул свет и распахнулась дверь — охранник опять проверял, все ли в порядке. Убедившись, что никаких неожиданностей от пленника ждать не приходится, он, успокоенный, снова запер дверь и выключил свет, Его шаги затихли во второй комнате и в квартире Установилась полная тишина. Сколько ни вслушивался Пафнутьев, он не мог уловить ни единого звука. Парень скорее всего опять лег. Пафнутьев решил, что у него есть примерно полчаса времени до того, как вернется Амон, до того, как охранник его снова решит проверить...

Полчаса. Это страшно много и совершенно ничего.

* * *

«Вставай, Пафнутьев, вставай, дрянь безмозглая! Вставай, дурака кусок!» — попытался как-то подстегнуть себя Пафнутьев, но ни призывы, ни оскорбления не придали ему сил. Единственное, что удалось сделать, это с неимоверными усилиями перевернуться на спину. Сдавленные наручниками руки да еще под весом его тяжелого тела болели. Перевернувшись на спину, он хотя бы принял какое-то осмысленное положение, не лежал трупом, мешком, не лежал, как лежат на обочинах дорог сбитые машинами люди.

Когда его заталкивали сюда, он успел заметить, что ванная сделана в современном стиле — когда один длинный гусак использовался и для рукомойника и для наполнения ванны — стоило его лишь повернуть в сторону. Это замечательное инженерное решение, позволявшее размер ванной свести до одного метра свободной площади, тем не менее, имело и свои недостатки — длинная, сантиметров тридцать труба, как ее ни крути, всегда находила несколько сантиметров мертвой зоны, когда вода уже не текла в раковину, но еще не достигала ванны. У Пафнутьева дома была точно такая же система, ее достоинства и недостатки он изучил предостаточно, когда ему приходилось срочно сматываться из дома, пока не прибегали со скандалами и угрозами залитые им соседи.

Лежа на спине, Пафнутьев постарался соскользнуть по дну ванны как можно дальше вперед, так чтобы ногами можно было дотянуться до кранов. И через некоторое время это ему удалось — подняв ноги, он нащупал голыми ступнями ручки кранов. На ощупь нетрудно было определить, в котором из них идет горячая вода, в котором холодная. Он попытался открыть воду, уперевшись ступней в кран — не получилось, слишком плотно он был завинчен. Как он понял, в этой квартире жил неплохой хозяин и многое здесь было переделано — добротно, надежно, надолго. В этой ванне тоже ничего не болталось, не подтекало.

В следующей попытке Пафнутьев попытался ручку крана с короткими рожками, торчащими в стороны, обхватить скрученными проволокой ступнями, завести ручку между ступнями. Рожки были острыми, конструкторам и в голову не приходило, что кому-то придется открывать крап ногами, да еще и связанными. Наконец, превозмогая страшную боль, Пафнутьеву удалось затолкать ручку крана между ступнями и чуть повернуть его. После этого пришлось все повторять сначала — высвобождать ручку, выворачивать сколько было можно ноги, перехватывать ручку и снова заталкивать ее между ступнями, и снова поворачивать. Так продолжалось раз пять, пока он не почувствовал, что из крана побежала тонкая струйка воды. Она была холодная и немного освежила его пылающие ступни. После этого он нашел в себе силы сделать еще несколько поворотов крана. Теперь из него шла сильная струя.

Пафнутьев почувствовал, что ванная постепенно наполняется холодной водой. Теперь его задача заключалась в том, чтобы передвигая гусак, найти тот небольшой просвет, когда вода, еще не достигнув раковины, но уже выйдя из зоны над ванной, пошла бы на пол. Па это у него ушло немного времени, несколько минут. И по шуму он понял — вода идет на пол. Ему повезло — на полу лежало какое-то тряпье, грязная одежда, и струя, попадая на этот ворох, падала почти бесшумно, растекаясь по полу, проникая во все щели, дыры, отверстия, какие только могли оставить нерадивые строители, пьяные пэтэушники, криворукие отделочники.

Теперь оставалось только ждать и молить Бога, чтобы подольше не приходил Амон, чтобы крепче заснул его охранник. В ближайшие полчаса мокрые пятна должны появиться на потолках нижнего этажа и слабонервные, взвинченные, гневливые граждане примчатся выяснять отношения. Если, конечно, в квартирах на нижнем этаже кто-то окажется дома, если он будет достаточно скандальным. В этом был расчет Пафнутьева и все его надежды.

Протягивая время от времени ноги, Пафнутьев нащупывал холодную струю и еще раз убеждался, что вода идет, куда надо, мимо раковины, мимо ванны, прямо на пол, что напор достаточный. И снова затихал, боясь неосторожным движением произвести какой-нибудь звук, привлечь внимание охранника, похоже, задремавшего у телевизора.

Но проходила минута за минутой, вода текла беспрепятственно и никто к нему не заглядывал. Если дверь в ванной подогнана не очень плотно, а подобные двери никогда плотно не подгоняются, значит, вода уже должна просочиться в коридор, в прихожую, на кухню. И если она не нашли щели здесь, она найдет их там, и наверняка просочится, должна просочиться на нижний этаж.

Не имея возможности ничего больше сделать для своего спасения, Пафнутьев мысленно благодарил и бригадира, продававшего цемент при строительстве, и пэтэушников, которые из лени и неистребимой страсти пакостить и шкодить, могли положить плиты перекрытия насухо — тогда бы вода по оставленным щелям текла с этажа на этаж, рождая в душах соседей жажду мщения.

Ему в голову пришла еще одна затея — свесив ноги за край ванны, упершись головой в стенку, он начал выталкивать неповоротливое свое тело из ванны, пытаясь одновременно перевернуться на живот. Прошло несколько минут страшных усилий и это ему удалось — он стоял на полу, на коленях и был так счастлив, словно удалось вообще вырваться отсюда. После этого он приподнялся на ноги и попытался лицом нащупать ручки кранов. А нащупав, постарался за них зацепить полотенце, которым был затянут его рот. Полотенце соскальзывало, он бился лицом о краны, разбивая в кровь брови, нос, но снова и снова цеплял ткань за краники и сдвигал, сдвигал полотенце по миллиметру, пока рот его не оказался свободным. Пафнутьев жадно вдохнул воздух, приник к струе и сделал несколько глотков, потом подставил голову под струю.

Слух Пафнутьева обострился настолько, что он слышал малейшие звуки в квартире, голоса На площадке, даже, кажется, крики детей во дворе дома. Но он ждал возбужденных голосов на площадке, ждал звонка в дверь...

Этих звуков не было.

Он ожидал, что соседи начнут колотить шваброй в потолок, бить молотками по трубам отопления — и этого не было. Вода продолжала течь, но в ванне не скапливалась, значит уходила в прихожую, на кухню, растекалась по комнате. И если охранник до сих пор не прибежал, значит, действительно заснул.

И наконец, наступил момент, когда Пафнутьев услышал возбужденные голоса на площадке. Женские, мужские, готовые скандалить, возмущаться, жаловаться. И еще через некоторое время раздался звонок в дверь. В квартире было тихо, никто не торопился открывать. С площадки опять позвонили, дольше, настойчивее. И лишь тогда в комнате послышалось какое-то движение, потом Пафнутьев услышал проклятия, — видимо, охранник, проснувшись, увидел воду на полу.

Дальше началось что-то невообразимое — в дверь стучали ногами, звонили, ничего не понимающий охранник метался по квартире, через дверь пытался успокоить соседей, но те убедившись, что в доме люди все-таки есть, колотили ногами еще сильнее, истеричнее. Ворвавшись в ванную и увидев стоящего на коленях Пафнутьева, охранник размахнулся, чтобы ударить его, но в это время снова раздался звонок, и он бросился на площадку, чтобы успокоить соседей.

Едва Пафнутьев услышал щелчок открываемого замка, едва он понял, что дверь открыта, он заорал так, как не орал никогда в жизни, и, наверно, уже никогда так орать не сможет. Не дано человеку дважды в жизни кричать с такой яростью, с такой надеждой на спасение, с таким желанием спастись.

— Помогите! — орал Пафнутьев, высунув голову яз ванны.

Дверь на площадку была тут же, в двух метрах, и соседи прекрасно его слышали, а, услышав, наверняка ощутили, как по их спинам пробежали мурашки ужаса. — Убивают! Помогите! Милиция!

