- Я читал много определений этого понятия в разных словарях и справочниках, но все они кажутся мне ущербными. Все сводится к занятию умственным трудом.

- Сам термин "интеллигенция" появился именно у нас, в России. Его употребил впервые в шестидесятых годах прошлого века писатель Боборыкин.

- Так что же, по-вашему, это понятие обозначает?

- Интеллигенция-это социальный слой, создающий духовные ценности и соответственно имеющий высокие нравственные критерии чести, правды и добра.

Духовные ценности могут иметь не только материаль

ное воплощение-быть произведениями науки, литературы и искусства, но и оставаться чисто духовными.

- Как это? - не понял я.

- Это создание круга общения, установление взаимосвязей н взаимопонимания между людьми, образование атмосферы правдивости, демократичности, доброжелательства, неприятия всякого рода зла и насилия. И не надо смешивать это со степенью образованности. Вот, например, наш старый сапожник, как он сам себя называет, по своему нравственному обликутипичный российский интеллигент.

- Мне тоже кажется, что настоящая сила России прежде всего в ее открытости, в умении принимать и гвбирать в себя все достойное, вне зависимости от этнических и других истоков. Долгие годы сидя в своей скорлупе, мы просто забыли об этом, у нас появилась какая-то рабская психология страха и недоверия.

Ардальон Ардальонович ^довольно долго молчал.

видимо колеблясь, но потом начал говорить с совершенно необычной для него горячностью:

- Диктатура пролетариата-вот тот строй, который у нас прокламирован. А ведь это ваш революционер Михаил Александрович Бакунин, хотя Маркс его и не жаловал, но он из ваших, так вот, он писал, что никакая диктатура не может иметь другой цели, кроме увековечения самой себя, и она способна породить в народе, сносящем ее, только рабство". Так и получилось. Да, режим, который держится на насилии, лжи, демагогии, на моральной нечистоплотности и коварство правителей, духовной разобщенности и раболепии людей, неизбежно заводит людей в трясину.

Я, знаете ли, до революции успел стать присяжным поверенным, а ваш Ленин...

- Ну, хватит, хватит,- прервал я. Однако Ардальон Ардальонович продолжал с той же горячностью:

- Вы многого не знаете, вы более чем на двадцать лет моложе меня. Но кое-что и вы должны помнить. Да разве и сейчас не так, что за высшую доблесть почитается, когда сын доносит на отца, фактически становится его палачом, то есть совершает самый страшный грех, единственный из всех, который нельзя искупить никаким покаянием. А потом,- продолжал он, кривясь от отвращения,- вы же москвич.

Разве вы не помните ревущие толпы перед Дворянским собранием, которое переименовали в Дом союзов, толпы, которые требовали расстрела липовых изменников Родины на мерзких процессах января тридцать седьмого и марта тридцать восьмого года? Я с содроганием вспоминаю газету с подобными же требованиями и с напечатанным в ней на первой странице стихотворением вашего лирического поэта Виктора Гусева, автора известной и повсюду исполнявшейся песни "Полюшко-поле". На этот раз лирик напечатал кровожадное стихотворение "Родине", которое начиналось так:

Слушай, моя Родина, пришедшая к счастью, Слушай, народов великая мать:

Тебя эта сволочь хотела на части Разрезать и по частям распродать.

А ведь суд-то еще шел. По закону и совести до приговора все они еще считались невиновными. Но до совести и закона ли было? Не нужно было быть опытным юристом, как я, чтобы видеть, что Вышинскийне прокурор, а гадина и мясник, что во всех исступленных самобичеваниях обвиняемых полно нелепостей, гнусного вымысла, навязанного им палачами.

Единодушное, безоговорочное признание во всех их вымышленных и неправдоподобных преступлениях уже само по себе явление ненормальное. Один из подсудимых, Ягода, бывший нарком внутренних дел, сам до ареста палачествовал, а судьи, прокурор, даже защитники на процессе были палачами действующими.

После этих процессов кончилась эра, когда правители России были пусть мне лично не импонирующими, но все же политическими деятелями, хотя и со своеобразной моралью: "Морально и нравственно то, что полезно для революции", отметающей моральный кодекс.

выработанный человечеством путем проб и ошибок за тысячелетия его существования. На смену им пришли абсолютно аполитичные, глубоко безнравственные сатрапы, готовые без рассуждении и со всем рвением выполнять команды своего кровавого хозяина. Поэтому так легко и прошли все гнусные кампании арестов и проклятий вроде истребления "космополитов", восхваления русских "приоритетов" в чем ни попадя; такая чудовищная по подлости и цинизму провокация с "убийцами в белых халатах". Э, да что там,- повел головой Ардальон Ардальонович,-вы знаете, что профессор Дунаевский тоже один из них?

- Из кого?-не понял я.

- Ну, из этих так называемых врачей-отравнтелей. Он был арестован и сидел на Лубянке. Чудом выжил.

- Знаю, знаю. Но я думаю, какое чудо, что вам самому удалось выжить.

- Совершенно справедливо изволили заметить,- язвительно ответил Ардальон Ардальонович,- я, знаете ли, не выступал на митингах, но, как русский дворянин, не считал возможным и скрывать свои политические взгляды. За это вскоре после гражданской войны и был отправлен в СЛОН, где просидел пять лет без малого.

- Что такое СЛОН?

- Соловецкий лагерь особого назначения. Превратить монастырь в тюрьму было одним из первых деяний новой власти. Цари ограничивались там небольшой темницей (так же как и Суздальский монастырь

и многие другие, например Борисоглебский монастырь в Торжке).

- Значит, вы разбираетесь в словечках, которые употребляет Павлик?

- В СЛОНЕ разговаривали не на блатном жаргоне, а на русском литературном языке-все заключенные и даже, представьте себе, некоторые из тюремщиков.

- А что было потом? - не отставал я.

Ардальон Ардальонович нахмурился, процедил:

- Вы задаете слишком много вопросов.- но все же ответил: - Я не сторонник насилия, а новой власти нужны были опытные юристы. Вот я и стал адвокатом. членом коллегии защитников, как это тогда стали называть. Я был из тех,- тут худое, нервное его лицо задергалось,-кто прикрывал беззаконие флером законности, и это мой тяжкий грех. Ну а в войну воевал, потом вернулся в адвокатуру-ничего больше не умею. Ну, хватит.

Я и сам понимал, что хватит, но никак не мог остановиться. Решил продолжить разговор, хотя бы и сменив тему.

- Не могу понять Мустафу. Он все время молчит, но кажется мне, что он не просто дворник. А вы как думаете?

- Вы не слишком наблюдательны,-насмешливо ответил Ардальон Ардальонович,- может быть, наш общий друг Марк Соломонович прав и ваша исследовательская наблюдательность распространяется лишь на людей не моложе тысячелетнего возраста.

После этого он закурил и лицо его стало каким-то отчужденным. Мы молча погуляли некоторое время по саду и вернулись как раз вовремя или наоборот: это как посмотреть. Галя, бренча, вкатила свой столик и принялась делать нам уколы. Я приготовился к очередной муке, но-о чудо!-укол был сделан совершенно безболезненно и-мне и другим. Мы все очень

обрадовались, а Марк Соломонович даже поцеловал Галю и торжественно возгласил:

- В Писании недаром сказано, что любовь покрывает все грехи. Спасибо тебе, девочка, и Марии Николаевне передай спасибо.

Галя счастливо улыбнулась и молча выкатила свой столик, переставший быть орудием пытки.

Вечером я пригласил Мустафу погулять по саду и там спросил:

- Могу ли я чем-нибудь помочь тебе?-Он поколебался, но все же сказал:

- Может быть, и сможешь. Я действительно татарин, но я не дворник и не из Москвы. Я из Крыма, вернее, теперь из Казахстана и здесь по чужим документам. Нас всех, крымских татар, в мае 1944 года в телячьих вагонах насильно вывезли в Сибирь, Казахстан и Узбекистан как изменников Родины. Условия были такие, что в течение года вымерла чуть ли не половина из нас. Не знаю, как я сам выжил. Ведь у меня еще свежи были раны, полученные в боях с фашистами в партизанском отряде. И теперь нас продолжают преследовать, как диких зверей, издеваться над нами.

Но свет не без добрых людей. У меня было очень плохо с почками, нужен был лучший врач-уролог, и вот Лев Исаакович спас меня.

Пораженный, я молчал, а Мустафа, помедлив, спросил:

- А может, и правда мы все изменники, фашистские прихвостни? Может, и правда нужно было убрать нас из Крыма на голод, и муки, и вымирание?

- Брось! В любом народе большинство составляют женщины, дети и старики. Они же ничего и никого не предавали. Да и из молодых и зрелых мужчин разве все или большинство предавало? Вот ты, например, был партизаном. Эта высылка-бандитизм. Знаешь, мой друг и наш экспедиционный шофер, Шамаш, он караим, родом из Феодосии, и он рассказал мне, как

все было. Запиши мой адрес и телефон, может, я чемнибудь и смогу помочь...

Мустафа утвердительно кивнул.

Вернувшись в палату, мы застали ставшую уже бытовой сцену: Марк Соломонович ругался с Павликом.

- Пашка,-кричал он, размахивая своими огромными ручищами,-ты должен понимать, еще царь Соломон говорил: при недостатке попечения падает народ, а при многих советниках - благоденствует.

