Староста Млинковки, тощий, невыразительный мужичонка, с водянисто-рыбьими глазами и куцыми усишками под носом, имевший удивительно подходившее его внешности прозвище – Омуль, выделил почетным гостям всю общинную избу – единственное в окрестных местах здание, топившееся по-белому – печью.
Вечером в Млинковке были поминки. Поминки по людям, ставшим воинами, и погибшим во имя жизни своих сородичей.
За широкими столами, расставленными на пятачке посреди деревенской площади, тихо рассаживались уцелевшие жители всех трех деревенек. За отдельным столом, поодаль, хмуро и молчаливо сидели двенадцать бывших охотников из сожженной гуллями Печорки – двенадцать человек, вынужденно принявших на себя тяжелый крест кметя. Во главе стола, в окружении сыновей, сидел староста Печорки – Црнав, взявший на себя перед богами всю вину за нарушение сородичами древнего постановления богов: рурихм – воюет, карай и ратай – пашут и никак иначе, иначе – грех великий и геенна огненная, проклятие богов на нарушившего старые заповеты и на весь его род.
Сам старовер, как и всякий уважающий себя мокролясин, Варуш, с содроганием души осознавая, какой грех взял на себя ради спасения близких этот человек, с восторгом и восхищением вглядывался в благородно очерченное лицо рурихма-самозванца.
Когда поминальная тризна уже подходила к концу, Спыхальский, не выдержав, поднялся из-за стола и, чеканя шаг, словно на парадном смотре имперской гвардии, промаршировал к столу защитников Печорки.
Сняв из-за плеча меч в ножнах, он, преклонив колено, на вытянутых руках положил его перед собой. Не сдерживая дрожь в голосе, Варуш четко, выцеживая каждое слово на Дворцовом Имперском – официальном языке высшего командного звена имперских легионов и Императорского Дома, произнес:
– Сэр, Вы – истинный рурихм, все члены рода Спыхальских в моем лице преклоняются перед Вами и Вашим подвигом, весть о нем пойдет далеко за пределы Империи…
После чего юный рыцарь совершил неслыханное по меркам собравшихся селян: преклонив второе колено, он отвесил глубокий, земной поклон опешившему от такого обращения деревенскому кузнецу…
… Вокруг, с тихим шуршанием отодвигались лавки. Следуя за молодым ланом, все присутствующие на маленьком пятачке перед общинной избой люди, как один, упав на колени, втыкались лбами в землю.
Староста Црнав, с окаменевшим лицом встал со своего пенька и точно так же поклонился в ответ.
Когда он выпрямился, по его лицу струились слезы…
К концу тризны, все присутствующие, как и водится обычно на подобных мероприятиях, разбились на небольшие группки ‘по интересам’. Уже находившийся слегка навеселе, Ле Грымм, как и другие гости, посаженный за почетным столом вместе со старейшинами, повел весьма оживленную беседу с головами блотянских поселений, проявляя незаурядную осведомленность в методах хозяйствования.
Старосты, слушавшие его весьма дельные предложения о новых способах облегчить труд крестьян и увеличить производительность труда, лишь восхищенно разводили руками. Цокая языками, ошарашенные деды клятвенно обещались немедля воплотить задумки хитроумного лана в жизнь.
Когда к разговору о нюансах ведения сельского хозяйства в здешних лесах примкнула еще и заинтересовавшаяся столь остроумными идеями леди Миора, Варуш, которому все это было труднопонятной тарабарщиной, извинившись, стараясь проделать это тайком от своих спутников, выполз из-за стола и, пошатываясь, побрел подышать воздухом.
Ле Грымм, в данный момент загибавший высший пилотаж куртуазнейших комплиментов столь осведомленной в управлении делами даме, выражал глубокую зависть ее будущему мужу, коему достанется такое сокровище. Судя по цветистости речи, он казался уже мертвецки пьяным. Миора же, непривычная к столь обильным комплиментам, рдела от его слов, словно маков цвет.
Впрочем, в оправдание оказавшегося слабоватым на выпивку лана – хмельная, забористая брага из земаники на меду, она кого хочешь быстро спровадит под стол – согласно клевавшие носами старосты были прямым тому подтверждением.
Что наиболее потом поразило Варуша, так это тот факт, что на самом деле умело делавший вид, что пьет наравне со всеми, и даже немного более того, Ле Грымм был абсолютно трезв. Льдисто посверкивавшие время от времени из под длинных ресниц в неровном свете факелов зрачки лана, на которые никто из сидящих не обращал внимания, подтверждали это.
Именно поэтому, действия юного мокроляссца, который, пошатываясь и цепляя сидящих, выбирался из-за стола, чувствуя себя совсем лишним в разговоре, не миновали плавно скользящего взгляда казалось, уже и вовсе нетранспортабельного лана Ассила.
Уже под утро к Варушу, который, сидя на камне у кромки воды, мрачно любовался лунной дорожкой на поверхности застывшего, словно гладко полированное зеркало вороненого серебра, озера, тихо подошел Црнав. Учтиво поклонившись, он, запинаясь, о чем-то тихой скороговоркой попросил на более чем пристойном имперском. Внимательно выслушавший его Варуш, осознав, что просит от него пожилой рурихм поневоле, округлил глаза и, выражая всем своим видом глубокое почтение, немедленно согласно потупил глаза, отвесив в ответ не менее уважительный поклон.
Когда оба степенно удалились в направлении дальней окраины деревни, из-за груды камней неподалеку, увенчанных корявой, из последних сил цепляющейся за свое место под солнцем, низкорослой сосенкой, бесшумно вынырнула темная тень, тихо, словно парящий в паре миллиметров над землей призрак, скользнувшая следом.
Двое воинов – старый, против собственной воли к концу жизни взявший в руки оружие, и молодой, с самого рождения никогда из рук это самое оружие не выпускавший, с самого первого мгновения знакомства почувствовали друг к другу глубочайшую приязнь и взаимное уважение.
Поэтому, когда старик нижайше попросил Варуша стать его ассистентом при совершении обряда камоку, тот, пораженный глубиной духа человека, никогда не бывшего рурихмом, но, до последнего мизинца, истинно являвшегося таковым, не посмел ему отказать. Спеша успеть до рассвета, они вскарабкались на вершину скалы, венчавшей полуостров, резко обрывающей свой восточный край в холодные, никогда не прогревающиеся глубины озера.
…В десятке шагов за ними, призрачной тенью, лишь изредка, на самых опасных, рассыпающихся от времени, участках древних лавовых языков, шурша мелкой каменной крошкой, незаметно крался неведомый соглядатай…
С вершины скалы, откуда, словно с высоты птичьего полета, открывался потрясающий своей суровой красотой вид на дивное горное озеро, в гладь которого глубоко вдавался крупный полуостров, соединенный с большой землей лишь тонким, намытым устьем бурного горного ручья, впадавшего в озеро, песчано-галечным перешейком. Деревенька Млинковка у подножия скалы, с такой высоты казалась лишь кучкой скрывшихся далеко внизу, в темно-сизых сумерках предрассветного тумана, темных пятен.
Црнава с Варушем здесь уже ждали: мрачным полукольцом охватывая голую, ровную, как стол, каменную площадку, созданную выходом на поверхность плоской вершины чудовищного гранитного монолита, составлявшего остов скалы, в траурном почетном карауле стояли двенадцать кметей Печорки. Поодаль, за их спинами, на коленях, склонив понуро головы, стояли младшие сыновья бывшего кузнекца и старосты уцелевших деревень.
Отрешенный уже от всего земного, Црнав, преоблаченный в снежно-белые одежды смерти, сидя на пятках, лицом к восходящему из-за края горы солнцу, умиротворенно внимал заунывно-бубнящему голосу Варуша, творящего молитву богу смерти Альиду. Перед ним, в роскошных, обтянутых шелком ножнах, лежал, наполовину вынутый, маленький, иглообразный кинжал-карихата, заменявший имперцам ритуальный вакидзаси, используемый для подобного действа земными японцами.
Когда-то давно, получив этот кинжал от своего рурихма за трусость, молодой кметь Кашидо не смог выполнить долг чести и был с позором лишен касты. Теперь, уже пожилой кузнец, он, собираясь применить его по назначению, надеялся вернуть покой опозоренным его проступком предкам и отвести от своих сыновей перешедший с отца грех.
Открыв глаза навстречу первым лучам восходящего светила, он взял в руки карихату. Окончательно выдернув ее из ножен, чуть заметно кивнул уже закончившему отходную молитву юноше, показывая свою готовность.
Варуш, виртуозно отвесив ритуальный поклон, замер, высоко воздев руки с занесенным мечом над склонившейся, прижав к горлу жало карихаты, фигурой…
…- Стойте!!!
…В этот самый момент, словно из-под земли, на поляне возник Ле Грымм, до того умело скрывавшийся среди огромных глыб гранита:
– Стойте!!! Лан Варуш, что здесь происходит?!!
По поляне пронесся дружный вздох удивления подобным святотатством. Варуш, считавший, что его друг давно лежит, забывшись хмельным сном в гостевой хижине, от неожиданности чуть не выронил свой меч. В растерянности он, запинаясь, стал отвечать:
– Но, лан Ассил, – этот человек совершил великий грех: самовольно приняв на себя бремя рурихма и произведя этих крестьян в кмети, он совершил в высшей степени тяжелый проступок перед богами, тем самым прокляв себя и весь свой род до седьмого колена – ломающийся голос юноши заметно дрожал:
– С таким позором нельзя жить – он грустно покачал головой.
– Если же он совершит сейчас камоку, то тем самым отведет проклятие хотя бы от своего потомства…
Поверьте, лан Ассил, – вы не нашей веры, а это единственный выход…
…Все, чем мы можем помочь господину Црнаву – дать ему уйти достойно, как истинному рурихму…
Ле Грымм, смущенный таким отпором, немного отступил. О чем-то на миг задумавшись, он тут же обвел победным взглядом присутствующих:
– Есть! Есть иной выход!
Выхватив из-за плеча свой вороненый клинок, он пружинистым шагом подошел ко все так же сидящему на коленях с клинком у горла, Црнаву.
– Староста Црнав! Твое полное имя!
– Кашидо, сын Тано, сына Лумо… – раздался над лобным местом сухой, бесцветный голос уже расставшегося с жизнью человека.
…Лишь слегка дрогнувшая рука, сжимающая карихату, выдала его чудовищное напряжение – белоснежную рубаху смертника окрасила тонкая струйка крови, побежавшая за ворот…
– Я, Василий Михайлович Крымов, прозванный здесь Ассил Ле Грымм, полковник бывшей Советской Армии и русский дворянин, единственный наследник титула Графов Крымовых, посвящаю тебя, Кашидо, сын Тано, в рыцари по обычаям моей родины…
Он с такой силой шлепнул плашмя клинком по плечу опешившего смертника, что у того повисла онемевшая рука, бессильно выронив уже отведавшую крови карихату:
– А теперь, по вашим обычаям, Кашидо, сын Тано, дабы твоя вина перед богами не была так велика, я предлагаю тебе, рыцарь Кашидо, принести мне вассальную клятву…
Варуш, оторопело наблюдавший за действом, неуверенно возразил:
– Лан Ассил, вы осознаете, что вы делаете? Приняв вассалитет этого человека, обьявив себя его рурихмом-заступником, вы берете на себя половину всей его вины перед богами…
Ле Грымм согласно кивнул и, пожав плечами, обезоруживающе улыбнулся:
– Но, ведь это всего только половина. Его же вина – он кивнул на содрогающуюся в беззвучных всхлипах, широкую спину бессильно уткнувшегося в камень лбом человека – полностью аннулируется…
…- Или то,- продолжил он, вонзив пылающий взгляд в мокроляссца, – что вы рассказывали о ваших обычаях, Кодексе рурихмов и приеме на службу в исключительных случаях валлинов, неправда?
Варуш потупил взор:
– Все правильно, но вот только в данном случае степень греха уж больно разная… Он проклинал себя за то, что сам, гордясь оказанной ему честью выступить ассистентом при камоку, даже и не попытался подумать о подобном решении вопроса – мысль взять на себя чужое проклятье, тем самым уменьшив его в два раза, поражала его до глубины души простотой и, одновременно, моральной трудностью выполнения.
Выдернутого прямо из лап смерти, кузнеца, после пережитого им еле способного передвигать ноги, поддерживая под руки, увели окружившие его нестройной толпой сыновья. Остальные участники действа по крутой тропе двинулись следом за ними – вниз, в уже начинающую просыпаться деревню.
Еще раз поразившись трехжильности Ле Грымма, по пришествию развернувшего в деревне, не смотря на бессонную ночь, чрезвычайно бурную деятельность, Варуш, чувствуя, что вот-вот свалится с ног, решил немного отдохнуть. В итоге, не рассчитав меры своей усталости, проспав до полудня, в обед он узнал, что Ле Грымм возглавил группу из самых крепких охотников и выступил в поход к месту побоища, дабы собрать оставшиеся на поляне оружие и доспехи убитых гуллей. С ними ушел и Хлои.
До самого возвращения добытчиков, как единственный из пришлых, кто остался без занятия (девушки вместе со знахаркой занимались ранеными, а малышки Ле Мло играли с местной ребятней), Варуш бродил по деревне. Смурной и неприкаянный, он шатался по селению без дела, дуясь на друзей за то, что его не разбудили и не взяли с собой, и, как-то совершенно пропустил мимо внимания разгоревшиеся у общинной избы бурные споры деревенских старейшин. Слегка спесивый, как и практически все мокролясские ланы, он закономерно счел, что склоки безродных туземцев его особы ни коим боком не касаются, и продолжил пестовать свою, в общем, совсем мальчишескую, обиду.
Лишь вечером, когда выборные старшины местных жителей упали в ноги вернувшемуся из похода за гулльим железом Ле Грымму, прося того принять их под свою руку, Варуш понял, насколько сильно он ошибался. Четко понимающий, что без столь опытного спутника, он с девочками не пройдет и трети оставшегося пути, Спыхальский похолодел. Пропущенные им мимо уха споры старейшин как раз очень сильно их касались – если лан Ассил согласится на их просьбу, то, как сеньор этих людей, он обязан будет остаться с ними, предоставив своим недавним попутчикам двигаться дальше самостоятельно. Учитывая молодость и неопытность последних – это было бы смертным приговором для них.