Голоса на площадке на мгновение затихли и воспользовавшись этой тишиной Пафнутьев заорал снова, так что кажется даже сорвал голос, но нет, набрав воздуха, он заорал вновь, хрипло и безнадежно, не произнося слов, только рев раненого зверя.

Дверь на площадку захлопнулась и в ванную ворвался взбешенный охранник. Теперь в его глазах уже не было сонного безразличия — была злоба, но был и страх. Он не знал что делать, все переменилось так быстро и так необратимо, что он просто не знал, что предпринять. И сделал единственное, на что был способен — со всего размаха ударил Пафнутьева по лицу, принялся снова натягивать ему на рот сползшее полотенце, по у него ничего не получалось — Пафнутьев вертел головой, извивался всем телом, склонившись, прятал голову от ударов. В дверь беспрестанно звонили, колотили ногами, Пафнутьев слышал, что голосов на площадке стало больше, видимо, люди выходили из других квартир. Наверняка кто-то уже звонил в домоуправление, в милицию.

Оставив Пафнутьева, охранник бросился в комнату, притащил сумку, начал в панике бросать в нее вещи, потом рванулся к телефону, но не успел набрать номер, как Пафнутьев, собравшись с силами, снова заорал так, что голоса на площадке опять смолкли и тут же в дверь начали колотить с удвоенной силой. Тогда охранник, потеряв самообладание, схватил гантелю и снова ворвался в ванную. Размахнувшись, он с силой опустил железную гантелю Пафнутьеву на голову. Но за секунду до того, как потерять сознание, Пафнутьев услышал как на площадке грохнул выстрел. И, опрокидываясь в ванную, он успел лишь подумать — неужели Амон?

А когда открыл глаза, то увидел, что все еще лежит в ванне, но руки его свободны, ноги тоже развязаны, а над ним, перекрывая лампочку, так что от головы шло золотистое сияние, стоял майор Шаланда. На его обильном лице было примерно равное количество беспокойства и насмешки.

— Что, Паша? — спросил он. — Доигрался?

— Шаланда, — прошептал Пафнутьев. И столько нежности, столько признательности было в его голосе, сколько не слышала от него ни одна женщина в самые интимные моменты жизни. — Шаланда, — шептал Пафнутьев и две слезинки невольно выкатились из его глаз.

— Да ладно тебе, — смутился Шаланда. — Нашел время... Вставай, хватит тебе здесь валяться. Срам-то прикрыл бы чем-нибудь... Тоже еще, корифей следственной мысли!

* * *

Был ли Пафнутьев счастлив в жизни? Вряд ли. Вопроса этого он старался себе не задавать, не задавал он таких вопросов и никому другому. Это была запретная тема. В чем-то она была даже неприличной, и когда он слышал подобные вопросы по радио или телевидению, выключал звук, чтобы не видеть срамоты и того, кто спрашивает, и того, кто вынужден отвечать. Слишком много в этом вопросе было действительно запретного, касающегося только его и никого больше.

Девушки, которые время от времени пересекали его жизненный путь и могли бы сделать его счастливым, эти девушки не задерживались. Бог их знает, почему... И хорошие девушки, он готов был и дальше общаться с ними. Но проходило время и как-то само собой получалось, что девушки эти исчезали. То он забывал позвонить, а потом звонок уже не имел смысла, то он задерживался в командировке, а вернувшись, обнаруживал, что его место занято, то вообще такой пустяк случался, что его и вспомнить было невозможно. Не было в Пафнутьеве блеска, игры, огня... Не звонил он среди ночи, не слал судорожных телеграмм из поездок, к цветам тоже относится без должного понимания их роли и значения.

Был ли он скуповатым? Нет, часто готов был отдать все по первой же просьбе. Но и тратить деньги мимоходом, не задумываясь... Тоже не умел. А напрасно. Часто именно денежные траты, легкие и обильные, производят на девушек самое неотразимое впечатление. Глупы, конечно, но что делать, такие уж они есть.

Может быть дело в том, что каждый раз знакомство получалось у него довольно своеобразным — попадались среди его девушек потерпевшие, пострадавшие, свидетельницы, была однажды и преступница, хотя ее лучше назвать правонарушительницей, как-то женственнее звучит. Как раз с ней-то у Пафнутьева и был самый долгий и трепетный роман, были и цветы, и пустые траты денег, и судорожные ночные звонки... Красивый был роман и все в нем Пафнутьеву запомнилось светлым и значительно-тревожным. Но как и всему на этом свете, роману тоже пришел конец — высокая девушка со светлыми волосами и голубыми глазами встретила человека из своего мира, человека блестящего, таинственно-недоступного... Ну что, и ушла. Правда, поступила порядочно — позвонила и ясно, толково объяснила свое решение.

— Ухожу я, Паша, — сказала она, помолчав. — Так уж вышло... Ты не имей на меня зуб, ладно?

— Зуб?! — взревел Пафнутьев. — Да у меня вся челюсть зудит и щелкает!

— Ну, вот видишь, как хорошо, — улыбнулась она. — Ты шутишь, значит, все в порядке. Прижмет — позвони. С тобой я изменю кому угодно.

— И ты звони, — сказал Пафнутьев упавшим голосом, — Когда прижмет. Я тоже изменю... Если будет кому.

Пока не звонила. Но понял, понял Пафнутьев простую истину, которая так долго не давалась ему, так долго водила его за нос — в общениях с женщинами вредна простота, ясность, понимание и доступность. В отношениях между мужем и женой после серебряной свадьбы все это, может быть, и неплохо. Но между мужчиной и женщиной должна, обязана оставаться недосказанность, непонятность, непредсказуемость. Все должно висеть на волоске, более того, время от времени этот волосок должен обрываться. С грохотом ли, с треском ли, с визгом или в полной тишине, но волосок должен обрываться. И прогулки с любимой женщиной по лезвию ножа, как понял Пафнутьев, это самое безопасное место прогулок.

Обычно, чем ближе становился вечер, тем большее беспокойство ощущал Пафнутьев. Он мог сорваться, нагородить чепухи, совершить глупость, пока до него доходило, в чем таится причина. А причина была в том, что он попросту боялся приближения вечера, потому что по вечерам приходило ощущение полнейшей своей беспомощности и полнейшей ненужности. Весь день он встречался с десятками людей по делам, которые определяли их судьбы, он сам требовался в десятках мест, его везде ждали, его требовали, ему звонили.

Но вечер... Вечер все это обесценивал. Впрочем, можно сказать иначе — вечер все ставил на свои места.

Подперев щеку рукой и глядя в собственное отражение в стеклянной дверце шкафа, он грустно вслушивался в затихающий шум прокуратуры. И эти вот прощальные голоса, торопливые шаги в коридоре, хлопанье дверей постепенно повергали его в состояние печали и вседозволенности. Да, часто именно печаль дает право на поступки дерзкие и неожиданные.

В такие вот вечера Пафнутьев, случалось, шел на нарушение правил и приличий, понимая, что это верный путь к сердцу красавиц. Да, была у Пафнутьева слабость — из женщин он признавал только красавиц. Или же тех, кого сам считал красавицами. То есть, ему требовалось состояние хотя бы легкой, хотя бы мимолетной влюбленности. И именно в такие вот вечера он и одерживал свои личные, никому неизвестные победы.

И в тот вечер, когда он, освобожденный толстомордым Шаландой из заточения, оказался, наконец, у себя дома, он не мог на весь вечер оставаться один. Никто не пригласил его в гости, никто сам не напросился, не предложил распить бутылку водки.

— А жаль, — проговорил Пафнутьев вслух, придвигая к себе телефон. Он еще и сам не знал, где окажется в этот вечер, куда занесет его непутевая судьба, но шалость и желание нарушать затопляла его душу. Шла какая-то невидимая работа помимо его сознания. Он поправил телефон, тронул пальцами диск, качнул трубку. Где-то в нем уже было известно, кому он позвонит, наверно, было известно и то, что ему ответят и чем все закончится. Но он ничего этого еще не знал, и единственное, чего ему хотелось — это набрать номер и поговорить. И он бездумно доверился руке, которая сама вспомнила номер и безошибочно семь раз прокрутила диск.

— Слушаю, — раздался в трубке голос, который всегда тревожил Пафнутьева. Впрочем, это можно объяснить и тем, что он слишком редко звонил по этому телефону.