- Иди ты со своим Соломоном, знаешь куда!- беззлобно отругивался Павлик. Я не успел поинтересоваться, о чем спор, как в палату вошел какой-то незнакомый врач, видимо дежурный, и с ефрейторской строгостью приказал:

- Всем ложиться, свет потушить! - Не доверяя нам, он не поленился самолично повернуть выключатель. Но спать-то как раз и не хотелось. Выждав, чтобы дать время дежурному врачу произвести свои начальнический досмотр и удалиться, я предложил Лрдальону Ардальоновичу вылезти в окно покурить, тем более что его койка, как и кровать Павлика, стояла у окна. Осторожно вылез первым, а потом помог и ему.

Мы устроились на скамейке, полускрытой кустами сирени, и задымили. Большинство окон во всех корпусах больницы были уже темными. Свежо и сладко пах липовый цвет. Я не удержался и спросил:

- А как же вас-то не арестовали снова?

- Если я вам скажу, что их удержало то обстоятельство, что я убежден в недопустимости насилия, то вы мне все равно не поверите. Просто я им не подошел по размеру.

- Это как?-не понял я.

- Видите ли,- назидательно сказал Ардальон Ардальонович,-у них на все существует номенклатура, особенно при таких масштабах. В том числе и на категории арестуемых. Я сделал так, чтобы не попасть

ни в одну из них. Мне, видите ли, хватило и пяти лет.

Кроме того, я помнил слова Монтеля, написанные им добрых четыреста лет назад в его знаменитых "Опытах": "Я, разумеется, хотел бы обладать более совершенным знанием вещей, чем обладаю, но я знаю, как дорого обходится знание, и не хочу покупать его такой ценой. Я хочу провести остаток своей жизни спокойно..." Вот я и не высовывался. Впрочем, для них и сейчас не поздно. Правда, болезнь моя неизлечима.

Жизнь во мне поддерживает, думаю, что ненадолго, искусство Дунаевского. А в общем-то невелика разница для меня теперь: умереть в городской больнице или в тюремной.

После довольно долгого молчания я сказал:

- Какое поразительное стечение обстоятельств: в нашей палате один больной-бывший заключенный.

другой-ссыльный и лечит нас бывший зэк.

- Думаю,-сдержанно ответил Ардальон Ардальонович,-что это не случайность, а знамение времени, предвестник очистительной бури, без которой страна задохнется. Старый сапожник, например, в котором больше ума и проницательности, чем в десятке дип| ломированных ослов, не примите это на свой счет, остро это чувствует. Я-то, наверное, не дотяну, а вот вы, когда она разразится, порадуйтесь и за меня.

Когда я с великой осторожностью подсадил Ардальона Ардальоновича в окно и сам влез в палату, мне впервые за все время пребывания в больнице показалось, что здесь есть чем дышать...

Утром, встав под какнс-то отдаленные крики с очень хорошим настроением, я по дороге в умывальню увидел, что кровать с Кузьмой Ивановичем уже не стоит в коридоре, и еще больше обрадовался. На обратном пути решил выяснить, куда же его поместили, и стал открывать подряд все двери. С удовольствием увидел Кузьму Ивановича, возлежавшего на койке в центре одной из палат. Тут вдруг что-то оборвалось во

мне. Раньше на этой койке лежал раввин. Бедный старик. Я пошел к моргу, но уже на порядочном расстоянии от него увидел большую толпу и услышал стоны и причитания, увидел знакомые лица посетителей раввина.

Я вернулся в корпус, встретил в коридоре капитана, который, оказывается, все знал, и вошел вместе с ним к нам в палату. Все, кроме Павлика, конечно, уже встали, и Дмитрий Антонович, почему-то обвязанный вокруг живота полотенцем, направлялся в умывальню.

Я рассказал о том, что старик раввин умер. Смерть в больнице воспринимается иначе, чем на войне. Все, подавленные, молчали. Вдруг Дмитрий Антонович сказал:

- Делов-то! Поп жидовский дуба врезал. Теперь ихнего профессора не жди, он над ним весь день кудахтать будет. Все их племя друг за дружку держится.

- Ах ты, гад! - неожиданно тонким голосом вскрикнул Павлик.-Да он всех людей спасает, лечит, даже такую суку позорную, как ты. Да он, может, в той же камере сидел, что и я напередки его. Это такие, как ты, падлы нас туда запихали. Падло ты, падло,-вскрикнул Павлик и резко вскинулся. Через всю комнату просвистел нож и глубоко вошел в дверь сантиметрах в десяти левее груди Дмитрия Антоновича.

Тот охнул и с неожиданной для такого грузного человека скоростью выскочил из палаты.

- Дай перо, кэп!-хрипло попросил Павлик Владимира Федоровича.- В другой раз я не промажу.

Капитан взялся за наборную, в несколько разноцветных пластмассовых колец ручку, .с видимым усилием выдернул лезвие и понес нож к постели Павлика, но тот вдруг запрокинул голову, застонал, впервые за все время пребывания в больнице. Руки его беспомощно и бесцельно задвигались по груди, из прокушенной губы потекла кровь, глаза закатились, и свет

лые ресницы страшно оттенили закатившиеся синеющие белки.

Капитан, положив нож в карман, вышел из палаты, и через несколько минут к нам вбежала Раиса Петровна. Она взяла руку Павлика, подержала, потом откинула одеяло с проволочного каркаса, охнула, тут же снова накинула одеяло и бессильно опустилась на стул.

- Что с ним?-спросил я.

Раиса Петровна с трудом шевелила губами:

- Болевой шок и коммуникации порваны. Позовите сестру.

Мы вернулись с Галей, которая тут же принесла капельницу со стояком. Раиса Петровна ввела в вену Павлика иглу от капельницы. Они с Галей принялись что-то делать вокруг Павлика, время от времени массируя ему грудь, подымая безжизненные руки, но одеяла с каркаса больше не поднимали.

"Как он мог с такой силой швырнуть нож?" - невольно подумал я и спросил Раису Петровну:

- А где профессор?

Она каким-то извиняющимся тоном ответила:

- С утра оперирует, и Мария с ним. Сейчас у него как раз тяжелая полостная операция.

Они возились с Павликом долго. За это время пришла тетя Клава, ворча, забрала вещи Дмитрия Антоновича и куда-то унесла их. Потом вернулась и перестелила постель. Через некоторое время они со Степой ввезли в палату каталку с Кузьмой Ивановичем, осторожно положили его на свежезастланную постель, приладили сбоку бутылку с катетером.

Кузьма Иванович сказал, как-то вымученно улыбаясь:

- Ну как, принимаете в свою компанию? Вот I Дмитрий Антонович просил поменяться,-оглядевшись испуганно, вздохнул и замолчал. Он был робок, этот старый бобыль, вагоновожатый. А я невольно

г

подумал: "В том, что Дмитрий Антонович попал на койку бывшего раввина, есть, несомненно, ирония судьбы".

...Через некоторое время послышалось хриплое, со свистом дыхание Павлика, но его глаза оставались закатившимися. Раиса Петровна отерла пот с его лица, а потом и со своего и, ни к кому не обращаясь, сказала:

- Кажется, из шока удалось вывести.

Мы молчали. Она вышла, оставив возле Павлика бледную Галю. которая изо всех сил сдерживала слезы.

Прошел еще томительный час, а может быть, и больше, когда в палату стремительно вошел Лев Исаакович в сопровождении Марии Николаевны. Лицо его было еще полузакрыто марлевой повязкой, на белом халате виднелись свежие пятна крови.

"Точь-в-точь "убийца в белом халате" с недавних карикатур",-с каким-то ужасом и насмешкой подумал я.

Лев Исаакович сбросил одеяло с Павлика. Быстро своими сильными пальцами отцепил с одной стороны проволоки каркаса и отогнул их. Я взглянул на тело Павлика и, сознаюсь, едва не потерял сознание. Лев Исаакович что-то там делал, время от времени негромко разговаривая с Марией Николаевной. Потом он сказал:

- Позвоните мне домой, скажите, что я задержусь.

Случай очень тяжелый.

- Слушаюсь, товарищ полковник медицинской службы,-ответила Мария Николаевна и вышла из палаты. Так к Дунаевскому еще никогда не обращались. Я удивился, но и обрадовался. Очень тяжелый случай, это, конечно, серьезно, но ведь это еще не конец, значит, есть надежда.

Наступил вечер. Ярко горела лампочка под потолком и другая на треножнике, принесенном Марией Ни

колаевной и поставленном возле кровати Павлика. Наступила ночь, но никому из нас было не до сна.

Вдруг я услышал голос Павлика: "Чего вы там колдуете, профессор?"-И сдержанный ответ Дунаевского: "Держись, солдат, держись".

Он тоже впервые так обратился к Павлику, и я снова не понял, что за этими воинскими обращениями стоит.

Только в два часа ночи Лев Исаакович, сказав Марии Николаевне: "Еще морфий и пост на всю ночь", вышел из палаты, и скоро мы услышали затихающий шум мотора его "Победы".

Мария Николаевна сама осталась у постели Павлика, то считая его пульс, то еще что-то делая, и ей помогал Марк Соломонович с запавшими, потухшими глазами.

Я уснул только под утро, а когда проснулся, то с радостью увидел, что каркас и одеяло на кровати Павлика находятся на привычном месте, а сам он, хотя и еще более побледневший, дышит спокойно и осматривается, как будто впервые попал в нашу палату. Возле кровати на стуле дремал Марк Соломонович, прислонив к стене свою большую голову.

В палату вошла как всегда статная, свежая, словно сразу после купания Мария Николаевна, сказала строго и ласково:

- Сначала градусники, а потом идите умываться, гвардейцы,-и подошла к кровати Павлика.

Никто из нас в то утро не гулял по саду. Около - часа дня пришел Дунаевский, как обычно сдержанно поздоровался со всеми, обошел каждого, довольно долго пробыл у посте/ш Павлика и, дав указание сопровождавшей его Раисе Петровне и дежурной сестре Любе, вышел. Я пошел следом за ним и в коридоре негромко спросил:

- Лев Исаакович, как с Павликом?

