Эрик Хобсбаум Бандиты в мировой истории

Портрет разбойника

Лучший способ подступиться к сложной теме «Социальный бандитизм», обсуждаемой в этой книге, — рассмотреть одного разбойника на конкретном примере. В моем распоряжении оказались материалы, собранные студентом университета Аддис-Абебы (Эфиопия) и переданные мне его преподавателем. Эти материалы — свидетельства местных информантов и публикации в прессе (на английском языке и языке тигринья) — я получил без имени автора, по причинам, связанным со сложной политической ситуацией в Эфиопии и Эритрее в то время. Если автор прочитает эту книгу и пожелает раскрыть свое имя, я буду более чем счастлив выразить ему свою признательность.

В кратком изложении история Вельдегабриеля, старшего из братьев Месазги (1902/3–1964), такова, и она вполне красноречива.

Робин Гуд


Отец Вельдегабриеля, крестьянин из деревни Беракит в провинции Мерета-Себене, когда Эритрея была итальянской колонией, умер в тюрьме. Он был брошен туда вместе с другими жителями деревни, выступавшими против назначения нового губернатора провинции не из числа ее уроженцев. Мать Вельдегабриеля обвинила в случившемся непопулярного губернатора и призвала к кровной мести, но ее сыновья были слишком юны, а общественное мнение относительно вины губернатора не было однозначным, к тому же итальянцы запрещали кровничество. Дети выросли и стали мирными крестьянами. Вельдегабриель стал аскари, вступил в итальянские колониальные войска и вместе с двумя братьями служил в Ливии во время итало-эфиопской войны 1935–1936 годов, а также во время эфиопской оккупации (1936–1941). После победы англичан они вернулись домой к своему хозяйству, с небольшими сбережениями, скромным владением итальянского и отменными познаниями в оружии и военном деле. Вельдегабриель был хорошим солдатом, его повысили до сержанта.

Итальянский колониальный режим был повержен, Эритрея оказалась под временным управлением англичан. В беспокойной послевоенной ситуации в стране процветал бандитизм, большое число бывших аскари представляло для него естественный источник живой силы.

Работы было немного, эритрейцы находились в неравном положении с итальянцами. Иммигранты из Эфиопии оказывались в худшей ситуации, чем коренное население. В горах учащались стычки между этническими группировками, делившими землю и скот. Кровная вражда возрождалась, итальянская администрация более не препятствовала отправлению этого священного долга. Более того, в сложившихся обстоятельствах разбой обеспечивал какое‑то подобие карьерной перспективы, по крайней мере на протяжении некоторого времени. Братья Месазги влились в ряды разбойников из-за своей старой семейной вражды, да и тяготы гражданской жизни, вероятно, способствовали тому, что она разгоралась все сильнее.

Случилось так, что губернатор провинции, сын того человека, которого можно было считать ответственным за смерть отца Месазги, стал непопулярным примерно по тем же причинам, что ранее его отец: он назначил в управление деревней человека родом из другого места, представителя клана, составляющего меньшинство в Бераките. Вельдегабриель выступил против него от лица всей деревни и оказался за решеткой, а когда спустя год вышел на свободу, ему продолжали угрожать. Братья решили убить нового губернатора — это предусматривалось законами кровной мести. Чтобы обезопасить свои семьи, они развелись с женами. Тем самым развязали себе руки и обрели свободу передвижения, без которой разбойникам сложно действовать. Братья застрелили губернатора и скрылись в лесах, полагаясь на то, что родственники и друзья помогут припасами. Большинство жителей деревни поддерживало их, как защитников своих прав, да и беглецы в любом случае не стали бы грабить своих бывших соседей.

Клан меньшинства вместе с родней губернатора, естественно, был настроен против братьев и помогал британским властям. Месазги не убивали их, но вполне успешно делали их жизнь невыносимой на местном уровне. Большинство членов клана покинули деревню, а популярность братьев в деревне выросла еще больше, поскольку освободившиеся земли перешли коренным сельчанам. Однако остальное население провинции считало их обычными бандитами, поскольку сомневалось в законности кровной мести. Бандитов терпели, поскольку они не угрожали местным жителям, которые их не трогали.

Братьям требовалась широкая поддержка, в том числе и для борьбы с семьей губернатора, поэтому они пустились в путь по окрестным деревням, убеждая крестьян не работать на губернаторских полях, а разделить их между собой. Сочетая уговоры с умелым применением тактики «сильной руки», они убедили многие деревни отвергнуть полуфеодальное право, поставить точку в бесконтрольном распоряжении феодалами землей и бесплатным трудом в провинции Мерета-Себене. Начиная с этого момента братья перестали быть просто бандитами, на них стали смотреть как на особенных, или социальных бандитов. Вследствие этого они пользовались защитой от полиции, которая была послана на их поимку (при этом за счет самих деревенских жителей).

Когда полиция отрезала братьев от их источников ресурсов, тем пришлось перейти к прямому разбою на главном местном тракте. К ним присоединились и другие бандиты. Но поскольку грабеж соотечественников-эритрейцев мог привести к новым вспышкам кровной мести, они предпочитали грабить итальянцев. Один из братьев погиб, а двое оставшихся начали в отместку убивать всех итальянцев, заработав тем самым репутацию защитников эритрейцев. Хотя общее число убитых ими не превышало одиннадцати человек, их способности были сильно преувеличены россказнями о неуязвимости, которые придавали им классические героические черты социальных бандитов. Так рождался миф. Более того, поскольку дороги стали небезопасны для итальянских водителей, эритрейцев допустили до управления автомобилями, что ранее было запрещено как итальянской администрацией, так и британской. Это приветствовалось как повышение статуса, да и просто создавало рабочие места. Многие говорили: «Да здравствуют братья Месазги, они пустили нас за руль». Братья попали в политику.

К тому времени (1948) эритрейская внутренняя политика осложнялась неопределенностью будущего этой бывшей колонии. Сторонники объединения с Эфиопией противостояли тем, кто выступал за различные формы независимости Эритреи. Видные фигуры юнионистов убедили бандитов поддержать объединение, и почти все христиане встали на их сторону, поскольку это давало им ощущение самоидентификации и уверенности в противостоянии с преимущественно мусульманским фронтом независимости. Несмотря на поддержку объединения, братья, чувствуя конъюнктуру, по политическим причинам не убивали эритрейцев, чтобы не разжигать кровную вражду, и не уничтожали их дома и посевы. Поддержка Эфиопии обеспечивала бандитов не только оружием и деньгами, но и давала им убежище за границей. Хотя Вельдегабриель и принимал участие в принуждении Эритреи к объединению и вел боевые действия против мусульман, он чрезвычайно внимательно следил за тем, чтобы не вовлекать себя самого и свою родную провинцию Мерета-Себене в стычки, которые не касались их напрямую.

Когда ООН в конечном итоге проголосовала за союзное образование, бандиты потеряли поддержку партии объединения и эфиопского правительства. Большинство было амнистировано в 1951 году, но Вельдегабриель оставался вне закона до 1952 года и оказался в числе тех четырнадцати бандитов, которых англичане сочли слишком одиозными, чтобы оставить их в Эритрее. Для них было организовано политическое убежище в Эфиопии, где император выдал им небольшие участки земли в провинции Тигре, а также ежемесячное пособие. Увы, они теперь сами превратились в чужаков, окруженных враждебно настроенными сельчанами. Все обещания императора дать наделы получше, увеличить содержание и обеспечить бесплатное обучение детям оставались невыполненными. Постепенно все бандиты, кроме самого Вельдегабриеля, переместились обратно в Эритрею.

Он сам мог бы, конечно, вернуться в Беракит, где был уважаемым членом общины, с тех пор как перестал быть разбойником. Он вновь соединился браком с женой, поскольку ей больше ничто не угрожало, а ему не нужно было больше скитаться. Но его враги — родня убитого губернатора — все еще были у власти в Мерета-Себене и находились с его семьей в кровной вражде, так что Вельдегабриель предпочел жить в Тигре. Он умер в возрасте 61 года в аддис-абебской больнице. В Бераките была проведена поминальная служба, которую, по сообщениям одной газеты, посетили многие представители эритрейской знати, а похоронные певцы воспевали достижения усопшего. У патриотов Эритреи двойственное отношение к фигуре Вельдегабриеля: народный мститель, послуживший инструментом присоединения страны к Эфиопии. Но его политика и тактика не были свойственны XX веку — они были из древности, из времен Робин Гуда, противостоявшего шерифу Ноттингемскому.

Читателям Запада, насчитывающего третье тысячелетие своей истории, может показаться странной и непонятной биография таких людей как братья Месазги. Последующие главы, я надеюсь, смогут сделать это более понятным.

Глава 1 Бандиты, государство и власть

В лесах и в горах банды вооруженных мужчин (женщины среди них традиционно встречались редко) вне пределов власти и закона принудительно навязывали свою волю жертвам, используя грабежи и насилие. Бандиты одновременно бросали этим вызов экономическому, общественному и политическому порядку, провоцируя тех, кто держал в своих руках власть, закон и контроль над ресурсами либо претендовал на них. В этом заключается историческое значение бандитизма в классовых обществах и государствах. «Социальный бандитизм», которому посвящена моя книга, является одним из аспектов этих вызовов.

Бандитизм как специфическое явление не может, следовательно, существовать вне социально-экономических и политических режимов, к которым обращены его вызовы. Например, — и, как мы увидим, это важно, — в обществе без государственно-правовых институтов, где важнейшим является закон кровничества (либо переговоры между кланами обидчиков и жертв), убийцы не преступники, а воюющие стороны. Они становятся преступниками и подлежат наказанию в таком качестве только тогда, когда их судят по критериям публичного закона и порядка, чуждым им самим.

Большинство крестьян в результате развития сельского хозяйства, промышленности, роста городов и усиления роли бюрократии было частью общества, где оно осознавало себя как группу, стоящую отдельно и ниже по отношению к богатым и/ или власть имущим, хотя часто воспринимало себя и разобщенно, в индивидуальной зависимости от того или иного члена второй группы.

Такого рода отношения часто порождают неявное возмущение. Как показывает песня городского рифмоплета, бандитизм делает явной возможность отказа от собственной неполноценности, по крайней мере в мужском мире. Самим своим существованием он подразумевает вызов социальному устройству общества. Однако до возникновения современной капиталистической экономики социальные и экономические отношения менялись очень медленно, если вообще менялись. С большой долей вероятности жители Болоньи с VIII до XVIII века слышали бы в балладе о Джакомо дель Галло одно и то же, хотя, как мы увидим ниже, до XVI века он не считался бы «бандитом».

С социальной точки зрения история бандитизма делится на три периода:

— рождение, когда добандитские сообщества становились составной частью классовых и государственных обществ;

— трансформация, связанная с подъемом капитализма на локальном и глобальном уровнях;

— долгий период развития в различных социальных условиях и государственных режимах.

Первый этап, кажущийся во многих аспектах исторически наиболее от нас удаленным, в действительности таковым не является, потому что бандитизм в качестве массового явления может возникать не только из сопротивления бесклассового общества перед возникновением (или принудительным введением) классового. Это происходит и когда традиционное сельскохозяйственное классовое общество противостоит наступлению другого сельскохозяйственного общества (например, оседлое земледелие против кочевого или отгонно-пастбищного скотоводства), или городского уклада, или иностранных классовых обществ, государств и режимов.

По сути, как мы покажем позднее, исторически бандитизм как выражение коллективного сопротивления был очень распространен, тем более, что в таких обстоятельствах он получал заметную поддержку всех слоев традиционного общества, не исключая и власть имущих. Именно это объединяет между собой полукочевую пастушескую экономику, традиционно поддерживающую бандитов на Балканах и в Анатолии, свободных гаучо аргентинских равнин XIX века, сопротивляющихся законам города и буржуазной собственности вместе с деревенскими старейшинами, и работников колумбийских кофейных плантаций XX века, встающих на сторону «своих» бандитов. Все они противостоят надвигающейся мощи внешней власти и капитала.

За пределами этой особой ситуации, в длинной второй фазе своей истории бандитизм как социальный феномен является результатом сочетания классовых отношений, богатства и власти в крестьянском обществе. Сардинец Антонио Грамши так описывал ситуацию на своем родном острове в начале XX века: «Классовая борьба смешивается с разбоем, шантажом, поджогами лесов, калеченьем скота, похищением женщин и детей, нападением на муниципальные учреждения» [7]. В той мере, в которой бандитизм продолжает существовать в сельской местности в эпоху развитого капитализма, он в первую очередь выражает, как мы увидим, ненависть к тем, кто дает деньги в долг, и к тем, кто включает крестьян в глобальный рынок, уступая, возможно, только недовольству далеким правительством.

Есть, однако, и существенное различие между бандитизмом первых двух фаз и третьей фазы. Это — голод. В XIX и XX веках в регионах капиталистического сельского хозяйства, где встречался бандитизм, — на ум приходят Соединенные Штаты, Аргентина и Австралия, — людям в сельских районах больше не угрожала голодная смерть. А в большинстве классических бандитских регионов Средневековья и раннего Нового времени, то есть вокруг Средиземного моря, жизнь на грани голода была обыденностью. «Циклы голода определяли основу цикла грабежей». Расцвет бразильских кангасо начинается со смертоносной засухи 1877–1878 годов и достигает своего количественного пика в засуху 1919 года. Как гласит старая китайская поговорка: «Лучше преступить закон, чем умереть от голода». Бедные регионы были бандитскими регионами. Те месяцы в сельскохозяйственном годовом цикле, когда пищи было мало и работы тоже мало, становились месяцами грабежей. Когда наводнения уничтожали хлеб, они умножали бандитов.

Однако историков социума и экономики гораздо больше интересует устройство бандитизма (социальное или какое‑то иное), чем эффект, оказываемый бандитами на широкий круг явлений своего времени. В самом деле, большинство бандитов, прославившихся в песнях и историях, известны исключительно в локальных масштабах. Их имена и подвиги не имеют большого значения. Сам факт их существования на самом деле вторичен для бандитского мифа. Лишь очень немногим, даже среди архивных исследователей, важно идентифицировать Робин Гуда (если он и впрямь был исторической фигурой). Нам известно, что Хоакин Мурьета из Калифорнии был выдумкой, что не мешает ему быть составной частью структурного анализа бандитизма как социального феномена.

С точки зрения политики история бандитизма значительно более драматична. Все происшествия играют свою роль, порой весьма существенную. Некоторые короли и императоры начинали свой жизненный путь с командования бандитскими шайками — как, например, император Теодор II, правивший Эфиопией в 1855–1858 годах (по устным сообщениям), или полководец Чжан Цзолинь в Маньчжурии между падением Китайской империи и японским завоеванием. Не без оснований утверждалось, что и Хосе Антонио Артигас, основатель независимой от Аргентины и Бразилии республики Уругвай, начинал бандитом, или, скорее, профессиональным контрабандистом и угонщиком скота, что, впрочем, не так далеко одно от другого. Более того, история бандитизма вообще в основном сводится к истории его массовых всплесков — трансформации локальных, эндемических условий его существования в большинстве географических регионов в массовые эпидемии или даже — как утверждалось относительно Китая в 1930‑е годы — в пандемии.

На самом деле, серьезная современная история бандитизма, по-видимому, начинается с Фернана Броделя, который в своей великой книге о Средиземноморье открывает поразительный пансредиземноморский взрыв бандитизма в последние десятилетия XVI века и в первые — XVII.

Это связано с тем, что история власти, то есть способности к принудительному установлению контроля над населением и ресурсами, показывает гораздо большую вариативность и изменчивость последней, нежели медленно меняющихся структур экономических и общественных укладов.

Таким образом, чтобы подойти к пониманию бандитизма и проследить его историю, нам необходимо рассматривать его в контексте истории власти, то есть контроля источников власти (правительств или других центров ее сосредоточения, как, например, землевладельцы и скотовладельцы в сельских регионах) над тем, что происходит на территориях и с населением, которые они объявляют находящимися в их сфере влияния. Подобный контроль всегда ограничен определенной территорией и населением, поскольку вплоть до сегодняшнего дня все государства, даже самые сильные империи или иные претенденты на власть, всегда вынуждены сосуществовать с теми, с кем они соприкасаются своими сферами влияния.

Кроме того, даже внутри контролируемого радиуса власть на протяжении всей истории всегда ограничивалась по трем причинам:

— из-за того, что методы контролирования не отвечали своим задачам;

— из-за того, что их пригодность зависела в определенной степени от готовности самих подданных подчиняться или, наоборот, от их способности избежать подчинения;

— из-за того, что власти (частично по вышеуказанным причинам) пытались напрямую контролировать только некоторые сферы жизни своих подданных.

Даже сегодня, к примеру, колумбийское правительство не контролирует некоторые области страны, если не считать периодических военных вылазок; а Королевская полиция Ольстера знает, что в некоторых ярко выраженных католических районах Белфаста полицейские функции вместо государства выполняют отряды «республиканских» боевиков.

Бандиты, по определению, отказываются подчиняться, находятся за пределами воздействия власти, сами являются потенциальными центрами власти и, следовательно, потенциальными мятежниками.

Исходное значение итальянского слова bandito — это человек, «оказавшийся вне закона», по любым причинам, хотя никого не удивляло, что эти люди начинали грабить.

Английское слово brigands означало лишь членов вооруженной группы, не относящейся к регулярным частям (современное значение «разбойник» появляется у этого слова в конце XV века).

Испанское слово bandoleros, обычно употребляющееся для обозначения бандитов, появилось из каталонского слова, означающего вооруженных партизан в гражданских стычках и бунтах, охвативших Каталонию в XV–XVII веках, которые «позднее деградировали до бандитизма».

Турецкое слово celali означало в Оттоманской империи XVI и XVII веков бандитов, которые, согласно утверждениям недавнего исследования, работали скорее на укрепление султанской власти, чем подрывали ее. Появилось их название после идеологического восстания неортодоксальных исламистов в 1519 году и произошло от имени вождя восстания — шейха Джелаля, что позволило правительству «использовать этот ярлык для оправдания репрессий в отношении бандитов, даже если у последних не было ни мятежных идей, ни каких‑либо других проявлений, свойственных настоящим Эжеляли».

Шифта с территорий Африканского Рога определяются одним хорошо известным амхарским словарем как бандиты, отвергшие власть короля или императора и живущие в лесах или пустыне, причиняющие беспокойство и отказывающиеся платить налоги или подати; короче говоря, воры и мятежники.

И наконец, общим местом политического мышления в традиционном Китае было связывать периодически ожидаемое падение династий с бандитизмом.

История бандитизма, в том числе и социального, не может, таким образом, быть понята и правильным образом изучена вне истории политической власти, которая в своих высших образцах является властью государств и империй. В классовых обществах до наступления эры современного капитализма власть физического принуждения в конечном итоге лежала также в основе экономической власти. То есть главным механизмом присвоения прибавочного продукта, который создавался теми, кто производил, — по преимуществу на земле, — была сила либо угроза ее применения. Теперь дело уже обстоит не так, хотя политическая власть, то есть возможность применения физического насилия, остается базой тех доходов, которые государство отнимает у обитателей своих территорий. Отказ платить налоги преследуется законом, а отказ подчиняться закону в конечном итоге наказывается тюрьмой.

На протяжении большей части истории земледельческих обществ политическая власть, под сенью которой жили обычно сообщества обычных крестьян, была местной или региональной. Люди жили под началом землевладельцев, которые могли мобилизовать мужчин и выстраивать системы принуждения и покровительства с помощью или без помощи вассальной зависимости либо поддержки со стороны сверхъестественных начал.

Царства и империи (где они существовали) были скорее редкими птицами, чем постоянными действующими лицами, даже когда королю или императору удавалось заменить (или хотя бы дополнить) местный закон своим общим и своими судьями, как в средневековой Англии и Оттоманской империи (для подданных-суннитов). Большей частью власть короля или императора, если не считать их статуса крупных землевладельцев, реализовывалась непосредственно через их наместников и правителей из местных жителей, которые скорее были склонны к переговорам, чем к прямым приказам сверху.

Сила землевладельцев и государств была велика, но непостоянна. Их слабость заключалась в том, что у них не хватало материальных средств, включая и силы принуждения и обеспечения законности, чтобы осуществлять постоянный контроль над всем населением (даже за невооруженной его частью), либо хоть сколько‑нибудь действенный контроль над наиболее недоступными частями собственных территорий. Это же относилось и к местным правителям, находившимся ближе к своей земле и своим людям, чем далекие высшие князья. В любом случае в мире, где было много землевладельцев и семейного соперничества, как правило, находилось пространство для маневра. Сам институт формального объявления вне закона указывает на ограниченность властной системы. Каждый имел право убить преступника именно потому, что никакая власть не была в состоянии преследовать его по закону.

Если мы взглянем на государства, контраст особенно бросается в глаза. За последние два с половиной столетия способность осуществлять физический контроль все более концентрировалась в так называемых территориальных или национальных государствах, которые претендовали и, посредством аппарата государственных чиновников или людей, получивших от них разрешение, реализовали практически полную монополию на власть над всем, что происходило в их границах.

Центральный государственный аппарат дотягивается до каждого конкретного человека на национальной территории, а каждый взрослый гражданин, по крайней мере в демократических государствах, обладая правом голоса, дотягивается до национального правительства, влияя на него своим выбором. Сила подобной власти колоссальна — гораздо больше, даже в либеральных демократиях, чем у величайших и наиболее деспотичных империй прошлого, существовавших до XVIII века. Именно эта концентрация власти в современных территориальных государствах практически уничтожила сельский бандитизм, будь он эндемическим или эпидемическим. С концом XX века эта ситуация, возможно, тоже подходит к концу, но последствия такого регресса государственной власти пока невозможно предвидеть.

Мы склонны забывать, что до XIX века ни одно государство с территорией, большей, чем можно было пройти пешком за день-два, не обладало достаточными знаниями, тем более регулярно обновляемыми, о том, кто живет в его границах, кто рождается, кто умирает. Ни одно государство не могло идентифицировать людей за пределами их домов, да и внутри их тоже — как показывает исследование Натали Дэвис дела «Мартена Герра».

Ни одно государство до появления железных дорог и телеграфа, предшественников современной коммуникационной революции, не могло знать, что происходит в его отдаленных уголках, как и не могло быстро посылать своих агентов для принятия нужных мер. Вряд ли какое‑то государство до XIX века могло претендовать на контроль за собственными границами или пытаться (уж не говоря о том, чтобы преуспеть в этих попытках) четко провести демаркационные пограничные линии. Ни одно государство до XIX века не имело возможности содержать эффективную местную полицию в сельских районах, которая бы действовала как прямой агент центрального правительства и покрывала бы всю территорию государства.

За пределами Оттоманской империи ни одно европейское государство до XVII века не имело достаточной власти, чтобы держать постоянную национальную армию, рекрутируемую напрямую, содержащуюся на деньги центрального правительства и им управляемую. Более того, как бы ни хотелось королям и князьям ограничить владение и использование оружия своими людьми, сделать подобного они не могли, даже это не было в их власти. В оседлых феодальных обществах крестьяне были в основном безоружны (несколько иная ситуация наблюдается в кочевых и приграничных зонах), но не аристократия и мелкопоместное дворянство. Только в XIX веке стала возможной действенная государственная монополия на оружие, а эффективные западные правительства, за некоторыми заметными исключениями, подобно США, поставили своей целью полное изъятие оружия из неофициального обращения, включая аристократию — и более того, преуспели в этом, по крайней мере до 1970‑х годов.

Таким образом, до наступления триумфа современного национального государства власть ограничивалась неспособностью верховных правителей действенно монополизировать хождение оружия, их неспособностью содержать и поддерживать достаточно большой и действенный корпус вооруженных и гражданских служащих и, конечно, технической отсталостью информационных, коммуникационных и транспортных потоков.

В любом случае даже в самых мощных царствах и империях физическая сила, верховных ли правителей, или чиновников рангом ниже, или даже (как показывает великий фильм Куросавы «Семь самураев») глав деревенских общин, пытающихся защитить самих себя, зависела от числа бойцов, которых можно было мобилизовать в случае необходимости, и которые были бы более или менее постоянно доступны. И наоборот, политическая власть измерялась в количестве бойцов, которых их вождь мог регулярно мобилизовывать.

Слабость власти содержала в себе потенциал для бандитизма. Даже самые сильные империи — Китай, Древняя Римская империя в период расцвета — полагали нормальным некоторую степень наличия бандитизма, считая его явлением, присущим приграничным пастбищным землям и некоторым другим зонам. Однако там, где структура власти была стабильной, масса потенциальных бандитов, если только они не жили за границами власти, притягивалась к тем, кто мог ей быть полезен: к лордам в качестве вассалов, наемных убийц и головорезов; к государству в качестве солдат, гвардейцев и полицейских. Бандитизм как массовое явление, то есть независимо действующие группы вооруженных боевиков, случался только там, где власть была нестабильна, отсутствовала вовсе или терпела крах. В таких случаях бандитизм приобретал характер эпидемии или даже пандемии, как в Китае между падением империи и победой коммунистов. В такие моменты вольные вожди вооруженных людей могли сами вторгнуться в мир реальной власти, подобно тому, как кланы кочевников или группы морских пиратов и сухопутных налетчиков становились некогда завоевателями царств и империй. Разумеется, в такие времена даже те, кто не имел никаких великих общественных, политических или идеологических амбиций, получали гораздо больше возможностей для грабежей. Эпоха германских войн XVII века, так же, как эпоха войн во времена Французской революции, были золотым веком для банд грабителей (см. ниже). Возможно, на значительной части планеты опять наступает подобная эпоха с упадком или даже развалом и исчезновением государственной власти, наблюдаемыми нами в конце XX века.

Однако за последние пять столетий истории бандитизма власть редко теряла устойчивость или вовсе отсутствовала столь долго, чтобы лидеры автономных вооруженных группировок смогли бы оказаться среди главных действующих лиц на политической или общественной сцене. Они редко оказывались достаточно сильны для этого. Каковы бы ни были их собственные идеи или цели, им нужно было проявлять политический реализм. Лучшим исходом для них оставалось сохранение определенной степени автономии и возможности продавать свою поддержку (без полного перехода на чью‑либо сторону) тем, кто готов больше за нее заплатить — то есть тем, кто не смог бы достичь своих целей без этой поддержки. Но в конечном итоге им все равно приходилось договариваться с теми источниками превосходящей власти, которые готовы были их терпеть, либо прекращать существование.

Отсюда проистекают постоянные переговоры между империей и независимыми вооруженными группами или общинами в Оттоманской империи, горцами-боевиками, которые могли вести сопротивленческую борьбу против государства, а могли быть его агентами или и тем и другим одновременно. Поэтому провалились попытки британских эмиссаров во время Второй мировой войны поднять восстание против немецко-итальянской оккупации, привлекая для этого свободные и гарантированно антикоммунистически настроенные военизированные кланы горной Албании. Им было сообщено (устами зятя Уинстона Черчилля), что если они не сделают этого, то будущее послевоенной Албании окажется в руках коммунистического движения сопротивления, но это не убедило представителей кланов, хотя они были не прочь сражаться с кем угодно. Предложение рискнуть будущим клана, оставив себе только одну возможность, очевидно, не имело никакого смысла в их картине мира.

Как мы увидим ниже, подобным конфликтом стратегии и тактики завершился симбиоз бандитов и коммунистов во время Китайской революции. С точки зрения бандитов, коммунисты были только одним из возможных союзников (или временных патронов). На практике они не сильно отличались от военных правителей или от японцев, хотя в теории были ближе многих к идеологии великого бандитского романа императорского Китая — «Речных заводей». С точки зрения коммунистов, сентиментальное следование традициям бандитского бунта и даже избыточное доверие молодой Красной армии рекрутам из бандитов никак не скрывали того факта, что в долгосрочной перспективе национальное и социальное освобождение не достигалось такими методами.

Как социальная составляющая бандитизма вписывается в его политическую историю? В своей социальной ипостаси он помогает слабым против сильных, бедным против богатых, защитникам справедливости против власти несправедливых; а его политический импульс делает самих бандитов людьми власти, неумолимо затягивает их во вселенную власти. Все это я надеюсь показать в следующих главах.

Глава 2 Что такое социальный бандитизм?

С точки зрения закона любой член группировки, которая занимается насильственными нападениями и грабежами, является бандитом: от тех, кто отбирает у людей честно заработанные деньги на городском перекрестке, до организованных повстанцев или партизан, не признанных официально таковыми. Сегодня их готовы определять столь же некритично, как террористов, что является признаком исторического заката бандитского имиджа во второй половине XX века. Историкам и социологам не пристало использовать такие грубые дефиниции. В этой книге мы будем рассматривать только некоторые виды грабителей, а именно те, которые не являются простыми преступниками или не выглядят в общественном мнении таковыми. Мы в основном будем иметь дело с формами бунта (индивидуального или бунта меньшинства) — внутри крестьянских обществ. Ради удобства изложения мы оставим в стороне городской эквивалент крестьянского бандита-бунтовщика и почти не будем обсуждать многочисленное деревенское преступное сообщество, которое не имеет ни крестьянского происхождения, ни преданности этому сословию, происходя из обедневшего дворянства.

Город и деревня слишком отличаются с точки зрения организации человеческих общин, чтобы их можно было обсуждать в единой терминологии, да и в любом случае бандиты-крестьяне, как и большинство крестьян, не доверяют горожанам и ненавидят их. Бандиты-дворяне (наиболее известные в форме «рыцарей-разбойников» в Германии позднего Средневековья) гораздо лучше смешиваются с крестьянами, но и эти взаимоотношения (которые мы обсудим ниже) достаточно темны и сложны.