— Таня? — спросил Пафнутьев, хотя в этом не было никакой надобности. Спросил, даже не представляя, что сказать. Но в сто глубинах уже все было просчитано, на все вопросы получены ответы, и твердое, непоколебимое решение уже было принято. — Как поживаешь?

— А, это ты, — произнесла женщина несколько растерянно, из чего Пафнутьев безошибочно понял — рядом кто-то есть, кто ей в данную минуту ближе, дороже, желаннее.

— Узнала?

— И что из этого следует? — спросила она уже чуть живее, а живость была вызвана всего лишь насмешливостью тона.

— — А кто я?

— Слышала, большой начальник, — она всегда умела разговаривать так, чтобы стоящий рядом человек ничего не понял — с кем она говорит, о чем, в каких отношениях с собеседником.

— Повидаться бы, а, Таня?

— Прекрасное пожелание...

— А сегодня?

— Исключено.

— Почему? — из опыта своей следственной деятельности Пафнутьев знал, что самые дельные, самые острые и неотразимые вопросы — это те, которые поначалу кажутся глупыми из-за своей простоты. Но такие вопросы вскрывают суть, отметают двусмысленность, отвечая на них, невозможно слукавить.

— У тебя все? — спросила Таня.

— Да, у меня все с собой.

— Будешь в городе, позвони как-нибудь, — сказала она с улыбкой, но улыбка эта предназначалась не Пафнутьеву, это была извиняющаяся улыбка для человека, который стоял рядом.

— Я еду, — сказал Пафнутьев. — До скорой встречи.

И положил трубку с ощущением победы.

Хотя, казалось бы, какая победа? Его попросту отшили, как это с ним и бывало чаще всего, и если бы он был хорошо воспитан, то догадался бы, что отшили его на хорошем уровне, как говорится, с блеском. Но перенесенные волнения, амоновский ножичек, который некоторое время плясал совсем рядом с его горлом, сочащаяся голова Ковеленова в целлофановом пакете — все это позволяло ему сегодня смотреть па мир другим взглядом, освеженным, что ли...

И был еще один момент, который Пафнутьев почувствовал очень остро — рядом с Таней стоял человек не больно высокого пошиба, это можно было понять из каждого ее слова. При человеке, от которого она бы трепетала, Таня говорила бы совсем иначе. Короче, жестче и никакой игривости.

— Разберемся, — проворчал Пафнутьев, поднимаясь.

Вечер обещал быть чрезвычайным, и Пафнутьев решил не скупиться. Для начала купил за три тысячи пучок бананов, потом, тоже за трешку килограмм мандаринов и, наконец, подошел к бабуле, которая стояла у автобусной остановки, вцепившись двумя сухонькими ладошками в бутылку «Пшеничной». С тревогой всматривалась она в лицо каждого прохожего, мечтая побыстрее продать бутылку и опасаясь, как бы не вырвали из рук, как бы не отняли. Видимо, с ней уже бывало такое и поэтому бутылку она не просто держала в двух руках, а еще и прижимала ее к себе, как ребеночка. А где-то рядом, наверно, бродил ее старик с кошелкой, в которой плескалась еще пара бутылок. Продав все, они могли надеяться на ужин из буханки хлеба и пакета молока.

— Почем водка? — спросил Пафнутьев, прекрасно сознавая, что хотя вся Россия пьет от радости и горя, хотя со всего мира свозят сюда все залежалое зелье, и выпивают его подчистую от отчаяния и безнадежности, произносить вслух, вот так открыто слово «водка» было не принято.

— Три, — бабуля посмотрела на него с опаской и надеждой.

— Хоть настоящая водка-то? Не отравишь? — спросил Пафнутьев, всматриваясь в узоры этикетки;

— Господь с тобой, мил человек! — в ужасе воскликнула бабуля. — Сама в магазине брала!

— По национальности, водка-то, чья будет?

— А кто ж ее знает!

Пафнутьев придирчиво окинул взглядом бутылку, этикетку, пробку, и пришел к утешительному выводу, что водка все-таки «московская», даже может быть, «кристальская». Белая алюминиевая нашлепка с четкими частыми буквами — это хорошо. Подделка маловероятна. Да и наклейка яркая. Были у Пафнутьева и свои признаки, по которым он отличал водку настоящую от поддельной, ядовитой, смертельной. По контуру, по краю этикетки шел простенький узор из одной линии, которая вверху сплеталась в незатейливый узелок. Если линия желтая, беги подальше не раздумывая. Если линия коричневатого, бронзового цвета, это уже обнадеживает. Наутро и выжить можешь. Пробка опять же с четкими тисненными буквами по кругу... Опять надежда. Для верности Пафнутьев посмотрел, как наклеена этикетка — тоже вроде все в порядке. Клеевые полосы шли равномерно и всего их было пять — заводская наклейка.

Но прежде чем опустить бутылку в свой потрепанный портфель, Пафнутьев с силой раскрутил ее и посмотрел на просвет. Множество мелких пузырьков тонким смерчем рванулись со дна к горлышку. Тоже хороший признак, водка может оказаться еще и с градусами.

— Вроде настоящая, — на всякий случай с сомнением проговорил Пафнутьев.

— Пен, милок, на здоровье, пей, не боись, — пробормотала старушка.

— Сколько, говоришь? Две тысячи?

— Господь с тобой! Три! Сама брала за две с половиной. Не веришь, спроси кого угодно, — и она махнула вдоль бесконечного ряда таких же старушек, стариков, молодых мордастых парней, принарядившихся молодок, которые к вечеру выстроились с ботинками и помадами, с кефиром и батонами хлеба, с халатами и будильниками... Страна семимильными шагами победно двигалась к рынку. И по всей стране выстроились такие вот длинные унылые ряды людей, которые вынесли все, что есть в доме, надеясь продать и купить поесть...

— Ну что ж, три так три, — Пафнутьев вручил бабуле три бумажки и, уходя, успел заметить, как дала она кому-то неприметный знак — давай, дескать, неси еще одну бутылку.

Присмотрев в киоске литровый пакет с соком тоже за три тысячи рублей, Пафнутьев опустил его в отяжелевший портфель и почувствовал себя в полной уверенности. С таким портфелем он мог отправиться в гости к кому угодно, в любой квартире города был бы принят с распростертыми объятиями. Но не нужны ему были объятия всего города, он истосковался по единственным объятиям и последнее время все никак не мог оказаться в них. И что-то подсказывало ему, что если он и дальше будет относиться к работе так же усердно, то наверняка потеряет и эти объятия. Такие мысли приходили к нему и раньше, но как-то не тревожили его. Ну, потеряет он Таню, значит, так и нужно, делов-то! Но сегодня воспоминания о ней приобрели какую-то обостренность, взвинченность и сама вероятность ее ухода заставляла его содрогаться от горя.

И он не стал себя сдерживать. Да и не мог он сегодня себя сдерживать.

Широким, торжественным шагом, с колотящимся сердцем и легким ознобом в ладонях направился Пафнутьев к знакомому переулку. Знал, негодник, знал, на что идет, знал, что не будет ему ни радостной встречи, ни распростертых объятий, но не мог, он попросту не мог ничего с собой поделать. Н самое главное — ему больше некуда было идти. Ни Халандовский, ни Овсов для этого вечера не годились. Не было у него ни сил, ни желания. Душа запросила немного трепетности, хоть немного молчаливого участия.

Это был пятиэтажный дом из силикатного кирпича, с выщербленным асфальтом на подходах ближних и дальних, разросшимся и полувырубленным кустарником, с поломанными и кое-как сколоченными скамейками, с неизменными старухами у подъездов, старухами, которые быстро и безошибочно определяли, кто идет к кому, по какой надобности. Почти одновременно взглянув на Пафнутьева, старушки стыдливо опустили головы, будто заранее увидели весь тот срам, который состоится в квартире на пятом этаже этой бессонной ночью.

Пафнутьев прошел мимо них, печатая шаг, и поднялся по узкой, подванивающей котами лестнице на пятый этаж. Не давая себе возможности остановиться, задуматься, посомневаться, он одним шагом пересек площадку и нажал кнопку звонка. Свое побледневшее от волнения лицо он приблизил к самому глазку, чтобы человек, пожелавший взглянуть на него, ничего не увидел, кроме уродливо громадного зрачка. Может еще увидеть его искаженное толстомордое лицо с выпученными глазами. Так и есть — глазок погас. Его рассматривали. Пафнутьев подмигнул, дернув всей щекой и ощерился не то в оскале, не то в самой что ни на есть очаровательной улыбке.