Он сухо ответил:

- Я делаю все, что могу.-И ушел в другую палату.

Угнетенный, я вернулся к себе и услышал, как Павлик слабо, но зло кричит на Марка Соломоновича:

- Иди спать, старый хер, чего ты тут суетишься?

- Иду, иду,-примирительно ответил Марк Соломонович и, дойдя до своей кровати, прямо рухнул на нее.

В палату вошел Степа, почему-то в белом халате, едва сходившемся на его могучей груди, с пакетом апельсинов. Он уселся на табуретку возле кровати Павлика, положил апельсины на тумбочку, а правую ногу на левую и заявил:

- Ты интересуешься, Пашка, как я на человеке ездил?

- Врешь ты все. боцман, травишь капусту,- улыбаясь, ответил Павлик, который обожал всяческие истории, и чем невероятнее они были, тем лучше.

Поэтому Степа, не ответив на его выпад, потянулся и стал рассказывать:

- Когда в октябре сорок первого эти румынские недотепы из четвертой королевской армии вошли-таки в Одессу, я с кем надо подался в катакомбы, а было мне тогда пятнадцать лет. Нас было много, и мы этих фашистских вояк учили одесской грамоте, даже автомобиль с ихним павлином-генералом взорвали, "хорьх", такая черная колымага с желтыми фарами.

А эти недоноски что ни делали, даже газом травили, нас из катакомб выкурить не могли, а сами вглубь соваться стеснялись. Потом гитлеровцев на подмогу позвали. Те, конечно, посерьезнее, но мы с Молдаванки и не таких били. А когда вышли наконец весной, словно всего-то и перезимовали. Только я за эти три года мужиком стал.

- Стало быть, и бабы у вас там в катакомбах были? - поинтересовался Кузьма Иванович.

- У вас, папаша, я вижу только передний интерес,- отбрил его Степа и тут же, правда весьма туманно, объяснил: - В Одессе все было и есть для тех.

кто не как верблюд, который, как известно, своего же горба не видит, не о том я. Классик допустил перелет, когда написал, что в Греции все есть. Это в Одессе все есть. Есть и греки, и даже Греческая площадь. Тут, значит, пошел я в пехотный полк, аж до самого Берлина прогулялся, а потом и к чехам занесло. А там и капитуляция. Кто выжил, тот жил как король, да и вино из королевских подвалов дегустировал на Балатоне, у мадьяров то есть. Только вот с дисциплиной этой никак у меня роман не получался. В катакомбах она совсем другая была. И воевал я, как на качелях качался, то орден навесят, то в чине понизят, то старшим лейтенантом, то рядовым-хорошо еще не в штрафной. Но все же войну кончил лейтенантом. А потом полегче стало, только за Одессу скучаю. И вдруг в августе приказ грузиться в эшелон. Что такое? Не говорят. Мы через всю Россию ехали. В теплушках золоченые кресла стояли, ящики с заморскими винами. На станциях народ "ypal" кричит, "герои!", подносит кто что. Уже в пути узнали: треба японцам коечто объяснить. Война, какая-никакая. Выгрузились, пошли походной колонной по Маньчжурии. Это же видеть надо: после европейских дворцов и шоссепыльные дороги, нищие фанзы с голодными китайцами, мы сами им лендлизовскую тушенку скармливали.

- Это что за тушенка?-спросил Павлик.

- Американцы закон такой во время войны приняли, лендлиз называется. Это чтобы нам в долг продукты, шмотье, оружие посылать,-важно пояснил Степа.-Так вот, идем и идем. а японцев не заметно.

Ихняя Квантунская армия не хочет свидания с нами. только пятки сверкают, да еще, суки, сожженные деревни после себя оставляют. Вот так идем и идем.

Ни мира, ни войны. Тоска. Так дошли до города Мукдена. Большой город: где улицы погрязнее, дома по

плоше-для китайцев, где почище и получше-для японцев, европейцев. Поместили наш батальон в шикарном отеле. До "Лондонской" ему далеко, до нашей одесской, но хаза ничего, смотрится. Все спать завалились, моя рота тоже. А мне душу отвести надо, да не с кем. Поговорили с хозяином, выпили мы с ним ихней дрянной рисовой водки-саке называется. Да что с него толку-только знает дрожит, как бы у него гостиницу не отобрали. Поблагодарил я его за угощение, плюнул, вышел на улицу, не знаю, к кому прибиться, а день теплый, солнечный.

Тут толпа идет, вроде нашей демонстрации, только несут не знамена, не портреты с усатым, а желтые флажки, чудища всякие, разноцветные бумажные фонарики, хотя и день был. Праздник, что ли, у них какой, как раз ко времени. Я обрадовался: все-таки народ гуляет, затесался к ним. И они обрадовались.

Нахлобучили мне на голову какой-то не то колпак, не то корону, посадили на носилки. Несут. Они свои песни поют. А я ворот гимнастерки расстегнул и нашу одесскую, знаешь: "Как на Дерибасовской, угол Ришельевской, в восемь часов вечера разнеслася весть"?

- Не знаю,-с интересом отозвался Павлик,- а о чем там?

- Э, да что с тебя взять, белый медведь,- махнул рукой Степа и продолжал: - Несли они меня, несли, а потом мне надоело. Спрыгнул, отстал от них, огляделся. Боже ж ты мой, вот история! Куда попалсам не знаю. По-китайски и по-японски-ни слова.

Знаю только название гостиницы, и то потому, что английское, ну той гостиницы, где мой батальон стоит. Пошел куда глаза глядят. На углу рикши стоят.

Колясочки у них легкие, лакированные, спицы разноцветные. Подошел к одному, сказал название отеля.

Он улыбается, кивает головой, показывает: садись, мол!

Еду, еду, потом кричу: "Стой!" Он не понимает, бежит. Еле-еле втолковал ему, а то все бежал. Наконец остановился. Я слез и говорю ему: "Эй ты, рысак!

Разве так возят? Садись, я тебе покажу, как надо возить с ветерком, стайер зачуханный!" Не понимает.

Я думаю: так до вечера без толку кричать. Взял его за шиворот, тащу на сиденье, а он упирается. Но когда я за кобуру взялся, он таки сел. Сидит на подушке, дрожит, сам не свой. чего-то бормочет. Я впрягся ибегом. Бегу, бегу, куда-сам не знаю, только ордена и медали на груди позвякивают. Вдруг выскочил на широкую улицу, а там полно народа. Рикши, извозчики, автомобили-словом, весь транспорт, увидев нас, остановился. Шум, крики, как у нас на Привозе.

Это мне потом объяснили, что к чему. Рикша у них считается чуть ли не самое последнее занятие. А тут офицер, европеец, при всех регалиях, какого-то нищего китайца в коляске везет. Короче говоря, сцапал меня комендантский патруль. Вкатил мне комендант пять суток губы и строевую подготовку: пошагать, значит, во дворе комендатуры. Вот зачем, выходит, меня десять тысяч верст везли! А отсидел-того хуже. На улице китайцы подходят, пальцами дотрагиваются, а кто к гимнастерке лоб прижимает. В какую лавку ни зайдешь, хозяин все перед тобой выкладывает и денег не берет. Это они меня к каким-то своим святым причислили. Поначалу мне даже нравилось, а потом сил моих не стало. Ладно-в солдаты, а в святые я не нанимался. Еле допросился перевода в другую часть, подальше от Мукдена. А вернулся домой после войны-море потянуло. Степа широко улыбнулся:- Ну вот, чирик! Выписываюсь я. Мы еще с тобой в Одессе бычков с мола потаскаем.

Он осторожно обнял Павлика, халат при этом соскользнул, и виден стал синий китель с золотыми шевронами и орденскими планками.

Павлик засопел в ответ, одобрительно пробурчал:

- Ты мужичок, Степа!

Боцман, пожав каждому из нас руку, сказал:

- Жду вас в городе-герое Одессе, хуторяне. Адрес: "Россия", бывший "Адольф Гитлер", а на берегу-Молдаванка. Прохоровская, восемьдесят три, там каждый знает.-И удалился, большой, добродушный.

приветливый. После его рассказа и прощания успокоившийся Павлик уснул. Впрочем, ненадолго.

Он проснулся со стоном. Лев Исаакович, которого я тут же позвал, пробыл у Павлика около трех часов и ушел мрачный. На мой вопрос ответил только одним словом: "Посмотрим".

Вечерело. Павлику стало немного лучше, но глаза его лихорадочно блестели. Он позвал меня и сказал глухо:

- Кончаюсь я, Борисыч, да и слава богу! Сил больше нет терпеть. Не лезь со своими словами-они мне не нужны. Лучше послушай. Ты ведь историк. Может, когда и пригодится тебе моя история.

Он стал говорить тихо и горячо, все более возбуждаясь. Время от времени ненадолго впадал в забытье, потом снова начинал говорить, и каждый раз точно с того места, на котором обрывал.

- Слесарил я на заводе в Ногинске, а в сорок шестом загремел в армию. Попал в пехотный полк, тут же неподалеку, в Московской области. Служба как служба. Знаешь, солдат в пехоте: первые полгода называется "дух", "салабан" или "салага" - его любой старослужащий по морде садануть может и послать куда хочет, даже вместо себя в наряд; вторые полгода-"помазок" или "шнурок". Это уже полегче-не так тобой помыкают. Другой год службы: сначала будешь "черпак"-тебя не задирают, ты уже сам на "салабанов" покрикиваешь. Последние полгода - "старик". Его и сержанты не трогают, а то в сортире утопит. Когда увольнения в запас ждешь-называет

ся "квартирант". После увольнения, пока из части не ушел,- "ветеран" или "демби". От них и лейтенанты шарахаются. Вот дослужился я до "черпака", легче стало. И тут, понимаешь, такая канитель вышла. В воскресенье как-то с утра получил увольнительную. Мы с корешем на станции в буфете кирнули, погуляли.