…Впервые, за все время их знакомства, Ле Грымм выглядел совершенно ошарашенным. В поисках поддержки он растерянно оглянулся на стоявших чуть осторонь друзей. Дернувшийся было напомнить ему о данном им сгоряча при знакомстве с леди Миорой обещании доставить ее в безопасное место, Варуш был остановлен мягко опустившейся на его плечо ладошкой. Откуда-то издалека, его ушей достиг тихий, чуть слышный шепот:
– Стойте, лан Варуш, не смейте хоть как-либо пытаться повлиять на его решение. Мы и так слишком обязаны лану Ассилу – более, чем жизнями, – принуждать его отказываться ради нас еще и от будущего благополучия себя и своих потомков, будет с нашей стороны черной неблагодарностью…
…Она, до белизны в костяшках пальцев сжав плечо мокроляссца, ободряюще улыбнулась Ле Грымму, и только стоявший в полушаге от нее Варуш, мог видеть предательски засверкавшие в ее глазах сквозь улыбку, слезы…
Став владетельным господином, Ле Грымм как-то сразу отдалился от старых товарищей по путешествию: по утрам, поднявшись за светло, он неустанно носился по лесам во главе отряда црнавовых кметей, пополненного из наиболее крепких парней других деревень, обучая их военному делу и загоняя людей практически до полусмерти. Во время одного из таких утренних вояжей, он собственноручно приманил и отловил одну из разбежавшихся по лесам верховых тварей гуллей, оседлал ее, и теперь, словно гулль, повсюду разъезжал верхом на ней, называя это тупое животное, неспособное прочитать направленные на него мысли, лошадью. Спустя пару дней, к деревне прибились еще три такие же твари – им хитроумный новоиспеченный барон также нашел достойное применение – таскать из лесу бревна.
В дневное время, он неустанно руководил превращением полуострова в неприступную крепость – на узком перешейке, отделявшем деревню от леса, спешно возводилась настоящая крепостная стена из огромных дубовых бревен, густо обмазанных клейким илом. Тын из отточенных и обожженных кольев перед деревней, как показал опыт сожженной Печорки, достойно защищавший от диких тварей, не был достаточной преградой для гуллей.
Ночами же неугомонный Ле Грымм хозяйничал вместе с Црнавом и его сыновьями в наскоро возведенной на берегу кузне, перековывая добытое с мертвых гуллей доброе железо во что-то совершенно невообразимое.
Раненый великан, привезенный друзьями, раз в сутки или реже, приходивший в себя, чтобы попить немного воды, все так же находился между жизнью и смертью. Огромный воин лежал пластом в хижине местной знахарки, лекарки, повитухи, и, по совместительству – жрицы Дажматери – бабки Дарины, практически не подавая никаких признаков жизни. Зачастую только сквозная рана на его груди, все никак не желавшая заживать, но, как ни странно, в то же время и не гноящаяся, сочась понемногу розоватой сукровицей, подтверждала присутствие чуть теплящейся в огромном теле жизни. Бабка, испробовавшая на своем пациенте все доступные средства, в том числе и магию, в отчаянии разводила руками, ссылаясь на то, что, по всей видимости, ‘лан Хранитель’ по какой-то причине не имеет желания жить дальше и потому медленно, но неуклонно, словно свеча на ветру, угасает. Когда бабка отлучалась по своим делам, больного пользовали Миора с Виолантой, поскольку оказались, в меру своего благородного воспитания, наиболее осведомленными в уходе за тяжелоранеными.
Кроме них, не отходя от изголовья неподвижно лежащего спасителя ни на шаг, все время рядом с ним, словно верный, бессловесный зверек, проводила не произнесшая с того проклятого дня ни единого слова, безвременно ставшая взрослой, девочка Вандзя. Ни увещевания брата, ни настойчивые приказы взрослых, ни ворчание старой Дарины не могли заставить ее покинуть свой пост.
Неподвижно, будто статуя – оберег, сидящая в изголовье, прежде очень красивая и живая девочка, когда-то с ярко-золотистыми, а теперь почти совсем белыми, волосами, она скорее напоминала миниатюрную старушку, чем десятилетнего ребенка. Лишь редкие приходы Ле Грымма, время от времени выкраивавшего в своем сверхнапряженном графике минутку проведать больного, заставляли маленького стража немного оживать. Она, словно ожидая от него чего-то, умоляюще-требовательным взглядом сопровождала каждое движение вошедшего, вгоняя того в смущение и раздумья.
…Так проходили дни, а состояние здоровья раненого оставалось неизменным.
Оставшиеся в деревне почетными гостями, ребята маялись от безделья и неопределенности. Время от времени, Варуш порывался завести разговор с приползающим далеко за полночь Ассилом, все еще жившем вместе с ними в общинной избе. Он хотел рассказать ему о том, что с ним, или без него, но долг зовет продолжить как можно скорее путь дальше, но не решался. Каждый раз, глядя в свете ночной лампадки на посеревшее лицо с запавшими, глубоко ввалившимися от нечеловеческих нагрузок глазами, спящего на ходу друга, сомнамбулически крадущегося в свою комнатушку, он понимал несоответствие момента для этого разговора и ждал. Ждать, чем дальше, тем все более становилось невмоготу.
Решившийся, наконец, прервать это затянувшееся ожидание, исстрадавшийся Варуш ожидал Ле Грымма у дверей грохотавшей, звеневшей и выпускавшей изо всех щелей клубы дыма и пара, кузни. Как на зло, сегодня лан Ассил задерживался с окончанием работ: небо на востоке уже ощутимо серело, а на покрытых лесом вершинах гор, окружавших озеро с запада, уже вовсю плясали ярко-рыжие язычки разгорающегося утра. Уже совсем было отчаявшийся кого-либо дождаться, парень устало смежил веки и стал потихоньку клевать носом. Его голова, опущенная на упертую локтем в колено, руку, клонилась все ниже и ниже, фигура, сидящая на пеньке, все сильнее и сильнее перекашивалась в сторону, и, если бы не грохот распахнутой ударом ноги двери, в конце концов, он просто свалился бы на землю.
Мгновенно вскочивший, сонный мокролясец испуганно вытаращился на вышедшее из кузни чудовище. На него шагал одетый в совершенно немыслимую броню, воин. По плечам и торсу его струился необычный пластинчатый доспех, собранный из переплетенных внахлест друг с другом мелкими проволочными кольцами, тонких, в палец шириной, пластин. Ноги и руки воина закрывали проклепанные между слоев толстой кожи стальными пластинами, наручи и поножи; колени и локти – ажурные, неведомо каким образом свободно движущиеся относительно друг друга, нигде не открывая ногу при шаге, пластинчатые накладки. На его боках, в стороны, торчали тонкие, обвитые кожаным шнурком, рукояти кривых мечей, заткнутых за опоясывающий талию кушак, а голову прикрывал чудной остроконечный шлем с опущенной на нос полуличиной. Шею закрывала изготовленная из тех же переплетенных пластинок, широкая бармица, а лицо, ниже стального носа – и вовсе нигде не виданное, гнущееся, словно ткань, стальное кружево.
Легким, практически ничем не стесненным шагом, говорившем о небывалой легкости и практичности этого невиданного доспеха, подойдя к ошарашено хлопающему глазами мокролясцу, воин стянул с головы шлем, тряхнув слипшимися от пота волосами.
На Варуша задорно блеснули сплошь покрытые красной сеткой лопнувших от напряжения сосудов, но необыкновенно довольные, глаза Ассила Ле Грымма.
– Ну что, дружище, теперь сутки на сборы, и – в путь.
Варуш, раскрывший было рот, чтобы высказать наболевшее, почувствовал, как его лицо заливает яркая краска. Ассил же, кивнув подошедшему с сыновьями Црнаву, как ни в чем не бывало, в своей обычной шутливой манере продолжал:
– Шороху я тут, по мере возможности за такое короткое время, навел: стену скоро закончат – ее и с парой тысяч войска просто так не взять, ребят немного поднатаскал – в случае чего, Црнав со своими бойцами приглядит. Так что, думаю – месяцок мои подопечные без меня как нибудь протянут. И уже серьезно:
– Ну, так как, Варуш: за месяц – туда-назад, обернемся?
Варуш ничего ему не ответил – он просто стоял, сгорая от стыда, и единственным его желанием, на данный момент, было просто провалиться сквозь землю…
Часть вторая.
Леди – паладин.
Позднее утро в западных отрогах Чертовых Шеломов.
Прогревшаяся за лето роща жадно ловит уже начинающими желтеть пластинками резных листьев последние теплые лучики еще по-летнему яркого, но уже совсем не жаркого солнца.
Их пока еще много, лучиков. Пронзая собой не особо густые здесь кроны, многократно отражаясь от масляно блестящей листвы и преломляясь, они, со своими, пробившимися к земле без помех, братьями, организовывают внизу, у корней, феерическую пляску световых пятен и теней. По панически отступающим остаткам клубящегося утреннего тумана, уже сильно поредевшим и сохранившим свою форму лишь во влажных, росяных низинках, скользят ярко-желтые световые плети. Они безжалостно стегают вяло шевелящиеся, словно пальцы восставшего из могилы мертвеца, туманные щупальца, рассекая их в клочья.
Не в силах сопротивляться, промозглый туман отступает.
Слегка обсохнув от холодной утренней росы на уже начинающем прогреваться в утренних лучах куске вулканического туфа, заводит свою запоздалую любовную серенаду крупный сверчок.
Мелодичный треск в утренней тишине разносится далеко над рощей, порождая вдали ответное эхо.
Посвящая песнь неведомой своей возлюбленной от всех своих пяти сердчишек, тонкой цепочкой протянувшейся вдоль хитиновых сегментов внутри его распухшего от содержимого половых желез брюшка, в упоении своего скрипа, певец вовсе не замечает тихого шуршания прелой прошлогодней листвы где-то внизу.
Какое дело барду до ползающей далеко внизу земной бренности?
Но жизнь сурова к бардам, особенно, если бард – членистоногий.
Из умело набитой в расщелинку под импровизированной сценой шестиногого ‘Паваротти’ травяной колыбельки, высовывается заспанная, остроносая мордочка с казалось, от рождения застывшей на ней печатью неистребимых хитрости и лени.
Короткий взблеск черных глазенок-бусинок, молниеносный рывок цепких лапок – и вот уже вместо самозабвенной песни сверчка слышен лишь хруст мощной брони, попавшей в тиски острых белоснежных зубок…
Быстро, со знанием дела вскрыв панцирь бьющейся жертвы, молодой самец ежа-полоскуна хирургическим движением челюстей перекусил спинной нервный узел.
Сверчок обмяк.
Перехватив лапкой поудобнее свой завтрак, еж, забавно ковыляя на трех оставшихся, засеменил к журчавшему неподалеку ручью, где у него была организована столовая.
Едва он закончил свой прямо-таки в постель поданный завтрак, тщательно прополаскивая каждый кусочек лакомства в холодной проточной воде, как его отвлекла странная, ни с чем, в его, не таком уж большом жизненном опыте, не сравнимая, дрожь земли.
Замерев столбиком, еж вперил свой слегка подслеповатый взгляд навстречу приближающейся опасности – на его собственность, давно облюбованную, обжитую и отстоянную в бесчисленных столкновениях с хорьками, ласками и другой хищной лесной мелочью, выбредало из чащи нечто чуждое – невообразимо огромное и столь же невообразимо шумное. В треске ломаемых ветвей подлеска, на поляну у ручья выбиралась группа странных двуногих существ, сопровождаемых несколькими и вовсе громадными, резко пахнущими четвероногими тварями.
Оскалив свои клыки и вздыбив обычно гладко лежащие вдоль спины боевые иглы, полоскун, громко и злобно фыркнув, сделал то, что и полагается благоразумному ежу при встрече с надвигающейся незнакомой опасностью – молниеносно юркнул под камень.
***
Пятью днями ранее. Где-то около полуночи. Затерянная в глубине Чертовых Шеломов деревенька блотских беженцев Млинковка. Ночной разговор в гостином помещении общинной избы – временной резиденции володаря Ле Грымма.
-Вот такова, если вкратце, моя настоящая история…
– Ой, бедны-ый… …- растерянно пробормотала очень миловидная девушка, на вид лет тринадцати – четырнадцати, пунцово краснея и пряча лицо в ладонях. На ее обрамленном густыми смоляными кудрями лице застыло выражение стыда и безмерного сострадания.
– А я-то, глупая, грешным делом сочла вас за беглого линьского Стража Целомудрия
С трудом справившись с собой, она продолжила:
-Ведь все, все по описанию подходит: и высокий рост, и женственное лицо, и ваш огромный жизненный опыт – вы слишком по-взрослому себя ведете для тех лет, на сколько выглядите… – она опять смутилась и ее голос вновь стал сдавленным.
Наконец, найдя в себе силы взглянуть собеседнице в глаза, она украдкой, ободряюще коснулась длиннопалой руки своей соседки, почти столь же изящной, как и ее собственная, но сплошь покрытой мелкими ссадинами, царапинами и пятнами ожогов.
-Вот как? – Высокая и жилистая, как профессиональный легкоатлет, со странным, чудным для данных мест, каштановым оттенком густых, слишком коротко для женщины, обрезанных волос, в живописном беспорядке обрамляющих усталое лицо, девица – хозяйка исцарапанной руки – заинтересованно приподняла бровь:
– Ну-ка, глотните кваску, миледи, а то из-за вашего волнения, я, скажем прямо, понимаю вас лишь через слово…
Она, щедро зачерпнув из стоящей на грубо сколоченном, но не лишенном столе корчаги, протянула подруге ковш с ягодным квасом, предварительно сдув на пол с него розоватую шапку ароматной пены – дар домовому.