Суть социального бандита как явления в том, что он — крестьянин вне закона, преступник в глазах феодала-землевладельца и государства. Но он находится внутри крестьянского общества, которое расценивает его как героя, защитника, мстителя и борца за справедливость, даже порой как лидера освободительного движения, во всяком случае — как объект восхищения, помощи и поддержки. В тех случаях, когда традиционное общество сопротивляется историческому наступлению своих центральных правительств или иностранных государств, бандиты могут получать помощь и поддержку даже от местных землевладельцев. Эти отношения между обычным крестьянином и бунтовщиком, преступником и грабителем и делают столь интересным и значимым социальный бандитизм. Это же отличает его от двух других разновидностей сельской преступности: от деятельности шаек, состоящих из профессиональных представителей преступного мира, или сугубых разбойников («обычных воришек») и от сообществ, для которых набеги являются частью их образа жизни, как, например, для бедуинов. В обоих случаях нападающие и жертвы чужие друг другу и враждебно настроены.

Профессиональные грабители и налетчики видят в крестьянах свою добычу и ожидают от них враждебного отношения; последние, в свою очередь, видят в нападающих преступников в собственном смысле термина, а не только согласно официальному закону. Социальный бандит не может и помыслить о воровстве урожая у крестьян (хотя это не распространяется на землевладельцев) на своей территории, а возможно, и вообще на любой территории. У тех же, для кого это допустимо, отсутствует то особое отношение, которое и делает бандитизм «социальным». Разумеется, на практике эти различия зачастую оказываются менее четкими, чем в теории. Человек может быть социальным бандитом в своих родных горах, но обычным грабителем — на равнине. Как бы то ни было, аналитический подход требует для нас провести это различение.

Социальный бандитизм такого рода — одно из самых универсальных социальных явлений, известных в истории, мало какое явление столь же удивительно однородно. Практически все его случаи относятся к двум или трем очевидно связанным между собой типам, в то время как все вариации достаточно поверхностны. Более того, эта однородность не является следствием культурной диффузии, а просто отражением сходных ситуаций в разных крестьянских обществах, будь то в Китае, Перу, Сицилии, Украине или Индонезии.

Проявления социального бандитизма можно найти повсюду: в обеих Америках, Европе, в исламском мире, Южной и Восточной Азии, даже в Австралии. С точки зрения общественного устройства он встречается во всех типах человеческого общества, находящихся между переходной фазой родоплеменного уклада и современным обществом промышленного капитализма, включая фазу разрушения родового общества и перехода к аграрному капитализму.

Родоплеменные общества знакомы с рейдерством, но в них нет внутреннего расслоения, которое создает бандита как фигуру социального протеста и бунта. Однако такие сообщества (особенно те, которым привычны внутриплеменные распри и набеги, такие как охотники и скотоводы) могут порождать непропорционально большое количество социальных бандитов, когда они развивают свои системы классовых различий, либо когда их поглощают более крупные экономики, построенные на классовом конфликте. Так случилось в Оттоманской империи XV–XVIII веков, где историки по сути отождествили бандитов с гуртовщиками, пастухами.

Яркие примеры из XIX века — область Барбаджа на Сардинии и венгерский Куншаг (область расселения куманов — половцев — одного из последних кочевых племен Центральной Азии, осевших в Европе).

При изучении таких регионов обычно сложно отметить переход практики набегов и вражды в социальный бандитизм, в форме ли противостояния богатым или иностранным завоевателям и поработителям или другим внешним силам, разрушающим традиционный порядок вещей. В сознании самих бандитов это все может быть связано, как, впрочем, это и происходит на самом деле. Однако при определенном везении мы можем зафиксировать хронологически момент такого перехода с точностью до одного-двух поколений: например, в случае сардинских горцев — это полвека между 1880‑ми и 1930‑ми годами.

На другом полюсе исторического развития находятся современные аграрные системы, капиталистические и посткапиталистические, которые уже больше не основываются на традиционном крестьянском обществе и не порождают социальный бандитизм, если не принимать в расчет страны так называемого переселенческого капитализма — США, Австралию, Аргентину.

В стране, давшей миру Робин Гуда, международный образец социального бандитизма, после XVII века не встречается упоминаний о социальных бандитах, хотя общественное мнение продолжает находить более или менее подходящие фигуры на замену в идеализации других типов преступников, например, разбойников с большой дороги. В своем более широком значении «модернизация», то есть сочетание экономического развития и эффективных коммуникаций и государственного управления, лишает любой бандитизм (включая социальный) его питательной среды. Например, в царской России, где разбой носил эндемический или эпидемический характер на большей части страны вплоть до середины XVIII века, к концу его практически исчез из городских окрестностей, а к середине XIX века — в общем и целом отступил в беспокойные и незамиренные районы, в частности, населенные национальными меньшинствами. Отмена крепостного права в 1861 году обозначила конец долгой череде правительственных указов, направленных против бандитизма: последний, судя по всему, был издан в 1864 году.

В остальном же социальный бандитизм повсеместно обнаруживается в тех обществах, которые основаны на сельском хозяйстве (включая скотоводческие экономики) и состоят преимущественно из крестьян и безземельных работников, управляемых, подавляемых и эксплуатируемых кем‑либо еще — землевладельцами, городами, правительствами, законниками и даже банками. Он принимает одну из своих трех главных форм: благородный разбойник, или Робин Гуд; простой боец сопротивления или участник герильи — то, что я буду называть гайдуком; и потенциальный носитель террора — мститель. Каждую из этих форм мы рассмотрим в отдельных главах.

Насколько широко каждая из форм бандитизма распространена, определить нелегко. Хотя источники приводят много примеров, но с трудом можно найти оценки общего числа действующих в тот или иной период времени бандитов либо количественное сравнение разных периодов. Мы, конечно, должны различать обычный низовой бандитизм и большие и постоянно действующие вооруженные банды, которые могут по тем или иным причинам содержать сами себя в тех или иных исторических периодах и регионах, а также общины, которые все свое существование строят на регулярном сочетании ведения сельского хозяйства и разбоя.

Так, например, описывал жителей албанской области Мирдита (католиков) епископ, прибывший с визитом в 1703 году, — «di genio bellicose, dediti alle rapine, alii assassini» («воинственно настроены, склонны к грабежам и убийствам»); или другой пример — «бандитские села» в западной части горного Хэнаня в Китае.

В периоды правительственных кризисов, как в постимперский период военных правителей, численность бандитов могла быть высокой. Если взять японскую оценку середины 1920‑х годов за основу, можно назвать число порядка 0,5–0,8 % от общего населения Маньчжурии (0,7–1 % в Хэнане и Шаньдуне), это без учета 1,5 миллиона солдат во всем Китае, которые во многом набирались из бандитов (настоящих или потенциальных). Но это скорее исключение.

В 1962 году в Колумбии, после завершения наиболее кровавой фазы политического конфликта, в шести самых неспокойных областях страны насчитывалась 161 банда и 2760 участников (по оценкам полиции). Хотя это число выше, чем в предыдущем издании книги, оно все равно не превышает одного на каждую тысячу населения упомянутых областей.

Македония в начале XX века поддерживала заметно большее количество банд (для своего населения примерно в миллион человек), но, поскольку их финансирование и организация происходили во многом из правительственных источников, эти банды представляли нечто совсем иное, чем естественный бандитизм, который мог бы в этой зоне существовать. Даже так вряд ли их общая численность когда‑либо превышала одну-две тысячи человек.

Вполне ясно, что средняя численность бандитов была довольно скромной. На Корсике XIX века максимальное число находившихся «в бегах» (или оценочно — бандитов) составляло на 355 деревень — 600 человек. Более реалистичная оценка: 200–300 (еще в 1933 году на острове находилось сто человек вне закона). В 1847, достаточно спокойном, году, согласно данным властей, в Калабрии насчитывалось 600–700 активных разбойников в 50–60 небольших бандах, при этом данная область традиционно склонна к бандитизму. Общее население Калабрии (в значительной степени сельское) в то время составляло приблизительно один миллион человек. Если предположить, что процент бандитов от сельского населения никак не превышал 0,1 %, то это почти наверняка будет сильно завышенной оценкой.

Есть, конечно, и заметные региональные различия. Они частично связаны с географией, частично с технологиями и способами управления, частично с общественными и экономическими структурами. Общим местом является тот факт, что бандитизм процветает в отдаленных и труднодоступных районах, таких как горы, бездорожные степи, болота, леса, дельты рек с их лабиринтом ручьев и протоков, а местом притяжения для него, наоборот, являются торговые пути и главные дороги, по которым передвигается медленный и неуклюжий доиндустриальный транспорт.

Зачастую значительное сокращение бандитизма достигается просто строительством хороших и быстрых современных дорог. Напротив, неэффективное и затрудненное управление способствуют его усилению. Империя Габсбургов XIX века справлялась с проблемой бандитизма успешнее, чем обветшавшая и, по сути, децентрализованная Турецкая империя, и это исторический факт.

Не является простым совпадением тот факт, что приграничные регионы или, точнее, регионы многограничья, подобные Центральной Германии или частям Индии, поделенным между Британией и многочисленными княжествами, постоянно испытывали на себе последствия действий бандитов. Когда местную власть составляют местные уроженцы, действующие в сложных местных условиях, это идеальные условия для разбоя: перемещение всего на несколько миль переводит разбойника из пределов досягаемости и даже информации одного властного представительства на территорию другой власти, которую ничуть не беспокоит происходящее «за границей». Историки составляют перечни таких областей, особенно ассоциирующихся с бандитизмом, например, для России.

Однако и эти очевидные факторы не определяют полностью те региональные различия в бандитизме, которые вынудили, например, ввести в уголовный кодекс императорского Китая деление на «разбойничьи области» (провинции Сычуань, Хэнань, Аньхой, Хубэй, Шэньси, частично Цзянсу и Шаньдун) и все прочие.

В перуанских департаментах [9] Такна и Мокегуа, по всем статьям весьма подходящих для процветания разбойников и мятежников, тем не менее, никакого бандитизма не было. Почему же? Потому что, как утверждают историки вопроса, «здесь нет лендлордов, владельцев техники, вербовщиков, бригадиров, нет полного, абсолютного и непреложного владения водными ресурсами». Другими словами — крестьянское недовольство там было ниже. И напротив, такая область, как Бантам на севере Явы в XIX веке была постоянным центром бандитизма, но она же была и центром перманентного мятежа.

Лишь тщательное исследование региональной ситуации может объяснить, почему бандитизм получал повальное распространение в одних частях страны (или региона) и был, наоборот, крайне слаб в других. Аналогичным образом только детальное историческое исследование может учесть все диахронические вариации бандитизма. Но, несмотря на это, мы вполне уверенно можем делать некоторые обобщения.

Бандитизм имеет тенденцию распространяться эпидемически в периоды резкого обеднения и экономических кризисов. Так, поразительный взлет средиземноморского разбоя в конце XVI века, на который обратил внимание Фернан Бродель, отражал резкое снижение условий жизни крестьянства в тот период. Община ахерия в штате Уттар-Прадеш (Индия), которая всегда была племенем охотников, птицеловов и воров, «не прибегала к разбою на большой дороге до большого голода 1833 года». Можно взять более близкий нам пример: бандитизм сардинских горцев в 1960‑е годы ежегодно достигал пика в тот момент, когда наступал срок внесения арендной платы. Эти наблюдения столь тривиальны, что их достаточно просто изложить на бумаге, чтобы они стали очевидными. С точки зрения историка, более продуктивно выделять те кризисы, которые обозначают серьезные исторические изменения, хотя сами крестьяне смогут воспринять это различие только спустя много времени, если вообще смогут.

Все аграрные общества прошлого были привычны к периодическим нехваткам, — неурожаям или другим естественным кризисам, — а также к нерегулярным катастрофам, которые не поддавались прогнозированию жителями деревень, но рано или поздно происходили: войны, завоевания, слом системы управления, лишь малой частью которой они сами являлись. Все подобные беды и катастрофы с большой вероятностью умножали бандитизм того или иного свойства.

Все рано или поздно заканчивалось, хотя политические кризисы и войны обычно надолго оставляли после себя банды мародеров и прочего отребья, особенно если правительства были слабы и страдали от противоречий. Эффективное современное государство, послереволюционная Франция, смогло ликвидировать крупномасштабный бандитизм (не социальный), захлестнувший Рейнскую область в 1790‑е годы, за несколько лет. С другой стороны, социальные потрясения Тридцатилетней войны оставили после себя в Германии большую сеть воровских банд, некоторые из которых существовали еще столетие спустя. Тем не менее, если речь идет об аграрном обществе, после таких традиционных отклонений от равновесия ситуация стремится к нормализации (включая нормальные показатели социального и прочего бандитизма).

Ситуация сильно меняется, когда события, вызвавшие эпидемию бандитизма, сравнимы (используя географическую метафору) не с землетрясением в Японии или наводнением в Нидерландах, а скорее с продвижением ледников (очень медленные изменения) или с эрозией почвы (необратимые изменения). В таком контексте эпидемии бандитизма представляют собой нечто большее, чем просто увеличение числа боеспособных мужчин, которые вместо того, чтобы голодать, забирают силой то, в чем нуждаются. Они могут отражать распад всего общества, возникновение новых классов и социальных структур, сопротивление целых общин или народов против разрушения их уклада. Либо, как это было в истории Китая, они могут обозначать истощение «небесного мандата», не крах общества по причине каких‑то сторонних сил, а приближающийся конец относительно долгого исторического цикла, провозглашать закат одной династии и начало другой. В такие времена бандитизм может стать провозвестником или спутником значительных социальных изменений, таких, например, как крестьянские революции. Либо, напротив, он может измениться сам, адаптироваться к новой социальной и политической ситуации, хотя при этом почти наверняка перестанет быть социальным бандитизмом.

В типичном за последние два столетия случае — переходе от докапиталистического общества к капиталистическому — общественная трансформация может полностью разрушить тот тип аграрного общества, который порождал бандитов, тот тип крестьянства, который их подпитывал, и тем самым завершить историю того, чему посвящена моя книга. XIX и XX века были золотым веком социального бандитизма по всему свету, так же как XVI, XVII и XVIII века засвидетельствовали его расцвет в Европе. Сегодня он в целом перестал существовать, за исключением нескольких уголков.

В Европе бандитизм сохраняется хоть в каком‑то виде только в горах Сардинии, хотя в нескольких областях наступило некоторое оживление вследствие двух мировых войн и революции. Впрочем, в Южной Италии, классической стране бандитизма, это явление достигло своего расцвета всего чуть более ста лет назад, во время великого крестьянского восстания и партизанской разбойничьей войны (1861–1865). В другой классической стране бандитизма, Испании, он был известен каждому путешественнику. Риск встречи туристов с бандитами в эдвардианскую эпоху упоминается в пьесе Бернарда Шоу «Человек и сверхчеловек». Но и там бандитизм уже переживал свой закат. Франсиско Риос Гонсалес, по прозвищу Перналес, действовавший в этот период, стал последним легендарным разбойником Андалусии. В Греции и на Балканах память о разбойниках еще свежее.

В Северо-Восточной Бразилии фаза эпидемического развития началась после 1870 года, пик наступил в первой трети XX века, конец бандитизма датируется 1940 годом, и с тех пор он больше не возрождался. В некоторых областях, например, в Африке к югу от Сахары, он может разрастись до таких больших масштабов, чем где бы то ни было еще. А в Южной и Восточной Азии и одной-двух областях Южной Америки иногда можно наткнуться на классический социальный бандитизм. Современный мир почти уничтожил его, впрочем, заменив собственными формами примитивного бунта и преступления.

Какую роль играют бандиты в общественных изменениях, и играют ли хоть какую‑то? Как личности они не столько политические или социальные бунтовщики и тем более не революционеры, сколько крестьяне, которые отказываются подчиниться и тем самым выделяются среди своих односельчан, или еще проще: люди, которых жизнь выбила из привычного для их среды ритма, лишила традиционных занятий и потому вытеснила за пределы закона, в зону «преступности».

En masse они не более чем просто симптом кризисов и напряжения в обществе — будь то голод, чума, война или что‑то еще, что разрушает это общество. Таким образом, бандитизм сам по себе не является программой действий для крестьянского общества, а лишь формой самопомощи для выхода из этого общества в определенных обстоятельствах.

У бандитов нет своих идей, отличных от идей крестьянства (или части крестьянства), частью которого они сами являются, если оставить за скобками их желание или возможность сопротивляться подчинению. Они активисты, а не идеологи и пророки, от которых можно было бы ожидать нового видения или проектов социальной и политической организации. Они оказываются лидерами в той степени, в которой в этой роли часто оказываются крутые и уверенные в себе мужчины, с яркой индивидуальностью и военным талантом; но и в этом случае они прорубают выход, а не находят его.

В Южной Италии 1860‑х годов некоторые разбойничьи главари (такие как Крокко и Нинко Нанко) демонстрировали большие таланты в командовании, что восхищало офицеров противника, но, хотя «разбойные годы» являются одним из редких примеров масштабного крестьянского восстания под руководством социальных бандитов, ни на одном этапе ни один из командиров не призывал своих бойцов захватить землю, а временами они были даже неспособны понять те идеи, которые сегодня назвали бы «аграрной реформой».

В тех же случаях, когда у бандитов была какая‑то «программа», она сводилась к защите или восстановлению традиционного уклада, «как все должно быть» (т. е. как это было в реальном или мифическом прошлом, согласно людской вере). Они устраняли несправедливость, исправляли неправосудные решения и мстили за них, применяя более широкие принципы справедливых и честных отношений между людьми в целом, а особенно между богатыми и бедными, между сильными и слабыми. Эта скромная цель не мешает богатым эксплуатировать бедных (но лишь в тех пределах, которые традиционно принято считать «справедливым»), а сильным подавлять слабых (но в рамках равноправия и заботы о своем социальном и моральном долге). Они не выступали против феодального права как такового и даже не требовали запрета для феодалов пользоваться женами своих крепостных, при условии, что те не будут уклоняться от обязанности дать образование своим внебрачным детям. В этом смысле социальные бандиты — реформисты, а не революционеры.

Но реформистский ли, революционный ли — сам по себе бандитизм не является социальным движением. Он может быть суррогатом движения, подобно тому, как это происходит, когда крестьяне тем более восхищаются своими защитниками Робин Гудами, чем менее способны сами к каким‑то активным действиям. Или может замещать собой движение, как это происходит, когда бандитизм институционализируется в агрессивной и бескомпромиссной части крестьянства и по сути стимулирует развитие других средств борьбы. Происходит ли так в действительности, в точности не установлено, но есть некоторые данные, свидетельствующие о том, что так может быть.

Так, в Перу потребность крестьян в реформах была значительно ниже (и все еще оставалась таковой в 1971 году) в департаментах Уануко и Апуримак, где аграрные проблемы были столь же острыми, как и везде, но существовали (и существуют) глубоко укорененные традиции скотокрадства и бандитизма. Но эта тема еще ждет своего серьезного анализа, подобно многим другим аспектам бандитизма.

Два обстоятельства, однако, могут превратить эти скромные (пусть даже и не вовсе чуждые насилию) социальные задачи бандитов — и крестьянства, к которому они относятся, — в подлинно революционные движения. Первое — это превращение их в символ, в знамя сопротивления всего традиционного уклада силам, разрывающим и уничтожающим его. Социальная революция не становится менее революцией от того, что она происходит во имя того, что внешний мир полагает «реакцией», и против того, что этот мир полагает «прогрессом».

Бандиты Неаполитанского королевства, как и его крестьяне, восставшие против якобинцев и иностранцев во имя Папы, короля и святой веры, были революционерами, а Папа и король ими не были (в 1860‑е годы один нехарактерно тонко мыслящий бандитский командир сказал пленному юристу, который заявил, что он тоже на стороне Бурбонов: «Ты образованный человек и юрист, неужели ты впрямь думаешь, что мы ложимся костьми за Франциска II?» Они поднимались не за реальность царства Бурбонов, — многие в самом деле всего несколько месяцев назад участвовали в его свержении под предводительством Гарибальди, — а за идеал некоторого «доброго старого» общества, естественными символами которого были идеалы «доброй старой» церкви и «доброго старого» короля. Бандиты в политике склонны оказываться такими революционерами-традиционалистами.

Вторая причина обращения бандитов в революционеры присуща самому крестьянскому обществу. Даже те, кто принимают эксплуатацию, подавление и подневольность за норму человеческого существования, мечтают о мире, лишенном этих вещей: мире равенства, братства и свободы, о совершенно новом мире, где нет зла. Крайне редко это становится чем‑то большим, нежели мечта. Редко это выходит за рамки эсхатологических ожиданий, хотя во многих обществах сохраняется это милленаристское упование: однажды появится справедливый Император, Царица Южных морей однажды сойдет на берег (как в яванской версии этой скрытой надежды), и все изменится и станет совершенным. И все же есть моменты, когда апокалипсис кажется неминуемым; когда вся структура государства и существующего общественного устройства в самом деле представляется рассыпающейся вдребезги, а бледный огонек надежды превращается в свет возможной зари.

В такие времена бандитов смывает прочь вместе со всеми. Не плоть ли они от плоти народа? Не они ли на своем (пусть ограниченном) примере показали, что партизанская жизнь в лесах может принести свободу, равенство и братство тем, кто готов платить за это бездомной жизнью, подвергаться опасностям, рисковать почти неминуемой гибелью (современные социологи серьезно говорят о бандах бразильских cangaçeiros (бандитов) как об «определенного вида братстве или светской общине», а свидетели сообщают о небывалом уровне честности в отношениях между членами банд). И разве не признают они, сознательно или подсознательно, превосходство милленаристских или революционных движений над собственной деятельностью?

В самом деле, ничто не поражает так сильно, как это подчиненное сосуществование бандитизма с масштабной крестьянской революцией, предшественником которой тот зачастую служит. Область Андалусии, которая традиционно ассоциировалась с bandoleros («благородными» или не очень), спустя десять-двадцать лет после их заката стала прочно ассоциироваться с сельским анархизмом. Сертан (порт. sertão) — области в Северо-Восточной Бразилии, будучи традиционной средой обитания cangaçeiros, были домом также и для santos («святые»), сельских мессианских лидеров. И те и другие процветали, но святые были выше. Знаменитый бандит Лампион (Lampião) в одной из бесчисленных баллад, превозносящих его подвиги,

Поклялся отомстить всем

Говоря, что в этом мире уважаю

Падре Сисеру и больше никого.

И как мы увидим, общественное мнение получило «официальные верительные грамоты» Лампиона именно от падре Сисеру, мессии из Жуазейру. Социальный бандитизм и милленаризм — наиболее примитивные формы революции и реформирования — исторически идут рука об руку.

А когда наступают великие апокалиптические моменты, разбойничьи банды, чья численность разрослась за время мытарств и ожиданий, могут, не осознавая того, превратиться во что‑то иное. Они могут, как на Яве, слиться с огромными толпами сельчан, бросивших свои земли и дома, чтобы бродить в экзальтированных ожиданиях по окрестностям; либо могут, как в Южной Италии в 1861 году, дорасти до целых крестьянских армий. Могут и, как Крокко в 1860 году, превратиться из бандитов в солдат революции.

Когда бандитизм присоединяется таким образом к более широкому движению, он становится частью той силы, которая может изменить общество, и меняет его. Поскольку кругозор социальных бандитов достаточно узок и четко очерчен, как и у самого крестьянства, результаты их вмешательства в историю могут отличаться от ожидаемых ими самими. Они могут оказаться и противоположными ожиданиям. Но бандитизм, тем не менее, остается исторической силой. Да и в любом случае, сколь многие деятели великих мировых социальных революций были в состоянии предвидеть настоящие результаты своих дерзаний?

Глава 3 Кто становится бандитом?

Бандитизм подразумевает свободу, но в крестьянском обществе эта свобода доступна лишь немногим. Большинство находится в двойной зависимости — от работы и от землевладельца, при этом одна усиливает другую. Потому что ничто не делает крестьян большей жертвой власти и принуждения, чем их неспособность к перемещению, даже их экономическая уязвимость (крестьяне нередко оказываются способны сами себя прокормить). Их корни в земле, в своем возделываемом участке поля, и там они должны стоять, подобно деревьям или, скорее, подобно морским анемонам или другим сидячим формам морской флоры и фауны, которые оседают в каком‑то одном месте после фазы юношеских метаний. Женившись и вступив в право владения, мужчина оказывается привязан. Поля необходимо засевать и убирать, даже крестьянские восстания останавливаются на время жатвы. Ограду нельзя надолго оставлять без починки. Жена и дети служат тем якорем, который держит главу семьи в определенном месте. Только катастрофа, приближение конца тысячелетия или тяжело давшееся решение о переезде могут прервать фиксированный цикл крестьянской жизни, но и эмигрант будет вскоре вынужден осесть на новом участке, если только он не перестанет быть крестьянином. Социально крестьянин находится в согбенном положении, потому что ему приходится, как правило, гнуть спину за работой на своем поле.

Это серьезно ограничивает привлечение новых сил в бандитские ряды, но вовсе не означает, что взрослый крестьянин не может примкнуть к бандитам, хотя это все‑таки довольно сложно. Годовой цикл разбойников совпадает с сельскохозяйственным циклом: его пик приходится на весну и лето, а спад — на голые и снежные сезоны. Однако разбойные действия бандитских групп, которым набеги обеспечивают постоянную часть дохода, осуществляются и вне сезона, как у племени чуаров из Миднапура (Бенгалия) в начале XIX века; или же эти функции исполняются специальными отрядами, в то время как достаточное число рабочей силы остается на сельскохозяйственных работах.

Таким образом, если мы хотим понять социальный состав бандитов, нам нужно в первую очередь обратить внимание на ресурсы мобильности крестьянского общества.

Первый и, вероятно, самый важный источник свежей силы для бандитов обнаруживается в тех сельских средах, где имеется относительно небольшой спрос на рабочую силу, либо они настолько бедны, что не могут занять все свое трудоспособное население; другими словами, это перенаселенные сельские края.

Скотоводческие экономики, гористые районы с бедной почвой (одно с другим часто сочетается) порождают постоянное перенаселение такого рода, которое, в свою очередь, в традиционных обществах развивает свои институционализирующиеся методы высвобождения излишков давления: сезонную эмиграцию (как в Альпах или в кабильских горах Алжира), воинский призыв (в Швейцарии, Албании, Корсике, Непале) или разбой и бандитизм. Тот же эффект может вызывать минифундизм (то есть преобладание хозяйств, слишком маленьких, чтобы прокормить семью). То же, и даже по более очевидным причинам, может вызывать и безземелье.

Сельский пролетариат, безработный большую часть года, мобилизуем, в то время как крестьяне — нет. Из 328 «разбойников» (или, скорее, сельских повстанцев и партизан), чьи дела рассматривались в 1863 году апелляционным судом в Катандзаро (Калабрия, Италия), 201 характеризовался как батрак или поденный работник, только 51 — как крестьянин, 4 — как земледельцы, 24 — как ремесленники. Очевидно, что в таких условиях жизни не только множество людей готово сорваться с места, но они вынуждены искать себе другие источники заработка. Вполне естественно в подобных случаях, что некоторые из них становятся бандитами. Типичными зонами для роста такого беззакония чаще всего становятся горные и в особенности пастушеские области.

Даже с учетом всего сказанного, не все в таких областях одинаково склонны перейти за границы закона. Однако всегда находятся группы населения, чьи социальные позиции обеспечивают им необходимую свободу действий. Самой важной из них является возрастная группа молодых мужчин в интервале между половозрелостью и женитьбой, то есть до приобретения полноценного груза семейных обязательств, который начинает пригибать спину к земле. Мне рассказывали, что в тех странах, где легко доступен односторонний развод, таким периодом относительной свободы становится промежуток между уходом от жены и новой женитьбой. Но, как и в аналогичной ситуации с вдовцами, это становится возможным только при отсутствии маленьких детей, за которыми нужно присматривать, либо при готовности родственников взять заботу о них на себя.

Даже в крестьянских общинах юность — это фаза независимости и потенциального бунта. Молодежь, часто объединяющаяся (формально или неформально) в возрастные группки, может перемещаться от работы к работе, драться и бродяжничать. Szégeny légeny («бедные парни») венгерских равнин были такими потенциальными разбойниками, которые, хотя и не прочь увести лошадь-другую, были достаточно безобидны поодиночке, однако, объединившись в банды по двадцать-тридцать человек со своим лагерем где‑нибудь в заброшенном месте, легко переходили к бандитизму.

«Подавляющее большинство» бандитов-новобранцев в Китае были юношами, потому что «краткий период до того, как они примут на себя тяготы брака и семейной жизни, был для них временем наибольшей свободы, равной которой у них никогда не было и уже не будет». Поэтому тридцатилетие было тем порогом, после которого бандит был вынужден бросать свое ремесло и где‑то оседать, а мужчины не из бандитов, которые не смогли жениться и перейти к оседлому образу жизни, почти не имели шансов выйти из этого маргинального положения. Стоит также добавить, что их число еще более увеличивалось выборочным детоубийством в отношении новорожденных девочек, что могло приводить, в некоторых районах Китая, к двадцатипроцентному превышению мужской численности над женской.

В любом случае нет никаких сомнений, что типичным бандитом всегда был молодой мужчина и его современный аналог, например, колумбийские партизаны 1990‑х годов — почти все от 15 до 30 лет. Две трети бандитов в Базиликате в 1860‑е годы были младше 25 лет. Сорок пять из пятидесяти пяти бандитов в Ламбаеке (Перу) были холосты. Диего Коррьентес, классическая бандитская легенда Андалусии, погиб в 24 года; его словацкий аналог, Яношик, — в 25; Лампион, великий кангсейру бразильского северо-востока, начал свою «карьеру» между 17 и 20 годами; Дон Хосе (из «Кармен») — в 18. Средний возраст бандитских главарей в Маньчжурии в 1920‑е годы составлял 25–26 лет. Писатели тоже могут быть наблюдательны: «тощий Мемед», герой турецкого романа о бандитах, отправляется в Таврские горы, будучи подростком.

Вторым важнейшим источником свободных мужчин является та группа населения, которая по тем или иным причинам не интегрирована в сельское общество и потому также вытесняется за его пределы, туда, где начинается маргинальность и кончается закон.