Вернулся я к обеду, а тут суп гнилой, даром что с мясом. Дух от него такой, что нутро выворачивает. Солдаты, кто молчком, кто матерясь, миски отшвыривают.

Пришел дежурный старший лейтенант. "В чем дело,- говорит,-отчего шум?" Был бы я трезвый, смолчал бы, наверное, а тут понесло. "Мы что.-говорю,-матросы с "Потемкина", чтобы нас червивым мясом кормить?" Он взвился: "Ах ты, контра!"-и к особисту. Взяли меня в тюрягу Московского гарнизона.

Долго не думали: десятку как в яблочко влепили.

Попал я в лагпункт... Да ты держи меня за руку, держи...

Я послушно взял горячую худую руку Павлика в свои руки, а он, облизывая пересыхающие губы, продолжал:

- В Сибирь, Борисыч, в гиблое место, Лабытананги называется. Это по-ихнему, по-ненецки. Там ненцы живут, оленей разводят, только помирают они.

- Кто умирает? - не понял я.

- Да и ненцы и олени-все помирают, а больше всех мы-зэки. Да ты не перебивай меня. Я успеть хочу. На другом берегу Оби городишко Салсхард, раньше Обдорск назывался. А я в зону попал. Бараки холодные, мерзлые. Нары - вагонка в два этажа. С пяти утра к воротам, а потом вкалывать с тачкой и лопатой, насыпь для железной дороги делать. Жратвачерный хлеб с отрубями да теплая вода с рыбьими костями, редко когда с гнилой картошкой. Норму разве вытянешь при такой жратве? А нет - в карцер на 400 грамм хлеба и воду, да еще и изобьют. Добро если кулаками, а то железной трубкой или дрыном.

А тут ворье, урки-сами не вкалывают, а пайка им идет за наш счет. Да бьют чем ни попадя и крадут хлеб и чуни, а то и просто снимут или сдрючат у кого что с воли осталось. Свитер там, или шарф, или еще что. Меня тоже несколько раз избили и обобрали. Но я на них шестерить не стал. Только, вижу, все молчат, а одному разве с ними сладить? Стал я к ним поближе прибиваться, на их проклятой "фене ботать" научился. Она как вши: налезет быстро, и не заметишь, а вывести - попробуй! Вот и у меня осталось. Около урок хотя и полегче жить стало, но еще тошней.

Сколько раз думал повеситься, да там и это не просто.

Стукачи ссученные повсюду. Но вот прибыл новый этап с "фашистами", как урки трепались. А там одни солдаты, наши солдаты и офицеры то есть. Кто за что:

военнопленные из гитлеровских лагерей, власовцы, бандеровцы, зеленая литва и эстонцы, а то и вроде меня, чурикн. Двое даже из тех, кто Берлин брали.

Народ все тертый, боевой и не доходяги. Разной твари по паре то есть, но тут в зоне все как из одной части. Нескольких урок отделали так, что все они подальше держаться стали. Да и бригадиры, и нарядчики, и сами надзиратели их боялись. По баракам параша пошла: вохра и суки жаловались на этап начальнику лагеря, а он так сказал: "Норму выполняют? Ну и все. Мне план нужен, а с урками и доходягами плана не будет, не наскребешь, так что оставьте их".

- Пашенька,- вдруг прервал его Марк Соломонович,- отдохни, ведь уже за полночь.

Он, оказывается, может быть, и давно уже, возле кровати Павлика на табуретке сидел. Тот зыркнул изпод светлых ресниц, процедил:

- Заткнись! Я и так на бессрочный отдых ухожу.- Марк Соломонович покорно замолчал.

- Ну вот,- продолжал Павлик, часто и неровно дыша.- Тут мне один старший лейтенант и говорит:

"Ты, солдат, с урками не шейся. Тебе с нами дорога".--"А куда здесь дорога, кроме как в деревянный бушлат?" Он усмехнулся. "Поживем,-говорит,-увидим". Зашел я как-то в мехмастерские, там лопаты, кайла точили, тачки чинили и всякое из железа работали. Дело знакомое. Тут я вправду кое-что увидел.

А как-то, в начале августа это было, вывели нашу бригаду из зоны еще не усталую после ночи-то. Старший лейтенант этот что-то крикнул, и тут весь конвой перерезали. Ребята знатные ножи понаделали. Взяли у вохры автоматы, кому досталось. Бригада по команде за кочками залегла. Мне тоже кто-то нож сунул.

А погодя новую бригаду из зоны выводят. Только до нас дошли, старший лейтенант скомандовал: "Бей катов!" Вохра, как увидела наших с автоматами и ножами, побросала все и бежать. Это они против доходяг зверовали, а тут никто из них далеко не ушел. Потом подошли к зоне, уложили попок на вышках, вохру на вахте. Наших двоих тоже задело. Однако ворота открыли и в зону ворвались, кончать кого надо. Потом на поселок охраны напали. Они и оглядеться не успели, как их всех уложили. Тут уж на складе оружием разжились вдоволь. Полковника Воронина, начальника лагеря, живьем взяли. Привели в зону-судить.

Там уже почти все урки разбежались-кто куда. А из 58-й больше половины с нами встали, остальные в бараках спрятались, а кто и ушел невесть куда. Тут начальник лагеря встал на колени и говорит: "Братцы.

вы меня прикончите, и правильно сделаете. Только сначала выслушайте!"

Потолковали мы между собой: "Мы тебе не братцы, но говори". Так решили, тем более что от него самого особого зла не видели.

Он и говорит: "Я из крестьянских детей. В германскую в прапорщики вышел с двумя "Георгиями".

В гражданскую в Красной Армии под командой Тухачевского воевал и после в ней остался. До комдива дослужился. В тридцать седьмом меня посадили. Побоями и пытками командирский лоск сбили, да и повязку с глаз тоже. Дали десятку. Все я прошел, что и вы проходили: и тюрьмы, и этапы в столыпинских и телячьих, и лагеря, и бараки, и БУРы, и ШИЗО. А в сорок пятом, видно, усатому еще больше зэков понадобилось. Меня вдруг-в баню, приодели, а потом самолетом да на Лубянку к самому, со стеклышками.

Я начал было говорить, что безвинно сижу, но он меня прервал, а сам руки назад, как зэк, по кабинету из угла в угол ходит и говорит: "Генерала мы тебе не дадим, комдив, а дадим полковника. Будешь начальником лагеря, для народа, для страны железные дороги строить, уголь добывать. А не хочешь-в том же лагере и сгниешь".

Подумал я, а уж доходил тогда, а тут еще бабушка надвое сказала: может быть, и дождусь часа. Вот и дождался. Вы все обречены, ребята. Но я опытный командир и всю лагерную систему знаю. Если поверите мне-со мной дольше продержимся. Хоть душу отвести, со сволочью этой посчитаться и чтоб люди узнали, что и как. А не поверите-застрелите. Я это все одно заслужил".

Снова потолковали, решили-верим. Стал он у нас вроде военный командир. Начальником штабатот самый старший лейтенант. Вот и штаб, и разобрались по взводам-часть как часть. Дисциплина. Решили соседний лагпункт освободить. Он недалеко, на каменюгах стоял, у каменоломни. Полковник, даром что одноглазый, ему на следствии глаз выбили, а в том лагере все загодя выглядел, на память, где там что, показал и начертил. С ходу взяли поселок охраны и зону. Ни одного человека из наших даже не зацепило. Харчами, оружием здорово разжились, да и солдат прибавилось. Целый полк образовался. Дальше пошли, в низину спустились. Там болота, тундра, гнус, но нам все нипочем. Зэки-то снова солдатами стали, да какими! Всем полком думали, что дальше делать. Решили дойти до Воркуты, взять ее штурмом.

Там мощная радиостанция. Обратимся в Организацию Объединенных Наций и в Верховный Совет, расскажем, что с людьми в наших тюрьмах и лагерях делают. Будем просить помощи и еще, чтобы член Политбюро к нам приехал. Так и пошли, пошли. Лагпункты, как орешки, щелкаем. Растет наша сила! Выслали на нас вохровские части, так те годились только безоружных зэков пинать и убивать. А мы их размолотили в одночасье, и духа не осталось.

У нас уже разведрота была. Разведка ближняя, дальняя, все как положено. Полевые кухни, походные каптерки.

Как-то разведка докладывает: танки против нас двинули...

"Тут голова Павлика запрокинулась, тело его задрожало. Марк Соломонович выскочил из палаты и почти тут же вернулся с неизвестно откуда взявшейся Марией Николаевной. Она быстро и точно сделала Павлику инъекцию морфия, он перестал дрожать и уснул.

- Ведь вам с утра на работу. Мария Николаевна,- посетовал Ардальон Ардальонович.

- Ничего, завтра день без операций. А он,- кивнула она на Павлика,часа два поспит. Только вот на всякий случай свет не тушите, если, конечно, согласны.

- А как же,-отозвался Кузьма Иванович со своей койки, лежа на спине после операции.- А как же!

Мустафа молча отвел Марка Соломоновича к кровати и чуть не силой заставил его лечь. Сам же сел на табуретку возле Павлика.

Мы с Марией Николаевной, у которой был ключ от двери корпуса, вышли в сад и сели на скамейку, прятавшуюся среди кустов сирени. Она молча закурила свой "Беломор".