-За стража целомудрия, говорите, приняли?
Дождавшись благодарного кивка, она, ухватив сразу всю корчагу за уши, жадно припала к живительной влаге.
Маленькая брюнетка неуверенно кивнула:
– Мне рассказывали, что в Линской Империи охрану гаремов Императора набирают из особым образом тренированных и воспитанных юношей, которым в раннем детстве сделали некую операцию, дабы они не могли посягнуть на наложниц своего повелителя и до самой смерти хранили внешнюю молодость. После нее эти мальчики всю свою жизнь выглядят четырнадцатилетними юношами и не могут иметь детей…
Услышав эти слова, ее собеседница, поперхнувшись, прыснула на пол пенным напитком.
Минуту спустя, отфыркавшись, отхохотавшись и утерев слезы, хлынувшие из глаз, она нашла в себе силы посмотреть на свою собеседницу:
– Миледи, вы и впрямь хотите добиться моей смерти! Вы – просто прирожденный комик – принять меня за евнуха…
– Ну, блин…
Она снова зашлась в приступе безудержного смеха:
– А я все думаю: и чего вы все наше путешествие на меня так сострадательно смотрите?
Смущенно глянув на нее, расхохоталась и вторая девушка.
– Вы правда не сердитесь на то, что я вошла без стука когда вы переодевались? – собравшись наконец, с духом, она осмелилась задать мучивший ее во время всего этого разговора вопрос.
– Ну, что вы, право слово, миледи… Как я могу на вас сердиться? В конце концов, вся эта история рано или поздно всплывет наружу, и тогда, я думаю, мне потребуется ваша поддержка.
Их посиделки затянулись до позднего утра.
***
Поздний вечер дня накануне описываемых событий.
Там же.
Вечерело.
Уже вернулись из лесу артели охотников и грибников. На берегу озера, где женщины уже заканчивали чистку и засолку для коптильни наловленной днем артелью рыбаков рыбы, звенели женские голоса и детский смех. Люди спешили поскорее закончить свои дела и успеть занять удобное местечко на площади.
Староста Омуль, блаженно щурясь на садящееся за гору солнце, с умиротворенным видом попыхивал трубочкой, теша свое самолюбие сознанием своей собственной дальновидности.
Судьбоносное для жителей трех, затерянных в густых лесах, деревенек, решение – попросить проезжего рыцаря взять их под свою руку, оказалось чрезвычайно удачным. Мало того, что теперь на них вновь, поскольку есть рурихм-заступник, предстоящий за своих подданных перед людьми и богами, впервые за двадцать лет снисходит благодать Дажматери, так еще приглашенный советом старейшин, при его, Омуля, активном участии, господин, оказался весьма хитроумным и рачительным хозяином.
Весть о нападении гуллей на Дубнянку напугала всех родовичей просто до одури.
Лишь ценой безмерного самопожертвования старосты Црнава, взявшего на свою душу грех человекоубийства за всех, тем самым заставив людей сопротивляться, гуллям удалось дать отпор и задержать их до тех пор, пока все жители не покинут деревню через подземный ход. Выполнив свой долг до конца, Црнав. Дабы отвести черный грех человекоубийства от родовичей, намеревался совершить обряд камоку – ритуальное самоубийство, но угроза нападения степняков, словно Дамоклов Меч, теперь всегда висела над поселениями блотских беженцев.
А ведь совсем недавно они жили в полной уверенности о своей безопасности, надежно укрытые непроходимыми лесами и дурной славой этих мест.
Положа руку на сердце, староста Омуль точно знал, что лично он повторить действия Црнава не способен. Поэтому, когда из лесу появились странные путники, по виду явно благородного сословия, да еще и говорящие на родном блотянам мокролясском, в голове старосты Млинковки оформилось хитроумное решение, постепенно переросшее в навязчивую идею.
Затруднения вызывал лишь выбор кандидатуры, но, после чудесного избавления старосты Црнава необычным незнакомцем от камоку, вопрос решился сам с собой.
Хоть это и вовсе невиданное дело – просить о заступничестве чужеземца, и совет старейшин поначалу был против – мол, жили двадцать лет без лана, и еще проживем, – но Омуль тогда призвал в помощь весь свой авторитет и красноречие, доказывая, что лучшего заступника, чем благородный воин-чужеземец, родичам все равно не найти.
Видят теперь даже самые упертые, как он был прав.
Прошла всего неделя с тех пор, как лан Ассил вступил во владение, а деревеньку Млинковку уже не узнать: самая захудалая из трех, она теперь превращена в неприступную крепость, со всех сторон окруженную водой, а покой сельчан теперь оберегает сильный гарнизон из трех десятков обученных и собственноручно вооруженных новым володарем кметей.
Видимо, сама Дажмати благоволила людям, вновь обретшим рурихма, принеся в эту осень просто небывалый урожай грибов и орехов.
В связи с возросшим населением, заготавливать впрок на зиму пришлось вдвое больше продуктов – те родовичи, кто не был занят возведением стены цитадели, работали, как проклятые.
Сегодняшний день обещал стать особенным, поэтому повседневные хозяйственные работы сворачивались еще засветло, зато в центре деревни царила необычная предпраздничная суета.
На площади готовился праздник. По словам володаря Ле Грымма, это будет ‘смотр-парад боеготовности млинковского гарнизона’.
Само слово ‘парад’, впрочем, абсолютно ни о чем не говорило темным, далеким от военных дел селянам, но вот идея праздника, да еще и с показом того, чему господин рурихм за эти недели успел обучить самых крепких парней трех селений, по решению старост отправленных в кмети, вызывала бурный интерес у всех.
Стоит ли говорить, что еще задолго до начала действа все пригодные для сидения деревянные чурбаки, лавки, да что там, лавки – все крытые дранкой стрехи окружавших майданчик хижин, были заполнены любопытной толпой.
Парни, до появления володаря никогда не знавшие воинской науки, но, лучше всякого окрика подстегиваемые молчаливым одобрительным взглядом скромно сидящего в сторонке господина и учителя, не подвели его ожиданий.
Завораживающее своей слаженностью, четкостью и отработанностью движений представление началось с глухих, ритмичных ударов бубна где-то вдали. Ярко запылали развешенные на специально врытых по периметру площади столбах, многочисленные факелы, придавая происходящему странный, будоражащий кровь и чувства, настрой.
Под вызывающий мурашки по коже ритм, на площадь перед общинной избой четким, чеканящим шаг, маршем, вышли три десятка молодых кметей. Череду их, в основном юных, лиц, изредка прерывали бородатые физиономии дубнянских охотников, ставших кметями вынужденно, повинуясь жестоким обстоятельствам. Эти, уже зрелые и побывавшие в бою, мужи, выполняли в небольшом, но казавшемся грозной, монолитной силой строю функции десятников.
Последние лучи садящегося солнца блеснули на начищенных до зеркального блеска лезвиях длинных боевых топоров – бердышей. Эти ужасающие орудия – некий гибрид копья и варварской секиры, выглядели весьма кровожадно. Впрочем, как скептически выразился единственный из присутствующих, кто хоть немного знал толк в оружии – юный мокролясин лан Варуш Спыхальский – они внушали страх только своим необычным видом, а боевое же их применение – весьма сомнительно.
То, что произошло дальше, заставило восхищенно замереть с раскрытым ртом даже иронично настроенного мокролясца. Повинуясь смене ритма, задаваемого рокочущим в центре построения бубном, маленькое каре начало свой завораживающий танец. Из походного построения ‘на марше’ кмети незаметно перетекли в три стройные линии: в первой, замерев в полуприсесте у земли, расположились владельцы бердышей, уперев заостренные концы древок своих орудий в землю; сразу за ними, укрывая большими, плетенными из лозы и обтянутыми шкурой лося, прямоугольными щитами-скутумами себя и стоящих впереди товарищей от возможных стрел противника – вооруженные, кроме щитов, обычными топорами на длинных рукоятях дюжие парни. Еще в трех шагах позади этой импровизированной полевой крепостной стены – десяток натянувших луки стрелков, готовых поразить все, что приблизится к строю.
Новая сменяя ритма ударов – и вот уже вместо замерших в обороне линий – четкий клин из одетых в крепкие кожаные доспехи щитоносцев, закрывающий внутри себя легковооруженных воинов. К звонкому голосу боевого бубна примешивается глухой рык бьющих о край щитов топорищами наступающего строя. Над головами первого ряда грозно раскачиваются, готовые ударить через их плечи, серпы бердышей. Будь в этот момент среди зрителей какой-нибудь земной ОМОНовец, его бы, возможно, вогнало в ностальгию сильное сходство этого строя со стандартным построением разгоняющего толпу подразделения земной милиции, хотя тактика эта восходит еще к временам римских легионов и македонских фаланг.
Резким, слаженным движением щитоносцы падают на колено, на мгновение открывая свободу действий запрятанным в глубине строя лучникам – во тьму, далеко за пределы деревни, улетает рой выпущенных теми тупых стрел.
Стрел гораздо больше, чем лучников – еще одна хитроумная задумка володаря – на каждую тетиву наложено по две-три стрелы.
Завершает демонстрацию впечатляющий штурм поставленной загодя двух с половиной метровой стены врытых кольев, при помощи мгновенно выстроенной живой лестницы из людей и щитов.
Стих жуткий, непрерывный рев ‘- Барра!’ закончивших свое выступление кметей. Бойцы, лица которых обильно укрывают бисеринки выступившего пота, застывают, отдав честь своему господину подхваченным у вдоволь навертевшегося среди квартировавших в Кале Варуш преворийских вояк, легионерским жестом.
Над полной впечатления толпой зависает на миг гробовая тишина… и взрывается тут же громом восторженных воплей. Как ни странно, громче всех, по-мальчишечьи размахивая над головой беретом, радостно вопит тот самый, пять минут назад скептически настроенный, молодой крепыш-мокролясец.
Пир был в самом разгаре, когда к володарю бочком, стараясь привлекать как можно меньше внимания у пирующих, протиснулась древняя старуха. Приблизив свои тронутые печатью глубокой озабоченности губы к склоненной во внимании голове, она что-то чуть слышно шепнула ему в ухо. Лицо лана Ассила, расцвеченное одной из редких его лучезарных улыбок, вмиг посуровело, тонкие брови вытянулись в насупленную ниточку. Извинившись перед сидевшей по правую руку леди Миорой, он поднялся и проследовал за знахаркой.
По рядам пирующих горьким шелестом пронесся тихий шепот:
– Стражу плохо…
Низко склонив голову, дабы не разбить лоб о притолоку, покинувший пир володарь, сопровождаемый старухой-ведуньей, ввалился в ее избушку.
В махоньком помещении царил сизый сумрак, разгоняемый лишь чадящим отсветом тусклой масляной лампадки и наполненный густым туманом от чадящих в курильнице обеззараживающих травок и корешков.
От режущего глаза и свербящего горло дыма постоянно хотелось прокашляться и потереть раздраженные глаза. Подслеповатый от обильно источаемых в этом чаду слез, взгляд Ле Грымма с трудом различил скорчившуюся у постели больного маленькую фигурку добровольной сиделки.
При виде володаря, лицо девочки, что, закутавшись в бабкин кожух, неусыпно оберегала покой своего спасителя, тронула легкая улыбка. Посторонившись, она уступила место у изголовья раненого.
Цепляя головой низкие стропила бабкиной избушки, Ле Грымм приблизился к постели больного. Теперь, когда лан Ассил стал рядом, поистине великанские габариты Гримли-молчуна стали заметны еще разительнее. Очень рослый по меркам этого мира – на полторы-две головы выше взрослого мужчины, на фоне лежащего на смертном одре гиганта, володарь казался невысоким, стройным юношей.
Стянув с руки перчатку, он бережно откинул край кошмы, укрывавшей бьющегося в лихорадке лесовика.
Тот был совсем плох – от когда-то могучей фигуры остался лишь огромный, обтянутый пергаментно-желтой кожей костяк, продолжавший чудом цепляться за жизнь. По телу, сплошь испещренному рубцами давно заживших шрамов, изредка пробегала мелкая дрожь. Безжизненно свешенная с ложа рука, выпавшая из-под кошмы, была мертвецки холодной. Даже не склоняясь к груди раненого, можно было слышать тихий, клокочущий звук при дыхании.
Озабоченный Ле Грымм обернулся к знахарке:
– И давно с ним так?
– Да почитай с самого обеда, болезный, трясется весь, хрипло дышит – прошамкала старая.
– А все мои средства – она растерянно развела руками – ни одно не помогает.
Изможденное двумя неделями бдения у постели балансирующего на грани жизни и смерти пациента, сильно сказалось на ведунье – и так продубленное и прокопченное в парах и дыму лекарских зелий и варев лицо бабки теперь и вовсе здорово смахивало не то на рожу незнамо как восставшей из гроба мумии, не то на печеное яблоко.
Под причитания разуверившейся в своих целительских способностях бабки, Ле Грымм отогнул край пропитанной отваром трав повязки и деловито продолжил осмотр поджившей раны.
– Ох, беда, беда… Он ведь уже совсем было на поправку пошел, а тут, как назло – лихоманка… Изведет проклятая ясновельможного лана, как пить дать, изведет… – совалась на неприличествующие положению, старушечьи причитания знахарка.
– Не каркай, ведьма! – по-петушиному взвился толокшийся поодаль в проходе старик Удат – не пришло его время еще, ведь правда, господине?
Господин же, закончив исследовать тщательно вымытыми перед осмотром пальцами немного вспухшие края раны, прощупал пульс на руке Молчуна и вытер руки о поднесенный рушник.
– Зря ругаешь себя, бабушка: за это время ты совершила настоящее чудо – так заживить проникающее ранение грудной клетки…
Он встал:
– В сравнении с тем, что у него до этого было, это состояние – пустяк, всего лишь слабость. А лихоманку – так ее у меня на родине испокон веков банькой лечат, и с этой мы так же сладим… И проветрите, пожалуйста помещение – у вас тут такой чад, что и здоровым мужикам впору закашлять…
Он обернулся к неслышной тенью следовавшему всюду за ним Црнаву:
– Вот как раз повод наши ‘термы’ опробовать – отправь парней, пусть растопят.