Банды разбойников, процветающие в малонаселенных и бездорожных районах старой России, состояли из таких маргиналов — часто мигрантов, стремящихся в восточные и южные пространства, куда еще не добрались землевладельцы, крепостное право и правительство, в поисках того, что позднее стало сознательной революционной программой «Земли и воли». Не все добирались до своей цели, но всем нужно было чем‑то жить по дороге туда. Так что беглые крепостные, разоренные вольные, беглецы с государственных и частных фабрик, из тюрем, семинарий, армии и флота, люди с неопределенным местом в обществе (такие как поповичи) создавали или присоединялись к готовым бандам, которые также могли сливаться с местными налетчиками, из бывших пограничных общин свободных крестьян, таких как казаки и национальные или племенные меньшинства (о казаках см. главу 8).

В среде таких маргиналов заметную роль играли солдаты, дезертиры и бывшие служивые люди. У царя были важные причины для пожизненной (или почти пожизненной) воинской службы, так что родственники, провожая их до конца деревни, по сути их сразу и отпевали. Люди, которые возвращаются издалека, не имея ни хозяина, ни земли, несут с собой угрозу для стабильности социальных иерархий. Бывшие солдаты и дезертиры — естественный строительный материал для бандитизма. Раз за разом бандитские главари в Южной Италии после 1860‑х годов характеризовались как «бывший солдат армии Бурбонов» или «безземельный батрак, ветеран». Правда, в некоторых местах такое превращение проходило нормально. Почему бы, вопрошал прогрессивный боливиец в 1929 году, мужчинам, возвращающимся с военной службы в свои поселения среди индейцев аймара, не выступать просветителями и агентами цивилизации, вместо того чтобы «превращаться в бездельников и дегенератов, а затем вставать во главе местных бандитов»? Вопрос был правомерным, но совершенно риторическим. Ветераны могут быть лидерами, просветителями и деревенским активом, все социально революционные режимы используют свои армии как кузницы таких кадров, но откуда этого можно было бы ждать в феодальной Боливии?

Лишь немногие, кроме вернувшихся ветеранов, находятся полностью (хотя и временно) вне деревенской экономики, оставаясь при этом частью крестьянского общества (в то время как цыгане и прочие Fahrendes Volk, как правило, ею не являются). Однако сельская экономика обеспечивает и такие рабочие места, которые находятся вне обычной трудовой рутины и за пределами непосредственного общественного контроля, исходящего ли от правителей или от общественного мнения подданных. Это уже упоминавшиеся пастухи, которые в одиночку или в компании подобных себе — особое, тайное сообщество, — проводят время на высокогорных пастбищах во время летнего выпаса или ведут полукочевой образ жизни на бескрайних равнинах. Это вооруженные люди, сторожа, чье дело не относится к обработке земли, гуртовщики, возчики, контрабандисты, барды и прочие. За ними не следят, они сами наблюдатели. Нередко, в самом деле, горы оказываются для них общим миром, куда нет входа землевладельцам и пахарям, и где мужчины не распространяются о том, что они видели и делали. Здесь бандиты сталкиваются с пастухами, а пастухи решают, не стать ли им бандитами.

Все источники потенциальных рекрутов для бандитов, которые мы рассматривали до сих пор, были коллективными, то есть это социальные категории мужчин, каждый из которых может стать бандитом с большей вероятностью, чем любой член какой‑то другой категории. Они очевидным образом очень важны. Например, они позволяют нам делать краткие, приблизительные, но в основном верные обобщения, такие как: «В типичном бандитском отряде в горном районе, вероятно, будут молодые пастухи, безземельные батраки и ветераны военной службы, но маловероятно встретить женатых мужчин с детьми или ремесленников». Такие формулировки не исчерпывают вопроса, но покрывают неожиданно большую часть проблематики. Например, южноитальянские главари в 1860‑х годах, для которых у нас имеются характеристики их деятельности, состоят из двадцати восьми «пастухов», «перегонщиков коров», «ветеранов», «безземельных батраков» и «сторожевых» (или комбинаций этих ремесел), и только пять прочих. Следует, однако, отметить, что бандитские главари, в отличие от рядовых бандитов, скорее происходили из этих «прочих», то есть из страты сельского общества, расположенной выше пролетариев и неимущих.

Но есть и другая категория потенциальных бандитов, в некотором отношении самая важная, членство в которой было (и есть) индивидуальным и добровольным, хотя она могла и пересекаться с другими. Ее составляют люди, не желающие принимать пассивную социальную роль смиренного крестьянина, упрямые и непокорные, люди мятежного склада. Это люди, которые по известному классическому крестьянскому присловью «заставляют себя уважать».

Их может быть не так много в обычном крестьянском обществе, но они всегда есть. Это те, кто, столкнувшись с несправедливостью или гонениями, не уступают смиренно силе или общественному положению, а выбирают путь сопротивления и нарушения закона. Следует помнить, что хотя сопротивление таким актам притеснения — это типичное начало карьеры «благородного» разбойника, на каждого восставшего всегда найдутся десятки тех, кто приемлет эту несправедливость. Любой Панчо Вилья, который встает на защиту чести поруганной сестры, будет исключением в обществе, где феодалы и их свита делают с молодыми крестьянками то, что им заблагорассудится. Эти люди утверждают свое право на уважение со стороны любого постороннего, включая и крестьян, борясь за него с оружием в руках — и тем самым узурпируя социальную роль высших классов, которые, согласно классической средневековой системе рангов, обладали монополией на использование оружия. Они могут быть задирами, которые подчеркивают свою «опасность» развязностью, демонстрацией оружия, дубинок или палиц, хотя крестьяне не должны носить оружие, небрежной и щегольской одеждой и манерами, символизирующими «крутость». В старой китайской деревне молодой холостяк (обычно знатоки Китая обозначали его выражением «деревенский забияка») носит свою косичку свободно, свернутой вокруг головы и шеи; туфли болтаются на пятках; штаны сидят кое‑как, чтобы была видна дорогая подкладка. Говорят, что он часто провоцирует судью «из чистого удальства».

Костюм мексиканских погонщиков скота, — vaqueros, — который стал классическим ковбойским костюмом из вестернов, и более или менее похожие на него стили gauchos и llaneros южноамериканских равнин, bétyars венгерских степей, majos и flamencos в Испании, — это все примеры сходной символики непокорности в западном мире. Этот символизм, вероятно, достигает своего самого изысканного выражения в костюме балканского гайдука (или клефта), украшенного золотыми и стальными фестонами. Потому что, как во всех традициональных и медленно меняющихся обществах, даже свободная группа бедняков нонконформистов формализуется и распознается по внешним признакам. Внешний облик деревенского «хулигана» — это код, который считывается как: «Этот человек не укрощен».

Те, кто «заставляют себя уважать», не становятся автоматически бандитами, по крайней мере не становятся социальными бандитами. Они могут вырваться с боем из деревенского курятника, чтобы стать деревенской охраной, приближенными феодала или солдатами (что означает официальных бандитов разного рода). Они могут блюсти собственные интересы и стать сельской буржуазией, действующей принуждением, подобно сицилийским мафиози. Могут они стать и теми преступниками, о которых люди слагают баллады: защитниками, героями, мстителями. У них индивидуальный бунт, не определенный социально и политически, который в обычных — то есть не революционных — условиях не становится предтечей массовых восстаний, а скорее является результатом и противовесом общей пассивности бедняков. Они являют собой исключение, которое лишь подтверждает правило.

Перечисленные категории более или менее исчерпывают собой те источники, которые могут служить питательной средой для крестьянского бандитизма. Однако нам следует кратко обозреть еще два пласта сельского насилия и разбоя, которые временами резонно, но в большинстве случаев ошибочно смешивают с крестьянским бандитизмом: «бароны-разбойники» и уголовники.

Это следует из того факта, что обедневшая сельская знать обеспечивает нескончаемый приток «крутых». Оружие — их привилегия, сражаться — их призвание, основа их системы ценностей. Заметная доля этого насилия институционализирована такими занятиями как охота, защита личной и семейной «чести» на дуэлях, местью и подобными вещами или канализирована заботливым правительством в политически полезные или, во всяком случае, безопасные стоки, такие как военная служба и колониальные приключения.

Мушкетеры Дюма, продукт Гаскони, этой хорошо известной колыбели безденежных дворян, не были ничем большим, нежели официально разрешенными забияками с родословной, аналогичными громилам крестьянского или пастушеского происхождения, которых нанимали для охраны итальянские или иберийские латифундисты. Такими было большинство испанских конкистадоров. Однако возникали и ситуации, когда такие обедневшие сквайры становились настоящими преступниками и грабителями (см. главу 7).

Можно предположить, что дворянин вне закона с большей вероятностью попадет в народные мифы и баллады, если (а) он окажется частью общего сопротивления архаического общества внешним силам или иностранному завоеванию; или (б) если имеющаяся традиция крестьянского восстания против господской несправедливости слишком слаба.

Такая вероятность меньше там, где классовая борьба более выражена, хотя, разумеется, в странах с высокой долей дворянства, таких как Польша, Венгрия, Испания (где оно составляет, возможно, 10 % от всего населения) у баллад и романсов о дворянах-разбойниках находилась широкая аудитория.

Различие между бандитами крестьянского происхождения и уголовным подпольем городских и бродяжьих элементов еще более резкое: последнее существует в каких‑то пустотах сельского общества, но очевидно не принадлежит к нему. В традициональных обществах уголовные преступники — по определению аутсайдеры, они образуют свое отдельное общество, если не в самом деле антиобщество, «искаженно» отражающее «правильное». Они, как правило, говорят на своем особом языке (арго, блатной жаргон, caló, Rotwelsch). Они связаны с другими отверженными ремеслами или сообществами, как, например, с цыганами, которые дали так много жаргону французского и испанского криминального мира, подобно тому, как евреи сделали еще больший вклад в немецкий словарь (большинство крестьян-бандитов говорит не на арго, а просто на одном из вариантов местного крестьянского диалекта).

Члены уголовных сообществ, как правило, нонконформисты, или скорее антиконформисты на практике и по идеологии; они скорее на стороне дьявола, чем Бога [21], [39], а если религиозны — то скорее окажутся еретиками против ортодоксии. В XVII веке немецкие уголовники-христиане подали петицию о возможности посещать еврейские религиозные отправления в заключении, а также есть достаточно серьезные свидетельства (отразившиеся в пьесе Шиллера «Разбойники») того, что немецкие банды в XVIII веке предоставляли укрытие для вольнодумцев, сектантов антиномийцев, остатков центральногерманского анабаптизма.

Крестьяне-бандиты ни в коем случае не бывают еретиками, они разделяют систему ценностей рядовых крестьян, включая их набожность и подозрительное отношение к другим (так, за исключением Балкан, большинство социальных бандитов Центральной и Восточной Европы были антисемитами).

Таким образом, всюду, где в сельской местности действуют банды уголовников, будь это центр Европы XVII–XVIII веков или Индия, их обычно можно отличить от социальных бандитов как по составу, так и по характеру их деятельности. С большой вероятностью они состоят из членов «криминальных племен и каст» либо индивидуумов, относящихся к тем или иным группам отверженных. Так, шайка Крефельда и Нойеса в 1790‑х годах состояла в основном из точильщиков, а в Гессен-Вальдеке была банда, состоявшая главным образом из тряпичников. Примерно половина банды Салембье, которая в тот же период устрашала Па-де-Кале, составляли лоточники, торговцы подержанным товаром, ярмарочные продавцы и т. п. Знаменитая шайка Нижних земель, как и большинство ее разнообразных подгрупп, состояла по большей части из евреев. И так далее.

Уголовное призвание было часто наследственным: у баварской грабительницы Шаттингер была за плечами семейная традиция длиной в двести лет, более двадцати ее родственников (включая отца и сестру) побывали в тюрьме или были казнены. Нет ничего удивительного в том, что такие люди не искали симпатий крестьян, поскольку те, как и все «правильные», были их врагами, гонителями и жертвами. У криминальных банд отсутствовали местные корни, которые были у социальных бандитов, или они их скрывали, но в то же время у них не было тех территориальных ограничений, которые задавали безопасную зону для социальных бандитов.

Уголовники были частью большой, хотя и разрозненной подпольной сети, которая могла простираться на полконтинента и заведомо присутствовала в городах, которые были terra incognita для крестьян-бандитов; они боялись и ненавидели города. Для бродяг, кочевников, уголовников и подобного люда тот тип территории, где социальные бандиты проживали свой век, был только местом многочисленных ярмарок и рынков, местом для случайных набегов, в лучшем случае — подходящим местом для лагеря в случае масштабных операций (например, когда стратегически удобно расположиться около нескольких границ сразу).

Несмотря на все это, уголовников нельзя просто исключить из исследования социального бандитизма. Во-первых, потому, что там, где социальный бандитизм по той или иной причине не развился или же, наоборот, пропал, подходящие уголовники вполне могли идеализироваться, наделяться атрибутами Робин Гуда, особенно когда они концентрировались на купцах, богатых путешественниках и прочих, кто не пользовался большими симпатиями среди бедных. Так, во Франции, Англии и Германии XVIII века прославились уголовные персонажи наподобие Дика Турпина, Картуша и Шиндерханнеса, занявшие места настоящих Робин Гудов, к тому времени в этих странах давно исчезнувших.

Во-вторых, принудительно вытесненные крестьянским обществом маргиналы, такие как ветераны, дезертиры, мародеры, которые изобиловали в периоды беспорядков, войн или их последствий, обеспечивали связь между социальным и антисоциальным бандитизмом. Такие люди легко могли бы оказаться в социальных бандах, но с той же легкостью присоединялись и к другим, привнося туда некоторые ценности и презумпции своей среды.

В-третьих, в старых «вечных» доиндустриальных империях давно развилось двойное подполье: не только мир отверженных, но и мир неофициальной взаимной защиты и оппозиции; характерные примеры — масштабные и долговечные тайные общества императорского Китая и Вьетнама, а возможно, и такие структуры как сицилийская мафия. Такие неофициальные политические системы и сети, которые по сей день очень плохо поняты и изучены, могли устанавливать контакты со всеми, находящимися снаружи и настроенными против официальных структур и властей, включая как социальных бандитов, так и аутсайдерские группы. Например, они могли предоставлять и тем и другим ресурсы и сотрудничество, которые в определенных условиях могли превратить бандитизм в ядро эффективного политического восстания.

В общем, хотя на практике мы не всегда можем однозначно отделить социальный бандитизм от других видов бандитизма, это не затрагивает наше базовое определение социального бандита как особого типа крестьянского протеста и бунта. Именно это и задает основную тему данной книги.

Глава 4 Благородный разбойник

Благородный разбойник Робин Гуд — самый знаменитый и повсеместно известный тип бандита, самый частый герой баллад и песен в теории, хотя и не всегда на практике. Нет ничего удивительного в таком соотношении между легендой и фактами, равно как и в расхождении между реальностью средневекового рыцарства и его благородными идеалами.

Робин Гуд — образец, которому должны были бы следовать все бандиты-крестьяне, но, как это обычно бывает, лишь у немногих хватало идеализма, альтруизма или социальной ответственности, чтобы жить согласно принятой роли, и, вероятно, еще меньшее число могли себе это позволить. Редкие фигуры, отвечавшие этим ожиданиям или казавшиеся таковыми, вознаграждались поклонением, достойным героев, если не святых. Диего Коррьентес (1757–1781), благородный разбойник из Андалусии, в общественном сознании приближался к Христу: он был предан, его доставили в Севилью в воскресенье, судили в марте в пятницу, и он никого не убил. Реальный Юрай Яношик (1688–1713), подобно большинству социальных бандитов, был провинциальным грабителем в богом забытом уголке Карпат, чье существование вряд ли привлекло бы внимание столичных властей. Но до сегодняшнего дня дошли буквально сотни песен о нем. С другой стороны, нужда в героях и защитниках столь высока, что в отсутствие настоящих их замещают самые неожиданные кандидаты. В реальной жизни большинство Робин Гудов были весьма далеки от благородства.

С тем же успехом мы можем начать с «образа» благородного разбойника, который определяет его социальную функцию и его отношения с обычными крестьянами. Его сущность — роль защитника, установителя справедливости и социального равенства. С обычными крестьянами он находится в отношениях полной солидарности и идентичности. «Образ» отражает и то и другое. В целом это можно объединить в девяти пунктах.

Во-первых, преступная карьера благородного разбойника начинается не с преступления, а с того, что последний сам становится жертвой несправедливости либо преследования со стороны властей (за преступление, в их представлении, не являющееся таковым с точки зрения народного обычая).

Во-вторых, он «восстанавливает справедливость». В-третьих, он «забирает у богатых, чтобы раздать бедным».

В-четвертых, он «никогда не убивает просто так, только обороняясь или мстя».

В-пятых, если он остается в живых, он возвращается к своим землякам в качестве чтимого гражданина и члена общины. В действительности он никогда, по сути, ее и не покидает.

В-шестых, земляки им восхищаются, помогают и поддерживают.

В-седьмых, его гибель наступает исключительно по причине предательства, поскольку ни один достойный член общины никогда бы не стал способствовать властям в действиях против бандита.

В-восьмых, он — по крайней мере в теории — невидим и неуязвим.

В-девятых, он не враг королю или императору, источнику справедливости, а противостоит лишь местной знати, духовенству или другим угнетателям.

Факты во многом подтверждают эту картину, во всяком случае, в части реальности, а не только исполнения желаний. Социальные бандиты действительно в большинстве зарегистрированных случаев начинают свою карьеру с какой‑то некриминальной стычки, дела чести или чего‑то иного, что воспринимается ими и земляками как несправедливость (это может быть простым последствием того, что бедняк где‑то перешел дорогу богатому или влиятельному лицу). Анджело Дука, или «Анджолилло» (1760–1784), неаполитанский бандит XVIII века, стал бандитом из-за спора со сторожем герцога Мартина о заблудившемся скоте. Панчо Вилья в Мексике отстаивал честь сестры перед феодалом. Лабареда, как практически все бразильские кангасейруш, защищал семейную честь. Джулиано, молодой контрабандист, — в горах столь же почетное занятие, как и прочие, — из-за сопротивления сборщику налогов, которому не хватило взятки. И так далее. Для Робинов Гудов было очень важно начинать таким образом, потому что иначе, являясь, по сути, настоящими преступниками, они не могли бы пользоваться неоспоримой поддержкой.

Бандит, который начал свой путь, став жертвой несправедливости, преисполнен рвения устранить по крайней мере одну несправедливость: в отношении самого себя. Вполне естественно, что настоящие бандиты часто проявляют тот «дикий дух справедливости», который свидетели отмечали у Хосе Мария Темпранильо (прототип Дона Хосе из «Кармен»), хозяйничавшего на холмах Андалусии. Согласно легендам, восстановление справедливости часто оборачивалось буквальной передачей имущества. Джесси Джеймс (1847–1882), как рассказывали, одолжил бедной вдове $800, чтобы она погасила свой долг перед банком, а затем ограбил банкира и забрал деньги назад; совершенно невероятная история, учитывая все, что мы знаем о братьях Джеймс. В крайних случаях, как в «Разбойниках» Шиллера, благородный разбойник предлагал свою жизнь взамен на справедливость в отношении бедняка.

Так в реальной жизни повел себя Зелимхан, дагестанский Робин Гуд начала XX века, который, будучи заперт в горном ущелье, послал с пастухом сообщение своему сопернику:

«Пойди скажи начальнику округа, что я сам приду к нему с повинной, когда он покажет мне бумажную телеграмму от Царя, где будет сказано, что отменяются все штрафы, наложенные на невиновных; чтобы он сейчас по телеграфу просил прощения всем, кто сослан и арестован из-за меня. Если к полуночи не передадут мне ответа [князя Караулова], что они помилованы, то я уйду из пещеры, хотя бы все русские войска ее окружили».

На практике же восстановление справедливости без церемоний скорее принимало формы возмездия и расплаты. Процитируем опять Зелимхана, который писал офицеру-мусульманину, некоему Донугаеву:

«Учтите, я убиваю представителей власти потому, что они беззаконно сослали мой несчастный народ в Сибирь. Когда полковник Попов был начальником Грозненского округа, случился бунт, и представители власти и войска решили отстоять свою силу и расстреляли нескольких случайных бедняг. Когда я услыхал об этом, я собрал своих людей, мы остановили и ограбили поезд около станции Кади-Юрт. И убили русских в отмщение».

Каковы бы ни были реальные действия абрека, нет сомнений, что он здесь видится носителем справедливости, даже восстановителем нравственности, и зачастую так сам себя и воспринимает.

Отбирает ли бандит у богатых, чтобы раздать бедным, — это предмет для дискуссий, хотя очевидно, что он не может себе позволить обирать местных бедняков, если нуждается в их поддержке в своем противостоянии властям. Также не подвергается сомнению тот факт, что у «благородных разбойников» сложилась репутация перераспределителей богатства. «Бандиты Ламбаека всегда отличались учтивостью, отвагой, утонченностью, дистанцированностью от разбойников, — пишет полковник Гражданской гвардии (Guardia Civi) Виктор Сапата. — Им не присуща ни жестокость, ни кровожадность, и в большинстве случаев они, как правило, распределяют свою добычу между голодными и нищими, показывая тем самым то, что им не чуждо чувство милосердия, их сердца не ожесточились». В сознании местного населения отличие между бандитами с репутацией и теми, у кого ее нет, проходит очень четко, включая и полицию (о чем свидетельствует вышеприведенная цитата). Нет сомнений и в том, что некоторые бандиты действительно иногда что‑то раздают бедным, в форме ли личного благодеяния или стихийной щедрости. Панчо Вилья распределил доходы от своего первого крупного рейда таким образом: 5000 песо — своей матери, 4000 — семьям родственников, и «купил портняжью мастерскую для человека по имени Антонио Ретана, с очень слабым зрением и большой нуждающейся семьей. «Я нанял человека заниматься ею и дал ему еще столько же денег. Так оно и пошло. По истечении восьми-десяти месяцев все, что у меня оставалось от 50000 песо, ушло на помощь нуждающимся».

С другой стороны, Луис Пардо, Робин Гуд среди перуанских бандитов (1874–1909), предпочитал бросать пригоршни серебра в толпу на народных праздниках, как, например, в своем родном городе Чикиан, или «простыни, мыло, галеты, консервы, свечи и пр.», купленные в местных лавках, как в городе Якйя.

Несомненно, многие бандиты могли заработать свою репутацию щедрых дарителей, просто оплачивая еду, кров и все остальное для местных жителей. Такова лишенная всякого романтизма точка зрения Эстебана Монтейо, кубинского старика, не склонного к излишней сентиментализации бандитов своей юности. Но даже он признает то, что «когда удавалось украсть действительно большую сумму денег, они шли и раздавали их».

Естественно, в доиндустриальных обществах щедрость и милосердие являются нравственной обязанностью для «хорошего» человека, обладающего властью и богатством. Иногда, как среди индийских дакоитов, они даже институционализировались формально. Бадхаки — самая известная из воровских общин Северной Индии — откладывали 4500 рупий из добычи 40000 рупий на жертвы богам и благотворительность. Каста мина славились своей щедростью. Напротив, не встречается никаких баллад о скуповатых бандитах Пьюры, что исследователь перуанского бандитизма объясняет тем, что они были слишком бедны, чтобы делиться своей добычей с другими бедняками.

Иными словами, забрать у богатых и раздать бедным — это встречающийся и устоявшийся обычай или по крайней мере идеальная моральная обязанность, будь то в зеленой чаще Шервудского леса или на американском юго-западе Билли Кида, который, как гласит история, «был добр к мексиканцам. Он был как Робин Гуд, грабил белых и делился добычей с мексиканцами, так что для них он был хорошим парнем».

Умеренность в применении насилия является столь же важной частью робингудовского образа. «Грабит богачей, помогает беднякам и никого не убивает», — гласит присказка о Диего Коррьентесе из Андалусии. Чао Гай, один из бандитских главарей в классическом китайском романе «Речные заводи», спрашивает после очередного рейда: «Имеются ли убитые?», а услышав, что нет, «Чао Гай остался очень доволен и сказал: «Отныне мы больше не должны убивать людей»». Мельников, бывший казак, разбойничавший под Оренбургом, «убивал, но редко». Каталонские разбойники XVI и XVII веков, по крайней мере в балладах, должны были убивать, только защищая собственную честь; даже Джесси Джеймс и Билли Кид, согласно легенде, убивали только обороняясь или по другим столь же справедливым поводам. Это воздержание от беспричинного насилия тем более удивительно, что, как правило, бандиты находятся в такой среде, где все мужчины вооружены, убийство — это норма, и в любом случае самым надежным является принцип «сначала стрелять, а потом задавать вопросы». Как бы то ни было, сложно предположить, будто кто‑то из их современников, знавший их достаточно хорошо, мог подумать, что братья Джеймс или Билли Кид остановятся перед тем, чтобы застрелить того, кто встал у них на пути.

Таким образом, весьма сомнительно, находился ли хоть один реальный бандит в том положении, чтобы жить согласно нравственным требованиям, сопутствующим его статусу. Вместе с тем в той же степени ясно, что такие ожидания существовали; хотя моральный императив крестьянского общества — резкий и определенный, люди, привыкшие к бедности и беззащитности, обычно проводят столь же резкое различие между теми заповедями, которые в самом деле обязательны практически во всех обстоятельствах, — например, не болтать с полицейскими, — и теми, которыми от крайности и нужды можно и пренебречь. И все же сама близость убийства и насилия делает людей крайне чувствительными к нравственным различиям, которые теряются в более мирных обществах.

Есть справедливое или узаконенное убийство, а есть несправедливое, беспричинное и ненужное; есть достойные действия — и есть позорные. Это разграничение применяется к суждениям обеих сторон как потенциальных жертв вооруженного насилия, миролюбивых покорных крестьян, так и самих воинов, чей кодекс вполне может быть близок к рыцарскому: не одобрять убийства беззащитных и даже «нечестные» нападения на признанных открытых противников, таких как местная полиция, с которой бандиты могут быть в отношениях взаимного уважения (к людям извне могут применяться несколько другие правила). Как бы ни определять «справедливое убийство», «благородный разбойник» должен хотя бы пытаться оставаться в этих рамках, и, вероятно, настоящий социальный бандит — тоже. У нас будет в дальнейшем повод рассмотреть типаж бандита, к которому указанные ограничения неприменимы.

Поскольку социальный бандит не является преступником, для него не составляет труда вернуться в общину в качестве ее уважаемого члена, когда он перестанет быть вне закона. Все документальные источники единодушно подтверждают это. На самом деле, бандиты могли и не покидать общины, в большинстве случаев, по всей видимости, они действовали на территории деревни или расселения родни, поскольку та их поддерживала в порядке выполнения семейного долга, а также просто здравого смысла: ведь если их не подкармливать, они будут вынуждены стать обычными грабителями.

Боснийский студент (Босния входила в Габсбургскую империю) и корсиканский чиновник (Французская республика) высказывались единогласно: «Лучше кормить, чем толкать их на воровство». В отдаленных и недоступных районах, где представители власти появляются лишь редкими наездами, бандиты могут действительно проживать в деревне, пока не дойдет слух, что приближается полиция; так происходит в диких областях Сицилии и Калабрии. В по-настоящему глухих уголках, где от закона и правительства присутствует лишь слабая тень, бандитов могут не только привечать и защищать, они могут даже становиться лидирующими членами общины, как это часто происходит на Балканах.

Для примера рассмотрим случай Косты Христова из Рули, деревни в македонской глубинке конца XIX века. Он был самым грозным из окрестных главарей, но одновременно и признанным уважаемым жителем своей деревни, старостой, лавочником, держателем постоялого двора и мастером на все руки. В интересах деревни он давал отпор местным землевладельцам (в основном албанцам) и оказывал неповиновение турецким чиновникам, являвшихся реквизировать еду для солдат и жандармов. Истовый христианин, Коста ездил поклоняться к алтарю византийского монастыря Святой Троицы после каждого набега, осуждал беспричинное убийство христиан, хотя и не распространял это, как можно предположить, на албанцев любых верований. Без сомнения, Коста не был простым грабителем, и, несмотря на свою крайнюю гибкость в сравнении с современными идеологическими стандартами — сперва он сражался на стороне турок, затем за Внутреннюю македонскую революционную организацию, еще позднее на стороне греков, — он всегда оставался последовательным защитником прав «своего» народа от несправедливости и насилия. Более того, по-видимому, у него было четкое разграничение между допустимыми и недопустимыми нападениями, что могло отражать как чувство справедливости, так и чутье к местной политике. Во всяком случае, он изгнал из своей банды двоих за убийство некоего Абдина Бея, хотя и сам прикончил нескольких местных тиранов. Единственная причина, по которой такого человека нельзя считать социальным бандитом, заключается в том, что в политической обстановке турецкой Македонии он вообще вряд ли был преступником, по крайней мере бóльшую часть времени. Там, где ослабевали оковы правительства и феодалов, Робин Гуд становился среди населения признанным лидером.

Вполне естественно, что от народного защитника по местным критериям требуется быть не только честным и уважаемым, но и вызывать восхищение. Как мы уже убедились, образ Робин Гуда строится на морально положительных действиях, таких как обирание богатых и умеренное человекоубийство, но еще в большей степени он состоит из стандартных качеств морально чистого гражданина.

Крестьянские общества очень четко отличают социальных бандитов, заслуживающих такой оценки (или считающихся таковыми), от тех, кто ее не заслужил, хотя мог заслужить временами и славу, и боязнь, и восхищение. В разных языках и впрямь есть даже отдельные слова для таких разных типов бандитов. Существует масса баллад, в которых знаменитые бандиты исповедуются в своих грехах на смертном одре или расплачиваются за свои ужасные деяния, как это случилось с гайдуком воеводой Индже, которого земля извергла четырежды до того, как он смог упокоиться в могиле с дохлым псом, положенным рядом с ним. Благородному разбойнику такая судьба не грозит, поскольку он не совершает грехов. Напротив, люди молятся за его благополучие, как та женщина из Сан-Стефано в Аспромонте (Калабрия) молилась за великого Музолино.

Музолино ни в чем не повинен.