- У тебя кто-нибудь есть, Маша?-поинтересовался я.- Ну. муж, родители и все такое...

- Были, а теперь нет. Погибли, кто на фронте, кто в оккупации, кто в лагерях.

- Но ведь ты красивая, для тебя женихи и теперь найдутся.

- Моими женихами вся дорога от Москвы до Берлина вымощена. Нет уж, пусть Галя своего счастья ищет...

- Дай закурить,-поспешно попросил я.

Мы молча просидели, наверное, около часа, а потом Маша сказала:

- Пойдем в палату, время подходит.

- Не слишком ли ты часто ему морфий колешь?

- Глупый ты, глупый,-ласково и печально протянула она.-Ты что же, ничего не понимаешь?

Возвращаясь в корпус, я увидел, что окно кабинета Дунаевского светится. Спросил:

- Там?-Она молча кивнула.

- Отчего же он к Павлику не подходит? - удивился я.

Она ответила тихо. как будто нас кто-то мог услышать:

- Знаешь, по медицине для Павлика уже давно летальный исход должен был наступить. Как он держится. понять нельзя. Конечно, Лев Исаакович, что мог, сделал. Да понимаешь, когда он с ножом дернулся, все порвал, и теперь уже не поправишь. Наверное, он держится на том, что ему очень рассказать надо, а может, если продержится, снова организм чудо сделает, успеет. Ничего нарушать нельзя. Если Лев Исаакович сейчас придет, Павлик может решитьтретий звонок, и прощай. А так пусть рассказывает.

вдруг да успеет.

- Рассказать, что ли?

- Организм успеет совладать,-терпеливо объяснила она,-а Лев Исаакович глаз не смыкает.

Когда мы вошли в палату, там по-прежнему горел свет и Павлик все еще спал. Но через несколько минут проснулся, и Мария Николаевна снова сделала ему укол. Он, однако, на этот раз не уснул и. найдя меня воспалившимися глазами, сказал:

- Сядь и возьми меня за руку.- Л потом продолжал, как будто и не прерывался его рассказ, и даже чему-то улыбнулся своими искалеченными губами.- Танки-то танки, да они по тундре, по болотам не пошли-увязли. А мы идем, лагеря освобождаем, всех катов в расход. Небось жалеешь эту мразь,-неожиданно обратился он к Марку Соломоновичу.

- Всякую тварь жалко, Пашенька,-смиренно ответил тот, вставая.-Однако господь наслал на египтян десять казней не за то, что они обратили евреев в рабство и четыреста лет их так держали, а за то, что они хотели помешать евреям освободиться, когда те смогли.

Павлик подозрительно посмотрел на Марка Соломоновича, наморщил лоб, но вскоре продолжал:

- Сук ихних, вохровских. мы не трогали, ну и ребятишек, конечно, тоже. Уже до Воркуты километров пятьдесят осталось. Там уже семьи ихние вывозят, эвакуация идет, архивы жгут. Тут наша разведка донесла: десант в заслон перед Воркутой выбросили. Ничего, братва. Мы еще поглядим, кто кого (десантники или мы, кровью мытые-перемытые, да все больше нашей же кровью). Тут, однако, штурмовики, как коршуны, налетели. Ладно-вохра, каты, они и есть каты. А ведь это летчики, солдаты. На бреющем летают. Ревут моторы, пулеметы трещат, патронов не жалеют. с воздуха расстреливают, высматривают, кто еще шевелится-добивают. А с земли им стоны и мат, надо думать-через трескотню слыхать. Многих перебили, многих, да не всех. Меня тоже пули ихние не достали. Это уж потом один из заградотрядов при

хватил. Били так, что долго кровью харкал. Отвезли почти к самой Воркуте и в особый лагерь-это каторга, значит, для политиков. На ватнике спереди и сзади, на шапке и на штанах-номера, на тряпках пришить всем приказано, на окнах бараков-решетки.

Усатый распорядился для пятьдесят восьмой особые лагеря сварганить. Видно, чтобы быстрее их уморить и чтобы урки от них чего не набрались.

Работа - кайлом в шахтах уголь добывать. Часов по четырнадцать вкалывали. Пайка-хуже некуда. Да и карцеры особые есть-стоячие. Бокс такой холодный. метра два высотой, тесный, в нем не повернешься. не то чтобы сесть или лечь. Через несколько часов откроют-без сознания оттуда зэк валится, а зимой мертвые ледяные чурки выпадали.

Только осмотрелся я-такого еще не видел. Никто ничего не ворует, не орет, не психует. На нарах хлебные пайки лежат, карандаши, всякая там дребедень.

На полу чуни стоят-никто не тиснет. И книги есть, не на раскурку. Разговаривают, спорят, а не то что "фсни", матерного слова не услышишь. На каких только языках не лопочут. Веришь ли, меня, дурака, сосед немецкому языку учил. Держи меня за руку, крепче держи,-вдруг перебил сам себя Павлик. Глаза его закатились, дыхание стало каким-то прерывистым, поверхностным.

Через несколько минут вслед за Марией Николаевной в палату быстро вошел Дунаевский и бесстрастно сказал:

- Прошу всех отойти.

Они что-то долго делали с Павликом. Дыхание его наконец стало более глубоким и ровным.

- Морфий,- коротко бросил Дунаевский,- хорошо, чтобы он уснул. Я у себя,-и вышел.

Мария Николаевна сделала новый укол, но он не уснул. Наоборот, глаза его сузились, и, найдя взглядом Марка Соломоновича, он, с трудом разлепив спек

шиеся губы. покрывшиеся неровной белой каемкой, сказал, почему-то слегка заикаясь:

- Прости меня, отец, за все, если можешь, и спасибо тебе.

Марк Соломонович закричал:

- Не смей, Пашка! Господь не допустит пролития крови невинной,- но Павлик не слушал его.

Он вновь сказал мне: "Сожми мою руку"-и продолжал говорить. Он то останавливался на несколько секунд, то снова говорил, все быстрее и быстрее, отчего не только отдельные слова его, но иногда и целые фразы трудно было понять:

- Там со всех концов России народу хватало. Но не как у урок-все друг за дружку держатся, и придурки не такие, как везде. Стукачи, если и были, помалкнвали( человек пять-шесть замочили, вот они и молчок. Когда Сталин помер, все наши зэки свои номерные шапки вверх кидали, "ура!" кричали. На амнистию стали надеяться, она и вышла, да только не нам, а блатным. Зато когда Лаврушку ухлопали, портреты его из КВЧ и отовсюду убрали, тут стал волноваться народ. Но только нам еще горше стало. Лютовала вохра и вся их кодла. Может, чуяла, что мы уже не такие стали, что не конца срока ждем, не на него надеемся. Я, представляешь, шесть лет с нашими каторжными отбухал, а все привыкнуть к ним не мог, как они живут, как говорят. Но и как раньше, жить тоже не мог. тянулся к ним. Когда мороз и угольную пыль глотал, когда кайлом из последних сил махал, все с ними полегче казалось. Полегче, да нелегко. Но рядили наши не как в ИТЛ: "Умри ты сегодня, а я завтрак-а по-другому: "Живы будем-не помрем!"

Комитет у них появился-человек десять примерно, всех их никто не знал. На виду-только главный, совсем пацан. Дима звали. Был он студент из Москвы, на инженера учился, когда десятку схлопотал. Так если кто ослабнет совсем от кайла, от пыли этой

угольной клятой, комитет ему хлеб давал и напередки-свой. Так и держались друг за дружку. Стал я чуять, что-то готовится, а что, понять не могу - на резню не похоже. Спросил у Димы, а он только ощерился: "Потерпи, солдат, скоро узнаешь".

По лагерю параши ползут и ползут. Этапы новые редко приходить стали, и все больше не с воли, а из других лагпунктов и командировок. От них тоже параша - полыхает в лагерях. Вот прошлая зима настала, такой лютой еще не было. за пятьдесят градусов заходило, а нас все одно в шахты гонят-там, дескать, теплее. Дима сказал, в этих местах такие зимы в норме, ведь за Полярным кругом стоим. Кодла не хуже мороза лютует. Из стоячих карцеров все чаще мертвые ледяные чурки выпадали. Вот как-то настало утро, а оно там зимой, да и целый день, как ночь, все одно-тьма. Время по звону рельсы узнавали.

Выстроили нас на утреннюю поверку и на развод: в шахты идти. Проверку прошли, а как скомандовали:

"Первая бригада, марш!"-все стоят и не шевелятся.

Майор пузатый, начальник лагеря то есть, сразу с лица спал, снова, теперь сам, команду кричит. А мы молчим и стоим. Тут его, да и всю его кодлу из зоны как ветром сдуло. Майор закричал, чтобы прожектора и лампы вырубили. Стоим в темноте. Молчим. А он.

видно, сообразил, раскумекал, что в темноте-то и подорвать из зоны легче, приказал снова врубить свет.

Тут Дима вышел перед строем:

- Комитет предлагает соблюдать порядок и дисциплину. На работу не выйдем, пока наши требования не выполнят. А требования такие,-вынул бумажку, прочел: "Снять номера с одежды и решетки с окон бараков. Отменить стоячие карцеры. Бараки на ночь не запирать. Рабочий день сократить до восьми часов.

Запретить побои зэков. Кто в забое вкалывает-увеличить пайку, вызвать члена Политбюро партии, что

бы знал, как зэки живут. Может, кто дополнить хочет?"

Все молчат. А Дима и сказал:

- Если кто не согласный, пусть выйдет к вахте.