Белоголовый кузнец послушно кивнул, сверкнув в сумраке цыганскими бельмами:
– Считайте, что все уже исполнено, господин.
***
Пол часа спустя, не смотря на поздний час, у огромного, приземистого сруба общественной бани, выстроенной по приказу господаря, собралось, наверное, все взрослое население. Из забранных пузырем окошек лился яркий свет полусотни развешенных внутри по стенам светильников, освещавших центральное помещение с двумя бассейнами горячей и холодной воды.
Еще в самый первый день своего пребывания в Млинковке, Ле Грымм заприметил бьющий прямо из под скалы на окраине деревни, горячий источник. Смешиваясь в небольшой каменной чаше, выбитой с журчащими струями низвергавшегося сверху со скал водопада, воды источника образовывали мелкую теплую купель. Вот в ней-то, не смотря на уже довольно прохладную погоду на улице, а, может именно из-за нее, словно японские снежные макаки в поисках тепла, днями напролет мокла голопузая деревенская ребятня.
При вступлении ‘в должность’, свежеизбранный хозяин деревни распорядился приспособить сей подарок природы для нужд всей общины, и вскоре над источниками вырос настоящий банный комплекс.
При виде движущейся от избушки знахарки шествия, собравшаяся здесь толпа загомонила. Миновав собравшихся родовичей, процессия из Ле Грымма и шести дюжих парней, несших громадные, впору лося тащить, носилки с укутанным в груду мехов телом, скрылась в широких дверях бани.
Приказав носильщикам раздеть больного и осторожно положить на верхний полок разогретой парилки, володарь выгнал всех из помещения, и, замочив в деревянной шайке с кипятком можжевеловый веник, сам стал разоблачаться.
На лавку, стоящую у стены в предбаннике, степенно легли одно поверх другого: плотная, из украшенной тиснением и разноцветной вышивкой толстой кожи, безрукавка, отороченная бесценным мехом бьорха; перевязь с двумя мечами; пояс с кинжалом; витое в особом порядке из серебряных и золотых проволочек шейное ожерелье-гривна, символ власти и статуса блотского рурихма-владетеля, бережно хранимое старейшинами все эти годы, и прошитая по вороту красным узором-оберегом, тонкая, беленого полотна рубаха. Оставшись в одних портах, Лан Ассил стал сматывать с себя тугую повязку из ткани, плотно перетягивавшую его грудь – грудная клетка владетеля под рубахой оказалась туго спелената полосой холщового бинта.
Когда последний виток был смотан, оказалось, что эта повязка скрывает небольшие, но крепкие, с задорно торчащими в стороны маленькими сосками, девичьи груди – грозный повелитель двух лесных деревень оказался…
Женщиной…
Слегка помассировав себя, чтобы избежать застоя крови в сутками туго стянутых грудях, скрывающая ото всех свой пол девушка проследовала в парную. Там уже звонко потрескивали от жара свежие липовые доски стенной обшивки.
…От хвойного настоя, щедро плеснутого на раскаленные валуны каменки, камни обиженно взвыли, столбом взвивая к низкому потолку густой пар.
Господин, (или, все-таки, леди?) Ле Грымм склонилась над лежащим на полке человеком. Удовлетворено хмыкнула – горячий пар явно шел лихорадящему больному на пользу – дыхание выровнялось, а сам он, прежде мертвецки бледный, слегка порозовел.
…Разгоняя в горячем воздухе парной жар и разбрасывая вокруг ароматные капли, под потолок взметнулся духмяный можжевеловый веник…
…И так и не опустился – внимание леди-господаря отвлекло странное нечто, словно сотканное из черного тумана, более всего напоминающее металлический обломок, торчащий прямо из раны. Попытка дотронуться до него не увенчалась успехом – пальцы проходили сквозь выпирающий штырь, не встречая никакого сопротивления.
Откуда-то изнутри пришло осознание: пока эта неосязаемая дрянь находится в ране, ни о каком исцелении не может быть и речи. Это необходимо удалить, и удалить немедленно.
Сосредоточенно, раз за разом пытаясь ухватиться за выпирающий на пару вершков конец торчащей из раны призрачной дряни, при касании пальцев превращающийся в черный туманный вихрь, она не замечала ничего вокруг.
А тем временем в маленьком помещении парилки творилось нечто странное: пляшущие по обшитым досками стенам тени от масляного светильника налились белесым сумраком и потекли грязно-дымчатой слизью, скапливаясь на полу в клубы мутно-серого тумана; золотистые, звонкие доски доброй липы, попав под эти потеки, корчась, словно от безумной боли, и дымясь, съеживались, превращаясь в черную труху. Когда такая доска истлевала полностью, то под нею открывалось тускло светящееся, подобно затерянному в глухой чащобе трухлявому, гнилому пню, пустое пространство, заполненное серой туманной мутью.
В прореху истаявших стен пахнуло могильным холодом. Склонившаяся над безвольно лежащим телом девичья фигурка, зябко поежившись, подняла голову и непроизвольно вздрогнула. Окружавшие парную стены к этому времени истаяли вконец, открывая взору мертвенный лес, виденный Крымовым в недавнем кошмарном сне, все так же затянутый неестественно густым, цвета плесневелого молочного киселя, туманом, изнутри тускло подсвеченным блуждающими у самой земли, как на гиблом гнилом болоте, фосфиновыми огоньками…
***
Василий Крымов.
В горячем, пропитанном ароматами свежеструганной липы и шипящего на камнях можжевелового отвара воздухе, резко пахнуло гнилью и болотом. Мою голую спину обожгло холодной, промозглой сыростью, так, как будто вылепленный из тлена и болотной жижи чудовищный спрут тихо подкравшись, обхватил меня, раздирая кожу сотнями холодных присосок и крючьев и вызывая по коже панические волны мурашек.
Вздрогнув от холода и нехорошего предчувствия, я обернулся: вместо теплых, обшитых вручную любовно выглаженными свежими досками стен парилки, меня окружал мрачный строй корявых замшелых стволов, по колено утопающих в туманной дымке.
Сердце екнуло: передо мною вновь был тот же самый потусторонний лес из ночного кошмара, предыдущее посещение которого стоило мне пары седых прядей в шевелюре, только теперь я попал сюда наяву.
Ощущение реальности происходящего дополняется нахлынувшими со всех сторон волнами боли в старых ранах, от которой я, признаться, уже порядком поотвык.
Подняв к лицу, смотрю на свои руки – теперь это вновь корявые, изуродованные близким взрывом и десятком восстанавливающих их работоспособность операций, малоподвижные клешни…
..Опять… Я – снова я…
…Скулящий, протяжно болезненный не то вой, не то рык, исполненный жалобными нотками, раздался за моей спиной. Рывком, вызвавшим новую волну боли в изуродованном теле, я оглянулся на звук. На большом валуне, в который в этом мире превратился банный полок, лежал сильно изможденный, и, так же, как и я, абсолютно обнаженный человек. С огромным трудом я узнал в нем своего пациента.
Куда только делась дикая звероватость, всюду сквозившая в его облике прежде?
Лохматого, сплошь покрытого густой сетью рубцов и шрамов, громилы, даже на смертном одре всем своим видом более походившего не на человека, а, скорее, на матерого вепря-секача, в любой момент готового рвануть напролом – навстречу убийству или собственной смерти – уже не было.
Он исчез, растворился бесследно в густом тумане немого забвения, царящего в этом призрачном месте.
Вместо него, беззащитно распластавшись на замшелом камне, лежала – другого сравнения подобрать не могу – вдруг, каким-то неведомым чудом обретшая мягкость и податливость живой плоти, статуя античного полубога, созданная резцом гениального скульптора из старой слоновой кости.
Не смотря на огромный рост, массивный, грубый костяк и физическую мощь, явственно видную даже после длительного, изнурительного лечения тяжелейшей раны, – во всем облике сквозит типичный, чрезвычайно утонченный аристократ, рожденный для войны и власти. В каждом изгибе фигуры, в каждой черточке лица – тысяча поколений отборных предков, пробу ставить некуда…
Да черт возьми, – любой чопорный английский лорд со старушки-Земли, рядом с таким – все равно, что вислоухий, косолапый деревенский битюг, – плод халтурки пьяного зоотехника-осеменителя, – рядом с драгоценнейшим буланым ахал-такинцем… (1)
ПОРОДА… – истинное значение этого понятия мне стало ясно лишь тогда, когда я узрел загадочно преобразившегося Молчуна.
От созерцания распластанного на куске гранита тела меня отвлекли багровой вспышкой озарившие мрак у подножия камня, словно два угасающих в костре уголька, демонические глазищи-буркалы…
Меж лопаток побежала холодная, липкая струйка, от которой постыдно жгучей волной рванули, растекаясь цепной реакцией по всей коже, мурашки, вздымая дыбом каждую волосинку на теле.
Не постесняюсь сказать – впервые в жизни, мне стало, как говаривал блаженной памяти полковник Сидорчук, “до усрачки”, страшно:
…Из тумана, клубящимися очертаниями напоминая звероподобный сгусток чернильной тьмы, материализовывался воплощенный кошмар… Эта, насквозь пропитанная тьмой, тварь, вызывала неестественный, алогичный, панически пожирающий душу и остатки самообладания, страх. Страх на столь древнем, глубинном, уровне подсознания, что пошедшее в разнос тело практически полностью отказывалось подчиняться застопорившемуся разуму.
…Вновь в ночном безмолвии призрачного леса раздался исполненный муки вой-рычание. Теперь в нем отчетливо звучали жалобные, умоляющие нотки.
Заполонивший душу ужас как-то резко исчез, уступив место сжигающему стыду за пережитую пару секунд назад беспомощность. Вернувший себе контроль за телом разум, в самый последний момент, за доли секунды до конфузного опорожнения кишечника, еле успел отдать команду “отбой” предательски расслабившимся сфинктерам. Нечто подобное, говорят, испытывают жертвы инфразвуковой психотропной пушки, вызывающей полную деморализацию живой силы противника, но то – созданное людьми устройство, а здесь – чудовищное, дьявольское порождение из самых глубин преисподней.
…Тварь, вместо скопления клубящихся тьмяных вихрей, наконец обретшая более плотную, почти материальную, форму, повела себя крайне необычно. Рухнув на землю, это нечто, смахивающее теперь одновременно и на тощего, поджарого бьорха, и на громадного мастиффа, на брюхе проползло пару шагов в мою сторону. Я невольно отступил назад. В ответ донеслось жалобное скуление.
Вскочив на ноги, чудище обожгло меня совсем по-человечьи печальным взглядом, тяжко вздохнуло, и шагнуло обратно, к камню с распластанным на нем телом. Осторожно, ласково коснувшись носом безжизненно свисающей руки, оно, словно громадная псина, плюхнулось массивным крупом на пол, вызвав концентрические, подобно кругам на воде, волны в загустевшей кисее порывающего землю тумана. Задрав к мертвенно светящимся облакам свою башку, тварь вновь исторгла свой леденящий душу, жалобный вой.
Видя это скорее подобающее верному псу, чем демонической сущности, поведение, я, и вовсе потеряв опаску, тоже приблизился – меня все так же преполняла решимость во что бы то ни стало избавить Гримли от застрявшей в его ране дряни.
Когда я практически уже было сомкнул руку на этом штыре, меня остановил тонкий, никогда не слышанный, но, почему-то до боли знакомый, девичий голос:
– Папа, не надо! Не трогай это!!!
Шокированный, я оглянулся, и уткнулся носом… в зеркало…
…Передо мною стоял я сам…
Точнее, не я сам, а та худая, рослая девица с пышной гривой каштановых волос, которую я в последнее время привык видеть вместо своей привычной физиономии в отражении на гладкой воде или в полированном бронзовом зеркальце.
Ничуть не стесняясь своей практически полной наготы – лишь бедра девушки были перетянуты импровизированной набедренной повязкой из чрезвычайно застиранной, потерявшей свои былые цвета, но чистой и опрятной, тряпки, – она, бросилась к камню, мягко оттеснив от него меня, застывшего с отвисшей челюстью, ровно истукан, и, убедившись, что я не успел ничего коснуться, уже со спокойным интересом осмотрела недвижного Гримли.
– Какой красивый… – задумчиво пробормотала она.
Затем, без перехода, продолжила что-то говорить, и я не сразу осознал, что обращаются ее слова уже ко мне:
– Дело в том, пап, что эта железяка – обломок крюка мараккаша, и человек, находящийся здесь, в мире мертвых, временно, – как ты, пап, – прикоснувшись к нему, окончательно разрывает свою связь с телом. А это значит – смерть.
Говоря это, она ухватилась своими артистически длинными пальцами за выступающий штырь, резко, до хруста в глубине груди Молчуна, рванула его, и, вытянув из раны извивающийся, словно насаженная на крючок черная пиявка, обломок, с явным отвращением отбросила его в сторону.
С хриплым стоном, до того лежавшее, подобно хладному трупу на полке морга, тело Гримли выгнулось дугой, хрустя неестественно вывернутыми, как у наркомана в ломке, суставами и натянутыми, словно струны, жилами. Пальцы скрюченной руки безвольно царапали холодную поверхность камня.
Вдруг, внутри корчащегося тела что-то будто бы оборвалось, и оно, разом прекратив судороги, рухнуло обратно, чуть не свалившись на землю.
Брезгливо вытерев пальцы о край своей набедренной повязки, девушка ласково потрепала по башке внимательно наблюдавшую за всеми событиями и и беспокойно суетившуюся рядом с бьющимся в агонии хозяином, тварь:
– Ну, вот – теперь с твоим господином все будет в порядке.
В ответ из распахнувшейся пасти выскочил широкий и плоский, словно раздвоенная на конце двузубая лопата, язык, тщательно облобызавший протянутую руку, изгваздав ее в мутно-темной слизи.
Полыхнув на прощание своими огненно-алыми буркалами, зверюга медленно истаяла, превратившись в облачко черного тумана.