Щелкнул замок.

Открылась дверь, неторопливо открылась, как бы раздумчиво.

На пороге стояла Таня. Высокая, в длинном синем халате с каким-то королевским вензелем на отвороте, красивая, взволнованная и слегка разгневанная. Как всегда, прическа, темные волосы обрамляют лицо, губы небольшие, но выступающие, она как бы собралась не то поцеловаться, не то свистнуть. И улыбка. Да, Таня улыбалась даже в гневе. Она не могла не улыбаться, потому что знала — улыбка самое сильное ее место. И только взглянув на нее, Пафнутьев сразу почувствовал — отпустило, стало легче, теперь можно жить дальше, теперь он выдержит.

— Здравствуй, Таня, — сказал Пафнутьев. — Вот и я.

— Не поняла?

— Я говорю, что это я пришел... Мы же договорились встретиться. И вот я здесь — Да?

— Я же сказал — до скорой встречи... Ты не возразила н это понял, как приглашение. Ты даже не представляешь, как я обрадовался, когда ты так многозначительно промолчала в ответ на мои искренние слова... Я сразу подумал, представляешь...

— Если бы ты хоть немного подумал, Паша...

— Я сейчас все расскажу, Таня... Ты будешь визжать от ужаса, — и Пафнутьев легонько, легонько плечиком, плечиком чуть отодвинул женщину в сторону, протиснулся в прихожую, тут же снял с себя мокрый плащ и, не прекращая говорить ни на секунду, начал разуваться. Причем говорил он псе громче, все радостнее, не давая возможности Тане ни возмутиться, ни показать на дверь, ни вообще предпринять что-либо. Что делать, Таня была простой и доверчивой женщиной, она преклонялась перед его обязанностями, а если и позволяла себе иногда отозваться о них иронически, то только для того, чтобы его подзадорить. Но сейчас он ставил се в глупейшее положение и она попросту не знала, как ей быть. А он не замолкал, он не замолкал ни на секунду. — Как я рад тебя видеть, Таня... Ты просто не представляешь, — не расшнуровывая, он сковырнул с ног туфли. — А где мои любимые тапочки?

— Ты все перепутал, Паша... Твои любимые тапочки у тебя дома.

— Ты их уже отнесла? — удивился Пафнутьев.

— Здесь никогда не было твоих любимых тапочек. Думаю, что и не будет.

— Ты ошибаешься, Таня. Ты глубоко ошибаешься. Все, что касается тапочек, можешь довериться мне.

— Здесь нет твоих тапочек, — повторила Таня.

— Будут, — твердо заверил Пафнутьев, подхватывая своп раздутый портфель и проходя с ним в комнату. — Уж если у тебя бывают гости, которые позволяют себе уходить в моих тапочках... Мы это исправим самым решительным образом, — он водрузил на стол портфель, довольно бесцеремонно сдвинув в сторону тарелочку с нарезанной колбасой, едва початую бутылку водки, неважной, между прочим, водки, в какой-то зеленой овощной бутылке, с косо пришлепнутой этикеткой, да и алюминиевая пробка, лежавшая тут же, выдавала чрезвычайно низкий уровень водки — покатая, непрожатая прессом, а буквы на пробке крупные, невнятные, еле пропечатанные. Чеченское производство. И только, отодвинув водку в сторону, Пафнутьев заметил легкое движение в сторонке. Глянув туда, он увидел, только сейчас увидел, что в комнате находится еще один человек. Коротко взглянув на него, Пафнутьев все понял в доли секунды. Светловолосый, с хорошими уже залысинами, парень пошиба был невысокого, хотя мнение о себе имел неплохое. Были на нем джинсы, видимо, купленные в молодости, джинсовая рубашка навыпуск, несколько поновее, а еще Пафнутьев в коридоре на вешалке заметил влажную кожаную куртку. Следовательно, парень пришел совсем недавно, едва успел водку открыть.

— Простите, — сказал он недовольно, но позы не переменил, остался полулежать в кресле, закинув ногу на ногу так, что анатомические особенности его коленок проступали во всех подробностях. — Если я не ошибаюсь...

— Таня! — заорал Пафнутьев, словно хотел обрадовать женщину. — Иди посмотри, тут у тебя в кресле что-то завелось...

Парень лишь улыбнулся. Он полагал, что и Пафнутьев пошиба невысокого — пришел мужичок трахнуться на халяву. Так примерно он оценил странное положение, возникшее в комнате. И как все, кто общался с Пафнутьевым недолго, ошибся. Прежде всего, Пафнутьев пришел не на халяву, содержимое его портфеля позволяло ему чувствовать себя уверенно в любом доме России. Да и не только России. Кроме того, Пафнутьев знал Таню гораздо дольше и у него были основания полагать, что к нему она относится лучше, чем к этому тощеватому, лысоватому хмырю с костистыми коленками.

— Кто принес в дом эту отраву? — спросил Пафнутьев, взяв в руки овощную бутылку с водкой. — Кому жить надоело?

Таня вошла и остановилась в дверях, скрестив руки на груди. Легкая улыбка, которая всегда так тревожила Пафнутьева, заставляла начисто забывать о росте преступности в городе, гуляла по ее губам.

— Таня, — обернулся к ней Пафнутьев. — Ты знаешь, что это такое? Это нельзя не только пить, ее нельзя даже нюхать. Ты можешь не проснуться. Как хорошо, как хорошо, что я пришел вовремя! Слава тебе Господи! Прийти и застать холодный труп вместо прекрасной женщины... Это ужасно!

— Скажите, пожалуйста! — наконец, подал голос парень в кресле. Похоже, это единственное, что он мог придумать.

— Эту водку, или как там вы ее называете, делают не то чеченцы, не то азербайджанцы, а, скорее всего, пробравшиеся через границы курды в подвале дома, где живет один мой знакомый. Сами они ее не пьют. Только продают. Как ящик продадут, тут же на месяц из города исчезают.

— Ты его приглашала? — спросил парень.

— Кого? — обернулся Пафнутьев и своим вопросом смазал весь гнев тощего джинсовика.

— Таня, почему ты его не гонишь?

— Я слабее его.

— Гораздо, — заверил Пафнутьев и этим как бы объединился с Таней. Теперь они вместе отвечали на гневные вопросы парня.

— Дядя, — произнес парень, поднимаясь из кресла. — Мне кажется, ты ошибся. Приходи как-нибудь в другой раз... И по другому адресу. Мне кажется...

— Моя ты деточка! — воскликнул Пафнутьев, не скрывая радости. — Тебе кажется... Если бы я рассказал все, что кажется мне... Ты бы тут же наделал в штаны. Прямо сейчас.

— Хамишь, дядя! — угрожающе произнес парень и сделал шаг вперед, теперь его и Пафнутьева разделяли всего два метра.

— Да! — возликовал Пафнутьев. — Именно! Так редко представляется возможность откровенно и безнаказанно похамить, что упускать ее было бы преступно.

— Ты уверен, что безнаказанно?

— Да! — опять обрадовался Пафнутьев — Конечно! Именно! — он взял посрамленную и обесчещенную водку и поставил ее подальше, на пол, к окну.

— Слушай! Выметайся! — заорал парень, сокращая расстояние между ними еще на шаг.

— Таня, где мои тапочки? — полностью пренебрегая опасностью, Пафнутьев повернулся к парню спиной и, взяв со стола тарелку с нарезанной вареной колбасой и плавленым сырком, поставил ее на шкаф, потом подумав, задвинул тарелку подальше, к стенке.

— Таня, почему ты не скажешь ему, чтобы он выметался?!

— Паша, выметайся.

— Доволен? — повернулся Пафнутьев к парню. — Слышал? Она сказала мне, чтоб я выметался.

— И ты, Игорь, тоже выметайся. Уходите оба, — Таня, кажется, готова была расплакаться — Я вызову милицию, — крикнул Игорь и Пафнутьев понял — это победа.

— Правильно, — кивнул он. — Лучше вызвать милицию. Отделение здесь недалеко.. Как войдешь в отделение, сразу направо — там кабинет майора Шаланды. Сразу к, нему. Так, скажи и так, господин Шаланда... Пафнутьев разбушевался. Он все поймет. Не забудь сказать адрес — он примчится сюда со всем отделением.