Ни один зэк не вышел. Тогда Дима сам на вахту пошел. Там ихний лейтенант сидит, Дима ему бумажку с требованиями передал. Все разошлись по баракам. Пайка в этот день, как всегда, была. Столовая работала исправно и в другие дни тоже. Но никто из вохры и надзирателей в зону и не сунулся. Даже попок с вышек сняли. Видно, наслышаны были о лагерных восстаниях.

Майор снаружи через мегафон орал:

- Стране уголь нужен. Опомнитесь! Всех сгноим!

Дима ему с крыши барака закричал:

- Хуже быть не может. И так сгниваем. Стране уголь нужен, а нам жизнь, а не убийство!

Так четыре дня прошло. Утром строимся. Сами поверку проводим, все как положено. По баракам расходимся, в столовую-строем. На пятый день после обеда за зоной все загрохотало и зарычало. А потом стало тихо. Прожектор навели на бронетранспортер.

На нем стоит коротышка в полушубке и башлыке, кричит через магафон:

- Граждане зэки! Я-генерал-лейтенант Деревянко. Прибыл к вам по вашей просьбе. Мы рассмотрим ваши пожелания и просьбы.

Мы-то не просили, а требовали, и не его, а чтобы член Политбюро, ну да ладно, послушаем, что он еще скажет.

- Ваши просьбы мы удовлетворим. Номера с одежды можете спороть. (А мы уже и так спороли.)

Стоячих карцеров больше не будет. Рассмотрим и другие ваши просьбы. Но вот мои условия: завтра с утра - на работу, стране уголь нужен, соображаете? Вы же советские люди. А еще-выдать зачинщиков.

А нет-завтра все будете уничтожены. Зона окружена танками. Так что-думайте!

Тут лучи прожекторов стали шарить вокруг зоны.

Смотрим, и правда танки со всех сторон, стволы на нас наведены. Зима ведь, тундра замерзла, вот они и прошли. Всю ночь думали. Решили: на работу пойдем, но никого не выдадим. Утром, как построились, Дима и весь комитет сами к вахте вышли. Я за ними.

- Не надо,-говорю.

А Дима отвечает:

- Надо. Пашка, надо. Зачем всем погибать? Мы свое сделали.

С тем и ушли через вахту за зону. Больше их никто не видел.

А Деревянко орет через мегафон:

- Строем, по бригадам выходить из зоны. Каждой бригаде по отдельной команде!

Ворота раскрылись. Стали выходить. Медленно дело шло. Вот и наша бригада вышла. За зоной все прожекторами высвечено. Стоят бронетранспортеры и около них автоматчики. Генерал Деревянко и пузатый майор со всех сторон надзирателями и вохрой окружены. Они им на зэков пальцами показывают и нашептывают. Майор командует, кому из бригады налево идти, кому-направо. Кому налево-те сгинули.

А я попал с теми, кто направо. Повели нас в шахту, спустились-мать честная!-креплений нет. а где и есть, то совсем трухлявые. Двенадцать часов отбухали.

Вернулись в зону-нет решеток на окнах бараков.

Стоячие карцеры разрушены. Все-таки не зря Дима погиб. Так и стали нас с утра на эту гиблую шахту гонять. Кто-то на утренней поверке крикнул: "Обещали рабочий день сократить!"

Майор ласково так ответил:

- Пока вы волынку тянули, план по добыче угля сорвался. Нагоните план, тогда подумаем.

Только они, я считаю, и до сих пор думают. А в

шахте один за одним пошли обвалы. Вот и я в такой попал.

- А что было дальше?-глухо спросил Марк Соломонович.

- Все,-тихо проговорил Павлик и шепотом повторил:-Все...

Я почувствовал, что рука его, которую я держал, напряглась и вдруг опала. Это действительно было все.

Ардальон Ардальонович осенил Павлика крестным знамением.

Марк Соломонович сел на пол и, дико сверкая огромными глазами, застонал, делая руками такие движения, как будто вырывал волосы из своей совершенно лысой головы:

- Господи, почему не спас ты праведника?-закричал он.-Ведь мерзость душе твоей-пролитие крови невинной. Горе мне!

- Отмучился,- жалостливо сказал со своей койки Кузьма Иванович.

Приведенный Марией Николаевной Дунаевский осмотрел Павлика, коротко сказал, ни к кому не обращаясь:

- Снимите каркас,-и вышел.

Ушла и Мария Николаевна, сначала поцеловав Павлика в лоб. Лицо его, раньше такое подвижное, с непрерывно меняющимся выражением, было спокойным и строгим. Ардальон Ардальонович и Марк Соломонович стали возле койки Павлика, один в головах, другой в ногах, и застыли. Через некоторое время их сменили мы с Мустафой. Марк Соломонович убрал каркас. Все молчали. Рассвело. В палату, бренча столиком, вошла Галя и, взглянув на кровать Павлика, заплакала. Потом она подошла к койке и накрыла его с головой простыней. Несколько минут пыталась пересилить себя, но не смогла и ушла, так и не сделав нам утренней порции уколов.

Вслед за тем в палату, сановито отдуваясь, вошел высокий плотный милиционер без халата. За ним в открытую дверь виднелось бледное лицо Дмитрии Антоновича и его указующий перст. Милиционер уставился на койку, где лежало накрытое простыней тело Павлика, пожал плечами и вышел.

Вскоре появились тетя Клава и Кнопка. Кряхтя.

переложили они Павлика на каталку и повезли в морг.

Пока они снимали с него рубашку, перетаскивали, снова накрывали простыней, я отворачивался, потому что не было сил смотреть на изуродованное тело.

Вслед за каталкой пошли все однопалатники, кроме Кузьмы Ивановича, а по дороге к нам присоединился Владимир Федорович. В морг входить не разрешалось. Постояв возле закрывшихся, как в преисподнюю, дверей, мы стали расходиться. Но Ардальон Ардальонович, поманив меня рукой, встал по одну сторону дверей, а я по другую.

- Скоро вас сменим,-увидев это, сказал капитан.

Однако прошло всего несколько минут, и к нам подошел Дунаевский:

- Прошу вас немедленно снять пост. Разделяю ваши чувства, но это может повредить персоналу,- и, повернувшись, тут же ушел.

Мы с Ардальоном Ардальоновичем побрели к своему корпусу. Я чувствовал, что ноги у меня дрожат, колени подгибаются, все тело бьет озноб.

- Откуда у вас силы,-обратился я к старому адвокату,-чтобы после такой ночи стоять на посту?

Он ответил не то с легкой насмешкой, не то с кокетством:

- Почтенная Мария Николаевна время от времени величает нас гвардейцами. Так я, изволите ли видеть, действительно воевал в российской гвардии, и даже не в одной, а в трех.

Когда мы вернулись в палату, то увидели, что кро

вать Павлика заново застелена, а на подушке лежит несколько красных роз.

- Маша, конечно, кто же еще,-ответил на мой вопросительный взгляд Марк Соломонович, который за это время осунулся и стал сутулиться.

Нехотя позавтракав, мы до самого обхода молча сидели в палате. Около часа дня вошли Дунаевский, Раиса Петровна и Галя. Осмотрев каждого из нас, сделав вместе с Раисой Петровной лечебные назначения, Дунаевский обратился к нам:

- Через час на эту койку поступит новый больной, цветы надо убрать.

- Льва Исаакович,-искательно обратился к нему Марк Соломонович,-разрешите отнести цветы к изголовью мальчика.

- Это невозможно. Тело Павла Васильевича уже увезли те, кто предъявил на него права.

- Куда увезли? - с глухой яростью спросил Мустафа.

Дунаевский пожал плечами:

- Они предъявили полномочия и сказали, что Павел Васильевич-спецпокойник.

- Нехристи окаянные!-послышалось с койки Кузьмы Ивановича, но Дунаевский никак на это не прореагировал и вышел со всей свитой.

Ардальон Ардальонович сказал с несколько ненатуральным адвокатским пафосом:

- Профессор все же занимает вполне определенную позицию, которую никогда не забывают друзья и не прощают враги.

Марк Соломонович ничком лег на койку и замер.

Остальные как потерянные слонялись по палате.

Впрочем, вскоре и Ардальон Ардальонович улегся в постель. А потом и вправду привезли нового послеоперационного больного, пожилого, с седыми вьющимися волосами. Он еще находился под действием наркоза и только постанывал, а иногда и хрипло кашлял.

Под вечер в палату вошла Мария Николаевна и предложила мне:

- Выйдем в сад.

Мы прошлись по аллее и сели на знакомую уже скамейку среди кустов сирени.

- Вот теперь и я тебе кое-что расскажу,- повернулась ко мне Мария Николаевна.- В пятьдесят втором Льва Исааковича арестовали. А нам объявили, что он вредитель и еврейский националист. Потом меня вызвали на Лубянку. В кабинете парень лет тридцати в сиреневом костюме и с каким-то стертым лицом, говорил очень вежливо. Посетовал на низкую зарплату у медсестер, на тяжесть работы в урологическом отделении, потрепался о том о сем и вдруг спросил:

- Знаете ли вы, Мария Николаевна, что за месяц до ареста бывшего профессора, врага народа Дунаевского у него на операционном столе умер больной?

- Знаю,-ответила я.

- А знаете ли вы, что он был ответственным советским работником?

- Нет, не знаю. Я знаю, кто чем болен.

- Так вот.-важно объявил следователь,-сообщаю вам, что он был ответственным советским работником. И еще. Показаниями патологоанатомического вскрытия, данными судебно-медицинской экспертизы установлено, что это было злодейское умерщвление, осуществленное матерым врагом Дунаевским. Познакомьтесь с актом экспертизы!

Когда я прочла, он и говорит:

- Нам и так все ясно, но для полноты картины подпишите и вы, как операционная сестра, соответствующие показания. Я тут уже набросал примерно.