Я, все еще не в силах подобрать отвалившуюся челюсть, бессмысленно пялился на свое (я уже совсем было свыкся с тем, что оно уже именно мое) тело, живущее собственной жизнью, и, мало того, теперь радостно, с каким-то совершенно детским восторгом, как на очень близкого человека после долгой разлуки, внимательно смотрящее на меня самого.
– Пап, ты что, не узнаешь меня? – в глазах девушки сквозило неподдельное удивление – Это же я, Лика.
Я, тупо, не зная куда от неудобства деваться, (ну, не знаю я, кто она, эта Лика, и , тем более не знаю, когда это я стал папой, да еще и такой великовозрастной “доченьки”) опустил глаза долу.
Вдруг, мой суетно бегающий, боясь встретиться с вопросительным прищуром огромных голубых глазищ, взгляд, неожиданно задержался на странно знакомых по расплывчатым очертаниям розоватых пятнах, еле заметных на застиранной, похожей на разлохмаченную байку, ткани. Больше всего они напоминали…
…Розовых слоников…
… Ну, конечно же, – слоники!!! – перед глазами закружились картины пережитого три недели назад кошмара: тот же самый лес, тот же бредовый туман и беззащитно прижимающееся к моей груди тельце в чудной пижаме, веющее почему-то таким родным и далеким теплом, и исполненный пережитого страха и отчаянной надежды детский шепот:
– Пап, ты ведь забелешь меня отсюда, плавда? Ты ведь за мной плишел?
…и мой собственный, от волнения скрипящий, словно несмазанное тележное колесо, надтреснутый голос:
-Все, все хорошо, маленькая, я заберу тебя отсюда, не бойся…
…Но…
…Это что же получается? Выходит, та самая девочка, которую я, очнувшись от того чудовищного и такого живого кошмара, пытался потом, движимый диким чувством взятой на себя ответственности за нее, вюду найти, и есть истинная хозяйка моего нового тела? А я, значит, всего лишь временный обитатель пустовавшей оболочки?
С трудом найдя в себе силы поднять взгляд, я посмотрел ей в лицо:
– Ты…?
…Она бросилась мне на шею, обняв, как самого родного в мире человека, и громко, взахлеб, разрыдалась:
– Я , папка, я… – Идем домой…
На мое голое плечо ручьем полились горячие, до озноба обжигающие кожу, слезы.
Не знаю, почему, но на меня разом нахлынули все те чувства, которые, наверное, испытывает скрывавшийся всю жизнь от уплаты алиментов отец-раздолбай, спустя много лет, случайно встретивший на улице смутно знакомую чертами лица молодую мать с ребенком, как две капли воды похожим на него самого, и теперь, осознав всю глубину своего греха, жесточайшим образом раскаивающийся.
Сглотнув подкативший к горлу комок, я выдавил:
– Домой? Куда это?
Шмыгнув носом, она ответила:
– К нам домой, глупенький, ты что, ничего не помнишь?
Оглянувшись туда, куда указывал ее взгляд, я лишь теперь увидел как будто прорезь в ткани реальности, напоминающую слегка приоткрытую прямо в воздухе дверь, из-за которой падал в туманное болото лучик теплого света.
– И его давай заберем, здесь ведь холодно – уже командным тоном заявила моя чудесным образом обретенная дочурка, кивая на Гримли.
Взвалив на руки огромное тело, мы с превеликими трудностями – великоват все-таки Молчун для щуплой девчонки да немощного калеки (черт, как же мерзко вновь ощущать себя тем, кем я являюсь на самом деле!) мы втащили его в приветливо распахнувшийся воздух.
Я действительно попал ДОМОЙ!!! Точнее, в то место, которое я в мгновение ока ощутил своим домом.
Все, буквально все меня окружающее, просто твердило мне: это – мое. В маленькой, но уютной комнатушке было собрано все, что ассоциировалось у меня, с самого раннего детства и до самого последнего момента с домом: здесь были и вязаные бабушкой из цветных лоскутков ткани мягкие половики, на которых я просто обожал валяться в детстве, и скрипучие, работы самого Кулибина отцовы ходики, подаренные ему дедом и украденные во время одного из моих многочисленных отъездов, и мой любимый письменный стол, давно сгоревший в пожаре, и десятки других вызывающих ностальгию и щем в сердце мелочей, незаметно сопровождающих нас по жизни, отсутствие которых мы ощущаем, лишь безвозвратно потеряв их.
Опустившись без сил рядом с Гримли, которого чуть не выронил из враз ослабевших от нахлынувших чувств рук, на мягкий половик, я, плохо видя от затянувшей глаза паволоки, полной грудью втянул запах своего дома.
В нем незаметно смешивались все запахи моих прошлых жилищ: и тот неуловимый, но четко впитавшийся в память запах дома моих родителей, где я провел детство, и пряное тепло деревенской бабушкиной избушки; и сухой, пропитанный ароматом трубочного табака и старинной, красного дерева мебели запах кабинета деда-профессора; и спертый, пахнущий прелым матрацем и половой краской воздух моей холостяцкой конуры, в которой я проживал не будучи в командировках; и , наконец, никогда не присущее мне, но очень органично вписавшееся в общую картину, тихое, разлитое в воздухе тепло уютного семейного гнездышка, которого у меня никогда не было.
Лика, плюхнувшись со мной, дурацки улыбающимся, рядом, рассказывала, рассказывала, а я , словно сквозь ватные пробки ее слыша, улавливал ее слова лишь с пятого на десятое:
– Когда ты принес меня сюда, а потом исчез, я сначала испугалась – тебя очень долго не было. Я вышла через Дверь в Лес и снова заблудилась, меня нашла Бреголисса и привела домой. И сказала, чтобы пока не вырасту, никуда не выходила. Я хотела видеть тебя, а она сказала, что это невозможно. Потом она дала мне зеркальце-окно и я смогла видеть то, что видишь ты, и мне не было больше скучно. А потом я нашла твои книжки и научилась читать. А Бреголисса приходит иногда и рассказывает, как жить в Лесу. Мы иногда гуляем вместе. Тут так долго время течет…
Папа!!! Ты меня совсем не слушаешь!
Я оторвался от закружившего меня хоровода мыслей:
– Да, что ты там рассказывала про зеркальце-окно?
Она обиженно надула губки бантиком:
– А вот и не скажу! Затем, улыбнувшись, протянула мне маленькое зеркальце из полированной бронзы, из тех, какими пользуются в Млинковке женщины, протянув его мне: -Вот оно!
Едва я взял его в руки, полированная поверхность затуманилась, потемнев, в глубину его потянул отчетливый ветерок, постепенно усиливающийся. Хотя нет, это вовсе не ветер, это просто меня затягивает в бездонный, черный провал…
– Папа!!! – мягкие ладошки пытаются ухватить меня за спину, не дать провалиться внутрь этого кошмарного водоворота, но соскальзывают, хватая пустоту.
…И вот я уже падаю, кружась, на дно бездонного черного колодца, все ускоряя свое головокружительное падение…
…Удар…
…Лежу в абсолютной темноте, и , словно рыба, выброшенная на берег, пытаюсь втянуть в почему-то совсем опустевшие легкие глоток воздуха.
… Удар по лицу…
…Еще один.
– Лан Ассил!!! Очнитесь!
Чувствую, что меня, натужно сопя, волокут куда-то. Жмурюсь от яркого, слепящего глаза после абсолютной темноты, света.
Женский вскрик…
Лан Ассил!!! Вы женщина??!
Нахожу в себе силы улыбнуться :
– Миора, а вы до сих пор так и не догадались?
(1)’Буланым ахал-такинцем’ – крайне редко в чистом виде встречаемый оттенок масти лошадей. Туркменская лошадь такой масти напоминает своим экстерьером отлитую из чистого золота статую и крайне ценится среди власть имущих. Известны (и отнюдь не единичны) случаи, когда за ахал-такинских лошадей столь редкого окраса платили цену золотом, вес которого во много раз превышал вес самого животного.
***
Василий Крымов.
Третий день прошел с тех пор, как мы покинули деревню, и все еще идем по этим ‘чертовым’ Чертовым Шеломам.
Я, признаться честно, уже отчаялся увидеть в этом новом мире что-нибудь еще, кроме покрытых непролазным лесом мелких сопок да бурных ледяных ручьев, каждые две сотни шагов преграждающих путь.
Парни, облаченные в импровизированные доспехи, кроеные по моим рисункам из плотной лосиной шкуры, внимательно осматривают открывающуюся перед нами местность. По словам нашего провожатого – уже ходившего этим путем двадцать лет назад деда Удата, именно эти предгорья – самая опасная часть пути, просто кишащая различными бандами беглых рабов, валлинов и просто разбойников. Где-то впереди – быть может, в дне пути, а, может – и за следующим поворотом – находится обрыв, у подножия которого змеится Фронтирский тракт – дойная корова и причина появления в местных лесах всей лихой двуногой нечисти.
Мерное покачивание в седле убаюкивает. Сонно клюют носом посаженные в переброшенные через луку седла плетеные корзины, малютки Ани и Карилла. Иногда они просыпаются и, от нечего делать, прямо на ходу расчесывают своими ручонками густую гриву моего низкорослого ‘трофейного’ жеребчика, с самого знакомства окрещенного острым на язык дедом Удатом ‘Гхыром’ (1) за буйный нрав и строптивость. Не зная значения этого слова, я был не против, а когда узнал – было уже поздно – скотинка уже на него откликалась. Пришлось отнестись к таковой ситуации философски – в конце концов: каков конь, такое и имя.
На других двух лошадках, доставшихся нам от разгромленных степняков, ведомых в поводу Онохаркой и дедом Удатом, разместились леди Виоланта и Хлои. Знал бы кто, скольких нервов мне стоило убедить их взромоздиться на этих, как они считают, ‘грязных гулльих чудовищ’!
Шаг лесовиков легок и бесшумен – словно стайка призраков крадется через чащу. Тишину, царящую в сени вековых стволов, нарушает лишь глухой топот лошадиных копыт да ритмичный лязг шагов вновь облачившегося в свои железяки лана Варуша. Парень, как всегда, демонстрируя типично мокролясскую выносливость пополам с упертостью, слез со своего жуткого клыкастого скакуна, вполне способного, на мой взляд, нести втрое больший вес, чем хозяин в доспехе, и шумно топает с ним рядом. Родительская забота юного мокроляссца к своему боевому товарищу, мол, ‘вдруг брань, а мой камаль устамши’ вызывает снисходительную улыбку пополам с уважением, на что тот обижено дуется.
Постепенно, по мере нашего медленного спуска с высокогорного плато, где разместились густые леса Чертовых Шеломов, окружающая природа неуловимо начинает меняться. Становится заметно теплее. Огромные, в пять обхватов стволы чего-то, здорово смахивающего на земной дуб, сменяют стройные, звенящие в невообразимой дали хвойными кронами, кедры, быстро уступившие место жиденьким, в сравнении с покинутыми нами дебрями, рощицам вполне земного вида деревьев, шелестящих широкими резными листьями.
Наконец, на третий день пути, под ногами разверзлась пропасть – мы добрались до края плато, которым обрывается восточный край Драконьего Хребта.
Чертовы Шеломы закончились. Внизу, в паре сотен метров под нами, на несколько поприщ к востоку, торчат жалкие остатки былой растительной роскоши. Там и сям вдоль берегов обильно сбегающих с отвесных скал ручейков, бегущих к виднеющимся вдали болотам, разбросаны густые заросли ивняка. На местах, где посуше – торчат чахлые рощицы все тех же ‘кленов’ да ‘туй’. Вдали, у горизонта, ручьи теряются в знойном мареве болотных испарений, и после, насколько хватает глаз, расстилается голая, безлесная равнина покрытых ряской зловонных болот, поросших лишь камышом да осотом.
Одуорская дельта…
…Где-то здесь, совсем недалеко, лишь чуть за изгибом горизонта, скрыта навеки от глаз когда-то цветущая, а ныне вымершая от страшного морового поветрия вотчина моих людей – Блотина.
Спешившись, я стянул опостылевший шлем и склонил голову в минуте молчания.
Рядом, рухнув на колени у края обрыва, не в силах сдерживать ручьем текущие из глаз слезы, застыли в сыновнем поклоне потерянной Родине мои горе-дружинники – никогда не видевшие земли предков, выросшие в лесу мальчишки. Плечи многих из них сотрясали рыдания.
Нет, все-таки смена тела здорово повлияла на мою психику – я никак не могу научить себя вновь сохранять душевное равновесие. Сглотнув комок, подступивший к горлу, я объявил привал, разослав в стороны, вдоль края обрыва, тройки разведчиков в поисках безопасного спуска.
Лишь к вечеру нам удалось найти более-менее подходящий спуск вниз – высохшее русло горной речушки, тысячелетия тому выгрызшей в мягком туфе гулкое, пологое ущелье с отвесными стенами.
Заночевали уже на равнине.
Как на грех, спустились мы в самом узком месте сухого перешейка, в опасной близости от болота.
Эта ночь всем запомнится на всю жизнь: еще за светло наползающий временами с востока зловонный, душный ветерок, несущий густой смрад гниющих растительных останков и сырости, настроил нас на мрачноватый лад. С наступлением темноты, оттуда же приползли осклизлые клубы густого, липкого, молочно-непроницаемого тумана, с трудом разгоняемые отблеском костра, приобретшего кроваво-оранжевый оттенок.
… В загустевшем, словно суп, воздухе, стоит тяжелый гул зависших над нами туч мошкары, жаждущей крови глупцов, столь неосторожно посмевших посягнуть на их владения.
Гнус набивается всюду: в глаза, в нос, в раскрытый, чтобы сказать слово, рот. Густой, едкий дым, густо валящий от брошенных в костры охапок влажной травы, мало помогает. Единственное средство избавления – тщательно закутать все оголенные участки тела плотной одеждой или шкурой, и прикрыть лицо тканью.
Ужинать, понятное дело, никто не стал – кому охота хлебать варево, наполовину состоящее из нападавших в котел мошек?