Они несправедливо осудили его;

О Мадонна, о святой Иосиф,

Не оставляйте его своей защитой…

О Иисус, о моя Богоматерь,

Храните его от всякого вреда,

Ныне и вовеки веков, да будет так.

Потому что благородный разбойник праведен. Возьмем случай, когда действительность несколько расходится с образом: считалось, что Джесси Джеймс никогда не грабил проповедников, вдов, сирот и бывших конфедератов. Более того, он считался истовым баптистом, преподающим в церковной школе пение. Уж куда выше могло подняться его реноме в глазах миссурийских фермеров.

После смерти добрый бандит мог подняться на окончательную моральную высоту — заняв место посредника между людьми и божественными силами. В Аргентине имеется большое число местных культов, сложившихся вокруг могил гаучо, в основном бывших бойцов политических гражданских войн XIX века, ставших бандитами; их чудотворные могилы зачастую украшены цветами соответствующей сражающейся стороны.

Таким людям, естественно, помогают все от мала до велика, а поскольку никто не встает на сторону закона против них, в столь хорошо им знакомом краю их никак не могут настичь неповоротливые солдаты и жандармы, если только их никто не выдаст. Как гласит испанская баллада:

Две тысячи серебряных эскудо

Дают за голову его.

Многие хотели этот приз,

Но не смогли,

Только у друга вышло.

На практике, как и в теории, бандиты часто становились жертвой измены, хотя полиция могла присваивать себе лавры, как в случае с Джулиано (об этом даже есть корсиканская поговорка «Убитый посмертно, как бандит полицией»). Баллады и сказы полны этими проклятыми изменниками со времен самого Робин Гуда и до XX века: Роберт Форд, выдавший Джесси Джеймса, Пэт Гарретт — иуда Билли Кида, Джим Мерфи, сдавший Сэма Басса:

О, вот достанется поджаренному Джиму,

Как вострубит архангел Гавриил.

Много свидетельств и в задокументированных историях о смерти бандитов: Олекса Довбуш, карпатский бандит XVIII века, погиб не от предательства своей любовницы Ержики, как говорится в песнях, а от руки крестьянина Степана Дзвинчука, которому он пытался помочь, будучи раненным в спину. Преданы были и Сальваторе Джулиано, и Анджолилло и Диего Коррьентес. Да и как еще могли погибнуть такие люди?

Разве не были они неуязвимыми и невидимыми? Про «народных бандитов» всегда так считалось, вероятно, в отличие от обычных уголовников, и это поверие отражает их идентификацию с крестьянством. Они всегда перемещаются по сельской местности надежно замаскированные либо в одежде обычного селянина, неузнаваемые силами правопорядка до тех пор, пока сами себя не пожелают раскрыть. Поскольку никто не склонен их выдавать, и их не отличить от обычных людей, они все равно что невидимы. Байки лишь придают символическую выразительность этому явлению.

Неуязвимость бандитов кажется несколько более сложным феноменом. В какой‑то степени она отражает тот уровень защищенности, которым бандиты пользуются на своей земле, среди своих соплеменников. В какой‑то степени это выражение чаяний (народный защитник непобедим) того же рода, что порождают вечные мифы о добром короле (и добром бандите), который на деле не умер, а однажды вернется и восстановит справедливость. Отказ поверить в смерть бандита — определенный критерий его «благородства». Так, сержант Романо не был убит, и до сих пор тайно в одиночестве бродит по деревням; Перналес (один из андалузских бандитов, о которых рассказывают такие истории) «на самом деле» сбежал в Мексику; а Джесси Джеймс — в Калифорнию. Все дело в том, что поражение и смерть бандита — это поражение его народа и, что еще хуже, конец надежды. Люди могут жить без справедливости, и в общем им это и приходится делать, но они не могут жить без надежды.

Однако неуязвимость бандитов не только лишь символична. Она практически повсеместно и постоянно обуславливается магией, которая отражает благосклонный интерес божественных сил к их земным делам. Разбойники Южной Италии носят амулеты, благословленные Папой или королем, и считают себя под защитой Девы Марии; бандиты южного Перу обращаются к Деве Луренской; северо-восточные бразильцы — к местным святым.

В некоторых обществах с основательно институционализированным бандитизмом, как, например, в Южной и Юго-Восточной Азии, магическая составляющая развита еще сильнее, а ее значение, видимо, еще прозрачнее. Так, традиционная яванская банда «рампок» — это, по сути, «групповое формирование магическо-мистической природы», а ее членов объединяет, помимо обычных связей, илмо (ilmoe) — волшебное заклинание, которое может иметь форму слова, присказки, амулета или даже просто личной веры. Оно, в свою очередь, приобретается духовными упражнениями, медитацией и подобными вещами, может быть подарено, или куплено, или получено при рождении, отмечая предназначение человека. Именно оно дает разбойникам невидимость и неуязвимость, парализует или усыпляет их жертв, и позволяет с помощью ворожбы определить место, день и время предстоящей операции, но оно же запрещает им менять план после того, как он божественным образом установился. Интересным элементом этой индонезийской бандитской магии является то, что в определенных обстоятельствах она может распространяться шире обычного. В моменты большого милленаристского возбуждения, когда массы начинают волноваться в смутных ожиданиях, они тоже начинают верить в собственную волшебную неуязвимость.

Таким образом, мы видим, что магия может выражать духовную легитимность бандитских действий, функционирование лидерства внутри банды, движущую силу целей. Но, видимо, ее можно рассматривать и как своего рода двойную страховку: она дополняет человеческие способности, но также и объясняет человеческие неудачи. Потому что в случае неправильного прочтения знамений или невыполнения каких‑то других магических предписаний поражение человека не означает поражения тех идеалов, которые он воплощает. И, увы, бедные и слабые знают, что в действительности их защитники уязвимы. Они всегда могут подняться вновь, но и они будут побеждены и убиты.

И наконец, поскольку благородный разбойник делает правое дело, он не может оказаться в реальном конфликте с источником справедливости, будь то божественного происхождения или человеческого. Существуют разнообразные варианты истории конфликта и примирения между разбойником и королем. Один только цикл о Робине Гуде содержит несколько версий. Король, по совету злочинных советников, подобных шерифу Ноттингемскому, преследует благородного преступника. Они сражаются, но король не может его победить. Они встречаются, и правитель, который естественно признает добродетель разбойника, дозволяет ему продолжать благородное дело или даже принимает его к себе на службу. Символический смысл этих баек понятен. Менее очевидно то, что, даже не будучи отражением реальности, эти истории могут все равно иметь в основе тот опыт, который делает их вполне правдоподобными для людей из той же среды, что и разбойники. Когда государство далекое, неэффективное и слабое, у него действительно возникает потребность договориться с местными центрами власти, которые оно не может победить. Если разбойники достаточно успешны, с ними следует провести примирение, как и с любым другим центром вооруженной силы.

Каждый, кто жил во времена, когда бандитизм выходил за рамки обычного существования, знает, что местным чиновникам приходится устанавливать рабочие отношения с бандитскими главарями, подобно тому, как любой житель Нью-Йорка знает о существовании таких отношений между полицией и бандами (см. ниже). Нет ничего удивительного или беспрецедентного в том, что известным бандитам корона даровала прощение и награждала официальными должностями, как, например, случилось с Эль Темпранильо (Дон Хосе) в Андалусии. Как и нет ничего невероятного в том, что Робин Гуды, чья идеология в точности соответствует идеологии окружающего крестьянства, полагают себя «верными и добродетельными». Единственная сложность здесь заключается в том, что чем ближе бандит приближается к народному идеалу «благородного разбойника», то есть к социально ответственной защите прав бедных, тем менее вероятно, что власти примут его в свои распростертые объятия. Намного вероятнее, что они предпочтут увидеть в нем социального революционера и начнут преследовать.

Как правило, это занимает у властей не более двух-трех лет — средняя продолжительность карьеры Робин Гуда, если только он не орудует в сильно отдаленных районах и (или) не пользуется серьезной политической протекцией. Потому что стоит властям стянуть достаточное количество сил (участие которых не столько в том, чтобы напугать разбойника, сколько в том, чтобы сделать жизнь поддерживающих его крестьян невыносимой) и объявить достаточно высокую награду, и дни преследуемого разбойника сочтены. Только современные, хорошо организованные партизаны могут противостоять в таких условиях, но Робин Гуды весьма далеки от современной герильи: отчасти потому, что они являются вожаками небольших банд, беспомощных за пределами родной территории, а отчасти потому, что организационно и идеологически они слишком архаичны.

В самом деле, они не являются не только социальными, но и вообще никакими революционерами, хотя Робин Гуд сочувствовал революционным мечтам «своего» народа и по возможности участвовал в мятежах (мы еще рассмотрим этот аспект бандитизма в последующих главах). Однако его цели были сравнительно скромными. Он не протестует против того факта, что крестьяне бедны и притесняемы. Он стремится установить (или восстановить) справедливость, или, так сказать, «былую» добросовестность в обществе подавления. Он исправляет неправедное, но не стремится построить общество свободы и равенства. Истории о нем документируют скромные достижения: спасение вдовьей фермы, убийство местного тирана, освобождение брошенного в тюрьму, отмщение за несправедливо убитого. В крайнем случае — и это большая редкость — он может, подобно Вардарелли из Апулии, приказать управляющим фермы раздать хлеб работникам, разрешить им собрать себе часть урожая или раздать бесплатно соль, то есть обойти налоги (это важная функция, которая объясняет, каким образом профессиональные контрабандисты, наподобие Мандрена, героя французского бандитского мифа XVIII века, могли запросто приобретать ореол Робин Гуда).

Обычный Робин Гуд не может ничего больше, хотя, как мы увидим, бывают общества, в которых бандитизм существует не просто в форме случайного героя в окружении пары десятков соратников, а в форме постоянной институции. В таких странах революционный потенциал грабителей значительно выше (см. главу 6). Классический «благородный разбойник» представляет крайне примитивную форму социального протеста, вероятно, наиболее примитивную из возможных. Он — индивидуум, который отказывается гнуть спину, вот и все. Большинство людей такого склада рано или поздно (в нереволюционных обстоятельствах) окажутся перед выбором легкой дороги: превратиться в обычного грабителя, охотящегося в равной степени на бедных и богатых (за исключением, возможно, своей родной деревни), наемника феодалов, члена банды боевиков, находящейся в каких‑то договоренностях с официальными властными структурами. Именно поэтому те немногие, которые не пошли этим путем либо считаются незапятнанными, получают большую ношу восторженности, восхищения и страсти, направленных на них. Они не могут отменить притеснения, но доказывают, что справедливость бывает, что бедняки не обязаны смиряться, терпеть и не роптать.

Именно поэтому Робин Гуд не может умереть, поэтому он появился, несмотря на то, что не существовал в реальности. Бедняки нуждаются в нем, потому что он являет справедливость, без которой, по словам Блаженного Августина, государства — не что иное, как большие разбойничьи шайки. Именно потому, вероятно, они нуждаются в нем более всего тогда, когда у них уже не остается надежды на свержение гнета, а лишь на его частичное облегчение; когда они вынуждены смиряться с законом, обрекающим разбойника, по-прежнему воплощающего божественную справедливость и высшую форму общества, пока не имеющего сил возникнуть.

Писанье я святое воплотил,

Хотя дурную жизнь влачил.

Когда раздетых я видал,

Я их кормил и согревал;

Порою в шкуры одевал,

Порой в худой кафтан,

Раздетых я закутывал, голодных я кормил,

Богатых я до нитки обдирал

Да прочь пешком их отсылал.

Глава 5 Мстители

Умеренность в убийствах (и вообще насилии) сопутствует образу социального бандита. Нам не следует ожидать от них, как от социальной группы, жизни, приближенной к нравственным стандартам, ими же принятым и ожидаемым от них со стороны их аудитории, в большей степени, чем от обычных граждан. Тем не менее, на первый взгляд кажутся странными бандиты, которым не только свойственна жестокость в той степени, которая не объясняется простой деградацией нравов, но и вообще террор составляет часть их публичного образа. Они оказываются героями, но не вопреки страху и ужасу, которые вселяют их действия, а в каком‑то смысле благодаря им. Они не устраняют несправедливость, они мстят, являют силу, их привлекательность не в установлении справедливости, — ведь месть и воздаяние неотделимы от справедливости в тех обществах, где принят принцип «око за око», — а в демонстрации того, что даже бедные и слабые могут наводить страх.

Сложно сказать, следует ли рассматривать этих общественных монстров как специальный подвид социальных бандитов. Мораль того мира, к которому они принадлежат (и который находит отражение в песнях, стихах и брошюрах о них), содержит ценности «благородных разбойников» наряду с их собственными ценностями. Как сказал о Лампионе народный поэт:

Он для забавы убивал

Лишь из жестокосердия,

Еду голодным раздавал

Из чистого милосердия.

Среди cangaçeiros северо-востока Бразилии встречаются такие, как великий Антониу Сильвино (1875–1944, годы деятельности в роли бандитского вожака 1896–1914), которых в основном вспоминают за их добрые дела, и другие, как Рио Прето, известные в основном своей жестокостью. Однако, говоря в целом, образ cangaçeiro составлен из двух этих частей. Проиллюстрируем это рассказом одного из бардов-самоучек о прославленном cangaçeiro Виргулино Феррейра да Сильва (1898 (?) — 1938), повсеместно известном как Капитан или Лампион.

Согласно легенде (а нас больше интересует образ, чем действительность в данном случае), он родился в семье уважаемых фермеров-скотоводов на склоне гор в сухой части в глубине материка, в штате Пернамбуко «в прошлые времена, когда внутренние районы процветали», рос умным мальчиком — а значит, по легенде, не слишком крепким. Слабый должен иметь возможность самоидентификации с великим бандитом. Как писал поэт Забеле:

Там, где жил Лампион,

Смелели даже червяки,

Мартышка била ягуара,

Баран отстаивал свой луг.

Его дядя, Мануэль Лопес, говорил, что племянник должен стать врачом, что вызывало улыбки.

Никто не видывал врачей

В этом бескрайнем сертане;

Здесь встречают только пастухов,

Шайки бандитов

Или певцов.

В любом случае юный Виргулино хотел быть не врачом, а пастухом, хотя он за три месяца в школе выучился читать и писать, освоил счет и прекрасно слагал стихи. Семья Феррейра, когда юноше было семнадцать, покинула ферму в связи с ложным обвинением в воровстве из-за конфликта с семейством Ногейра. Так началась эта вражда, которая и сделала его бандитом. «Виргулино, — сказали ему, — доверься Божьему суду», но он отвечал: «Священная книга велит чтить отца и мать, и если я не защищу наше доброе имя, я не буду мужчиной». Так что он

Купил ружье с кинжалом

В городе Сан-Франсиско

и сколотил банду со своими братьями и еще двадцатью семью другими парнями (известными поэту и его землякам по имени, как это традиционно часто бывало с теми, кто подавался в бандиты), чтобы напасть на Ногейра в Серра-Вермелья. Шаг от кровной вражды к преступной жизни был вполне логичен, а учитывая превосходящую силу Ногейра — также и необходим. Лампион становится бродячим бандитом, еще более известным, чем Антониу Сильвино, чье пленение в 1914 году оставило пустым место в пантеоне этих захолустных краев.

Никого он не щадил,

Ни солдат, ни людей,

Его подругой был кинжал,

Винтовка — его талантом…

Богатых нищими отпускал

В ногах лежали смелые,

Кто мог, тот из страны бежал.

Но в течение всех этих лет (по сути 1920–1938 гг.), пока он держал в страхе весь северо-восток, он не переставал оплакивать свою судьбу, — говорит поэт, — которая сделала его грабителем вместо честного труженика и предназначила ему известную смерть, если только ему не повезет сложить голову в честном бою.

Он был и остается народным героем, но неоднозначным. Можно объяснить естественной осторожностью то, что поэт делает реверанс принятой морали и упоминает «радость севера» при известии о смерти великого бандита (далеко не все баллады допускают эту точку зрения). Реакция крестьянина в городке Москито, вероятно, была более типичной. Когда солдаты шествовали по городу с головами преступников в банках с керосином, чтобы убедить всех в смерти Лампиона, он сказал: «Они убили Капитана, потому что сильная молитва бесполезна в воде».

Последнее убежище бандита находилось в высохшем русле ручья, и как еще можно было объяснить его поражение, кроме как неудачей оберегающей магии? И все же, хотя он был героем, он не был праведным героем.

Он в самом деле совершил паломничество к знаменитому мессии из Жуазейру, отцу Сисеру, прося его благословления в начале бандитского пути, и святой отец, после тщетной попытки отвратить Лампиона от этого шага, выдал ему документ, назначив его капитаном, а его двух братьев — лейтенантами. Однако баллада, из которой я позаимствовал большую часть истории Лампиона, не упоминает ни случаев установления справедливости (кроме как внутри самой банды), ни раздачи бедным награбленного у богатых, ни праведного суда. Она упоминает сражения, ранения, набеги на города (или то, что сходило за города в бразильской глуши), похищения, захват богачей в заложники, разнообразные приключения с солдатами, женщинами, голодом и жаждой, но ничего, что напоминало бы о робингудстве. Напротив, в этой истории упоминается много «ужасов»: как Лампион убил пленника, несмотря на выкуп, заплаченный его женой; как он убивал батраков; как пытал старуху, проклявшую его (не зная, кто он), заставляя танцевать в обнимку с кактусом, пока она не упала замертво; как он подверг мучительной смерти одного из своих людей, который его обидел, заставив того съесть литр соли, и тому подобные эпизоды. Для этого бандита гораздо важнее было быть безжалостным и устрашающим, чем быть другом беднякам.

Довольно любопытно, что, хотя в реальной жизни Лампион был, без сомнения, взбалмошным и порой жестоким человеком, он считал себя стоящим на страже по меньшей мере одного важного аспекта: половой нравственности.

Он кастрировал соблазнителей, запрещал насиловать женщин (хотя вряд ли в этом часто возникала нужда, учитывая их привлекательный образ), члены банды были шокированы приказом обрить налысо женщину и отпустить ее голой, хоть это и было наказанием за предательство. Один из членов банды, Анжело Роке по кличке Лабареда, покинувший ряды бандитов и ставший судебным привратников в Байе (!), видимо, имел задатки Робин Гуда. Но эти качества не играли главенствующей роли в сложившемся мифе.

Внушение страха действительно составляет часть образа у многих бандитов: «Равнины Вика дрожат, когда иду…» — говорит герой одной из многочисленных баллад, славящих каталонских bandoleros XVI–XVII веков, которая «отнюдь не изобилует сценами щедрости» (по словам их блестящего летописца Фустера), хотя популярные герои среди них во многих отношениях «благородные». Они становятся бандитами в результате некоторых неуголовных действий, грабят богатых, а не бедных, должны постоянно оберегать свою честь, например, убивать лишь в ответ на «оскорбление чести».

Страх, как мы увидим позднее, составляет значительную часть образа гайдуков, которые тоже не очень много раздают бедным. И здесь также он сочетается с некоторыми характеристиками «благородного разбойника». Страх и жестокость сочетаются с «благородством» и в образе целиком выдуманного головореза, Хоакина Мурьеты, защищавшего мексиканцев от янки на заре Калифорнии, — литературная выдумка, но достаточно правдоподобная, чтобы войти в калифорнийский фольклор и даже в историографию. Во всех перечисленных случаях бандит — символ силы и мести.

Хоакин Мурьета


С другой стороны, примеры настоящей отъявленной жестокости обычно не относятся к типичным бандитам. Вероятно, ошибочно вешать на бандитов эпидемию кровопролития, разразившуюся в перуанском департаменте Уануко с 1917 до конца 1920‑х годов: хотя грабежи также имели место, основные мотивы описывались «скорее как ненависть и кровная вражда». По свидетельствам очевидцев, это в самом деле была ситуация кровной вражды, вышедшей из-под контроля и вызвавшей «смертельную лихорадку среди мужчин». Эта лихорадка заставила их «хладнокровно жечь, насиловать, убивать, грабить и разрушать» повсюду, кроме родной деревни или общины.

Еще более очевидно отвратительное явление: колумбийская violencia после 1948 года, которая выходит далеко за рамки обычного социального бандитизма. Нигде это патологическое насилие ради насилия не проявилось так ужасающе, как в этой крестьянской революции, сорвавшейся в анархию. Хотя наиболее жуткие практики, такие как разрубание пленных на мелкие кусочки «на глазах и для увеселения бойцов, доведенных до безумия этим варварством» (позднее это стали называть picar a tamal), предположительно возникли раньше, во время партизанских кампаний в этой кровожадной стране. Важным элементом этих эпидемий жестокости и смертоубийства является их безнравственность даже по стандартам тех, кто сам в них участвует. Если вырезание целого автобуса безобидных крестьян еще может быть как‑то понято в контексте дикарской гражданской войны, то такие (достоверно засвидетельствованные) инциденты как вырывание плода из чрева беременной женщины и помещение туда мужских гениталий, могут быть только сознательным «грехом». И несмотря на это, некоторые мужчины, учинявшие эти зверства, были и остаются «героями» для местного населения.

Таким образом, чрезмерное насилие и жестокость оказываются феноменами, которые лишь пересекаются с бандитизмом в некоторых областях. Тем не менее, представляется достаточно важным предусмотреть им некоторое объяснение как социальным явлениям (в данном случае нерелевантно, является ли данный конкретный бандит психопатом; в действительности маловероятно, чтобы многие бандиты-крестьяне оказались с психологическими отклонениями).

Можно допустить две возможные причины, хотя обе не являются достаточными для объяснения всей сверхжестокости. Первая состоит в том, что, по словам турецкого писателя Яшара Кемаля, «разбойники живут любовью и страхом. Когда они внушают только любовь — это слабость. Когда они внушают только страх — их ненавидят, у них нет сторонников». Другими словами, даже лучший из бандитов должен демонстрировать свою способность быть «ужасным».

Вторая причина в том, что жестокость неотделима от возмездия, а возмездие является абсолютно легитимным действием даже для самого благородного из бандитов. Невозможно заставить угнетателя отплатить за унижение жертвы той же монетой: угнетатель действует в структуре подразумеваемого богатства, власти и социального превосходства, которые недоступны жертве, если только не в ситуации социальной революции, которая свергает правящий класс и поднимает угнетенных. Жертва может рассчитывать только на собственные ресурсы, и среди них насилие и жестокость обладают максимальным эффектом воздействия. Так, в хорошо известной болгарской балладе о жестоких бандитах «Стоян и Неделя» Стоян со своими бандитами устраивает набег на деревню, где некогда Неделя держала его в наемных слугах и унижала. Он похищает Неделю и заставляет прислуживать бандитам, но этого унижения оказывается недостаточно: из мести он отсекает ей голову.

Очевидно, однако, что за этими вспышками неоправданной жестокости стоит не только это. Даже два предложенных объяснения могут быть приняты лишь с большими оговорками, потому что нужно быть сумасшедшим, чтобы безоглядно продираться сквозь джунгли социальной психологии.

Некоторые наиболее известные примеры сверхжестокости связаны с особенно угнетенными и униженными социальными группами (например, люди с другим цветом кожи в обществах белой расы) либо с еще более унизительными случаями угнетения меньшинства большинством. Возможно, не является совпадением то, что Хоакин Мурьета — создатель благородной, но также и известной своей жестокостью банды, мститель и защитник калифорнийских мексиканцев от завоевателей-гринго, сам был индейцем чероки, то есть принадлежал к еще более безнадежно подавляемому меньшинству. Лопес Альбухар, описавший кровавый шторм, захлестнувший крестьян-индейцев Уануко (Перу), видел здесь несомненную связь. Эти «бандиты» грабили, жгли и убивали в конечном итоге «из мести за ненасытное хищничество людей, относящихся к чужой расе», то есть белых. Отдельные случаи варварских крестьянских бунтов среди индейских рабов против своих белых хозяев в Боливии, до революции 1952 года, демонстрируют сходные (временные) смещения от обычной вялой пассивности крестьян к жестокой ярости.

Необузданное возмездие без разбора, но, может быть, это еще и более общая «революция разрушения», которая оставит весь мир в руинах, раз уж никакой «хороший» мир невозможен. И особенно это вероятно среди слабых, вечных жертв, оставшихся без надежды на победу даже в своих мечтах. Стаггер Ли, легендарный герой негритянских баллад, разрушает целый город землетрясением, подобно Самсону. Брехтовская пиратка Дженни, распоследняя посудомойка в заштатном постоялом дворе, которую обижает всякий, мечтает о пиратах, которые войдут на восьмимачтовом фрегате в город, захватят его и спросят ее, кого здесь пожалеть. Никого не жалеть, все умрут, а пиратка Дженни будет ухмыляться, глядя на катящиеся отрубленные головы. В романах об угнетаемых рабочих итальянского юга герои легенд, такие как калабрийский бандит Нино Мартино, мечтают о всеобщем разрушении. В таких обстоятельствах демонстрация силы, любой силы, уже будет сама по себе победой. Убийства и пытки — самое примитивное и личное проявление силы, и чем слабее сам себя внутри ощущает бунтарь, тем больше предположительно у него соблазн показать свою силу таким образом.

Но даже в моменты триумфов победа приносит свои соблазны к разрушению, потому что у примитивных крестьян-мятежников нет позитивной программы, а есть только негативная — по избавлению от всей той сверхструктуры, которая мешает людям хорошо жить и честно взаимодействовать, как в старые добрые времена. Убить, вырезать, выжечь все то, что не нужно и не полезно человеку с плугом или с пастушьим посохом, — значит устранить заразу, оставить только хорошее, чистое и естественное. Так партизаны-разбойники итальянского юга уничтожали не только врагов и кабальные бумаги, но и заодно без необходимости — тех, кто побогаче. Их социальной справедливостью было разрушение.

Есть, однако, и другая ситуация, в которой насилие выходит за рамки обычно принимаемого даже в привычных к насилию обществах. Это случается в периоды быстрых социальных изменений, когда эти изменения рушат традиционные механизмы социального контроля, сдерживающие деструктивную анархию. Феномен вражды, «вышедшей из берегов», знаком тем, кто изучает социумы с обычаями кровной мести. Обычно в подобных сообществах заложен внутренний социальный контроль. Своего рода тормоз. Когда счет между двумя враждующими семьями сравнивается посредством очередного убийства или какой‑то иной компенсации, достигается мирное соглашение, гарантируемое третьими сторонами, скрепляемое межклановым браком или еще каким‑то принятым образом, чтобы убийства не продолжались безостановочно. Однако если по какой‑то причине (наиболее очевидная из них — вмешательство новаторского государства, в каком‑то ключе невосприимчивого к местным обычаям либо оказывающего поддержку политически более влиятельному семейству) тормоз перестает работать, вражда превращается в бесконечную цепь поочередных убийств, которая заканчивается либо истреблением одной из семей, либо спустя годы распри приводит опять к мирному соглашению, которое следовало бы заключить сразу. Как мы уже могли видеть на примере Лампиона, такие сбои в работе традиционных механизмов улаживания кровной вражды могут среди прочего умножать число преступников и бандитов (и в действительности именно кровная вражда почти неизменно является точкой отсчета для бразильских cangaçeiros).

Имеются прекрасные примеры более общих сбоев в таких традиционных устройствах социального контроля. В своей замечательной автобиографии «Бессудна земля» Милован Джилас описывает разрушение той системы ценностей, которая направляла поведение людей в его родной Черногории перед Первой мировой войной. Он упоминает о странном эпизоде. Православные черногорцы имели обыкновение, помимо своих внутренних распрей, обмениваться набегами с соседями — албанцами-католиками и боснийцами-мусульманами. В начале 1920‑х отряд черногорцев выдвинулся в рейд по боснийским селам, как делалось испокон веков. И к своему ужасу они обнаружили, что делают вещи, которые в набегах никогда не делались, которые считались дурными: пытки, изнасилования, детоубийства. И они ничего не могли с собой поделать. Правила людской жизни были ясны и понятны; права и обязанности, цели, пределы, сроки и предмет их действий — все было давно определено обычаем и прецедентом. Обязательность этих правил обуславливалась еще и тем, что они были частью системы, элементы которой не входили в слишком очевидное противоречие с реальностью.

И вот часть этой системы сломалась: они перестали считать себя героями, после того, как не отдали жизнь борьбе с австрийскими захватчиками (согласно гипотезе Джиласа). Поэтому перестала работать и другая часть системы: идя на военное дело, они больше не могли себя вести «героически». И общество смогло восстановить свой «нравственный баланс» только тогда, когда героическая система ценностей вновь возникла на новой почве — парадоксальным образом на базе массового вступления черногорцев в компартию. Когда в 1941 году прозвучал призыв подняться на борьбу против немцев, тысячи мужчин с винтовками отправились в горы сражаться, убивать и погибать, на этот раз «славно».

Как мы видели, бандитизм растет и обретает масштабы эпидемии в периоды социальных напряжений и потрясений. Эти же времена наиболее благоприятны для вспышек насилия и жестокости. Они не присущи сущностному образу бандитизма, кроме как в той мере, в которой бандит во все времена является орудием возмездия бедных. Но в такие времена они, без сомнения, учащаются, становятся более систематичными. Нигде это не проявляется столь ярко, как в ситуациях крестьянских восстаний и бунтов, которые не достигают уровня социальной революции, а их участники вынуждены возвращаться к жизни преступников и грабителей: голодные, озлобленные, обиженные даже на тех бедняков, которые оставили их сражаться в одиночку. Либо, еще более отчетливо, это проявляется в следующем поколении «детей насилия», которые прошли школу родных пепелищ, тел убитых отцов и изнасилованных матерей и сестер, чтобы начать жизнь преступников.

Что тебя больше всего впечатлило?

Зрелище горящих домов.

Что тебя больше всего уязвило?

Мать и меньшие братья, плачущие от голода в горах.

Тебя ранили?

Пять раз, стреляли из винтовки.

Чего бы ты хотел больше всего?

Пусть оставят меня в покое, я пойду работать. Я хочу научиться читать.

Но им нужно лишь убить меня. Меня не оставят живым.