— Ну что ж, я так и сделаю! — парень гневно прошел мимо Пафнутьева и его длинные светлые волосы всколыхнулись за спиной Резко и зло он надел свою короткую курточку, не успевшую даже просохнуть, сунул ноги в какие-то безразмерные босоножки и вышел на площадку, с силой бросив за гобой дверь.

Таня вздрогнула от этого хлопка, закрыла лицо руками. И Пафнутьев увидел, как сквозь ее пальцы выкатились слезинки. Он подошел, постоял рядом. Потом осторожно коснулся пальцем ее плеча, а когда убедился, что ничего чрезвычайного не произошло, отнял руки от ее лица.

— Послушай, Таня... Если этот.., как его.

Если он так тебе уж дорог, я сам доставлю его сюда. Хочешь в наручниках, хочешь — без... И за водку извинюсь... Я даже готов рискнуть жизнью и выпить ее, лишь бы ты простила меня и позволила присесть на минутку, а, Таня?

— Ну нельзя же так, Паша!

— Согласен.

— Это же самое настоящее хулиганство!

— Статья двести шестая, часть вторая... От двух до шести лет без конфискации.

— Он сейчас приведет милицию... Начнутся допросы, протоколы... Паша!

— Не то ты говоришь, Таня. Спроси лучше, что случилось.

— Я видела... Все произошло па моих глазах.

— Таня, ты не поверишь... Я выжил. Не должен был выжить, по выжил. И ты единственный человек, которому я могу об этом рассказать, которому хочется рассказать...

— И это все я? — улыбнулась она сквозь слезы.

— Да, — ответил Пафнутьев. — Да, Таня, хотя я и сам с трудом в это верю.

— Сейчас сюда придет Игорь с толпой милиционеров, они заберут тебя и уведут в неизвестном направлении.

— С ними я разберусь, мне бы с тобой разобраться, — Пафнутьев открыл, наконец, свой портфель, вынул бананы, мандарины, поколебавшись, достал н водку. Кротко взглянул на Таню, словно прося прощение за невоспитанность, и поставил бутылку на стол.

— Думаешь, твоя лучше? — Таня отошла от двери и присела на край стула.

— Ровно настолько, насколько я лучше того хмыря! — самоуверенно заявил Пафнутьев.

— Не надо его так называть. Он не хмырь.

— А я?

— И ты не хмырь. С хмырями я не вожусь.

— А кто же я?

— Начальник следственного отдела в какой-то непонятной конторе. Если, конечно, тебя еще не повысили...

— Какой я начальник, — Пафнутьев сорвал нашлепку с бутылки, налил себе полстакана водки. — Какой я начальник...

— Ладно, — Таня положила ладонь ему на руку. — Рассказывай уже... Похоже, у тебя в самом деле что-то случилось? Или это все твои выдумки, чтобы проникнуть в дом, забраться в постель, нырнуть под одеяло...

— Глоточек выпьешь?

— Конечно. А то я не выдержу твоего рассказа. Наверно, кровь будет стыть в жилах?

— К счастью, да. К счастью, Таня, кровь осталась в жилах, там она и будет стынуть, — Пафнутьев снял галстук, расстегнул две верхние пуговицы на рубашке и лишь после этого, взял свой стакан и выпил водку до дна. — Не обижаешься?

— Ладно, Паша... Проехали. Пафнутьев протянул руку, потрогал ее волосы, на лице его возникло выражение озадаченности.

— Что-то не так? — обеспокоенно спросила Таня.

— Надо же... Мне казалось, что они у тебя жестче.

— Сколько же ты не был здесь?

— Жизнь, Таня... Целую жизнь.

— А вломился с таким гонором, будто на пять минут случайно отлучился. Что это было? Любовь? Ревность? Тоска?

— Это была истерика, Таня, — Пафнутьев привлек женщину к себе, опустил лицо в ее волосы. — Это была самая настоящая истерика, — повторил он и с трудом сдержался, чтобы не расплакаться. И подумал — Байрамов, Амон, Анцыферов... Они могут на уши стать, но меня этой ночью не найдут.

* * *

Анцыферов смотрел на Пафнутьева с немым ужасом, как можно смотреть на человека, которого только вчера похоронил, а сегодня он входит в твой кабинет. Прокурор даже схватился побелевшими пальцами за край стола — может быть, чтобы унять дрожь в пальцах, а может попросту для того, чтобы не соскользнуть под стол от тошнотной слабости. А Пафнутьев был беззаботен, на лице, его было обычное сонно-глуповатое выражение, готовое тут же смениться искренним восхищением перед умом, проницательностью или красотой собеседника. Он что-то говорил, пожимал плечами, разводя руки в стороны — Анцыферов его не слышал. Он пытался осознать происшедшее, найти какую-то линию поведения... И не мог. А Пафнутьев основательно уселся к приставному столику, положил на него свою замусоленную папку и, наконец, замолчав, уставился преданным взглядом в лицо прокурору.

— И что? — спросил Анцыферов, пытаясь поймать смысл сказанного.

— А то! Наши смутные и невнятные подозрения полностью подтвердились, с чем мы можем себя заслуженно поздравить, — произнес Пафнутьев с некоторой торжественностью.

— Поздравляю, — кивнул Анцыферов.

— Спасибо, Леонард. И я тебя поздравляю.

— С чем?

— С уважением.

— Не понял? — Анцыферов невольно потряс головой, пытаясь проникнуть в логику Пафнутьева.

— Тебя, Леонард, как я понял, очень уважают в тех кругах, в которых мне пришлось побывать и из: которых удалось уйти невредимым, хотя в это никто не верил, включая мое непосредственное начальство в твоем лице.

Анцыферов потрогал свое лицо, посмотрел на ладони, снова поднял глаза на Пафнутьева.

— Что в моем лице?

— Ты, Леонард, совсем одурел, — непочтительно сказал Пафнутьев. — Есть такой потрясающий канцелярский оборот... В твоем лице я приветствую всю правовую службу города...

— А чего это ты взялся приветствовать всю службу?

— Леонард, слушая тебя, можно подумать, что это тебе собирались отрезать голову, а не мне. С твоего позволения.

— Что с моего позволения?

— Отрезать голову.

— Кому?

— Мне.

— Кем?

— Амоном. Твоим приятелем.

Разговор получался совершенно бестолковым, хотя оба собеседника исправно отвечали на вопросы друг друга. Анцыферов время от времени нервно взглядывал на часы, передвигал бумаги на столе, поднимал телефонную трубку и, не набирая номера, вслушивался в писк, доносящийся из микрофона.

— Я слушаю тебя, говори, Павел Николаевич, — сказал он, положив трубку на место.

— Тебе от Амона привет.

— Спасибо. А кто это?

— Тот, которого трахнули в камере двенадцать человек, а ты его спас, задницу ему вытер собственным носовым платком, а потом в эту трахнутую задницу еще и расцеловал его. Взасос. Вложив всю свою страсть и нежность. Так вот этот самый Амон и велел тебе кланяться. Поцелуй, говорит, от моего имени, Леонардушку. То есть тебя. Это ты — Леонардушка. А он — Амонушка.

— А доказательства? — спросил Анцыферов.

— Если завтра или послезавтра где-нибудь в черте города или в мусорной корзине городского прокурора найдется голова Ковеленова, это будет доказательством?

— Кто такой Ковеленов?

— Это важно? Я говорю — будет найдена голова Ковеленова. Я ее уже видел. В целлофановом мешке.

— А сам Ковеленов где?

— В других местах.

— Что, сразу в нескольких?

— Да. Нога в одном месте, рука в другом...

— А, — сообразил наконец Анцыферов. — Расчлененка.

— Вот именно.

Анцыферов сделал глотательное движение, подавился собственной слюнкой, закашлялся, вытер лоб взмокший платком, начал с болезненной старательностью протирать ладони, все время поглядывая по сторонам. А когда решился посмотреть в глаза Пафнутьеву, увидел, что тот весело посмеивается.

— Кто такой Ковеленов? — спросил Анцыферов, медленно включаясь в разговор.

— Мой человек.

— Не уберег, значит?

— Леонард! Ты неблагодарная свинья! — нарочитая грубоватость, произнесенная с доброжелательной улыбкой, Пафнутьев это знал, может сойти с рук, стерпит прокурор, никуда не денется. — Я сохранил для тебя прекрасного начальника следственного отдела, вот он сидит перед тобой, — Пафнутьев раздул щеки и выпятил грудь, откровенно потешаясь над беспомощностью Анцыферова. — А ты жалеешь какого-то уголовника! Жаль мне его? Да, искренне жаль. Мы с ним не раз выручали друг друга, и потерять такого человека куда больнее, чем потерять кого-либо другого, хоть бы и тебя. Да, Леонард, да. Другого с такими способностями, с такой ответственностью и порядочностью я не найду. Да и искать бесполезно. Поэтому, не тебе, Леонард, меня упрекать.