(1)Гхыр (блотское ругательство) – пренебрежительное название самца болотной кикиморы.
***
Утром первые лучи солнца разогнали туман, а вместе с ним и всю ночь досаждавшие настырные облака гнуса.
Всего пару часов спустя, наши стоптанные чуни уже выбивали фонтанчики пыли в древних колеях старого караванного пути, идущего в обход гор Драконьего Хребта и называемого Фронтирским Трактом.
Несмотря на то, что все пока идет очень гладко, и уже заметно повеселевшие ребята, предвкушая первую в своей жизни встречу с цивилизацией, все громче переговариваются между собой, у меня настроение крайне премерзкое.
С самого утра не могу найти себе места. Раздражает буквально все: и непонятно с чего опостылевшие лица спутников, и кислый, не вполне лошадиный, как мне теперь почему-то кажется, запах Гхыра, и давящий все сильнее и сильнее на плечи, еще совсем недавно такой неощутимый, вес собственноручно слаженного доспеха. Благо, я уже достаточно научился владеть мимикой своего нового лица, чтобы не выказывать, как пару недель назад, на нем все вертящиеся в моей голове мысли – нечего пугать ребят беспричинно мрачной харей.
Копящееся после бессонной ночи раздражение тупо давило изнутри, требуя выхода. Я уже совсем готов был сорваться и наорать хоть на кого-нибудь за малейшую провинность, когда меня вдруг отвлек выплывший из-за резкого изгиба дороги, ободранный фургон, загородивший путь. В памяти отчего-то тут же всплыла та давешняя перевернутая повозка, в которой я, кажется, уже вечность назад, обнаружил перепуганных ребятишек…
Открывшаяся при приближении картина полностью оправдала мой утренний приказ надеть в дорогу брони.
У обочины, охраняемые парой вооруженных пиками горбоносых бородачей, ярко выраженного ‘кавказского типа’, стояли трое мужчин и две женщины, судя по одежде – крестьяне.
С выражением полнейшей безнадеги и тупой покорности на лицах, они наблюдали за разграблением своих пожитков.
Еще трое “абреков”, в таких же проклепанных медными пластинами кожаных безрукавках, как и у первых двух, деловито шерстили вываленную из воза хозяйничающими внутри подельниками, рухлядь.
Внезапное приближение нашего отряда подняло страшный переполох среди грабителей. Не зная, за что хвататься, они суетливо заметались, расхватывая свое всюду разбросанное оружие. Лишь один из них, по всей видимости, старший, сохранил присутствие духа – он оглушительно свистнул, привлекая внимание остальных. После чего, сочтя свою задачу завершенной, он, сжимая рукоять тяжелого кистеня, и, тщательно изображая на роже вальяжную ухмылку, стал поджидать времени, когда остальные горе-вояки смогут представить собой хоть какую-либо угрозу в боевом плане.
В пяти шагах от этого мужика с кистенем я остановил Гхыра. Не желая рисковать сидящими в чересседельных корзинах девочками, я, спешившись, приблизился к нему на безопасное расстояние.
Типично бандитская рожа того, ранее выжидающе-озабоченная, расползлась в довольной ухмылке. За спиной что-то неразборчиво – злобно прошипел Хлои (как оказалось в последствии, спешившись перед вооруженным противником, я невольно сделал жест подчинения и признания силы оппонента).
Что меня удивило, так это то, что все разбойники были явно не молоды: в их кучерявых бородах, тщательно подвитых и смазанных каким-то жиром, а так же в густых гривах волос, выбивающихся из-под плетеных из кожаных ремешков шапочек а-ля шлемофон, густо проступала седина.
С видом полностью владеющего ситуацией человека, бородач что-то лающе спросил по-имперски. Он явно пытался тянуть время.
Из придорожных зарослей, оповещенные тем самым свистом, выскочили еще восьмеро разбойников.
Препоследний из бегущих, еще совсем безусый паренек, торопливо затягивал на бегу веревку гашника, а за ним мрачно топал здоровенный детина с окровавленным ножом в лапе…
Отметив появление новой опасности, я мельком их оглядел.
…Вот эти уже были молодыми…
В один миг все стало понятно: пока старики занимались ‘промыслом’, молодежь тешила свою похоть с имевшей несчастье оказаться для этого достаточно приглядной, крестьянкой из числа ехавших в фургоне.
Копившаяся с самого утра злость кровавой пеленой застила мне зрение. Уже не осознавая, что делаю, я медленно опустил скрещенные руки на рукояти заткнутых за пояс мечей.
Прочтя в моих глазах приговор, главарь банды схватился за кистень. Приближение подмоги, выравнивающей силы, смещало перевес в людях не в нашу пользу. Ситуация стала критической.
Пики захвативших фургон ‘абреков’ зловеще покачнулись вперед.
Позади, за моими плечами, – тоже слышался шелест – ребята изготавливались к первому в своей жизни, не ‘учебному’, бою.
***
… Замах кистеня, должный было раскроить мне череп, прервался в самой высокой своей точке – лезвия молниеносно выхваченных кривых клинков, по-самурайски заткнутых по бокам за широкий кушак, словно огромные бранши бритвенно-острых ножниц, снесли и высоко поднятую в замахе руку, сжимавшую кистень, и франтски завитую голову с раззявленным в немом крике ртом.
…В лицо хлестнула тугая струя пенящейся крови…
…Глухо шлепнулся на землю кистень, вместе со сжимающей его рукоять волосатой рукой…
…Ударом ноги опрокинув фонтанирующее алыми брызгами тело на направленные в меня пики, я врубился следом, весь отдавшись безумной ярости.
Время словно стало…
Звуки неощутимо сдвинулись в другой диапазон…
Адская, двукрылая мельница, в которую превратились мои руки, хоть это было уже физически невозможно, все набирала и набирала обороты – двурукий мечник внутри проломленного строя малоопытных, легко бронированных пикинеров – все равно, что хорек, зверствующий в сонном курятнике.
Еще несколько раз меня обдавало кровавыми брызгами, пару раз в меня ощутимо попали, но тело практически не ощущало сыплющиеся градом тупые удары – доспех пока не подводил.
Озверев от крови и бешенства, я прорубался к тому, подоспевшему последним, типу, в руках которого я заметил окровавленный нож…
…- Барр-ра!!! – В оставленную в рядах противника просеку, тупым клином вломились мои ребятки, как снопы укладывая врагов своими бердышами…
…Низкий, вымораживающий кровь в жилах, рев атакующего камаля рванул по ушам. Этот загробный вопль заставил всех – и атакующих, и обороняющихся – на миг, содрогнувшись от подсознательного, животного страха, замереть.
…Следом за этим ревом раздался громкий лязг – врубившись во фланг дезориентированного и почти опрокинутого нашей атакой строя бородачей, в бой вступил лан Варуш верхом на своем верном Хропле.
Секунду спустя все было кончено.
Кото-то из моих вояк, едва спало напряжение боя, мучительно блевал, не вынеся вида такого количества густо наваленных трупов, но в основном ребята держались геройски.
Еле сдерживая предательскую дрожь в ослабевшем после приступа боевой ярости теле, я подошел к стоящим у обочины безучастными столбиками жертвам разбоя:
– Собирайте свои вещи, и можете ехать дальше.
Отвернувшись от упавших мне в ноги со слезами благодарности, крестьян, я обернулся к своей дружине.
– Десять…, двенадцать…, пятнадцать… – у меня словно камень с души свалился:
– Слава богу, все целы…
Вездесущий Удат уже споро командовал увязыванием узлов на троих, уцелевших в схватке, пленниках.
***
Допросом я уже не занимался – то ли от перенапряжения, то ли меня все-таки зацепило в пылу свалки, но чувствовал я себя крайне неважно.
Особенно беспокоила меня тупая, сильная боль внизу живота – был бы я все еще мужиком – так как будто кто-то со всего маху ногой в пах ударил.
В ушах звенело. Картинка, которую я видел перед собой, постоянно ‘плыла’.
В итоге, уже будучи не в силах терпеть эту нарастающую рывками боль, я прикорнул, скорчившись на земле в тени фургона.
Безучастно прислонившись спиной к колесу, сквозь ватные пробки в ушах я следил за допросом пленных, синхронно переводимым мне с общеимперского ланом Варушем. Как оказалось, мы уничтожили вовсе не банду разбойников, а самый, что ни на есть, законный пост сбора податей.
Самым главным, (и самым настораживающим, впрочем, тоже) оказался тот факт, что, обслуживаемая отрядом стражников местного помещика, владеющего этими землями от имени знатного харисея Бен Баруха, эта застава – всего лишь одна из многих, заполонивших все ответвления кримлийских дорог. А беспредел, творимый стражниками с позволения их помещика, заочно уже глубоко мною ненавидимого, оказывается, – всего лишь ‘законное взимание дорожной пошлины’. Наши же действия теперь котируются как ‘истинно разбой’, за который нам светит не что иное, как виселица.
Из зарослей ивняка, откуда перед боем к оборонявшимся выскочила подмога, медленно выбрел старик-крестьянин, осторожно неся на руках истерзанное тело опозоренной и хладнокровно зарезанной зарвавшимися ублюдками дочери. Его лицо было судорожно перекошено от горя, из закушенной губы по бороде текла струйка крови, но он, казалось вовсе не замечал ничего.
Бережно положив покойную к моим ногам, он выпрямившись, тоскливо посмотрел мне в лицо. На меня глянули пустые, бессмысленные глаза в один миг потерявшего все, ради чего стоило жить, человека.
Хором взвыли, заголосили, бабы.
Прежде, чем кто-либо успел их остановить, они бросились на связанных пленников, пытаясь выцарапать тем глаза. С большим трудом обезумевших от горя женщин оттащили в сторону.
Обернувшись на тихие всхлипы, я увидел незаметно подошедшую леди Миору. Отняв от лица мокрый платок, она тихо прошептала:
– Как они могли? Да что же это… Какая дорожная пошлина? Мы ведь все – граждане одной империи…
Надтреснутый, сухой голос крестьянина заставил ее вздрогнуть:
– Нет больше Империи… Они – его ненавидящий взгляд прошелся по исцарапанным, серым от страха лицам пленников – Сказали, что империя развалилась, и что Кримлия теперь – отдельное княжество, а халдейский сейм, управляющий этим княжеством, приказал взимать за проезд пошлину.
Он сорвался на шепот:
– И пошлина эта – ровно все, что у нас есть, а потом – и мы сами…
Его слова прервали громкие рыдания несдержавшеся девушки.
Я мягко тронул ее за плечо:
– Нам необходимо двигаться дальше: если это – действительно таможенный пост, то в любой момент к ним – я кивнул на трясущуюся в ожидании своей участи троицу – может прийти смена.
Она согласно кивнула.
– В дорогу!
Чистившие оружие, свое и трофейное, парни мгновенно вскочили и построились. Первая одержанная победа их просто окрыляла – бесхитростные лица просто лучились счастьем. На многих их них я заметил снятые в убитых врагов пояса с тесаками и отдельные, тщательно подобранные под себя, детали трофейных доспехов, сам себе усмехнулся.
Вспомнились сказанные перед выступлением в путь собственные слова:
– Добычи вам я не обещаю, но приключений у нас, думаю, будет достаточно…
Да уж…
И приключения, которых лучше бы не было, и первая добыча, которая, судя по всему, нам вовсе не помешает – жизнь становится все менее предсказуемой…
Сборы заняли не больше четверти минуты – я неплохо натаскал своих подчиненных. Корзины, в которых в пути сидят Ани и Карилла, перевьючили на лошадку Хлои, собранное оружие и доспех, пусть и плохонький – на Хропля. Подошедший ко мне дед Удат, самовольно взявший на себя при нашем взводе роль сержанта, многозначительно положив руку на рукоять внушительного тесака (надо же, и когда только успел вооружиться?) вопросительно скосил взгляд в сторону пленных.
Я отрицательно покачал головой. Подойдя к застывшему на коленях над трупом дочери отцу, я тронул его за плечо. Когда он обернулся, я вложил в его руку нож:
-Я знаю, что месть не вернет тебе потерю, но…
Ободряюще улыбнувшись ему, и, вскочив на пляшущую в нетерпении лошадь, я продолжил:
– Твою дочь уже не вернуть, и у тебя есть законное право на месть.
Эти люди – в твоей власти – я отдаю их тебе.
И уже про себя:
– Надеюсь, ты сделаешь правильный выбор…
Он поднял на меня благодарный взгляд:
– Я не знаю, кто ты, незнакомец – валлин с Чертовых Шеломов или ниспосланный богами герой – воитель, но да хранят тебя и твоих спутников боги…
И, уже мне в спину:
– Если вам не удастся прорваться сквозь дорожные заслоны, то в двух днях пути назад по Тракту, стоит имперская фортеция Зеелгур – тамошний начальник, – воистину благородный лагат – лан Хирамону, будет рад каждому новому мечу. Прощайте!!!
Когда я, пришпорив Гхыра и нагнав уходящий отряд, обернулся, он, разрезав веревки на ногах пленных, заталкивал их внутрь своего фургона. Боевой нож – орудие убийства, воткнутый в землю, так и остался на дороге.
Улыбка тронула мое лицо – хорошие люди живут в этом мире, и вера у них правильная, жизнеутверждающая, – за благополучие таких людей стоит побороться!
До самого вечера, мы форсированным маршем продвигались вперед, резонно желая оставить между собой и вырезанным отрядом стражников как можно большее расстояние.
Больше никаких препон на пути нам не попадалось – Фронтирский Тракт, одна из наиболее оживленных магистралей в этой части империи, словно вымер.
Стараясь не выдавать свое плохое самочувствие, я лихо гарцевал во главе отряда, изредка незаметно скрежеща зубами, когда боли внизу живота становились уж вовсе нестерпимыми. На вечернем привале, я, просто рухнув со спины коня, едва нашел в себе силы вяло пожевать кусок солонины и забылся муторным сном.
Ночью я проснулся от ощущения чего-то липкого, стекающего по ногам.