Двадцатидвухлетнего вожака колумбийской банды Теофило Рохаса («Чиспас») обвиняли почти в 400 преступлениях: тридцать семь убитых в Ромералесе, восемнадцать в Альтамире, восемнадцать в Чили, тридцать в Сан-Хуан-де-ла-Чина, столько же в Эль-Саладо, по двадцать пять в Точе и Гуадале, четырнадцать в Лос-Наранхос и т. д.

Монсеньор Херман Гусман, который знаком с violencia в своей родной Колумбии лучше многих, писал об этих заблудших кровожадных детях анархии. Для них:

во‑первых, человек и земля, так прочно связанные в крестьянской жизни, оказываются оторваны друг от друга. Они не возделывают почву, не заботятся о деревьях… Эти мужчины, или скорее юноши, лишены надежды. Неопределенность окружает их жизни, которые находят выражение в приключениях, воплощение в смертельных предприятиях, у которых нет никакого сверхсмысла;

во‑вторых, они утратили чувство дома как якоря, как места, которое можно любить, откуда черпать спокойствие, чувство уверенности и постоянства. Они стали вечными странствующими авантюристами и бродягами. С преступными делами является нестабильность и ослабление связей. Для них остановка, эмоциональная привязанность к какому‑то месту были бы равносильны сдаче, это стало бы их концом;

В-третьих, их неприкаянные жизни заводят этих юных врагов общества во временные, ненадежные и сомнительные обстоятельства, весьма далекие от того, что они оставили дома. Их кочевая жизнь подразумевает беспорядочный поиск поводов для эмоционального удовлетворения, для которого больше нет никакой серьезной основы. Здесь лежит разгадка их сексуальной озабоченности, патологической регулярности их аномальных преступлений. Для них любовь означает в большинстве случаев насилие или случайное сожительство… Если они считают, что девушка хочет их покинуть по какой‑либо причине, они ее убивают;

В-четвертых, они теряют чувство пути как элемента, связывающего воедино крестьянскую жизнь. Горцы заботятся о тропинках, по которым они возят и носят свои бесчисленные грузы, пока те в каком‑то смысле не становятся их сокровенной собственностью. Это своего рода любовь, которая заставляет людей вновь и вновь проходить по ним вперед и назад. Но сегодняшний антисоциальный бандит оставляет знакомые тропы, потому что его преследуют солдаты, или правила партизанской войны гонят его искать места для неожиданных засад или секретных ходов для внезапных атак.

Только прочная идеология и дисциплина могут удержать людей от вырождения в волков в таких обстоятельствах, но это никоим образом и не является характерным для стихийных мятежников.

Все же, хотя мы не можем не учитывать патологические расстройства, присущие бандитам, насилие и жестокость, которые наиболее типичны и встречаются постоянно, неотделимы от мести. Мстят за личные унижения, но мстят и тем, кто угнетал других. В мае 1744 года бандит Олекса Довбуш напал на имение пана Константина Злотницкого. Он опустил руки в огонь, чтобы опалить их, взял в горсти пылающие уголья и отказался от какого‑либо выкупа. «Я не за выкупом пришел, а по твою душу, за то, что ты столько мучил людей», — так докладывали о нем львовские монахи-цистерцианцы. Он убил также жену Злотницкого и его малолетнего сына. Монашеская хроника, посвященная этому событию, заканчивается тем наблюдением, что Злотницкий был жестоким барином, который сгубил многих. Там, где люди уходят в бандиты, жестокость порождает жестокость, а кровь взывает к крови.

Глава 6 Гайдуки

С XV века жизнь крестьян в горах и пустынных степях Юго-Восточной Европы становилась все тяжелее из-за наступления христианских феодалов и турецких завоевателей, но, в отличие от более густонаселенных или более жестко управляемых областей, там оставалась широкая зона потенциальной свободы. Группы и общины свободных, вооруженных и воинственных людей возникали среди высланных и беглых поначалу почти спонтанно, позднее в более организованной форме. То, что ученые назвали «военной стратой, возникшей из свободного крестьянства», стало характерным явлением этой большой зоны и получило разные имена на разных территориях: казаки в России, klephets (клефты) в Греции, гайдамаки в Украине. В Венгрии и на Балканском полуострове севернее Греции — в основном гайдуки (hajdú, hajdut, hajdutin) — слово венгерского происхождения, изначально означающее «перегонщик скота». Они были коллективной формой того индивидуального крестьянского диссидентства, которое, как мы уже видели, порождало классических бандитов.

Гайдуки


Как и в случае среды, из которой возникали Робин Гуды и народные мстители, гайдуки не обязательно восставали против любой власти. Они могли, как в некоторых частях Венгрии, прибиваться к феодалам в роли боевой силы, в обмен на признание за ними статуса свободных людей. С естественным развитием реальности и языка термин «heiduk», преимущественно обозначавший вольного грабителя-освободителя, мог стать названием для одного из многочисленных типов прислуги у немецкой знати. Более распространено было, как в России и Венгрии, получение ими земли от императора, царя или князей в обмен на обязательство содержать оружие и коней и выступать против турков под началом тех или иных предводителей, то есть стать стражей военной границы, своего рода рядовым рыцарством. Тем не менее, они в основном оставались вольными людьми — относясь, таким образом, к крепостному крестьянству с чувством презрительного превосходства — и постоянно притягивали к себе мятежные и беглые элементы, сами отнюдь не исповедуя безоговорочную преданность. Все крупные крестьянские бунты XVII и XVIII веков в России начинались в казацких краях.

Был, однако, и третий тип гайдучества, представители которого отказывались присоединяться к какому‑либо христианскому знатному лицу или правителю хотя бы по той причине, что в их области процветания преобладали неверующие турки. Ни за царя, ни за феодала. Эти вольные гайдуки занимались грабежами, враждовали с турками, исполняли социальную роль народных мстителей, обеспечивали примитивные зачатки партизанского сопротивления и освободительного движения. В качестве таковых они стали появляться в XV веке, вероятно сначала в Боснии и Герцеговине, а позднее по всем Балканам и Венгрии, наиболее заметны были в Болгарии, где вожак «haidot» был отмечен еще в 1454 году. Именно эти люди, чье название я выбрал для обозначения высшей формы примитивного бандитизма, находились ближе всего к постоянному и сознательному фокусу крестьянского повстанчества. Такие «гайдуки» существовали не только в Юго-Восточной Европе, но под разными именами в разных частях света, например, в Индонезии или, наиболее известный пример, в императорском Китае. По понятным причинам более всего они были распространены среди народов, притесняемых завоевателями с чужим языком или религией, но не только лишь там.

Обычно идеология или классовая сознательность не становились мотивом для того, чтобы люди подавались в гайдуки, не были у них распространены и те мелкие проблемы с законом, которые часто выводили отдельных людей на бандитскую дорожку. Есть и такие примеры: так случилось у болгарского предводителя гайдуков Панайота Хитова (оставившего нам бесценную автобиографию), который в 1850‑х годах ушел в горы в возрасте 25 лет после стычки с турецким судебным чиновником из-за какой‑то неизвестной нам теперь проблемы. Но в целом, если верить бесчисленным песням и балладам гайдуков (которые составляют наш главный источник знаний о них), мотивы были сугубо экономические. Зима была тяжелая, гласит одна такая песня, лето выдалось засушливое, овцы перемерли. Так Стоян стал гайдуком.

Кто захочет стать вольным гайдуком,

Сделай шаг, встань рядом со мной.

Двадцать парней собрались вместе,

И не было у нас ничего промеж нас,

Ни одной острой сабли, одни дубины.

Напротив, гайдук Татунчо вернулся в семейную усадьбу, вняв просьбам матери, которая считала, что грабитель не может прокормить свою семью. Но султан все равно послал солдат схватить его. Гайдук перебил их всех и принес деньги из их поясов: «Вот деньги, мать, кто теперь скажет, что бандит не может прокормить свою мать?» В самом деле, при определенной удаче разбойничать было финансово выгоднее, чем заниматься крестьянским хозяйством.

В таких обстоятельствах чистый социальный бандитизм встречался редко. Панайот Хитов выделяет один такой случай в своем обзоре славных последователей этого призвания, которому он и сам служил украшением: некий Дончо Ватач, действовавший в 1840‑е, наказывал только турецких злодеев, помогал бедным болгарам, раздавал деньги. Классическими болгарскими «благородными разбойниками», замечают британские авторы «А Residence in Bulgaria» (1869), склонные симпатизировать исламскому героизму, были «челеби», как правило турки «хороших семей», в противоположность «хирсис», обычным ворам, которые пользовались поддержкой своих деревень, и гайдукам, которые были опасными преступниками, жестокими по природе и имевшими поддержку только со стороны собственной банды. Возможно, это некоторое преувеличение, но гайдуки определенно не были Робин Гудами, а их жертвами оказывались все, кто попадался им на пути. Все баллады полны вариаций на эту тему:

Много матерей плачут из-за нас,

Много жен остались вдовыми,

Многих мы сделали сиротами,

Ведь мы и сами без детей.

Жестокость гайдуков широко известна. Без всякого сомнения, гайдуки были в гораздо большей степени отрезаны от крестьянского уклада, нежели типичные социальные бандиты, у них не было ни хозяина, ни — по крайней мере, во время бандитского периода жизни — зачастую и родни («без матерей мы все, и без сестер»). Их связь с крестьянским миром была такая же, как у солдат, отправленных в почти вечную ссылку войсковой службы. Довольно значительную часть гайдуков составляли пастухи и гуртовщики, то есть люди, ведущие полукочевой образ жизни, чья связь с поселениями и так слабая или прерывистая. Примечательно, что греческие клефты (возможно, и славянские гайдуки тоже) имели собственный специальный язык, арго.

Различие между грабителями и героями, между тем, что крестьянин готов принять как «правое» и осудить как «неправое», было, таким образом, крайне тонкой материей, и песни гайдуков подчеркивают их грехи столь же часто, сколь их добродетели. Так и знаменитые китайские «Речные заводи» подчеркивали бесчеловечность бандитов (выражалось это в известных байках о некоторых бандитах, присоединившихся к большой и пестрой преступной шайке). Определение героя-гайдука по существу политическое. На Балканах он был национальным бандитом, следовал определенным традиционным правилам, то есть был защитником (или отмстителем) христиан против турок. До тех пор, пока гайдук борется с угнетателем, его образ будет положительным, несмотря на черные деяния и то, что грехи могут привести его в конечном итоге к монашескому покаянию или наказать его немощью на девять лет. В отличие от «благородного разбойника», гайдук не нуждается в личных нравственных оценках; в отличие от «мстителя», жестокость не характеризует его самого, но допускается ввиду его службы народу.

Мощная традиция, признанная обществом коллективная социальная функция этой группы превращала это собрание маргиналов, выбравших даже не столько свободу против рабства, сколько грабежи против нищеты, в квазиполитическое движение. Как мы уже видели, основные причины для ухода в горы были экономические, самое подходящее слово, обозначающее переход в гайдуки, — бунт, гайдук, по определению, был повстанцем. Он присоединялся к признанной социальной группе. Веселое лесное братство Шервуда мало что значило без Робин Гуда, но балканские гайдуки, подобно бандитам китайских гор за озером, всегда были готовы принять несогласного или преступника. Их главари меняются, некоторые более знамениты и знатны, чем другие, но ни само их существование, ни слава не зависят от репутации отдельных людей. В этом отношении они являются общественно признанным коллективом героев, и в самом деле, насколько я могу судить, персонажами балладных эпосов гайдуков являются не прославленные вожди из реальной жизни, а безымянные герои — названные обычными Стоянами или Иванчо, как рядовые крестьяне, необязательно даже вожаки банд. Баллады греческих клефтов одновременно менее безымянные и менее социально информативные, поскольку относятся к литературе прославления (и самопрославления) профессиональных бойцов. Их персонажи, по определению, практически знаменитые фигуры, известные всем и каждому.

Постоянство существования привело к возникновению формальной структуры и организации. Организация и иерархия великой разбойничьей республики, о которой говорится в китайском романе «Речные заводи», была чрезвычайно сложной; и не только потому, что, в отличие от необразованных областей Европы, там всегда находилось почетное место для экс-чиновников и не пришедшихся ко двору интеллектуалов (одним из лейтмотивов книги, в самом деле, оказывается замена не слишком интеллектуально развитого вожака бандитов — одного из проваливших экзамены кандидатов, которые были столь явным источником политического диссидентства в Поднебесной, — на более успешного в этом плане. Как говорится, триумф превосходящего разума). Бандами гайдуков руководили выборные воеводы, чьей задачей было снабжение боеприпасами и оружием, им помогал знаменосец (байрактар), который носил красное или зеленое знамя, а также выполнял функции казначея и квартирмейстера. Сходную военизированную структуру и терминологию мы встречаем у русских разбойников и в некоторых общинах индийских дакоитов, как, например, у санси, где бандами сипаев («солдат») руководили джемадары, получавшие две части добычи на каждую часть, выделенную рядовому сипаю, и вдобавок еще 10 % от нее за обеспечение банды факелами, копьями и прочим подручным арсеналом.

Гайдучество тем самым оказывалось во всех отношениях более серьезным, более амбициозным, постоянным и институционализированным вызовом официальной власти, чем рассеяние Робин Гудов или иных мятежников-грабителей, возникавших в каждом нормальном крестьянском обществе. Сложно сказать, произошло ли это потому, что определенные географические или политические условия создали возможность для возникновения такого постоянного и формализованного бандитизма и автоматически сделали его потенциально более «политическим». Или же именно определенные политические ситуации (например, иностранные завоевания или определенного рода социальные конфликты) способствовали необычайно «сознательным» формам бандитизма и потому придали его структуре прочность и постоянство.

Мы можем сказать, что и то, и другое, хотя это будет уклонением от вопроса, который все еще требует ответа. Я не думаю, что какой‑либо гайдук мог бы дать ответ, потому что вряд ли он смог бы выйти за пределы тех социально-культурных рамок, которые задавали жизнь его и его народа. Давайте же попробуем набросать его портрет.

В первую очередь он видит себя свободным человеком, а как таковой — он не хуже князя или царя; в этом смысле он добился своего освобождения, а значит, превосходства. Клефты Олимпа, захватившие в плен почтенного герра Рихтера, гордились своим равенством царям и не признавали некоторые виды поведения как «не царские» и, следовательно, предосудительные. Также и бадхаки Северной Индии заявляли, что «наша профессия — королевское занятие», и — по меньшей мере в теории — принимали на себя рыцарские обязательства: не оскорблять женщин и убивать только в честном бою, хотя мы с уверенностью можем считать, что мало кто из гайдуков мог себе позволить сражаться в такой благородной манере.

Свобода также подразумевала равенство гайдуков между собой, и тому есть несколько впечатляющих примеров. Когда король Ауда попытался сформировать полк из бадхаков, подобно тому, как русский и австрийский императоры создавали части из казаков и гайдуков, те взбунтовались, потому что офицеры отказались выполнять те же функции, что и рядовые. Такое поведение достаточно необычно, но в обществе, столь проникнутом кастовым неравенством, как индийское, это просто совершенно невероятно.

Гайдуки всегда были вольными людьми, но в типичном случае балканских гайдуков они не формировали вольных общин. Чета (или банда), будучи по сути добровольным объединением индивидуумов, отрезавших себя от своей родни, автоматически становилась аномальным социальным элементом, потому что там не было ни жен, ни детей, ни земли. Это было вдвойне неестественно, потому что часто возвращению гайдука к обычной гражданской жизни в своей родной деревне препятствовали турки. Баллады гайдуков повествуют о мужчинах, «чьи сестры — их сабли, жены — их ружья», которые молча с грустью пожимают руки, когда чета расходится и рассеивается отдельными индивидуумами по четырем концам света. Смерть была для них аналогом брака, и баллады постоянно говорят о ней в таком ключе. Таким образом, обычные формы социальной жизни были для них недоступны, как для солдат во время военной кампании, в отличие от крупных банд мародерствующих кырджали конца XVIII и начала XIX века, которые возили с собой мужские и женские гаремы в обычной турецкой манере. Гайдуки не пытались заводить семьи, пока они продолжали оставаться гайдуками; возможно, потому, что отряды были слишком малы, чтобы их защитить. Если у них и была какая‑то модель социальной организации, это было мужское братство, или общество, наиболее известным примером которого является знаменитое запорожское казачество.

Эта аномалия хорошо проявляется в отношении к женщинам. Как и все бандиты, гайдуки ничего не имеют против них. Даже напротив, как указывалось в конфиденциальной докладной записке о македонском командире комитаджи в 1908 году, «как почти все воеводы, он большой любитель женщин». Девушки — любопытно, что в балладах встречаются, похоже, болгарские еврейки, — иногда присоединяются к гайдукам, а порой даже какая‑нибудь Бояна, Еленка или Тодорка сама становится воеводой. Некоторые после ритуального прощания возвращаются к обычной жизни и замужеству.

Пенка идет в горы

В горы к гайдукам

Чтобы всем подарки

Отнести в честь свадьбы:

Платок каждому бойцу

А в платке монетка,

Чтобы все запомнили

Как вышла Пенка замуж.

Но похоже, что на период своей жизни в образе гайдука эти беглые девицы становились мужчинами, по-мужски одевались и по-мужски сражались. Одна баллада рассказывает о девушке, вернувшейся домой к женским занятиям по просьбе матери, как она не смогла выдержать этого, бросила свою прялку, схватила ружье и вернулась в ряды гайдуков. Как свобода означала благородный статус для мужчины, так же она означала мужской статус для женщины. И наоборот, по крайней мере в теории, в горах гайдуки избегали сексуальных отношений с женщинами. Баллады клефтов подчеркивают неприкосновенность женщин-заложниц, клефты и болгарские бандиты придерживались поверья, что посягательство на женщину немедленно приводит к пленению (а значит, и к мучительной смерти) турками. Само поверье имеет значение, даже если на практике (как вполне можно подозревать) бандиты не всегда ему следовали. В других бандах, не у гайдуков, женщины встречаются, но это не распространено. Кажется, Лампион был единственным из бразильских вожаков, кто допустил женщин разделить тяготы бандитской жизни; возможно, из-за любви к прекрасной Марии Боните, многократно прославленной в балладах. Это было заметным исключением.

Разумеется, это могло не принимать чрезвычайных масштабов, поскольку, как и жизнь обычного грабителя, жизнь гайдука подчинялась смене сезонов. Как писал в XVIII веке один немец из далматской Морлахии, «есть такая поговорка: гайдуки соберутся, как придет День святого Георгия (потому что грабить становится легче с появлением зелени и изобилием путников)». Болгарские гайдуки закапывали свое оружие в День Святого Креста 14 (27) сентября до весны, до Дня святого Георгия. И действительно, что делать было гайдукам зимой, когда грабить некого, кроме поселян? Самые суровые могли бы продержаться в горных пещерах, но гораздо удобнее было перезимовать в дружественной деревне, выпивая под героические песни, а если сезон не слишком задался (сколько можно было награбить на проселочных дорогах Македонии или Герцеговины в лучшие времена?), могли пойти в услужение к зажиточным крестьянам. Либо могли вернуться к своей родне, потому что в горных районах «мало было больших семей, которые не посылали никого к гайдукам». Если преступники и жили в строго мужском обществе, не признавая никаких связей, кроме «настоящей единой банды товарищей», то это происходило только в сезон кампаний.

Так они и жили своей дикой, вольной жизнью в лесах, горах или диких степях, вооруженные «ружьем, высотой с человека», парой пистолетов на поясе, ятаганом и «острой французской саблей», в изукрашенных и позолоченных кафтанах, перекрещенных патронташами, с встопорщенными усами, прекрасно знающие, что слава среди друзей и врагов будет их наградой. Мифология героизма, ритуализация баллад превращала их в архетипические фигуры.

Мы почти ничего не знаем о Новаке и его сыновьях Груе и Радивое, о пастухе Михате, Раде из Сокола, Буядине, Иване Веснине и Луке Головране, кроме того, что они были прославленными боснийскими гайдуками XIX века, потому что тем, кто пел о них (в том числе и они сами), не было нужды рассказывать слушателям, какова была жизнь боснийских крестьян и пастухов. Лишь временами поднималась завеса героической безымянности, и карьера гайдука хотя бы частично попадала под луч истории.

Такова история воеводы Корчо, сына пастуха из окрестностей македонской Струмицы, который служил у турецкого бея. Стадо пало от эпидемии, и бей бросил отца в темницу. Сын ушел в горы, чтобы оттуда грозить турку, но это не помогло: старик умер в заключении. Тогда Корчо во главе банды гайдуков пленил юного турецкого «дворянина», переломал ему руки и ноги, отсек голову и провез ее на копье по христианским селам. После того он пробыл гайдуком десять лет, а потом купил несколько мулов, переоделся в купца и исчез — по крайней мере из мира героических баек, — на последующие десять лет. Затем он появился во главе отряда из трехсот человек (не будем слишком вдаваться в круглые цифры, свойственные сказаниям) и пошел на службу к доблестному Паэвану, который находился в оппозиции к Высокой Порте и вел свои отряды кырджалиев в наступление на самых лояльных вассалов султана. Но Корчо недолго находился на службе у Названа. Отправившись восвояси, он напал и захватил город Струмицу, не только потому, что гайдуки ненавидели города и не доверяли им, но и потому, что там укрывался бей, уморивший его отца. Воевода убил бея и вырезал население города. Затем он вернулся в Видин, и здесь история (или легенда) теряет его следы. Его дальнейшая судьба неизвестна. Поскольку эпоха кырджалийских набегов относится примерно к 1790–1800‑м годам, его биография поддается грубой датировке. Его история известна в пересказе Панайота Хитова.

Само их (гайдуков) существование было достаточным оправданием их действий. Оно доказывало, что угнетатели не всемогущи, им можно нанести ответный удар. И вот крестьяне и пастухи идентифицируются с гайдуками в их родных краях. Не следует полагать, будто они все время проводили в сражениях, и уж тем более в борьбе с угнетателями. Само наличие банд вольных людей или этих клочков каменистой земли вне досягаемости любой администрации уже было значительным достижением.

Греческие горы, амбициозно именующиеся Аграфа (то есть «неописанные», потому что никто не преуспел в переписи населения для налогообложения), были независимы на практике, если не по закону. Итак, гайдуки отправляются в набеги. По логике своих занятий, они должны были сражаться с турками (или теми, кто представлял власти, потому что делом властей было защищать транспортируемые товары и казенные ценности). Они, без сомнения, с особенным удовлетворением убивали турок, поскольку те были неверными псами и притесняли добрых христиан, а также, вероятно, потому, что бойцы проявляют еще больше геройства, сражаясь с опасным соперником, чья смелость только усиливает их собственную. Однако нет никаких признаков того, что, будучи предоставлены самим себе, скажем, балканские гайдуки отправились бы освобождать собственную землю от турецкого ига, или вообще были бы на это способны.

Разумеется, во времена трудные для народа и кризисные для власти число гайдуков и их банд будет расти, их активность увеличивается и становится более дерзкой. В такие моменты правительственные призывы к подавлению бандитизма начинают звучать все более требовательно, отговорки местных руководителей начинают выглядеть более громкими и искренними, а настрой местного населения становится все более напряженным. Потому что, в отличие от эпидемических вспышек обычного бандитизма, которые мы ретроспективно определяем в качестве предвестников революции только по причине их действительного предшествования, гайдуки были не просто симптомами беспорядков, а ядром потенциального освобождения, признанного в этом качестве народом.

Когда приходило время, «освобожденная земля» китайских бандитов на горе Лянь-Шань (место их «пристанища» в знаменитом романе «Речные заводи») разрасталась до размеров области, провинции, ядра той силы, что опрокинет небесный трон. Бродячие шайки преступников, налетчиков и казаков на бурлящем пограничье между государством и рабством, с одной стороны, открытыми пространствами и свободой — с другой, сойдутся, чтобы вдохновить и повести огромное крестьянское восстание, которое стремительно поднимется по Волге, возглавляемое казацким претендентом или же защитником царя подлинного от лжецаря. Яванские крестьяне будут слушать с растущим интересом историю Кена Ангрока, вора, ставшего основателем королевского дома Маджапахитов. Если знамения благосклонны, время придет через сто дней после созревания маиса, и вот уже, возможно, наступает тысячелетие свободы, всегда подспудное, всегда ожидаемое. Бандитизм сливается с крестьянским мятежом и революцией. Гайдуки, в блеске своих мундиров, в грозном бряцании своего оружия и экипировки, могут стать ее солдатами.

Однако, прежде чем оценивать роль бандитов в крестьянской революции, нам необходимо взглянуть на экономические и политические факторы, поддерживающие их в рамках существующего общества.

Глава 7 Экономика и политика бандитизма

Шайка грабителей находится вне того социального уклада, который сковывает бедных, это братство вольных людей, а не общество по интересам. Тем не менее, она не может исключить саму себя из общества. Ее потребности и деятельность, само существование приводит ее к отношениям с обыкновенной экономической, социальной и политической системой. Этот аспект бандитизма обычно недооценивается исследователями, но он достаточно важен и достоин небольшого обсуждения.

Рассмотрим сначала экономику бандитизма. Грабителям необходимо питаться, им нужно пополнять запасы оружия, боеприпасов. Им нужно тратить краденые деньги или продавать награбленное. Верно, что в простейшем случае им не нужно ничего, что бы сильно отличалось от потребления местного крестьянина или пастуха, — местная пища, питье, одежда, — им можно только радоваться, если они получают это все в достаточных количествах, не прикладывая к этому того труда, который требуется от обычного человека. «Никто никогда ни в чем им не откажет, — говорит бразильский землевладелец. — Это было бы глупо. Люди дают им еду, одежду, сигареты, алкоголь. Зачем им нужны деньги? Что они с ними будут делать? Подкупать полицию?» Однако большинство известных нам бандитов живут в условиях денежной экономики, даже если окружающее их крестьянство — нет. Как и откуда берутся «накидки с пятью рядами позолоченных пуговиц», ружья, пистолеты и патронташи, легендарные «дамасские сабли с позолоченными рукоятями», которыми хвалились сербские гайдуки и греческие клефты, не всегда сильно преувеличивая?

Что же они делают с угнанным скотом, с товарами странствующих купцов? Покупают и продают. В самом деле, учитывая, что у бандитов, как правило, гораздо больше денег, чем у местных крестьян, их траты образуют важную составляющую местной экономики, распределяясь через местные лавки, постоялые дворы по коммерческому посредническому слою сельского общества; распределение тем более эффективно, что бандиты (в отличие от мелкой знати) тратят в основном на месте, а также слишком горды и щедры, чтобы торговаться. «Торговец продает Лампиону товар в три раза выше обычной цены» (сообщение 1930 года).

Все это означает, что бандиты нуждаются в посредниках, которые связывают их не только с местной экономикой, но и с более крупными коммерческими сетями. Они нуждаются, как Панчо Вилья, хотя бы в одной дружественной гасиенде за горами, которая будет принимать скот и организовывать его продажу без лишних вопросов. Могут узаконить, как полукочевые тунисские бандиты, систему возвращения краденого скота за «вознаграждение» через оседлых посредников, постоялые дворы и лавки, которые находят жертву и сообщают прекрасно понятную всем сторонам новость: что им известен некто, кто «нашел» беглый скот и мечтает скорее вернуть его хозяину. Они могут собирать деньги, подобно многим бандам индийских дакоитов, на финансирование своих более серьезных предприятий среди ростовщиков и торговцев у себя дома или даже грабить богатые караваны, по сути, за комиссию для предпринимателей, которые им дают наводку. Там, где бандиты специализируются на грабеже транзитных потоков (а так делают все разумные бандиты, если им повезло жить на небольшом расстоянии от больших торговых и почтовых путей), им необходимо обладать информацией об ожидающихся отправках или конвоях, а также им, вероятно, нужен какой‑то механизм сбывания добычи, которая может состоять из товаров, на которые нет местного спроса.

Посредники очевидным образом необходимы для похитителей, которые требуют выкупа, что долго было (и остается) самым выгодным источником дохода для бандитов. Выкуп, скорее всего, выплачивается наличными или каким‑то их эквивалентом, то есть тоже входит в более широкую денежную экономику. В Китае это было настолько распространено, что могло рассматриваться как «вид неофициального налога на состояние, накладываемого на местных собственников, и в таком качестве было социально оправдано в глазах бедных, по крайней мере до тех пор, пока ограничивалось богатыми. А что касалось последних, то, поскольку каждый богатый китаец понимал, что рано или поздно его похитят, у него всегда была отложена определенная сумма на внесение выкупа».

Таким образом, было бы ошибкой воспринимать бандитов просто как детей природы, жарящих дичь посреди леса. Успешный главарь разбойников столь же близок к рынку и огромной экономической вселенной, как и небольшой землевладелец или преуспевающий фермер. В действительности в экономически отсталом регионе его занятие может вовлекать его в эти процессы больше, чем прочих, что путешествуют, продают и покупают.

Балканские торговцы крупным и мелким скотом могли легко удвоить свои доходы, став во главе разбойничьей шайки, подобно тому, как капитаны торговых судов в доиндустриальную эпоху могли пробовать свои силы в пиратстве (или наоборот), даже не прибегая к содействию правительства, чтобы стать каперами, то есть законными пиратами. В истории балканского освободительного движения много героических торговцев скотом с репутацией разбойничьих главарей, таких как Карагеоргий в Сербии или Колокотронис в Греции; а история балканского бандитизма, как мы уже могли убедиться, упоминает немало гайдуков, которые для прикрытия «переодевались купцами» и пускались в торговлю. Мы склонны удивляться превращению сельских бандитов на Корсике или внутренней Сицилии в мафиози, — бизнесменов и предпринимателей, — которые могут разглядеть экономические возможности международной наркоторговли или строительства роскошных отелей не хуже прочих; но угон скота, на котором многие из них собаку съели, — это деятельность, которая расширяет экономический горизонт крестьянина. Как минимум, она соединяет его с людьми, чьи горизонты шире его собственного.