- Нет,-ответила я,-не подпишу.

- Почему?-удивился следователь.

- Дело обстояло совсем не так, как здесь описано.

"

- Но вы видите, какие авторитетные деятели медицины, профессора подписали акт.

- Это дело их совести. А было совсем не так.

Вранье они подписали.

- Вы же коммунистка, должны понимать, в чем заключается ваш долг,-начал нервничать следователь.

- Я и понимаю. Он заключается в том, чтобы добросовестно делать свое дело и говорить правду.

- А откуда вы знаете эту правду?

- Я, как вы сами сказали, операционная сестра.

Я читала историю болезни этого человека, была на операции, держала его пульс и вообще помогала профессору. Я знаю, как было на самом деле.

- А как было? - прищурился следователь.

- За несколько лет до этого у больного пришлось удалить почку. Потом в оставшейся почке образовался камень. Вокруг него все больше разрасталось гнойное поле. У больного все чаще и болезненнее наступали почечные колики. Необходимо было удалить камень.

После успешной операции больной мог бы жить еще многие годы, а без операции он неизбежно умер бы через несколько месяцев. Был и серьезный риск. У больного слабое сердце, стенокардия, а операция тяжелая.

Но без нее он умер бы, и очень скоро. Созвали консилиум, рассказали все больному, родственникам. Решено было все-таки операцию делать. Но сердце не выдержало, и" он умер. Профессор Дунаевский сделал все, что мог. Вот это я готова подписать.

- А знаете ли вы,-зловеще сказал следователь,- чем вам грозит защита уже изобличенного" врага народа?

Тут я встала и сказала:

- Ах ты, падла! Я старший лейтенант медицинской службы. У меня осколок до сих пор у виска сидит!

Рассказывая мне, она приподняла прядь волос, как

обычно закрывающую правый висок,-выходит, не случайно-и я увидел косой шрамик и небольшой бугорок под ним у виска. А Мария Николаевна продолжала:

- Меня немец четыре года пугал, испугать не смог. Так ты думаешь испугать? Тут, знаешь,-обратилась она ко мне,-на фронте всякому научишься, я его таким матом обложила, что он только рот разинул и молча мне пропуск подписал, даже время поставил.

А недели через две меня снова на Лубянку потянули.

Новый следователь, уже в форме с капитанскими погонами. Начал он с того, что извинился передо мной за того - разве, мол, он нас, военных, может понять, разговаривал очень вежливо, а потом попросил подписать те же показания.

- Ну и что же ты ему ответила? - спросил я.

Мария Николаевна пожала плечами:

- Я просто рассмеялась ему в лицо и протянула пропуск для подписи.

- А потом?

- Что потом?-синие глаза Марии Николаевны потемнели, сузились, отчетливее проступили скулы на смуглом лице.-Ну перевели из операционных сестер на пост. А что они еще могли сделать? Где найдешь сестер, а особенно в урологический корпус? Так до весны и проработала. На похороны Сталина ходила, плакала, дура. Однажды дежурила я, должна была инъекцию пенициллина делать одному больному. Уже и шприц из стерилизатора достала. Вижу, в коридоре старичок какой-то стоит в коричневом пиджаке. Непорядок. Подошла сказать, чтобы он халат надел, и обмерла: Дунаевский. Он, хотя и постаревший, побледневший, морщин прибавилось, но он. У меня шприц упал, разбился. Первый раз субординацию нарушила, бросилась к нему, стала обнимать и целовать.

А тут врачи и сестры, и нянечки со всего корпуса сбежались. Что делалось! Лев Исаакович хотел что-то

сказать, несколько раз открывал рот, но так ничего и не сказал, махнул рукой и пошел к себе в кабинет.

- Насчет него, наверное, не только тебя вызывали. А как другие держались?

- Наверное,-согласилась Мария Николаевна,- да кто же скажет? Знаю только, что тогда у нас в больнице часто митинги устраивали-арестованных врачей проклинали. Так о профессоре Дунаевском никто слова худого не сказал, правда, и хорошего тоже.

- А ты, случайно, не знаешь, как держался Дунаевский на следствии?

- Откуда же мне знать?-удивилась Мария Николаевна и не без гордости добавила:-Уверена в том, что как всегда. Не как всегда он был всего несколько минут, когда после освобождения вернулся в корпус.

- Маша,-сказал я после долгого молчания,-не знаю, слышала ли ты, ведь Павлик со мной перед смертью кое-чем поделился?

- Так я потому же,-просто ответила Мария Николаевна.

- Спасибо тебе, спасибо,-сказал я и только тут почувствовал, как сильно устал... Попрощавшись, я с трудом добрался до своей кровати, с внезапно обострившейся болью в боку, и, едва раздевшись, тут же уснул.

Проснулся я от бренчания процедурного столика, который на этот раз вкатила Люба.

Койка Ардальона Ардальоновича была полностью закрыта простыней. Ночью он молча умер, унеся свою тайну. Я приподнял край простыни. Ардальон Ардальонович лежал на спине. Нижняя губа была прокушена, и на подбородке запеклась тонкая, уже коричневая струйка крови. Видимо, Павлик, искалеченный, полуживой Павлик, очень много значил для обитателей нашей палаты, поддерживал нас всех, да и научил коечему.

Морщины на лице Ардальона Ардальоновича разгладились, и теперь сходство с молодой женщиной, навещавшей его, стало особенно заметным. Значит, всетаки это его дочь. потому что вряд ли по возрасту она могла быть его сестрой...

Тело Ардальона Ардальоновича скоро увезли. Никогда я уже не узнаю того многого, что хотел узнать о старом адвокате.

Лев Исаакович, как обычно, в сопровождении Раисы Петровны и дежурной сестры Любы. появился на утреннем обходе.

- Профессор.-сказал Мустафа,-я сегодня должен уйти из больницы.

- Зайдите ко мне после обхода,-оборвал его Дунаевский.

Когда очередь дошла до меня, он, осмотрев, приказал сестре:

- Обработайте шов.-А потом обернулся ко мне: - Завтра хочу вас выписать. Долечиваться будете амбулаторно.

Я начал благодарить, но Лев Исаакович, не дослушав, перешел к койке Кузьмы Ивановича.

За Мустафой вскоре пришли двое каких-то мужчин, по виду его соплеменники. Он переоделся в клетчатую рубашку, синие брюки и сразу стал выглядеть на десять лет моложе. Пожал всем руки, поблагодарил за компанию и вышел в сад, а я вслед за ним.

- Я с себя вины не снимаю и хочу искупить ее, друг,-сказал я.

-Знаю. знаю.-ответил Мустафа,-мы еще встретимся...

Потом я пошел в главный корпус звонить по телефону-автомату моим друзьям супругам Свете Корытной и Яше Харону. Попросил их купить побольше цветов, коробок конфет и тортов и приехать завтра утром ко мне. Бешеные старики вахтеры все равно не выпустили бы меня с территории больницы за покуп

ками. Потом я позвонил нашему экспедиционному фотографу Андрею Петренко и попросил его, захватив Харонов, приехать за мной на моей машине.

До самого вечера бродил я по аллеям больничного сада, возбужденный мыслью о предстоящей завтра выписке. Пришел я и к моргу. Там. оказалось, есть еще совсем другая дверь, которая была широко раскрыта и вела в довольно большую комнату. В центре ее на пьедестале стоял гроб с телом Ардальона Ардальоновича, окруженный венками цветов. Я подошел к гробу и поклонился Ардальону Ардальоновичу. Потом поцеловал руку его дочери и вернулся в сад, пройдя мимо довольно большой группы людей, в основном молодых.

Когда я вернулся в корпус, двери уже запирали.

Все койки в нашей палате были уже снова заняты.

Послеоперационные новички хрипели и стонали, еще не придя в себя от общего наркоза. Я лег на койку, и передо мной с беспощадной ясностью, сменяя друг друга, вставали сцены из рассказанного мне Павликом и Марией Николаевной. Понимая, что так, да еще под хрипы и стоны, всю ночь не усну, я попросил Галю сделать мне укол понтапона и решил думать совсем о другом-о моих друзьях, которые должны были наутро забрать меня из больницы.

Впрочем, и их судьба была не из легких. Остроумный, изящный Яков Евгеньевич Харон окончил Берлинскую консерваторию. Он жил в Германии с родителями, работавшими в нашем торгпредстве. Сразу по окончании консерватории вернулся в Москву, стал работать на "Мосфильме" звукорежиссером с такими мастерами, как Г. Рошаль, В. Строева, Е. Дзиган, И. Пырьев и другие. Его талант, любовь и преданность искусству кино, понимание специфических особенностей киноязыка позволяли ему создавать сложные звуковые образы, навсегда вошедшие в историю кино, например, щемящий звук струны летящей в море гита

ры, расстрелянной вместе с группой моряков, из фильма "Мы из Кронштадта".

Яша покорял всех молодостью, изысканностью манер, юмором и даже некоторым снобизмом. В 1937 году он был арестован. После неправдоподобных по зверству, извращенности и жестокости пыток ОСО дало ему десять лет как немецко-фашистскому шпиону. В лагере он встретился с инженером Юрой Вейнертом, таким же, как он, "шпионом", также получившим десять лет-тогда еще больше не давали. Встав над страшными условиями существования, друзья придумали мифического французского поэта Гийома дю Вентре (от Георгия Вейнерта), очевидца и одну из жертв Варфоломесвской ночи. лихого гасконца, друга Агриппы д'0бинье и самого Генриха Наваррского. От имени этого поэта они сочиняли насмешливые и гневные, любовные и саркастические сонеты. Многие из лирических сонетов были посвящены маркизе Л., то есть Люсе, любимой девушке Юры, работавшей тогда в ВТО.