…У меня пошли месячные…
***
Доведенный до отчаяния, фермер, весь скот и запасы которого пошли на прокорм ‘пограничной заставы’, а старшую дочь накануне изнасиловал пьяный офицер, от горя и унижения уж было собрался лезть в петлю, когда встретил случайно на дороге вооруженный отряд. Это были кмети-блотяне, возглавляемые неким воином из неведомых краев, у коего, однако, висела на шее гривна рурихма-владетеля, а в оруженосцах числился самый что ни на есть чистокровный мокролясский лан. Рурихм с дружиной сопровождал четверых знатных превориек из Фронтиры.
Не раздумывая ни минуты, крестьянин, которому своя рубашка была гораздо ближе, чем политические изыски далеких беербальских харисеев, мгновенно осознал способ отомстить своим обидчикам – застигнутые взбешенными кметями врасплох, харисейские стражники не смогли оказать ни малейшего сопротивления.
– Лан Доктор! Лан Доктор!…
Сухонький, седовласый старик, тихо медитировавший в углу, на сплетенной заботливыми руками из грязной соломы, служившей в этом сыром, полуподземном бараке-пещере единственной подстилкой, циновке, слегка вздрогнул.
Прервав свое занятие, он обернулся. В среде таких же, как он, без вины заточенных узников, старик по праву заслужил непререкаемый авторитет и исполненное уважения прозвище: Лан Доктор.
Подслеповато щурясь (у него, сидящего четвертый месяц взаперти при постоянном недоедании, стремительно развивалась куриная слепота из-за сильного авитаминоза) он спросил тихим, но все еще очень внятным голосом:
– Что случилось, дитя?
Шмыгнув носом, тощий, чумазый мальчонка лет шести утерся рукавом короткой рубахи-распашонки, еле прикрывающей вздувшееся от голода пузико:
– Мамка рожает, Лан Доктор.
– Рожает? Ну что же – веди. – С натугой подняв свое, уже практически невесомое от постоянного недоедания, тело на ноги, старик отечески властным мановением руки усадил рванувшегося было помочь ему подняться изможденного юношу, одним безмолвным жестом приказав тому усесться обратно.
Получив приказ от господина оставаться на месте, парень, в облике которого сквозь следы частых жестоких побоев явно проступали черты расы гуллей, бессильно сполз по стене вниз, упав на хозяйскую циновку. Похоже, этот рывок окончательно лишил его сил.
Пошатываясь, словно слабый огонек свечи на ветру, Лан Доктор тем временем медленно брел в темноту, следом за своим маленьким провожатым, с трудом ориентируясь на чуть белеющую впереди рубашонку.
Шлепая босыми ногами по глинобитному полу пещеры, когда-то служившей зимним хлевом для овец, а теперь превращенной в барак для пленников, пацаненок, в тусклом свете еле теплящегося под потолком пещеры масляного светильника напоминавший скорее очумевшего, извалянного в мякине овинника, чем человеческое дитя, умело лавировал между сбившимися, в поисках тепла, в кучки, узников.
Сверкая на ходу в дрожащих отсветах редких каганцов тощими, исколотыми об острые соломенные остяки подстилки голыми ягодицами, парнишка уверено тянул с трудом поспевающего за ним доктора в дальний угол пещеры. Там стараниями старика-доктора, чей авторитет был среди узников непререкаем, была устроена своеобразная теплушка для детей, больных и беременных женщин.
Отодвинув самодельный полог, образованный все теми же плетеными из соломы циновками, старик шагнул внутрь. Ему в лицо пахнуло влажным и вонючим, словно из давно не проветриваемого хлева, теплом и затхлостью.
Овечий навоз, по совету доктора с наступлением холодов стянутый в глухой отросток основного грота со всей пещеры, под толстым слоем соломенной трухи теперь потихоньку перегнивал, выделяя массу тепла, которого вполне хватало для согревания до более-менее приемлемой температуры в этом маленьком пещерном отнорке.
Вдоль стены, сгрудившись в тесную кучку и зарывшись в солому, дабы было теплее, сидели дети.
Плотная стайка нахохлившихся, словно воробьи в морозный день, ребятишек, на миг разомкнулась, впустив в круг вновь прибывшего, и обратно сомкнулась.
Уже слегка свыкшийся с плохой освещенностью взгляд старика успел заметить, как покрывшегося от холода мурашками товарища старательно отогревают с трех сторон сразу несколько детей, щедро делясь с ним своим теплом. Еще кто-то, отбежав в сторонку, сгребает охапку мякины, и, тщательно присыпав всю кучу-малу, мостится обратно, на свое место.
В углу грота – импровизированное ‘родильное отделение’ – на груде наваленных в кучу тряпок, мокрых от пота и отошедших вод, надрывно, со всхлипами сипит роженица.
Сил кричать у нее уже нет. Вокруг хлопочут ее товарки, сами больше похожие на иссохшие тени, чем на женщин.
Нарождение новой жизни и смерть тесно сплелись здесь между сбой в противоестественном экстазе посреди темноты, грязи и вони подземной овчарни.
В воздухе, смешиваясь с кислым запахом гниющей подстилки, фекалий, коптящего чада масляного каганца и вони давно немытых тел, отчетливо давящим диссонансом вклинивается запах приближающейся смерти.
Среди присутствующих только старик-доктор, да матриарх пещеры – колченогая бабка Прысля – древняя развалина, неким чудом оказавшаяся наиболее приспособленной к лишениям, выпавшим на их долю, как люди, причастные к Миру Духов, могли слышать это. Вместо гула весеннего леса – дара Бреголиссы, знаменующего появление новой жизни – леденящее дыхание смерти и шуршащий шелест шагов мараккашей по соломенной трухе…
Понимающе переглянувшись со старухой, Доктор, осенив себя Святым Кругом, тяжело вздохнул, и, вопреки всему, все еще надеясь на чудо, склонился над родильным ложем.
Женщины, столпившиеся вокруг, смотрели за их действиями с нескрываемым благоговением. В их глазах сияла твердая вера в то, что если за дело взялся Доктор, – все будет хорошо.
Чуда не произошло. Оно и не могло произойти, не смотря на то, что роды принимал прославленный на всю Империю врач – профессор медицины и почетный член академии наук при Преворийском Университете. Попавший в это злосчастное место по высосанному из пальца безвестным начальником таможенного поста подозрению в шпионаже в пользу гуллей, Доктор, не мог помочь ничем.
Ребенок родился мертвым, убив своим появлением на свет и мать.
Спустя три часа, двое мужчин, еще сохранившие в себе частицу сил, бережно выволокли к забранному толстой дубовой калиткой выходу из пещеры тело умершей. Следом за ними осторожно ступал и незадавшийся акушер, неся в руках маленький безмолвный сверток.
Подняв с пола специально предназначенный для этого обрубок дерева, один из носильщиков несколько раз громко стукнул в окованную сырым железом перекладину, ожидая обычного в таком случае взрыва ругани за дверью.
Никакой реакции…
Он постучал еще, и на этот раз громче. И опять – в ответ одна тишина.
Вдруг, за дверью раздался шум. Он рос и ширился, накатываясь, в нем слышались захлебывающиеся крики, звон металла и звуки тупых ударов обо что-то мягкое.
За дверью темницы явно шел бой.
Затем все стихло.
Послышался судорожный, торопливый скрежет ключа в замке.
Сидельцы дружно попятились от калитки:
– Гулли пришли… – обреченно пробормотал один из них
– Слышите, вы! – Гулли пришли! – с надрывом заорал он вглубь пещеры.
В ответ на его слова лежащие и сидящие вповалку люди зашевелились, поднимая головы и оборачиваясь к кричащему. По сбившейся, словно овцы, в растерянную кучку толпе, ледяным ветерком пролетел шепоток:
– Ну, вот, – теперь точно конец…
Запоздало заголосили бабы.
***
Из мемуаров Лимнуара Ле Кьемно, почетного ректора Преворийского Императорского Университета Естественных Наук.
Обстоятельства нашего знакомства с Леди Ассиль были крайне удивительными: если бы кто-нибудь тогда сказал бы мне, что рослый воин в странного вида доспехах, шутя вырезавший практически в одиночку десятерых стражников, охранявших вход в наше узилище, а затем ударом ноги сорвавший с петель окованную железом калитку ворот окажется женщиной, я бы рассмеялся ему в лицо…
…В тот памятный день, когда жалобно скрипнувшая на вырываемых ‘с мясом’ из дверного косяка петлях, дверь темницы с грохотом рухнула внутрь пещеры, едва не зашибив насмерть неосторожно стоявшего рядом вашего покорного слугу, пред нашими изумленными взорами предстал воистину Ангел Мщения.
С ног до головы забрызганный кровью наших мучителей, он стоял, тяжело дыша, на пороге пещеры, а из-за его спины струились уже по-зимнему красноватые лучи заходящего солнца. С ним рядом, прижимая к груди погнутую связку ключей, и трясясь, словно заячий хвост, разевал безмолвно рот, подобно задыхающейся рыбе, Кру Пацех – толстый добряк-фермер, истинный хозяин пещеры и хутора, превращенного стражниками-халдеями в опорный пункт разбойного промысла, в канун войны благословленного беербальскими харисеями.
Тем временем в пещеру стали набиваться кмети – как оказалось впоследствии – совсем еще молодые парни, последовавшие следом за вломившимся сюда грозным рурихмом.
Едва их глаза приобретали возможность видеть в полумраке, как они застывали, пораженные открывшейся картиной.
Один из них, самый молодой, в криво сидящей, явно с чужого плеча, чешуйчатой броне храмового стражника, в бешенстве прошипел по-мокролясски :
– Как скотину… В хлеву… Убью гадов!!!! – и рванулся обратно к выходу.
Когда он протискивался мимо сгрудившихся у входа товарищей, последний, шедший замыкающим, – массивный, – поперек себя шире, – воин, судя по дорогим доспехам, тоже рурихм или благородный лан, ухватил его, словно кутенка, за шиворот:
– Остынь, Онохарко!
Парень, хрипя свозь слезы что-то нечленораздельное, пытался вырваться.
Как только глаза привыкли к царящей под сводами узилища темноте, рослый Рурихм в чудовищно дорогом плаще из бьорховой шкуры, ворвавшийся первым, одновременно взмахнул обоими своими хищно изогнутыми тонкими клинками, покрытыми парящейся кровью, одним неуловимым движением стряхнув ее с полированных лезвий.
Опустив, не глядя, свои мечи в заткнутые по оригайскому обычаю, за пояс, ножны, он снял с себя шлем, открыв нашим взорам нежный, невинно-юношеский облик, чудовищно диссонировавший с густо залитой кровью врагов сталью доспеха.
Теперь казалось совершенно невозможным то, что только что спокойно и без видимого труда проделал этот юноша.
Но со второго взгляда, внимательному наблюдателю четко становилось ясно, что при всей своей кажущейся молодости и, прямо-таки написанной на лице неопытности, неведомый воин далеко не так прост: особенно поражали холодные, колючие глаза убеленного сединами волка-одиночки на детски-невинном, и, скорее, приставшем юной деве, а не воину, лице.
Обведя тяжелым, немигающим взором всю пещеру, рурихм отрывисто бросил:
– Вы свободны. Мои люди дадут вам одежду и пищу… После чего резко повернулся на каблуках, отчего полы его плаща взвились, крыльями летучей мыши обвив его фигуру, и стремительно покинул помещение.
Ночь и почти весь следующий день мы провели все на той же на ферме, отъедаясь и смывая с себя глубоко въевшийся запах страха, смерти и испражнений. Все теплые вещи, снятые с убитых халдеев, равномерно распределили между бывшими узниками, но люди, намерзшиеся в сырой пещере на весь остаток своей жизни, все равно мерзли и кашляли.
Наутро меня вызвали к лану Ассилу – так звали нашего нежданного спасителя.
Когда меня, все еще слабого и не способного держаться на ногах самостоятельно, аккуратно ввели в комнату, он сидел на широкой лавке, перебирая бумаги Пепе Цхотля – начальника охранявших нас стражников.
Поначалу я не признал вчерашнего грозного воителя в стройном, долговязом парне, сочтя его одним из его оруженосцев. Но увидев в углу его странные, невиданные мною доселе нигде, доспехи, аккуратной горкой сложенные на широкой тумбе, покрытой бесценной шкурой бьорха, я понял – этот парень – и есть Лан Ассил. Сам же лан, освобожденный от железа и толстого набивного поддоспешника, казался совсем молодым юношей, почти отроком, которому, если бы не чрезвычайно высокий рост, никто не дал бы более, чем тринадцать лет от роду.
Судя по покрасневшим, с прожилками сосудов, глазам, явно не спавший всю ночь, молодой воин живо вскочил на ноги, едва увидев нас. Уважительно склоня голову, он приветствовал меня, как старшего:
– Мне сообщили, что вы, Уважаемый, разумеете халдейское письмо?
– Да ваша милость, для выполнения своих обязанностей в Преворийском Университете, мне довелось выучить и халдейский, удивленно пробормотал я, крайне пораженный осведомленностью и напором этого юноши.
– Что ж, отлично! Он довольно потер руки. – Мне крайне необходимо знать, о чем этот изверг переписывался со своим начальством. Присаживайтесь, Лан Доктор, прошу вас – он придвинул мне невесть откуда появившийся грубо сколоченный стул со спинкой – сбитню горячего не желаете? Не дожидаясь моего ответа, он кивнул разбойничьего вида старику, незаметным призраком маячившему у входа, тот так же молча кивнул и испарился, буквально через мгновение возникнув вновь, но уже с двумя огромными дымящимися кружками какого-то очень приятно пахнущего пряностями и ягодами варева.
Пол часа спустя, по мере разбирания писем, его настроение все помрачалось:
– Итак, вы утверждаете, что по всему Мокролясскому тракту установлены дозоры и пикеты, отлавливающие беженцев из Фронтиры?