И все же с точки зрения экономики бандит — не самая интересная фигура, и хотя он может заслужить пару сносок в учебнике по экономическому развитию, но вряд ли больше. Он способствует накоплению местного капитала — причем практически наверняка в руках тех, кто на нем паразитирует, чем в собственных щедрых руках. Когда он обворовывает транзитную торговлю, его воздействие на экономику можно сравнить с туристическим бизнесом, который также извлекает прибыль из иностранцев: в этом смысле разбойники с гор Сардинии и девелоперы Изумрудного берега Ага-Хана экономически представляют из себя близкие явления. Вот к этому примерно все и сводится. Подлинное значение бандитских экономических связей в другом. Оно в том, что они подчеркивают то положение, которое бандит занимает в сельском обществе.

Ключевым моментом социального положения бандита является его двойственность. Он аутсайдер и бунтарь, бедняк, который отказывается следовать обычной роли нищего и добивается своей свободы посредством единственных доступных бедняку ресурсов — силы, смелости, хитрости и решимости. Это ставит его рядом с бедными: он один из них. Это же ставит его в оппозицию к иерархии власти, богатства и влиятельности: он вне ее. Ничто не превратит крестьянина-разбойника в «джентльмена» в кругах, где он вращается. Из низов нельзя попасть в знать. В то же время бандит неминуемо втягивается в паутину богатства и власти, поскольку, в отличие от остальных крестьян, он приобретает богатство и проявляет власть. Он «один из нас», находящийся в постоянном процессе ассимиляции с «ними». Чем более он успешен в роли бандита, тем в большей степени он одновременно представляет и защищает бедных и становится частью системы богатых.

Справедливо то, что изолированность сельского общества, тонкость и прерывистость его связей, расстояния, на которые они действуют, и общая примитивность сельской жизни позволяют бандиту более или менее успешно разделять эти свои роли. Его аналог в плотно населенных иммигрантских городских трущобах, локальный гангстер или политический заправила (который тоже в определенном смысле стоит на стороне бедных против богатых и порой даже делится с бедными тем, что добыл у богатых), в гораздо меньшей степени бунтарь и преступник, и в гораздо большей — босс. Его связи с центрами официальной власти и богатства (например, городской ратушей) значительно более очевидны — в самом деле, они, возможно, являются наиболее очевидной его характеристикой.

Сельский бандит на первый взгляд может быть вне «системы». Его личные отношения с небандитским миром могут просто быть родственными, он может входить в местную сельскую общину, то есть он может как будто бы полностью принадлежать независимому отдельному миру, где живут крестьяне, а знать, правительство, полиция, сборщики налогов, иностранные оккупанты лишь изредка производят набеги. Также в качестве лидера вольной и мобильной вооруженной группировки, не зависящей ни от кого, он выстраивает отношения с центрами власти и богатства, которые могут со стороны казаться просто отношениями двух суверенных объектов, которые влияют на занятую им позицию не более, чем торговые переговоры с Британией влияют на революционный статус Кубы Фиделя Кастро. И все же бандит не может так легко избегнуть логики существования в обществе власти и эксплуатации.

Ведь основным фактором бандитизма является то, что совершенно независимо от нужды бандита в деловых контактах, он является центром вооруженной силы, а следовательно, и силы политической. В первую очередь разбойничья банда — это нечто, с чем локальная система должна достичь договоренностей. Там, где нет регулярных (либо эффективных) механизмов поддержания общественного порядка, — а это практически по определению ситуация расцвета бандитизма, — нет большого смысла обращаться к властям за защитой, тем менее, что такое обращение с большой вероятностью приведет экспедиционные войска, которые скорее оставят в руинах всю сельскую местность, нежели разгромят бандитов. «Я предпочитаю иметь дело с бандитами, нежели чем с полицией (сообщает бразильский землевладелец в 1930 году. — Авт.). Полиция — это куча «собаколовов», которые приезжают из столицы и считают, что все мы в своем захолустье защищаем бандитов. Они думают, что мы знаем все их тайные тропы. Так что их главная цель — добиться от нас признания любой ценой… Если мы говорим, что не знаем, они бьют нас. Если мы скажем им, они все равно будут нас бить, потому что это доказывает наш сговор с бандитами… Деваться некуда… — А бандиты? — А бандиты ведут себя как бандиты. Имейте в виду, с ними надо уметь обращаться, чтобы они не причиняли вреда. Если не говорить о нескольких действительно жестоких парнях, они не причиняют вреда, если только полиция не висит у них на хвосте».

Обособленные имения в таких областях давно научились устанавливать дипломатические отношения с разбойниками. Женщины из хороших семей вспоминают в своих мемуарах, как, будучи детьми, они отсылались прочь, когда вечером на гасиенду прибывал отряд вооруженных мужчин; хозяин дома вежливо и гостеприимно принимал их и столь же вежливо и со взаимным уважением прощался с ними, когда они отбывали в неизвестном направлении. Каких еще действий можно было от него ожидать?

Каждому приходится о чем‑то договариваться с заметными, прочно себя поставившими бандитами. Это значит, что они до какой‑то степени интегрируются в сложившееся общество. Идеалом, конечно, является формальный переход браконьеров в егери, что не столь уж необычно. Русский царь и помещики давали казакам земли и привилегии в обмен на отказ от грабительства в пользу охраны территории и интересов своего хозяина.

Гаджрадж, предводитель бадхаков, «из обезьяньего дрессировщика стал Робин Гудом Гвалиора» в 1830‑х годах, и «стал таким сильным, что дурбар назначил его управлять переправами через Чамбал, что он и делал крайне выгодным для них образом». Мина, еще одно «преступное племя» Центральной Индии, наводили ужас на Алвар, но в Джайпуре они получили землю, освобожденную от уплаты аренды, в обмен на обязанность сопровождать конвои с ценностями, и всячески прославлялись за верность радже. В Индии, как и на Сицилии, деревенские и полевые (или пастушеские) профессии часто были взаимозаменимы с бандитской долей. Рамоси, небольшая дакоитская община в Бомбейском президентстве, получила землю, еще различные привилегии и право взимать плату со всех проезжающих в обмен на охрану поселений. Что может быть лучшей мерой против неконтролируемого бандитизма, чем такие договоренности?

Оформляются ли такие договоренности на бумаге или нет, у обитателей таких охваченных бандитизмом областей зачастую нет другого выбора. Местные чиновники, которые хотят выполнять свое дело спокойно и без суеты, — а кто же этого не хочет? — наладят контакт и достигнут разумных договоренностей с бандитами или будут рисковать неприятными инцидентами, которые создадут их области ненужную известность, а у вышестоящих чиновников создадут плохое мнение об их подчиненных. Этим объясняется то, почему в действительно зараженных бандитизмом регионах кампании против него столь часто проводятся специальными силами, привлеченными извне.

Местные торговцы достигают своих договоренностей, чтобы уберечь свой бизнес от постоянного ущерба. Даже местные армейские гарнизоны и полиция могут предпочитать простое удерживание преступности (явным или неявным соглашением с бандитами) ниже определенного уровня, чтобы не привлекать внимания столицы, что оставляет бандитам очень большое пространство, поскольку в доиндустриальный период взгляд центрального правительства не проникал слишком глубоко в заросли сельского общества, если только для того не находилось особого повода.

Однако местные представители власти и богатства не только вынуждены договариваться с бандитами, но и во многих сельских обществах у них есть к этому отчетливо выраженный интерес. Местная политика в областях, управляемых землевладельцами докапиталистического склада, включает в себя отношения соперников и сторонников между ведущими феодальными семьями, их вассалами и клиентами. Власть и влияние главы семьи в конечном итоге зиждется на численности людей, находящихся в его подчинении и под его защитой и отплачивающих ему преданностью и зависимостью. Это становится мерой его престижа и, следовательно, его способностью к созданию альянсов: боевых, предвыборных или каких‑то еще, в зависимости от того, что определяет местную власть. Чем в большей глуши находится область, чем дальше, слабее и незаинтересованнее центральная власть, тем сильнее в местной политике (или даже в национальной, в зависимости от влияния местной политики на общую) эта способность магната или аристократа мобилизовать «своих». Если в местной политической калькуляции у него окажется достаточно клинков, стволов или голосов, ему даже не нужно быть особенно богатым; богатство имеет значение в преуспевающих регионах с развитой экономикой. Конечно, богатство способствует расширению клиентуры, но только богатство, распределяемое щедро и даже напоказ, с целью показать аристократический статус и силу протекции. С другой стороны, большая и сильная масса сторонников больше способствует увеличению владений и денег, чем умение считать; хотя, конечно, целью этой политики является не преумножение капитала, а рост влиятельности семьи. Действительно, как только погоня за богатством отделяется от семейных интересов и даже превосходит их, эта политическая система рушится.

Эта ситуация идеально подходит для бандитизма. Она создает естественный спрос на разбойников, на определение их политической роли как местный источник вооруженных людей, не связанных никакими обязательствами, которые, если их убедить перейти под крыло знатного или богатого человека, сильно прибавят к его престижу, а в подходящей ситуации могут обеспечить ему перевес в военной или электоральной силе. Вдобавок вассальная система, образуемая знатью, обеспечивает подходящее занятие для отдельных бандитов, реальных или потенциальных.

Мудрый предводитель разбойников позаботится о том, чтобы примкнуть только к господствующей местной силе, гарантирующей реальное покровительство; но даже если он не принимает покровительства, он может быть вполне уверен в том, что местные заправилы рассматривают его как потенциального союзника, а следовательно, как человека, с которым лучше сохранять хорошие отношения. Именно поэтому в областях, далеких от сильного центрального правительства, подобных захолустным районам северо-востока Бразилии вплоть до 1940 года, прославленные разбойничьи банды могли действовать на протяжении удивительно долгого времени: Лампион продержался почти двадцать лет. С другой стороны, Лампион использовал эту политическую ситуацию, чтобы создать такое мощное формирование, которое могло выступать не просто усилением какого‑нибудь большого захолустного «полковника», но и быть заметной самостоятельной силой.

В 1926 году колонна Престеса, мобильное повстанческое формирование под предводительством мятежного армейского офицера (впоследствии ставшим лидером Бразильской компартии), достигло северо-востока после двух лет боевых маневров в других внутренних частях страны. Федеральное правительство обратилось за помощью к Мессии Жуайзейру, падре Сисеру, чья влиятельность сделала его крупной политической фигурой штата Сеара, отчасти потому, что Мессии удалось уберечь верующих от социально-революционной притягательности Престеса и его людей. Падре Сисеру, которого отнюдь не приводило в восторг присутствие федеральных войск в его вотчине (он указывал, что его паства вовсе не готова отвернуться от любого, кого правительство назовет бандитом, а колонна Престеса не отталкивала верующих своей антиобщественной позицией), принял это предложение. Лампиона пригласили в город Жуазейру, так называемый Иерусалим падре Сисеру, где приняли со всевозможными почестями; самый старший местный чиновник (инспектор министерства сельского хозяйства) официально пожаловал ему капитанское звание, а также по винтовке и 300 патронов каждому бойцу, и велел гнать мятежников.

Великий бандит был сильно воодушевлен этим мгновенным переходом в законный статус. Однако дружески к нему настроенный «полковник» объяснил, что он просто становится пешкой в игре правительства, которое, безусловно, тут же отзовет его чин, как только Престес будет изгнан, и со столь же высокой вероятностью откажется соблюдать обещание об амнистии прошлых преступлений. Эти рассуждения, по-видимому, смогли убедить Лампиона, который с готовностью бросил преследование Престеса. Без сомнения, он разделял распространенное в местности мнение о том, что всем понятно, как иметь дело с мобильными вооруженными формированиями, а вот правительство — это что‑то куда более непредсказуемое и опасное.

Единственные, кто не мог извлечь выгоды из такой удачной политической ситуации, были бандиты с отчетливо выраженной репутацией социальных бунтарей, настолько выраженной, что их смерть для любого землевладельца или аристократа была самым предпочтительным вариантом. Таких банд всегда было наперечет, их малое число определялось той легкостью, с которой крестьяне-бандиты могли установить отношения со значимыми фигурами.

Кроме того, политическая структура таких сельских обществ обеспечивала еще одно, и, возможно, самое серьезное, усиление для бандитизма. Если главенствующие семьи или партии оказывали ему покровительство, то проигрывающим, оппозиционным группам оставалось только прибегать к оружию, что, в крайних случаях, означало самим создать и возглавить бандитские формирования.

Тому есть многочисленные примеры. Слиман в своем «Путешествии по царству Ауда в 1849–1850» приводит список таких людей, как, например, Имам Букш, который продолжал держать шайку и заниматься грабежами, «хотя и восстановил владения на своих условиях». Эта же практика была в ходу (если не неизбежна) на Яве. Хорошим примером подобной ситуации является перуанский департамент Кахамарка в начале XX века, который породил немало «оппозиционных» бандитов, в частности, Элеодоро Бенеля Сулуэта, против кого в середине 1920‑х годов предпринимались развернутые военные кампании. В 1914 году землевладелец Бенель сдал в аренду гасиенду Льяукан, что вызвало негодование среди местного индейского крестьянства, подстрекаемого братьями Рамос, которые занимались субарендой этого имения. Бенель обратился к властям, которые по обычаям того времени жестоко расправились с индейцами, еще более укрепив оставшихся в живых в их ненависти. Рамосы решили покончить с Бенелем, но смогли только убить его сына. «К сожалению, правосудие оказалось не на высоте, и преступление осталось безнаказанным», как тактично сформулировал историк, добавляя, что убийцы пользовались поддержкой некоторых личных врагов Бенеля, например, Альварадо Санта-Крус. Затем Бенель продал свое имущество, чтобы финансировать «внушительный легион своих подчиненных (trabajadores), готовых отдать жизни за службу своему предводителю», и пошел войной на Альварадо и братьев Рамос. На этот раз правосудие высказалось определеннее, но Бенель укрепил собственную гасиенду и отказался повиноваться. Это, естественно, помогло ему «завоевать еще больше сочувствующих, которых он снабжал всем необходимым для жизни».

Бенель был лишь наиболее заметным из большого числа бандитских предводителей, которые возникали на фоне фактического провала правительственного авторитета, в сложном сочетании политического и личного соперничества, мести, политических и экономических амбиций, социального бунта. Военный историк так писал о той кампании:

«Крестьяне в тех поселениях были покорные и вялые, неспособные противостоять местным мелким тиранам. Однако, если ты еще живой — тебя будет приводить в ярость несправедливость. Таким образом, местная власть и авторитетные фигуры, недостаточно интеллектуально готовые к своим непростым задачам, умудрились объединить против себя осмелевший и набравшийся решимости народ… История любого народа показывает, что в таких ситуациях формируются вооруженные отряды. В Чоте они пошли за Бенелем, в Кутерво за Васкесами и другими. Эти люди отправляли свое собственное правосудие, наказывая тех, кто узурпировал чужую землю, закрепляя официально браки, преследуя преступников и наводя порядок среди местных феодалов.

В моменты выборов депутаты конгресса использовали этих бойцов, снабжая их оружием и науськивая против своих политических противников. Вооруженные формирования становились все сильнее, бандитизм достиг такого развития, что уже начал вызывать панику среди мирного населения».

Бенель действовал вплоть до 1923 года, пока не сделал ошибку, вступив в союз с местными властителями, которые планировали свержение грозного президента Легиа; после этого на сцену были выведены серьезные силы, и ситуация в Кахамарке была приведена в порядок, что потребовало больших усилий. Бенель был убит в 1927 году. Рамос и Альварадо тоже исчезли из виду, равно как и некоторые другие бандитские вожаки.

Подобное местное соперничество неотделимо от бандитизма. Весьма уместный пример — клан Макгрегоров в XVI–XVIII веках, в частности, его самый знаменитый представитель — Роб Рой. Макгрегоры стали кланом грабителей, потому что враги намеревались их полностью истребить (и они действительно были формально распущены, а их клановое имя — запрещено). Репутация самого Роб Роя, как шотландского Робин Гуда, произошла главным образом из того, что он противопоставил себя герцогу Монтрозу, преуспевающему вельможе, который, по мнению Роб Роя, повел себя с ним несправедливо. Таким образом, вооруженное сопротивление тех, кто «вне», тем, кто «внутри» местной аристократической или семейной политики, может удовлетворить, по крайней мере локально и временно, чувство негодования бедных против своих эксплуататоров; ситуация, встречающаяся и при других социально-политических условиях. В любом случае там, где между семьями землевладельцев царит распря и брань, где возникают и рушатся семейные союзы, а наследства оспариваются с оружием в руках, где сильный набирает влияние и богатство над останками побежденного, там, естественно, очень легко находят себе применение банды вооруженных людей под началом обозленных аутсайдеров.

В условиях, поощряющих бандитизм, сельская политика вызывает, таким образом, два эффекта. С одной стороны, она культивирует, защищает и умножает бандитов, а с другой — интегрирует их в политическую систему. Предположительно, оба эффекта, вероятно, усиливаются там, где центральный государственный аппарат отсутствует либо он слабый, а региональные центры власти едва балансируют (или нестабильны), как в условиях «феодальной анархии», в приграничных зонах, среди изменчивой мозаики мелких царьков, в далеком захолустье.

Сильный император, король или даже барон устанавливают на своих землях собственный закон и вешают вольных вооруженных разбойников вместо того, чтобы им покровительствовать там, где те угрожают общественному порядку или даже лишь подрывают торговлю и вредят имуществу. Британская корона в Индии вряд ли нуждалась в услугах дакоитов для сопровождения своих ценностей так, как в них нуждались раджи Джайпура.

А люди, чья власть покоится на поколениях наследуемого богатства, и которые не нуждаются (или более не нуждаются) в накоплении богатства посредством ножа или ружья, нанимают для ее защиты полицейских, а не гангстеров. Бароны-разбойники эпохи дикого капитализма в Америке обогащали Пинкертонов, а не вольных стрелков.

Только мелкий и слабый бизнес, рабочая или муниципальная политика были вынуждены иметь дело с бандитами, а не крупный бизнес. Более того, по мере экономического развития богатые и власть имущие все с большей вероятностью начинают видеть в бандитах угрозу собственности, которую необходимо устранить, а не еще один фактор среди прочих в борьбе за власть.

В таких обстоятельствах бандиты превращаются в вечных изгнанников, врагов каждого «порядочного» человека. Вероятно, на этой стадии возникает бандитская антимифология, где грабитель предстает противоположностью героя, как — если воспользоваться терминологией русской знати конца XVIII века — «животное в человеческом обличье», «готовый осквернить все святое, убивать, грабить, жечь, попирать закон Божий и государственный» (кажется, впрочем, определенным, что, по крайней мере в России, этот миф бандита, отрицающего все человеческое, возникает значительно позже, чем его же героическая мифологема народных песен и баллад).

Механизм интеграции бандитизма в нормальную политическую жизнь исчезает. Грабитель теперь принадлежит только одной части общества — бедной и притесняемой. Он может примкнуть к бунту крестьян против феодала, традиционного общества против современного, маргинальных или миноритарных сообществ против интеграции в более широкое политическое устройство либо к этому вечному противовесу «правильного», порядочного мира — «сбившемуся с пути», преступному миру. Но даже последний теперь дает гораздо меньше пространства, чтобы вести жизнь гор, лесов или большой дороги.

Бонни и Клайд, наследники Джесси Джеймса, были не типичными преступниками Америки 1930‑х, а пережитком прошлого. Современный рыцарь удачи приближается к сельской жизни, только когда жарит барбекю у себя в загородном доме, приобретенном на доходы от городского криминала.

Глава 8 Бандиты и революция

В переломную эпоху бандит оказывается перед выбором между преступником и революционером. Как мы уже видели, по самой природе социальный бандитизм в принципе бросает вызов сложившемуся порядку классового общества и распределению политических ролей, несмотря на готовность приспосабливаться к любым условиям.

В той мере, в которой социальный бандитизм является проявлением социального протеста, его можно рассматривать предтечей или потенциальным инкубатором восстаний.

В этом его резкое отличие от обычного уголовного мира, с которым мы уже имели возможности сравнения. Преступный мир является антиобществом, которое существует, инвертируя ценности «правильного» мира, — по их собственному выражению, оно «испорченное», — но в остальном оно паразитирует на последнем. Мир революционеров тоже «правильный», за исключением, возможно, особых апокалиптических моментов, когда даже у антисоциальных уголовников случаются приступы патриотизма или революционной экзальтации.

Таким образом, для настоящего преступного мира революция представляет из себя лишь немногим большее, чем особо удачные обстоятельства для преступлений. Нет никаких свидетельств того, что процветающий преступный мир Парижа обеспечивал повстанцев или сочувствующих во времена французских революций XVIII–XIX веков, хотя в 1871 году проститутки были сплошь коммунарками; но классово они относились скорее к эксплуатируемым, чем к преступникам.

Криминальные банды, наводнившие Францию и Рейнскую область в 1790‑х, не были революционным явлением, а лишь симптомами общественного разлада. Преступный мир входит в историю революций только в той мере, в какой classes dangereuses (опасные сообщества) перемешиваются с classes laborieuses (трудовые сообщества) в основном в центральных городских кварталах, а также потому, что власти часто обращаются с мятежниками и повстанцами как с преступниками, но принципиальное отличие несомненно.

С другой стороны, бандиты разделяют ценности и стремления крестьянства и, будучи преступниками и бунтарями, обычно чувствительны к его революционным импульсам. В обычное время они, как уже завоевавшие свою свободу, могут относиться с пренебрежением к инертной и пассивной массе, но в революционные эпохи эта пассивность исчезает. Крестьяне в большом количестве сами становятся бандитами.

Во время украинских волнений XVI–XVII веков они объявляли себя казаками. В 1860–1861 годах в Италии вокруг банд разбойников и по их подобию стали формироваться крестьянские банды: предводители бандитов обнаружили, что к ним массово стекаются солдаты из армии Бурбонов, дезертиры или уклоняющиеся от воинской службы, беглые заключенные, опасающиеся преследования за акты социального протеста во время гарибальдийского освобождения, крестьяне и горцы, алчущие свободы, мести, добычи или сочетания всего этого вместе.

Подобно обычным преступным бандам, эти формирования поначалу собираются близ населенных пунктов, откуда черпают новобранцев, создают себе базу неподалеку в горах или лесах и начинают свои операции, по типу деятельности неотличимые от обычных бандитов. Остается только различие в социальной среде. К непокорному меньшинству присоединялось мобилизовавшееся большинство. Вкратце можно процитировать голландского исследователя Индонезии: в такие времена «банда грабителей ассоциирует себя с другими группами и выражает себя в этом облике, в то время как другие группы, начинавшие с более честных идеалов, приобретают бандитский характер».

Австрийский чиновник на турецкой службе оставил прекрасное описание ранней стадии подобной крестьянской мобилизации в Боснии. Поначалу это выглядело как необычайно продолжительный спор по поводу десятины. Затем крестьяне-христиане из Луковача и других деревень собрались, оставили свои дома и ушли в горы в Трусина Планине, в то время как крестьяне из Гавелы и Равно перестали работать и собрались на сходку. Пока шли переговоры, отряд вооруженных христиан напал на караван из Мостара около Невесине, убив семерых мусульманских возчиков. После этого турки бросили переговоры. Тогда все крестьяне из Невесине взяли оружие, ушли в горы и зажгли сигнальные костры. Жители Габелы и Равно тоже вооружились. Было очевидно, что вот-вот разразятся большие волнения — те самые волнения, которые должны были положить начало балканским войнам 1870‑х, отделить Боснию и Герцеговину от Оттоманской империи и повлечь многочисленные важные международные последствия, которых мы здесь не будем касаться. Нас интересует характерное сочетание массовой мобилизации и роста бандитской активности в такого рода крестьянской революции.

Там, где присутствует сильная традиция гайдучества или мощные независимые сообщества вооруженных преступников, вольных и вооруженных налетчиков из крестьян, там бандитизм может вносить свои традиции и специфику в такие мятежи; в нем может распознаваться в некотором общем смысле реликт древней или зародыш будущей свободы. Так, в Сахаранпуре (Уттар-Прадеш, Индия) заметное меньшинство гуджар имело свою историю независимости или «волнений» и «беззакония» (если использовать терминологию британских чиновников). В 1813 году они были лишены права на владения в великой Ландауре. Одиннадцать лет спустя, в тяжелый для сельского населения период жизни, «отважные духом» в Сахаранпуре «вместо того, чтобы голодать, объединились вместе под предводительством вождя по имени Каллуа», местного гуджара, и занялись разбоем по обеим сторонам Ганга, грабя представителей бания (касты купцов и ростовщиков), путников и жителей Дехра-Дуна. «Мотивом дакоитов», сообщает справочник, «был, возможно, не столько грабеж как таковой, сколько стремление вернуться к прежнему беззаконному образу жизни, не обремененному ограничениями со стороны верховной власти. Короче говоря, появление вооруженных банд подразумевало скорее мятеж, чем просто отдельные нарушения закона».

Каллуа, вступив в союз с могущественным талукдаром, контролировавшим сорок поселений и ряд недовольных представителей знати, вскоре расширил территорию мятежа: он атаковал полицейские посты, выкрал ценности из-под охраны двухсот полицейских и разграбил город Бхвагванпур. Вслед за тем он провозгласил себя Раджой Кальян Сингхом и по-царски разослал гонцов с требованием дани. Теперь у него под началом была тысяча людей, и он пообещал свергнуть иноземное иго. Его разгромили две сотни гуркхов, когда у него возникло «уверенное ощущение, что следует ожидать атаки изнутри форта». Мятеж продлился до следующего года («очередной тяжелый сезон… дал им приток новобранцев»), а затем сошел на нет.

Главарь разбойников, выступающий в роли претендента на трон или стремящийся легитимизировать революцию формальным принятием статуса правителя, — не столь редкое явление. Вероятно, наиболее яркие примеры — это бандитские и казацкие предводители в России, где в великих разбойниках всегда были склонны видеть чудодейственных героев, защитников Святой Руси от татар либо возможное воплощение «мужицкого царя» — доброго царя, который знает народ и придет на смену злому царю бояр и дворянства. Великие крестьянские мятежники XVII–XVIII веков в Поволжье были казаками, — Булавин, Болотников, Стенька Разин (ставший героем народной песни) и Емельян Пугачев, — а казаки были в те времена сообществами свободных крестьянских рейдеров. Мы видим, что, подобно Радже Кальяну Сингху, они рассылали императорские прокламации; подобно разбойникам Южной Италии 1860‑х их люди убивали, жгли, грабили, уничтожали бумаги, означавшие рабство и подчинение, но не имели никакой программы, кроме уничтожения машины подавления.

Таким образом, превращение самого бандитизма в революционное движение, тем более способность возглавить его, было маловероятно.

Василий Перов. Суд Пугачева


Как мы видели (см. выше), материальные и идеологические ограничения таковы, что делают невозможными что‑либо, кроме кратких операций с участием нескольких десятков человек, а внутренняя организация не предлагает модели, которую можно было бы расширить до масштабов целого общества. Даже казаки, постоянные и структурированные сообщества которых достигли довольно больших размеров (а мобилизация для своих кампаний у них была поставлена с размахом), выделяли из своей среды только лидеров, а не модели для больших крестьянских бунтов: они поднимали волнения не в качестве атаманов, а в качестве «мужицких царей». Бандиты тем самым скорее оказываются одним из многих аспектов в сложносоставной мобилизации и осознают свою подчиненную роль, кроме одной составляющей: они обеспечивают бойцов и командиров.

До революции бандитизм может служить, по словам историка индонезийских крестьянских волнений, «горнилом, из которого выходит как религиозное возрождение, так и мятеж» [84]. Когда вспыхивает пламя революции, бандиты могут слиться с большим милленаристским подъемом: «Банды рампок возникали из-под земли как грибы, быстро обрастали последователями из простонародья, одержимыми ожиданием Махди или наступления тысячелетия» (из описания яванского движения после поражения Японии в 1945 году). Однако без ожидаемого Мессии, харизматического лидера, «просто короля» (либо претендента на корону) или, если продолжать наши индонезийские примеры, националистически настроенных интеллектуалов во главе с Сукарно, которые навязали себя этому движению, такие явления склонны идти на убыль, оставляя по себе в лучшем случае партизанские арьегардные действия.

Когда бандитизм и его попутчик, милленаристское ликование, достигают пика мобилизации, силы, которые превращают мятеж в государствообразующее или трансформирующее общество движение, часто, однако, не появляются. В традиционных обществах, привыкших к подъемам и падениям политических режимов, оставляющих незатронутыми базовую социальную структуру, знать, аристократия, даже чиновники и судьи могут усмотреть признаки наступающих перемен и посчитать, что пришло время для осмотрительной смены субъекта лояльности, что, без сомнения, закончится появлением новой власти, пока экспедиционные войска будут размышлять о переходе на другую сторону.

Может возникнуть новая династия, сильная божественным предопределением, а мирное население вновь вернется к своим обычным занятиям, с надеждами, а в конечном итоге, без сомнения, с разочарованием. Численность бандитов уменьшится до минимума допустимой преступности, а пророки вернутся к своим проповедям. Реже случается появление лидера-мессии, который начинает строить очередной Новый Иерусалим. В современных ситуациях им на смену приходят революционные движения или организации. Последние, после своего триумфа, тоже могут обнаружить бандитских активистов дрейфующими обратно в сторону маргинальной преступности, где они примкнут к последним защитникам старого образа жизни и прочим «контрреволюционерам» в их все более безнадежном сопротивлении.