— Кто же может тебя упрекнуть? — нервно усмехнулся прокурор. — Есть такие люди на белом свете?

— Только я сам.

— Есть за что? — Анцыферов начал оживать.

— Есть, Леонард. Слишком долго я занимался этим делом, слишком долго я с тобой разбирался. Затянул.

— Хочешь ускорить?

— Хочу.

— Ожил, значит?

— Выжил. Так будет точнее. А оживать начал ты. Сейчас в каком-нибудь мусорном ящике сочится голова Ковеленова. Чья будет следующая... Не знаю. Но предположить могу.

— Остановись, Паша! — почти в ужасе произнес Анцыферов. — Остановись. Накаркаешь.

— К тому и стремлюсь, Леонард. После всего, что Амон рассказал о тебе... Оглядывайся по сторонам, Леонард. Я твои совет плохо выполнил... Так хотя бы ты отнесись к моему серьезнее.

— Эта квартира, в которой ты томился... Кому она принадлежит?

— А! — Пафнутьев пренебрежительно махнул рукой. — Хозяин за хорошие деньги сдал каким-то приезжим, те заплатили вперед, жили в ней несколько месяцев... Договоров не подписывали, документы не составляли... Ты, Леонард, не переживай, твоих следов ни я, ни Шаланда там не обнаружили. Кое-где ты все-таки наследил, но не там. На квартире чисто.

— О каких следах ты говоришь? — насторожился Анцыферов.

— Оставим это, — опять махнул рукой Пафнутьев. — Ты вот что мне лучше скажи... Как было с твоим Амоном? Будем объявлять розыск? Или он до сих пор неприкосновенная личность? Особа, приближенная к Анцыферову?

— Объявляй. Но не надо в одну кучу валить. Не надо, Паша. Ты тоже в этой куче.

— Страдания очистили меня от недостойных подозрений!

— Ты еще в общей куче, Паша, — Повторил Анцыферов. — Ты из нее еще не выбрался. И не знаю, выберешься ли.

— Я буду стараться.

— Усердие всегда было твоей сильной стороной, — легонько укусил Анцыферов.

— Леонард! — вскричал Пафнутьев, будто вспомнил что-то важное. — А почему ты не спрашиваешь у меня о подробностях? Или ты знаешь больше меня?

— Ты ведь напишешь отчет, надеюсь? Там все и прочту. Кроме того, будет возбуждено уголовное дело... По факту похищения начальника следственного отдела Павла Николаевича Пафнутьева. Будут опрошены свидетели, участники, надеюсь, и преступников увидеть перед собой...

— Увидишь, — заверил Пафнутьев. — Только вот что, Паша, — улыбнулся Анцыферов. — Не знаю, имеешь ли ты право заниматься этим делом... Ты ведь пострадавший. И не можешь отнестись к расследованию объективно. Тобой будет двигать жажда мести... Я не могу этого допустить. Закон запрещает тебе, Паша, вести это дело. Надо ведь иногда и о законе подумать, согласен?

— Конечно.

— Я подумаю, кому поручить это дело.

— Подумай, Леонард, подумай. А что касается похищения... Я и не собирался заниматься этим... У меня хватает дел. Убийство при угоне машины, развратные действия в лифте, дебош в двенадцатом отделении милиции, голова гражданина Ковеленова...

— Ты так уверенно и настойчиво говоришь об этой голове, будто она у тебя в портфеле? — усмехнулся Анцыферов.

— А в свой ты заглядывал? А то ведь наш друг Амон — большой шутник.

— Продолжим, — Анцыферов не пожелал больше говорить о голове. — Ты являешься жертвой другого преступления, я с тобой согласен. Но обвиняемый, или правильнее сказать, подозреваемый... Все тот же. Одно лицо. Сможешь ли ты правильно и справедливо, без предвзятости разобраться с тем, что произошло, с тем недоделанным Шаландой, если дебош учинил человек, который так сильно напугал тебя самого? Нет, Паша. Нет. Ты не будешь заниматься этим делом. Я тебя отстраняю. Я не могу идти против требований закона. Ведь тебе и без того есть чем заниматься?

— Найдется.

— Вот и хорошо. В нашем городе, как утверждают некоторые газеты, процветает коррупция, тебе не кажется? Приватизация, оказывается, не столь безупречна, как некоторым кажется... Взятки в особо крупных размерах, подкуп должностных лиц, поборы... На первый план выходят не отрезанные головы, а экономические преступления. Вот бы где развернуться, вот бы где показать себя начальнику следственного отдела, а, Паша?

— Экономические преступления, как ты выражаешься, обычно и заканчиваются отрезанными головами, Леонард, — Пафнутьев поднялся, подошел к двери, постоял спиной к прокурору, потом обернулся и подождал, пока Анцыферов оторвется от бумаг и взглянет на него. — Тебе сказать, чья голова будет следующей в целлофановом мешке?

— Береги свою, Паша.

— Учту. Но ты не ответил на мой вопрос... Когда мы с Амоном вели наши длительные и откровенные беседы в той ванне, в которую должна была стечь моя кровь... Он многое мне рассказал, Леонард. Ничего не скрывал. Так прямо и заявил... Спрашивай, говорит, начальник, все, что хочешь спрашивай... На все твои вопросы отвечу, говорит, искренне и без утайки.

— И о чем же ты спрашивал?

— О тебе, в основном, беседовали... Очень ты ему нравишься. Но говорит, есть у прокурора один большой недостаток, очень большой, прямо-таки нестерпимый...

— Какой? — Анцыферов смотрел на Пафнутьева без всякого выражения, он словно был в каком-то оцепенении.

— Слишком много знает, говорит.

— Что же в этом плохого?

— Тебе кажется, что в этом нет ничего плохого, а вот он сказал это с осуждением. Так сказать, чья?

— Ну? — Анцыферов сидел бледный, ухватившись пальцами за край стола.

— Ты угадал, Леонард, — ответил Пафнутьев и, не задерживаясь, вышел из кабинета.

* * *

Вернувшись к себе, Пафнутьев, сам того не заметив, запер дверь, старательно повернув ключ два раза. Убедившись, что замок сработал, направился к своему столу. И лишь тогда вдруг понял, что только что проделал.

И усмехнулся.

— Надо же, — произнес вслух, но не встал, дверь не отпер.

События последних дней убедили его в том, что на этот раз он столкнулся с явлением совершенно новым, доселе невиданным. Все предыдущее казалось чуть ли не детскими игрушками. Преступники прятались, скрывались, удирали, притворялись честными и порядочными, время от времени отсиживали свои сроки и возвращались. Здесь же... В городе обосновалась и действовала почти открыто не просто банда, а банда в полном смысле слова беспредельная. Причем, с мощным прикрытием на самых верхних этажах городской власти.

Такого еще не было.

К примеру, может ли сейчас войти в прокуратуру тот же Амон со своими приятелями и разрядить а него обойму из пистолета? Может. Очень даже запросто. И никто ему не помешает. После этого он спокойно выйдет через центральные двери, сядет в машину и уедет не превышения скорости. А может тот же Амон с теми же своими приятелями войти с автоматами и вообще расстрелять весь состав городской прокуратуры? Никаких проблем у него не возникнет. Нет сил, которые помешали бы ему в этом.

Может ли Байрамов набрать гарем из первых красавиц города и отправиться с ними на Кипр? Может. И все городские власти, радио, телевидение и газеты будут изо всех сил ему в этом помогать. А насытившись красавицами, натешившись ими, он разбросает их по бардакам острова и вернется в город, чтобы рассказать, как счастливы девушки, как много они получают долларов, как весело им живется на солнечных берегах древнего Кипра. И начнет собирать новый гарем...

А если кто-то встанет на пути, то голову этого человека вскорости найдут где-нибудь в самом неожиданном месте — ведь обещал Амон водрузить голову Пафнутьева прямо на его письменный стол. И эта задача не была бы для него слишком сложной. И тебе, Павел Николаевич, крепко повезло, что этого не случилось. Все шло, все шло к тому, что действительно, если и не на письменном столе, то на ближайшей свалке нашел бы ее какой-нибудь ветеран второй мировой войны, во время очередного своего обхода в поисках пустых бутылок, старых шапок, поношенных штанов. Новые законы позволяли ему, ветерану, заниматься этим свободно и беспрепятственно.