– Да, Ваша Милость, из данных писем это следует совершенно точно, кроме того, все задержанные направляются в такие же точно лагеря, как тот, который вы вчера почтили своим присутствием…
Проклятье!!! Я так и думал! Кулак Лана Ассила с грохотом обрушился на столешницу, заставив давно опустевшие кружки заметно подпрыгнуть. Совладав со своей яростью, он вытащил из сумы, лежавшей тут же, на столе, пергаментный свиток, оказавшийся грубой картой с массой пометок и надписей по-халдейски:
– Это те самые лагеря?
Я взглянул на карту:
-Да, тут написаны названия хуторов и количество содержащихся пленных – вот этот кружок – здесь мы с вами.
– Что ж, – с грохотом встав из-за стола, он зловеще сверкнул глазами: – Значит, концлагеря организовываете, господа халдеи? – Ну, мы это еще посмотрим…
– Лан Доктор, – без перехода он повернулся ко мне – вам, как человеку благородному, я поручаю организовать к вечеру караван – здесь оставаться никак нельзя – вот-вот снова нагрянут харисеи.
– Вы, и ваши люди, в каких богов веруете?
-Но, ваша милость, – смущенный столь неожиданным вопросом, промямлил я, – большинство освобождённых вами людей – фронтирские крестьяне, а они, как и ваши кмети, все сплошь староверы, чтущие Даждьмати-Землю.
– Отлично! – сей же час же мы посвятим всех желающих мужчин в кмети и отдадим им захваченное у стражников при штурме фермы оружие. Одного из своих ребят я оставлю при вас сержантом – пусть в пути поднатаскает их хотя бы держать копья в руках. Здешний хозяин вам во всем поможет – он, похоже, человек хороший, даром, что наполовину халдей: именно он, встретив нас на тракте, рассказал о том, что здесь творится и привел нас сюда. Он же обязуется вас провести к ближайшему имперскому форту.
Толстяк Кру Пацех во главе своего немаленького, все время, по халдейскому обычаю, горестно вздыхающего и причитающего, семейства, неустанно суетился вокруг больных, всячески пытаясь облегчить их положение – ему было хуже всех – будучи сам этническим халдеем, он страшно переживал тот позор, что навлекли на его народ действия подстрекаемых харисейскими ортодоксами нелюдей в человечьем обличье.
Лежачих больных разместили на трех фургонах, конфискованных когда-то у беженцев – благо, бравые стражи границ независимой Кримлии еще не успели забить на мясо запрягавшихся в них волов.
Кру Пацех, путь назад которому теперь был заказан, разместив на фургонах больных и детей, теперь, деловито покрикивая, гонял своих домочадцев, пакующих небогатые остатки скарба.
За хлопотами сборов никто почти и не заметил, как и куда ушли их благодетели.
Дружина кметей, возглавляемая своим рурихмом, покинула разоренную ферму к полудню, на прощание дав указания остающимся как можно быстрее собираться и выдвигаться в сторону форта Зеелгур – последнего оплота имперских порядков во взбунтовавшейся провинции.
…Глядя им во след пустыми, исклеванными вороньем, глазницами, в ветвях старого дуба покачивались, скрипя веревками, трупы харисейских стражников…
***
Сказать, что его высокоблагородие Мирчек Такеши Хирамону был заинтригован – не сказать ничего. Старик легат слышал уже второе упоминание о странном, если не сказать, мистическом, отряде невесть откуда взявшихся блотян, чуть ли не из могил восставших и активно действующих в кримлийских тылах. Как опытный стратег и неплохой политик, наместник был очень озабочен столь неожиданными вестями.
На сей раз новые сведения принес пришедший со стороны Кримлии караван изможденных людей, утверждающих, что они тоже были спасены отрядом того самого таинственного рурихма.
За прошедшие три дня история этого рурихма-блотянина, разгромившего прикордонную заставу халдеев, вступившись за безвестных крестьян, уже успела обрасти вкрай живописными подробностями, и теперь скорее смахивала на легенду о деяниях Вайтеха Славного, чем на достоверные сведения о возможном враге или союзнике.
Как раз единственное, что его высокоблагородие не мог терпеть, это были именно неточные сведения – неизвестность всегда просто бесила прямого, как древко копья, служаку. Допрос с пристрастием плененных халдеев, привезенных ошалелым от всего происшедшего крестьянином в телеге, ничего не дал – что возьмешь с тупых наемников?
Неожиданно легату повезло: наконец ему довелось услышать всю историю из первых рук, да еще и из абсолютно достоверного источника.
В пришедшем караване оказался личный знакомец легата: в прошлом один из лучших в Превории хирургов, и, кроме значительных успехов в медицине, еще и ведущий в Империи специалист по примитивным культурам – Лимнуар Ле Кьемно.
Одна история мытарств самого магистра тянула на отдельную эпическую балладу, за право описать которую удавился бы любой бард, но, в купе с поведанной со слов одного из слуг Ле Грымма историей самого барона, приобретала все задатки неисчерпаемого источника целого сонма легенд, былин и саг на ближайшие лет четыреста.
Возвращавшийся из пятилетней этнографической экспедиции, организованной Преворийским Университетом для изучения быта и обычаев конгломерата степных племен, именуемых гуллями, обоз, сопровождаемый небольшим отрядом охраны, у самой границы Империи подвергся нападению крупной шайки валлинов, после которого в живых уцелел лишь сам Ле Кьемно. Захваченный в плен, он сумел бежать и затеряться в степи, где был подобран кочевниками.
Благодаря своим познаниям и немалому медицинскому таланту, он быстро завоевал уважение простодушных степняков, а после того, как спас жизнь любимой жены хакана Киплыка – главы одного из крупнейших степных кланов – еще и довольно немалое состояние.
С величайшим трудом отпросившись у щедрого и гостеприимного хакана, Лимнуар Ле Кьемно стал готовиться к долгому и опасному путешествию домой – в степях с каждым днем становилось все неспокойней.
Практически перед самым отправлением, все его планы нарушило нападение на становище клана Киплык нукеров новоизбранного Каган-Башки – Хази-бея.
Вдвоем с младшим сыном Хакана Киплыка – Кароки, Ле Кьемно ускользает от преследования, но только для того, чтобы проделав труднейший путь, быть захваченным по подозрению в шпионаже уже буквально на пороге собственного дома.
Гулльская одежда и юный гулль-спутник в нетрезвых глазах халдейского мытаря-кордонника, оказались достаточно веским поводом для того, чтобы схватить и заточить подозрительного преворийца в наспех оборудованную тюрьму.
Так магистр преворийского университета превратился в простого заключенного – первого из многих десятков узников холодного подземелья, наспех переоборудованного из обычного хлева. Днем наиболее крепких пленников гоняли на каторгу – валить лес, копать рвы и ловушки на обходных тропах вдоль Тракта, устанавливать дорожные вилки и засеки – не сразу проедешь, – на самом тракте. Кримлия готовилась к нашествию гуллей, не брезгуя заодно и нажиться на горе соседа.
С приближением осени условия содержания плененных фронтирцев стали вовсе невыносимы – невиданный ажиотаж спроса на продукты, которые, в преддверии грядущей войны, вовсю припрятывались прижимистым крестьянством, повлек за собой сильное урезание и так мизерных паек заключенных. В конце концов, дошло до того, что всех рабов просто загнали, как скотину, в хлев и буквально оставили там умирать от голода и холода.
Ватага блотян, неожиданно возникшая невесть откуда, из самой гущи дебрей Чертолясья, состоящая сплошь из представителей вымершего, по всеобщему мнению, еще двадцать лет назад до ноги от чумы народа, была словно ниспослана волей благих богов, дабы даровать им волю.
Проведшие, некоторые уже более полугода, в темнице, и отчаявшиеся было увидеть когда-нибудь солнце, страдальцы были освобождены дружинниками новоявленного блотского лана – Ассила Ле Грымма.
Сам Ле Грымм – личность еще более загадочная, чем его дружина.
По гуляющим среди самих кметей слухам, лан Ассил Ле Грымм Чернолясский и вовсе являлся невесть откуда взявшимся наследником и последним представителем населявшего когда-то Фронтиру народа – рушики, что, впрочем, сам володарь как не отрицал, так и не опровергал, но от его появления в тех местах явно попахивало мистикой, если не дьявольщиной.
Объявившийся прямо из глубины непроходимой чащи в сопровождении пятерых детей из знатных фронтирских родов, этот безвестный авантюрист каким-то путем покорил сердца тамошних жителей. Узнав, что в затерявшейся среди лесов колонии блотянских беженцев нет покровителя – рурихма, он, ссылаясь на свое якобы благородное происхождение, взял их под свою опеку. Теперь, приняв присягу от жителей того края, этот человек является, по сути, единственным законным владельцем всего Чернолесья – бароном Чернолясским.
Энергичный сверх меры, он быстро сколотил довольно сильную дружину из молодых парней и теперь планомерно громит разбойные логова кримлийских стражников вдоль Фронтирского Тракта.
Больше недели после прибытия первого каравана беженцев, по Тракту каждый день прибывали ободранные, искалеченные, смертельно уставшие существа, здорово смахивающие на оживших навей. Этих несчастных вызволили из цепких лап ‘сборщиков податей’, кмети неуловимого барона.
Едва оправившийся от сильнейшего истощения, Лимнуар Ле Кьемно, собрав среди обитателей форта и окружавшего его лагеря всех, мало-мальски знакомых с медициной или знахарством, организовал, с молчаливого одобрения коменданта, в одной из башен настоящий госпиталь. Собрав в нем сильную команду лекарей и знахарок, он поставил там главной боевую бабищу со звучным, аки иерихонская труба, голосом и истинно ланскими габаритами крепко сбитого и рыхлого, не смотря на длительное недоедание, тела. Сия дородная дама являлась Посвященной жрицей Дажьмати, и, следовательно, отличной повитухой, акушеркой, и педиатром.
Сам же двужильный доктор занялся организацией жизни в палаточном лагере – приближалась поздняя осень.
Надо сказать, что вопрос санитарии в этом скоплении более, чем четырех тысяч людей стоял не просто очень остро, а чудовищно злободневно.
По одному, группами, а иногда и целыми толпами, жертвы харисейского произвола все приходили и приходили в маленькую имперскую крепость в поисках защиты. Среди пришедших многие обитатели временного полевого лагеря с ужасом узнавали своих прежних знакомцев, с которыми делили долгий путь из Фронтиры. Эти люди, считая, что имеют при себе средства, достаточные для уплаты подорожных сборов, ушли на запад, надеясь добраться до дружественного единоверного Мокролясья. Вместо этого, путешественников сначала обдирали, как липку, а затем, когда платить уже было нечем, забирали их самих в рабство ‘за неуплату дорожного сбора’.
Наслушавшись жутких рассказов, обитатели лагеря от отчаянья и безысходности стали впадать в панику – раскинувшийся более, чем на лигу, у стен крепости табор из возов и палаток гудел, словно потревоженный улей.
Приходящие несли все более и более дурные вести о сотрясающих развалившуюся Империю событиях.
Великая Преворийская Империя, словно колосс на глиняных ногах, рухнула, грозя забрать с собою и своих создателей.
В Превории – бывшей столице императоров, бешеной свистопляской кипела грызня за царский венец между сенаторскими родами. Истрепав в войне остатки своих войск, лидеры развязавших гражданскую войну партий теперь, не считаясь с разрухой, нанимали в свои армии тысячи наемников-иностранцев.
Флот – бывшая гордость преворийских императоров и опора имперской колониальной политики, оставленный без дотаций и провианта, гнил у причалов – офицеры ушли на войну, а команды – кто присоединился к своим капитанам, но большинство просто разбежались по домам. Цвет же легионов, во главе с командирами, способными железной рукой навести порядок, застрял в никому теперь не нужных колониях за морем.
Сама же метрополия, после шести или восьми переходов из рук в руки, представляла собою скорее живописные груды руин, чем столицу некогда прославленной на весь свет страны.
В отдаленных провинциях, наконец, вырвалась на волю веками копившаяся злоба и ненависть к имперцам. Коренные жители не так давно покорённых окраинных провинций, ощутив послабление жесткой хватки прежде стальных, а нынче старчески-истершихся, местами же и вовсе повыпавших, клыков Империи на своем горле, то тут, то там устраивали малочисленным здесь преворийцам кровавые погромы.
В местностях, где квартировали достаточно крупные силы в виде одного-двух легионов под командованием достаточно твердого легата, что сумел удержать своих солдат от разброда и дезертирства, имперцы с не меньшей жестокостью отвечали – кровь с обеих сторон лилась реками.
Воспользовавшись тем, что кримлийский Легион еще прошлой зимой почти в полном составе был направлен на усмирение восстания горцев в Лемцульи Горы, Кримлийский Сейм – собрание наиболее влиятельных купцов, землевладельцев и священников Кримлии – объявил независимость. Бывшую провинцию провозгласили республикой, а город Беербаль стал столицей новоявленной Халдеи.
Церковная милиция харисеев свирепствовала вовсю: по провинции, как круги по воде от брошенного камня, катились одна за одной волны зачисток и арестов. Всех, кто по тем или иным причинам оказался неугоден Сейму, ждали конфискация имущества и изгнание, если не рабство.
Комендант главной пограничной крепости – легат Хирамону, не способный в виду ожидаемого со дня на день нашествия степняков с Востока, снять с пограничных фортов Тракта ни центурии, рвал и метал – большинство его старых боевых товарищей, с которыми он простым декурионом начинал свою карьеру, уйдя на ветеранский пансион, осели именно в Кримлии. Многие из них основали там латифундии или открыли свое дело.
Именно преворийцы, бывшие Полными гражданами от рождения, и ветераны Легионов, как лица, автоматически получавшие Полное Имперское Гражданство, были первой мишенью тайной полиции новоявленной республики.
Сразу же, неделю спустя после Кримлии, обьявило свою независимость и герцогство Мокролясское . Тамошний герцог, не смотря на давление своей преворийской родни, что усиленно толкала его погреть руки на разгорающемся пожаре в метрополии, трезво рассудил, что ему лично от имперского пирога точно ничего не перепадет, и, закрыв свои границы перед потоком заполонивших дороги беженцев, занял выжидательную позицию.