Путем, неведомым властителям, но испокон века существующим для гонимых, томик стихов Гийома дю Вентре попал к нам из бесовского царства концлагерей. На обложке изящно оформленного томика было написано: "Гийом дю Вентре. Злые песни. Сонеты.

Перевод со старофранцузского Г. Вейнерта и Я. Харона. Chalon sur Marne-Комсомольск-на-Амуре".

В предисловии излагалась краткая биография поэта, описывались бесчинства Лиги, Варфоломеевская ночь, изгнание и т. д. Сообщалось о трудностях перевода со старофранцузского, приводилась строфа на старофранцузском и различные варианты ее перевода. Был помещен портрет автора, умное лицо, обрамленное локонами, падавшими на плечи,-искусная дорисовка фотографии Юры. Далее шли шестьдесят четыре сонета, позже их стало сто. О них, да и подробно о судьбе авторов, нужно писать особо. Если бог даст мне силы, я надеюсь это сделать. Пока же ограничусь

самыми краткими сведениями. Эпиграфом ко всему сборнику сонетов можно было бы поставить строфу из одного:

Что когти филина орлиным крыльям?

Не раздробить морским валам гранит!

Так мысль моя над смертью и Бастилией Презрительное мужество хранит.

...Стремясь попробовать облегчить страшную участь Яши и Юры. мы давали почитать сонеты не только друзьям, но и разным писателям, имеющим вес в официальном мире. Все оценили сонеты очень высоко, были в восхищении от открытия для русского читателя замечательного французского поэта, созвучности его творчества нашему времени. Среди отдавших должное блестящему гасконцу были К. Симонов.

известный шекспировед Морозов и даже Илья Эренбург. Однако на все просьбы помочь узникам поклонники их творчества только беспомощно разводили руками. Поэт Николай Адуев, единственный из всех, сказал: "Я всю жизнь занимаюсь историей французской литературы эпохи Лиги и Варфоломеевской ночи. Не было такого поэта, Гийома дю Вентре. Это мистификация, но мистификация блестящая по таланту и вкусу".

Однако и Адуев ничем не мог помочь-у него самого дела тогда шли не блестяще.

В 1947 году. отсидев полные десять лет, Яша и Юра вернулись в Москву. Юра женился на Люсе, ждавшей его все эти годы. Яша снова стал работать в кино и прожил какое-то время у нас, хотя был лишен права проживания в Москве и вынужден был уехать на Свердловскую киностудию.

Через полгода они оба были снова арестованы.

После этого беременная Люся умерла, а Юра, узнав о ее смерти, бросился вниз головой в ствол шахты уже в лагере... Яша же после "следствия", заполненного в

основном игрой со следователем в шахматы, получил бессрочную ссылку.

Он познакомился с одаренной, умной, хотя и до предела изможденной молодой женщиной, Светланой Корытной. Отец ее был одним из крупных партийных деятелей Украины, другом Хрущева. Мать-Бэлла Эммануиловна. мягкая, обаятельная женщина, была сестрой известного советского военачальника, командира первого ранга Ионы Эммануиловича Якира, со второй половины тридцатых годов начальника важнейшего в стратегическом отношении Киевского военного округа. В 1937 году был арестован и расстрелян Корытный, а вскоре и Якир вместе с Тухачевским, Егоровым, Корком и другими виднейшими советскими военачальниками. Заключили в тюрьму, а затем в лагерь и Бэллу Эммануиловну. Четырнадцатилетнюю Стеллу также арестовали, временно поместили в детдом. Она потом побывала с перерывами в нескольких тюрьмах и лагерях и в конце концов была отправлена в вечную ссылку. Она познакомилась с Яшей. Они полюбили друг друга, хотя даже в официальном оформлении брака власти предержащие им отказали.

Бесприютные, бесправные, истощенные долгими годами голодной жизни и муками, сознанием гибели самых близких людей, пытками, они любили друг друга нежно и преданно, может быть, особенно потому, что и это последнее прибежище их истомленных душ-их любовь, да и жизнь, в любой момент могла быть уничтожена палачами по злобе, по прихоти, а то и просто ненароком.

Но вот умер Сталин. Хрущев, ставший Первым секретарем ЦК, Хрущев, хорошо знавший и любивший Корытного, Якира, их семьи, нашел Бэллу Эммануиловну в каком-то из лагерей, нашел Стеллу. Их вернули в Москву, поселили на Первой Мещанской.

В один из первых вечеров, когда мать и дочь еще даже не пришли в себя от радости после долгой разлуки,

приехал к ним в гости Хрущев. Провел у них весь вечер, пил чай, вспоминал Корытного и Якира, говорил, что разыщет вдову и сына Якира, мыкавшихся где-то по лагерям, и горько плакал, вспоминал погибших друзей. Он сказал Стелле:

- Никто не может заменить тебе отца. И я не смогу. Но если что, ты давай, обращайся ко мне.

Еще не пришедшая в себя Стелла ограничилась благодарностью. Но через несколько дней она, с трудом дозвонившись Хрущеву, сказала, что хочет его видеть по важному делу. Хрущев велел ей немедленно приехать. В просторном кабинете он усадил се в кресло и спросил в чем дело. Стелла, запинаясь, стала рассказывать ему о своей любви, о судьбе Яши, о том, что он не может приехать из ссылки, о том, что он ни в чем не виноват... Тут Хрущев побагровел от гнева, ударил кулаком по столу и закричал:

- Там не было и нет виновных, там только несчастные! Лучше скажи мне фамилию, имя и где находится.

Через несколько дней Яша, полностью реабилитированный, был с чистыми документами в Москве.

И'почти сразу же познакомил нас со Стеллой, с которой мы тут же подружились. Она попросила, чтобы мы называли ее Светой, а то Стелла слишком торжественно. Вскоре они в загсе оформили свой брак, что мы и отметили бутылкой шампанского и тортом. Потом я сказал Яше:

- Дай мне рубль.

Он вытащил из кошелька трояк, но мне нужен был именно рубль. Порывшись, Яша достал требуемую кредитку и спросил:

- Зачем тебе?

- У меня, понимаешь, есть отличный путеводитель по Парижу, изданный в Петербурге в 1913 году.

Он начинается 'с раздела "Как поехать в Париж".

И первая фраза там такая: "Если вы хотите поехать

в Париж, позовите дворника и дайте ему рубль. Он сходит в полицейскую часть и принесет паспорт для поездки за границу".

- Так ты что, хочешь отправить нас со Светкой в Париж?-усмехнулся Яша.

- Пока нет, но надо соблюдать традиции и устроить свадебное путешествие. Пошли, сядем в нашу "Победу", и я вас покатаю.

Молодые супруги обрадовались. Я действительно возил их по Москве и Подмосковью, останавливаясь в наиболее живописных местах... Света и Яша потом говорили мне, что это было замечательное свадебное путешествие.

Жизнь каждого из них оборвалась в разное время, трагически и страшно, но тогда их дом вскоре стал центром притяжения многих хороших, удивительных людей, и сами они были совершенно счастливы.

Теперь, в той самой потрепанной уже "Победе", приехали они утром в Басманную больницу и остановились возле урологического корпуса. За рулем сидел, как я и просил, наш экспедиционный фотограф Андрей Петренко, бабник и сибарит, но мастер на все руки, даже чемпион Молдавии по мотогонкам, легкий и приятный в общении человек. Он отпросился у моего заместителя на десять дней в Москву для выяснения каких-то сложных взаимоотношений с женой.

Я вышел к машине, взял одежду и подарки, вернулся в палату. Скинул больничные доспехи, переоделся. Потом роздал коробки конфет санитаркам и сестрам и пошел в ординаторскую. Профессора Дунаевского не было-его опять вызвали куда-то на консультацию. Раиса Петровна покраснела, когда я поблагодарил ее и преподнес цветы. Потом я подарил букеты Марии Николаевне и Гале, вложив в каждый записку с моим адресом и телефоном.

Попрощался с Кузьмой Ивановичем, пожелал ему

скорейшего выздоровления. Обнялся с Владимиром Федоровичем. Обнял я и Тильмана и сказал:

- Спасибо за все, Марк Соломонович!

- Тебе спасибо, Гришенька,- печально ответил старый сапожник, видимо вспомнив, что эти слова слышал недавно от другого человека.- Как только меня выпишут, я приеду к тебе. Видит бог, мы еще встретимся и услышим, как милосердие и премудрость возвысят голос свой в домах, на площадях и на улицах, в городах, селах и на дорогах. Вот только он не услышит. Это был золотой мальчик, Гриша, и он был великий мученик. Мне стало без него совсем зябко. Знаешь, какое мое еврейское счастье: в начале лета сорок первого я отправил семью на отдых в Белоруссию к родственникам. Ни один из них не вернулся, а вот теперь...

Я подошел к подоконнику. Возле него стояла койка. на которой умирал Павлик. Я положил на полоконник большой букет цветов и вышел в сад. Расцеловался с Марией Николаевной и Галей, которые пошли меня проводить, сел в машину. Мы выехали за ворота Басманной больницы "в мир, открытый настежь бешенству ветров...". Как мы ждали тогда первых порывов этого ветра, предвестника очистительной бури...

Всполохи все более частых, приближающихся зарниц в разных частях небосклона помогали верить, что это неотвратимо. Пусть не навечно, пусть с перерывами, но все равно неотвратимо...

Прошло несколько дней, и, вызванный срочной телеграммой, с еще не зажившим полностью швом, я вылетел в экспедицию.

Июль 1955-апрель 1987

Загрузка...