Все шло к тому, все шло именно к тому, Павел Николаевич. И то что ты здесь, в своем кабинете, сидишь, запершись на два поворота ключа — невероятно счастливая случайность и явное вмешательство высших сил. Да, Павел Николаевич, это ты должен уяснить себе твердо — только вмешательство высших сил позволило тебе вернуться в свой кабинет, дерзить городскому прокурору, которого до смерти испугал твой вид, вид здорового, нормального, невредимого человека. Вот если бы ты вошел, Павел Николаевич, держа голову под мышкой, это удивило бы его куда меньше.

Ладно, Павел Николаевич, это ты уяснил, ты жив. Но при этом тебе необходимо постоянно помнить, что в покое тебя оставили, если и оставили, не навсегда, не окончательно.

И каков вывод?

А выводов может быть только два — или ты сегодня же ночью, прихватив пару носков, мыло и полотенце бежишь первым попавшимся поездом в любом направлении, или объявляешь войну, начинаешь немедленные военные действия. И в первом, и во втором случае тебя ждет только одно — сокрушительное поражение. В этом ты не должен сомневаться ни на единую минуту и тешить себя глупыми надеждами.

— Но какова будет схватка, — усмехнулся Пафнутьев с некоторой даже горделивостью. — Сколько будет искр, дыма и огня...

В дверь постучали.

— Войдите! — крикнул Пафнутьев и, только увидев подергивание двери, вспомнил, что он сам ее запер совсем недавно. — Сейчас, — пробормотал смущенно. И открыл дверь даже не уточнив, кто к нему ломится.

Оказалось, оперативник.

— Привет. Коля... Проходи, — Пафнутьев направился к столу, все еще сбитый с толку своей опасливостью.

— Запираешься, Павел Николаевич?

— С некоторых пор.

— И правильно делаешь. Я бы тоже на твоем месте запирался.

— Есть новости? — спросил Пафнутьев.

— Сбываются самые смелые твои предсказания, Павел Николаевич. Или самые кошмарные, не знаю даже как выразиться... Нашли голову Ковеленова — Где?

— У нас во дворе... В двух шагах отсюда. Под скамейкой. Ее слегка листьями присыпало, а то бы еще утром увидели. Детишки мяч гоняли и увидели.

Один полез под скамейку за мячом, а она того... Смотрит.

— Кто она?

— Голова.

— Так... А остальное?

— Пока нету... Найдется, куда оно денется, без головы-то... Похоже, они сознательно делают так, чтобы все нашлось, все обнаружилось, произвело впечатление... Ведь ту же голову нетрудно было в лесу зарыть, утопить, присыпать мусором на городской свалке... Нет, во двор прокуратуры. Это для тебя гостинец, Павел Николаевич, тебе лично послание...

— Знаю.

— А от кого, знаешь?

— Да.

— Похудел ты, Павел Николаевич.

— Похудеешь... Что наша дамочка?

— Странный это страховой агент, Павел Николаевич, — оперативник расстегнул плащ, не снимая его, положил на приставной столик кепку. — У нее самый высокий процент угнанных машин. У кого одна машина угнана, у кого ни одной... А у этой — семь, — оперативник посмотрел на Пафнутьева, пытаясь понять — усвоил ли тот важность информации. -У оперативника было худое лицо, искривленный в молодости нос, напоминающий о бурном дворовом прошлом, большие костистые руки и сутуловатость, из-за которой он всегда смотрел на людей словно бы исподлобья, испытующе.

— Дальше, — бросил Пафнутьев.

— Очень общительная женщина, эта Цыбизова. Ну, просто очень. Со всеми дружит, все обо всех знает, во всем разбирается... И до того добрая у нее душа, что всегда она готова задержаться в конторе, помочь оформить документы, а в случае, если кто заболеет, только она соглашается обойти чужих клиентов, собрать взносы...

— Понял. А тех, кому помогала... У них тоже угоны?

— Именно.

— Связи?

— Здесь тоже вязко, Павел Николаевич... Ты слышал о человеке по фамилии Байрамов?

— Кто-то мне о нем говорил... Так что он?

— Владелец заводов, контор, переходов...

— Каких переходов?

— Подземных. Купил десяток подземных переходов и уставил их киосками. И получилось, что в каждом таком переходе у него небольшой универмаг? Но подбирается и к центральному универмагу.

— Слышал, — вздохнул Пафнутьев.

— Мой человек устроился в доме напротив и видит всех, кто ходит к Цыбизовой. Он установил фотоаппарат на треногу и щелкает всех, кто входит в этот подъезд, кто выходит. Жильцов уже знает, а вот новичков снимает на пленку... Вот посмотри, — оперативник протянул пачку снимков.

Пафнутьев взял снимки, повернулся спиной к окну, чтобы они были лучше освещены и принялся медленно их перебирать. Снимков было много, но не; было твердой уверенности, что все эти люди направлялись именно к Цыбизовой.

— Хорошие снимки, — сказал Пафнутьев.

— Именно.

— Как сердце? Еще трепещет при виде страхового агента?

— Знаете, Павел Николаевич, привыкаю. Это всегда так — чем лучше узнаешь человека, тем меньше оснований его любить. Пока не знаешь человека, все качества ему додумываешь, и, конечно, не скупишься, награждаешь его и тем, и этим... Что вы там увидели? — спросил оперативник, заметив, что Пафнутьев внимательно всматривается в очередной снимок. На фотографии был изображен молодой человек, в черной кожаной куртке, невысокий, широкоплечий, настороженно смотрящий куда-то в сторону-. Пафнутьев сразу узнал его, он с некоторых пор узнал бы его в любой одежде.

Это был Амон.

— Тоже захаживал? — спросил он у оперативника.

— Два или три раза.

— Один приходил, один уходил?

— Да, он, похоже, не любит больших компаний. Думаете, был именно у Цыбизовой?

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

— А то уж мы подумали, что он ходит к кому-то другому, хотели отсеять его...

— Ни в коем случае! Это самый важный наш улов. Что «девятка.»? Стоит под окнами?

— Стоит, но, кажется, никого это не интересует.

— Вот этот тип уже клюнул, — Пафнутьев постучал пальцем по физиономии Амона. Он ради «девятки» заглядывал. Куда он дальше направился?

— Не знаю... Такой задачи не было...

— Пусть твой фотограф время от времени наводит свой объектив и на «девятку»... Клиент созрел. Вы ее подготовили как-нибудь?

— Тормоза отключили... Стоит им чуть с места сдвинуться, тут же в кусты упрутся, в забор, в дом... А ребята всегда наготове. Байрамов, — оперативник выдернул из пачки снимков один и положил на стол. — На нем был изображен небрежно одетый, небрежно причесанный человек с брюшком и широкой физиономией. Поза у Байрамова была несколько неуверенной, он отвел руку в сторону, не то ища поддержки, не то предлагая кому-то опереться на его руку...

— Пьяный? — спросил Пафнутьев.

— Это с ним случается.

— Ночку провел в этом доме?

— Именно.

— У Цыбизовой?

— Ну, — утвердительно произнес оперативник. И еще один снимок заставил Пафнутьева удивленно вскинуть брови — он увидел Зомби. Неестественно распрямленная спина, палка, темные очки и напряженность во всей фигуре, какая бывает у слепых, передвигающихся по улице наощупь. Зомби, правда, хорошо видел, глаза у него остались в целости, как и зубы, но после нескольких месяцев неподвижного пребывания на больничной койке, после десятка операций, фигура его не приобрела еще достаточной гибкости, уравновешенности, уверенности при ходьбе.

— Надо же, и этот здесь, — пробормотал Пафнутьев. — Или тоже из этой компании?

— А, этот, — понимающе протянул оперативник. — Мы с вами, Павел Николаевич, уже о нем говорили. Помню я его, при мне как раз было. Он вначале прошелся вдоль дома, приглядываясь, словно набираясь решимости... Не легко он вошел в подъезд, нельзя сказать, что на крыльях влетел... На подъезд смотрел, потом головой вертел — номер дома высматривал... Ну, и так далее.

— И все-таки вошел?