В самом деле, каким образом бандиты уживаются с современными революционными движениями, столь далекими от той архаичной нравственности, в которой те живут? Эта проблема сравнительно несложна в случае движений национального освобождения, поскольку их устремления вполне могут быть выражены в понятных для архаичной политики терминах, сколь мало они бы ни имели между собой общего в действительности. Именно поэтому бандитизм без особых затруднений вписывается в такие движения: Джулиано с одинаковой легкостью превращался в молот безбожников-коммунистов и в сторонника сицилийского сепаратизма. Примитивные движения племенного или национального сопротивления завоеванию могут выстраивать характерное взаимодействие с бандитами-повстанцами, с сектантством популистского или милленаристского толка. На Кавказе, где сопротивление великого Шамиля русским завоевателям опиралось на развитие мюридизма среди местных мусульман, всегда подчеркивалось, что мюриды и другие подобные секты даже в начале XX века поддерживали знаменитого бандита-патриота Зелимхана (см. выше), обеспечивая ему помощь, неприкосновенность и идеологию. Последний всегда носил с собой портрет Шамиля. Взамен две новые секты, возникшие в этот период среди ингушей-горцев, — одна из солдат священной войны, другая из мирных квиетистов, — обе с одинаковым экстазом (возможно, заимствуя его у бекташи) прославляли Зелимхана как святого.

Распознать конфликт между «своими» и «чужими», между колонизуемыми и колонизаторами не так уж сложно. Крестьян венгерских равнин, ставших партизанами под началом знаменитого Шандора Рожи после поражения революции 1848–1849 годов, могли подвигнуть к мятежу некоторые действия победившей Австрийской империи, такие, как, например, введение воинской обязанности (нежелание идти в солдаты или там оставаться — частая причина, чтобы податься в преступники). Но тем не менее, они оставались «национальными бандитами», пусть даже их понимание национализма и могло сильно отличаться от понимания политиков.

Знаменитый Мануэль Гарсия, «король кубинской глуши», который считался способным сдержать в одиночку десять тысяч солдат, послал деньги отцу кубинской независимости Хосе Марти, которые апостол революции отверг с обычной для большинства революционеров антипатией к преступникам. Гарсия был предательски убит в 1895 году, потому что (и так до сих пор считают на Кубе) был готов присоединиться к революции со своим отрядом.

Участие бандитов в национально-освободительном движении можно считать явлением достаточно распространенным. Чаще это происходит в ситуациях, когда они присоединяются к традиционным социальным организациям или к борцам с завоевателями, нежели когда их увлекают своими идеями учителя и журналисты.

В горах Греции, почти не оккупированных и никогда по сути никем не управлявшихся, клефты играли большую роль в освободительном движении, чем это происходило в Болгарии, где переход известных гайдуков вроде Панайота Хитова под знамена национальной идеи становился заметной новостью. С другой стороны, греческие горцы пользовались значительной автономией благодаря появлению арматолов, которые формально служили турецким владыкам, а на практике делали то, что им казалось нужным. Сегодняшний капитан арматолов завтра становился вожаком клефтов и наоборот. Какую именно роль они играли в национальном освобождении, это уже другой вопрос.

Для бандитов сложнее интегрироваться в современные социально-политические революционные движения, у которых нет первичной цели противостояния оккупации. И не потому, что им сложно понять, хотя бы в принципе, призывы к свободе, равенству и братству, земле и воле, демократии и коммунизму, если они выражены на известном им языке. Напротив, это все — очевидные истины, а настоящее чудо случается, когда люди находят для этого подходящие слова. «Правда всякую ноздрю щекочет», — говорит Суровков, простой казак, слушая, как Исаак Бабель читает речь Ленина в «Правде». «Да как ее из кучи вытащить, а он бьет сразу, как курица по зерну». Проблема в том, что эти истины ассоциируются с городскими, образованными людьми, дворянами, находящимися в оппозиции к царю и Богу, то есть с силами, обычно враждебными или непонятными простым крестьянам.

Но и такое соединение возможно. Великий Панчо Вилья был привлечен к мексиканской революции людьми Франсиско Мадеро и стал грозным генералом революционных сил. Вероятно, из всех профессиональных бандитов западного мира его революционная карьера стала одной из самых выдающихся. Эмиссары Мадеро довольно легко убедили Панчо, тем более, что он был единственным из местных бандитов, кого они хотели привлечь, несмотря на видимое отсутствие у него интереса к политике. Мадеро был богатым образованным человеком. Если он был на стороне народа, это подтверждало его бескорыстие и чистоту цели. Панчо Вилья, сам из народа, человек чести, чье положение среди бандитов высоко оценивалось этим приглашением, как он мог сомневаться, предоставить ли ему своих людей в распоряжение революции?

Менее известные бандиты также могли присоединяться к революции по сходным причинам. Не потому, что они понимали сложное устройство демократической, социалистической или даже анархистской теории (хотя последняя содержит не так много сложностей), но потому, что общие цели народа и его бедной части были явно справедливы, революционеры демонстрировали свою надежность бескорыстием, готовностью жертвовать собой и самоотверженностью — другими словами, своим собственным поведением.

Немало случаев политического обращения между бандитами и современными революционерами происходило во время военной службы или в тюрьмах, где они, весьма вероятно, могли встречаться в условиях равенства и взаимного доверия. Анналы современного сардинского бандитизма содержат некоторые примеры этого. Вот почему люди, ставшие предводителями бурбонистских разбойников в 1861 году, часто оказывались теми же, кто сошелся под знаменами Гарибальди, кто выглядел, говорил и действовал, как «настоящие народные освободители».

Следовательно, там, где идеологическое или личное совпадение с активистами современной революции возможно, и бандиты, и крестьяне-одиночки могут присоединяться к новаторским движениям, так же, как они присоединялись бы к устаревшим.

Македонские бандиты становились бойцами движения комитаджи (Внутренняя македонская революционная организация, ВМРО) в начале XX века, а школьные учителя, которые их организовывали, в свою очередь, копировали традиционные шаблоны партизан-гайдуков в своей военной структуре. Так же, как разбойники Бантама присоединялись к коммунистическому восстанию в 1926 году, так и яванское большинство последовало за светским национализмом Сукарно, или светским социализмом компартии, а китайские бандиты последовали за Мао Цзэдуном, который, в свою очередь, находился под сильным влиянием родной традиции народного сопротивления.

Как можно было спасти Китай? Ответ молодого Мао был: «Подражайте героям Лянь Шань» (то есть свободным партизанам-бандитам из романа «Речные заводи»). Более того, он их систематически рекрутировал. Разве они не были бойцами и по-своему общественно-сознательными бойцами? Разве «Красные бороды», грозная организация конокрадов, действовавшая в Маньчжурии в 1920‑х, не запрещала нападать на женщин, стариков и детей; разве не обязывала она, напротив, нападать на всех чиновников и официальных лиц, но с условием, что «если у человека хорошая репутация, мы оставляем ему половину имущества; если он продажный, мы заберем все его имущество и вещи»? В 1929 году костяк Красной армии Мао, казалось, состоял из таких «деклассированных элементов» (по его собственной классификации — «солдат, бандитов, воров, нищих и проституток»). Кто мог рискнуть присоединиться к этому бандитскому формированию в те дни, кроме таких же преступников? «Эти люди сражаются бесстрашнее прочих», — заметил Мао несколькими годами ранее. «Если их верно направить, они могут стать революционной силой». Смогли ли они? Они определенно привнесли в молодую Красную армию что‑то от «духа бродячих повстанцев», хотя Мао надеялся, что «усиленное обучение» может избавить от этого.

Теперь мы знаем, что ситуация была более сложной. Бандиты и революционеры относились друг к другу с уважением, как люди вне закона перед лицом общих врагов, а большую часть времени бродячие отряды Красной армии и не имели возможности делать ничего сверх того, что ожидалось от классических социальных бандитов.

Однако обе стороны питали недоверие друг к другу. Бандиты были ненадежны. Компартия продолжала воспринимать Хэ Луна, бандитского предводителя, ставшего генералом, и его людей как «бандитов», которые могут в любой момент уйти в сторону, пока он не вступил в партию. Отчасти это могло объясняться тем, что образ жизни преуспевающего бандитского вожака с трудом сочетался с пуританскими ожиданиями товарищей. И все же, хотя отдельные бандиты и даже их предводители могли переходить на другую сторону, в отличие от революционеров, институционализированный бандитизм легко может как иметь дело с доминирующей властной структурой, так и отвергать ее. «Традиционно (китайские бандиты) являли начальный этап в процессе, который мог вести, при нужных условиях, к образованию мятежного движения, чьей целью было обретение «Небесного мандата». Само по себе, впрочем, это не было мятежом, и уж точно революцией». Бандитизм и коммунизм пересеклись, но затем их пути разошлись.

Несомненно, политическая сознательность может сделать многое для изменения характера бандитов. В состав коммунистических крестьянских отрядов Колумбии входят бойцы (но определенно не более чем скромное меньшинство), пришедшие из бывших разбойничьих шаек «Виоленсии». «Cuando bandoleaba» («когда я был бандитом») — эту фразу можно постоянно услышать в беседах и воспоминаниях, которые занимают значительную часть времени в отряде. Фраза сама по себе обозначает понимание разницы между прошлым человека и его настоящим. Однако Мао был слишком оптимистичен. Отдельные бандиты могут легко интегрироваться в политические ячейки, но массово, по крайней мере в Колумбии, они плохо ассимилировались в левых партизанских группах.

Во всяком случае, оставаясь бандитами, они имели ограниченный военный потенциал, еще более ограниченный — политический, как это показывают бандитские войны в Южной Италии. Их идеальная боевая единица насчитывала менее 20 человек. Воеводы гайдуков, которые вели за собой большие группы, попадали в песни и в историю. В колумбийской «Violencia» после 1948 года крупные повстанческие отряды практически неизменно состояли из коммунистов, а не из низовых повстанцев. Панайот Хитов сообщал, что воевода Илио, увидев 200–300 потенциальных новобранцев, сказал, что это слишком много для одной банды, лучше разделиться на несколько; он сам выбрал себе 15.

Большие силы, как в банде Лампиона, были поделены на несколько подотрядов либо представляли временную коалицию отдельных формирований. В этом был тактический смысл, но это означало базовую неспособность большинства мятежных вожаков снаряжать и снабжать большие формирования или организовать командование отрядами за пределами прямого контроля властного лидера. Более того, каждый вожак ревниво защищал собственную независимость. Даже самый верный лейтенант Лампиона, «светлый дьявол» Кориско, хотя и оставался сентиментально привязанным к старому вождю, поссорился с ним и забрал своих друзей и сторонников, чтобы сколотить свою банду. Различные эмиссары и агенты Бурбонов, которые пытались ввести строгую дисциплину и координацию в разбойничье движение 1860‑х, отчаялись так же, как и все другие, кто пытался это сделать.

Политически, как мы уже могли видеть, бандиты были неспособны предложить крестьянам реальную альтернативу. Более того, их традиционно неоднозначное положение между властью и бедными, положение людей из народа, но презрительно относящихся к слабым и пассивным, положение силы, которая в обычных условиях действует в рамках существующей социально-политической структуры либо за этими рамками, но не против, само по себе ограничивало их революционный потенциал. Они могли мечтать о свободном братском обществе, но наиболее очевидное будущее успешного бандита-революционера заключалось в том, чтобы стать землевладельцем, уподобившись знати.

В конце жизни Панчо Вилья стал hacendado, обычная награда в Латинской Америке для несостоявшегося caudillo, хотя без сомнений, его воспитание и манеры делали его популярнее креольских аристократов с нежной кожей. Да и в любом случае героическая и недисциплинированная разбойничья жизнь не сильно подготавливала людей ни к жесткому, уравнительному миру бойцов-революционеров, ни к легальной жизни после революции.

Лишь небольшое число бандитов-повстанцев, судя по всему, играло хоть какую‑то роль в Балканских странах, освобождению которых они способствовали. Чаще боевые формирования в новом государстве лишь обеспечивали себе героический блеск (с постоянно растущим комическим оттенком) воспоминаниями о свободной жизни в горах до революции и борьбе за национальное возрождение, сами находясь в распоряжении соперничающих политических шишек либо подрабатывая на стороне мелкими похищениями и грабежами. Греция XIX века, выросшая на мистике клефтов, превратилась в гигантскую добычу, которую рвали и делили все, кому не лень. Поэты-романтики, фольклористы и грекофилы создали горным разбойникам европейскую славу. Эдмон Абу в 1850‑е был больше шокирован низкопробным настоящим «Roi des Montagnes» («Королем гор»), чем высокопарным возвеличиванием славы клефтов.

Вклад бандитов в современные революции оказывается, таким образом, неоднозначным, сомнительным и не таким большим. В этом была их трагедия. Будучи бандитами, они могли в лучшем случае подобно Моисею узреть землю обетованную. Но не достичь ее.

Алжирская война за освобождение началась, что характерно, в диких горах Ореса, — традиционно разбойничья территория, — но независимость была в конце концов завоевана совсем не бандитской Армией национального освобождения. Китайская Красная армия очень скоро перестала быть похожа на бандитское формирование.

У мексиканской революции было две основных крестьянских составляющих: типичное бандитское движение Панчо Вильи на севере и в основном не бандитского толка аграрный протест Сапаты в штате Морелос. С военной точки зрения Вилья играл неизмеримо бóльшую роль на национальной сцене, но это не изменило ни Мексику, ни даже его собственный северо-запад. Движение Сапаты было исключительно региональным, его лидер был убит в 1919 году, его военная мощь была не очень велика. Однако это движение привнесло элемент аграрной реформы в мексиканскую революцию. Бандиты дали потенциального caudillo и легенду — не худшую — о единственном мексиканском лидере, который попытался вторгнуться на землю gringos в том столетии. Крестьянское движение штата Морелос дало социальную революцию: одну из трех, заслуживших упоминания в истории Латинской Америки.

Глава 9 Экспроприаторы

Наконец, мы должны обратиться к явлению, которое можно назвать «квазибандитизмом», то есть к тем революционерам, которые сами не принадлежат к миру Робин Гуда, но в том или ином виде заимствуют его методы, а возможно, и части его мифа. Причины этого могут крыться в идеологии, подобной идеализации бандита анархистами-бакунинцами: «Настоящий и единственный революционер, — революционер без фраз, без книжной риторики, революционер непримиримый, неутомимый и неукротимый на деле, революционер народно-общественный, а не политический и не сословный…» А могут и быть отражением незрелости революционеров, которые, несмотря на новизну собственных идеологий, сами укоренены в традициях прошлого, как андалусские партизаны-анархисты после Гражданской войны 1936–1939 годов, вполне естественным образом пошедшие по стопам старых «благородных разбойников», или как немецкие ремесленники начала XIX века, которые столь же естественно прозвали свое тайное революционное братство Союзом отверженных (впоследствии он развился в Коммунистическую лигу Карла Маркса). Коммунист и христианин портной Вейтлинг на каком‑то этапе действительно планировал развязать революционную войну силами армии отверженных. Причины могут быть и формальными, как у повстанческих движений, которые вынуждены следовать, по сути, той же тактике, что и социальные бандиты, или быть на авантюрной периферии нелегальных революционных движений, где действуют контрабандисты, террористы, фальшивомонетчики, шпионы и «экспроприаторы».

В этой главе мы в основном будем иметь дело с «экспроприациями»», давно принятым и тактичным наименованием для грабежей, нацеленных на снабжение революционеров средствами. С некоторыми наблюдениями за современными явлениями такого же рода можно ознакомиться в послесловии.

Истории этой тактики еще только предстоит быть написанной. Вероятно, она возникла в той точке, где пересекаются либертарность и авторитаризм (санкюлоты и якобинцы) современных революционных движений, и материализовалась с помощью Бланки из идей Бакунина. Место возникновения этой тактики практически точно локализуется в анархо-террористической среде царской России 1860–1870‑х годов. Бомба — стандартное средство русских революционеров-экспроприаторов начала XX века — указывает на их террористическое происхождение (в западной традиции грабители банков, любой политической окраски вплоть до нейтральной, всегда предпочитали огнестрельное оружие).

Сам термин «экспроприация» был не столько эвфемизмом для грабежей, сколько отражением характерного анархистского смешения между смутой и восстанием, между преступлением и революцией, которое относилось не только к грабителям, как повстанцам подлинно либертарного духа, но и к таким простым действиям как мародерство — шаг к стихийной экспроприации буржуазии со стороны притесняемого класса. Нам не стоит упрекать серьезных анархистов за излишества безумной прослойки деклассированных интеллектуалов, развлекавшейся подобным образом. Даже среди них «экспроприация» постепенно устоялась в качестве формального термина, означающего кражу денег ради нужного дела, обычно — что значимо — у банков, символизирующих безличную власть капитала.

Как это ни парадоксально, «экспроприация» вызвала скандал в международном революционном движении в основном не из-за местных и точечных акций анархистов и народников, а благодаря деятельности большевиков во время революции 1905 года и после нее; а конкретно, знаменитое тифлисское ограбление 1907 года, принесшее более 200 000 рублей дохода, но несчастливым образом в крупных и легко отслеживаемых купюрах, что и вызвало проблемы с полицией при их обмене на Западе у верных делу эмигрантов М. М. Литвинова (впоследствии наркома иностранных дел СССР) и Л. Б. Красина (впоследствии советского наркома внешней торговли).

Это дало хороший повод для нападок на Ленина, и без того всегда подозреваемого прочими русскими социал-демократами в бланкистских устремлениях, равно как и позднее для нападок на Сталина, который, будучи заметным большевиком в Закавказье, был серьезно в это дело вовлечен. Эти обвинения были несправедливы.

Ленинские большевики отличались от других социал-демократов только тем, что a priori не осуждали никаких форм революционной деятельности, включая «экспроприации»; или скорее тем, что не были подвержены лицемерию, которое официально осуждало те операции, которые, как нам теперь известно, практикуют не только революционеры-нелегалы, но и правительства всех мастей, когда считают это нужным.

Ленин приложил массу усилий, чтобы отделить «экспроприации» от обычных преступлений и неорганизованного мародерства с помощью разработанной аргументации: их следовало проводить только под прямым контролем партии, в рамках социалистической идеологии и подготовки, чтобы не скатиться в преступность и «проституцию»; они могли быть обращены исключительно против буржуазной государственной собственности и т. д.

Сталин же, хотя, без сомнений, проявлял свою обычную бесчеловечность и в этих операциях, просто претворял в жизнь партийные указания. В самом деле, «экспроприации» в бурлящем и огнеопасном Закавказье не отличались ни размерами, — рекорд был, вероятно, поставлен в московском грабеже 1906 года, когда было украдено 875 000 рублей, — ни своей частотой.

Преимущественно эта форма бескорыстного грабежа была распространена в Латвии, где большевистские газеты публично признавали некоторые доходы от экспроприаций (подобно тому, как социалистические журналы обычно перечисляют сделанные им пожертвования).

Таким образом, история большевистских экспроприаций — не лучший способ постигнуть природу такой квазибандитской деятельности. Совершенно очевидно, что ограбления, совершенные официальными марксистами, в основном привлекали определенный воинственный тип людей, которые хотя и часто стремились к работе с высоким статусом, но счастливее и спокойнее чувствовали себя с оружием в руках.

Покойный Камо (Семен Аржакович Тер-Петросян, 1882–1922), необычайно смелый и решительный армянский террорист, связавший свою судьбу с большевиками, был блестящим примером такого «политического стрелка». Он был главным организатором тифлисской экспроприации, хотя вопросом принципа для него было не тратить больше 50 копеек в день на собственные нужды.

После Гражданской войны он получил возможность удовлетворить свою долго лелеемую амбицию — глубоко погрузиться в марксистскую теорию, но после некоторого перерыва вновь почувствовал тягу к острым переживаниям непосредственной активной деятельности. Вероятно, ему повезло, что он рано погиб (попал под грузовой автомобиль). Ни его возраст, ни атмосфера Советского Союза в последующие годы не соответствовали его типу воинственного старого большевика.

Лучший способ предъявить читателям, не слишком знакомым с этими идейными стрелками, явление «экспроприации» — это набросать портрет одного из них. Я выбрал для этого историю Франсиско Сабатé Льопарта (1913–1960), из группы повстанцев-анархистов, которые устраивали набеги в Каталонию с территории Франции после Второй мировой войны. Среди членов группы кроме братьев Сабатé были Хосе Луис Фасериас, официант из китайского квартала Барселоны (вероятно, самый умный и умелый из всех); Рамон Капдевила по кличке Паленая рожа, боксер (вероятно, самый смелый, и проживший дольше всех — до 1963 года); молодой и вечно голодный Хосе Педрес Педреро «Трагапанес»; Виктор Эспайяргас, чьи пацифистские принципы позволяли ему принимать участие в грабежах банков только безоружным; а также Хайме Парес «Эль Абиссинио», фабричный рабочий Хосе Лопес Пенедо, Хулио Родригес «Эль Кубано», Пако Мартинес, Сантьяго Амир Груана «Эль Шериф», Педро Адровер Фонт «Эль Яйо» и другие, чьи имена остались только в полицейских архивах и памяти их семей и некоторых бойцов-анархистов. Почти все они погибли или оказались в тюрьме.

Барселона, сжатая холмами, колючая и страстная столица пролетарской борьбы, стала их маки, хотя и о горах они знали достаточно, чтобы перемещаться туда и обратно. Захваченные такси и угнанные машины были их транспортом, автобусные остановки или футбольные ворота — местами их встреч. Их снаряжением стали дождевики, столь любимые боевиками от Дублина до Средиземноморья, и продуктовые сумки или портфели, чтобы носить в них оружие и бомбы. Ими двигала «идея» анархизма: эта абсолютно бескомпромиссная и безумная мечта, которую разделяли многие, но лишь немногие попытались воплотить в жизнь, за исключением испанцев, ценой полного поражения и обескровленности собственного рабочего движения.

В их мире людьми движет чистая мораль, диктуемая совестью; там нет нищеты, нет правительства, тюрем, полицейских, нет никакого принуждения и дисциплины, кроме собственного внутреннего света; никаких социальных уз, кроме братства и любви; нет лжи, нет собственности, нет бюрократии. В этом мире люди чисты, как Сабатé, который никогда не пил и не курил (если не считать, конечно, немного вина за трапезой), и питался просто, как пастух, даже после ограбления банка.

В этом мире разум и просвещение выводят людей из тьмы. Ничто не отделяет нас от этого идеала, кроме сил дьявола, буржуазии, фашистов, сталинистов, даже анархистов-отступников, сил, которые должны быть устранены с дороги, но, конечно, избегая дьявольских ловушек дисциплины и бюрократии. В этом мире моралисты одновременно и стрелки, как потому, что пули разят врагов, так и потому, что они являются средством самовыражения для тех, кто не может писать листовки или великие речи, но мечтает об этом. Пропаганда действием заменяет словесную.

Франсиско Сабатé Льопарт — «Кико» — в возрасте между тринадцатью и восемнадцатью годами открыл для себя «идею» вместе со своим молодым поколением рабочего класса, в период великого нравственного пробуждения, последовавшего за провозглашением Испанской республики в 1931 году. Он родился в семье аполитичного муниципального сторожа в Оспиталет-де-Льобрегат, недалеко от Барселоны, и, когда повзрослел, стал водопроводчиком. Кроме амбициозного Хуана, который видел себя священником, другие три брата стали левыми вслед за старшим Пепе, слесарем. Франсиско был не по книжной части, хотя позднее он прилагал большие усилия для чтения, готовясь к дискуссиям о Руссо, Герберте Спенсере и Бакунине, как и подобает хорошему анархисту; особенно он гордился своими двумя дочерьми, которые учились в тулузском лицее и читали «Express» и «France-Observateur». Однако он не был полуграмотным, и обвинения в этом со стороны Франко его больно задевали.

В семнадцать он присоединился к молодежной либертарной организации и постигал прекрасную истину на революционных собраниях, где юные борцы за свободу встречались для просвещения и вдохновения; потому что быть политически сознательным в Барселоне в ту пору означало стать анархистом почти с той же вероятностью, как в Аберавоне — вступить в партию лейбористов. Но никому не суждено избегнуть судьбы. Сабатé самой природой был предназначен для своей последующей карьеры. Подобно тому, как некоторые женщины полностью реализуются только в постели, так и некоторые мужчины — только в действии. Сабатé со своей массивной челюстью, густыми бровями, выглядевший ниже ростом, чем есть на самом деле, из-за коренастой фигуры — хотя он был на деле менее мускулист, — был одним из таких мужчин. Он едва мог спокойно усидеть в кресле, не говоря уж о кафе, где, как хороший стрелок, он автоматически выбирал скрытое место с обзором двери и неподалеку от заднего выхода. Как только он оказывался с пистолетом в руках на углу улицы, он тут же расслаблялся и даже, в некотором смысле, начинал сиять. «Muy sereno», как его описывали товарищи в такие моменты, уверенный в своих рефлексах и инстинктах, чутье и наитии, которые можно совершенствовать с опытом, но невозможно создать, если их нет; и прежде всего уверенный в собственной смелости и удаче. Никто бы не протянул почти двадцать два года такой жизни вне закона, с перерывами только на тюремное заключение, без выдающихся талантов.

Похоже, что с самого начала он оказался в составе grupos especificas, боевых групп молодых революционеров, которые вступали в стычки с полицией, убивали реакционеров, освобождали заключенных, грабили банки, чтобы финансировать то или иное малое издание, поскольку нелюбовь анархистов к организации любого рода мешала наладить регулярный сбор средств. Его деятельность носила местный характер к 1936 году, когда он уже обзавелся гражданской женой — служанкой из Валенсии, той же классической простоты, что и он сам, Франсиско все еще оставался рядовым членом революционного комитета в Оспиталете. На фронт он отправился в составе колонны Los Aguiluchos («Молодых орлов») под командованием центуриона Гарсии Оливера, который, согласно званию, отвечал за центурию — сотню солдат. Поскольку его таланты к традиционному руководству были невелики, Сабатé быстро оказался в оружейниках, где его знакомство с оружием и бомбами как раз пригодилось. Кроме склонности к боевым действиям, у него была природная любовь к работе с механизмами, он был из тех, кто может собрать мотоцикл из металлолома. Так что офицером он так и не стал.

Сабатé продолжал сражаться в составе своей колонны (впоследствии присоединенной к 28‑й дивизии Аскасо под командованием Грегорио Ховера) вплоть до Теруэльского сражения. Он не участвовал в деятельности специальных партизанских армейских отрядов, что указывает на то, что его таланты в этой области не были оценены по достоинству. Во время самого сражения он дезертировал. Официальным объяснением стала его ссора с коммунистами, что вполне вероятно. Он вернулся в Барселону к жизни в подполье и по практическим причинам уже не покидал его до конца жизни.

Его первой акцией в Барселоне против «сталинско-буржуазной коалиции» стало освобождение товарища, раненного в стычке с полицией (республиканской); вторая акция — по приказу анархистского Молодежного комитета обороны — освобождение четверых арестованных после майского восстания 1937 года, которых перевозили между двумя центрами тогдашней вселенной боевиков-анархистов — из тюрьмы Ла Модело в крепость Монтжуик. Впоследствии он сам оказался в Монтжуике и пытался бежать оттуда. Когда он сидел в другой тюрьме, в Вике, его жена переправила ему пистолет, и с оружием он смог оттуда вырваться.

Теперь он был уже заметной фигурой. Товарищи придумали ему прикрытие, отправив его на фронт с другой анархистской бригадой, 26‑й дивизией Дуррути, с которой он и оставался до конца. Стоит, вероятно, добавить для обычного читателя, далекого от истории анархизма, что приверженность Сабатé борьбе за дело Республики и его ненависть к Франко оставались неизменными, несмотря на все эти перипетии.

Война закончилась. После обычного срока во французском концлагере, Сабатé опять вернулся к работе слесарем близ Ангулема (его брат Пепе, офицер, был взят в плен и находился в тюрьме в Валенсии; младшему, Маноло, едва минуло 12 лет). Здесь его и настигла немецкая оккупация, которая вскоре опять вынудила его вернуться в подполье. Но, в отличие от многих испанских беженцев, его сопротивленческая деятельность была довольно маргинальной. Его страстью была Испания и только Испания. К 1942 году он уже был на пиренейской границе, нездоровый, но с нетерпением рвущийся к боевым действиям. С этого момента он начал действовать в одиночку, проводя рекогносцировку границы. Для начала он объехал горные фермы в качестве бродячего слесаря, мастера на все руки. Затем, на некоторое время, он присоединился к группе контрабандистов. И, наконец, он обзавелся двумя базами, обосновавшись на одной из них (Маз Казноб Лубетт) в качестве мелкого фермера — неподалеку от деревни Кутуж, от которой Испания находилась в пределах видимости. Граница между Ля-Прест и Сере стала отныне «его районом», он знал там все тропы, людей, у него располагались там базы и склады. Это в конце концов и погубило его, потому что ограничивало район поисков для полиции с точностью до нескольких километров. А с другой стороны, это было неизбежно. Эффективные организации могут рассылать курьеров или боевиков повсюду от Ируна до Портбоу, а горстка небольших ремесленных артелей, каковой, по сути, является анархистское подполье, состоит из местных жителей, для которых все покрыто тьмой за пределами небольшой досконально разведанной ими самими области. Сабатé знал свой сектор горного хребта, он знал дороги в Барселону; более того — он знал и саму Барселону. Это было его «хозяйством», именно там и ни в каком другом месте Испании он и действовал.

Судя по всему, до весны 1945 года он не начинал партизанских действий, хотя несколько раз выступал проводником и, возможно, связным. В мае 45‑го он отбил товарища у полиции в центре Барселоны, что заставило громко прозвучать его имя.

А затем произошли события, сделавшие его буквально героем. Один из его партизанских отрядов привлек внимание гражданской гвардии в Баньоласе, бывшем местом рассредоточения группы после спуска с гор. Полицейские выхватили оружие, — а Сабатé был крайне щепетилен в этом отношении и никогда не стрелял, пока противная сторона не выказывала своего намерения вступить в перестрелку, — один полицейский тут же был убит, другой ранен. Сабатé спокойно миновал всю неразбериху и крики, неспешными шагами удаляясь в сторону Барселоны. Ко времени его прибытия полиция уже была в курсе дела, поэтому он направился прямиком в засаду, устроенную ему в обычном месте встречи товарищей, в молочном баре на улице Святой Терезы. Чутье Сабатé на засады было невероятным. Для него было очевидным, что четверо рабочих, оживленно беседующих и медленно идущих ему навстречу, были полицейскими. Он продолжал неспешно и спокойно шагать им навстречу. На расстоянии в 30 футов он достал свой пистолет-пулемет и прицелился.