— Да. И пробыл там довольно долго.

— Так... Вышел, а дальше?

— Опять вертел головой, пытался, видимо, как-то сориентироваться, но сообразил все правильно и зашагал в сторону центра.

Пафнутьев придвинул телефон, некоторое время угрюмо смотрел на него, потом медленно набрал номер.

— Овсов? Приветствую.

— А, Павел! — обрадовался хирург. — Жив?

— Это что, так уж удивительно?

— После всего, что я слышал о твоих похождениях... Это не просто удивительно, это потрясает. Я в восхищении от твоей изобретательности, сообразительности... Затопить два этажа...

— Прижмет — тоже начнешь соображать. А откуда ты-то знаешь. Овес?

— Слухи, Паша.

— И что же, весь город обо мне гудит?

— Не знаю весь ли, но большая половина города... Это точно.

— А у вас-то откуда сведения?

— Паша, ты нас недооцениваешь. Мы ведь напрямую связаны с травмами, с происшествиями, с милицией... Ночи длинные, людям не спится, раны мучают, швы не затягиваются, раскаяние донимает... С кем ему бедному поговорить, как не с лечащим врачом?

— Все ясно. Послушай, Петя... Твой Зомби в город выходит?

— А что? — насторожился хирург.

— Ничего. Это не разговор. Давай так... Я спрашиваю, ты отвечаешь. Ты спрашиваешь — я отвечаю. Договорились? Так вот вопрос — он в город выходит?

— Прогуливается... Может, наверно, и за ворота выйти. Не исключено. Последнее время он чувствует себя лучше, — ответил Овсов.

— Понял. Значит, в городе он бывает. А ведь мы с тобой об этом говорили.

— Жизнь, Паша, обладает иногда странными свойствами...

— Он бывает в опасных местах, — теперь Пафнутьев не пожелал слушать мысли Овсова о странностях жизни.

— Я догадывался об этом. Да он, собственно, и не скрывал. Ты все знаешь, Паша. Он хочет найти авторов той автомобильной аварии, автора того удара ножом в спину...

— Не надо ему этим заниматься. Следующий раз они не промахнутся. Да и авторов этих, как ты выражаешься, я уже знаю.

— Но он тоже на них вышел? — воскликнул Овсов почти с восхищением.

— Он вышел на девицу, которую я же ему и нашел. Тут много ума не надо. Но он неожиданно попал в болевую точку.

— Я всегда верил в него! — с гордостью произнес Овсов. — Ты, Паша, его недооцениваешь. Это потрясающий человек. Зашел бы... Пообщались бы... Ведь вы все-таки над одной проблемой работаете?

— Да?! — возмутился Пафнутьев. — Это надо же! Оказывается, он тоже работает! Оказывается... — Пафнутьев в гневе не смог подобрать достаточно крепкого словца. — У него что-то есть? — спросил уже спокойнее.

— Бумаги, письма...

— А память у него есть?

— Не надо меня кусать, Паша. Нет у него памяти, но есть кое-что поважнее.

— Овес, я предупреждал, что твой клиент — не наш человек. Он из команды Байрамова.

— Ну и что? Какая разница из чьей он команды? У него такая жажда найти тех, кто так с ним поступил... Представляешь, у человека совершенно нет страха, нет боязни!

— Нет страха? — переспросил Пафнутьев. — А может быть, это называется иначе... Может быть, в результате всех неприятностей, которые с ним случились, он лишился чувства самосохранения? Это пострашнее, чем потеря памяти, тебе не кажется?

— Может быть, — несколько сник Овсов. Видимо, похожие мысли и его посещали. — Как бы там ни было, Паша, он уже делает свое будущее, новое будущее.

— Как бы он не лишился своего будущего окончательно! — проворчал Пафнутьев. — Он рискует. Он засветился. О нем уже знают. Он мне мешает, в конце концов.

— Почему, Паша? — ласково спросил Овсов.

— Потому что своей дурацкой самодеятельностью он выдает мою работу!

— Ты бы зашел все-таки... Мне недавно подарили такую причудливую бутылку, с таким невероятным цветом напитка, что без тебя я Просто не решаюсь ее открыть.

— Ох, Овес, — и Пафнутьев положил трубку.

Ушел оперативник.

Пафнутьев закрыл окно, задернул штору, выключил свет. В кабинете установились плотные осенние сумерки. Но сев за стол, Пафнутьев продолжал ощущать какую-то раздражающую неуютность, что было не так, что-то мешало сосредоточиться. Прошло еще какое-то время и он понял — после ухода оперативника дверь осталась чуть приоткрытой и темнота коридора, которая просачивалась в узкую щель, внушала опаску, настораживала. Он встал, закрыл дверь и снова повернул ключ.

Сев за стол, он почувствовал, что ощущение опасности исчезло. Откинувшись назад, Пафнутьев нащупал затылком знакомое место на холодной крашеной стене и скрестив руки на груди, закрыл глаза. Потом, не глядя, нащупал на стене телефонную розетку и выдернул провод. Все, рабочий день закончился, его здесь нет, отвалите, ребята, отвалите. Пусть вся прокуратура, весь город, весь мир думают, что в кабинете его нет, а где он, никому неизвестно. Свет погашен, дверь заперта, телефон не отвечает. Все, отвалите.

Наверно, все-таки Пафнутьев не вышел еще из шока, до сих пор в нем еще жила опаска, настороженность, ожидание нападения. Это было шоковое состояние, Пафнутьев знал и то, что никакими рассуждениями и уговорами его из тела не вышибить, должно пройти время.

Отправляя Амона в камеру, Пафнутьев ожидал чего угодно, но не того, что произошло — он неожиданно увидел перед собой главного противника. Это был Сысцов. Иван Иванович Сысцов, бывший Первый, ныне — глава администрации. Как был он первым человеком в городе, так им и остался. А Пафнутьев не входил ни в первую десятку, ни в первую сотню. Силы несопоставимы. Но он знает нечто та кое, что для всех тайна, он знает о существовании связки Амон — Байрамов — Сысцов... Убийца, торгаш и власть сомкнулись в одном хороводе. Крепко взявшись за руки, они устроили пляску смерти на улицах города. Между ними сучит ножками Анцыферов, от них отталкивает мешающих Колов...

А ты, Павел Николаевич, в качестве кого здесь ты? Определяйся, Павел Николаевич, пора. Все слова сказаны, позиции определены, путей назад нет. Хоть ты наизнанку сейчас вывернись, все равно тебе уже никто не поверит. Ты, Павел Николаевич, чужак. И в этой компании случайно и ненадолго. Пришло время тебе сматывать удочки. Прошлый раз тебя чуть было не застрелили, сейчас голову уже намеревались отрезать... Сколько же можно испытывать, судьбу?

Пафнутьев только сейчас в полной мере понял собственную обреченность. Перед ним стояла стена, которую невозможно было преодолеть. Если он еще дерзил Анцыферову, шаловливо разговаривал с Кодовым, то Сысцов... С Сысцовым он не мог себе позволить даже дерзости, даже шаловливого тона, не говоря уже о том, чтобы замахнуться всерьез. И самое главное — на Сысцове цепочка не обрывалась, цепочка тянулась дальше, в невероятную высь, в слепящую, недоступную высь, где была разряженная, непригодная для жизни мертвящая атмосфера, где действовали другие законы, другое тяготение, иная система отсчета.

Взгляд Пафнутьева, скользя по пустому холодному столу, невольно наткнулся на фотографию под стеклом — когда-то ее подарил Сысцов. Он, кажется, дарил ее всем должностным лицам города, у каждого лежала под стеклом, стояла в шкафу, висела на стене в рамке эта фотография. На ней был изображен какой-то высокий прием, в золоченом зале, украшенном бронзой и лепниной, над головами полыхали царские люстры из хрусталя, отливающего синеватыми, розоватыми бликами. А под люстрами стояли люди и среди них улыбающийся президент, улыбающийся Сысцов, другие легко узнаваемые люди. В руках у них бокалы, в глазах хмель и взаимопонимание, на лицах торжество победителей. А на лацканах пиджаков — значки, незнакомые Пафнутьеву, но у всех одинаковые значки, посверкивающие в императорском свете люстр.

Пафнутьев зябко передернул плечами. В комнате было прохладно. В прокуратуре установился какой-то сырой затхлый воздух. Батареи стояли холодными, тепло обещали дать при первых заморозках — не было денег.

Загрузка...