Война между полицией и террористами — это война нервов в той же мере, что и оружия. Кто больше испугается, тот проиграет. История Сабатé после 1945 года сложилась именно таким уникальным образом благодаря его моральному превосходству над полицейскими, которое он обеспечивал сознательным движением навстречу агентам всегда, когда это было возможно. Четверо в штатском занервничали, бросились в укрытие и открыли беспорядочный огонь ему вслед. Он сам не выстрелил ни разу.

Признаком его относительной неопытности было то, что он отправился после этого домой, чтобы договориться о встрече со своим братом Пепе, только что освободившимся из валенсийской тюрьмы. Дом уже находился под наблюдением, но Сабатé зашел туда лишь на минуту, оставил записку и немедленно ушел через задний выход, скрылся в лесу, где и заночевал. Это, похоже, оказалось для полиции неожиданностью. Когда Сабатé вернулся на следующее утро, он почувствовал засаду, но было уже поздно: дорогу перекрыли явно полицейские фургоны. Он, прогуливаясь, миновал их, не зная, что в одном из фургонов находились два анархиста, которым вменялось опознать его в лицо. Они этого не сделали, а Сабатé неспешно удалился прочь от опасности.

Герою для имиджа необходима храбрость, и он доказал ее наличие. Нужны также хитрость и прозорливость, а также удача, или, в мифологических терминах, — неуязвимость. Конечно, человек чующий засады и избегающий их, — подтверждает и эти свои качества. Но ему нужны и победы. А этого у него на счету не было, — не считая убитых полицейских — и ни по каким рациональным меркам появиться они не могли. Однако у бедных, притесняемых и неграмотных людей, чей кругозор ограничен своим кварталом или в лучшем случае городом, другие стандарты: сама способность преступника выжить в столкновении с концентрированными силами богачей, их тюремщиков и полицейских, является достаточной победой. Именно потому никто в Барселоне (городе, в котором выросло больше людей, способных оценить хорошего мятежника, чем в любом другом) не сомневался, что Сабатé обладает этой способностью. И менее всего в этом сомневался он сам.

С 1944‑го до начала 1950‑х годов продолжались систематические попытки свержения Франко путем частных набегов через французскую границу, но самые серьезные действия предпринимали партизаны. Это не очень широко известно, хотя попытки были довольно серьезными. Официальные коммунистические источники приводят список из 5371 партизанской атаки в период между 1944 и 1949 годами, их пик (1317 случаев) пришелся на 1947 год, в то время, как франкистские источники оценивают потери партизан в 400 человек в самом многочисленном маки в Южном Арагоне.

Хотя партизанские отряды действовали практически на всей горной территории, особенно на севере и в Южном Арагоне, каталонские партизаны, в отличие от других почти целиком состоявшие из анархистов, не играли большой военной роли. Они были слишком плохо организованы, недисциплинированны, а их цели определялись участниками и были, как правило, узкими и местными. Среди таких анархистских групп и действовал теперь Сабатé.

Соображения высокой политики, стратегии и тактики мало задевали людей его типа. Для них такие вещи всегда были призрачны и нереальны, пока не оказывались яркими символами безнравственности. Их мир был абстрактным, в котором свободные люди с оружием стояли напротив полицейских и тюремщиков, олицетворяя этим человеческую долю. Между ними пресмыкались массы нерешительных рабочих, которые однажды, — возможно, завтра? — воодушевленные этим примером нравственности и героизма, поднимутся волшебной мощной силой.

Сабатé и его друзья находили политическое обоснование для своих подвигов. Он закладывал бомбы в консульства некоторых латиноамериканских стран в знак протеста против голосования в ООН. Он раскидывал пропагандистские листовки с помощью самодельной базуки над футбольным стадионом и захватывал бары, чтобы проигрывать антифранкистские речи на магнитофонах. Он грабил банки ради общего дела. И все же те, кто его знал, единодушны в своей оценке: по-настоящему важным для Сабатé был образец действия, а не его воздействие. Им двигали неудержимое желание отправиться с налетами в Испанию и вечное противостояние боевиков и полиции: тяжелая участь товарищей в заключении и ненависть к полицейским.

Сторонний человек может задаться вопросом, почему ни одна из боевых групп ни разу не предприняла серьезной попытки убить Франко или хотя бы генерал-капитана Каталонии, ограничившись только синьором Кинтелой из барселонской полиции. Но Кинтела был главой «Социальной бригады», поговаривали, что он собственноручно пытает людей. Относительно анархистской неорганизованности крайне типично то, что, когда Сабатé запланировал убийство Кинтелы, вскоре обнаружилось, что другая группа активистов независимо занималась подготовкой к тому же.

Начиная с 1945 года героические подвиги и демонстрации стали умножаться. Официальные данные (не слишком достоверные, впрочем) приписывают Сабатé пять нападений в 1947‑м, одно — в 1948‑м, и не менее 15 в 1949‑м — славном и гибельном для барселонских партизан. В январе 49‑го братья Сабатé взялись за сбор средств для защиты нескольких заключенных, списки которых доставил из тюрьмы некий Баллестер (вместе с подсадным полицейским). В феврале Пепе Сабатé застрелил полицейского, который устроил братьям засаду во время их встречи у входа в кинотеатр «Кондаль» на Паралело. Вскоре после этого полиция застала врасплох во сне Пепе и Хосе Лопеса Пенедо в Ла-Торрасе, пригороде, населенном мигрантами с юга, исполнителями фламенко; прямо в доме завязалась перестрелка. Лопес погиб, Пепе, серьезно раненный и почти раздетый, смог скрыться, переплыл реку Льобрегат, отобрал одежду у прохожего и прошел пять миль пешком до убежища, где его нашел брат, который организовал ему врача и переправил во Францию.

В марте Сабатé и группа молодых арагонцев «Los Manos» объединились для убийства Кинтелы, но из-за ошибки они смогли убить только пару более мелких фалангистов (кто‑то озвучил угрозу нападения на полицейское управление, что напугало полицейских, но и предупредило их). В мае Сабатé и Фасериас вместе заложили бомбы в консульства Бразилии, Перу и Боливии; Сабатé спокойно разобрал одну из них уже после запуска часового механизма, чтобы сделать детонацию мгновенной. Остальные бомбы он размещал с помощью простой удочки. К осени, однако, полиция взяла ситуацию под контроль. В октябре Пепе попал в засаду, едва вырвавшись из предыдущей, уложив по дороге полицейского. В этом месяце много бойцов встретили свою смерть.

В декабре ушел третий из братьев Сабатé. Юный Маноло никогда не был идейным. Он хотел стать тореро и сбежал из дому в отрочестве, чтобы поехать на novilladas в Андалузию, но приключения братьев манили не меньше. Они не принимали его в свои дела, желая, чтобы он учился и самосовершенствовался, но фамилия привела его в группу доблестного Рамона Капдевилы, бывшего боксера, который ушел с ринга, став борцом за идею, и сделался знатным специалистом по взрывчатке. Один из немногих партизан, чья деятельность имела некоторый смысл, Капдевила совершал рейды по провинциям, взрывая столбы электропередачи и тому подобное. Неопытный Маноло заблудился в холмах после столкновения с полицией и был арестован. Фамилия Сабатé гарантировала казнь. Он был расстрелян в 1950 году, не оставив после себя ничего, кроме французских часов.

Однако к этому времени Франсиско Сабатé уже находился не в Испании из-за проблем, связанных главным образом с французской полицией, которые удерживали его вдалеке от дома почти шесть лет. Они начались в 1948 году, когда жандармы остановили его в очередной поездке к границе на нанятой машине (Сабатé всегда предпочитал транспорт, который оставлял его руки свободными). Он потерял голову, сорвался и пустился бежать. Жандармы обнаружили его пистолет, а позднее — изрядное количество инструментов, взрывчатки, радио и т. п. на его ферме в Кутуже. В ноябре ему присудили заочно три года тюрьмы и 50000 франков штрафа. Ему посоветовали подать апелляцию, что в июне 1949‑го дало свой результат: срок уменьшился до безобидных двух месяцев, позднее увеличившихся до полугода, и пяти лет interdiction de séjour. Из-за этого поездки на границу становились для него незаконными даже с французской стороны, и ему приходилось проживать под полицейским присмотром вдали от Пиренеев.

На деле он провел в тюрьме целый год, поскольку французская полиция связала его с другим, гораздо более серьезным делом, — налетом на фабрику в Рон-Пуленке в мае 1948‑го, в результате которого погиб сторож. Довольно характерным для той шаткой ирреальности, в которой пребывали активисты (само существование которых зависело от благосклонной невнимательности французских властей), было то, что они занимались экспроприацией собственности буржуазии ради благого дела с одинаковой готовностью — что в Лионе, что в Барселоне. Один лишь осторожный Фасериас избегал этого и грабил банки если не в Испании, то в Италии. Столь же типичным было то, что они оставляли за собой след шириной в взлетную полосу. Благодаря нескольким очень хорошим адвокатам обвинения против Сабатé так и не получили подтверждения, хотя полиция в какой‑то момент потеряла терпение и, по сути, выбила из него признание за несколько дней пыток; так заявляли адвокаты, не без некоторых оснований. После четырех прекращений дела оно все еще оставалось открытым вплоть до его смерти. Несмотря на это, вдобавок к изрядным треволнениям это дело стоило ему еще почти двух лет за решеткой.

Когда Сабатé удалось ненадолго вынырнуть из этих бурных волн, он обнаружил, что политическая ситуация стала совсем другой. В начале 1950‑х все партии отказались от партизанских действий в пользу более реалистичных тактик. Боевики остались в меньшинстве.

Это был серьезный удар. Хотя Сабатé был неспособен подчиняться инструкциям, с которыми сам был не согласен, в целом он сохранял лояльность. Но без одобрения товарищей он мучился почти физически и вплоть до самой смерти постоянно предпринимал безуспешные попытки его вернуть. Предложение перебраться в Латинскую Америку никак не смягчало этого удара. Как если бы Отелло предложили вместо армии консульский пост в Париже. Так что к апрелю 1955 года он вернулся в Барселону. В начале 56‑го они вместе с Фасериасом провели общую операцию — вскоре их дороги опять разошлись, — и несколько месяцев он провел в городе, издавая небольшой журнал «El Combate», а также однажды взял Центральный банк, с помощью муляжа бомбы, в одиночку. В ноябре он вновь вернулся в Барселону для ограбления текстильной фирмы «Cubiertos у Tejados», добыча тогда составила почти миллион песет.

Тогда французская полиция по наводке испанцев вновь предприняла шаги против Сабатé. Он лишился своей базы в Ля-Прест и опять попал за решетку. Он вышел из тюрьмы в мае 1958 года, но следующие несколько месяцев был нездоров после неудачной операции язвы. Фасериас за это время был убит. Тогда Сабатé стал планировать свой последний налет.

К тому моменту он был совсем один, за исключением нескольких друзей. Организация своим молчаливым неодобрением скорее играла на руку фашистам и буржуазии, для которых он был простым бандитом. Даже друзья крайне осторожно убеждали его, что следующий рейд будет самоубийственным. Он уже заметно постарел, на его стороне оставалась лишь репутация героя и страстная уверенность, которая придавала поразительную силу убеждения этому обычно не очень внятно высказывающемуся человеку. Вооруженный лишь этим, он посетил ряд эмигрантских собраний во Франции. Пренебрегая полицейскими запретами, этот коренастый мужчина с набитым портфелем, избегающий мест в углу, не был бандитом. Дело в Испании не могло быть оставлено без защитников. Кто знает, может быть, ему предстояло стать испанским Фиделем Кастро? Неужели они не понимают?

Он собрал немного денег и уговорил внушительное число людей, в большинстве своем неопытных, взять в руки оружие, и сам отправился с первой группой, в которую вошли Антонио Миракле, банковский клерк, относительно недавно вышедший из подполья, двое юношей, едва достигших 20 лет, Рохелио Мадригал Торрес и Мартин Руис, и ничем другим не известный женатый мужчина лет тридцати, некий Конеса (все из Лиона и Клермон-Феррана). Остальные даже не успели отправиться в путь.

Сабатé повидался с семьей в конце 1959‑го, но не говорил им о своих планах. И затем отправился навстречу тому, что — всем, кроме, видимо, его самого, было понятно — приведет его к смерти. По крайней мере, можно сказать, что он умер так, как того, вероятно, желал. Полиция перехватила группу в пяти милях от границы, несомненно, по имеющейся у них наводке. Участники группы вырвались из засады, но два дня спустя были окружены на отдельно стоящей ферме; осада длилась двенадцать часов. После захода солнца Сабатé вызвал переполох среди скота взрывом гранаты и под шумок ползком покинул ферму, убив по дороге своего последнего полицейского, но и сам был ранен. Все его товарищи были убиты.

Еще через два дня, 6 января, он остановил поезд 6.20 из Жироны в Барселону на небольшой станции Форнельс и приказал машинисту ехать вперед без остановок. Это невозможно было исполнить, потому что в Массанет-Массанас все поезда переключались на электрическую тягу. К этому времени у Сабатé началось воспаление от раны в ступне, он хромал, его бил озноб, он держался на морфине из своей походной аптечки. Остальные две раны — царапина за ухом и сквозное ранение в плечо — были менее серьезными. Он позавтракал запасами машинистов.

В Массанете он спрятался в почтовом вагоне, а затем забрался на новый электрический локомотив и пробрался в кабину машиниста, где захватил новую команду. Они также объяснили ему, что доехать прямиком до Барселоны, не оглядываясь на расписание, без рисков не получится. Думаю, что в этот момент он уже понимал, что смерть неизбежна. Незадолго до городка Сан-Селони Сабатé велел замедлить ход и спрыгнул с поезда.

На всем протяжении линии полиция уже была наготове. Он спросил у проезжего возчика вина и выпил его большими глотками, от лихорадки у него начиналась жажда. Затем спросил у какой‑то старухи, как пройти к доктору, и она указала ему на другой конец города. Судя по всему, он ошибся домом, ища докторского слугу, — в доме врача никого не было, — и разбудил некоего Франсиско Беренгера, который отнесся к изможденной грязной фигуре в спецовке с пулеметом в руках с явным подозрением и отказался его пустить. Завязалась борьба. С двух сторон перекрестка, на углу которого сцепились мужчины, появилось двое полицейских. Сабатé укусил Беренгера за руку, чтобы дотянуться до своего пистолета, — до пулемета он уже дотянуться не мог, — и успел ранить еще одного полицейского перед тем, как упал на углу калле Сан-Хосе и калле Сан-Текла. «Если бы он не был ранен, — говорили в Сан-Селони, — его бы не взяли; полиция боялась».

Лучшей эпитафией были слова одного из друзей Сабатé, каменщика из Перпиньяна, которые он произнес перед Венерой Майоля, украшающей центр этого цивилизованного города. «Когда мы были молоды, и когда родилась Республика, мы были кавалерами и не чуждыми духовности (caballeresco pero espiritual). Мы повзрослели, а Сабатé — нет. Он был природным герильеро. Да, он был одним из тех Дон Кихотов, которые родятся в Испании». Это говорилось, и возможно справедливо, безо всякой иронии. Но, что еще лучше всякой формальной эпитафии, Сабатé получил финальную награду героя-бандита, защитника угнетенных — отказ поверить в его смерть. «Говорят, — сказал таксист через несколько месяцев после гибели Сабатé, — привезли отца и сестру, чтобы опознать тело, и они посмотрели и сказали: «Нет, это не он, это кто‑то другой»». Эти слухи не подкреплялись фактами, но по духу были верными, потому что он был из тех людей, что заслуживают легенды. Более того: чьей единственной наградой может быть героическая легенда.

По любым реальным и рациональным меркам его карьера была пустой тратой жизни, он ничего в жизни не достиг, и даже добытые грабежом средства все уходили на стремительно дорожающее поддержание подполья, — фальшивые документы, оружие, взятки и т. п., — так что на пропаганду почти ничего не оставалось. Сабатé никогда и не производил впечатление человека, добившегося чего‑то, кроме как смертного приговора всем, кто был с ним как‑то связан.

Теоретическое обоснование повстанческой борьбы, заключающееся в том, что одна только воля к революции может создать ей объективные предпосылки, к нему никак не относилось, поскольку то, что делал Сабатé со товарищи не могло, вероятно, перерасти во что‑то более широкое. У их более простой и эпической позиции тоже было мало шансов на успех: поскольку люди все по природе своей хорошие, храбрые и чистые, один только пример веры и смелости, повторенный достаточно часто, должен заставить их устыдиться собственной косности. Их собственная позиция могла только рождать легенды.

Простодушие и чистота Сабатé прекрасно вписывались в легенду. Он жил и умер в бедности, жена знаменитого грабителя банков до конца своей жизни работала служанкой. Он грабил банки не просто ради денег, а как тореро сражается с быками, — чтобы показать свою отвагу. Поэтому ему не подходило открытие хитрого Фасериаса, который обнаружил, что самый надежный способ собрать денежный урожай — провести рейд в определенного сорта отеле в 2 часа ночи, будучи уверенным, что солидные буржуа, застигнутые в постели с разнообразными девушками, с готовностью отдадут свои деньги и ни слова не скажут полиции. Забирать деньги, не рискуя, было не по-мужски — Сабатé всегда предпочитал брать банки с меньшим числом людей, чем требовалось, именно по этой причине — и наоборот, забирать деньги с риском для своей жизни было, в некотором моральном смысле, платой за них. Идти всегда навстречу полицейским было не только хорошей психологической тактикой, но и геройством. Он, несомненно, мог бы заставить машинистов поезда ехать напрямик, даже в ущерб своим планам; но он нравственно не мог рисковать жизнями людей, которые не были его противниками.

Чтобы стать легендой в глазах всех, человек должен иметь четкие очертания. У трагического героя не должно быть ничего лишнего, он должен стать силуэтом на горизонте, в позе, выражающей его суть: как Дон Кихот против мельниц или стрелки мифического Запада, одиночка на залитых палящим полуденным солнцем пустых улицах. Так стоял и Франсиско Сабатé Льопарт. И есть справедливость в том, что о нем сохраняется именно такая память, наряду с другими героями.

Глава 10 Бандит как символ

До сих пор мы рассматривали реальность социальных бандитов, а также легенду и миф о них главным образом как источник информации об этой реальности или о тех социальных ролях, которые, как предполагается, они будут играть (и, соответственно, часто играют), о ценностях, которые они предположительно представляют, об их идеальных — а следовательно, часто и реальных, — отношениях с людьми. Но подобные легенды ходят не только среди знакомых с каждым конкретным бандитом или какими‑то бандитами, а гораздо в более широких и общих кругах. Бандит — не только человек, он еще и символ. В заключение нашего исследования бандитизма мы должны, следовательно, рассмотреть и эти более глубинные аспекты нашего предмета изучения. Они интересны по крайней мере в двух отношениях.

Судьба бандитской легенды среди самих крестьян — это особая история, поскольку колоссальный личный престиж знаменитых преступников не спасает их славу от быстрого забвения. Как и в ряде других отношений, Робин Гуд, хотя во многом и является квинтэссенцией бандитской легенды, также достаточно нетипичен. Никакой бесспорный реальный прототип Робин Гуда так и не был идентифицирован, в то время как все прочие бандиты-герои, которых мне удалось проверить, пусть и мифологизировались, однако отслеживались вплоть до конкретных персонажей в конкретной местности.

Если Робин Гуд существовал, он действовал до четырнадцатого века, когда цикл повествований о нем впервые появляется в письменной форме. Таким образом, легенда о нем живет в людях уже как минимум шесть столетий. Все остальные герои, упомянутые в этой книге (за исключением героев китайских романов), относятся к более позднему времени. Стенька Разин, вожак взбунтовавшейся русской бедноты, действовал в 1670‑х годах, но множество аналогичных фигур, легенды о которых существовали в XIX веке (когда их стали систематически собирать), датируются уже XVIII веком, который оказался золотым веком героев-бандитов: Яношик в Словакии, Диего Коррьентес в Андалусии, Мандрен во Франции, Роб Рой в Шотландии, заодно и преступники, принятые в пантеон социальных бандитов, такие как Дик Турпин, Картуш и Шиндерханнес.

Даже на Балканах, где зафиксированные истории о гайдуках и клефтах датируются XV веком, самые ранние герои-клефты, сохранившие свой статус в греческих балладах, — это Христос Милионис (1740‑е) и Буковалас, который жил еще позже. Невероятно, чтобы такие люди ранее не становились героями песен и историй. Великие разбойники-повстанцы вроде Марко Шарра конца XVI века должны были иметь свои легенды, и по крайней мере один из великих бандитов этого чрезвычайно бурного периода — Серралонга в Каталонии — стал народным героем, чья память дожила до XIX века, но этот случай, возможно, не типичен.

Отчего же большинство из них забыто? Возможно, в народной культуре Западной Европы произошли какие‑то изменения, которые объясняют расцвет мифов о бандитах в XVIII веке, но не слишком приложимы к, казалось бы, сходной хронологии Восточной Европы. Можно предположить, что память в сугубо устной культуре — а те, кто увековечивал славу бандитов-героев, были неграмотны, — относительно коротка. За границами определенного поколенческого отрезка память о конкретных людях сливается с коллективным образом легендарных героев прошлого, образом человека с некоторым мифом и ритуальным символизмом, так что герой, которому случилось продержаться за пределами этого отрезка, как Робин Гуду, уже не подлежит замене в контексте реальной истории. Вероятно, это правда, но это не вся правда.

Известно, что устная память может длиться более 10 или 12 поколений. Карло Леви записал, что в 1930‑х годах крестьяне в Базиликате живо помнили о двух исторических эпизодах, хотя неотчетливо воспринимали их «своими»: время разбойников семьдесят лет назад и время великих императоров династии Гогенштауфен семью веками ранее. Печальная истина, возможно, заключается в том, что герои далекого прошлого выживают в памяти благодаря тому, что являются героями не одних только крестьян. У великих императоров есть чиновники, хронисты и поэты, после них остаются огромные каменные памятники, и представляют они не обитателей забытых богом горных уголков (каждый из которых похож на множество других таких же уголков), а государства, империи и целые народы. Так что Скандерберг и Марко Кралевич переживают Средние века благодаря албанскому и сербскому эпосам, а пастух Михат и Юхаш Андраш (Андраш-пастух), против которого были бессильны ружья, а ядра, которые метали пандуры, он останавливал одной рукой, со временем исчезают. Великий бандит сильнее, известнее, его имя живет дольше, чем имя обычного крестьянина, но он столь же смертен. Его бессмертие обусловлено только тем, что всегда найдутся другие Михат или Андраш, которые пойдут с ружьем в холмы или в широкие степи. Вторая особенность нам понятнее.

Бандиты, как правило, — выходцы из крестьянского сословия. Если утверждения, сделанные в этой книге, принимаются, значит, бандитов нельзя понять, если не поместить их в контекст крестьянского общества, каковое, можно это уверенно утверждать, столь же далеко от большинства читателей, сколь и древний Египет, и настолько же прочно похоронено историей, как и каменный век. И однако, любопытная и удивительная особенность бандитского мифа заключается в том, что его привлекательность всегда была гораздо шире его естественной среды.

Немецкие литературоведы изобрели специальную литературную категорию, Räuberromantik («бандитский, разбойничий романтизм»), которая произвела на свет большой корпус Räuberromane («бандитских романов, романов о разбойниках»), и далеко не только немецких, ни один из которых не предназначался при этом для чтения бандитами, разбойниками или крестьянами. Целиком выдуманный герой-разбойник, Ринальдо Ринальдини или Хоакин Мурьета, — типичный побочный продукт такого процесса.

Еще примечательнее, что эти герои пережили современную индустриальную революцию в культуре и появились, в своей оригинальной форме, в телесериалах о Робин Гуде и его веселых товарищах, а в более современной версии — в роли героев вестерна или гангстерского кино — в масс-медиа городской культуры конца XX века.

Вполне естественно, что официальная культура тех стран, где социальный бандитизм носит массовый характер, должна его как‑то отражать. Сервантес помещал в свои произведения знаменитых испанских разбойников-грабителей конца XVI века так же естественно, как Вальтер Скотт писал о Роб Рое. Венгерские, румынские, чехословацкие и турецкие писатели посвящали романы настоящим или выдуманным бандитам-героям, в то время как — легкий поворот — мексиканские авторы-новаторы стремятся развенчать миф и низвести героев до масштабов обычных уголовников в «Los Bandidos del Rio Frio». В таких странах как бандиты, так и миф о них являются важными обстоятельствами жизни, которые невозможно не принимать во внимание.

Существование бандитского мифа объяснимо и в сильно урбанизированных странах, где до сих пор остаются необжитые пространства, наподобие буша в Австралии или Запада в Америке, которые напоминают о (порой) воображаемом героическом прошлом и являются определенным локусом для ностальгии, символом древних и утраченных доблестей, духовная туземная территория, куда можно хотя бы в воображении, как Гекльберри Финн, сбежать от невыносимого бремени цивилизации. Там до сих пор скачет, как на картинах австралийца Сиднея Нолана, изгой и бушрейнджер Нед Келли — призрачная фигура, трагическая, грозная и хрупкая, в самодельных доспехах, пересекающая туда и обратно выжженное солнцем австралийское захолустье в ожидании смерти.

Тем не менее, в литературном или народном культурном образе бандита есть нечто большее, чем просто документальная фиксация современной жизни в отсталых обществах или тяга к утраченной невинности и приключениям — в развитых. Если мы удалим весь местный колорит и социальную структуру бандитизма, то остается стойкая эмоция и неизменная роль героев. Остается свобода, героизм и мечта о справедливости.

Миф о Робин Гуде подчеркивает первую и третью часть этого идеала. На телеэкраны из средневекового леса выходят дружба свободных и равных людей, неуязвимых перед лицом власти, защита слабых, угнетенных и обманутых. Классическая версия бандитского мифа в высокой культуре стоит на тех же элементах. Шиллеровские разбойники поют о свободной жизни в лесах, а их предводитель, благородный Карл Моор, сдается властям, чтобы вознаграждение за его поимку могло спасти бедняка.

Вестерны и гангстерские фильмы строятся на второй части триады — на героизме, даже если он противостоит рамкам традиционной морали, согласно которой героизм — качество хороших или в крайнем случае морально противоречивых бандитов-разбойников. Но в героизме никому не отказано, бандит всегда отважен, что в действии, что оказавшись в роли жертвы. Он погибает с вызовом и достойно, и несчетное число мальчишек из трущоб и пригородов, не имеющих ничего, кроме обычного, но драгоценного дара силы и смелости, могут с ним самоидентифицироваться. В обществе, где люди живут в состоянии подчинения, подобно винтикам в машинах из металла или движущимся частям в человеческих механизмах, бандит живет и умирает выпрямившись.

Как мы уже видели, не всякий легендарный бандит способен сохранить свое место в истории, чтобы питать мечты урбанистической безысходности. В действительности почти ни один великий исторический бандит не может перенести переход из аграрного общества в индустриальное, кроме тех, кто сам жил в это время либо уже был забальзамирован в материале, устойчивом к перемещениям во времени, — в литературе.

Сегодня среди небоскребов Сан-Паулу печатают брошюрки о Лампионе, потому что каждый из миллионов приехавших в первом поколении с северо-востока Бразилии знает о великом кангасейру, убитом в 1938 году, то есть еще на непосредственной памяти всех тех, кто старше 62‑х лет. И наоборот, англичане и американцы XX века знают о Робин Гуде, «который отбирал у богатых и раздавал бедным», а китайцы XX века знают о «Сун Цзяне, Благодатном дожде… который помогал нуждающимся и был равнодушен к серебру», потому что письменность и книгопечатание перевели местную устную традицию в национальную и устойчивую форму. Можно сказать, что интеллектуалы обеспечили выживание бандитов.

В некотором смысле они продолжают это делать и сегодня. Переоткрытие социальных бандитов в наше время — работа интеллектуалов: писателей, кинематографистов, даже историков. Данная книга — тоже часть этого переоткрытия, в ней я попытался объяснить феномен социального бандитизма, но и представить его героев: Яношика, Шандора Рожу, Довбуша, Дончо Ватаха, Диего Коррьентеса, Янку Жиану, Музолино, Джулиано, Буковаласа, пастуха Михата, скотника Андраша, Сантанона, Серралонгу и Гарсию, бесконечную шеренгу воинов, быстрых как олени, благородных как соколы, хитрых как лисы. За редкими исключениями, никто не знал их уже за тридцать миль от места их рождения, но они были так же важны для своего народа, как Наполеоны или Бисмарки, даже наверняка важнее, чем настоящий Наполеон и Бисмарк. Неважным людям не посвящают несколько сотен песен, как, например, Яношику. Это песни гордости и тоски:

Закукуй, моя кукушка,

Во зеленом гае;

Не видать уже в дубраве

Николы Шугая…

Бандиты ведь принадлежат воспоминаниям, в отличие от официальной книжной истории. Они — часть той истории, которая состоит не столько из перечня событий и их героев, сколько из символизма тех факторов, что определяют жизнь бедняков (управляемых в теории, а на деле неуправляемых): из справедливых монархов и людей, несущих народу справедливость. Именно поэтому легенда о бандитах по сей день имеет власть над нами. Предоставим последнее слово Ивану Ольбрахту, который написал об этом лучше всех.

«У человека неутолимое стремление к справедливости. В душе своей он восстает против общественного порядка, который отказывает ему в ней, и против того мира, в котором живет, какой бы он ни был, он обвиняет общественный уклад или всю материальную вселенную в несправедливости. Он наполнен странным, упорным желанием помнить, выдумывать вещи, события и менять их; и вдобавок он несет внутри себя желание иметь то, что ему нельзя иметь — хотя бы даже в форме волшебной сказки. Это вероятно основа героических сказаний всех времен, всех верований, всех народов и всех сословий».

Включая и нас. Именно поэтому Робин Гуд — и наш герой тоже, и останется таковым.

Загрузка...